Обложка Гдебри

Гдебри

Мартын Идов

0% прочитано
Стандартный
Мартын Идов

Гдебри

Гдебри

Штабс-цирюльник Добреев к Вашим услугам.

Прежде чем мы начнём разговор, предупреждаю – я не нормальный. Не в смысле, что стану светить причиндалами перед обомлевшей публикой. Нет.

В том, что мои особенности и секреты выходят за рамки привычного понимания.

Я – не просто парикмахер при офицерском чине. Я ветеран тайной организации. Ныне на заслуженном отдыхе.

Вас, возможно, охватила лёгкая скука, когда вы решили, что мне уже семьдесят лет и я вот-вот откину копыта в дубовый сруб?

Простите, но Вы обсморкались.

Мне сорок пять и я в полном порядке.

Чего не скажешь про Вас. Ведь Вы, наше чудонько, наше благословеньеце, наш Светоч, ещё не знакомы со мной по-настоящему. Словно книга, открытая лишь на первых страницах.

И да, я тоже немного недокумекал: работаю ныне я все же обычным цирюльником. Всегда мечтал об этом на службе. Ухаживаю за прекрасными волосами на глупых головах.

По старой привычке я веду учёт всех своих посетителей: их имена, даты рождения, адреса проживания, пристрастия, темы для разговора. Идеи.

А когда веду приём, тонко вызнаю ещё больше данных о каждом.

Зачем я это делаю?

Вернитесь к началу — там спрятан ответ. Как в глубине озера — отражение, которое не видно с первого взгляда.

И нет, мой дорогой, но весьма опрометчивый гость, так легко суть на этот раз уловить у Вас не выйдет. Придется поработать над склеечкой, покопаться в отрывках, собрать воедино головоломку, а уж потом токмо её разгадать.

Как мастер-ювелир, я собираю драгоценные камни — слова, взгляды, тени, — чтобы создать из них нечто большее, чем сумма частей.

Пока ещё не понятно, я Вас не виню. Вы добродушно думаете, что штабс-цирюльник Добреев, этакий массовик-зайтеник, которому нечем заняться на пенсии и он решил книжку написать.

Наивность – удел слепых.

Вы полагаете, что штабс-цирюльник Добреев находится в Ваших руках и что якобы у Вас есть возможность отложить его, когда Вам(!) так заблагорассудится. Нет, мой друг, я — словно древний маяк, что светит сквозь мрак, и его свет не так легко погасить.

Я не сержусь. Я улыбаюсь, глядя Вам в глаза. Потому что они до сих пор напротив меня. И будут отвлекаться только по нужде и по причине сна.

Штабс-цирюльник Добреев галантный человек и посему не станет указывать на Ваши допущения. А просто пригласит на танец.

Танец, где стрекочут цикады ножниц и расчесок, а в воздухе разливается причудливый запах влажных волос, шампуней и людских судеб.

Добро пожаловать, дорогой гость, в цирюльню «Гдебри».

Займите своё место в очереди и ждите, когда на какой-то из страниц Ваше сердце навсегда останется со мной… штабс-цирюльником Добреевым.

Нигденистан

Нигденистан.

Ну что, шуруповёрты, ищете куда можно вкрутить своё блестящее мнение? Вон туда поглядите, видите доску? Вся в саморезах.

Да-да, правильно, на ней жирным написано «задница». Там своё мнение можете оставить. В заднице.

Я сразу предупреждаю: в моём кресле могут сидеть не все. Но если допущены — будут подстрижены.

По красоте, чисто, филигранно — ни волоска лишнего, ни ворсинки мимо.

В моей цирюльне всё под счёт, как в армейском карауле.

И не ищите у меня зеркал — нет их тут, всё на веру, всё на слово. Домой придёте — глянете в отражение. Или по пути, в витринах магазинов. Если уж зудит узнать, что с вами сотворил Добреев. Чудаки!

Штабс-цирюльник не допускает ошибок. Ни в стрижках, ни в операциях, ни в постели. Нигде.

Не люблю лишней бравады, я просто лучший. Эталон. Эпоха. Во всём.

Изначальная мысль была посадить гостя опротив моего портрета в рост. Но позже решение сменил. Зрение будет отвлекать от речи, а мой главный козырь — это рассказ.

Поэтому прямо напротив Вас в кресле я возвысил другое кресло, но пустое. Точную копию Вашего, только цветом чёрное, без бликовое. Высшая проба темной материи. Никому на нём сидеть нельзя. Ни Вам, ни Вашим родственничкам, ни детям.

Однажды первый министр приходил с просьбой. Да что там, требовал! Посадить евойный зад в это чёрное кресло. Я все связи подключил, но министрушку выгнал. В смысле с поста его выгнал. Новый министр в стране.

Теперь лучше понятно? Никому нельзя на нём сидеть. Даже мне.

Усаживайтесь поудобнее, мы тут надолго.

Руками ничего не трогать. Аккуратно, как зритель в драмтеатре, только дышим и слушаем.

Я пока в пеньюар Вас укутаю. Смотрите какой красивый, атласный, расшитый белым золотом. На нём вышиты имена всех, кого он покрывал.

Да, Ваше небезызвестное тоже будет, но позднее. Обязательно покажу, не сомневайтесь, будем вместе пар над чаем раздувать и любоваться. А потом я Вам ещё гопак станцую, рублём золотым клянусь.

Наивность – удел слепых.

Прямо сядьте, не ерзайте. За порезы не беспокойтесь, шрамы я оставляю только в сердцах, а вот за своё терпение не отвечаю. Я же на пенсию вышел не ради того, чтобы терпеть, а чтобы терпели меня.

Ну вот, другое дело. Сидим смирно, слушаем, созерцаем чёрное кресло, мечтаем о своём имени на покрывале. И думаем, что же было раньше.

Почему об этом? Ну так для завязки сюжета, само собой. Вопросы у Вас дилетантские, даже скукой повеяло. Ничего, все привыкли, и Вы адаптируетесь.

А пока представьте…

…ночь подходила к концу, достигая своего высшего гребня — за ним уже маячило обрушение в рассветные сумерки. Мы с отрядом цирюльников, тогда ещё в низших чинах, крались мертвенно тихими коридорами огромного здания частной библиотеки одного преуспевающего нефтяного магната. Тени в доме, который спал.

Библиотека располагалась в левом крыле виллы, круглобоким брюхом утопая в садах. Розы, пальмы, фикусы, мозаичные тропинки — типичный декор для человека, покупающего себе и прошлое, и будущее. Нас здесь не ждали. И мы не должны были попасться никому на глаза.

Из всех операций эта казалась самой лёгкой и даже соблазнительно приятной: под ногами — мраморный пол, монолитно раскинувшийся по всей резиденции, не суливший ни скрипа, ни предательского эха, что обычно выдаёт незваных гостей. Двухэтажные окна плотно закрывали портьеры, отсекая малейшую возможность быть замеченными изнутри.

Людей в такое время здесь не было, да и кому придёт в голову охранять библиотеку? Даже самому богатому человеку страны не приходит в голову, что слова могут стоить дороже нефти.

Проникнуть внутрь не составило труда: нас впустила гостеприимно оставленная открытой дверь для прислуги — за это пришлось немного заплатить, но результат стоил свеч. Как мы перелезали через забор, думаю, упоминать не стоит — дело житейское.

Обычная библиотека. Ничего, кроме пустяковых ценностей и… обычных книг. Но нас интересовало не то, во что они одеты, а то, что они в себе прятали.

Мы искали одну, ещё не изданную книгу, написанную и ждущую своей публикации. Рукопись не сдавалась на редакцию, не подвергалась рецензии, ни одно уважающее издательство или даже скромная типография не ведали о её существовании. Она молчаливо ожидала выхода в тираж на личном печатном станке магната, чтобы потом разойтись по книжным магазинам, лавкам, развалам, по всей букинистической сети.

Книга должна была получить официальную огласку – ей предстояло стать сенсацией. А всех задающих вопросы заставили бы замолчать: документы подделают, реклама начнет отрабатывать деньги маркетологов — и вскоре весь мир узнает о величайшем творении. А её Идея хищным вирусом вцепится в сердце человечества.

Ведь ей предназначалась большая и очень опасная роль. Она должна была изменить мировое сознание, вдохнуть искру революции, дать толчок к расколу нынешнего порядка. И начать создание нового.

Именно этого исхода наше начальство не желало и посему отправило на задание нас - лучших из худших. Шанс проявить себя, доказать преданность стране и проверить свои навыки на деле. Дело было не первым, но — первым по важности.

Вы можете подумать, что мы хотели украсть и утилизировать труд, а может быть пойти ещё дальше и ликвидировать автора. Это простительное невежество — оно лишь подтверждает высочайшую секретность нашего подразделения и успешность его сохранения в тени.

Но нет. Мы не собирались избавляться ни от автора, ни от его творения. Многовековая практика научила нас: Идею нельзя убить. Её можно лишь… подменить. Вырезать сердцевину и вшить на её место другую. Чуть более удобную. Чуть менее опасную.

Иначе Идея сохранит себя и реализуется через произведения других писателей.

Поэтому мы, отряд цирюльников, этой ночью под покровом тьмы и тишины забрались в резиденцию нефтяного магната с одной-единственной целью — задушить идею. Ту, что прорывалась сквозь строки, словно ядовитый пар из трещины в скале. Если точнее — провести óбрив.

Óбрив — это не цензура. Это — выскабливание до зеркального блеска. Мы выскребаем, вычищаем каждого персонажа изнутри, лишая его всякого лоска, харизмы, драмы, трагедии, - всего, что способно пленить и увести за собой читателя. Мы вытравляем одухотворённость, оставляя лишь замызганное, покрытое жирными пятнами клише, заурядного героя бульварных историй. За таким не пойдут на баррикады. Такого выкидывают на помойку или ставят на дальнюю, самую верхнюю полку этажерки, где он покроется толстым слоем пыли и забвения.

И вот так, обещавший стать новой вехой в истории главный герой и его верные спутники обращаются в непримечательную стопку макулатуры, подробно и безвкусно исписанную чьей-то терпеливой, почти изуверской рукой. Наша цель в этой предрассветной мгле — обесцвечивание. Вымывание самой сути.

Судя по чертежам и данным разведки, рукопись покоилась в неохраняемом кабинете второго этажа, за закрытой частью библиотеки. Доступ был лишь у владельца и у безымянного автора — того, в чьих руках должен был вылупиться дракон революции.

Я был молод и очень горяч, и, как мне казалось, щепетилен в вопросах подготовки к заданию. Но в тот раз, изучая материалы предстоящей миссии я безалаберно отнёсся к крайне существенной детали: в отчете разведки не было отражено ничего про автора. Ни имени, ни биографии. Он буквально был инкогнито, чёрная лошадка, на которую поставил один из богатейших людей в мире.

Это была вопиющая недоработка отдела «П.А.Р.И.К» - Поиск Аномальных Рукописей и Книг. Автор, как творец произведения, должен быть известен. Его биография, вкус к еде, любимый цвет, пристрастия, зависимости. Его тайная ненависть к Толстому или любовь к Борхесу — это ключи. Это идеальный компас, ведущий нас прямиком в центр сюжетных переплетений, где прячется ядерный заряд, способный низвергнуть порядок вещей и воздвигнуть новый на его руинах.

А здесь – ничего. Зияющий пробел в истории.

И я, почему-то, только сейчас услышал в нем звон тревоги.

По неписанному закону, писатель вкладывает в главного героя частичку себя, своего мировоззрения. Иногда полностью излагает свою суть на бумагу, изливая до последней капли промокшую в чернилах душу. Поэтому подробный анализ личности творца строго обязателен. Без него процедура óбрива даст сбой.

Если бы я только знал, насколько чудовищный…

Настоящего цирюльника не прельщает ни роскошь, ни богатство — для нас не существует ни соблазна званий, ни прелести чинов. Мы служим только на благо стране, родине и её народу. Поэтому трое мужчин, прокладывая себе путь во мраке чужого дворца, не обращали внимания на дорогие безделушки, раскиданные, словно крошки после пира тщеславия. Наш взор не застилала зависть при виде мраморных колоннад, переливающихся прожилками настоящего золота, оливковых статуй, вырезанных рукой мастера, и обложек книг, обтянутых мягкой кожей и усыпанных драгоценными камнями, как ночное небо звёздами. Нас нельзя было купить.

Но можно было обмануть.

Наша сосредоточенность была сродни часовому механизму. Наши действия отлажены на уровне заданных программ. Непоколебимая уверенность выточена на станках. В нас была присущая хищнику концентрация, поглотившая всю его сущность. Не тревожа частицы воздуха, мы пропускали окружающее пространство через себя, двигаясь к намеченной цели с безмолвной решимостью. Если бы только кто-то мог это увидеть. Мы были призраками этой ночи.

По крайней мере, так нам казалось.

Мы довольно быстро отыскали кабинет. Он был отмечен на нашей карте, начерченной особым графитом - его невозможно стереть или отмыть, но который через заданное время рассыпается самостоятельно. Очередная мера секретности.

Изнутри библиотека была точной копией морской ракушки — завитой спиралью, где каждый новый виток, сужаясь к центру, нес ряды высоких стеллажей, похожих на рёбра древнего моллюска. Чтобы добраться до середины ракушки, стороннему посетителю пришлось бы терпеливо прошагать всю её длину, вежливо кивая гиду и разглядывая поделённые на отделы этапы книжного царства.

— «Литература Венецианской эпохи», — прогнусил бы экскурсовод с надменностью чистокровной прислуги.

Такой маршрут отнял бы минимум полчаса. У нас же была лазейка. Хозяйский ход.

Он открывался двумя потайными рычагами, спрятанными по разные стороны мраморного Аида. Один человек не мог нажать их одновременно — значит, хозяин всегда приходил сюда не один. Со слугой. Или с тем самым таинственным автором.

Я не силен в искусстве и архитектуре, но прямой коридор, скрытый за статуей, оказался воплощением ультрасовременного дизайна. Мягкий ворс ковра поднимался чуть выше горловины ботинок, его материал — упруго-резиновый, светился нежным молочным светом, когда нога оставляла на нём след, и ещё слабее — при простом касании.

Сам коридор представлял собой идеальную цилиндрическую трубу матово-чёрного цвета, будто выстланную бархатистым ворсом. А по его стене, повторяя спираль архитектуры, струился и переливался кислотно-фиолетовый поток. Не просто свет — именно жидкий свет, люминесцентная субстанция, игравшая всеми оттенками ночного неона. И вместе с ним — тихий, влажный шелест, похожий на отдалённое журчание ручья, если бы тот тек не по камням, а по шёлку. Звук был едва уловим, но настойчивый, вползающий в уши и оседающий где-то в висках.

Я не удержался и дотронулся до его мерцающего русла —пальцы ощутили приятную, почти живую прохладу. В тот же миг шелест на секунду стих, будто затаился, а затем возобновился с новым, чуть более высоким тембром, словно поток что-то обсуждал или перестраивался. Вблизи стало ясно: это не проекция. Это была светящаяся жидкость, текущая не по жёлобу, а свободно ползущая по стене, смещаясь и перетекая по неведомой технологии.

Спираль на всём протяжении чёрного прохода казалась огромной светящейся змеёй, извивающейся в темноте. Мерный, гипнотический шелест нарастал, сливаясь с биением собственной крови в ушах. Все рецепторы бунтовали, голова кружилась. Эта красота не спасала — она пугала. Возникало дикое желание поскорее заткнуть уши и покинуть это место.

Выйдя наружу из чертового аттракциона, где тишина оказалась громче любого шума, мы упёрлись в винтовую лестницу, ведущую на второй этаж — прямо к кабинету с рукописью. Там, к нашему облегчению, стояла обыкновенная, благословенная тишина.

- Тут всё закручено в спирали, как в водовороте. - задумчиво прошептал Небигудинов, поднимаясь следом. Он старался не греметь подошвами по бронзовым ступеням. - И этот шепот… Ты слышал?

Я ничего не ответил. Не требовалось — подобные мысли, холодные и неприятные, вертелись и у меня в голове.

Вскоре перед нами возникла аккуратная узкая дверь, запертая на примитивный замок-личинку. Чёрный вход в кабинет писателя. Пара ловких движений отмычкой — и мы внутри. С обратной стороны дверь оказалась искусной имитацией книжного стеллажа.

Стопка бумаги, как положено, ровной колонной лежала на столе, словно башня, выстроенная из слов и замыслов. Рядом — несколько исписанных заметками страниц, вырванных из большого блокнота.

Небрежно замазанная тряпкой, чёрная доска для мела, стояла на закруглённых ножках со встроенными колёсиках - готовая к перемещению, как шахматная фигура на поле идей.

Поверх её полотна раскинулась паутина сюжетных хитросплетений — разноцветные нити, магнитные камни, карточки с именами и событиями. Это был не план. Это был чертёж взрывного устройства, где каждая связь — проводка, а каждый персонаж — детонатор.

С первого взгляда было ясно: перед нами не просто сценарий, а сложнейший механизм, чья цель — спустить курок в самое сердце социума.

Мы часто встречали подобные схемы — каркасы будущих произведений, где каждая линия — нерв, а каждый узел — пульсирующая мысль автора. Но эта схема дышала особой, холодной яростью.

По периметру кабинета выстроились стеллажи с редкими и бесценными произведениями литературы. Огромный глобус цвета осенней листвы. Несколько изящных статуэток девушек, застывших в вечной грации.

Окон в кабинете не было, но почему-то горела одинокая потолочная люстра в роскошном витом исполнении — то ли забытая уставшим писателем, то ли нарочно оставленная гореть. Маяк для того, кто должен был вскоре войти.

Нас это насторожило недостаточно, чтобы принять должные меры предосторожности. Мы по стандартной схеме оцепили кабинет, завели секундомеры, оценили обстановку и принялись к ритуалу.

Последний ритуал перед тем, как сюжет выскочил из русла.

Я был самым «прокаченным» и опытным цирюльником в нашей бригаде, поэтому взял на себя самую сложную часть ритуала — óбрив главного героя. Мне предстояло выскоблить его, вытравить из него ту самую искру, что делает идею заразной.

Небигудинову, второму по опыту и компетенциям цирюльнику, по плану досталась роль брашера.

На протяжении всего процесса он должен помогать мне причесывать острые углы, подавать нужные инструменты и в целом быть правой рукой, если что-то пойдёт не по задуманному.

Третий был рецептором.

Эта роль — тонкая и опасная. Через неё проходят немногие. Рецептор не работает с текстом. Он работает с границей. Для этой должности нужен особый склад ума и характера. Он должен удерживать нить между нашей реальностью и миром автора, пока мы с Небигудиновым будем проводить операцию внутри. Он — наш якорь. И наша страховка.

Рецептор Ле Гранж, цирюльник по обмену из Франции.

Ле Гранжа нам порекомендовали как лучшего. «Комиссованный из-за рубежа» — звучало солидно. Мы сходили с ним на пару мелких заданий, чтобы притереться. Чтобы попробовать поверить. Но серьёзное дело — всегда лотерея. Особенно с чужим рецептором.

И вот втроём, как отлаженный механизм, где каждый выполняет свою отдельную функцию, мы должны провести ритуал погружения в óбрив.

Часы, где каждый винтик знает свой поворот. Я — резец. Небигудинов — фиксатор. Ле Гранж — проводник.

Наша цель — погрузиться, провести óбрив и вернуться.

Его цель — не дать порваться связи.

Нам с Небигудиновым отводилась активная роль — выхолащивание главного героя, а Ле Гранжу — обязанность ни в коем случае не допустить нарушения линии связи между реальностью и вымыслом.

В противном случае, мы застрянем навечно — внутри сюжетной арки, словно в ловушке, из которой нет выхода. Когда люди становятся персонажами, а жизнь – сюжетом.

Я был уверен, что всё просчитано до мельчайших деталей. Что каждый шаг — это точное движение ножниц и лезвий по намеченному контуру.

Но стоило нам начать, как воздух в кабинете сгустился. Напряжение стало осязаемым, будто сама тень в углу ожила и встала в наш круг, став незримым участником ритуала.

Синхронный щелчок трёх секундомеров — и время для мира снаружи остановилось. Для нас же оно зашагало иным метрономом — мгновенно, как удар молота по наковальне, начался наш погружной танец — отмеряя ритм операции, забирая бесценное время, отведённое на вход в чрево прозы.

Далее - чётко отлаженная схема.

Рецептор разложил на письменном столе вытянутый чемоданчик из тёмного дерева. Внутри, на бархатном ложементе — загадочное устройство, артефакт нового времени. Один из инструментов нашего ремесла.

Пустотелая лампа из матового стекла на гибкой металлической стеле. При открытии крышки она плавно выдвигалась вверх, замирая под углом.

По бокам, на тонких кривых ножках, располагались клавиши. На них — не буквы, а символы-руны, оставленные неизвестным мастером. Не просто знаки, а ключи. Ключи к лейтмотиву атакуемого произведения, к его внутреннему ритму, к той самой «мелодии», на которую нужно настроиться, чтобы не разорвать ткань повествования.

На самом деле значение символов было нам хорошо известно — это некий усреднённый алфавит, Универсальный Литературный Код, язык, на котором можно описать всё. Мечта вавилонян, воплощённая в металле и чернилах. Особый язык Цирюльников.

На внутренней стороне крышки чемоданчика — гравировка. Наш символ: раскрытые медные ножницы, между лезвий которых застыл в тревожном ожидании хрупкий голубой мир.

Ле Гранж коснулся клавиш. Устройство ответило тихим, нарастающим гудением. Он начал декодировать рукопись, вводить нас в её код. Мы с Небигудиновым, следуя строгому регламенту, приготовились к погружению в ее глубины. Готовились шагнуть в текст, как в ледяную пучину.

И именно в этот миг я поймал взгляд Ле Гранжа. В его глазах, обычно холодных и сосредоточенных, мелькнуло нечто подозрительное. Быстрый, как вспышка, отсвет не от лампы устройства, а откуда-то изнутри. Оттуда, куда мы собирались войти. Это было странно, но я не заострил на этом внимание.

Наша задача в ритуале сродни гипербдительной медитации. Пока Ле Гранж набирает декодирующий шифр, мы должны отслеживать малейшие изменения в окружении: колебания воздуха, едва уловимые сдвиги в освещении, лёгкую вибрацию пола под ногами.

Параллельно мы сканируем изнутри: первые признаки головокружения, спутанность мыслей, обрывки чужих воспоминаний, просочившиеся, как вода сквозь трещину. Это признаки того, что граница истончается.

Для синхронизации и защиты нейронной активности нам с Небигудиновым предстояло принять капсулу нейротрансмиттера-стабилизатора. Препарат должен был согласовать электрические паттерны наших мозгов, создать буфер и не дать сознанию сгореть при входе в ядро чужого замысла.

Что касается инструментов. Первой позиции в связке – то есть мне, - специальные приспособления не нужны. А вот у Небигудинова — пресловутый набор брашера, арсенал мастера, решающего любые задачи.

Каждый цирюльник сам решает, что в него входит, сверх минимального комплекта, а также где и в каком виде он его хранит.

Небигудинов предпочитал куртку-лабиринт — казалось, в её внутренних карманах, отсеках и потайных держателях можно было уместить целую мастерскую. Я никогда не знал точного содержимого, но на практике убеждался: всегда есть то, что нужно. И даже больше.

Был один случай. Мы продирались сквозь словесные джунгли строптивого романа, где главный герой обладал сверхъестественной силой убеждения. Мой напарник — тот ещё искусник — следовал за мной по пятам, на ходу проверяя бесчисленные карманы своей куртки-лабиринта.

Наша работа напоминала высокоскоростное чтение с хирургическим скальпелем. Мы пролистывали всё, что не касалось цели, обходили застойные сюжетные топи, перешагивали через второстепенных персонажей, как через придорожные камни.

Знаковые повороты мы аккуратно сбривали или причёсывали, меняя русло основной сюжетной реки. Рутина.

Пока не наткнулись на засаду.

На очередной странице на нас обрушился шквал шаблонных фраз. Тяжёлые, унылые, сотканные из липкой паутины деепричастий. Казалось бы — обычный мусор, который можно обойти. Но наработанное чутьё зашевелилось тревогой. Здесь, под этой грудой клише, автор заложил мину — необратимый культурный код, семантическую бомбу, искусно замаскированную под графоманскую пошлость.

Остроумно. Дерзко. Для такого выскочки — даже изящно.

Вот тут-то и пригодились трюки Небигудинова…

- Добреев! Добреев, мать отчизна, отец Родина. – взрезая тишину, просипел второй цирюльник. – Нас качает! Это экскурс!

Да. Я встряхнул головой, пытаясь выгнать из сознания навязчивые образы чужого сюжета, и вновь сосредоточился на погружении.

У некоторых сложных рукописей бывают настолько громоздкие и вычурные тексты, что их значения, по своей природе, создают смысловой вакуум — невидимый барьер. Порой такой, что его преодолеть, кажется, невозможным. Словно сознание уносит в пучину ложных сценариев и вымышленных воспоминаний. Цирюльники называют это «экскурс».

В таких случаях мы принимаем вторую капсулу, иначе дальше — просто не прорваться.

В тот день я был в своей лучшей форме. И потому с горьким стыдом осознал, что допустил ошибку дилетанта. Но мысль эту я загнал в дальний угол. «Разберусь после операции», — как сейчас помню, подумал я.

Ритуал продвигался мучительно, как обмороженные ноги, продирающиеся сквозь густой снег. Несколько раз меня и Небигудинова выбрасывало в экскурсы. Только Ле Гранж держался молодцом — его пальцы порхали над клавишами. Голос, холодный и чёткий, возвращал нас в строй: «На точку. Держите линию».

Чем глубже мы погружались в рукопись, тем яснее прорисовывался образ нашей цели — главного героя, внутри лампы рецептора. В стеклянном брюхе чемоданчика.

Обычно достаточно было пары минут, и внутри — проявлялся персонаж, такой, каким его видел автор и всё, что нам требовалось исправить для его обескураживания. Выхолащивания.

Далее, как говорится, дело техники.

Но не в этот раз.

Образ не возникал. Внутри лампы колыхался туман, меняя оттенки от грязно-серого до ядовито-пурпурного.

- Плохие цвета, - громче, чем требовалось отметил я.

Очертания плавали, не находя формы: то мужской профиль, то женский силуэт, то нечто бесполое и многоногое. Тварь из сна. Поймать суть, понять мотивы, войти в семантику — не получалось. Вообще.

А время сочилось сквозь пальцы. Истекало наше время.

В ход пошла четвёртая порция капсул. Нарушение всех протоколов. Мы знали, что это значит: жуткое, выворачивающее наизнанку похмелье через несколько часов и долгая реабилитация в «комнате реализации».

Или — смерть на месте, если помощь не будет оказана благовременно.

- Ле Гранж, поднажмите, сынок. Мы на грани провала. – у Небигудинова нет особой тяги к драматизации. Но ситуация выходила из-под контроля. И несмотря на возраст, сейчас он говорил с французом как с учеником.

И тут же, сквозь пот, застилающий глаза, бросил на французском: - Dépêchez!

- В это верится с трудом, но произведение…закодировано. Зашифровано. – Не обращая внимания на фамильярность Небигудинова, отстранённо, словно констатируя погоду, картаво произнёс Ле Гранж, не отрываясь от клавиш. - Я обойду шифр. Но потребуется temps.

- Temps? – если шёпотом можно кричать, то Небигудинов сделал это. - Нет у нас temps! Добреева опять затягивает!

И это была правда. Я чувствовал, как стены текста смыкаются вокруг меня, как тяжёлые, мокрые простыни. Голоса товарищей доносились будто из-под толстого слоя воды. Я пытался ухватиться за реальность — за неверный пол, за дрожь в собственных руках, за металлический привкус крови на языке от закушенной губы. Но сюжетные вихри уже обвивали сознание, увлекая в очередной экскурс — на этот раз глубже.

В стеклянной лампе у Ле Гранжа бурлила и клокотала та же аморфная масса. Цвета сдвинулись в спектр, не имеющий названия — нечто между угасающим зелёным и гнилым пурпуром.

Время кончилось. Начиналось что-то другое.

…- далеко же занесло Вас, голубчик. Этак можно остаться не только без суточных, но и без головушки. Может чайку отведаете? На травах. Собирал не я, разумеется. Но лицо - доверенное. Ромашки, ягодки, коренья разные… Успокаивает, на мысли наводит. А может и покажет, где ошибочки допускаете.

- Вот только поглядите - сидите голый, руками затылок держите, довели себя уже до исступления, работой своей. А ведь себя любить надобно. Жалеть.

Божественно-голубая, неестественно яркая высь, раскинулась над бескрайней, абсолютно пустой площадью. В центре которой сидел цирюльник Добреев. Голый. Мелко дрожащий. Он сжался в комок, зажав голову между колен. Прикрывая затылок сцепленными в замок пальцами, будто пытался удержать разум от расползания. Он медленно покачивался и что-то мычал - нечеловеческий звук глубочайшей перегрузки.

А на него смотрели.

Через огромную лупу, края которой терялись в лазурной вышине, на букашку-Добреева взирал карий, испещрённый прожилками глаз. Гигантский. Безразличный, как у энтомолога, изучающего обречённое насекомое на стеклянной пластине. И оттуда же продолжал литься маслянисто-сладкий голос:

– До лекаря мне далеко, как Вам до моего персонажа. Но могу посоветовать… отвергнуть достижение ключевой цели. Подышать алтайским воздухом. Могу билетик достать, - со скидкой. Покамест у меня человечек свой в кассе работает. Иначе не выдержит сердце Ваше. Слышите, что говорю? Не-вы-дер-жит. Покайтесъ. Выдохните. Придите к любимому хобби, людей стригите... Не Ваше это, Добреев. Не Ваше…

Слова вползали в уши, как черви, неся с собой не угрозу, а нечто худшее — убедительную, милосердную правду. И от этого хотелось сдаться. Прямо сейчас. Превратиться в букашку под лупой навсегда. Лишь бы этот голос перестал быть правым.

У цирюльников рукоприкладство запрещено. Кодексом и неписаными правилами. Но в экстренных ситуациях — можно всё.

Из клейкого пузыря ложного повествования меня выдрала звонкая пощёчина Небигудинова. Он смотрел на меня яростно и умоляюще одновременно — словно бил не по лицу, а по стеклянному колпаку, под которым я задыхался. Умоляя прийти в себя и всё исправить.

Мне потребовалось несколько ударов сердца, прежде чем я осознал, что это был не просто экскурс, а настоящая западня. Хорошо спланированная и ожидающая именно нас. Именно меня.

И ровно в тот момент, когда я собирался дать отбой всей операции и свернуться, как уж на сковородке - в грохочущем шуме погружения воздух разорвала картавая, нарочито небрежная фраза Ле Гранжа, ставшая роковой:

- Bienvenue au prologue!

Нас ослепила тьма. Оглушила тишина.

Все исчезло. Осталась только лампа.

Но теперь она была гигантской, заполненной клубящимся туманом, в чреве которого бились и корчились тёмно-фиолетовые молнии. А в центре — фигура. Человек. Зловеще подсвечиваемый этими всполохами.

Лампа росла. Разрасталась вместе с содержимым. Очертания фигуры расплывались, не обретая четкой формы.

Мы с Небигудиновым, парализованные грубой силой перехода, впились в неё глазами, отчаянно выискивая хоть одну зацепку: лацкан пиджака, цвет волос, особенность характера, стиль речи — всё, что могло бы стать ключом.

Туман обнимал фигуру. Ласкал грудь и ноги - обвивая змеёй, заползал под одежду. Зарево молний выхватывало рельеф мускулов под чёрной тканью - но увидеть хотя бы деталь одежды или черту лица никак не удавалось.

Только силуэт. Мужской силуэт.

Когда лампа стала невероятной, закрыв собой весь обзор и нависая над нами, словно угроза природного катаклизма - предвещая только опустошение и смерть - нас настиг звук.

Скрип натянутых стальных канатов.

Будто гигантский мост стонал под ураганом. Но тросов было много, разных толщин, из разного металла. Они звенели, гудели, пели — и эта стальная песнь властно увлекала нас вглубь. В самую сердцевину рукописи. В дебри её неведомого повествования.

Óбрив начался.

Но это был уже не наш óбрив. Это было поглощение.

А в моей голове, поверх звона канатов и гула надвигающейся бури, всё ещё звучал тот проницательный, почти родной голос, шепчущий одно и то же, как мантру спасения:

«Не выдержит сердце Ваше… Не Ваше это… Не Ваше…»

Напролог

Напролог.

Нас разбудил ровный, монотонный бубнёж с примесью религиозного напева. Как поезд, увлекаемый локомотивом, он тянулся бесконечным составом. Из ниоткуда в никуда. Исчезая во тьме туннеля. Отмеряемый ровными подъёмами и спадами низкого голоса.

Настойчивым лучом больничной лампы, пронзая мутно-белую занавеску спящего сознания, этот голос проникал в голову и смешивал образы сновидений. Крушил их чёткую картину, превращая в бессвязные обломки то, что недавно было обычным, немного омраченным сном.

Завиваясь медленным вихрем, текущий кисель выдуманных уставшим мозгом событий, стекался в одну крохотную точку. В центре неё было нечто назойливое и душное. Жужжащее голодной мухой в полуденной жаре и не дающее продолжить пребывание в сладкой бессвязной дрëме.

Когда вихрь образов сузился до размеров этой точки, я понял, что смотрю изнутри на закрытые веки. А в уши льётся поток монотонной речи.

Это был момент пробуждения. В другой реальности.

Я попробовал на вкус губы — они были так же сухи, как и язык, — и ощутил пакость осевшего во рту налёта. Кто-то щедро вылил в глаза смесь уксуса и соды. Вращать ими было тяжело и больно. Мышцы ныли, словно их отбивали молотком жестокого боя.

Справа раздался сдавленный стон. Небигудинову досталось не меньше.

Постепенно стали возвращаться воспоминания. Мрачная фигура, окутанная мистическим туманом. Крик Ле Гранжа на самом краю обряда, словно его пропороли ножом. Колоссальный глаз, с монструозным любопытством сверлящий меня с небесной тверди.

Да. Мы в óбриве. Но теперь óбрив — это мир вокруг нас. Каждое наше решение здесь может стать роковым. Для нас. И для всего, что мы знаем.

Превозмогая боль, я повернулся ко второму цирюльнику и столкнулся с ним взглядом. Он тоже вспомнил — это читалось в напрягшихся желваках и натянутых скулах. В раздутых складках ноздрей от глубокого, почти звериного, дыхания.

Небигудинов перевёл взгляд куда-то мне за спину. Туда, откуда мерно и неумолимо продолжал литься заунывный монашеский напев.

Переворачиваясь, я заметил, что мы лежим на железных койках, выстроенных вдоль голой кирпичной стены. Стена вся в трещинах и сколах, словно по ней долго били кувалдой.

Некоторые окна оказались разбиты. Сквозь щели в помещение затекал горячий воздух с улицы, неся запахи дорожной пыли, отработавшего горючего и жирной, невкусной каши.

Судя по всему, мы оказались в некоторого рода военном лазарете, — в дальнем углу, поверх ящиков с неизвестным содержимым, громоздились солдатские формы. Серые и потертые.

Крышу из жестяного настила поддерживали изъеденные временем и насекомыми деревянные балки. С них прозрачными коконами свисали замызганные мухами лампочки.

Стояла невыносимая, липкая жара. Воздух не двигался. Он висел — тяжёлый, насыщенный болью, страхом и чужими словами.

Во всём лазарете, кроме наших, была занята лишь одна койка. И возле неё — единственный живой, помимо нас.

На самодельной табуретке сидел мужчина. Скрестив ногу на ногу, облачённый в чёрную рясу поверх обычной солдатской майки, запачканной мазутом и жёлтыми разводами пота. Полы его рясы не были подпоясаны. Они свисали тяжёлым, застывшим водопадом ткани на грязный и пыльный пол. Больше похожие на халат уставшего хирурга, чем на облачение священнослужителя.

Частицы, висящие в косых в лучах света, падали на его тяжёлые берцы, глубоко заправленные в военные брюки карго. Одной рукой, опущенной вниз, он механически, с отточенным ритмом перебирал изрядно истертые чётки на кожаном ремешке. Другая лежала на колене, сжатая в немой кулак.

В прямой спине угадывалась неистребимая военная выправка, но ссутуленные плечи выдавали мировую усталость. И скорбь. Не показную, а глубинную, въевшуюся в кости.

Не пряча взгляд, словно он вёл искренний диалог, глядя в лицо старому другу, — странный священник отпевал покойника. Этот безымянный для меня солдат мог умереть ночью. Не перенеся ранений. Или от местной болезни, что пожирала его страдающее тело.

Шерстяное одеяло, недавно согревавшее живого человека, сейчас покрывало серую глину, уже неспособную когда-либо отогреться.

Я не знал, кем они были друг другу. Были ли вообще знакомы. Но зрелище это, пропитанное бытовой, почти пошлой обыденностью с одной стороны и густой, как смоль, трагедией смерти и войны — с другой, задело что-то во мне, чего не должно было быть. Заставило почувствовать причастность. Соучастие.

Испытать вину.

Я знал, что это абсурд. Я — на задании. Всё это — вымысел. Детальный, осязаемый, душный — но вымысел.

А значит, эта вина — не моя. Она навязана сюжетом, вплетена в ткань этого мира автором.

Но её липкая, едкая оболочка уже присохла к моему сердцу. И отдирать её будет больнее, чем кожу.

Падением с крутого обрыва, резким ударом о вспененную шапку океана - оборвалась молитва. И утонула бесследно в пучине молчания. Тишина, что наступила следом, была не благодатной, а траурной. Тяжёлой и окончательной, как земля на крышке гроба.

Священник остановил ход чёток. Легко поднялся. Накрыл лицо покойника краем одеяла. Жест, исполненный не ритуала, а странной, бытовой заботы. Так поправляют одеяло спящему ребёнку. Оберегая последний сон.

И только отойдя на несколько шагов, он сбросил с себя рясу, словно сбрасывал вместе с ней бремя обряда. Стряхнул пыль, перекинул через локоть и направился к нам. Твёрдо. Будто мы были следующей, давно назначенной очередью на богослужение.

Вблизи лицо этого странного человека открылось во всей суровой ясности. Лицо, испившее до дна все соки горя. Морщины — глубокие, безжизненные. Сухие трещины в коре древнего дуба во дворе заброшенного богами скита.

Синие, почти бесцветные глаза, потеряли яркость. Как отражение промёрзшего ноябрьского неба перед самым снегом. И были они такими же ледяными.

В этот взгляд можно опустить раскалённый прут металла, вынутый из горнила печи, но не растопить его.

В этом служителе Бога огонь жизни давно уступил место безграничной степи человеческой скорби.

Выточенное из плоти и костей тело, с мышцами, перекрученными, как выжатое мокрое полотенце, было жилистым и поджарым. Но голос…голос глубокий, как антрацитовый карьер, и добрый, словно объятия отца, говорил о непоколебимой воле характера и силе убеждений святого воина. Который уже ничего не боится, потому что всё потерял.

Он встал в ногах наших коек между нами, ровно посередине. Заняв позицию арбитра между жизнью и смертью. Стоял ровно и свободно, как человек, который находится здесь так давно, что уже не видит различий между собой и этим пристанищем. Который сросся с этим местом боли.

Я лежал под точно таким же серым одеялом, что и покойник. И ощущал его сверхгравитационное давление, его всесокрушающую тяжесть. Оно вжимало беспомощного меня в тонкий матрац, напоминая: ты здесь так же временен, так же случаен. И я ждал, что отпевать сейчас начнут меня. Мне казалось, что я нахожусь в лимбе, переступив порог, отделяющий жизнь от небытия.

Чтобы почувствовать хоть крупицу жизни и проявить уважение. Просто чтобы не сдаться этой гравитации, я с трудом приподнялся на локтях. Встретил его ледяной, выцветший взгляд. И приготовился услышать первое слово нового, страшного мира, частью которого мы только что стали.

- Гниение и тлен кипят в забродившем мире. Мы все брошены и забыты в силосной яме. Медленно истекаем соками, смешиваемся, порождаем новые яды, выделяем гнилостное тепло, нагревая прелую массу.

Громко лопаются пузыри, исторгая зловоние и недуг на поверхность. А в глубине, у самого дна, происходят события и вовсе омерзительные. Вещи, для которых у моего воображения нет даже красок.

Гниёт всё, гниют все.

Мир превратился в сосущую, чавкающую дыру. Неспособную остановиться, насытившись нашими страданиями.

- И даже после смерти — мы продолжим путь в её пищеварительном тракте. — Он ненадолго замолк, взглядом прилипнув к лицу погибшего сослуживца, будто ища в нём подтверждения своим словам. - И одному Господу известно, за какие грехи мы заслужили это. Но даже там, на дне, в самой ядовитой сердцевине, откуда тянутся щупальца созданий, противные самой природе нашего мира, — не найти таких, как вы.

Он продолжал говорить, заваливая карьер тяжелыми валунами проповеди.

- Я связан. Клятвами и обетами. И не могу позволить себе даже сожалеть о вашем существовании. Не говоря уж о том, чтобы вершить вашу судьбу.

На то — Его воля.

Но я требую. Чтобы вы оба, сегодня же, покинули мой лагерь. И не запятнали более своей ногой эту святую землю. – На этом он счёл отповедь оконченной. Развернулся и ушёл, не оглядываясь. Жёсткий стук его подошв отбивал эхо не по полу, а прямо в моём сознании, с каждым шагом вбивая в него одно: «Вон. Вон. Вон.»

Мы обменялись с Небигудиновым не понимающими взглядами. Ясно одно: мы катастрофа сюжета. Нам предстоит выяснить — как завершить миссию в рамках новых обстоятельств.

Переполненный тяжёлым пробуждением, болью в теле и омрачающим гостеприимством, Небигудинов с трудом уселся. Спустил ноги на пол и уперся руками в край койки, будто держался за край пропасти.

Глубокое дыхание поднимало его грудную клетку. Он был похож на раненого зверя, попавшего в капкан, который забыли в лесу охотники. Оставленного умирать в одиночестве, медленно и без смысла.

На третий выдох Небигудинов поднял голову. Его лицо застыло в привычной, рабочей маске — суровой, решительной, отсекающей всё лишнее:

- Не раскисай, командир. Разберёмся. – он оценивающе обвёл помещение взглядом. - Местечко дерьмовое очевидно, но где наша не постригала?

Он преобразился. В критических ситуациях драматизм с него сползал, как лишняя кожа, обнажая собранный, последовательный ум. Именно за это его и взяли в цирюльники.

- Надо собрать, что нам известно и построить план действий. А дальше как-нибудь разберёмся, сам знаешь. Не впервой. - Он прислушался к собственному телу, считывая боль как диагностическую карту. – Ты что-то успел разобрать в раскодировке? Сплошной компот. Ни разу такого не видал.

- Да черта лысого. Мужик в тумане. Глаз на небе. И этот голос… с нотациями. – чувство вины и шок от слов священника отступали, оставляя после себя привычное рабочее спокойствие и концентрацию.

Я закинул руки за голову, не торопясь вставать. Пока спешить некуда. Бежать – тем более. Небигудинов прав, надо подумать.

- Экскурс… - задумчиво протянул я.

- Какой глаз, что экскурс? Выкладывай, не говори загадками. -Небигудинов, гримасничая, поднялся. Каждое движение давалось ценой. Он с недоверием осознавал, что болит буквально всё. - Жевали меня, что ли…

- Да вот, из всех заплывов, один оказался, скажем так… необычным. - Я лежал, пожевывая губы, рассматривая щербатый потолок и прокручивал плёнку памяти. Я пытался ничего не упустить и восстановить все до мелочей.

- Там был голос. Говорил: «Не ваше это дело. Идите людей стригите» … засада, очевидно, засада.

- Я как в анекдот попал, Добреев! От твоего бормотания ухи вянут. Ясности ты внёс как муха на газету. Давай чётко по полкам и с самого начала. Какая засада, чье это дело? И причём тут вообще стрижки?! – я будто слышал скрежет его суставов и скрип мышц, когда он плюхнулся на край моей койки, заставив пружины взвыть. Тяжёлая, товарищеская ладонь хлопнула меня по бедру. – Выкладывай.

И я выложил. Подробно. Каждый экскурс. Особенно — последний.

Небигудинов не перебивал. Не ёрничал. Он работал. Каждая странность, каждое непонятное слово для него было не бредом, а уликой. Зацепкой. Ключом.

Он уточнял. Переспрашивал.

А потом выудил из глубин жилетки потрёпанный блокнот и начал фиксировать. Коротко, рублено. Протокол катастрофы.

В данном повествовании Небигудинов был одет точь-в-точь как Шварценеггер в «Хищнике» — если вычесть боевой раскрас и пулемёт.

Чёрный разгрузочный жилет на голое тело, тактические штаны, массивные ботинки. И поскольку фигурой он отнюдь не вышел, смотрелся в этом нелепо и даже комично. Особый шик добавляли прозрачные очки в круглой оправе, подчёркивавшие его вытянутое, худое лицо.

В каждом конкретном óбриве - образ подбирается автоматически под сюжетную линию.

Как это происходит детально пока никто из цирюльников ответить не смог, хотя на эту тему в бюро ведутся диспуты среди теоретиков и проводятся эксперименты среди практиков. Но одно известно наверняка – ритуал перехода не влияет на характер личности погруженных, а только на внешний вид.

Обычно этого достаточно для опытного цирюльника, способного тонко уловить антураж и общую атмосферу произведения. Чтобы не нарушить нить повествования чрезмерно грубым несоответствием линии сюжета, что чревато искажением идеи в ложный диспут и провалом основной миссии.

Хотя бывали случаи, когда таким образом задание выполнялось даже лучше, чем планировалось.

Но это всего лишь исключения, как и во всех правилах. Хорошо не в балетной пачке.

Мой собственный наряд пока оставался скрытым под одеялом и мне только предстояло познакомиться с тем персонажем, которого нарисовала мне рукопись. Пока мой отчёт заносился в протокол блокнота, я, признаюсь честно, не только собирался силами, но и пытался затушить тонкие, синие струйки страха, тлеющего где-то глубоко в лёгких. События последних нескольких часов занесли первую зарубку на стержне моего характера. И, судя по всему, не последнюю.

Я понимал, что глупо тяну время как салага на учебных полигонах, и тем не менее, вставать не торопился. Заминку увидел и Небигудинов, расценив её по-своему:

- Гляди, я уже даже стоять могу. Без боли, командир. – Чтобы подтвердить слова, он поднялся, кряхтя, как старый дед, сжимая челюсти так, что я испугался за целостность его зубов. – Вуаля, бабий вареник. Чисто фокус, курва-пляска. Никто и не заметил. Ни грамма боли, только радость да пятна на рейтузах.

Смех подступил внезапно, как острый нож. Он вскрыл мне горло, и оттуда хлынула толстая, громкая струя хохота.

Небигудинов, осознав свою шутку, искренне поддержал меня, надрываясь, как спелый персик на солнцепёке. Заливая помещение соком смеха.

Возможно, лежащий рядом покойник тоже посмеялся бы нам в тон. А может, потребовал бы проявить уважение к усопшему. Возможно, святой отец, услышав нас с улицы, передумал и сейчас идёт спокойной поступью, чтобы отправить нас на ковёр к Господу.

Кто знает, что вообще происходит в этом странном мире? Но в тот момент мы смеялись от всей души. Чтобы сбросить стресс от перехода и начать действовать. Чтобы снова стать командой, а не двумя перепуганными зверьками в клетке.

Выпустив лишнее напряжение, мы окончательно поняли.

Мы в óбриве.

Пора найти объект. И хорошенечко его опростоволосить.

Аномания

Аномания.

Первое, что я увидел, выйдя из лазарета под палящие полуденные лучи - как нас двоих со связанными за спиной руками расстреляли у старой кирпичной стены. Пули, оставляя в камне щербатые дыры, разрывали наши тела, проходя насквозь. За ними мелкими брызгами кровь орошала кирпич, насыщая его почти черным, глубоким темно-красным.

Первым упал Небигудинов. Он содрогнулся в немых конвульсиях, пуская изо рта багровые пузыри в тщетной попытке что-то крикнуть. Он кричал и во время выстрелов, но залп полностью поглотил его голос. Из карманов его жилета высыпались на пыль несколько вспомогательных инструментов. Блеснули на солнце и застыли.

Я простоял дольше. На подкошенных, подогнутых внутрь коленях.

Моя голова свободно упала на грудь, мерно покачиваясь в такт всему телу, будто я стоял под водой, а меня колыхало медленное, глубинное течение. В реке смерти.

Расстрельная бригада опустила ружья и безразлично наблюдала мою агонию. Вся картина словно зацикленная плёнка замерла передо мной.

Под Небигудиновым расползалась лужа — густая, чёрная, будто прострелили бочку мазута. Ветер колыхал обалдевшие от зноя жёлтые травинки и загонял пыль прямо в раскрытый рот и остекленевшие глаза свежего мертвеца.

А я всё стоял и стоял, лениво пульсируя магмой из разорванных аорт, заливая бетонную площадку, не желая пасть в её грубые, шершавые объятия.

И я — настоящий — смотрел на это.

И буквально чувствовал на своём теле места ранений. Истекал той же кровью. Терял силы, хватаясь за обрывки сознания, как за нитку улетающего воздушного шара, который недавно был моей жизнью.

В сознание вонзались ледяные иглы чистого, беспримесного ужаса.

Я видел убийство со стороны. Был фрактальным отражением убитого себя. Находился с ним в одном теле одновременно. Был убиваемым и наблюдателем в одном теле, в одном мгновении.

Я потерял связь с реальностью.

Мой мозг бешено задергался на раскалённой пружине, желая оторваться от позвоночника и улететь так далеко, как только возможно — лишь бы не испытывать этот когнитивный ад раздвоения.

И в момент, когда второй я у стены наконец рухнул, я — настоящий — поймал его прямой, мёртвый взгляд.

От этого взгляда мои ноги сами подкосились.

А в голове, поверх звона в ушах и гула надвигающейся пустоты, тихим, но абсолютно чётким шёпотом прозвучало:

«Помоги нам»

Очнулся от воды — холодным кулаком она ударила в моё лицо. Надо мной, затмевая раскалённое солнце, нависал тревожным утесом Небигудинов с пустым жестяным стаканом.

Голова гудела адской болью. Отстранённо подумал, что воду дал священник, а я лежу в пыли у порога лазарета.

Мне помогли встать, — и тут же усадили в жёсткое анорексичное кресло, неопределённого бурого цвета, с высокими подлокотниками. В другой ситуации на них было бы неудобно опираться, но сейчас я, трясущийся всем телом, вцепился в них, как утопающий в последний обломок корабля.

Я плохо видел, — словно сквозь полиэтиленовую плёнку, — и образы вокруг никак не хотели принимать чётких очертаний, — но даже так, я упрямо смотрел в ту сторону, где недавно произошла казнь.

Однако фокуса зрения хватило, чтобы понять одно: никакой кирпичной стены там нет. И уж тем более - трупов.

Просто куча то ли тряпок, то ли мусора неизвестного сорта.

В руку сунули стакан и заставили выпить.

Горькая вода, тёплая, как моча.

Сознание не спешило вернуться из горячечного тура.

