Обложка Гнилое солнце

Гнилое солнце

Тина Вереск

0% прочитано
Стандартный
Тина Вереск

Гнилое солнце

Глава 1

Гнилое Солнце

На дубовом столе Пряхи, что воском да сухой полынью насквозь пропитался, рядком с чугунной ступкой книга старая лежит. Страницы пожелтели, переплет истерся. Книжники городские, с коими она когда-то за одними столами сидела, крестом бы осенились, увидев свои мудреные труды бок о бок с медвежьим когтем да волчьей ягодой. Ведет она пальцем по строке: «Спасение придет к тебе из отвергнутого. Твоё солнце поднимется из мутных болот».

Ученые мужи во всем иносказания ищут. Про тень душевную толкуют, про хвори потаенные, сидючи в светлых своих палатах. «Болота души», говорят. Да только здесь, на самой кромке, сказок не бают — здесь слова плоть имеют.

Городские спасения в чистоте ищут. В родниковой водице, в светлых храмах, в лечебницах хлоркой вымытых. Воротят нос от грязи, от гнили, от всего, что уродством да смертью смердит. Невдомек им, слепым, что светлая, бегучая вода лишь хворь смывает, а новой жизни не родит. Истинная, нутряная сила там зачинается, где всё бродит, преет да перерождается. В черном торфе. В глухой, непроглядной трясине.

И чтоб спасти то, что пуще глаза бережешь, иной раз надобно по локоть руки в ту самую топь всадить, от коей всю жизнь с брезгливостью отворачивался.

Чай в кружках ваших нонче густой, на корне аира да сабельнике болотном настоян. Сырой землей да тиной отдает. Пейте. Да слушайте сказ о том, как чистота не спасла, а уродливая хтонь жизнь вдохнула.

***

Деревня та на сухом взгорке лепилась, избами за камни цеплялась, а сразу за кривой околицей Марь начиналась. Не просто болотце гиблое — воронка древняя, гнилью налитая, смертью дышащая. Местные Марь десятой дорогой обходили, даже отчаянные ягодники дальше прибрежного криволесья носа не совали.

Стоялая там вода была, мертвая. Туман над черными окнами вечно висел — желтый, тяжелый, серой да прелым дубовым листом от него тянуло, а еще сладостью приторной, как от разрытой могилы. Старики шептали, мол, Марь та — провал в саму Навь, а на дне трясины Болотница сидит. Тварь седая, как этот мир, из ряски, лягушачьей икры да утопленников слепленная. Уродливая, пучеглазая, кожа жабья в трупных пятнах, а пальцы длинные да стылые, как подледная вода. Не просто топит она — душу вынимает, заставляет век болотным огоньком средь гнилушек маяться.

У вдовы молодой, Анны, сынишка занедужил. Сашке семь годков всего минуло, светлый, звонкий малец, а тут на глазах таять зачал. И не простуда то, от коей липовым цветом поят, и не огневица, что мокрым холстом сбивают. Тихая хворь, страшная. Кожа у мальца как слюда стала, жилки синие проступили, глазенки ввалились, а губы черной коркой взялись. Не плакал он, только хрипел тихонько, и с каждым вздохом жизнь из него по капле уходила.

Фельдшер, из района присланный, только глаза прятал.

— Сухотка, — вынес он приговор. — Кровь сохнет, лекари тут бессильны. Готовься, бабонька.

Бабки деревенские, что сперва суетились, тоже попятились. Шептали, водой святой из колодца кропили, травы заговоренные клали. Да только вода святая со лба его, как с раскаленной печи, скатывалась, а травы вмиг чернели да в прах рассыпались, будто адским пламенем их лизнуло.

Тень смертная на лицо мальчонки легла.

Металась Анна по избе, белея от ужаса, пальцы в кровь кусая. Всё чистое, светлое да правильное от нее отвернулось. Небеса глухи остались. Одно в голове билось, отчаянием выжженное: спасти. Хоть бы и душу заложить.

В сумерках, когда дыхание Сашкино совсем оборваться норовило, стук в дверь тихий раздался. Глядь — на пороге дед Макар стоит, дурачок местный да пьянчужка, что век в колхозном сарае мыкался. Шагнул к порогу, а внутрь не идет.

— Светлая водица тут не подмогнет, девка, — прошамкал Макар, голосом сухим, ровно хворост ломается. — Чистое только чистое берет. А хворь его... не от Бога она. Из земли тянет. Марь проснулась, кровь свежую почуяла. Значится, и лечить землей надобно. Гнилью вытягивать.

Замерла Анна, глаза безумные вытаращила:

— Чего мелешь, старый? Уходи!

