Корневище
Глава 1
Дорога умерла.
Артём понял это, когда «Патриот» в очередной раз клюнул носом в яму, а из-под капота донесся звук, похожий на стон умирающего зверя. Стрелка тахометра дёрнулась и замерла на нуле. Двигатель заглох.
— Сука, — сказал он в пустоту салона. Больше ругаться было не на кого.
Тишина навалилась сразу. Густая, ватная, какая бывает только в лесу, когда замолкает всё — и ветер, и птицы, и собственное дыхание кажется чужим. Артём с минуту сидел, сжимая руль. Пальцы побелели на костяшках. Потом медленно, словно боясь кого-то разбудить, разжал хватку и откинулся на сиденье.
До посёлка Лесной оставалось километров восемь. Может, десять. Он плохо помнил карту. Та, что лежала в бардачке, была ещё отцовская — мятая, с засаленными краями и пометками синей шариковой ручкой. «Чёртов Клин» — значилось на ней кривым, почти детским почерком. И стрелка, указывающая куда-то вправо от трассы.
Трасса. Смешно. Это направление называлось трассой лет тридцать назад, когда здесь ещё ходили лесовозы. Теперь — две колеи в снегу, присыпанные свежим ноябрьским настом. Артём вышел из машины. Мороз ударил в лицо, забрался под воротник куртки, ужалил в шею. Он поёжился, поднял воротник повыше, огляделся.
Лес стоял стеной. Сосны, ели, редкие голые берёзы — всё смешалось в серую, неприветливую массу. Небо над головой было такого же цвета — свинцового, низкого, тяжёлого. Словно кто-то накрыл землю крышкой гроба и забыл прибить гвоздями.
— Красота, — процедил Артём сквозь зубы. — Курорт.
Он обошёл машину, открыл капот. Двигатель парил. Пахло горелым маслом и ещё чем-то сладковатым — тосолом, кажется. Артём не был механиком. Он был арбористом. Деревья он знал. Знал, как подрезать сук, чтобы ствол упал в нужную сторону. Знал, как отличить здоровую древесину от гнилой. Знал, куда бить топором, чтобы свалить вековую сосну за пятнадцать минут. А вот что делать с мёртвым движком — понятия не имел.
— Ну и хрен с тобой, — сказал он машине. Та не ответила.
Из багажника достал рюкзак. Небольшой, походный, собранный ещё в городе. Воды на день, пара банок тушёнки, сухари, фонарь, спички, нож. Всё, что нужно, чтобы дойти до посёлка пешком. Восемь километров — не расстояние. Он и побольше хаживал, когда на объектах работал. Только там, в городе, под ногами был асфальт, а здесь — снег, лёд и корни, которые так и норовили подставить подножку.
Артём закинул рюкзак на плечо, поправил лямки, оглянулся на «Патриот». Машина стояла сиротливо, уже припорошенная снегом. Он подумал, что надо бы её закрыть, но потом махнул рукой. Кто сюда сунется? Лешие да покойники?
Он двинулся по колее.
Снег хрустел под ботинками. Звук был резкий, отрывистый, словно кто-то ломал сухие ветки. Артём шёл и считал шаги. Раз, два, три. На сотом сбился, начал заново. Старая привычка, ещё с армии. Помогало не думать. А думать ему сейчас не хотелось. Хотелось дойти, найти дом отца, переночевать, а утром — назад. И плевать на нотариуса, плевать на наследство, плевать на всё. Продаст, не продаст — какая разница? Лишь бы убраться отсюда побыстрее.
Лес не заканчивался. Он стоял по обе стороны дороги, молчаливый и равнодушный. Ветви сплетались над головой, образуя что-то вроде тоннеля. Снега здесь было меньше — кроны задерживали. Зато больше темноты. Она сгущалась между стволами, залегала в корнях, пряталась под лапами елей. Артём ловил себя на мысли, что постоянно косится в лес. Вроде ничего. Вроде пусто. Но чувство, что за ним наблюдают, не проходило.
— Приехали, — пробормотал он. — Уже крыша едет.
Надо было отвлечься. Он полез в карман, достал телефон. Связи не было. Не то чтобы он ждал — какая связь в такой глуши? Но всё равно стало как-то погано. Словно последнюю ниточку, что связывала его с нормальным миром, оборвали.
Телефон он убрал. Вместо него достал из рюкзака отцовский диктофон. Старый, кассетный, «Весна-309». Тяжёлый, как кирпич. Он нашёл его в городской квартире, когда разбирал вещи после звонка нотариуса. Кассеты лежали рядом, в обувной коробке, перетянутой резинкой. На каждой — дата и подпись: «Клин. Весна 2019», «Клин. Осень 2020», «Клин. Зима 2021». И последняя, без даты: «Артёму, если вернёшься».
Эту кассету он пока не слушал. Не мог заставить себя. Сначала хотел добраться до места. А потом — будь что будет.
Диктофон оттягивал карман. Артём переложил его в рюкзак, поближе к спине, и пошёл дальше.
---
Посёлок показался внезапно. Только что был лес, и вдруг — расступился, открыв взгляду покосившиеся заборы, чёрные срубы домов, ржавые остовы машин. Лесной умирал давно и мучительно. Ещё в девяностые, когда закрылся леспромхоз, отсюда начали уезжать люди. Кто в город, кто в райцентр, кто — куда глаза глядят. К двухтысячным здесь оставалось дворов двадцать. Сейчас, наверное, и того меньше.
