Игоша
Глава 1. Прибытие
Глаза открывать не хотелось. Пыльные шторы едва приглушали утренний свет. Я лежал в своей старой спальне, в родовом доме, куда вернулся только вчера, и чувствовал, как ноет плечо. Машинально потёр шрам через рубаху. Лекарь говорил — к перемене погоды будет тянуть. Врал - тянуло всегда.
Со двора донёсся шум. Конское ржание, глухой топот, чьи-то голоса — слишком громкие для этого сонного дома. Рука дёрнулась к поясу, где раньше висел револьвер, и замерла, наткнувшись на пустоту. Война кончилась. Я дома.
Вчера, когда телега въехала во двор, меня встретила Аграфена. Она стояла на крыльце, опираясь на палку, и плакала, не скрывая слёз. Я спешился, обнял и приподнял её — она стала совсем лёгкой, как сухая ветка. От неё пахло травами и старым деревом, веяло спокойствием, которого я так давно не знал.
— Савелий-то, барин… — всхлипнула она. — Не дождался. Ещё по осени преставился. Всё о тебе спрашивал.
Я кивнул. Слова застряли в горле. Савелий был мне вместо отца. Теперь и его не стало.
Шум во дворе нарастал. Я заставил себя подняться, накинул сюртук прямо на исподнюю рубаху и подошёл к окну. Сквозь мутное стекло увидел телегу — обычную крестьянскую, с высокими бортами, на каких возят сено или раненых. У крыльца суетились слуги, испуганно озираясь. Женщина в пыльном дорожном плаще уже поднималась на крыльцо. Я не сразу узнал её. А когда узнал — внутри всё оборвалось.
Дверь распахнулась.
Мать стремительно ворвалась в комнату. Она постарела, осунулась, но глаза горели лихорадочным, почти безумным блеском. Она бросилась ко мне, обхватила руками, прижалась мокрой от слёз щекой к моей груди и заговорила — быстро, сбивчиво, захлёбываясь словами.
— Сашенька, сынок, Господи, как же ты вырос, я тебя сразу и не признала… Дорога такая тяжёлая, мы ехали три дня, Еремей — слуга, я его наняла, он хоть и странный, но согласился, а больше никто не брался… Я так боялась, что не застану тебя, что дом пустой…
Я стоял столбом, не в силах пошевелиться. Её слова проносились мимо, как осенние листья за окном. Я не видел её двадцать шесть лет. Она бросила меня, когда мне едва стукнуло два года. Я не помнил её лица — только смутное ощущение тепла и голоса, которое, может быть, сам себе придумал. А теперь она здесь, в моей спальне, и говорит так, будто мы расстались вчера.
За её спиной появился слуга.
Высокий, сутулый мужчина с абсолютно пустым, стеклянным взглядом. На плече он нёс тело. Юноша с кудрявыми русыми волосами до плеч, в чистой, но помятой рубахе, с безвольно свесившимися руками. Слуга, повинуясь короткому кивку матери, шагнул к моей кровати и сбросил тело прямо на одеяло, которым я только что укрывался. Раздался глухой стук. Потом он развернулся, подхватил с пола оброненный матерью дорожный плащ и вышел, не проронив ни слова.
Мать продолжала тараторить, но я её уже не слышал. Я смотрел на тело.
Юноша лежал неестественно прямо, как восковой болванчик. Кожа слишком бледная, с синеватым оттенком на губах. Грудь не вздымалась. Я не слышал дыхания.
От него не пахло ничем.
Ни тлением. Ни болезнью. Ни жизнью.
Просто пустота.
Могильный холод, казалось, исходил от него волнами, и я почувствовал, как по спине побежали мурашки.
А потом я встретился с ним взглядом.
Глаза были полуоткрыты. Зрачки — живые, острые, внимательные. Они смотрели прямо на меня. Изучали. Ждали. И на синеватых губах играла улыбка — лёгкая, едва заметная, обнажавшая кончики зубов.
