Иван- вампиров сын
Глава 1
Глава 1. ZOOM и «Вой»
Ближе к двери шаги становятся крадущимися и вскоре затихают совсем. Скрип. В дверь просовывается всклокоченная голова с беспроводным наушником, торчащим из одного уха.
— Па-а-ап…
— Вань, я же в Zoom-созвоне. Продюсер уже три раза звонил. («СРОЧНО ДОБАВЬТЕ КРОВЬ И СЛЁЗЫ К 23:00!» — кричат в чате. Думают, вампирам только и надо, что клыки точить да плакать над стаканом.)
— Но ты обещал! — Он потряс айпадом, где мигала презентация с портретом Елизаветы Петровны.
Я приглушил микрофон. На мониторе застыла строка: «Крылатая тень взмахнула плащом…».
— Геометрию сделал?
— У меня история! — он швырнул наушник на диван. — Ты ж её видел! Вот и расскажи.
Он втиснулся ко мне на колени, несмотря на свои десять лет и метр пятьдесят роста. Порода… Акселераты, хоть в НБА подавай.
— Ванька. В человеческой форме ты уже слишком большой для колен… да и в щенячьей уже тоже!
— Ну па-а-п…
— Если я не отправлю сценарий через полчаса, вон те злые дяди в мониторе меня заменят ChatGPT’шником. (Надеюсь, микрофон таки выключен и «злые дяди» ничего не слышали! Хотя… «ИСКУССТВЕННЫЙ ИНТЕЛЛЕКТ УЖЕ НАПИСАЛ СЦЕНУ С ДРАКОНОМ!» — светится новое сообщение.)
— Ну и пусть! — упёрся подбородком мне в плечо. — Ты пишешь круче.
— Вань!
— Ну, ты же обещал… (Что-то, а по части нытья — мы первые.)
— Да и видел-то я Елизавету Петровну всего пару раз на балу у Понятовского. Лучше ты Ключевского почитай.
— А из первых рук интересней. Ты тогда уже был вампиром?
— Нет. Ещё живым, — внезапное воспоминание неприятно кольнуло сердце. В эту гадость я вляпался уже во время Семилетней войны. В Венгрии. Но об этом я тебе уже рассказывал.
— А она была красивая? — Ваня тыкнул в портрет на планшете. — Вот прям как на картинке?
Царственная хохотушка как живая предстала перед глазами: её грузный силуэт в парчовом платье, смех, от которого дрожали свечи.
— Для XVIII века — красавица, — буркнул я.
— А ты с ней целовался?
Я чуть не выронил мышку. В чате Zoom всплыло робкое: «Ярослав, вы с нами?».
— Что?!
— Ну, она же царица. Наверное, всех целовала.
Поколение TikTok, для которого история — это мем, а чувства — это реакция на тридцатисекундный ролик. Они не понимают, что поцелуй при дворе Елизаветы Петровны — это не романтика, а политика, запах пудры, пота и страха. Страха быть уличенным, страха навлечь гнев, страха потерять положение. Для них история лишена запаха. А для меня тот запах до сих пор кружит голову, как слишком крепкий табак. Из фарфоровой табакерки подвыпившей императрицы…
— Ваня, это не…
— Пап, смотри! — он ткнул пальцем в гравюру. — Она же совсем как тётя Липа!
Я фыркнул. Тётя Липа — царица Олимпиада — мамаша Александра Македонского. Долгие годы лелеяла матримониальные планы на меня, любимого. Даже на родительские собрания в Ванькину школу пыталась ходить… Мда уж… Сравнение с Елизаветой… ничего общего!! Хотя… Ну да, обе любили роскошь и власть… и меня…
* * *
Чего угодно мог ожидать я, вампир с трехсотлетним стажем, но только не этого наказания (или испытания), свалившегося на меня одиннадцать лет назад…
В ту ночь я, наконец, выследил негодяя, терроризировавшего окрестности и еженедельно доводившего полицию до умопомрачения очередным девичьим трупом. Беседа наша была до чрезвычайности короткой, и в склеп я возвращался с сознанием исполненного гражданского долга и сытый до икоты. (А, надо вам сказать, вампиры икают крайне редко.) Предвкушая спокойный дневной сон, я как-то сразу не обратил внимания на писк, несущийся со ступеней костёла. Странный такой писк. И, сами понимаете, решил взглянуть. На ступенях церкви лежал какой-то белый свёрток, который и издавал эти загадочные звуки. За триста лет я многое повидал, но обнаружение среди ночи на кладбище кое-как запеленатого младенца погрузило меня в глубочайший шок. Как дурак стоял я у ворот храма, держа на руках ребёнка, который, как только я его поднял, тут же замолк и радостно загукал, тараща на меня глазёнки. К пелёнкам пришпилена была бумажка, и в свете почти полной луны я прочитал коротенькую надпись: 1 мая, 00:15.
«Бедняга», — неожиданно подумалось мне, — «угораздило же тебя родиться в Вальпургиеву ночь».
Внезапно младенец снова завопил, ясно давая понять, что хочет есть, а также требуя сухих пелёнок, ибо эти были промокшими насквозь. Дальше я действовал на полном автоматизме, явно плохо соображая, что творю.
Проблема пелёнок была решена при помощи большого савана, в который был завёрнут незнакомый мне, но явно добрый (не пожалел же тряпки для ребёнка) католик, возлежавший в часовне костёла и смиренно ждущий церемонии погребения. Молоко же поставила, разбуженная долгим грохотом в двери, жена кладбищенского сторожа, которой я наплел что-то о поломанной машине, погибшей при родах матери и почасовом кормлении младенца. В подтверждение каждой своей фразе я тыкал ей в нос без умолку орущим ребятёнком. Став счастливым обладателем двухлитрового термоса молока, бутылочки с соской и даже пустышки (сторожиха сама недавно обзавелась таким же вот орущим подарком), я окольными путями добрался до склепа (надо же было делать вид, что иду к сломанной машине).
Через четверть часа в склепе покойных господ Лаврецких можно было наблюдать оригинальную картину: ошарашенный вампир баюкает запеленатого в саван грудничка, мирно спящего после обильной молочной трапезы.
Только когда пацанёнок заснул, я понял, что с ним надо что-то делать. Только вот что?
Самым простым решением было бы, конечно, пустить его в расход, но тогда чего, собственно, было столько хлопотать? Можно, естественно, вампиром сделать. Правда, на что это будет похоже? Вечный, никогда не вырастающий грудничок, которого даже кровью поить придётся из бутылочки, зубов-то нет, да и, наверное, не будет.
А может, выкормить, вырастить, воспитать, а потом и сотворить себе спутника по Вечности?
Основательно продумать эту, явно привлекательную, мысль мне помешал крик петуха, возвещавшего скорый рассвет. Пора было на боковую. Вынос решения откладывался до следующей ночи. Забравшись в гроб, я устроил мальца поудобнее под боком и мгновенно вырубился.
Проснулся далеко заполночь (сказались мытарства прошлой ночи) от того, что кто-то, жалобно поскуливая, вылизывает мне лицо. Изумлению моему не было предела: младенец бесследно исчез, а на груди моей, недавно и весьма обильно залитой мочой, сидел крохотный волчонок!!!
И только чуть позже обнаруженная на небе полная Луна кое-что мне объяснила…
Так в мою жизнь (точнее, не-смерть) вошёл и более чем прочно утвердился неизвестно откуда взявшийся Ванька. Маленький вервольф.
* * *
Первые годы были адом, достойным отдельного сериала. Как объяснить педиатру, почему у ребёнка раз в месяц поднимается температура до сорока, а зубы режутся в три раза быстрее, чем у обычных младенцев? Как найти няню, которая согласится работать по ночам и не задаст лишних вопросов о том, почему дитя иногда ест сырое мясо, а в полнолуние пытается выть на луну, уставившись на ночник? Интернет-форумы для родителей стали моей библией отчаяния. Я, переживший чуму, войны и революции, был сломлен коликами, прививками и поиском безглютеновой смеси для «особенных» детей.
Врачей, к счастью, спасал вампирский гипноз — после осмотра они уходили с уверенностью, что видели идеально здорового, пусть и слегка беспокойного младенца. Но вот нянь… Найти няню оказалось миссией невыполнимой.
Конец этому кошмару положила, как это ни парадоксально, Олимпиада. Узнав о моем бедственном положении, она явилась в склеп с такой свитой из медсестер и сиделок, и таким количеством бутылок с козьим молоком в новейшем переносном холодильнике, и такой кучей оборудования (от одноразовых шприцов до камер), что я подумал — начинает поход на Персию. «Не мужское это дело — пелёнки да соски! — заявила она, сноровисто отбирая у меня орущего в голос волчонка. — У меня опыт. Царственный. Александр тоже в детстве был… своеобразным. Не видишь — он писать хочет — вводить давно пора!». И ведь правда — мать Александра Македонского оказалась гениальной нянькой. Она не боялась ни клыков, ни спрыгиваний, ни ночных воплей, называя это «царственным нравом». К полным подгузникам относилась смеясь. Видимо, после воспитания будущего завоевателя мира, вервольфёнок казался ей образцом ангельского спокойствия.
Иногда, глядя на сопящего в её нежных объятиях волчонка, я ловил себя на мысли, что «пустить в расход» было бы гуманнее… по отношению ко мне. Но потом он просыпался, превращался обратно в пухлого синеглазого малыша и улыбался мне беззубым ртом, и все планы по «упрощению жизни» рассыпались в прах. Любовь — самая противоестественная и неудобная вещь на свете. Особенно для бессмертного. А семья — это тот самый осиновый кол, который ты добровольно вбиваешь себе в сердце, лишаясь покоя, но обретая смысл.
Два месяца спустя Олимпиада, вытирая ложку об пелёнку (Ваньке было уже почти три, но её методы не менялись), заявила с той самой интонацией, с какой её сыночек некогда отправлял в бой фаланги:
— Хватит жить в склепе! Он растёт. Ему нужна своя комната, солнечный свет по утрам и нормальный почтовый адрес для детского сада, а не «Ново-Девичье кладбище, склеп Лаврецких, слева». Пора покупать дом!
Я пытался возражать: традиции, безопасность, сырость, которая полезна для кожи… Она посмотрела на меня так, что я почувствовал себя македонским рекрутом, усомнившимся в приказе.
— В банке у меня лежит та самая диадема, — сказала она мягко. — Ты помнишь? Та, что я носила в ночь, когда Филипп… хотя откуда тебе помнить: пацан трехсотлетний! В общем, её оценивают в полтора миллиона. Долларов. Хочешь, завтра же купим особняк с парком?
Мы купили не особняк, а этот старый, уютный дом на краю того же кладбища. С кабинетом для меня, детской для Вани, огромной гостиной и даже комнатой «для тёти Липы, если ей вдруг ночью станет скучно». Весь бюджет ушёл не на роскошь, а на безопасность: звукоизоляция, бронированные ставни, тонированные стекла, система климат-контроля и, главное, капитальный подвал. Инициатором такой паранойи стал один настырный участковый, заглянувший «проверить условия проживания несовершеннолетнего» после анонимного звонка о «странных криках ночью». Он, конечно, ушёл под гипнозом, уверенный, что видел образцовую семью. Но его казённый, подозрительный взгляд, блуждавший по тёмным углам, был для меня яснее любого предостережения. Мир не просто не готов — он патрулирует границы нормы с дубинкой и протоколом. Безопасность перестала быть абстракцией. Она стала бетонными стенами и цифровыми замками на дверях. И бетонный подвал, больше похожий на бункер.
Его Олимпиада лично оборудовала как спальню: дубовый паркет, камин для антуража (и сухости воздуха), библиотека вдоль стены. И по центру — простой, но удобный современный гроб из кедра и титана, который она презрительно называла «техно-саркофагом». Деньги растаяли как весенний снег. Но зато у Вани теперь есть свой почтовый адрес. И мой старый гроб стоит в чулане, благополучно забытый под коробками с лего. Так склеп Лаврецких окончательно превратился в дом, а я — из вампира-затворника в отца семейства с ипотекой и вечной проблемой выбора обоев в детской. Хотя, вру — благодаря Олимпиаде, ипотеки удалось избежать…
* * *
Вы когда-нибудь пробовали вести в чате переговоры с продюсерами и рассказывать сыну о Елизавете Петровне?
Нет? Попробуйте на досуге — мне интересно, чем это у вас закончится… У меня вот закончилось благополучно… и в чате, кстати, тоже!
Зря меня Липа обвиняет в том, что я хреновый отец. Да я просто отец года!!
— …После её смерти у Розумовского пытались дознаться об их браке, но тот прикинулся шлангом. Всё… Лекция окончена. Иди спать.
Но коленям моим не дано так скоро освободиться от излишнего балласта. Сапфиры задумчиво глядят сквозь меня. Где-то там, в этом юном мозгу, бродят какие-то мысли.
— А у них были дети?
Нет, сказки про княжну Тараканову он от меня не дождётся. Альковные подробности там никак не обойти.
— Вот будете проходить Екатерину II, тогда и расскажу. А сейчас дай мне, наконец, добить сценарий, будь он неладен.
Мой ребёнок — уникальное явление для проверки причинно-следственных концепций. Слово «СЦЕНАРИЙ» приводит его к оригинальному умозаключению:
— По кабельному сейчас фильм начнётся. Можно посмотреть? — и тут же обещание: — В школу не просплю, за мной Витька зайдёт. А его мама обязательно предварительно позвонит.
— А что за фильм?
— «Вой XIV»? — Ваня схватил пульт. — Витька говорит, там новый CGI-оборотень!
— Нет, поистине никуда не деться от этого Воя! Эти нумерованные Вои однажды сведут меня в могилу! То есть, не в могилу… То есть, не сведут… Выведут, что ли? Идиотский каламбур какой-то…
— В общем, Вой — это бич нашей семьи. В особенности, когда к моему чаду приходят Витька и Костик, его одноклассники. Тогда хоть святых выноси: три оголтелых вервольфа скачут по всему дому, прерывая свои дикие вопли только для того, чтобы обсудить: кто в кого попал серебряной пулей. Если эта гоп-компания является днём, нет проблем — в склепе мне не слышно ни звука. Обвойтесь хоть до хрипоты! Но если вервольфы остаются ночевать… Временами всерьёз хочется найти серебряные пули и хотя бы на час угомонить всех этих жителей деревни из книг Бранднера.
— А чего мне стоило услышать о ночёвке гоп-компании однажды в полнолуние!!! Иван никак не мог понять, почему я так взбешён, пока я не подтащил его к окну и не ткнул носом в так любимый им естественный спутник Земли, во всей красе висящий над погостом. Поскольку отправить восвояси нежелательных-в-полнолуние гостей не было никакой возможности (воспользовавшись такой удачей, их родители укатили на уик-энд), то ничего другого не оставалось, как усыпить их сразу же после ужина. Люди не способны сопротивляться вампирическому гипнозу. Даже такие любители-ночевать-в-доме-на-кладбище… На мой вопрос, что сказали бы его друзья, если бы увидели, как он воет на луну или гоняет крыс, моё психологически подкованное чадо, не мудрствуя лукаво, ответствовало: «Да они бы умерли от зависти!» Вот вам и весь сказ.
— У меня есть тайна: я очень хочу однажды в тёмном месте встретить Гарри Бранднера и от души потолковать. И поверьте мне — отнюдь не как писатель с писателем…
— Вот и теперь здрасьте вам: Вой XIV!
— Вань, ты же знаешь… — стараясь придать весомость своим словам, я приподнимаюсь над столом.
— Пап! Но это же Вой XIV… (И хоть застрелись! Логика железная.)
— Я бы всё же не хотел, чтобы ты смотрел эту кинохалтуру.
Парень бледнеет. Кажется, он возмущён до глубины души:
— Это шовинизм! (Где он только таких слов понабрался?) Как «Дракулу» смотришь — классика, а «Вой» — халтура.
Вот вам, пожалуйста, теперь я ещё и шовинист. Со своей великовампирской идеологией я угнетаю вервольфовское нацменьшинство. Интересно, что я услышу, если (и не дай Бог, конечно) не одобрю однажды выбранную им даму?
— Кстати, — внезапно появляется ещё одно умозаключение, — пока я буду смотреть фильм, я не смогу мешать тебе заниматься сценарием.
В переводе на нормальный язык это звучит так: «Не пустишь к телевизору — не дам писать. Любым способом, но отвлеку».
— Валяй, деваться мне некуда. Хоть до утра: и Вой, и Лай, и Писк. Но особенно советую «Топот II».
— Папка, ты просто прелесть!
Ванька крепко обнимает меня и целует в ухо. Он покидает мои колени, и в скорости через дверь начинает доноситься: крики, рев, вой, грохот выстрелов, ломающихся дверей, звон разбитых окон и идиотский американский вопрос "You okey?", задаваемый героями к месту и в отсутствие оного…
* * *
Два часа я колошмачу по клавиатуре, пытаясь добить этот проклятый сценарий…
Какое счастье, что фильмы нынче длинные, даже фильмы ужасов!
В последний раз прозвучал страшный вой, в последний раз кто-то у кого-то поинтересовался, в порядке ли он, и, наконец, воцарилась тишина.
— Пап… — чудо моё уже в кабинете. Лицо задумчиво.
— М-мм-м?.. — не успел таки закончить.
— Их опять всех убили.
— Ты их жалеешь? — только этого ещё не хватало.
— Да нет, они же были плохие. Монстры. Просто… — Он явно чем-то расстроен.
— Что просто?
— Просто я хочу сказать, меня ведь тоже могут так…
Ну вот, приехали. Ах, мистер Бранднер, приеду я однажды в ваши Штаты!.. Тут уж не до сценария. Выхожу из-за стола, подхватываю его на руки.
— Неужели и меня однажды так пристрелят? — от навернувшихся слёз сапфиры превращаются в опалы. Голос дрожит. — Пристрелят только потому, что я не такой, как все?
Я отношу его в спальню, загадочный детский Эдем, все стены которого увешаны яркими картинками, а сотни самых разнообразных игрушек и книг, кажется, только при появлении людей (ну, скажем так, людей) застыли, перестав жить своей удивительной, полной приключений и интриг жизнью.
Над изголовьем кровати со стены весело скалится велоцираптор, почему-то рекламирующий Тампакс. Этого огромного плаката здесь ещё вчера не было.
— Твоё новое приобретение?
Иван уже под одеялом. Я присаживаюсь на край постели.
— Это Костик привязался: «Давай на Крюгера поменяю! Давай на Крюгера поменяю!..» Вот и поменялись.
— Забавный плакатик.
Я ненадолго умолкаю. Мне надо собраться с мыслями. Вижу ведь, что ждёт он продолжения начатого разговора.
— Сынок, знания, что я тебе давал, не просто балласт для мозга. Это материал, которым можно умело пользоваться всю жизнь. Вспомни, что я тебе говорил об оборотнях: в каждом вервольфе есть два начала, две морали, два сознания. Человек и Зверь. И какое из этих начал возьмёт верх, по тому пути и пойдёт вервольф. Так же и ты. Либо, как монстры из «Воя», уничтожив в себе всё человеческое, ты будешь сеять вокруг себя смерть и кончишь с серебряной пулей в голове. Либо, даже в полнолуние, ты будешь помнить, что ты разумное существо. Разумное и человечное, какую бы форму это существо ни принимало. Если всегда и в любой ситуации ты будешь помнить, что ты, во-первых, человек, а волк — в-десятых, то никому не придёт в голову ратовать за твоё уничтожение… — я стараюсь быть убедительным, пусть и дидактичным до тошноты. Главное, чтобы Ванька мне сейчас поверил. Иначе, какой это, к чёрту, разговор по душам. Но застал он меня врасплох, ничего не скажешь. Рано, слишком рано ещё для подобных бесед, что он поймёт в свои одиннадцать?..
Делаю паузу и пытаюсь понять, а верю ли я сейчас сам себе? Верю, наверное. Говорю ведь святую и истинную правду, и ничего, кроме оной. Только это далеко не вся правда…
Разумность и человечность — условия, как говорится, необходимые, но ещё не достаточные.
Я сам прошёл этот путь. Два века назад, ещё пахнущий порохом и наивной верой в прогресс, я считал, что достаточно быть умнее, сильнее, осторожнее людей — и они примут тебя. Или, на худой конец, оставят в покое. Я учился, накапливал богатства, встраивался в элиту. А потом в один прекрасный день мой самый близкий друг, философ и вольнодумец, обнаружил мою тайну. Не по моей оплошности — по стечению обстоятельств. Я видел в его глазах не любопытство, не восторг, а холодный, расчётливый страх. Страх перед тем, чего нельзя контролировать. И понимание, что такого, как я, нужно уничтожить — не из злобы, а из чувства долга перед человечеством. Мы расстались мирно. Просто перестали общаться..
А через неделю он умер при загадочных обстоятельствах. Я не трогал его. Просто кто-то из «наших» уловил в воздухе его намерения. Мир «иных» тесен, и слухи в нём распространяются быстрее, чем чума. Мы, оборотни и вампиры, гули и упыри, — первое в истории маргинализированное меньшинство. И наша главная стратегия выживания — мимикрия и молчание. Вот этому-то «искусству быть незаметным» я и должен научить своего шумного, эмоционального вервольфёнка. Научить его лгать тем, кого он, возможно, будет считать друзьями. Это ли не самое страшное отцовское проклятие?
Это пока Витька с Костиком могут теоретически умирать от зависти к юному вервольфу. Дети есть дети, и его способность превращаться они воспримут, скорее всего, как игру. Тут мой ребёнок прав. (Однако экспериментировать не будем!) Но вот что потом?.. Дети ведь имеют обыкновение вырастать, и вырастают, в конце концов, к сожалению. А у взрослых это, знаете ли, не зависть. Это, знаете ли, называется совсем по-другому. Ксенофобия, будь она!.. А от того, что мы иные, не деться никуда.
Я-то об этом всегда помню, и если кто-нибудь станет вас убеждать в том, что вампиры лишены чувства самосохранения, плюньте тому в лицо. Ведь даже будучи вполне добропорядочным членом общества, не поручусь, что, узнай какой благонравный обыватель, кто я есть на самом деле, ему не захочется извести меня, ну, скажем, осиновым колом. Так, на всякий случай. Во избежание грядущих бед. Как бы чего не вышло… (Нет, я не циник, просто трезво смотрю на вещи. Возраст и опыт к тому располагают.) И я их, любезных обывателей, мирных (до поры, до времени) граждан, представьте, даже не виню. Этот страх им неподвластен.
Только скажите, как объяснить всю эту прозу жизни Ваньке?! Да и нужно ли? Пусть сперва подрастёт. Тогда и поговорим… серьёзно… Если он, конечно, всё ещё будет нуждаться к тому времени в моих наставлениях. Проблема отцов и детей, увы, существует, в чём каждому из нас с вами приходится убеждаться на собственном горьком опыте. Мне же это ещё только предстоит… Мда… Но я всё равно буду рядом с ним. Вампир-хранитель — это, поверьте, звучит неплохо. Мне нравится. А пока я продолжаю:
— Запомни раз и навсегда: разумность, гуманность и осторожность — надо же, нашёл таки формулировочку, — вот три основы спокойной жизни вервольфа. Ты понял, что я хотел сказать?
— Да, папа, — лицо его спокойно и серьёзно.
— А теперь постарайся заснуть. Но для начала обдумай всё, что я тебе сказал. Что для тебя в тебе важнее: Человек или зверь, — пусть сперва решит для себя именно эту проблему.
— Хорошо, папа!
Я наклоняюсь, чтобы поцеловать сына. Его руки обхватывают мне шею.
— Пап, не уходи сегодня в склеп. Оставайся спать в доме.
— Ладно, если ты обещаешь, что утром не вздумаешь открывать ставни и отодвигать шторы, я останусь в кабинете.
Иван хихикает:
— Я обещаю…
Я выхожу, притворяю дверь. В кабинете монитор все так же немо укоряет меня строкой про «крылатую тень». Я не возвращаюсь к клавиатуре. Вместо этого подхожу к окну. За ним — знакомый до боли пейзаж кладбища, наш «задний двор». Где-то там, в окончательно заброшенном фамильном склепе, пылятся лишь мои старые кресла, которые Олимпиада наотрез запретила приносить в дом. Время склепа закончилось. Как и время одиночества. Вместо охоты — фриланс. Вместо вечной тоски — вечная усталость. И бесконечный, сводящий с ума страх. Не за себя. За него.
Секундой позже до меня доносится сдавленный всхлип из-за двери его комнаты. Он плачет. Мой маленький волк, напуганный монстрами с экрана и жестокостью мира, который они так плохо изображают.
Я знаю, что нужно сделать. Открыть дверь, обнять, сказать, что все будет хорошо. Но я замираю. Потому что «хорошо» — это ложь. Потому что мой долг — не просто утешить, а подготовить. А как подготовить к боли, не причинив ее? Как рассказать про серебряные пули, не напугав до смерти?
Я остаюсь стоять в темноте, слушая, как за стеной затихают рыдания. Отец года. Хранитель. Молчаливый страж у двери в его детство, которое однажды закончится. И тогда начнется настоящая война. Не с CGI-оборотнями на экране. А с целым миром, который не любит чужаков.
Я возвращаюсь к компьютеру. Курсор мигает в такт моим мыслям. И я стираю строчку про «крылатую тень». Вместо нее пишу первую честную строку за весь вечер: «Страх не имеет запаха. Но он имеет вкус. Медный, как кровь, и горький, как правда, которую нельзя сказать своему ребенку…»
Продюсеры придут в бешенство. Но сегодня мне плевать.
Сегодня я просто отец…
Глава 1,5
Глава 1,5. Интерлюдия: Мир розового дыма
Я шагнул в здание киностудии — и тут же споткнулся о воздух. Нет, серьёзно. Пол под ногами то становился мраморным, как гробница фараона, то превращался в болотную ряску, пахнущую дешёвым гримом. На стене висел плакат: «Вой XV: Эльфы против Оборотней», но буквы шевелились, словно гусеницы, переползая в «Пчёлы против Гномов: Мёд Апокалипсиса». Кино — это мир розового дыма, думал я, вспомнив цитату из «Трюкача». Сегодня ты снимаешь шедевр, завтра — рекламу зубной пасты для троллей.
— Пап, — Ваня дёрнул меня за рукав, показывая на уши, из которых валил дымок. — У тебя опять… креатив горит?
— Не креатив, — проворчал я, смахивая пепел с плеча. — Это продюсеры мозги мне топят. Их офис — тот самый мир розового дыма, где даже законы физики пишутся на салфетках.
В холле носились эльфы в костюмах от «Безумного Шляпника»:
— Срочно замените вампира на говорящего ёжика! Зрители обожают колючки! — орал блондин с крыльями из фольги.
— Нет, ёжика — на летающую тарелку! Тарелка — это метафора одиночества! — парировала рыжая, чьи серёжки звенели, как колокольчики в храме абсурда.
Розовый дым витал повсюду. Он клубился у кофеварок, сочился из вентиляции, даже кондиционеры плевались им, словно драконы дешёвым CGI. Кино — это дым, напомнил я себе, но не простой, а розовый… Красивый, ядовитый, вечно ускользающий.
— Ярослав! — Продюсерша с зелёными волосами (или это был парик?) схватила меня за локоть, тыча в планшет, где танцевал мультяшный гоблин. — Нам нужна сцена, где дракон плачет! Слёзы должны светиться, как неон, и пахнуть попкорном!
— Драконы не плачут, — попытался я вставить логику в этот карнавал. — У них…
— «Слёзы = рейтинги!» — перебил бородатый эльф, вылезая из вазона с кактусом. Его борода была заплетена в косички с бусинами, на которых красовались логотипы стримингов. — Зрители хотят эмоций! Дракон должен рыдать, как ребёнок, который потерял единорога в метавселенной!
Ваня, тем временем, устроился на «стуле» из воздушных шаров и доедал бургер, котлета в котором подозрительно напоминала вампирскую печень.
— Пап, — он кивнул на экран, где эльфы-аниматоры склеивали из розового дыма нового персонажа. — Они же не понимают, что дым рассеется. Зачем им правда?
— Потому что кино — это вечный карнавал, — вздохнул я. — А карнавалу нужны маски, даже если под ними пустота. Мир розового дыма держится на иллюзиях, сынок. Как в «Трюкаче»: зритель верит, пока дым не рассеется.
Я вспомнил балет времен Авдотьи Истоминой. Там тоже был дым — от свечей и пудры, а иллюзии создавались не CGI, а годами тренировок, болью сломанных пальцев и настоящей, не метафорической, чахоткой прима-балерины. Та ложь была честнее. Она пахла потом и воском, а не жжёной пластмассой. И в центре её был человек, а не алгоритм стриминга, высчитавший, что зритель больше любит ёжиков, чем вампиров. «Может, я просто старомоден? — подумалось мне. — Или мне просто жалко, что даже в этом карнавале для моего сына нет места? Что если его увидят, его настоящего, то не напишут сценарий, а вызовут отряд с серебряными пулями?» Этот дым был безопасен. И в этом была его главная ложь.
Внезапно стены офиса растаяли, как сахар в адском кофе, и мы оказались на съёмочной площадке посреди леса. Актриса в платье из паутины и фаты отчаянно спорила с гоблином-стажёром:
— Я не могу целовать его! У него бородавки шевелятся!
— Это же грим! — кричал гримёр-гном, рисуя на лице гоблина зелёные пятна, которые тут же оживали и начинали расползаться в разные стороны…
— Видишь? — Ваня погладил по голове дракона из папье-маше, из глаз которого капали «слёзы» из жидкого пластика. — Он грустит, потому что его сделали из тизера «Воя XIV».
Дракон плакал и погружался в пол.
— Он не настоящий, — констатировал Ваня, и в его голосе прозвучало не детское разочарование, а что-то куда более древнее и уверенное — спокойствие хищника, видящего бутафорию. Он потянулся и ткнул пальцем в одну из пластиковых слёз. На секунду показалось, что палец его стал темнее, покрылся едва заметной щетинкой, а пластик… дрогнул и пополз в сторону, словно живой. Но это, конечно, была игра света и этой вездесущей дымовой завесы. Или нет? Ваня лизнул палец и скривился: — На вкус как мыло. Настоящие слёзы солёные. Я точно знаю.
Последнюю фразу он сказал так тихо, что её почти заглушил крик эльфа-продюсера. Но я услышал. И понял, что он сравнивает не с детскими слезами из-за двойки, а с чем-то другим. С тем, что видел, может быть, во дворе школы или во сне. Моё, давно не бившееся, сердце сжалось.
— Ярослав! — Блондин-эльф возник из дыма, держа в руках чашу с надписью «Идеи». — Ваш сценарий! Мы его… усовершенствовали.
Он дунул — дым превратился в экран, где я, в роли графа Дракулы, целовал Олимпиаду, игравшую Елизавету Петровну. За кадром визжали феи-суфлёры: «Страсть! Боль! Рейтинги!»
— Это что за бред?! — Я попытался схватить эльфа, но рука прошла сквозь него, как сквозь проекцию.
— Искусство! — запели хором продюсеры, их голоса сливаясь с гудением серверов. — Кино — это мир розового дыма, где правда тонет в спецэффектах!
Тут Ваня чихнул — и офис задрожал. Стены поплыли, эльфы стали таять, как мороженое на асфальте. Остался лишь запах жжёного попкорна и записка в воздухе:
«Спасибо за вдохновение! Ваш гонорар — магические бобы. P.S. Не ешьте их перед полнолунием.»
Я поднял бобы, но они выпрыгнули из ладони и тут же проросли в мини-кинотеатр с афишей: «Вой XVI: Бобы против Драконов».
— Пап, — Ваня потянул меня к выходу, где дверь уже превращалась в розовый туман. — Почему ты не сказал им, что они… ненастоящие?
— Потому что мир розового дыма — их единственная реальность, — проворчал я, шагая туда, где асфальт ещё не умел петь, а кофе пах кофе, а не искусственной малиной. — А мы здесь лишь гости.
Но это была лишь половина правды. Вторая половина заключалась в том, что этот нереальный, экзотический, нелепый мир платил. Не магическими бобами, а обычными деньгами на карту. Деньгами, которые превращались в новые бронированные окна в доме, в абонемент на английский для Вани, в новую куртку, которая не порвётся в первую же ночь полнолуния. Я ненавидел этот мир, но он был моим щитом. В XVIII веке аристократы-вампиры скрывались за фасадом поместий и титулов. В XXI — за фасадом фриланса и сценариев про говорящих ёжиков. Суть не изменилась. Ты либо становишься призраком, растворяешься в легендах, либо надеваешь очередную маску, подходящую эпохе. Я выбрал маску. Ради сына.
Ваня задумчиво кивнул, доставая из кармана «магические бобы», которые уже начинали светиться.
— Поэтому я и стараюсь общаться с ними только через Zoom, — добавил я, глядя, как здание студии растворяется в дымке, оставляя лишь титры нашего сюрреалистичного дня. — Хоть так можно верить, что за пикселями есть что-то настоящее…
Но Ваня уже бежал вперёд, крича:
— Пап, смотри! Они прислали новый сценарий! Тут ты играешь сценариста, который ненавидит эльфов!
— Ваня! — громко рявкнул я и… проснулся…
Клавиши клавиатуры больно впились в щёку… Как я мог заснуть в процессе общения с продюсерами? Вот уж истинно: — «Укатали сивку крутые горки»…
Буквально, на секунду, пока я отлеплял клавиши от щеки, почувствовал животный, древний страх. Я уснул. Днём. Вне своего защищённого подвала. Пусть в кабинете за шторой, но… Я был уязвим. А если бы кто-то вошёл… Старая паранойя, дремавшая в глубинах сознания, подняла голову. Вампир, заснувший на посту. Отец, подставивший себя и сына. Этот стыд был горше любого продюсерского идиотизма. Я резко потянулся к шторам, проверяя щель. Нет, свет не пробивался. В доме было тихо. С улицы доносился лишь смех детей — наверное, Витька с Костиком уже пришли. Значит, Ваня в безопасности. Значит, можно снова надеть маску циничного, затраханного фрилансера и вернуться в этот странный, алогичный мир, который, при всей своей абсурдности, был куда менее страшен, чем реальный мир, где заснувшего монстра могут уничтожить без всякого предупреждения.
Zoom-чат продюсеров моргнул:
«ЯРОСЛАВ, МЫ ВИДЕЛИ, ЧТО ВЫ ЗАМОЛЧАЛИ! ДОБАВЬТЕ СЦЕНУ, ГДЕ ВАМПИРЕССА ТАНЦУЕТ С ЭЛЬФАМИ НА РАЗВАЛИНАХ ГРИЛЬ-БАРА!»
Я прочитал и содрогнулся.
Буквы в Zoom-чате снова мигнули:
«СЦЕНАРИЙ ПИШЕТСЯ САМ… ПОКА ВЫ СПОРИТЕ С РЕАЛЬНОСТЬЮ. В случае форс-мажора продюсеры оставляют за собой право превратить сценарий в мюзикл». — ПРОДОЛЖАЕМ?»
Я быстро напечатал своё согласие.
Воистину, кино — это мир розового дыма. И иногда в этом дыму можно разглядеть своё отражение. Если, конечно, не бояться заглянуть в зеркало…
Глава 2
Глава 2. «Хочу собаку»
Склеп… Вернее, подвал под домом. Но мы называем его склепом — так романтичнее. Каменные стены, дубовые балки, электрокамин, имитирующий огонь, и даже пара кресел перед ним. Не то чтобы мне нужна была гостиная, но Ванька тащил сюда всё подряд: постеры с оборотнями, старую гитару, книжные полки. А в центре — мой гроб. Не готический, а современный, с мягкой обивкой внутри. Удобно.
Итак — склеп… Непроглядная темнота… И абсолютная тишина… Точнее — совершенно неабсолютная! На весь подвал раздаётся громкий, ужасающий храп… Мой храп.
Вы спросите: «Как же такое возможно? Ведь вампиры не дышат — значит, и храпеть не могут!»
Я вам отвечу. Прямо и без всяких там… как на духу! ОТВЯНЬТЕ! Я не знаю, как там другие вампиры, но я — храплю! Причём храплю так, что однажды Ваня сказал: «Если бы ты жил в доме, я бы тебя выселил обратно в склеп. Пауки не оглохнут, а домовых у нас нет».
И вот — склеп. Часы над камином показывают ровно полдень. Дверь в подвал приоткрывается. В проём просовывается рука. Она шарит по стене… Раздаётся щелчок, и в склепе загорается яркий свет.
Дверь распахивается, и в подвал входит юный вервольф, которому сегодня исполняется 12. На губах его — радостная улыбка. Сапфировые глаза горят в предвкушении чего-то приятного.
Иван крадучись подходит к гробу и тихонько садится сверху на него… А потом тихонечко стучит в крышку:
— Паапа… Па-аа-па-ааа…
Я приоткрыл один глаз:
— Никого нет дома… Все уехали в командировку… Может, кто-то и вернётся к полуночи… В общем: приходите завтра!
— Пап! Ты же обещал подарок! — стук в крышку гроба становится громче.
Я открыл второй глаз:
— Вань… Договор был: подарок — после заката.
— Но после заката день рождения закончится! Не могу ждать! Хочу собаку. Или волка. — Сапфировые глаза сверкнули. — Ты же говорил, вервольфы и волки — почти родня.
— Почти, — проворчал я, пытаясь проснуться. — Но если ты превратишься при собаке, она сдохнет от страха.
— Привыкнет! Я научу её не бояться!
«Хочу собаку». Не «хочу новый айпад» или «хочу в крутой лагерь». Собаку. Я мысленно посмотрел на его горящие сапфировые глаза и внезапно понял. Это не просто каприз. Это желание найти того, кто будет своим. Всегда. Витька и Костик — друзья, но они люди. Они уходят домой, у них своя жизнь, свои семьи, которые не спят днём в гробу. У них наступит время, когда они перестанут верить в оборотней и начнут их бояться. А собака… Собака примет его любым. С хвостом, без хвоста, воющим на луну или злящимся над учебником. Она не спросит, почему твой папа не выходит днём. Она всегда будет любить его просто так. Мне, вечному одиночке, следовало понять это первым. Но я так увяз в заботах о его безопасности, что забыл о его одиночестве.
Внезапно со двора донёсся рёв мотора здоровенного «Харлея», заглушивший наш спор. Иван вскочил:
— Это дядя Гай!
Я резко попытался подняться… и со всей дури впечатался лбом в крышку гроба! Результат — как в мультфильмах: искры из глаз, птички вокруг! Крышка отлетела в одну сторону, матюки полетели в другую… а я, посреди этого хаоса, продолжил их воспроизводить. Иван внимательно слушал. И, боюсь, всё запоминал.
— Так! Ваня! Нечего меня слушать! Иди встречай любимого дядюшку!
— А я всё равно ничего не понял… — сапфировые глаза сверкнули насмешливо. — Это же французский XVIII века?
Я дотронулся до лба и застонал. Будь я живым — была бы шишка размером с яйцо.
— В любом случае, урок словесности окончен!
Ванька рванул к дверям.
Двенадцать лет. Для вервольфа — уже не щенок, но ещё и не взрослый. Пограничье, когда инстинкты крепнут, а разум ещё не всегда готов их обуздать. Я откинулся на подушку, вглядываясь в потолок, будто на нём были ответы. Какой я отец? Я даю ему кров (пусть и в доме на кладбище), еду (иногда слишком кровавую), образование (с уклоном в альтернативную историю). Но могу ли я дать ему самое главное — уверенность, что его будущее будет светлым? Что его не пристрелят, не сдадут в лабораторию, не будут гнать, как зверя? В двенадцать лет я мечтал о карьере при дворе или о воинской славе. Он мечтает о собаке. Возможно, его мечта мудрее. Проще. Человечнее. А я просто слишком стар.
* * *
На лестнице в подвал раздался грохот, и в склеп ввалился Гай Юлий Цезарь Август Германик, он же Калигула, затянутый с ног до головы в чёрную кожу. (Как он не сгорает днём? Ах, да — кожаная куртка с серебряными нашивками-оберегами, шлем с тонированным стеклом. Технологии + магия = безнаказанная наглость. Опять же: ему больше 2000 лет. В таком возрасте скоро на пляже загорать будет…)
Гай скинул шлем, и его зелёные глаза — холодные, как лезвие кинжала — сверкнули в свете ламп. Рыжие кудри (последнее напоминание о той эпохе, когда он был знаменитой рок-звездой) рассыпались по плечам. Смотреть на него было одновременно утомительно и... нет, не завидно. По-другому. Он был воплощением вечной юности, которая с годами стала не мудрее, а лишь бесшабашнее. А его энергия напоминала вечный двигатель, сломавшийся на стадии «перпетуум-холерик». Он был свободен, как ветер, который сам же и поднимал. И, как ветер, иногда приносил с собой дождь проблем. Семья его не отягощала, хотя, как ни странно, она у него была: трое племянников (родной и двое «приемных»), древних, могучих, но внешне вечно юных вампиров, которых он то опекал с императорской серьёзностью, то забрасывал на годы, укатив в какой-нибудь кругосветный тур на своём «Харлее». Его привязанности — это вспышки: яркие, горячие, но не оставляющие ожогов. Он не оброс той липкой, ежедневной, невыключаемой ответственностью, что стала моей второй кожей. Он мог в любой момент сорваться и исчезнуть на десятилетие, и никто бы не удивился. «Такой уж дядя Гай». А если бы попробовал исчезнуть я, даже на ночь, в мире бы рухнуло всё: от уроков геометрии до чувства безопасности одиннадцатилетнего вервольфа. Эта мысль не давала моей зависти прорости. Лишь добавляла усталого раздражения к бесконечному карнавалу Калигулы.
Но… именно к нему одиннадцать лет назад я примчался сам, с орущим свёртком на руках. Не к мудрой Олимпиаде, не к надежному, как скала Гефестиону — а к нему, Гаю Юлию Цезарю Августу Германику, известному своими самыми неадекватными выходками за два тысячелетия. И он не стал читать мне лекций о безответственности. Не попытался «избавить меня от проблемы». Он молча взял у меня из рук Ваньку, укутал его в свой плед, а потом отправил меня в ближайший магазин за молочной смесью. Когда я вернулся, то застал его пеленающим младенца и тихо матерящимся на латыни. Разогрев смесь и покормив Ваньку, Гай вскрыл вену, налил в хрустальный бокал крови и сунул мне в окоченевшие пальцы: «Пей, папаша. Тебе сегодня надо быть в форме». В тот момент он был не Калигулой. Он был якорем. Единственной точкой в безумном мире, где меня и мою ношу приняли без вопросов, без осуждения, с готовностью немедленно вписаться в эту новую, сюрреалистичную главу. За это я ему всё и всегда прощаю. Ну, или почти всё.
— С днём рождения, щенок! — Гай швырнул Ване «Чупа-Чупс» размером с кулак. Ванька ловко поймал леденец. — А тебе, старик, кофе. — На стол приземлилась термокружка с кровью типа «А+».
— Спасибо, — буркнул я, выбираясь из гроба. — И где твои очки Prada? Или солнце уже не опасно для древних идиотов?
— Сломались, — Гай плюхнулся в кресло у камина, закинув ноги на стол. — Ну, что тут у вас? 12 тортов и одна свечка готовы?
— «Тоже мне, Карлсон!» — подумал я, разглядывая вышивку на его спине. Вышивка гласила: «Omnēs agitātiōnēs omnīnō sustineō, modo sine mē fīant!»
(«Я в целом за любую движуху, если она без меня»).
— Он хочет пса, — кивнул я на Ваньку, который уже разворачивал фантик. — Объясни ему, что это плохая идея.
— Пёс? — Гай прищурился. — Зачем? Давай я тебе мотоцикл куплю!
— Ему двенадцать! — я чуть не выронил кружку.
— По собачьим меркам — глубокий старик, — парировал Гай. — А мотоцикл — в самый раз.
Ваня захихикал, но быстро стал снова серьёзным.
— Не хочу мотоцикл! Дядя Гай! — Ваня взмахнул «Чупа-Чупсом». — У тебя есть собака?
— Была. — Гай подмигнул. — Однажды в полнолуние я встретил пса, который… превращался в человека.
Я застонал, закрывая лицо руками. (Опять эти сказки.)
— Правда?! — глаза Вани округлились.
— Абсолютно! — Гай развалился в кресле, доставая из кармана вересковую трубку и начал её набивать. — Он даже налоги платил. Работал бухгалтером.
— Вот она, идеальная собака! — Ваня вскочил. — Пап, слышал?
— Слышал, — я выбрался из гроба. — Но дядя Гай забыл добавить, что тот пёс сбежал после первого же квартального отчёта.
Гай рассмеялся, обнимая Ваньку за плечи:
— Ладно, признаюсь. Это был оборотень-неудачник.
Гай поднял бровь, и его лицо осветилось хитрой улыбкой. — Пока не наступило полнолуние, он лаял на налоговые декларации. А потом превращался в человека и всё равно их рвал.
— Правда?! — Ваня чуть не проглотил леденец.
— Правда, — я перехватил взгляд Гая. — Пока не сбежал в лес после аудиторской проверки.
Гай рассмеялся, закуривая:
— Ладно, малыш. Если хочешь пса — найдём. Но учти: они линяют, грызут мебель и требуют прогулок в три часа ночи. А ещё… — он наклонился к Ване, — они писают. На диван, за диван и… под диван!
— Под диван? — ошалело повторил Иван, сморщив лоб. — Как это — под диван?
— А вот так! — Гай щёлкнул пальцами, и из его рукава выпала конфетти-петарда, осыпав пол блёстками. — Заведёшь собаку — узнаешь.
Я закатил глаза, но Ваня уже визжал от восторга.
— Кстати, — Гай обернулся ко мне, — помнишь, как я Байрону стихи диктовал?
«Луна исчезла; в воздухе немом
Ни облачка, ни ветра, ничего —
Теперь они вселенной были не нужны.
Тьма поглотила всех…» — это вообще моя идея! Так вот, Джорджи тогда тоже хотел собаку! Я подарил ему прекрасного мастифа.
— Врёшь, — фыркнул я. — Ты тогда в Риме Китса спасти пытался… Он звонил на прошлой неделе, кстати… Привет передавал…
— Да ну его! — Гай пустил к потолку ароматную струю дыма. — Со времён распада «Pink Floyd» ничего путного не написал… Я на него всё ещё злюсь…
Челюсть у Ваньки отвисла.
— Он до сих пор ищет ту самую искру, кузнечик хренов… — проворчал Гай, и в его зелёных глазах на миг промелькнула не шутовская, а подлинная, старая, как мир, усталость. — Ту, что была до того, как его туберкулёз стал модным трендом, а стихи — строчками в учебниках. Хотя… Мы все ищем. Байрон искал в бунте, Уайльд — в красоте, Сид Барретт — в кислоте. А я… — он усмехнулся, снова становясь тем самым безумным Гаем, — я нашёл её в реве мотоцикла и в глазах этого щенка. Неплохая находка, да, старик?
Он бросил на меня взгляд, в котором были сразу вызов и что-то вроде братского понимания. Мы оба знали цену вечности, которая тянется, как жвачка, теряя вкус. И оба нашли новый смысл, сидя в этом подвале. Для него — в роли эксцентричного дядьки. Для меня — в роли отца, который только что разбил лоб о крышку гроба.
— Дядя Гай!!! — Иван вытаращил глаза. — Так ты в «Пинк Флойд» играл???? Обалдеть! А под какой фамилией?
— Пусть это останется тайной, малыш. — Гай самодовольно пыхнул трубкой.
— Какая, нахрен, тайна??!! — взвился я. — Первая же фотка в Википедии раскроет этот секрет Полишинеля! Не слушай его! А то он сейчас начнёт рассказывать, как кормил гладиаторов акулами на арене Колизея…
— Точно! — Гай хлопнул себя по лбу. — Акулы орали: «Хлеба и зрелищ!» Топали ногами и в воздух чепчики бросали!
Ваня замер, впечатав в Гая взгляд, полный обожания.
— Ладно, — Гай поднялся и надел шлем. — Мне пора. Но завтра… Завтра жди и помни меня. И да, — он подмигнул, — готовься к сюрпризу.
— Если ты заявишься с мастифом, — рявкнул я ему в спину, — я пристрелю обоих! И тебя, и мастифа!
Не оборачиваясь, Гай поднял руку и отсалютовал мне трубкой!
P.S. На следующий день Гай притащил мопса. Коротколапого, курносого, с глазами-пуговицами.
— Порода — «антистресс», — объявил он. — Мини-мастиф: в полнолуние не воет, налоговые декларации не жуёт. Зато храпит, как дракон!
— А пукает как два! — добавил я, глядя, как мопс, свернувшись калачиком на коленях сына, тут же засопел.
Ваня обнял щенка, а тот ответил ему предательским «пфффт» прямо в лицо.
— Пап, он как будто сдувается! — Ваня прыснул, вытирая рукавом щёку.
Он снова прижал мопса к себе, а тот тут же пописал. На диван.
— Я назову его Цезарь! — Ваня светился от счастья, словно перед ним был не описавшийся щенок, а древний драгоценный артефакт.
— Видишь? — Гай ткнул пальцем в мокрое пятно. — Начал с малого. Завтра доберётся до «под диван».
Ваня его не слушал. Он сюсюкался с Цезарем:
— Цезарюлик… Цезарюшечка…
— Цезарюлик? — Гай возмущённо поднял брови. — Да ты совсем офигел?
— Теперь ты крёстный папа этого пёселя, — не удержался от шпильки я.
— Вот она — благодарность! — Гай воздел руки к потолку, изображая античного оратора. — Две тысячи лет я им историю творил, а теперь меня запомнят как доставщика пердящих мопсов!
Мопс фыркнул, будто соглашаясь. Похоже, он уже стал частью семьи. А Цезарь… Ну что ж, имя обязывает. Хотя бы не Элагабал.
Глава 3
Глава 3. Ночная дорога
Иван положил ладони на руль, слишком плотно, как будто боялся, что тот вырвется. Его пальцы побелели от напряжения, а в сапфировых глазах отражалась приборная панель — холодные цифры спидометра, мерцание автомагнитолы. Пятнадцать лет. Всего три года назад он виснул у меня на шее, требуя посмотреть очередной «Вой», а теперь сидел за рулём моего старого «Доджа», купленного ещё в 2017-м. Машина пахла кожей, пылью и скоростью.
— Расслабься, — сказал я, откинувшись на пассажирском сиденье. — Ты не волк на трассе. Здесь не надо никуда спешить.
Он кивнул, не отрывая взгляда от дороги. Мы ехали по ночному шоссе, вдали от города. Почти полная луна висела низко, заливая асфальт молочным светом. Идеальное время для вампира. И для вервольфа.
Для меня ночная дорога — это расширенная реальность. Я вижу не просто асфальт, освещённый фарами. Я вижу тепловые следы на нём — чьи-то недавние торможения, капли остывающего масла, брызги омывателя. Я слышу, как шуршат шины соседней фуры за километр, и могу отличить по звуку подшипник, который вот-вот рассыпется. Моя нога на педали газа — это не просто нога. Это калиброванный инструмент, способный выдержать сотни километров без единой судороги, с точностью до миллиметра передающий давление. Это почти медитация. С другой стороны, иногда это скучно. Когда все твои чувства на пределе, а мир вокруг движется в замедленной съёмке, хочется добавить адреналина. Поэтому я и купил этот старый «Додж Вайпер» с десятицилиндровым двигателем — чтобы хоть иногда чувствовать скорость, а не просто её вычислять.
С Ваней всё иначе. Его чувства тоже обострены — слух, обоняние, зрение в сумерках. Но они не подчинены железной вампирской дисциплине. Они его перегружают. Шёпот шин для него — рёв, запах асфальта и полей — густой коктейль, а мелькающие огни могут спровоцировать инстинкт погони. Моя задача — не дать ему захлебнуться в этом потоке данных. Научить фильтровать, как я когда-то учил его отличать дружеский смех от насмешки на школьном дворе. Он не немертвый. Не машина. Он подросток с реакцией хищника. И самый сложное — научить его не использовать все свои силы за рулём. Сбавлять обороты, когда каждая клетка кричит «гони!». Быть человеком, когда под кожей яростно чешется зверь.
— Педаль газа чувствуешь? — спросил я. — Не дави резко.
— Знаю, — буркнул Ваня, но машина дёрнулась, и восьмилитровый двигатель взревел.
Он стиснул зубы. Я видел, как дрожала его нижняя губа — тот самый жест, который выдавал его ещё с детства, когда он пытался скрыть страх. Пятнадцать лет... Казалось, ещё вчера он был щенком, засыпавшим у меня на груди, а сегодня его плечи уже выпирали из куртки, и голос ломался на неустойчивый баритон.
— Сбавь скорость, — предупредил я, когда стрелка спидометра доползла до восьмидесяти. — Здесь поворот.
— Я справлюсь, — он резко повернул руль. Шины взвизгнули, меня прижало к дверце, но Ваня выровнял траекторию, слишком поздно ослабив хватку.
Сердце (да, вампиры помнят, как оно бьётся) сжалось. Не от страха. От осознания, что он больше не ребёнок. Что его ошибки теперь могут стоить дорого.
В голове пронеслась карусель идиотских мыслей. «А если его остановит гаишник? У Вани-то прав нет! А если он попросит документы, а у сына от стресса начнут прорезываться клыки? Мне его гипнотизировать или сразу кусать? А может он уже с правами? Скорее всего, Олимпиада давно купила ему липовые права через своих оборотней в МВД. Надо спросить. Или не надо — лучше не знать». Я вздохнул. Раньше боялся, что он засунет пальцы в розетку или съест на кладбище мухомор. Теперь страхи эволюционировали: чтобы не разбился, не выдал себя, не попал в лапы к ученым... Отцовство, даже вампирское, — это вечный невроз. Интересно, у людей также?
— Остановись, — тихо сказал я.
— Пап, я просто…
— Останови машину. Сейчас.
Он нажал на тормоз, и «Додж» замедлился, съехав на обочину. Выключил двигатель. Тишина накрыла нас, как одеяло. Иван не смотрел на меня, уставившись в окно. Его дыхание было частым, неровным.
— Ты думаешь, я не справлюсь? — спросил он наконец.
— Я думаю, ты пытаешься доказать что-то. Себе. Мне. Миру. — Я повернулся к нему, ловя его взгляд в темноте. — Но вождение — не контроль над своей природой. Не надо побеждать машину. Надо её слышать.
Он сжал руль снова, и я заметил, как ногти его стали острее — вервольфья кровь реагировала на стресс. Луна светила слишком ярко.
— Я не хочу быть… — он замолчал, сглотнув. — Не хочу, чтобы это во мне было. Иногда я ненавижу полнолуние. Ненавижу, что не могу просто быть человеком.
— Понимаешь, — сказал я, выбирая слова, — быть человеком — это ещё та задача. Люди сами часто с ней не справляются. А у тебя… уникальный набор инструментов. Да, с инструкцией на латыни и греческом, но всё же…
Вот возьмём того же Гая. Он мог бы вечно куковать в своём дворце на Палатине, оплакивая Рим. А он… — я махнул рукой, как будто Гай мог материализоваться из тьмы по этому жесту, — он только за последние десять лет освоил блогерство, YouTube и, как я подозреваю, OnlyFans для древних божеств. Не стать человеком, а взять от человечества всё, что нравится, и сделать это частью себя — вот в чём фокус для нашего семейства.
Слова повисли в воздухе. Где-то вдали пролетела сова, ухнув что-то на своём языке.
— Ты помнишь, как в тринадцать лет превратился в волка посреди зоопарка? — спросил я, и уголки его губ дрогнули. — Мы тогда еле отбились от смотрителей.
— Ты неделю не разговаривал со мной, — он хмыкнул.
— Неделю притворялся, что злюсь. А сам ржал в гробу, вспоминая, как ты гонял того льва по вольеру.
Ваня наконец расслабил плечи, откинувшись на спинку сиденья. Его ногти снова стали обычными.
— Машина — она как ты, — продолжил я. — Её не надо заставлять. Ей надо доверять. И себе тоже.
Он кивнул, завёл двигатель. На этот раз плавно.
— Поехали дальше? — спросил я.
— Да.
Мы ехали медленно, почти бесшумно. Он учился чувствовать дорогу, а я учился отпускать. Луна плыла за нами, как немой свидетель. В какой-то момент Ваня включил радио — заиграла какая-то старая рок-баллада. Он не стал переключать.
— Кстати, это твой любимый дядюшка рулады выдаёт, — хмыкнул я.
Иван удивлённо приподнял бровь.
— Пап… — он вдруг заговорил, не отрывая глаз от шоссе. — А если я однажды… не справлюсь? С этой штукой внутри.
— «Hey you, don't help them to bury the light. Don't give in without a fight», — удивительно к месту пропел из динамиков Гай.
Я смотрел на его профиль, на упрямый подбородок, который всё ещё выдавал мальчишку.
— Тогда я буду рядом. Чтобы напомнить, что ты — больше, чем зверь. Ты — мой сын.
Он не ответил. Но поворот взял идеально, даже не вздрогнув.
* * *
Внезапно в зеркале заднего вида мелькнул свет фар. Гул мотора нарастал, и через секунду рядом с нами поравнялся здоровенный чёрный «Харлей», изрыгающий рок-н-ролльный рёв. За рулём сидел Гай Юлий Цезарь Август Германик, он же Калигула, в косухе с шипами и шлеме, расписанном рунами.
— Эй, малыш! — заорал он, снимая очки с тонированными стёклами. — Ты что, хрусталь везёшь? Давай подбавь газку, я тебя научу!
— Не слушай его, Ваня! — рявкнул я. — В последний раз, когда он «учил», мы закончили гонкой на санях по льду Невы при матушке Екатерине! Он тогда проиграл Потёмкину и в отместку подложил ему в перину живого медведя! История об этом умалчивает, но именно с этого началась ветеринария в России.
Гай лишь демонически рассмеялся в ответ, ветер уносил его хохот в ночь.
— Лжёшь, старый пшек! Медведя подложили Екатерине! И то не я, а гостивший у меня Луций! А с Потёмкиным мы просто выясняли, чья кибитка круче!
Так что, давай, щенок! Жми на газ!
— Дядя Гай! — Ваня засмеялся, но тут же нахмурился. — Мы же тренируемся…
— Тренируешься? — Гай фыркнул, обгоняя нас так близко, что ветер от мотоцикла качнул машину. — В мои пятнадцать я уже колесил по Большому Цирку на квадриге! А ты тут ползёшь, как черепаха с солнечным ударом.
— Опять врёшь! — я высунулся в окно. — В пятнадцать тебя Тиберий никуда не отпускал. Сидел при нём как привязанный. На квадриге ты, хорошо если в двадцать пять, рассекать начал.
Гай, которому теперь вечно было 28, расхохотался и показал мне язык. Потом газанул и поднял тяжёлый мотоцикл на дыбы.
— Гай, — я попытался звучать максимально сурово, — если ты разобьёшься, я не стану тебя воскрешать.
— Расслабься, старик! — он крутанул руль, сделав «восьмёрку» вокруг нашей машины. — Я пережил падение Рима, а ты думаешь, асфальт меня пугает?
— Возникает законный вопрос: «Не ты ли его и уронил?»
Гай отсалютовал, и мотоцикл понёсся вперёд.
Ваня сжал руль, но в его глазах появился азарт.
— Держись, пап, — он резко нажал на газ.
«Вайпер» рванул вперёд, догоняя «Харлей». Гай, услышав рёв двигателя, обернулся и рассмеялся:
— Вот это да! Щенок ожил!
Мы мчались, обгоняя друг друга, как в каком-то безумном танце. Гай кричал советы, смешанные с латинскими проклятиями:
— Поворот налево? Выдыхай и рули, как будто везешь Нерона в бордель!
— Он… он вообще учил кого-нибудь водить? — Ваня едва успевал следить за дорогой.
— Нерона и учил! Сначала гонять колесницы, потом болиды на Формуле-1, — пробурчал я, вцепляясь в подлокотник. — Закончилось это тем, что его невыносимо талантливый племянничек умеет водить всё, что движется по земле, воздуху и воде, за что его и обожает Голливуд.
Вот оно, классическое воспитание по-вампирски: минуту назад я читал сыну лекцию о безопасности и принятии себя, а теперь мы несёмся за двухтысячелетним маньяком, орущим советы по вождению сквозь века. Где-то там, в параллельной вселенной, нормальные отцы играют с сыновьями в футбол. Мы играем в «догони бессмертного императора, пока он не устроил инсценировку падения Карфагена на местной заправке». И знаете что? Наша вселенная веселее. Страшнее, опаснее, но веселее. Хотя бы от осознания, что завтра Гай придёт с чертежами Александра Севера, чтобы «модернизировать» мой «Додж».
Гай вдруг резко затормозил, указав рукой на придорожное кафе. Мы съехали на парковку, где он уже ждал, облокотившись на мотоцикл с видом победителя.
— Ну что, мальчики? — Он снял шлем, и его рыжие кудри рассыпались по плечам. — Гай Юлий даёт мастер-класс бесплатно.
— Спасибо, — я открыл дверь, стараясь не шататься. — Но мы предпочтём остаться без твоих уроков.
— Пап, — Ваня вышел из машины, всё ещё на взводе. — А правда, что он гонял на квадригах?
— Правда! — Гай достал из кармана серебряную фляжку и отхлебнул. — Однажды я устроил гонки в Циркус Максимус: колесницы, львы, гладиаторы с факелами… Красота! Как писал Мишель: «Смешались в кучу кони, люди…»
— И чем кончилось? — я приподнял бровь.
— Племянничек дисквалифицировал меня за «неспортивное поведение». — Он подмигнул Ване. — А потом попросил повторить.
Ваня засмеялся, и напряжение наконец спало. Гай швырнул ему ключи от «Харлея»:
— Хочешь попробовать?
— Гай! — я шагнул вперёд, но Ваня уже садился на мотоцикл.
— Расслабься, — Гай хлопнул меня по плечу. — Я же с ним. В крайнем случае…
— Никаких «крайних случаев»! — перебил я его.
Они умчались в ночь, оставив меня с моей «Гадюкой» и бутылкой бесполезного вина, которую мне сунул Гай. «Vīta est nimis brevis ut bibāmus vīnum malum», — поведал мне он. (Жизнь слишком коротка, чтобы пить плохое вино.)
Через полчаса вернулись — Ваня сиял, а Гай орал:
— Видал? Твой щенок — прирождённый гонщик! На следующее полнолуние устроим заезды с оборотнями!
— Только через мой труп, — пробормотал я, но Ваня уже болтал о мотоциклах и древнеримских гонках…
* * *
Когда мы ехали обратно, Ваня спросил тихо:
— Пап, а дядя Гай… он ведь тоже не человек… Но он не боится быть иным.
— Он не боится, потому что прожил две тысячи лет, — я улыбнулся. — Но ты прав. Иногда его безумие… напоминает, что наша природа — не проклятие. А дар.
Он кивнул, и я понял — сегодня он сделал шаг вперёд не только в вождении…
Иван включил поворотник, меняя полосу. Чётко, аккуратно, как в учебнике. А потом вдруг спросил, не глядя на меня:
— Пап, а на «Харлее» правда удобнее, чем на квадриге?
Я фыркнул.
— Спроси у дяди Гая. А ещё лучше — у его племянника — тот на квадригах вервольфа съел. Но предупреждаю: если Гай предложит тебе на следующее полнолуние гонки на колесницах по МКАДу — у нас с ним будет серьёзный разговор. С привлечением тёти Липы и её скалки.
Ваня рассмеялся, и этот звук был лучше любой рок-баллады. В зеркале заднего вида мелькнул знак «Городская черта». Ночная дорога кончилась. Впереди были дом, учёба и все обычные бытовые неурядицы. Но теперь я знал — мой сын, вервольф и начинающий водитель, с ними справится. Или, по крайней мере, собьёт не все столбы.
А Гай, как всегда, промчался мимо вихрем, смешав прошлое и настоящее. И, кажется, это было именно то, что нам нужно…
Глава 3,5
Глава 3,5. Интерлюдия: «Тень над Сухаревой башней»
Лето. Такая ночь, когда воздух становится густым, как тёплый шёлк, и даже тени ложатся плотнее, будто устали от дневного зноя. В доме — неслыханная роскошь: тишина. Полное, благоговейное отсутствие звуков. Ваня умчался с Гаем куда-то в ночь — то ли погонять на мотоцикле, то ли, не дай бог, на квадриге по проселочным дорогам. Цезарь, наш пукающий философ, спит на диване, изредка перебирая лапами во сне, вероятно, гоняясь за воображаемым курьером на самокате.
А я… Я устал. Не от бессонницы — её у меня нет. Не от бесконечности — к ней привык. Устал от дурного вкуса. От сценариев, где вампиры целуются с эльфами на фоне взрывающихся суперкомпьютеров. От строк, которые скрипят, как несмазанные шестерёнки, и несут в себе столько же смысла, сколько реплики из чатботов. От бездарности, возведённой в степень.
В кончиках пальцев уже которую ночь я ощущал зуд. Этот зуд распространялся по всему телу. Это было неодолимое желание писать настоящую прозу, тоска по настоящему слову. По тому, что рождается не из сводки трендов, а из тишины, из памяти, из самой тьмы.
Я сел за компьютер. Мерцающий экран в полумраке кабинета был похож на портал в иное время. Я выключил интернет. Отключил на смартфоне уведомления. Остались только я, клавиатура и ночь за окном, тёплая, живая, зовущая творить.
Мне не нужен был зомби-апокалипсис или космическая опера. Мне хотелось густоты. Той самой, что висит в воздухе. Хотелось запаха дёгтя, воска и влажного мрамора.
Хотелось скрипа пергамента и тяжелого взгляда из-под треуголки. Петровская Русь — вот где тьма была не декорацией, а самой тканью бытия. Суеверная, дикая, яростно ломающая себя о европейский шик. Идеальный фон.
Пальцы сами легли на клавиши. Не было плана. Был образ: Сухарева башня, это странное детище Петра и Брюса, устремлённое в небо, как каменный факел разума. А вокруг — московские переулки, тонущие в слякоти и страхе. Что, если сама тень от этой башни станет вратами в иной мир? Что, если в её геометрической строгости затаится нечто древнее, могучее, бесконечно мудрое, что пришло не из самих дремучих лесов, которые Пётр так отчаянно рубил? Или даже — из древних шотландских гор?
И я начал писать. Не сценарий. Повесть. «Тень над Сухаревой башней».
Слова лились как тушь из пролитой чернильницы: тёмно, густо, неостановимо. Я не писал — я вспоминал. Вспоминал хруст снега под сапогами Преображенского приказа, тусклый блеск фонаря у Китай-города, шёпот колдунов на Вшивой горке. Звон колокольчика на санях Виллима Брюса… Я словно был там. Я видел это. Слышал каждый звук. И теперь моя ночь, тихая летняя ночь двадцать первого века, наполнилась тенями трёхсотлетней давности. Цезарь на диване пофыркивал, а на экране рождался мир, где наука спорила с нечистью, а в сердце новой России пряталась старая, беспощадная тьма.
Это был не побег. Это было возвращение домой. В ту самую тьму, где слово обретает вес, а сюжет — душу…
Ярослав Лаврецкий
Тень над Сухаревой башней
Ни заповедей, ни земных законов,
Ни Люцифера воли ледяной,
Нет власти над последним из драконов,
Живущим в этом мире под Луной!
(Я.Г)
Пролог
Эта осень (по новому Петровскому календарю — 1710 года от Рождества Христова) в Москве была небывало жаркой и душной. Воздух, знойный и тяжёлый, словно вобравший в себя чад всех военных пожаров Европы, дым сожжённых раскольничьих скитов и железный привкус полтавской победы, висел над Златоглавой плотным тяжелым покрывалом.
Год минул с той «неслыханной виктории», что переломила хребет шведскому льву и навеки изменила лик России. Царь Пётр Алексеевич, триумфатор, уже правил из своей новой, болотной парадизы — Петербурга, где на костях тысяч замёрзших и утонувших в мерзкой жиже мужиков поднимались стены будущей империи.
Но у великих побед, выкованных волей титанов, есть и обратная сторона — теневая, неприглядная, сотканная из боли и отчаяния. Она копилась в переулках старой столицы, ещё пахнущей дёгтем и воском, а не табаком и пудрой. Она пряталась в глазах калек, что ковыляли по московским мостовым, безногих и безруких призраков невских болот и полтавских редутов. И была в Москве точка, где эта тень сгущалась до состояния почти физического, где сам воздух трещал от напряжения, — Сухарева башня.
Она вставала над городом не просто сторожевой вышкой, а дозорным древней, нечеловеческой силы. Говорили, что её хозяин, Яков Вилимович Брюс, сподвижник царя и архивариус его великих дел, читал ночами не те книги, что писали люди. Шептались, что чертежи новых пушек и карты звёздного неба он черпал из одного небывалого источника — «Черной Книги», что лежала у него в кабинете, запертая на 12 замков. Книга эта была переплетена в кожу неведомого зверя и писана кровью, что не сводилась. Одни уверяли, будто видели, как по ночам к башне прилетал огненный змей и Брюс выходил к нему на разговор душевный, и звали они друг друга братьями. Другие клялись, что даже сам царь, в гневе своём не знающий удержу, здесь, в гостях у Брюса, говорил шёпотом и слушался его советов, будто отрок. Передавали так же, что кровь его была древнее не только римских цезарей, но и многих европейских династий. Род Брюсов, шептались они, вёл свою линию от самих шотландских королей, и в его жилах текла не просто голубая кровь, а нечто иное, дикое и гордое, что осталось от тех, кто правил среди туманов и вереска, когда мир был моложе и полон чудес…
Москва боялась башни. Боялись её часов-курантов, отбивавших время с математической, неживой точностью. Боялись синих огней, что порою вспыхивали в её бойницах. Боялись и самого Брюса — человека в напудренном аллонжевом парике и роскошном алом с золотом камзоле, в глазах которого горел холодный свет нездешних миров. Человека, не знающего ни страха, ни любви, ни веры, ни сомнений. Говорили, он стоял по ту сторону добра и зла, не только не принимая, но даже и не понимая их суть. Для него не было ни Бога, ни Диавола — была лишь Воля и Знание. И был он последним драконом в этом мире, затаившимся в человеческом обличье, а тень его крыльев лежала на всём городе.