Артём остановился у околицы. Смотрел и не узнавал. В детстве он бывал здесь каждое лето. Отец работал лесником, мать — в поселковой библиотеке. Сестра… Сестру он помнил плохо. Лицо стёрлось из памяти, осталось только ощущение — что-то тёплое, светлое, с запахом молока и земляники. Имя — Аня. Больше ничего.
Он потряс головой, отгоняя непрошеные мысли. Не за этим он сюда приехал. Дела, только дела.
Дом отца стоял на отшибе, у самого леса. Последний по улице, дальше — только Чёртов Клин. Артём помнил это название с детства. Взрослые запрещали туда ходить. Говорили: «Нечего там делать, место дурное». Он и не ходил. Боялся. Теперь предстояло.
Калитка заскрипела, когда он толкнул её плечом. Двор зарос бурьяном, который сейчас, в ноябре, торчал из-под снега жёсткими бурыми стеблями. Крыльцо просело. Окна заколочены досками крест-накрест. Но дверь — открыта. Чуть приоткрыта, словно ждала гостя.
Артём остановился на крыльце. Прислушался. Тишина. Только ветер гуляет по чердаку, да где-то в доме поскрипывает половица.
Он толкнул дверь. Та подалась неохотно, с противным визгом. Изнутри пахнуло сыростью, пылью и чем-то сладковатым — как тогда, от двигателя. Артём поморщился, перешагнул порог.
В доме было темно. Он достал фонарь, включил. Луч выхватил из мрака старую мебель, затянутую паутиной люстру, печь с раскрытой дверцей. На столе, покрытом клеёнкой в цветочек, стояла кружка. В кружке — чёрный, засохший осадок. Чай. Или кофе. Кто-то пил здесь. И не так давно — паутины на кружке не было.
— Отец? — позвал Артём. Голос прозвучал глухо, словно из-под подушки.
Никто не ответил.
Он прошёл в комнату. Здесь было светлее — одно окно не заколочено, и сквозь мутное стекло сочился серый дневной свет. У стены — кровать, застеленная солдатским одеялом. На одеяле — конверт. Белый, чистый, без марки. Только надпись от руки: «Артёму».
Он взял конверт. Пальцы дрожали. Вскрыл. Внутри — сложенный вчетверо лист в клетку.
«Сынок.
Если ты читаешь это — значит, я уже мёртв. Или скоро буду. Не ищи меня. Не надо.
Всё, что я должен тебе сказать — на кассетах. Последняя — самая важная. Послушай её. А потом решай сам.
Только помни: в Чёртов Клин не ходи один. Никогда. Даже днём. Даже с ружьём. ОНО ждёт. И ОНО помнит.
Прости меня, если сможешь.
Отец».
Артём перечитал письмо дважды. Потом аккуратно сложил его, сунул в карман куртки. Во рту пересохло. Он сглотнул, но легче не стало. Какая-то тяжесть поселилась в груди, давила изнутри, мешала дышать.
Он сел на край кровати. Достал диктофон. Достал последнюю кассету — «Артёму, если вернёшься». Повертел в руках. Вставил в диктофон. Нажал кнопку «Play».
Шипение. Треск. А потом — голос отца.
«Артём… Я не знаю, как начать. Я пробовал писать, но рука не слушается. Трясётся. Так что — говорю. Слушай внимательно. Второго раза не будет.
То, что я тебе расскажу — правда. Вся. Я не псих. Я не пьяный. Я просто… устал. Очень устал.
Всё началось десять лет назад. Я нашёл в Клину место. Странное. Деревья там растут корнями вверх. А земля тёплая. Даже зимой. Даже в мороз. Я думал — выход газа, может, ключ горячий. Решил проверить. Взял лопату, начал копать. И докопался.
ОНО там. Под землёй. Не знаю, как объяснить. Это как грибница. Огромная. Живая. И ОНО… говорит. Не словами. Образами. Чувствами. Я сначала не понимал. А потом — понял. ОНО просит. Нет, требует. Подношений.
Сначала я носил туда зверьё. Зайцев, лис, пару раз кабана. ОНО принимало. Я думал — откупаюсь. Думал — задобрю, и всё будет хорошо. Дурак.
Когда твоя мать заболела, я понял, что зверья мало. ОНО хотело больше. Хотело человека. Я отказался. И тогда ОНО забрало её само. Она ушла ночью в лес. Я не успел остановить. Не смог.
А потом… потом была Аня.
Я держался, сколько мог. Но ОНО говорило со мной каждую ночь. Её голосом. Голосом матери. Я перестал спать. Перестал есть. Я сходил с ума. И однажды ночью я встал, взял Аню за руку и отвёл её в Клин. Оставил там. Вернулся один.
Ты понимаешь, Артём? Я убил твою сестру. Не ОНО. Я. Потому что не мог больше слушать. Потому что хотел тишины.
А тишина не пришла. Теперь ОНО говорит её голосом. Каждую ночь. Зовёт меня. И я пойду. Скоро. Очень скоро.
Артём. Если ты это слушаешь — сожги Клин. Не бензином. Не огнём. ОНО не боится огня. ОНО боится соли. Технической, простой. Я пробовал — оно отступает. У меня не хватило духу. Может, у тебя хватит.