Внутри у меня всё похолодело. Это было неправильно. Так не бывает. Мертвецы не смотрят. Мертвецы не улыбаются.
Мать наконец замолчала и бросилась мне на шею, обхватив руками, прижимаясь мокрой щекой. Я стоял, деревенея, не чувствуя ничего, кроме ледяного ужаса, растекающегося по жилам. Осторожно, стараясь не выдать себя, повернул голову и вздрогнул.
Тело, неестественно запрокинув голову, смотрело на меня в упор. Взгляд стал острее, собраннее. Улыбка сделалась шире.
Я замер. Он знает. Знает, что я его вижу.
От ужаса я перестал дышать. В голове билась одна мысль: «Я спятил. Это контузия. Старая рана давит на нервы. Мертвецы не улыбаются. Я просто устал. Я просто… спятил».
— Кто это? — выдохнул я, сам не узнав своего голоса.
Мать на мгновение замолчала, потом снова затараторила, ещё быстрее, ещё сбивчивее.
— Это твой брат, Сашенька… Он болен, ему нужен покой… Ты позволь ему тут полежать, в твоей спальне, тут тихо, ему лучше будет… Я потом всё объясню, всё-всё, только позже…
Она попятилась к двери, не глядя на меня, и выскользнула в коридор, оставив меня одного.
С телом.
Я стоял у окна, спиной к кровати, и чувствовал взгляд между лопаток — острый, будто ножом упёрлись. В висках стучало.
Брат. У меня есть брат. И он лежит передо мной — не дышит, не моргает, только смотрит. А я даже не знал о его существовании.
Я заставил себя дышать ровно. «Это каталепсия. Или летаргия. Бывает, что люди впадают в оцепенение и кажутся мёртвыми. А глаза… может, мне показалось. Свет так упал. Или я сам додумал».
На войне я видел сотни мертвецов. Они лежали вповалку, скрюченные, с открытыми остекленевшими глазами, и смотрели в пустоту. Но ни один из них не следил за мной взглядом.
Я обернулся.
Тело лежало в той же позе, но голова была чуть повёрнута. Раньше он смотрел прямо, теперь — в мою сторону. Я не слышал ни шороха, ни скрипа пружин. Просто секунду назад он глядел в потолок, а теперь — на меня.
Я подошёл ближе. Сердце колотилось где-то в желудке. Вгляделся в лицо. Черты — мягкие, почти девичьи. Широкий лоб без морщин, пушистые ресницы. Возраст не определить — то ли шестнадцать, то ли двадцать шесть. В нём было что-то смутно знакомое. Что-то материнское в изгибе губ. Что-то моё — в разрезе глаз.
Я протянул руку и почти коснулся его щеки. Кожа была ледяной. Неживой. Я отдёрнул пальцы, будто обжёгся, и быстро вышел из комнаты, плотно закрыв за собой дверь.
«Нет. Это бред. Я устал, рана ноет, вот и лезут в голову всякие глупости. Сейчас спущусь, выпью воды, и всё пройдёт».
Вода не помогла.
Я спустился вниз и пошёл по дому. В гостиной мебель стояла в чехлах, и пыль лежала таким толстым слоем, будто сюда не заходили месяцами. В столовой на буфете сиротливо темнел забытый подсвечник. Половицы скрипели под ногами, и звук этот отдавался в пустых комнатах гулким эхом.
Кабинет отца встретил меня запахом старой бумаги и мышиного помёта. На стене висел его портрет — написанный ещё до моего рождения, до всех трагедий. Отец смотрел строго, прямо, с тем выражением спокойной уверенности, которого я совсем не помнил в живом человеке. В памяти осталось другое: он сидит в этом самом кресле, у окна, и смотрит в одну точку. Маленький я подхожу, трогаю его за рукав — он не реагирует. А через несколько месяцев его не стало. Умер от горя, сказали потом. Мать сбежала, оставив его хоронить младшего сына. Он не справился.
Я вышел из кабинета и направился на кухню.