И в эту душную, знойную осень, когда на Неве рубили новые корабли, пока в новой столице закладывали собор во имя апостолов Петра и Павла, а в Кремле и Измайлове всё ещё плелись старые интриги, к подножию этой страшной Сухаревой башни приковылял на костылях солдат. Человек, прошедший сквозь огонь и сталь, но сломленный тихим угасанием в собственной избе. Он нес с собой последнее, что у него осталось — свою душу. И не ведал, что для владыки Сухаревой башни это — всего лишь разменная монета в великой игре, правила которой писались за пределами человеческого понимания.
Глава 1
Калека стоял у подножия Сухаревой башни, и каменная глыба давила на него не только своей тенью, но и безмолвным презрением. Степан опёрся на костыль, стараясь держаться как можно прямее, как учили когда-то в Преображенском полку. Культя левой ноги ныла, выкручивая старую рану воспоминанием о боли, что была острее любого штыка. Той боли. Под Полтавой.
Внезапно его отбросило памятью назад: …Жаркий июньский день. Грохот канонады, превращающийся в сплошной вой. Он бежит в штыковую, могучие ноги, закалённые маршами, несут его вперёд. Затем — ослепительный свет и удар в бедро. Падение… И потом — другое. Медленное, ползущее. Сначала — жар, боль, потом — онемение, внезапно — ломота, будто кости выворачивают изнутри. И запах. Сладковатый, приторный, отвратительный запах гниющего мяса. Его собственного мяса. «Костяной жар, — сипло говорит фельдшер в полевом лазарете, зажав нос тряпкой. — Гангрена, солдат. Резать надо. Сейчас резать, а то помрешь». Пила, скрипящая по кости. Его собственный вопль, который он не в силах сдержать. Ад, растянувшийся на целые сутки…
Он зажмурился, отгоняя видение. Нет, он вынес тот ад. Выжил. Ради неё. Ради доченьки… Ради Аннушки…
Но теперь новый ад, тихий и бездымный, пришёл к нему в дом.
Снова накатило: …Изба. Пахнет дымом, остывшей золой и… смертью. Той самой, что выедает всё живое изнутри. Лучина коптит у образа, но лик Богородицы кажется отвернувшимся, почерневшим от их общего горя. На лавке, под грубой овчиной, лежит Аннушка. Его дочь. Его свет. Её лицо — восковое, прозрачное, будто уже омытое для гроба. Глаза ввалились, а щёки горят огнём чахотки. Она пытается дышать, и каждый вдох — это хриплый, булькающий стон, разрывающий тишину. «Батюшка…» — шепчет она, и в этом шёпоте слышен хрип уходящей жизни. Он падает перед ней на колени, целуя её горящую руку. «Доченька… держись…»
Но лекари, знахари, шептуньи — все давно лишь качают головами. «Не жилец она, солдат. Причастить бы уже…»
Отчаяние сжало его горло. Он остался совершенно один. Никто не поможет. Ни Бог, ни люди. Один…
И тогда, будто проклятое видение, возник в памяти отставной писарь, с глазами, мутными от вина… Писарь тычет ему в грудь костлявым пальцем. «Брюс, Яков Вилимович… Слыхал? Колдун царский. Говорят, шведов под Полтавой одним взглядом в пыль обращал… Говорят, мертвых поднимает… А за душу человеческую… он цены не берёт, он её забирает!»
Легенды о Брюсе обрушились на него лавиной — чудовищные, богохульные, леденящие душу. Дракон, прилетающий по ночам. Книги, написанные кровью. Взгляд, сжигающий города. Человек, для которого нет ни добра, ни зла. Тот, кто равнодушен ко всему.
Но когда твоя дочь умирает на твоих глазах, когда её хрипы становятся единственной молитвой, — какая разница, к кому идти? К Богу или к Диаволу? Лишь бы она жила.
Он продал всё. Последнюю козу. Старую саблю — верного товарища, прошедшего с ним и Нарву, и Полтаву. Вырученные жалкие гроши он протянул часовому у тяжёлой дубовой двери башни, умоляя, плача, унижаясь.
И вот он ждал. Прижавшись спиной к шершавому, холодному камню, который, казалось, впитывал в себя все крики и стоны этого города. Он сжимал в кармане рукоять ножа — последнее, что у него осталось, кроме его души. И думал о том, что сейчас, в его избе, пахнущей смертью, гаснет последний свет в его никчёмной жизни. И ради сохранения этого света он был готов шагнуть в самое пекло. Даже если этим пеклом окажется кабинет царского колдуна.
Ожидание растянулось, и Степан, чтобы не сойти с ума от страха, снова позволил памяти унести его назад. Не в дым и кровь сражений, а в тихое, солнечное прошлое. Он увидел Аннушку маленькой, лет семи, со смеющимися глазёнками и парой белых льняных кос. Она бежала по лугу за пёстрой бабочкой, а он, тогда ещё здоровый и сильный, лежал в траве и смотрел на неё, наполненный таким умиротворением, что казалось, войн на свете не бывало вовсе. «Батюшка, глянь, я как птица!» — кричала она, раскинув руки и кружась, пока не падала, а её звонкий смех разносился по всему лугу.
Он вспомнил, как учил её читать по Псалтырю, как её маленький палец водил по буквицам, а он, склонившись над ней, чувствовал аромат от её затылка. Он вспомнил её молитвы перед сном — искренние, простые, идущие от самого сердца…
Он терял не просто дочь. Он терял тот самый луг, тот смех, тот свет, что делал его жизнь осмысленной, даже несмотря на отнятую ногу и нищету…
Внезапно дверь в башню скрипнула, открывая перед ним чёрную пасть неизвестности…
Глава 2
Кабинет в Сухаревой башне был не похож ни на что, виденное Степаном прежде. Высокие своды терялись в полумраке, но их не освещали лампады при иконах, а полки на стенах, куда ни глянь, были заставлены причудливыми склянками, где плавали в спирту неведомые существа, а огромные столы были завалены свитками с непонятными письменами. В воздухе пахло сухими травами и чем-то металлическим, словно после грозы.
Степан, сам того не ведая, насчёт грозы был прав. Воздух в кабинете был насыщен той самой силой, что рвётся на свободу в громовых раскатах и слепит в молниях. Здесь же эта сила была приручена, поймана в сети сложных формул, вычерченных на полу серебром и сурьмой, и заключена в стеклянные сосуды. Говорили, Брюс не колдовал, как деревенские ведуны, шепча заговоры над корешком. Он заключал договора. С самой материей, с фундаментальными законами мира, которые для большинства людей были сокрыты. Его магия была наукой, а наука — магией. И платой за знание этих законов было отречение от тех, которые диктовали люди и церковь.
Посреди комнаты стоял длинный письменный стол, заваленный чертежами, астролябиями и кристаллами странной формы. За столом и сидел сам колдун — Яков Вилимович Брюс. Не старый ещё мужчина, в богатом, вышитом жемчугом камзоле алого бархата с золочёными пуговицами. Лицо его, правильное и холодное, было скрыто под слоем пудры, как и полагалось при дворе, но это лишь подчёркивало жестокий, пронзительный взгляд его серых глаз. Взгляд, который, как говорили, мог сжечь город. Сейчас он был устремлён на Степана, и солдат почувствовал, как по спине бегут мурашки.
Брюс молча выслушал прерывистый, сбивчивый рассказ калеки. Он не перебивал, не выражал ни сочувствия, ни отвращения. Его губы были плотно сжаты, а рот, казалось, был брезгливо выгнут, будто он чувствовал запах нищеты и отчаяния, что шёл от Степана.
— …Умирает, ваша светлость… Девица молодая… Не видела в жизни ничего… — захлёбывался Степан.
Яков Вилимович поднялся и отошёл к окну, став спиной к этому калеке, на которого ему стало внезапно противно смотреть. За окном светило солнце, пели птицы и было полное впечатление, что на дворе лето, а не конец октября.
«Первый раз я наблюдаю здесь настоящее лето Святого Мартина», — подумал Брюс.
Его взгляд упал на старый, потёртый глобус, стоявший в углу. Этот глобус ему когда-то подарил Франц Лефорт. Весёлый, шумный Франц, первый, кто попытался растопить лёд его, Брюса, молчаливости. «Яков, та улыбнись ты, шерт возьми! — кричал он на своём ломаном русском. — На ассамблее у Его Величества все парышни от тебя без ума, а ты стоишь, как ледяной сфинкс!» Лефорт не боялся его. Может, потому, что был слишком простодушен, чтобы чувствовать исходящую от него опасность. А может, потому, что его собственная жизненная сила была так велика, что отталкивала любой холод, любую тень. Когда Лефорт умер, Пётр рыдал, как ребёнок. А Брюс стоял в стороне, думая о несовершенстве и бренности человеческого тела. И тогда же, у смертного одра друга, Пётр впервые с надеждой и ужасом посмотрел на Брюса: «Неужели ты против этого ничего не можешь?» Брюс молча покачал головой. Но с той поры по Москве и пополз слух, что царский учёный пытался воскресить Лефорта, да не смог, и оттого впал в ещё большую ярость против Бога. Так рождались легенды…
Брюс медленно подошёл к столу, взял со стола тяжёлый, туго набитый бархатный кошель и небрежно бросил его к ногам солдата.
Это не была плата. Это был якорь. Сделка, которую замышлял Брюс, была слишком тонка и опасна, она висела на волоске между мирами. Червонцы же были грубы, материальны, абсолютно реальны. Они должны были намертво привязать волю Степана к происходящему, заставить его поверить в необратимость выбора. Пока солдат будет держать в руках это осязаемое доказательство «продажи», его душа не сможет найти лазейку, чтобы отступить. Золото было не ценой за жизнь дочери, а замком на дверь, которую Степан добровольно запирал за собой. Золотые червонцы звякнули, калека отшатнулся.
— За жизнь ребёнка названа цена, — голос Брюса был сухим и безжизненным, как скрип пера по бумаге. — Душа… Не её. Твоя.
Степан не понял. Он смотрел то на золото, то на неподвижное лицо колдуна.
— Я… я не могу больше служить, ваша светлость… Нога…
— Я не о службе. Я о душе… — поправил он, и в его голосе впервые прозвучало нечто, напоминающее презрение. — Всё, что будет после… Сие лежит вне сферы моих интересов. Мне не потребны ни твои молитвы, ни твоё место в раю. Но для моих опытов требуется… особая энергия. Энергия отчаяния и добровольного отказа. Ты в отчаянии. Ты готов на всё. Так?
Степан, не отрывая взгляда от золота, кивнул. Ему было всё равно. Лишь бы она жила.
— Хорошо, — Брюс подошёл к нему вплотную. — Твоя душа станет моей. Я заберу её сейчас. А ты получишь свою дочь. Здоровую.
— Как… как вы её исцелите? — прошептал Степан.
— Я не исцелю. Я куплю для неё жизнь. У той, что распоряжается сроками. Это дорогая покупка. Потому и плата соответствующая.
Брюс поднял руку. Он не произнёс ни одного заклинания, не начертил знаков. Он просто посмотрел на Степана, и в его глазах вспыхнул тот самый холодный, нечеловеческий свет, о котором шептались в городе. Степан почувствовал, как что-то сжимается у него в груди, будто могучие пальцы сдавили его сердце, его разум, саму его сущность. Мир поплыл, в ушах зазвенело. Он увидел, как Брюс сжал ладонь в кулак, и свет померк. В последний миг ему почудился грустный вздох коней, что стояли в упряжке на улице, будто эти кони скорбели о нём.
«Господи… За что?» — успел прошептать он, но молиться было уже некому и нечему…
…Брюс разжал ладонь. В ней лежал маленький, тускло мерцающий синий камешек, похожий на слезу. Душа Степана. Он подошёл к столу и сунул её в ларец чёрного дерева, как какую-то безделицу.
— Забери золото. И ступай к дочери. Она, небось, заждалась… — сказал он, поворачиваясь к окну.
Степан, не помня себя, схватил кошель и, спотыкаясь на костылях, ринулся прочь из башни. Он не видел, как за его спиной камзол на плечах Брюса на мгновение отлил серебристой чешуёй, а за окном, в холодном зареве заката, мелькнула огромная, крылатая тень…
Глава 3
Задыхаясь от ужаса и щемящей надежды, Степан, спотыкаясь, понёсся по тёмным переулкам, прижимая к груди звенящий кошелёк. Он вломился в свою старую, пропахшую смертью избу, и сердце его остановилось. На лавке, у стола, сидела Аннушка. И это была совсем не та восковая кукла, что была утром. Щёки её порозовели, в глазах, хоть и запавших, но ясных, теплился осмысленный свет. Она с удивлением смотрела на свои руки, разжимая и сжимая пальцы, будто впервые видя их.
— Батюшка? — тихо, но уже без хрипа, окликнула она его. — Что это с нами? Мне… мне приснился страшный сон.
Степан не нашёл слов. Он лишь подбежал к ней, схватил в охапку и зарылся лицом в её волосы, пахнущие теперь не болезнью, а жизнью. И впервые за долгие месяцы по его щекам потекли слёзы — горькие, обжигающие, смешанные с радостью и невыносимой тяжестью того, что он совершил.
* * *
Москва, в отличие от строгого и прямого Петербурга, жила кривыми, намоленными переулками. По утрам улицы будил не барабанный бой солдатских полков, а перезвон сотен колоколов, от густого баса Успенского собора до тоненького звона церквушки в Замоскворечье. Возле Китай-города шумел рынок, где можно было купить и астраханский виноград, и тульский самовар, и лубочные картинки с изображением «царя-антихриста», тайно продаваемые раскольниками. В богатых палатах бояре, сбрив бороды по указу, но отрастив их в душе, кряхтя надевали европейские кафтаны. А в Земляном городе, в избах вроде той, что купил себе Степан, жизнь текла по-старому: женщины пряли лён, мужики обсуждали указ о брадобритии как величайшую несправедливость, а по вечерам пили брагу с солёными груздями. В эту старую, патриархальную, упрямую, но по-своему счастливую Москву возвратились из своего ада Степан с Аннушкой — словно два призрака из нового, страшного мира, где за жизнь платят душами…
Аннушка выздоровела. Чахотка отступила будто по мановению руки. Сначала она просто перестала кашлять, потом смогла пить бульон, а через неделю уже сидела на лавке и с удивлением смотрела на свои розовеющие руки. Степан же, получив назад своё здоровое дитя, не находил себе места. Он молчал. Он не радовался. Он только смотрел на дочь, и в его глазах была не любовь, а ужас.
Он купил новую избу, побольше, нанял работницу. Справил хороший протез и новые костыли. Купил корову, козу, завёл кур, огород… но ни разу счастливая улыбка не промелькнула на его лице.
Внутри он чувствовал пустоту. Там, где раньше была вера, надежда, тепло — теперь клубилась пустота. Он пытался молиться, но слова застревали в горле, а образа на стене, казалось, отворачивались от него. Однажды он попытался исповедаться. Пришёл к молодому священнику в новопостроенную церковь. Но когда батюшка спросил его: «Каешься ли ты, чадо Божие?» — Степан не нашёл слов. Каяться? В чём? В том, что любил дочь больше, чем Бога? В том, что выбрал её жизнь ценой собственного спасения? Эта сделка лежала вне понятий греха и добродетели. Он смотрел на золотой крест в руках священника и не чувствовал ничего — ни страха, ни благоговения. Только пустоту, звонкую, как лёд. «У меня нет души, батюшка, — хрипло прошептал он, — её забрали. Как мне теперь молиться?» Священник отшатнулся, приняв его за бесноватого, и перекрестился. Степан развернулся и уковылял, понимая, что отныне он — живой мертвец, ходячий мавзолей для собственного разума, изгой из царства и Божьего, и диавольского.
Покоя найти он не мог. Золото, оставшееся от страшной сделки, жгло ему руки. Оно было платой за нечто непоправимое…
* * *
Пока Степан угасал в своей новой московской избе, на болотах у Невы кипела другая жизнь. Жизнь, которую государь Пётр Алексеевич вырывал у северной природы клещами, скрипом лебёдок и хрустом человечьих костей. В сыром балтийском воздухе, пропитанном запахом смолы и гнилого тростника, стоял нескончаемый стук топоров, крики инженеров на голландском да похоронные песни солдаток.
Петербург рос не по дням, а по часам, но каждый его дом, каждую улицу приходилось отвоёвывать у топи, цинги и «гнилой горячки». Говорили, сам Алексашка Меншиков, светлейший князь, проезжая по первой набережной, брезгливо поморщился: «Здесь пахнет адом, Ваше Величество». На что Пётр, хмуро взирая на свою «парадиз», отвечал: «Зато он наш, русский. И окно из него мы прорубим куда хочу я, а не куда шведы пустят». Эта новая, страшная и великая реальность, рождённая железной волей одного человека, отбрасывала длинные тени. И одна из них легла на вечно сонную Москву…
* * *
Однажды, очередной бессонной ночью, глядя на то, как под потолком качается на нитке паук, Степан встал, достал кожаную портупею и, привязав её к балке, сделал петлю. Мир без души был хуже, чем мир без ноги. Хуже, чем сама смерть. Он влез на табурет, отбросил костыли и посмотрел в чёрный квадрат окна. И внезапно ему почудилось, что в этом чёрном квадрате горит пара беспощадных холодных драконьих глаз.
Степан шагнул в пустоту…
Глава 4
Государь Пётр Алексеевич в январе прибыл в старую столицу ненадолго, но с целым ворохом дел. Впереди был Прутский поход, требовавший денег, провианта и новых союзников, а старая боярская оппозиция, притихшая после Полтавы, вновь начинала шевелиться в московских теремах. Царю нужно было показать и железную руку, и открытое «окно в Европу» — прямо в сердце консервативной Москвы. И лучшим местом для этого была Сухарева башня.
Ассамблея у Брюса была не просто развлечением. Это был стратегический приём. Здесь, в логове царского «архитектора чудес», под предлогом веселья ломали хлеб с иностранными послами, запугивали старомосковскую знать демонстрацией «прогресса» и сплачивали новую, петровскую элиту. Воздух в зале был густ не только от запаха табака и духов, но и от интриг. Рядом с генералами, пахнущими порохом, стояли бояре без бород и в немецком платье, с брезгливой неловкостью держа в руках фарфоровые кофейные чашки. Пробовали пить, но тут же кривились и плевали чёрную жижу обратно, вызывая весёлый смех уже изрядно поддавшей царицы Прасковьи.
Рядом с ними седой как лунь боярин в новомодном французском кафтане, но с непримиримо старческой осанкой, неуклюже пытался понюхать табак из новой фарфоровой табакерки. Щепотка попала ему в усы, он громко и судорожно чихнул, роняя драгоценную вещицу, которая тут же разлетелась вдребезги. По его лицу разлилась такая неподдельная, детская растерянность, что даже у Брюса, наблюдающего эту сцену из своего угла, дрогнул уголок губы. Вот он, новый мир Петра, — смешной, нелепый, но неотвратимый, как та же проказа, пожирающая всё живое, что попадается ей на пути.
Сам Пётр, в простом Преображенском мундире, расхаживал среди гостей, то громко смеясь, то в упор расспрашивая кого-то о поставках сукна для армии.
Именно в такую минуту — когда политическое напряжение в зале достигло пика — Брюс и решил представить своё новое развлечение. Он не показывал гостям электрические машины или новые карты звёздного неба. Зачем метать бисер перед свиньями? Для них он готовил куда более изысканное развлечение…
Создание куклы не было для него одномоментным колдовством. Это был многонедельный, кропотливый ритуал. Он не просто собирал цветы — он вёл с ними диалог, выпытывая у розы тайну её аромата, у орхидеи — секрет её формы, у незабудки — секрет её цвета. Лепестки вымачивались в лунном свете и росяных растворах, стебли сплетались с шёлковыми нитями, добытыми из коконов призрачных шелкопрядов, что водятся лишь в снах определённого типа. В основу фигуры ложился проволочный каркас, на который наносились слои заговорённой глины, воска и эссенции цветов. Последним штрихом была золотая заколка, вместо сапфира содержавшая драгоценность души — не украшение, а ключ, фокус, удерживавший всю сложную конструкцию от распада. Заколка была для куклы аналогом души — искусственной, хрупкой, но функциональной.
Государь, тяжёлой поступью обходя гостей, с одобрением кивал. Он любил эти «ассамблеи» Брюса. Они были таким же вызовом старой, боярской Руси, как и его новый город на болотах, и его флот, построенный с нуля. Если Брюс бросал вызов Богу и природе, создавая живое из неживого, то Пётр бросал вызов истории, перекраивая её по своей воле. В этом они были сродни. Пётр видел в Брюсе не колдуна, а орудие. Орудие прогресса, жупел для суеверных врагов и живое доказательство того, что новая Россия может невозможное. Он прощал ему экзотические странности и страшные слухи, потому что гений, как и царская власть, не подчиняется общим правилам.
В зале, освещённом сотнями свечей, собралась знать. Мундиры, камзолы, пышные дамские платья — всё сияло и переливалось. Среди блестящей толпы, как карнавальные маски, мелькали фигуры «всепьянейшего собора». Самого патриарха, князь-папу Никиту Зотова, уже под руки уводили в боковую залу — старик не рассчитал дозу анисовой водки. А у буфета, громко споря о достоинствах венгерского против рейнского, стояли два самых неразлучных врага Петрова двора: светлейший князь Александр Данилович Меншиков, сияющий в камзоле, стоившем как доход с целого уезда, и его вечный оппонент, язвительный и умный граф Ягужинский. Их соперничество было частью представления. Пётр, проходя мино, хлопнул Меншикова по плечу: «Алексашка, смотри, чтоб Ягужинский тебя не обскакал, ни в вине, ни в делах!» — «Уж постараюсь, мин херц!» — бойко ответил светлейший, но взгляд его на секунду стал острым, как шпага. Брюс, наблюдая эту сцену, мысленно усмехнулся. Эти люди думали, что правят империей, даже не подозревая, что сами — лишь пешки в чужой, великой игре, правила которой писались не в Коллегии иностранных дел, а в его, Брюса, кабинете.
Сзади восхищённо зашептались, и колдун обернулся. В центре всеобщего внимания была Она. Незнакомка. Красавица. Высокая, стройная, с осиной талией и кожей, нежной, как лепестки лилии. Волосы её цвета спелой пшеницы были убраны в сложную причёску, скреплённую одной-единственной заколкой с сапфиром. Она была одета в платье из странной, шёлковистой материи, переливавшейся всеми цветами радуги. Она не говорила, лишь улыбалась загадочной, немного грустной улыбкой и танцевала.
«Как грациозна сия незнакомка!» — восторгался граф Борис Петрович Шереметев, посещавший ассамблеи с дальним прицелом найти себе новую супругу.
«И так легко порхание её ножек. Словно она не идёт по полу, а парит над ним!» — вторил ему князь Шаховской.
«А кожа… Кожа так нежна, будто и впрямь лепестки розы», — заметила царица Прасковья и потянулась за очередным бокалом.
Девушка парила в джиге, её движения были идеально выверены, в её глазах, больших и ясных, сиял странный, неземной свет. То ли и правда душа, то ли просто отблеск магии Брюса. Граф Шереметев, пылкий и романтичный, был очарован. Он уже видел себя мужем этой прекрасной, молчаливой тайны.
Брюс наблюдал за всем со своей обычной, холодной усмешкой. Он видел, как загораются глаза у молодых людей, слышал, как старики ворчат, что «девка слишком молчалива», и как сам государь, Пётр Алексеевич, с интересом разглядывал его творение.
— Яков Вилимович, да кто же сия красавица? — наконец, не выдержав, спросил Пётр через весь зал, его громовой рык заглушил гул голосов.
— Моё новое творение, ваше величество, — поклонился Брюс. — Механическая кукла. Автоматон.
В зале воцарилась тишина. Никто не мог в это поверить.
— Вздор! — первым опомнился Борис Петрович. — Это живая девушка! Я готов хоть сию минуту просить её руки! Кто её родители?
Когда граф Шереметев взял руку прелестницы для очередного танца, его пальцы сжали не холодный механизм, а нечто удивительно тёплое и податливое. Её ладонь отвечала лёгким, едва ощутимым пульсом — не сердцебиением, а, скорее, ритмом самой жизни, что Брюс позаимствовал у солнца, дождя и земли, взрастивших цветы. Граф, глядя в её сияющие глаза, видел в них не пустоту, а целый мир. Ему казалось, что он видит тихую грусть заката, радость утренней росы и мудрую покорность увядающего лепестка. Он влюблялся не в девушку, а в самую душу природы, заключённую в совершенную форму. И в этот миг ему было всё равно, кукла она или нет. Он был готов молиться на это чудо.
Брюс вздохнул, будто устав от неразумия детей. Он медленно подошёл к танцующей кукле. Она остановилась и устремила на него свой ясный, сияющий взгляд. В нём была не просто имитация жизни — в нём была тоска. Тоска по чему-то, чего у неё никогда не было и не будет.
— Убедись, Борис Петрович, — тихо сказал Брюс и быстрым, точным движением вытащил из её волос сапфировую заколку.
И тут же стройная фигура задрожала, затрепетала. Лицо девушки потеряло чёткость черт, платье перестало переливаться. И прежде чем Шереметев успел вскрикнуть, девушка рассыпалась. Не на шестерёнки и пружины, а на миллионы душистых лепестков. Роз, лилий, лаванды, жасмина… Они закружились в воздухе, как в вихре, и медленно опустились на паркет, устилая его благоухающим ковром. В воздухе повис тяжёлый, пьянящий аромат.
Воцарилась гробовая тишина. Все с ужасом и восхищением смотрели на Брюса. Он же, не обращая внимания на шок гостей, сунул заколку в карман.
— Как я и говорил. Механизм. Пусть и несколько… нетрадиционный.
В его глазах на мгновение мелькнула та самая ледяная воля, что не знала ни заповедей, ни земных законов.
Эта воля была древнее всяких Вельзевулов и сатанинских козней, о которых шептались попы. Она была старше самого человеческого рода. Порой, в тишине библиотеки, ему чудился далёкий гул — память крови, воспоминание, записанное в чешуе. Он вспоминал запах раскалённой лавы, вкус высокогорного ветра и немое песнопение сородичей, парящих в облаках над вершинами, которых уже не было на картах. Человеческое тело было тесной, душной клеткой. Камзол и парик — смешным маскарадом. Каждая лживая улыбка на ассамблее, каждое «милостивый государь» стоили ему немыслимых усилий, будто он сковывал цепями бушующую стихию. И лишь с наступлением ночи, сбрасывая с себя эту личину, он мог расправить плечи и почувствовать, как под кожей шевелятся сведённые мускулы невидимых крыльев.
Он был последним драконом в этом мире, игрушки которого были столь же прекрасны, сколь и трагичны.
Одиночество было его уделом. Но он видел его и в других. Он видел его в глазах царевича Алексея, когда того привезли из-за границы и заставили отрекаться от всего, что тот любил. Юноша затравленно смотрел на отца с животным страхом, а на него, Брюса, — с суеверным ужасом, видя в нём воплощение того дьявольского начала, что захватило отца. Пётр требовал от Брюса: «Просвети его, Яков Вилимович, в науках! Пусть не за старыми бреднями прячется!» Брюс пытался. Он рассказывал царевичу о законах физики, движении планет, красоте геометрии. Но Алексей видел в этом лишь новую магию, новую ересь, ещё дальше уводящую его от «древнего благочестия». И Брюс понимал: этот хрупкий, запуганный юноша был таким же одиноким драконом в своём мире, зажатый между титаном-отцом и призраком старой Руси. Их одиночество было разным, но равно безысходным. И Брюс знал, чем закончится эта драма. Он уже видел во снах Петропавловскую крепость и казематы, где будет истлевать последняя надежда старой Руси…
Глава 5
Прошло несколько месяцев с той зимней ассамблеи, поразившей московскую знать исчезнувшей в лепестках красавицей. И почти столько же — с той ночи, когда в новой избе Степан свел счёты с жизнью. Брюс стоял у окна своей лаборатории на самом верху Сухаревой башни. За его спиной на столе в открытом ларце поблёскивала та самая заколка. Ночью он снова летал над спящим городом, чувствуя, как холодный ветер бьёт в его чешую, как могучее тело повинуется древней, звериной воле. Он был свободен. Свободен от всего.
Но почему-то сегодня его тяготила эта свобода. Он вспомнил солдата-калеку. Вспомнил его отчаянные глаза. Вспомнил душу, что теперь лежала в ларце, — маленькую, холодную, никому не нужную.
Он подошёл к карте, где отмечал движение войск, но цифры и стрелки не занимали его. Он взял со стола томик Сервантеса, принялся листать, но и остроумие писателя не тронуло его. Его магия была всесильна. Он мог оживлять цветы, повелевать стихиями, покупать и продавать души. Но не мог понять, зачем ему всё это.
Он был последним. Последним из древней расы, что помнила запах первозданного огня и вкус звёздной пыли. «Последним». Это слово отдавалось в нём эхом вечности. Он помнил их всех — сородичей, чьи имена теперь были лишь пылью в склепах забытых гор. Помнил, как они угасали, не в силах противостоять наступающему миру людей, железа и дыма. Их магия растворялась в новом воздухе, их кости становились легендами, а потом и легенды умирали.
Он остался один. Не потому, что был сильнейшим, а потому, что был самым гибким, самым способным к изменению. Он помнил, каково это — жить среди сородичей. Помнил сырые утёсы, о которые разбивался туман с Атлантики, и сквозь которые пробивался упрямый, колючий вереск. Помнил немые беседы взглядами в густых сумерках и древние ритуалы, что были старше пирамид. Но однажды он осознал, что знает каждый камень в своих владениях, каждую трещину на скале, каждый изгиб реки. Вечность, растянувшаяся перед ним, оказалась не бездной возможностей, а бесконечно длинным, прямым и пустынным коридором, в конце которого не было ничего, кроме его же отражения. Одиночество среди сородичей было невыносимым, но одиночество после их ухода, среди безмолвных, равнодушных гор, и вовсе превратилось в почти физическую тошноту, в выжигающую душу пустоту. Оно было как чистый, леденящий кислород на вершине горы, которым нельзя дышать вечно — он отравит, сведёт с ума. Он мог веками жить среди диких утёсов и вересковых пустошей родины, слушая, как ветер поёт одну и ту же песню о вечности. Но внезапно понял, что эта песнь стала ему внятна до последней ноты, а в череде рассветов и закатов не осталось ничего нового…
Маска человека, его науки, его договора с материей — всё это было побегом. Побегом из величественной, прекрасной и мёртвой тюрьмы собственного бессмертия. Он сросся с человеческой маской, и это позволило ему выжить. Но это была величайшая ирония: чтобы сохранить свою природу, ему пришлось её запереть. Его бессмертие стало тюрьмой, а одиночество — единственным неизменным спутником.
Люди для него были муравьями, их страсти — суетой, их жизнь — мгновением. Но иногда, очень редко, в этом мгновении вспыхивали такие искры настоящего чувства — отцовской любви, отчаяния, самопожертвования — что даже его холодное, драконье сердце сжималось от непонятной тоски.
Он подошёл к окну и посмотрел на город. Где-то там, в одной из изб, жила девушка, жизнь которой была куплена ценой души её отца. Она смеялась, любила, жила, не ведая, какой ценой дарована ей эта жизнь.
Иногда, издали, тайно, он за ней наблюдал…
Странное было у неё исцеление. Много необычного оно принесло. Сны, например. Она никогда не видела во сне отца. Будто его образ навсегда стёрся из её ночного мира. А ещё она перестала бояться грома. Напротив, когда небо разрывали молнии, она подходила к окну, и её охватывало странное, щемящее чувство, похожее на тоску по дому, которого она не знала. И в самые счастливые моменты своей новой жизни — когда влюблённый молодой плотник дарил ей полевые цветы, или когда она слушала пение птиц на заре — её вдруг пронзала ледяная игла одиночества, будто что-то важное, какая-то часть её самой, была безвозвратно утеряна, навсегда оставшись в той старой, проклятой избе, где она когда-то умирала…
Брюс вздохнул. Из его груди вырвался звук, похожий на отдалённый гром. Он был всемогущ. Он был свободен. Он был выше всех земных законов и догм. Ни Бог, ни Дьявол не имели над ним власти.
Но в этот миг он чувствовал себя самым одиноким существом во всей Вселенной…
…В ту ночь, когда Степан свел счёты с жизнью, Брюс не летал. Он читал в кресле и вдруг почувствовал резкий, леденящий холод. В углу лаборатории, в игре теней, отбрасываемых дрожащим пламенем камина, трепетал полупрозрачный силуэт. Не призрак, а просто сгусток отчаяния и боли. Степан. Его едва очерченное лицо было обращено к Брюсу, и в глазах не было ни обвинения, ни ненависти. Был лишь немой вопрос, обращённый в вечность. Брюс встретился с ним взглядом, и впервые за несколько столетий по его спине пробежала дрожь. Это был не страх, а нечто иное — признание. Признание того, что даже последний дракон, не знающий власти ни Бога, ни Дьявола, не свободен от последствий своих действий. Видение кивнуло и медленно растаяло, оставив после себя чувство щемящей, необъяснимой вины.
Он был последним драконом, живущим в этом мире под Луной, и его бессмертие вдруг показалось ему самой страшной карой…
Он распахнул окно. Ночной ветер ворвался в башню, задувая свечи. И в следующее мгновение в небо над Сухаревой башней взмыла огромная, крылатая тень, заслонив на мгновение холодный лик луны. Дракон улетал в ночь, в одиночество, в вечность, оставляя под собой мир людей с их короткими, яркими и такими непонятными ему трагедиями.
————— КОНЕЦ —————
Слово «Конец» на экране повисло не точкой, а многоточием. Я откинулся в кресле, чувствуя приятную, творческую опустошённость. Повесть была закончена. От начала до конца! Не черновик, не набросок — сразу законченное произведение, плотное, как ночная мгла, и выверенное, как кладка той самой башни. Цезарь сладко похрапывал. Я же почувствовал голод. Поднялся и направился к холодильнику.
И тут тишину взорвал рёв «Харлея», влетевшего во двор, как разъярённый металлический жук. Двери захлопали, на пороге кабинета возникли они: Ваня, с лицом, обветренным скоростью и радостью, и Гай, от которого пахло бензином, ночным ветром и бессмертной наглостью. В кабинете повисла плотная серебристая аура счастья.
— Пап, ты не представляешь! — сын налетел на меня, ещё пахнущий дорогой. — Мы мчались по той старой дороге к озеру, и дядя Гай показал, как входить в поворот на скорости, почти лёжа, и потом были летучие мыши, целая стая, и мы неслись сквозь них, а они…
— …а они, малыш, символизировали бренность бытия и нашу победу над законами гравитации! — гаркнул Гай, скидывая куртку на спинку стула. Его взгляд, острый и праздный, скользнул по монитору. — О, а это что у тебя? Новая халтура? «Вой 365: нападение помидоров-убийц»? Скукотища.
— Не сценарий, — буркнул я, пытаясь сохранить серьёзность, но уголки губ уже предательски дёргались.
Гай, не спрашивая, подкатил кресло, уселся и ткнул пальцем в клавиатуру. Его зелёные глаза, только что светившиеся азартом дороги, сузились, стали внимательными, почти учёными.
— «Тень над Сухаревой башней»… — прочёл он вслух заглавие и начал скроллить.
Ваня продолжал что-то рассказывать мне про мотоцикл, но Гай уже отсутствовал. Он погрузился в текст. Сначала он читал быстро, сканируя, потом медленнее. Раз. Потом вернулся к началу и пошёл снова, уже вдумчиво. Я внимательно наблюдал за ним. Прошёл час. Ваня, выдохшись от впечатлений, ушёл на кухню греметь кастрюлями в поисках еды. Цезарь проснулся и пошёл за ним, надеясь на вкусные кусочки.