— На Марь ступай, — дед свое гнет, и в глазах его выцветших ясность древняя, стылая проступила. — Ищи Черное Окно. В самую топь иди, где вода аки деготь. Там Болотница сидит. Она забрала, она и возвернуть властна.

— В уме ли ты, дед?! — ахнула вдова, отшатываясь. — Утащит ведь, и косточек не сыщут! Нечисть это, сатанинское отродье, гниль!

— Гниль, — кивнул Макар, и лицо его судорогой свело. — Отвергнутая всеми. Крестом закрещенная. Да только в ней нонче — вся жизнь. Иди, девка. Смерть уже в избе, времени нет. Да запомни три правила, коли живой воротиться хошь: не проси. Не брезгуй. Не сомневайся. Отдай ей то, чего хочет. И тогда примешь солнце из самой страшной грязи.

Сгинул дед во тьме так же внезапно, как и появился. Анна на сына глянула — а тот вытянулся весь, веки дрожат. Отходит.

В полночь стояла Анна на краю Мари. Деревня за спиной спала под равнодушным лунным светом. А впереди, за пеленой тумана, чавкала да ворочалась тьма первородная. Пахло сыростью, метаном и тленом. Ветру нет, птица ночная и та молчит, злоба спящая тишину любит.

Шагнула баба с твердой земли прямо в жижу маслянистую. Вода ледяная в сапоги ливанула, кожу обожгла. Идет она, в плывун по колено ухая, за коряги склизкие, аки змеи, цепляясь. Каждый шаг — что на плаху.

Трясина вкруг нее ожила. Газ болотный с хлопком булькает, пар удушливый пускает. В гнилых корнях огни мертвенные вспыхивают — ровно глазищи нечисти из тьмы зыркают. Туман скручивается, мороки плетет. Мнится Анне, будто руки костлявые к ней тянутся, будто шепчет кто в камышах:

— Анна-а... Анна-а... Иди к на-а-ам...

Оступилась она, по пояс ухнула. Холодная гниль грудь сдавила, не продохнуть. Забурлило вокруг, мазнуло по ноге склизким, долгим. Вскрикнула Анна, назад бы кинуться, к свету, к людям! Да лицо сынки помирающего перед глазами встало. Сцепила зубы, ногтями за торфяные кочки уцепилась, вытянула себя из пасти болотной и дальше побрела. Ужас ночной вкруг нее сжимался, да отчаяние материнское сильнее страха было.

Вышла-таки к Черному Окну. Воронка то была круглая, огромная, а вода в ней — чернее сажи, ни луны, ни звезд не отражает. Туман здесь густущий стоял, а смрад такой, что дух вон.

Вдруг закипела вода в Окне, пошли волны тяжелые. Из самой глуби без шума поднялось Оно.

Не русалка из сказок то была — чудище. Тело как бочка раздутое, торфом да слизью зеленой покрытое. Космы — водоросли гнилые, червями кишащие. Вместо носа — провалы, а заместо глаз — бельма желтые, мутные, один голод стылый в них плещется. Иглы черные вместо зубов скалит. Смердит от нее так мясом гнилым да серой, что легкие выворачивает. Встала тварь над водой в два роста человечьих.

Потянула к Анне лапы свои перепончатые с когтями грязными. Слизь черная так и капает.

— За-а-ачем при-и-ишла, жива-а-ая? — проскрежетала Болотница, ровно сухой камыш о камень надгробный трется. Аж кости у Анны заныли. — Све-е-етлая... чи-и-истая... ненави-и-ижу. Утоплю-у-у... высосу-у-у жизнь... будешь гнить со мно-о-ой.

Взмахнула тварь лапой, и ударило Анну в лицо черной жижей. Глаза залепило, в рот тухлятиной потекло. Закашлялась девка, задыхаясь. А из трясины уж руки синюшные тянутся — утопленники со дна поднялись, подол рвут, за сапоги цепляют, на дно тянут.

Хотела Анна на колени пасть, завыть, о пощаде молить. Рука сама к шее дернулась, крест нательный достать — последнюю защиту. Да сквозь морок и болотный шепот слова дедовы пробились: «Не проси. Не брезгуй. Не сомневайся».

Поняла баба: крест тут не щит. Разозлит только, и конец Сашке. Тварь эта столетиями во тьме сидела, проклинаемая всеми светлыми да чистыми. Гнали ее святой водой да вилами. Копилась в ней ненависть к свету, что ее отверг.

Подавила Анна рвоту да страх смертный. Сделала шаг вперед, прямо в Черное Окно, в самую пучину. Вода ледяная по грудь встала, ребра сковала. Грязь глаза ест. Не думая, кого обнимает, раскинула баба руки да изо всех сил к чудищу прижалась.

