Книга Огмы
Глава 1
Книга Огмы
Из записей Генри Локвуда
Данная тетрадь была обнаружена сотрудником университетской библиотеки Кембриджа 4 ноября 1938 года.
Она находилась на полке отдела ограниченного доступа — на том месте, где прежде хранился кельтский астрономический трактат XVI века, выданный и не возвращённый.
Генри Локвуд, сотрудник кафедры астрономии, был внесён в список пропавших без вести 21 октября 1938 года. Поиски результатов не дали.
Трактат также не был найден.
I
17 октября 1938 года.
Я пишу это не для публикации.
Эта мысль почему-то приносит мне больше покоя, чем следовало бы. Почти вся моя взрослая жизнь была испорчена желанием быть напечатанным, признанным, процитированным хотя бы в сноске человеком, который не морщится при звуке моего имени. Теперь, когда я вывожу эти строки в старой тетради, купленной за шесть пенсов у лавочника на Тринити-стрит, мне кажется, что впервые за много лет я пишу без просьбы о милости.
Вчера доктор Хейз вернул мне рукопись.
Вернул, разумеется, не сам. Пакет лежал у меня на столе, перевязанный серой лентой. На первой странице красным карандашом стояло: «Не имеет наблюдательной основы».
Я перечитал эти четыре слова несколько раз.
Они были написаны твёрдо, почти с удовольствием.
Не имеет наблюдательной основы.
Так говорят люди, которые смотрели в телескоп достаточно долго, чтобы перестать видеть небо.
Я не стану утверждать, что мои работы были безупречны. Я торопился там, где следовало ждать новых вычислений, и позволял себе предположения, которые осторожный учёный спрятал бы в ящик до лучших времён. Но я никогда не выдумывал ради красоты. Я писал о том, что казалось мне математически возможным: о пространствах, где расстояние не обязано быть покорным прямой линии; о формах неба, в которых свет может иметь не точку происхождения, а область присутствия; о мирах, где наблюдатель не просто смотрит на явление, но входит в условие его существования.
За это меня называли мистиком.
Это особенно оскорбительно, когда всю жизнь ты пытался быть только астрономом.
Кембридж в тот вечер был сырой и тёмный. Дождь висел в воздухе мелкой ледяной пылью. Камень колледжей впитывал влагу, окна горели жёлтым больным светом, а портфель с возвращённой рукописью бился о бедро, будто напоминал о себе при каждом шаге.
Я шёл в библиотеку без зонта.
На улице говорили о войне. Газеты лежали у киосков плотными серыми стопками: Германия, Мюнхен, обещания, страх. Люди покупали их, складывали под мышку и шли дальше, будто бумага могла объяснить им будущее.
Меня же в тот вечер интересовало прошлое.
В отдел ограниченного доступа университетской библиотеки я попал около семи. Дежурный старик вписал моё имя в журнал, не задав ни одного вопроса. Он знал меня. В таких местах человека начинают узнавать не потому, что уважают, а потому, что он слишком часто приходит туда, куда обычные люди не возвращаются без надобности.
Я заказал трактат по кельтской астрономии, датированный, если верить каталогу, концом XVI века. Мне нужны были упоминания о древних представлениях северных народов относительно небесной сферы: небо как свод, небо как ткань, небо как живая кожа мира. Иногда в грубой мифологической форме сохраняется наблюдение, которое позднейшие умы слишком поспешно объявляют суеверием.
Книгу принесли через двадцать минут.
Она была тяжёлая, в потрескавшемся кожаном переплёте, с застёжками, давно утратившими замки. Когда я открыл её, поднялся запах плесени, пыли, старого клея и чего-то ещё — слабого, горького, напоминающего высушенные травы, которые моя мать когда-то держала в полотняных мешочках среди белья.
Текст был скучен.
Именно поэтому я поверил ему.
Автор перечислял звёздные названия, связывал их с праздниками, приводил сомнительные соответствия между созвездиями и кельтскими божествами. Я делал пометки, пока не дошёл до сто семьдесят второй страницы.
На нижнем поле была чужая запись.
Почерк отличался от основного текста. Поздний. Неровный. Чернила выцвели, но не исчезли. Кто-то написал эту фразу так, будто рука его дрожала не от старости, а от спешки.
«Не открывать Книгу Огмы под небом, ибо небо — первая ложь».
Я помню, что тогда усмехнулся.
Не от веселья. От усталости.
Фраза была слишком хороша для учёного примечания и слишком странна для монашеской пометки. В ней было что-то от предупреждения, оставленного не для всех, а для одного человека, который когда-нибудь поймёт его слишком поздно.
Я поискал ссылку. Ничего.
Имя Огмы я знал смутно. Ирландская традиция, один из Туата Де Дананн, связанный со словом, письмом, знанием. Бог красноречия, если следовать поздним пересказам. Но это объясняло слишком мало. «Книга Огмы» не числилась ни в одном известном мне каталоге.
Я попросил библиотечный каталог.
В нём её не было.
Попросил старый рукописный каталог.
Не было и там.
Разумный человек на этом остановился бы.
Я же был человеком уставшим, униженным и потому особенно восприимчивым к вещам, обещающим смысл.
Я вернулся к полкам сам, хотя делать этого не полагалось. В отделе ограниченного доступа стояла такая тишина, какую можно услышать только среди книг, переживших слишком много владельцев. Не мёртвая тишина. Скорее внимательная.
Я заметил книгу случайно.
Она стояла за рядом латинских фолиантов, так глубоко, что её корешок почти сливался с тенью. Узкая, тёмная, без названия. Пыль вокруг неё лежала неправильно: на соседних книгах толстым серым слоем, а на ней — едва заметной дымкой, будто её недавно брали в руки, но не оставили следов пальцев.
Я достал её.
Она оказалась легче, чем должна была быть.
Книга такого размера, в кожаном переплёте, с плотными страницами, обязана иметь вес. Она же лежала на ладони почти невесомо, как коробка, внутри которой ничего нет. Обложка была холодная, но знак на ней — круг, пересечённый тремя короткими линиями, — сохранял слабое тепло.
Я провёл пальцем по этому знаку.
Мне показалось, что под кожей обложки что-то едва заметно дрогнуло.
Разумеется, я открыл книгу.
Я не произносил заклинаний. Не читал вслух. Не совершал обряда. Не верил ни в какую силу, кроме силы наблюдения.
Я просто открыл книгу.
Этого оказалось достаточно.
II
Я не помню самого перехода.
Не было вспышки, грома или театрального разрыва мира, каким любят украшать дешёвые мистические книжки. Мне кажется, именно это и было самым страшным. Мир не раскололся. Не закричал. Не предупредил. Он просто перестал быть прежним.
Сначала исчезла библиотека.
Я ещё видел край стола, тёмный переплёт старого трактата, свой мокрый рукав и зелёный абажур лампы. Потом эти вещи стали плоскими, как рисунок на тонкой бумаге. Стол, полки, стены, воздух между ними — всё отступило не назад, а внутрь себя. Я попытался вдохнуть, но воздух на мгновение сделался плотным и холодным, словно кто-то прижал к моему лицу мокрую ткань.
Потом я упал.
Не вниз.
Я не знаю, как можно падать не вниз, но другого слова у меня нет. Тело потеряло согласие с пространством. Верх и низ перемешались. Перед глазами мелькнули белые линии, похожие на следы звёзд при долгой выдержке, только эти линии не принадлежали небу. Они проходили сквозь меня.
Я хотел закричать.
Не смог.
Грудь словно наполнили ледяной водой.
Потом был удар.
Я очнулся оттого, что земля была у меня во рту.
Не образно. Не в каком-либо возвышенном смысле. Я лежал лицом вниз в сырой грязи, и между зубами хрустело что-то мелкое, похожее на песок, смешанный с истолчённой костью. Нос был забит тяжёлым запахом холодной почвы. Но это была не английская земля после дождя, не садовая глина, не болотная тина и не трава у реки. В этом запахе не было привычной жизни. Только сырость, камень и слабый металлический привкус, будто кто-то растёр медную монету в мокрой пыли.
Я попытался вдохнуть и закашлялся.
Потом вдохнул ещё раз.
Воздух вошёл в лёгкие свободно.
И это не успокоило меня. Если бы я задыхался, тело сразу поняло бы опасность. Но воздух был пригоден. Он позволял мне жить. Позволял подняться. Позволял увидеть, куда я попал.
И это было хуже.
Несколько секунд я лежал неподвижно. Слышал собственное дыхание — рваное, постыдно громкое, почти звериное. Сердце било в рёбра так сильно, будто хотело выбраться из меня раньше, чем я успею понять происходящее. Пальцы сами сжимали влажную землю. Ногти скребли по чему-то твёрдому.
Я решил, что это камень.
Повернул голову.
Это была кость.
Длинная, серая, гладкая от сырости. Не целый скелет, не череп, не что-то, что сразу можно было бы назвать человеческим. Просто кость. Но она лежала слишком близко к моей ладони, и от этого весь мир сузился до неё одной.
Я отдёрнул руку так резко, что больно ударился локтем.
Тогда уже поднялся. Не встал — нет. Сначала встал на колени, потом на четвереньки, потом снова едва не упал, потому что земля подо мной была мягкой и упругой, будто не совсем земля. Меня вырвало. Пусто, болезненно. В горле осталась горечь. Я зажмурился, упёрся ладонями в почву и несколько раз повторил про себя, что должен проснуться.
Я не проснулся.
Когда я всё-таки поднял голову, передо мной был не Кембридж.
Не библиотека.
Не Англия.
Надо мной не было неба.
Я знаю, как нелепо это звучит от человека, который всю жизнь смотрел вверх. Но именно поэтому пишу это с полной уверенностью: то, что простиралось надо мной, не было небом в земном смысле. Не было облаков, солнца, звёзд. Высоко — очень высоко, если высота вообще имела здесь прежнее значение, — лежала бледная светящаяся глубина, похожая на мутное стекло, за которым спрятали день. Свет не падал откуда-то. Он не имел источника. Он был всюду сразу, отчего камни, почва и растения вокруг казались не освещёнными, а вынутыми из темноты.
Передо мной тянулась равнина.
Тёмная земля уходила волнами между длинными каменными грядами. Гряды торчали из почвы неровными рядами, как рёбра исполинского тела, похороненного неглубоко и плохо. Между ними росли низкие стебли, похожие на траву только издали.
Когда моя тень упала на них, они втянулись в землю.
Все сразу.
Я отшатнулся, рухнул на бок и больно ударился плечом. Несколько секунд я только смотрел на место, где они исчезли. Почва была гладкой. Ни отверстий, ни корней, ни движения.
Потом, в нескольких шагах дальше, из земли медленно поднялись другие стебли.
Я пополз назад.
Не побежал. Не бросился. Не повёл себя мужественно. Я пополз, как животное, цепляясь пальцами за грязь, пока не ударился спиной о камень. Лишь тогда заставил себя замереть.
Справа, у небольшого склона, лежал башмак.
Я заметил его не сразу. Сначала увидел тёмное пятно, потом форму, потом шнурок. Мужской кожаный башмак. Старый, почерневший от влаги. Шнурок был завязан.
Я смотрел на него дольше, чем на кость.
Кость могла принадлежать зверю. Или существу, для которого у меня ещё не было слова. Но башмак был сделан человеческой рукой. Его кто-то носил. Кто-то завязывал этот шнурок пальцами, возможно торопясь, возможно сидя у огня или на краю кровати, как это делают люди перед дорогой. Кто-то шёл здесь до меня.
И не ушёл.
Я начал искать книгу глазами, ещё до того как понял, что ищу именно её.
Она лежала в двух шагах от меня.
Сухая.
Чистая.
Тёмная обложка не была испачкана грязью, хотя земля вокруг блестела от влаги. Знак на коже казался глубже, чем раньше. Круг и три линии. Я не хотел к ней прикасаться. Но без неё я оставался в этом месте один — без связи, без объяснения, без последней вещи, которая ещё принадлежала прежнему миру.
Я взял её.
Обложка была тёплой.
Не нагретой светом — здесь не было солнца. Не тёплой от моей руки. Она была тёплой сама по себе, как кожа живого существа под тонкой тканью.
Я выронил её.
Книга упала раскрытой.
На пустой странице уже было написано одно слово.
Моим почерком.
Дыши.
Я не писал этого.
Я уверен.
Я не писал этого.
Вот тогда я закричал.
III
Сколько времени прошло после этого, я не знаю.
Я помню только, что долго сидел на земле, прижимая руки к груди, и слушал, как мой собственный крик будто ещё дрожит где-то внутри черепа. Место не ответило. Не поднялись чудовища. Не раздался голос. Светящаяся глубина наверху не изменилась. Стебли снова выросли вдалеке и стояли неподвижно, тонкие и прозрачные, словно ничего не случилось.
Именно это безразличие было страшнее ответа.
Если бы кто-то вышел ко мне, если бы из-за камней показалось существо с пастью, когтями, глазами, если бы меня схватили, погнали, ударили, я по крайней мере понял бы форму опасности. Но вокруг было только чужое пространство, которое не нападало и не объясняло себя.
Я заставил себя дышать медленнее.
Воздух всё ещё входил в лёгкие свободно. Он был влажный, тяжёлый, с металлическим привкусом. От него не кружилась голова. Горло не жгло. Я не чувствовал удушья. Тело, предательское и упрямое, принимало это место как пригодное для жизни.
Разум — нет.
Я встал не сразу. Колени дрожали. Пальто было в грязи, рукав порван у локтя, ладони исцарапаны мелкими камешками. На правом запястье проступал синяк. Лоб болел, и когда я коснулся его пальцами, почувствовал влажность. Кровь. Немного. Неопасно. Но вид собственной крови почему-то помог мне. Она была красной. Обычной. Человеческой.
Значит, я ещё был собой.
Я поднял Книгу Огмы.
Слово «Дыши» оставалось на странице. Я провёл пальцем по буквам. Чернила не размазались. Они не лежали на бумаге, а будто вошли внутрь неё. Как жилы в листе. Как тёмные прожилки под кожей.
У меня не было чернил.
Только карандаш в кармане жилета. Сломанный при падении, но пригодный.
Я написал ниже:
Меня зовут Генри Локвуд.
Рука дрожала так сильно, что буквы вышли кривыми. Я закрыл книгу, открыл снова. Фраза осталась. Потом, на моих глазах, графит потемнел. Медленно, как мокнущая ткань. Через несколько секунд он стал похож на старые чернила.
Я захлопнул книгу.
Снова открыл.
Там было:
Меня зовут Генри Локвуд.
И выше:
Дыши.
Две строки. Одна моя. Одна — нет.
Я не знаю, почему после этого не бросил книгу в воду или не разбил о камень. Возможно, потому что уже понимал: она не просто вещь, которую можно оставить. Она была связана с этим местом. Или со мной. Или с тем, что привело меня сюда.
Я убрал её под пальто и огляделся.
Мир вокруг казался ещё более неправильным, когда я пытался рассмотреть его спокойно.
Каменные гряды тянулись полукругами, но ни один полукруг не имел общего центра. Некоторые линии уходили вдаль и как будто возвращались с другой стороны равнины, хотя я не видел поворота. Горизонт был низкий, но неустойчивый. Там, где земля должна была исчезать за далью, она будто поднималась. Едва заметно, но для глаза астронома достаточно. Я слишком много лет смотрел на небесные дуги, траектории, наклоны и кривизну, чтобы не почувствовать: пространство здесь не держится так, как должно.
Но в тот миг это знание не принесло мне торжества.
Я всю жизнь писал о невозможных формах пространства. О мирах, где направление может обманывать, где свет не обязан иметь привычный источник, где наблюдатель становится частью явления. Мои статьи не печатали. Меня терпели как странного человека, которому лучше бы заняться чем-нибудь полезным. Я мечтал о доказательстве.
Теперь доказательство окружало меня.
И я хотел только одного — чтобы его никогда не существовало.
Я сделал несколько шагов к башмаку.
Остановился.
Потом всё же подошёл.
Башмак лежал на боку, носком к воде, которую я раньше не заметил. В низине между камнями тянулась узкая тёмная полоса. Не река. Скорее длинная впадина, заполненная жидкостью. Поверхность её была гладкой и неподвижной. Она не отражала бледное небо. Вместо отражения в ней лежала глубина — чёрная, плотная, как если бы вода была не водой, а отверстием.
Башмак был пуст.
Внутри — серая земля и тонкий стебелёк, проросший сквозь трещину в коже. Я не смог заставить себя вытащить его. Шнурок оставался завязанным.
Человек не снимает башмак перед бегством.
Эта мысль прицепилась ко мне и не отпускала.
Я стал искать другие следы.
Нашёл не сразу. Почва была слишком мягкой и как будто быстро выравнивалась после давления. Но возле камня лежал обрывок ткани. Тёмная, почти сгнившая полоска, похожая на часть рукава или мешка. В нескольких шагах дальше — металлическая пряжка, покрытая зелёной коркой. А у самой воды — очки.
Круглая оправа.
Одно стекло разбито.
Я поднял их и едва не заплакал.
Не от жалости даже. От того ужасного узнавания, которое вызывают человеческие вещи в нечеловеческом месте. Очки означали лицо. Глаза. Слабое зрение. Привычку читать, наклоняться над страницей, протирать стекло краем платка. Их владелец был человеком не вообще, не отвлечённо, а почти рядом. Он мог быть старше меня. Моложе. Учёным. Священником. Путешественником. Глупцом, как я.
Я сунул очки в карман.
Не знаю зачем. Возможно, мне нужно было взять с собой хоть что-то человеческое.
Затем неподалёку я увидел останки.
Не целое тело. Несколько костей, разбросанных между камнями. Две были тонкие и изогнутые, не похожие на человеческие. Одна — слишком похожая. Рядом лежало нечто вроде черепа, но я не смог долго на него смотреть. Его форма казалась неправильной: вытянутая, с провалами там, где не должно быть отверстий. Может быть, это был череп животного. Может быть, нет. Мне не хватило мужества проверить.
Я отошёл.
Очень медленно.
Спиной вперёд.
Потому что вдруг понял: если здесь есть останки, значит, здесь есть то, что оставляет останки.
IV
Я решил идти вдоль воды.
Не потому что это было разумно. Просто оставаться на месте рядом с костями, башмаком и очками я не мог. Вода, как бы ни была она странна, давала направление. У человека, лишённого дома, карты и неба, направление становится почти надеждой.
Я шёл, держа книгу под мышкой.
Сначала я боялся отвести взгляд от земли. Каждая неровность казалась возможным движением. Каждый стебель — живым. Они действительно реагировали на меня. Когда я проходил рядом, прозрачные пластинки на их концах поворачивались вслед. Не к свету. Ко мне. Некоторые втягивались в почву, другие, напротив, поднимались выше, словно хотели лучше видеть.
Я понимал, что слово «видеть» неприменимо.
И всё равно думал именно так.
Растения здесь были не растениями. Или были ими лишь настолько, насколько мёртвый человек на портрете является человеком. У них имелась форма, напоминавшая земную жизнь, но внутри этой формы действовал другой порядок. Стебли состояли из тонких колец, вложенных друг в друга, как секции телескопической трубы. Листьев не было. Вместо них — плоские полупрозрачные лепестки, всегда по три. Внутри некоторых стеблей медленно поднималась тёмная жидкость.
