Карабас
1. Карабас
Здесь царит всепоглощающая тьма. Не та благословенная тьма, что приносит сон и забвение живым, но липкая, вязкая субстанция, пропитавшая самые камни этого города, имя которому я силился вспомнить долгие годы... или это были лишь мгновения? Время здесь течет иначе, изгибаясь и петляя, подобно фосфоресцирующим червям в недрах земли.
Карабас... Барабас... Звуки, как удары похоронного колокола. Было ли у меня другое имя? До того, как я очнулся здесь, на этих кривых, мощенных непонятно чем улочках, под небом цвета запекшейся крови, где никогда не восходит солнце, но лишь тускло мерцают какие-то далекие, холодные светила, похожие на глаза неведомых тварей.
Иногда, когда туман в моей голове на миг рассеивается, я вижу сны. Не те кошмары, что преследуют меня наяву, а нечто иное. В этих снах я – другой. Высокий, до смешного худой, с тонкими, аристократическими чертами лица. И нет этой щетины, этой бороды, спутанной и жесткой, как проволока, которую я вынужден носить, как клеймо. Я смотрю на свои руки – длинные, бледные пальцы пианиста или ученого, а не эти загрубевшие лапищи, привыкшие дергать за нити и ломать непокорных кукол. Кто этот человек? Образ расплывается, тает, оставляя лишь горькое послевкусие утраченной идентичности.
А еще... еще это навязчивое воспоминание, или сон во сне? Будто я, совсем еще мальчишкой, в каком-то мире, залитом нестерпимо ярким светом, листаю толстую книгу со сказками. На итальянском. Языка этого я никогда не знал, ни тогда, ни сейчас, разум отказывается извлекать из глубин памяти хоть одно слово. Но картинки...
Яркие, гротескные, они пугающе, до тошноты подробно напоминают то, что окружает меня теперь. Те же кривые домишки, те же уродливые, искаженные болью или безумием физиономии... тот же длинноносый деревянный мальчишка, чье появление стало катализатором моего нынешнего лихорадочного состояния. Неужели я сам, в каком-то давно забытом, возможно, даже не моем детстве, прочел сценарий собственного кошмара? И теперь вынужден играть в нем роль до самого конца, каким бы он ни был?
Я до сих пор не понимаю, что это за страна, как называется этот город, где оживают куклы. Не те безобидные игрушки из дерева и тряпья, что тешат детей в иных, возможно, более здоровых мирах. О, нет. Здешние куклы... они иные. В их стеклянных глазах порой проглядывает такая древняя, нечеловеческая тоска, такой запредельный ужас, что хочется вырвать их из грубо сколоченных тел и сжечь, сжечь дотла. Но я не могу. Я – их хозяин. Или их тюремщик? Или сам такая же марионетка, дергающаяся на нитях, что тянутся откуда-то из-за грани понимания, из тех сфер, где обитают Великие Древние, чьи имена нельзя произносить вслух?
Не стоит забывать и про мой театр. О, это отдельная песнь безумия. Скрипучие подмостки, декорации, изображающие пейзажи, от которых веет могильным холодом и запахом тлена – пейзажи Каркозы или плато Лэнг. И куклы... Арлекины с застывшими в вечном вопле ртами, Коломбины с бесцветными глазами, из которых сочится какая-то темная, вязкая смола.
Или взять того же Пьеро! Вечно плачущий, но слезы его – не вода, а нечто густое, переливающееся всеми цветами радуги, как нефтяная пленка на поверхности бездонного омута, ведущего в Й'хантлеи. Он тоскует по Мальвине – кукле с волосами цвета больного неба перед грозой, существу столь же прекрасному, сколь и чудовищно неправильному в своей неевклидовой геометрии. Она сбежала. Куда? В Лес, где деревья раскачивают ветвями, а тени живут своей, отдельной жизнью, питаясь страхами заблудших.
Животные здесь тоже говорят. Но их речь – не забавный лепет. Это древние, хтонические бормотания, полные намеков на вещи, о которых лучше не знать, на циклы разрушения и возрождения, на богов, спящих в глубинах. И я, Карабас, влачу свое существование среди этого кошмара, пытаясь навести хоть какой-то порядок, заставить этих... существ... играть свои роли. Ради чего? Не знаю. Возможно, это единственный способ не сойти с ума окончательно. Или, наоборот, ускорить этот процесс, чтобы, наконец, прорваться сквозь пелену этого безумия.
Помню, однажды я пытался уйти. Просто шел прямо, по одной из улиц, что, казалось, вела за пределы этого города-фантома. Улица становилась все уже, дома – все более приземистыми и кривыми, словно их корежила какая-то невидимая, злобная сила. А потом... дорога просто кончилась. Обрыв. А за ним – ничего.
Пустота, из которой тянуло таким ледяным, неземным холодом, что мои кости, казалось, превратились в хрупкие сосульки. Воздух стал разреженным, нечем было дышать. Я едва успел повернуть назад, чувствуя, как ледяные пальцы Бездны тянутся ко мне из-за края этого мира. Вернулся, дрожа, как осиновый лист, проклиная все на свете. Я заперт здесь. Словно в дурном сне, из которого нет пробуждения.
Единственный, с кем я могу вести подобие осмысленной беседы – Дуремар. Неплохой малый. Местные считают его шарлатаном, торговцем пиявками. Но я-то знаю, что его пиявки – не простые кровососы. Они вытягивают не только дурную кровь, но и... нечто иное. Какие-то темные эманации, что скапливаются в душах обитателей этого города, миазмы безумия. Дуремар – талантливый фармацевт, которого вряд ли кто-то оценит по достоинству в этом искаженном мире.
Его снадобья, приготовленные из мхов, растущих на безымянных могильных плитах, и соков растений, что цветут лишь в свете фосфоресцирующих грибов, порой творят чудеса. Он спас немало жизней, если это можно назвать жизнью – существование на грани распада сознания. Но даже его выдающийся, по местным меркам, ум пасует перед моими вопросами.
Когда я пытаюсь говорить с ним о природе этого мира, о том, что лежит за его пределами, о тенях, что скользят на периферии зрения, он лишь пожимает плечами и бормочет что-то о «дурном влиянии болотных испарений» или «несвежих пиявках». Он не понимает. Или не хочет понимать. Возможно, так проще сохранить остатки рассудка.
А потом, в этом царстве теней, появилось оно. Это деревянное отродье. Выструганное из полена, что смеялось и корчилось под ножом старого Карло, этого безумца, возомнившего себя творцом, Демиургом в миниатюре. Говорящее полено! Уже тогда мне следовало насторожиться. Но здесь все настолько вышло за рамки здравого смысла, что очередная аномалия уже не казалась чем-то из ряда вон выходящим. Карло назвал его Буратино. В его деревянной голове не было мозгов, лишь какая-то первобытная, неуемная жажда... чего? Приключений? Или хаоса? Он нес с собой ауру перемен, опасных и непредсказуемых.