Обняла Гниль. Лицом в плечо склизкое, струпьями покрытое, уткнулась. Вдохнула полной грудью смрад могильный. Сквозь слизь плоть ледяную, мертвую почуяла. И мертвяки вокруг враз хватку ослабили.

— Принимаю грязь твою, Мать-Марь, — шепчет Анна губами пересохшими, слезы с жижей болотной глотая. — Не надобна мне чистота Небес, коли в ней жизни для кровиночки моей нет. Дай мне тьму свою, коли в ней жизнь. Я не брезгую тобой. Я — твоя.

Замерла Болотница. Стихла топь гигантская. Тварь древняя, окромя вил да молитв ничего не знавшая, звук чудной издала — не то всхлип, не то бульканье нутряное. Лапы когтистые, что рвать хотели, на спину бабью медленно, бережно легли. Не обняла, да и не оттолкнула. Признала.

А после отстранилась чудь болотная. Сунула лапу огромную по самое плечо в черную воду, туда, где в иле кости тысячелетние лежат да проклятия спят. И вынула камень.

С кулак размером, кривой, на дикий янтарь похожий. Да только разжала когти — запульсировал в нем свет густой, багрово-золотой. Жар от него пошел, даже сквозь ледяную воду греет. То был «сейд болотный», газ да огонь нутряной, в торфяной смоле тысячелетиями выстоянный — «Гнилое Солнце». Семя жизни из самого сердца разложения, отвергнутое Небесами, но во тьме силу обретшее.

— При-и-иложи ко лбу-у-у, — прошелестела тварь, и в бельмах ее тоска блеснула. — И гря-а-азь... не смыва-а-ай. Покуда не вста-а-анет со-о-лнце.

Ушла Болотница под воду, без шума, лишь круги тяжелые пошли да пузыри метановые лопнули. Сгинули утопленники. Снова Марь болотом стала, злым, темным, да не жадным боле.

Анна, зажав камень горячий в пальцах закоченелых, черной слизью измазанных, назад кинулась. Проваливалась, падала, лицо в кровь об камыши драла, да боли не чуяла. Огонь в ней горел пуще болотного — огонь материнский.

Ворвалась в избу, дух болотный по всему дому пошел. Грязь с нее на пол чистый течет. Свеча у кровати оплыла. Сашка лежит не дышит. Тень смертная лицо его укрыла.

Не тратя слез, разжала Анна пальцы и впечатала Гнилое Солнце, жижей густо обмазанное, прямо в бледный лоб мальца. Прижала крепко, смешала грязь болотную с потом смертным, как велено было.

Вспыхнул свет багровый, всю избу залил, свечу затмил. Жар нестерпимый пошел, да не обжег. Ушел свет под кожу, в крови иссохшей растворился.

Вдохнул мальчонка со свистом, выгнулся дугой в кровати, ровно от удара незримого, и очи открыл. Сошла муть смертная. Схлынула бледность, румянец густой, живой на щеках занялся. Сердце застучало — ровно, крепко.

Выжил. Жизнь, из гнили взятая, смерть поборола.

Смотрела Анна на сына, и по лицу ее чумазому слезы текли. Грязь на лбу мальца коркой серой бралась, да не смела она ее трогать до самого рассвета, покуда солнце над лесом не показалось. Так и сидела, руку его сжимая, и вдыхала смрад болотный, что нонче запахом спасения для нее стал. А камень погас, в мутную смолу обычную обратился. Делу время — потехе час.

С той поры каждую осень, как Марь дышать тяжело начинала, злобой предзимней наливаясь, пекла Анна каравай свежий, медовый. И несла его на край болота. Оставляла на замшелом пне, била поклон до самой земли черной воде и уходила, не оборачиваясь.

Ибо ведала она теперь: иной раз Небеса глухи. Иной раз чистота — лишь саван белый. А чтоб вырвать родную кровь из лап могильных, истинная сила не на востоке, в лучах ясных встает. Иной раз надобно, гордыню да брезгливость отринув, голыми руками жизнь из самой страшной, уродливой да всеми проклятой грязи достать. Обнять ту грязь, чтоб право на чудо выкупить.

***

Задувает Пряха свечу. В полумраке избы только угли в печи рдеют. Тянется из чугунной ступки её тонкая струйка пара от взвара травяного, тиной да болотом пахнущего.

Всё еще страшитесь бесов своих? Боитесь того, что по темным углам души вашей прячется? Полно бегать-то. Обернитесь да в очи им гляньте. Примите их. Иной раз именно в самой уродливой, отвергнутой да гнилой части нутра вашего тот самый сгусток первородного огня тлеет. То самое Гнилое Солнце, что от смерти спасет, когда Небеса от вас отвернутся.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге