Хранительница сумерек
Глава 1
Осень в Мглинове не сдавалась зиме — она её ждала, как ждут старого врага, который однажды всё равно придёт. Листья висели на ветках, покрытые тонкой коркой инея, будто кто-то заморозил время на полпути. Ветер не срывал их — он их поглаживал, и от этого казалось, что рябины и берёзы вглядываются в прохожих.
Арина Воткина стояла у окна своей лавки «Веретено» и смотрела, как сумерки ложатся на улицы. Тяжёлые, плотные, они не рассеивались — они поглощали свет фонарей, и фонари терпели это молча, как терпят старые собаки.
Она не шевелилась, будто боялась спугнуть и без того робкий свет. Тёмные волосы туго стянуты в низкий хвост — никакой небрежности, всё по делу. На ней старая серая кофта, мягкая от множества стирок, и льняной фартук с выцветшей вышивкой: кажется, в этих простых вещах пряталось что-то надёжное, будто сама лавка её держала. Лицо чуть усталое, северное — она давно привыкла к долгим сумеркам и не ждала от них ничего хорошего, но и не бежала. А в глазах была не холодность, а тишина: спокойное «я здесь». На запястье — потёртый кожаный шнурок; она его почти не замечала, но пальцы иногда сами нащупывали узел, будто проверяли: якорь на месте.
Городок стоял на краю северного леса, там, где карта заканчивается и начинается аккуратная белая полоса: «дальше — не интересно». Мглинов был интересным. Здесь дома держались друг за друга, как старики за руки на скользком льду. Здесь все знали всех по именам, а чужаков встречали той особой вежливостью, которой встречают человека, о котором уже всё спросили и всё решили.
Арина жила тут уже несколько лет. Вела лавку, оставшуюся от бабушки Степаниды — женщины, о которой в городе не говорили вслух, но о которой думали при каждом упоминании слова «травы». Арина вслушивалась в эти паузы и делала вид, что не слышит. Единственное, чего она боялась по-настоящему, — сумерек. Но этого в Мглинове никто не знал.
Сегодня лавка пахла корицей, сухим чабрецом и старой бумагой — запахом, который она сама называла «заземлением». Пока пахнет лавка, ты здесь. Пока пахнет лавка, тени не перетянут тебя через порог в воспоминания.
— Закрывай, Арина, — сказал Тимофей Стенгин, угольщик, заглянувший за верёвочными нитями. — Погода — не для торгов.
— Погода — всегда для торгов, Тимофей. Особенно когда сумерки такие ранние.
— Вот поэтому и закрывай, — не понял он. Или сделал вид, что не понял. Стенгин был из тех, кто при слове «сумерки» начинал громко здороваться и уходить.
Он вышел, и лавка осталась одна с зеркалом.
Зеркало висело за прилавком, в потёртой раме цвета полировки, и показывало не то, что стояло перед ним. Оно показывало то, что человек прятал. Арина не смотрела в него второй год. Она накрыла его холстиной, как накрывают птичью клетку на ночь, но холстина честно сказала ей однажды: «Я не для зеркала. Я для тебя».
За окном погас фонарь. Не перегорел — именно погас, мягко, как гаснет чья-то вера.
Арина знала, что это значит. Граница истончалась.
Глава 2
Первая метель пришла через шесть дней, в четверг, когда город собирался на собрание в клубе — старом здании с потолками в паутине и с занавесом, который не снимали со сцены с года, когда в Мглинове ещё был свой духовой оркестр.
Собрание было странное. В Мглинове вообще не любили слова «собрание» — тут такие вещи называли «посидеть». Но в этот четверг слово пришлось: говорить нужно было о том, о чём не говорили вслух.
— Люди видят то, чего нет, — сказала Марья Сизова, школьная учительница, и руки у неё дрожали, поэтому она держала их в карманах. — Мальчик мой утром разговаривал с отцом. С отцом, Арина. Отец умер в марте.
В зале стало тихо так, как бывает тихо, когда все слышат своё сердце.
— Он разговаривал, — повторила Марья. — И мальчику было легче, чем со мной. Вот что я не могу простить.
— Это сон, — сказал кто-то.
— Он был на кухне. Сел на табурет. И сказал: «Не переживай, всё в порядке». Разве это похоже на сон? Сны не садятся на табуреты.