Снова - Небигудинов, вглядывается.

Хочу отмахнуться — кажется, даже получается, — но мускул не дрогнул. Всё лишь в воображении.

Дурной шум вдалеке напоминает колку дров, грубый и настырный.

Хочу отмахнуться и от него - вроде получилось мотнуть башкой.

Как же громко… Голова взорвётся. Остановите. Остановите! Я замычал.

- Добреев! Добреев, твою мать! Пей ещё! - снова стакан. – Вот так, давай. Ты перегрелся, отец? Глаз один посинел, что твоя слива. Смотреть нельзя, душа дребезжит. Давай-давай, глоточек за бюро, глоточек за вагончик. Ну же, Добреев, что за…

С громким воплем меня вывернуло. Я перегнулся через кресло набок и возвращал наружу содержимое желудка. Как долго длилась эта процедура - сказать было сложно, - но остановился я только когда закончилась даже желчь.

Стало легче.

Святой отец стоял поодаль, наблюдая. Я ждал презрения или ненависти — но его взгляд оставался ледяным, как отражённый лунный свет.

Он снова налил этой бурды в жестянку и дал мне сам. Моя слабая попытка отказаться осталась без внимания.

- Пей. – Голос словно древний сталагмит, треснувший в глубине пещеры. – Станет легче.

- Ты это видел? – Отпив и почувствовав себя чуть крепче, я сразу обратился к Небигудинову, игнорируя военного. – Ты это видел? – Голос хрипел и срывался, но надо было пересилить себя. Потрясение было чрезмерным.

- Падение три из пяти. Лужа под креслом пятерка. Тут все это видели. – второй цирюльник не показывал виду, что его сильно обеспокоило происшествие, но общее напряжение от меня, конечно, не укрылось. – Как долго прикажете жить?

Возвращая священнику кружку, я проверил силы и аккуратно поднялся, опираясь на кресло.

Оно было старое, убитое — сиденье протёрто до пружин. Высокая спинка, облезшая до тёмной, изогнутой доски толщиной в палец, потемнела от пота, солнца и чёрт знает чего ещё.

- Жить буду. Без деталей. – Ноги подло дрожали, но обещали не подводить. Всё ещё плохо видя одним глазом, я решил осмотреться.

Мы оказались на заднем дворе лазарета, кое-как огороженном кирпичным забором. Местами он переходил в сетку-рабицу с колючкой, халатно вмонтированную в цемент. В ограде зияли широкие дыры, заваленные покрышками, стволами деревьев и прочим хламом, что попадался под руку местным обитателям.

В одном конце двора — распахнутые настежь ворота. Одна створка никогда уже не закроется, провиснув на верхней петле. Вторая была подперта камнем и привязана толстой бечёвкой к осине неподалёку. Зачем тогда вообще было огораживать двор — оставалось загадкой.

Под ногами — земля. Лишь узкая бетонная дорожка окаймляла здание да небольшая залитая площадка, на которой стоял грузовик. У того когда-то был брезентовый кузов, а теперь — голая деревянная платформа без бортов, с тощими стойками по углам. На ней — нищая груда разбросанного скарба. Судя по всему, обитатели этой кирпичной юдоли собирались в путь — по грунтовой дороге, уходящей за поворот.

Людей в военной форме я не видел. Только оборванцы. И мужчины, и женщины выглядели оголодавшими, в грязных обносках, давно забывших о горячей воде и мыле. В их опустевших взглядах засела тупая ненависть, перемешанная со страхом.

И естественно, венчал этот сброд своим одухотворённым величием Святой отец — в брюках карго, жёлто-мазутной майке и с ледяным лицом. Иссохшим, как язык пустыни.

Рядом, успокоившись, ждал моих команд Небигудинов — готовый ко всему.

Главная опасность работы цирюльника — не метафорические «травмы души», а самые что ни на есть физические травмы и смерть во время проведения óбрива.

Что происходит в сюжете — то отпечатывается на теле в реальности. Пуля, побывавшая в вымышленном сердце, оставит на грудной клетке живой синяк размером с кулак. Падение с литературной скалы отзовется трещиной в реальных ребрах. А смерть персонажа… ну, о смерти лучше не думать. Просто знай: если умрешь в тексте — не проснешься за письменным столом в бюро.

Добавьте к этому химическую бурю в мозгу от нейротрансмиттеров — ту самую, что стирает границу между «я» и «персонаж», — и картина профессиональных рисков становится полной. После особенно тяжелых миссий некоторые цирюльники навсегда остаются немного другими. В их взгляде поселяется чужой отблеск, а в речи проскальзывают обрывки несвойственных им интонаций. Мы называли это «ценой чернил». Бюро, разумеется, говорило о ранней пенсии, повышенной индексации и дополнительной порции молока в столовой. Молоко, надо сказать, было отвратительным.

В прошлых мероприятиях мне доводилось быть раненым. Ощущать, как по живой плоти ползет холодок вымышленного лезвия. Один раз я чуть не истек кровью от пореза, нанесенного бумажным антагонистом в детективной повести — пришлось экстренно эвакуироваться, и три недели я ходил с тугой повязкой на предплечье, будто меня и вправду резанули. Но то, что произошло сейчас… было иным. Это не было случайной травмой в ходе работы. Это был выстрел. Прицельный, рассчитанный. Автор знал. Каким-то образом он узнал, что мы явимся. Что явлюсь именно я. И миссия, спланированная как рутинный óбрив, превратилась в ловушку. Не пассивную яму, в которую мы свалились, а активную, яростную. Здесь с нами намерены играть. Как кошка с мышками, уже откусив им половину хвоста и наблюдая за судорожными попытками убежать.

Я мысленно листал все инструкции и протоколы на случай сбоев: «Регламент действий при семантическом сопротивлении текста», «Памятку цирюльника в условиях нарративного коллапса». Ничего. Ни единого слова о том, что делать, если произведение смотрит на тебя в ответ. Даже в теории считалось, что óбрив — это хирургическая операция под анестезией. Пациент-текст спит. Мы оперируем. Всё. Но здесь пациент не спал. Он ждал нас с скальпелем в руке. Значит, действовать придется вопреки всем регламентам. Интуитивно, наощупь, в темноте. А это — верный путь к ошибке. И в нашем деле ошибка — это не красная черта на полях. Это — последняя строка в деле.

Я собрался с мыслями, резко и почти болезненно отстранившись от окружающего гротеска. Эти оборванцы, этот святоша с ледяными глазами, вся эта пыльная юдоль — они не существовали. Они были плодом чужого, враждебного воображения. Жалеть их, бояться их, верить им — значит поддаться нарративу, раствориться в нем и сгинуть. Моя задача теперь была проста и страшна: найти того, кто держит перо. Найти автора этого ада.

Я обернулся к Небигудинову. Но заговорил шепотом, губы едва шевелились. В этом мире даже стены могли иметь уши, а персонажи — превратить любое наше неверное слово в приговор. В спусковой крючок для погребального марша.

- Транспорт забираем. Это на тебе. Я вычисляю ключевую точку сюжета, строю маршрут. Сбор через полчаса у грузовика. – тихо сказал я.

Я отстранился, поймал его взгляд — кивок, почти невидимый. Всё понял. Местные «обитатели» пялились на нас пустыми глазами. Пусть пялятся. Пусть их алгоритмы объясняют наше шипение как ветер в разбитых воротах или бред умирающих от жары. Мне было плевать.

Я натянул на лицо лучшую из своих улыбок — ту, что за годы службы научился вырезать из мышц, как из стейка, — и развернулся к солдату Господа.

С абсолютно синюшным правым глазом, кровоподтёком на правом виске и песчаной грязью на голове я хотел оказать обезоруживающий эффект и вступить в откровенный диалог.

Но священник оборвал меня, не успел я проговорить и первое слово. На моих оголённых зубах засвистел воздух из лёгких, горло свело спазмом, а улыбка превратилась в восковую гримасу.

- У вас времени до заката. Вы покинете эту святую землю, чтобы не водилось в ваших извращённых и жестоких умах и навеки исчезнете на страницах этого мира.

Он стелил слова будто великан выкладывал брусчатку гигантскими валунами, утрамбовывая меня тяжестью своего голоса.

- А сейчас пройдём в келью. Я дам тебе чистой воды и настойку для дезинфекции. Возможно, найдутся лекарства. Такой синевы я не видел.

Я молча поплёлся за ним, пытаясь разгадать мотивы этого иссушенного человека. Бог наградил его невероятными дикторскими данными. В реальном мире с такими связками он мог бы читать сводки новостей или озвучивать эпичные трагедии. Здесь же его голос был орудием пытки милосердием.

Мы шли мимо куч оборванцев, прятавших свои несчастные тела в редких тенях двора, будто солнечный свет был для них кислотным дождем. Мысль сверлила мозг: здесь что-то фундаментально не так. Людей здесь было явно больше, чем мог вместить тот костлявый грузовик за один рейс. И где они все живут? Лазарет? Эти руины?

В воздухе висел запах жирной каши — чадящая походная кухня стояла у входа в пристройку, где, видимо, и была его келья. Но объёма котла едва хватило бы на десяток пайков. Эти люди не походили на солдат. Скорее на беженцев, на сброд, зачем-то собранный в одном месте. Военная форма, которая валялась в лазарете, была явно не с них. Чья же?

У каждого рассказа есть подтекст. «Субстрат», как мы называем это в бюро — та базовая реальность, на которой держится фабула. Опытный цирюльник считывает её мгновенно: по деталям, по запахам, по тому, как персонажи избегают определённых тем. Здесь же я тонул в догадках. Всё, с самого проваленного погружения и до видения собственного расстрела, было сплошным диссонансом.

Нить повествования не просто не вязалась. Она была оборвана, и кто-то намеренно спутал все концы.

- Всё это дурно пахнет, Добреев, — пробормотал я, не осознав, что сказал это вслух.

Святой отец отреагировал мгновенно. Замедлил шаг, замер в дверном проёме полубоком, устремив сквозь меня свой прозрачный взгляд.

- Судьбы людей пишутся белилами. Судьбы святых — росчерками чёрных чернил. А участь отродий тьмы... - театральная пауза, в которой я должен был понять, что речь о нас с Небигудиновым, - высекается кровью всех нас. И чем выше зло, тем глубже порезы на плоти человечества. Шире потоки.

Он собрался шагнуть в темноту кельи, но во мне вскипело быстрее, чем я успел поймать себя за руку. Я взорвался ответной тирадой.

- Ты измеряешь людей, их поступки, мир и его законы, ночь, день, свет и тьму, всю пустоту и всю вселенную — всего двумя словами? Добро и зло? Серьёзно? Как избалованный подросток, который видит только крайности! Ты только и твердишь, что есть хорошие и плохие. Хорошие – те, которые нравятся тебе и твоему Богу. Плохие – все остальные?! Так?!

Я почти срывался на крик, не давая войти ему или выйти.

Он слушал меня молча прямо на пороге своего жилища.

– А что ты скажешь насчёт идеи? - моё дыхание стало рваным, горячим. - Того, что движет миллионами людей, заставляя их совершать разные поступки, которые могут быть плохими, но вести к чему-то хорошему? К развитию, ко всеобщему благу, как революции, например? О науке, которая вся пропитана кровью учёных мужей, положивших свои и чужие жизни в экспериментах, ради идеи, ради Великой цели? Они тоже плохие? Те лекарства, которые ты хочешь мне дать – разве не сотни и тысячи людей погибли, пробуя на себе растения, грибы, коренья, выводя разные формулы, чтобы сегодня их можно было превратить в простую таблетку почти от любой болезни? Ты знаешь, что многие пытки, казни и жёсткое обращение с животными и человеком позволили создать уникальные методы лечения и операций?! Это тоже зло? Пусть лучше все подыхают, потому что так угодно твоему богу?

Я уже орал во всю глотку. Изо рта летели брызги слюны, в висках пульсировал жаркий гнев.

— Ты вообще представляешь, сколько зла вырастает из благих намерений?! Сколько книг, добрых и светлых, ведут к распаду общества, а их авторы и понятия не имели, что творят?! Сколько хороших людей погибло, чтобы спасти других?! Ты ничего не знаешь! Всё, что ты о себе думаешь — ложь!

Я развернулся, чтобы уйти.

Скандал был окончен. Я испытал дикое, почти физическое облегчение — словно вскрыл гнойник. В тот момент мне казалось: для миссии это ошибка, но для меня — единственная правда.

На дальней площадке, вросший в бетон у грузовика, стоял Небигудинов. Он боялся пошевелиться, не зная, как реагировать, и бешено прогнозировал варианты развития событий.

Весь задний двор лазарета провалился в невесомость. Потерял притяжение, сопротивление, смысл.

Он — замер.

Но священник, не дав мне сделать и шага, пророкотал в опьяневшей тишине. Его голос был похож на гребень цунами — тихий и неумолимый — перед тем, как смести с лица земли город, уже павший ниц в его тени:

- У меня тоже есть вопрос.

Эти слова врезались в мой позвоночник как кипящий холодом обломок айсберга. Он выжег всю ярость, весь накал, оставив после себя звонкую пустоту.

- И какой же? – спросил я механически, стоя спиной к этому загадочному человеку. Глазами я упёрся в то место, где в меня разряжала ружья дюжина солдат.

- Какую Идею преследуешь ты?

Мне остро захотелось обернуться и посмотреть в это сухое бесстрастное лицо. Я готов был поклясться карьерой цирюльника, что в этот момент священник улыбался. Холодная улыбка, как трещина на фарфоровой маске. Но я не пошевелился. И даже когда он скрылся в келье и вышел оттуда чем-то побрякивая, я продолжил стоять, вперившись в пустую точку этого нелепого дворика, летящего в нарративном вакууме, окружённого дурацким бессмысленным забором.

Солнце беспощадно напекало блестящие спинки исхудавших мух, норовя высушить их прямо в полёте. Бродяги манекенами прятались в тени стены и деревьев, словно расставленные режиссером-дилетантом. Небигудинов у грузовика с фальшивым интересом изучал узоры пыли на своих ботинках, словно мог разглядеть грязь под ногтями на ногах и грунт, на котором стоит.

Священник, жилистый старый солдат, с глазами, чей скорбный лёд невозможно растопить ни пылом страсти, ни лучом паяльной лампы, а по морщинам на лице можно сосчитать отпетых и похороненных им людей, взял меня за ладонь своей одеревеневшей рукой и вложил туда что-то прохладное, твёрдое и странное на ощупь.

Я посмотрел не сразу, а лишь когда он ушел, минутой после. Я был прикован к этой Святой Земле телом и духом. И его вопросом.

На ладони лежали ключи от грузовика. Старые, маслянистые на ощупь, пахли соляркой и железом. Инструмент побега. Плата за изгнание.

Я поплёлся к Небигудинову, ноги будто налились свинцом от тишины, которая теперь гудела в ушах громче любого крика. А сзади, из темноты кельи, накатило предупреждение и догнало нас уже у ворот:

- К закату вы должны покинуть эту святую землю.

Фраза повисла в воздухе не угрозой, а констатацией. Законом этого мира, против которого не попрёшь. Как гравитация. Как сюжетная дуга.

Куда-нипуть

Куда-нипуть.

Грузовик дребезжал каждой заклёпкой, каждой расшатанной деталью. Двигатель надрывался истошным, сухим рыком, стуча кулаками изнутри по капоту, словно умоляя о пощаде. О передышке. Машина захлёбывалась дизелем и выплёвывала его обратно густыми клубами чёрного дыма. Она напоминала астматичного старика, который курит вонючую папиросу, запивая её горючим пойлом прямо из горла канистры. Я почти физически чувствовал, как солярка стекает по его спутанной бороде, отвратительно пачкая застиранную рубаху и болотные брюки, а из задымлённого рта хрипят нечленораздельные звуки, густо замешанные на похабной брани.

Нас трясло и швыряло на ухабах с такой свирепой силой, что я уже несколько раз полноценно бился головой о низкий потолок кабины. В итоге пришлось ехать в полусогнутом состоянии, постоянно держа спину в пружинящем напряжении, — иначе следующий удар мог запросто проломить череп или свернуть шею.

Брашер Небигудинов взял на себя роль водителя — за что я был ему безмерно благодарен. Управлять этим адским экипажем у меня сейчас не хватило бы ни сил, ни духа. Он подпрыгивал на сиденье, как на батуте, обеими руками впиваясь в руль. Тот был тонким, металлическим и до нелепости огромным — точь-в-точь штурвал какого-нибудь ржавого речного буксира, обмотанный для верности в несколько слоёв синей изолентой.

Приборной панели как таковой не существовало. Прямо из перегородки, кое-как отделявшей нас от пылающего нутра двигателя, торчали кривые пальцы рычагов и реле непонятного назначения. А рукоять коробки передач и вовсе напоминала перевёрнутый и изрядно погнутый половник, воткнутый в пол для издевательства.

С горькой долей юмора я подумал, что Небигудинов сейчас похож на упрямого краба, вцепившегося клешнями в бешеную механическую лошадь, которая так и норовит сбросить седока. Как точнее обозначить эту поездку — я не знал. «Комфортной» было явно не то слово. Может, «безудержной»? Или «лихой»? Скорее, «предсмертной».

В таком сумасшедшем, сбивающем дух ритме мы неслись уже около часа. Дорога — точнее, её подобие — вилась по холмистой, выжженной местности. Изредка мелькали проплешины лысых кустов, утыканных острыми, как шипы нарративного саботажа, ветками.

Деревьев не встречалось вовсе. Ландшафт представлял собой унылую помесь пустыни и опаленной степи, покрытую редкой, колючей травой желтоватого оттенка — точь-в-точь недельная щетина на лице алкоголика. Изредка попадались остовы разрушенных построек неясного назначения, изъеденные ветром и прокалённые солнцем до цвета костей.

Но главное — куда ни глянь, вплоть до самого горизонта, земля была усыпана плоскими плитами. Они лежали плашмя, вросшие в почву, и блестели под солнцем, как алмазный панцирь. Словно чешуя гигантских драконов, окаменевшая и разбросанная в беспорядке. Издалека они могли сойти то ли за зеркала, то ли за отполированные до ослепительного лоска металлические пластины. Зеркала, отражающие только небо и пустоту.

Их было не так много, чтобы назвать это россыпью, но достаточно, чтобы пейзаж от них менялся — становился неестественным, нарочитым. Местами плиты сбивались в скопления и слепили глаза ярче, возможно, из-за размеров или угла наклона. Но что страннее всего — ни одна не лежала вплотную к дороге.

Они держались на почтительном расстоянии, будто дикие животные, опасающиеся асфальта и шума машин. Если бы здесь вообще был хоть какой-то шум, кроме нашего.

Я поглядывал в полуоткрытое окно и отстранённо раздумывал о корне их происхождения. И об оставленном позади лазарете. О вопросе, который вертелся на языке, но не находил ответа.

Мы ехали по трассе одни. Не встретили ни одной живой души, ни намёка на движение. Только искрящаяся пустошь, только гул нашего грузовика, разбивающий тишину этого чужого произведения. И мы в нём — главные герои без сценария, мчащиеся на дребезжащей рухляди в неизвестном направлении.

Бежим неизвестно от чего. И неизвестно куда.

Постепенно мои мысли забрели в дебри пространных рассуждений о нашем пути здесь.

Поиск цели — привычный сюжет множества историй. Но для цирюльника это не занимательное путешествие по извилистым тропам литературных вымыслов, а работа. Серьёзная и смертельно опасная. Она вся — сплошная ловушка, начинённая рисками, как динамит нитроглицерином. А искусная рука автора лишь инкрустирует её сюжетными поворотами, часто ведущими не к счастливой развязке, а к гибели.

Именно поэтому в Бюро каждую миссию готовят с дотошностью похоронной команды, снаряжая бойцов в óбрив как в последний путь. Собирая досье на каждую метафору и сканируя Идею произведения до самого ядра… Вот только в нашем случае всё пошло под откос с самого начала. И этот провал заставлял меня снова и снова препарировать события последних суток, выискивая тонкие, почти невидимые нити причинно-следственных связей. Они могли бы, как хлебные крошки Гензеля и Гретель, привести меня к источнику загадки — которая, я всё больше чувствовал, станет для нас роковой.

Последние пару километров дорога превратилась в адское полотно. Покрытие исчезло, остались лишь выбоины да бугры. Брашеру приходилось лихорадочно вертеть рулём, уворачиваясь от ям, больше похожих на кратеры. Нас швыряло по кабине, как шмелей в стеклянной банке.

Перед тем, как меня ударило о потолок кабины всей спиной — отбив хребет так, что в глазах потемнело, — Небигудинов сдавленно выругался:

- Какого херувима!

Он круто вывернул руль и ударил по тормозам. Левые колёса провалились в глубокую яму, и мы оба подлетели, как детишки на батуте. На миг повисли в воздухе — а потом мир рухнул вниз.

Брашеру повезло меньше, я отчётливо услышал хруст его шейных позвонков.

Несколько раз дёрнувшись и радостно хрюкнув на прощание, грузовик заглох. Под капотом что-то заскворчало, засвистело — тонко и жалостливо, словно мотор пытался насвистывать то ли колыбельную, то ли погребальный марш своими клапанами.

На лобовом стекле напротив моего сиденья расцвела небольшая, изящная розочка трещин. В самом её центре алело кровавое пятнышко — отпечаток моего лба.

Небигудинов встретил резкое торможение грудью о стальной руль. Его дыхание стало сиплым, сбивчивым, каждый вдох давался с хрипом. На груди, без сомнения, расцветет тёмно-бордовая гематома. А возможно, пострадали и рёбра — этот звук был слишком мягким и глухим для чего-то хорошего.

Некоторое время мы сидели в оглушающем шоке, приходя в себя, под щелчки и постукивания перегретого грузовика. Потерев ушибленное место, я обнаружил кровь на пальцах. Пришлось вытирать её рукавом белой рубашки со лба. На её некогда кипенной манжете, а сейчас запыленной и уже засаленной, осталось бордовое пятно отдаленно похожее на комету с растрёпанным хвостом.

Мне было душно, в голове мутило, сияние с полей резало глаза. Чтобы хоть как-то прийти в себя я расстегнул несколько верхних пуговиц и справился о состоянии напарника, повернувшись к нему на скрипучих пружинах.

- Хьюстон, у вас проблемы?

Небигудинов скатился в спинку кресла. Одна рука бессильно упиралась в нижний край руля, вторая прощупывала шею. Он немного поворачивал головой с болезненной медлительностью, проверяя степень повреждений. Очки пропали, слетев при ударе, оставив лицо странно оголённым и уязвимым. Несколько карманов разгрузки распахнулись, вывалив наружу скрепки, степлер и пару платков.

Растирая ушибленную ключицу, цирюльник провалился пустым задумчивым взглядом в горизонт, протягивая пряжу мыслей в единое полотно. Потом произнёс отчуждённо, словно в сторону:

- Аварийная посадка. Жертв нет. Сомнения есть.

Он сглотнул, пытаясь сделать глубокий вдох, и скривился от боли. Слова давались тяжело — мешали и свежая травма, и отголоски того кошмара, что начался ещё при переходе.

– Давай-ка оформим привал, командир. Мы здесь без году неделю, а по нам уже неотложка плачет. Ещё один эпизод и мы не дотянем до финала. – Небигудинов обычно хладнокровный, сейчас говорил это чуть ли не обреченно. - Эта рукопись нас сожрет и не подавится.

Потом брашер хмыкнул с недоверием, заметив забавную закономерность. И добавил:

- Ты прислушайся только. Да я теряю шарм! Кто кого обрить собирается…

- Ручку дать для завещания? – без негатива подбодрил я напарника. – Не робей, казак. Сейчас костерок разведем, бульон заварим. Девок закажем. Всё будет.

Я вытолкнул дверь. Ржавые петли взвыли, разбудив скрипом всех покойников за лигу вокруг. Шатаясь как пьяный, я удержался за раскалённую ручку, чтобы не рухнуть на раскалённую же землю.

- Где вообще конец этой «святой земли»? - говоря скорее сам с собой и тряся обожжённой ладонью, я передразнил басовитый голос: — «до заката». Где её край? Может она, как дурной сон, тянется вечно?

И тут же одёрнул себя. Вдруг услышит? Или почует? Заведёт свою мрачную проповедь, а потом кошмары будут сниться. Или, того хуже, эти нищие…

- Чур меня, картонка дурильная, — пробормотал я заклинание против собственной глупости. И страха. — Крестятся они тут или как, Небигудинов? Ладони к лицу прикладывают?

Он не ответил. Собирался с силами, чтобы покинуть грузовик.

Пустошь слепила. Пришлось прикрывать глаза ладонью. Ни деревца, ни камня — ни единой тени, чтобы укрыться от разъярённого солнца. Губы потрескались и горели, требуя влаги.

Второй цирюльник повторил за мной этот дурацкий этюд с визжащей дверью — и добил тех покойников, что не проснулись после первого скрипа. Под тяжёлой каучуковой подошвой поднялось облачко пыли, когда он, как мог аккуратно, спустился с водительского сиденья.

Весь в чёрном, с багровым кровоподтёком на оголённой груди, с неестественным углом наклона головы из-за смещённых позвонков и в очках с треснувшей правой линзой — Небигудинов выглядел как второсортный герой из дешёвой пародии на боевик. Его вытянутое, отдалённо интеллигентное лицо с тонкими чертами никак не вязалось с дорожной грязью, песчаной пылью, кровью и грубыми подвигами. Казалось, его стихия — тихие архивы Бюро, а не выжженные пустоши враждебных повествований.

Но я-то знал. Внешность этого субтильного, почти хищно изящного человека была самой удачной маскировкой в нашем деле. Не единожды его тонкие пальцы, знающие каждый инструмент в его нелепой куртке-лабиринте, спасали не только операцию, но и мою шкуру. Как бы ни было невыносимо сложно, он не терял ни духа, ни той специфической, присущей цирюльнику ясности ума, позволявшей находить решения там, где их, по всем канонам жанра, быть не могло. Он был ходячим исключением из правил — и именно поэтому мы до сих пор были живы.

- Суть любой религии, Добреев, - начал Небигудинов, подойдя ко мне и тыкая пальцем в ослепительную высь, - не в обрядах и не в правильных телодвижениях. Будь то крестное знамение, омовение или обратный кульбит во имя Бытия Вечнага. Суть — в плотном, как туман анестезии, заблуждении. В вере, что некто незримый сопровождает тебя каждое мгновение твоей бессмысленной, читай — бесполезной, жизни.

Он на ходу прервал тираду и вскарабкался на платформу кузова. Там, под плотной сеткой, лежала та самая груда хлама, которую мы при первом взгляде приняли за скарб обитателей лазарета. Небигудинов принялся рыться в ней с деловым видом, отбрасывая тряпьё и обломки.

- Человек, чей разум опутан скользкими водорослями веры, бредёт в случайном направлении, закатив глаза к небесам. И свято верит, что любое препятствие рассосётся само по воле Его и желанию. Но знаешь, что в этом самое интересное, Добреев?

- О, просвети, гуру мусорных куч, - не удержался я от колкости. Религия, женщины и румынская лотерея - три кита, на которых держался философский мир Небигудинова, спасая его от глубокой трудовой репрессии. - Пока не увлёкся тем вонючим красным носком.

- Напрасно смеётесъ, штабс-цирюльник. Ой, напрасно! Во-первых, это не носок, а обломок древней цивилизации, известный в узких кругах как бумеранг. Обломок, обломанный пополам, если быть точным. – с этими словами он осмотрел деревяшку и отбросил, - А во-вторых... самое интересное в моей лекции то, что, несмотря на всю очевидную несуразность этой абстрактной конструкции, несмотря на простейшие доказательства её несостоятельности, несмотря на то, что она пудрит мозги человечеству уже не первую тысячу лет, заводя его в смертоубийственное болото трактовок, конфессий и пророков... - он сделал эффектную паузу, выдергивая из груды какой-то ржавый угол. - Бог всё же существует.

- Небигудинов! Удар, хватил меня, а пострадала-то твоя головушка! - я опёрся на край борта, выразительно подняв брови. - Как больно это слышать! Неужели ты сдался? Если бы мог, я бы поперхнулся лазаньей! Твоё имя для меня всегда было синонимом здравого атеизма! Да ты в курсе, что тебя уволят со службы, если узнают? Мы же тесты на профпригодность проходим! Там, где работает цирюльник, Богу места быть не может!

- Вот, попей водички, пока не сгорел. А то и второй удар случится, - волшебным образом из его внутреннего кармана возникла потрёпанная фляжка. Я сделал пару жадных глотков тёплой влаги, пустой на вкус и вернул её, чувствуя, как в голове проясняется. - Твои выкрутасы у святого отца я ещё буду долго порицать, погоди. Мне кажется, ты там что-то недоговариваешь. Но, - Небигудинов тоже отпил и спрятал фляжку, - вернёмся к нашим пророкам. Так вот, самое интересное... Бог существует. И прямое тому доказательство лежит здесь, в этой куче мусора!

Совсем не брезгуя, он раздвинул груду хлама, оттянул ячейку сетки и почти по локоть засунул руку в чрево свалки. Послышался звук бьющегося стекла, глухое шуршание, и он извлёк оттуда пузатую, закупоренную бутылку тёмно-зелёного стекла. Вознёс её над головой, как трофей, и поболтал за горлышко, проверяя на наличие жидкости внутри.

- Пустая. Фиаско. Бога нет, - рука с бутылкой безвольно упала. Небигудинов потер глаза, приспустив очки на переносицу, и уже собрался швырнуть находку обратно в кучу, но я остановил его и попросил передать емкость.

– Надежды нет, Господь покинул нас раньше, чем сам явился на свет. Держите, Добреев, этот пустой сосуд, как символ тщетных поисков верующих.

- Ищущий да обрящет, Небигудинов. Впервые за долгие годы моей нелёгкой, полной сакрального скепсиса жизни, я выдвигаю свою интерпретацию твоего тезиса и оглашаю на всю малочисленную, но благодарную публику. Под запись, пожалуйста.

Брашер тут же достал блокнот, изобразив фанатичную увлечённость и готовность фиксировать каждый выдох оратора.

– Бог существует. И в нашем случае бог – это Ле Гранж!

Небигудинов вперил в меня две пары глаз (одна — сквозь треснувшее стекло), не скрывая в прищуренных веках подозрения в острой форме профессионального помешательства. Чтобы не дать взрасти ложным обвинениям, я тут же продолжил:

- Век Донцову мне читать, дружище. Взгляните внимательно. Да, вот так, под углом.

Я начал медленно вращать бутылку перед его лицом. Под косыми лучами солнца, в игре света и пыли на донышке проступили выгравированные буквы, тонкие, как паутина:

«Т. Д-ву и Т. Н-ву»

«вскр. = н.разб»

- Расшифровка прошла успешно, напарник! – вдохновение вернулось к Небигудинову яркой вспышкой. Он выхватил у меня обратно недавно отверженный трофей, наслюнявил палец и принялся тереть закопчённое стекло. – «Товарищу Добрееву и товарищу Небигудинову. Вскрыть, не разбить». Это а-ма-зинг, как говаривал знакомый, две недели проживший на страницах американских блогеров. Но с чего бы Ле Гранж?!

Второй цирюльник, не выпуская бутылки из рук (он сжимал её так, будто это горло лепрекона, укравшего его последнее золото), начал лихорадочно шарить в своих потайных карманах.

- Всё-таки вас уволят за профнепригодность, дорогой бывший цирюльник… - трагически мотая головой, похлопал я по ботинку Небигудинова. Он по-прежнему находился на борту, сидя на корточках у края. – В личном деле нашего юного коллеги Ле Гранжа чётким по бренному было указано: «Обладает экспериментальными навыками в области гиперссылок». Думаю, это оно и есть!

- Да, это действительно оно, - подтвердил Небигудинов, извлекая на свет складной штопор с рукояткой из жёлтой кости. Немедля он стал примеряться к затычке, следуя заветной инструкции «вскр. = н.разб». – Гиперссылка, значит. Рванёт? «Экспериментальный» наводит на мысли, знаете ли.

Несмотря на сомнения в голосе, он уже ввинчивал витой стержень в плоть пробки. Та с тихим скрипом сдавалась, выдавливая наружу мелкие крошки пробкового дерева.

- Бери ровнее, цирюльник, тогда не рванёт. – на всякий случай я отодвинулся от напарника - мало ли чего. – Насколько мне не изменяет память, а это бывает исключительно редко, гиперссылка – модное французское нововведение. Объясняю специально для таких неучей как вы.

- Как мы, Добреев! Лицемерие тебе не к лицу. – пробка вышла уже на две трети и вот-вот готова была выскочить обнажённой на радость узкому кругу зрителей. – Договаривай, иначе я за себя не ручаюсь. С чем едят этого зверя?

- Это аварийный коридор для экстренной коммуникации погружённых с рецептором. Прямой канал, в обход искажённой ткани повествования. Если в двух словах.

- Арифметика тебя явно выкинула из седла. Пора оседлать другого коня, штабс-цирюльник. – ухмыляясь собственной остроте, Небигудинов замер на изготовку с бутылкой в руках. – Как звонок в роуминге? Напрямую из ада.

- Я бы выразился иначе, - пропуская колкость мимо ушей, я поправил напарника, - Это должно быть похоже на… письмо в бутылке. Сообщение, мессадж, послание. Конкретного примера в отчёте я не нашёл — технология новая, сырая.

Небигудинов смерил меня оценивающим взглядом. С интригующей улыбкой он кивнул на бутылку и спросил:

- Знаешь, что самое занимательное во фразе: «без лишних слов»? – и тут же ответил: - Она состоит из них.

И одним лёгким усилием он выдернул пробку.

Раздался хлопок. Бутылка вырвалась из рук Небигудинова. С характерным звуком, словно спускающий воздушный шарик, она затравленной птичкой заметалась между обалдевшими нами. Она летала вокруг. Выделывала крутые пике да выписывала заковыристые петли.

Прикрывая лицо локтями, я упал на корточки, опасаясь прямого джеба тяжёлым стеклянным кулаком. Такой снаряд мог запросто раскроить череп.

Пытаясь одновременно следить за обезумевшей стеклотарой и не потерять защитной стойки, я пополз под спасительный борт грузовика, как учили ещё в школьные годы на учениях по гражданской обороне - в полуприседе.

Снаряд оставлял за собой мутный зелёный след, не похожий на дым или туман, но скорее на прозрачный развод акварели прямо в воздухе. С бледными подтеками. Или, на раствор зелёнки в кристальной воде реальности. Возможно, эффект можно описать иначе, но сейчас было не до метафор.

Убедившись, что бутылке не добраться до моего надёжного укрытия, я коснулся пальцами изумрудных разводов, опустившихся до уровня моих глаз.

Ощущение было… необычным. Как будто коснулся тёплой воды, сквозь которую пропускают слабый электрический ток. Или, как если бы тысячи микроскопических сколопендр засуетились на коже, цепляясь за неё острыми коготками бесчисленных ножек.

Да, описать это было так же сложно, как и зелёный след. Но, кажется, суть ясна. А ещё это было очень похоже на…

…на прикосновение к самому краю óбрива. К той невидимой границе, где живая плоть встречается с мёртвой буквой, где нервные окончания сплетаются с семантическими корнями. Ощущение инородное, но до жути знакомое — будто кожей читаешь чужой, написанный на неизвестном языке, текст.

Очень похоже на…экскурс…

…перевёрнутый на бок на полу лежал дешифратор рецептора, его лампа раскололась надвое. Из разлома истекала особенная смесь масел, чернил и реагентов, марая дорогой на вид ковер пурпурной кровью. «Я совершенно не разбираюсь в коврах» - пробежала неожиданная и неуместная мысль, которую я тут же отбросил.

Огромный глобус цвета осенней листвы был раскрыт. Верхняя полусфера откинута, обнажив внутри не карты, а целый арсенал дорогого на вид алкоголя. «В нём я тоже не знаток, но уже всяко лучше. Хотя бы пробовал несколько раз» - да откуда они лезут, эти мысли.

Мужчина в странной уродливой маске. Её фактура похожа на графический горный ландшафт серого программного цвета, а прорези глаз казались бездонными тёмными озёрами. Он, видимо, задумчиво выбирает аперитив. На нём, дорогое на вид, кожаное пальто в пол, цвета морской волны. «Ничего не понимаю в моде, хотя для моего народа это звучит как оскорбление» - придётся смириться, нервы рождают абсурд.

Мужчина налил себе в гранёный стакан янтарной жидкости — ровно до половины. Поднёс к маске, не пил, а лишь нюхал, вращая стакан и создавая в напитке медленную воронку. Потом поставил стакан на специальную подставку в глобусе. По стеклу скатилась одна янтарная капля.

Голос у мужчины властный и размеренный, приглушённый маской:

- Знаешь меня?

Мой собственный голос наравне с ним звучит безвкусной, хриплой пародией на звук:

- Нет, мсье.

Маска в пальто по-хозяйски, неспешно огибает глобус с алкоголем, обходит лужу масла на ковре, подходит к столу - очень дорогому на вид. «Древесина… Что я вообще о ней знаю? Дуб это или бук? Может быть ясень?» - нельзя отвлекаться, он может заметить.

- А чей это кабинет?

Каждый его вопрос опасен. Предательски дрожат руки. Чтобы унять их, прячу в карманы брюк. И тут же вынимаю. «Он может подумать, что я…что я полез за оружием»

- Боишься. Страх убивает, а тебя может спасти. Ответь.

Горло пересохло, в нём застрял толстый жук и копошит там своими лапками. «Я разучился говорить? Разве такое возможно?» - а вот дурацки мыслить – научился мгновенно.

Мужчина терпеливо, ритмично стучит указательным пальцем по высокой стопке бумаг в центре стола. Смотрит горными озёрами маски мне в душу.

— Это кабинет господина…

В самый важный момент экскурса — в ту самую секунду, когда Ле Гранж (а я готов поклясться карьерой, что это был он!) должен был назвать имя, — Небигудинов выдернул меня наружу, как пробку из этой проклятой бутылки.

Он стоял на одном колене рядом со мной, тряс за плечо и держал в руке листок бумаги с неровно напечатанным текстом. Увидев, что сознание вернулось ко мне, он принялся размахивать этим листком у моего лица — то ли обдувая, то ли пытаясь сунуть его прямо в глаза.

Я просто отмахнулся от него и вылез из-под грузовика, недоверчиво сканируя воздушное пространство на наличие опознанных летательных объектов.

Никаких летающих бутылок. Только люминесцентное небо.

- Расслабь буквы, писатель. Улетучилась угроза. В дребезги. Но сперва родила вот это, - он снова помахал бумагой перед моим носом. – Шоу, конечно, было - закачаешься. Перчатки белые, ручки тонюсенькие, черненькие… а печатали так, будто стенографистка на первенстве вокзала.

- Вода осталась? - я почти не слушал его словесный поток. Мозг лихорадочно пытался уложить обрывки видения и понять, какого чёрта оно вообще пришло. Прямо в óбриве!

За всю историю Бюро, в отделе П.А.Р.И.К., среди старожилов, отдавших бумаге почки, и среди наглых юнцов, считающих себя непотопляемыми - ни у кого и никогда я не слышал про экскурс прямо в ходе операции после погружения в прозу. Внутри уже активного повествования.

Это абсурд и нонсенс. Это не просто нарушение правил. Это разлом в материи.

Потому что тот экскурс не был обычным сбоем, заблуждением в чужом вымысле. Он был обрывком реальности. Той самой, из которой мы пришли. И больше всего меня пугали не человек в маске и не кабинет, который я узнал мгновенно (это была та самая комната в библиотеке магната, где всё началось). Пугало другое — герой, чьи навязчивые, истеричные мысли я слышал в той голове. Тот, кто боялся, не разбирался в коврах и думал о древесине.

- Гиперссылка Ле Гранжа…

- Дилетант, а такое выдал. Заслужил премию. – усаживаясь рядом, Небигудинов слегка встревоженно поглядывал на меня. Я, должно быть, выглядел разъярённым и потерянным одновременно, будто встретил злейшего врага, но уже убитого чужой рукой. – Прайм, ты в порядке?

- Письмо оттуда? – кивнул я на листок в его руке и сделал глоток из фляги, которую он мне протянул. Снова наполнена тёплой водой. Безвкусной.

- Так точно. Но со спецэффектами. – активно жестикулируя, Небигудинов начал воспроизводить увиденное. Это было на него не похоже. – Ты, когда в щель забился, аки рачок какой, я с достоинством воина встретил зверя лицом к лицу. Эта бутылка такие вензеля выписывала, такие узлы крутила - мама не воюй! Я думал у меня глазной нерв завяжется в бантик. Помню подумал: «Эх, Добреев, лежит себе в тенёчке, лясы точит, слюни на рубашку пускает, а я тут миссию в одного вывожу!» – он ткнул себя большим пальцем в грудь, изображая наигранное негодование.

- Взываю к порядку повествования, товарищ брашер. – с глубоким вздохом подыгрывая в тон напарника парировал я. - А то вас, как скаковую лошадь на льду – заносит. – Но потом серьёзно продолжил: – Откуда письмо взял?

- Как есть, в цвет. Вылезли две чёрные, тонкие, как спицы, ручки в белых перчатках прямо из горлышка. Достали оттуда же — понимаешь, оттуда же — печатную машинку и начали стенографировать вот это. – Он протянул мне листок, внимательно следя за моим лицом в поисках признаков недоверия. Но я был абсолютно уверен, что он говорит правду. Скоро я перестану удивляться в этой рукописи. Хотя кое-что я решил уточнить:

- Листочек-то великоват. Для такого агрегата.

- В этом фокус. Ручки не толще карандаша, а перчатки – большие, как у взрослого человека. Машинка тоже в полный масштаб. Целый аппарат из горлышка. – брашер был искренне потрясен увиденным, и ему было важно моё доверие.

- А что с бутылкой? – продолжил я, нисколько не подвергая сомнению или критике слова напарника.

- Читай выше, Добреев: вдребезги. Точку поставила в письме и треснула вся. Осыпалась трухой. Половину сразу ветром сдуло.

- Покажи, - попросил я, поднимаясь и следуя за напарником к месту, где зелёный след ещё таял в раскалённом воздухе.

Неподалеку от грузовика лежала бесформенная горка стеклянной пыли. Ветер уже успел развеять часть, унеся её в сторону пустоши. Рядом отпечатался в песке неровный квадрат — будто что-то тяжёлое и угловатое на мгновение опустилось на землю. И несколько длинных, судорожных царапин, словно тонкие пальцы в отчаянии цеплялись за почву, сопротивляясь невидимой силе, втягивающей их обратно в горлышко.

Присев на корточки, я провёл пальцами по стеклянной муке. Крупнейшие фракции были не больше кристалликов соли, остальное — пыль, уносимая малейшим дуновением. Ничего полезного. Я встал, щурясь на солнце, которое за время нашего бездействия успело ощутимо приблизиться к горизонту. Часов под рукой не было.

- Небигудинов, время?

Он что-то пробормотал себе под нос, доставая на длинной серебряной цепочке изысканный морской хронометр в гравированном корпусе. Открыл крышку — и замер. Сначала с лёгким недоверием, затем с нарастающим напряжением впился взглядом в сложный циферблат.

-…если ступня в духовке кажется странной, то, как назвать это?

Его лицо окаменело и весь налет веселья выветрился вместе со стеклянной пылью.

- Невозможно…

- Разучился по стрелкам читать? – я попытался подколоть его, подходя ближе, чтобы тоже посмотреть.

Небигудинов медленно повернул хронометр в ладони, чтобы мне был виден циферблат. Сам стоял окаменевший, и его взгляд, тяжёлый и безжалостно серьёзный, будто пробивал меня насквозь. Он, кажется, даже не осознавал, что сжимает в кулаке письмо от Ле Гранжа так сильно, что бумага переломилась пополам с сухим хрустом.

Я аккуратно забрал листок, стараясь разгладить залом, и взглянул на циферблат.

На первый взгляд — ничего сверхъестественного. Но через секунду мозг стал принимать картину.

Минутная стрелка плавно вращалась против часовой стрелки.

Часовая — двигалась в ту же сторону, чуть быстрее, словно время текло вспять, подчиняясь неведомой обратной силе.

Мелкие стрелки в дополнительных апертурах хронометра - те, что должны были показывать дату и ход секундомера — беспорядочно дёргались и подрагивали, будто пытались выпрыгнуть с циферблата. Они не показывали ничего. Они заикались.

Мерзкий холодок меня пробил, когда я понял, что на шкалах вместо всех цифр, были перевёрнутые восьмёрки – знаки бесконечности. Время здесь будто застыло.

И тут я почувствовал это физически — лёгкую, но нарастающую тошноту, будто меня самого выкручивало из привычной оси. Это было не головокружение. Это был сбой в самой ткани óбрива. Хронометр Небигудинова был не просто прибором. Он был камертоном, настроенным на ритм реальности. И сейчас этот камертон пел на разрыв.

Из глубин памяти сразу всплыли лекции по аномалиям и там точно что-то говорилось про время в óбриве. Но конкретных фактов зафиксировать никак не удавалось, мысль постоянно соскальзывала и уплывала в мутный пруд сознания.

За меня мысль оформил Небигудинов. Его голос прозвучал сухо, отстранённо, словно он цитировал наизусть параграф из самого скучного учебника Бюро:

- Время и пространство суть незыблемые для всех миров константы. Они могут различаться в исчислении, иметь относительную разность, но на фундаментальном уровне не могут быть нарушены или искажены. В противном случае такое явление классифицируется как аномалия.

На последнем слове его голос дрогнул, и лёгкая судорога пробежала по его телу. Кожа покрылась мурашками. Чтобы скрыть эту предательскую тревогу, он с яростью принялся протирать грязной тряпкой разбитые линзы очков. Хронометр был убран в карман, цепочка аккуратно свернута.

- Ты, наверное, помнишь, - продолжил он, уже без менторских нот, а с какой-то внутренней тяжестью, - что процедура óбрива допускает определённый, строго лимитированный процент аномалий. В основном они касаются экскурсов — побочных продуктов погружения. Это… рабочие издержки.

- Это я доподлинно знаю. – подтвердил я.

- Да. Но вот что ты явно подзабыл - так это лекцию об искривлениях времени и пространства. Слушай. На глубинном механическом уровне процесс перехода из реальности в прозу возможен только с учётом сохранения фундаментальных физических свойств переносимых объектов. То есть нас с тобой. А вместе с этим и незыблемых законов мироздания, таких как физика. Другими словами, ты как источник и проводник реальности, попадая в рассказ, являешься его некоторой стабилизирующей переменной. Через призму тебя и меня происходит визуальная, акустическая, обонятельная, осязательная, а также пространственно-временная интерпретация и материализация изложенных на бумагу фантазий автора.

Он сделал паузу, глядя на меня поверх очков. Его взгляд был твёрдым и безрадостным.

- И несмотря на тот факт, что мы присутствуем в точном отражении его воображения и идей, а значит наблюдаем и взаимодействуем именно с авторским видением созданного им мира, мы здесь всего лишь гости. Когда цирюльник покидает произведение и прекращает óбрив, пропадает и полная модель воссозданной реальности, где остаётся только сухой текст на бумаге и некоторое количество и качество смыслов, оставленное нашими коллегами на своё усмотрение. Понимаешь? Мы — гарантия того, что здесь действуют наши правила.

- Ближе к сути, профессор. – я почувствовал, как у меня начинает холодеть в желудке. – У нас нет времени.

- Потерпишь. – отрезал он с непривычной для него категоричностью. Такая сосредоточенная суровость заставила меня сжаться. – А теперь представь, что ты попал в прозу и перенес с собой механику мира, включая понятия времени и пространства. И в каждом конкретном случае если мы посмотрим на часы, то увидим местное время, в чем бы оно не исчислялось. И если мы пройдём сто километров, они ими и останутся, пусть их измеряют даже в ослах или удавах. Потому как мир, в котором мы живём и источником которого являемся - статичен. Да, в нём проходят миллионы процессов, но по существующим законам. Но что произойдёт, если эти фундаментальные законы вдруг перестанут работать? Если наш якорь — оторвёт?

- А можно своими словами, Прасковья Тимофеевна? Не до лекций, партнёр. – я ехидно ответил лишь потому, что начинал понимать дерьмо, в которое нас окунули. – Что будет?

- А то, - Небигудинов устало вытер пот со лба той же грязной тряпкой, которой чистил очки, - что мы с тобой, мой дражайший друг и товарищ, больше не являемся источниками материального мира. Мы больше не стабилизируем эту вселенную. Мы — её заложники. А она… она становится автономной. И живёт по своим правилам. Выводы сделаешь сам?

Мозг, споткнувшись об эту мысль, на секунду оборвал все связи, а потом заработал с лихорадочной скоростью.

- Как это «не являемся»?! - вырвалось у меня. - Мы же здесь! Наши тела, сознание… Значит, там, снаружи, нас… нет?

- Что наводит на более практичный вопрос — как отсюда выбираться? – вопрос застрял в воздухе как топор в заборе.

И пока мы допытывали до сути клоаку, в которую провалились, солнце вело себя как сумасшедшее. Оно не садилось, а дёргалось по горизонту рваными, неестественными скачками, будто его спускали на верёвке, которая то и дело заедала.

И будто нам и без того не хватало головоломок, Небигудинов обратив на это внимание с недобрыми нотами в голосе заметил:

- А это что за родео?

- Как игрушка-радуга по лесенке, помнишь? – я вместе с ним стал следить за ослепительным пятном в небе. И попытался описать, то, что увидел… но в противоположной от его взгляда стороне.

Небигудинов краем глаза увидел, что я смотрю в другую сторону. Против воли фыркнул, и в его голосе мелькнула знакомая едва уловимая ирония:

- Не туда воюешь, солдат. Фокус на запад.

- О чём ты говоришь… - я повернулся к нему.

И тут же окаменел.

Над линией горизонта, в совершенно другой точке небосвода, висело второе солнце. Такое же нестерпимо яркое, недвусмысленное и абсолютно лишнее.

- Это что такое, - прошептал я, и голос у меня сорвался. - Жить мне в казарме… Два солнца?!

Уши заложила бездонная тишина — та, что наступает, когда реальность ломается, и ты слышишь, как трескается сама ось мира. Правила кончились. Мы были не в óбриве. Мы были в аномалии. И аномалия эта только начинала показывать, на что она способна.

Уловив идею, Небигудинов отошёл на свободный участок дороги шагов на десять и начал медленно разворачиваться вокруг своей оси. Используя каблук берца как точку опоры, он подталкивал себя в движение второй ногой. Солнечные лучи били под прямым углом в его разбитые линзы, скрывая глаза за ослепительными бликами, а капли пота на его висках сверкали почти так же ярко, как те загадочные плиты в пустоши, — словно крошечные бриллианты, пойманные в плен света.

На последнем витке оборота брашер круто присвистнул, почесывая затылок, пытаясь уложить в порядок груз полученных мыслей.

- Два. Нет, три существенных наблюдения. - Он вытянул руку и указал пальцем за мою спину. Я повернулся, повинуясь его жесту. - Во-первых, солнца тут не два. Оно — одно. Но оно везде. И, кстати, скоро нас окунет в местную ночь, как котят в ведро для швабры.

Он стоял с вытянутой рукой, слегка опустив лоб, чтобы смотреть поверх грязных стёкол очков.