Там, за столом, сидели двое — молодой парень и девка. Лузгали семечки, шелуху сплёвывали прямо на пол. При виде меня нехотя поднялись.
— Ты кто? — спросил я парня.
— Прошка, — буркнул он, глядя в сторону. — А это Устинья. Нанялись по осени, после Савелия Трофимыча.
— Кто нанял?
— Аграфена Лексевна велели, чтоб дом не пустовал.
Я оглядел кухню. Немытая посуда громоздилась в лохани. На плите стыла позавчерашняя каша. В углу висела паутина размером с хороший платок. Всё ясно. Эти двое не работали и даже не пытались делать вид.
Дом держался на старой Аграфене да на честном слове. И у неё уже не было сил.
Я ничего не сказал. Просто вышел.
Каморка Аграфены находилась за кухней, в самом тихом углу дома. Я постучал и, не дожидаясь ответа, вошёл. Няня сидела в старом кресле у окна, вязала что-то длиннющее, кажется, носок. Увидев меня, она уронила спицы, попыталась встать, но я махнул рукой: «Сиди».
Я опустился на низкую скамеечку у её ног, как в детстве. Аграфена положила сухую, тёплую ладонь мне на голову и заплакала — тихо, беззвучно, одними слезами.
— Савелий, барин… — прошептала она. — Не дождался. Всё выходил к воротам, смотрел на дорогу. А как слег, велел мне: «Ты, Груня, дождись. Я не смогу — ты дождись». Я и дождалась.
Я молча взял её за руку. Она вздохнула и продолжила:
— Мы с ним, барин, так и не сговорились. Всё думали: вот вернётся наш барчук, дом поправим, тогда и мы… А он взял и ушёл. Не дождался.
Она достала из кармана передника простой серебряный перстенёк и показала мне.
— Он мне его подарил. Давно ещё. Сказал: «Носи, Груня, а как время придёт — обвенчаемся». Не пришло время.
Я сжал её пальцы — так же сильно, как сжималось сердце. Они откладывали свою жизнь ради меня. И теперь его нет, а она осталась одна в пустом доме, с ленивыми слугами и воспоминаниями.
— Я найму хорошую кухарку, — пообещал я. — Дом приведём в порядок. Всё наладится.
Аграфена кивнула, утирая слёзы.
— Марфу позови. Вдова она, работящая. Справится.
Я кивнул и вышел.
Мать я нашёл в гостиной. Она сидела на краю дивана, сжимая в руках платок, и смотрела в пол. При моём появлении вздрогнула, но не подняла глаз.
Я сел напротив. Молчание тянулось долго, тягуче, как смола.
— Я вырос без тебя, — сказал я наконец. — Савелий и Аграфена заменили мне отца и мать. Савелий умер, пока я был на войне. Я вернулся в пустой дом. А теперь ты здесь — с… этим. Объясни.
Мать подняла глаза. В них стояли слёзы, но она сдерживалась из последних сил.
— У тебя был брат, — тихо начала она. — Второй сын. Я родила его, когда тебе было два года. Он был слабенький, болезненный. Я… я не уследила. Он умер. По моей вине.
Голос её дрогнул.
— Я с ума сходила от горя и вины. Мне казалось, что я проклята, что моя «порченая доля» погубит и тебя. Я сбежала, оставив тебя с отцом. Думала, он вырастит тебя лучше, чем я.
— Он умер от горя, — перебил я. — Ты оставила его с мёртвым сыном и сбежала. Он не вынес этого.
Мать закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Я не знала, — шептала она сквозь слёзы. — Клянусь, не знала. Я думала, он позаботится о тебе…
Я встал и вышел на крыльцо.
Вечерело. Солнце садилось за лес, и длинные тени ползли по двору. Надо чем-то занять себя, иначе я сойду с ума в этом доме.
Окликнул Прошку. Велел ему идти в деревню и передать Марфе-вдове, что барин просит её прийти завтра поутру — будет место кухарки. Прошка кивнул и исчез.