Председатель совета, старый Арам Иванович, поднял руку — жест, который в городе значил больше, чем в любой администрации. Он был старшим и потому говорил первым и последним.
— Граница, — сказал он просто. — Сумерки наступают раньше, чем положено. Свет фонарей слабеет. Люди видят ушедших. В прошлом году такого не было. В позапрошлом — тоже. А у нас, — он посмотрел по кругу, — у нас Хранителя нет третьей зимы.
Никто не спросил, кто такой Хранитель. Это был тот случай, когда все знали, но никто не произносил, как не произносят имя покойника.
Арина знала. Бабушка Степанида рассказывала ей в детстве — на ощупь, как рассказывают о вещах, которые нельзя показывать:
— Хранитель сумерек — это тот, кто держит границу между днём и ночью. Не физически, не верёвкой. Своим присутствием. Тем, что он здесь. Пока есть Хранитель, сумерки остаются сумерками. Как только Хранителя нет — сумерки становятся пространством. А в пространстве сумерек живёт то, что осталось невысказанным. Обиды. Слова, которые люди не сказали. Обещания, которые не сдержали. В прошлые века это называли «обратной стороной света». Сейчас мы не называем никак, чтобы не звать.
Бабушка умерла три года назад. С её смертью город остался без Хранителя. Он не осознавал этого сразу — просто постепенно становилось «как-то не так». Люди ссорились. Старики вспоминали то, о чём не вспоминали сорок лет. А в этом октябре сумерки стали приходить на два часа раньше и не уходить, пока не наступала ночь по-настоящему.
Арина поднялась с места. Ей никто не предлагал. Она просто поняла, что уже всё решено — не голосованием, не советом старших, а тем, что она внучка Степаниды, и граница знает своих.
— Я не хочу, — сказала она громко, потому что хотела, чтобы это услышали все, даже те, кто не пришёл. — Я не просила этого. Я приехала сюда не за этим.
Арам Иванович посмотрел на неё внимательно, как смотрят не на слова, а на человека.
— Никто не просит, Арина. Хранитель — это не должность. Это то, что ты есть, когда границе плохо. Ты просто не можешь пройти мимо — и всё.
—Но я могу, — сказала она.
— Нет, — сказал он мягко. — Ты уже проходила мимо несколько раз. И каждый раз возвращалась.
Глава 3
В ту ночь Арина не спала. Она сидела в лавке, у окна, и слушала, как ветер ломится в раму — не чтобы войти, а чтобы сказать что-то. Ветер в Мглинове не воет. Он говорит, и, если долго слушать, в его словах можно услышать шёпот тех, кто когда-то жил и умер тут, не завершив своих разговоров.
Арина слушала — и вспоминала.
Ей было одиннадцать, когда это случилось. Они с Асей ушли в лес за клюквой — «до заката вернёмся», сказали они мамам, и мамины кивки были доверчивыми, как всё, что делают матери, отпуская детей в мир, который они сами не видели двадцать лет.
Обратно шли уже в сумерках. Лес в сумерках меняется: тропы, которых не было, появляются, а те, что были, исчезают. Арина шла впереди. Ася отставала — не потому, что устала, а потому, что боялась. Темнота между деревьями становилась плотной, как вода, и Ася просила: «Подожди, Ариш, подожди». И Арина отвечала: «Сейчас, только дойдём до поворота».
Потом она побежала. Впереди, между стволами, мелькнул огонь — не дом, просто свет, но в сумерках любой свет выглядит как спасение. Арина побежала к нему. Она была уверена, что Ася рядом. Она была уверена так сильно, как уверены люди, которые не хотят оборачиваться.
Она не обернулась.
Асю нашли через три дня. В двухстах метрах от тропы. Под сосной, в снегу, лицом к той стороне, откуда она шла. Она шла за Асей. Всё это время она шла за ней.
Никто не обвинил Арину. Мать Аси даже сказала ей: «Ты не виновата, девочка моя». И это было хуже всего. Обвинение можно оспорить. Можно возразить, поспорить, возненавидеть. А милосердие нельзя — оно просто стоит над тобой, как небо, и ты живёшь под ним всю жизнь.
С тех пор Арина не выходила из дома после заката. Потом — выходила, но не в лес. Потом — переехала в город, где не было леса. Потом нашла Мглинов — и поняла, что сделала ошибку в обратную сторону: она приехала в место, где сумерки живут отдельно от часов и имеют собственную волю.