Я помню тот день, когда полено впервые ввалилось в мой театр. Мои куклы, обычно покорные моей воле, словно сошли с ума. Они задергались, забились в конвульсиях, их стеклянные глаза уставились на деревянного уродца с выражением... узнавания? Или древнего ужаса, пробудившегося от его присутствия? Спектакль был сорван. Я был в ярости. Хотел бросить его в камин, чтобы избавить этот мир от еще одного источника беспокойства. Но потом он сказал... он сказал, что проткнул своим носом нарисованный очаг в каморке Карло. И за ним... что-то было. Пустота. Или проход?
Кощунственный рисунок очага... В моей памяти он запечатлен как нечто далекое и ускользающее. Древняя легенда, шепот, который я слышал от самых старых кукол, тех, что были здесь еще до меня, тех, чьи деревянные тела хранят пыль веков и отголоски запретных знаний. Легенда о потайной двери. О Серебряном Ключике. Который отпирает не просто дверь, а... нечто иное.
Говорили, он способен отворить Врата Глубокого Сна, провести через лабиринты времени к самым истокам бытия, к той точке, где реальность еще не обрела своих уродливых форм. Он – пропуск в те области мироздания, где законы физики – лишь пустой звук, а человеческий разум рассыпается прахом перед лицом открывающихся истин. Нечто, что может изменить все, перекроить саму ткань этого кошмара или низвергнуть в еще более бездонные пучины безумия.
Тогда я отпустил его. Дал ему пять золотых. Не из доброты, о нет. В этом мире доброта – непозволительная роскошь, слабость, за которую неминуемо следует расплата. Деньги здесь имеют странное свойство. Недалеко от города, в туманной низине, где воздух густ и пахнет гниением и чем-то еще, нездешним, раскинулось так называемое Поле Чудес. Место, где закопанное золото, если верить слухам – а я, каюсь, однажды в отчаянии и сам это проверил – действительно умножалось.
Но не всегда, и не для всех. Те, чьи монеты остались лежать мертвым грузом, не дав всходов, просто начали распускать слухи, что это обман для дураков. Глупцы. Я-то знал. Пять блестящих кругляшей для полена были наживкой, а для меня – небольшой инвестицией в получение гораздо большего. В получение Ключа. Я отпустил его, чтобы он привел меня к цели. К тайне, что скрывается за нарисованным холстом.
Старая черепаха Тортилла... Имя это всплывает из глубин памяти, принося с собой запах тины и древности. Древняя, как сам этот проклятый пруд, из которого она выползает, покрытая мхом и слизью позабытых эпох. Рептилия, говорящая на человеческом языке так чисто и правильно, что иные университетские профессора, кого я могу представить, могли бы ей позавидовать. Я видел ее издали, когда мои поиски ответов заводили меня к смрадным берегам того водоема. Ее глаза – древние, желтые, немигающие – хранят мудрость, от которой веет холодом бездны, мудрость существ, что были стары, когда мир был юным.
А ее спутники... эти жабоподобные твари, что копошатся вокруг нее, с их выпученными, фосфоресцирующими глазами и перепончатыми лапами, издающие булькающие, горловые звуки... Они не просто лягушки. В их влажных, ритмичных кваканьях слышатся отголоски языка, на котором говорили обитатели затонувших городов задолго до появления человека, языка Глубоководных. Они служат ей, этой Тортилле, хранительнице вековых секретов и, возможно, тайны Ключа. Она знает. Она всегда знала.
И вот теперь я сижу здесь, в своем промозглом кабинете, пропахшем пылью, отчаянием и запахом моих собственных гниющих надежд, и пытаюсь собрать воедино осколки воспоминаний, словно разбитое зеркало, в котором отражается лишь искаженное безумие. Этот мифический Серебряный Ключ... Что он откроет? Путь к спасению из этой тюрьмы разума? Или врата в еще более глубокие бездны, в Иные Миры, где правят слепые безумные боги под аккомпанемент монотонного воя флейт?
И кто я такой, Карабас-Барабас, всего лишь надсмотрщик в этом кукольном балагане ужасов, чтобы стремиться к этому знанию? Быть может, забвение – лучшая участь в этом беззвездном театре теней... Но что-то внутри, какая-то искра того, кем я был раньше, или кем мог бы стать, не дает мне покоя. Она шепчет: "Ищи. Узнай. Открой". Даже если за дверью ждет окончательная гибель.
2. Зачем ты вернулась?
Москва, столица нерушимого Советского Союза, в 2030-м году дышала июньским зноем. Город, как исполинский механизм, медленно прокручивал свои шестеренки, отсчитывая дни в непрерывном шествии к светлому будущему. Повсюду развевались алые стяги, возносились в небо монументы героям труда, а на каждом углу электронные табло вещали о последних достижениях СССР.
Инесса Оленникова, корреспондент небольшой областной газеты «Сталинское Знамя», командированная в столицу по особому заданию, отрешенно наблюдала за этой картиной с прохладной скамьи Измайловского парка. В руке ее таяло шоколадное мороженое в стаканчике – маленький островок безмятежности в океане служебных обязанностей. Вокруг, словно ритуальные фигурки, прохаживались редкие посетители: степенные семейные пары, дети с алыми флажками, трепещущими на древках. Праздника не было, но державная символика въелась в плоть столичной жизни, став ее неотъемлемой, органической частью, проявлением вездесущей, дремлющей силы, что управляла всеми нитями бытия.
Инессе перевалило за тридцать – возраст, когда цинизм репортерской профессии уже пустил глубокие корни, а иллюзии молодости пожухли, как осенняя листва. За плечами – репортажи о советской марсианской экспедиции, о присоединении очередных братских республик к Союзу, о триумфах русских атлетов на мировых аренах и, конечно, о долгожданном, предсказанном еще классиками, распаде США.
Изредка проскальзывали лишь редкие очерки о бытовых трудностях, строго дозированные и снабженные заверениями о скором их преодолении. В этой монотонности, в этой неизменной картине, Инесса порой ощущала глухое, необъяснимое томление. Словно под гладкой поверхностью привычного мира скрывалось нечто иное, живое и непокорное, что ждало своего часа, чтобы прорваться наружу.
Нынешнее задание, однако, выбивалось из привычной колеи: статья об Анатолии Федорове, загадочном авторе, чьи фантастические опусы будоражили умы читающей публики. Его книги не просто пугали; они оставляли после себя ощущение смещения, дезориентации, словно после чтения мир вокруг становился чуть менее устойчивым, чуть более проницаемым для чего-то чуждого. От них веяло древностью, нечеловеческим знанием и почти осязаемым отвращением к привычной реальности.
Личность Федорова была окутана плотной завесой тайны, тщательно оберегаемой издателями. Сеть полнилась противоречивыми слухами и размытыми фотографиями, якобы его самого, но на деле изображавшими совершенно разных людей, что лишь подливало масла в огонь всеобщего любопытства. Коммерческая жилка и искусство подогревать интерес публики не были чужды и стране победившего социализма, хотя и принимали здесь свои, уникальные формы.
После успеха полнометражного мультфильма «Шеббураск», Центральное Телевидение анонсировало мини-сериал по ранним, наиболее жутким произведениям Федорова: «Безумие Кроуфорда Тиллингаста», «Моммы», «Печать Йог-Сотота» и рассказам из сборников «Песни Азатота» и «Кайл Лифаст». Читатели «Знамени» жаждали подробностей, любых, даже самых незначительных, и Инесса должна была их добыть.
Поиски привели Оленникову к соседу писателя по подъезду – Андрею Николаевичу, сухопарому старику с коротко стриженой сединой и окладистой, чуть пожелтевшей бородой, напоминавшей мох на древнем камне. От него пахло старыми книгами, табаком и чем-то еще, неуловимо-печальным, словно дед пропитался ароматом давно ушедших эпох. Он обитал этажом ниже Федорова в одной из «машерочек» – типовых девятиэтажных панельных монстрах, возведенных в эпоху правления генсека Машерова в 80-х – 90-х годах прошлого века. Эти дома-близнецы, красноватые и синие, стояли здесь рядами, будто застывшие в бетонной тоске исполины, медленно разрушающиеся под натиском времени и равнодушия.
Андрей Николаевич, попыхивая трубкой с едким самосадом, аромат которого странным образом смешивался с запахом прели и старого дерева, поведал о редких, мимолетных встречах с Анатолием. У лифта, чей механизм издавал скрипучие и стонущие, почти человеческие звуки, во дворе, заросшем кустарниками, или на общей площадке, где дед покуривал трубочку, дабы не пропитывать квартиру въедливым дымом. В его рассказах не было ничего необычного, но манера старика, его потухший взгляд, время от времени обращавшийся куда-то в пустоту, намекали на нечто куда более глубокое, чем обычные соседские беседы.
Старик любезно согласился провести Оленникову к квартире писателя. Поднимаясь по сумрачным, гулким лестничным пролетам с холодными на ощупь перилами, украшенными витиеватыми, но уже почти стертыми узорами, Инесса ощутила странное предчувствие. Воздух здесь был спертым, тяжелым, словно пропитанным пылью десятилетий и невысказанными тайнами, которые, казалось, таились в каждом углу. Свет с улицы почти не проникал, и лишь редкие тусклые лампы на лестничных площадках отбрасывали дрожащие тени.
Квартира Федорова встретила их молчанием и явными следами запустения, которые казались угнетающими, будто жизнь покинула это место по какой-то необъяснимой причине. Пыль толстым слоем покрывала немногие оставшиеся предметы мебели: потрескавшийся книжный шкаф, опрокинутый стул, массивный круглый стол, на котором лежали пожелтевшие газеты. Пахло чем-то неуловимо чуждым, словно здесь совсем недавно находилось нечто, не принадлежащее этому миру, и оно оставило после себя тонкий, зловещий след.
Дом готовили под снос, и жильцов здесь не было уже несколько месяцев. Эта информация, поданная Андреем Николаевичем будничным тоном, лишь добавила странности – словно дом сам по себе опустел не из-за планов сноса, а потому что жильцы предпочли поспешно бежать от невыразимой угрозы. Инесса сделала множество снимков на свой планшет, стараясь запечатлеть каждую деталь, каждый угол, каждый отблеск тусклого света на пыльных поверхностях. Она чувствовала, что интуиция ведет ее, что здесь кроется нечто большее, чем просто статья о писателе. Поблагодарив словоохотливого, но явно что-то недоговаривающего старика, она направилась в парк, чтобы привести мысли в порядок.
Ни разговор с соседом писателя, ни часы, проведенные в глубинах Сети, где информация о Федорове была обрывочна, не давали ответа на главный вопрос: откуда у него, советского гражданина, такая одержимость Соединенными Штатами Америки начала двадцатого века? Его стилизации под авторов той эпохи были пугающе точны, словно он не выдумывал, а вспоминал. Было ли это простым литературным приемом, или за этим крылось нечто большее, выходящее за рамки обыденного понимания, просачивающееся из забытых, древних пластов реальности? Инесса проверила все доступные исторические документы – никаких поездок Федорова за океан, никаких связей с американскими эмигрантами. Он был советским человеком до мозга костей, по крайней мере, на бумаге.
Лениво пролистывая галерею сделанных фотографий, Инесса внезапно замерла. Сердце ее болезненно сжалось. На нескольких снимках, сделанных с определенного ракурса, у девятиэтажной «машерочки» обнаружился десятый этаж. Вот он, отчетливо, вопиюще виден – дополнительный ряд окон под самой крышей. А на других кадрах, снятых чуть сбоку, дом вновь представал привычной девятиэтажкой, полностью соответствующей проектной документации. Абсурд. Невозможно. Инесса, дрожащими пальцами, увеличила изображение до предела, почти до отдельных пикселей. Ошибки быть не могло. Десятый этаж.
Холод пробежал по спине, оставляя острую, жгучую смесь тревоги и болезненного любопытства. Это было не просто странность, это было вопиющее нарушение законов евклидовой геометрии и здравого смысла. Инстинкт репортера, обостренный годами погони за сенсациями, смешался с иным, более древним и тревожным чувством – ощущением того, что где-то рядом, за тонкой завесой привычной реальности, скрывается нечто, к чему человеческий разум не приспособлен. Она должна была вернуться. Выяснить. Увидеть своими глазами, прежде чем разум откажется верить.
Сумерки уже сгущались над Москвой, когда Инесса вновь вошла в гулкий, пахнущий сыростью и пылью подъезд. Фонари на улице зажглись, бросая призрачные отблески на мокрый асфальт, но внутри дома царил кромешный мрак – его отключили от всех коммуникаций, словно отрезали от жизненной силы. Поднимаясь в свете тусклого фонарика телефона, который лишь изредка выхватывал из темноты очертания обезображенных стен, она считала этажи. Их должно быть ровно девять. Ведь должно быть?