Я завертелся на месте, пытаясь понять, о чём он. И — увидел.

Куда бы я ни посмотрел, солнце уже было там. Не два разных светила, а одно — словно его приклеили мне прямо на зрачок, вмонтировали в само восприятие. Оно находилось на одной линии горизонта, где бы эта линия ни была, и тем же ломаным, дерганым темпом тонуло в невидимом колодце.

Я мотал головой резко, отчаянно, но жёлтый диск всегда оказывался там, куда падал мой взгляд, — всегда впереди, всегда в центре. Он был не объектом на небе, а дефектом зрения, глюком реальности.

Небигудинов, видя мои метания, подошёл и грубо ухватил за плечо. В моём здоровом глазу он, должно быть, разглядел начало тихой истерики, пока второй был залит синевой и почти не видел. Моя белая рубашка не имела теперь чистого места — она была либо мокрая от пота, либо в жёлто-бурой грязи. Чёрные брюки порвались на колене, обнажив бледную кожу.

Оценив мой вид как вполне сносный, он достал из внутреннего кармана пузырёк с нашатырем и поднёс мне. Резкий запах ударил в мозг. Как только мой взор прояснился, он продолжил, указывая нам обоим под ноги:

- Во-вторых. Тут нет ни одной тени. Вообще.

Это выходило за рамки не только логики, но и здравого смысла — было нарушением самой сути восприятия. Как слепой, впервые прозревший, я оторопело смотрел вокруг. Объекты не отбрасывали тёмных двойников. Они просто были, плоские и самодостаточные, будто вырезанные из бумаги и наклеенные на холст.

Я поднимал руки, ноги — ни намёка на тень. Заглянул под днище фургона — и там было светло. Как будто металлический битюг, грузный и холодный, не нависал над раскалённым дорожным полотном, а парил, невесомый.

Тени, которые должны были сгущаться к вечеру, попросту отсутствовали. И пока это безумное, дёрганое солнце стекало оранжевой глазуньей с раскалённой сковороды небосвода, сумерки наступали неестественно — не через игру света и тени, а будто кто-то плавно приглушал яркость всего мира.

Вокруг просто становилось темнее. Без полутонов, без контрастов. Как если бы электричество медленно вытекало из пространства, унося с собой не только свет, но и саму глубину. И наша маленькая, потрёпанная компания погружалась в вечерний сумрак, лишённый даже утешения привычных очертаний тьмы.

Небигудинов стоял, скрестив руки на груди, и методично постукивал указательным пальцем по виску. Этот жест был не просто раздумьем — это был аналитический ритуал, попытка выстроить хаос в рабочий протокол. Он время от времени с детским, почти невинным любопытством поглядывал под ноги, словно надеясь, что тень вернётся, как послушная собака. Но её не было. Всё было плоским, выхолощенным.

Наконец, он вынес вердикт, произнеся его с фальшивой торжественностью футбольного комментатора, объявляющего о неизбежном пенальти:

- И, несомненно, в-третьих, господа казённые сироты. По незыблемому закону жанра, ночью в подобных историях происходят самые жуткие и неудобные для персонажей эпизоды. А значит, нам пора рвать когти-с. Вагончик тронется. А мы — нет, если засидимся.

- Я поведу, - бросил я, садясь за руль. Мельком глянул в боковое зеркало, висящее на одной петле.

И впервые увидел то, о чём он говорил.

Правый глаз был залит густой, мертвенной синевой. Это не был синяк — это было похоже на то, как если бы кто-то вылил на глаз флакон фиолетовых чернил, и они впитались в сам белок, в ткань века. Зрачок терялся в этой синеве, словно утонувшее в чернильнице перо. Глаз казался чужим — незрячим оком с другой планеты, пришитым к моему лицу. Я криво усмехнулся своему отражению. Получилась уродливая гримаса, достойная дешёвого демонического маскарада, идеально дополненная этим бесовским «моргалом». Я хлопнул скрипучей дверью, словно захлопывал крышку гроба над последней надеждой на привал.

Рядом плюхнулся Небигудинов, щупая карманы-лабиринты, будто проверяя боезапас перед штурмом.

- Где записка, командир? - спросил он, будто только что вспомнил.

Мне пришлось нелепо вывернуться, полупривстав, чтобы достать из заднего кармана брюк тугой, промокший от пота квадратик бумаги. Пока я пытался завести ржавую тушу автоконцерна-неудачника, которая рыдала и хрипела в ответ на каждый поворот ключа, брашер развернул послание Ле Гранжа.

Он прочитал его сначала про себя. Став непроницаемым в лице. Потом набрал воздух и начал читать вслух. Рёв двигателя заглушал его голос. Я бросил попытки, погрузив нас в тишину. Теперь каждое слово падало в салон с весом свинцовой печати.

Апокалипздец

Апокалипздец.

«Вас постигла злая участь, Добреев. А Вы ведь только в начале пути.

Я вижу Вас. Вы — на вершине мусорной кучи. Стоите бесстрашно и горделиво, попирая её пик, словно король на троне из гниющих отходов. Надёжный на вид и поступь, уверенный в своей непобедимости. Ваши крепкие ноги в тяжёлых ботинках основательно осели в гниющей поверхности свалки, давая опору и веру в свои силы. Ваши руки не свободны, они держат длинное древко, венчает которое прекрасный флаг, реющий на ветру. На флаге, небесно-голубого цвета, ножницы распахнули лезвия, словно это китайский журавль распустил крылья в реверансе, а над острой пастью ножниц зависла в трепетном страхе нежная обнажённая планета Земля. Герб цирюльников, величайший подвиг под строжайшим секретом. И Вы так символично вонзаете в гору выброшенных, испорченных, просроченных, просто не нужных вещей, символизирующих обритые идеи, этот флаг. Утверждаетесь. Утверждаете. Что героем любой истории когда-либо и кем-либо написанной всегда будете только – Вы. Вы, Добреев, бессменный фаворит всех моих фантазий, идей и мыслей.

Но вот… фундамент Вашего триумфа начинает шевелиться. Проседать. Рассыпаться. Древко, вонзённое с такой силой, запустило цепную реакцию. Вы и весь этот мир — все эти клочья, обломки, тлен — начинаете проваливаться. Строго вниз. В растущее, жаждущее жерло.

Эта гора — она как водоворот. Не позволяет Вам вырваться из воронки, засыпая Вас жуткими дурно пахнущими останками человеческой жизнедеятельности. Я вижу, как Вы захлёбываетесь потоками конденсата испарений, изгвазданные клочки газет забивают Ваши глаза и рот. Вы тонете, Добреев. Тонете.

Понимаете? Вот что я вижу.

Сколько бы Вы ни хватались за свой флаг, ни отталкивались ногами, ни боролись — эта бездна поглотила Вас гораздо раньше. Ещё тогда, когда Вы впервые взяли в руки бритву и решили, что можете править текст.

Вы не на вершине. Вы — на крючке, Добреев.

Или, если быть точным до неприличия… Вы на самом кончике моего пера, мой дорогой по духу друг.

Аu revoir!

и To be continued…»

Во время чтения лицо Небигудинова менялось, как погода у неспокойного моря — то сгущаясь в грозовой шторм, будто небо, рвущееся молниями ярости, то светлея порывами холодного, аналитического ветра. Но под всей этой бурей эмоций лежал твёрдый, непробиваемый слой недоумения.

Мой напарник просто не мог понять. Не мог уложить в голове саму суть послания. Почему оно адресовано лично мне? Откуда эта почти интимная, болезненно личная заинтересованность автора? Этот трепетный, проникающий в душу тон вогнал практичного брашера в полный ступор.

Он перечитывал отдельные фразы, испытующе бросал на меня взгляды — ждал объяснений, ключа, хоть какой-то зацепки.

Я же погрузился в мрачные, бездонные раздумья. Мой мозг, как плохо обученный вычислитель, снова и снова подставлял в уравнение новые переменные, не находя даже намёка на алгоритм решения.

Кто автор?

Почему я?

Что случилось с Ле Гранжем — жертва, союзник или сам творец этого ада?

Чего ждать от произведения, которое уже не просто текст, а живая, враждебная сущность?

Как выбираться из мира, где время течёт вспять, а тени отказываются падать?

И пока окончательно не стемнело, пока эта пустошь не выпустила на охоту своих ночных демонов, я решил выложить Небигудинову всё. Абсолютно всё. Начиная с галлюцинации расстрела в лазарете и заканчивая скомканным вручением досье перед вылетом.

- …досье мне вручили почти перед самым выходом. Пришлось листать на коленке. Ознакомился по основным пунктам, а поэтику, ссылки, приложения — даже не тронул.

- Ну автора-то пощупать мог? Хотя бы фамилию? - спросил Небигудинов, но это уже не имело значения. – Да я и сам… Пробежался…

Грузовик приказал долго жить, не проехав и полсотни километров. Двигатель, издав последний хриплый вздох помер. И остывал теперь быстрее, чем мир вокруг нас.

Мы шли пешком, предварительно дотошно перебрав скарб на платформе. Среди хлама, как насмешка, обнаружилось настоящее сокровище: целая банка тушёнки, пачка затёртых галет и… игрушечная лошадка, дешёвая, с потёртой краской. Небигудинов, к моему удивлению, взял её, и упрятал в потайной карман на спине своей разгрузки. Жест был настолько лишённым смысла в данной ситуации, что приобрёл зловещую значимость.

- Пригодится. – ответил он на мой взгляд.

Пока окончательно не стемнело, решили идти без фонарей — нечего маячить мишенью в слепой пустоши. Дневная жара отступила, сначала уступив место томному, почти приятному теплу, а затем — прохладе.

Первые минуты она была бальзамом. Потом — стала равнодушной. Холодной, безразличной стервой, наигравшейся с наскучившими кавалерами. И терпеть это ледяное, всепроникающее безразличие становилось невыносимее любой ярости. Она пробирала до костей, напоминая: ночь здесь — не укрытие, а другая форма насилия. Более опасная.

Мысль окоченеть до смерти назойливо скреблась в калитку, но пока не входила, настойчиво удерживаемая за порогом. К слову, солнце наконец втянулось за горизонт, оставив после себя лишь люминесцентные плиты в долине — они мерно светились в темноте мягким, ядовито-жёлтым светом, как фосфорные метки на карте сумасшедшего.

Самым странным, помимо прочей дьявольщины, было дорожное полотно. Асфальт перед нами выделялся из общего сумрака, будто его вывели более насыщенной, густой краской. Идти, не теряя путь из виду, не составляло труда. Но та часть дороги, что оставалась позади, эту насыщенность теряла — тонула во тьме, как и положено ночью без освещения. Мир не просто намекал, он диктовал: идти можно только вперёд. Возврата нет.

- Это саботаж. Про автора не было ни слова. - сквозь стиснутые зубы повторил я, засунув руки в карманы и приподнимая плечи, чтобы хоть как-то сохранить тепло. - Это первый контроль. Сам знаешь. Жанр, автор, идея, владелец. Вместо этого — сноски на статьи, ссылки, заслуги магната… Нам бы ночлег. У тебя, случаем, палатки в закромах нет? Или обогревателя…

- И немецкий «Панцер» с душем и спутниковым ТВ, - сухо отрезал Небигудинов. - Никому не легко. Только покойникам. Идём, терпим, закаляемся.

- Если принять это за истину, коллега, то выходит, что досье липовое. Или другого сорта. – Небигудинов дышал в ладони и потирал ими на ходу. - Ты пересолил кому-то властному и слегка безумному. Какой план «Б»?

- Липовое или нет, но точно подложное. - оправдывая свой провал, кивнул я. - Вся эта спешка была явно подстроена. Хотя со стороны Бюро… я не мог ждать подставы.

После недолгой паузы безрадостных размышлений я продолжил:

- А какой план «А»? Когда найдем укрытие – переночуем. Утром на поиски маньяка в маске.

- Амбиции, мой дорогой напарник, до добра не доводят. Самонадеянность - тем более. Если найдем. – Небигудинов многозначительно нарисовал в темном воздухе знак вопроса. Без света я лишь догадался о жесте. – Может всё-таки фонарик достанем? Или костерок организуем, в рамках приличия.

- Зря машину бросили. – только и ответил я.

Дальше шли какое-то время молча.

Тишина вокруг была не природной, а нарративной — вымышленной, натянутой, как холст. В ней не было ни стрекота насекомых, ни шороха ветра в несуществующей траве. Только мерный скрип подошв по асфальту-призраку да собственное дыхание. Густое и белое во внезапно ставшем морозном воздухе. Мы были двумя запятыми в чужом предложении, которое кто-то, не спеша выводил на бумаге. И пунктуация в этом мире, похоже, допускала только один знак в конце.

Брашер периодически проверял карманы, бросал взгляд на наручные часы и сверял их с хронометром, а ещё сдавленно кекал на собственные мысли, пока метры дороги бесшумно проглатывались мраком пустоши.

По ощущениям, примерно через час в зените возникла полная луна и кольцо из звёзд вокруг неё. Их свет, холодный и безжалостный, заменил бледно-жёлтое сияние плит на тускло-голубоватое. Теперь долина напоминала гигантское небесное зеркало, разбитое на тысячи острых осколков, каждый из которых отражал одну и ту же мёртвую пустоту.

Несмотря на призрачную красоту этого места, чувство чужеродности не покидало, а только усиливалось, приводя за руку мелкую, но настойчивую тревогу. Она вилась за нами, как холодный шлейф.

В какой-то момент асфальт под ногами поплыл. Он плавно перешёл в трамбованный гравий, потом в размытую колею, а дальше — совсем растворился в холодном, сыпучем песке. Не оставив нам даже намёка на путь. Просто прекратился, словно автор, писавший эту реальность, устал детализировать дорогу и махнул рукой.

Когда мы упёрлись в тупик и захотели повернуть назад — дороги уже не было. Она не просто скрылась в темноте. Она исчезла начисто, как тяжёлый сон после пробуждения, напоминая о себе лишь смутным чувством утраты и гнетущим ощущением, что тебя обманули.

В итоге мы оказались посреди бесконечного поля, усеянного бледно-голубыми пластинами. До ближайшей из них было буквально рукой подать — хотя я готов был поклясться, что минуту назад её там не существовало.

Чтобы не поддаваться этой мелодии сюрреализма, что довлела над пустошью густым, дурманящим аккордом, я стиснул зубы до боли, грубо мотнул головой, собирая волю в кулак, и повёл Небигудинова за собой. Мы обходили лужи холодного голубого света за несколько метров, словно это были не излучающие плиты, а провалы в иной, ещё более безумный слой реальности.

Мерцающая долина сводила с ума. Она не атаковала — она затягивала. Медленно, неотвратимо, как болото, состоящее из света и тишины. И каждый наш шаг вглубь неё казался одновременно и сопротивлением, и капитуляцией.

Мы шли в абсолютной тишине, посреди тьмы и сияния, словно следовали по самой ткани космического пространства. Из всех ощущений остались только мягкий, изменчивый песок под ногами и холод, заменивший кожу. Холод не снаружи — он был внутри, будто кровь заменили на жидкий азот.

Звёзды, окружившие Луну, вели хоровод, вальсируя и вращаясь вокруг её оси. Смотреть вверх означало терять ориентацию. Голова сразу начинала кружиться, земля под ногами становилась зыбкой, а ноги пьянели, забывая давно отточенные алгоритмы ходьбы.

Возможно, мы провели здесь вечность. Возможно, там, за стеклом этого проклятого произведения, наши близкие уже состарились, поглаживая чёрно-белые фотографии пропавших без вести. Бывшие коллеги вполголоса передавали байку о паре цирюльников, навеки запертых в рукописи из-за неучтённой аномалии. А весь мир в целом просто не заметил двух потухших огоньков среди миллиардов прочих.

Но никто из них не знал достоверно, что мы, замерзая и изнывая от усталости, бороздим бескрайние степи, созданные злым гением. Что нас заманили в изуверскую ловушку больного воображения. И что мы теряем рассудок, не видя маршрута, не зная цели, страдая от боли, которая стала уже фоновым шумом бытия.

Я не знал, что вело нас. Может, инстинкт. Может, надежда. А может — мы стали частью чужого сюжета, зомбированные и ведомые его безжалостной рукой прямо в бездну погибели или пучину безумия.

Я перестал думать. Мысли были роскошью, которую я не мог себе позволить. Я просто шагал. Шаг за шагом преодолевал не пространство — себя. Методично обходил сияющие участки, слившиеся в яркие, ядовитые пузыри на дне мутного чёрного болота.

Подволакивая ноги, я размазывал ботинками песок, оставляя неровные, длинные следы. Я не знал, шёл ли Небигудинов за мной. Не слышал его шагов. Может, он упал по дороге, добитый холодом и сломленный непреодолимой силой смерти. Не знал, какие мысли посещали его, какими горькими шутками он пытался объяснить шизофрению, взявшую его разум в осаду.

И мне было безразлично. Потому что меня уже не существовало. Не было. Не рождалось. Не жило. Не дышало полной грудью и не строило планов. Не мечтало и не питало иллюзий.

Я шёл в титанической пустоте, оглушённый грохотом её тишины. Мне казалось, я начал идти в ней до зарождения времени и продолжу гораздо после.

Категорически одинок. Безапелляционно пуст. Обескровлен и обездушен.

Небигудинов? Добреев? Бюро? - отпечатки слов, призраки значений, глухое эхо мерцающих долин, лизавшее невидимым языком пальцы ног бесконечности.

Обретя собственную гравитацию, я падал в себя. Провалившийся в вакуум разум лишился точки опоры и хаотично вращался на лету. Мелькали плиты — как синие фонари проносящихся мимо поисковых бригад, которые уже ничего не ищут. Молча насмехалась луна в своём безумном хороводе. Доканывающий холод вызывал эйфорию, предсмертную, сладкую и неумолимую.

Я вращался в ничейной зоне между адом и раем. И падал. Падал. Падал.

Пока не упал окончательно — разбив головой одну из бледно-синих, мерцающих пластин.

Звук был не стеклянным, а костяным. Глухим, влажным. И тьма, наконец, перестала быть абстракцией. Она стала конкретной, тёплой и липкой, стекающей по виску. Последним, что я увидел перед тем, как сознание погасло, было собственное отражение в потухшей поверхности плиты — искажённое, разбитое, почти нечеловеческое.

И тишина, наконец, обрела смысл.

Шар ада

Шар ада.

«Отгадайте загадку, Добреев!

Первая часть этого слова – буква. Вторая часть – башня из слоновой кости. Всё слово целиком – вымысел.

Поверьте, Вы точно знаете ответ. Это часть Вашей работы, дражайший друг. Вы буквально являетесь его частью.

Хотите знать, почему именно Вы?

Это вторая загадка, но подсказок не ждите. Побудьте на моём месте, прошу Вас.

Мы оба заложники обстоятельств, не более. Заточенные в плен узники наших фантазий, торчим тут закованные в цепи, тянем руки к горлу друг друга, никак не способные дотянуться. Вся ирония в том, что Ваши цепи нарисовал я, мои же возникли по недоразумению. Но из-за Вас.

Вы моя муза, Добреев. Мой камень преткновения, моя точка невозврата.

Взгляните под маску и всё поймете. Вообще всё. А дальше нигде…»

Экскурс пылал у меня в глазах даже после того, как я проснулся под закрытыми веками. Отгадка пришла мгновенно, с горькой ясностью обречённого.

Литература.

Мы были не просто в рукописи. Мы были в её анатомии. В самой субстанции вымысла. И я — его часть. Не персонаж. Часть механизма. Как шестерёнка в часах, которые отсчитывают время назад.

Это был уже не óбрив. Это было судебное разбирательство. Где я — и палач, и жертва, и главный свидетель обвинения. И приговор, судя по всему, уже вынесли. Оставалось только огласить.

Домыслы. Нищие, голодные попрошайки. Взялись за руки и оцепили голову. Это танец гипотез. Кто прячется за второй загадкой? Чтобы понять нужен ясный ум.

Образ маски в плаще, вальяжно восседающей в кресле-троне, растаял, как дым в зыбком мерцании стен его кабинета. Мягкий ворс турецкого ковра под ногами сменился на колючую, горячую шелуху песка. Но чёрные омуты глаз-озёр, вырезанные среди серых гор маски, ещё долго висели в пространстве — незримые, всевидящие. Они вглядывались внутрь, созерцая душу, выставленную на показ, её стыдливую и неприглядную наготу.

Что он видит внутри моего зеркала?

Над чем смеётся?

Куда падает его взгляд и за что не может уцепиться? Соскальзывает с пренебрежением палача, держащего рычаг гильотины перед пустой площадью, лишённый возможности сорвать короткие овации убийства?

Я отстранённо, почти клинически, ощутил пули. Их резкий, обжигающий вход. Разрыв плоти, капилляров, артерий. Глухой удар о кирпич за спиной. Собственное тело, дергающееся на верёвках разорванных нервов. Видение. Воспоминание.

Пришлось открыть глаза. Не потому, что хотел жить, а из-за страха снова пережить смерть.

Правое веко не поднималось. Оно было намертво склеено засохшей кровью, хлюпающей тёплой жижей под коркой. Я разбил бровь о плиту, и теперь кровь, запекшись сургучной печатью, залепила мне половину мира. Я плохо понимал, где нахожусь. Голова гудела, кружилась, выписывая немыслимые петли инерции от падения.

Сквозь желтушную плёнку боли и шока, проталкивались синие обрывки безумия: хоровод звёзд, мерцающие плиты, беззвучный вой пустоты.

Мир не успокоился. Он продолжал вращаться, тянул меня за собой, волоча по раскалённому песку к какому-то отдалённому, несуществующему горизонту. И как прежде — солнце висело везде. Слева, справа, сверху. Слепящий, бесстыдный рассвет наступал со всех сторон одновременно, не давая спрятаться, не оставляя тени. Он был не светом надежды, а светом допроса. Ослепляющим прожектором, под которым не спрячешь ни кровавой корки на лице, ни дрожи в руках, ни той пустоты внутри, что зияла теперь вместо уверенности.

Я лежал, прилипший к песку собственной кровью, в центре равнодушной, всевидящей пустоты. И где-то за краем зрения, в той его части, что ещё не была залита красным, мне почудилось движение. Медленное, тяжёлое. Не падающая тень — их тут не было. А нечто, нарушающее однородность безумия. Возможно, это был Небигудинов. Возможно — что-то другое. Но это двигалось. И двигалось рядом.

С проворностью беременной кротихи сознание выкапывало путь наружу. Под мягким брюхом, пахнущим мочой и мускусом, оно прятало целый выводок грязных, неумытых мыслей, готовых разорвать мою голову изнутри. Обглодать череп и высосать всю кровь из позвоночного столба.

Ясность возвращалась медленно, но её хватило, чтобы понять: мне не кажется. Меня действительно тащат. Лёжа на спине, я видел за собой длинный, извилистый след на песке, уходящий в ту самую сияющую даль. Видел свои ноги, безвольно волочащиеся за телом. И босую левую ступню — ботинок слетел где-то в пути. Рубашка порвалась от ключицы до поясницы, оголив половину торса, и держалась теперь только на одном плече, как позорная тряпка.

Небигудинов. Мысль вспыхнула первой, инстинктивной надеждой. Это он. Это он, как всегда, взял на себя ношу. Тащит моё тело через адские страницы, из последних сил...

Тёплый огонёк благодарности сменился леденящим пламенем ужаса, когда я задрал голову, чтобы увидеть того, кто держит мои запястья.

Это был не цирюльник. Это был даже не человек.

Существо.

На длинных, тощих конечностях, лишь отдалённо напоминающих человеческие ноги. Изломанных под невыносимыми углами из-за дополнительных суставов. Оно держало меня за кисти, чем-то вроде узловатых, костлявых отростков, лишённых ладоней и пальцев в привычном понимании. Эти «руки» были такими же длинными и кривыми, с двумя «локтями». Под тонкой, почти прозрачной кожей, бледной с синими прожилками, слабо шевелились жёсткие тяжи мышц.

Поверх ужаса, всплыл другой образ — чёткий, как лезвие. Священник. Его сухое, закалённое тело. Ледяные глаза, несущие в себе не жалость, а беспристрастный приговор. Это существо… было частью его мира? Его «святой земли»? Может, это её страж? Или могильщик. Это он неистово защищал?

Тело создания выглядело слабым, изнурённым, будто никогда не знавшим ни пищи, ни покоя. И всё же оно тянуло меня без видимых усилий, двигаясь странной, ломаной походкой. Его ноги, с двумя сочленениями, похожими на колени, неестественно подламывались и хромали. Существо было худым до прозрачности, неприлично высоким, лишённым какой-либо одежды, уродливым и жутким. Как психическая травма во плоти.

Но самое страшное открывалось выше. Вместо затылка и шеи, на плечах и в месте, где должна была быть голова, лежала плита — одна из миллионов, усеивавших пустошь. Она не была привязана или надета. Она была частью тела. Вросшей в кость, замещающей череп и верхнюю часть спины уродливым, мерцающим голубым горбом. Это существо было не просто обитателем долины. Оно было её плотью. Живым осколком этого безумного мира.

Адреналин ударил в виски, прочищая сознание. Страх не исчез — он кристаллизовался в холодную, ясную боевую готовность. Я решил не раскрываться сразу. Пока существо считает меня беспомощным, у меня есть секунды на оценку.

Вырываться сейчас — глупо. Нужно понять угрозу. Глаза, привыкшие выискивать слабые места в текстуре повествований, сканировали окружение.

Как оказалось Небигудинова и след простыл. Пришла каверзная, отравляющая мысль, что его просто уже сожрали, а меня хотят оставить на десерт.

В остальном пустошь осталась пустошью, по-прежнему мерцая пластинами на ярком солнце, да выдыхая беззвучным кашлем лёгкие порывы горячего ветра с песком.

У меня при себе не имелось оружия или чего-то даже близко похожего на него. Рядом не найти и за сто вёрст мало-мальски добротной ветки, достойной называться дубиной. Да хотя бы одинокого булыжника с острыми краями.

Ровное ничего. Полотно степи, срезанное опасной бритвой.

Бежать? Некуда.

Возможно, эта пакость не столь проворна, как я, подгоняемый жутью, но где прятаться в этом плоском аду? Одна надежда на брашера. Если он выжил, то должен быть там, в начале извилистого следа на песке.

Значит решено, буду бежать так быстро и долго, как только позволят тренированные лёгкие.

Драться голыми руками с трёхметровым созданием, которое тащило меня, не уставая, кто знает сколько миль — самоубийство. Но убежать… Убежать можно. Надо только вырваться.

План сложился в голове мгновенно, отточенный годами тренировок на случай «стихийного коллапса нарратива» (в уставе так и было написано):

Резкий рывок на себя — чтобы использовать инерцию существа и ослабить хватку.

Перекат в сторону — выйти из зоны досягаемости костлявых отростков.

Мгновенный подъём и спринт — не оглядываясь, по своему следу, до последнего вздоха.

Я сделал глубокий, беззвучный вдох, почувствовал, как напрягаются мышцы спины и плеч. Сосредоточился на цепких, узловатых «пальцах», сжимающих запястья. Они были твёрдыми, как сучья, и холодными, как сама пустошь.

Сейчас.

И чуть не сломал себе руки в локтях. В плечи ударила оглушающая, белая боль, от которой сквозь стиснутые зубы вырвался сдавленный стон. Я тут же попытался его заглушить, мысленно выругавшись — идиот, выдать себя!

Существо заметило. Оно замерло.

Его долговязая конструкция из костей и жил покачнулась. Не отпуская моих запястий, оно повернулось ко мне. И в этом движении было нечто абсолютно неживое — рука, держащая меня, провернулась в месте, где должно быть плечо, словно на лишенном сустава шарнире. Просто развернулась.

Я забился в истерике, дёргаясь, как рыба на крючке, но только усугублял боль. Хватка была железной.

Запрокинув голову, я увидел лицо. Точнее, то, что им было. Вертикальные продольные морщины, будто смятый и растянутый лист бумаги. Провал безгубого рта. Полное отсутствие носа. И глаз — вместо них лишь гладкая, морщинистая плоскость. Оно не смотрело. Оно воспринимало как-то иначе. И от этого становилось ещё страшнее.

Меня накрыла волна первобытного ужаса. Разум отключился. Включился древнейший инстинкт — бежать.

Собрав всю силу пресса, я скрутился и упёрся ногами в костлявую руку чуть выше мертвенной хватки. И оттолкнулся. Изо всех сил. С глухим, влажным звуком, похожим на рвущуюся ткань, кожа на запястьях лопнула, содралась до мяса. Боль была ослепительной, почти сладкой от своей чистоты.

От рывка лопнула и кровяная корка на глазу. Веко открылось, залив мир багровым, размытым светом.

По инерции я отлетел кубарем на несколько метров, наконец вырвавшись из капкана. Обострённое до предела восприятие сжало время. Я увидел след, извивающийся назад, в пустошь. Туда.

Не вставая, на четвереньках, оттолкнулся от песка и рванул. Поднялся на бегу. Каждый шаг отзывался огнём в запястьях и рёбрах, но адреналин глушил всё. Я пробежал не больше десяти шагов.

И тогда случилось.

От затылка, через весь череп к глазницам прошёл разряд. Не боли — отказа. Морозных, колющих искр, будто кто-то резал мой мозг раскалённой струной. Чёткая линия горизонта с её вездесущим солнцем поплыла, померкла.

Тело переставало слушаться.

Поддаваясь злой воле ноги, ещё секунду назад послушные, стали неметь, наливаясь тяжёлым, ватным белым шумом. Шаги становились короче, пьянее. Каждое усилие воли, которое я вкладывал в движение, разбивалось о нарастающую стену паралича. Это было не истощение. Это было внешнее воздействие. Как если бы автор повести, обиженный попыткой бегства, отозвал контроль у персонажа.

Я снова падал. Опять.

Жёлтый песок стремительно летел навстречу моему испачканному потом и кровью лицу, полному отчаяния и страха. Из последних сил я отвернул голову, чтобы не сломать нос от удара и скорее услышал, нежели почувствовал, как туша взрослого мужчины глухо стукнулась о сыпучую пустошь.

И тишина. Только пульсация в висках и далёкий, нарастающий скрежет песка под тяжелым, многосуставным. Оно неспеша приближалось ко мне. Оно знало: никуда я не денусь. Пленник снова в клетке. На этот раз — окончательно.

При мне оставались зрение и слух — два предателя, доносящие до сознания картину конца. На расстоянии выдоха лежала мерцающая плита. Так близко я её ещё не видел. Это не было зеркалом. Это была толстая, слегка выпуклая пластина из чего-то, напоминающего прозрачный, мутноватый янтарь или застывшую смолу. Внутри пульсировали тонкие прожилки, светящиеся тусклым голубым светом — словно капилляры, несущие не кровь, а холодный ток. Первое, что пришло в голову: она органическая. Эти «солнечные батареи» — часть их тел. Живые, растущие.

Две мысли пронеслись следом, чёткие и леденящие:

Эти плиты — не украшение пустоши. Они — органы.

Под каждой плитой в песке лежит такое же существо, спящее, как мина замедленного действия

Если да, то это место и впрямь можно было назвать только одним словом: Ад. Или кладбищем живых, вечно горящих фонарей. Я лежал прямо в его центре.

Где-то позади послышалась знакомая, хромая поступь. Существо приблизилось, и костлявые отростки перевернули меня на спину. Паралич сковал всё, кроме век. Я не мог даже повернуть голову, только смотреть вбок, с неестественно вывернутой шеей. Мысль о том, что могу умереть вот так, свернув позвонки, казалась почти утешительной. Мёртвому не страшно стать ужином.

Тварь опустилась на четвереньки. В таком положении её движения стали проворнее, окончательно лишёнными чего-либо живого. Она обошла меня и нависла сверху, чтобы я мог смотреть прямо в её харю — сморщенный, безучастный провал без глаз.

Меня бы бросило в дрожь от ужаса и отвращения, но даже этот рефлекс был отнят загадочной магией существа. Поэтому, словно отделённый пропастью, я бесстрастно ждал гибели или чего-то более трансцендентного.

Не в силах глядеть в «лицо» смерти, я закрыл веки и приготовился.

Секунды текли. Ничего не происходило. Прищурившись, я открыл один глаз.

Тварь по-прежнему торчала надо мной неподвижно, только напрягался вертикальный овал губ, такой же сморщенный, как у старого дерева, пережившего бурю.

Оно с трудом пыталось шевелить им, словно не произносило звуков уже тысячу лет. Из глубины чёрного зëва до меня доходило мучительное сипение. Я мог разглядеть каждую складочку и песчинку на отвратительной морде, полное отсутствие зубов и языка, жгуты сухожилий и вен под кожей, крепящих плиту-горб к телу создания. С этого ракурса я даже увидел сеть трещин от моего лба, похожих на сотканную пьяным пауком паутину.

И тут — то ли от паралича, то ли от стресса, граничащего с психиатрией, — меня накрыло странное чувство. Любопытство. Почти научный интерес. Это существо внезапно показалось мне не ужасным, а… несчастным. Вечно горящим под бессердечным солнцем, не знающим ни еды, ни питья, ни слова. Не жизнь, а вечное наказание.

Такие мысли проносились мимо на радужных лошадях, игриво махая надувными флагами. В шлейфе палантинов пряча воздушную вату эйфории. Да, это было отравление, но очень гуманное. Смириться с ним было почти весело.

Разумных мыслей становилось всё меньше, лезла в голову цветная мозаика бессвязных образов, возникающих и лопающихся как мыльные пузыри. И в центре этого винегрета абсурда снова возникли те самые губы-овалы. Они затмили всё прочее и выдавили карусель комиксов на периферию, сплющив их до толщины прозрачного ломтика ветчины.

Губы раскрывались, образуя идеальный круг, сжимались в тугую, морщинистую звезду, расплывались в немыслимых гримасах.

А из глубин, из самой преисподней чрева, вместе с сипением стали пробиваться слова. Их осознание заставляло самую доисторическую суть визжать и метаться в тщетных поисках спасения. Голос, существовавший ещё до речи.

Древний — изувеченный тысячами лет голос, — песчаным ветром забивал щели и углы моего разума, засорял коридоры и залы, занимал тронные покои с непоколебимой торжественностью завоевателя. Я слышал удары кованных сапог по мраморным чертогам.

Этот голос не имел языка и грамматики, он следовал из гораздо более дремучего прошлого, речь без слов, но лишь чистые значения, которые нельзя истолковать никак иначе.

Голос понятный всем и недоступный никому из ныне живущих.

Он не угрожал, не требовал, не уговаривал.

Накладывал реальность, как печать.

Он постулировал.

- Ты дома, Добреев. Ты дома, Добреев. Ты дома, Добреев. Ты дома, Добреев. Ты дома, Добреев. Ты дома, Добреев. Ты дома… ты дома… Добреев, ты дома… дома… дома… домаааа…

Треснуло и надкололось. Надорвалось и разошлось. Разлетелось в щепу, вдребезги, в брызги. Закружилась рожа в складках. Мир и солнце затянул безудержный вихрь. Картинки в голове - сама голова завертелась, запрыгала и покатилась вниз по ступеням бесконечной лестницы.

Удар, толчок, прыжок, удар. Толчок, прыжок, удар, толчок.

Прыг-скок голова, как лягушонок по кувшинкам распадающегося сознания. А за ней страшный зверь цапля с лицом из морщин шлёпает перепонками лап по болоту и хлопает на сыром сквозняке чёрными крыльями. Будто тьма сама решила поиграть в догонялки.

И в этот миг, на самом дне падения, сквозь рёв вихря и шепот «дома-дома», я увидел. Не образ — чужое воспоминание. Чёткое, как удар лезвия.

Тот самый кабинет. Магнат. Неопубликованная рукопись. Не я — а кто-то другой, старший цирюльник, проводит óбрив. Неосторожный срез. Слишком глубокий. Крик — не на бумаге, а в реальности. Автор в маске, сидящий в кресле, вдруг вскидывает голову, его глаза становятся пустыми, как эти плиты…

…Кто это у нас тут потерялся в очередном рассказе? Ах, вот же он — мой старый друг, штабс-цирюльник Добреев. Дóбро-дóбро, чертовски рад визиту. В этом хаосе всегда найдётся место для старых знакомых.

Хотите ещё одну загадочку?

Вот Вам третья загадка, Добреев!

«Ты чей-то улов, если в ней

Или добыча чья-то.

Это и сеть, и капкан егерей,

А может глубокая яма.

Бывает на разных зверей:

Кто-то поставит медведю,

А кто-то ловит людей,

Но держат от жертвы в секрете.

Для неё ты мишень:

Она, притаившись ждёт.

Твое пораженье -

Всего лишь неправильный ход.»

Думайте, старина, эта загадка проста, как Ваше упрямство. Хотя и от него в скорейшем времени ничего не останется, как после ваших пресловутых óбривов.

Кто бы мог подумать, что эта миссия обернётся для Вас такой… трагедией?! Простите, я улыбаюсь не со злорадством. Скорее дивлюсь иронии мироздания. Так прекрасен мир, когда ты сам пишешь страницы его истории. Согласитесь, Добреев? Это же Вам близко, не так ли? Хотя нет… Вы скорее похожи на цензора, нежели на автора. На надзирателя. Уж больно подход у вас узколобый, всё пытаетесь угодить кому-то выше.Подрезать, подчистить, сделать «как надо» … А о себе подумали, голубчик? Пока есть время. Оно, знаете ли, скоротечное. Как двухнедельный отпуск в Туапсе.

Я бы Вас за стол пригласил, но покойни…

- Чт… тбе… нужн… тменя? – Я прорычал, превозмогая дурман и гнетущее давление кошмарного экскурса наяву. Голос хрипел, слоги рвались, как плохая ткань. – И… кто… ты… ткой?!

- О как!

Серая маска в плаще цвета морской волны дрогнула. Антагонист, до этого сидевший с победоносно прямой спиной, откинулся в кресле. Его руки, обтянутые белыми перчатками с длинными манжетами, оперлись на подлокотники. Пальцы сложились домиком у скрытого тканью подбородка.

– О как… - повторил он, и в голосе зазвучало нечто новое: не насмешка, а любопытство и замешательство хирурга, видящего, как пациент реагирует на первый надрез.

Затем он медленно развёл ладони в стороны…»

…и я оказался в глубокой и тёмной пещере. Единственным источником света была пластина на спине чудовища, что приволокло меня сюда. Оно сидело на здоровенном валуне вполне по-человечески — сгорбившись, опершись костлявыми отростками на колени, склонив «голову»-плиту. Казалось, оно задумчиво смотрит в пол, но свет от его пластины, точный и жёсткий, словно прожектор, выхватывал из мрака стену напротив. Словно ту самую сцену, на которую вот-вот высыплются зелёным горошком скоморохи и начнут декламировать дурацкие памфлеты.

И тут, с ощущением, похожим на холодную волну по спине и одновременно на вспышку тихой радости, я обнаружил - в этой пещере были тени. Настоящие. Густые, чёрные, знакомые до слёз. Они плясали по шершавой скале в мерном сиянии пластины, как старые, полузабытые друзья, вернувшиеся из забвения.

Бояться я устал. Как устал бежать, бороться, выкручиваться. И в этот миг я просто позволил себе быть. Растворился в этом танце теней и в том странном, почти благодатном покое, который приносит только полное, безоговорочное принятие неизбежного.

С самого первого мига, как мы оказались с Небигудиновым в русле этой проклятой рукописи, на меня обрушивался водопад бед: боль, страдания, предательство и головоломки. Если во мне и существует резервуар для усталости и утомления, то он уже бьёт через край. Его содержимое затопило по щиколотки кафельные полы нервной системы стоячей водой апатии.

Всё, что меня тревожило ранее, теперь пропало, перемолотое событиями последних дней в вязкую, как мазут, пульпу. Больше нет желания и сил махать клинком — ни реальным, ни метафорическим. Сердце больше не жаждет мести. Некто в маске вынул из скелета моего здания арматуру — веру, целеустремлённость, волю. И оно вот-вот рухнет, похоронив под завалами ничтожную фигурку по имени Добреев.

А пока… мне нравится смотреть на тени.

Их иллюзорное, плавное течение по шершавой скале завораживает. В нём таится великая, первобытная сила приспособления. Тень выживает везде: на воде, на камне, на осколках стекла. Прячется в пыльных чердаках, забирается в щели так глубоко, что даже свету её не достать. Тень — дитя тьмы. А разве вся вселенная не соткана из безграничной темноты?

Да. Мне нравится смотреть на их танец. Чего ещё может желать обычный цирюльник, оказавшийся на дне собственного провала? Цирюльник, чья работа — устранять «лишнее», выскабливать дочиста, оставляя только разрешённый, безопасный свет. А тут — тени. Не выбритые смыслы. Не подчищенные углы повествования. И в их присутствии есть какая-то дикая, запретная правда.

А где-то очень глубоко, под всеми слоями утомления, зрела крошечная, едва различимая мысль: если здесь есть тени… значит, здесь есть и источник света. Настоящий. Не тот, что на спине у твари. А другой. И если тени — это дитя тьмы, то, что тогда дитя света? И не являюсь ли я, в своей изначальной, забытой сути, именно им? Цирюльник, пришедший со светом правки в темноту текста…

Но эта мысль была слишком слаба, чтобы пробиться сквозь толщу усталости. Она утонула в танце теней, растворилась в их безмолвной тягучести вальса. Осталось только наблюдение. И странный, немой диалог с существом, которое, казалось, тоже только и делало, что наблюдало — за стеной, за мной, за тенями, за самой тканью каменного чрева, ставшего нам обоим последним пристанищем.

Чудовище зашевелилось на валуне. Подняло голову-плиту, и по стене пещеры поползла тень, острая и чёрная, следуя за уплывающим квадратом света. Здесь свет и тьма подчинялись иным законам — не физическим, а нарративным, словно сама реальность была сценой, а её правила писались по прихоти безумного режиссёра.

Может, это были галлюцинации — последствия сотрясения, перегрузки нейротрансмиттером, разрывов в ткани сознания от экскурсов. Но из линии тени, будто из чёрной пучины, стали вылезать мордочки. Крошечные, не больше ногтя. Звериные. Они цеплялись зубами и когтями за ускользающий край света, отчаянно, словно пытаясь удержать последнее одеяло в ледяной ночи.

Там мелькали вытянутые лошадиные головы, приплюснутые морды питбулей, утиные клювы, тупые свиные рыла — целый калейдоскоп, хоровод миниатюрных демонов, выныривающих из глубин подсознания. Они лезли друг на друга, давили нижних, лишь бы укусить свой клочок сияния. И среди этой кусачей мешанины вдруг выпал маленький чёрный котёнок на белом поле света. Засуетился, побежал не туда, спохватился и, сделав несколько испуганных попыток, протиснулся в гущу зверья, чтобы тоже ухватить свою долю.

Когда пластина чудовища поднялась выше, и луч света ударил в потолок, из тени ещё какое-то время капали эти миниатюрные существа, как чёрный дождь, и ныряли в озеро мрака под ногами монстра. В тот миг казалось, что сама тьма жива. Что она кишит тайными, голодными обитателями, вечно жаждущими ускользающего света.

Ни один мускул на моём лице не дрогнул. Ни одна внутренняя струна не зазвенела от этого светопреставления. Просто ещё одна шалость выдуманного мира. Безобидная иллюзия, неспособная пробить броню полной, почти благородной усталости.

Я расслабленно лежал на полу пещеры, куда меня бросило существо пустоши, — как брошенную куклу в бюро находок. Рядом с головой шпилем торчал сталагмит — длинная, сухая каменная игла, свидетель застывшего здесь времени. Он больше не рос, не получал влаги из щелей. Был просто памятником самому себе, окаменевшей слезой земли.

В пещере было сухо, прохладно и тихо. Воздух стоял неподвижным, как в саркофаге. Лишь редкие капли эха падали в глубину, нарушая тишину.

Я разглядывал пространство. Три чёрных пасти-прохода вели куда-то вглубь горы. Четвёртый, откуда слегка веяло тёплым сквозняком, пахнущим пылью и призрачной свободой, явно вёл наружу. Видимо, оттуда меня и приволокли.

Собрав остатки безразличия в кулак, я занял полусидячее положение, опершись спиной на башню сталагмита. Без тени страха, без намёка на скромность — с холодным, почти врачебным интересом — я стал разглядывать своего пленителя.

Ну да. Чудовище чистой воды.

Но в моей голове, сквозь усталость, пробивалась старая, профессиональная привычка — классифицировать. Это не просто монстр. Это элемент мира. И его поведение, его связь со светом и тенями, его пассивность сейчас — всё это данные. Последние обрывки информации, которые я, как цирюльник, должен зафиксировать. Даже если уже не для миссии, то просто — чтобы понять.

Вблизи оно казалось ещё грандиознее и чудовищнее. Его кожа — старая, как пергамент древнего манускрипта, плотная и испещрённая сетью трещин, подобных высохшему руслу реки. Туловище узкое, бесполое, лишённое даже намёка на пупок, соски, какие-либо признаки рода. Существо вне пола, вне времени, вне биологии. Пальцы — по три на каждой руке, длинные, узловатые, словно скрученные корни древнего дерева. Их силу я уже испытал на себе.

Я вспомнил, как в попытке вырваться содрал себе кожу на запястьях до мяса. Но ран не было. На их месте — свежая, ало-красная кожица, будто её только что вырастили в лаборатории. Самые глубокие разрывы срослись безупречно, словно невидимый хирург аккуратно зашил их золотыми нитями. Остались лишь мелкие ссадины, как напоминание.

- Ты что, ещё и целитель? — спросил я, разглядывая свои руки. Голос звучал в пещере чужим, плоским эхом.

Чудовище не ответило. Лишь слегка склонило голову, и свет от пластины скользнул по стене, выхватывая из тьмы причудливые тени.

Тварь подлатала или пещера волшебная, мне уже было без разницы.

В этом мире, где законы логики давно капитулировали перед прихотью автора, я стал не агентом, а объектом. Тенью на чужой шахматной доске. Фигурой, которую передвигают без её согласия.

- Ну что ж, - продолжил я, больше для того, чтобы наполнить тишину звуком собственного голоса. - Если ты меня не убил, значит, есть какой-то план? Или коллекционируешь гостей?

Ответа не последовало. Только лёгкое движение головы, будто существо прислушивалось к вибрациям воздуха, но не собиралось вступать в диалог. Оно было над диалогом. Над коммуникацией. Как сам текст — он не спорит с читателем, он просто есть.

Я в этом произведении вообще ни на что не влияю. Буду наблюдать. Как зритель в тёмном зале, который следит, в какие дебри декораций заведёт главного героя сценарист, и сам же оттуда вытащит. Или оставит помирать — тоже интересный поворот сюжета. Горькая ирония судьбы. Даже страдания становятся частью спектакля, теряют личный трагизм и обретают холодную эстетику фабулы.

- Если ты меня понимаешь, моргни... или, не знаю, мигни что ли, - попытался я пошутить, но шутку быстро смыло тишиной.

Чудовище лишь чуть повернуло пластину, и на стене заиграли новые тени — сложные, абстрактные, будто кто-то быстро перелистывал страницы книги с иллюстрациями, которые невозможно разгадать.

Бульон мыслей застывал в дрожащий холодец и отправлялся на передержку в кладовку. До лучших времён, когда, возможно, снова понадобится разогреть его на медленном огне тревоги. Вся моя вселенная сузилась до этого странного дуэта: я и существо, чья природа ускользает от понимания. Мы были двумя полюсами нарратива: я, что исполняет волю текста, и он, кто является его плотью.

И потому сейчас кроме гляделок с монстром ничего не остаётся.

Хотя как его переиграть? У него даже глаз нет. Но вся его поза, склонённая плита-голова, была направлена точно на меня. В этом безглазом, безликом внимании было что-то неотвратимое. Как у статуи, которая следит за каждым твоим шагом, не меняя выражения. Или как у самого повествования — оно не смотрит. Оно вбирает. Впитывает твоё присутствие, твои попытки сопротивления, твою усталость и превращает их в сюжетный строй. В грамматику этого ада.

И всё же…

Шутки ради я отклонился корпусом влево. Голова чудовища вместе со световой пластиной плавно повернулась вслед за мной. Я качнулся вправо — и этот уродливый маятник снова последовал за движением. В этот миг я почувствовал себя кукловодом, дергающим за невидимые нити. Хотя, с гораздо большей вероятностью, марионеткой здесь был я.

- Сдаюсь, ты выиграл, - пробормотал я, ощущая странную лёгкость, почти эйфорию от абсурда ситуации. - А если я начну бегать вокруг, ты свернёшь себе шею?

Было бы неплохо: пока оно будет остывать, я смогу рвануть на поиски Небигудинова.

В голове нервно и хрупко зазвенел внутренний смех. Пауза затягивалась. Время снова запускать механизм событий, иначе я окончательно превращусь в экспонат подземного театра теней.

- Ты меня сожрёшь? - выдавил я сквозь смех. Умнее ничего не придумалось, но знакомство надо было поддерживать. Хотя бы одностороннее.

Как и в прошлый раз губы существа задергались, готовясь выдать порцию пронзительных мыслеформ, пробирающих до костей и оставляющих после себя звонкую пустоту в голове. Я немедленно замахал руками — хватит, с меня довольно этого оркестра безумия.

- Стой-стой-стой!! Без этого, умоляю. Щепотка телепатии и блюдо будет испорчено. Я хочу как «Ментос» – оставаться свежим. Я слышал, что мигрень делает человечину на вкус как ацетон. Вот ты балуешься растворителями? – выпалил я на одном дыхании, лишь бы не попасть под гипноз.

Как и многое в этой пещере, эхо тут было с характером. Оно повторяло не всё подряд, а выборочные слова, да ещё и в иных интонациях, словно пыталось осмыслить услышанное на свой, пещерный лад.

- Ментос! Ментос… Ментос? - недоуменно, почти философски повторило эхо, явно сбитое с толку загадочным словом. Пещера пыталась разгадать мой юмор и не находила в нём смысла. Было одновременно жутко и смешно.

В этот момент я почувствовал, что даже стены здесь способны вступать в диалог. Они подхватывали случайные фразы и возвращали их обратно, как странные, искажённые сувениры, привезённые из глубин чужого сознания.

- Ну да, конфета. Свежее дыхание и все такое. – пояснил я, словно экскурсовод в музее человеческих странностей

- «Конфета для дыхания, дыхания, дыхания. Свежего?» - отозвалась пещера. Её эхо катилось по стенам, как стеклянные шарики по наклонному полу, теряя исходный смысл, но обрастая новым, сюрреалистичным налётом.

Пещера, надо признать, была куда более увлекательным собеседником, чем чудище с солнечной батареей на затылке. В её тёмном, акустическом чреве мои слова падали и прорастали причудливыми корнями. А после возвращались искажёнными, но живыми. В этом было извращенное утешение.

Я продолжал закидывать в мешок её глубин разные реплики — обрывки считалок, случайные фразы, цитаты из забытых инструкций Бюро. А она каждый раз отвечала невпопад, но с каким-то ускользающим, боковым смыслом, будто переводила мой язык на язык камня, тишины и векового одиночества.

– Ехал Грека через реку, да плыл через дорогу.

- «Реку Греку еку ку ку ку, плыл доро-гу?!» - удивлялась и передразнивала пещера, словно старинная шкатулка с заевшей музыкальной шестерёнкой, которая наигрывает знакомую мелодию, но в самом жутком из возможных ладов.