Она думала, что прячется от прошлого. А на самом деле она вернулась к нему: сумерки, в которых она оставила Асю, дождались её здесь. Они ждали двадцать лет. Они умеют ждать — это их единственный дар и единственная профессия.
Арина смотрела в зеркало за прилавком — впервые за два года.
Она сняла холстину.
Зеркало показало не её лицо. Оно показало поляну. Сосну. Снег — впервые в этом году выпавший там, в другом крае, в другой жизни. И в этом снегу — тёмный силуэт, маленький, в куртке с распущенным воротником, стоявший лицом туда, откуда он шёл. Ася не обернулась к ней. Ася ждала, что Арина обернётся к ней — туда, назад.
— Я не слышала, — сказала Арина вслух, и голос её дрогнул. — Я кричала, но не слышала. Я думала, ты идёшь за мной.
Зеркало не ответило. Оно просто показывало. И в этом молчании было больше милосердия, чем в любых словах утешения.
Глава 4
Городок Мглинов накрыла особая северная тишина, которая предшествует снегу и которая глухая, как у закрытого уха.
Арина вышла из дома в шесть вечера. Сумерки наступили в три.
Фонари горели — но их свет не распространялся дальше трёх метров. Он просто стоял рядом с фонарём, как скверный выкуп. За границей света лежала темнота, и в этой темноте было что-то, что двигалось.
Она пошла по улице Вьюжной — единственной улице, где дорогу ещё устилал тонкий слой снега.
У дома Сизовых стояла Марья. Она смотрела в окно. В окне был свет, и в этом свете кто-то сидел за столом. Марья держала в руках чашку — и чашка дрожала.
— Он всё ещё там? — спросила Арина тихо.
— С двух часов, — сказала Марья, не оборачиваясь. — Он не поднимается на второй этаж. Он сидит за столом. Мой муж всегда садился за стол, ставил чашку справа от тарелки и... — она запнулась. — Он делает всё то же самое. Но не пьёт. Чашка стоит полной, а он не пьёт. Я не знаю, что это значит.
— Это значит, — сказала Арина, — что ушедшие не уходят, пока у них остаётся незакрытое. Твой муж не ушёл до конца. Может, потому, что вы не договорили. Может, потому, что он не успел сказать то, что хотел сказать. Может, потому, что вы.
— Что я? — голос Марьи стал резким.
— Потому что вы не отпустили. Не потому, что вы плохая. Потому что вы сильная. А сильные держат дольше, чем надо.
Марья заплакала — тихо, с той особой женской сдержанностью, при которой слёзы никогда не портят причёску. Она плакала и смотрела в окно, где муж сидел за столом и не пил чай.
Арина положила руку ей на плечо — лёгкую, весом в ладонь, не больше.
— Сегодня я пойду, — сказала она. — Мне нужно на край города. К ручью.
— Зачем?
— Потому что там граница тоньше всего. И потому что я Хранительница. Даже если я этого не хочу.
Глава 5
Метель началась без предупреждения — так в Мглинове делало только небо. К вечеру ветер поднял снег так плотно, что фонари дотягивали на пару метров. В лавке весь день покупатели брали травы молча, как берут лекарства: пустырник, валерьянку, сон-траву. Марья Сизова, забирая свёрток, сказала тихо:
— Опять он по ночам ходит. По дому. Скрипит половицей.
Арина не спросила, кто. Она знала: в городе снова стало слышно то, чего быть не должно. Граница держалась — но держалась, как наледь на крыше: до первого сильного ветра. И ветер пришёл.
Сумерки обещали не переходить — и не переходили. Но метель была не сумерками. Метель делала тонким всё: лёд на стёклах, корку на снегу, границу между здесь и там. А то, что живёт на той стороне, не обещало ничего. Оно никогда не умело обещать — оно только ждало, когда истончится.
Собираясь, она сделала всё так же, как делала всегда, — и всё же по-другому. Шарф, который она обычно наматывала дважды, обернула трижды и затянула под самое горло, как затягивают ворот перед прыжком в воду.