Каждый пролет казался бесконечным, каждый шаг отзывался гулким эхом в давящей тишине. Неужели оптический обман, игра света и тени на фотографиях? Ее рациональный мозг отчаянно цеплялся за это объяснение. Она продолжила подъем, сердце колотилось в груди, отдаваясь в висках. Пятый. Шестой. Седьмой. Ноги наливались свинцом, каждый шаг давался с трудом, словно она преодолевала невидимое, но ощутимое сопротивление. Воздух становился все гуще, тяжелее, дыхание было затруднено, словно она не поднималась по лестнице, а спускалась в глубины заброшенной шахты. Восьмой. Девятый…
И тут, вопреки рассудку, лестница не закончилась. Она уходила вверх, во мрак, туда, где по всем расчетам должна была быть лишь крыша. Невозможно. Ей даже показалось, что ступеньки стали шире, а поручни – массивнее. И там, в конце этого невозможного пролета, темнел еще один этаж. И одна-единственная дверь, на первый взгляд, такая же, как и все остальные, но в этой обычности ее и скрывался главный кошмар.
Дыхание перехватило. Голос разума и инстинкта самосохранения кричал, чтобы она повернула назад. Но любопытство, то древнее, неизбывное человеческое чувство, что вело исследователей на край света и мыслителей за пределы познаваемого, оказалось сильнее. Рука сама потянулась к странно гладкой ручке двери. Металл был не просто холодным, он был мертвым, лишенным всякого тепла, будто поглощающим его. Дверь поддалась, не издав ни единого скрипа, открывая проход… но не в квартиру. Не в чердачное помещение. Инесса увидела улицу.
Размытая, тускло освещенная фонарями улица чужого, незнакомого города, будто сквозь толстое стекло. Старомодные автомобили, припаркованные у тротуаров, казались тенями из прошлого, их очертания были расплывчатыми, нечеткими. Невысокие дома с причудливыми фасадами, украшенные лепниной и башенками, которых никогда не было в Москве, тянулись вверх, теряясь в тумане. Бумажные афиши, пестреющие на стенах, были исписаны странными, незнакомыми символами, чередуясь с английским алфавитом.
Послышались звуки улицы – далекий рокот моторов, тихие голоса, неразборчивый гул – они доносились словно издалека, через толщу воды. И люди… люди, одетые так, как одевались сто лет назад, словно сошедшие с винтажных открыток. Их движения были плавными, немного замедленными, словно во сне, и выглядели совершенно реальными, движущимися по какой-то странной траектории. Необъяснимая, леденящая уверенность охватила Инессу – это Соединенные Штаты. Двадцатые годы прошлого века. Но это была не та Америка, о которой она читала в исторических справках. Это был мир, будто выхваченный из чужого разума, сновидческий, нереальный, но при этом жутко осязаемый.
Один из прохожих, джентльмен в котелке, заметил ее, застывшую в дверном проеме. Он вежливо приподнял шляпу, что-то неразборчиво пробормотал на английском – и проследовал дальше, не выказав ни малейшего удивления. Улица, парящая на высоте десятого этажа советской многоэтажки, жила своей призрачной жизнью, абсолютно не замечая гостью из будущего, словно она была лишь частью пейзажа, еще одной странностью в этом тревожном сновидении.
Инесса все поняла. Федоров не просто писал о той эпохе, не просто стилизовал. Он был там. Он черпал свои кошмары и свои жуткие, пугающе правдивые образы из этого… окна в прошлое, этого портала в иное время. Эта мысль была настолько чудовищной, настолько абсурдной, что мозг Оленниковой отказывался ее принимать.
Реальность раскололась. Мир, который она знала, мир стабильности и предсказуемости, исчез, растворившись в тумане. Осталось лишь это – дверь в безумие, дверь в другую эпоху. Инесса медленно, словно сомнамбула, прикрыла эти врата, не до конца, лишь до тонкой щели, сквозь которую продолжал просачиваться призрачный свет. Она оперлась о холодную, шершавую стену, чувствуя, как земля уходит из-под ног, а головокружение нарастает, грозя лишить ее рассудка.
Но самое страшное ждало ее впереди. Кто-то шаркающими шагами поднимался с девятого этажа. Медленно, тяжело, каждый шаг сопровождался зловещим эхом в мертвой тишине подъезда. В тусклом свете фонарика Инесса увидела его. Андрей Николаевич. Но это был уже не тот благодушный старичок, что несколько часов назад болтал с ней о погоде. Что-то неуловимо, но глубоко изменилось в его облике. Не морщины, не одежда. Сама суть его казалась иной, древней, почти вневременной.
Его борода стала длиннее, а глаза… в них плескалась запредельная, нечеловеческая мудрость и такая же бездонная усталость, словно он видел нечто, что не должен был видеть смертный, и это видение иссушило его изнутри. И еще что-то – холодное, отстраненное, как взгляд существа, взирающего на мир из непостижимой дали, равнодушного к людским страстям и целям. Казалось, кожа его стала тоньше, а черты лица – заострились, проступила какая-то внутренняя, костяная структура.
Он остановился на площадке, тяжело вздохнул, и этот вздох прозвучал, как шелест сухих листьев на могильном камне, или как далекий стон ветра в заброшенной пустоши. В нем слышалась вся тяжесть вечности, вся скорбь чуждого, непостижимого откровения. Наконец, он поднял свой взгляд на Оленникову.
— Инесса… Зачем ты вернулась? Зачем…
Голос его был низким, глубоким, но с необычными, почти неслышимыми интонациями, словно он говорил на древнем, давно забытом языке.
Запоздалая, ослепляющая догадка ударила в мозг, как разряд молнии, своей абсурдной, кошмарной простотой. Андрей Николаевич… это и был Анатолий Федоров. Именно так. Только он мог знать о тайне этой двери. Только он мог так живописать тот мир, потому что он сам был его частью, или, возможно, проводником между мирами. Он не просто писал книги, он воплощал в слова свой собственный, невыносимый опыт. И сейчас она, Инесса Оленникова, стала свидетелем его тайны, и это знание было непосильной ношей, которая грозила раздавить ее.
Федоров сделал медленный, почти нерешительный шаг к ней, его движения казались неизбежными, словно путь арктического ледника. Оленникова стояла, прижавшись к стене, не в силах пошевелиться, не в силах издать ни звука. Ноги ее не слушались, тело оцепенело от всепоглощающего ужаса. Время застыло, превратившись в тягучую, удушливую субстанцию, в которой растворялись остатки ее здравого смысла.
И человек, или то, чем он был, медленно приближался, и в его бездонных, как сама ночь, глазах не было ни гнева, ни удивления – лишь всепоглощающая печаль и знание, от которого хотелось кричать, но крик застрял в горле, не находя выхода. Знание, которое теперь стало и ее судьбой, обрекающей на вечный кошмар и безумие.
