Инвентаризация
Глава 1
Партия очередного чердачного хлама прибыла в среду ближе к вечеру. Два десятка коробок из-под колумбийских бананов, обмотанные малярным скотчем, с лаконичной пометкой «Наследство Ш., Пенз. обл., без разбора». Как и бывает в подобных случаях, хлам сторговали за символическую сумму, не глядя, полагаясь исключительно на привычную финансовую арифметику, которую Саушкин, владелец небольшой букинистической лавки, вырабатывал десятилетиями. Ибо в его профессии риск был не просто стечением вероятностей, а необходимым условием существования.
Разбор «бананового наследства» занял три дня с копейками. Борис Борисыч неспешно, но методично отсортировывал заурядное и тиражное от того, что могло представлять антикварный интерес, расставляя находки по полкам в строгом соответствии с собственной иерархической системой, в которой каждая книга имела своё законное место. Критерии существовали в облачном пространстве увлечённого сознания престарелого букиниста и не банально группировались на полках и в стопках. Учитывался возраст издания, состояние переплёта, запросы коллекционеров, пожелания читателей, тиражная редкость, цензурная редкость, собственные пристрастия букиниста, что-то ещё… и именно в этой субъективной упорядоченности он и обнаружил тетрадь.
Тетрадь была тонкая, в потёртом кожаном уголке, нестандартного формата, страниц на сорок, может быть, чуть больше, без титула, без каких-либо пометок на форзаце, с пожелтевшей от времени бумагой, которую он на глаз определил как двухсотлетнюю, исписанную выцветшими чернилами, мелким, беглым, но аккуратным почерком, не похожим ни на церковный, ни на канцелярский, гражданским. Саушкин пролистал тетрадь за обедом, обнаружил на первой странице обычный список из четырёх пунктов, с краткими пометками о состоянии и цене предметов из того самого пензенского наследства: часы карманные, книги богословские, образ в киоте, скрижали каменные, и, не найдя в этом списке ничего примечательного, бросил тетрадь на стопку коробок неценного, чтобы потом выбросить её.
Однако в четверг вечером, когда переставлял коробки ближе к выходу, тетрадь автоматом бросил на стол, чтобы не гнуть спину, если она свалится с крыши полуприкрытой банановой коробки. Заварил по привычке чайку после сделанного участка работ и на таком же автомате открыл её на первой странице…
Старик тут же замер.
Даже не замер, а задохнулся…
Список оказался иным…
Совершенно иным.
Не дополненным, не исправленным, а совсем другим: зеркало овальное в бронзовой оправе, литературный альманах, тот же образ в киоте и те же скрижали. Чернила, почерк и бумага при внимательном изучении остались прежними, без малейших следов вымарывания и исправлений, будто текст был писан единым росчерком, без суеты и переосмысления.
Совсем другой текст.
Потрясение Бориса Борисыча было непередаваемо…
Что-то холодное и липкое двинулось от желудка к горлу, словно он вдруг осознал, что земля под ногами — вовсе не земля, а тонкий, совершенно тонкий первый лёд над чёрной бездной воды.
В пятницу утром, преодолевая необъяснимую тревогу, он снова открыл тетрадь и к пущему удивлению обнаружил, что список расширился. В новой редакции появились и новые позиции, и те, что были в самом первом варианте, причём на второй странице, где ранее значилась запись о серебряных ложках, теперь значились скатерти, а внизу, мелким, почти неразборчивым почерком того же почерка, с едва заметным усилением нажима пера, приписана фраза: «Хозяин не установлен. Местонахождение: квартира на Васильковой ул., 3-й этаж. Состояние: удовлетворительное. Подлежит перемещению».
Васильковая была его улицей, а третий этаж — его этажом…
Тут он наконец осознал, что это не шутка, не опечатка, не случайность, а что-то, что внимательно наблюдает за ним и знает, где его искать…
Он запер лавку дрожащими руками и пошёл домой пешком, чтобы хоть как-то проветриться…
Но каждый шаг порождал странное эхо, каждый удар сердца толкал ужас к горлу, каждый вдох давался всё труднее…
Дома он сразу обнаружил, что некоторые вещи были не на своих местах.
Хуже того, это было не просто перемещение предметов, а какое-то безумное вторжение, потому что конторский стул из кабинета стоял посреди пустой кладовой, а любимая чашка, всегда стоявшая ручкой вправо, теперь смотрела ручкой влево, книги на полках изменили привычные местоположения, словно кто-то невидимый переставлял их, выстраивая свой, понятный только ему порядок.
Но это был порядок.
Чей-то зловещий и совершенно недопустимый порядок.
Охваченный маниакальным желанием восстановить собственный порядок и доказать самому себе, что физический мир всё ещё подчиняется законам физики, а не бреду старой тетради, он отправился в хозяйственный магазин, купил длинные, толстые кровельные гвозди, тяжёлый молоток и промышленный клей, после чего методично и упрямо прибил свой рабочий стул к паркету в кладовой, открутил внутреннюю ручку, намертво приклеил чашки к столешнице и зафиксировал сдвинутые ящики стола, вкладывая в каждый удар молотка отчаянную надежду, что, когда предметы закреплены физически, их можно только разрушить, но не навести логичный порядок, и тогда — привычный порядок вещей восстановится…
Он уснул с молотком под подушкой, совершенно уверенный в своей победе над хаосом.
Проснулся Саушкин не от света, но от звука.
Тихого, скрипучего, влажного звука, исходящего из кладовой, такого, какой издаёт старая древесина, когда её методично, с усилием, отрывают от того, к чему она прибито, и Борис Борисыч, сидя на краю постели, еле дышал, не в силах пошевелиться, потому что звук этот был не из кладовой, а откуда-то из-под пола, из-за старых стен, из самой толщи квартиры, которая вдруг перестала быть его квартирой и стала чем-то другим, чужим, живым, пульсирующим в такт его собственному, внезапно ставшему слишком громким сердцу.