И пока я бесчинно нарушал тишину, дурачась, как ребёнок, которого оставили в самой страшной комнате дома, монстр пустоши восседал на буром валуне. Немая каланча. Надзиратель, чья абсолютная неподвижность была пугающей и завораживающей одновременно. Я не имел ни малейшего понятия о мотивах или планах конвоира пустоши — и, что характерно, почти перестал пытаться их выяснить. Я просто… развлекал себя. Не ожидая исхода. Просто проводил время. Как заключённый в одиночной камере, который начал разговаривать с тараканом, а потом и с пятном на потолке.

Возможно, это была искусственная эйфория — последний выброс гормонов перед финальным сломом. Защитная реакция организма, решившего, что если нельзя спастись, то можно хотя бы сойти с ума с комфортом. А может, я и вправду стал славным единорогом, скачущим по лунным лугам собственного сумасшествия. Цирюльник, забывший, где кончается текст и начинается он сам.

Не важно, уже не важно.

Буду торчать здесь. Без еды, без воды. Пока не кончусь. Глядишь, потом моё высохшее тело закопают в песок прямо в этой пещере, на горбу вырастет светильник, и я стану частью этой отвратительной фауны. Ещё одним плитоголовым стражем, навеки растворённым в серной кислоте извращённой Идеи...

Забавно: всю карьеру я вычищал идеи из текстов. А теперь сам стану плотью одной из них. Это по-своему поэтично. Или это уже окончательный бред.

Я замолчал, прислушиваясь, не ответит ли пещера на мои немые мысли. Но ответил только скрежет собственных позвонков, когда я попытался изменить позу. И луч света от пластины чудища, будто удовлетворившись моей внутренней капитуляцией, медленно пополз по стене, выхватывая из тьмы вход в один из узких проходов.

Как намёк. Или как приглашение.

- Сказка! - вся ирония, на которую я был способен, сконцентрировалась в этом коротком, сдавленном выдохе. Это был не отыгрыш, а полное погружение в роль, истинное искусство проживания абсурда. Но у пещеры оказалось другое мнение на счёт моего актёрского мастерства. Оно ответило мне сухим презрением и скрытой угрозой, раскатывающейся по сводам:

- «Сказка-зка-ка? Маска-аск-аск-аа. Опасно-пасно-асно-казнь-казнь-казнь…»

Эхо сыпалось с потолка, как мелкая, острая галька, и с каждым повтором звучало всё мрачнее, теряя остатки игривости, превращаясь в пророчество или приговор.

- Я думал, мы друзья… - вздохнул я, не смутившись. - Жестокая реальность полна разочарований. Был у меня друг, да пропал. Вот и ты, пещера, оказалась не тем, кем казалась на первый взгляд. Предала, как и все в этом вымышленном дерьме.

Как заключённый, привыкший к размерам своей камеры, я медленно прошёлся с заложенными за спину руками по периметру, вымеряя границы клетки. После короткой перепалки акустическое привидение ушло по-английски, отказавшись от дальнейшего диалога. Снова стало тихо. Скучно. Я почувствовал себя окончательно одиноким — не просто в пещере, а в самом сердце чужого рассказа, где даже эхо способно предать, отвернуться, когда тебе нужен хоть какой-то, пусть и безумный, собеседник.

Чудище вращало головой-плитой, следуя за мной своим безглазым, но неумолимо внимательным «взглядом», пока я находился в пространстве перед ним. Но стоило мне сделать шаг в сторону, намереваясь обойти его и двинуться к одному из трёх тёмных проходов, как длиннющая, узловатая рука тут же поднималась в предупредительном жесте, а то и стремительно бросалась в захват.

Видя его кажущуюся неповоротливость, я придумал новую игру. Уворачиваться. Превратить сковывающий страх в азарт, а пещеру — в арену для странного, смертельного танца. Главной целью был не побег (это выглядело уже невозможным), а оказаться у него за спиной. Хотя бы на секунду.

И то, что поначалу выглядело как поддавки с моей стороны — я порхал бабочкой, напрыгивал и отскакивал, громко и истерично смеясь каждый раз, когда мне удавалось уклониться от медлительной кривой руки, — постепенно переросло в настоящий, изматывающий спарринг.

Существо, несмотря на всю свою неуклюжесть, всегда успевало. Оно двигалось с пугающей, алгоритмической точностью. Не как живое существо, а как запрограммированный элемент декорации, часть сценарного механизма, чья единственная функция — удерживать персонажа в заданной локации. Его трёхпалые десницы вырастали из тьмы именно там, где я собирался проскользнуть. Слепой взгляд неотрывно следовал за мной — в этой концентрации была бездушная уверенность древних часовых механизмов, не знающих усталости, сомнений или жалости.

Чем я становился настойчивее, тем яростнее приходилось уворачиваться. Наклоняться, отпрыгивать, приседать, изгибаться в немыслимых позах, чтобы не попасть в железный захват. Моё тело превратилось в одну сплошную, сжатую до предела пружину. Я изрядно вспотел. Сердце колотилось, возмущённое бессмысленной тренировкой. В лёгких бушевал пожар — каждый вдох был глотком раскалённого песка. В висках тупо пульсировало, словно кто-то отбивал похоронный марш на барабанах из собственных костей.

В какой-то момент я поймал себя на мысли, что этот абсурдный поединок стал для меня единственным способом почувствовать себя живым. Пусть на грани изнеможения, под безглазым взглядом немого стража, в самом сердце каменной темноты. Это была извращённая, горькая форма свободы. Последнее, что осталось от Добреева-цирюльника — от существа, которое должно было управлять текстом, а не биться в его сценарных тисках, как муха в паутине. И, возможно, в этом и заключался самый главный, самый беспощадный óбрив — óбрив моей собственной воли, моей цели, моей сути. По кусочкам, в этой бесконечной, лишённой смысла пляске, меня медленно выскабливали до состояния идеального, покорного персонажа. До состояния этой самой пещеры — немой, тёмной и навеки запертой в рамках чужого замысла.

Я замер, вытирая пот со лба рукавом разорванной рубахи. Существо тоже замерло, его рука застыла в воздухе. Мы смотрели друг на друга — охотник и дичь, тюремщик и узник, текст и его редактор, намертво сцепившиеся в грамматическом тупике. И в этой тишине, прерываемой только моим тяжелым дыханием, я вдруг осознал, что проходы за спиной чудовища… не все три были одинаково тёмными. В одном, центральном, на самой границе зрения, мелькнул слабый, не голубой, а жёлтый отсвет. Как от огня. Или от фонарика.

- Ладно, - выдохнул я, чувствуя, как в груди, словно в котле, готовом вот-вот взорваться, смешиваются злость, отчаяние и дикий, нечеловеческий азарт. - Ты был услышан.

Я сплюнул вязкую слюну — на вкус как пыль и кровь — и процедил воздух сквозь сжатые зубы. Получился резкий, злой присвист, который тут же поглотила ненасытная тишина пещеры.

Игры кончились, я обязан его обойти.

Обойти, обмануть, вычеркнуть эту преграду из уравнения, как вычёркивают неудачную метафору. Мой профессиональный инстинкт, дремавший под слоем паники, наконец проснулся. Это был уже не поединок с монстром, а редактура враждебной среды.

Несмотря на истощение, жажду, сбитое дыхание и дрожь в коленях, сдаваться в мои планы не входило. Внутри что-то упрямое и гадкое, как корень старого зуба, сопротивлялось. Не позволяло опустить руки даже здесь, на краю изнеможения и безумия. Цирюльник должен править текст, а не растворяться в нём.

Как заправский легкоатлет, я попрыгал на месте двигая плечами, сбрасывая с рук и ног накопленное напряжение. Сделал несколько коротких, резких вдохов, наполняя лёгкие болью. Собрался для прорыва живого заслона в виде уродливого, похожего на помесь мельницы и богомола, чудовища. Я стану жертвой, но не сегодня.

Соберись, Добреев. Это просто ещё один óбрив. Самый личный.

Я решил сделать это любой ценой.

С памятью пришла тактика. Вспомнились дружеские, а потом и не очень, матчи в баскетбол в школьном дворе. Простейший обманный трюк — финт. Я сделал резкий, короткий выпад влево, всем телом изобразив порыв. И монстр клюнул — длинная рука метнулась на перехват, чтобы преградить путь к левому проходу.

В этот миг я оттолкнулся от камня всей оставшейся силой и рванул вправо, поднырнув под не успевшую отдернуться конечность. Я оказался в опасной близости от тела существа, и в нос ударил едкий запах — не плоти и не тлена, а пепла и раскалённого металла, сухой жаровни. Будто я нырнул в самое горнило, где плавят и перековывают отбракованные сюжеты, несостоявшиеся диалоги, каркасы забытых персонажей. Перед глазами, обжигая сетчатку, пронеслась испещрённая трещинами плита-лицо. На миг мне показалось, что в её глубине что-то шевельнулось — не глаза, а тени, складывающиеся в знакомые, невозможные узоры обиды. Почти успела ухватить меня трёхпалая десница, когти скрипнули по ткани воротника, но я уже падал в подкат, скользя по каменистому полу.

Костяшками, локтями, рёбрами я преодолел невидимый барьер. Вскочил уже за его спиной. Оказался в зоне, куда его слепой взгляд, казалось, не достигал.

Передо мной зияли три неровные арки. Три выбора. Три продолжения предложения, которое вот-вот должно было поставить точку на мне. Они вели вглубь горы, как пасти древних, мифических чудовищ, манящих и пугающих одновременно. Готовые сомкнуться. Сумасшедше тарахтел мотор под рёбрами. Адреналин бил в голову, сужая видимый обзор в остроконечный конус, всё за периферией стало мутным и нечётким.

Я понимал, что тварь снова начнёт колдовать и медлить нельзя. Голос в голове уже начал шептать на древнем языке, пытаясь подчинить меня собственной воле, шипя как змей, обвивающийся вокруг разума.

У меня были секунды. Но куда бежать? Логика отключилась. Оставался только древний, животный способ: довериться случаю. Довериться детскому заклинанию против недетских кошмаров.

- Эники-беники. – прошипел я себе под нос, бросая взгляд на три чёрных прохода.

...и рванул в средний. Самый короткий путь. Прямо в горло неизвестности.

И почти тут же в затылок ударила волна. Не звук, не свет — чистая, сконцентрированная ментальная ярость. Немой рёв нарушенной программы, бешенство заблокированного сценария. Он снёс меня, как ураган соломенную куклу. Невидимый кулак вогнал в пол, выбив из лёгких последний воздух.

Я не бежал — я падал. Кубарем, под откос, вниз по пологому, скрытому во мраке спуску. Камни били по бокам, рёбра отзывались тупой, щемящей болью. Темнота затягивала, как вода. Мир перевернулся, смешался, потерял верх и низ.

И в этом падении, в этом стремительном скольжении на спине в неизвестность, меня вдруг осенило. Я не просто уходил от стражи. Я переходил к следующей главе. Пусть и таким болезненным, унизительным способом. Пусть и в виде скомканной, летящей в корзину черновика строчки.

Чудовище стояло на пороге в полный рост, опустив руки-жерди вдоль туловища. Оно не двигалось, лишь наблюдало, как я корчусь в темноте от боли. Не преследовало. Не пыталось вернуть. Оно походило теперь на древнего истукана, высеченного из самого тёмного, злого гранита сюжета — стража, чья функция завершена. Он сторожил проход, а не то, что за ним. Жертва ускользнула за пределы его юрисдикции, и это больше не касалось его алгоритма.

Я смотрел из тьмы туннеля на его силуэт и вдруг с ледяной ясностью осознал: телепатия исчезла. Та самая, гудящая связь, что вилась в моём мозгу, как дым, оборвалась. Я остался в гробовой тишине собственного черепа. И в этой тишине пророс бледный, тошнотворный ужас.

Всё это время — весь тот панический танец, этот азарт, эта игра — я был под гипнозом. Под дурманящим, сладким ядом чужого внимания. Марионеткой, которой дёргали за нити ментальных щупалец, заставляя плясать, уворачиваться, чувствовать себя живым, чтобы отчаяние не свело с ума слишком рано. Чтобы я оставался игроком в его игре, а не трупом в его пещере.

Спрятанный в тенях входной арки, силуэт монстра выделялся только тусклым желтым сиянием пластины. Она подсвечивала его сморщенную рожу, похожую на жуткую маску, вырезанную из старого воска. Я знал рационально — отсюда, из глубины туннеля, он не мог меня видеть. Но всем нутром, каждой всколыхнутой им ранее клеткой, я ощущал его паранормальное внимание, направленное в самые потаённые уголки моей души. Оно бродило по тёмному проходу, как прожектор, выискивая не тело, а саму идею беглеца. Вынюхивая след моего сопротивления.

Здесь, за невидимой границей, его прямая власть надо мной кончилась. Но душный, липкий смрад его влияния оставался. Ощущение тех незримых щупалец, что копошились в извилинах мозга, искажая восприятие, навязывая чувства, — это отравление психики останется со мной надолго. Возможно, навсегда. Цирюльник стал носителем чужого, враждебного нарратива.

Я не шевелился, прижавшись к холодному камню, пока надзиратель пустоши не издал жуткий щелкающий звук. Затем его тело дёрнулось гротескным рывком, будто в грудную клетку попал невидимый снаряд. Беззвучно, с каменной невозмутимостью, он развернулся и пополз прочь, вглубь своей пещеры. Свет его плиты стал мигать, слабеть, пока не угас полностью.

И тут же вспыхнул снова — но теперь ярким, тревожным алым. Он заморгал, как проблесковый маячок, разрывая тьму короткими, ядовитыми вспышками. Сигнал. Не для меня. Предупреждение для системы. Оповещение о том, что элемент вырвался из отведённой ячейки сюжета. Обнаружена аномалия. Нарушена последовательность.

Я ещё долго торчал тут, дышал через раз, и даже когда тварь скрылась в вековых катакомбах, перед внутренним взором плясали красные блики, выжигая сетчатку. Я понял: даже если я выберусь, часть этой тьмы навсегда останется со мной. Как шрам на душе. Как вшитый в подкладку сознания вирус.

- Я здесь не подохну. – хрипло сказал я самому себе, и голос прозвучал горько, но твёрдо. – И с ума не сойду.

Поколебавшись — назад, в клетку, или вперёд, в пасть неизвестности — я выбрал вперёд. Всегда вперёд. Даже если это ловушка. Даже если впереди — девятые врата ада, описанные в каком-нибудь забракованном Бюро манускрипте. В тот момент, когда я поднялся, вставляя на место позвонки с сухим хрустом, собирая себя заново из обломков воли, я увидел вдали крошечный огонёк.

Он дрожал, как последняя надежда на ледяном ветру. Манил, как свет в конце самого долгого кошмара. Перед ним зажёгся второй. Потом третий. И вот уже целая цепочка тусклых, желтоватых огоньков вела по правой стене туннеля вглубь.

Когда последний из них вспыхнул в метре от меня, я разглядел: это была старомодная карбидная шахтная лампа, заключённая в металлическую сетку-клетку. Внутри колыхалось маленькое, голодное пламя, подрагивающее от сырого холода, будто рабыня, выброшенная танцевать на мороз.

В этом подземном лабиринте, где каждый шаг мог стать последней точкой, эта цепочка казалась тонкой, ненадёжной нитью Ариадны. Но чьей рукой она была проведена? И куда вела на самом деле — к спасению или к центру нового лабиринта?

Передо мной открылся недвусмысленный, слишком удобный намёк. Путь открыт. Мир, только что демонстрировавший свою абсолютную враждебность, теперь подсовывал путеводные огни. Это либо насмешка, либо провокация. Но иного выбора не было.

С последним взглядом в чёрную пустоту за спиной, где мигал красный сигнал тревоги, я сделал шаг навстречу дрожащему пламени.

Бюрокрад

Бюрокрад.

Первый дом типографии, построенный на пересечении двух мелких пешеходных улиц, был высотой в три этажа и сегодня его каменные терракотовые стены изрядно обветшали, хоть и подвергались регулярной реставрации. Время оставило на них сеть трещин, словно морщины на лице пожилого актёра, пережившего не одну смену грима. Он был основан в середине XVI века и с тех пор служил разным людям для разных целей. В его стенах отражались тени столетий, а окна помнили взгляды тех, кто давно ушёл в небытие.

Первые книги, вышедшие из его печатных станков, давно растворились в тумане времени, переваренные пытливыми и не очень умами и истертые в пыль тысячами рук. Но здесь, в этом месте, исчезновение — тоже форма присутствия. Призраки тех фолиантов витали в воздухе, лёгким налётом на языках у тех, кто работал здесь теперь. Здание переходило от одного владельца к другому, то служа священным целям религии, то оказываясь в центре криминальных событий. Оно было и храмом, и убежищем, и ареной для человеческих страстей. Его захватывали войска, используя как казармы временного размещения, а однажды первый дом типографии был выкуплен простым гражданином для хранения мебели, которую потом никогда не забрал. Оно берегло в себе тайны, воспоминания и забытые мечты.

Многое менялось внутри. Стены сносили и возводили заново, будто переписывали абзац. Колонны вырастали, как новые доводы в давнем споре. Пол покрывался паркетом, который накрывался линолеумом, а потом всё это сдиралось ради дешёвого, но красиво уложенного кафеля. Каждый слой был как страница новой главы, написанной разными руками, с разным почерком и разной судьбой. Исправлением, зачёркиванием, признанием ошибки. Во времена зарождения книгопечатания этот дом слышал тихий шёпот монахов, шуршание ряс и шелест пожелтевших манускриптов. В его тишине зарождались слова, способные изменить мир, а воздух был пропитан запахом чернил и старой бумаги, что стоит над созревающим смыслом. И конечно же лёгкий звон металлических литер, набираемых на печатном станке – музыка рождения новой книги.

Дом впитывал в себя голоса времени, становясь живым архивом человеческих судеб.

Менялись эпохи, заполняя залы типографии криками купцов, четкими приказами офицеров, те растворялись в песнопениях священнослужителей, а в поздние годы в монотонном бормотании офисного планктона и сухом, бесплодном щелканье пластиковых клавиатур. Время текло сквозь эти стены, унося с собой одни голоса и принося другие.

Что осталось неизменным — так это входная дверь. Глухая, чёрная, обитая кованым железом, утопленная в кирпичную толщу, словно в альков. Ниша для исповеди или для удара кинжалом. Она расположилась на углу дома, спрятанная в тени от здания напротив и имела вид непримечательный, скромный и даже зловещий.

Не подверглись влиянию поколений и балконы глубиной в пол шага с витыми, как чьи-то замысловатые мысли, кованными ограждениями. По задумке архитектора они заменили окна на втором и третьем этажах. Они выглядели как крошечные сцены для невидимых актёров, где когда-то могли стоять люди, вглядываясь в городскую суету внизу, оценивая, вычисляя, мечтая. А теперь лишь ветер, затерявшийся между домами, наигрывал на этих кованых струнах свои бессвязные, меланхоличные мелодии — элегии по несостоявшимся монологам.

И, наконец, купол. Венчающий крышу, устроенный на шести тощих, аскетичных колоннах, он был увенчан единственным колоколом — трофеем, доставшимся в наследство от архиепископа из Европы в ранние годы. Купол возвышался, как корона на голове монарха, давно лишённого власти. Колокол же был его немым, забытым голосом. Лестница к нему разобрана и продана еврейским ростовщиком, колокол давно заброшен, а его звон помнят теперь только призраки.

Да, много воды утекло. История этого места богата на события, многие из которых оказали значительное влияние на судьбу города и страны. А многие прошли незамеченными бесследно, как рыдания невидимки в закатной заре. Но всё, что происходило в комнатах первого дома типографии, вся боль от полученных ранений, весь азарт от очередной победы в торговых сделках, радость покоя и торжество богослужения, трепет первых признаний и горечь последних прощаний - всё это и великое множество другого, насытив квинтэссенцией человеческого фатума, пропитало стены этой древней обители, словно вино, впитавшее в себя вкус каждого года.

Дом стал слоёным пирогом решений, последствий, надежд, покаяний и веры, где каждый пласт — это отдельная жизнь, отдельная драма, отдельная молитва.

Обычному зданию на углу двух узких улочек была уготована сложная и противоречивая участь архива и алхимического тигля. В его камень кровью и потом, молитвами и тяжёлым трудом, ошибками и горьким опытом была заложена фундаментальная основа для каждого последующего этапа владений и свершений. Здесь, на перекрёстке судеб, каждый новый хозяин оставлял свой след, словно очередной слой на древней фреске, где ни одна краска не исчезает бесследно.

И теперь, сделав новый, причудливый виток, время впустило сюда Цирюльников. Оно словно ждало, когда наслоится достаточно смысла, чтобы за ним потребовался специальный уход. Чтобы насытиться новыми тайнами, страхами и новыми надеждами. Чтобы кто-то смог его прочитать.

Современные обитатели первого дома типографии, в котором спустя половину тысячелетия обосновалась штаб-квартира тайного агентства по борьбе с идеологиями, опасными и деструктивными для всего мира и населяющих его людей.

Никто не увидит у порога коврика с надписью «Добро пожаловать», не заметит руки, поливающей цветы на балконе, не услышит голосов из-за плотно прикрытых ставней. Дом словно растворился в городской среде, став невидимым для посторонних глаз. Настоящий вход в агентство скрыт под землёй, как корневая система, в глубоких катакомбах, ведущих в разные точки города. По ним как по артериям циркулирует не кровь, а чернила - эссенция замыслов, сыворотка операций, тёмная кровь тихой войны.

Сотрудники не ездят на работу. Они просачиваются. Не оставляют следов ни в асфальте, ни в памяти случайных свидетелей. Доступ сюда закрыт не просто дверями и кодами. Он закрыт самой идеей, что здесь может быть что-то доступное. Система безопасности работает с восприятием, делая мысль о вторжении — вялой, неубедительной, легко забываемой. Никто не узнает о существовании в первом доме типографии штаб-квартиры одной из самых неординарных и тайных организаций. Здесь, в сердце, пропитанном историей, под сенью немого колокола, вершатся дела, которые не попадут даже в самые секретные архивные сводки. Они останутся между строк. Тех самых, за которыми и следят хозяева дома.

Имея разветвлённую сеть офисов по всей планете, центром принятия решений, алтарём и сердцем цирюльников всё же оставалась штаб-квартира. Здесь, в терракотовых стенах, пульсировали отделы, чьи аббревиатуры звучали как заклинания или диагнозы:

С.Ю.Р. – Старшая Юрисдикция Рецензий. Верховный суд смысла. Они не читают, они вскрывают текст, как труп, и выносят приговор: «жить», «быть изменённым» или «предать забвению»;

Г.О.Л.О.С. – Группа Óбрива Литературы и Опасных Сочинений. Тактические гении и хирурги. Их работа — точечное вмешательство, вырезание метастаз идеи из ткани повествования, не трогая здоровые клетки сюжета. Их инструменты — отточенные перья, скальпели метафоры и прижигающий спирт иронии;

Ф.Р.И.К. – Факультет Разбора Идейных Коллапсов. Психиатры и археологи распада. Они изучают последствия: что происходит с обществом, с языком, с реальностью, когда идея-паразит достигает критической массы и взрывается изнутри;

К.А.Н.В.А. – Комитет Аберраций Населения, Ведущих в Апокалипсис. Стратеги и визионеры конца света. Они вычисляют точки бифуркации, где вредоносная идея из книги может перепрыгнуть в массовое сознание и свернуть историю на рельсы самоуничтожения;

И, разумеется, П.А.Р.И.К. – Поиск Аномальных Рукописей и Книг. Разведка и сыск. Их агенты — тени на полках букинистов, призраки в архивах, покупатели на чёрных аукционах. Они несут первую весть о заражении.

У цирюльников нет руководства в привычном смысле. Нет тяжёлых, позвякивающих цепей иерархии. Есть вес авторитета, заработанного в полях текстовых сражений. Есть тихое уважение к опыту. Коммуникации между отделами происходят по регламентам, отточенным естественным отбором кропотливой эволюции, где каждое правило — это шрам от прошлой ошибки, зашитый в плоть процедуры. Эти регламенты не пишут в уставах — их вдыхают с воздухом коридоров.

Идея – то, что объединяет организацию и людей.

Идея – тот цемент, который скрепил это здание человеческих судеб.

Идея – фундамент, на который опирается каждый цирюльник, принимая решения планетарного масштаба.

Идея – квинтэссенция, определившая фундаментальные основы организации.

И Идея – предмет их охоты.

Зарытая на глубине ядерных реакций, сокрытая в кроваво-красной пульсации сердца, проросшая в песках времени и покрывшая прозрачной пеленой космической радиации – Идея суть их философии, смысла и рока. Она — и свет, и тьма, и искра, и пепел. Каждый цирюльник, ставший на тропу войны, навсегда связывает себя узами брака с дуализмом противоречия Идеи к Идеи. Он отрекается от других забот и радостей мирской жизни ради достижения недостижимой цели, победы в непобедимой битве, преодолении непреодолимых препятствий. В их сердцах горит огонь, который не гаснет даже в ледяной пустоте одиночества.

«Ложные пути, как мицелии плесени, всегда находят слабые умы, в благодатной почве которых плодят губительные колонии Идей, вредоносных и смертельных. Каждый охваченный такой Идеей человек становится паразитом и передатчиком ложного пути, вовлекая в эпидемию заразы десятки других, а те в свою очередь тысячи следующих» - так гласит выдержка из Устава цирюльника.

И не видно этой войне конца и края, о чем знает каждый член организации Цирюльников. В их мире нет покоя, но есть смысл, и этот смысл — их вечная битва.

Абсолютно в каждой стране мира есть один головной офис и сеть вспомогательных, разбросанных по городам, как нервные окончания по телу гигантского организма. У них общие цели, но разные методы, разные инструменты и свои уникальные традиции.

Европа богата литературными инженерами, алхимиками слова. Именно в её старинных лабораториях, где готические шрифты соседствуют с колбами, были созданы нейротрансмиттеры для погружения в прозу — эликсиры, открывающие двери в иные реальности ключом из синтеза белков и силлабики.

Страны Дальнего Востока искусно владеют методиками медитаций, позволяющими производить ментальный настрой погружения. Превращающими сознание в безмятежное, отполированное зеркало. В этой глубине отражаются неочевидные смыслы и образы, ускользающие от западного, сканирующего взгляда

Америка — царство гениев техники. Их машины, жужжащие в подвалах небоскрёбов, строят мосты между идеей и действием, между мыслью и воплощением, между хаосом и порядком. Без их приборов, сканирующих семантические поля и измеряющих идеологический гравитационный фон, сегодня не мыслит своей работы ни один цирюльник.

А в России… на родине величайших писателей и поэтов, на земле, выстраданной кровью, в обители самых острых и ядовитых противоречий, воспитываются лучшие боевые цирюльники для óбрива. Их сила кроется не в массивных мускулах и приёмах боевых искусств, а в умении выдерживать гнёт экзистенциальной безнадёги, в генетической смекалке и в непреклонном духе, который не сломить ни холодом, ни страхом, ни самой тканью враждебного нарратива.

Отряды цирюльников из этой державы единственные на планете, кого приглашают для проведения óбрива особо опасных рукописей. Они — последняя линия обороны, когда все остальные методы бессильны и текст уже начал пожирать реальность.

И только в России, и это исторический феномен, ставший достоянием наследия русского народа, существует святыня, сравнимая по значимости с пророками в любой религии. Цензор и его Справочник — полумистическое существо, знающее всё обо всём и не ведающее ничего. Артефакт, овеянный легендами, ключ к пониманию и контролю над самыми опасными идеями, когда-либо рождёнными в человеческом разуме.

В кулуарах ходят слухи, что аббревиатуры отделов — это лишь публичная версия. Будто бы изначально они были иными и менялись, пока Цензор не нашептал нынешние — те, что тесно связаны с самой структурой реальности и лучше защищают от её искажений.

Откуда он появился — не знает никто. Словно он был вписан в скрипт реальности задолго до появления самой организации. Он просто был всегда. Как неотъемлемая часть цирюльников, их сердце и душа, невидимая ось, вокруг которой вращается весь их мир. Не находясь в заточении, тем не менее, Цензор никогда не покидает свою удивительную обитель, царствуя посреди тысяч книг, разложенных, на первый взгляд хаотично, на полу огромного зала, где каждый том — как звезда в его вселенной.

У Цензора нет кабинета, но есть незримый Храм. Это пространство вне времени. Воздух здесь густ от запаха старой бумаги, кожи переплётов и чего-то неуловимого — возможно, самого времени, выдыхаемого книгами. Стены теряются в полумраке, потолок не виден. Пол — это море, ковёр, лоскутное одеяло из тысяч книг. Говорят, что эти книги иногда сами перемещаются по ночам, следуя тихой музыке спящих идей.

Доступ к нему имеют единицы. Обсуждать увиденное — строжайшее табу. Но слухи, как вода, точат камень. Словно робкая лоза по отвесной стене лавки итальянского антиквара, цепляясь за каждую трещину, за каждое неосторожно обронённое слово - Легенды всё же ползут: что он не говорит, а задаёт вопросы, на которые ответ уже содержится в твоей душе; что «Справочник» — это не книга, а живое существо из пергамента и тишины; что однажды он вычеркнул идею такой силы, что все, кто о ней читал, включая цирюльников, мгновенно её забыли, оставив в памяти лишь чувство щемящей пустоты.

Цензор — не начальник. Он — условие их существования. Краеугольный камень и бездна. И пока его немой диалог со Справочником продолжается, у цирюльников есть шанс в их вечной, безнадёжной войне.

Но как к нему попасть?

Во-первых, вход в обитель скрыт в той части первой типографии, где стены словно избегают присутствия комнат, ибо за ними шумит улица под открытым небом. Это место забыто даже планами здания.

Во-вторых, вопрошающего встретит Статуя. Нечто, вросшее в монолит стены, чья двуликая голова утоплена в камень по самое горло. Одно лицо - угрюмого пожилого мужчины с обвисшими щеками, грубыми чертами и недоверчивым взглядом, в котором застыла тяжесть прожитых лет - плавно переходит в нежное лицо девочки, с ясным и честным взглядом, как у тех, кто ещё не познал разочарований, не научившихся лгать. На щеку ей падают пряди прямых волос, словно солнечные лучи, случайно забредшие в этот сумрачный угол.

Два лица на одной голове обращены в разные стороны, образуя острый угол, но глаза, вопреки всему, смотрят прямо на пришедшего, создавая впечатление, будто они пристрастно и изучающе косятся на незваного гостя.

Их объединяет общий, тонко сжатый рот и один раздвоенный на кончике нос. У мужчины угол губ поджат, словно он привык ожидать от жизни лишь тяжелых перемен без надежды на отдых. В его взгляде читается упрямство и недоброжелательность, и горечь несбывшихся надежд. Девочка же спокойна: ее губы расслаблены, кожа без единой морщинки. Она кажется безмятежной, не познавшей боли и страданий. Но это впечатление рушится, стоит заметить её едва заметно изогнутую бровь. Вместе с искосым взглядом она ставит под сомнение ваш визит — ваше достоинство и право. В этом вопросе — весь скепсис вечности, обращённый к вашей бренности.

Внутри каменного тела из стены растут две руки с раскрытыми ладонями вверх, в вечном жесте ожидания. Мужская - тяжелая, мозолистая, предплечье покрыто шрамами; все, кто видели её, говорят, что она принадлежит бледному рыжему человеку. Хотя мужская часть серая и пористая, её кожа кажется грубой и холодной, словно окаменевшая броня. Девичья — из белоснежного мрамора с тончайшими нитями золотых прожилок, повторяющих её вены - как утренний туман, рассеянный по солнечному свету.

Хрупкая ладонь девочки не знала труда: изящные пальцы вплетали в её густые волосы рассвет и струны летних вечеров, напоминая о вечной гармонии природы и жизни. Но она не уступала мужской руке в уверенности, пусть и казалась слабой на её фоне. Так статуя протягивает руки входящему, словно священник, готовый исповедать грешника, принимая его порочные ладони, — символ прощения и осуждения одновременно.

Цирюльник — всегда дитя этой двойственности. Он должен быть жестоким хирургом, вырезающим опухоль идеи, и тончайшим филологом, чувствующим каждое колебание смысла. Статуя — это их профессиональная икона.

Все, кто стоял перед этим изваянием, ощущали внутри себя раскол — словно в сердце разверзлась бездна, разделяющая личность и эго, свет и тень. Внутренний конфликт, подобно шторму, разыгравшемуся в глубинах души, он превращает спокойствие в бурю, а чистоту — в грязь. Взгляд статуи — это не просто камень, а зеркало, в котором отражаются наши самые темные и светлые стороны, и каждый, кто осмеливается взглянуть, уносит с собой частицу этого внутреннего хаоса. Оно не судит. Оно просто показывает тебе ту войну, что уже идёт внутри, — ту самую, которую цирюльник ведёт с чужими идеями и которая всегда рискует стать войной с собой.

В этом молчаливом монолите — скрытая пропасть, глубина, в которой таится не только образ величия, но и бездны человеческой слабости. Что, подобно тени, всегда следует за каждым из нас, напоминая: даже в камне может скрываться душа, а в молчании — крик, что разрывает тишину.

Чтобы пройти первые врата, гость должен возложить ответственность и надежды на привратников. Коснуться обеими руками ладоней статуи, присягая на верность древнему закону цирюльников. Нет верного положения кистей или правильного хвата. Важно намерение. Как именно ты берёшь в свои руки длани Старца и Девы, ибо они — не просто камень, а символ доступа, ключ к тайнам, что хранятся за границей мира реального. Ибо они определяют право доступа к Цензору.

Затем входящий касается лбом губ изваяния, чтобы привратники могли оценить твои помыслы и принять покаяние за не содеянное. (а какой цирюльник не содрогнётся от мысли о том зле, которое он мог бы предотвратить, но не предотвратил?)

Это — первая ступень, первый экзамен, который определяет судьбу путника. Не на знание, а на цельность раздвоенного.

Если привратники сочтут тебя… соответствующим, статуя расступается. Не открывается потайная дверь — именно каменная глыба раскалывается пополам, и каждая створка, подобно почтительному швейцару у тронного зала, отъезжает в сторону, уступая путь.

И там, где должна зиять пропасть в гремящую улицу и бьющие светом солнечные лучи, открывается первый дворик. Размером не больше размаха рук подростка в ширину — крохотное убежище, скрытое в глубине каменной тьмы, уходящий на три человеческих роста вверх. Потолок здесь заменяет тяжёлая решётка из толстых прутьев, густо увитая вечнозелёным, почти чёрным плющом. Сквозь неё всегда видна одна и та же картина: ночь, убывающая луна, пара неподвижных, незнакомых звёзд на небе. Света от которых не хватает, чтобы победить этот абсолютный мрак каменного стакана.

Задача проста и невозможна: найти путь в этой тьме. Как искатель, заблудившийся в лабиринте без карты и факела. Но цирюльники знают: это не тест на зрение. Это тест на видение. На умение ориентироваться в полной смысловой темноте, полагаясь на иные, незримые ориентиры — на давление тишины, на эхо собственных шагов, на чутьё к потокам скрытых смыслов, которые, как сквозняки, могут вести между мирами.

Кто входил однажды — знает решение загадки. Для новичка же это становится зеркалом, поставленным перед его собственным разумом. Испытанием, которое проходили не все. Некоторые оставались там, в темноте, не погибая физически, но утрачивая ту часть себя, что была способна задавать вопросы. Они становились вечными дежурными в этом каменном преддверии, их тени сливались с мраком.

На холодных сырых камнях на ощупь можно найти первый завет Цензора. Не увидеть — именно прочесть кожей, как шрифт Брайля в полной темноте собственного невежества. И произнести его вслух. Он написан на универсальном языке, изучение которого доступно только цирюльникам – избранным хранителям литературных тайн.

Лишённые дара зрения искатели водят пальцами по стенам, - слепые охотники, ищущие свет во тьме, - ощупывают каждый отдельно выступающий камень, обшаривают углы, прыгают, думая, что истина выгравирована в сложно доступном месте. Они теряют ориентацию и сверяют своё положение, как заблудший в ледниках капитан, со слабой луной за решёткой. Но луна здесь — лишь нарисованный ориентир, световая обманка.

Но ощутить надпись подушечкой пальца станет возможно только тогда, когда человек перестанет искать надпись. Когда вспомнит, зачем он здесь. Когда поймёт, что главная задача — не отгадать ребус и даже не потревожить Цензора, а сформулировать вопрос, с которым пришёл. Без этого вопроса любое знание бессмысленно.

И тогда завет найдётся сам. Пальцы внезапно скользнут по идеально гладкой, тёплой полосе в грубом камне. И мозг, отчаявшийся искать глазами, сложит тактильные сигналы в слова: «Цензор слеп, а потому беспристрастен».

Как только слова будут исторгнуты из уст вопрошающего (а произнести их нужно обязательно вслух, дав звуку родиться в этой гробовой тишине), они впитаются в плоть тюремной камеры, символизирующей вечное добровольное заточение Цензора. И откроется доступ к следующему этапу – витая лестница покажет свои ступени, ведущие к центру Земли, к сокрытым от невежественных глаз ответам. К центру себя.

Идти по ней придётся в тотальной тишине безмолвной гробницы, которую не нарушит ни дыхание, ни крик, и даже залп артиллерии не потревожит её незыблемую гладь.

Это не отсутствие звука. Это его аннигиляция.

Здесь глохнет не ухо, а сама возможность вибрации. Дыхание, стук сердца, скрежет зуба — всё это поглощается, как капля в озере абсолютного чёрного мха.

Тишина сводит с ума каждого вошедшего, доводя до исступления, лишая связи с пространством – отнимая само доказательство его существования — звука собственного бытия. Лишь жёлтый, щербатый кирпич стен далёко впереди и позади освещается мерцающим светом факелов, чьё пламя не колышется. Их свет — единственный свидетель этого мрака. Их свет — не утешение, а насмешка: ты видишь путь, но не слышишь своих шагов. Ты — призрак в собственной жизни.

Пролёт настолько узкий, что крупному мужчине придётся идти полубоком, втиснувшись плечом в холодную стену. И конца этому спуску не видно. Он не уходит в темноту — он уходит в бесконечность. Многие искатели нашли здесь свою погибель, так и не поняв второй загадки. Они думали, что нужно дойти до конца лестницы. Но у неё нет конца. Ведь молчание Цензора — как стена, что невозможно преодолеть.

Не важно, в какую сторону ты пойдёшь. Когда над головой сомкнутся створы коридора, выход из спирали всегда будет един — покорение страху смерти, отказ от компромиссов и единение с Великой Пустотой и Тишиной. Нужно стать этой тишиной. Перестать бороться с ней и позволить ей течь сквозь себя.

Так цирюльник вычищает вредоносные Идеи – сначала погружается в текст, растворяется в его логике, становится его частью. И только изнутри, приняв его правила находит точку сбоя и наносит удар. Борьба с Идеей в лоб обречена на провал.

Не достигая осознания этих истин, гости лабиринта бежали вверх, безнадёжно пытаясь найти выход с лестницы — словно мыши, бегущие по кругу, не зная, что выхода нет. Скатывались кубарем вниз, сдирая кожу и ломая кости, они истошно вопили, но не слышали ни звука и навсегда теряли рассудок. И тишина, войдя в них через эту рану, навсегда гасила внутренний диалог.

Но те, кто отринул дисгармонию, кто принял тишину как данность, услышат. Не ушами, а всем существом. Внутри себя, в той самой точке, где раньше бушевала паника, прорастёт, как кристалл, второй завет: «Цензор глух, а потому неподкупен».

И в этот момент перед ищущим встанет выбор. Самый страшный. Не между жизнью и смертью, а между собой прежним и собой возможным. Идти дальше — значит принять эти догматы как основу своего нового «я». Вернуться — значит навсегда закрыть для себя эту часть реальности. Те, кто развернутся, больше никогда не увидят статую-привратника. Дверь для них просто перестанет существовать, а в памяти коллег они останутся теми, кто «не прошёл». Их не осудят. Их просто... забудут.

Иное ждёт оставшихся. С нижнего пролёта, откуда, казалось, могла вести только дорога в преисподнюю, польётся музыка. Тихая, одинокая мелодия флейты, подхваченная струной скрипки. Она не нарушает тишину — она вырастает из неё, как цветок из камня. После абсолютной глухоты этот звук болезненно ярок, безумно желанен. Он мягко ласкает оглохший, отчаявшийся слух, становясь единственным маяком в мире, лишённом координат. Он манит, как огонёк в безветренной ночи манит мотылька, знающего, что пламя — это и есть его предназначение и его конец.

Идя на звук, он лицезрит тяжёлую портьеру, за которой громадой возвышается крытый амфитеатр, девятым валом уходящий в вышину недоступную взгляду. Мимо зрительских рядов, заполненных людьми всех красок и мастей, расправив чёрные с белым опереньем крылья, седлают воздух гордые орлы, лишь иногда нарушив терпеливое молчание публики высоким криком.

Всё прочее здесь неподвижно и вопрошающий под свет софитов выходит в центр обозрения на сцену и погружается на дно под тяжестью бесчисленных суровых взглядов. И только он откроет рот в начале речи, будь то мольба об усмирении царей или призыв к сверженью нравов; пропитанный сиропом юмора памфлет или угловато-острый одиозный спич; насыщенная гневом праведным тирада или спутанный клубок словесных профанаций; блеянье заплаканной овцы и даже низкопробный шрот избитых оскорблений – всё так же будет недвижимым монолит толпы кругами уходящей в высоту сидений амфитеатра.

И тут же прекратит печальный ток симфония струн и голос флейты. Его никто не перебивает, никто не прерывает, один на сцене искатель столкнётся в третьей фазе испытания с худшим из пороков – имея голос лишённым быть им говорить.

Так Цензор намекает, что сила речи не просто природой данный навык воздух сотрясать, а инструмент, могуществу которого пределы неизвестны. Срываясь в хрипоту, ногтями раздирая шею, глаза тараща во тьму пустых провалов черепов, беснуясь на помосте и вопя, бьёт головой о пол, танцует чертовщину, но остаётся не услышан.

Вот что ожидает всех, кто, собрав последние крупицы воли пройдёт за плотную бардовую портьеру.

От партера сцену отделяет бездонная пропасть, яма в кой оркестр мертвецов играет на костях непутёвых вопрошающих, не нашедших ответов на загадку Цензора. Искатель может замолчать, сомкнуть до боли челюсти, влепить кадык в гортань и перестать дышать, но этого не хватит, чтоб умалить толпу. Так не столкнуть с гряды подобный камнепаду вал аплодисментов и оваций.

И ключ к разгадке прост, как повернуть обратной стороной медаль. Быть может молчаливой Речь. В бездействии активной. В ней тишина, как лёд кристаллизованного смысла. Не суетливая попытка завербовать язык, а дать ему заговорить без слов и звуков.

И только лишь один на сцене себя противопоставив безмолвия гротеску, искатель истины уровняет немые легионы монолиту своего молчания. И миг триумфа настигнет уходящей ввысь волной встающих зрителей. Шумом скрипа кресел и расправляемых фасонов тканей. Рукоплесканий не услышит. Их молчаливый уход это — признание.

Как только потеряется последний звук в неведомой с подмосток дали, также волнообразно прозвучит ответ из зала – последний завет:

«Цензор нем, а потому непререкаем».

Три догмата собраны. Слеп. Глух. Нем.

Его приговор — не слово. Его приговор — это сам факт его существования, как гравитации.

Наступает тьма. Тишина. Невесомость.

Спустя вечность, состоящую из нескольких ударов сердца, вопрошающий видит тонкую полоску тёплого, оранжевого света под дверью. Самой обычной деревянной дверью, в паре метров перед ним. Никакого амфитеатра. Ни толпы, ни орлов, ни ямы.

Только свет щели под дверью.

И понимание, что испытание пройдено.

Цензор ждёт. И всё, что будет между ними – заляжет в памяти ненапечатанной страницей.

Кара небес, пара бесов: арабеска

Кара небес, пара бесов: арабеска.

|Идёт загрузка. Пожалуйста, подождите|

Тоннель фонарей привёл меня к одиноко стоящему терминалу. Чёрный экран, покрытый слоем липкой пещерной пыли, под которой тускло светились белые буквы и вращающийся значок загрузки. Гигантский, неуместный тут циферблат чужого внимания.

Дальше пути не было. Не было его и позади. Я упёрся в тупик и в очередную бессмысленную головоломку Автора в маске. Весь его сценарий – это бесконечный анатомический театр про боль, страдание, про безысходность и непреодолимые кордоны.

Я устал.

Я низведен до животных инстинктов.

Я одичал и низложен.

Я страдал от жажды, которая выжигала гортань, и от голода, сводившего желудок в твёрдый, болезненный узел. Я тосковал по фляге Небигудинова с тёплой, пахнущей металлом водой и по банке тушёнки из грузовика, оставленного в другой, почти забытой жизни. Но даже эти муки были уже чем-то внешним. Замкнутое пространство, гора над головой, спёртый воздух — всё это не тревожило меня. Истерзанное тело почти не беспокоило. Я стал частью этого мёртвого мира. Его логикой. Его тленом.

Во мне преобладало странное, трезвое сознание. Тихий внутренний голос, который лишь наблюдал за хаосом, как зритель в последнем ряду. Я отметил это с лёгким удивлением, но без радости. Будто так и должно было случиться. Будто это кто-то запланировал. Кто-то, чьё перо выводит линию повествования, каждую мою мысль, каждую судорогу, сопереживая, но не прекращая пытку. Он может остановиться в любой миг. Но не останавливается. Он ведёт своего персонажа сквозь тернии отнюдь не к звёздам — а к окончательному, беспрерывному излиянию своей собственной боли…

Понимая, что обратный путь заберёт последние силы и там, очевидно, может поджидать плитоголовый, а впереди дороги нет, я просто опустился, почти упав, на каменистое дно пещеры и оперся спиной на её холодную стену.

Закрыв затылок закинутыми руками, я поник, сломанным у корня деревом провиснув между коленей, — без сил и надежды. Устал, я очень устал. Внутри, на том месте, где я привык ощущать плотное основание своего характера, образовалась краеугольная пустота, как бездонная пропасть, что затягивает всё светлое и доброе, — безжалостная воронка, поглощающая мои чувства.

Она затягивала их, безжалостно унося в своё бездонное чрево, там расщепляя на атомы желудочным соком аннигиляции. Это не просто раскол — это настоящее расслоение, где каждый слой пирога — это часть меня, разъединённая и разбитая.

Это место, эта проза, эта проклятая рукопись… она слой за слоем снимает с меня кожу, расплетает волокна мускулов, бережно счищает шкурку с органов, выворачивая их наизнанку, и сортирует по пластиковым контейнерам. Скоро я буду только суммой своих составляющих, но не единым целым, мозаикой разбитых осколков.

На песок между моих босых, стёртых в кровь ступней упала первая слеза, за которой посыпались нарастающим градом её сестры. Я рыдал над одиночеством и песок забирал мои немые стоны, стены обнимали меня с равнодушным утешением, а тишина, как безразличный свидетель, отвернулась, не желая видеть жалких содроганий.

Жизнь истекала из меня по каплям и в каждой из них хранилась частичка того, что делает меня человеком. По крупицам стиралась память, добрые порывы и злые умыслы, как лезвие ножа истончается под точильным кругом, так моя личность теряла полноту, становясь заострённой, узкой и угловатой.

Эти слезы не приносили облегчения, но только лишь ширили края и глубину пропасти, в которую я проваливался и пикировал вниз головой. Возможно, конец бывает и таким, возможно, я бы закончился прямо здесь, иссохнув как мумия, возможно, это и будет единственной правильной правкой, которую этот мир сможет мне предложить.

Но судьба, написанная чужой рукой, распорядилась иначе.

На терминале завершилась загрузка. Экран сменился на ослепительно белый и издал короткий, назойливый сигнал.

Он привлекал внимание.

Я растёр слёзы и сопли грязной рукой, вытер её о штанину и подошёл к монитору. Пыль прилипла к стеклу, как засохшая кровь.

|Спасибо за страдания! Загрузка болью завершена. Пожалуйста, укажите тип поощрения:

|Наказание| |Прощение|

Поле выбора мигнуло, подсвечиваясь чуть ярче. Насмешливое приглашение: «Ткни пальцем, кукла».

Шмыгая носом и утираясь о плечо, я перечитывал раз за разом надпись и не находил слов, чтобы описать бессилие и ненависть к человеку, обрекшему меня на такие зверства, подобные ритуалам древних жрецов, что жгут душу заживо.

Какое наказание? За что? За то, что пытался выжить? Какое прощение? От кого? От него? От этого маскированного Бога, который возомнил себя не просто королём, а самой Судьбой? Он прячет лицо, но дергает за ниточки моих сухожилий, как кукловод. Я — его злейший враг, вечно бьющийся с тенью. Его власть — не сила, а условие этого мира. Правило грамматики, от которой нельзя отказаться.

- Кто же ты такой… - прошептал я. Белый свет экрана выхватывал из темноты моё лицо, заостряя тени под скулами, превращая его в гротескную театральную маску: синяк под глазом, ссадины, размазанная глина и грязь. Лицо персонажа, которого забыли смыть после спектакля.

Я не находил сил коснуться ни одного варианта. Потому что оба были ложью. Оба лишали меня выбора по-настоящему. Наказывать или прощать мог только тот, кто поставил себя над моралью. Согласиться — значит признать его право.

На миг мне стало дико смешно. Я вспомнил испытания у Цензора и это мне чем-то напомнило его загадки. Но с ключевой разницей: у Цензора выбор определятся чистотой моих намерений, а здесь мне предоставляют две формы зла. Наименьшее из которых заведомо неизвестно. Возможно, оба были бесконечны.

Знал бы я заранее…

Я переводил взгляд с «Наказания» на «Прощение», покусывая губу, и не находя ни единого основания остановиться на любой из них.

И тогда, словно уловив мою немую агонию, на терминале поверх меню возникло новое окно. Маленькое, срочное:

|Ассистенты в пути – просим оставаться на своих местах|

Внизу одиноко мигала бледно-зелёная кнопка «ОК». Самый простой, самый безобидный из возможных ответов. Не думая, на автомате, движением, в котором не было уже ни воли, ни страха, я приложил к ней грязный указательный палец.

Что может стать хуже?

Экран погас на мгновение. А когда вновь вспыхнул, на нём был новый текст. Лаконичный. Окончательный.

|Штабс-цирюльник Добреев: авторизация прошла успешно. Добро пожаловать и… удачи|

От затылка до копчика позвоночник пронзила ледяная струна ужас. Я ещё не успел осознать, что именно натворил, но инстинкт уже выл сиреной.

Из глубины тоннеля накатывали нарастающие, как грохот древних библейских пророчеств, жуткие звуки. С каждым мгновением грохот нарастал, и в такт ему один за другим гасли фонари на стенах. Тьма приближалась, не гася свет, а поглощая его как физическая субстанция, вязкая и тяжёлая.

Что-то надвигалось в мою сторону. Крупицы песка и мелкие камни вибрировали как на гигантском барабане апокалипсиса. Дрожь земли проходила сквозь подошвы, входила в кости.