А Гай читал. Сидел неподвижно, лишь изредка проводя рукой по экрану, как будто ощупывая фактуру слов. Лицо его было непривычно сосредоточенным, все маски «вечного клоуна» свалились. В этом молчаливом, поглощённом чтении древнего существа было что-то почти пугающее. Так, наверное, он читал донесения с германских границ или стихи только что умершего Данте.
Прошло ещё час. Ванька давно сопел в своей комнате. Цезарь сопел у меня на коленях. Ночь за окном начала сереть на востоке. Наконец Гай откинулся. Он медленно поднял глаза на меня. Там не было ни привычной насмешки, ни дурацкого восторга. В его взгляде была редкостная, штучная вещь — уважение. Чистое, без примесей.
— Старик, — произнёс он тихо, и его голос звучал хрипло от долгого молчания. — Это… это очень круто.
Он помолчал, собирая слова, как драгоценные камни.
— Это… как хорошее вино. Старое, выдержанное. Не то пойло, что они сейчас гонят. Тут… запах. Запах времени. Настоящего. Страха настоящего. И мысли. Ты давно ничего такого не писал.
Он встал, прошёлся по кабинету, заложив руки за спину, как на маршруте по дворцовому перистилю.
— А я же был с ним знаком… с Брюсом… Могучий был маг… сильнейший в своей эпохе. Но не дракон… Увы. Гай подошёл к окну и некоторое время молча созерцал зарождающийся рассвет.
— Знаешь, что тебе нужно сделать? — он обернулся, и в его глазах вспыхнул уже знакомый, но на сей раз совершенно трезвый азарт. — Брось ты нафиг эти сценарии. Всю эту дурную херню про ментов, эльфов и говорящих ежиков!
Это не твоё. Твоё — вот это.
Он ткнул пальцем в монитор так, будто хотел проткнуть его насквозь.
— Пиши роман. Большой, толстый, чтобы им можно было придавить продюсера. О настоящем. О нашей… — он искал слово, — о нашей настоящей жизни. О тьме, которая умнее, чем все их спецэффекты. Например… — Гай хитро прищурился, и в его тоне снова зазвучали знакомые нотки безумного заговорщика, но на сей раз заговор был благородным. — Например, о вампирах. Но не о тех, что в лакированных плащах. А о тех, кто выживает. Выживает в новых современных условиях. Пусть этот вампир лечит своей кровью рак и хлещет коньяк! Да! Пусть он может пить не только кровь, а вино, водку, коньяк. И закусывает их чипсами… и живёт у моря. А не вот это всё! И пусть он подарит Вечность сопляку, который её не заслуживает. Вот это будет роман. Правда.
Он подошёл, положил руку мне на плечо. Жест был необычайно простым и тёплым.
— Пиши. А я… я буду твоим первым читателем. И критиканом. Я у очень многих был первым читателем: Тацит, Данте, Лопе де Вега, Дюма, Булгаков, Агата Кристи, между прочим!! Это вам не хухры-мухры! Ты будешь в очень хорошей компании..
Гай хитро прищурился: — И, если надо, научу главного героя каким-нибудь исторически достоверным способом прятать труп. Обещаю.
Он ушёл на кухню, оставив меня наедине с экраном, на котором светилось слово «Конец», и с новой, безумной, прекрасной мыслью, которая уже пускала корни в моей писательской душе. Проснувшийся Ваня кричал с кухни, что хочет отбивную, но можно и яичницу. Гай что-то бубнил ему в ответ про яства Лукулла. А я смотрел на начало финальные строки моей повести и понимал — Гай, как всегда, прав. Прав в этом своём радостном всепоглощающем безумии… Пора возвращаться домой. К настоящему слову. К своей настоящей сути.
И первый абзац нового романа уже начинал складываться в голове..
Я опустил руки на клавиатуру и выстучал:
«Городские куранты на ратуше должны были бы пробить полночь. Но в городе не было ни ратуши, ни курантов.»
Глава 4
Глава 4. Талантливый племянник
Провожать шестнадцатилетнего сына на самолёт — всё равно что пытаться удержать воду в решете. Чем сильнее сжимаешь, тем быстрее она утекает. Ваня, Костик и Витька толпились у стойки регистрации, словно три птенца, выпавших из гнезда прямо в мир дешёвых лоукостеров. Костик, как всегда, пытался протащить в ручную кладь гитару, которая явно превышала лимит по размеру. Витька нервно пересчитывал паспорта, а Ваня стоял ко мне полубоком, пряча улыбку под капюшоном худи. Зонт-трость, который я сунул ему «на случай песчаной бури», болтался на ремне рюкзака — бесполезный атрибут отцовской гиперопеки.
Я одиноко и растерянно стоял чуть в стороне и смотрел на них сквозь стекла тёмных очков.
— Пап, ты прям как агент из тех шпионских фильмов, — фыркнул Ваня, поправляя наушники. — Только без пистолета.
— В тех фильмах герои обычно погибают, — парировал я, пряча руки в карманы плаща. — А я вот… — запнулся, не найдя подходящей метафоры.
— Жив? — подхватил Витька, споткнувшись о собственный шнурок. — Ну, типа… в смысле… не как в «Профессионале».
Пока он боролся с гравитацией, Костик вытащил гитару из чехла и заиграл похабный рок-н-ролл прямо у стойки. Очередь замерла. Даже работница аэропорта, закатывавшая тележку с багажом, остановилась, вперившись в него взглядом, полным профессионального ужаса.
— Парни, — я вздохнул, — вы же в Тунис летите, а не на Вудсток.
Ваня фыркнул, выхватил гитару из рук Костика и сунул обратно в чехол. Его пальцы дрожали — не от страха, а от предвкушения. Я видел, как он сжимает билет, будто это пропуск в другую вселенную, где нет отцов-вампиров и мопсов-диверсантов.
— Всё будет окей, — он похлопал меня по плечу. — Мы же не в первый раз.
— В первый раз вы едете без присмотра, — пробурчал я, суя ему в руку пачку евро. — И если Костик ещё раз заиграет «Smoke on the Water» в аэропорту, его депортируют ещё до взлёта.
Прозвучал последний вызов на рейс. Ваня обнял меня на секунду — быстро, по-подростковому неловко, — и они растворились в толпе. Я стоял, пока стеклянные двери не поглотили последний взмах его руки.
* * *
Обратная дорога из аэропорта оказалась самой долгой в моей жизни, хотя заняла сорок минут. «Додж» гудел подчёркнуто громко. В салоне теперь пахло только кожей и старым табаком. Исчез запах подросткового дезодоранта, энергетиков и той особой электрической энергии, что витает вокруг троицы неразлучных. Я включил радио — какая-то дурацкая попса. Выключил. Тишина была ещё хуже. Она была неприятной. Не той благородной, творческой тишиной, что царит вокруг тебя во время написания шедевра. Это была тишина пустого гнезда. Звенящая, колючая, непривычно лёгкая и оттого невыносимая. Я ловил себя на том, что вслушиваюсь в гудение мотора, пытаясь различить в нём отголоски их смеха и бренчания на гитаре. Бессмертие научило меня терпению, но не научило этому — ощущению, что часть твоего мира сейчас уносится в небо на крыльях из алюминия и керосина. Я впервые за триста лет пожалел, что не могу просто уснуть на десять часов, как обычный человек, чтобы пережить это томительное ожидание.
Цезарь встретил меня дома как триумфатора. Мопс носился по коридору, волоча за собой мой шарф, и вилял задом так энергично, что едва не опрокинул здоровенную китайскую вазу с искусственными орхидеями. Пластиковые цветы качнулись, но устояли — слава богу, попа у мопсов слишком маленькая для разрушений.
— Герой, — я поднял обслюнявленный шарф, — тебе бы медаль. «За попытку разнести квартиру».
Он повалился на спину, подставив пузо, и застыл в позе «убей или полюби». Я выбрал второе, бросив ему резинового Ктулху. Пока Цезарь грыз крылья, я уставился в экран. Сценарий криминального боевика, который киношники требовали сдать к утру, выглядел так, будто его писала гиперактивная макака с клавиатурой. Герой стоял на краю небоскрёба, пистолет в руке, и должен был произнести: «Ты проиграл… эм… потому что я стреляю!»
Стук в дверь заставил Цезаря тявкнуть. Олимпиада вошла без приглашения, как всегда. Её брючный костюм — идеальные стрелки, лаконичный пиджак — выглядел так, будто она только что покинула заседание Совета Бессмертных. Молча прошествовала к дивану и села, не глядя на меня. Из своей сумки Louis Vuitton она достала клубок шерсти цвета ночного неба и спицы, принявшись вязать с такой скоростью, будто это был магический ритуал.
— Ты выглядишь, как Буцефал после атаки слонов, — бросила она, не отрываясь от узора. — Тот хоть под стрелами скакал, а ты что?
— Надеюсь, я не пахну так же, — я принюхался к рукаву. — Хотя после проводов в аэропорту…
— Пахнешь тревогой, — перебила она, стуча спицами. — И глупостью.
Наконец она посмотрела на меня:
— Вязание успокаивает. Рекомендую.
Цезарь, почуяв неладное, спрятался под диван, прихватив осьминога.
— Ваня встретит того, кто старше его на два тысячелетия, — Олимпиада достала из сумки второй клубок. — И это изменит всё.
— Гай? — я поднял бровь. — Он уже менял его подгузники. Кажется, хватит.
— Не Гай, — она ткнула пальцем в зодиакальный круг. — Того, кто знает цену вечности.
— Загадками изволите говорить. У Сивиллы научились?
Из сумки показалась голова королевского питона. Олимпиада немедленно запихнула её обратно, уронив клубок, который покатился и оказался в самом центре ковра, словно вобрав в себя весь свет комнаты, отливая глухой синевой тёмного сапфира.
— Не Гай, — она повторила, и в её голосе зазвучали металлические нотки, знакомые по тем ночам, когда она решала судьбы царей. — Того, кто превратил свою вечность в вечный кастинг. Кто играет в кино богов и героев, скрываясь на виду у всех. Кто… нашёл способ не гнить в склепах, а сиять на обложках.
Последнюю фразу она произнесла с лёгкой, но явной завистью. Я мысленно прогнал список древних, сделавших карьеру в Голливуде. Имя пришло мгновенно. Луций Домиций Агенобарб, он же Нерон, он же Луций Аврелий, нынешняя звезда суперблокбастеров. Родной племянник Гая. Его лицо с плакатов «Зла под солнцем» задумчиво взирало на тебя из каждого угла. «Способ не прятаться» — да, он вывернул нашу тактику наизнанку. Мы скрываемся в тени, а он выставил свою вечную юность на всеобщее обожание, сделав маской сам факт своего бессмертия. Гениально. Безумно. И пугающе эффективно.
Олимпиада встала и подняла с ковра клубок. Свет тут же вернулся. Я с удивлением вытаращился на неё.
— Ваня получит его покровительство, — продолжала пророчествовать Олимпиада. — Того, кого солнце не сжигает. Которому Аполлон… и тот другой, египетский… Атон, кажется… — она махнула спицей, как бы отгоняя сложности теологии, — которому они благоволят. Его вечность — не проклятие, а… подарок. Прихоть богов. И он этим живёт. Играет. Сияет. — Она резко дёрнула нить. — Наш мальчик встретит того, кто вообще не знает, что такое наш страх перед Солнцем. И это изменит всё в его голове.
Дверь распахнулась с грохотом, и в комнату влетел Гай. В одной руке он держал термос с донорской кровью, в другой — стаканчик кофе с надписью «Я ❤ Рим». Из кармана куртки торчала собачья колбаска.
— Слышал, тут собрание клуба старых вампиров? — он поставил термос на стол.
— Твои шутки стары, как твои долги, — парировала она, даже не взглянув на еду.
— Долги — это миф, — Гай уселся на подлокотник кресла. — Как и твои пророчества. Помнишь, ты предсказала, что Нерон станет великим поэтом?
— Он им стал! — Олимпиада скрестила руки. — Просто его стихи были… слишком горячими…
— Не от них ли Рим и загорелся? — гыгыкнул Гай.
— Его стихи пережили века!
— Потому что их никто не читал, — вставил я, пытаясь остановить их пикировку. — Как и мой сценарий, если я его не допишу.
Гай, игнорируя меня, продолжил:
— А ещё он задолжал мне десять тысяч сестерциев. И обещал навеки VIP-ложу в Колизее. Где моя ложа, Липа?
— Под руинами, — она хладнокровно считала петли. — Как и твоя репутация.
— Бабушка Липа! — Гай полез в шкаф за чашками. — Связала уже шарф Нерошеньке?
— Не смей называть меня так! — Олимпиада метнула в него спицей. — Только Ваня мог звать меня «тётей Липой» в детстве. И то потому, что ты его научил!
— Он путал «тётю Липу» с «тётушкой Лягушкой», — Гай уселся на подлокотник кресла, открывая термос. Запах донорской крови смешался с ароматом колбасы, которую Цезарь тут же учуял. — А теперь вырос. И летит куда-то…
— В Тунис, — я вздохнул, глядя, как мопс тыкается носом в руки Гая.
Гай налил крови в чашку и швырнул Цезарю кусок колбасы. Тот схватил её и умчался под диван, как будто боялся, что отберут.
— Ладно, — Гай обернулся ко мне. — О чём вы тут? Опять про «судьбу Вани»?
— Он встретит того, кто старше его на два тысячелетия, — повторила Олимпиада, не отрываясь от доски.
— Ну, я на 2000 лет старше, — Гай хмыкнул. — И что? Я ему колыбельные пел.
— Не ты, — она резко дёрнула нить. — Того, кто знает цену времени и ходит под солнцем.
— Охренеть, предсказание. — Гай закатил глаза. — Это ты, наверное, про Луция? После того как я всем и каждому раз десять повторил, что отправляю пацанов к Нерону. Ты меня разочаровала.
— Оставь её в покое, Гай, — наконец не выдержал я. — Если это правда про Луция… зачем ему Тунис? У него же весь мир как курорт.
Гай оторвался от созерцания колбасы, которой он дразнил мопса, и его лицо странно смягчилось. Взгляд стал отстранённым, будто он видел не стены кабинета, а мраморные портики двухтысячелетней давности.
— Он выбрал Карфаген своей резиденцией ещё полторы тысячи лет назад. С тех пор никогда его надолго не покидает. Ни Гейзерих, ни арабы, ни Людовик Святой не смогли заставить Луция покинуть его «Золотой домик». Сейчас он там отдыхает, — сказал он неожиданно просто. — От твоего любимого мира розового дыма! Купается, загорает, сочиняет новый альбом.. Ты не понимаешь, старик. Для него солнце — не враг. Оно… требовательный поклонник. Вечно ждёт нового спектакля, новой поэмы, новой роли. Иногда даже любимцу сцены нужно спрятаться в тень. Не от обжигающих лучей, а от… внимания. В Тунисе у него вилла в старой крепости. На холме Бирса. Толстые стены, прохлада. И море. Оно, он говорит, похоже на бесконечные овации. — Гай фыркнул, но в звуке не было насмешки. — Он там своих рыбок кормит, на лодке катается. Ищет тишины, которую мы, обычные нелюди, не ценим.
— И он просто… позвал моего сына? — не удержался я.
Гай пожал плечами, снова становясь собой.
— Щенок милый. Искренний. Он любит таких. Ценит. Для Луция это как… живая игрушка. Настоящая эмоция, а не сыгранная. Он таких коллекционирует. В хорошем смысле слова. Опасно? — Гай встретился со мной взглядом, и в его зелёных глазах я на миг увидел не безумного рокера, а любящего дядю, который знает характер своего талантливого, капризного, но чертовски обаятельного племянника. — Для Вани? Нет. Луций не злой. Он… избалованный. Богами, вечностью, вниманием. Он может дать твоему пацану то, о чём мы с тобой можем только мечтать. А может — просто забыть о нём, когда найдёт новую блестящую идею. Или более интересную личность. Только Спор ему не позволит забыть про гостей.
— Спор? — переспросил я, уже мысленно рисуя образ личного сектаря.
Гай посмотрел на меня с таким сочувствием, словно я только что спутал Бетховена с Билли Айлиш.
— Не «спор», а Спор. Мальчик Спор. Вернее, уже давно не мальчик, а муж. Вторая половина Луция, а может и две четверти, — поправился он, и в его тоне прозвучало странное уважение, смешанное с нежностью. — Они как Инь и Ян. Луций сияет — Спор создаёт тень, в которой это сияние комфортно. Луций приглашает весь мир на пир — Спор следит, чтобы у каждого была чистая тарелка и чтобы никто не ушёл обиженным. И да, — Гай многозначительно поднял палец, — именно он не даст Луцию увлечься новой «блестящей игрушкой» и забыть про старых. Для Спора гости — это не развлечение. Это ответственность дома. Его дома. И твой Ваня теперь гость в их доме. А это, поверь, самая безопасная категория существ на свете. Спор будет кормить его до отвала, найдёт ему самые тёплые одеяла и, если что, будет первым, кто встанет между ним и любой бедой. Потому что так принято. Потому что это его дом и его правила гостеприимства. А правила эти длятся уже две тысячи лет и нарушены не были ни разу.
Гай достал свой смартфон. Покапался там с минуту и сунул мне его под нос. На дисплее была фотография: на фоне ночного моря, в каком-то кафе стояли рядом, обнявшись за плечи, рыжий хохочущий Нерон и худой, жилистый брюнет лет 25 с недобрым взглядом серо-стальных глаз, сверкающих из-под длинных и удивительно пышных ресниц.
— Нерон Клавдий Спор, вольноотпущенник Луция. Современным историографам известен как «Мальчик Спор». Правда, с тех пор он давно вырос. — Гай выключил смартфон и сунул в карман.
— Я лично сделал его вампиром. Хотел, чтоб за Луцием кто-то присматривал… — он вздохнул, — иногда я им завидую: две тысячи лет вместе и ни разу, представляешь, ни разу не поругались!!
Я перевёл взгляд с экрана смартфона на Гая. В его словах не было ни капли иронии, только лёгкая, старческая зависть к чужому счастью. И это окончательно доконало меня.
Цезарь, почуяв новую волну моего недоумения, высунул из-под дивана морду и сочувственно хрюкнул.
— Вот видишь, — кивнул Гай на мопса. — Даже он понял. Расслабься. Хватит паранойи. Твой щенок не в эпицентре исторического безумия. Он просто... попал в гости к очень старой и очень крепкой семье. К милым, старым дядюшкам.. Самая скучная история на свете.
* * *
Фото от Вани пришло ровно в полдень — они уже были на пляже. На снимке он стоял у кромки моря, счастливый и мокрый, держа в руках раковину размером с его голову. Костик и Витька по бокам строили рожи. Рядом с ними — рыжий парень лет тридцати, атлетического сложения, с короткой бородкой и добрыми близорукими глазами цвета морской волны. А на горизонте, едва заметная, виднелась лодка с алыми парусами.
Подпись гласила: «Это Луций. Он нас встретил. Знает тут каждую пещеру!»
— Бабушка Липа, а ты была права, — Гай тыкнул пальцем в экран. — Ваня встретил моего племянника. И он таки на 2000 лет старше.
— Как он может ходить под солнцем? — Олимпиада вскочила, роняя клубок. — Я бы отдала два века за этот секрет!
«Нерон хранит много секретов, — подумал я, увеличивая фото. Рыжие волосы Луция горели, как медь. — Но этот… самый желанный для нашей расы».
— Да ладно, — Гай махнул рукой. — Он просто нашёл хороший крем от загара!
Цезарь громко пукнул, будто соглашаясь.
Я ещё больше увеличил фото. Вокруг лодки виднелись тёмные силуэты.
— Дельфины, — пробормотал я, больше для себя.
— Дельфины, — подхватил Гай, заглядывая через плечо. — Умные твари. Один как-то украл мой трезубец.
— Ты никогда не владел трезубцем, — Олимпиада встала, поправляя пиджак. — Но если хочешь верить в сказки…
— Сказки — это всё, что у нас есть, — неожиданно серьёзно сказал Гай. — Кроме долгов.
Я смотрел на фото. Мой палец замер над экраном. Это была не просто картинка. Это было доказательство. Доказательство того, о чём в вампирском мире говорят шёпотом, как о красивой легенде. Луций Домиций Агенобарб стоял по щиколотку в воде, и его рыжие волосы горели на солнце. Не тлели, не дымились — горели чистым медным пламенем. Тени под его ногами были короткими, резкими, дневными. На его лице не было и намёка на грим или напряжение. Только спокойная, естественная улыбка человека, которому совершенно комфортно на пляже в полдень. Он не просто переносил солнце. Он был его частью. Элементом пейзажа. И рядом с ним мой Ваня, мой ночной волчонок, щурился, подставив лицо лучам, — обычный подросток рядом с живой иконой.
Я увеличил глаза Нерона. Пиксели расплывались, но детали проступали. Его глаза. Добрые? Или просто усталые за две тысячи лет? В уголках — сеточка морщин от солнца. Настоящих морщин, от настоящего солнца. Цвет морской волны. В них не было «отработанной доброты». Была странная, бездонная глубина. Взгляд того, кто видел, как меняются боги на Олимпе. И этот взгляд был направлен на Ванину раковину с искренним, детским интересом. Это пугало больше всего. Древность, равная богам, смотрела на мир — и на моего сына — с любопытством ребёнка. Алые паруса на горизонте теперь казались не пафосом, а знаком. Вызовом. Он жил в мире, где можно красить паруса в цвет зари и не бояться, что тебя выследят. Его реальность была ярче, свободней, опасней для того, кто вырос в мире ночей, склепов и правил конспирации. Подпись Вани кричала о восторге. А я молча смотрел на первое в моей жизни солнечное существо, заслонившее сына.
И тут до меня дошло. Всё, что я видел на фото, — не было слабостью или хвастовством. Это была демонстрация абсолютной силы. Мы, подпольщики, меряем силу скрытностью, богатством, влиянием в тенях. Его сила была иного порядка. Он мог позволить себе быть видимым. Не просто выживать, а процветать на самом опасном для нас свету. Его «сцена» — пляж, Голливуд, жизнь — была неприступной крепостью, куда обычные вампиры даже не мечтали ступить. И сейчас в эту крепость, залитую солнцем, вошёл мой сын. Не как штурмующий, а как почётный гость. Что эта мощь сделает с ним? Придаст уверенности? Или, наоборот, навсегда поселит в нём чувство неполноценности перед нашим, ночным, затворническим существованием?
Моя рука непроизвольно сжала мышку.
Я перевёл курсор на лодку. Алые паруса — театрально, вычурно, как будто он читал Грина и решил воплотить. А может и читал — за две тысячи лет можно прочитать всё! Или это был старый, забытый символ? Паруса цвета крови, цвета жизни, которая ему якобы не нужна. А силуэты вокруг… Я щёлкнул по ним. Не дельфины. Слишком прямая спина, слишком осознанное положение в воде. Гуманоиды? Люди? Другие? Я понимал, что снова подняла голову отцовская паранойя, шепчущая мерзким скрипучим голосом: «Сценарий пишется без тебя. И ты не знаешь жанра. Может быть, приключенческая комедия. А может — захват заложников в политической драме».
И тут меня осенило. Я, вампир с диагнозом «хроническая отцовская паранойя», только что потратил десять минут, изучая пляжное селфи как разведданные перед вторжением. Я искал скрытые угрозы в улыбке голливудской звезды, которая, по словам Гая, в свободное от съёмок время в основном печатает сонеты и кормит чаек. Алые паруса? Театральный жест, да. Но тот, что рассчитан на впечатлительных подростков, а не на заговор с целью похищения. Да и кто вообще сказал, что это его лодка??? «Силуэты в воде»? Сейчас, при максимальном увеличении, было отчётливо видно, что это просто пловцы с ластами. Дельфины, говорил Гай. Да обычные туристы!
Я откинулся в кресле, и по кабинету прокатилась волна стыдливого смеха. Гай и Олимпиада озабоченно уставились на меня. Я же смеялся и махал им руками, пытаясь жестами показать, что со мною всё нормально!
Мой сын был в безопасности. Более чем. Он был в гостях у эксцентричного, безобидного дядюшки-артиста, которого опекает ещё более занудный дядюшка-секретарь. Вся моя «профессиональная» тревога, весь этот анализ — были лишь игрой моего воспалённого родительского воображения. Продюсеры были бы в восторге от такого сюжетного поворота: «Отец-вампир выискивает несуществующий заговор в Instagram». Жалко, они такое не купят. Им нужны драконы.
* * *
Они ушли под вечер, оставив меня наедине с Цезарем и допитым термосом. Мопс спал, прижавшись к резиновой Ктулхе, а я дописывал финальную сцену. Герой опускал пистолет, говоря: «Иногда лучше отпустить». Ирония ситуации была гуще, чем кровь в термосе.
Продюсеры ответили мгновенно: «Гениально! Особенно моральный выбор!». Я не стал объяснять, что вдохновением послужил не героизм, а моё собственное, только что пережитое осознание. А также что это Цезарь сел на клавиатуру и стёр половину текста.
Я снова посмотрел на фото. Луций улыбался простодушной, немного глуповатой улыбкой близорукой кинозвезды, застигнутой врасплох без грима. Никакой тайны. Никакой силы. Просто рыжий парень на пляже. А Ваня... Ваня сиял, держа в руках дурацкую ракушку.
Страх испарился, оставив после себя лёгкий, щемящий стыд за собственную глупость и тёплую, усталую нежность. Я отправил сыну ответ: «Ракушка — огонь. Похоже, круто отдыхаете. Слушайся дядю Луция (и особенно дядю Спора!). Целую. Папа».
Гиперопека — первое правило отцовства. А второе — вовремя понять, что твой сын вырос достаточно, чтобы ты мог хотя бы на неделю перестать видеть в каждом его новом знакомом интригана, убийцу или похитителя.
— Ладно, Цезарь, — я потрепал мопса за ухом. — Завтра купим тебе новую игрушку. А зонт с УФ-защитой, пожалуй, оставим для следующей моей панической атаки. Должно же у меня быть хобби.
Он хрюкнул, пукнул во сне и снова сладко засопел. Я выключил компьютер. Олимпиада со своими пророчествами, Гай с его историями... Они жили в мире эпичных сюжетов. А я, кажется, только что написал лучшую главу в своём отцовском романе — комедию, где главный злодей оказался плодом моей фантазии, а хэппи-энд наступил, стоило только вылить воду, которую так тщетно пытался удержать в решете
Глава 4,5
Глава 4,5. Интерлюдия: Бог подгузников
Так или иначе, я всегда ошивался возле императорского престола.
Я менял пелёнки Нерону. И Коммоду. И даже Гелиогабалу — редкостному засранцу во всех смыслах этого слова. У того, кстати, пелёнки были из шёлка, вышитые золотом, а писал он так, будто Марс проливал дождь на поле битвы. Но Ванька… Ванька превзошёл всех.
«Счастье длится, только если остаётся неосознанным», — говорил я когда-то одному поэту, пока он не сжёг Рим. Ладно! Я знаю, что ничего он не сжигал. Это я ввернул для красоты изложения. Так или иначе, я говорил именно так. Теперь понимаю: счастье — это когда ребёнок спит, а ты не пахнешь мочой.
* * *
Ярослав приволок его среди ночи, завернутого в саван, словно крошечную мумию из дешёвого музея. Младенец был голоден и орал так, что летучие мыши в подвале попадали с потолка, а пыль с книжных полок поднялась туманом, будто сам Аид решил напомнить о себе. Олимпиада, конечно, сбежала сразу — «проверить зелья», как будто в её сумке Louis Vuitton не было снадобий от всех болезней, включая идиотизм. А я остался. Потому что этот самый идиотизм мне никто никогда не лечил. А ещё потому что я проиграл спор. Ярик поставил пинту донорской крови против моего серебряного кинжала — и, чёрт возьми, я не ожидал, что он вспомнит, как Цезония жульничала в кости.
— Держи. — Ярослав сунул мне свёрток, от которого пахло чем-то, напоминающим сероводородные источники и большую спортивную сумку. — Тут всё есть.
Держа младенца одной рукой, другой я раскрыл сумку. Внутри лежали:
1. Тряпки, напоминающие обрывки моей тоги времён Веспасиана (я узнал узор — их ткали в той же мастерской, где шили плащи для преторианцев).
2. Склянка с надписью «От колик. Не пить!» (спасибо, Липа, как будто я собирался её пить).
3. Набор бумажных трусов. Так я впервые за 2000 лет узнал, как выглядят подгузники.
4. Игрушка-оборотень, которая пищала при нажатии. На боку красовалась бирка на китайском: «Для развития моторики!».
Я вытащил предмет №3. Бумажно-целлюлозный артефакт с липучками и невнятной пиктограммой. Двадцать первый век, а инструкции всё ещё рисуют, как на стенах пещер Альтамира. Я повертел его в руках. Конструкция проста до идиотизма, что характерно для гениальных изобретений. Римские акведуки, паровая машина, испанский сапог, Тик-Ток — всё держится на простой идее.
— Симметрично? — уточнил я у Ярика, уже поймав принцип. — Или есть тайный сакральный смысл в ориентации, как в храме Весты?
— Просто подложи под попу, — вздохнул Ярослав, отступая к выходу. — Картинкой наружу.
— А, — кивнул я с внезапным пониманием. — Чтобы враг видел эмблему легиона. Стратегично.
Я приложил подгузник к младенцу. Тот замолчал, с интересом наблюдая за моими манипуляциями. И тут я случайно придавил рукой эту хрень «для развития...». Дурацкая игрушка запищала. Малец на секунду вытаращил испуганные глаза, прислушиваясь к звуку, а затем заорал с новой силой, будто писк был сигналом к началу осады. От неожиданности я чуть не выронил младенца и с ненавистью взглянул на пищащего оборотня. «Для развития моторики». Ага, конечно. А Колизей был построен для развития городской инфраструктуры. Моя моторика в этот момент развивалась в сторону желания швырнуть эту пакость об стену. Я об игрушке, конечно же… Но я сдержался. Император должен сохранять лицом. Даже когда в это его лицо заехала пухлая розовая пяточка…
— Ты смеёшься? — Я поднял пищащий комок меха. — Это что, тренировка перед полнолунием? Ты хочешь, чтобы он, превратившись в волчонка, гонялся за этой дрянью по кладбищу?
— Помоги мне молча. — Ярик закатил глаза, поправляя чёрную водолазку. Он до сих пор одевается, будто готовится к похоронам. — Я должен найти молоко.
Он исчез, оставив меня наедине с орущим свёртком. И знаете что? Малой тут же перестал плакать. Уставился на меня своими сапфировыми глазами (чертовски знакомый цвет — такие же были у моей прабабки Ливии, жены Августа) и… ухмыльнулся. Будто знал, что я последний, кто хотел этим заниматься.
«Люди умирают — и они несчастливы», — твердил я когда-то сенаторам, водя их по Риму на поводках. Теперь я тоже словно на поводке и вожусь с младенцем, который пахнет прокисшей амброзией. Ирония? Нет. Абсурд.
* * *
— Salve, малыш. — Я склонился над ним, пытаясь вспомнить, как успокаивал Луция в его первые дни. — Memento mori. А забудешь, так дядю Гай тебе напомнит.
Он захлопал ресницами и затих. Успех! Но тут младенец решил показать, на что способен. Фонтан его нежности взмыл вверх, заляпав фреску с Венерой, которую я нарисовал ещё в эпоху Возрождения.
— Futue te ipsum! — Я отпрыгнул, как от греческого огня. — Ты что, гидравлическую катапульту проглотил?!
Фонтанчик бил с такой силой и точностью, что позавидовал бы любой архитас, метавший дротики. Первая струя угодила точно в центр фрески, смыв с Венеры целомудренную улыбку и придав ей выражение крайнего удивления. Вторая — хлестнула по стопке распечаток с моими незаконченными сонетами. «О боги, — мелькнула у меня мысль, — теперь они станут только лучше. Постмодернистский период с элементами уринализма». Третья, самая коварная, попала в беспроводную клавиатуру моего мака. Теперь там всё слипнется и начнёт вонять. Я замер, обозревая поле битвы. Враг весом в четыре килограмма взял под контроль культурное наследие, литературу и вычислительную технику. Ганнибал у Канн отдыхает.
Я вздохнул. Закатал рукава и укоризненно посмотрел на это пухлое чудовище.
Малой рассмеялся. Пискляво, мерзко. Я поспешно натянул на него подгузник и откинулся, критично осматривая дело рук своих. Тут я и заметил, что он перестал орать. Он улыбался и пускал пузыри. Его глаза хитро блестели, будто он знал, что поставил мне мат.
«Боги не существуют. Я заменю их», — провозглашал я когда-то, водружая свою статую в храме Юпитера. Теперь я — бог подгузников и срыгиваний. И знаете что? Это куда сложнее.
* * *
— Ладно. — Я вытер лоб краем рубашки (чёрт возьми, XXI век, а плащей нет — как люди вообще выживают?). — Ты выиграл. Но это война, а не битва.
И я принялся его пеленать…
Когда Ярик вернулся с бутылочкой молока («Без лактозы!», — гордо объявил он, будто это нектар богов), я уже заворачивал пухляша в третью пелёнку. Идеально, как скульптуру Праксителя.
— Без лактозы? — я фыркнул, принимая бутылочку. Она была тёплой и подозрительно булькала. — В моё время молоко было просто молоком. Или ядом. Никаких полутонов. А сейчас что? «Без лактозы, без глютена, без ответственности за судьбу Республики»?
— Просто возьми и накорми его, цезарь, — проворчал Ярик, с трудом удерживая улыбку. — А то он опять начнёт орать как Цицерон.
Я сунул «рожок» малому в рот. Тот захлопал глазами, сделал несколько неуверенных глотков, а затем принялся сосать с таким ожесточением, будто пытался создать в бутылочке вакуум.
— Смотри-ка, — заметил я. — Аппетит как у легионера после марша. Значит, будет жить. Все настоящие засранцы в истории отличались отменным пищеварением. Клавдий, например, мог съесть целого павлина и тут же спеть оду лунному свету. Правда, потом ему было не до песен, но это уже детали.
Кстати, зацени мои пеленальные способности.
— Неплохо. — Ярик оценил мою работу, тыча пальцем в аккуратные складки ткани. — Вообще, я думал, ты сбежишь.
— Я не бежал от гуннов. От готов. От кредиторов. — Я хорошенько обтёр лицо предметом №1 и бросил грязную тряпку ему в лицо. — Но этот… — кивнул на пацана, который мирно сосал молоко, — он страшнее.
Бутылочка опустела. Я взял младенца на руки. Посмотрел на Ярослава:
· Почему только одна? Через час ты снова будешь метаться, выпучив глаза?
· Не подумал, — буркнул Ярослав, потирая переносицу. — Но в аптеке на углу они есть. В любой момент. Там этого Нутрилону просто завались. Ночью тоже открыто… В его тоне не было ни драмы, ни растерянности — лишь констатация факта. Аптека работала. Проблема была решаема. И в этой простой мысли заключалось некое подобие спокойствия.
Мы замолчали. Малой тихо засопел, отключаясь прямо у меня на руках. Его крошечная ладонь сжала мой палец — железная хватка, достойная гладиатора.