В сарае, под верстаком — мешки. Я готовился. Да так и не решился.
Прощай, сынок. И прости. Если сможешь».
Запись оборвалась. Диктофон щёлкнул и затих.
Артём сидел, глядя в стену. В груди что-то оборвалось. Не боль. Скорее — пустота. Словно внутри разверзлась дыра, и туда ухнуло всё — детство, память, остатки веры в то, что отец был нормальным человеком.
Он не плакал. Не умел. Давно разучился. Просто сидел и смотрел, как за окном, в сером ноябрьском небе, кружит одинокая ворона.
Потом встал. Выключил диктофон. Убрал кассету в карман. Поправил рюкзак.
В сарай он пойдёт завтра. Сегодня — сил уже не было.
Артём стянул куртку, бросил её на кровать. Подошёл к печи. Дрова были заготовлены — аккуратная поленница у стены. Растопка, береста, спички на приступке. Всё, как отец любил — по порядку, по-хозяйски.
Он развёл огонь. Пламя занялось быстро, весело, затрещало, отбрасывая на стены тёплые оранжевые блики. В доме сразу стало уютнее. И тишина отступила — теперь в ней появился звук. Живой, настоящий, не потусторонний.
Артём сел на пол у печи, прислонился спиной к тёплому боку. Закрыл глаза.
Завтра. Всё завтра.
Он почти заснул, когда с улицы донёсся звук.
Тихий, далёкий, едва различимый сквозь шум ветра и треск дров.
Детский смех.
Артём распахнул глаза. Сердце бухнуло в груди, замерло, потом забилось часто-часто, как у загнанного зверя.
Он прислушался.
Тишина. Только ветер. Только печь.
Показалось.
Он выдохнул, потёр лицо ладонями. В голове шумело. Надо спать. Завтра тяжёлый день.
Он поднялся, подошёл к окну. На стекле — морозные узоры. За ними — чернота. Ни луны, ни звёзд. Только снег, косо летящий в свете, что падал из окна.
Артём всмотрелся в темноту.
На краю леса, там, где начинался Чёртов Клин, что-то стояло.
Высокое. Тёмное. Ветвистое.
Он моргнул.
Ничего. Пусто.
— Хватит, — сказал он вслух. — Хватит, блядь.
Задёрнул занавеску. Отошёл от окна. Лёг на кровать, не раздеваясь. Уставился в потолок.
Печь догорала. Тени на стенах становились длиннее, гуще, словно пытались дотянуться до него, сползти с бревенчатых стен и накрыть с головой.
Артём не спал.
Он слушал.
Но больше ничего не услышал.
---
Утро пришло серое, как и вчера. Снег перестал, но небо оставалось низким и тяжёлым. Артём проснулся от холода — печь погасла, и дом выстыл за ночь. Он поднялся, размял затёкшие плечи, растопил печь заново. Пока огонь разгорался, сходил на улицу, умылся снегом. Обжигающая влага привела в чувство. Голова прояснилась. Мысли, вчерашние, мутные и тяжёлые, отошли на второй план. Осталось только одно: дело.
Он вышел во двор. Сарай стоял в углу участка, покосившийся, с прохудившейся крышей. Дверь поддалась с трудом — примёрзла. Внутри пахло прелой соломой, машинным маслом и чем-то ещё — сладковатым, как и везде в этом проклятом месте.
Под верстаком, заваленным старым хламом, он нашёл мешки. Шесть штук. По десять килограммов каждый. Соль техническая, грязно-серого цвета, крупного помола. Артём взвалил один на плечо, вынес во двор. Вернулся за вторым. И замер.
На верстаке, там, где только что был слой пыли в палец толщиной, лежала кукла. Соломенная, небольшая, с ладонь размером. Грубо скрученная, с нитками вместо волос, в лоскутном платье. И головы у неё не было.
Артём точно помнил: вчера, когда он заглядывал в сарай мельком, её здесь не было. Он бы заметил.
Он огляделся. Никого. Только он и тишина.
Осторожно, двумя пальцами, он взял куклу. Повертел в руках. Солома была свежая, не прошлогодняя. Пахла летом. Пахла… земляникой.
Артём швырнул куклу обратно на верстак. Вытер руку о штанину. Сердце опять зачастило.
— Не отвлекаться, — сказал он себе. — Работа.
Он вынес остальные мешки. Сложил их у крыльца. Шестьдесят килограммов соли. Плюс бензин. Плюс пила. Всё, что нужно, чтобы покончить с этим раз и навсегда.
Оставалось дождаться вечера. Отец говорил — в Клин лучше не ходить. Но у Артёма выбора не было. И ждать он больше не мог.
Он зашёл в дом, сел за стол, достал карту отца. Разгладил её ладонями. Чёртов Клин был отмечен жирным красным крестом. От дома до него — километра полтора, не больше. По прямой через лес.
Он запомнил маршрут. Сложил карту. Убрал в карман.
В печи догорали дрова. За окном, в сером небе, снова кружила ворона. Или другая — кто их разберёт.
Артём смотрел на неё и думал об отце. О том, как тот сидел здесь, в этом самом доме, и слушал голоса из леса. Как сходил с ума. Как взял за руку Аню и повёл её туда, в темноту, к корням.