Сначала уши заложило от перепада давления, а потом — от ужасного шума. Симфония распада, гул, исходящий из глубин ада. Он кричал тысячами тысяч страдающих духов. Скрежетал металл. В нём слоями плавились тяжёлые баллады хеви-металл с бас-гитарой и барабанами — музыка прямиком из сердца бездны. Это была диссонансная симфония ада, где каждая нота — крики опаляемых душ. Безумная мелодия, сыгранная на инструментах огненной Геенны.

Воля испарилась. Я увидел, как по тоннелю мчится стена пыли и мрака, сметающая всё на своем пути. В паническом бессилии я шарахнулся за терминал, прижался к холодному металлу, зажал уши ладонями. Но это не помогало. Звук проходил сквозь кости черепа. Губы сами шевелились, выдавая бессвязный поток молитв, ругательств, детских стишков — всего, что ещё могла выжать разлагающаяся психика.

Тряска усилилась. С потолка посыпались камни. Один, размером с кулак, ударил в сантиметре от моей головы, рассыпавшись осколками. Это уже не было угрозой. Это было обещание.

Прошли доли секунд, прежде чем погас последний фонарь, на прощание накрыв пещеру глухим покрывалом мрака. Буря обуяла терминал и меня с головой, адский концерт взошёл кульминацией на сцену под рёв демонической толпы. И резко, как удар в солнечное сплетение - оборвался.

Наступила оглушительная тишина. Абсолютная тьма и покой. Я один продолжал зажимать голову и, словно безумный, бессвязно бормотать под нос.

- Ты что, молишься?!

Голос прозвучал, как обвал гранита. Как глухой рёв, раздавшийся в глубине пещеры, тысячу лет копившей ярость, где эхом отзываются забытые молитвы и крики безумия. Если представить самого крупного бурого медведя, пораженного ангиной и говорящего человеческим голосом, то это было бы лишь отчасти похоже на то, как были произнесены эти слова.

В нем было всё: презрение, словно ледяной нож, прорезающий тёплую кожу. Внушительный вес возраста самой материи, уставшей быть фоном. Угроза аннигиляции.

Такой голос я услышал справа от себя — низкий, глухой, как раскат грома, что разрывает туман, и одновременно наполненный ядовитой иронией, словно слюна, капающая с клыков древнего монстра.

И прежде, чем я успел что-то понять, слева от меня, из тьмы, прозвучал второй. Тихо, как шелест наждачной бумаги по оголенной кости

- Уже достаточно пуст.

Если первый голос был плотью мира, то этот был его антиматерией…

Он не звучал — он высасывал звук. Он появлялся не в ушах, а где-то в основании черепа, в самой середине кости. Я почувствовал, как тончайшие волоски на коже натягиваются, словно к источнику вакуума, будто каждое его слово — это крошечная чёрная дыра, затягивающая в себя частицы моего существа.

Он как будто забирал звук из окружения, а не передавал его наружу. Каждое его слово сначала звучит громко, как далекий раскат грома, а затем с вакуумом исчезает, оставляя после себя лишь эхо, что умирает в пустоте. Я потом часто пытался описать его для себя, но так и не смог.

Он ломал фонетику, ломал сам принцип звучания. Этот голос… словно написан на синтезаторе другой реальности. Он произносит слова и звуки в обычном порядке, но как будто бы в реверсивном потоке. Так, словно сначала он записывает слова задом наперёд, а после включает на перемотку.

Это был голос пропасти между смыслами. Голос того, что происходит, когда история кончается, а бумага остаётся белой.

Но и этого описания было катастрофически мало, чтобы донести даже толику настоящего звучания этого демона. Каждый раз, когда он обращался ко мне, я ощущал, как миллиарды невидимых крючков впиваются в каждую клетку, за который он тянул миллиардами удочек, причиняя мне не просто боль — он вытягивал из меня душу, как кровь сквозь кожу, оставляя после себя лишь пустоту и непричастность, что обесценивала всё внутри. Он не просто говорил. Он проводил инвентаризацию.

Он вытягивал своей речью нечто гораздо более ценное — мою сущность, моё дыхание, мою волю. Мое право помнить, кто я такой. И в этом ужасном акте он превращал меня в пустую оболочку, горевшую тысячи лет в прозрачном огне радиации. Этот голос провожал меня в холодную бездну преисподней, опустошенную и безликую, где усаживал на последнюю остановку ожидать проклятый автобус на одного пассажира, идущего в неизвестность.

Первый голос — Тирания. Второй — Пустота.

А между ними, зажатый как запятая в чужом, бесконечном и бессмысленном предложении, сидел я. Штабс-цирюльник Добреев. Уже не человек. Не герой. Не жертва.

Просто объект, ожидающий следующего действия глагола.

Так я познакомился с ассистентами преисподней.

Оказалось, в свободное от обслуживания терминала время они превращались в тени, скользящие по страницам иных миров. Литературные консультанты для заблудших авторских душ. Нашептывают идеи, подливают масло в огонь творческих мук, но сами на страницы не попадают. Бесплотные соавторы всех плохих решений.

Но в данном случае они подписали невыгодный контракт с Маской в Плаще и теперь вынуждены отрабатывать - помочь мне определиться с выбором поощрения: наказание или прощение. И, как бы дико не звучало, они оказались не такими уж плохими ребятами. Можно сказать они меня подружили с собой. Если дружба — это когда тебя одновременно укачивают в бездне и тычут в лицо острые углы реальности.

Прощение олицетворяет обладательница медвежьего голоса. На вид — лысая девочка лет двенадцати, в безупречном, пугающе взрослом костюме: чёрные брюки, лакированные остроносые туфли, белая рубашка, подтяжки в черно-белый горошек. За поясом она носит перьевую ручку, украшенную широким соколиным крылом из стали, перья которого наточены как опасная бритва. Естественно, как она сама призналась, эта ручка пишет исключительно кровью порезанных бедолаг. В гладком лысом черепе, прямо в кожу темечка вшит череп соболя, с оскалом мелких острющих зубов, челюсти которого раскрыты, будто зверёк готов укусить любого, кто подойдёт слишком близко.

Но это всё меркнет на фоне её глаз – в них открывается всё величие вселенной. Из космической мглы на тебя взирает бесконечность звёзд и спирали галактик, наполняя разум и душу умиротворением. Смотришь — и внутри становится тихо. Бесконечно, абсолютно тихо. Исчезают тревоги, амбиции, желания, даже боль... Вместо них открывается истинный, ледяной смысл всего сущего. И взамен уходит желание жить, бороться, хотеть... Она не прощает — она забирает у тебя стремления, оставляя только вечный сон. Она дарит покой энтропии. Её прощение — это анестезия души. Навсегда.

Наказание же воплощает её напарник… Передать обычным языком, что представляет собой это…существо, — задача для того, чей словарный запас состоит из хруста ломающегося стекла и тишины после падения в колодец.

Внешне - мальчишка, ровесник «прощения», но выше почти на голову. На нём джинсы, оборванные у колен, выжженные и изношенные до такой степени, что прежний голубой оттенок угадывается лишь по отдельным лоскутам. Они свободно болтаются на тощих бёдрах, оголяя угловатые кости таза и впалый лобок. Слабую грудную клетку стягивают плотные пожелтевшие бинты, словно он только что выбрался из древней усыпальницы. Жертвы холокоста глядя на этого мальчика вполне могли поделиться с ним последним куском хлеба — настолько он был истощён.

Кожа натянута на кости, будто высохшая пергаментная плёнка, и кажется, что в этом теле вообще не пульсирует кровь. На острых сутулых плечах лежат тусклые волосы с жёлтым, почти плесневелым отливом, обрамляя вытянутое, безглазое лицо. Губы стянуты чёрной нитью — не слишком туго, чтобы он не мог говорить, но достаточно, чтобы рот лишь едва-едва открывался, и выражение лица оставалось застывшим как маска, почти неживым.

Но самое жуткое — короткие обтрёпанные верёвки, пришитые прямо к костям рук и ног. Они болтаются при каждом движении, словно он — кукла непутевого кукольника. Его движения не подчиняются привычной логике законов физики: дергано, гротескными рваными рывками, словно он до сих в чужих неуверенных руках. Голова почти всегда безвольно качается на обессилевшей тонкой шее и поднимается только, когда он вдруг решает посмотреть провалами глазниц мне прямо в душу. Делает он это всегда неожиданно, буквально возникая рядом из ниоткуда, втягивая кусок материи в ротовую щель и резко меняя наклоны головы. Растрёпанные волосы при этом летают по воздуху медленно, как под водой.

Таким было наказание. Иногда он просто зависает в неестественной позе, и я украдкой слежу за ним, пытаясь понять, что он ощущает и как стал таким. Почти всегда в эти моменты он отмирал, оказываясь подле меня, чтобы вглядеться в глубины духа с жадностью голодающего и увидеть там ничтожность и беспомощность, требующих незамедлительного возмездия. Я осознавал это не разумом, но самой природой существования. Его наказание — это не боль. Это приведение всего сущего в соответствие с законом хаоса. Нарушение правил ради самого нарушения.

В такой вот замечательной кампании мне и предстояло совершить судьбоносный выбор. Их основной миссией была помощь в понимании, что влечёт за собой тот или иной путь. Говорила со мной в основном «прощение». Её голосом вселенной. «Наказание» же просто… присутствовал. Своей тихой, рвущей реальность аномалией.

Как оказалось у них были имена: Эра и Хасэттекутли, но я упростил — стал звать его просто Хаос.

Эра и Хаос. Резиденты ада. Мои новые спутники по страницам чужого, безумного рассказа. И теперь, когда представления закончились, пора было решать.

Наш первый диалог, впрочем, как и все последующие, оказался довольно… неоднозначным:

- Бодреев, ты всё равно умрёшь. – с места в бездну, без предисловий бросила Эра. Её голос был тяжёл и спокоен, как движение тектонических плит. – Сэкономь вселенной время и просто нажми на «прощение».

- Добреев, вообще-то… - жалко промямлил я, ещё толком не осознавая, что происходит, и кто эта отвратительная парочка такие.

- Что мне в имени твоём… - она фыркнула, и в её звёздных глазах сверкнуло что-то похожее на презрение. - Люди такие отстойные. Что он в тебе нашёл - загадка. Пустая трата чернил.

От каждого её слова своды пещеры содрогались, осыпаясь потоками пыли.

- Кто он? – мысли никак не собирались в кучу, расползаясь слизняками на раскалённой сковороде.

- Мастер. Кто же ещё? — она вздохнула, и этот звук был похож на далёкий взрыв сверхновой. - Ты всегда такой тупой, Побреев?

В руках Эры оказался клинок-перо, которым она молниеносно срезала с моей головы прядь волос, прежде чем я успел дернуться. Чётким отточенным движением она вдела пучок в глазницу соболиного черепа, где он остался торчать, странно завершая её образ.

– На память о погибшем. - пояснила она без эмоций. - Ну так что, цирюльник, пишешься за «прощение»?

- Штабс-цирюльник! – поправил я с глупой, совершенно неуместной в данной ситуации важностью девочку и тут же понял, что сделал это напрасно.

Она приблизилась как змея. Не шагом — плавным, не останавливаемым скольжением, будто её ноги не касались пола. Лезвие холодного пера уперлось мне в шею, прямо в пульсирующую артерию. А её лицо оказалось в сантиметрах от моего.

- Смотри, - приказала она, и её голос стал тише грома, но весомее целой планеты.

И я заглянул. В глаза. В две сферы бесконечного космоса. И тогда я впервые, на уровне ДНК осознав всю несостоятельность привычного мира, провалился в вечность.

Не метафорически. Буквально. Пол пещеры, камень, воздух — всё исчезло.

Не было тела. Не было страха.

Не имея воли оторваться от всепоглощающего взора, я летел во времени и пространстве с каждой секундой растворяясь в мириадах Млечного Пути. Я бороздил вселенские просторы, не нуждаясь в живительном кислороде, наблюдая как мимо проплывают удивительнейшие планеты и звезды, наполненные безжизненными минералами и газами. Они причудливо завихрялись в парады, вальсом, уносящим меня всё глубже в космическое Никуда.

Мимо проплывали туманности, рождающиеся и умирающие за мгновение. Планеты, состоящие из чистой боли. Звёзды, поющие хоралы на языке распада атомов. Это был космос, лишённый всякой романтики. Красивый, бесконечный и абсолютно безразличный. Энтропийный балет.

И самое ужасное — в этом не было ничего плохого. Наоборот. Нарастало ощущение тихой, всеобъемлющей правильности. Зачем бороться? Зачем хотеть? Зачем быть? Я был почти готов стать частью этого великого, холодного Ничто.

Она могла не отпустить. Эта мысль мелькнула где-то на последнем островке того, что ещё помнило о себе как о «Добрееве». Она могла оставить меня здесь навсегда. Подарить истинную свободу покоя — свободу от всего.

И в этот миг, среди великолепного, ледяного ничто, я увидел знакомый голубой шар. Маленький, хрупкий, невероятно далёкий. Планета с герба цирюльников. Земля.

Остатком чего-то, что когда-то было волей, я попытался изменить курс. Не к звёздам. Не к вечности. К этому шарику грязи и страданий.

И мне удалось.

Я летел обратно с нарастающим, пугающим ускорением. Голубая планета росла, заполняла всё. Я прорывался сквозь атмосферу. Сквозь плотные дождевые тучи, мимо всполохов молний и раскатов грома. Увидел город. Узкие улочки. Терракотовые стены Первой Типографии. Летел к огромному особняку с круглой библиотекой. Пронзая крышу как призрак, я оказался в потайном кабинете.

Возле глобуса осенней листвы, за столом в кресле сидел человек в серой маске и плаще цвета морской волны. Он заливисто, от всей души смеялся. Перед ним лежала аккуратная стопка исписанных листов. Его рука с пером зависла над чистой бумагой…

Меня грубо, резким, болезненным рывком ударило в страницы.

И наконец я вернулся — обратно в своё тело. В душную, пыльную пещеру.

Я дёрнулся всем телом, как рыба на крючке, и снова ощутил:

Холод камня под босыми ногами.

Давящую тишину пещеры.

Терпкий запах пыли и собственного пота.

И — острую, жгучую боль на шее.

По коже стекало что-то тёплое и липкое. Я провёл рукой, поднёс пальцы к лицу. Даже в полумраке было видно: они были окрашены в тёмный, почти чёрный цвет.

Кровь. Моя кровь.

- На, подпиши, - Эра почти уткнула мне в лицо гладкий, холодный лист плотной вексельной бумаги.

Бумага пахла пылью архивов и чем-то сладковато-гнилостным, как засохшие цветы на могиле. Мелкий, исступлённо красивый почерк покрывал его от края до края. В её другой руке — окровавленное перо. Остриё блестело моей свежей кровью.

- Согласие на помощь ассистентов «прощения/наказания» и бла-бла-бла, - её рычащий бас грохотом покатился по тоннелю, возвращаясь издалека уже искажённым, ворчливым эхом. Словно оскорбление, затвердевшее в камне.

- Не читай. – за спиной раздался этот душераздирающий голос.

Хаос висел на своих нитях, склоняя голову прямо над ухом. Я чувствовал его аномальное дыхание. Материя тонкими ручейками тянулась в тёмную щель его потрескавшихся губ. Инстинктивный порыв отдернуться провалился в пустоту. От близости Хаоса я терял способность шевелиться – забывал о понятии движения. Затылком я ощущал, как от меня и моей изорванной одежды отрываются квантовые частицы и всасываются в изуродованную куклу как в чёрную дыру, не насыщая её безмерный голод, а только расширяя его.

Это было за пределами ужаса. Он разрывал все существующие шаблоны восприятия. Это был потусторонний вирус, в долю мгновения безжалостно проникающий сквозь мембраны всех клеток тела, залезающий под глазные нервы, запускающий необратимые последствия в спинномозговой жидкости и тянущий все жизненные соки разом.

Но физические ощущения были ничтожны по сравнению с тем, что Хаос творил с моей душой, личностью, психикой - называйте, как хотите.

Цирюльник видит текст жизни, сюжет души. Но Хаос…он его беспощадно редактирует.

Представьте живописную картину, созданную лучшим художником, какого только сможете вообразить. На ней прекрасно всё: цвета, сюжет, насыщенность, глубина, перспективы. Эта картина вызывает всегда бурю радостных эмоций в дни веселья, томительное волнение в дни любви, тёплую грусть в дни разлуки, свет надежды в дни отчаяния и ураган ликования в дни побед. Год за годом художник прикладывает кисть к холсту картины преображая, улучшая, добавляя новые оттенки, совершенствуя сюжет, игру теней, меняя тон идеи. Но всегда в лучшую сторону, потому что художник это вы, пишущий картину своей жизни, пишущий полотно своей судьбы, своего «Я».

И в момент соприкосновения с Хаосом вы вдруг видите, как в реальном времени картина, ваша картина мира блекнет, потому что из неё исчезают краски и цвета, десятилетиями наносимые вами на холст. Вы бежите к раме и пытаетесь удержать руками то, что вам дороже всего, но картина распадается на молекулярном уровне, сразу со всей глубины и по всей площади. Но дальше вы видите и вовсе ужасающие процессы, происходящие с изображением – привычные и столь дорогие сюжеты и персонажи сплетаются по новой схеме, отвратительной всей вашей натуре. Друзья стали врагами, любимые никогда не попадались на вашем жизненном пути, важное и ценное оказывается вывернутым больным желудком наизнанку, искажается сама память о каждом малом и великом мазке кистью вашей судьбы. Вы не просто видите кошмар — вы помните, что всегда было именно так.

И вот художник пытается рвать ногтями полотно сквозь рёв и душащие слезы, лишь бы остановить святотатство и изуверства над творением всей жизни, но это уже неподвластно его воле, он может только стать наблюдателем, заняв место в зрительном углу комнаты, где когда-то был хозяином. И пока безумие Хаоса уродует многолетние труды художника, он сам не замечает, как оно закрадывается в его голову и изменяет сознание и чувства, уродуя уже их. Художник падает на колени, одной рукой скребя грудь, истово желая выцарапать сердце, второй бьёт себя в висок, пытаясь выбить постороннего из своей исконной обители. И вот уже художник не может отличить себя от своей картины, сливаясь с ней в единое целое, обречённый на жуткие муки искривлений, искажений и опустошения.

Любое, самое мимолётное соприкосновение с Хасэттекутли, бесцеремонно окунает в кипящую топь этого сумасшествия, сколь малым не окажется контакт. Но однажды испив мерзость этой отравы невозможно стать прежним. Боль и страдания, всё что несёт в себе Хаос. Поэтому он играет единственную роль, выполняет единственную задачу. Поэтому для меня он и есть «наказание».

- Я подпишу. – выдохнул я, и голос мой был тихим согласием на казнь.

В тот момент мне казалось, что любой выбор лучше, чем его присутствие за спиной. Продать душу Дьяволу было бы актом милосердия по сравнению с Хаосом, стоящим вплотную, с пустыми глазницами и испивающим меня, как мальчишка, жадно пьющий сок через трубочку на заправке.

Я взял перо. Металл был тёплым, почти живым. Коснулся остриём бумаги. И подписался.

«Штабс-цирюльник Добреев».

Подпись вышла корявой, но кровь, выступающая из-под пера, легла на бумагу ярким, почти торжественным росчерком.

В тот же миг договор вспыхнул. Не сгорел — исчез в маленькой вспышке холодного, пурпурного пламени, оставив в воздухе стойкий запах озона, гари и серы. Я старался не вчитываться в завораживающие строки, написанные на языке, который был одновременно чужим и пугающе знакомым — языке архетипов, запретных истин и невысказанных договорённостей. Язык был мне незнаком, но для цирюльника, владеющего универсальным алфавитом, нет ничего невозможного — любой текст поддаётся расшифровке. Я только уловил обрывки: «…свобода манёвра ассистентов при интерпретации пунктов…», «…ответственность за побочные эффекты возлагается на подписанта…», «…достижение целей Клиента вторично по отношению к целостности Процедуры…» Странные формулировки. Я списал это на шок и неверное истолкование. Надо читать договор, как говорится… но его уже не было.

С исчезновением вексельной бумаги усталость исчезла. Не отступила — испарилась, как будто её смахнули бритвой. Голод, жажда, боль в мышцах — всё растворилось. Мышцы наполнились дрожащей, неестественно яркой энергией. Я буквально ощутил себя обновлённым, по-настоящему живым. Я вдохнул полной грудью, и воздух показался мне кристально чистым, почти вкусным.

Я ожил. Слишком быстро. Слишком резко. Это было не облегчение, а подмена. Как если бы истощённому путнику не дали воды, а вкололи мощный стимулятор, заставляющий забыть о потребностях за счёт последних резервов души.

В первые секунды я испугался. Принял этот прилив сил за предсмертную агонию, за последнюю вспышку сознания перед тем, как погаснуть. Я подскочил на ноги, и сердце заколотилось в груди не от страха, а от этого нового, чужеродного ритма — ровного, мощного, бездушного.

Эра зарычала так, будто в горле у неё сходили лавины. У меня заложило уши, а скала задрожала, щедро приправляя нас взвесями песка. Оказалось, это был ее смех — без улыбки, с широко раскрытым ртом и тонкими бесцветными губами. Хаос лишь дёрнул плечом, будто кукловод дёрнул за неверную нить, и скрутил шею в мою сторону. Безглазое внимание было хуже любого смеха.

А я стоял, вдыхая полной грудью этот странный, наплывший из ниоткуда прилив сил, готовый к новым испытаниям. И с недоверием осматривал себя. Штаны оборваны, одной штанины просто нет, обнажая поцарапанную ногу. Босые ноги покрыты грязью до колен, рубашка превратилась в клочья, под ней виднеется плоский живот с порослью тёмных волос, весь в катышках мусора, прилипших к поту. Я выгляжу как оборванец или как то, во что превращается персонаж, когда автор теряет к нему интерес и бросает на произвол стихий. И почему-то от этого мне было почти весело. Возможно, это была эйфория полной потери.

Рядом жуткие создания преисподней – мои новые «гиды». Только и жаждут моего выбора, чтобы снять оковы заточения в этой прозе. А передо мной, под слоем песчаной пыли, возвышается терминал как трибуна. Я смахнул рукой грязный налёт. Экран ожил.

|Поздравляем! Вы приняли условия пользовательского соглашения. Просим выбрать ознакомительный тур:|

|*Наказание*___ ___*Прощение*|

Как в дьявольски извращённой видеоигре, фигурки «выбора» материализовались прямо у экрана. Слева – Хаос. Стоял пошатываясь, весь в бинтах, с искаженным временем и материей вокруг. Его мёртвые глазницы просвечивали меня насквозь, будто я был уже не плотью, а слабым рентгеновским снимком. Справа — Эра. Она поставила ногу на каменный выступ, оперлась на колено, держась за тесьму подтяжек. На её лице застыла кривая, презрительная усмешка. Клинок-перо тускло поблёскивал у пояса. На кончике — тёмное пятно засохшей крови.

И в этот миг меня пронзило. Не мысль — воспоминание. Перед глазами встала серая маска. Озёра-глаза на ней. Надменный тон. Боль и пытки с первой минуты óбрива. Безысходность. Пропажа… Небигудинов.

- Где Небигудинов? - спросил я вдруг, и голос прозвучал хрипло, но твёрдо. Последняя попытка ухватиться за что-то из той жизни.

Эра медленно повернула ко мне голову. Её брови, тонкие и светлые, сложились в изящную, недоумённую арку.

- Небиги… кто?

В её звёздных глазах не было лжи. Была абсолютная, вселенская неосведомлённость. Для неё Небигудинов значил не больше, чем пылинка на ботинке. Он просто не существовал в её картине мироздания.

- Не важно, - прошептал я, опуская взгляд на экран. - Уже не важно.

Выбор был предрешён с того момента, как я ощутил вакуумную пустоту Хаоса у себя за спиной. Любое «да» было лучше этого «нет». Любое обещание покоя — лучше вечной пытки переписывания собственной души.

Я не стал думать. Просто приложил палец к холодному экрану. К слову «Прощение».

- И не сомневалась, - бросила Эра с ледяной, безразличной уверенностью.

И в тот же миг она оказалась за мной. Не подошла — материализовалась. Её руки, холодные и невероятно сильные, нежно обхватили мою голову. Пальцы впились в виски. Было одно мгновение тишины — и затем резкий, чистый хруст.

Боль не пришла. Пришло ощущение разъединения. Шея перестала быть осью моего мира.

Я упал, но не на камни. Я падал в неё. Столкнулся лицом к лицу с Эрой, и её образ поплыл, растворился, превратившись в бурный, ослепительный поток. Мы летели со скоростью света сквозь звёздное зарево. Сквозь рождение и смерть галактик.

Она притянула меня ближе. Её тонкие, бесцветные губы нежно коснулись моих. Это не был поцелуй. Это была печать. Передача невыразимого знания. Она прислонилась лбом к моему, и наши глаза почти соприкоснулись.

И тогда открылось.

Я увидел. Нет — стал. Мириады миров повисли во мне, как плоды в киселе космической пустоты. Галактики, величественные и хрупкие, вращались в вальсе гравитации, сталкивались, рождая костры невероятных масштабов. Чёрные дыры пели тихие гимны забвению. Я чувствовал, как нейтрино пронзают меня насквозь, как рождаются элементы в ядрах далёких светил. В моём угасающем сознании распускал лепестки абсолютно новый домен вселенной, пуская корни россыпями созвездий, разрастаясь протуберанцами молодых Солнц, выпуская облака частиц и газов, в которых бездыханными эмбрионами заплетались будущие планеты с огненными ядрами сердец. Я был почвой и семенем одновременно.

Вселенная ширилась во мне. Расширялась. И с каждым её расширением – сжимался я. Не оставляя места привычному «я» — Добреев, цирюльник, человек — хладнокровно поглощая нечто считавшееся мной, стирая и заменяя душевную пустоту на Пустоту Ничто. Заполняя меня бескрайним, совершенным, безучастным смыслом.

Это было порогом прощения.

В последний миг, на самой грани растворения, я услышал шёпот. Он прошёл не через уши, а прямо в то, что ещё помнило о себе. Голос Эры звучал почти по-человечески, с оттенком чего-то, что могло бы быть состраданием:

- Возвращайся домой, Добреев…

И тогда сомкнулась потусторонняя, космическая тьма.

Прощение

Прощение.

Сильные порывы бокового ветра трепали плащ, закидывая его пóлы выше пояса. С пепельного неба сыпались лепестки белой лилии, уносимые потоками прочь - вдоль дымчатого горного хребта, мимо пробороздивших скалы ущелий, занося их в безжизненные очаги пещер, обильно жертвуя уступам и подножиям их нежную белую плоть. Света хмурого солнца, прикрытого блеклой дымкой, затянувшей весь небосклон, едва хватало, чтобы выхватить из сумрака оголённые бесчисленные пики ничем не укутанных горных массивов.

На одном из этих пиков, возвышаясь над долиной Смерти, будто написанной грифелем, стоял я, вдыхая воздух, насыщенный запахом сажи и сладковатым, маслянистым ароматом лилий. Плащ хлестал по высоким голенищам кожаных ботинок, торопя сделать первый шаг, но идти ещё слишком рано. Руками в перчатках белоснежного цвета кожи, оттенка омытой дождями кости, я снял того же цвета капюшон, подставив опадающим лепесткам обритую голову: они, словно ледяной ручей, огибали меня, уносясь в серую даль и терялись в застывшем костре скал, обращаясь в чёрный пепел.

Но среди ливня лепестков, один полнозрелый бутон спускался прямо ко мне, кружа белым платьем под немую мелодию траура. Чтобы поймать его, я сложил ладони и позволил ему с торжественностью покойной окунуться в объятия могилы. Это была прекрасная белая лилия, с изящными изгибами хрупких лепестков, взращенная зефирами последних выдохов и напитанная влагой пролитых слез. Белый цветок в белых перчатках, прожитая жизнь в десницах смерти.

Я прикрывал бутон от рвущего холодным равнодушием ветра, надеясь уберечь изошедшие в ничто дни чужой жизни, но белизна цветка на глазах стала увядать, теряя оттенки, покрываясь сеткой разложения, таять и блекнуть. В моих руках без дыма и огня прогорала одна из несметных судеб, пока не обратилась в прах, развеянный вихрями долины – как безмолвными голосами загробного мира, поющими испокон веков песню забвения.

Я почувствовал вкус горького пепла во рту и медовый запах разложения, - всё то, чем обращается любая рассказанная история. Протерев остатки пепла в белой перчатке и отпустив их в полёт вечности, я откинул последние сомнения – пора идти.

Оглядываясь по сторонам, я пытался разглядеть в царстве мёртвых дорогу, которая могла бы подойти именно мне. Голые кости чёрных скал простирались до горизонта, либо надёжно пряча, либо, вовсе не храня в себе проторенных троп. Не было рядом и проводника, знающего тайные ходы для заблудших, неприкаянных душ. Моё беззащитное одиночество обдувал ветер белых лилий, неустанно ласкающий величественные чертоги Смерти, но не дающий ни малейшего намёка на направление.

Оставалось только сделать то, чем я всегда пренебрегал при жизни — довериться внутреннему голосу, как последней надежде на прощение. И ведомый тягой сокрытого в глубинах души источника я сделал первый шаг. Робкие и шаткие шаги, словно я учился ходить впервые, вели меня по каменистому и не простому спуску к подножию моей вершины, в неизведанное лоно последней обители сущего.

Белый призрак гор, атакуемый разъярённым ветром, я брёл по ковру пепла и лилий, оступаясь на каменной крошке, скатываясь и падая, превозмогая тяготы прощания с жизнью. И чем ниже я спускался, тем слабее становился ветер, словно принимая мое непреклонное стремление постичь покой и умиротворение.

Но чем ближе я оказывался к глубинам чёрной долины, тем сильнее меня терзали муки прошедших дней. Духи неоконченных дел, словно тени безвременно почившего, пронзали меня клинками ярчайших воспоминаний о лучших моментах жизни, а наимрачнейшие тени поражений и ошибок оплетали ноги и сердце, обременяя каждый новый шаг, затрудняя каждый вдох.

Здесь, на дне, между скал Смерти, белые лепестки свободно парили в свинцовом воздухе, напоминая перья каладрий, предвещающих исход и утешение. Постепенно внешний ураган мира падших вторгся во врата моей души, срывая с петель препятствия, ломая устои, переписывая уставы, завихряя в безумных круговоротах страницы, вырванные из книги судеб, обрушив весь тихий гнев смерти на хлипкую лодку моего существования.

Не видя ничего, застревая в зыбучем пепле сгоревших жизней, с глазами залепленными белыми лепестками и обуревающем смятением в груди, я надрывался над каждым следом, оставляемым позади, сгибаясь от боли и содрогаясь от рыданий. Я прощался со всем, чтобы было мне исконно ценно и дорого, пока шторм выхолащивал краски с картины прожитой жизни, срывая слой за слоем счастье, радость, надежды. Но также вместе с тем унося в своих потоках разочарования, страдания и злобу.

Я полз на коленях, по локти в пепле и саже, вдыхая запах Смерти, пока ветер омывал мою душу волнами избавления.

Возможно, мне только казалось, но рядом со мной кто-то шёл, великий и величественный, но в то же время тихий и смиренный, кто-то, не оставляющий следов и не издающий звуков. Некто, первозданный этим землям и незыблемый, как сама смерть. Он сопровождал меня, и каждый раз, когда я падал, зарываясь лицом в золу ушедших, его лёгкое, почти неощутимое прикосновение к спине заставляло подниматься и двигаться дальше, уже по пути, который указывал он.

Так, падая и восставая, я добрался, опустошенный, до первого озера, чье чёрное зеркало слепо взирало в сумрачные небеса над горной долиной. И там, в кристальной чистоте вод, я увидел своё отражение и уплывающий мираж той, кто сопровождала меня к берегу. Я был не один - впервые за всю жизнь, но уже после смерти. Мимолётное видение, фантом бледной женщины, с голыми плечами и преисполненным материнской скорби взглядом, она мелькнула и растворилась на фоне плывущих частиц пепла, оставив открытым бледное серое небо и моё лицо: чистое, свободное, самое красивое когда-либо виденное мной в зеркалах.

Из глубины озера на меня смотрело молодое лицо без единой морщины, с ясными глазами, избавленное от перенесённых тягот и страданий. Белая кожа капюшона мягко облегала мою шею, словно рука доброго друга, пальцами в перчатках я держался за каменистый край берега и вглядывался в своё очищенное нутро. Моё дыхание как намёк на встречу, долетал до глади водоёма, но не тревожил его, соприкасаясь и проводя воздушным поцелуем чёрное серебро мёртвой воды.

В сакральном торжестве молчания и тишины покой озера нарушила, пустив круги, единственная капля слезы, пробежавшая последние шаги по утесу, сорвавшись с носа во мрак водяной зыби, как будто в перевернутое небо. В возникшей ряби вновь возник мираж бледной женщины. Она обнимала себя за обнажённое плечо рукой, склонив голову. На миг плотные тучи пробил скупой и слабый луч света, озаривший её лицо, на котором я смог прочитать печальное одобрение и понимание. Скорее поняв, чем услышав слова, которые она прошептала одними губами, я опустился к источнику:

- Пей…

Распластанный ниц, со склоненной головой над мёртвой водой, между бездыханных скорбных гор я коснулся губами агатового зеркала, ощутив его обжигающий холод. Вода, чистая, как сознание новорождённого, сама потекла по языку к нëбу и глубже в горло, обвивая рот ледяной лозой. Пуская корни в пищевод и дальше в желудок и лёгкие, как могильный холод погружается в склеп, заполняя его сизым туманом, так испитая влага Смерти насыщала меня изнутри, протекая в жилы, смешиваясь с кровью, разбавляя и постепенно вытесняя её из вен.

И оборвать процесс перерождения невозможно, но только лишь глубже погрузить лицо в мерцающий агатом пруд, забыв про дыхание и самую суть существа. Глубже, ниже, с головой, на усеянное звёздами дно, безвозвратно. Оттуда, с глубины безмятежной кончины, с распущенными седыми волосами на меня с самой грустной улыбкой взирала обнажённая женщина, как мать матерей, бережно, будто я раненое дитя, она обняла меня нежными, молочными руками за голову, прижав к своей груди и с заботой о моём покое, увлекла за собой в последний приют утешения.

Белым лепестком лилии мелькнул плащ на поверхности воды и растворился во мрачной глубине озера.

- … дыши…

никто смотрит в открытое Ничто. Оно - Нигде, оно - Никак. никто не одинок, он - Никакой. Позади него белое озеро, второе в Нигде, оно врата в одну сторону – в Никуда. До врат никто был когда-то, теперь он - Никогда. Впереди лестница в Ничто, и не важно сколько в ней ступеней, не важно вообще ничего. Здесь нет ничего вообще, но есть только Ничего. Здесь нет «здесь», но есть Нигде.

никто не одет и не наг, никто не силён и не слаб, никто не Никто, его не нет и не есть. Он взойдёт по лестнице не вверх и не вниз, но дойдёт. На какой-то из ступеней он окажется перед Ничто. никто увидит Ничего в Нигде, Никак в Ничем, Никогда в Никуда. Он войдёт в Ничто и станет Никем, как было однажды, когда он из Никого стал кем-то. И цикл завершится.

Но никто не дошёл, никто остановился, никто обернулся и узрел Кого-то – того, кем был и кем должен Быть. И тогда никто бросился из Ниоткуда во врата, в которых нет выхода обратно. И вода приняла Его, впустила, сделав исключение. Потому что для никто путь ещё не окончен. Для Ничто приемлемо Всё и ничто Недопустимо. никто покинул Нигде. Пока…

|Вы прошли ознакомительный тур «прощение». С возвращением|

Наказание

Наказание.

Я очнулся, растянувшись в дурацкой гавайской рубашке на шезлонге у большого прямоугольного бассейна. Пуговицы на пёстрой ткани были расстегнуты, открывая волосы на груди и животе. Лицо прикрывала небрежно накинутая панама с широкими полями. Рядом, на низком столике из витого ротанга, потел жирными каплями влаги круглобокий харрикейн с пина коладой. Кусочек ананаса манил сочной желтизной плоти.

Тропическое солнце висело в зените, безраздельно властвуя в безоблачном голубом небе. Жара стояла неимоверная и освежающий глоток сейчас казался единственным спасением. Сняв панаму с лица, я полусел на лежанке и потянулся за бокалом, лениво оглядываясь по сторонам сквозь жаркий маревый воздух.

Обычный внутренний двор с бассейном в средней руке отеле на побережье какого-нибудь красного моря. Золотистые флаги Цирюльников соскользнули с вешалки ветров и лениво провисли между нарисованными на картонном здании окнами в белых барельефах. Решение построить отель из картона показалось мне необычным, но не более. Плитка вот из мрамора - чёрного с красными прожилками. Солнце припекало сильнее, чем я думал, потому что мне даже показалось, что в камне пульсирует жидкость.

Всякое бывает, оттягивая угол губы в безмятежной улыбке, подумал я и поймал трубочку зубами. Молочно-кокосовая струя как наваждение оазиса в выжженной пустыне, потекла по языку, принося ни с чем не сравнимое удовольствие и облегчение. Стоит отдать должное бармену, коктейль на высоте.

- Рад, что ты оценил.

Я повернулся на голос. На противоположной стороне от картонного отеля над идеальной, как ограненный сапфир, водой бассейна, свесив ногу с мостика для прыжков, сидел мальчик лет двенадцати. Он задумчиво покачивал носком прямо у самой кромки, но не касался ровной глади, словно не хотел нарушать её идеальный баланс. Подперев коленом щеку, он безучастно наблюдал беспечную даль переходящего горизонта, в котором сходились упитанное негой небо и мерцающий голубой океан.

Силуэт мальчика двоился и ускользал от меня, растворяясь на фоне чёткой неподвижной картины южного пейзажа. Я щурился, пытаясь разглядеть его черты, но он сидел отвернувшись, застывший, словно статуя из античной галереи. Только нога мешала кисель густого знойного воздуха. Я полностью сел, поставив стопы на очень холодный мрамор, не выпуская коктейль из руки. Мне показалось милым, как этот мальчуган угадал мою мысль и забавным, будто он выдаёт себя за бармена:

- А ты не слишком молод для алкоголя, малой?

- Разве возраст определяет навык? – тем же рассеянным тоном спросил он в ответ.

Я кекнул с видом знатока, умудренного опытом прожитых лет. И направился к бортику бассейна.

– Знаю этот тон! Тоже был когда-то самоуверенным и самым умным в мире. Лет пятнадцать назад, как тебе было, примерно. – я не стал обходить ребенка, чтобы увидеть его лицо. «Сам обернется» - хмыкнул я про себя. И сел на краю бассейна на холод черного мрамора, опустив обе ноги в воду – пустив волны и нарушив равновесие ее покоя. Она оказалась горячей как кровь.

- И снова возраст. Ты слишком привязан к знакам, но упускаешь из внимания сущность. – впустив легкое разочарование в голос, ответил мальчик. Его стопа в этот момент остановила ход и незаметно тронула пальцем потревоженную воду. Она в мгновение приняла идеально ровную гладь. Даже возле меня, лениво болтающего ногой.

- Вот это фокусы! – удивленно улыбнулся я между потягиваниями коктейля. Какой же шикарный день – солнце обжигает, угрожая слепить рубашку с кожей, полное безветрие, пейзаж – загляденье. Я расслабился и лег на мрамор, поставив бокал на грудь. Спину пронзил морозный холод черного камня. Глядя в прозрачную синеву небес, я ответил:

- Чтобы научиться чему-либо, сколь угодно малому, требуется время. Годы, месяцы, дни, иногда часы. Так устроены люди! – осклабился я, посчитав высказанную мысль почти гениальной. – Так что тут ты приукрашиваешь, малой. Этот коктейль явно готовил набивший руку бармен!

- Люди… - двусмысленно протянул мальчик, продолжив водить ногой над водой. Его силуэт уплывал и двоился, иногда ненадолго принимая четкие очертания.

Повисла неоднозначная тишина. С одной стороны я наслаждался отпуском, с другой этот замкнутый странный пацан у себя на уме. Интересно, о чем он думает?

- Вот скажи, в чем смысл жизни? Ты вроде смышлёный. Может уже соорудил концепцию? – я очень хотел прикрыть за добродушием взрослую иронию, но от проницательного слуха паренька не спрятать ничего.

- Это игра. Для человеческого мышления чрезмерно сложно устроенная и многогранная. Поэтому люди… - он повторил мою иронию в голосе, сделав идеальную паузу в предложении, - …поэтому люди не играют в нее, а она играет - с ними.

- Такого я не ожидал, но не удивлен! – не знаю, что меня задело: его передразнивание или глубина идеи. Но в груди кольнула игла недовольства. Захотелось как-то поддеть в ответ. – Ты же ребенок, поэтому для тебя жизнь – игра. Для тебя сейчас все – игры. Ничего, повзрослеешь и поймешь. – пусть подумает, решил я, посчитав, что поставил его на место.

- Ты взрослый, не так ли. И сейчас ты ведешь свою игру. Ты – ведущий. Контроль и власть, атака и оборона, то, на чем зиждется твоя самонадеянная взрослость. – он говорил без эмоций, ровным голосом, по которому я не мог определить контекста. Мне оставалось только анализировать голые слова. – Но этот коктейль не полон. Добавь в него навыки и амбиции. Прожитый опыт и перенесенные испытания. В мутном, на первый взгляд, бокале, еще есть привычки: думать, испытывать, делать и поступать. – он мерно водил ногой вперед-назад, завораживая как метроном. – Ты определенно привык считать, что у тебя все разложено по полкам, потому что ты решил так считать. Но твой коктейль взбит и перемешан и единственное, что тобой действительно управляет – твое эго.

- К чему это ты клонишь? – не сдерживая назревающего негодования спросил я, возвращаясь в сидячее положение. До этого я поглядывал с сарказмом, приподняв голову.

- Ты действительно не понимаешь. Это не твоя вина. Так устроены люди. – последнее слово он выделил с презрением, тон которого резко отличался от его обесцвеченной манеры говорить. – Ты не играешь в игры, не так ли. Ты выше и старше этого. Это пережиток прошлого. Ты помнишь свою последнюю игру?

- Я… - внезапный вопрос поставил меня в тупик. – Я… Да к чему это вообще все?! – этот малец слишком много себе позволяет. Пора показать, кто-тут-кто. – Во-первых, прояви уважение и развернись. Ты с человеком говоришь. – мне хотелось добавить «взрослым человеком», но сейчас это бы прозвучало нелепо. – А во-вторых…

- Тебе не нравится мой тон. – с еще большим равнодушием перебил он меня. Настолько безжизненный голос выбил из колеи, что я сразу растерял аргументы всех «во-вторых», «в-третьих», и последующих. – Ты эмоционален. Ты – раним. Я знал это до, вижу теперь. Тебе больно терять близких и родных. Расставаться с прошлым тоже не просто. Но что насчет потери своего эго?

Мальчик встал, не потревожив зеркальной поверхности бассейна, не пошатнув мостик для прыжков. Его образ по-прежнему не принимал ясных очертаний. Солнце слепило, не помогала даже панама. Я прикрыл глаза козырьком ладони, морщась от яркого света, но увидел только худое тело в плавках и отвернутое к горизонту лицо. Силуэт постоянно смещался и двоился.

- Вспомни свою последнюю игру. – это был хладнокровный приказ. Только сейчас я стал сознавать, что слышу его голос словно бы отовсюду сразу. Кремень тревоги выбил первую искру в сердце.

Я поежился, словно на улице не стояла невыносимая жарища. Приложив трубочку к губам, я ощутил на языке явственный вкус и запах плесени – коктейль оказался протухшим.

- Что за… - я выкинул харрикейн, увидев черно-зеленые разводы на поверхности напитка и влачащихся опарышей. Бокал разлетелся в дребезги, оставив разводы на черном мраморе. Перекрывая страх злостью, я выкрикнул: – Да какого дьявола здесь происходит?!

- Дьявол не знает, что мы здесь. – как маньяк над беспомощной жертвой произнес он.

Раздался резкий звук заевшей пленки. На миг окружающий дворик с бассейном подернулся рябью, явив ужасную картину: небо полыхало багровым огнем, картонные стены отеля прогнили, обнажая ржавые прутья клеток, заполненных мертвыми телами. Бассейн был заполнен густой черноватой кровью в пузырях, которая питала плитку по разветвлениям прожилок, как по капиллярной сетке – из нее сочилось. На месте моря оказалось сухое дно в трещинах, из которого торчали покореженные суда, заостренные металлические балки и гниющая повсюду крупная рыба. Над этим омерзительным провалом возвышался огромный маяк, освещающий красным тревожным сигналом округу. Его высокий шпиль терялся в кроваво-бардовых всполохах, а по стене изрисованной бурой порослью сухого мха ползали чудовищные твари, похожие на мутировавших людей. И словно новогоднее украшение в камере пыток - подвешенный за веревки в воздухе над доской бассейна висел мальчик в бинтах на груди и выжженных джинсовых шортах.

Это был не просто кошмар. Это была разобранная реальность. Не целостная картина, а анатомический атлас склеенных страданий. Воздух здесь не пах серой, а вонял чернильным раствором, едкой кислотой, в которой растворяются смыслы. И маяк мигал, выбивая в темноте ритмичный код: «ОШИБКА. ОШИБКА. ОШИБКА». Пространство было пронизано извращенной сутью — не боль, а бесконечная, бессмысленная корректура бытия, где каждое живое существо было лишь опечаткой, требующей безжалостного зачёркивания.

Я упал прямо на задницу, попятившись и споткнувшись о покойника с развороченным лицом. Мне кажется, я завизжал.

Видение исчезло так же быстро, как возникло. Я лежал бледный на полу. Опрокинув на бок шезлонг. Я переломил ему пару планок. С ужасом и отвращением я подскочил, отдергивая ладони от вполне безобидных алых прожилок в черном мраморе. Над головой весело улыбалось южное солнце.

- Разонравился коктейль? – далеким всполохом молнии в безоблачном небе пронеслась насмешка в его равнодушном голосе. – Есть ощущение, что тобой играют? Или ты все еще взрослый и сильный?

Я смог только с трудом сглотнуть плотный комок глины в пересохшем горле. В моих расширенных глазах читался животный ужас и ничего более. Стены из картона, те же самые. Белые барельефы, нарисованные подоконники. Флаги Цирюльников обмякли ненужными тряпками. Блистает во всем величии море, кружат голодные чайки. Возле потешной картонной двери разбитый бокал, пина колада растеклась кокосовой пеной, в ней лежит, как в джакузи, кусочек ананаса.

Я вдруг понял, что выхода со двора нет.

- Ты вспомнил? – мальчик стоял в той же позе, что до видения, с отвернутой головой. Теперь я слышал его безразличие прямо в голове и так было как будто бы с первого его слова. – Последняя игра. Во что ты играешь, Добреев?

Произнесенное вслух имя ударило под дых, как тараном в глухие крепостные ворота. Я пошатнулся, мотая головой.

Это имя… Настолько знакомое, почему-то важное. Оно катается по языку, оставляя горечь и сливочный привкус, словно любимое блюдо, испорченное поваром. Почему он так назвал меня… Добреев.

С оглушительной болью в шее закрутился мир вокруг, я потерял опору в ногах и упал на плитку, расшибив колени. Тошнота подступила быстрее, чем я успел отреагировать. Меня вывернуло наизнанку. В черепе вспышками прозвучали выстрелы лопнувшей скорлупы воспоминаний. Как горячий попкорн они посыпались на меня, обжигая кипящим маслом событий, чувств и осознаний.

Но это были не совсем воспоминания. Скорее вырванные контексты.

Холодная плитка коридоров бюро…полупустая папка с делом анонимного автора…карикатурный особняк магната…зловещая фигура в стеклянной лампе дешифратора…непреклонный священник заброшенного лазарета…мерцающая долина…чудовище с плитой…долгая мрачная пещера…ассистенты Мастера…ослепительный монитор терминала…выбор…шершавая ткань пиджака на моей ладони в момент нашего последнего рукопожатия перед тем, как всё началось - Небигудинов…Небигудинов!

Я разревелся. Слезы текли по щекам и обрывались прямо в мою блевоту. Из носа текло, мешая дышать. Я рыдал и кашлял, растирая по лицу смесь соплей и слез. Мне было невероятно горько и жалко. Как сирота, узнавший своих родителей по надгробному камню, я сотрясался над потерей напарника и своей жизни. В голове стаей летучей мышей носились скопления тяжелых мыслей, главная из которых была – за что?!

- Теперь вспомнил, не так ли. – мальчик, точнее Хаос, вытянул руку в моем направлении. Небрежным жестом он сжал кулак, словно взял меня за шкирку и раскрыл его кверху, криво растопырив пальцы. По мановению его воли грубая сила подняла меня в воздух и встряхнула – как куклу. Я не мог оторвать глаз от его субтильной фигуры в образе обычного мальчика. – А теперь скажи. Мне. Добреев. За что тебе что?

Потеряв власть над телом и речью, я почувствовал, как из глубины горла, набирая воздух, готов исторгнуться ответ. Я узнал это слово раньше, чем мои голосовые связки сложили его в звуки, а губы с языком придали форму. Оно звенело с самого начала, с момента как я очнулся в этом бутафорском отеле. Низкой бесконечной нотой оно содрогало суть моей души, пока Хаос играл свой безумный спектакль. Я не сознавал, не мог осознать этого, пока он не раскрыл карты, но я знал и чувствовал это. Всегда.

И тем не менее я не хотел произносить это вслух и из последних доступных сил постарался задержать его, зажав кадык мышцами глотки. Поэтому из неразборчивого сипа удавленника четко было сказано только последнее слово:

-…за что мне это наказание.

- Молодец. – Хаос сказал это, впервые повернув голову в профиль, открыв моему взору левую сторону безглазого лица и, заложив руки как ныряльщик, изящно прыгнул с мостика сделав один невесомый шаг.

Вода в бассейне приняла его тело, не шелохнувшись – ни ряби, ни капель. Но как только его ступни скрылись под сапфировой гладью воды, она стала трескаться как зеркало издавая тот же острый звук ломаемых осколков. Трещины разрастались по воде как по стеклу, образуя рисунок похожий на кривую паутину. Дойдя до бортика бассейна, сеть трещин перешла на мрамор, со скоростью лавины покрывая весь пол картонного отеля. Но вместе с полом трескаться начал самый воздух, будто это не более чем просто картинка на мониторе. Шум треска становился невыносим.

Пространство реальности с хрустом разлеталось на части, неумолимо приближаясь ко мне, зависшему над землей. Я видел в промежутках расколов иные миры, полные ужасов и страданий. Черные и безысходные, как вестники апокалипсиса. Материя рвалась у меня на глазах, а вместе с ней рассохшимся поленом расщеплялись мои сознание и душа.

Между мирами, в щелях трескающейся реальности, мелькнул образ. Не Эра — её вселенский покой был бы теперь благословением. Нет. Это была тень моего выбора. Тот самый Добреев, который в пещере ткнул пальцем в экран. Он стоял по ту сторону разлома, спокойный и пустой, как озеро после смерти. Он смотрел на меня — на того, кто боролся, цеплялся, задавал вопросы «за что?». И в его беззвёздных, спокойных глазах я прочёл не упрёк, а простую, неопровержимую формулу: «Прощение — это растворение вопроса. Наказание — это вопрошание, размноженное до бесконечности. Ты выбрал вопрошать. Теперь вопрошай.» Это понимание стало последним осколком. Не боль от расщепления, а ледяная ясность, пронзившая меня насквозь.

И в момент, когда паутина трещин коснулась моего тела - я заорал во весь голос, разлетевшись на тысячи мелких осколков.

Но даже в состоянии не-бытия, в этом тотальном распаде, оставалось одно неуничтожимое чувство — чувство вопрошания. «За что?» не умолкло. Оно эхом отдавалось в каждом осколке, звенело на разных частотах, создавая не мелодию, а чудовищный, вечный диссонанс. Это и был ответ Хаоса. Наказание — не смерть. Наказание — это бессмертный вопрос, на который никогда не будет ответа, рассыпанный по бесконечности моего же собственного, раздробленного «я».

- Ты живешь, отвернувшись от Бога…

- Я выжил, когда он отвернулся от меня.

«Сбежал королевский шут.

За голову без тела – 100 монет и 10 плетей.

За тело без головы – 20 плетей.

За мертвого целиком – 50 монет.

За живого – Титул»

Как ветряная оспа тело города покрыли листовки с объявлением о награде. Сбежал королевский шут.

Шутка ли? Запуганные тиранией власти горожане с опаской осматривали с благопристойного расстояния гербовую печать и ломали головы – шутка ли.

На фотографии, приколотой за лоб ко всем столбам и доскам угрюмо исподлобья смотрел старик в потешном колпаке. Не смеялись прозрачные глаза его и не смешили складки на щеках.

Он впал в немилость королю. Опальный шут сбежал. В чем провинился он? Кто видел в подворотне край плаща иль бубенцов забавный звон на колпаке услышал?

- Говорят. Да, проверенные люди. Так, говорят, он лошадь королевы совратил. Клянусь, чем хочешь, хоть окладом. – прошептал один из трех в толпе, немытую щетину грязными - не менее - ногтями подскребая.

- Да брешут эти твои люди. – другой в толпе из трех ответил. Зажав подмышками, прорехи сквозь в тулупе, он зябко греет руки. – Телегу своровал коровьего навоза, вот где правда. Говорят.

- Вам черви все мозги проели. – ответил третий – толстый – из толпы из трех. Одет получше был, под грязный полушубок ватник рыжий затесался. Из ботинок с дыркой лишь один. Примотан на веревку к голове кусок, подбитый, одеяла. Почти укутан с пяток до макушки – не спрятал только огузок бледный живота. – Вам я сейчас скажу, как было. Не видел сам, но мне сказал кто видел. Так вот, ни слова не лукавлю. В декаде третей месяца сего, темной ночью, тот шут прокрался в покои короля и кучу наложил ему, - прости, грешнóго, провиденье, - прямёхо на лицо. Вот за то его хотят…того… - сжал толстый в пальцах мнимую худую шею старика.

- Да, дело говоришь.

- И верно, так и было!

- Но вы ни слова никому, а то…того… - в холодный воздух каждый пустив клубочек пара ушел со знанием былого.

(Зачем ты показываешь мне это?)

(Смотри)

На всех углах тупые взгляды. Во всех щелях злорадные ухмылки. Казнить сегодня будут не меня. Рубить с плеча другому голову сегодня будут.

Дни радостны мои. Ликует черная молва, клевещут и поносят. Над городом навис дух мрачный предвкушенья – пока преследуют шута, я буду жить - не нужный власти.

Копыта бьют по мостовой. Несут дурные вести. Указом короля допросят всех. С присущим приставам пристрастьем. Увы, простой народ ошибся снова – не будет праздника для вас. Пока король на троне, утопят в пытках горожан. Гип-гип ура.

Проклятый шут – будь неповаден…

Наслал чуму правитель рукотворную на люд. Крест красный на двери – допрошены жильцы. Крест белый – под прицелом. А черный крест…признали виноватым, не углядев в чистосердечном искреннего покаянья.

И разлилась по улицам река людей о кожаных мундирах. В одеждах черных черные душой, в руках дубинки и значки. За ржанием коней укрылся плач детей, крик матерей. Кто верен королю, тот в клетку. Кто сомневался – покалечен.

Столица велика, не счесть числа домам, халупам и трущобам. Шерстить придется тщательно и долго. Но гордость не тая, ответит всё придворье хором – уж очень частая гребенка короля.

Один печальный день сменял кровавый месяц. За ним шел месяц беснованья. Кварталы тихо выли. Ласкал по площадям взор справедливый королевский. Толпы любимец и герой, склоните головы в покорном усмиренье.

Растут и множатся те слухи и во языцех говорят, что шут давно сбежал из государства, а горожан забавы ради прижимают. Констебли злеют ото дня, крепчает гнев их как февральские морозы. Устали люди что с одной, что по другие баррикады. А проклятый колпак в безвестности все лысину шута по-прежнему скрывает.

Прошли полгода. Шутка ли – над городом багровыми слезами рыдает королевский лик. Он поседел, обвис, в морщинах - постарел в расцвете сил. Из горожан, кто мало пострадал – те сострадают трону. Кто пострадал изрядно - клянут, что мочи есть корону. И шутка в том, что до сих пор никто не знает толком – кто этот шут и чем так насолил престолу.

И лишь правитель согбенный и дряхлый, измученный изжогой мрачных дум, осматривает город с высочайшей башни, о сокровенной тайне поисков он ведает один.

То был не шут.

То был искусный доктор.

Владел он мудростью и опытом хирурга. Целителем он был и мистиком в лице. Из-за границы прибыл он влекомый приглашеньем – сын короля смертельно болен - лицо бледнее простыни, от тела только дух остался. И не понятно дышит он иль ветер шепчет эпитафью.

Врачебной практики очаг, старик крупицами по миру, бродил и собирал со всех, кто хоть чему-то мог с ним поделиться. Он не мошенник, не чудак, не лжепророк и точно не лукавец. В свой саквояж вложил он все, что знал о неизлечимых болях. И прибыл по дворец. Вошел в роскошные покои.

Но лишь увидел тело принца, закрыл глаза и стал молиться.

- Я не всесилен. – сказал он королю, но обращенный к Богу внутренним мотивом.

- Так делай все, что можешь. – монарх неумолим как буря и грозен как раскаты грома.

- Прошу уйти. Мне нужен шум как в монастырской келье. – в указе слышен тон лишь свойственный врачу. Но королю послышался другого рода голос. И тем не менее ушел, покинул тело сына. Оставив мысль при себе, что поквитается он с дерзким старцем.

Посыпался песок в часах. Разлился звон микстур и аромат припарки. Вход был дозволен королю, но только чтоб менять свечей огарки.

Шло время, сменял рассвет ночное небо. За ним закат в карман припрятав, скрывался с солнцем в горизонт. Спал город и дремала стража в замке, храпел в соломе конюх сладко. А в башне принца неустанно превозмогая сон и боль, целитель изо всего большого арсенала метóды по порядку браковал.

Король с начальником охраны ворвался как-то утром. Побагровел от ярости владыка сих земель. Кинжал из ножен он приставил к горлу, пророкотав с глубин кипящей страсти:

- Лицо наследника бледнее молока. Я видеть разве должен кости его тела? Он еле дышит, не обронил ни слова. Ты или лекарь или жертва палача.

Врач промолчал. Ему пришелся не по нраву лютый норов. Он цену себе знал, как знал и то, что тысячам помочь он мог за это время. Паломником он был и чистый добродетель, но видно помутился разумом уставший от натуги.

Замыслил злое в этот день хирург. Противное самой природе Бога.

Не смог стерпеть обиду короля. Не только честной держался он науки, но волшебства он не чурался тоже. Ни колдовства, ни черных ритуалов Вуду. В былые времена он порчу на округу, лишь в медицинских целях, насылал.

- Прости, высокочтимый мой монарх. Я применял не верные микстуры. Ошибся формулой, воспользовался ложной рецептурой. Есть способ на ноги поднять наследника и сына твоего. – расплылся доктор в лестных королю речах.

- Ты головы сносить не хочешь?! Зачем же медлить – приступай. – великая надежда голову вскружила, король забыл про гнев и страх. – Я одарю тебя сверх всяких мер. Осыплю золотом и подарю чины. Ты станешь знаменит и свят. Восславить я заставлю твое имя. По храмам лик твой будет на иконах. Я не молил ни Дьявола, ни Бога, и лишь тебя прошу – верни кровинушку, родного мне, верни же моего ты сына!

Покорно голову склонил старик, зловещую ухмылку прикрывая. И чтобы до конца в доверие войти, он часть от правды вскрыл, шепча на ухо королю:

- Сын будет жить, но плата высока. Мы обратимся к темным, злобным силам. Могущество их велико и даже безгранично. Скажи мне, государь, ты на весы какую плату в чашу позволишь положить?

- Все, что угодно. Мое могущество не меньше. – ох горд монарх, свет звезд надменность затмевает.

- Коль так, то сохраним наш разговор мы в тайне. Вели ребенка в подвал перенести. Продолжу там…

- Куда угодно…лишь бы жил…

(Этот ребенок – ты? Я не хочу знать твоей истории)

(Смотри)

Мир создан был для разных угодных Богу дел. Как темных, так и светлых. Покрытых мраком тайн, благочестивейших деяний. Мир повидал, мир пожил, мир стерпел…

Он видел сомны войн, обильно сдобренных кровавой глиной, расцвет империй и падение царей. Умов великих зарожденье и падших душ раскол. Всем путь им уготован, трамбуют его сотни поколений. И каждый шаг не просто пыльный след, но вклад в глубокий замысел великий.

Так думают и говорят…

И, возможно, так и есть. Во веки вечные лет прошлых и будущей зари эпох. И, возможно, в дни, когда в подвале короля творил кудесник злую волшбу – Господь закрыл глаза лишь на мгновенье. Но и его хватило лекарю сотворить суть извращающую месть.

Наследник болен смертно - не жилец. Случайно мимо пробегая, служанка ночью простыню узрела. Под ней с достоинством и честью охрана тело проносила прочь. И лишь порыв случайный сквозняка завесу покрывала приоткрыл, - как обомлела и опала юная прислуга. С трудом в покойном - принца признать она смогла. Веселому когда-то мальчугану она стелила свежее белье и вещи постирала. Порой могла зайти за утварью под вечер или накрыть на завтрак пышный стол. Видала принца и не раз.

Но не признала она «труп» - так обозначила кухарке тело сына короля. Глаза ввалились, будто в тесто уронили шар пудовый. Не рот, а щель в заброшенном сарае. Сбежал румянец с юных щек, оставив впалый след шелуховатый. А кожа - пленка от бульона. В слезах сочувствия и горя рыдала девушка и содрогалась.

Отговорить ее пыталась, молила демоном и богом. Подруге лишь добра желая, ругала на чем свет стоит. Но глупая девчонка побежала свой проявить акт состраданья королю. Лишь по наивности считая чувств силу оправданьем дерзости такой.

И по утру она пропала. Более не слышали о ней вестей.

Был челяди допрос, но прозорливая кухарка умом дойти успела и в день, когда на кухню вошел начальник стражи, она, состроив глупую гримасу, все отрицала и чуралась. Тогда король еще был милостив к народу.

А тем временем в подвале, укрыв вуалью сколоченную наспех почивальню, вершил свой самосуд хирург. В течении трех дней нельзя войти и выйти никому. Даже королю. Не потревожить тонкой магии мотив. Обряд двух лиц, как драматический спектакль, разыгран должен быть в строжайшей тайне от людей. Его нарушить столь легко, что проще спутать день и ночь иль перепутать вдох и выдох. А посему целитель крепко запер двери изнутри и приступил к ужасным замыслам своим.

По просьбе получил он вдоволь необходимых инструментов. А вместе с ними снадобий и зелий. Едой запасся впрок, был проницателен целитель.

Был сложен ритуал, опасен. И каждый жест отточен до предела. Гремел речитатив заклятий, шептали тени эхом вторя. В свечей огне зеленом оскалы корчат демоны и бесы и стелется по полу смог.

Весь первый день звенели пол и стены – зубилом знаки выбивал. На первый взгляд все линии – бессмысленный узор. Вязь символов – ребячий вздор. Невиданные глифы на одежде, посуда самых разных форм. И даже кожу собственного тела он истерзал особенным клинком – вписав таинственный магический иероглиф.

Весь день второй он посвятил приготовленьям тела. Отвязанный от мира принц не ведал что творит с ним старый лекарь. Раздетый до нага он возлежал обмазанный вонючей смесью. Над ним окуривал шаман толченые тела растений и животных. Блестели в дыме безумные глаза. От волшбы принц стал прозревать, вернулись к нему чувства и мышленье.

А вместе с ней пришла и боль, которой был он ранее избавлен милосердно.

Ночной кошмар в миг стал гротескной явью, сын короля хотел бы закричать, но рот, заведомо прошитый черной нитью, лишь дернулся и слабый стон извлек. Ох, проницателен старик и дальнозорок. Ни дернуться, не повернуть главы. Беспомощное тело принца. Сквозь пленку кожи прямо в кость пришит ребенок к ложу. И как мясник на скотобойне, не ведая сочувствий жалости к нему, хирург, письмом фатально приглашенный, разрезал грудь и вырвал животрепещущее сердце.

Но мальчик жил…

(Прекрати! Это невыносимо! Я больше не могу это видеть!)

(Смотри…)

…и чувства все до самой крошечной частицы по-прежнему принадлежали лишь ему. Где был Господь, неужто отвернулся? Пусть говорят, что все поступки по воле Всемогущей. Но это…но это против всяческой природы.

Убрал старик в волшебную шкатулку бьющий орган, туда же положил его глаза. Бинтами замотал ужасные разрывы, оставив черными провалы юного лица. В тот день отведал принц аспекты жуткой боли. Лишь вполовину оплатив грехи отца.

Минула ночь. И яркий день снаружи ознаменован был священным ожиданьем короля. Сегодня в полнолунье сын – его единственный наследник – выйдет из подвала как былой. Он подготовил пир в честь лекаря, в честь возвращенья сына! И королеве при параде быть строго объявил. Готовился, - сказать так не зазорно, - масштабов грандиозных праздник в эту ночь.

А пожилой друид, умелец и пророк, вел чародейство к последнему этапу. Он куклу сшил и привязал на крест, играя роль чумного кукловода. Ее он рядом с принцем положил, соединив невидимые нити между ними. Забили бубны, послышались удары в барабаны. Многоголосый хор заныл заклятье в траурный мотив. Запрыгал по исписанным стенам канкан теней из преисподней. А в пламене зеленом веки подняли злых легионов миллионы глаз.

Зажглись узоры. Не разом вспыхнули, а как бикфордов шнур от динамита. И огненной струей от куклы потянулись, по желобам в полу, стенах и потолке, к жестоко искалеченному сыну. Он жил и был там. И дьявольски страдал. Но даже право видеть и кричать от ужаса и боли отобрано ученым стариком.

Как только чары щупальцами спрута прикоснулись к телу принца, увядшему как высохший ручей, так сразу пламень с красного на черный изменился, высасывая душу и отдавая ее жару танцующих свечей.

Никто не может знать, что испытал в тот злобный час бедняжка мальчик. Он почернел, иссяк, он распылился…

И грянул свет! За ним последовала тьма.

Зажег старик фонарь и осветил останки в ложе. Лишь горстка пепла да белоснежно чистый лилии бутон. Но рядом на железном постаменте, лежала кукла растянутая словно в дыбе. В неверном свете фонаря любой отметит верно – уже не просто кукла то, а копия наследника царя.

Поднял хирург игрушку, держась за крестовину. Подергал эдак ей и так. Итогов он не знал эксперимента, и лишь смотрел и ждал он результат.

Принц на веревках дернулся! Как заново перерожденный, осваивал движенья телесной оболочки.

Но все попытки вырваться, с крючка сорваться, слететь с узлов скрепляющих оков – не удались. Держал надежно согбенный старик в сухой руке судьбу на прочных нитях.

- Теперь ты мой. Отныне и до скончания времен. В том нет вины твоей, но мести стал орудием в моей деснице ты. – так констатировал колдун итоги процедуры.

Принц промолчал. Еще не в полной мере сознавая, он все же видел то, что недоступно лекарю доселе. Пройдя сквозь ад, в реинкарнации потоке, наследник короля постиг не только боль, но суть ирония, он видеть стал грядущий фатум. Привязанный веревками к кресту, чужие нити судеб он начал прозревать.

Он видел истинное зло в том облике, в котором оно Богу представало. Раскрылись перед ним врата последней преисподней. И в прошлом мальчик – ныне проводник – безропотно смиренно принял уготованную участь.

Он вестник Рока. Он молчаливая слуга у ног властителя подземных вотчин. Он – проводник для неприкаянных заблудших душ, свершивших то, что обязует привлеченьем к наказанью.

Принц промолчал – ответил Проводник. И прямиком с загробных горизонтов голос жуткий прозвучал:

- За дар бескрайней силы – ты прощен. Впервые, вопреки и лишь однажды. – материю сосущий шепот впился в хирурга мудрый разум. – Поступком выбора пути определишь свободу или наказанье дальше.

- О чем ты говоришь?! Ты в моей власти. – грубо потряхая куклой, старик воскликнул, скрыть страх пытаясь.

- Предстань пред королем с чистосердечным покаяньем или беги, преследуемый мной. Твой выбор? – узлы слетели с крестовины, освобождённо свисли нити. Марионеткой был без воли он недолго, став кукловодом грешных душ.

- И это разве выбор? – вдруг успокоившись спросил надменно доктор, уставшую улыбку оголив. – В моих руках твои глаза – меня ты не увидишь. В моих руках твой главный орган – а значит стук его лишь буду слушать я.

- Все так. Тогда беги. Я буду неустанно гнать тебя. Искать и разрушать тобою созданные замки. И не усопнешь ты по воле собственного тела. Ты будешь жить так долго, сколь рыскать буду я. – мерцала тьма вокруг игрушечного тела, не говорил – пророчил он. С проклятием он стал единым целым, кошмаром наяву, покинувшим страшнейший сон.

- Посмотрим. – в бушующие реки неизведанных грядущих дел лишь обронил старик, собрал необходимые пожитки и исчез.

А стража ровно в полночь при параде вошла в подвал…и потеряла речи дар. Ни сына, ни волшебника в хламиде. Только хаос, пепел, тлен и белоснежной лилии бутон.

В ту ночь покрылся разум короля тончайшей сетью трещин. Агония безумия накрыла его дух. За ним и замок и столицу. А после всю страну.

В том шутку он узрел и сложную загадку: игра со смертью на кон ставит жизнь.

Он равнодушно повелел награду за голову врага. И объявил его шутом, за эту несмешную шутку. Разлетелись объявления по всем столбам. А с неба лился хохот жуткий.

Повесилась той ночью королева, а король… повергнул в хаос земли и дворцы. Народ сгубил и щедрые плоды их. И в королевстве наступил покой гнилого увяданья.

(За что… Столько боли и жертв…)

(Смотри)

...В тиши обитого деревом кабинета отчетливо, но глухо, слышен стук сердца. Он доносился не из груди живого существа, а из окованного ларца, чья крышка была плотно закрыта на тяжелый замок. Каждый удар был похож на глухой удар печатного пресса по сырой бумаге — ритмичный, влажный, навязчивый. С виду ларцу уже много сотен лет — дерево потемнело до цвета запекшейся крови, а когда-то красивый бронзовый металл окислился в мутный, ядовито-зеленый цвет, словно покрытый слоем тихой плесени времени. Но, несмотря на возраст, сундук был так же надежен, как в тот первый день, когда в него, на алтаре жестокости и магии, было вложено вырванное сердце. Оно билось там до сих пор — трофей, заложник и источник власти.

Будучи главным козырем в переговорах, ларец возвышался ровно посередине большого дубового стола, полированного до зеркального блеска. Кроме него на столе не было ничего — только отражение перевернутого мира в темном дереве: свисающая многоярусная люстра, мрак высокого потолка и два неподвижных силуэта.

В высоком кресле, закинув ногу через подлокотник, развалился человек в серой графитной маске, похожей на грубо отесанные горы с двумя глубокими провалами глаз-озер. Длинный плащ цвета морской волны ниспадал с его плеч тяжелыми, неподвижными складками. В его позе ощущалась надменность, взращенная не годами, а столетиями унаследованной и безграничной власти. Она была не вычурной, а просто неотъемлемой, как запах прелой листвы в октябре или как холод стали. В руке он лениво вертел длинный бронзовый ключ, такой же древний, как замок на сундуке. Он перебирал его между пальцами в белой лайковой перчатке, с отточенной ловкостью заправского шулера в подворотне. Как царь на троне, он держал в своей руке не просто ключ — он держал чужую судьбу, чужую агонию, и забавлялся этим фактом, будто это не жизнь, а безделица, купленная за гроши на восточном рынке.

О чем думал этот человек, было невозможно понять — маска не выражала и тени чувств. Но его расслабленная поза, манера вертеть ключ и сама тишина, которую он не заполнял, а владел ею, говорили неоспоримо: он здесь хозяин положения. Такое всевластие могло бы давить, заставлять сжиматься сердце любого гостя, ожидающего угрозы в каждом жесте, в каждой паузе между словами. Вот только нынешний гость его кабинета был давно лишен сердца. И страха — тоже.

- Мой милый друг, - голос из-под маски был искажен, словно пропущен через старый, хрипящий фонограф, но в нем явственно звучали ноты иронии и густого, как патока, самодовольства. - Рад тебя снова видеть. Сколько же зим ты замерзал на просторах блеклых и скучных сочинений, прежде чем я, наконец-то, нашел для тебя по-настоящему достойное применение!

Из густой тени в углу кабинета, созданной сложным переплетением хрустальных подвесков многоярусной люстры, выплыл Хасэттекутли. Он не вышел — выплыл, как утопленник из черного омута, подвешенный за свои вечные веревки. Он оторвался от стены, не ведая преград физического мира, не оставив на темном дубе ни царапины. Его безучастное, безглазое лицо было обращено в пол, голова безвольно повисла на тонкой шее. Руки и ноги нелепо задрались за спину, скрепленные невидимыми нитями, делая его похожим на паука, пойманного в собственную паутину. Изувеченное тело мальчика проплыло по воздуху до середины кабинета и остановилось в паре шагов перед сундуком на столе, зависнув над роскошным персидским ковром, усыпанным гипнотическими узорами арабески. Для неподготовленного взгляда зрелище было бы ужасающим: сама ткань реальности, казалось, не выдерживала гигантской, невесомой массы этой ожившей куклы. Воздух вокруг него слегка дрожал, свет от люстры искажался и втягивался в субтильную фигуру ребенка, словно в чёрную дыру беззвучного отчаяния.

Но человек в маске даже не потрудился повернуть к нему голову. Он продолжал перекладывать ключ между пальцев, наблюдая, как бледный свет играет на потускневшей бронзе. Для него Хаос был не более чем питомцем, инструментом, подвластным любому капризу или желанию. Дрессированной тенью, чья боль была лишь удобным рычагом управления.

- Ну что же я за человек такой — где мое гостеприимство! - воскликнул он с фальшивой укоризной. - Нам предстоит деловой разговор, так что будь любезен, не маячь. Сядь куда-нибудь. - Он еле двинул указательным пальцем свободной руки — легкий, небрежный жест, полный презрительной снисходительности.

Невидимая сила, тугая и безжалостная, схватила Хаоса. Его подбросило резко вверх, к самому потолку, где на миг силуэт смешался с тенями от люстры, а затем так же грубо швырнуло на пол. Он упал с глухим, костлявым стуком и замер, неестественно скрюченный, как поломанная марионетка, выброшенная после спектакля.

- Ах, простит мне Провидение мою немолодую память. Как же, как же! - с наигранным, слащавым сочувствием в голосе произнес хозяин кабинета. Он скинул ногу с подлокотника и чуть привстал, опершись локтями о стол, чтобы лучше разглядеть лежащее на ковре существо. В устрашающем чудовище в этот миг действительно можно было разглядеть хрупкого мальчика, изувеченного веками немыслимых страданий. Он лежал лицом вниз, одна рука была вывернута за спину, ноги сложены под невозможным углом. Его вид вызывал не страх или ропот, а острую, щемящую жалость и сочувствие — если бы у смотрящего еще оставалась способность к таким чувствам. - Ты же лишен простых человеческих радостей… Не поесть, не поспать… ц-ц-ц… не присесть. - Он цокнул языком, звук был сухим и резким, как щелчок затвора.

Удовлетворенный этой маленькой, жестокой демонстрацией власти, человек в маске откинулся в кресле, сложив пальцы рук в остроконечный «домик» — его любимая, многозначительная поза. Вся игра в снисходительность исчезла, голос стал плоским, холодным и не терпящим возражений, как лезвие гильотины:

- Встань.

Веревки натянулись с едва слышным шелковым шелестом. Хаос, повинуясь не собственной воле, а древнему проклятию, воплощенному в этих нитях, воспарил над полом. Его тело выпрямилось, приняв вертикальное положение. Пустые, темные глазницы медленно поднялись и столкнулись с двумя провалами-озерами на графитной маске. Между безликим человеком и проводником ада в этот миг пробежала невидимая искра. Не молния гнева — Хаос был не способен на него. Скорее, это было тихое, вечное напряжение между тюремщиком и узником, между палачом и его бессмертной жертвой. Тишину кабинета, густую и давящую, нарушал теперь лишь один звук: ритмичный, влажный, немигающий стук сердца в ларце — метроном их извращенных, вечно длящихся отношений.

- Я знаю, зачем ты призвал меня. - Ломая фонетику речи, будто звук рождался не в гортани, а в самом разрыве между атомами, голос Хасэттекутли раздался отовсюду сразу. Он отзывался не эхом — он возникал в самой точке восприятия, холодный и безошибочный, как диагноз, поставленный изнутри.

- Конечно, конечно… - маска медленно повернулась к источнику звука, которого не было. - Проводник ада ведает грядущий фатум. Спасибо за пустые напоминания. - Голос за маской снова стал слащавым, наигранно-разочарованным. Он встал, и плащ цвета морской волны тяжёлой складкой упал на пол. - Тогда покажи мне.

Воздух перед сундуком содрогнулся. Не вихрь, а скорее разрез в ткани реальности, из которого потянуло сухим, ледяным ветром, пахнущим не серой, а озоном после вспышки и пеплом сожжённых библиотек. Из этого разреза, как из незаживающей раны, посыпалась горстка тлеющего пепла. И затем начался обратный процесс — не рост, а вспоминание. Частицы пепла, кружась в странном, обратном горению танце, начали выстраиваться в волокна, волокна — в листы, а на листах, как кровь, выступающая на бледной коже, проступали строки. Они возникали не чернилами, а словно тенью от отсутствующего света — сперва кроваво-багровые, затем, остывая, чернеющие, как угли после костра. Листок за листком, беззвучно падая друг на друга, они складывались в стопку, ровно достигающую крышки ларца. Когда последняя страница заняла своё место, разрез сомкнулся с лёгким щелчком, оставив в воздухе стойкий привкус железа и гари — запах ржавой типографской краски и сожжённого пергамента.

Человек в маске не спешил. Он подошёл к столу и снял верхний лист, взяв его тремя пальцами в белой перчатке — с отстранённой брезгливостью, с какой берут что-то ядовитое и уже мёртвое. Он стал читать. И читал. Не двигаясь, не отрываясь, он поглощал текст, пока за высокими окнами кабинета день не сменился ночью, а ночь снова не растворилась в сером свете утра. Его тело оставалось неподвижным, лишь иногда голова одобрительно кивала, а из-под маски доносился тихий, глухой звук, больше похожий на хрип, чем на усмешку. Он читал не как читатель, а как патологоанатом, вскрывающий труп, ищущий среди внутренностей слабое место, узел, который можно дёрнуть. Планета совершила полный оборот, когда последний лист, с лёгким шуршанием, лёг вверх ногами на неровную стопку.

Не выказывая ни малейшего признака усталости — будто время для него было лишь ещё одним инструментом в коллекции, — человек в маске поставил локти на стол и подпер подбородок сложенными пальцами. Его незрячий взгляд из тёмных провалов был прикован к Хасэттекутли, всё это время висевшему в воздухе неподвижной, скорбной гравюрой.

- А у тебя талант, юноша! - голос прозвучал почти искренне, если бы не лёгкая, обожжённая трещинка в конце. - Ты мог бы стать выдающимся писателем, хе-хе-хе… Если бы, сам понимаешь…

Он встал. Сделал шаг, и его рука якобы случайно, но с идеальной, рассчитанной небрежностью, задела край стопки. Страницы каскадом съехали со стола, расстелившись на персидском ковре замерзшим, беззвучным водопадом. Глядя на «нечаянную» аварию, человек чуть качнул маской в сторону рукописи и огибая листки, походя приказал:

- Собери.

Не было жеста, не было слова силы. Но страницы, будто обладая собственной, униженной волей, задрожали. С шелестом, похожим на вздох, они поднялись с пола, перелистнулись в воздухе и аккуратно сложились обратно в стопку, заняв своё прежнее место у ларца. Весь процесс занял несколько секунд.

Не удостоив этот незначительный фокус даже взглядом, хозяин кабинета прошёл в дальний угол. Его плащ шуршал по ковру, словно ползла огромная, уверенная в себе змея. Он миновал подиум с изящными статуэтками танцующих нимф, застывших в вечном экстазе, и массивный бар, выполненный в виде глобуса, где вместо морей и материков колыхались листья осеннего клёна — бурые, оранжевые, кроваво-красные. Поравнявшись с висящим в воздухе Хаосом, человек в маске на мгновение остановился. Бронзовый ключ в его руке медленно, почти ласково, приблизился к лицу мальчика. Он прошёл в сантиметре от бледной кожи, не касаясь её, но там, где двигался ключ, воздух задрожал и искривился, как над раскалённым металлом. Сама реальность в этом месте словно съёжилась, покорно отступая перед древним артефактом власти. Внешне Хаос не дрогнул, но вокруг него, в пространстве, натянутом, как плёнка, пробежала рябь — беззвучные, жгучие мурашки по коже мироздания.

- Вся жизнь — иллюзия! - с наслаждением прокомментировал он в слух, упиваясь одному ему известным могуществом.

Дойдя до стеллажа, уставленного рядами книг в переплётах из телячьей кожи и тёмного дерева с инкрустациями, он безошибочно вынул один том. Фолиант был тяжёлым, массивным. На его лицевой стороне, в свете лампы, на миг сверкнул и исчез знакомый герб — раскрытые ножницы и нежно-голубая планета. Человек в маске вернулся к столу, неспешно листая страницы.

- Знаешь, - начал он, и голос его приобрёл лекторские, задумчивые интонации, - меня всегда удивлял тот факт, что Судьба сталкивает нас с обстоятельствами и людьми в тот самый момент, когда они больше всего нам необходимы. По наивности своей я считал, что это благо, пока не осознал, что это лишает нас, людей, права выбора.

Он перелистывал страницы с театральной медлительностью, хотя, несомненно, знал каждую букву в этом фолианте наизусть.

- Вот взять хотя бы тебя. Разве не воодушевляет на первый взгляд? Мой предок, гений, создал прецедент. Создал чудовище невероятной силы только лишь потому, что так, якобы, распорядилась Судьба. Великое и потустороннее стечение обстоятельств, которое мы, мелкие людишки, называем «случайностью». - Он сделал паузу, давая словам повиснуть в тихом воздухе. - Да, он был умнейшим из людей. И это заслуга его тяжкого труда. Но! - Палец в перчатке резко ткнул в воздух. - Не поэтому ли именно он оказался в том подвале? С тобой? Выходит, Судьба помогает достойным? Можно подумать и так.

Он нашёл нужную страницу и положил раскрытую книгу на стол рядом с ларцом. Ритмичный стук сердца из сундука теперь отбивал такт его речи.

- Но век человека скуп на годы. Нам недоступно прозреть весь замысел провидения. По крайней мере, в рамках одной жизни. Но ситуация в корне меняется… - он обернулся к Хаосу, и его голос понизился до доверительного, почти заговорщицкого шёпота, - если прозреть будущее. Если увидеть в перспективе, к чему это нас приведёт! Человеку это недоступно. Мы можем смотреть только назад. И глядя назад, сквозь поколения моего рода, я вижу ясно: мой гениальный предок не стал пешкой Судьбы. Он её обскакал. Он создал тебя. Не её орудие — своё!

С этими словами он стремительно подошёл вплотную к висящему мальчику.

- Опустись пониже.

Верёвки ослабли, и тело Хаоса плавно опустилось, пока его безглазое лицо не оказалось на одном уровне с маской.

- Ты — наше секретное оружие, - прошептал человек, и в его голосе зазвучала смесь восхищения и презрения. - Верно служишь уже пять сотен лет. И только благодаря тебе мы обрели не просто власть, но возможность… править самой тканью реальности. Не буду строить иллюзий и утверждать, что без тебя мы добились бы того же. Мой отец, пьяница и самодур, удивительно, что он не развязал какую-нибудь затяжную войну по дурости. Но здесь… - он широко развёл руками. Голос из-под маски переходил от возвышенного к задумчивому и даже печальному тону, ярко передавая весь апломб монолога, - здесь Судьба оказалась бессильна. Хотя, конечно, можно сказать, что так было ею задумано.

Он задумчиво постучал ключом по ладони.

- Но я нашел доказательство обратного – это ты, мой дорогой мальчик! В чем заключается твоя судьба? Неужели в тот роковой день ты должен был стать вечным слугой, а не покинуть этот мир, бросив свое бренное тело? Так и должно было быть! Но… - с этими словами он изобразил вспышку пламени в руках, - случается фокус. И вуаля! Ты здесь, передо мной, во всей красе. Такой же, как был полтысячелетия назад. Не скажу, что свежий, но точно…без реставраций, что ли…

Увлекшись собственным повествованием и течением мысли, человек в маске вдруг заходил по кабинету, трагично жестикулируя и играясь с интонациями, будто перед ним Колизей, а он главный актер в драме.

- И вот тут я докопался до истины. – словно делится величайшим открытием, мужчина почти по слогам произнес это. – Выбор – это обратная сторона медали. Это реверс Судьбы. И только достойным людям, упорным, умным, одаренным – достается это исключительное право. Право выбирать.

Он сделал последний шаг и поднёс ключ к самому лбу Хасэттекутли, не касаясь его. И подвел черту рассуждениям, выдав вердикт:

- А ты этого права – лишен.

Наступила громкая пауза, в тишине которой могли бы рукоплескать тысячи восхищенных зрителей. Здесь её заполнял лишь мрачный, неумолимый стук сердца в ларце.

Глубоко и медленно вздохнув, разочарованный мертвой реакцией гостя, хозяин вернулся за стол и взял книгу на раскрытом месте. Выцепив взглядом нужную строчку, он прочитал ее вслух:

- Цирюльник первого ранга отдела Г.О.Л.О.С. – Добреев. О нем ты говорил? Он представляет опасность?

- Да, повелитель. – Безжизненный голос Хаоса возник со всех концов помещения, сдирая кожу со звука как скотч.

- Что-то новенькое! – приятно удивился человек за столом, удостоив мальчика взглядом сквозь провалы озер маски. В его позе появилась игривая живость. – Понравился мой спич? Хвалю… Повелитель – звучит!

- Западня в данной рукописи позволит уничтожить Добреева и привести в исполнение план. – продолжил Хаос содрогать материю.

– И вот же снова – ирония Судьбы. — воскликнул человек, разводя руками. — Организация по борьбе с Идеями поможет моей Идее воцариться в мире человеческом. И это ли не подтверждение моим изысканиями? Я оседлал выбор.

Он снова развалился в кресле, наслаждаясь моментом, будто только что отпил редкого вина

– Подготовь все для их прибытия. Никто ничего не должен заподозрить.

– Как прикажете. – показалось, голова мальчика упала чуть ниже, словно в поклоне.

– Ты мне наскучил. Убирайся.

Небрежный взмах руки — и Хаоса, словно куклу, дёрнутую за все нити сразу, резко потащило назад, в глубь кабинета. Его силуэт растворился в тени, будто его и не было, оставив после себя лишь лёгкое дрожание воздуха, как после миража.

Человек в маске остался один. Он взял фолиант цирюльников, и его пальцы в белых перчатках легли на страницу с именем Добреева. Он сидел так долго, неподвижно, и только тихий, растянутый шёпот нарушил тишину, когда он, наконец, зловеще растягивая слова, заговорил с пустотой:

- У меня для тебя кое-что есть, Добреев… Кое-что особенное.

|Вы прошли ознакомительный тур «наказание». С возвращением|

Заклятый друг

Заклятый друг.

Эра кинула кости. Несколько раз подпрыгнув на деревянной доске, кубики замерли, показав две единицы. Закатив глаза, девочка издала недовольный утробный рык, в котором сквозь привычный бас пробивался тонкий визг трения тектонических плит. У обычного человека так звучало бы разочарованное мычание.

- Глаза змеи - пропуск хода. Тебе везет как утопленнику, Запреев. Твой ход.

Словно впервые в жизни увидев игральные кости, я взял их в руку и стал рассматривать, недоумевая, когда вообще сел за партию. Обсидиановый холодок, чуть теплее абсолютного нуля, тут же просочился под кожу. Колеса поезда отбивали железную музыку о рельсы, унося состав по бесконечному мосту над пропастью темного, почти черного, бушующего океана где-то внизу. Я видел это через окно шикарного купе, выполненного в стиле гостевой красного дерева, с широкими мягкими бархатными диванами, овальным столиком и настенными бра, выполненными в виде золотых когтистых ладоней, держащих лампочки. Прямо под потолком мерно покачивалась курильница из бронзы на цепях, источая чарующий аромат благовоний, пахнущий забытыми библиотеками и тлением шелка. Вагон почти не шатался, благодаря чему даже вино мерно убаюкивало в двух хрустальных бокалах.

Я снова посмотрел на кубики в руке, а после на доску. Это была настольная игра с клетками и карточками на высоком поле из лакированного дерева. Она занимала почти половину стола и казалась крайне замысловатой. Я не видел прежде этой игры и совершенно не знал правил. Но присмотревшись без всякого удивления подметил, что некоторые клетки на доске соответствовали местам, где мне уже довелось побывать. А остальные скорее всего другие локации рассказа. На рубашке карточек блестел изумрудный зрачок в обрамлении позолоченной радужки. Каждый элемент игры был выполнен качественно и дорого - как и все в купе.

- Не тупи да не тупым будешь. Кидай уже. – раздраженно поторопила меня Эра, глядя на мое затяжное замешательство. Её пальцы барабанили по столешнице, и с каждым ударом где-то в глубине океана рождалась и гасла мелкая волна.

- Я видел Хаос… - перебирая обсидиановые кубики цвета слоновьей кости, я долгим взглядом смотрел в бесконечную пустоту глаз Эры. В ней плавали туманности, полные тишины. - …и Маску.

- Ну прямо день открытых открытий. – закинув руки за голову и откинувшись на диване саркастически прорычала девочка. Складки ее строгого костюма зашевелились, будто под тканью извивались угри. – А я тебе шею свернула. Обмениваемся бессмысленными фактами?

- И я видел свою смерть. Я был там…с той стороны. - в обезвоженной душе я не мог найти и капли привычных чувств, роняя слова в омут неравного диалога. Каждое слово было холостым снарядом.

- О Дьявол мой… Душный и занудный - внеси в резюме. Избавь людей от радужных ожиданий. – продолжая источать недовольство и сарказм в голосе, девочка плюхнулась локтями на колени и требовательно наклонила голову. Ее взгляд стал тяжелым, как свинцовый груз. – Кидай. Кости.

Я взял кубики в пальцы, рассматривая выгравированные точки. Красивые, будто застывший дым, они обязательно что-то значат для меня. Не для Эры. Я знаю, что ей без разницы. Что бы не выпало, только мне придется столкнуться с последствиями такого выбора. Отрицательно покачав головой и сильно поджав губы, я решительно опустил камни на стол мимо доски.

- Нет.

- Нет? – и без того огромные глаза девочки расширились от изумления. Даже больше, она просто опешила от такой наглости. В ее зрачках на миг сверкнули крошечные сверхновые, осветившие скулы изнутри. – Ты, дядя, лево с право попутал?

В ее руке блеснуло острое как бритва перо и молниеносно оказалось у моего правого глаза, недавно бывшего синим как спелая слива. Она держала кончик лезвия в сантиметре от зрачка, не приближаясь и не отдаляясь при движении поезда. Будто скрепленная невидимой проволокой. От её низкого басовитого рыка завибрировали стекла вагона, и в такт им задрожало вино в бокалах:

- Не тебе решать. Ходи или сделаю пиратом.

- Это не важно. Ты уже убила меня. – я не отрывал взгляда от ее глаз. В моем тоне не было самодовольства или напускной храбрости. Я просто не испытывал страха или гнева. Я не испытывал ничего.

- Скажи arrivederci окуляру, Тупеев. – давая последний шанс, она медленно завела руку в замахе. Воздух завизжал от напряжения.

В этот момент, отведенная в сторону, открылась дверь в купе. И в проеме, на фоне серого неба, в облике обычного мальчика, но все так же без глаз, стоял Хаос. На его бесстрастном лице читалось только тотальное безразличие к происходящему в купе, на мосту, и во всем мире. Не обращая внимания на конфликт, мальчик прошел по мягкому ковру и уселся рядом с напарницей. Его голос звучал по-прежнему ужасающе:

- Развлекаетесь. – он утверждал. Осмотрев поле игры, он взял кубики и кинул их как ни в чем не бывало. Выпали две единицы. – Глаза змеи. Пропуск хода.

Началось землетрясение, вагон заходил ходуном и даже из бокалов с вином немного выплеснулось через край. Обшивка поезда несчастно заскрипела и колеса как будто бы немного оторвались от рельса. Я не сразу понял, что это смеется Эра. Ее смех был катастрофой в миниатюре.

Отсмеявшись, она подняла бокал и пригубила напиток. Потом достала из нагрудного кармана жилетки бардовый платок, чтобы вытереть капли на столе.

- От судьбы не уйдешь. Ходи, пират. Пока не передумала. – острием пера она стала выводить узоры на крышке стола, грубо испортив дорогое покрытие. Линии складывались в знакомый контур — очертания моего собственного профиля. Буря, которая разгорелась меньше минуты назад стихла так же внезапно, как и возникла.

- Это важно? – я мог бы задать любой другой вопрос. Об увиденном в ознакомительном туре, об истории Хаоса, о Маске и о моем предназначении в этой истории. Но сейчас это все не казалось значимым – я был опустошен. Но даже не в том была основная причина – испытания, перенесенные за последние дни дали четкую картину происходящего. Я стал жертвой обстоятельств, на мне поставили эксперимент. Как мышь в лаборатории я метаюсь из угла в угол клетки, натыкаясь на прутья под напряжением тока. Но теперь, в отличии от мышки, я вижу, что выхода нет и единственный шанс, это дотерпеть до конца, в надежде, что я просто выживу. Но из глубины души доносился шепот, который говорил, что и выжить мне тоже не так уж важно. – Зачем?

- Пустеев осмелел. Утолим жажду подопечного или пустим под откос поезд его интереса? – боковой ветер с океана ударил в вагон, пошатнув наше купе, словно хотел усилить слова Эры. Постоянно меняя положение тела, как неусидчивый ребенок, она с ногами залезла на диван и задумчиво смотрела за горизонт, в такие дали, которые были доступны только ее космическим глазам, впитывая свет давно погасших звезд.

- Договор. – а вот Хаос смотрел всегда в душу, дербаня ее хлипкую защиту, как ротвейлер старую кошку. Он произнес это так, словно все вопросы должны сами собой разрешится в тот же момент. Одно слово — и цепь причинно-следственных связей щелкнула, как замок.

Я глубоко вздохнул, устав от всех недосказанностей. Изнутри, с пласта интуиции, мне пришло простое озарение без сияния небесных лучей и фанфар – я им нужен. И так же обыденно я понял, что мне надо это использовать. Я взял игральные кости из обсидиана, похожие на застывший дым и показал им, держа в трех пальцах перед собой:

- Я помогу вам, в чем бы не заключалась моя помощь и сделаю ход. Но вы будете играть со мной в открытую. Или можете прямо здесь и сейчас убить меня. Еще раз…

Эра скривила уголок губы в подобии ухмылки, не отрываясь от окна. Так, словно ничего не весит, она соскочила с дивана, взяла бокал вина и элегантно пройдя между мальчиком и столом покинула купе. Дверь плотно затворилась за ней.

Я опустил руку с кубиками, выжидательно посмотрев на Хаоса. В моей голове зазвучал его голос. Чистый, без примесей звуков преисподней, голос мальчика, пронесшего боль через пять веков в своем теле и вырванном сердце. Переполненный и утрамбованный страданиями, отчего полностью утративший способность на сострадание и сочувствие. Он говорил, а я видел образы и смыслы, я ощущал его непреклонный мотив, звенящий в колокол веков.

- Пять столетий назад я не смог привести в исполнение приговор и наказать того, кто совершил со мной злодеяние. – он говорил без гнева, просто объясняя факты. – Лекаря звали Куций. Куций Псофф. Взяв мое сердце, он нашел способ лишить меня воли при помощи магии и с тех пор я служу его роду. Он заставил меня снять проклятие с него и всех его потомков. Куций давно покинул мир живых, но зная, что я буду преследовать его в мире мертвых, он смог укрыться где-то между мирами и там же спрятать своих детей и внуков. Нынешний потомок, которого ты видишь в маске, последний в роду Псоффа.

- Ты сказал, что я могу помешать его идее. Зачем? И что это за идея? – как бы там ни было, я оставался цирюльником. Это было моей сутью, и я не мог оставить такой вопрос без ответа. Профессиональный зуд сильнее страха.

- Каждый из потомков Куция был выдающейся личностью и очень хорошо продумывал каждый свой шаг, зная об опасности исходящей от меня. – Хаос продолжил говорить, словно я его не перебил. Его безглазая маска была обращена ко мне. – Но я терпеливо ждал, когда родится тот, кто допустит ошибку. И вот на свет появился Альфред Псофф. Высокомерный и вспыльчивый, он оказался самым недалеким из Псоффов. И среди целителей, изобретателей и политиков рода, он посчитал литературу своей вотчиной. Но написать даже мало-мальски средний рассказ оказалось ему не под силу.

- И тогда он обратился к тебе. – догадался я, начиная понимать.

- Да. – Хаос мановением руки выудил карточку из колоды на игре, на лицевой стороне которой оказалась маска Альфреда. Она повисла в воздухе над доской, медленно вращаясь вокруг своей оси. – Глупец даже изменил всем законам рода и адаптировал фамилию на русский лад. Теперь он Альфред Псов. Он посчитал это остроумным. Он захотел мировой революции, вдохновляясь великими деятелями истории. Жестокой, кровопролитной. И по его заданию я создал такой роман.

- Но это не он, не так ли? – я увидел, что это ловушка в ловушке, где я играю роль шахматной фигуры. Глубина предательства была слоистой, как луковица.

- Нет. – карточка вернулась в колоду, которая так же паря в воздухе перетасовалась красивым веером и вернулась на место. – Этот рассказ я создал, чтобы изувечить и измучить тебя. Альфред только так видел расправу над человеком, опасным для реализации его плана.

- Так, я понял, что ты меня использовал. Но как? – тонкой струйкой в меня возвращалась жизнь, принося привычные эмоции интереса. А еще надежды.

- Мне нужен был сторонник, способный выдержать пытки Псова, не сломаться и помочь избавиться от его гнета. – безразлично констатировал Хасэттекутли. А у меня от этих слов пробежали ледяные мурашки по позвоночнику.

- Допустим. Ты мог просто заглянуть ко мне вечером после работы? Мы попили бы чайку с кексами, да спокойно обсудили детали. Тогда я бы отказал не сразу. – в моей шутке была львиная доля правды. Я искренне не понимал на тот момент, зачем я должен пропустить сквозь себя столько боли. Зачем эта театральность страдания.

- Знаешь, в чем истинная сила литературы? – не дожидаясь ответа он продолжил. – Вымышленные миры, сотканные из воображения, опыта и знаний автора, несут реальные следствия на материальном уровне. И я не мог упустить возможность использовать эту лазейку. Это… алхимия. Ты должен был не просто согласиться. Ты должен был поверить в угрозу, прожить ее, стать ее частью. Только тогда твое вмешательство приобретает вес в нарративной реальности, которую я создал.

- Я поверил, спасибо. Магия развалилась и мне можно идти? – нить повествования, четко ощущаемая до этого, вдруг резко оборвалась в моих руках. Как же сильно не хватает Небигудинова… Его плоского утюга здравомыслия.

Щелкнул замок и дверь в купе снова отворилась. Эра держала три шпажки канапе в одной руке, а в другой держала четвертую. С которой аппетитно снимала слой зубами и с удовольствием жевала. До этого мне не приходило в голову, что ассистенты ада бывают голодны.

- Не бываем, Худеев. – с набитым ртом развеяла мои сомнения Эра. Хотя в слух я наверняка этого не произнес. – Все дело в образе. Вкус, запах, текстура… Это антураж. Скелету истории нужно мясо деталей. Ну что, наворковались?

- Вообще-то… - у меня еще не сложилась картина целиком, и я хотел продолжить разговор, но девочка прервала меня. С маху поставила ногу в лакированной туфле на мой диван, почти ударив меня в бедро.

- С тебя достаточно. Ты прав - ты нужен. Но помни, на страницах рукописи не мало мест, где ты будешь страдать еще о-о-очень долго. – протяжное «о» сотрясло купе, словно протрубили в горн прямо в ухо. Она была убедительна. Но то, что она сказала после полностью убедило меня в дальнейшем выборе. – Кидай кости. Может устрою свиданку.

Робкий луч надежды ударил с силой прожектора. Неужели она говорит про…

- Бегинадивного, да. – она читала мои мысли и, как всегда, коверкала имена. Но мне нечем было крыть этот козырь. Мне нужен мой напарник. – Он в целости и сохранности. Как подарок на поминках.

- Покажи! Я сделаю ход. – я принял решительную попытку торговаться с приспешниками ада. Но у Эры был свой взгляд на это. Призраком она оказалась возле меня и обняла за плечо, как гангстер в киношном баре, близко склонив голову к моему лицу. И очень доверительным тоном, под которым скрывалась угроза, сказала:

- Это - не рынок, а ты не покупатель. Хочешь заставить меня сомневаться?

Я опять был загнан в угол. Зная, что скоро мог увидеть друга, ко мне вернулся страх. Страх потерять его снова, страх оказаться в одиночестве. Страх не вернуться домой. Страх провалить миссию. Я громко сглотнул, не отрываясь от гипнотизирующего взгляда бесконечной вселенной, усеянной живыми галактиками. И пока я вглядывался в бездну умиротворения и покоя, она всматривалась в меня, успокаивая и обесценивая помыслы и стремления. После посещения загробного мира неосязаемая связь между девочкой и мной сохранилась – теперь я знаю, что значит «прощение».

Когда буря эмоций утихла, утешенная загадочной и противоречивой Эрой, она тихо прошептала мне на ухо почти человеческим голосом, теплым и хриплым:

- Ходи…

Я взял кости, встряхнул несколько раз и с легкостью самоубийцы, шагающего с крыши, бросил на игровое поле. Первый кубик остановился почти сразу – немигающим глазом в потолок купе смотрела единица. А вот второй сделав ряд прыжков завис на ребре, словно не решаясь выбрать сторону. Всем были видны две грани – с одной стороны с одинокой точкой, а с другой - с двумя. Если мне выпадет единица, будет переход хода. Глаза змеи. Это поняли и ассистенты. Такой расклад явно не устраивал обоих. Даже Хаос обратил внимание на доску, плавно повернув голову в ее сторону.

Это мгновение тянулось вечность. Может магия, может случай, но порыв ветра с океана ударил вновь и кубик упал. Грань с двумя точками. Когда Эра выдохнула с облегчением и напряжение в купе сошло на нет, я понял, что это было решение судьбы, но никак не мистический промысел.

Девочка похлопала меня по плечу и пересела на свое место возле окна. А на доске тем временем фишка в виде вертикально раскрытых ножниц на плоском пьедестале сдвинулась с места. Она стояла не вначале игры, а на клетке поезда на мосту. Под ним распростерся бесконечный океан.

Движимая невидимой силой, фишка проехала две клетки, встав на третьей – с изображенной посреди древнего города высокой башней. Увенчанный вопросительным знаком шпиль сообщал, что меня ждет некая загадка. Я посмотрел на игроков, не зная, что делать дальше.

- Карта загадки. – ответила на немой вопрос Эра, не оборачиваясь.

Я нашел стопку карточек, на рубашке которой красовался изумрудный вопрос на золотом фоне и, сняв верхнюю, посмотрел содержимое. Текст оказался написан на арабском. Отличающийся текучестью и изяществом, округлыми, словно танцующими линиями, создающими ощущение непрерывного движения, он сразу приковал взгляд своей красотой. Я прочитал про себя, прежде чем озвучить вслух, и буквы будто пропели свой смысл прямо в мозг:

«Путь к мудрости лежит на ступенях Башни Хакима.

Ступайте вдвоем, но дойдет лишь один.

В барханах палящей пустыни не ищите спасенья у лживого джина»

- Хорошая карта. Это шанс, Скорбеев. – Эра выхватила блестящую карточку из моей руки, и сама пробежалась по тексту загадки. А после показала ее безучастному Хаосу. Он даже не обернул головы на сверкающую золотом и изумрудом пластину из венге. Девочка смешно фыркнула, вызвав тряску в моих легких и положила карточку под колоду на доске. – Цирюльник плохо на тебя влияет, партнер. Обычно он улыбчивый и говорливый. – подмигивая, игриво сказала она мне последнюю фразу.

Купе запрыгало как бык на родео - Эра позволила себе смеяться в голос над собственной шуткой. Как только землетрясение сошло на нет, несколько раз перед этим извергнув запоздалые толчки, девочка с космическими глазами и соболиным черепом с клочком моих волос в острых зубах, продолжила:

- Собирай манатки, ты достаточно взрослый, чтобы вылететь из родительского гнезда. – подражая родительскому голосу и гримасам, она распахнула дверь купе и выразительным жестом пригласила меня выйти первым. – Сразу направо. С меня сюрприз.

Порыв из прошлой, недоступной жизни, заставил меня перед выходом протянуть ладонь Хасэттекутли для рукопожатия. Тенью птицы над заснеженным пиком обуянным бурей промелькнула растерянность в его изуродованном лице. Он неловко поднялся с дивана. Рваными дерганными движениями обхватил пальцами мою ладонь, словно не делал так уже пять веков. И сжал так слабо, будто новорожденный, обреченный на гибель от злой болезни. Так, будто это последний раз проявления мужской солидарности. Его пальцы были сухими и холодными, как старые кости в склепе, но в самой слабости рукопожатия была чудовищная сила — сила того, что не сломалось, а истончилось до состояния струны.

В этот момент руку жал не Хаос, а мальчик из королевских покоев. Или точнее, то, что еще осталось от него в прахе души, выжженой инфернальными печами. Вместе с прикосновением его ледяной плоти к горячей руке, во мне вспыхнуло пожирающее пламя преисподней и ослепляющий образ Альфреда Псова. Человек в маске таял в пожаре своих грехов, испытывая несоразмерную боль и страдания. А за ним в тени огня горели все представители его рода, цепочка из кричащих факелов, уходящая в темноту веков. Меня только лишь задел смрадный жар бурлящего котла наказания, но я смог прочувствовать все муки, на которые их обрек Хаос. Это было не просто желание – это была непреклонная воля, несущая погибель. Её вынашивал в вырванном сердце обычный ребенок, ставший безропотной куклой, нити которой держали безжалостные изверги дюжины поколений.

Прямо из пекла и жутких криков до меня донесся пророческий глас Хасэттекутли:

- Ты обязан…

Видение пропало, оставив в груди остывающий, тлеющим углем, ожог. Пораженный осознанным, я покинул купе и последовал направо, в сторону локомотива. Глаза горели, будто заклеймили самые веки. Я пытался заглушить боль рукавом.

Где-то там, меня ждал Небигудинов, мой напарник и друг. Глоток свежего воздуха, ключевая вода для жаждущего. Надежда и покаяние. Партнер, на чье плечо я всегда мог опереться в самые трудные минуты. Человек, которому я обязан столь многим. Я так скупо отдавал ему во время прошлых операций и теперь хотел восполнить сторицей каждый упущенный шанс сказать ему спасибо. Сказать ему, что теперь я точно вытащу его из этой проклятой ловушки.

Я шел по длинному, богато украшенному широкому коридору, краем глаза видел бело-голубой океан, облака, безучастно бредущие серыми стадами по небосклону. По правую руку стиснутыми зубами истуканов плыли запертые двери других купе. Мне было абсолютно наплевать, какие тайны они прячут за позолоченными рамами. Будь там пропасть в бездну, лестница в рай или просто пыль на подоконниках пустых комнат. Я шел к другу.

Я не думал о девочке проводнике, но все же обернулся. Я бросил короткий взгляд за спину – наверно просто убедиться, что она еще здесь. Просто утвердиться, что мой надзиратель не бросил пост, держит конец поводка и следит за каждым сделанным неверным шагом. А может еще и потому, что хотел увидеть ее. За коротким ничего не значащим взглядом я попытался скрыть страх, что она бросит меня и обманет, лишив надежды на воссоединение с другом и спасение.

Но то, что я увидел, оказалось совсем иным. В обе стороны коридор вытянулся в бесконечную трубу с тысячами однообразных купе и окон с видом на океан. Я искал дверь ведущую в локомотив, но она пропала в недосягаемой дали. Она стала точкой, не больше суженного зрачка. Я уже собирался выразить усталое недовольство их фокусами и указать на то, что мы договорились. Но увидел ее и замер, с повисшими словами на приоткрытых губах. Мой проводник, спутник Хаоса, ассистент, существо неведомой силы и необузданной энергии, девочка с медвежьим голосом и скверным нравом. Та самая Эра, угрожавшая мне бритвой и свернувшая мою шею. Эта Эра…

…Эра…стала танцевать. В этот миг мир замер, только чтобы я мог, забыв про дыхание и пульс, увидеть танец, посвященный единственному зрителю – мне.

Она начала с медленного, едва уловимого покачивания бедрами, будто пробуждая ритм самой материи. В ее движениях — легких, как шепот ветра между мирами, — она сочетала в себе ритмы танго, азарт фокстрота и тайны вальса, словно мелодия, сплетенная из голосов разных эпох. Ее пятка мягко касалась пятки, словно в ритме сердца, а руки изображали невидимую трость, перебрасывая ее между пальцами, как будто играя с невидимым другом. Грациозно отводя ногу в приседе, она ловила незримый свет, поднимая пойманную трость в воздух, как символ недоступной мечты. Ее короткие фуэте и опирания на стенки вагона и длинный поручень коридора — как балетные прыжки на жердях, — наполняли пространство магией движения. Она перетекала, как водяная нимфа, скользя по красной ковровой дорожке, оставляя за собой след из красоты и утешения. Ее танец — это не просто движение, а нежное послание всему сущему: в каждом жесте — милосердие, в каждом прыжке — стремление к покою.

Она бросала отыгранный мотив, как прожитую историю, и начинала жить следующую. Она переживала расставания под черными ливнями, лицом ловя жирные капли и растирая их в руках, словно стирая слезы со щек вселенной. Падала к ногам королей, изгибаясь от ненависти к своей слабости и восставала, ведя твердой рукой бесчисленные души в бой. Ее грудь билась в предсмертных муках и опускалась, удовлетворенная негой страстной ночи. Нежными пальцами перебирала она пряди любимого и ими же ломала стекло, пронося скорбь утерь в невидимых ранах. Она читала телом эпитафии нерожденным, содрогалась в агонии, ища последний глоток воздуха. Она обольщала, мстила, обещала и молила. Она была рождением галактики и ее коллапсом в сингулярность. Так танцевать было невозможно и запретно, но она ломала любые устои. И вселенная благоговейно расступалась.

В олицетворении девочки-подростка сконцентрировалось противоречие всей Вселенной. И я увидел то, что оказалось глубже инстинктов, первобытнее животных начал – предо мной во всем величии рисуя кистями эры зарождения и заката миров, девочка писала танцем картину своей души. Души Вечности.

В последнем шассе, выплывая из бушующего шторма страсти и покаяния, затмевая океан своей хрупкой фигурой, Эра приблизилась ко мне в упор. Встав боком и склонив голову, она переживала дисгармонию завязанных в ней струн. Мне кажется, я слышал отголоски музыки, ставшей причиной этого невероятного танца. Они были сотканы из боли, омертвевших волнений и безграничного пространства тщетной пустоты надежд. И между ними плыла мелодия краткосрочных как вспышка, но в то же время красочных и счастливых жизней. Впервые я смотрел на ее профиль и читал на лице мировую скорбь и скорбь по миру. Она страдала. Не от боли, а от невозможности перестать быть процессом.

Ласково, почти с любовной нежностью, она прикоснулась холодной, почти безжизненной ладонью к моей щеке и заглянула в переплетения чертовых гнезд моих души и сознания. Легко ломая любые преграды, проходя сквозь них вещим фантомом, она белым, очищающим, пламенем возникла в колодце моего Эго. Там, где я был до неприличия наг и должен был быть навеки одинок.

Мы стояли во тьме, друг напротив друга. Абсолютно голые, мы прикрывались руками. Я знал, что такое невозможно. Но я был там, внутри себя и видел ее. Видел так, будто мы стояли в полуночной спальне после изнурительной ссоры и тяжело дыша, не понимали чувств, разрушивших прошлое. И не имеющих власти и сил создать на обломках будущее.

Мы молчали, ибо нет ни одного языка, на котором можно выразить даже тень от времени, летящего со скоростью света. А может быть и выше...

Пустоту моей души заполнил водоворот галактик, выбравший осью нас, стоящих против друг друга. Его скорость была неописуема и увеличивалась в размерах и плотности. Я видел, как черные дыры и сверхмассивные звезды, с неохотой и величайшей грацией вступали в поток, унося за собой целые вселенные. Центр водоворота сужался, вынуждая нас сближаться короткими, неотвратимыми шагами.

Мы были заперты во мне. Бессильно ведомые обстоятельствами космогонических масштабов. Глаза Эры стали отражением разверзшейся бездны вселенной, продолжением ее естества. Здесь была только она – одна. Без масок и вынужденных оболочек. Обнаженный ребенок, ставший символом энтропии покоя и бесконечной пустоты, в которой зародился известный мне мир. Она пригласила меня на откровенный диалог, где ни у нее, ни у меня не будет шанса соврать. Где в словах нет даже самого ничтожного формального смысла. Чистый от шума эмоций и многоголосого гомона разума. Единственно возможный суд, где решение принимает Нечто, не имеющее формы и роли.

Мы были не где. Мы были до всеобъемлющей пустоты нескончаемого космического пространства. Мы были до сотворения времени. По сути, нас не было.

Когда сердце средоточия ослепляющего света сблизило нас вплотную я с надеждой, доступной только ребенку, открыто посмотрел ей в глаза. Ее спину уже начало рвать водоворотом на частицы, гораздо меньшие известных квантов, а свет заливал все сущее во мне. И несмотря на безумие и буйство ослепляющих бесконечных всполохов и вспышек, ставших единым полотном – я видел ее глаза.

И эти глаза отпустили борьбу и обняли меня. Объяли и поглотили, разрушив иллюзию границ и различий между нами. Я прижал ее в ответ, и в этом не было ни страсти, ни утешения. Было признание.

Затопив нас с головой, растворив в себе, распустив на тончайшие струны и нити, круговерть совершила последний оборот и распалась на тотальную тишину. Пустоту и порядок. Вселенная вернулась на причитающееся ей место.

А я, разобранный и расщепленный, смог стать единым целым с ней. Я оказался бесконечным. Я был везде и сразу. По крупице, по невесомой и несуществующей частице, я проник и погрузился в лоно вселенной – став ее неотъемлемой частью. И я знал, что мою бесконечность нельзя собрать воедино. Ибо меня никогда не существовало.

Будучи сущностью столь же глобальной и бесконечной, Эра примкнула ко мне. Слилась со мной, прошла насквозь и замерла, словно ледяная вода, впадающая в океан. Найдя точку равновесия.

Я понял, что я всегда был частью нее, а она частью меня. И чем больше ширилась вселенная, тем больше было меня. И Эры во мне. Я не ощущал это как натяжение, напротив, я искал и хотел найти границы, но их не было. Я действительно был бесконечен.

Во мне сошлись звездные системы и галактики, вместо сердца я ощущал в себе космические механизмы, работающие лучше и безупречней любых на неизвестной планете Земля. Я ощущал медленное, сокрытое в неисчислимых миллиардах лет, дыхание Вселенной. Я был в ней, над ней и повсюду. Я был всегда и никогда. Она не нуждалась ни в чем. Она просто росла и созидала. И разрушала. И только когда я попытался найти в этом смысл, я услышал не голос, но позыв Эры, возникший из самой ткани моего нового существа:

- Покой – это процесс. Нарушение покоя, тоже процесс. Но первичен только покой.

- Я больше не боюсь.

- Тебя больше нет…

И спустя миг, в который уместились сингулярность и распад звездных миров, зарождение и увядание робких ростков жизней, она прошептала, сквозь шум прибивающего океана, грохот рельс и скрип вагонов:

- Возвращайся домой, Добреев…

Ее рука мягко отстранила меня, указывая вперед, в бесконечный коридор, где вдалеке уже мерцала та самая дверь. Я повернулся и пошел. Не как жертва, не как игрок, а как часть этого пути. На мне не было следов танца, но я помнил каждый его шаг. Я шел к Небигудинову. Но теперь я знал, что иду и к себе. К тому, что останется, когда закончится последний ход.

Великий Ц’тод

Великий Ц’тод.

Напарника я забрал из кабины машиниста. Он лежал возле панели управления связанный не веревками, а широкими цветными лентами, словно диковинный подарочный набор. Скрюченный в позе младенца, он крепко спал, и на его запястьях под манжетами проступили едва заметные синеватые отпечатки — не от тугой затяжки, а будто от прикосновения чьих-то слишком правильных, холодных пальцев. Я не нашел других следов насилия или травм. Он был так же одет, все потайные кармашки оказались плотно закрыты. Из нагрудного кармана торчала дужка новых очков – подарок ассистентов.

Первое, что мне бросилось в глаза, это выражение его лица – оно было тревожное и напряженное. Так бывает, когда снится кошмар, в котором ты стремишься спасти кого-то, бежишь по лестницам и подземным переходам, но никак не можешь поймать даже образ за углом. Только тени и багровый зов.

Поезд следовал по путям без машиниста, управляемый то ли автопилотом, то ли магией. Но на это я только мельком бросил взгляд. В лобовое стекло били тугие струи дождя, очищаемые длинными, похожими на шпаги, дворниками. Сквозь потоки воды вырисовывалась полоса рельс, уходящая далеко за горизонт. Она несколько изгибалась, будто мы едем по огромному кольцу размером с планету. Везде простирался океан, мрачное небо и ничего более. Я не нашел даже намека на землю или станцию.

Сидя возле Небигудинова и почти по-отечески радуясь крепкому сну друга, я думал, как его аккуратно разбудить. Весь его вид был так приятен мне, как будто никто никогда мне не был дороже его. Он жив, он рядом. По телу растекалось тепло, очень хотелось как-то подшутить над ним, когда он очнется. Я пытался отогнать ощущение облегчения, пришедшее с воссоединением. Оно диктовало мне, что с этого момента все пойдет как по маслу и мы лихо разберемся с о́бривом, как в старые добрые. Это были радужные и опасные мысли. Я знал, что дальше будет только сложнее. И печать, оставленная ассистентами ада глубоко внутри меня, обжигала и напоминала о реальном положении дел. В этой рукописи мы не можем быть в безопасности, угроза здесь исходит из самой ткани произведения и в любой момент наши жизни могут оказаться на краю.

Я встряхнул головой, отгоняя лишние мысли и аккуратно взял за плечо напарника. Он очнулся мгновенно, словно только этого и ждал, и в темных зрачках мелькнула искорка чистого, животного ужаса, прежде чем в них включился привычный аналитический свет. Несколько секунд он смотрел растерянно и пугливо, как загнанный охотниками олень. Но очень быстро его взгляд прояснился, он узнал меня. В его глазах читалось принятие суровой реальности, будто он все это время наблюдал за мной через пуленепробиваемое стекло, а теперь его, наконец, впустили в комнату, где я сидел привязанный к стулу.

Небигудинов не улыбнулся в ответ на мою радостную ухмылку. Он спокойно дождался, когда я его развяжу, чтобы встать и размять затекшие конечности. Когда он потянулся, чтобы размять спину, позвонки захрустели со звуком лопающегося попкорна. Точно окаменевший лангустин очнулся после вечного сна. Сколько он так пролежал? И где вообще был все это время? Ладно, оставим вопросы на потом. Сейчас надо покинуть поезд и следовать указаниям карты-загадки.

Первым делом осмотрев содержимое кармашков, Нубигудинов убедился, что все на месте. И только после этого, все-таки, подошел и крепко обнял меня. У меня сперло дыхание, но не от сильного сжатия, а от слез, нахлынувших разом. Я обнял его в ответ и с некоторой неловкостью мы разошлись, не глядя друг на друга. Чтобы разбавить паузу, я с напускной веселостью сказал:

- Ну, что, пионер – готов?

- Пионеры плохо кончили. – не разделил со мной энтузиазм партнер и задумчиво посмотрел в окно локомотива.

Ландшафт претерпел резкие изменения. Крайне резкие.

Перед нами открылся песчаный простор пустыни и некое подобие вокзала с одним узким и коротким перроном. Рядом с ним стояло скромное здание вокзала, слепленное наполовину из досок и желтого камня. Больше оно походило на заброшенную автозаправку где-нибудь в Египте. Над входом, ведущим к перрону, висел навес на двух металлических жердях, покрытых когда-то белыми полотнами. А сейчас изрядно порванными и желтыми, с которых обрывки висели лоскутами почти до деревянного настила вокзала. Как руки подвешенного скелета они обвисли, не колыхаясь в безветренную погоду. Пара окон была заколочена, на одном висела ржавая решетка. В целом вид был запущенный и даже заброшенный. Но с какой-то нарочитой театральностью, как у декорации.

- Приехали… - мрачно буркнул Небигудинов, осматривая безрадостную картину.

- Чемодан-вокзал, как говорится. – продолжая зачем-то подыгрывать в хорошее настроение, я обернулся, чтобы попрощаться с Эрой, но ее и след простыл. Думаю, Хаоса здесь не было тоже. – Ну и черт с ними…

- Посмотрим, кто нас тут встретит. – неправильно понял мои слова напарник и первым двинулся на выход из поезда.

Как только наши ноги ступили на песчаный булыжник, дверь локомотива с тихим выдохом закрылась и поезд тронулся с места, быстро набирая обороты. Как оказалось в нем был всего один вагон. В его окнах на прощание нам махала одинокая пустота купе. Я провожал его глазами, пока он не скрылся за очередным барханом, и в моем взгляде в последнюю секунду мелькнуло тяжелое узнавание, будто я уже видел этот точный кадр — закрывающуюся дверь, рельсы, уходящие в никуда.

- Всего один… - вслед поезду сказал я вслух. Книга, которая сама решает, сколько у нее вагонов.

Солнце прилично напекало, и мы поспешили в тень навеса. К нашему изумлению, дверь вокзала была открыта, и мы проникли внутрь, оставив в одиночестве несчастный перрончик. Он остался пропекаться за мутным стеклом, изгаженным мухами и пылью. Под крышей особо прохладнее не было, но тут мы были защищены от солнечного удара и ожогов. Своим появлением мы встряхнули тяжелый душный воздух, который, казалось, лежал неподвижно не первый год и пах не пылью, а затхлостью старых, нераспечатанных конвертов.

Беглый осмотр помещения привел нас к очевидному выводу – вокзал заброшен. Полки, которые не были прибиты к стене, лежали разбитые на полу. Ничего полезного найти не удалось. За стойкой из того же желтого булыжника поверх разбитого табурета лежала иссушенная мумия мужчины в лохмотьях, изъеденных временем. У него в кармане Небигудинов нашел одну потертую медную монету. На ребре ее просматривался микроскопический, но четкий шов, будто ее отливали в кустарной форме из двух половинок. На аверсе с трудом удалось разобрать отчеканенную башню, чем-то похожую на башню с настольной игры, но с тонкой трещиной у основания. Потревоженная мумия выпустила из черного провала рта облачко пыли, пахнущее сухой гвоздикой и чернилами — запах архива, а не могилы — и съехала на пол полностью, неудобно подперев стенку головой. Ничего занимательного мы здесь больше не нашли и споро покинули здание вокзала.

Небигудинов достал очки и деловито протер и без того чистые линзы. Очки оказались точной копией его собственных. В них он снова обрел свой придурковато-интеллигентный вид. Приятно было посмотреть. Наверное, что-то такое он прочитал в моем выражении лица и скривил губы в немного грустной улыбке. Он достал флягу теплой воды, передал мне, а сам сказал:

- Радость нашей встречи, дорогой Добреев, омрачает факт наличия неизвестных в уравнении. – он поднял ладонь, прерывая мою спешную попытку рассказать ему все в подробностях. – Успеется. Путь нам предстоит не близкий.

С этим словами он указал на город, плывущий в мареве горизонта. Отсюда его размер был не больше найденной монетки. Но даже сейчас можно было увидеть тонкий шпиль башни, возвышающейся над ним. Наш путь лежал туда, через невысокие барханы, по раскаленному песку.

- Километров десять? – на взгляд прикинул я.

- Дорогу осилит идущий… - только и вымолвил Небигудинов и первым направился в сторону намеченной цели. Я последовал за ним.

Мы шли несколько часов, без конца прикладываясь к фляге. Вода в ней была странной — не холодной и не теплой. У нее не было температуры. Она просто утоляла жажду, но не приносила удовольствия, словно это была не жидкость, а идея воды, воплощенная в металле. Солнце стояло ровно в зените, опаляя наши головы и плечи и раскаляя и без того обжигающий песок. Небигудинов проверил хронометр и покачав головой убрал его обратно – время на привычную ось не вернулось. Песок под ногами не был однородным. Иногда он хрустел, как мелкая стеклянная крошка, иногда проваливался беззвучно, будто пепел. Создавалось ощущение, будто мы идем не по дюнам, а по гигантской, высохшей до праха библиотеке. Головы пришлось обвязать, чтобы не свалиться от солнечного удара. Я отдал напарнику легкий черный пиджак, в котором оказался в поезде после испытаний ассистентов, а сам накинул на макушку белую рубашку. В этой рукописи я был обязан выглядеть как франт в костюме тройке. Вот такая придурь Псова…

По пути я рассказал обо всем, что знал, с момента как очнулся в мерцающей пустоши в лапах чудовища и до последнего танца с Эрой. Оказалось, событий произошло больше, чем я думал. Потому что к концу рассказа, губы и язык пересохли настолько, что даже глоток странной воды не помогал избавиться от вечной суши во рту. Небигудинов слушал внимательно, не перебивая, только изредка задавая уточняющие вопросы. Он бы записывал в блокнот, сиди мы где-нибудь в придорожном кафе.

Этот человек обладал поистине выдающимся характером и умом, проникая в суть обстоятельств быстро и полноценно. А еще он мог увидеть ситуацию под разными углами и составить о ней и обо всей картине в целом верное представление. Исключая несущественные мелочи и вычленяя важные детали. Он не спрашивал о моем здоровье и что я на этот счет думаю, не уточнял как я отношусь к персонажам рассказа. Не охал и не вздохал. Я просто выгрузил в его аналитическую машину массив данных, а он их обработал, усвоил и готовил отчет.

После мы шли молча долгое время, экономя силы. Рассказ для обоих дался нелегко. В первую очередь из-за смертельной жары пустыни. Марево на горизонте пульсировало не только от зноя. Иногда в нем проступали и тут же таяли силуэты — то ли верблюдов, то ли сгорбленных путников, идущих параллельным курсом, но чуть в стороне от реальности. Город приближался мучительно медленно и уже, казалось, мы скорее сгинем, погребенные под песками, нежели доберемся до него живыми.

Небигудинов вдруг остановился, разглядывая флягу. Он потряс ее, прислушался к бульканью внутри.

- Интересно, - сказал он без интонации, голос его был сух, как шелест песка, - если выплеснуть ее всю разом, что останется внутри? Пустота или новая порция?

Я не ответил. Ответа не знал ни один из нас. Он спрятал флягу, и мы снова зашагали. Еще через полчаса молчания, перебирая в пальцах медную монету с треснутой башней, он наконец произнес, подводя черту под всем услышанным:

- Значит, мы не просто в ловушке. Мы — в предисловии к казни. Ассистенты... они не надзиратели. Они - соавторы. Им нужен свидетель или пешка. Им нужен ты.

Он не стал развивать мысль. Ему не надо было.

С первым миражем мы столкнулись спустя три часа. Вернее, это был не совсем мираж. Мираж пассивен, он просто обманывает глаз. Наш визитер обладал настырной конкретностью голограммы, врезавшейся в реальность без спроса. Это оказался Пепелац из советского фантастического фильма, застрявший в дюне под неестественным углом, будто его грубо воткнули в песок гигантской рукой. На опущенной стальной двери, служившей трапом, сидел Леонов и прищуренным глазом посматривал на нас с присущей ему скрытой иронией. В отличии от обычных миражей, нас посетил массовый психоз на двоих — синхронное вторжение чужого сюжета в наше сознание.

Неряшливо одетый неказистый актер держал в руке жестяную кружку, до краев заполненную водой. Коротким пальчиком толстой руки он приманивал нас к себе поближе, смешно покачивая головой в такт несуществующему за кадром шансону. Когда мы подошли достаточно близко, иллюзия не развеялась. Она, наоборот, уплотнилась, обросла деталями: я увидел скол краски на корпусе, жирное пятно на комбинезоне чатланина, крошечную трещину в самой кружке. Он казался реальнее, чем пустыня вокруг.

- Заблудились, пацаки? – скрипучим голосом, пахнувшим дешевым табаком и целлулоидом, спросил Леонов. – Коробок КЦ и мигом доброшу до города. А за ящик – сразу на башню. Только не тяните, тут где-то эцилоп неподалеку патрулирует.

- Извини, дружище, спичек нет. – подражая главному герою того же фильма, ответил я. – Может так подбросишь, чисто по-человечески?

Лицо чатланина дрогнуло. Добродушие сползло с него, как плохой грим, обнажив холодную, калькулирующую злобу мелкого спекулянта, застрявшего на краю вселенной.

- За просто так куры не дерутся. – выдохнул он, и в его голосе зазвенела та же сталь, что и в двери-трапе.

И исчез вместе с пепелацом. Не растворился, а мгновенно выключился. Напоследок показательно высыпав струю песка из кружки. По воздуху разнеслось оскорбительное «КЮ».

- Статистики ради – ты к такому привык? – сипло прокомментировал вопросом Небигудинов увиденное.

- Можешь считать меня местным. – не то пошутил, не то всерьез ответил я.

Миражи возникали у нас на пути еще дважды. Второй появился немного спустя и словно поддерживая рубрику киноискусства, им оказался разбитый гоночный под Энакина Скайуокера. Правый движковый модуль на треть закопался в песок от удара, а левый был сломан пополам и местами искрил с дымом, пахнущим паленой проводкой и детской обидой. Обломок лежал неподалеку. Изнутри кабины доносился металлический стук и работа инструмента.

Мы аккуратно подошли ближе, чтобы рассмотреть удивительное изобретение фантастов. Не знай, что это мираж, искренне подумал бы, что это качественный реквизит – настолько детально он был выполнен. Две огромные турбины с юбками, маленькая кабина, как в колеснице, кабели, которые одновременно связывают конструкцию и выполняют роль энергосети. Не хватает только пилота…

…который, будто заслышав нас, вылез из-под «капота». Сначала наружу вылупился дурацкий молочный шлем, отдаленно похожий на мотоциклетный, только не такой объемный. А еще он был круглый, как котелок. В шлеме оказалось лицо ребенка. Но вот я ожидал увидеть натурального Энакина, а там оказался очень похожий, но все же другой ребенок — с припухшими от бессонницы веками и тонкими, злыми губами. Он нетерпеливо и презрительно осмотрел нас с ног до головы, будто оценивая работу нашего дешевого костюмера, и юркнул обратно. Звуки ремонта возобновились с удвоенной яростью.

Мы переглянулись. Данный летательный аппарат нам обоим был хорошо знаком по старым фильмам и одному фанатскому сценарию, который мы обривали однажды. И как оказалось, Небигудинов тоже немного разочаровался, что личное знакомство с самим владыкой Дарт Вейдером, пусть и в зачатке, не состоится. На что он не преминул выразить недовольство:

- Поручик, нас обманули – сворачивай удочки. – он хотел было плюнуть, но язык только сухо прошуршал по нёбу.

В ответ на его реплику малец вылез снова, на этот раз в его лице появилось в дополнение еще и негодование. Сильное, которое копится месяцами, а то и годами в подсобках съемочных павильонов. Он детским голосом, но сорванным в хрипоту, совсем по-взрослому заговорил претензиями:

- О, новый поклонничек нарисовался? Или вы оба звездные дрочеры? - он указал на нас обоих инструментом, похожим на плод сексуальной фантазии гаечного ключа и рычажного штопора. – Что, не похож? Ожидали увидеть звезду?! А вот вам Йоды хрен, а не Энакин, понятно?

Грубым жестом ухватив себя за штанину в промежности, пацан показал, все что думает о нас, о Голливуде и о несправедливом мироздании. И снова спрятался в кабине. Но, видимо, эмоции настолько сильно его захлестнули, что он тут же вылез с новой гневной тирадой. Наболело у человека…

- Выйди, говорит, Джош, поработай на площадке каскадером. Заработаешь деньжат, сможем улететь с Татуина. Улетели, ага! – с яростью забросив инструмент куда-то вглубь пода, двойник Энакина спрыгнул с кабины. Ростом чисто мальчик десяти-двенадцати лет, но сгорбленный, с узкими, зажатыми плечами. – Че, думаете роль дублера простая, что ли? Или может платят хорошо? А ситха с два, ясно вам, недоноски фанфиковые. Так тут еще и вся слава этому джедаю, а мне возится с его рыдваном. Что ты бляха-вукка, сила великая в нем… А мне детей кормить, семью! Так еще и все лавры этому выскочке. Вот чем он лучше меня, а? Да вы вообще в курсе, что все трюки и половину сюжета я за него скакал в первой части?! – разъяренный мальчик выудил из-за спины настоящий световой меч и щелкнул выключателем.

Клинок загорелся неровным, шипящим зеленым светом и запахом озона. Он начал им крутить, похлеще чем в кино — виртуозно, отчаянно, вкладывая в каждое движение всю ярость неоцененного таланта. Мы со вторым цирюльником ошарашенно отпрянули назад. Мало ли что — в этой реальности игрушка могла запросто отпилить голову.

- Амидала с тобой, малой. Ты фонарик то убери, не свети валыной. – Небигудинов еще не привыкший к выкрутасам этой рукописи изрядно нервничал, плюс жара давила. Поэтому он искренне попытался успокоить обиженного судьбой буяна. – Кому сейчас легко, мы тут думаешь тебя искали? Вообще мимо шли, идеи обривали.

- Не, ну ты смотри как могу, а! – не обращая внимания на слова моего напарника, продолжал фехтовать с тенью дублер Энакина. – А так, а вот так. Оп, оп, оп-па! Прррыжок, фух, сальто, агааа!

В последнем трюке, мальчик подлетел неестественно высоко над землей в замахе из-за головы. Своим телом он закрыл солнце, став для нас тенью с ярким зеленым клинком и вдруг так же бесследно исчез. Вместе с миражом растворился и спортивный под, оставив после себя лишь легкий запах паленой пластмассы да две аккуратные вмятины в песке, которые тут же начали заносить мелкие вихри. Мы снова остались вдвоем.

Изнеможение от жары и жажды навалилось с двойной силой, теперь приправленное странной тоской. Мы сделали пару скромных глотков из фляги и двинули дальше. Влага исправно утоляла жажду, но не приносила облегчения. На мой вопрос, почему бы не напиться вдоволь, вода же бесконечная, Небигудинов не оборачиваясь, справедливо заметил:

- Меру знать надо. Бесконечных вещей не бывает…

Я бы мог поспорить, но на это не было сил. Если брашер говорит, что надо экономить, значит надо. Мы шли дальше, оставляя за спиной призраков чужих выдумок, а впереди, в мареве, уже проступали не очертания, а сама идея Города — тяжелая, давящая, ждущая.

Остаток пути до ворот города мы прошли без особых происшествий, если не считать происшествием сам факт нашего существования в этой аномалии. Безжалостное солнце пустыни несмотря на прямые попадания лучей, не обжигало кожу. Жарко было, обезвоживание мучило, но обгорать - не обгорали. Светило стояло в зените и не двигалось с места, приклеенное к синему, бездонно-фальшивому небу, будто дешевая бутафория в школьном спектакле. Все тут было не как в нашем мире и в то же время имело общие параметры. Я вот нисколько не сомневался, что если перестану пить и просто лягу отдохнуть, то уже не проснусь. И найдут меня такой же мумией, как высохший кассир на местном вокзале. Чисто экспонат в коллекции абсурда.

Масштабы города нам стали понятны где-то за час до ворот - грандиозно большой и великолепный. Он имел форму правильного пятиугольника — слишком правильного, геометрически безупречного, чтобы быть созданным руками, — с высокой башней по центру. К единственным воротам не вела дорога, они просто выросли из крепостной стены и подпирались двумя перламутровыми башнями донжона. Как две змеи, они переплетались, становясь похожими на застывшее пламя свечи. У них были гладкие, обтекаемые, почти чувственные бока и высокие, неестественно острые шпили. Они были чем-то схожи с минаретами мусульманских мечетей, но лишенными всякой святости — только амбиции и вызов.

Стена была высотой не меньше пяти этажей, шириной не больше двух шагов и была покрыта глазурью как внутренняя сторона ракушки, а может она и вся состояла из этого холодного, мерцающего материала. На солнце она приятно переливалась всеми оттенками молочно-жемчужного и бледно-золотого и будто была живой на всем протяжении. Этот эффект дополняли мягкие изгибы стены и словно гребнем волны наружу закругляющийся верх. Будто из оплавленной золотой короны с его краев свисали застывшие потеки. Глядя на стену и поводя головой, создавался причудливый визуальный эффект - будто она дышит, будто эта твердь медленно течет, как густой мед. И по всему периметру, на каждом из пяти углов, из тела стены вырастали грациозные башни-близнецы, по две закрученные в спирали. Они начинали свое основание из смыкающихся стен и словно росли друг в друга под острым углом, постепенно выравниваясь кверху.

Эта крепость была создана не для защиты от осады или вторжений. Она была манифестом. Насмешкой над самой идеей утилитарности. Произведением искусства, целью которого было унизить зрителя.

Над всем этим вычурным великолепием, увенчанная шпилем с приплюснутым алым бельведером — похожим на кричащий рот, — возвышалась центральная Башня Хакима. Она смотрела на нас.

На единственном остром углу стены и находились Ворота. Они, против наших ожиданий, оказались единым сплошным диском, монолитной круглой плитой, единым целым сливающейся с основанием воротных башен. Понять, что это не просто часть декора можно было по двум признакам: во-первых, ворота были светлого нефритового оттенка, с переливами как вся крепость. А во-вторых, они были наполнены, как аквариум, густой, тягучей жидкостью, в которой лениво, с противной неспешностью всплывали жирные пузыри. Все пузыри были неправильной формы, корявые, помятые. Прозрачности монолита хватало, чтобы увидеть это месиво, но не пространство за воротами. Оно упиралось в непроницаемую муть. А еще они были огромными. В таких воротах спокойно хватит места для склеенных спинами слонов и для пары верховых по бокам. И для их тщеславия тоже.

Когда мы остановились у подножия, тотальность сооружения и наглый гений его архитектора подавили нас окончательно, заставив ощутить свою жалкую, биологическую никчемность. Издалека мы были просто двумя точками на фоне величия, грязными пятнами оставленными лапками мухи, которые необходимо аккуратно и со всей брезгливостью стереть шелковым платком, а после избавиться от загаженной ткани. Рядом с этим замком даже наше дыхание казалось вульгарным и оскорбительным.

Мы стояли, задрав головы, и вопреки всему, восхищались великолепием и величием открывшегося зрелища. Позабылись жажда и накопившаяся смертная усталость от многочасовой дороги по пустыне. Будто источник невообразимой энергии, стена питала нас невидимыми потоками, возвращая силы. Мы буквально оказались на пороге восточной сказки, за воротами которой нас ждал удивительный мир, полный чудес и волшебства.

Будто прочитав мои мысли, Небигудинов, как всегда, вернул меня с небес на землю, точнее, в горячий песок под ногами, напомнив отрезвляющий факт:

- Литература востока хоть и прекрасна в словесности и выражении мысли, но сурова и жестока. Главные герои их сказок окружены убийствами, отравлениями, изменами и предательствами. И я говорю не про любимые диснеевские сиропные адаптации, mon ami, а про средневековые оригиналы, где герою страждущему волшебным образом выпадает шанс изменить всю свою жизнь разом. Но чудовищной ценой, которую оплатят другие. Али Баба утопил разбойников в кипящем масле. Шахерезада травила байками двадцать лет супруга, чтобы не ложиться с ним в койку. Алладин обманом завладел и дочерью султана, и доверием джинна. А приключения Синдбада просто справочник по убийствами и смертям от разновидных мифических существ с подробными иллюстрациями. Где, между прочим, в живых из всей команды стабильно оставался только рассказчик. – брашер договорил и посмотрел очки на солнце. Они были покрыты тончайшей, въевшейся пылью, придавшей миру желтоватый, больной оттенок. Протерев их краем пиджака, натянутого на голову вместо капюшона, он вернул окуляры на место и выжидающе посмотрел на меня. Его взгляд снова стал острым и проницательным.

- Порой ты меня пугаешь даже больше, чем Хаос, напарник. – не скрывая неприятного удивления в голосе сказал я. А после добавил:

– Не буду говорить очевидных вещей, но нам надо внутрь. Туда! – я постучал костяшкой пальца по нефритовой поверхности ворот.

В ответ на удар в толще жидкости дернулся и немного всплыл большой пузырь, искрививший отражение моего лица. С импровизированной чалмой из рубашки я был похож в кривом зеркале на привидение из фильма. Зеленое и мерзкое.

- А говоришь не будешь. – новый, скрипучий, не знакомый голос раздался рядом со мной.

От неожиданности я дернулся и резко обернулся на слова. Это был третий и последний мираж. Возле нас стоял самый натуральный Паспарту из «Форта Боярд». Одетый на арабский манер, в крикливо-белый халат и чалму, он был похож на ребенка с детского утренника. Выдавал грубый басок и взрослые черты лица. Он стоял, заложив руки в рукава у груди, и так же, как мы минуту назад, задумчиво разглядывал ворота, будто впервые их видел.

– Хорошо подумали? – спросил он, не глядя на нас, с явным, профессиональным сомнением в голосе. – Дальше шутки не пошутишь.

- Как будто выбор есть. – кисло скривился я, продолжая тупо пялиться на карлика.

- У тебя, ясное дело, выбора нет. Ты карту вытянул. А вот твой четырехглазый верзила друг вполне может отказаться. – небрежно махнул рукой в сторону Небигудинова карлик, даже не взглянув на него. – Да ему и нельзя.

- Кто решил? – приняв на личный счет слова Паспарту, брашер подошел ближе, встав со мной плечом к плечу. Мы двумя великанами возвышались над маленьким человечком.

- Великий Ц’тод, кто же еще. Он тут всем заправляет. – как дураку терпеливо объяснил карлик. – Я тут так, привратником подрабатываю. На общественных началах, так сказать.

- По объявлению взяли? – съязвил Небигудинов, явно задетый за живое хамским и пренебрежительным поведением привратника.

- По объявлению. – задумчиво протянул Паспарту, соглашаясь с брашером и не замечая или не обращая внимания на оскорбительный выпад в свою сторону.

Он выудил из складки халата свежий беленький свиток, где крупной арабской вязью были написаны имена. В основном перечеркнутые. Проскользив грязным ногтем по списку до последней строчки, он довольно угукнул и сказал:

- Ну да, все верно. Добреев, штабс-цирюльник. В списке есть. Ты можешь проходить. А вот ты, - он впервые обернулся и снизу вверх, прямо в глаза посмотрел Небигудинову, - остаешься здесь. Ждать или не ждать. Твое дело. – и как-то совсем неуместно добавил - И аля-улю.

- Я без него не пойду. – жестко, отчеканивая каждое слово, произнес я, начиная тоже закипать от наглого недоростка. – Или мы вместе или никто.

Паспарту потер переносицу короткими пальчиками, показывая, как он устал от глупости и наивности великанов. Он поджал губы и покивал головой, внутренне соглашаясь с ожидаемым идиотизмом. А потом, с внезапной, театральной грацией, широким жестом обвел возвышающиеся перед нами стены и башни крепости. И будто ведомая его рукой по перламутру прошла волна света - холодного, радужного, неестественного, - заиграв бликами и переливами. Эффектность жеста произвела на нас впечатление. Вместе с этим он надменно и высокопарно декламировал, заполнив все пространство перед воротами:

- Перед вами, ничтожные, Город-Лабиринт Великого Ц’тода! Оазис Разума и рай Воли посреди Черной Пустыни Синистры. Склоните головы и излейте в песок гордыню, ибо далее вы ступите во владения Бога-Архитектора, Первого-Среди-Равных, Вечного Наместника и Отца Всех Стратегий. Здесь достойнейший падет ниц, смиряясь с могуществом Великого Ц’тода! Главный-Над-Главными, Владыка Города-Лабиринта, Великий Ц’тод вершит судьбы царей и султанов и великодушно жалует им жизнь или справедливо забирает ее в свои несметные сокровищницы. – Паспарту почти пел, сияя изнутри духом и верой в могущество повелителя. В конце он прогремел громом, доведя до апофеоза напыщенную речь. – Склонитесь и смиритесь, смертные! Ибо Великий Ц’тод не терпим к глупцам и гордецам. Вы удостоены величайшей чести - войти в святые чертоги Города-Лабиринта и доказать свое достоинство! Так не опозорьте же имя свое и имена своих предков!

Гипнотизирующий эффект презентации резко закончился и вместе с тем по стенам пронеслась очередная волна радужного сияния. От вспышки мы на мгновение ослепли.

Карлик тяжело дышал, переводя дух и горделиво улыбался, высоко задрав подбородок. Мы с напарником стояли в ошеломленном молчании и, разве что не хлопали в ладоши, воодушевленные и одновременно подавленные светопреставлением гротескной презентации. Вопрос, однако, повис в воздухе неразрешенным. Поэтому Небигудинов, довольно буднично, с деловой вежливостью спросил:

- Сколько за вход?

Лицо Паспарту преобразилось. Фанатичный оратор исчез, а на его месте оказался базарный меняла. В глазах загорелся знакомый, корыстный огонек.

- Милльон и по рукам. – жадно потер ручки карлик, облизнув верхнюю губу.

- Все, что есть… - пожав плечами, Небигудинов достал из кармана штанов медную потертую монетку с вокзала. Он щелкнул большим пальцем, и монетка, сверкнув на солнце тусклой медью, описала дугу в сторону привратника.

Карлик поймал ее с ловкостью фокусника, сжал в кулаке, поднес к уху, якобы прислушиваясь к звону, и улыбнулся во всю щель желтых зубов. В этой улыбке читалось неподдельное злорадство и тайный темный умысел. В ней читалось: «Лохи».

- Сделка. - Паспарту вежливо поклонился, прищуривая один глаз, указывая рукой на ворота и с придыханием пригласил нас:

- Добро пожаловать в Город-Лабиринт Великого Ц’тода. Обоим. Удачи. — Последнее слово он произнес с такой сладкой, ядовитой насмешкой, что по спине пробежал холодок. И просто растворился в жарком мареве воздуха.

Монета исчезла вместе с ним.

- Развел, получае… - хотел выругаться Небигудинов, но его прервал глубокий и низкий гул, донесшийся изнутри ворот. - …тся.

Звук был тяжелый и притягательный, будто дуэт контрабаса и органа в заброшенном руднике. Он пускал низкие долгие вибрации по воздуху и ощущался не кожей, но грудью и сердцем. Словно механизм древнего каменного голема запустил свои огромные шестерни, возвращая к жизни бездушного гиганта. Отчетливо слышался гул, такой, как будто мраморная монета размером с циферблат башенных часов вращалась углом ранта по мраморному же полу, медленно обваливаясь и вздымаясь, но никак не падая плашмя.

Ввввуоау-ввввуоау-ввввуоау-ввввуоау…

Мы завороженно слушали первую мелодию Города-Лабиринта, которой он встречал своих гостей. Гипнотический ритм его сердцебиения.

Пока нефритовый диск ворот не пришел в движение.

Без пыли или искр, а просто как по маслу, диск принял вращение против часовой стрелки. Прямо в стене, где казалось нет даже малейшего зазора. Густое содержимое ворот медленно начало следовать за направлением движения, смешивая, ударяя и разрывая пузыри. Когда скорость стала совсем немыслимой, жидкость внутри диска собралась в зеленый водоворот, гипнотизируя масштабом и красотой. Это было чудо, сродни которому никто из нас не видел, чудо холодной, бездушной механики, притворяющейся магией. Мы, не отрывая глаз, наблюдали за процессом и не решались дышать, будто дыхание могло сбить этот безупречный ритм.

Не теряя вращения диск медленно провернулся вокруг своей оси, встав к нам четко ребром. Видя, как пространство внутри стены расступается, нам пришлось отскочить назад, чтобы не оказаться размазанными по идеально отшлифованной поверхности. Но монолит, не задерживаясь, совершил полный оборот и перешел ко второму, а затем и к третьему. Теперь монета стала кружиться на месте, но уже запущенная волчком. Пока она не набрала скорость, в промежутках между мельканием, нам частично открывался путь за воротами: светлая перламутровая дорога, уходящая вдаль, и смутные, размытые тени по бокам — не фигуры, а скорее идеи фигур, еще не обретшие четкости.

Диск с водоворотом ускорялся, пока не слился в сплошную нефритовую сферу. Звук от донжона накатывал мощными волнами низких частот с одинаковым интервалом. Он проходил сквозь нас и будто отталкивал, отдаваясь в зубах. Мы стали свидетелями смешения магии и инженерной мысли в одном флаконе. И то, что мы видели ошеломляло и восхищало одновременно.

Внезапно сфера, огромная и мощная, непостижимо легко сошла с оси и сдвинулась вглубь проема, продолжая вращаться уже на дороге внутри города. Она проехала расстояние равное своему диаметру и там приняла горизонтальное положение, зависнув в метре над землей. Мы даже не подумали пройти за ней, а как вкопанные смотрели, чем все закончится.

Диск ворот неожиданно замер, повиснув параллельно земле. И затем плавно, с невесомой грацией, как перышко в вакууме, опустился в глубокий паз, предназначенный специально для этого. Раздался мягкий, герметичный щелчок. Перед нами открылся путь в Город-Лабиринт.

К центру вела широкая, вымощенная огромными плитами дорога, сияющая тем же перламутровым, чуть розоватым светом. По бокам, будто в реверансе, выставив ножки вперед, склонились удивительные монументы, похожие на застывшие, но не остывшие, лавовые подтеки. Они игриво подмигивали бликами на солнце. И далеко впереди, ровно перед нами, набирая мощь широким плавным подножием, как могучее древо, ввысь взросла Башня Хакима. Увенчанная красивейшим бельведером с овальными балконами и балюстрадами алого цвета. И словно увитая виноградной лозой, по ее стройному стану ползла кольцевая лестница, начинающая свой путь от самого основания. Башня была поразительна и великолепна. И одинока.

И больше — ничего. Ни домов, ни окон, ни признаков жизни. Только эти оплывшие формы, разбросанные до самых дальних стен, и пять прямых, как стрелы, дорог, сходящихся к башне. Великий Город-Лабиринт оказался пустым. Идеально вычищенным.

Мы нерешительно переглянулись. Такого помпезного приема мы не ожидали и ощущение собственной неуместности, уже знакомое у ворот, здесь, в этой пустоте, возросло до степени физического дискомфорта. Мы были грязным пятном на стерильном полу. С кривой, подобострастной улыбкой, которая должна была скрыть дрожь в коленях, я шутливо предложил:

- П-после вас, милорд.

- Шах. Здесь будет уместней «Шах». Или «повелитель» … – тяжело сглотнув, поправил меня Небигудинов, но все же пошел первым, зачем-то зажимая карман штанов в кулак. Как будто там лежал последний аргумент. Он пошел не прямо, а немного боком, корпусом развернувшись к ближайшему «монументу», готовый броситься назад при любой опасности.

Не менее напряженный я последовал за ним.

Проходя по диску ворот, лежащему теперь под ногами, я увидел, что водоворот внутри не прекратился. Он все еще крутился, но теперь в горизонтальной плоскости, образуя на поверхности идеально ровную, слегка выпуклую линзу застывшего движения. Встав ровно посередине, я почувствовал, как начинает кружиться голова, будто я стою на краю воронки, затягивающей вниз. Я поспешно сошел на перламутровую дорогу.

И в тот же миг воротина со знакомым гулом встала в ребро и покатилась на место. Она заняла изначальное положение с пневматическим вздохом стравленного воздуха. Центробежная сила внутри угасла, и зеленая жидкость приняла состояние покоя, снова образовав свои уродливые пузыри. Все произошло так быстро, что мы даже не успели опомниться.

Дверь захлопнулась. Тихо. Намертво.

Брашер высоко поднял брови, сморщив лоб в сложную складку разочарования и принятия. Он смотрел поверх очков, обреченно поводя головой. Но и без него мне было совершенно ясно – назад пути нет.

Я подошел к напарнику и положил ему руку на плечо, скорее ища опоры, нежели желая оказать поддержку. Он похлопал меня по кисти и понимающе посмотрел в глаза. Слова были излишни – мы в игре. Снова. Но теперь мы вдвоем, а значит шансы увеличиваются тоже вдвое.