3. Раз и другой
I
Декабрь 1978 года нависал над Москвой, окутывая гранитные громады правительственных зданий саваном стылого, безразличного безмолвия. Снег, если и выпадал, то был каким-то чахлым, изможденным, словно сама природа стыдилась своей немощной попытки приукрасить этот город, отягощенный невидимым бременем государственных тайн и невысказанных страхов.
Именно в один из таких сумеречных, пронизанных ледяным ветром вечеров, когда тени в высоких кабинетах Лубянки казались особенно густыми и одушевленными, заместитель Председателя Комитета Государственной Безопасности, генерал армии Семён Кузьмич Цвигун, получил не приказ, а приглашение, но такое, от которого не принято было отказываться.
Юрий Владимирович Андропов, сам Председатель, фигура, чья тень простиралась далеко за пределы этого циклопического здания, желал видеть его для «рюмочки чая» – эвфемизм, столь же прозрачный, сколь и ледяной в своей учтивости. Цвигун, человек закаленный десятилетиями службы, где подозрительность была не пороком, а добродетелью, а интуиция ценилась выше многих формальных знаний, ощутил знакомый холодок, пробежавший по спине.
Их отношения с Андроповым, некогда более доверительные, в последнее время омрачались невысказанными упреками и тихим, но упорным противостоянием амбиций, что витало в спертом воздухе высших эшелонов власти подобно незримой пагубе.
Кабинет Андропова встретил Цвигуна той же гнетущей, почти монастырской строгостью, что и всегда. Тяжелые дубовые панели, обширные книжные шкафы, за стеклами которых темнели корешки фолиантов, чье содержание могло бы повергнуть в трепет не одного историка, и, конечно, огромный письменный стол, за которым восседал сам хозяин кабинета – фигура аскетичная, почти бесплотная в своем неизменном темном костюме. Лицо его, с высоким лбом мыслителя и пронзительными, чуть усталыми глазами за стеклами очков, казалось высеченным из серого гранита, и лишь едва заметная складка у рта выдавала затаенное напряжение.
«Проходи, Семен Кузьмич, присаживайся, – голос Андропова был ровным, лишенным каких-либо эмоций, но Цвигуну показалось, что в нем прозвучала нотка непривычной, почти человеческой усталости. – Чаю? Или чего покрепче? Погода, знаешь ли… располагает».
Цвигун, сохраняя непроницаемое выражение лица, кивнул: «Чаю, Юрий Владимирович. Благодарю». Он отметил про себя, что обычная для таких встреч атмосфера несколько смягчена, что само по себе было знаком неординарности грядущего разговора.
Пока секретарь бесшумно сервировал чай с бутербродами, Андропов молчал, задумчиво постукивая длинными пальцами по зеленому сукну стола. Наконец, когда они остались одни, и аромат крепкого, почти черного чая смешался с запахом старой бумаги и чего-то еще, неопределимо тревожного, что всегда, казалось, витало в этом кабинете, Председатель КГБ нарушил молчание.
«Семен Кузьмич, – начал он, глядя не на собеседника, а куда-то в пространство за ним, словно пытался разглядеть там нечто, недоступное обычному зрению. – Давай на время отложим наши… недопонимания. Есть вопрос, требующий не просто внимания, а, я бы сказал, нетривиального подхода. Вопрос, от которого, возможно, зависит нечто большее, чем мы привыкли считать зоной нашей ответственности».
Цвигун внутренне напрягся. Подобные преамбулы не сулили ничего хорошего. Он знал эту манеру Андропова – медленно подводить собеседника к краю пропасти, давая ему самому заглянуть в бездну.
Юрий Владимирович тем временем взял со стола тонкую, ничем не примечательную папку серого картона. Без единого слова, лишь с едва заметным движением бровей, он протянул ее Цвигуну.
Руки Семёна Кузьмича, привыкшие к тяжести наградного оружия и к более весомым томам секретных дел, ощутили почти невесомость этой папки. Он открыл ее. На первом листе, отпечатанном на казенной машинке с чуть съехавшими литерами, значилось:
ГОРБАЧЕВ Михаил Сергеевич 1-й секретарь Ставропольского крайкома КПСС Год рождения: 2 марта 1931 г. Дата смерти: 1 декабря 1978 г. Причина смерти (предварительно): Острый инфаркт миокарда. Сердечная недостаточность.
Далее следовала краткая биография, перечисление заслуг, стандартный некролог, который, вероятно, уже публиковался в «Правде». Цвигун пробежал глазами по строкам, не находя ничего, что могло бы объяснить столь странное вступление Андропова. Да, потеря перспективного партийного работника – это всегда печально. Горбачев был на хорошем счету, молод, энергичен, ему прочили большое будущее.
Но смерть от сердечного приступа в его возрасте, хоть и редка, но не является чем-то из ряда вон выходящим, чтобы лично Председатель КГБ посвящал этому специальную встречу со своим заместителем. В конце концов, для рутинных проверок и контроля за расследованием обстоятельств смерти столь высокопоставленного лица существовали соответствующие управления.
Он поднял вопросительный взгляд на Андропова. Тот отпил глоток чая, и его глаза, увеличенные стеклами очков, казались двумя темными омутами, в глубине которых таилось нечто невыразимое.
«Видишь ли, Семен Кузьмич, – произнес Андропов тихо, но так, что каждое слово отчетливо врезалось в сознание. – Какая незадача… На самом-то деле… все было несколько иначе».
Он сделал паузу, давая Цвигуну осознать вес этих слов. «Иначе» в устах Андропова могло означать что угодно – от банальной халатности врачей до тщательно спланированного убийства. Но то, что последовало дальше, выходило за рамки всего, с чем партийному работнику, несмотря на его колоссальный опыт, приходилось сталкиваться.
«Официальная версия, – продолжал Андропов, и в его голосе появилась какая-то глухая, почти потусторонняя нота, – это для протокола. Для партии. Для народа, если ему вообще есть до этого дело. Но есть факты, Семен Кузьмич, факты, которые не укладываются ни в одну известную нам схему. Детали, от которых, признаться, у меня самого… – он на мгновение запнулся, подбирая слово, – …возникает ощущение, будто мы заглянули за ту завесу, за которой скрывается нечто, чему нет названия в нашем языке».
Цвигун молчал, чувствуя, как по его коже пробегает уже не просто холодок, а настоящий мороз. Атмосфера в кабинете сгустилась, словно из невидимых щелей начал сочиться тот самый предрассветный туман, что окутывает болота, кишащие неведомой жизнью.
«Раиса Максимовна, – Андропов произнес имя вдовы Горбачева почти шепотом, словно боясь, что его услышат некие незримые сущности, – после первого шока… она рассказала нашим людям… нечто из ряда вон. Нашим людям из Пятого управления, тем, кто умеет слушать и слышать то, что не говорится словами».