Сапоги надела старые, прожжённые у самого голенища, — в них она ходила с бабушкой по дальнему лесу, и подошвы помнили эту дорогу лучше, чем она сама. Фонарик полежал на прилавке рядом с мотком бечёвки — и она взяла не фонарик, а бечёвку. Смотала десять локтей и повязала конец себе на запястье, туда, где жил шнурок. Второй конец остался в руке — свободный, ни к чему не привязанный.
К хлопчатобумажной нити она не притронулась. Не потому, что забыла. Потому что поняла: сегодня она не собирает ничего в пучки. Сегодня она идёт отпустить.
Степанида всегда говорила: веретено прядёт не нить — веретено прядёт связь. Что спрядёшь, с тем и будешь связана.
Двадцать лет Арина прядла страх, и страх держал её крепко, как держит рыбацкая снасть рыбу. Сегодня она собиралась перерезать нить — и впервые это не значило предать.
Посреди улицы, у сугроба, стоял семилетний Ванька, в одной рубахе поверх пижамы. Не бежал, не плакал. Стоял и слушал.
— Ваня! — крикнула из окна мать. — Ваня, домой!
— Папа говорит, — спокойно ответил мальчик, — что во дворе надо лопату у крыльца.
Его отец погиб весной, на сплаве. Мать Ваньки закрыла окно — не на мальчика, а на себя.
Арина пересекла улицу, встала на колени рядом с мальчиком и взяла его за плечи. Снег уже забирался ему за воротник.
— Что он говорит ещё, Ваня?
— Что не сердится, — сказал мальчик с той страшной, детской точностью, от которой у взрослых ломается что-то внутри. — Что лопату просто найти.
Арина нашла лопату. Стояла рядом, пока мальчик нёс её к крыльцу, и смотрела, как метель заметает их следы — и не заметает. Как будто граница пропускала живых. Пока.
На другой стороне улицы, у своего сарая, стоял Тимофей Стенгин — держал в руках вязанку дров и смотрел на неё поверх них. Они не перекинулись ни словом. Но он не ушёл и не отвернулся: поставил вязанку на снег, выпрямился и остался стоять — просто стоять, как стоят возле чужого окна, когда в доме кто-то болеет. В том, как он топтался на месте, нащупывая сапогами опору в снегу, было что-то очень простое и очень северное: «я не пойму, что происходит, но никуда не пойду, пока ты не вернёшься».
Арина кивнула ему — медленно, серьёзно, так кивают не соседям, а свидетелям. Потом пошла к ручью.
Глава 6
Ручей Всполох тек в полукилометре от города. Летом он был обычным ручьём, каких на севере много. Зимой он не замерзал — но не потому, что был тёплым. А потому, что в нём жила особая прозрачность: смотря в него, человек видел не камни на дне, а своё отражение — то, которое он прячет.
Арина дошла, когда сумерки стали плотными. Не как время суток — как пространство. Воздух стал вязким. Звуки перестали распространяться — они падали в снег, как камни в колодец, и не возвращались.
И тогда из сумерек вышел он.
Не призрак. Не монстр. Он был просто сумерками, которые обрели форму, потому что в этом месте граница была тонка настолько, что сумеркам стало легко стать кем-то.
— Ты пришла, — сказал он голосом, который был похож на шелест листьев, которые не упали.
— Я пришла, — ответила Арина.
— Зачем?
— Чтобы понять, чего ты хочешь.
— Чего я хочу? — голос его смешался с шелестом. — Я не хочу. Я — это то, что осталось. Я — то, что не сказано, не сделано, не прощено. Я — обратная сторона света. И пока есть граница, я остаюсь здесь, на своей стороне. Но граница тонка. И я начинаю просачиваться. И то, что я трогаю, начинает меняться. Твоя соседка видит мужа. Твой председатель слышит голоса. Твой мальчик разговаривает с отцом. Я не делаю этого. Я только позволяю быть. Разве это плохо?
— Это плохо, — сказала Арина, — потому что они не готовы. Они не готовы к встрече с тем, что прячут. Твоя «прозрачность» — это боль, которую они не умеют держать.
— А ты умеешь? — спросил он.
И в этом вопросе была не насмешка. Была правда.
Сумерки не ответили сразу. Они вообще не умели отвечать, как не умеет отвечать вода: она просто принимает в себя камень и расходится кругами.
Но круги были.
Арина заметила, что рябь на ручье замедлилась. Не остановилась — именно замедлила, будто время здесь сделало шаг назад, чтобы услышать. Между стволами ольхи стояла та особая густота, какая бывает в комнате, когда кто-то вошёл, а ты ещё не повернул голову. Воздух стал плотнее, глухой звук города пропал — и вместе с ним пропало всякое сомнение, что она здесь не одна.
Она вспомнила, как бабушка говорила: тьма не задаёт вопросов — тьма даёт тишину, в которой вопросы задаёшь ты сам. Тогда Арина думала, что это просто красивые слова старой женщины, которая слишком много знала. Теперь тишина стояла вокруг неё, как вода по грудь, и вопросов было столько, что они теснились в горле, толкались, спорили, кто первый.
«Почему я убежала?» — хотела спросить она. И не смогла. Потому что ответ она знала уже двадцать лет.
И стало видно — если это можно назвать «видно», — что сумерки ждут.
— Нет, — сказала Арина честно. — Я не умею. Я двадцать лет прячу свой собственный грех. Когда мне было одиннадцать, я оставила подругу в лесу, в сумерках. Я побежала к свету и не обернулась. А она шла за мной. До самого конца она шла за мной. Я думала, что спасаюсь. А я потеряла её навсегда.
Голос прозвучал странно: не дрогнул и не окреп — просто стал честнее, будто с него сняли слой.
Тишина. Ветер не шумел. Сумерки смотрели на неё — как смотрит взрослый на ребёнка, который впервые сказал правду.
— И что? — спросил он.
— И я не знаю, что делать, — сказала Арина. — Я не знаю, как держать границу. Бабушка держала. Я — не умею. Я боюсь.
— Тогда зачем ты пришла?
— Потому что я не могу пройти мимо.
Арам Иванович был прав.
И вот что странно: ничего не рухнуло. Земля не расступилась, лес не зашумел, укор не свалился на неё камнем. Слова вышли — и стало не легче, но тише. Как будто в доме, где двадцать лет звенело что-то разбитое и незакрытое, наконец убрали осколки: не починили, не забыли — просто перестали наступать.
Сумерки замолкали. Потом — медленно, как тает лёд на ручье, — они начали отступать. Не исчезать — отступать, возвращаясь на свою сторону границы. Не как враг, которого оттеснили, — как гость, который понял, что его напоили, выслушали, и теперь можно идти. Ручей снова зазвенел обычным голосом. Между ольхами стал виден дальний берег.
Они отступали, потому что в этом месте, на этом краю города, была женщина, которая сказала правду. А правда — это то, что не просачивается. Правда остаётся при себе, и именно она держит границу лучше, чем любые обереги.
— Я не исчезну, — сказал голос в сумерках. — Я буду. Я всегда буду. Но я не буду переходить. Пока есть тот, кто держит.
— Я не умею держать, — повторила Арина.
— Ты держишь сейчас, — сказал он. — Своей честностью. Своим страхом, который ты не прячешь. Границу держит не сила. Границу держит тот, кто не врёт.
Арина стояла ещё долго. Щёки у неё были мокрые, но она не тёрла их — пусть. Впервые за двадцать лет она плакала не в подушку и не в темноту, а вслух, при свидетелях. Один из этих свидетелей был древнее города.
***
Разговор был нужен. Но не всё было сказано — и не сумеркам.
За ручьём темнела кромка леса — там, где двадцать лет назад заканчивались фонари и начиналась тьма. Метель снова набирала голос, но теперь Арина знала то, чего не знала ни в одиннадцать лет, ни в пятнадцать: метель не спрашивает, куда ты идёшь. Метель просто заметает дорогу для тех, кто не знает, зачем идёт. Для тех, кто знает, — она заметает дорогу от тех, кто мог бы отговорить.
На кромке она остановилась. Встала так, чтобы за спиной остался город, а перед глазами — темнота, в которой двадцать лет назад кто-то шёл за ней и не дошёл.
— Ася, — сказала она. Голос не дрогнул. — Я здесь. Я больше не бегу.
Метель завыла так, что, казалось, небо решило сдвинуться с места. Снег бил в лицо, в кофту, за воротник. Арина стояла. Держала свободный конец бечёвки в кулаке — не как уздечку, а как обещание: кто пойдёт за мной, того не потеряю. Она стояла, сколько было нужно. Не вызывала сумерки, не просила, не торговалась. Просто была тем, кто не уходит.