Он сжал кулаки. Ногти впились в ладони.
— Я не ты, — сказал он в пустоту. — Я закончу. Всё закончу.
Ворона за окном каркнула и улетела.
Артём остался ждать вечера.
Глава 2
Смеркалось рано. По-ноябрьски — ещё и четырёх не было, а небо уже наливалось чернильной синевой, тяжелело, опускалось ниже, давило на плечи. Артём стоял у окна, курил, смотрел, как гаснет свет за кронами сосен, как тени становятся длиннее, гуще, словно лес подбирается ближе к дому, крадётся, ползёт по снегу, пробует границы.
Он докурил, затушил бычок о подоконник, бросил в пустую консервную банку, что стояла тут же — видно, отец тоже здесь курил, тоже смотрел в эту же черноту и думал свои невесёлые думы. Артём одёрнул себя: нечего примерять на себя чужую шкуру. У него своя. И своя работа.
Сборы были недолгими. Бензопила — «Штиль», отцовская, ещё советской закалки, тяжёлая, надёжная. Он нашёл её в сарае, вместе с канистрой бензина и маслом. Проверил цепь — наточена, натянута как надо. Завёл, послушал ровный, утробный рык, заглушил. Сойдёт.
Мешки с солью он перетаскал к выходу ещё засветло. Шестьдесят килограммов. Плюс канистра бензина, литров десять. Плюс сама пила. Плюс рюкзак с водой, сухарями, фонарём, запасными свечами для пилы. Набиралось килограммов под восемьдесят. Много. Но тащить полтора километра по снегу — не смертельно. Он и не такое таскал.
Артём оделся тепло, но так, чтобы не стесняло движений. Термобельё, флисовая кофта, старая отцовская «аляска» — брезентовая куртка на меху, тяжёлая, но грела отменно. На ноги — болотники с высоким голенищем. На голову — вязаную шапку, чёрную, старую, ещё с армии. На руки — перчатки с обрезанными пальцами на правой руке, чтобы чувствовать курок пилы. И поверх всего — разгрузка, куда он сунул фонарь, нож, спички в непромокаемом пакете и диктофон отца. Сам не знал зачем. Может, как талисман. Может, чтобы записать то, что увидит. Может, просто не хотел оставлять его в пустом доме, где он будет лежать мёртвым грузом и собирать пыль.
Он вышел на крыльцо. Мороз ударил в лицо, забрался под воротник, ужалил в шею. Артём поёжился, поправил лямки рюкзака, взял в одну руку пилу, в другую — два мешка с солью. Остальные четыре он решил тащить вторым заходом. Глупо переть всё сразу и выдохнуться на полпути.
Первый рейс. Второй. Третий.
К тому времени, как он перетаскал всё на опушку, где начинался Чёртов Клин, совсем стемнело. Луны не было. Звёзд тоже. Только фонарь на лбу выхватывал из мрака стволы деревьев, корявые, изогнутые, словно скрученные в судороге. Артём остановился, перевёл дух. Пот катился по спине, несмотря на мороз. Он сдвинул очки на лоб, вытер лицо рукавом, огляделся.
Здесь всё было не так.
Он не мог объяснить словами, но чувствовал это кожей, нутром, каким-то древним, звериным чутьём. Лес за спиной, тот, что остался позади, был обычным. Мёртвым, зимним, но обычным. А этот… Этот жил. Не так, как живёт нормальный лес — ветром, птицами, зверьём. Нет. Он жил иначе. Словно под снегом, под корнями, под мёрзлой землёй что-то дышало. Медленно, глубоко, размеренно. Как спящий великан. Как огромное сердце, что бьётся раз в минуту, но каждый удар отдаётся дрожью в ногах.
Артём тряхнул головой. Хватит. Он здесь не за тем, чтобы слушать сказки. Он здесь, чтобы сделать работу.
Он закинул на плечо мешок с солью, взял пилу, включил фонарь на полную мощность и шагнул в Клин.
Снег здесь был глубже. Он проваливался почти по колено, и каждый шаг давался с усилием. Ветки цеплялись за одежду, словно пытались удержать, не пустить, заставить повернуть назад. Артём упрямо шёл вперёд, сверяясь с картой, что держал в голове. Полтора километра по прямой. В обычном лесу он прошёл бы их за двадцать минут. Здесь — шёл уже полчаса, а конца и края не было видно.
И тишина. Она была неестественной. Полной. Абсолютной. Ни ветра, ни шороха, ни звука собственных шагов — снег здесь не хрустел, а словно проглатывал звук, гасил его, впитывал в себя. Артём слышал только своё дыхание — частое, рваное — да стук сердца в ушах.
А потом он услышал ещё кое-что.
Голос.
Тихий, далёкий, едва различимый. Женский. Молодой. Он доносился откуда-то справа, из глубины леса, где стволы стояли особенно плотно, а ветви сплетались так, что не пропускали свет фонаря.
— Артём…
Он замер. Сердце пропустило удар, потом забилось часто-часто, как у загнанного зайца. Рука сама легла на курок пилы. Он вслушался.
Тишина.
— Показалось, — сказал он вслух. Голос прозвучал глухо, словно из-под ватного одеяла. — Просто показалось.
Он двинулся дальше. Быстрее, чем раньше. Снег летел из-под ног, ветки хлестали по лицу, но он не обращал внимания. Лишь бы уйти. Лишь бы добраться до места и сделать то, зачем пришёл.