Он снова сделал паузу, обводя взглядом свой огромный кабинет, словно ища в его тенях подтверждение своим словам или, наоборот, пытаясь отогнать нечто, что эти слова могли пробудить.
«Оказывается, последние недели Михаил Сергеевич был сам не свой. Мучился кошмарами. И сон, по словам Раисы Максимовны, повторялся с пугающей, я бы сказал, с нечестивой регулярностью. Один и тот же». Андропов наклонился вперед, и теперь его лицо, освещенное лишь тусклым светом настольной лампы, казалось маской древнего жреца, повествующего о запретных ритуалах.
«Он описывал его так… Маленькая, душная котельная. Трубы, покрытые какой-то омерзительной, бурой ржавчиной, извивающиеся, словно внутренности гигантского, разлагающегося зверя. Жар, но жар не от огня, а какой-то гнилостный, смрадный. И в этой котельной… человек. Или то, что некогда было человеком».
Цвигун почувствовал, как во рту пересохло. Он сам не заметил, как сжал кулаки. Образы, вызываемые словами Андропова, были на удивление яркими, почти тактильными.
«Существо это, – продолжал Председатель, тщательно подбирая слова, словно боясь осквернить ими самый воздух, – было облачено в нечто, напоминающее грязный, выцветший свитер. Полосы на нем… Раиса Максимовна запомнила их цвет: тускло-красный, как запекшаяся кровь, и какой-то болотно-зеленый, вызывающий тошноту.
На голове – старая, измятая шляпа, надвинутая на глаза, скрывающая… или, наоборот, подчеркивающая уродство того, что под ней. А лицо… Лицо, Семен Кузьмич, было обожжено. Страшно обожжено. Не просто шрамы, а нечто расплавленное, бугристое, словно кто-то пытался вылепить человеческие черты из гниющей плоти, но потерпел чудовищную неудачу».
В кабинете повисла тяжелая тишина, нарушаемая лишь тихим гулом системы отопления, который теперь казался зловещим шепотом невидимых механизмов.
«Михаил Сергеевич, по словам жены, иногда просыпался в холодном поту, бормоча что-то невнятное. А пару раз… пару раз она слышала, как он, еще не совсем пробудившись или, наоборот, уже погружаясь в этот кошмар наяву, произносил совершенно отчетливо, механическим, чужим голосом странную фразу: «Раз и другой, Фредди придет за тобой». Фредди… Какое нелепое, почти детское имя для такого… видения».
Андропов снял очки и потер переносицу, словно пытаясь стряхнуть наваждение. «Раиса Максимовна, разумеется, списывала все это на переутомление, на стресс. Мы ведь все знаем, какая работа у первого секретаря крайкома. Но это еще не все, Семен Кузьмич. Это, так сказать, прелюдия к самому непостижимому».
Он вновь указал на папку, лежавшую перед Цвигуном. «Ты видел официальное заключение о смерти. Сердечный приступ. Но вот что обнаружили наши эксперты, те, кто проводил первичный осмотр тела до прибытия официальной медицинской комиссии. На теле Горбачева, на груди, чуть левее… четыре параллельных, глубоких пореза. Аккуратных, словно нанесенных… – Андропов на мгновение запнулся, и его голос дрогнул, – …словно нанесенных чем-то вроде лезвий.
Четыре идеально ровных, кровоточащих борозды. И его ночная рубашка… она была разрезана точно так же. Словно кто-то или что-то полоснуло его во сне».
Цвигун ощутил, как к горлу подступает тошнота. Четыре пореза… Он невольно вспомнил описание из сна: человек… существо… с обожженным лицом.
«И вот тут, Семен Кузьмич, самое любопытное, – Андропов понизил голос до едва слышного шепота, но этот шепот обладал силой, способной сотрясти основы мироздания. – Раиса Максимовна, когда ее немного успокоили, вспомнила еще одну деталь из тех кошмаров, которыми делился с ней муж. Тот… тип… из сна… на одной руке у него была перчатка. Кожаная, старая. А на ней… прикреплены длинные, заточенные металлические лезвия. Четыре лезвия, блестевшие даже в тусклом, нереальном свете той адской котельной».
II
В комнате воцарилось такое молчание, что, казалось, можно было услышать, как пылинки оседают на полированную поверхность стола. Цвигун смотрел на Андропова, и в его обычно проницательных, чуть циничных глазах отражался неподдельный, первобытный ужас. Тот ужас, который испытывает человек, столкнувшийся с чем-то, что не просто враждебно, а фундаментально чуждо самой структуре его реальности.
«Ты понимаешь, Семен? – Голос Андропова был едва слышен. – Существо из сна. Перчатка с лезвиями. Четыре пореза на теле. И эта фраза… «Раз и другой, Фредди придет за тобой». Это не просто совпадение. Это… это нечто иное. Нечто, чему мы должны найти объяснение. Или, по крайней мере, попытаться понять, с чем мы имеем дело».
Цвигун медленно закрыл папку. Картон показался ему холодным, как могильная плита. В его сознании, привыкшем к логике фактов, к анализу донесений, к хитросплетениям политических интриг и шпионских игр, не было ячейки, куда можно было бы поместить это. Существо из снов, убивающее в реальности? Это походило на бред сумасшедшего, на сюжет дешевого бульварного романа, а не на материалы дела, лежащего на столе Председателя КГБ Советского Союза.
«Юрий Владимирович, – начал Цвигун, стараясь, чтобы его голос звучал твердо, но ощущая, как по спине струится холодный пот, – это… это звучит… невероятно. Фантасмагорично. Возможно, Раиса Максимовна, находясь в состоянии аффекта… или сам Горбачев, будучи нездоровым…»
«Исключено, – прервал его Андропов, и в его голосе прорезался металл. – Раиса Максимовна – женщина сильная, волевая. Ее показания были записаны несколько раз, с интервалами. Они не меняются. Что касается самого Горбачева… да, он мог быть болен, мог страдать от галлюцинаций. Но порезы, Семен Кузьмич!
Четыре идентичных, глубоких пореза, нанесенных прижизненно! Врачи, которые первыми осматривали тело – наши люди, проверенные – подтверждают это. Они же настояли на версии сердечного приступа для широкой публики, чтобы не вызывать… ненужных толков. И чтобы дать нам время разобраться».
Андропов поднялся и подошел к окну, за которым простиралась ночная, заснеженная Москва, освещенная мириадами тусклых огней. Город казался спящим, не подозревающим о тех тенях, что сгущались не только в его переулках, но и в самых основах его бытия.
«Я не верю в мистику, – сказал он, глядя на огни города, которые отражались в стеклах его очков, превращая их в два пылающих уголька. – Я верю в факты, в анализ, в неумолимую логику причин и следствий. Но здесь… здесь логика дает сбой. Здесь мы сталкиваемся с чем-то, что лежит за пределами нашего опыта, наших знаний. С чем-то древним, возможно. Или, наоборот, с чем-то новым, чудовищно новым, для чего у нас еще нет ни имен, ни категорий».
Он обернулся, и его взгляд был тяжел, как свинец. «Я хочу, чтобы ты занялся этим лично. Собери группу. Самых лучших, самых надежных. Тех, кто не испугается заглянуть в бездну. Тех, у кого крепкие нервы и острый ум. Нам нужно знать все. Что это за «Фредди»? Откуда он взялся? Был ли это единичный случай, чудовищная аберрация, или… или это только начало? Есть ли другие случаи, которые мы проглядели, списав на банальные несчастные случаи или сумасшествие?»
Цвигун кивнул. Он понимал, что отказ невозможен, да и сам он, несмотря на первоначальный шок и внутреннее сопротивление разума, ощущал ледяное прикосновение чего-то настолько чудовищного и непостижимого, что оно одновременно отталкивало и притягивало, как взгляд в пропасть. Это было больше, чем просто расследование. Это было вторжение в область, где человеческий разум рисковал потерять себя...
«Какие ресурсы мне будут доступны, Юрий Владимирович?» – спросил он деловым тоном, пытаясь вернуть себя в привычную колею служебных обязанностей.
«Любые, – ответил Андропов. – Архивы, специалисты, лаборатории. Пятый отдел, Шестой, Седьмой… Подключай кого сочтешь нужным. Но все должно быть под твоим личным контролем. И в строжайшей тайне. Если информация о… природе этого дела просочится наружу… – он не закончил фразу, но Цвигун и без того понял всю глубину возможных последствий. Паника, хаос, подрыв самых основ государственного строя, который и так держался на хрупком балансе идеологии и страха. А если к этому добавить страх иррациональный, страх перед неведомым, перед тем, что приходит из снов, чтобы убивать…»
«Я понял, Юрий Владимирович, – Цвигун поднялся. Папка в его руках казалась теперь не просто тяжелой, а обжигающе холодной, словно она была принесена из той самой кошмарной котельной. – Я немедленно приступлю к формированию группы и разработке плана действий».
«Хорошо, – Андропов кивнул, и на его лице промелькнула тень чего-то похожего на облегчение, хотя глаза оставались такими же темными и тревожными. – И помни, Семен Кузьмич… мы здесь имеем дело не с обычным врагом. Не с диверсантом, не со шпионом, не с идеологическим противником. Мы имеем дело с… тенью. С отражением чего-то, что существует на границе нашего мира, а может быть, и за его пределами. И эта тень, похоже, научилась протягивать свои когти в нашу реальность».
Когда Цвигун вышел из кабинета Андропова, декабрьская ночь показалась ему еще темнее и холоднее. Снежинки, кружившиеся в свете фонарей, теперь напоминали не безмолвных вестников зимы, а мириады ледяных спор, занесенных из каких-то немыслимых, чуждых пространств. В голове его навязчиво звучала детская, но оттого еще более жуткая считалочка: «Раз и другой, Фредди придет за тобой».
Он вернулся свой собственный кабинет, не менее просторный, но лишенный той ауры, что окружала кабинет Председателя. Здесь царил привычный порядок, пахло хорошим табаком и крепким чаем. Но сегодня эта привычная обстановка не успокаивала. Она казалась хрупкой, иллюзорной декорацией, за которой скрывался мир кошмаров, готовый в любой момент прорваться наружу.
Цвигун сел за свой стол, положил перед собой проклятую папку. Он долго смотрел на нее, словно пытаясь силой воли проникнуть сквозь картонные обложки и увидеть истинную, чудовищную суть того, что в ней содержалось. Затем он достал из ящика стола пачку «Беломора», закурил, глубоко затянувшись. Дым на мгновение скрыл его лицо, но не смог скрыть того выражения глубокой, почти экзистенциальной тревоги, что застыла в его глазах.
«Фредди…» – прошептал он в тишину кабинета. Имя это, такое простое, такое обыденное, теперь звучало как ключ к чему-то запретному, к знанию, которое могло свести с ума.
Он начал составлять список людей. Тех, кому можно было бы доверить эту… работу. Людей с особыми талантами, с нестандартным мышлением, с железными нервами. Ученые, аналитики, оперативники. Возможно, даже кто-то из тех, кого официальная наука и партийная идеология считали чудаками, если не безумцами.
Психиатры, специализирующиеся на редких расстройствах. Историки, изучающие древние культы и забытые мифы, где могли бы найтись отголоски подобных… феноменов. Криптографы, способные расшифровать не только шифры, но и, возможно, скрытый смысл в бессвязном бормотании умирающего человека.
Но прежде всего, ему нужен был кто-то, кто мог бы спокойно и методично опросить Раису Максимовну Горбачеву еще раз. Кто-то, кто смог бы выудить из ее памяти мельчайшие детали, самые незначительные обрывки фраз, самые мимолетные образы, которые могли бы пролить свет на природу этого… существа из кошмаров.
И еще ему нужны были все отчеты о необъяснимых смертях, самоубийствах, случаях внезапного безумия среди партийной и научной элиты за последние несколько лет. Возможно, смерть Горбачева была не первой. Возможно, «Фредди» уже давно охотился в тенях советской империи, а его деяния списывались на стресс, болезни или происки вражеских разведок.
Мысль о том, что некая враждебная, потусторонняя сущность может целенаправленно уничтожать ключевые фигуры государства, была настолько чудовищной, что разум отказывался ее принимать. Но факты, изложенные Андроповым, были упрямы. И четыре параллельных пореза на груди первого секретаря Ставропольского крайкома были слишком реальны, чтобы их игнорировать.
Цвигун поднял трубку внутреннего телефона. Его голос был спокоен и тверд, как и подобает генералу армии, заместителю Председателя КГБ. Но где-то в глубине его существа уже шевелился ледяной червь сомнения и страха – страха перед тем, что расследование, которое он начинал, могло привести его к таким истинам о природе реальности, которые человеческий разум был не в силах вынести.
Страха перед тем, что котельная из сна Горбачева – это не просто плод больного воображения, а реальное место, существующее где-то на стыке миров, откуда в нашу реальность проникают порождения тьмы, для которых человеческая жизнь – не более чем пища или забава.