«Свобода — это право не лгать», — говорил я поэтам, пока они не начали слагать оды моему безумию. Теперь моя свобода — это право не орать, когда младенец писает тебе на сапоги.
* * *
— Знаешь. — Ярик сел напротив, его лицо внезапно стало серьёзным. — Иногда я думаю… Может, это мы, бессмертные, и есть самые большие дети?
Я посмотрел на младенца. На его морщинистый лоб, на смешные брови, на губы, подёрнутые молочной пеной. Всё это я уже видел: у Нерона, у Коммода, у десятков других. Но впервые за два тысячелетия мне захотелось, чтобы этот комок плоти выжил.
«Я выбираю луну!» — кричал я сенату, требуя принести её в жертву. Теперь луна — это Ванькины глаза, и я молюсь, чтобы они никогда не потухли. Однажды он вырастет, и луна отберёт его. Эта связь продолжится всю его жизнь.
— Дети не платят налоги. — Я буркнул, передавая ему свёрток. — И не разбивают амфоры с моим лучшим фалернским.
* * *
С тех пор прошло шестнадцать лет. Теперь Ванька дерзит, ворует мой кофе («Дядю Гай, ты же не пьёшь!») и называет «старикашкой». Но когда он смеётся, я всё ещё вижу того младенца, который обнёмсал меня фонтанчиком мочи.
«Я жив, и это смертельно», — шепчу я себе каждое утро, глядя, как он гоняет друзей по кладбищу. Возможно, Камю был прав: абсурд — это единственное оружие против вечности.
И знаете что? Я бы не променял это даже на VIP-ложу в Колизее. Хотя… может, на две ложи. И бочку фалернского.
А Липа до сих пор вяжет ему носки. Говорит, для «защиты от сглаза». Но мы-то знаем — она просто боится признать, что этот волчонок стал ей роднее всех Птолемеев вместе взятых.
Однажды я застал её, когда она, прищурившись, прикладывала очередной носок к Ваниной кроссовке, увеличившейся на два размера за лето.
— Опять не по размеру, старая, — сказал я, чтобы позлить.
— Зато от блох, — не отрываясь от вязки, парировала она. — И от серебра. Шерсть особая, с горы Иды. Её ещё Агамемнону пряли.
— Агамемнон был блохастым и носил носки? — я приподнял бровь. — Интересно, в них ли он пришёл к Клитемнестре на ужин? Когда она его топором зарубила, то просто вышла к жителям Микен на площадь и сказала: «Нынче откинул носки богоравный ваш царь Агамемнон!»
Олимпиада метнула в меня спицей. Я поймал её на лету.
— В следующий раз, Липа, вяжи ему доспехи. Из той же шерсти. Надпись сделай на кирасе: «С любовью от любящей тётушки. Не надевать до полнолуния».
И знаете, она лишь хмыкнула. А на следующий день Ваня щеголял в свитере с узором вдоль ворота из голов Медузы Горгоны. Чтобы, значит, «дурной глаз отвести». Версаче отдыхает! Горгона смотрела на мир стеклянными бусинами, а Ваня сиял. И я понял: вот она, наша вечность. Не в мраморе и не в крови. В кривых петлях, в дурацких свитерах и в этом упрямом, глупом, человеческом желании согреть того, кто однажды нас покинет. Даже если для этого приходится придумывать богов, сглазы и вязать носки как герою Троянской войны.
P.S. Если вы думаете, что бессмертие — это власть, вы ошибаетесь. Бессмертие — вечность смены подгузников. И я, Калигула, это подтверждаю.
Хотя нет. Вру. Последнюю пачку подгузников мы выбросили, когда ему было два года. Олимпиада торжественно сожгла её в саду, назвав это «очистительным обрядом». Больше они не понадобились.
Но иногда, когда он задирает меня из-за моих «дедовских» шуток или «одалживает» без спроса мои самые дорогие наушники, я ловлю его взгляд — эти самые сапфиры, которые когда-то пялились на меня из клубка пелёнок. И я понимаю: вечность — это вообще не о подгузниках…
Вчера ты учился их менять. А сегодня он уже спорит с тобой о музыке. А завтра укатит к подружке на твоём «Харлее».
Наверное, это — единственная война, в которой я с самого начала молчаливо надеялся на своё поражение.
Глава 5
Глава 5. Дочь болотного царя
Переговоры с продюсером начались как обычно — с абсурда. Дмитрий Волков, человек с голосом, напоминающим скрип несмазанных дверей, тыкал пальцем в экран:
— Ярослав, сцена в доке — это скучно. Нам нужен символизм! Пусть герой прячется не в ящиках, а среди клеток с экзотическими птицами. Бандиты стреляют, перья летят — зритель заплачет от метафоры хрупкости красоты!
— Но это же нуар, а не цирковое шоу, — попытался возразить я, глядя, как в чате Zoom мелькают сообщения ассистентов: «ПОПУГАЙ ДОЛЖЕН КРИЧАТЬ ЦИТАТЫ ИЗ КАМЮ!»
— Именно! — Волков хлопнул ладонью по столу. — Зритель любит, когда мозг напрягается. А ещё добавьте слепого рыбака, который вяжет сети и бормочет про экзистенциальный ужас.
Я почувствовал, что экзистенциальный ужас обволакивает меня, и уже открыл рот, чтобы напомнить, что действие происходит в 1950-х, а не в параллельной вселенной, но тут в дверь просунулся чёрный нос Цезаря. Мопс фыркнул, уставившись на экран, будто понимал весь маразм происходящего. Я собирался швырнуть в пса резиновым Ктулхой, но тут вслед за псом в дверь появился Ваня.
Иван стоял, переминаясь с ноги на ногу. Наушники болтались на шее, а в руках он мял учебник по биологии, словно пытался выжать из него ответы на вселенские вопросы.
— Пап… можем поговорить?
Я взглянул в монитор.
— Дмитрий, мне нужно… — начал я, но Волков перебил:
— Я всё понял! Семья важнее. Но к завтрашнему утру хочу новую сцену с попугаем!
Экран погас. Я повернулся к сыну:
— Я весь внимание. Уроки не сделал? Витька опять подбивает тебя полазать в даркнете?
— Нет, я… — он сел на край стола, задев клавиатуру и случайно запустив Zoom.
Чат ожил: «Гармонист должен играть на расстроенной гармошке! Это символ дисгармонии бытия!»
Я послал им первый попавшийся смайлик, снова выключил чат и откинулся в кресле.
— У нас в классе новая девочка. Она очень красивая и…
Сердце (или то, что его имитирует у вампира) ёкнуло. «Я люблю её». «Я хочу пригласить её на выпускной». «Мы целовались за гаражами». «Она беременна». Стандартный набор фраз, от которых у отцов случается вегетативный кризис.
Но Ваня выдохнул:
— И она странно пахнет.
Я приподнял бровь:
— Шампунем «Клубника-мята»? Дезодорантом с ароматом северного сияния?
— Нет… — он покраснел, будто признавался в убийстве. — Как будто… лес после дождя. Но не просто лес. А древний. Где деревья помнят динозавров. Как будто её кожа впитала запах сосен, которым пятьсот лет. И глаза… фиолетовые.
(Охренеть!!!)
— Пап, ты знаешь, кто это?
— Знаю. Но лучше бы не знал.
«Эльфийка». В голове пронеслась не столько паника, сколько каталог потенциальных проблем в алфавитном порядке. А — Адаптация (как объяснить соседям её уши?). Б — Бракосочетание (обряд с танцами у дуба или регистрация в ЗАГСе?). В — Внуки (полуэльфы-полуоборотни, нужен ли им отдельный детсад?). И так до буквы Я — Ярослав, хреновый отец, не сумевший привить сыну здоровый скепсис к мистическим незнакомкам. Лучше бы русалка-ихтиолог! Та хоть диплом имела и в океанариуме работала. Эльфы же… эльфы вечны, капризны и обожают пафосные жесты. Последнее, что мне сейчас нужно — это сын, читающий стихи под луной и вплетающий ей в косы звёзды. Хотя… стихи под луной. Это же почти готовая сцена для Волкова. Чёрт, я начинаю мыслить как он. Это хуже, чем само наличие эльфийки.
* * *
Гай ввалился в дом со здоровенным термосом донорской крови (мы так скоро совсем разучимся охотиться!) и пиццей «Четыре сезона», где вместо грибов были трюфели, а вместо ветчины — хамон. Пахла пицца отвратительно, но и Ваня, и Цезарь тут же повели в её сторону носами.
— Эльфийка? — фыркнул Гай, отвинчивая крышку термоса. — Это ж лучше, чем та русалка, что влюбилась в тебя в 1927-м! Помнишь, она требовала, чтобы ты поселился в океанариуме?
— Она была ихтиологом! — огрызнулся я. — И это не смешно.
— А я смеюсь. — Гай отогнал Цезаря, обнюхивавшего коробку. — Эльфы! Ходячие конфетки с ядом. Красивые, но если что — проклянут твой род до седьмого колена. Потом этих колен не соберёшь…
Олимпиада, вязавшая в углу шарф с греческим орнаментом, подняла глаза:
— В древности эльфов считали духами леса. Они частенько заключали брачные союзы с людьми, чтобы… — она сделала паузу, подбирая слова, — разнообразить генофонд.
— То есть они используют людей как производителей? — Ваня побледнел.
— Нет, — Олимпиада улыбнулась. — Они верят, что смешанная кровь даёт силу. Полуэльфы наследуют магию и долголетие.
Гай радостно заржал:
— Что, будущий дедуля? Будут твои внуки вечными, похлеще нас с тобой!
Я хлопнул ладонью по столу, отчего пицца подпрыгнула:
— Никаких полуэльфов! Ты ещё школу не закончил! Где твоё сочинение про «Войну и мир»?
— Пап, я просто спросил! — Ваня вскочил, рассыпая куски пиццы. — Она даже не смотрит в мою сторону!
— Скоро посмотрит! — Гай залпом выпил полную чашку. — Эльфы чуют нелюдь за версту. Как Цезарь — жареную курицу.
Цезарь, услышав «курицу», радостно залаял.
* * *
На следующий вечер я пошёл в школу. Под видом «узнать, как там у сына с успеваемостью». Завуч, женщина с лицом, как у совы, вела меня по коридору и вещала о том, «какой Иван способный».
И тут я увидел её…
Эльфийка сидела у окна, заплетая волосы в косу, в которой, кажется, запутались лучи света. Фиолетовые глаза, острые уши, прикрытые прекрасными платиновыми волосами, и запах… Да, он был таким, как описал Ваня: древний лес, мох, время…
Я резко остановился. Завуч проследила за моим взглядом:
— Алёна Волкова … Недавно перевелась к нам в школу… Необычная девочка. Очень одарённая. Хотя… — она понизила голос, — на биологии она как-то заспорила с учителем о симбиозе грибов и деревьев. Утверждала, что их связь магическая.
Я посмотрел «сове» в глаза своим гипнотическим взглядом:
— Спасибо. Вам пора идти по своим неотложным делам…
Отделавшись от ненужной свидетельницы, я направился к окну.
— Здравствуйте, — она повернулась ко мне, и я понял, почему Ваня забыл, как дышать. — Вы отец Ивана?
— Да. А вы… — я прикинулся наивным, — увлекаетесь косплеем? Ушки такие… оригинальные.
— Наследственное, — она улыбнулась, показывая маленькие острые клыки. (Да, у эльфов они тоже есть.) — Ваш сын пахнет интересно. Волком и… чем-то древним. А вы пахнете смертью… Вы не вампир, случайно?
Чёрт.
— Я… веган! — выпалил я. — Отсюда бледность.
— Веганы не пахнут кровью, — она прищурилась. — Не волнуйтесь. Моя бабушка однажды выходила оборотня. Говорит, они милые.
* * *
Вернувшись в пустой кабинет, я обнаружил новый Zoom-звонок от Волкова. Я принял, уже готовый к очередной порции безумия.
— Ярослав! — его лицо заполнило экран. — Я обдумал. Слепой рыбак — это банально. Пусть героя будет вести по следу… такса с философской степенью! Она будет лаять цитатами из Шопенгауэра!
— Дмитрий, — перебил я, неожиданно для себя. — У меня к вам личный вопрос. Как отец к отцу.
На экране воцарилось молчание. Абсурдный энтузиазм с лица Волкова ушёл, уступив место настороженной, древней мудрости.
— Алёна, — произнёс он не как продюсер, а как старейшина. — Она задала вам свой вопрос.
— И получила мой идиотский ответ, — кивнул я. — Вы же понимаете, о чём я.
— Понимаю, — он откинулся в кресле. — Но позвольте дать вам, как коллеге, совет. Не пытайтесь вписать эту историю в жанр семейной драмы или фэнтези. Это… — он поискал слово, и я понял, что он сейчас выдаст очередную метафору, но на сей раз — искреннюю, — это живая поэзия. А поэзия не терпит сценариев. Пишите как есть. Без попугаев и такс.
Внезапно он отключился. Я сидел, глядя на тёмный экран. Возможно, впервые почти за триста лет я встретил существо, чей бред был глубже и страшнее моего.
* * *
Дома Ваня сидел, уткнувшись в планшет. На экране — переписка:
«Привет. Это Иван. Ты сегодня забыла учебник… Может, занести?»
«Привет. Это Алёна. Ты спёр мой учебник. Значит, ты приглашаешь меня на кофе)))»
Гай, читая это через плечо, ржал:
— Щенок, она тебя как котёнка заворачивает! Эльфы любят, когда их добыча сама идёт в руки.
— Заткнись, — пробурчал Ваня, но уголки губ дрогнули.
Я вздохнул, глядя, как Цезарь грызёт ножку стула. Эльфийка. Полуэльфы. Вечность родительских тревог. Но когда Ваня показал её фото, где она смеялась, держа в руках улитку, я понял — эта война проиграна вчистую.
* * *
Вечером Гай устроил «совет старейшин».
Олимпиада, достав из сумки очередное вязание, заявила:
— Эльфы Серебряных Рощ не смешивают кровь с болотной нечистью. Они слишком горды для этого.
— Горды? — фыркнул Гай, достав гитару. — Одна беда с ними: скучищи немеряной. Попробуй поговорить с эльфом о чём-нибудь, кроме чистоты крови, песен ветра и того, как прекрасно увядают красные листья какого-нибудь мэллорна. Через полчаса готов сам себя на мэллорн повесить — просто чтобы внести хоть какое-то разнообразие в пейзаж. Я как-то попробовал рассказать одному князю анекдот про легионера и галльскую девушку. Он смотрел на меня этими своими фиолетовыми глазами, будто я оскверняю святыню, а потом сказал: «Смех — это диссонанс в музыке бытия». Представляешь? Диссонанс! Я ему в рыло дал. Ну, мы потом, правда, помирились… через сто лет. Он принёс мне мёд, а я ему — бутылку виски. Говорит, «жгучий, как солнце, которое я не вижу». В общем, странные они. Но мёд у них отменный, хоть я его и не ем. Просто нюхаю…
Потом этот князь как-то проиграл в кости собственный плащ. И три века ходил голым, твердя, что это «единение с природой».
— Всё ты врёшь, — проворчала Олимпиада, но Гай уже заиграл. Его голос, грубый и насмешливый, заполнил комнату:
О, игуанодоны Берниссара!
Как вас судьба безжалостно бросала,
И не было на свете вам угла,
И ваша ниша стала вам не ваша,
И горечью налита ваша чаша,
И ноша ваша слишком тяжела!
О, игуанодоны Берниссара!
Цезарь завыл в такт, а я поймал себя на мысли, что напеваю мотив. Гай закончил на драматичной ноте и поклонился невидимой публике:
— Ну как?
— Ужасно, — сказала Олимпиада. — Ты напоминаешь пьяного рок-палеонтолога.
— Я не палеонтолог! Я пьяная окаменелость! — Гай потянулся за кубком. — Ну сцедил я в вытрезвителе у одного пол-литра… Mea culpa! Как же хочется иногда хоть глоточек фалернского… Он основательно приложился к кубку, по окончании аж крякнув от удовольствия. — Кстати, ты дописал сцену с попугаем, которую так жаждет Волков? Я насобирал для него цитат из Камю.
Я застонал, вспомнив о продюсере. Волков, несмотря на эльфийскую кровь, вёл себя как типичный киноделец — одержимый абсурдными метафорами и вечными правками.
— Он хочет, чтобы птица кричала: «Бунтуйте!» — пробормотал я.
— А почему бы нет? — Гай подмигнул. — В 41 году я научил ворона кричать: «Калигула — бог!» Потом его съел Клавдий. Эх… Жалел, что не научил говорить «прости».
* * *
Когда Ваня и Алёна вернулись, луна уже висела высоко. Она шла чуть позади, её серебристо-зелёное платье сливалось с ночной прохладой. Ваня нёс её шаль — неловко, как подросток, впервые пригласивший девушку на танец.
— Мы гуляли у озера, — сказал он, избегая моего взгляда.
— Оно прекрасно в лунном свете, — добавила Алёна. — Как зеркало, в котором спят древние духи.
Гай фыркнул, но под моим взглядом смолк. Олимпиада протянула Алёне чашку чая:
— Ваш род всё ещё правит в Серебряных Рощах?
— Мы наблюдаем, — ответила Алёна, принимая чашку. — Но не вмешиваемся. В отличие от некоторых.
Её взгляд скользнул по Гаю, который делал вид, что настраивает гитару.
— Однажды я видел, как эльф пытался договориться с драконом, — начал он. — Закончилось тем, что…
— Гай, — я предупредительно поднял руку.
— Ладно, ладно! — он вздохнул. — Тогда дорасскажу лучше про осла!
Олимпиада закатила глаза, но Ваня заинтересовался:
— Про какого осла?
— В 38 году я назначил осла сенатором, — Гай выпрямился, наслаждаясь вниманием. — Не смейтесь! Он был мудрее половины этих болванов. Когда его спросили, как спасти Рим, он заржал: «И-а!». И знаете, это был лучший совет!
Алёна рассмеялась — звонко, как ручей, бегущий по камням. Даже Олимпиада улыбнулась.
— А ещё он любил инжир, — добавил Гай. — На заседаниях жевал его прямо с трибуны. Сенаторы злились, но боялись возражать — вдруг это новая метафора?
* * *
Позже, когда Алёна ушла, а Ваня закрылся в комнате, я застал Гая на крыльце. Он курил трубку, глядя на звёзды.
— Волков — её отец, — сказал я. — Чистокровный эльф. И продюсер.
— Знаю, — Гай выпустил дым кольцами. — В 90-х он снимал фильм про лепреконов. Говорил, это аллегория экономического кризиса.
— И что?
— Лепреконы забирали у всех деньги и выдавали ваучеры… Фильм провалился. — Гай усмехнулся. — А вдруг он захочет снять нуар про нас?
Я поморщился. Мысль о том, что наша жизнь станет сюжетом для его абсурдных метафор, вызывала тошноту.
— Алёна не позволит, — сказал Гай неожиданно серьёзно. — Эльфы ненавидят публичность. Если Волков и правда её отец, он сменит планы.
— Или использует нас как «символ вечного конфликта», — пробормотал я.
Гай хмыкнул и затянул новый куплет:
В эпоху электричества и пара
убогой техники рабы, а не творцы,
мы – не борцы. Мы отдадим концы,
в чаду авторитарного угара –
как игуанодоны Берниссара,
которых затолкали подлецы!
Как игуанодоны Берниссара
Которых растерзали подлецы!
* * *
На следующее утро, пока я ещё не лёг, Волков прислал новый сценарий. Вместо попугая в нём фигурировала слепая сова, которая цитировала Сартра. Я удалил письмо, глядя, как Ваня и Алёна идут в школу. Её платье колыхалось на ветру, словно сотканное из тумана, а Ваня нёс её сумку, стараясь шагать в такт.
— Переживаешь? — Олимпиада положила руку на моё плечо.
— Они эльфы. Мы — нет.
— Любовь сильнее крови, — она протянула мне носки с вышитой надписью «Смирись, отец» — Носи. Это защита от глупых решений.
Гай, проходя мимо, схватил один носок и натянул на гитару:
— Отличный резонатор! Теперь мои баллады будут ещё громче!
Я вздохнул, наблюдая, как Цезарь пытается поймать собственный хвост, и представил на его месте маленького волчонка с фиолетовыми глазами. Картина была настолько же абсурдной, насколько и… неизбежной.
Раньше я боялся, что сына убьют, разоблачат, не примут. Теперь я понял, что есть кое-что пострашнее: его могут принять. Впустить в мир, который ярче, старше и страннее нашего подвального быта. И он уйдёт туда — не из-за страха, а из-за любви. И я не смогу его удержать. Не потому что не хватит сил, а потому что увижу эти самые фиолетовые глаза и пойму — против такой аргументации все мои отцовские доводы бессильны. Что бы ни готовила судьба, с такими союзниками нам было нечего бояться. Даже эльфийских метафор….
Кроме, пожалуй, сценария, в котором Гай будет играть на гитаре с носком на их свадьбе. Но и к этому, кажется, можно привыкнуть.
Глава 5,5
Глава 5,5. Интерлюдия: Игуанодоны Берниссара
Я стоял у колонны, потягивая кровь из фляжки, и наблюдал, как мой любимый щенок в чёрном смокинге, с галстуком, который я при покупке обозвал «удавкой для пингвина», кружит в танце с Алёной. Её платье, сотканное из лунного шёлка, переливалось сиреневым, будто впитало закаты Средиземноморья.
— Гляди, Ярик, — ткнул я друга в бок, — Иван танцует, как будто пытается не раздавить хрустальный шар. А эльфийка-то! Смотрит на него, будто он последний кусок амброзии в Аиде.
Ярослав молчал, но в уголках его глаз заплясали искорки. В толпе мелькали обычные смертные: подвыпивший Костик в смятой рубашке, Витька, краснеющий под гневным шёпотом матери («Ты что, нарочно надел носки в крапинку?!»), и учительница литературы, пытавшаяся спрятать фляжку в букете. Учитель физкультуры незаметно для других (как он думал) гладил математичку по попе. Та стояла красная, но довольная. Завуч, похожая на Сову из мульта про Винни-Пуха, пыталась прожечь их взглядом из другого конца зала.
— Сейчас они полыхнут… — пробормотал я.
Рядом с фонтаном из сладкой шипучки (Юпитер! Сколько денег вбухали в это безвкусие?) толпились родители. Их лица были искажены гримасами гордости, тревоги и желания поскорее закончить с этой обязательной программой. Я с удивлением наблюдал за одним отцом, который пялился в телефон, совершенно игнорируя дочь (блёсток на ней было, словно её обстреляли из хлопушек.). «Memento mori», — хотелось мне прошипеть ему в ухо. Лови момент, дурень! Больше он не повторится!
Вспомнил, как на триумфальном въезде в Рим после германского похода я тоже пялился не на толпу, а на новую колесницу — проверял, не отвалилось ли чего. Суть не меняется: все смотрят не на чудо, а на гвоздь, который может это чудо испортить. Только раньше это были гвозди в подковах, теперь — батарейка в айфоне. Прогресс.
А потом мой взгляд поймал Костика. Бедолага, зелёный, как болотная тина, уже второй раз шмыгнул к кустам во дворе. Из кустов раздалось хорошо знакомое «буэ-э-э». Я видел, как Ярослав подошёл, сунул руку в кусты и вытащил Костика, как цапля рыбку. Потом положил ладонь ему на лоб и прошептал что-то вроде: «Ты трезв, как стёклышко, и ненавидишь алкоголь всеми фибрами души». Костик выпрямился, потрогал живот и… заорал: «Где моя минералка?!»
Иван и Алёна кружились под «К Элизе», превращённую диджеем в электронную мелодию. Её волосы пахли можжевельником, а его ладони дрожали, будто держали не талию, а древний артефакт.
— Ты… как будто светишься, — пробормотал Иван.
— Это люминесцентный лак для волос, — засмеялась Алёна. — Папа настаивал, чтобы я «соответствовала эстетике».
«Слишком много романтики — как бы и меня не стошнило… Ну хоть гипноз работает», — усмехнулся я, ловя взгляд Волкова. Эльф-продюсер шагал к нам, его бархатный фиолетовый пиджак с драконами шелестел, словно крылья летучей мыши.
* * *
— Наши дети — живая метафора, — начал Волков, сверкая аметистовыми глазами. — Оборотень и эльфийка… Это же диалог света и тьмы!
Ярослав молчал, но я видел, как его пальцы сжались — он всё ещё боялся, что Ваню утянут в эльфийские сказки.
— Метафоры — это как клещи, — вставил я. — Впиваются незаметно, а потом хрен вытащишь.
Волков нахмурился, а я продолжил, наслаждаясь моментом:
— В 39 году меня укусила такая тварь в германских лесах. Температура, бред, кожа желтеет, как папирус. Олимпиада, моя милая подруга, сидела у постели и читала мне лекции о «бренности бытия». Потом плюнула и влила в меня свою кровь со словами: «Будешь вечно болтать глупости — это твоё проклятие!»
— И это… сработало? — Волков выглядел так, будто слушал сценарий для своего нового фильма.
— В ответ я прошептал ей, что смерть — это просто плохой день, но вскоре ожил и тут же спросил, не хочет ли она стать моей женой. Она швырнула в меня амфорой.
Ярослав фыркнул, а Волков записал что-то в блокнот. Видимо, решил, что это «символ борьбы эго и судьбы».
— А вскоре после этого, в 41 году… — я продолжил, глядя, как Алёна поправляет Ване галстук. — Меня прирезали за углом Форума. Тридцать три удара кинжалом. Я смеялся, пока раны не затянулись. Заговорщики умерли от страха — их лица я до сих пор помню. Кассий Херея, главный затейник, орал: «Он нечеловек!»
— Помню историю, которую мне рассказал один актёр, — вмешался Ярик. — В одном московском театре готовили к постановке «Калигулу» Камю. Текст пьесы завлитша быстро разбила по ролям и распечатала. Актёр, игравший заглавную роль, с изумлением прочитал в своей распечатке следующий момент:
КАЛИГУЛА (херея): Да подойди же ты сюда и отвечай!!
Все последующие репетиции начинались именно с этой фразы:
Калигула (херея): …
Я громко и неприлично заржал. Учительница литературы вздрогнула и выронила флягу.
— Получается, вы… стали вампиром из-за клеща? — Волков переспросил, будто не верил, что история может быть проще его сценариев.
— Нет. Олимпиада сделала меня вампиром, чтобы я не доставал её любимого сыночка в загробном мире. А клещ… это просто штрих к портрету. Впрочем, мне пора. Разрешите мне откланяться.
Я изящно развернулся и направился к выходу, по пути подняв флягу и вручив её разулыбавшейся педагогине.
Когда я садился на «Харлей», я подумал, что единственный способ по-настоящему понять смысл жизни — это противостоять возможности смерти. Я противостою этой возможности более двух тысяч лет и дальше буду! Камю мне как-то сказал: «Абсурд рождается из столкновения между человеческим призывом и безответным неразумием мира». Я тогда ещё подумал: «Мой мир мне всегда отвечал. Иногда ножом в спину».
* * *
Дом Ярослава пах кожей, пылью и вечностью. Цезарь храпел на диване, обняв резинового тираннозавра. Я развалился в кресле, глядя на трещину в потолке, напоминавшую контур Пангеи.
Почему я приехал сюда, а не домой? Сложно сказать… К тому же — это тоже мой дом. Ярослав неоднократно предлагал мне переселиться. Но я всё выкобениваюсь…
Посижу тут, поиграю… дождусь их с выпускного…
Достал гитару.
Как там бишь?..
Среда важна для всех, младых и старых.
Как часто не хватает нам её!
Поймёт ли юный завсегдатай бара
за что боролись бравые гусары?
Кто лирой нефальшивой воспоёт
смерть игуанодонов Берниссара?
Эх… юный завсегдатай бара уже отца своего не понимает. Куда там до гусаров?
У нас теперь уютные пещеры,
где газ на кухне и вода течёт.
Не то, что гаду мезозойской эры —
то солнце жарит, то метель сечёт…
Год назад Луций прислал своё новое стихотворение, и оно, несмотря на совершенно необычное содержание, меня чем-то зацепило. Я написал на него рок-балладу.
В эпоху электричества и пара
убогой техники рабы, а не творцы,
мы — не борцы. Мы отдадим концы,
в чаду авторитарного угара —
как игуанодоны Берниссара,
которых затолкали подлецы!
Как игуанодоны Берниссара
Которых растерзали подлецы! — завопил я что есть мочи. Цезарь проснулся и завыл.
Я покопался в карманах и достал монету с профилем Нерона. Презрительно оттопырив губу, на меня смотрел мордатый, незнакомый бородач. Как же хреново римляне передавали внешность…
В памяти всплыл Рим, 68 год. Луций Домиций, истекая кровью на полу виллы, бормотал:
— Qualis artifex pereo... («Какой великий артист погибает…»)
На моих глазах уходил в небытие мой последний кровный родственник… Единственный, оставшийся в живых Юлий-Клавдий.
— Жить хочешь? — я склонился над ним, обнажая клыки. — Будешь моим должником.
— Да… — едва слышно прошептал Нерон, и я впился зубами ему в шею…
Вкус его крови был не таким, как у других. В нём чувствовалась горечь цикуты, сладость и аромат мёда и противоестественный привкус палёного — будто он пил не вино, а нектар из чаши, стоявшей слишком близко к солнцу. Его тело билось в агонии, не смертельной, а преображающей. Этакая агония рождения задом наперёд: сначала мука, потом пустота, а уже потом — новая, холодная жизнь. Я держал его, чувствуя, как угасает жар смертного и разливается по жилам мороз бессмертия. В тот момент я не думал об империи, о сенате или долгах. О долгах я вообще никогда не думаю.
Я думал о племяннике, которого когда-то учил управлять квадригой и который потом написал поэму такой извращённой красоты, что даже я, циник и редкостная скотина, на минуту задумался о смысле прекрасного. Я спасал не императора. Я спасал того счастливого мальчишку, его будущие, ещё не написанные стихи. И, может быть, именно поэтому это сработало.
Когда появилась Акте, Луций уже сидел и улыбался, а Спор перевязывал руку — первая трапеза племянника…
Теперь он разъезжает по Тунису на золотистом Cadillac Fleetwood Brougham выпуска 1974 года, коллекционирует прижизненные издания Байрона и строит очередную виллу с бассейном в самом центре Карфагена. Ну и продолжает писать стихи всякий раз, когда у него случается перерыв между съёмками.
«Семья — это совсем не то, когда ты готов убить за них… — подумал я. — Семья — это когда ты готов слушать их стихи».
Я снова запел:
Суд эволюции страшнее инквизиции.
При вашей тонкости организации
вас уничтожить — много ли труда? Мелькнувшей искрой,
тонкой ниткой бисера,
о, игуанодоны Берниссара,
вы в вечности исчезли без следа…
Я бренчал струнами, представляя, как Нерон танцует под этот ритм на своей вилле. «Мы — те же игуанодоны, — подумал я. — Просто нам повезло застрять в янтаре времени».
Я представил наш «пенсионный фонд». Ярослав — это, наверное, стегозавр. Неповоротливый, в броне сарказма и гиперопеки, но с уязвимым брюхом и крошечным мозгом, который думает только о своём детёныше. Олимпиада — птеродактиль. Царица небес, величественная, хищная, строящая гнёзда из интриг и предсказаний, но её кости полые — слишком много в ней амбиций и слишком мало простой тяжести. Ну а я… Я, пожалуй, велоцираптор. Быстрый, беспокойный, вечно куда-то несущийся на своем «Харлее», с гитарой наперевес вместо когтя. А сзади — моя стая: Луций, Гета, Александр и Спор. И нет опаснее нашего союза.
Вот такие вот ящеры.. И так же, как они, мы все вымерли. Для этого мира. Мы ходим среди людей, но мы — экспонаты. И самая большая ирония в том, что мы сами построили этот музей и теперь вынуждены в нём жить, пытаясь не разбить витрины собственным рёвом.
Я напишу рок-альбом. Эээ… например, рок-альбом «Плачь, мезозой!» Как-то так…
Достал блокнот, испещрённый рисунками, и начал писать:
Трек-лист:
1. «Блюз брахиозавра» — про шею длиннее, чем очередь в римские бани.
2. «Тираннозавр-телевизор» — рэп про влияние телевиденья на неокрепшие умы юрского периода.
3. «Игуанодоны Берниссара» — это уже готово.
4. «Баллада о мозазаврах». С цитатой Камю об абсурде.
— Вот она, моя жизнь! — сообщил я Цезарю, представляя, как Волков танцует под гитарный риф. Подумал минуту и отправил тому mp3 с «Игуанодонами».
* * *
Машина Ярослава появилась часа через три. Я успел сочинить новую балладу.
Пошёл дождь. Замечательный летний дождь. В доме стало тепло и уютно.
Волков прислал сообщение: «ВАША БАЛЛАДА — ЭТО БОМБА! НУЖЕН РОК-ТУР!!!». Я выключил телефон.
— Ты плачешь? — Тихо подошедший Ярослав протянул бокал с кровью.
— Нет, это пыль из Помпей. Она вечно лезет в глаза, — я глянул в окно, где Иван и Алёна целовались под дождём. — Мы, старики, как музейные экспонаты. Только нас не за стеклом держат.
— Тебе же вечно двадцать восемь…
— А тебе постоянно двести пятьдесят!
Мы молча смотрели в окно. Дождь стирал мир за стеклом в акварельную размытость.
— Знаешь, что самое страшное? — сказал я, не отрывая взгляда от целующейся парочки. — Не то, что они изменятся. Изменятся обязательно. Такова человеческая натура… да и нечеловеческая тоже. Он перестанет дрожать, прикоснувшись к ней. Она перестанет видеть в нём единственного и неповторимого… Пройдёт сто лет, двести — и они будут другими. Со своими ссорами, привычками, усталостью друг от друга. А может, и нет. Может, они будут как те римские супруги, чьи имена выбиты на одном камне — вместе и навсегда.
Ярик молча слушал, его лицо в полутьме было непроницаемо.
— Страшно то, — продолжал я, — что мы с тобой это увидим. Мы будем стоять здесь и смотреть, как вспышка молнии превращается в ровный, тёплый свет, а потом, возможно, и в пепел. Или нет. Неважно. Мы увидим весь фильм. От начальных титров до финальных аккордов. А они… они будут жить в нём, не зная сюжета. Для них это будет впервые. А для нас… — я сделал глоток из своей фляги. Кровь была тёплой, как всегда. — Для нас это будет в сотый, в тысячный раз. Мы не сторожа на кладбище. Мы… киномеханики в бесконечном зале, где крутят один и тот же хороший, но чертовски длинный фильм. И иногда так хочется выключить проектор и просто посидеть в тишине.
Ярик молча протянул руку и положил её мне на плечо. Жест был тяжёлым, тёплым и красноречивее любых слов. Он понимал. Он-то как раз выбрал себе самый короткий и самый личный «фильм» для просмотра. И теперь боялся, что тот слишком быстро закончится.
Я отошёл от окна, схватил гитару и плюхнувшись в кресло, затянул новую балладу:
И нет мозазаврам спасенья в конце Мезозоя.
Умрут на закате Триаса. Их море зароет.
Шипы их скелетов, наросты, рогатые звёзды,
признают потомки уродством — убогие звери!
А новые мерзкие твари
на яростной тризне
сожрут всё, что было так важно в живом организме…
И тысячи фораминифер, прозрачных и тонких,
укроют под сводами рифов костей их останки.