Один стебель вырос прямо перед моим ботинком.
Я остановился.
Он тоже остановился, если можно так сказать о растении. Верхняя часть чуть отклонилась в мою сторону. На конце раскрылись три пластинки. Они дрожали не от ветра. Ветра здесь не было.
Я обошёл его.
Он повернулся следом.
После этого я уже не мог идти спокойно.
Я старался держаться ближе к камням, но камни тоже не внушали доверия. Некоторые были гладкими, как отполированные водой, хотя никакого течения рядом не наблюдалось. Другие покрывали тонкие вырезанные линии. Не узоры. Не письмена. Скорее следы движения чего-то твёрдого и терпеливого. В одном месте я увидел знак, похожий на круг с тремя короткими пересечениями.
Такой же, как на книге.
Я не стал прикасаться.
Вода шла справа.
Я называю её водой только потому, что не знаю другого слова. Поверхность была слишком гладкой. Ни ряби, ни отражения, ни запаха. Когда я бросил в неё небольшой камень, круги пошли не наружу, как должны были, а внутрь — к месту падения. Они сужались, собирались вокруг центра, будто вода не принимала удар, а втягивала его обратно.
Я отступил от берега.
Пить не стал.
Пока не стал.
Жажда ещё не мучила меня по-настоящему, но мысль о ней уже возникла. Это была первая будущая угроза, понятная телу. Я мог бояться неба, растений, книги, но тело думало о воде. Эта простота была почти унизительной.
Сколько я шёл, сказать невозможно. Часы остановились. Верхний свет не менялся так, чтобы по нему можно было судить о времени. Иногда он становился гуще, иногда бледнее, но не было ни утра, ни вечера. Не было солнца, чтобы определить направление. Компас я достал только один раз и сразу убрал: стрелка стояла спокойно, но указывала не туда, куда должна была указывать. Она не металась, не вращалась. Она просто выбрала чужой север.
Я почувствовал себя ребёнком, которому дали карту без мира.
В какой-то момент равнина стала ниже. Каменные гряды сомкнулись ближе, образуя проход. Там лежало больше костей.
Я остановился у входа и долго не решался идти дальше.
Кости были разными.
Некоторые явно принадлежали животным — или тому, что я готов был назвать животными ради сохранения рассудка. Тонкие, многосуставные, слишком длинные. Но среди них попадались человеческие предметы: пуговица, сгнивший ремень, ржавый складной нож, металлический футляр для карандашей. На одном камне лежал обрывок бумаги, настолько размокший, что взять его было невозможно. Я всё же наклонился и увидел несколько расплывшихся букв.
Английских.
Не весь текст. Только часть слова.
…come…
Может быть, come. Может быть, become. Может быть, что-то иное. Бумага развалилась от моего дыхания — или мне показалось, что от дыхания. Я даже не успел коснуться её пальцами. Она просто осела серой кашицей на камень.
Меня охватила такая злоба, что я несколько раз ударил кулаком по земле.
Не на место. Не на книгу. Не на мёртвых. На собственную беспомощность.
Здесь были люди.
Они писали.
Они пытались оставить след.
И даже следы их гнили быстрее, чем я мог прочитать.
Я сел у камня и впервые попытался сделать нормальную запись.
Не потому что успокоился. Я не успокоился. Просто понял: если не буду писать, начну кричать. А крик здесь ничего не меняет. Письмо хотя бы оставляет форму страху.
Я открыл Книгу Огмы.
Моя первая запись всё ещё была там.
Меня зовут Генри Локвуд.
Ниже я написал:
Я нахожусь в неизвестном месте. Я не знаю, является ли оно частью Земли, сном, пространством внутри книги или чем-то, для чего у меня нет слова. Воздух пригоден. Свет не имеет солнца. Растения реагируют на движение. Вода ведёт себя неправильно. Здесь были люди до меня. Некоторые, вероятно, умерли здесь.
Я хотел написать: «я должен выбраться».
Но рука остановилась.
Потому что в этот миг я понял: пока нет ни малейшего признака, что отсюда вообще выходят.
Я всё же написал:
Я должен выбраться.
Буквы потемнели и ушли в страницу.
Книга приняла их.
V
Я не знаю, сколько прошло до следующего сна.
Может быть, несколько часов. Может быть, сутки. Я устал так, как не уставал никогда, но заставил себя помнить: страх, боль и отвращение ещё не являются фактами. Факт начинается там, где я могу повторить увиденное хотя бы дважды.
Я выбрал место между двумя камнями: плохое укрытие, но хороший обзор воды и прохода с костями. Камни были холодными, почва влажной, пальто почти не грело. Дышалось ровно; атмосфера, как ни отвратительно это признавать, оставалась пригодной. Свет наверху не стал ночью — лишь отступил глубже в бледный свод, не дав ни звёзд, ни луны, ни единого ориентира.
Перед тем как лечь, я попытался описать существо, появлявшееся у стеблей.
Морфология условная: размером с небольшую лису, корпус низкий, конечностей четыре, передние тоньше задних, голова вытянутая, глаза крупные, тёмные, без различимых белков. Покров определить невозможно: при прямом бледном свете он кажется серо-пепельным, в тени — влажно-чёрным. Реакция на резкое движение: отступление. Реакция на камень, брошенный рядом: сокращение корпуса, но не бегство. Признаков агрессии не обнаружено.
Я записываю это почти с упрямством.
Если я назову его «зверьком», то начну жалеть. Если назову «существом», сохраню расстояние. Расстояние необходимо. Привязанность искажает выводы быстрее страха.
Я лёг между камнями и заснул не от спокойствия, а от истощения.
Мне снилась библиотека.
Полки в ней были сделаны из костей, а книги стояли корешками внутрь, так что нельзя было прочитать ни одного названия. Где-то далеко скрипела лестница. Я знал, что по ней спускается кто-то, кто держит мою рукопись. Я хотел спрятаться, но все столы были заняты мёртвыми людьми в мокрых пальто. У каждого на лице лежали очки с разбитым стеклом.
Когда я проснулся, существо сидело рядом.
Я не закричал только потому, что голос застрял в горле. Оно находилось на расстоянии вытянутой руки и смотрело на меня. Не приближалось. Не скалилось. Не издавало звука.
Я медленно сел. Существо отступило на шаг. Я потянулся к камню, и оно припало к земле, но не убежало. Это важно: страх есть, но бегства нет. Следовательно, либо оно привыкло к опасности, либо опасность, от которой оно прячется, значительнее меня.
Потом оно повернуло голову к проходу с костями.
Там что-то двигалось.