Голос вернулся через пять минут.
— Артёмушка… Сыночек…
Он остановился как вкопанный. Это был голос матери. Той, которую он не помнил. Той, что ушла в лес и не вернулась. Той, чьё лицо стёрлось из памяти, оставив только смутное ощущение тепла и запах парного молока.
— Ты меня не помнишь, — продолжал голос. Теперь он звучал ближе. Совсем рядом, за теми вон соснами, где тьма была особенно густой. — А я тебя помню. Маленький. Родименький. Как ты плакал, когда я уходила. Как звал меня. А я не вернулась.
Артём сжал зубы. Челюсти свело от напряжения. Он знал, что это не мать. Знал, что это ОНО. Грибница. Корневище. Лес. Что оно играет с ним, как играло с отцом, как играло с сестрой, как играет со всеми, кто сюда попадает. Но от этого было не легче. Потому что голос звучал по-настоящему. Живо. Тепло. С теми интонациями, которых он не мог помнить, но которые узнавал.
— Уйди, — сказал он в темноту. — Я тебя не боюсь.
Голос рассмеялся. Тихо, ласково, по-матерински.
— Конечно, не боишься. Ты же у меня смелый. Ты же у меня сильный. Весь в отца. Только отец твой слабаком оказался. Не смог. Сломался. А ты?
Артём не ответил. Он рванул вперёд, продираясь сквозь ветки, не разбирая дороги. Снег летел в лицо, фонарь плясал, выхватывая из мрака то корявый ствол, то нависшую над головой лапу ели, то чьи-то следы на снегу — свежие, маленькие, детские. Он старался не смотреть на них. Шёл и шёл, пока не вывалился на поляну.
Здесь снега не было.
Совсем.
Земля была чёрной, влажной, парящей. От неё поднимался лёгкий туман, стелился понизу, цеплялся за корни. И корни эти были повсюду. Они выпирали из земли, толстые, узловатые, переплетённые, как змеиный клубок. В центре поляны, там, где они сходились в один огромный узел, что-то возвышалось. Что-то, что Артём сначала принял за поваленное дерево. Но, приглядевшись, понял — это не дерево.
Это было тело.
Женское. Обнажённое. Вросшее в землю. Корни оплетали его, проникали под кожу, тянулись вдоль позвоночника, выходили изо рта, из глазниц, из раскрытых ладоней. Лицо было запрокинуто к небу, рот открыт в беззвучном крике. И лицо это…
Артём попятился.
Он не помнил мать. Не помнил её черт. Но он знал, видел старые фотографии, те, что отец хранил в жестяной коробке из-под чая. И лицо, что смотрело на него сейчас пустыми глазницами, было тем самым лицом. Лицом с фотографий. Лицом его матери.
— Вот ты и пришёл, — прошелестел голос. Теперь он исходил не из леса. Он исходил отовсюду. Из земли, из корней, из самого воздуха. — Долго же ты собирался. А я ждала. Мы все ждали.
Из-за деревьев, из темноты, из тумана начали проступать фигуры. Люди. Мужчины, женщины, дети. Они стояли молча, не двигаясь, и смотрели на него пустыми, мёртвыми глазами. Артём узнавал их по описаниям отца. По обрывкам фраз, что слышал на кассетах. Вот тот самый председатель, что согнал раскулаченных в лес. Вот его жена. Вот их дети. Вот те, кого он не знал, но кто был здесь похоронен, поглощён, впитан корнями в эту проклятую землю.
А впереди, у самого корневища, стояла девочка.
Маленькая, лет семи. В лёгком ситцевом платьице, босая, с соломенными волосами, заплетёнными в две косички. Она смотрела на Артёма и улыбалась. И в руках у неё была кукла. Соломенная. Та самая, что он видел в сарае. Только теперь у куклы была голова.
— Здравствуй, братик, — сказала девочка. Голос у неё был тихий, тонкий, как ручеёк. — Я так долго тебя ждала. Пойдём играть?
Артём стоял, не в силах пошевелиться. Ноги словно приросли к земле. Или не словно — он опустил взгляд и увидел, как из чёрной, парящей почвы тянутся тонкие белые нити, оплетают ботинки, ползут вверх по голенищам, ищут путь к живой плоти.
Он рванулся. Нити натянулись, затрещали, но не порвались. Тогда он дёрнул сильнее, всем телом, вложив в это движение всю злость, весь страх, всю ненависть, что копилась в нём долгие годы. Нити лопнули с противным, влажным звуком. Артём, не теряя ни секунды, сорвал с плеча пилу, дёрнул стартер. Двигатель взревел, разрывая тишину в клочья.
— Не хочешь играть? — голос сестры стал другим. Холодным. Взрослым. Чужим. — Зря.
Фигуры вокруг пришли в движение. Они двинулись к нему — медленно, неуклюже, как марионетки, которых дёргают за невидимые нити. Артём не стал ждать. Он вскинул пилу и шагнул навстречу.
Первый удар. Цепь вгрызлась в то, что когда-то было человеком, легко, как в трухлявый пень. Ни крови, ни крика — только облако серой пыли и сухой треск ломающихся костей. Фигура рассыпалась, осела на землю грудой праха. Вторая. Третья. Артём прорубал себе путь к центру поляны, к корневищу, к тому, что было его матерью и уже давно ею не было.