Да сбудется всё по писанью: всё тленно земное!
И нет мозазаврам спасенья в конце Мезозоя.
P.S. Олимпиада позвонила ночью: «Перестань писать про динозавров. Ты не палеонтолог». Я ответил: «А ты не Сивилла, но всё равно гадаешь». Она бросила трубку. Кажется, я всё ещё её любимый грех.
Я положил смартфон и улыбнулся в потолок. Она ненавидит, когда я копаюсь в прошлом. Потому что её прошлое — это цари, заговоры, власть. А моё — это клещи, плохие стихи, пьяные легионеры и мальчишка-племянник, пишущий оды солнцу. Моё прошлое человечнее. И поэтому, наверное, страшнее для неё. В нём нет величия — только жизнь. Грязная, смешная, нелепая и бесконечно дорогая. И эти дурацкие динозавры — часть её. Как и она сама. Мой птеродактиль. Я достал гитару и начал наигрывать новую мелодию. Очень тихую. Назвать её, пожалуй, «Колыбельная для археоптерикса». Пусть гадает, про кого это.
Я закончил наигрывать «Колыбельную» и посмотрел в окно. Дождь закончился. На мокром асфальте двора отражались ещё не выключенные фонари и окна дома, создавая перевёрнутый, зыбкий мир.
Ваня и Алёна уже ушли с крыльца. В его комнате зажёгся свет.
Я тихо запел почти готовый припев, глядя на это светящееся окно:
Мы — плёнка в разбитом проекторе,
Картинка, что плывёт в кромешной тьме.
Но если нет нас в том зрительном зале,
то кто тогда кричит «Да будет тьма!» внутри меня?
Это было не про динозавров. Это было про то, что пока в зале есть хотя бы один зритель, который не знает финала, — проектор нельзя выключать. Даже если киномеханику смертельно хочется спать.
Я отложил гитару. Цезарь, проснувшись, посмотрел на меня, ожидая вкусняшки. В доме воцарилась тишина. Только где-то наверху, за закрытой дверью, тихо играла музыка — уже не моя. Их фильм только начинался. А мой… мой сериал длился уже две тысячи лет, и, кажется, в нём как раз наступал довольно неплохой сезон.
Глава 6
Глава 6. Морской волк
Иван разложил на столе брошюры с университетскими программами. На обложке одной из них красовался силуэт подводного аппарата, освещённого прожекторами в морской пучине.
— Океанограф, — пробормотал он, водя пальцем по фотографии ската. — Хочу изучать глубины. Там, где даже лунный свет не достаёт.
Гай, полулёжа на диване, допивал вторую флягу «гладиаторской крови», как он её называл. Где и как он выкачивал кровь из бойцов муай-тай, для меня оставалось загадкой.
— В семье появится морской волк! — фыркнул он, швырнув в Ваню пустую флягу. — Только смотри, не превратись в акулу посреди экспедиции. Учёные сдохнут от восторга.
Я стоял у окна, вглядываясь в летнюю ночь. От слов Гая рука непроизвольно сжалась в кулак. Моя тень на стене дрогнула, будто вспомнила, как двести лет назад тонула в чёрных водах Вислы.
Вода. Я ненавижу воду. Не ту, что в стакане или душе. А ту, что глубока, темна и заливается в лёгкие. В 1831 году я утонул в Висле. Не «чуть не утонул» — именно утонул. Я преследовал одного старого гуля-контрабандиста, который использовал речные пути для своих мерзких дел. Он был слабее, но хитер, как крыса. Заманил меня под арку старого моста, где течение было сильнейшим, и там набросился. Не с кинжалом — с тяжёлой якорной цепью, обёрнутой вокруг своей костлявой шеи. Он обвил её вокруг нас обоих и рванул вниз, в чёрную, ледяную пучину, утянув за собой здоровенный каменный жёрнов, к которому, как оказалось, была прикована цепь.
Мы рухнули в ледяную воду. Я порвал ему глотку, превратив в облако гниющей плоти и праха. Но было поздно. Я остался один на дне, прикованный цепью к тонне гранита, который не сдвинуть без точки опоры. А вокруг был ил. Три дня. Семьдесят два часа абсолютной темноты, холода, проникающего в самую суть, и тишины, нарушаемой лишь бульканьем моего собственного отчаяния и плеском прожорливых рыб, которые быстро смекнули, что я — не ужин, а просто странная, недвижимая часть пейзажа. Я не дышал, но сознание было ясным. Я чувствовал, как моя бессмертная плоть пытается регенерировать в условиях, где нет ни силы, ни простора для движения. Это было не смертью. Это было погребением заживо в стихии, абсолютно равнодушной к тому, жив ты или мёртв, свободен или скован.
С тех пор вода, в том числе и море, для меня — не стихия для приключений. Это гигантская, безликая тюрьма. И теперь в эту тюрьму, на дно мира, хочет нырнуть мой сын.
— Полнолуние в океане… Волны, шторма… А если тебя унесёт, и ты превратишься посреди команды?
— Пап, я же не щенок, — Ваня закатил глаза. — Контролирую себя. И… эээ… можно брать отпуск «по здоровью» в критические дни.
Гай громко заржал, чуть не поперхнувшись кровью:
— Представляю: «Уважаемый капитан, у меня сегодня полнолуние. Отпустите за борт поплавать?»
— Не смешно, — буркнул я, но уголки губ предательски дрогнули.
— Ладно, старик, — Гай поднялся, потягиваясь. — Есть вариант. Отправь щенка в Тунис. Пусть учится там, у тёплого моря, а заодно присматривает за моим племянником. Ну или племянник присмотрит за ним. Луций там виллу построил с подводной лабораторией. Говорит, ищет затонувшие триремы с сокровищами Ганнибала.
— Племянник? — Я нахмурился. — Тот, который «какой артист погибает»?
— Он теперь «какой археолог выживает», — Гай достал телефон, листая и показывая фото: Нерон в солнцезащитных очках и гавайской рубашке позировал на фоне яхты. — У него даже батискаф есть. Назвал «Золотой осёл». В честь Апулея, понимаешь ли.
Иван загорелся:
— Подводная археология? Это же круто!
— Круто, — проворчал я. — Пока он не устроил под водой гладиаторские бои с кальмарами.
— Не волнуйся, — Гай похлопал меня по плечу. — Луций теперь тише воды. Да и вообще: это всё придумал Тацит в 113-м году. Чёрный пиар, как это нынче называют… Не было никаких гладиаторов, да и всего остального тоже. Даже пожара. Просто хотел человек стихи писать, в театре играть и на колесницах гонять. Но… Низяяяя! За то и пострадал. Да и… — он понизил голос, — если что, я всегда рядом.
— Ты? В Тунисе? — Я приподнял бровь.
— У меня там вилла. Ну, точнее, дворец. Ещё точнее — руины дворца. Но с Wi-Fi и склепом.
Гай ударил по струнам и запел громким голосом, но с какими-то противными интонациями: «О, ты, уплывающий в даль батискаф, — сердце своё сбереги!!»
* * *
На следующий день Алёна сидела на крыльце, запуская в небо светлячков, заплетённых в косы.
— Карфаген… — протянула она, глядя, как насекомые мерцают в такт её голосу. — Папа говорит, там до сих пор бродят призраки пунийцев.
— Буду искать их вместо русалок, — Иван обнял её, чувствуя, как её волосы пахнут морем и миндалём.
— Только осторожнее с превращениями, — она ткнула ему в грудь пальцем. — Если превратишься в волка под водой, я тебя спасать не буду.
— Обещаю, — он засмеялся. — Буду нырять только в человечьей шкуре.
* * *
Через неделю Гай вручил Ване билет на самолёт и набор для выживания:
— Тут компас, нож, упаковка «Чупа-Чупсов» и подарок Луцию. Такой крови у них в Африке и близко не бывает! Нож — тебе. Кровь — Нерону. Не перепутай.
— Ты же говорил, он теперь спокойный, — Ваня покосился на нож с гравировкой «Смерть кальмарам».
— Спокойный, — кивнул Гай. — Но если начнёт читать стихи — беги. Или затыкай уши печеньем.
Я с трудом подавил желание расхохотаться и положил сыну в рюкзак амулет из осинового дерева, сделанный Олимпиадой. От серебряных пуль не спасёт, но от глупости… Может, поможет.
— Зачем ты постоянно хаешь его стихи? — Иван повернулся к Гаю. — Ведь сам же на них баллады пишешь.
— Чтоб у Луция не случился рецидив звёздной болезни. Прошлый раз она ему боком вышла.
* * *
Я наблюдал, как Ваня упаковывает рюкзак, запихивая между учебниками по океанографии серебряный амулет. Его глаза горели азартом — тот самый огонь, что когда-то заставлял меня нырять в ледяные реки за утопленниками. Но сейчас я видел в них не только восторг. Видел страх. Мой страх.
— Ты уверен, что готов? — спросил я, поправляя воротник его рубашки. — Океан… это не кладбище. Там не спрячешься в склеп, если что-то пойдёт не так.
— Пап, я не из фарфора, — он фыркнул, но тут же смягчился. — И Луций же справляется. Он вообще ещё и под солнцем ходит! Почему бы и мне не относиться к морю как к дружественной стихии?
— Потому что Нерон — аномалия, — резко оборвал я, почувствовав, как древний страх сжал горло. — Он везде как дома — и в море, и на солнце! И даже Гай не знает, как это работает.
Дверь распахнулась, впустив Гая с пакетом круассанов и бутылкой «Колы Марабу» — новомодного напитка среди молодёжи.
— Слышал, старина, ты тут теорию заговора строишь? — он швырнул в меня круассан. — Нерон просто удачно загорает, вот и всё.
— Загорает? — я прищурился. — Ты же сам говорил, что его превратил. Значит, он вампир. Но вампиры не выносят солнца. Объясни.
(Цезарь немедленно утащил круассан.)
Гай замер, будто наткнулся на невидимую стену. Его вечная ухмылка сползла, обнажив ту самую древнюю усталость, что прячется за шутками о динозаврах.
— Это… семейный секрет, — пробормотал он, отворачиваясь к окну. — Липа помогла.
— Липа? — я почувствовал, как Ваня замер за моей спиной. — Ты же говорил, что она сделала тебя вампиром после укуса клеща.
— Клещ был только началом, — Гай вздохнул, разминая пальцами круассан. — Когда я превратил Луция… это был 68 год. Он истекал кровью, а я… — он замолчал, глядя на свои руки, будто они до сих пор были в крови племянника. — Олимпиада дала мне эликсир. Сказала, что это «подарок от богини Нейт». Смесь крови феникса, пепла дракона и ещё какой-то египетской чертовщины. Я влил его Луцию вместе со своей кровью.
В комнате повисла тишина. Даже Цезарь перестал жевать круассан.
— И это… позволило ему ходить под солнцем? — спросил Ваня, широко раскрыв глаза.
— Не только, — Гай обернулся, и в его зелёных глазах вспыхнули искры старой магии. — Он не просто вампир. Он… мутант. Его тело не отторгает солнечный свет, потому что эликсир переписал саму суть превращения. Но цена… — он нервно сглотнул. — Каждый раз, когда он выходит на солнце, он теряет часть памяти. Крошечные кусочки. Запах материнских духов… имя первой любви…
— Почему ты никогда не говорил об этом? — я шагнул к нему, сжимая кулаки. — Вечно распинался, что не знаешь, в чём загадка Нерона. Ты мог…
— Потому что это был случайный эксперимент! — рявкнул Гай, и комната дрогнула от силы его голоса. — Я не знал, сработает ли. Просто надеялся, что всё получится. Он был почти мёртв. Меч торчал из груди. Я боялся, что одной моей крови будет недостаточно! И если бы ты был на моём месте… — он вдруг смолк, уставившись в пол. — Ты бы тоже попробовал спасти своего ребёнка.
Ваня не двигался. Он смотрел то на Гая, отвернувшегося к окну после своей неожиданной исповеди, то на меня, стоящего с растерянным выражением лица. Потом он посмотрел на свои руки, словно ожидая, что из них начнут расти когти.
— Подожди, — его голос прозвучал тихо и хрипло, как треск льда. — Ты говоришь, он… теряет память? Из-за солнца? А ты… ты знал, что будет такая побочка? Лучше сразу солги и скажи, что не знал.
Гай поднял на него глаза. В них не было ни шутки, ни бравады. Только тяжесть.
— Я не знал, малыш. Клянусь Стиксом и всеми реками Аида. Я знал рецепт, но не знал цены. Олимпиада сказала: «Это поможет». И мне же помогло! Вот я и поверил. Как поверил бы любой, кто видит, как последний родной человек истекает жизнью на холодных плитах. Я не спасал императора. Я спасал мальчишку, который в пять лет подарил мне стишок про лягушку, написанный кривыми буквами на восковой табличке. И за эту лягушку, понимаешь, не жалко ничего. Даже если потом придётся вечно слушать его вирши про игуанодонов.
Ваня медленно подошёл к окну, где за шторами прятались первые лучи рассвета.
— Интересно, если я приму этот эликсир… Я перестану превращаться в полнолуние?
— Нет! — мы крикнули с Гаем в унисон.
— Это не для тебя, щенок, — Гай схватил его за плечо. — Этот эликсир отменял только смертельную аллергию на солнце. Олимпиада создала тот эликсир на остатках древней магии. Сейчас её не восстановить. Да и… — он горько усмехнулся, — ты хочешь забыть, как пахнет дом? Как смеётся Алёна?
Иван побледнел, словно впервые осознав цену «нормальности».
— Тогда почему Нерон согласился? — прошептал он.
— Потому что он умирал и понятия не имел, чем напичкал его любимый дядюшка, — в дверях появилась Олимпиада, её голос звенел, как лезвие. — Сам того не понимая, Нерон предпочёл вечную жизнь с пустотой в сердце, чем встретить свой конец как человек.
Гай вздрогнул, но не стал спорить.
— Ты не жалеешь… — я посмотрел на Гая. — Что спас его такой ценой?
— Я был его дядей, — он повернулся к окну, прятая лицо в тени. — А не богом.
— Хорошо, что ты не бог, — прошептал я. — Ибо боги злы…
* * *
Позже, когда Ваня ушёл досыпать перед вылетом, мы сидели с Олимпиадой в склепе, пережидая день. Спать совершенно не хотелось. Она перебирала амулеты в своей сумке, словно ища ответы среди костей и сушёных трав. Гай улёгся на диване в гостиной.
— Эликсир Нейт… — я разглядывал старинный свиток с иероглифами, который она принесла. — Ты действительно веришь, что это дар богини?
— Это был коктейль отчаяния… Я так надеялась воскресить сына… Она разжала пальцы, и амулет-глаз упал на стол с глухим стуком.
— Я хотела дать ему вечность без страха, — прошептала она, и её голос, всегда такой твёрдый, дрогнул. — Такую, о которой я мечтала, глядя на солнце из-за толстых штор. Я думала, что заменяю одно проклятие другим, менее страшным. Ошибка алхимика — считать, что можно взвесить душу на весах и обменять один её кусок на другой. Душу нельзя резать. Её можно только… растянуть. Истончить. Луций платит крошечными обрывками себя за каждый солнечный день. А я плачу тем, что вижу это и помню каждый ингредиент того зелья. — Она посмотрела на меня, и в её глазах, впервые за все века знакомства, я увидел не царицу, а уставшую женщину, которая боится собственного могущества. — Никогда не пытайся сделать своего ребёнка совершенным, Ярослав. Ибо совершенство — это всегда жертва. И жертва эта — частица его души. — она хмыкнула. — Кровь феникса — на самом деле кровь огненной саламандры. Пепел дракона — прах сожжённой библиотеки Александрии. Но… — её пальцы дрогнули на амулете в форме глаза, — это сработало. Ценой, которую Нерон даже не понимает.
— А Гай? — я спросил тише. — Он ведь тоже…
— Он боится солнца, как и ты, — она резко захлопнула сумку. — Но его проклятие иное. Он обречён помнить всё. Каждый миг. Каждый день. Каждый век.
— Ты давала ему эликсир?
— Я отпаивала его им, пока он метался в бреду. Он не вылечил его, так же, как и Александра… — она вздохнула. — Но сделал сильнейшим вампиром в истории. Гай и Луций обладают мощью почти божественной, но оба об этом даже не догадываются…
Я смотрел на свиток, но видел не иероглифы, а лицо сына уже в аэропорту. Его желание нырнуть туда, «где даже лунный свет не достаёт». И вдруг я понял жуткую параллель. Луций бежит от тьмы к солнцу, которое стирает память. Мой сын бежит от своей природы в глубины моря, надеясь, что вода смоет с него страх превращения. Но морская вода не смывает. Она консервирует. Как консервирует затонувшие корабли и ботинки на дне. Она не даёт забыть — она просто хранит в темноте и холоде. Луций платит солнцу памятью за свет. А что заплатит Ваня морю за иллюзию свободы? Неужели то же самое — кусочки себя, своего человеческого прошлого, которые будут отрываться и уплывать с каждым полнолунием, проведённым в пучине?
Наверху заиграла гитара. Гай пел свою новую балладу — о море, что стирает память, но не боль. Я понял, что никогда не спрошу его, почему он спас всех тех, кого он спас. Некоторые ответы находятся глубже, чем «Титаник».
P.S. В аэропорту Хамамета Луций встретил Ваню не в гавайской рубашке, а в простой льняной тунике. Без тёмных очков, его лицо казалось незащищённым, и на нём лежало выражение странной, пустой безмятежности.
— Привет, малыш, — сказал он, и в его голосе не было привычного театрального пафоса, только лёгкая усталость. — Говорят, ты хочешь укротить море? Оно, знаешь ли, само всех укрощает.
В машине он прочитал лимерик про русалок. Старый, двусмысленный и очень смешной.
Ваня слушал, глядя не на Луция, а на море, раскинувшееся от края до края. Оно сверкало, безжалостное и прекрасное.
— Вы не боитесь… забыть? — тихо спросил Ваня, когда Луций замолчал, потирая висок.
Нерон повернул к нему лицо, и на миг в его глазах цвета морской волны мелькнула тень — не страха, а чего-то более древнего. Тоски по тому, что уже стёрлось.
— Забывать, — сказал он, и его губы тронула та самая фотогеничная улыбка, — это и есть свобода, малыш. Ты когда-нибудь видел, чтобы море цеплялось за свои волны?
Ваня не понял. Но, может, это и к лучшему…
Глава 6,5
Глава 6,5. Интерлюдия: «Чёрный бульвар»
Ярослав вот уже третью ночь не вылезал из кабинета. При этом не было никаких Zoom-ов с продюсерами — для них он выделял всего час и отбивался как от назойливых мух. Всё остальное время он сидел там в тишине, и из-под двери не доносилось ничего, кроме стука клавиатуры. Только запах — старых книг, пыли и того особого напряжения, что бывает у творца, когда он вынашивает не идею, а целый мир. Олимпиада ворчала, что он «копается в своих комплексах». Но я-то знал этот взгляд. Взгляд человека, который бежит от реальности в ту самую тьму, от которой обычно мы все так отчаянно разбегаемся. Это не дело. Когда трехсотлетний вампир начинает вести себя как затравленный гений — это верный признак, что пора вмешаться. Хоть в качестве музы, хоть в качестве дядьки с ремнём. Ремень у меня был, но он был короче моего любопытства…
Дом снова погрузился в ту благородную тишину, что бывает только когда твой щенок за тридевять земель роет пески Карфагена. Ярослав ушёл в склеп — внезапно заявив, что устал и хочет выспаться. Олимпиада вязала где-то на втором этаже, излучая ауру недовольства всемирными масштабами. А я, Гай Юлий Цезарь Август Германик, остался наедине с самым страшным чудовищем современности — ноутбуком Ярика.
Машина шипела тихим вентилятором, подмигивая спящим монитором. Любопытство — оно, знаете ли, пострашнее вампиризма. Одно дело — построить от скуки в Лютеции канализацию. Совсем другое — узнать, о чём твой трехсотлетний друг пишет по ночам, когда все спят. Я ткнул в пробел. Монитор ожил, открыв ворох вкладок: Zoom с чатом продюсеров, гугл-докс с черновиком «Воя XVIII», и… одна папка с неприметным названием «ЧБ_Черновик_НИКОМУ».
«Н-и-к-о-м-у» — это для нас, бессмертных, то же самое, что яркая вывеска «Сюда! Бегом! Прыжками!!». Я кликнул папку.
Внутри лежал документ: «Чёрный бульвар. Роман. Я.Л.». Никаких «сценарий», «аннотация», «синопсис». Просто — роман.
«Ну-ну, старина, — пробормотал я. — Прячешь от семьи самый сочный кусок своего творчества? Непорядок. Дядя Гай должен проверить, не вредит ли твоё творчество моральному облику молодёжи».
Я развалился в кресле, откинул со лба опять отросшие рыжие патлы и начал читать. Сначала из вежливости. Потом — уже не мог оторваться.
* * *
«Среда, 21 августа, 23.30
Веня Кропалик, самое ничтожное существо даже среди своих педагогически запущенных друзей, опрометчиво собранных каким-то сердобольным активистом под сенью бойскаутского лагеря, находился на лесопилке в полном одиночестве. Друзья ушли на дискотеку в санаторий МВД, куда Кропалик идти отказался не столько по причине нелюбви к самому сочетанию МВД, сколько из-за ранней сексуальной озабоченности: ему удалось уломать дочь лагерного сантехника Вальку с помощью богатого подарка — флакона французских духов, вытащенного из сумки зазевавшейся пляжницы. Правда, духами уже пользовались, но то же самое можно было с полным правом сказать и о Вальке, поэтому сделка состоялась, и теперь Веня томился от скуки в ожидании предмета своих вожделений.
Уже была выкурена отсыревшая «ява», с особым вниманием рассмотрены карманные порношедевры, представлявшиеся в неверном свете луны манящими и пленительными картинками совсем близкого будущего, а деланная паскуда Валька все не шла.
От безделья Венька, припомнив отрывочные сведения по своей будущей специальности, которой его вот уже год безуспешно пытались обучить в бывшем ПТУ, а ныне — Техническом лицее, занялся исследованием проводов, ведущих к пилораме, с дебильным упорством, достойным лучшего применения, стараясь запустить двигатель, приводящий в действие вертикальные пилы. Как ни странно, ему удалось то, что не удалось два года назад поселковому электрику: пилорама затрещала, завизжала и заработала. Веня со счастливым лицом послушал эту музыку своей маленькой победы и, не поленившись, принялся тащить небольшое бревно с намерением распустить его на доски, хотя для чего он это делает, Кропалик не имел ни малейшего представления. Очевидно, смысл полуночной распиловки трухлявой древесины был недоступен не только ему одному: бело-голубой в лунном свете чудовищный волк, бесшумно вынырнувший из кустов, тоже застыл на мгновение, будто недоумевая; его первый рык потонул в визжании пилы, впервые после долгого перерыва получившей пищу. Будто сердясь на самого себя, Зверь мотнул головой и, присев, издал рев такой мощности, что перекрыл шум работающего станка. Веня Кропалик оглянулся, его мозг потомственного алкоголика и наркомана не смог выдать по своим полуразрушенным нейроцепям сигнала истинного ужаса, что сравнило его с героем: он посмотрел на диковинную псину, поднял валявшийся на земле кол и довольно точно метнул его Зверю в голову. Белый монстр позорно прижал уши, но уже в следующее мгновенье прыгнул на свою дерзкую жертву и, видимо, от охватившей его странной растерянности, промахнулся. Наконец, до Кропалика дошло, что надо как-то слинять, и он вспрыгнул на стол пилорамы, чтобы соскочить в кустарник за столбами навеса и удрать по тропинке в поселок… Но тут волк прыгнул вторично и в силу какого-то чисто статистического стечения вероятностей лишь нижней челюстью и одной лапой зацепил свою упрямую жертву. Веня взвизгнул почти так же громко, как пилорама, дожевавшая свою порцию дерева, присел — и тут его подхватила подошедшая за новым бревном лапа подавателя… мелькающие ржавыми, не успевшими очиститься зубьями, вертикальные пилы получили новую работу. Страшный, непохожий на человеческий, крик оборвался почти одновременно с шумом механизма: что-то странное, с чем не смогла справиться бегущая и вращающаяся сталь, заставило пилораму остановиться. Несколько мгновений царила полная, всеобъемлющая тишина, затем нечто теплое и жидкое закапало на замусоренную землю. Зверь брезгливо потянул ноздрями воздух и, если бы он мог пожать плечами в недоумении, он бы обязательно сделал это. Он обошёл лужицу, не прикасаясь к ней, и на мгновение застыл, подняв морду к луне. Из его глотки вырвался не рык и не вой, а низкое, гортанное ворчание, похожее на отдаленный гром. Казалось, он не просто убивал — он приносил кровавую жертву. Жертву лунному диску, холодному и безразличному, как его собственное существование. Он не испытывал ни голода, ни злобы. Была лишь пустота, которую на время заполняла эта странная, жестокая церемония. Церемония, смысл которой был забыт самими веками.
В следующее мгновение он исчез бесследно и беззвучно. Прошли долгие минуты. Кровь, стекающая под пилораму, образовала лужу, блестящую в лунном свете, как растопленная смола. Тяжело ступая, из темноты вышла пятнистая корова со свежей раной на шее. Шумно вдохнув теплый сытый запах, она опустила в лужу морду и принялась с удовольствием пить…»
* * *
Я дополз до момента, где пятнистая корова начинала пить из лужи под пилорамой, и захихикал. В склепе зазвонил будильник — Ярослав поднимался. Я не стал прятаться. Сидел в его кресле, глядя на экран, с ощущением, будто только что проглотил кусок сырого, дымящегося мяса — противно, но пальчики оближешь.
Ярик появился на пороге, бледный, как и положено после дневного сна, но с живыми, цепкими глазами.
— Ты что тут делаешь? — спросил он без предисловий.
— Воспитываю свой эстетический вкус, — ответил я, указывая подбородком на монитор. — «Чёрный бульвар»… Жестко. Сочно. И чертовски… профессионально. Прям кровь с молоком, а не этот твой розовый дым для продюсеров. Особенно мне понравился наш собрат по клыкам — этот… самовлюблённый онколог. Кого-то он мне напоминает — не подскажешь, кстати, кого?
А эта корова на лесопилке — блестящий штрих. Для настоящих гурманов!
Он промолчал, но по тому, как он не стал возмущаться, я понял — он не против. Он даже, кажется, ждал этого.
— Но у меня вопрос, — я повернул кресло к нему, сложив руки на животе. — Сюжетный такой вопрос. От автора к автору. Там, в этой твоей мрачной симфонии, оборотень — это не просто зверь. Он именно Зверь. Это какое-то бездушное, ритуальное природное явление. Холодное, как луна, под которой он убивает. Жуть берёт. А наши братья-клыкастые вышли этакими грустными интеллектуалами, наблюдателями с рюмкой арманьяка в руке. Кстати, браво! Твои вампиры могут выпивать и закусывать! Сбылась вековая мечта!!! Красиво, не спорю. Но…
Я сделал паузу, давая словам набрать вес.
— Но вот приедет наш Иван из Туниса. Сядет, откроет папин новый роман — такой взрослый, такой пафосный! — и прочитает. И увидит, что главное чудовище, эта безжалостная сила природы, что давит гнилых человечков на пилорамах — это, по сути, он сам. Его порода. Его шерсть, когти и полная луна. Не обидется ли щенок? Такой отрицательный герой — и вервольф? А положительные герои — вампиры, два, совершенно обосравшихся интеллигента.
Ярик медленно подошёл к столу, сел на его край. Его лицо было спокойным, но в уголках глаз собрались те самые морщинки, что появляются, когда он думает о Ване.
— Обидится, — сказал он тихо и очень чётко. — Первую минуту — точно. Потом позлится. Потом задумается.
Он посмотрел на меня, и в его взгляде была не авторская надменность, а та же усталая мудрость, с которой он когда-то объяснял Ване правила жизни.
— Я ведь пишу не справочник по биологии «иных». Я пишу роман ужасов. У страха должна быть морда. Конкретная, звериная, бездушная. Чтобы читатель, как тот Кропалик, сначала не понял, а потом — как понял…
И… — он усмехнулся, — ещё я немного мщу. Всем этим «Ван Хельсингам», где тебя, меня и Луция показывают безумными кровавыми психами. Пусть мир хоть в одной книжке увидит, что монстр с клыками может быть сложнее, чем просто кровосос. Даже если чудовище с белой шерстью в этой книжке — просто стихийное бедствие…
— А сыну? — не отпускал я.
— Сыну, — Ярик выдохнул, — я напишу другую книгу. Ту, где оборотень — герой. Когда-нибудь. А эта… эта — про то, как его отец, вампир, боялся той древней, дикой силы, что спит в нём. Это мой страх на бумаге, Гай. Не его правда. Он это поймёт. Или я ему объясню. За ужином. После занятий. Как обычно.
Он встал и потянулся к клавиатуре, чтобы выключить монитор, но я его опередил.
— Оставь. Я тут не дочитал ещё. Надо оценить, как там с атмосферностью. Да и вообще интересно же — чем всё закончится!!
Ярик фыркнул, но разрешил. Он пошёл на кухню подогревать кровь, оставив меня наедине с «Чёрным бульваром». И с мыслью, что, возможно, лучшая книга о монстрах — это та, которую один монстр пишет о других, чтобы разобраться в собственных страхах. И что наш Ярик — не такой уж и хреновый отец, раз его главный страх — не быть понятым собственным сыном. А ещё он чертовски талантливый писатель, если из описанием такого мерзкого человечишки и тупой бойни смог вызвать у древнего вампира чувство настоящей, первобытной гадливости.
А в Тунисе, наверное, было солнечно. И Ваня сейчас нырял куда-то, к затонувшим триремам, не подозревая, что стал главным литературным мерилом в ночном кабинете своего отца. Что ж, у каждой семьи свои скелеты в шкафу. У нашей — это целые романы на жёстком диске, в которых эти скелеты ещё и обглоданы дочиста.
Через час Ярослав вернулся в кабинет. С двумя кружками. Он молча вручил одну мне, потом согнал из кресла и открыл только что прочитанный мною «Чёрный бульвар». Курсор мигал на последней строчке: «Ласково убаюкивая щенка, она пошла прочь по Бульвару, растворяясь в ночи. Огромная ослепительная Луна смотрела ей вслед. Было тихо.»
— Ну что, гений, — фыркнул я, — будешь смягчать? Добавишь оборотню трогательную предысторию, как его в детстве дразнили за хвост?
Он не ответил. Вместо этого он прокрутил текст к середине и бегло пробежал глазами.
— Хорошая идея. — сказал он наконец, глухо, будто не мне, а самому себе. — Это надо обдумать и вписать в текст. Не меняя его. Он останется такой, каким я его выдумал. Без компромиссов.
— А Ваня?
Ярослав закрыл документ и повернулся ко мне. В его глазах не было ни сомнения, ни паники. Была та самая холодная, отточенная ясность, с которой он когда-то решал, кого оставить в живых, а кого — нет.
— Ваня прочитает. Обидится. Придёт ко мне. И мы поговорим. Не как отец с сыном, а как читатель с автором. Может, впервые за всё время. — Он усмехнулся, но в улыбке не было веселья. — Это же и есть главный ужас, да? Не то, что монстр в книге. А то, что книга — это мост. Иногда по нему идёт любовь. А иногда — правда. И не знаешь, что страшнее.
Он выключил ноутбук и встал, давая понять, что разговор окончен.
— Спасибо, что влез не в своё дело. Теперь я знаю, на что иду.
Я вышел из кабинета с чувством, что стал свидетелем чего-то важного. Автор только что взвесил на невидимых весах своего сына и свою книгу. И, кажется, понял, что они не противоположности. Они — два берега одной реки, по которой ему, чёртову архитектору, теперь предстоит наводить мост. И первый, кто по нему пройдёт, будет рычать от обиды и пахнуть морем и дальними странами.
Что ж. Иногда, чтобы понять отца, нужно прочитать книгу, в которой он тебя боится. Пусть даже эта книга называется «Чёрный бульвар» и будет продаваться в соседнем отделе с «Воями». По крайней мере, это честно.
Глава 7
Глава 7. Тайны Танит
Самолёт приземлился в аэропорту Тунис-Картаж глубокой ночью, когда пустыня дышала прохладой, а небо было усыпано звёздами, будто кто-то рассыпал сахар по чёрному бархату. Алёна и я вышли на лётное поле, где запах жасмина смешивался с ароматом горячего песка. Вскоре мы уже обнимались с Ваней, встречавшим нас в здании аэровокзала. Гай, в чёрных очках и футболке с похабными надписями, уже торговался с таксистом, тыча пальцем в потрёпанный «Мерседес» 80-х:
— Monsieur, cinquante dinars, pas plus! Или я тебе расскажу, как твой дед продавал верблюдов римлянам!
Таксист, щурясь на его очки, плюнул в пыль и махнул рукой:
— D'accord, mais silence! Les flics dorment pas ici...
Машина рванула по дороге, петляющей меж дюн, словно змея. За окнами мелькали силуэты финиковых пальм, выгибающихся под тяжестью плодов, и аккуратные белые домики с голубыми ставнями, сквозь которые пробивался казавшийся тусклым свет. Где-то вдалеке, на краю горизонта, маячили огни рыбацких лодок — жёлтые точки, пляшущие на воде. Вскоре домики сменились садами и роскошными виллами Карфагена.
— Regardez! — таксист ткнул в стекло, где в лунном свете белели развалины римских терм. — C'est Romain! Deux mille ans!
— Ага, — Гай высунулся в окно, доставая флягу с кровью. — Я там с Гетой в своё время «пьяную кровь» пил. К Луцию приезжали в гости. Вон та арка — идеальное эхо для песен!
— Пьяную кровь? — Ваня нахмурился, отрываясь от вида ночной пустыни. — Что это такое?
Гай фыркнул, откручивая крышку фляги.
— Элементарно, щенок. Берёшь самого отпетого, вдрабадан пьяного гладиатора, здоровущего легионера или, на худой конец, философа-киника, у которого из ушей уже анисовая настойка сочится. Сцеживаешь с него пол-литра — и вуаля! «Пьяная кровь». Пьёшь — и получаешь всё веселье без головной боли наутро. Ну, почти. Однажды так прибухнул, что поджёг пекарню в 1666 году, а закончилось это Великим пожаром Лондона. Стыдно было — слов нет… Карл Второй мне за это от души в глаз засветил…
— А Гета? — не унимался Ваня.
— Публий Септимий Гета, — с неожиданной теплотой в голосе произнёс Гай, делая глоток. — Ещё один мой непутевый племянничек. Хотя он как раз самый путевый! Римский император, между прочим. Луций не единственный, кому я… вправил мозги и продлил век. Гета триста лет тянул по моей просьбе регентство в Римской империи. А ещё он Алариха грохнул… Скоро вас познакомлю, обязательно. Он тут неподалёку, в Париже. Последнее время не любит его покидать. Двести лет как там сидит.
Я ж тебе уже говорил как-то: у меня НЕСКОЛЬКО племянников!
Я закатил глаза, предчувствуя новую волну исторического безумия. Ваня же смотрел на Гая с ещё большим, если это возможно, обожанием.
— И все они… живы? — прошептал он.
Гай хитро подмигнул, сверкнув клыками в полутьме салона.
— Малыш, ты даже не представляешь, сколько у тебя на самом деле дядюшек, троюродных братьев и прочих родственничков, которые помнят ещё шерстистых носорогов. Семейные посиделки у нас — это вам не пикник. Это скорее съезд амбициозных древностей. Но об этом потом. Сейчас давай доберёмся до Луция, а то он уже, наверное, все мозги Спору чайной ложкой выел.
Алёна, сидевшая между Иваном и Ярославом, потянула из сумки пакет с гранатовым соком:
— Папа говорил, в пустыне лучше пить это. Восстанавливает силы.
Гай фыркнул, откручивая крышку фляги:
— А мне моё восстановит душу. Надо бы добыть кровь страуса, между прочим. Местный деликатес.
— Хотел бы я увидеть, как ты гоняешься за страусами! — гыгыкнул Ваня.
Я молчал, впитывая пейзаж. Пустыня ночью казалась иной — не враждебной печью, а загадочной спящей красавицей. Песок переливался серебром, как кожа древнего дракона, а ветер шептал на языке, который не менялся тысячелетиями.
* * *
Вилла Нерона возникла внезапно — огромная, высеченная из медового мрамора, который добывали здесь ещё карфагеняне. Колонны, украшенные резьбой с морскими чудовищами, блестели под луной, а за воротами журчал фонтан, окружённый кактусами-великанами.
— Salvete, старые вурдалаки! — навстречу выбежал Луций в шёлковом халате с вышитыми осьминогами. — Дядюшка, ты как живой! Ну, почти.
Внутри виллы пахло солью, карри и ладаном. Стены украшали мозаики с триумфами Нептуна, а вместо люстр висели сети с ракушками. Цезарь, Ванин мопс, которого он привёз с собою ещё год назад, встретил гостей, виляя баранкой своего хвоста. Его короткая шерсть была заляпана синим — видимо, после недавней встречи с банкой краски для рыбацких лодок.
— Он теперь наш талисман, — Луций потрепал пса по загривку. — Рыбаки говорят, синий цвет отпугивает злых духов. Хотя сам он больше похож на толстого призрака.
* * *
Часом позже, сидя у бассейна, Иван рассказывал о находках: затонувшие триремы, амфоры с вином, которое Гаю следовало бы попробовать («Оно ещё старше тебя!»), и странные артефакты — бронзовые диски с рунами, которые светились в лунные ночи.
— Вчера нашли ящик, — он щёлкнул фото на планшете. — Серебряные слитки... но с отметинами. Как будто их кусали.
Гай, потягивая «коктейль» из фляги, закашлялся:
— Вампиры-пираты? Наконец-то достойные конкуренты!
Алёна, сидевшая на шезлонге, потягивая гранатовый сок, вдруг нахмурилась:
— Папа говорил, в этих водах... исчезают люди. Рыбаки. Туристы.
— И что? — я почувствовал, как по спине пробежал холодок, не связанный с ночным бризом.
— Говорят, их забирает Морской Волк, — Луций сделал паузу, драматично закатив глаза. — Местный фольклор. Типа, оборотень, который топит корабли в полнолуние.
— Тогда уж — «Морской дьявол», — хмыкнул я. — Вот где, оказывается, Ихтиандр доживает свой век.
Иван засмеялся, но слишком громко — я знал этот смех. Так он смеялся в тринадцать, когда разбил вазу Олимпиады.
— Чушь. Мы тут каждый месяц ныряем — никого не видели.
— Кроме того грузина на яхте, который путал акул с дельфинами, — добавил Луций. — Напившись, он так им красиво пел вечерами...
Гай вдруг встал, подошёл к краю бассейна и плюхнулся в воду в одежде. Всплыл, отряхиваясь:
— Значит, завтра ныряем! Я покажу вам, как искать сокровища. В 79 году я так нырял за сокровищами Помпей... пока Везувий не спутал все карты.
Следующей ночью «Золотой осёл» — яхта Луция с головой ослика на носу — покачивался на волнах в миле от берега.
Иван, проверяя баллоны, вдруг замер:
— Пап... Ты как?
Я стоял под тентом, в одних плавках. Совершенно непривычное для меня ощущение.
— Лучше, чем Гаю в его облачении. Выглядит, как помесь Венома и Бэтмена.
Гай, облачённый в гидрокостюм с нашивкой «I ❤ Carthage», раздавал снаряжение:
— Щенок, вот тебе подводный фонарь. Ярослав, держи гарпун — мало ли, встретишь русалку-людоеда.
— Русалки не едят людей, — проворчала Алёна, закручивая волосы в пучок. — Они их... очаровывают.
Иван, проверяя регулятор, вдруг замер. Глаза его сузились, ноздри дрогнули — вервольфье чутьё уловило что-то.
— Тут... не только мы.
— Рыбы, — фыркнул Гай, но рука его потянулась к ножу за поясом.
Погружение началось в кромешной тьме, которую разрезали лишь лучи фонарей. На дне, среди обломков римского судна, лежали амфоры, опутанные водорослями, словно зелёными щупальцами. Иван поднял одну — из горлышка выскользнул угорь, мелькнув серебристым боком.
Внезапно вода содрогнулась. Из темноты вынырнула тень — огромная, с перепончатыми лапами и горящими жёлтыми глазами. Морской Волк. Настоящий.
— ВАНЯ! НАЗАД! — Я попытался закричать под водой, рванул вперёд, но чудовище было быстрее.
Огромная лапа ударила Ивана по груди, отбросив к скале. Фонарь выскользнул из руки, осветив на миг острые клыки и чешую, покрытую ракушками. Алёна вскинула руку — её амулет вспыхнул фиолетовым, и вода вокруг чудища забурлила, словно вскипев.
Гай, выхватив нож, вонзил его в бок твари. Из раны хлынула чёрная кровь, смешавшись с водой. Морской Волк взревел, ударом хвоста сбив Гая на дно.
— Держи! — Луций ткнул мне в руки сеть, сплетённую из серебряных нитей.
Сам не могу понять, каким образом я смог извернуться и накинуть её на чудовище, и там, где сеть коснулась этой твари, она зашипела, словно раскалённое железо. Это было слышно даже под водой. Морской Волк взвыл и рванул к поверхности, увлекая за собой меня, в растерянности всё ещё сжимающего конец сети в руке.
Вода взорвалась пеной, когда мы вырвались на поверхность. Морской Волк, запутавшийся в серебряной сети, бился как бешеный кит, а Алёна, вынырнувшая следом, висела у него на спине, вцепившись в амулет. Его фиолетовое свечение прожигало чешую, оставляя дымящиеся раны.
— Держись! — заорал я, но голос потонул в рёве твари.
Иван вынырнул рядом, его глаза уже светились волчьим сапфиром. Когти порвали гидрокостюм, но он сжал зубы, сдерживая превращение — мышцы на руках ходили ходунами, будто под кожей бились две сущности.
— Пап... сеть... — он хрипло выдохнул, хватая край серебряных нитей.
Мы навалились вдвоём, пытаясь прижать чудовище к яхте. Серебро жгло ладони, но боль была ничто по сравнению с мыслью, что эта тварь может утащить Алёну в пучину.
Чудовище полезло вверх, на яхту, таща нас с Алёной следом. Вскоре оно перевалилось через борт. Я почувствовал под ногами палубу.
— Эй, морской пёс! — Гай выскочил из-за рубки с гарпуном в руках. — Попробуй мой фирменный коктейль!
Гарпун вонзился в бок твари, и та завизжала — звук, похожий на скрежет ржавых якорей. Чёрная кровь брызнула на палубу, оставляя дымящиеся пятна.
— Отойди! — Алёна вдруг вскочила, её голос звенел, как разбитый хрусталь. — Она зовёт... Танит зовёт!
Морской Волк замер, будто услышав пароль. Его жёлтые глаза помутнели, чешуя начала осыпаться, обнажая под ней... человеческую кожу. Старик, худой как скелет, с татуировками в виде волн на лице.
— Вы... разбудили Её... — прохрипел он, падая на колени. — Печати сломаны... Теперь Оно выйдет...
Луций, вытирая кровь с подбородка, взобрался на борт, швырнув к нашим ногам серебряный слиток с пунийскими письменами:
— Всё, что нашли на дне — не серебро. Это зубы. Зубы Её стражи.
Иван поднял слиток, и тот вспыхнул синим пламенем. Он застонал, схватившись за голову:
— Голоса... Они кричат...
Я выхватил слиток из его рук. Металл обжёг пальцы, но боль была сладким отвлечением — хоть что-то реальное, осязаемое, а не этот кошмар.
— Что за «Оно»? — я тряс старика за плечи, но он уже захлёбывался чёрной жижей, вытекающей изо рта.
— Древнее... до богов... — успел прошептать он, прежде чем тело рассыпалось в прах.
Тишина. Только волны бились о борт, да Цезарь скулил в рубке. Я стоял, и на языке у меня стоял привкус старого страха — того самого, с Вислы. Он вернулся, щекоча горло солёной горечью, словно я снова глотал ту ледяную воду. Но теперь к нему примешивалось что-то новое. Я смотрел на Ваню, который не отряхивался от воды, а вслушивался в тишину. Его взгляд был устремлён куда-то внутрь, а не на нас. Он ловил эхо тех самых голосов. И в этой позе, в этой сосредоточенной тишине, он был до боли похож на Луция из рассказа Гая — на того, кто платит вниманием и памятью за контакт с чем-то нечеловеческим. Только Луций терял своё. А мой сын, кажется, рисковал наполниться чужим.
— Надо плыть, — сказал Гай неожиданно тихо. — Туда, где нашли слитки.
— Ты с ума сошёл? — я заслонил Ваню, будто монстр мог выскочить из ночи. — Он едва сдерживается!
— Именно поэтому! — Гай ткнул пальцем в слиток у меня в руке. — Это не ловушка, Яр. Это ключ. И он выбрал Ивана.
Ваня поднял голову. Глаза его снова были человеческими.
— Они... просят помощи, — прошептал он. — Как я тогда... на кладбище.
Сердце упало куда-то в бездну. Я вспомнил ту ночь: свёрток на церковных ступенях, писк, который оказался не крысой... Судьба, которую я не смог отменить.
— Ладно, — я сжал слиток, стирая кровь с ладони о борт. — Но если хоть один волосок...
— С него не упадёт, — Алёна встала, поправляя амулет. — Или я превращу тебя в морского ежа, Гай.
Он рассмеялся, но смех звучал напряжённо, как туго натянутая струна.
— Но уже светает, — нахмурилась Алёна. — Вам пора в укрытие... а ТУДА мы поплывём завтра!
Луций кивнул, завёл моторы, и «Золотой осёл» развернулся носом к берегу.
Цезарь, вырвавшись на палубу, залаял на луну — синий и бесстрашный, как маленький стражник Карфагена.
* * *
Я сидел на краю мраморного фонтана, сжимая в руках серебряный слиток. Его ребристые края впивались в ладонь, словно напоминая: ты держишь не артефакт — держишь бомбу. Луна отражалась в воде у моих ног, разбиваясь на тысячи осколков, будто само небо решило сыграть в мозаику. Где-то за спиной Гай с Луцием:
— Да я в твоём возрасте уже три пирамиды обокрал! А ты не можешь даже карту без пятен кофе сохранить!
Но его голос казался приглушённым, будто доносился из другого века. Я закрыл глаза, пытаясь заглушить жужжащий в висках вопрос: Какого чёрта я вообще согласился отпустить Ваню в эту авантюру?
— Пап. — Его тень упала на воду, и я вздрогнул. Даже после стольких лет его шаги оставались бесшумными, как у настоящего хищника. — Ты опять себя грызёшь?
Он сел рядом, пахнущий солью и йодом. Повязка на груди была чистой, но я знал, что под ней скрывается шрам от когтей Морского Волка.
— Ты мог погибнуть, — выдохнул я, глядя, как его отражение в воде дрожит. — Или превратиться там, под водой...
— Но не превратился, — он ткнул меня локтем, как в детстве, когда боялся признать страх. — Потому что помнил твои слова: Разумность, гуманность и осторожность. Хотя... — засмеялся, — осторожность я немного проигнорировал.
Где-то в кустах зашуршало. Цезарь выкатился из темноты, волоча в зубах серебряную цепь — видимо, украденную у Гая. Его синяя шерсть сливалась с ночью, оставляя только белые пятна глаз, как у призрачного пса.
— Смотри, — Ваня поднял цепь, и звенья запели тонким звоном. — Пуническое серебро. Такое же, как в слитках.
Я взял цепь. Металл жёг пальцы, словно пытался прожечь кожу до кости. Проклятие. Или защита?
— Старик говорил, что «теперь ОНО выйдет». — Ваня понизил голос. — Там есть... голоса. Они зовут.
Я резко обернулся, но он уже смотрел куда-то за моё плечо, туда, где волны бились о скалы. Его сапфировые глаза стали мутными, как у слепого.
— Ваня?
— Они поют, пап, — прошептал он. — На языке, которого я не знаю... но понимаю.
Я схватил его за плечи, встряхнул — слишком резко. Он моргнул, и взгляд снова стал ясным.
— Прости, — он потёр виски. — С тех пор, как коснулся этого слитка...
Где-то внутри всё сжалось в ледяной ком. Я вспомнил старую легенду, которую Липа рассказывала у камина: Богиня Танит берёт плату за секреты — либо жизнь, либо разум.
— Всё, — я встал, с силой швырнув цепь в фонтан. — Завтра летим домой.
— Пап...
— Нет! — мой голос грохнул, как дверь склепа. Цезарь заскулил, прячась за колонной. — Ты слышишь голоса, Ваня. ГОЛОСА. Это не игра!
Он вскочил, лицо вдруг стало чужим — острым, волчьим, даже без превращения.
— Ты всегда так! — зарычал он. — В десять лет запрещал смотреть «Вой», в пятнадцать — водить машину, а теперь...
— Потому что я твой отец! — заорал я, и эхо разнесло мои слова по вилле.
Ваня замер. Он не огрызнулся. Он посмотрел на меня не с обидой, а с каким-то леденящим, внезапным пониманием.
— Ты боишься не за меня, — тихо сказал он. — Ты боишься за себя. Что я стану как он. Что вернусь и не вспомню, как пахнет наш дом. Что выберу море и забуду тебя.
Эти слова ударили меня точнее когтей Морского Волка. Он повернулся и ушёл, оставив меня одного с этой мыслью. Она, как оказалось, сидела во мне всё это время, притаившись за более простым страхом — страхом просто его потерять.
Тишина. Даже Гай замолчал где-то в глубине сада. Ваня дёрнул головой, будто стряхивая невидимые оковы, и ушёл, не оглядываясь. Его следы на песке светились слабым серебром.
Я рухнул на скамью, сжав голову руками. В ушах звенело, а в груди ныло, будто кто-то вырвал клыки вместе с корнями.
— Эй, старик. — Гай вынырнул из темноты, как демон из курильницы. В руках он держал две фляги. — Держи.
Я взял флягу, автоматически открутил крышку — запах донорской крови смешался с анисом.
— Он не ребёнок, — Гай плюхнулся рядом, расплёскивая содержимое своей фляги на песок. — И ты не Бог. Даже я не Бог! Хотя... — он хмыкнул, — иногда веду себя как ветхозаветный.
Я хотел огрызнуться, но вместо этого выдавил:
— Он слышит голоса, Гай. Как...
— Как я после того зелья Липы? — он усмехнулся. — Да, помню. Голос Марка Аврелия в моей голове три века читал лекции о стоицизме. Я уже начал подозревать, что и Марка кто-то обратил в вампира... Но! — он ткнул пальцем в мою грудь, — я справился. Потому что рядом были друзья. Или враги. Не важно.
— Это не смешно.
— И не должно быть. Марк Аврелий — вампир?!! Это совершенно не смешно! — Гай внезапно серьёзнел. — Но если ты сейчас сломаешься, кто ему поможет? Олимпиада с её носками?
Я застонал, глядя на звёзды. Они мигали, будто смеялись над моим страхом.
— Что делать? — спросил я у ночи, у Гая, у богини Танит, если она слушала.
— Слушать, — сказал Гай, вставая. — Иногда голоса — не враги. Иногда... это эхо тех, кто хочет, чтобы их услышали.
Он ушёл, оставив меня наедине с флягой и Цезарем, который осторожно положил морду мне на колени. Его синяя шерсть пахла краской и глупостью.
А где-то вдалеке, за песчаными дюнами, завыл ветер — точно так же, как сто лет назад, и тысячу.
Я смотрел, как Ваня вслушивается в вой ветра, и думал, что самое страшное в вечности — не монстры, а понимание: рано или поздно приходится отпустить. Даже если весь мир кричит «нет»…
* * *
«Золотой осёл» плыл туда, где море сливалось с ночью — к подводному плато, отмеченному на карте Луция как «Глаз Танит». Ваня стоял на носу, сжимая серебряный слиток, который под его пальцами светился синим, будто металл впитывал лунный свет и превращал его в магию. Я пытался не думать о том, что этот свет напоминал вампирские клыки в темноте.
— Здесь, — Луций остановил яхту, указывая на приборы. — Глубина — сто метров. Пески скрывают вход... или выход.
Гай, повязывая на голову бандану, бросил взгляд на слиток:
— Надеюсь, эта богиня любит гостей. А то как-то неловко врываться без приглашения.
Мы погрузились в воду, оставив Цезаря охранять яхту. На дне, среди заросших кораллами колонн, зиял провал — вход в пещеру, обрамлённый каменными фигурами женщин с головами львиц. Танит.
— Печати, — прошептал Иван в гидрокоммуникатор, указывая на ниши в стенах. В каждой лежал серебряный слиток-зуб. — Их нужно вернуть...
— Держи! — Луций ткнул мне в руки сеть, сплетённую из серебряных нитей. Его лицо в призрачном свете фонарей под водой было странно спокойным. — Знаешь, дядя как-то сказал, — его голос прозвучал у меня в наушниках с лёгкой, грустной усмешкой, — что самое страшное — не умереть, а забыть, за что стоило жить. Эти твари… — он кивнул в сторону пульсирующей тьмы, — они ничего не забыли. Они помнят свой долг уже тысячи лет. И это для них пытка. Может, наш щенок сможет дать им то, чего у меня вдоволь, но чего я не могу дать никому… Забвение.
От этих слов у меня похолодело внутри. Он говорил о своей цене. И предлагал Ване раздать ту же монету, но другим.
Алёна коснулась амулета, и фиолетовый свет окутал нас, отгоняя тени. В глубине пещеры что-то зашевелилось — огромное, бесформенное, пульсирующее тьмой.
— Оно... — голос Гая прозвучал в моей голове через гидрокоммуникатор. — Похоже на осьминога, скрещённого с ураганом.
Иван поплыл вперёд, не дожидаясь команды. Его слиток вспыхнул ярче, и остальные зубы в нишах засветились в ответ. Тварь запульсировала, щупальца тьмы рванули к нему, но Алёна выставила вперёд амулет — свет отбросил их, как удар молнии.
— Ваня, быстрее! — закричал я, но он уже вставлял свой слиток в центральную нишу.
В тот миг, когда камень принял металл, мне почудилось, будто сама пещера вздохнула. Не водой — чем-то тяжёлым и древним. Я видел, как Ваня замер, его спина выгнулась. Это было не похоже на боль. Скорее, на ошеломление. Мне вдруг страшно захотелось знать, что он чувствует в этот миг. Вливается ли в него чужая тоска, как тогда в меня — ледяная вода Вислы? Становится ли он проводником для чужой вечности, рискуя стереть границы собственного «я»? Свет, хлынувший из него и из всех ниш, был слишком чистым, слишком красивым. Таким светом часто прикрывают что-то невыносимо грустное.
Пещера содрогнулась. Серебряные зубы вспыхнули сетью лучей, пронзив тварь. Она завизжала, рассыпаясь на чёрный песок, который смешался с водой и исчез. На дне осталась лишь мозаика — женщина с львиной головой, держащая змею и якорь.
— Печать восстановлена, — Алёна опустилась на колени, касаясь мозаики. — Танит спит.
* * *
На вилле Нерона рассвет застал нас за столом, заваленным едой и пустыми пакетами из-под донорской крови. Гай, с повязанной банданой головой, орал песню про морских чертей, а Луций пытался отобрать у него гитару, дабы показать «как правильно надо!»
Я простонал, наливая себе ещё этой адской смеси Гая. Но сейчас, под приглушённый рёв его гитары и шум волн, даже моя вечность казалась не такой уж одинокой и чудовищной. Цезарь, синий клубок у моих ног, храпел, и его лапа дёргалась — гнался во сне за призраком Морского Волка. Я посмотрел на Ваню. Он спокойно слушал Луция, и в его глазах я не увидел той пустоты, той потерянности, которой так боялся. Видел усталость. И понимание. Он не сбежал от себя в море. Он использовал то, что делает его иным, чтобы успокоить что-то ещё более древнее и забытое. Он не стал вторым Луцием, платящим памятью за свет. Он остался моим сыном, нашедшим в своей двойной природе не проклятие, а дар — дар слышать и укладывать спать чужие кошмары. И, чёрт возьми, возможно, в этом и был самый главный секрет, таившийся в этих бирюзовых водах — не секрет богини Танит, а секрет того, как моему мальчишке не потерять себя в этом мире, который вечно хочет его либо съесть, либо переделать.
— Ты видел её? — Ваня присел рядом, вертя в руках ещё один слиток, теперь обычный. — Танит... Она была как мать. Грустная.
— Боги редко бывают счастливы, — я отодвинул бокал с кровью, которую Гай назвал «эксклюзивным миксом от местных вампиров». — Они несут то, что люди не могут удержать.
Он кивнул, глядя на Алёну, смеявшуюся с Луцием. У ног Луция, на низком деревянном арабском табурете, сидел только что вернувшийся из дальней поездки Спор. Он не смеялся — просто сидел с невозмутимым видом, методично точил один из своих многочисленных ножей о специальный брусочек. Его стальные глаза, казалось, оценивали каждого за столом, высчитывая, кто и насколько представляет угрозу для его драгоценного Луция. Впрочем, когда взгляд его скользнул по Ване, в уголках глаз мелькнуло что-то похожее на одобрение — или, на худой конец, на снисхождение.
Луций ушёл и вернулся с кифарой. Он принял позу классического кифареда и ударил по струнам...
Луций ушёл и вернулся с кифарой. Он принял позу классического кифареда и ударил по струнам.
Гай громко расхохотался, зажимая уши обоими руками: — «Случилось страшное!!»
Глаза Нерона недобро сверкнули, но потом он прыснул и заголосил, что есть мочи:
— «СЛУЧИЛОСЬ СТРАШНОЕ!!!»
Я простонал, наливая себе ещё «коктейля». Но сейчас, под шум волн и смех Гая, даже вечность мне казалась не такой уж страшной
Глава 7,5
Глава 7.5. Интерлюдия: «18 минут Лузитании»
Я сидел у камина, перебирая струны гитары и второй час ждал, когда же Ярик закончит совещаться. Пепел от сигары, которую я курил (гаванская, 1945 года, последняя коробка с того самого британского крейсера), падал на ковёр, вытканный сценами из Троянской войны — Олимпиада купила его на распродаже в Измайловском Кремле, утверждая, что «это улучшит фэн-шуй склепа».
«Чёртов фэн-шуй. В моё время достаточно было повесить над дверью волчий череп и вылить вино на порог — и всё, дом защищён от злых духов и налоговых инспекторов. А теперь вот ковры с Ахиллесом, которого я, кстати, никогда не видел — поздно родился. Зато я лично знал парня, который утверждал, что торговал с Троей медными котлами. Скрюченный такой старикашка в порту Остии, всё ныл, что «при Приаме медь была качественнее». Как будто я не знаю, что самое лучшее в его жизни было — это разгружать амфоры с испанским маслом под моим, надо сказать, мудрым правлением. В общем, история — она вся такая: кто-то воюет и попадает на кринжовые ковры, а кто-то торгует котлами и помирает в безвестности. Я предпочитаю второй вариант, но кто я такой, благодаря козлу Светонию, не знают, разве что, японские школьницы. Хотя вру: после недавнего аниме и они теперь в курсе…»
Ярослав пялился в Zoom-чат продюсеров. На экране светилось: «Пусть он будет серфером! Накачанным и мокрым! Женская половина зрителей такое очень любит!» Цезарь спал. С возрастом он спал всё больше…
— Старина, — я ткнул носком сапога в его стул, — если бы я так тупил в 41-м, меня бы уже распяли. Отвлекись, послушай балладу!
Я дёрнул струну и с придыханием запел:
«Луна опять висит в ночи над Римом...
И освещает мне мою беду!
Я перед зеркалом неумолимым...
Хочу понять: куда же я иду?!»
Ярик обернулся и, задев чашку, пролил кровь на клавиатуру. На экране всплыло: «Ярослав, вы добавили красный акцент! Гениально!»
«Кто утолил бы жажду неземную?
Нет, Геликон не принесёт луны!..
О, если бы молитвы, поцелуи
Могли спасти от долга и вины!»
— Это Нерон написал, — я фальшиво взял слишком высокую ноту. — Парень талантлив, как... как я в свои 28!
— Тебе и сейчас 28. И будет 28 до скончания веков. — Ярослав промокал платком клавиатуру. — А Нерону, если уж на то пошло, всего лишь 30…
— Такое впечатление, что тебе не 37! Ты, конечно, старше нас, но ведёшь себя как старый пердун! И всё киснешь, как уксус в амфоре. Щенок в Тунисе, а ты тут скулишь.
— Я не скулю, я беспокоюсь по-взрослому! — огрызнулся он. — Не то что ты, который во все свои «вечные 28» лезет в историю, как в чужой карман за конфеткой!
— В чужом кармане всегда интереснее! — парировал я. — Ты же сам знаешь. А конфетки там — те ещё. И что, пора уже в свой собственный карман лезть? Да там же пусто! Только долговые расписки и пыль веков! Нет уж, спасибо. Я лучше в чужой. Там хоть сюрпризы попадаются. Вот, например, в 410-м году, когда Аларих громил Рим, я вынес из горящей библиотеки не свитки Цицерона, а рецепт фалернского вина от одного греческого пьяницы-медика. И знаешь что? Он оказался идеальным средством от похмелья для вампиров! А в 1812-м, когда все бежали из горящего Вашингтона, я в опустевшем доме французского посла нашёл коллекцию ночных горшков с портретами французских маршалов. Продал потом Наполеону III — тот обожал такую экзотику. Вот тебе и «чужой карман»! Это не легкомыслие, Ярик. Это — высшее искусство находить смысл в самом бессмысленном бардаке. И если тебе кажется, что я веду себя как клоун, то лишь потому, что я уже две тысячи лет играю в одном и том же цирке, где все остальные — дрессированные собачки, поскольку львы передохли от старости, а дрессировщик давно сбежал, прихватив кассу. Так что да, я буду свистеть, кувыркаться и жонглировать фактами, пока корабль тонет. Потому что это единственный способ не заметить, что он уже давно на дне!
Огонь в камине потрескивал, выплёвывая искры. Ярослав отвернулся к окну, где луна висела, как серебряный слиток из пещеры Танит.
Я увидел на журнальном столике конверт и потянул его на себя:
— Это кто в наше время рассылает письма на бумаге??? Логотип кинокомпании? О, как интересно…
Вскрыл зубами — привычка двухтысячелетней давности.
«Ярослав, ваш сценарий о кораблекрушении 1915 года требует доработки. Зрители жаждут драмы: предлагаем использовать контрабас как символ борьбы за жизнь. Историческая метафора с Вандербильдом — идеально! Любовная линия между капитаном и германской шпионкой добавит романтики. Зрители обожают, когда страдают красиво. Ждём правок.
P.S. Прилагаем копию подписанного контракта».
— Боги, они хотя бы Википедию открывают. Идиоты, — я швырнул письмо в камин. — Хотел бы посмотреть, как они страдают «красиво» в ледяной воде с тысячью трупов вокруг!
— Помнишь «Лузитанию»? — Ярослав спросил это шёпотом, будто делился тайной. — Май 1915 года. Мы с тобой тогда на корабле были… Ты тогда ещё орал: «Если я утону, меня Гета убьёт!!!»
---
7 мая 1915, 14:10. Борт «Лузитании».
Первый взрыв вышвырнул меня из каюты, как пробку из шампанского. Воздух наполнился вонью горелой плоти и человеческой паники. Палуба «Лузитании» превратилась в цирк сумасшедших: дамы в кринолинах цеплялись за перила, дети визжали, а капитан Тёрнер орал что-то про «зигзаги», которые он, чёрт побери, не стал делать. Ярослав, бледнее лунного света, пытался запеленаться в здоровенную чёрную штору:
— Гай! Steinway в салоне — внутри пусто!
— Ты гений или идиот? Хочешь взять в шлюпку рояль?
— Не в шлюпку! Отнесём на верхнюю палубу! Выпотрошим! Залезем внутрь! Закроем крышку. Когда корабль утонет — рояль всплывёт! За мной!!! — Ярик уже ломился в дверь музыкального салона. Штора развевалась на его плечах, как плащ призрака Оперы. — Ты же сам рассказывал, что Гета говорил, как на «Титанике» какой-то китаец в рояле выжил!
— Я никогда такого не говорил! — рявкнул я, поскальзываясь на мокром паркете. Пол уже сильно накренился. Из аквариума лилась вода. — Я говорил, что на «Титанике» оркестр играл до конца! А китаец три часа балансировал, стоя на двери. Дверь и рояль! Это две большие разницы!
Но спорить было некогда. Мы ввалились в салон. Рояль «Стейнвей», чёрный и блестящий, как гроб нового образца, уже сползал к стене, угрожающе дребезжа. На нём каким-то чудом всё ещё держалась ваза с увядшими лилиями.
— И как мы его вытащим? — Ярик обречённо посмотрел на трёхсоткилограммового монстра.
— Не вытащим, — озарила меня гениальная мысль. — Мы его здесь же и потрошим! Ты держи, я буду выдирать молоточки!
— Держать?! Он же на меня сейчас рухнет!
— Если рухнет, будешь первым в истории вампиром, раздавленным музыкальным инструментом! — я уже вскрывал крышку здоровенным столовым ножом, который схватил по дороге в буфете. — Ты же в вечность войдёшь! Хоть какая-то польза от этой катастрофы! А вообще, ты вампир или где? У тебя силища намеренная!
Из салона в коридор выбежала пожилая дама в разорванном платье, прижимая к груди скрипичный футляр. Она поскользнулась, футляр вылетел из её рук и, раскрывшись, поехал по мокрому полу прямо к зияющему дверному проёму, за которым была уже не палуба, а прямая синяя бездна.
— Моя Гварнери! — завопила она. — Это катастрофа!
— Вы перепутали, мадам! — рявкнул Ярослав, тыча пальцем в языки пламени за иллюминатором салона. — Вот это катастрофа!
Рефлекс коллекционера сработал быстрее мысли. Я отшвырнул нож и сделал отчаянный выпад, поймав футляр за ремешок за секунду до того, как он скрылся бы в океане. Саму скрипку пришлось ловить отдельно — она выскользнула и запрыгала по клавишам нашего «Стейнвея», издавая жалобный писк.
— Вот, мадам, — я сунул ей в руки и футляр, и инструмент. — Бегите наверх. И в следующий раз покупайте немецкую. Гварнери тонет изящно, но быстро, а хорошая немецкая скрипка будет держаться на воде, как пробка. Проверено!
Она ничего не ответила, только прижала скрипку к груди и побежала дальше по коридору, который теперь больше походил на горку аквапарка в аду.
— Ну вот, — обернулся я к Ярику. — Скрипку спас, теперь займёмся нашим музыкальным гробом. Держи крышку, я буду выкидывать железки. И спину не разбей — рояль всё-таки дорогой.
— Дорогой?! — зашипел Ярик, упираясь плечом в тяжёлую крышку. — Гай, мы на тонущем корабле, вокруг люди гибнут, а ты переживаешь за стоимость рояля?!
— За всё надо платить, старина! Да даже за спасение! — я уже выдирал первую струну с молоточками. — Представляешь, если мы выживем, а нам потом счёт за порчу имущества выставят? Лучше уж сразу утонуть со спокойной душой и чистой совестью! Ну, почти чистой.
Мы споро оторвали у него ножки. Выдрали струны, выкинули молоточки — инструмент выл и стонал, будто молил о пощаде. С матом выбили им стену и отволокли его на верхнюю палубу. Встречные пассажиры смотрели на нас как на сумасшедших. Ярослав, закутанный в свою штору с ног до головы, и я в какой-то занавеске. Руки и лицо у меня уже начинали дымиться… Рояль захлопнулся над нами, как гроб с музыкальным прошлым… Я вспомнил свой первый саркофаг в Риме: те же тесные стенки, тот же запах страха.
Вскоре мы почувствовали, как рояль заскользил по наклонной, потом короткий полёт, и мы с грохотом рухнули в воду.
Первое, что я услышал, кроме воя и грохота, — это голос Ярика из темноты:
— Ты уверен, что эта штука не перевернётся?
— Абсолютно! — соврал я, чувствуя, как рояль делает неестественный крен. — Steinway специально для этого и создавали. Восемнадцатый век, немецкая инженерия. Они даже рояли-подлодки проектировали для Фридриха Великого. Правда, тот утонул на испытаниях вместе с капельмейстером, но это детали!
Воду начало засасывать внутрь через щель для педалей. Ярик, чтобы заткнуть её, сунул туда свою штору.
— Я потерял сапог. Мой последний сапог из кожи единорога! — простонал он.
— Не ной! — огрызнулся я. — Единороги ещё не вывелись, сапоги сошьём новые. А вот если мы сейчас наберём воды, то твои сапоги будут интересовать только рыб. И то в качестве убежища от более крупных рыб.
Вокруг стоял вой человечьих голосов. Корабль издавал странные, страшные металлические звуки. Рядом, судя по всему, рухнула труба…
От страха я начал подвывать что-то себе под нос.
Пел сквозь стиснутые зубы, пока вода просачивалась сквозь щели. Ярослав матерился на латыни, церковнославянском и идише — редкая смесь для вампира.
---
7 мая 1915 г., 14:25. Воды Атлантики.
Я приоткрыл крышку и в щель смотрел на происходящее. Корабль ложился на правый борт, выплёвывая людей в воду. Паника усилилась, когда волна смыла шлюпку с женщинами и детьми.
Какой-то мальчишка лет десяти цеплялся за нашу импровизированную лодку. Его крики «Спасите! Я не умею плавать!» резали слух острее, чем скрежет металла. Я замотал голову пиджаком, высунулся из рояля и втянул его внутрь.
Как только пацан оказался в безопасности, он мгновенно потерял сознание…
— От страха, — констатировал Ярик, щупая пульс у мальчика. — А может, тут воздуха не хватает, или тут разит твоим двухтысячелетним перегаром.
— Это не перегар, это аромат истории! — парировал я, но приоткрыл крышку, чтобы впустить свежего, хоть и ледяного, воздуха.
Вода была усеяна обломками, чемоданами и людьми. Некоторые ещё барахтались, другие уже замерли, покачиваясь на волнах в своих спасательных жилетах. Среди этого ада плыл, отчаянно гребя, мужчина в разорванном пиджаке. Он кричал: «Томас! Томас!»
— Эй, гражданин! — крикнул я ему, высунувшись. — Ваш Томас тут! Живой, спит!
Лицо мужчины исказилось смесью ужаса и надежды. Он поплыл к нам, цепляясь за плавающий ящик из-под апельсинов.
— Держитесь за рояль! — скомандовал я. — Он непотопляемый! Проверено лично Стейнвеем.
Мужчина, задыхаясь, ухватился за крышку. В этот момент мимо нас проплыла пустая шлюпка.
— Вот оно, счастье! — обрадовался я. — Перебирайтесь!
Мужчина, рыдая, забрался в шлюпку.
— Спасибо… кто вы? — спросил он, глядя на нас дикими глазами.
— Мы… — начал Ярик.
— Пианисты! — перебил я, хлопая по корпусу рояля. — Гастролируем. Репетировали в салоне, когда началось. Специализация — похоронный марш. Очень востребовано в данной ситуации.
Тут раздался второй взрыв: очередная труба рухнула в воду, накрыв шлюпку с несчастным отцом. Рояль закрутило на волнах. Огненный шар вырвался из трюма — котлы, 173 тонны снарядов для Союзников или угольная пыль? Немцы позже орали про «военную контрабанду», но трупы детей — слабое оправдание.
Когда я снова выглянул из рояля, я увидел лицо Тёрнера. Капитан стоял на мостике, мокрый, седой, с глазами затравленного зверя. Мы обменялись взглядом — живой и бессмертный в море погибших. Он стоял на мостике, а «Лузитания» погружалась всё быстрее. В конце концов его смыло за борт…
Нас подобрало какое-то рыбацкое судёнышко через пару часов. Мы с Яриком, мокрые, но живые, сидели на палубе среди других выживших, закутавшись в грубые одеяла. Томас очнулся и смотрел на нас как на богов. Мы не знали, как сообщить ему об отце.
Потом был допрос, бумаги, бюрократический ад, который хуже, чем само крушение. Нас записали как «Гай Юлий Сапожков и Ярослав Лаврецки, подданные Российской империи, польские музыканты». Отличная легенда, надо будет её запомнить.
А ночью, в дешёвом номере гостиницы в Куинстауне, Ярик не спал.
— Гай, — тихо сказал он. — А если бы мы не успели?
— Успели, — буркнул я, разглядывая спящего Томаса. — Всегда успеваем. Потому что иначе скучно. А ещё потому, что Гета точно убил бы меня, если бы я утонул. Он мне этого не простил бы никогда.
---
— Я до последнего сомневался, что рояль будет держаться на воде! — я вскочил, размахивая гитарой. — А ещё я вытащил того мальчишку… Как его…
— Томас. Он стал джазменом. Умер в 93-м. — Кто бы сомневался. Сколько лет я потратил на его обучение музыке…
— Вот только кроме музыки ты его ничему не учил… Хорошо, что в конце концов нашёлся его отец. До сих пор не могу поверить, что его не пришибло трубой.
— А я до сих пор помню, как пацан орал: «Дядя, вы супермен!» — Мне вдруг стало тоскливо. — Супермен… А щас вот сижу, баллады пою. Время — оно, как песок. Протекает сквозь пальцы, а потом оказывается, что это не песок, а…
— Сушёное молотое верблюжье дерьмо! — В дверях возникла Олимпиада с подносом. На нём высились три бокала с кровью и блюдо с печеньем в форме черепов. — Выпейте. Кровь с мятой. От депрессии.
— Липа, ты всегда вовремя, — я схватил печенье, изображая укус. — Ммм… Вкуснятина…
— Это Цезарю.
Олимпиада подала мне бокал.
— Пей. Для нервов.
— Хм… Так я тоже — Цезарь. — Я гордо выпрямился. — Ты бы ещё пирожков испекла.
— Вампиры не едят пирожки.
— А я не вампир. Я — легенда.
Олимпиада, одетая в платье, напоминающее хитон (но с биркой «Gucci»), села напротив. Её взгляд скользнул по гитаре:
— Ты сегодня не поёшь. Что-то обсуждали?
— Лузитанию. Плавание в рояле.
— Да-а… Не повезло вам. — Олимпиада достала своё вязанье. — То ли дело — я на «Титанике».
— «Титаник» тонул три часа. И ночью! — сказал я, потягивая кровь с мятой. — У них даже оркестр успел сыграть Nearer, My God, to Thee. Ты даже чемодан собрала и спокойно в шлюпку села. А мы? Восемнадцать минут! Носились по палубе, как в задницу укушенные!!
— Оркестр играл плохо, — равнодушно заметила Олимпиада, завязывая новый узелок. — Виолончелист путался, альт фальшивил. И не мудрено — они так нервничали. Я едва сдержалась, чтобы не пойти и не показать им, как надо. Но этикет не позволял.
— Этикет?! — фыркнул я. — Корабль тонет, а ты про этикет!
— Этикет — это всё, что остаётся, когда рушится цивилизация, — парировала она. — На «Титанике» я познакомилась с одним очень милым джентльменом, художником. Он рисовал меня обнажённой. Потом уступил мне место в шлюпке. Очень галантно.
— И? Он выжил?
— Нет. Утонул. Гета очень переживал, что не смог его спасти. Но меня он изобразил идеально. У меня до сих пор хранится тот набросок. Он напоминает мне, что даже в хаосе можно встретить красоту. И глупость. Чаще глупость.
Я задумался. Да, на «Лузитании» не было художников. Были паникёры, герои, трусы и мы с Яриком в рояле. И скрипачка с Гварнери. Интересно, выжила ли она?
— Вы с Гетой были безупречны. Особенно он — и сам спасся, и стольким помог выжить. Не то что мы…
Олимпиада, разбирая петли, бросила мне амулет:
— Ты не сгорел на солнце, даже в такой кошмарной ситуации. Это достойно уважения.
— Это всё Ярик придумал. Без него — может, бы и сгорел…
Ярослав, отодвигая бокал, вздохнул:
— Иван второй месяц не звонит. Пишет только: «Всё ок».
— «Всё ок» — это код, — я подмигнул. — Значит, нашёл подводный город, женился на русалке и стал королём кальмаров.
— Или связался с теми, кто старше нас, — добавила Олимпиада, разглядывая облупившийся ноготь с вычурной позолотой.
Тишина повисла тяжёлой пеленой. Тень от «Лузитании», казалось, заползла и в эту комнату. Я посмотрел на гитару, потом на пепел в камине, который был похож на пепел сожжённых надежд.
— Знаешь, Ярик, — сказал я неожиданно тихо. — Я тогда, на палубе, пока мы с тобой рояль долбили, видел одного парня. Молодого, в форме моряка. Он стоял у шлюпки и пытался отцепить заклинивший шкерт. Руки у него тряслись. А рядом стояли женщины с детьми и ждали. Молча, без паники, сосредоточенно. А он всё пытался и пытался, а у него не получалось… И вот он обернулся, посмотрел на женщин… и я увидел в его глазах то, что видел у рекрутов в Германии, у гладиаторов перед выходом на арену, у всех, кто знает, что сейчас будет больно и страшно, но должен делать своё дело. А потом шлюпку сорвало со шлюпбалки, и она сбила матросика за борт….
Я взял гитару. Струны были холодными.
— Я тогда ничего не сочинил. Ни песен, ни шуток. Только через сорок лет смог что-то написать. Слушай. Это не про нас. Это про них.
Я ударил по струнам, и музыка полилась не рок-н-рольным драйвом, а медленной, давящей волной — как та самая атлантическая вода.
«Даже в мае здесь воды Атлантики холодом хлещут,
У ирландского берега стелет туман свой покров.
А на дне тут могила людская железом скрежещет,
Мёртвый лайнер морской стал пристанищем тысяче снов…»
Голос сорвался на слове «снов». Я видел, как Ярик замер, уставившись в огонь. Олимпиада перестала вязать. Даже Цезарь притих, уложив морду на лапы.
«Сны хранит «Лузитания» — краски поблёкли,
Пароход, что элиту возил на парады.
В мглу таращит разбитые мутные стекла..
И теперь в глубине, словно призрак на дне,
Страшной памятью стынет забытой блокады…»
Припев обрушился, как тот самый взрыв:
«А волны твердят позабытых истории —
О тех, кто не смог, не причалил к судьбе.
Твердят о торпеде, её траектории,
О золоте в трюмах, о детях в воде…»
Я закрыл глаза и пел уже не для них, а для тех теней в холодной воде. Для того моряка. Для дамы со скрипкой. Для капитана Тёрнера, который проиграл свою последнюю битву.
«Твердят о патронах, снарядах взорвавшихся,
О душах несчастных ну как не твердить?
О шлюпках, до берега недобравшихся,
Поскольку не смог их никто опустить…»
Когда последний аккорд затих, в комнате стояла гробовая тишина. Даже камин будто перестал потрескивать.
Олимпиада первой нарушила молчание. Она молча поднялась, подошла ко мне и положила руку мне на плечо. Не сказав ни слова. Просто постояла так секунду, а потом вернулась на своё место.
Ярик долго смотрел на свои руки, потом медленно поднял голову.
— А ведь мы выжили, — тихо сказал он. — И даже рояль не потеряли.
— Да, — я поставил гитару у камина. Голос был хриплым. — Выжили. Чтобы помнить. Хотя иногда я думаю, что тем, кто там остался, повезло больше. Им не пришлось ничего вспоминать.
— Гай… — начала Олимпиада.
— Всё, хватит, — я махнул рукой, снова становясь собой. — Сеанс самокопания окончен. Наливайте-ка лучше этой крови с мятой, а то я уже начинаю говорить, как персонаж из русской классики, который «страдает от непонятно чего». Да и вообще, меня зовут не Родион, а Гай. И я предпочитаю действовать, а не рефлексировать.
Тишину разорвал звонок. На экране телефона высветилось: «Луций». Я нажал на громкую связь:
— Алё! Малыш, как там твой подводный рай?
— Дядя… — голос Луция дрожал, как парус на ветру. — Мы нашли кое-что. В пещере. Тут… эээ… лучше приезжайте.
Раздались гудки…
Олимпиада и Ярослав переглянулись. А я уже тыкал в телефон, заказывая билеты:
— Ближайший рейс — через три часа. Липа, собирай свои зелья. Ярослав, бери мопса.
— Цезарь остаётся, — Ярослав вскочил, роняя стул. — И какого чёрта вы все решили за меня?!
— Потому что ты упрямый осёл, — Олимпиада встала, поправляя клатч. — А ослов надо подгонять. Как в 41-м.
— В 41-м я был императором! — рявкнул я, натягивая куртку с черепами.
— И что? — она повернулась ко мне, сверкая глазами. — Ты до сих пор им являешься. Только без тоги.
Я замер, потом рассмеялся:
— Липа, ты бы в цирке выступала. Дрессировать львов. Или меня.
Мы вышли в ночь, где луна, как свидетель веков, освещала путь к новым тайнам.
— Подожди! — Ярик, уже сидя в машине, засуетился и вдруг выскочил обратно. Он вбежал в дом, схватил со стола паспорт, остановился, минуту подумал, а потом нагнулся и сунул Цезаря подмышку. Тот только хрюкнул от неожиданности.
— Забыл главное, — пробурчал Ярик, садясь на заднее сиденье рядом с Олимпиадой.
— Молодец, — сказал я, заводя двигатель. — Пёс — это как ладанка. Отгоняет злых духов и лишние вопросы на таможне. А если что — всегда можно сказать, что это не мопс, а очень странный такс.
Мы рванули в аэропорт, оставляя позади дом, склеп и печенье в форме черепов. В голове у меня стучало: «Луций, держись, дядя едет. И везёт с собой целый зоопарк: вампира-паникёра, царицу-вязальщицу, императора со странностями и мопса-пердуна». Карфаген, встречай своих новых-старых хозяев.
Внезапно Олимпиада спросила с заднего сиденья:
— Гай, а ты взял гитару?
Я похлопал по чехлу на соседнем сиденье.
— Куда же без неё? Если что, сыграю «Игуанодонов» подводным обитателям. Пусть знают, с кем имеют дело.
P.S. «Лузитания» до сих пор лежит на дне с 4 миллионами пуль в трюме. Иногда мне кажется, мы все — как те пули: ржавые, ненужные, но впившиеся в историю навеки.
Глава 8
Глава 8: «Совершеннолетие»
20:00 за день до Дня Рождения.
Луна над Карфагеном была неестественно большой, словно богиня Танит выронила серебряный диск из рук. Я стоял на террасе виллы Луция, наблюдая, как волны лижут берег, будто старые псы, выпрашивающие кость. Я всё ещё злился: этот «Великий артист» разыграл нас, вынудив приехать. Он хотел устроить большой пир, посвящённый совершеннолетию Ивана! А я-то думал, что Ваня прилетит домой и мы отметим в кругу семьи и близких.
В кармане звякнул мобильник — очередной сценарий пришёл одобренным, с пометкой «ДОБАВЬТЕ БОЛЬШЕ СЛЁЗ И МОРДОБОЯ!», но мысли мои были далеко. Завтра Ивану исполняется 21. Совершеннолетие для вервольфа — не просто цифра. Это граница, где детские страхи встречаются с древними законами.
— Старина, ты опять киснешь, как недопитое фалернское! — Гай ввалился на террасу, размахивая бутылкой вина с фирменной этикеткой «I век н.э. — выдержанное в амфоре». — Ты должен радоваться! Щенок вырос. Скроет шкуру — и в люди. Или не скроет — и в волки.
Он плюхнулся в плетёное кресло, задев ногой Цезаря. Мопс фыркнул и уполз в кусты, волоча украденный носок Гая.
— Если бы всё было так просто, — пробормотал я, глядя, как вдали мерцают огни рыбацких лодок. — Его первое полнолуние после совершеннолетия... Ты помнишь, что говорили вервольфы-старейшины?
— «Кровь решит»? — Гай скривился, откупоривая бутылку зубами. — Чушь собачья. В данном конкретном случае — чушь волчачья... Кровь всегда хочет одного — течь. А мы решаем, куда.
— Помнишь, как ты рассказывал, как вы решали в 410-м? — я не удержался от ухмылки, несмотря на тревогу. — Когда Рим горел, а вы с Гетой тащили из библиотеки Палатина не золото, а те самые свитки Катона, которые ты потом обменял у Ватикана на Флоренцию?
— И правильно сделал! К тому же к Флоренции прилагалась бочка испанского вина — Гай звонко чокнулся со мной бокалом. — Катон был занудой. А вино — оно и через тысячу шестьсот лет прекрасно. Кстати, это оно и есть. — Он похлопал по бутылке. — Последний бочонок. Припас для особого случая. А что может быть особенней, чем твой щенок, который собирается стать кем-то большим, чем просто щенок?
Я взял бокал. Аромат ударил в нос — не просто вина, а воспоминаний: пыль римских дорог, запах кипарисов на Палатине, дым от того самого костра, на котором я сжёг свои первые, наивные стихи о вечности, послушав поэму Китса.
— Знаешь, чего я боюсь больше всего? — признался я, глядя на вино. — Не того, что он не справится. А того, что справится. И ему больше не понадобятся мои страхи, мои советы, моё вечное ворчание у окна. Что он найдёт свой путь в этом море — в прямом и переносном смысле — и уплывёт. А я останусь на берегу, как старый маяк, которому больше нечего освещать.
Гай долго молча смотрел на меня, а потом расхохотался так, что Цезарь выскочил из кустов.
— Да ты просто ревнуешь! Ревнуешь к морю, к луне, к этой дурацкой богине Танит! Боишься, что они отнимут у тебя твою главную игрушку — роль вечно беспокоящегося отца! Расслабься, Яр. Он может стать хоть Посейдоном, хоть Царицею морскою… Хотя нет: царицы из него не получится…
Но когда ему будет больно, страшно или просто захочется услышать, как кто-то ворчит «я же тебя предупреждал» — он вернётся. Потому что ты и есть его дом. Не место. Состояние.
Он протянул мне бокал. Вино пахло пылью веков и иронией. Как иногда жалко, что мы можем его только нюхать..
Где-то внизу, у бассейна, смеялась Алёна — её голос переплетался с шумом прибоя, как нить в древней мозаике. Иван молчал. Слишком много молчал в последние дни.
---
20:30. Вечер перед праздником.
Я вышел в сад подышать, прежде чем отправиться за Иваном. Ночь была тёплой, и запах жасмина смешивался с солёным бризом. Из-за густой оливы донёсся приглушённый, но страстный шёпот. Я узнал голоса.
— ...и зачем ты продолжаешь эту дурацкую легенду? — это был Луций, но без привычного пафоса. Его голос звучал устало и с досадой. — Всем рассказываешь, что я теряю память из-за солнца? Что я несчастный калека, который платит за каждый солнечный день обрывками своих воспоминаний?
— Легенда добавляет шарма, — ответил Гай, но в его тоне не было обычной шутливости. — Ты же сам говорил, публика любит трагедию с блёстками.
— Публика? Гай, это не публика! Это наши! Ярик, Олимпиада, теперь ещё и этот мальчик... Ты заставляешь их смотреть на меня с жалостью, как на инвалида! А это прекратилось через двадцать лет после моего превращения, сразу как я посетил храм Атона! Тому уже скоро две тысячи лет!! Я нашёл равновесие! Солнце больше не стирает меня — оно... заряжает. Как аккумулятор. Пусть и странный.
Тишина. Потом Гай вздохнул — долгий, усталый звук.
— Малыш, — сказал он неожиданно мягко. — Я не хочу, чтобы тебя жалели. Я хочу, чтобы тебя берегли. Если все думают, что ты хрупкий, уязвимый — они будут осторожнее вокруг тебя. Будут думать дважды, прежде чем втянуть тебя в очередную авантюру. Особенно те, кто любит тебя по-настоящему. Это не жалость. Это... буфер. Защитный слой из чужой осторожности. Для того, кто слишком часто забывает об опасности сам.
— Ты опекаешь меня, как ребёнка, — в голосе Луция прозвучала обида.
— Нет, — резко сказал Гай. — Как сына. Которого однажды уже чуть не потерял. И который, несмотря на все свои две тысячи лет, всё ещё ведёт себя как тот мальчишка с восковой табличкой, готовый поджечь мир ради красивой строчки. Прости. Это моя старинная, императорская паранойя. Она не лечится.
Последовало долгое молчание. Потом Луций тихо засмеялся.
— Ладно. Пусть будет твой «буфер». Но если я ещё раз услышу, как ты рассказываешь Ваньке, что я забыл, как выглядит мама — я поставлю твой «Харлей» на якорь посреди Средиземного моря. И скажу всем, что это новая инсталляция «Ностальгия по скорости».
— Договорились, — фыркнул Гай. — А теперь иди, твой Спор уже десять минут как стоит в тени кипариса и делает вид, что не подслушивает. У него даже бровь дёргается от напряжения.
— Вот он и есть мой настоящий буфер.
Я тихо отступил в тень, прежде чем меня заметили. В груди кольнуло что-то тёплое и горькое одновременно. Эти двое... Они играли в свои вечные игры, но в основе их лежало что-то настоящее, выстраданное. Как и у нас с Ваней. Только упакованное в большее количество театрального абсурда.
Я повернулся и пошёл к вилле, где меня ждал сын. На душе стало чуть спокойнее. Мы все здесь были слегка сломанными, вечно играющими чужие роли существами. И, возможно, в этом и заключался секрет нашей странной семьи — не в том, чтобы скрывать трещины, а в том, чтобы украшать их золотой пылью шуток, легенд и преувеличенных страшилок. Чтобы они не резали глаз, а стали частью узора.
21:00. За день до рождения.
Мы сидели в подвале виллы, превращённом в подобие склепа: каменные стены, готический канделябр и мой новый гроб, любезно предоставленный Луцием («Чтоб чувствовал себя как дома!»). Иван щёлкнул зажигалкой, поджигая свечи в форме черепов — подарок Олимпиады «для атмосферы».
— Расскажи о Париже, — попросил он неожиданно. — Не о войнах или императорах. О том, как пахли улицы. О том, что забыли учебники.
Я удивился. Он всегда бежал от прошлого, как от надоедливого комара.
— Улицы пахли чесноком, потом и надеждой, — начал я, смакуя воспоминания. — И свежим хлебом. Ремесленники таскали корзины с овощами, а мальчишки играли в кости на ступенях Нотр-Дам. Однажды Бонапарт...
— Не Бонапарт. Ты. — Он прищурился, сапфировые глаза поймали отблеск пламени. — Каким ты был до... всего этого?
Тишина загудела, как раненый шершень. Я отхлебнул вина, чтобы прогнать ком в горле. И тут же сплюнул.
— Живым. — Слово обожгло язык. — Боялся темноты. Писал стихи, которые сжигал на рассвете. Влюбился в девушку, которая смеялась, как ручей... Потом пришла война… Она, я...
Костёр свечи дрогнул, отбрасывая тень на стену — силуэт с клыками. Иван не спускал с меня взгляда, будто видел сквозь века.
— Ты всё ещё пишешь стихи? — спросил он тише. — Гай говорил, что нашёл твой дневник в Риме...
— Гай — болтун, — я резко встал, опрокидывая бокал. Багровая лужа поползла по столу, как карта забытых стран. — И если он покажет тебе хоть строчку, я превращу его «Харлей» в металлолом!
Он рассмеялся — искренне, по-детски. И вдруг я увидел того мальчишку, упрямо забиравшегося ко мне на колени.
— Боишься, что я узнаю, какой ты сентиментальный? — Он подмигнул, доставая из-под стола потрёпанный блокнот. Мой блокнот. — «Луна — рана на теле ночи...» Неплохо.
Я выхватил блокнот, но было поздно. Он уже повторял строчки, пародируя мой голос:
— «О, время, старый карлик, ты крадёшь
не годы — мгновенья, что пахнут, как мёд...»
Сердце (или его подобие) ёкнуло. Я не писал такого со времён смерти Байрона...
— Верни, — прошипел я, но он отпрыгнул к двери, держа блокнот над свечой.
— Сначала расскажи, кому посвящено! Той девушке из Парижа?
Пожар в груди оказался слаще страха. Мы гонялись по подвалу, как школьники, опрокидывая стулья и пугая Цезаря, пока блокнот не упал в камин. Я рванулся спасать стихи, Иван — меня.
— Вы что, дети?! — В дверях возникла Олимпиада с корзинкой вязания. Её взгляд скользнул по обгоревшим страницам. — Ярослав, ты... романтик?
Она рассмеялась, и мир рухнул.
---
4:00. Рассвет.
Я сидел на пляже, наблюдая, как намёк на солнце вырезает из ночи силуэты рыбацких лодок. В кармане жалил пепел стихов. Гай нашёл меня первым.
— Держи, — он швырнул свиток пергамента. — Переписал, пока ты ныл у моря.
Жестом фокусника он выхватил из ниоткуда большой чёрный плащ и укутал меня с ног до головы: — Расселся, понимаешь ли, а восход через пять минут!
На жёлтом пергаменте мои строчки соседствовали с похабными рисунками Гая. В углу красовался Нерон в образе Купидона.
— Зачем? — я не поднял глаз.
— Потому что стихи — как дети. Даже уродливые заслуживают жизни. — Он прилёг на песок, закинув руки за голову. — Ты же научил меня этому.
— Когда?
— В 1920-м, когда Новочеркасск горел. Ты спас ту девочку-поэтессу, а не полковую казну.
Память всколыхнулась, словно рыба в сети. Её звали Марина. Она писала оды луне и умерла на моих руках, проклиная красных варваров.
— Я тогда сказал: «Слова переживут нас», — прошептал я.
— И они пережили, — Гай указал на пергамент. — Даже твои.
---
18:00. За час до праздника.
Вилла сияла огнями. Бесконечные слуги Луция развесили на пальмах сети с фонариками, превратив сад в созвездие. Алёна, одетая в платье из лунного шёлка, командовала расстановкой блюд:
— Папа прислал осьминогов в чернильном соусе! И... эээ... живого барашка.
— Для Гая, — кивнул я, — он обожает средневековый колорит.
В этот момент в сад вплыл Луций, вернее, его очередная безумная идея. Он восседал на разукрашенных носилках, которые несли четверо рослых, улыбающихся тунисцев в древнеримских туниках (но в кроссовках).
— Приветствую, дорогие гости моей скромной виллы! — возопил он, поднимаясь. — Для торжества случая я приказал выкопать из песков и восстановить древний карфагенский фонтан с вином! Он не работал две тысячи лет, но я уверен, сегодня он заработает! Или взорвётся. В любом случае — будет зрелищно!
Из-за пальмы вышла Олимпиада, неся стопку тёплых носков, на этот раз с вышитыми на них руническими заклинаниями против «сырости и дурного глаза».
— Это для всех, — сказала она, раздавая носки гостям. — Особенно для тех, кто планирует входить в воду. Вода в Средиземном море коварна. В 300 году до нашей эры мой прапрадедушка простудил почки именно здесь, и с тех пор в нашей семье…
— Липа, дорогая, — перебил её Гай, жадно вдыхая аромат осьминогов. — твои истории всегда заканчиваются либо простудой почек, либо гибелью империи. Давай сегодня обойдёмся без того и другого. Дай носки — они пригодятся. Вон Нерон уже собирается декламировать поэму про осьминогов. Боюсь, это продлится долго, и ноги замёрзнут.
Действительно, Луций взобрался на импровизированную сцену из ящиков и уже настраивал кифару. Возле излишне шаткой сцены появился Спор с блокнотом и деловитым видом — видимо, готовился ловить Луция, ежели, не приведи Юпитер, тот навернётся во время выступления.
Иван вышел на террасу. В чёрном смокинге, с галстуком-бабочкой, он казался чужим — взрослым, уверенным. Только глаза выдавали волнение.
— Готов? — я поправил ему воротник, пряча дрожь в пальцах.
— Нет, — он усмехнулся. — Но ты говорил, храбрость — это когда страшно, но ты идёшь.
— Я говорил много глупостей.
— И это была лучшая.
---
20:00. Полнолуние.
Гости собрались у бассейна: местные рыбаки-вервольфы с гитарами, пара-тройка незнакомых мне вампиров, Луций в тоге (его «исторический эксперимент»), Олимпиада, вязавшая тёплые носки «на всякий случай». Даже Волков со свитой прилетел. Все молодые, красивые, остроухие. Их смех звучал как колокольчики.
Среди гостей я заметил несколько знакомых и много незнакомых лиц. Вот группа вервольфов-рыбаков что-то горячо обсуждает с местным вампиром-археологом, который, судя по жестам, объясняет разницу между пунической и римской керамикой. Вот две эльфийки из свиты Волкова с любопытством разглядывают Луция, а тот, заметив их взгляд, тут же принимает героическую позу и начинает поправлять несуществующие складки на тоге.
— Смотри-ка, — толкнул меня локтем Гай. — Вон тот детина с бородой — это Марк, вервольф-пастух из окрестных гор. Говорят, его стадо из пятисот овец — самое дисциплинированное в Тунисе. Он их выдрессировал, как легионеров. Если одна отобьётся, остальные четыреста девяносто девять строем идут её возвращать. Мечтаю заполучить таких в преторианцы.
— А вон та дама в зелёном, — кивнула Олимпиада, — жрица Танит в тридцать седьмом поколении. Она прислала нам «благословение богини» — корзину вяленых кальмаров и жаренную на вертеле рыбу-меч. Говорит, это символ долголетия и гибкости. Я, правда, подозреваю, что у неё просто муж рыбак.
Цезарь, почуяв обилие еды, носился между ног гостей, пытаясь стащить то кусок баранины, то осьминожье щупальце. Его лоснящаяся шкурка сливалась с сумерками, и он казался маленьким, упитанным призраком кухни.
— Внимание! — Луций взобрался на стол, звеня ножом по бокалу. — Сегодня наш щенок становится волком! А значит — пора пройти Испытание Танит!
Толпа загудела. Иван побледнел. Я сжал руку кресла — обряд совершеннолетия у вервольфов? Об этом не было ни слова в планах.
Рядом со мной, в тени пальмы, стоял Спор. Он не шумел, не смеялся, просто наблюдал за всем своим привычным, оценивающим взглядом. В руках он держал уже не блокнот, а старинный свиток с какими-то пометками. Заметив моё напряжение, он повернул голову и едва заметно кивнул.
— Он справится, — тихо сказал Спор. Его голос был низким и удивительно спокойным. — Луций обожает театральность, но никогда не допустил бы реальной опасности. Особенно для гостя. Тем более — для сына... друга семьи.
— А если это не театральность? — спросил я, не отрывая взгляда от Вани.
— Тогда я уже был бы в воде, — ответил Спор просто, и в его глазах мелькнула стальная уверенность. — И море выплюнуло бы Луция на берег раньше, чем он успел бы закончить свою пафосную речь. Так что расслабьтесь. Наслаждайтесь спектаклем.
Он говорил так уверенно, что часть моего страха отступила.
— Что он приготовил? — прошептал я, но Нерон уже спрыгнул со стола, подхватил Ивана под руку и повёл к берегу.
— Древний ритуал! — крикнул он, размахивая ножом (зачем — боги знают). — Нужно войти в воду в человеческом облике и выйти зверем! Иначе...
— Иначе духи моря сожрут душу! — подхватил Гай, явно навеселе.
Алёна шагнула вперёд, но отец опередил её:
— Остановись. Это не твой ритуал.
Тишина стала гуще средиземноморской ночи. Иван стоял на границе прибоя, дрожа.
— Я сделаю это, — сказал он, не оборачиваясь.
Он снял смокинг, аккуратно сложил его на песке, потом снял бабочку и туфли. Каждое движение было медленным, осознанным. Он стоял на границе двух миров — суши и моря, прошлого и будущего, человека и зверя. Луна висела прямо над ним, освещая его бледную кожу серебристым светом.
Алёна сделала шаг вперёд, но её отец, Волков, мягко, но твёрдо удержал её за руку.
— Дочка, это его путь, — тихо сказал он. — Твоя любовь — не клетка. Она должна быть мостом.
Иван шагнул в воду. Первый шаг — по щиколотку. Второй — по колено. Вода, казалось, не хотела его пускать — волны накатывали сильнее. Третий шаг — вода по грудь. Он обернулся, посмотрел на нас. На меня. И улыбнулся. Не той улыбкой храбреца, который не боится. А той, с которой ребёнок отпускает руку отца, впервые садясь на велосипед. «Я могу. И я должен».
Потом он нырнул.
Тишина. Только шум прибоя и тяжёлое дыхание Гая рядом. Десять секунд. Двадцать.
— Где он? — прошептала Олимпиада, сжимая в руках спицы.
— Терпение, — процедил Гай, но его пальцы белели от того, как крепко он сжимал бокал.
И тогда море взорвалось светом.
Не просто вспышкой. Из глубин поднялся столб фосфоресцирующего, серебристо-голубого сияния. Вода вокруг закипела, но не от жара — от энергии. Воздух наполнился гулом, похожим на песню китов, смешанную со звоном древних колоколов. По поверхности побежали круги, складываясь в сложные узоры, напоминающие пунические письмена.
И из сердца этого светового столба, медленно, величаво, поднялась фигура…
---
20:15. Испытание.
Из пены возникла фигура — не волк, не человек. Существо с сапфировыми глазами и кожей, мерцающей, как лунная дорожка. Оно шло по воде, оставляя серебряные следы, а вокруг невидимые, словно пели киты — низко, будто вибрации самой земли.
— Морской волк... — прошептал Луций. — Легенда Карфагена...
Алёна упала на колени, её амулет вспыхнул. Я понял всё: голоса, зов Танит, слитки. Море выбрало его.
Иван (был ли это ещё он?) подошёл, касаясь моей руки. Глаза говорили на забытом языке.
— Он принял дар, — проговорила Олимпиада. — Но сохранил разум.
Гай засмеялся, разливая кровь и вино в бокалы:
— Видишь, Яр? Он сильнее нас обоих.
Гай обернулся к Ване: — Ихтиандр, мальчик мой, иди сюда!!
Праздник продолжился. Волки, эльфы и люди танцевали под старинные напевы, а Луций читал стихи, путая латынь с пуническим. Гай, не выпуская из рук гитары, пел балладу за балладой.
Иван сидел на песке, обняв Алёну, и море светилось в его глазах — уже не угрозой, а обещанием.
Праздник набрал новую силу. Рыбаки-вервольфы заиграли на дудках и барабанах дикую, зажигательную музыку, в такт которой пустились в пляс и эльфы, и вампиры. Гай, окончательно разогревшись, устроил соревнование по метанию осьминогов с местным вервольфом-великаном по имени Марк. Победила дружба, а проиграла — посуда на столе.
Луций, вдохновлённый успехом, объявил, что начинает запись рок-оратории «Баллада о Морском Волке» и приглашает всех желающих на бэк-вокал. Спор, вздохнув, начал раздавать тексты, заранее напечатанные лазером на пергаменте.
Я стоял в стороне, наблюдая за этим безумием. Ко мне подошёл Волков, жевавший вяленого кальмара.
— Неплохо устроились, — сказал он, кивая на сына и Алёну. — Два мира, которые, казалось, никогда не сойдутся. А они не просто сошлись. Они создали что-то третье. Новое. Как хороший сценарий.
— Только жизнь лучше любого сценария, — ответил я. — В ней нельзя вычеркнуть неудачную сцену и переписать диалог.
— Зато можно импровизировать, — улыбнулся он. — И, судя по всему, ваш сын — гениальный импровизатор.
Он отошёл, а я поймал себя на мысли, что улыбаюсь. По-настоящему. Без горечи, без страха. С чувством, которое давно забыл, — лёгкостью.
Где-то далеко запел петух — самый обычный, деревенский. Значит, где-то близко есть ферма, люди, обычная жизнь. И это было прекрасно.
---
Эпилог.
Утром я нашёл на подушке в гробу пергамент. На нём знакомым почерком было написано:
«Спасибо за стихи. И за то, что спас меня тогда, в корзинке из звёзд. А ещё — за то, что ты — мой папа!!!
Твой морской волк».
Рядом лежал ещё один сверток — маленький, завёрнутый в лист лотоса. Я развернул. Там лежала морская раковина, идеальной спиральной формы, и внутри неё… крошечный серебряный слиточек, точная копия тех, что мы нашли в пещере. Но этот был тёплым и тихо пел, если приложить к уху. Не голосами — мелодией. Простой, чистой, как первый луч солнца на воде.
Я поднялся в комнаты и подошёл к окну. Приоткрыл штору. Мимо промчался Цезарь, за которым гнался Нерон. Мопс украл и погрыз его лавровый венок. Обоим было страшно весело. Солнце ласкало обнажённые плечи Луция. Вскоре он загнал Цезаря в фонтан и, отобрав потрёпанный венок, водрузил себе на голову. Стоя по колено в бассейне, с счастливым мокрым мопсом подмышкой, он ораторствовал перед сонными и пьяными вервольфами о необходимости возрождения карфагенского театра.
На террасе, под навесом за столом, уставленным остатками пира, сидели Гай, Спор и Олимпиада. Спор откровенно дремал, завернувшись в плед. Гай что-то рисовал на салфетке, размахивая руками, а Липа, улыбаясь, вязала что-то уже не из шерсти, а из серебристой морской нити. Иван и Алёна шли по кромке воды, держась за руки, и их следы на мокром песке светились слабым голубым светом — на несколько секунд дольше, чем положено.
Раковину с поющим серебром я положил в нагрудный кармашек рубашки, как раз поверх того места, где когда-то билось сердце. Вибрация от слитка приятно отдавала в грудь.
За окном раздался радостный смех. Ветер подхватил и унёс его к горизонту, где начинался новый день и новый роман — но это уже совсем другая история.
А наша — на этом закончена. Или, может, только начинается.
Конец первого романа.
---
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