Между каменными рёбрами поднялась тень. Не тело — слишком тонкая. Не растение — слишком высокая. Что-то вытянутое, почти человеческого роста, но лишённое человеческой пропорции. Я видел лишь силуэт на фоне бледной земли: вертикаль, несколько боковых отростков, наклон верхней части, похожий на движение головы.
Существо рядом со мной дрожало.
Я тоже.
Тень медленно опустилась вниз и исчезла за камнями.
После этого маленькое существо бросилось в сторону низких стеблей и пропало. Я остался один.
Я не пошёл проверять.
Это не трусость. Или не только трусость. Проверка неизвестного явления требует условий: расстояния, света, возможности отступления, хотя бы приблизительного понимания рисков. У меня не было ничего, кроме усталости, книги и камня в руке.
Теперь я знаю: здесь есть не только следы мёртвых.
Здесь есть подвижные формы, пока не поддающиеся классификации.
VI
Я не знаю, был ли следующий промежуток временем отдыха или только паузой между двумя страхами.
Ничего не произошло.
Я записываю это с особой осторожностью, потому что здесь само отсутствие события начинает казаться событием. Небо не открыло новых пятен. Вода не двинулась. Стебли не приблизились. Фигуры за камнями не вернулись. Маленькое существо, которому я ещё не дал имени, держалось на расстоянии и лишь изредка показывало тёмную голову между низкими зарослями.
И всё же этот покой не был покоем.
На Земле тишина бывает разной. В детстве, в доме моего отца под Йорком, я знал тишину зимних полей. Она лежала на крышах, на голых изгородях, на овцах, сбившихся у каменной стены. По ночам отец выводил меня во двор, если небо было ясным. Он был не учёным, а школьным учителем, человеком строгим и бедным, но умевшим смотреть вверх так, будто перед ним раскрывалась не пустота, а книга, написанная до всех человеческих языков. Он показывал мне Орион, Большую Медведицу, Полярную звезду. Его палец, длинный и красный от холода, дрожал в воздухе, а я старался увидеть линии между светлыми точками.
Я помню, как тогда впервые понял: небо не висит над нами. Оно продолжается.
Эта мысль испугала меня ещё ребёнком. Другие дети радовались звёздам, потому что взрослые называли их красивыми. Я же почувствовал не красоту, а расстояние. Между мной и теми холодными огнями лежало такое количество пустоты, что сердце будто провалилось вниз. Отец решил, что я замёрз, и увёл меня в дом. Я не сказал ему правды. Не потому, что не доверял, а потому, что не умел тогда объяснить: я впервые ощутил, что человек живёт не под небом, а внутри бездны.
С тех пор, возможно, всё и началось.
Я часто возвращался к этому воспоминанию в Кембридже, особенно в годы, когда мои статьи возвращали без печати. Я убеждал себя, что занимаюсь наукой из любви к порядку, к числу, к чистоте наблюдения. Это было правдой, но не всей. Под порядком всегда лежал страх. Я хотел измерить небо, потому что в детстве оно показалось мне слишком большим. Хотел превратить ужас в схему, расстояние — в число, тьму — в область исследования.
Теперь я нахожусь в месте, где это детское чувство вернулось в своём полном, неукрощённом виде.
Только здесь нет звёзд, за которые можно зацепиться.
Я попытался вернуться к привычному порядку мысли. Составить перечень. Разделить внешние условия, телесные реакции, предметы, возможные источники угрозы. Это должно было помочь. В Кембридже любая паника становилась слабее, если превращалась в таблицу или схему.
Здесь же порядок держался плохо. Я писал слова “атмосфера”, “ориентиры”, “локальная геометрия”, но за каждым словом вставало другое: один. Я вычёркивал его мысленно и начинал снова.
Я проверил свои вещи.
Портфель исчез. Рукопись исчезла. Денег не было. Часы остановились, но остались при мне. Карандаш, нож, компас, мокрый носовой платок, коробок спичек, две спички сломаны, одна целая. Очки чужого человека. Медальон с испорченной фотографией. Книга.
Смешной инвентарь для человека, который хотел доказать устройство иных пространств.
Я думал об Элинор Уитби.
Пишу её имя неохотно. Не потому, что оно мне неприятно, а потому, что, записанное здесь, оно становится частью этой книги. Элинор работала в читальном зале Мертонской библиотеки и умела относиться к моим странностям без насмешки. В этом не было романа в том виде, в каком его любят сочинять люди с избытком свободного времени. Мы не давали обещаний, не строили планов, не говорили о будущем. Но она всегда оставляла мне место у окна, если знала, что я приду. Иногда, когда я слишком долго сидел над рукописями, рядом с моей стопкой книг появлялась чашка чая. Никто не признавался, откуда она взялась.
В последний раз я видел её за день до того, как нашёл трактат. Она смотрела на меня с той усталой жалостью, которую я тогда принял за сомнение. Теперь мне кажется, в ней было беспокойство. Возможно, она хотела сказать мне что-то простое: отдохнуть, поесть, перестать воевать с людьми, которые давно решили меня не слушать. Я, разумеется, ушёл, не поблагодарив.
Человек редко знает, какие мелочи окажутся последними.
Если я не вернусь, она решит, что я уехал, сбежал, запил, сошёл с ума, бросился в реку или наконец позволил миру стереть меня без шума. Это странно: раньше мысль о чужом мнении причиняла мне почти физическую боль. Теперь больнее другое — что кто-то, возможно, будет ждать меня несколько дней и не получит даже объяснения.
Я не писал ей писем.
Не писал отцу после его смерти, хотя это невозможно и потому особенно стыдно. Не писал матери, когда она ещё была жива, достаточно часто. Не писал никому так, как следовало. Я всю жизнь писал в пустоту, потому что только пустота не требовала ответа.
Теперь пустота, кажется, ответила.
Маленькое существо вышло из стеблей ближе, чем прежде. Оно село на камень и смотрело не на меня, а на книгу. Я держал карандаш над страницей и несколько минут не мог продолжить. Оно не двигалось. В его неподвижности не было угрозы, но была настороженность, знакомая каждому животному, которое уже видело смерть.
Я отметил это как наблюдение, хотя понял не только разумом.
Здесь даже чужие существа умеют бояться.
К вечеру, если слово «вечер» ещё допустимо, свет стал плотнее. Не темнее, а именно плотнее, словно воздух заполнили тонкой пылью, которая светилась изнутри. Я не стал идти дальше. Впервые с момента пробуждения я позволил себе остаться на месте не потому, что не мог двигаться, а потому, что решил не двигаться.
Это малое различие важно.