А когда ветер впервые за ночь сбился на выдох, Арина обернулась.
За ней шёл только снег.
К дому она вернулась, когда на востоке посерело. Тимофея у сарая уже не было — но свежая дорожка от его крыльца к её лавке была расчищена раньше всех остальных.
Глава 7
Метель кончилась к утру. Сумерки отступили — не сразу, постепенно, как отступает вода, оставляя на берегу то, что она несла.
Утром Арина шла по улице Вьюжной и видела: снег на дорогах лежал ровно, без узоров. Фонари светили дальше трёх метров. И над ручьём Всполох — она специально прошла туда по дороге в лавку — стояла обычная зимняя тишина.
У лавки её ждала Марья Сизова.
— Он ушёл, — сказала она. — Мой муж. Ночью, около четырёх. Он поднялся из-за стола, посмотрел на меня — так, как он никогда при жизни не смотрел, — и ушёл. Я не знаю, куда. Но я знаю: он больше не вернётся. И, знаешь, я это приняла. Я впервые за восемь месяцев спала спокойно.
— Он ушёл, потому что ты отпустила, — сказала Арина.
— Нет, — Марья покачала головой. — Он ушёл, потому что кто-то пришёл к ручью и сказал правду. Ты сказала правду — и город услышал.
Арина не ответила. Иногда правда — это то, что нужно сказать один раз, а потом просто жить.
Глава 8
Зима в Мглинове пришла настоящая — с сугробами, с трескучими морозами, с длинными вечерами, когда в окнах горит жёлтый свет, а за окном лежит снег.
Арина не стала другой. Она всё так же вставала в шесть, варила кофе, открывала лавку в девять. Она всё так же не разговаривала с зеркалом — но холстину с него сняла. Зеркало показывало теперь ей её лицо. Просто лицо. Без ожидания, без укоризны. Это было её личное примирение с Асей: не разговор, не прощение, а просто — согласие жить дальше, не таская её тень на своём плече как груз.
Но город стал другим.
Старики перестали вспоминать обиды. Ссоры гасли сами, как гаснут костры, когда нет ветра. Дети перестали бояться темноты — потому что темнота снова стала просто темнотой, а не пространством, в котором ходят ушедшие.
И по вечерам, когда сумерки наступали в положенное время, Арина выходила на крыльцо лавки и стояла там — просто стояла, слушая город.
Она не была Хранительницей по должности. Никто не выдал ей грамоты. Никто не произнёс клятвы. Она просто была тем, кто не врёт. И этого хватило.
Арам Иванович как-то сказал ей:
— Знаешь, в чём странность, Арина? Хранитель — это не тот, кто держит границу. Это тот, кто держит себя. Граница — это следствие.
Арина улыбнулась. Она не ответила — потому что в этой фразе было всё, что нужно было знать о её новой жизни.
Глава 9
А в феврале, в самую тихую ночь, Арина снова пришла к ручью.
Ручей Всполох не замерзал. Он журчал, прозрачный, как всегда, и в нём отражалось небо — звёздное, глубокое.
Арина села на берег, на снег, и смотрела в воду.
— Я знаю, ты здесь, — сказала она.
Из тени у берега вышел он — сумерки, обретшие форму. Он не был врагом. Он был просто тем, кто есть.
— Я здесь, — сказал он.
— Я пришла поговорить.
— О чём?
— Об Асе. Я хочу поговорить о ней. Вслух. Первый раз за двадцать лет.
Сумерки замолчали — с той особой тишиной, которая означает не отсутствие слов, а их уважение.
И Арина начала говорить. Медленно, сбивчиво, впервые произнося то, что двадцать лет держала при себе. Она рассказывала не сумеркам — она рассказывала ручью, лесу, снегу, тому миру, где когда-то осталась Ася. Она говорила — и с каждым словом граница между днём и ночью становилась прочнее. Не потому, что она была Хранительницей. А потому, что она была человеком, который наконец перестал прятаться.
Вода в ручье отражала звёзды.
И где-то там, под сосной, в двухстах метрах от старой тропы, снег вокруг маленького силуэта перестал быть чёрным. Он стал обычным — белым, тихим, таким, каким бывает снег над теми, кого отпустили.
Не потому, что её простили.
А потому, что о ней наконец сказали правду.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