Я поднялся в спальню. В комнате было темно, только узкая полоска лунного света падала на кровать. Тело брата лежало неподвижно. Глаза были открыты и смотрели на дверь — будто ждали меня.
Я зажёг свечу, поставил на столик у изголовья и сел на стул. Долго смотрел в его глаза.
— Я не знаю, что ты такое, — сказал я вполголоса. — Но я узнаю.
Мне показалось, что взгляд на мгновение смягчился. Улыбка — неуловимо — стала печальной, почти человеческой.
Я потушил свечу и вышел.
Ночью я не мог уснуть. Спустился в гостиную — мать сидела там же, в темноте, не зажигая огня. Я сел рядом. Мы долго молчали.
— Я расскажу тебе всё, — наконец прошептала она. — Завтра.
Я кивнул. Мы сидели вдвоём в тишине, впервые за двадцать шесть лет ощущая что-то похожее на покой.
Глава 2. Дом
Проснулся я поздно, совершенно разбитым. Сон был рваный, как старая простыня — то проваливался в темноту, то выныривал от каждого скрипа половиц. В голове стоял туман. Плечо ныло, но уже не так сильно, как вчера, — видно, дом помогает.
С кухни доносились непривычные звуки. Не ленивое шарканье Прошки или Устиньи, а деловитые, по-хозяйски уверенные шаги. Гремела посуда, скрипела дверца печи, слышался негромкий, но властный голос. Марфа. Пришла всё-таки. Я накинул сюртук и спустился.
На кухне стояла женщина лет сорока, крепкая, с широкими ладонями и умными, цепкими глазами. Одета была чисто, но без щегольства — тёмная юбка, светлая блуза, платок, повязанный концами назад. Она как раз осматривала кастрюли, поднимая каждую к свету и цокая языком.
— Здравствуй, — сказал я. — Ты Марфа?
Она обернулась, поклонилась без подобострастия, но с достоинством.
— Она самая, барин. Вдова Марфа. Соседи сказали, вам кухарка нужна.
— Нужна. — Я обвёл взглядом кухню. — Сама видишь.
— Вижу, — согласилась она. — Дом запущен. Но стены добрые. Руки приложим — задышит.
Эта простая фраза подействовала на меня успокаивающе. Словно кто-то наконец сказал вслух то, что я сам не решался произнести: дом ещё жив, его можно поднять.
— Сколько тебе положить жалованья?
Она назвала цену — скромную, без запроса. Я кивнул, достал кошелёк, отсчитал за первый месяц вперёд.
— Тут ещё припасы нужны, — добавила Марфа, пряча деньги в карман передника. — Мука на исходе, крупы совсем мало, масла нет. Если позволите, я в деревню схожу, приторгуюсь.
— Иди. Прошку с собой возьми, пусть таскает.
Марфа кивнула и, уже поворачиваясь к плите, вдруг спросила:
— А сколько душ кормить, барин?
Я замялся, отвёл взгляд.
— Я, мать… — слово вышло с трудом, чужим. — Она приехала вчера. Слуга с ней, Еремей. Аграфена Лексевна. Эти двое, — я кивнул в сторону двери, где, по моим предположениям, околачивались Прошка с Устиньей. — И ещё… в спальне лежит больной. На него не стоит готовить.
Марфа выслушала, кивнула и больше вопросов не задавала. Только взгляд её на мгновение задержался на моём лице — внимательный, но без назойливости. Умная баба. Понимает, где спрашивать, а где промолчать.
Я вышел во двор. Утро было серым, пасмурным, но без дождя. Воздух пах прелой листвой и сырой землёй. У забора, со стороны сада, кто-то размеренно стучал топором. Я обошёл дом и увидел Еремея.
Он чинил изгородь. Старые жерди были сняты, новые, свежеобструганные, лежали рядом. Еремей работал молча, методично, без лишних движений. Топор в его руках ходил ровно, как заведённый. Он не обернулся на мои шаги, но я знал — он меня слышит.
— Доброго утра, — сказал я, останавливаясь в нескольких шагах.
— Доброго, барин — отозвался он, не поднимая головы.