— Ты не сможешь! — голос сестры перешёл в визг. — Ты такой же, как он! Слабак! Трус!
— Я не он, — прорычал Артём, перерубая очередную фигуру. — Я хуже.
Он добрался до корневища. Сбросил с плеча мешок с солью, разорвал его ножом, высыпал белые кристаллы на чёрную, пульсирующую плоть. Корневище задрожало. По нему прошла судорога, от корней к вершине, и обратно. Из земли донёсся низкий, утробный стон, от которого завибрировали зубы.
— Больно! — закричала сестра. — Больно, Артём! Зачем ты так?! Я же твоя сестра! Твоя Аня! Ты меня не помнишь, а я тебя люблю! Я всегда тебя любила!
Он не слушал. Он высыпал второй мешок. Третий. Соль шипела, впитывалась, разъедала плоть корневища, оставляя глубокие, сочащиеся чёрным язвы. Лес вокруг стонал, кричал, выл на тысячи голосов. Земля под ногами ходила ходуном. Деревья раскачивались, хотя ветра не было.
И тут корневище ответило.
Не криком. Не стоном. Оно ответило действием. Из чёрной, вздувшейся земли, прямо у ног Артёма, выстрелили корни — толстые, с руку, покрытые слизью и мелкими, шевелящимися отростками. Они обвили его щиколотки, сдавили с такой силой, что захрустели кости. Артём взревел от боли, попытался перерубить их пилой, но цепь лишь скользила по влажной, упругой плоти, не оставляя даже царапины.
— Ты думал, соль остановит меня? — голос сестры звучал теперь отовсюду, насмешливый, жестокий. — Я старше твоей соли. Я старше твоего бога. Я — лес. Я — земля. Я — всё, что было, и всё, что будет. А ты — лишь мясо, которое я переварю.
Корни рванули его вниз. Артём упал на спину, ударившись затылком о мёрзлую землю. Перед глазами вспыхнули искры. Пила вылетела из рук, зарычала где-то в стороне, заглохла. Он попытался подняться, но новые корни уже оплетали грудь, сжимали рёбра, мешая дышать. Один, самый толстый, пополз к лицу, целясь в рот.
Артём закричал. Не от боли — от ярости. От бессильной, звериной ярости, что клокотала в груди, застилала глаза красной пеленой. Он рванулся всем телом, вложив в это движение всё, что осталось — всю волю, всю ненависть, всю любовь к тем, кого у него отняли. Корни затрещали, но не поддались.
И тогда он сделал единственное, что пришло в голову. Он укусил.
Зубы вонзились в ближайший корень, пробили склизкую оболочку, и в рот хлынула жидкость — горькая, вяжущая, с привкусом гнили и чего-то ещё, отдалённо напоминающего кровь. Корень задрожал, ослабил хватку. Артём рванул ещё раз, выплюнул кусок плоти, и пока тварь корчилась, сумел высвободить правую руку.
Рука сама нащупала на поясе нож. Он выхватил его, полоснул по корням, удерживающим левую руку. Лезвие вошло легко, как в масло — видимо, соль всё-таки сделала своё дело, ослабила тварь. Корни забились в агонии, отпуская добычу. Артём, шатаясь, поднялся на ноги.
Поляна изменилась. Корневище в центре больше не было неподвижным. Оно пульсировало, извивалось, словно гигантский червь, пытающийся вырваться из земли. Из разрывов в коре сочилась чёрная жижа, и там, в глубине, что-то светилось — мертвенным, зеленоватым светом, как гнилушка в ночном лесу. И от этого света по поляне метались тени — длинные, уродливые, неестественные.
А из леса, из-за деревьев, выходили новые фигуры. Не те, прежние, рассыпавшиеся в прах от пилы. Эти были другими. Плотнее. Реальнее. И они были вооружены. У кого-то в руках — топор, у кого-то — ржавая коса, у кого-то — просто заточенный кол. И все они, как один, смотрели на Артёма пустыми глазницами и скалились в беззвучном смехе.
— Ты правда думал, что сможешь победить? — голос сестры звучал теперь из уст каждой фигуры, многократно усиленный, искажённый, сводящий с ума. — Ты — один. А нас — легион. Мы — все, кого лес забрал за сотни лет. Мы — его дети. Его плоть. Его мысли. И ты станешь одним из нас. Не сейчас. Не сегодня. Но когда-нибудь. Обязательно. Ты уже наш. Ты дышишь нами. Ты носишь нас в себе.
Артём сплюнул остатки горькой жижи, вытер рот рукавом. Голова кружилась, перед глазами всё плыло — то ли от удара, то ли от той дряни, что попала в кровь. Но он заставил себя стоять прямо. Заставил себя смотреть в пустые глаза надвигающихся мертвецов.
— Вы — ничто, — сказал он тихо. — Вы — прах. Удобрение. Вас нет.
Он нагнулся, подобрал пилу. Дёрнул стартер. Двигатель чихнул, но не завёлся. Ещё раз. Ещё. На четвёртой попытке пила взревела, и этот звук был лучшей музыкой, которую Артём слышал в жизни.
— Меня зовут Артём Коваль, — сказал он, глядя на приближающиеся фигуры. — Я арборист. Я убиваю деревья. И я убью вас всех.