Он встал.
Колени предательски захрустели.
Борис взял со стола фонарь — тяжёлый, металлический фонарище, который он держал на всякий коммунальный случай, — и пошёл к кладовой, чувствуя, как каждый шаг налитых свинцом ног отдаётся в висках тупыми, ватными ударами, и как холодный пот медленно стекает по позвоночнику, оставляя за собой липкий, стылый след.
Дверь в кладовую не была закрыта.
Он специально открутил ручку внутри, чтобы запереть дверь снаружи.
Но дверь была приоткрыта, и из узкой щели доносился тот самый скрипучий, влажный звук.
Он толкнул дверь фонарём.
Она отворилась медленно, без сопротивления, и луч света выхватил из темноты картину, от которой у старика перехватило дыхание, и он понял, что всё, что он пережил за эти два дня, было лишь прелюдией, лишь подготовкой к этому моменту, к этому взгляду, который он сейчас бросит в кладовую и который изменит его навсегда.
Гвозди, которые он собственноручно забил в ножки стула, торчали из пола, шляпки их были на том же уровне, на каком он их оставил, и паркет вокруг них не был повреждён, и всё было так, как он и задумывал, когда вбивал их, вкладывая в каждый удар молотка всю свою веру в то, что физический мир ещё подчиняется физическим законам.
Но сам стул был не там, где должны быть его ножки.
Стул был прижат к потолку. Сиденьем вниз. Ножками вверх.
Гвозди, вбитые в ножки, теперь торчали из потолка, удерживая стул в этом немыслимом, перевёрнутом положении, словно гравитация в этой маленькой кладовой изменила своё направление, словно кто-то взял пространство и перевернул его вверх ногами, не тронув при этом ни пола, ни стен, ни самого стула, а лишь поменяв местами верх и низ, как меняют местами страницы в неправильно сшитой книге.
И в этом перевёрнутом стуле было что-то до такой степени неправильное, до такой степени оскорбляющее все законы, которые Борис Борисыч чтил все свои пожилые годы, что внутри него что-то надломилось, и он окончательно осознал, что больше не сможет вернуться к тому состоянию, в котором был ещё минуту назад, к той наивной уверенности, что мир устроен так, как он привык.
Саушкин вернулся в кабинет, схватил дрожащими руками тетрадь и, испытывая судьбу, открыл её на последней странице, где увидел новую запись:
«Позиция №148. Кабинет. Человек престарелый, в халате, с фонарём в руке. Состояние: неудовлетворительное. Примечание: позиция оказывает физическое сопротивление описи. Требуется окончательная фиксация».
Он попытался сделать шаг назад, к двери, чтобы бросить тетрадь, выбежать из квартиры, сбежать по лестнице, выскочить на Васильковую, кричать, звать на помощь, делать что угодно, лишь бы не оставаться в этой квартире, которая перестала быть его квартирой, но ноги его не слушались.
Ноги его вдруг перестали быть его ногами.
Глядя вниз, с леденящим душу ужасом Борис Борисыч осознал, что не может пошевелить ступнями, потому что сквозь подошвы, сквозь толстую кожу его домашних туфель, сквозь носки, сквозь кожу и кости, в толстый дубовый паркет были вбиты два длинных, ржавых гвоздя.
Старый букинист чувствовал не боль — боль была бы ещё терпима, боль была бы знаком того, что он всё ещё жив, всё ещё человек, — он чувствовал не боль, а лишь тупое, абсолютное оцепенение, распространившееся от ступней до затылка, словно гвозди эти были вбиты не в паркет, а в саму его способность двигаться, в саму его волю, в само его существование.
Он хотел закричать, но из горла вырвался лишь сухой хрип, тот самый звук, который он слышал из кладовой, — не дерево, отдираемое от пола, а он сам, его собственное горло, его собственные связки, которые теперь принадлежали не ему, а той силе, что переписывала тетрадь, и тетрадь на столе сама собой перевернула страницу, и перо, невидимое, но оставляющее ржаво-коричневый след, вывело последнюю строку:
«Фиксация артефакта произведена успешно. Позиция закреплена за помещением. Перемещению не подлежит».
И в квартире воцарилась тишина, такая плотная и абсолютно ватная, какая бывает только в помещениях, где все предметы, включая людей, наконец-то нашли свои окончательные места.
Борис Борисыч стоял посреди кабинета, прибитый к паркету двумя ржавыми гвоздями, смотрел на тетрадь, которая медленно закрывалась сама собой, и окончательно осознал, что он больше не хозяин, не оценщик и не человек, а всего лишь инвентарный номер, который больше никогда не сдвинется с места, и что где-то в Пензенской области, на очередном чердаке, уже пакуется следующая партия коробок, и что кто-то уже торгуется за неё, не глядя, полагаясь на привычную финансовую арифметику, и что цикл этот не имеет ни начала, ни конца, и что он, Борис Борисыч Саушкин, теперь — часть этого цикла, его вечный, прибитый к полу свидетель, и что когда в его квартиру войдёт следующий хозяин, он найдёт здесь только старика, стоящего посреди кабинета, с фонарём в руке, с застывшим на лице выражением непередаваемого ужаса, и не поймёт, живой он или мёртвый, и не станет проверять, а просто добавит его в опись, под тем же номером, который уже стоит в тетради, и тетрадь эта будет лежать на захламлённом столе, пока её не найдёт кто-то другой, и цикл повторится, и так до бесконечности, пока последняя вещь в последнем помещении не найдёт своё место, и не останется ничего, что могло бы двигаться, и не останется никого, кто мог бы это описать.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