Пока я способен выбирать хотя бы остановку, я ещё не полностью принадлежу этому месту.
Перед сном я открыл книгу и написал несколько строк ровно, почти спокойно:
Я должен держаться дольше. Не поддаваться первому ужасу. Не принимать каждую странность за откровение. Всё, что повторяется, может быть описано. Всё, что может быть описано, ещё не победило меня.
Эта фраза была самонадеянной.
Но она была моей.
VII
Я продолжаю писать, потому что это единственное действие, которое принадлежит мне.
Всё остальное здесь отнято или испорчено.
Время — испорчено.
Небо — испорчено.
Север — испорчен.
Даже страх уже не чистый. Он смешался с вниманием. Я замечаю то, чего не хочу замечать. Считаю расстояния между камнями. Слежу за поворотом стеблей. Прислушиваюсь к гулу под тишиной. Отмечаю, как вода остаётся неподвижной, даже когда рядом падает земля. Во мне всё ещё живёт астроном, и он делает то, что делал всегда: ищет порядок.
Но этот порядок, если он существует, не предназначен для утешения.
После появления тени я ушёл от прохода.
Шёл долго, почти не останавливаясь. Маленькое существо иногда показывалось между стеблями, но близко не подходило. Я начал думать, что оно не преследует меня, а держится рядом по той же причине, по которой я не бросаю книгу: в одиночестве опасность становится больше.
Книга под пальто была тёплой.
Иногда мне казалось, что она слегка тяжелеет, когда я думаю о ней. Это может быть усталость. Должно быть усталостью. Я уже не доверяю собственным ощущениям так, как прежде. Но если я начну отвергать каждое чувство только потому, что оно пугает меня, то скоро не останется ничего, кроме слепого отрицания.
Я нашёл место, где земля была покрыта мелкими белыми осколками.
Сначала решил, что это камень. Потом понял: скорлупа. Или кость. Или нечто между ними. Осколки хрустели под ботинками. Среди них лежали тонкие оболочки, похожие на высохшие маски насекомых, только размером с человеческую ладонь. Некоторые были расколоты изнутри. Некоторые — снаружи.
На одном осколке я увидел отпечаток пальцев.
Человеческих.
Пять тёмных следов, будто кто-то сжал белую пластину грязной рукой и оставил её здесь. Я поднял осколок. Следы не были нарисованы. Они въелись в поверхность. Пальцы, судя по размеру, принадлежали взрослому человеку.
Рядом в почве торчал металлический предмет.
Я выкопал его ножом. Это оказался медальон или крышка маленьких карманных часов. Внутри сохранился клочок бумаги, плотно прижатый к металлу. На нём — половина лица. Женщина. Молодая. Фотография почти сгнила, черты расплылись, но один глаз уцелел. Он смотрел прямо на меня из прошлого мира.
Я долго держал эту вещь в ладони.
Человек, который принёс её сюда, любил кого-то или хотел помнить, что его любили. Он не был просто «предыдущим наблюдателем». Не был знаком в цепи доказательств. У него была жизнь до этого места. Дом. Возможно, жена. Сестра. Невеста. Мать. Кто-то, чьё лицо он взял с собой туда, где лица стираются.
Я положил медальон в карман рядом с очками.
Мой карман становится маленьким кладбищем человеческих доказательств.
Над белыми осколками росли высокие растения.
Они отличались от прежних. Не стебли, а толстые бледные трубки, уходящие вверх на высоту человеческого роста. На концах висели закрытые чаши. Когда я подошёл, одна чаша медленно раскрылась.
Внутри были зубы.
Не пасть. Не рот. Просто круг мелких белых зубов, растущих там, где у земного растения были бы тычинки. Они не щёлкнули, не бросились на меня. Просто открылись.
Я отступил.
Раскрылись ещё две чаши.
Потом ещё.
Я пошёл быстрее, потом почти побежал, не оборачиваясь: за спиной, очень тихо, раскрывались остальные чаши. Ноги скользили, дыхание сбилось, бок закололо, но я не останавливался, пока впереди на камне не увидел маленькое существо. Оно будто ждало. Я сел рядом и открыл книгу.
Рука долго не слушалась.
Потом я написал:
Если это дневник, то он должен быть честным. Я боюсь. Я не понимаю, где нахожусь. Я не знаю, почему ещё жив. Здесь есть воздух, но нет нашего неба. Есть растения, но они смотрят. Есть вода, но она не отражает. Есть следы людей, но нет людей. Есть кости. Есть вещи, которые кто-то любил. Есть нечто, что движется между камнями. И есть Книга, которая, возможно, пишет меня так же, как я пишу в неё.
Последнюю фразу я не хотел писать.
Но написал.
Я перечитал её несколько раз.
Книга, которая пишет меня.
В прежней жизни я бы назвал это красивой метафорой и вычеркнул.
Здесь я не решаюсь.
VIII
Я начал понимать, что опасность этого места не в одном существе, не в одном явлении и не в одной ошибке природы.
Опасно всё.
Не потому что всё хочет меня убить. Это было бы проще. Опасность глубже: я не знаю, что здесь живое, что мёртвое, что смотрит, что ждёт, что помнит. Камень может оказаться знаком. Растение — ловушкой. Вода — отверстием. Небо — глазом. Книга — не предметом, а частью меня.
И я, Генри Локвуд, человек, всю жизнь презиравший суеверия, начинаю выбирать путь не только разумом, но и страхом.
Я избегаю мест, где стебли растут слишком ровными рядами.
Я не оставляю книгу.
Эти правила родились не из знания, а из ужаса. Но, возможно, так и возникали первые человеческие законы: кто-то выжил достаточно долго, чтобы запомнить, чего делать нельзя.
Свет наверху снова изменился.
Теперь он стал ниже. Я не могу объяснить это иначе. Само свечение будто приблизилось к земле, и от этого всё вокруг сделалось плоским, резким, слишком видимым. Тени под камнями почернели. Стебли втянулись. Даже вода потускнела, хотя раньше не отражала ничего.
Маленькое существо подошло ближе, чем когда-либо.
Оно остановилось у моей ноги.
Я не двигался.
Оно дрожало.
Тогда я услышал звук.
Не гул, к которому уже начал привыкать. Другой. Сухой, частый, похожий на царапанье множества тонких палочек по камню. Он шёл из-за гряды. Потом справа. Потом слева. Я понял, что звук не приближается с одной стороны. Он появляется вокруг.
Я прижал книгу к груди.
Смешной жест. Бесполезный. Но я сделал именно это.
Из-за камней поднялись тонкие фигуры.