Он пошёл вперёд.
Первого, с топором, он встретил ударом снизу вверх. Цепь вошла в грудную клетку, развалила её надвое, выбросила в воздух облако серой трухи. Фигура даже не вскрикнула — просто осела, рассыпалась, как пересушенное полено. Второго, с косой, он перерубил пополам, не сбавляя шага. Третий попытался ударить колом, но Артём ушёл в сторону, пропустил удар мимо, и ответил коротким, точным движением — голова мертвеца покатилась по снегу, подпрыгивая на корнях.
Он прорубал себе путь к центру поляны, к корневищу, и с каждым шагом фигур становилось всё больше. Они лезли из-под земли, из-за деревьев, из самого воздуха — мужчины, женщины, дети, все с одинаковыми пустыми лицами и одинаковой, жуткой улыбкой. Артём уже не считал, скольких убил. Руки ныли от напряжения, спина взмокла, дыхание сбивалось, но он шёл. Шёл, потому что остановиться значило умереть. Или того хуже — стать одним из них.
Корневище было уже близко. Совсем рядом. Он видел его пульсирующую сердцевину, видел, как из неё тянутся тонкие, светящиеся нити к каждой фигуре на поляне. Это была сеть. Паутина. И он, Артём, был мухой, что попала в неё. Но даже муха может укусить паука, если у неё есть зубы.
Он рванул с пояса последний мешок с солью — тот, что держал про запас. Разорвал зубами край. И швырнул его прямо в светящееся нутро корневища.
Эффект был мгновенным.
Мир взорвался криком.
Это был не звук. Это было нечто большее — вибрация, что пронизывала каждую клетку тела, заставляла кровь закипать в жилах, а кости — дрожать, готовые рассыпаться в пыль. Артём упал на колени, зажимая уши, но это не помогало — крик был внутри, он шёл из самой земли, из воздуха, из его собственной головы.
Корневище корчилось, извивалось, пыталось выплюнуть соль, но та уже сделала своё дело. Светящиеся нити, что тянулись к фигурам, начали рваться одна за другой. Мертвецы замирали на месте, застывали, как изваяния, а потом рассыпались серым пеплом, уносимым невесть откуда взявшимся ветром.
А корневище всё кричало. И в этом крике Артём слышал голоса — сотни, тысячи голосов. Они умоляли, угрожали, обещали, проклинали. Голос матери. Голос сестры. Голос отца. Голоса тех, кого он никогда не знал, но кто был частью этой проклятой земли.
— Ты не уйдёшь! — визжала сестра. — Ты наш! Ты всегда был нашим! Мы в твоей крови! Мы в твоих костях! Мы прорастём! Мы всегда прорастаем!
Артём поднялся. Ноги дрожали, в ушах звенело, перед глазами плыли разноцветные круги. Но он заставил себя сделать шаг. Ещё один. И ещё. Он подошёл к корневищу вплотную, глядя, как оно умирает, истекая чёрной жижей и солью.
— Нет, — сказал он тихо. — Не прорастёте.
Он поднял канистру с бензином, что висела на плече. Свинтил крышку. И начал лить.
Бензин потёк по извивающейся плоти, смешиваясь с солью и чёрной кровью. Корневище задрожало сильнее, пытаясь отползти, уйти глубже в землю, но соль уже разъела его корни, лишила сил. Оно было беспомощно.
Артём достал спички. Коробок намок от пота, но одна спичка, последняя, оказалась сухой. Он чиркнул ею о коробок. Огонёк вспыхнул, крошечный, дрожащий на ветру.
— Это тебе за отца, — сказал он. — За мать. За Аню. За всех.
Он бросил спичку.
Пламя взметнулось до небес.
Жар ударил в лицо, опалил брови, заставил отшатнуться. Корневище взвыло так, что с деревьев посыпался снег. Оно горело, извивалось, пыталось вырваться, но огонь был безжалостен. Он пожирал его, кусок за куском, превращая в пепел и дым.
Артём попятился. Потом повернулся и побежал.
За спиной ревело пламя, рушились деревья, кричали мёртвые. Он бежал, не разбирая дороги, спотыкаясь о корни, проваливаясь в снег, раздирая лицо о ветки. Один раз упал, ударился коленом о скрытый под снегом камень, взвыл от боли, но поднялся и побежал снова.
Лес вокруг него тоже горел. Огонь перекидывался с дерева на дерево, пожирая сухие ветки и хвою. Искры летели в небо, смешиваясь со снегом, и в их свете Артём видел, как мечутся между стволами тени — те, кто не успел стать пеплом, кто пытался спастись, но не мог. Они кричали, тянули к нему руки, молили о помощи. Он не останавливался.
Он вывалился на опушку, когда силы были уже на исходе. Упал на колени в снег, хватая ртом обжигающе-холодный воздух. Лёгкие горели, сердце колотилось где-то в горле, перед глазами всё плыло.
Позади, в Чёртовом Клину, бушевал пожар. Пламя поднималось выше деревьев, лизало низкое ноябрьское небо, окрашивая его в багровые тона. Дым столбом уходил ввысь, чёрный, жирный, тяжёлый. И в этом дыму, если приглядеться, можно было разглядеть лица — искажённые, кричащие, тающие на ветру.