— Ты, я смотрю, уже за дело взялся.
— Работа есть работа. Всё равно чем заниматься.
Я помолчал, разглядывая его. Вчера, в суматохе, я толком не рассмотрел этого человека. Высокий, сутулый, с длинными руками и узкими плечами. Лицо — словно стёртое, без резких черт, без возраста. И глаза — пустые, стеклянные.
— Еремей, верно?
— Верно, барин.
— Откуда ты? Где мать тебя нашла?
Он наконец выпрямился, воткнул топор в чурбак и посмотрел на меня. Взгляд его скользнул по лицу, не задерживаясь, и ушёл куда-то в сторону.
— В придорожном трактире. Я туда зашёл погреться. Она искала, кто согласится довезти. Никто не брался. А мне всё равно.
— Почему никто не брался?
— Потому что груз странный. — Он снова взялся за топор. — Люди боятся того, чего не понимают. А я уже давно ничего не боюсь.
— Что ты знаешь о нём? О моём… брате?
Еремей пожал плечами.
— Наняла — сказала: сын больной, везти надо. Я не спрашивал. Моё дело маленькое — довёз, теперь вот забор чиню.
Он замолчал, давая понять, что разговор окончен. Но прежде чем взяться за топор, он бросил короткий взгляд на окно моей спальни — туда, где лежало тело. Всего на мгновение.
Я вернулся в дом и направился к Аграфене. Няня сидела в своём кресле, но не вязала — просто смотрела в окно. Увидев меня, она встрепенулась, попыталась пригладить седые волосы.
— Сиди, няня, сиди. — Я присел на скамеечку у её ног. — Я Марфу нанял. Хорошая, кажется, женщина. Справится.
— Справится, — эхом отозвалась Аграфена. — Я её помню. Она ещё девкой у Межевых служила, пока замуж не вышла. Чистюля, работящая.
Помолчали. Я собирался с мыслями.
— Нянюшка, — начал я осторожно, — расскажи мне о матери. Какой она была до того, как… всё случилось.
Аграфена вздохнула, сложила руки на коленях.
— Весёлая она была, барин. Очень весёлая. Песни пела. Голос у неё был — заслушаешься. Бывало, сидит у окна, вышивает и поёт. А ты у неё на руках, и она тебе улыбается, в глаза заглядывает. Души в тебе не чаяла.
Она замолчала, подбирая слова.
— А потом второй сыночек родился. Слабенький, болезный. Она над ним ночами сидела, молилась. Да, видно, не уберегла. Как помер он — свет в ней погас. Ходила как тень, не ела, не пила. Всё шептала: «Я виновата, я». Я ей говорила: «Барыня, Бог дал, Бог взял. Не терзайте себя». А она будто не слышала. А потом собралась и ушла. Я ей в ноги падала, плакала, просила: «Не бросайте барчука!» Не послушала. Ушла.
Аграфена утёрла глаза краем платка.
— Вы уж простите меня, барин, что так говорю. Но я её и понять могу, и простить не могу до конца. Савелий вон до последнего её добрым словом поминал. А я… я тебя растила. Видела, как ты без матери маешься. И простить не могу.
Я взял её за руку.
— Я тебя понимаю, няня. Я и сам не знаю, смогу ли простить. Но судить будем потом. Сначала — разобраться надо.
Она кивнула, но ничего не ответила.
К полудню в доме запахло едой. Марфа вернулась из деревни с корзиной припасов, и теперь на плите кипел чугунок со щами, а в печи подходило тесто на хлеб. Прошка, подгоняемый Марфой, таскал дрова, Устинья мыла полы в гостиной. Дом оживал — медленно, со скрипом, но оживал.
Мать вышла из своей комнаты ближе к обеду. Она переоделась в чистое тёмное платье, причесалась, и выглядела теперь не такой измученной, как вчера. Но в глазах всё равно стояла тревога. Она робко заглянула на кухню, увидела Марфу, поклонилась. Марфа ответила поклоном, но без лишнего подобострастия — так, как кланяются равной, а не барыне.