Я видел их плохо. Не потому что было темно, а потому что глаз не хотел собирать их в форму. Они были высокими, узкими, словно сделанными из высохших ветвей и костей. Некоторые двигались на двух конечностях, некоторые — на большем числе, но все сохраняли странное подобие человеческой высоты. Ни лиц, ни глаз я не различил. Только наклон голов или того, что занимало место голов.
Они не бросились на меня.
Они стояли.
Смотрели.
Маленькое существо у моей ноги издало тихий звук — не писк, не рычание, а короткое горловое дрожание. И вдруг я понял, что оно не привело их ко мне.
Оно пряталось рядом со мной от них.
Я не знаю, сколько мы так простояли.
Я не мог бежать. Ноги не слушались. Кричать тоже не мог. Всё тело превратилось в один сжатый комок ожидания. Фигуры медленно качались, будто прислушивались не ушами, а всей своей длиной.
Потом одна из них повернулась к воде.
Остальные — за ней.
Они ушли так же тихо, как появились. Только сухое царапанье ещё некоторое время держалось в воздухе. Когда оно исчезло, я обнаружил, что пальцы мои до боли вцепились в обложку книги.
Маленькое существо всё ещё сидело рядом.
Я опустился на землю.
Смеяться я начал не от веселья. Это был тихий, сломанный смех человека, который понял, что его страх слишком мал для места, куда он попал.
Потом смех кончился.
Я долго сидел, не двигаясь.
Наконец открыл книгу и написал:
Я не один.
Потом добавил:
И это не утешение.
IX
Я дал существу имя.
Не вслух. Я не уверен, что здесь следует произносить имена. Но внутри себя я назвал его Мотт.
Почему именно так, не знаю. Слово короткое, почти случайное. Оно не принадлежит ни латыни, ни древнеирландским именам, ни научной классификации, ни детским воспоминаниям. Просто звук, который мог уместиться между страхом и жалостью.
Когда я подумал это имя, существо подняло голову.
Я не хочу делать выводов.
Но оно подняло голову.
Теперь оно идёт рядом. Не всегда близко, но уже не прячется так далеко. Иногда обгоняет меня и замирает у камней, будто проверяет путь. Иногда исчезает в стеблях, но возвращается. Я не знаю, питается ли оно. Не знаю, спит ли по-настоящему. Не знаю, почему оно выбрало меня, если выбрало.
Я даже не знаю, может ли оно выбирать.
Но после тонких фигур я больше не могу смотреть на него как на часть угрозы. Возможно, это ошибка. Возможно, самая опасная из всех. Человек в чужом мире быстро начинает любить всё, что не убивает его сразу.
Мы шли вдоль гряды, пока не нашли строение.
Я пишу это слово осторожно.
Строение.
Не дом. Не башня. Не храм. Но нечто явно созданное не случайным ростом камня. Оно стояло между двумя складками равнины, полузасыпанное серой почвой. Низкие стены, сложенные из тёмных плит, уходили под землю. Вход был узким, выше человеческого роста, но слишком тонким, будто предназначался для существ без плеч.
На плитах были вырезаны линии.
Много линий.
Сначала я подумал, что это письменность. Потом — карта. Потом — звёздная схема. Теперь не уверен. Линии пересекались, расходились, возвращались к началу. Некоторые образовывали фигуры, невозможные на плоской поверхности: глаз видел замкнутый знак, разум понимал, что он не может замыкаться, не выйдя за пределы камня.
И среди них я увидел мысль.
Не в числах. Не в символах. Но в самой структуре. Я узнал её так, как узнают мелодию без слов. Это была одна из моих старых моделей — та, за которую меня особенно жестоко высмеяли. Модель пространства, где внешнее и внутреннее не противоположны, а являются разными состояниями одной поверхности.
Я стоял перед камнем, созданным неизвестно кем и неизвестно когда, и видел мысль, которую считал своей.
Это испугало меня сильнее фигур.
Потому что фигуры были здесь.
А эта мысль была со мной задолго до книги.
Я вспомнил комнату в Кембридже. Зиму. Зелёный абажур. Остывший чай. Снег за окном. Свою руку, выводящую линии на бумаге. Горечь во рту от усталости. Радость открытия. Потом отказ. Красный карандаш. Слово «нет».
Здесь это «нет» не значило ничего.
Камень знал мою мысль раньше людей.
Или моя мысль знала камень.
Я отступил от стены.
Мотт не вошёл в проход. Он стоял снаружи и дрожал. Это решило всё. Я тоже не вошёл.
Не сегодня.
Я сел напротив строения и открыл книгу.
Долго смотрел на пустую страницу.
Потом написал:
Я думал, что попал сюда случайно. Теперь не уверен. Слишком многое здесь отвечает не на мои вопросы, а на мои старые ошибки. Это место похоже на доказательство, но доказательство не приходит к человеку само. Его ищут. Его строят. Его получают ценой труда. Здесь же всё выглядит так, будто доказательство ждало меня.
Ниже рука сама вывела:
Он нашёл меня раньше.
Я остановился.
Карандаш выпал из пальцев.
Я не хотел писать «он».
Я не знаю, кто такой «он».
Но имя Огмы встало в памяти сразу.
Не как имя бога.
Как направление взгляда.
X
Я не вошёл в строение и на следующий условный день.
Ночь, если это была ночь, прошла почти без событий. Свет стал ниже и гуще. Мотт лежал рядом с моим коленом, не касаясь меня. Я думал о правиле, которое знают почти все мифологии: не есть в чужом мире. Не пить из его источников. Не позволять телу согласиться раньше разума.
К утру жажда стала сильнее знания. Я нашёл воду в тёмной каменной впадине — тяжёлую, неподвижную, с тем же металлическим привкусом, который стоял в воздухе с первого дня. Рядом росли бледные мягкие стручки; один раскрылся сам, и внутри оказалась влажная зернистая мякоть без запаха. Я долго смотрел на воду. Потом съел немного мякоти. Потом пил.
Выпил.
XI
Я всё меньше верю, что Книга является дверью.
Дверь служит переходу. Её можно открыть, закрыть, пройти через неё или остаться снаружи. Дверь безразлична к тому, кто идёт.
Книга не безразлична.
Она остаётся рядом. Принимает слова. Иногда отдаёт чужие. Она не ведёт себя как предмет. Но и живой назвать её я пока не решаюсь. Живое можно ранить, накормить, испугать, убить. Книгу нельзя даже потерять.
Сегодня я попытался.
Я положил её на камень у воды и ушёл, не оглядываясь.
Досчитал до ста. Потом до двухсот. Потом сбился, потому что впереди увидел человеческую руку.