Артём смотрел на них и не чувствовал ничего. Ни радости, ни облегчения, ни торжества. Только пустоту. И усталость. Бесконечную, всепоглощающую усталость.
Он не помнил, сколько просидел так. Минуту? Час? Вечность? Время потеряло смысл. Он просто смотрел, как горит прошлое, и ждал, когда оно сгорит дотла.
Когда огонь начал стихать, Артём заставил себя подняться. Ноги не слушались, дрожали, как у новорождённого жеребёнка. Он сделал шаг. Второй. Третий. Пошёл к дому, шатаясь, спотыкаясь, но идя.
За спиной догорал Чёртов Клин. Впереди, в окне отцовского дома, горел свет. Тот самый, что он оставил, уходя. Тёплый, жёлтый, живой.
Артём шёл на этот свет, как мотылёк. Шёл, чтобы согреться. Чтобы забыть. Чтобы начать всё заново.
Он ещё не знал, что начать заново не получится. Что корни, которые он сжёг, уже пустили новые ростки. Не в земле — в нём самом. И что пройдёт время, прежде чем он это поймёт.
Но это будет потом. А сейчас он просто шёл домой.
Эпилог
Артём прожил в городе месяц. Съёмная квартира на восьмом этаже, спальный район, до леса — два часа на электричке. Он думал, что этого достаточно.
Поначалу всё было нормально. Работа — спиливал аварийные деревья в городском парке. Деньги, сигареты, вечера у телевизора. Он почти не вспоминал Лесной. Почти.
Первое он заметил через три недели.
На кухне, между столешницей и стеной, из узкой щели торчал тонкий бледный стебель. Росток был почти прозрачным, с двумя крошечными листьями, скрученными в трубочки. Артём выдернул его без усилий — корень оказался коротким, слабым. Выбросил в мусорное ведро, потёр пальцы о штанину. Пахло землёй.
На следующий день росток появился снова. В том же месте.
Артём вырвал его, залил щель кипятком, потом уксусом. Заткнул щель мятой газетой. Росток исчез.
Через неделю он мыл посуду и заметил, что вода уходит из раковины медленно, неохотно, будто ей не хотелось покидать дом. Он заглянул в сливное отверстие. Оттуда, пробиваясь между металлическими лепестками сетки, тянулся вверх длинный, липкий, бледный корешок.
Артём вырвал его пальцами. Корешок был скользким, холодным, с запахом сырой земли и той же сладковатой гнили, от которой у него до сих пор иногда кружилась голова по ночам. Он сунул руку в слив глубже, нащупал ещё несколько тонких отростков, вытащил их все — комкая, обрывая, собирая в кулак, как спутанные волосы из забитой ванны. Бросил в унитаз, смыл. Воду перекрыл. Слив заткнул тряпкой.
Ночью он проснулся от звука.
Тихий, монотонный, ритмичный, он шёл из кухни. Артём сел на кровати, прислушался. Это был не шум воды в трубах. Это было нечто иное — будто кто-то маленький и терпеливый скрёбся изнутри по металлу, царапал стенки стояка, пробивался наружу. И сквозь скрежет, едва слышно, пробивалось что-то ещё.
Напев. Без слов. Только мелодия — та, что мать напевала на кассете, перед тем как замолчать навсегда. Тёплая, детская, страшная своей обыденностью.
Артём не спал до утра. Сидел на кухне, смотрел на раковину, сжимая в руке разделочный нож. Вода в трубах не капала, но скреблось и пело до рассвета — тихо, настойчиво, как просьба, которую нельзя выполнить, но и нельзя забыть.
Утром он пошёл в хозяйственный магазин. Купил новую сетку для слива, сантехнический трос, бутылку уксусной эссенции и два литра едкого «Крота». Вернувшись, залил всё это в трубы, прочистил тросом до самого стояка, до той глубины, куда не проникает свет. Включил воду — она уходила быстро, жадно, словно проглатывая его надежду.
Он стоял у раковины, слушал. Тишина.
Артём выдохнул, закурил. И тут заметил на полу, у плинтуса, под столешницей, маленькую кучку свежей земли. Она будто просочилась из-под плинтуса — тёмная, влажная, с мелкими корешками и кусочками трухи. Он не помнил, чтобы там была щель. Не могло её там быть.
Он опустился на корточки, потрогал землю пальцем. Она была тёплой. Как та, в Клину.
Из-под плинтуса, из самой глубины, на него глянул маленький бледный росток. Он не тянулся к свету. Он замер, будто прислушиваясь. И на его конце, ещё не развернувшись, бился крошечный пульс — то ли сердце, то ли узел, то ли зародыш нового корневища. Беззвучно, но отчётливо, как второй часовой механизм, заведённый под кожей пола.
Артём сидел на корточках и смотрел на него. Долго. Потом встал, потушил сигарету о подоконник и пошёл собирать вещи.
Он не знал, куда поедет. Знал только, что из этой квартиры — уедет. Что будет дальше — он не знал тоже.
Но когда он выходил, ему показалось, что пол под ногами чуть пружинит. Словно под линолеумом уже не бетон, а мягкая, податливая, живая земля. И откуда-то из глубин дома, через перекрытия и этажи, снова донёсся тот же скрежет — тихий, ритмичный, терпеливый.
Он закрыл дверь и пошёл к лифту. За спиной, в пустой квартире, под плинтусом, что-то росло.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