III
Декабрьская ночь над Москвой продолжала ткать свое ледяное покрывало, и под этим покрывалом, в самом сердце могущественной империи, начиналась тихая, невидимая война – война не за территории или идеологии, а за само право человечества на существование перед лицом непостижимого, безразличного и бесконечно древнего ужаса.
И Семён Кузьмич Цвигун, сам того до конца не осознавая, только что сделал первый шаг в эту бездну, откуда возврата могло уже и не быть. В его ушах снова и снова, как заевшая пластинка, звучали слова: «Раз и другой… Фредди придет за тобой…» И ему отчаянно захотелось верить, что это всего лишь бред, игра воображения. Но материалы папки, лежавшей на столе, и воспоминание о взгляде Андропова говорили об обратном.
Цвигун вышел из кабинета около полуночи, оставив за спиной горы документов и недопитый чай. Его водитель, старший лейтенант Власов, уже ждал у подъезда, всегда подтянутый и невозмутимый. Заприметив генерала, он поспешно открыл заднюю дверцу черной «Волги». Семен Кузьмич тяжело опустился на сиденье, ощущая, как усталость накатывает волной, смешиваясь с гнетущим чувством нереальности. Он не сказал ни слова, и Власов, не нуждаясь в указаниях, привычно тронул машину с места. Он слишком хорошо знал своего начальника, чтобы беспокоить его в такие моменты.
Огни ночной Москвы проплывали за окном, расплываясь в мутные пятна. Каждый фонарь казался далеким, равнодушным глазом, наблюдающим за его внутренними метаниями. Цвигун достал из портфеля копии первых донесений по делу Горбачева – более полные, чем те, что лежали на столе у Андропова. Он перечитывал их, пытаясь найти хоть одну зацепку, хоть одно рациональное объяснение.
Так он пришел домой. В голове Цвигуна звенела зловещая пустота, в которой беспорядочно сталкивались обрывки фактов и чудовищных догадок. Он пытался построить логическую цепочку, но каждый раз упирался в стену абсурда. Существо из снов? Убивающее в реальности? Такого не могло быть. Это противоречило всему, во что он верил, чему его учили, всем принципам диалектического материализма. Но как тогда объяснить порезы?
Усталость брала свое. Голова генерала постепенно опустилась, папка со зловещими документами сползла на кушетку, и его сознание погрузилось в зыбкую, тревожную дрему. Сон не пришел, но и бодрствования не было. Лишь обрывки образов, звуков, шепота, в котором иногда чудился мерный стук и скрип каких-то механизмов, будто где-то совсем рядом работала гигантская, разваливающаяся машина.
Семён Кузьмич проснулся резко, от пронзительного, настойчивого звонка телефона. Голова гудела, во рту было сухо и горько. Рассвет еще не наступил, за окнами висела все та же непроглядная, мрачная темень. Он нащупал трубку.
«Слушаю!» – его голос прозвучал хрипло.
На другом конце провода, после треска и шипения, послышался взволнованный, чуть сдавленный голос полковника Серова из Пятого управления, того самого, кто проводил первичное расследование по Горбачеву.
«Товарищ генерал армии! Прошу прощения, что беспокою в такой час, но… это срочно. Мы только что получили донесение из Свердловска. Первый секретарь обкома… Борис Николаевич Ельцин…»
Цвигун моментально напрягся, его тело пронзила ледяная дрожь, предвещающая недоброе. Он услышал, как сердце забилось чаще, словно пытаясь вырваться из грудной клетки.
«Что с ним?» – голос Цвигуна был уже собранным, но натянутым, как струна.
«Обнаружен мертвым, товарищ генерал. Предварительный диагноз – острый инфаркт миокарда. Как и в Ставрополе… Но вот что странно… – Серов замялся, его голос понизился до едва слышимого шепота, – …Наши люди на месте. Все симптомы, товарищ генерал, совпадают с делом Горбачева. Точь-в-точь.
Его супруга, Наина Иосифовна, говорит, что он мучился кошмарами последнюю неделю. Один и тот же сон… про котельную… и человека в полосатом свитере… А самое главное… – голос Серова совсем дрогнул, – …на груди… четыре пореза. Такие же, как у Михаила Сергеевича. И на ночной рубашке…»
Трубка выпала из онемевших пальцев Цвигуна, ударившись о полированный паркет. Он смотрел на нее уже в полном отчаянии, не понимая, что происходит.
Борис Николаевич. Молодой, энергичный, с бульдожьей хваткой и невероятной харизмой. Ему прочили стремительный взлет. И теперь он мертв.
Семён Кузьмич медленно поднял руки, словно пытаясь отгородиться от невидимого кошмара, и закрыл ими лицо. Под веками плясали тени, а в сознании, сломленном этим чудовищным повторением, начала проклевываться единственная, хоть сколько-нибудь объяснимая, хоть и дикая для него, версия.
«Американцы… – прошептал он в тишину кабинета, и голос его звучал глухо, почти отрешенно. – Это они. Проклятые империалисты. Они… они придумали нечто. Какое-то секретное оружие. Психотропное. Дистанционное. Проникают в сны… убивают в реальности… Лучшие кадры Партии… Самые перспективные… Самые преданные Ленинскому делу…»
Он сжал кулаки, ногти впились в ладони, но боли не было. Только ледяной ужас и почти безумное нежелание принять то, что происходило на самом деле. Он пытался загнать немыслимое в рамки привычного, знакомого, того, что можно объяснить. Враг. Враг с той стороны «железного занавеса». Это было хоть как-то понятно. Хоть как-то.
«Что же мы будем делать без таких прекрасных людей, верных ленинцев? – его голос надломился, и он уже не пытался сдерживать себя. – Как изменится без них история нашей Родины? Великого Советского Союза… Как же мы теперь…»
Генерал армии Семён Кузьмич Цвигун сидел в своем кабинете, сгорбившись, с бледным лицом, потрясенный до глубины души не только невосполнимой потерей, но и невыразимым, всепоглощающим ужасом. Он цеплялся за мысль об американском оружии, как утопающий за соломинку, потому что альтернатива была слишком страшна, слишком чудовищна.
Истина, которая шептала ему из глубин кошмаров, что «Фредди» – это не чья-то коварная разработка, а нечто гораздо более древнее, чуждое и непобедимое, существовавшее за гранью его восприятия, медленно, неотвратимо разрушая основы его мира. Он боялся.
Боялся осознать, что враг, о котором он получил приказ, не сидит в Вашингтоне, а прячется в самой глубине советских снов, питаясь страхом и медленно, методично забирая одного за другим тех, кто призван был строить светлое будущее. И считалочка, теперь уже не из чужого сна, а из самой сути мира, зазвучала в его голове, обретая новый, поистине апокалиптический смысл:
«Раз и другой, Фредди придет за тобой…»
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