Не скелет.
Не целую.
Кисть.
Она торчала из серой почвы между стеблями. Кожа на ней высохла и потемнела, пальцы были согнуты, будто человек в последний миг пытался ухватиться за землю. На одном пальце оставалось кольцо.
Я стоял над ней и думал не о смерти.
Я думал о том, что человек с кольцом был кем-то связан. Кто-то ждал его. Кто-то, возможно, прожил остаток жизни, не зная, где он исчез. Или книга вернулась без него. Или вообще не вернулась.
Я не смог выкопать руку.
Не смог прикоснуться.
Когда я отступил, пятка ударилась обо что-то твёрдое.
Книга лежала у моей ноги.
Сухая.
Чистая.
Закрытая.
Я не закричал. Сил уже не было. Только поднял её и прижал к себе, как прижимают вещь, которую ненавидят и боятся потерять одновременно.
На обложке знак казался теплее обычного.
Круг.
Три линии.
Я вдруг понял, что видел этот знак уже не только здесь и не только в библиотеке. Он был в моих схемах. Разумеется, не буквально. Я не рисовал круг Огмы. Но пересечение линий, угол, невозможное возвращение к началу — всё это годами повторялось в моих расчётах. Я считал это особенностью собственной мысли.
А если нет?
Если мысль иногда не рождается в человеке, а входит в него?
Я не хочу продолжать эту фразу.
Но вынужден.
Если мысль входит, значит, есть место, откуда она вошла.
И, возможно, есть тот, кто её послал.
XII
Свет снова изменился.
Теперь в нём появились тёмные прожилки, как в испорченном стекле. Они тянулись высоко над равниной, медленно сходились и расходились. Я не мог смотреть на них долго: в глазах начиналась боль, а в голове — странное чувство, будто я пытаюсь вспомнить слово, которого никогда не знал.
Мотт прятался под камнем.
Растения втянулись.
Вода стала совершенно чёрной.
Я понял, что скоро что-то произойдёт.
Это было не предчувствие в мистическом смысле. Скорее наблюдение. Мир вокруг меня готовился, как тело готовится к судороге. Всё живое или похожее на живое уменьшалось, пряталось, закрывалось. Даже гул под тишиной стал ниже.
Я хотел найти укрытие.
Но куда прятаться от неба?
Вдалеке, за грядами, поднялся звук.
Не царапанье тонких фигур. Не гул. Не ветер. Это было похоже на множество голосов, говорящих сразу, но без слов. Шёпот, скрежет, дыхание, шелест страниц, хрип старых горл, трение сухих листьев. Всё вместе. Звук шёл не с одной стороны. Он возникал в пространстве, как свет.
Я упал на колени.
Не от благоговения.
От ужаса.
Книга раскрылась сама.
Я видел это.
Она раскрылась у меня в руках, страницы быстро зашевелились, хотя ветра не было. На них проступали строки. Не полностью. Обрывками. Разные почерки. Разные языки. Английский. Латынь. Что-то похожее на ирландское письмо. Знаки, которых я не знал. Некоторые строки исчезали, не успев проявиться.
Я увидел фразу:
Он слушает тех, кто пишет.
Потом другую:
Не называй небо небом.
Потом:
Мы думали, что книга ведёт внутрь.
И ниже, уже медленнее, темнее, будто сама страница с трудом выталкивала слова:
Книга не ведёт. Книга возвращает взгляд.
Я закрыл её обеими руками.
Страницы бились под ладонями, как крылья пойманной птицы.
Шёпот усилился.
На бледной высоте открылись глаза.
Не два. Не десять. Не сотни даже. Я не мог считать. Они появлялись в светящейся глубине, как тёмные провалы, и каждый был направлен вниз. Или внутрь. Или на меня. Я не знаю, какое направление верно, когда взгляд исходит от самого неба.
Я прижался лбом к земле.
Земля была холодная.
Влажная.
Настоящая.
Я повторял своё имя. Сначала мысленно, потом, кажется, вслух.
Генри Локвуд.
Генри Локвуд.
Генри Локвуд.
Пока имя держалось во мне, я ещё существовал отдельно от этого места.
Потом шёпот начал повторять его.
Не голосами. Не так, как человек произносит имя. Скорее само пространство стало складываться вокруг этих звуков. Генри. Локвуд. Генри. Локвуд.
Я понял: это не зов.
Это чтение.
Меня читали.
XIII
Когда всё кончилось, если оно кончилось, я лежал на боку рядом с водой.
Мотт сидел у моей груди.
Книга была раскрыта между нами.
На странице, где раньше были чужие строки, осталась только одна.
Ты уже был написан.
Я долго смотрел на неё.
Потом начал смеяться.
Смех быстро перешёл в кашель, потом в сухие рыдания, от которых болели рёбра. Я не стыжусь этого. Здесь стыд стал роскошью. Человек, которого читает небо, имеет право плакать.
Я не знаю, сколько ещё смогу писать.
Но теперь понимаю больше, чем хотел.
Огма не появился передо мной, потому что ему не нужно появляться. Появляются тела. Появляются звери. Появляются люди, когда входят в комнату. То, что здесь присутствует, не входит и не выходит. Оно уже в правилах света, в движении воды, в растениях, поворачивающихся к мысли, в книге, принимающей слова, в моих формулах, написанных задолго до того, как я открыл эту проклятую обложку.
Я всю жизнь думал, что смотрю в небо.
Возможно, всё это время небо смотрело обратно.
Я устал.
Пальцы дрожат.
Мотт не уходит. Иногда мне кажется, что он ждёт, когда я снова поднимусь. Иногда — что он ждёт, когда я наконец перестану.
Я всё ещё хочу выбраться.
Это важно записать.
Я всё ещё хочу домой.
Хочу дождь по окнам библиотеки. Хочу холодный чай. Хочу свой жалкий стол. Хочу даже красный карандаш Хейза и его «не имеет наблюдательной основы». Пусть он скажет это снова. Пусть все скажут. Пусть смеются. Пусть я буду никем, без кафедры, без денег, без имени в науке.
Только бы моё имя снова принадлежало мне.
Но если эта книга действительно существует снаружи, если страницы появляются там, где я открыл её, если кто-то сейчас или когда-нибудь держит их в руках, значит, между этим местом и вашим миром всё ещё есть связь.
Не открывайте её под небом.
Нет.
Не так.
Не открывайте её вообще.
Если вы читаете это, возможно, уже поздно.
Я слышу движение за камнями.
Мотт поднял голову.
Книга теплеет.
Я должен идти.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