Я наблюдал за матерью, выйдя в коридор. Она прошла мимо, не заметив меня, и остановилась у двери в мою спальню. Протянула руку к ручке — и отдёрнула, будто обжёгшись. Сделала полшага назад, потом снова вперёд, замерла. Она стояла вполоборота, и я видел, как дрогнули её губы, как исказилось лицо — на мгновение, почти неуловимо, — смесью боли, страха и вины. Она так и не вошла. Развернулась и быстро пошла в гостиную.
Я не окликнул её.
Обед накрыли в гостиной. Марфа постаралась на славу: горячие щи, свежий хлеб, гречневая каша с маслом. Я настоял, чтобы Аграфена села с нами. Она отнекивалась — «не по чину, барин», но я взял её за руку и усадил. Мать промолчала.
Ели молча. Стук ложек о тарелки, потрескивание свечи — и тишина, вязкая, как кисель. Мать смотрела в тарелку, Аграфена — в окно, я — попеременно то на одну, то на другую. Завязать разговор никто так и не решился.
После обеда я отвёл мать в кабинет отца. Она вошла и замерла на пороге, увидев портрет.
— Николай, — прошептала она.
Подошла ближе, вгляделась в лицо на холсте. Я стоял у окна, смотрел на неё.
— Я не знала, что он умер, — сказала она тихо. — Клянусь тебе, не знала. Я думала, он жив, растит тебя. Однажды, я написала ему письмо… Просила прощения. Но не отправила.
— Значит, ты даже не попыталась узнать, жив ли я, — сказал я ровно. — Жив ли он. Что с домом. Ты просто сбежала. Вычеркнула из жизни, будто мы уже умерли для тебя.
Она резко обернулась. В глазах стояли слёзы.
— Нет! Нет, Сашенька, я не вычёркивала. Я думала о тебе каждый день. Каждый божий день. Но я боялась. Боялась, что если вернусь — погублю и тебя, как погубила маленького. Что моя вина перекинется на тебя, как зараза. Я думала, вам без меня будет легче.
— Легче? — Я горько усмехнулся. — Меня вырастили слуги. Отец умер от горя через полгода после твоего бегства. Савелий, который заменил мне отца, умер, пока я был на войне. Я вернулся в пустой дом, где из родных — только старая няня. Легче...
Мать опустилась на край кресла — того самого, где когда-то сидел отец, глядя в одну точку. Закрыла лицо руками.
— Прости меня, — прошептала она. — Прости, если сможешь.
Я ничего не ответил. Просто вышел.
Вечером, когда дом затих, я снова поднялся в спальню. Зажёг свечу, поставил на столик у изголовья. Тело лежало неподвижно. Глаза были открыты и смотрели на дверь — ждали.
Я сел на стул. Долго смотрел в его лицо — бледное, с синеватыми губами, с этой странной, почти печальной улыбкой.
— Она боится тебя, — сказал я вполголоса. — Или того, что ты олицетворяешь. Свою вину. Свой грех. Я пока не понял.
Взгляд его не изменился. Но мне показалось, что в нём мелькнуло что-то похожее на понимание. Или это просто дрожал свет свечи.
Я потушил огонь и вышел.
Ночью, лёжа в гостевой комнате на жёсткой кровати, я думал. О матери, которая бросила меня, потому что боялась погубить. Об отце, который не справился с горем. О Савелии и Аграфене, которые отложили свою жизнь ради меня. О брате, который лежит в моей спальне.
И ещё я думал о том, что мать так ничего и не рассказала. Упомянула вчера, что он «болен», но больше ни слова. Завтра. Завтра я заставлю её говорить.
Я закрыл глаза. Но даже сквозь веки, казалось, чувствовал взгляд — липкий, терпеливый, ожидающий. Он просачивался сквозь стены, сквозь этажи, и упирался мне в затылок.
Так я и уснул — под этим взглядом. За окном шумел ветер. Где-то в доме скрипнула половица — и затихла.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