- Смотри, что это там! – выглядывая из-за плеча напарника показал я на большую, квадратную плиту на дороге, которая явно выделялась на фоне других. На ней было что-то изображено и она, в отличии от блестящего вокруг перламутра, была матовой. На ней что-то было выгравировано.

- Не берусь утверждать, но мои глаза видят карту. – внимательно осмотрев выдавленную в плите пятиугольную схему с башней в центре, высказал свое наблюдение Небигудинов.

И правда, на плите был выдавлен рельефный пятиугольник, повторяющий форму города. Пять секторов, разделенных прямыми лучами дорог, сходились к центральному кругу — башне. В каждом секторе — по одному выпуклому, почти рубцевидному символу.

- Логично предположить, что зеленый круг — это ворота за нашей спиной, а значит мы находимся здесь. – брашер ткнул пальцем в место у края плиты, где начиналась дорога. – По левому борту, дорогие пассажиры, раскрытый глаз с вертикальным зрачком. Оформлен со вкусом, но немного отдает жутью. По правому борту вы можете увидеть… Как бы вы это описали, дорогой напарник?

- Две восьмерки, лежащие крестом друг на друге и кривые линии, идущие от центра к периферии. – пожимая плечами, я описал так, как увидел, пытаясь вообще понять, что это за знаки на схеме. - Как лучи… или щупальца.

- Творческий подход нечто чуждое вам, партнер. Назовем это цветик-четырехцветик. – Небигудинов зафиксировал очевидно спорное название символа важным кивком полным мнимой научности. И аккуратно пошел вокруг плиты, чтобы лучше рассмотреть другие элементы карты. – В левом дальнем секторе я наблюдаю раскрытую ладонь. С двумя большими пальцами - тревожная анатомическая аномалия. Туда не пойдем, там есть вероятность мутации. Но если это коснется, – он мельком глянул на меня, – репродуктивных функций, то вам, коллега, все-таки рекомендую заглянуть. Но без фанатизма!

- Знаете, что, коллега…- я не нашелся как парировать такой выпад и просто скривил лицо. – Справа паутина, не пропусти, коллега.

- Поспешишь – в гуляш угодишь. Это не просто паутина! – брашер сел на корточки возле символа. – Это концентрическая спираль со сферой по центру, от которой идут кривые лини сквозь витки спирали. Да, издалека похоже на паутину. Вот, обратите внимание, - второй цирюльник пальцем показал на маленькую точку, которыми была усеяна паутина. – это не просто точки, это уменьшенные копии сферы в центре. Тут все они явно связаны между собой.

- Выводы? – мне пока в голову не приходило ничего.

- Тише едешь – дольше дышишь. Куда вас так несет, партнер? Остался последний символ. Так, что у нас тут… - он переполз на корточках к последнему району, который был ровно напротив ворот по другую сторону карты и представлял собой равнобедренный треугольник. В целом карта была немного вытянутая, и треугольники других районов были неправильными и только этот находился как будто в основании и имел правильные формы. – Тут все до обидного элементарно, Ватсон. Это овальное солнце.

- Выводы? – снова спросил я, совершенно не понимая, что нам теперь делать и что бы могли значить все эти знаки. Я оглянулся вокруг и не увидел ничего, что могло как-то помочь в объяснении. С этой точки можно было увидеть все стены, окружающие башню. Каждую дорогу аллеей сопровождали оплывшие невысокие фигуры. На Великий Город-Лабиринт не похоже. В слух я с сомнением произнес:

- От этого «Великого Города» лабиринтом не пахнет…

- Посмотри у меня на полке, там где-то судоку валяется. – тихо пробормотал Небигудинов.

- Что? – меня вырвало из мрачных раздумий его неуместное заявление.

- Судоку, товарищ, судоку… Простейший ребус на внимательность. – цирюльник встал и отряхнул чистые руки. – Что тебе ближе, Добреев: разум, душа, тело, общество или дух?

- Слушай, я тут от загадок изрядно устал. И без тебя тошно. Говори прямо, что за ребус? – я действительно не понимал, что он от меня хочет и эта задержка начинала действовать на нервы. Я видел башню перед собой и мне казалось, что надо просто дойти до нее и дело с концом.

- Этот вопрос к твоей эрудиции, партнер. – он поправил очки на носу указательным пальцем, в моменте став похожим на кролика из знаменитого мультфильма. – Каждый из символов означает одно из проявлений фундамента человеческого существования. Глаз – это разум, наблюдение, анализ. Ладонь – тело, действие, материя. С паутиной пришлось повозиться, но думаю это некое отражение общества, где большая сфера в центре, это каждый из нас, а мелкие сферы — это другие люди, с которыми мы так или иначе связаны. Цветик-четырехцветик, - я поморщился, снова услышав это сочетание слов, - скорее всего душа. Две восьмерки это два знака бесконечности, как символ хорошего и плохого в нас и их единства и противоречий. Над солнцем пришлось повозиться, но тут сработал метод исключений. Город поделен не на кварталы, профессор Добреев. Он поделен на аспекты бытия. И нам, предполагаю, уготовано пройти через все.

- Солнце это – дух? Вроде как святой дух из троицы? – с явным сомнением уточнил я, не веря не единому его слову.

- Смотри выше, плюй дальше. Напарник, нам такое претит, я знаю. Но все-таки это про Бога. Вот этот идеальный треугольник в основании города это духовное начало, базис. – впервые за все наше знакомство Небигудинов достал пачку сигарет и закурил. Я смотрел на него и не сразу понял, что меня так удивило.

- Ты куришь?

- Внимание к деталям, вот залог успешного выполнения миссии. Угощаю – он щедрым жестом протянул мне открытую почти полную пачку с верблюдом.

Я не курил ни разу в жизни – в детстве за гаражом не считается. Но сейчас жест был настолько человечным, настолько вопиюще нормальным в этой аномалии, что я машинально взял одну хлипкую, тонкую папиросу и позволил ее прикурить. По горлу растеклась горечь, захотелось кашлять, но я сдержался.

– Курение — это искусство, Добреев. - сказал Небигудинов, глядя на спираль дыма, таявшую в неподвижном воздухе. - Попытайся насладиться этим процессом, возможно это последняя сигарета в твоей жизни. – в его голосе не звучало сарказма, он был философски задумчив, словно говорил солдат в окопе на передовой.

Еле сдерживая кашель, я снова затянулся, но уже осторожнее. Я пытался найти радость в никотине. К середине сигареты я приноровился и понял, как надо тянуть дым, чтобы так не обжигало. Пошло заметно легче, немного закружилась голова. И вместе с этим пришло легкое успокоение, мысли пришли в порядок. Я почувствовал землю под ногами. Впереди — абстрактный лабиринт из смыслов. И, казалось, эта сигарета — единственная реальная вещь в нем.

Мы докурили молча, бросая окурки на перламутровый пол, где они лежали вызывающе чуждыми, грязными пятнами. Небигудинов раздавил свой каблуком, будто надоевшего таракана на кухне.

Из-за многочасового перехода по пустыне и резкого восполнения сил у ворот, я даже не заметил, как меня понесло бездумно вперед, как одурманенного. Сейчас, стоя в тишине стен и куря с другом, я понемногу стал осознавать наше положение. Мы в лабиринте. В ловушке, которая была соткана из правил, как учебник по языку. А я в эти правила только что демонстративно плюнул.

Выхода из города нет, путь лежит к башне. Но к чему же эта карта и символы. Тут явно есть загадка. И вообще, кто такой Ц’тод? Он и есть хаким или же нет?

Я помотал головой как промокший пес, пытаясь вытряхнуть ворох скопившихся вопросов. Идея проста – впереди башня – нам туда. Но это логика нашего мира. Жаль, я не понял этого раньше. Дернув скулой от подступившей слепой злости на себя, на этот город, на всё, я решительно шагнул к центру. Я найду ответы, сломав всё на пути.

Небигудинов лишь через пару секунд понял, что я намерился сделать. Он подскочил и быстрым шагом пошел за мной, догоняя уходящий поезд моего саморазрушительного гнева.

- Я уверен, что это ничем не закончится. – попытался остановить меня словами в спину напарник.

- Хорошим? – плохо скрывая брезгливость к его осторожности, ответил я через плечо.

- Вообще ничем… - в голосе брашера звучало принятие моего состояния и смирение. Его не задела моя реакция, он просто решил дождаться, когда это «ничем» случится. Он буквально констатировал: пациент отказывается от лечения.

«Ничем» материализовалась на двадцатом шагу.

Перламутровая плитка под ногами ожила. Вздохнула, как грудь великана. Идя низкой, не выше щиколотки, волной от башни. Она не толкнула — она мягко, с бездушной вежливостью приподняла нас на гребне и откатила ровно на метр назад. Мы переглянулись. В глазах брашера читалось: «Принорови коней, ковбой».

- Я бы на твоем месте… - хотел предостеречь меня Небигудинов, но я, опьяненный вызовом, уже сделал очередной шаг в сторону башни.

Две новых волны пошли в нашу сторону. В этот раз быстрее и чуть выше. Чтобы удержаться на ногах, нам пришлось нелепо замахать руками. Нас сдвинуло еще ближе к карте у ворот. Город мягко, но твердо говорил: «Нет».

- Послушай, Добреев, я не думаю… – его голос дрогнул, в нем впервые зазвучала не логика, а тревога. Он протянул руку, чтобы удержать меня.

Но я не слушал, а движимый раздражением уперто пошел по задуманному маршруту. И сделал третий шаг…

На этот раз плитка была недвижима. Я бросил, полный превосходства и злорадного торжества, взгляд на Небигудинова — мол, вот видишь, параноик, твои страхи напрасны. Но едва мы переступили роковую черту, ту самую, откуда нас отшвырнула первая волна, дорога взбесилась.

Предупреждения кончились. Пришла ярость.

Мир под ногами ожил. Плитка заходила ходуном, завращалась, как костяшки домино, вскидываясь дыбом — острая, бешеная грива дикого зверя. Путь к башне сжимался, как питон, а сама дорога с протяжным скрежетом растягивалась, удлиняясь. Каждая плита в этом хаосе пульсировала размером, становясь то меньше, то вздымаясь под невозможными, ломаными углами. Расстояние до цели выросло втрое, а то и вчетверо, а по всей этой искривленной трассе будто рассыпали битое цветное стекло — крупное, с зубастыми, неровными краями.

По моему лицу заплясали желваки. Широко раздув ноздри, я стиснул зубы. Нет, я дойду до этой проклятой башни. Быстро, почти инстинктивно, оценив путь, я нашел участок, свободный от самых крупных осколков, и шагнул на открытый перламутр.

Меня резко, почти с подсечкой, одернул Небигудинов, впившись пальцами в локоть. Я дико обернулся, уже занося руку, чтобы отшвырнуть его трусливую тень. Мы почти у цели!

Но он смотрел сквозь меня. Его взгляд был прикован к чему-то впереди. На лице — окаменевшее напряжение и тихий, леденящий душу ужас. Он начал механически пятиться, таща меня за собой. Я грубо вырвался и вскинул голову в ту сторону, куда он смотрел.

И увидел.

На нас катилась, пожирая пространство, огромная мясорубка из самой дороги. Обезумевшие плиты, влекомые неведомой силой, слиплись в гигантскую, вращающуюся воронку, чей центр был чернее черной дыры. Она набирала обороты с воющим звуком рвущейся материи. Оплывшие стены по бокам, словно живые, при соприкосновении с краями этого монстра ощетинивались острыми костяными шипами и вытягивались вверх, смыкаясь над дорогой в смертельный коридор-ловушку.

Мозг взвыл от перегрузки. Замешкаться — значит умереть. Не думать — бежать!

Я рванул назад, к воротам, сбивая Небигудинова с толку. Словно читая намерения, стены рядом с нами немедленно начали обрастать шипами и смыкаться, загоняя нас на прямую линию, как лабораторных крыс в желобе.

Я слышал — нет, чувствовал кожей — как приближается эта штука. Хрустально-металлический звон, переходящий в рёв. Она дышала за спиной, грозя накрыть, смять, перемолоть в кровавую пыль вместе с костями и памятью. Мы метались, уворачиваясь от шипов, которые тянулись к нам, как щупальца, бежали, питаемые чистым адреналином, и с новым приступом ужаса видели: ворота не приближаются. Они отдаляются. Плитка под ногами переворачивалась на ходу, меняя форму с шулерской ловкостью, сбивая ритм, отнимая опору.

И где-то вдалеке, на гребне этой безумной волны, мелькнула матовая плита с картой. Она встала вертикально, как щит, лицом к нам, будто предлагая последний, невозможный шанс.

На бегу, захлебываясь криком, который тонул в гвалте перламутрового ада, Небигудинов отчаянно махнул рукой — не просто перед собой. Его жест был не определённым — он был шальным, последней азартной ставкой на абсурд:

- Дорога…закругляется!

Сквозь гулкий шум в висках, где стучало заведенное в панике сердце, и свистел воздух в горле, мою спину пронзил знакомый, тошнотворно-колючий холод искажающейся реальности. Земля под ногами содрогнулась и поползла вверх, выгибая позвоночник мира. Дорога перед нами вздыбилась вертикальной стеной, а затем неестественно изогнулась, замкнувшись в чудовищное, парящее в пустоте кольцо. Но истинный ужас ждал впереди: весь город, каждый зигзаг его стен, с металлическим скрежетом начал сворачиваться в гигантскую трубу, затягивая нас в геометрическую ловушку, лишенную понятий верха и низа.

Хруст — не стекла, а самой реальности, — теперь доносился сзади и чуть сверху, как будто пространство ломали огромные тиски. Жующая гранитными клыками воронка дышала за спиной раскаленным сквозняком пустоты. Мы рванули, ведомые одним инстинктом, записанным в клетках: бежать, выжить, дышать.

Внезапно матовая плита карты — наш единственный якорь в этом безумии — мелькнула в нескольких метрах по вертикали ада. Чтобы до нее добраться, нужно было карабкаться вверх по отвесной стене, усеянной осколками перламутра, острыми, как бритвы. Мы, сбив в кровь пальцы, преодолели последний пологий подъем и вышли на финальный карниз, острый, как лезвие гильотины. До карты оставалось сделать шаг, прыжок. Времени не было.

Мы полезли, обламывая подошвами хрупкий, коварный перламутр, оставляя на острых краях клочья кожи и капли крови, которые тут же засасывало вниз жадным потоком. Я обернулся на миг.

Гранитная пасть была уже здесь. В водовороте ее чрева вращалась спираль зубов — огромных, искривленных клыков у входа, сужающихся в коническую дробилку, где все превращалось в серую пыль. Она не просто пожирала — она стирала материю с монотонным скрежетом.

От этого зрелища сердце остановилось. Я дернулся, камень под ногой обломился, и я сорвался вниз, в полуметре от вращающихся жерновов. Взвыв от ужаса, я вцепился в выступ, не видя ничего, кроме матового пятна карты и спины Небигудинова, напрягшейся для прыжка.

И тогда дорога вздохнула. Она прошлась волной по всему кольцу, пытаясь сбросить нас, как стряхивают пыль с ковра. Мои пальцы скользнули по гладкому камню. Опора исчезла.

Я летел вниз, в немую бездну, где уже не было воздуха для крика. Последнее, что запечатлело сознание перед тем, как меня поглотила тьма, — фигура Небигудинова, оттолкнувшаяся в немом крике, вытянувшаяся в струну, и его ладонь, бьющая по поверхности карты с отчаянием последнего, выверенного удара. Тихий щелчок. Вспышка. Тьма.

…Великий Ц’тод принял вызов…

…Разлепились каменные веки…

…Возгорелся нефритовый взор…

…Разорвалась цепь покоя…

…Опустел парящий трон…

…Великий Ц’тод начал игру…

-…Так-так-так, какой неприятный сюрприз. Не люблю говорить правду, но Вы меня удивляете, Добреев. Нет, поправьте – впечатляете! Я безусловно рад, безусловно. Вы все еще живы…надо же: Вы – живы! – глухой голос доносился из маски, висящей на вертикальной трубе.

Она висела неаккуратно, немного криво, будто ее повесили на крючок небрежно, проходя мимо. Нарочито громко звучала гулкая капель с водопроводных труб, ее словно искусственно выкрутили на максимум. Все помещение вокруг было сплошным переплетением труб, будто змеиный клубок. Слабый свет из мутного притолочного окна не позволял увидеть многого, но очевидно это был подвал. Подвал котельной или чего-то похожего. В углу стоял высокий грязный бак, из которого как из смертельно больного катетерами торчали трубки, уходящие в общую обвязку. Столб с маской посередине, который скорее всего был канализационной трубой. Ощущалась запущенность и забытость, словно это помещение - сжатый кулак великана, застывшего много веков назад, внутри которого я оказался заперт. Замкнуто, тесно, влажно.

Я смотрел в глаза Маски и слушал его велеречивую патетику. Естественно, я был связан, грубо закован наручниками к толстой трассе руками за спиной. Металл звенел о металл, но тихо, приглушенно. Видимо, чтобы не заглушать его голоса и… капе́ль. Она трепала нервы, будто каждая холодная капля попадала прямо на мои раздраженные нейроны.

Этот Альфред, очевидно, страдает недостатком внимания.

- И тебя переживу, можешь не беспокоиться об этом. – переговариваться с маской было странно, но не более, чем все прочее. Я вроде как был один в подвале, но в то же время ощущалось присутствие Псова.

- И вот опять! Как? Хотя не Вам знать…не Вам. – голос маски неприятно дрогнул, он как будто уже сталкивался раньше с чем-то очень неприятным и не ожидал, что это может повториться. – Впрочем, это все скоро перестанет иметь значение. Вы приближаетесь к моей кульминации!

- Осознанное сновидение. – ответил я на его вопрос, сам не зная зачем. И буквально кожей я ощутил его замешательство. Мне привиделась фантазия - он встал со своего кресла и подошел ко мне в упор, чтобы понять, не померещился ли я ему. Я ждал, что сейчас невидимый палец упрется мне в лоб – проверить мою настоящность.

Но этого не произошло, и я продолжил, не понимая, почему не могу просто молча дослушать весь его возвышенный бред:

- Цирюльников учат работать с экскурсами. Управлять ими. Нас искусственно погружают в некое подобие сна и тренируют осознавать, что вокруг иллюзия, а что настоящее. Это сложный навык, который дается далеко не всем. У меня как видишь, получается не дурно.

- Какой еще экскурс? – Маска начала терять позицию, переходя из привычного властного тона в растерянный, хоть Альфред и пытался спрятать это под пренебрежением.

- Учите мат часть, как говорится. – когда я понял, что он неуверен, я испытал спокойствие. Я откинулся как мог поудобнее на холодящую сквозь одежду трубную магистраль и глядя в омуты озер маски озвучил давно тревожащий меня вопрос: - Что случилось с Ле Гранжем?

- Ч-что? Кто такой?... А-а-а…Кажется вспоминаю… - Альфред заходил по комнате в моей фантазии. Он прищелкивал пальцами и цокал, пробуя на язык это имя. – Ле Гранж, Ле Гранж. Молодой француз. Верно? Такой ретивый революционер субординации. Как он кричал от боли…Эх, Добреев. Вы уже дважды меня поймали с поличным – чувствуется породистый воин. Не будь Вы такой занозой в моем глазу, однозначно пригласил бы к себе на службу. А это привилегия, мой славный, привилегия!

- Не очень-то ты лоялен к сотрудникам, как я посмотрю. – я прикусил язык, испугавшись, что сболтнул лишнего. Очень не хочется подставить Хаоса и всю операцию. Хотя её до конца я и не знаю. Я попытался резко сменить тему, уводя от каверзного разговора. – Так что с Ле Гранжем?

- У Вас с ним есть общая черта – нарушение субординации. Надоел мне этот базар. – в голосе Альфреда зазвучал ледяной металл. – Крепитесь, Добреев. Скоро Вы последуете вслед за своим драгоценным французом и ничто Вас не спасет от уготованной мной участи. Аревуар, цирюльник.

Трубы подвала истошно заскрипели, пытаясь вытеснить друг друга. Скрежет разбавил свист прорывов, - сразу несколько стенок лопнули, - выпустив наружу тугие струи грязной воды. Она стремительно начала заполнять помещение, в скором времени обещая утопить меня с головой. Аудиенция была окончена.

Я подскочил и грубо дернулся обратно, удержанный наручниками. Ослепила резкая боль. Вода прибывала быстро, уже доходя до пояса. Я рвал корпусом в разные стороны, стараясь освободиться, но это не получалось. Поднятая уровнем воды маска, мягко покачиваясь плавала на поверхности возле меня и ехидно поглядывала на мои тщетные попытки не захлебнуться. Железный кулак великана сжимался, норовя выдавить из меня жизнь вместе с последним глотком воздуха в легких.

Когда мутная вода накрыла меня с головой я начал дергаться в конвульсиях, свет медленно гаснул. Все, что осталось в периферии моего сознания – это толчки и тихий шепот:

- Добреев…Добреев…Добреев…

-Добреев, едрит-гамбит! — Небигудинов пытался тихо растолкать меня, и его шёпот врезался в ухо как раскалённая спица. — Вставай, старшина! Немцы на дворе!

Я вздрогнул и рванулся вверх, насквозь мокрый от холодного пота, но его рука — твёрдая, как стальной лом, — придавила меня обратно, а сухая, обжигающе горячая ладонь намертво легла на рот. В сумраке полыхали только его глаза, бешено расширенные. Указательный палец вонзился в пространство между моими бровями, как кинжал, высекая беззвучный приказ: «ТИШИНА».

Внутри черепа всё ещё гудел, не умолкая, адский водопад — шум капели в подвале Псова, а в груди сидела старая, знакомая гиря — ощущение спертого воздуха, последнего вздоха перед тем, как вода сомкнется над головой. Утопление — ужасная смерть.

Я медленно кивнул, двигая головой, как тяжелым булыжником. Он убрал руку, словно снял с меня пудовый замок. Я осмотрелся. Непроглядный, густой как деготь сумрак. Лишь в одном месте — не свет, а его призрак. Там тьма была не столь густая и плотная.

Плохо различая детали, я видел, как брашер, превратившийся в одно большое сгустившееся напряжение, двигался. Он не создавал звуков — он их отменял. Ползая на карачках, придерживая карманы, которые могли опорожниться под наклоном - он явно боялся, что из них высыплется сама его жизнь. Подзывая меня сжатой в кулак ладонью (жест, больше похожий на призыв к штыковой), он пополз к пятну. Каждое его движение было выверено, отмерено, как у сапёра на растяжке. Я пополз следом, стараясь дышать в такт его спине, копируя эту смертельную осторожность.

В голове, подчистую игнорируя новую реальность, продолжала вращаться адская мясорубка из перламутровой дороги и настойчиво прибывала вода. Я уже должен был, чёрт побери, привыкнуть к выкрутасам рукописи, но каждый раз она находила всё новые, изощрённо-гениальные методы взломать мою многострадальную голову. Если всё это кончится, я лично прикончу эту мразь. Раздавлю, как таракана. «Когда, Добреев, когда всё это кончится» — ядовито поправил я себя.

Небигудинов обернулся. В его взгляде плескалась ярость свирепой медведицы, у которой только что убили медвежат. Он яростно ткнул себя пальцем в лоб, а затем тем же пальцем, словно заколачивая гвоздь, указал на мои губы. Я понял. Прошептал вслух. От досады я до боли прикусил язык, и солёный вкус крови на миг вернул меня в тело.

Мы, сгорбленные, вползая в собственные тени, доползли до узкого, пустого окошка на уровне пояса. Небигудинов резким движением головы бросил мне приказ. «Смотри».

Я послушно повиновался.

Кусок узкой улочки, на противоположной стене такое же окошко без стекла у земли. Полукруглое, заглубленное в стену, не шире книжной обложки. Никакого освещения, только свет ночного неба. Которого, тем не менее, с моего ракурса видно не было. Дорога выложена плиткой из перламутра. Вблизи ночью она выглядела просто как мрамор или керамика. Если бы хотел, мог вытянуть руку и коснуться ее. На миг даже возникла шальная мысль, но Небигудинов четко дал понять – без выходок.

Я еще раз посмотрел по сторонам и не найдя больше ничего занимательного или тем более опасного вернулся к брашеру. Поводя во мраке руками, я жестами объяснил, что ничего не увидел. Но Небигудинов требовательно воткнул палец в окошко и подтолкнул меня обратно. «Наблюдай!»

Сдерживая недовольный глубокий выдох, я вернулся на пост и некоторое время бессмысленно пялился на улицу. Я постепенно расслаблялся и один раз даже начал тихо наскуливать популярный мотив себе под нос, но тут же получил тумак под ребра. Напряжение от партнера шло как от трансформаторной будки, диву давался, почему у меня волосы дыбом не встают от электричества. Прошла целая вечность или может быть всего лишь полчаса, прежде чем я увидел то, или точнее того, кто так напугал брашера.

Паря над дорогой, по сжатому, словно желающему его выплюнуть, воздуху плыл не трон — оторванный от престола улей нечеловеческой власти. Каменная платформа, достаточно широкая, чтобы на ней стоять, а не только сидеть, парила сама по себе. На ней вздымалась спинка, больше похожая на ритуальное опахало или гигантскую, застывшую в крике ладонь.

Пять длинных лучей, острых, как спицы мироздания, расходились веером. Их у основания сковывало массивное кольцо из того же тёмного, поглощающего свет камня, но лучи пронзали его границы, уходя выше, — словно сила не могла удержаться в очерченном круге. И на острие каждого луча горел свой кошмар, обрамлённый в драгоценную плоть.

На первом — всевидящий Сапфировый Глаз, зрачок которого был чёрной бездной. На втором — кроваво-рубиновая Ладонь с двумя противостоящими большими пальцами, жестокий символ плоти. Третий луч венчала Изумрудная Сфера, внутри которой, будто в капле смолы, навеки застыла совершенная, сферическая паутина. Четвёртый — две переплетённые восьмёрки из густо-фиолетового аметиста, символ бесконечности противоречий, ставший петлёй. И на последнем, центральном луче — овальное Солнце из ярчайшего топазово-жёлтого берилла, чей свет был не тёплым, а колючим, слепящим, хирургическим.

Сидеть на таком было немыслимо. Это был трон для вросшей фигуры, для полёта, для явления. Обычные подлокотники и сиденье внизу казались насмешкой, данью забытой форме, от которой осталась лишь эта парящая платформа — пьедестал для того, кто сможет вынести взгляд этих камней и не сгореть.

Он плыл беззвучно, но от него исходила тишина такого натянутого качества, что закладывало уши. И все пять символов, казалось, не просто светились, а медленно вращались в глубине своих каменных гробниц, присматриваясь к миру, который им предстояло перекроить.

Но истинный кошмар заключался не в пьедестале, а в том, кто им владел, не касаясь его, паря в полушаге над камнем.

Существо из мертвенно-белого камня, холод которого ощущался кожей на расстоянии. Оно было отрицанием в самой своей основе: отрицанием дрожи, тепла, пульса — всего, что делает материю живой. Бездушный исполин, чье тело было не скульптурой, а законченным утверждением: «Движение — заблуждение. Чувство — ошибка».

Его глаза — два шарнира из полированного нефрита — не смотрели. Они сканировали. И там, где задерживался их взгляд, реальность блекла, теряла насыщенность, словно превращаясь в черно-белую схему.

Он был вершителем, судьей и кодексом в одном лице. Он не просто знал правила — он был тем пространством, где правила возникают. Его власть была не в силе сокрушать, а в праве определять, что существует, а что — нет. Бесстрастный пик абсолютного Разума, вознесшийся над болезненно-пестрой и глупой жизнью внизу.

А потом я увидел его лицо — и мир внутри меня в очередной раз дал трещину.

Оно было собрано, как безупречный пазл Ада, из пяти сходящихся в одной точке личин. Равных долей. Бесшовных. Каждая — уродливая карикатура на ипостась человека: страх, желание, мысль, память, воля. Но не сами эти чувства, а их пустые, вывернутые наизнанку оболочки. Смотреть на это — все равно что переживать собственную вивисекцию, где каждое лезвие режет не плоть, а разные слои души. Одно — обдирает инстинкты, другое — отделяет "я" от воспоминаний, третье — выбрасывает в абсолютную пустоту одиночества, где даже свет рождения кажется ложью.

Выдержать этот взгляд было все равно что пытаться удержать в руках собственное распадающееся сознание.

И я не выдержал. Колени подкосились, и я грузно осел на пол именно в тот миг, когда те невыносимо плавные, механические глаза начали поворачиваться в мою сторону.

Но понимание пришло раньше падения. Лежа в пыли, я уже знал.

Он видел. Зафиксировал. Внес в бездушный реестр.

И отвернулся.

Потому что я был всего лишь случайной переменной в его уравнении. Мухой в аудитории, где он читает лекцию по переписыванию мироздания.

Игра только начиналась, а мне уже хотелось, чтобы эти нефритовые глаза наконец обратили на меня свое полное, стирающее внимание. Играть с этим было невыносимо. Быть проигнорированным им — в тысячу раз страшнее.

Теперь я понял. Во мраке нашей камеры, залитой леденящим желатином напряжения, я видел только его раздирающий бессердечный взгляд. Холодный нефритовый взор хирурга, механически препарирующий пациента заживо. Только сейчас я глобально осознал, тотально проникся ужасом напарника, который тоже это видел. Мы могли бить в барабаны и разжигать костры фейерверков, горлопанить похабные песни и отплясывать на пустотелых бочках. Или могли зажаться, забиться в угол, забыв про дыхание и сердцебиение, затушить огонек мыслей о ледяной остов страха, стать намеком на собственные тени – Ему было безразлично.

Он знал о нашем присутствии. Он ждал непрошенных гостей и подготовил для нас самый радушный прием. И то, как он познакомил нас с собой мы должны принять как великодушие. Пыль наших стремлений до сих пор не развеяна над перламутровым рассветом Города-Лабиринта по его прихоти и это – добродетель Великого Ц’тода.

Добро пожаловать в игру, где на кону за победу лежат наши никчемные жизни.

Добро пожаловать в Город-Лабиринт.

- Мы в дерьме, товарищ первый цирюльник. – впервые нарушив дисциплину безотлагательной тишины, Небигудинов сказал это закуривая сигарету. Я видел его опустевший взгляд, упертый в никуда и поникшие плечи. – Категорически в дерьме.

Я взял вторую сигарету, закурил. Дым тянул в узкую бойницу над головой, но это уже не важно. До утра мы в безопасности.

День первый

День первый.

Я вспомнил первые месяцы обучения в первом доме типографии. Тогда еще молодой пацан, я с присущим юности оптимизмом погружался в тонкости профессии цирюльника. Это были веселые времена, даже несмотря на всю ответственность и сложность образования.

Мы облачались в специальную форму, определяющую наш ранг учеников, и ходили по разным отделам, где нас буквально на практике обучали азам о́брива. Скучные монотонные лекции зачастую обходили нас стороной, хотя и без них не обходилось. Мы с группой таких же наивных птенцов наперегонки бежали из кабинета в кабинет - в жажде знаний и навыков. Столько удивительного скрывалось за закрытыми дверьми тайной организации, столько поразительного. В те времена я ощущал себя мальчиком со шрамом на лбу, попавшим в мир магии.

Наш куратор, уже пожилой, по меркам цирюльников, человек, строго следил за каждым нашим шагом, постоянно приговаривая, что быть цирюльником – это не привилегия, а ответственность.

Что я мог об этом знать тогда? О чем вообще я мог думать?

О карьере, о свершениях, о немыслимых подвигах, которые никогда не станут достоянием истории. Я был глуп и наивен. Но тем не менее, я был в то же время успешен. Любую задачу, которую ставили перед нами руководители я выполнял быстрее остальных. Мне легко давались погружения, я без вопросов различал важную идею от бумагомарательства. Да и вообще, все, что касалось практических, прикладных навыков мне давалось проще, чем другим школярам. Поэтому по итогам предварительного тестирования мне пророчили должность первого цирюльника в боевой группе.

Как же это лелеяло мою гордость…

В один из таких дней я наткнулся на молодого цирюльника в отделе Ф.Р.И.К. В его долговязой фигуре мне сразу увиделось нечто приятное. Он был неказистым, с вытянутым лицом, за простыми очками на мир смотрели умные вдумчивые глаза.

Я застал его внимательно изучающим безынтересные для меня талмуды по идеологиям прошлого, настоящего и будущего. Он почему-то читал стоя, опираясь на невысокий стальной шкаф с архивом. Я тогда подумал, что этот парень не из тех, кто ценит удобство. Но даже в начале своего пути он предпочитал просторную одежду с массой карманов и подкладок.

Да, это был Небигудинов. Тот самый, с которым в последующие годы нас ждали взлеты и падения на просторах самых разных операций и миссий. Но тогда он еще был молодым специалистом, который шел в параллельной группе обучения годом раньше. Небигудинова очень быстро определили в отдел С.Ю.Р. рецензентом за наличием у него пытливого ума, внимательности и удивительной усидчивости. На крайний случай его готовы были направить на факультет разбора идейных коллапсов по тем же причинам, хоть и должность по мнению руководства была ему тесновата.

Но не в характере Небигудинова было отсиживаться в тылу, а потому он потребовал дать ему роль в тройке о́брива, пусть и не на главной позиции. Но особенность формирования боевого отряда цирюльников предполагала полную сбалансированность всех его членов. Как по физическим, так и по психологическим параметрам. И в связи с отсутствием подходящих кандидатов, будущий брашер почти год оттачивал свое мастерство на манекенах и искусственно созданных имитациях. Как он говорил позже – оптимизм похож на красивый смокинг – перед тобой открываются любые двери, даже если это двери трамвая.

И вот однажды в моей жизни появился он. Мы стали друзьями с первого рукопожатия, с первой дурацкой циничной шутки. С первой соразмерной мысли, озвученной вслух. Это был тандем, которого организация Цирюльников не знала. И это стало проблемой – нам редко удавалось поработать с третьим членом команды - рецептором - дольше двух операций. Уж слишком у нас сложные были характеры и уровень навыков. Поэтому мы прочно сближались, постепенно образуя дуэт, не нуждающийся в третьем лишнем.

Наше первое задание было больше похоже на тренировку на кошках. Нам дали обрить сказку для детей. Простейшее произведение на двадцать страниц. Суть его была проста – дети, прочитавшие сказку, в будущем могли стать больными с маниакальными наклонностями. Хотя с виду это было милейшее чтиво со зверюшками и хэппи эндом. Мы исполнили о́брив на «пять с плюсом», почти играючи. Посещение чуждого мира рукописи прошло как по маслу, легко перелистывая страницы, мы комбайном прошлись по каждому опасному персонажу, по каждой ригидной букве, вычеркивая или стирая все опасные для детишек элементы. Я тогда с искренним восторгом удивлялся, как хитро авторы могут вплетать разрушительные идеи в простые тексты.

Но первый раз запоминается на всю жизнь. Мандраж погружения смешенный с искажением пилюли нейтротрансмиттера, первые боевые экскурсы, которые сильно отличались от тренировочных, оборона рукописи от внезапного вторжения цирюльников. И этот сладкий вкус обескураживания, когда Идея выкорчевана с корнем и теперь это просто набор фраз длиной в двадцать страниц. Пустая трата времени автора и читателей.

Ну и, конечно, первое похмелье после таблеток…Жуткое зрелище. Бутылка водки, выпитая в одно горло, нервно курит в сторонке. Да, таков путь цирюльника. Защита в невидимости от неведомого.

Воспоминания о былом теплом весенних вечеров согревали мне сердце и настойчиво напомнили, кто я и зачем. И сейчас, глядя в окошко на рассвет, пришедший внезапно, как разрыв миокарда, я был хладнокровен и решителен.

Мы провели ночь в беспокойном сне. Потребности в караулах не было – Ц’тод ясно дал понять, что в этой мрачной конуре нас не тронут. А на утро, которое моментально перешло в ясный день без привычных предрассветных сумерек и восходов, мы подскочили, готовые во что бы то ни стало добраться до башни и выжить. Но все-таки выжить у нас было в приоритете.

Сделав по глотку воды из фляги и на двоих съев банку тушенки, взятую из старого грузовика священника, мы проверили снаряжение. Точнее Небигудинов проверил, а я морально настраивался, сидя в позе лотос и вспоминая все боевые медитации, которым нас обучали в бюро.

Скажу наперед, все, что ждало нас в Городе-Лабиринте, были лишено героизма и отваги. Это не было приключением хоббитов в мрачные земли темного властелина или космической экспансией на заброшенной в глубинах космоса планете. Мы просто попали в математический ад, где инженер ставил эксперимент в реальном времени и пространстве, одной силой мысли претворяя в жизнь любую, даже самую безумную идею. А Великий Ц’тод оказался самым изобретательным злодеем из всех, с которыми я когда-либо встречался. Да и по большому счету, он и злодеем-то не был. Скорее идеально сгенерированным механизмом, вроде искусственного интеллекта.

Но это все мы поняли позже. А в первый день мы узнали, что в Городе-Лабиринте есть правила и определенные законы.

Например, камера, в которой мы очутились является своего рода убежищем, где можно перевести дух ночью. Таких схронов по всему Городу десятки, но, чтобы их найти, надо проявить бдительность. Они отмечены символами, соответствующими району Лабиринта. Достаточно прикоснуться к такому символу и открывается проход. Покинуть его можно таким же способом. Но доступ к ним возникает только ночью.

А вот днем…

Днем это плод буйной фантазии шизофреника, с грохотом и скрежетом камня о металл, вырывающийся наружу и ломающий шаблоны восприятия и все существующие законы физики. Помните, я говорил, что Город внутри пустой и только Башня Хакима величественно возвышается над его перламутровыми стенами?

Так вот теперь все было иначе. Совсем иначе.

Словно искрящийся на солнце песок, высыпаемый из руки, Город восстал из пустоши посреди изящных стен. Воссозданный искусным архитектором, как самый желанный оазис, он плыл в жарком мареве пустыни Синистры, сияя пиками башен и крытых мостов под солнцем, застывшим в зените навеки. Он был удивителен и притягателен, как мифические дары богов, и одновременно обманчивым, пугающим и смертоносным, как жало мантикоры, спрятанное в янтарном бархате.

В его текучих формах невозможно было найти прямые линии, Город словно плыл в непрестанном потоке драгоценных сортов камня и стали, неся в своем русле узкие крытые коридоры и извилистые улочки, сплошь усеянные лестничными переходами и мостиками. И над всем этим — звук. Не тишина. А её полная противоположность. Тихий, вездесущий, сухой звон — будто мириады мельчайших кристаллов трутся друг о друга в потоке невидимого ветра. Шёпот эха, блуждающего по бесконечным коридорам и возвращающегося к тебе с опозданием на полвздоха, уже чужим и искажённым. Иногда где-то высоко над головой, на мосту, которого уже нет, раздавался одинокий, чистый, как слеза, удар — будто капля расплавленного серебра падала на стеклянную плиту. И этот звук не имел источника, только последствия — мурашки по коже и чувство, что за тобой следят.

Его назвали лабиринтом отнюдь не просто так. Это был не простой город в обычном понимании. Мы не нашли в нем рыночных площадей, заполненных товарами востока и надрывающихся смуглых купцов. Минаретов, надменно надзирающих за прохожими свысока. Не было здесь жилых домов и административных зданий. Только бесконечные переходы, лестницы, подъемы и спуски. Узкие, широкие, крытые или согреваемые небом. И купола, и стены в витиеватых вязях и башни, башни, башни…

Куда не посмотришь, взгляд сразу спотыкается, путается, завязывается узлом. Здесь не было понимания севера и юга, идя вниз, легко можно было оказаться наверху. Входя в левую дверь, ты мог выйти из правой и так до бесконечности. И этот звон-шёпот был твоим единственным, коварным спутником. Он не помогал сориентироваться — он сбивал с толку, нашептывая, что за следующим поворотом тебя ждёт не выход, а лишь другое измерение той же ловушки.

Все, о чем мы могли думать в первый день, это не потеряться. Потому что найти друг друга мы уже не сможем никогда. Звук, казалось, питался этим страхом, становясь чуть громче в моменты паники и затихая в оцепенении, — живой пульс лабиринта, измеряющий твоё отчаяние.

Только покинув наше скромное убежище и обозрев этот геометрический кошмар, мы приняли решение, которое показалось нам единственно верным. Спасительным.

Небигудинов выудил из одного из карманов моток плотной темной бечевки, и мы обвязались ей за запястья, скрепив связь между нами прочной веревкой. Так мы будем всегда рядом, словно на поводке друг у друга. Совместно была определена длина связки - два с половиной шага. По необходимости излишек веревки мы зажимали в кулаке, чтобы она не мешала передвижениям.

Таким образом, привязанные, словно два брата-близнеца единой пуповиной, мы начали свое исследование Города-Лабиринта.

Некоторое время спустя нами был обнаружен еще один закон Лабиринта – не оборачиваться. По задумке Великого Ц’тода в его Городе гости следов не оставляют. Путь, пройденный нами, позади превращался в хаос – в разбитые кусочки мозаики, собранные в случайном порядке. Ступеньки лестниц могли превратиться в оскал, врезанный в тело башни, повороты закручивались в пружины, а кривые переходы между стен опадать вверх тормашками и рассыпаться с искрами на осколки. Трудно описать хаос.

Но позади дороги больше нет, только безумие логических аномалий. И этот назойливый комариный звук Города, он одурманивал, сбивал с пути. Зажатая клавиша пианино, зацикленная в петлю, на которой мы уже готовы были повеситься. Нарушить звенящую линию мы могли только звуками своих голосов.

- Красная дверь. Я уже её видел. – я сказал это в воющее пустотой пространство перед собой только чтобы проверить, подчиняется ли мне мое тело, принадлежат ли еще мне мои слух и речь.

- А может ты видел вон ту красную дверь? – в голосе брашера была неприкрытая ирония. Он сложил пальцы пистолетом и «выстрелил» в идентичную дверь в пролете чуть впереди. – А может быть вот эту?

Ровно над моей головой еще одна копия красной двери просто парила в воздухе у стенки, не покачиваясь или плывя, а словно вросла в невидимый лед. К ней не вела стремянка или мостик, она не принадлежала к помещению за ней. Просто дверь, просто в воздухе. Я испытующе посмотрел на нее, словно хотел опустить взглядом на землю, а потом обессиленно помотал головой и сел на корточки, обхватив себя за колени.

- Поручик, не вешай нос, мы всего лишь на грани безумия и смерти. Представь, что ты Алиса, а это кроличья нора. Из лабиринта всегда есть выход. Нам стоит поменять метод. Найти особый подход к даме. – поддерживая меня словом, Небигудинов сел рядом прямо на пол - спиной предусмотрительно к дороге позади.

- Мы блуждаем здесь…сколько? – с ненавистью, щедро сдобренной страхом, плюнул я последнее слово в красную дверь. – Час? День? Год?! Небигудинов, брат, я не хочу пить, есть, спать! Я не ощущаю усталости и боли. Только сводящий с ума зуд в черепе, в самом мозгу. Понимаешь?! Я не могу вздохнуть, тут все так переплетено, это давит. Сводит с ума! – меня терзали, разрывали на части мысли. Лабиринт постепенно проникал внутрь, смешиваясь с моим сознанием, превращая его в свое изувеченное подобие. Все чаще меня посещало желание высверлить в виске дыру и вытряхнуть беспорядок из черепа. – Ты же видишь, отсюда нет выхода!

- Как говорил знакомый проктолог - выход есть всегда. – явно задумавшись над чем-то в моей речи, Небигудинов стал тереть обросший редкой щетиной подбородок. Он шевелил губами, вторя своим мыслям и смотрел отстраненно, будто сознанием улетел в другое измерение. – Ну да! Это конечно не эврика, но за бинго сойдет. Всем встать, суд идет! Добреев, если ты не гений, то я, будь на то воля Диснея буду Пинки! Давай-давай, оторви свои мощи от паперти, тут тебе милостыню никто не подаст. – он стал настойчиво поднимать меня за веревку на запястье. Это бесило, но работало. Я, не скрывая отчаянной злобы, поднялся и тяжело раздувая ноздри тупо смотрел ему в лицо.

- Отставить давить гримасы! Я поведу. – обезоруживающе улыбнулся брашер, вызывая у меня непроизвольную ухмылку. Умеет человек в оптимизм. – Ты категорически прав, собутыльник по несчастью.

- Собрат. – поправил я.

- Да хоть Сократ, зри в корень! – азартно отмахнулся напарник, привлекая мое внимание иллюстрацией на стене. Брашер пальцами стал чертить на перламутре прямоугольную схему, которая должна была изобразить карту Города. – Помнишь, символы, столпы человеческой жизни и бла-бла-бла? Ну да, по глазам вижу. Так вот, мы с тобой попали под раздачу в одном из районов. Который я выбрал ударом по карте. Спасибо твоей головной боли! Я догадался в каком именно. И я утверждаю с уверенностью локомотива, несущегося на стадо коров – мы в секторе разума. В средоточии его слепящего сияния.

За очками глаза Небигудинова горели нездоровым огоньком, и я стал серьезно подозревать, что Лабиринт добрался до его рассудка раньше. Но все же мысль показалась здравой, а потому я решил развить его мысль:

- Это место сводит с ума. Именно «с ума». Допустим. – кивнул я головой, прозревая эту часть головоломки. – Но что это дает в биг дате?

- Мы знаем, где мы! А именно вот тут. – брашер воткнул палец в «нарисованную» карту, в то место, где по идее был район с символом глаза. – Башня значитца примерно вооот здесь. – как циркулем он упер второй палец в центр Города, в предполагаемую Башню Хакима. – Северо-восток, получается.

- Тут нет сторон света, географ. На солнце не рассчитывай. Оно прилипло. – излишне не напрягаясь и не глядя наверх, я большим пальцем потыкал в небо. – Боюсь, что тут тупик.

- Тупик…Ну, разумеется, тупик! Ты точно гений, Добреев! Не признанный, конечно, хвост не распускай. – брашер провел ладонью по пустой стене, как бы стирая «карту» и повернулся на каблуках туда, откуда мы пришли. Я видел его лицо сбоку и видел, как на него легла тень сомнения и ужаса. Но так или иначе, он продолжил. Голос его слегка дрожал. – Мы действительно плутаем здесь долго, друг. И этому не будет конца. Не спрашивай, я это знаю. Ты обратил внимание, что в этом лабиринте нет классических тупиков? Тут любая тропинка куда-то да ведет. И есть только одна непреодолимая стена. Одно препятствие, сквозь которое мы боимся идти. Это обратная сторона рациональности – хаос.

Небигудинов стоял передо мной как легенда из прошлого, - застывший, с окаменевшим ликом, до побеления сжатые губы, полный решимости взор. Этот человек всегда восхищал меня, вдохновлял. Он был ярчайшим напоминанием того, что значит быть достойным звания Человек. И сейчас, я наблюдал метаморфозы его личности, как он из последних сил мобилизует всю волю, чтобы совершить рискованный подвиг. Это был один из тех моментов, ради которых он вступил в ряды Цирюльников. Момент не славы, но выбора, за которым следует спасение мира или безвестная гибель. Для Небигудинова только эти чаши весов имели значение, носили свой личный сакральный смысл. Он не был хищником, готовым к прыжку на жертву. Он был человеком, готовым пожертвовать всем, ради других людей. Именно поэтому я запомнил его в тот момент как легенду, как героя.

Он сделал шаг в сторону хаоса и в тот же миг на Город-Лабиринт опустилась наша первая ночь. Настоящая ночь. Разбитые осколки пройденного пути исчезли, а на их месте возникла непроницаемая глухая стена из грубого желтого кирпича. Он с налета ударился об нее, из носа на перламутровый пол закапала алая кровь.

Мы погрузились во тьму, только полный месяц занял солнечный престол и слабой тенью засиял над нашими проклятыми головами. А в Городе заскрежетал металл и камень.

Город начал мутировать.

Мы обернулись на звук и волосы на коже нашей встали дыбом, а нервы поразил разряд молний. Доводящие до исступления переулки с мостами исчезли – на их место пришли прямые улицы, разделившие район на кварталы. Я уже видел такие улочки из узкого окна в подвале-убежище.

Только в этот раз плитка слабо сияла под ногами, будто под ней находился источник флюоресцентного света. И звуки Лабиринта изменились. Ночью тишина натянутой простыней накрывала улицы, сквозь толщу которой бесшумно плыл по воздуху престол Великого Ц’тода.

Властелин вышел на охоту. Наступило его время. И его гончих.

Мы были окружены высокими стенами, прилегающими к дороге. Прямо у плитки внизу темными провалами зияли проемы окон. Но символов убежища рядом не было. Впереди куда хватало взгляда тянулась прямая линия улицы и перекрестки, пересекающие ее как швы на свежем шраме.

Потекли удушливые мгновения, мы словно приросли к полу, зажатые в угол желтым кирпичом с одной стороны и пугающей неизвестностью с другой. Весь Город превратился в беззвучный набат, тревожно звонящий в наших умах. Он не шептал, он диктовал угрозы сухо и безапелляционно.

А потом мы услышали само эхо смерти. Будто крошечные кристаллы сначала перетирались между стальными жерновами, а потом осыпались на стеклянную решетку. Этот звук всегда шёл впереди источника, предупреждая и извещая о прибытии вестника. Это был звук, от которого стыла кровь: словно материя реальности — всего лишь алмазная подушка, сквозь которую, как раскалённый нож сквозь масло, ввинчивается медленно вращающееся сверло. Оно приближалось не спешно, с мерной, неумолимой точностью палача, идущего выполнить рутинную работу.

И, наконец, из-за угла, окружённое сапфировым сиянием, холодным, как глубина космоса, плывя по воздуху, выглянуло Око. Его широкий, жидкий зрачок не фокусировался на деталях, а бесстрастно сканировал территорию, квадрат за квадратом. Мы стояли, скованные ужасом, вжавшись в стену, и старались не дышать, надеясь, что Око проскользнёт мимо, как наваждение кошмарного сна.

Но оно заметило. Плавно повернувшись в нашу сторону, Око замерло, словно процессор, обнаруживший ошибку в безупречном коде. А потом его зрачок резко, как диафрагма объектива, сузился в вертикальную щель. И мы поняли – Ц’тод знает. Он видит нас. Он идёт забрать наши души и пополнить ими свою несметную сокровищницу. Разобрать нас на запчасти и разложить по каталогизированным сундукам: разум — отдельно, чувства — отдельно, память — отдельно.

Не сговариваясь, мы побежали. Связанные общим страхом крепче любой верёвки, мы, прижимаясь к стене, обогнули Око, которое теперь неотрывно, как прицельный луч, сверлило нас взглядом, и понеслись в противоположную сторону.

Выбор был невелик. Весь район распался на бесконечные, идентичные прямоугольники-клоны. Мы могли выбрать любое направление, и оно вело в ту же самую, до тошноты знакомую геометрию. На бегу оборачиваясь, я с ложным, пьянящим облегчением понял, что Око не преследует. Оно не двигалось с места. Оно просто… продолжало смотреть. И от этого стало ещё страшнее.

На ходу, сбивая дыхание, Небигудинов отчеканил:

- Ищем символ убежища. Мы долго не протянем.

Я кивнул. Вывернув внимание наизнанку, я скользил взглядом по гипнотически ровным стенам, выискивая любую аномалию, царапину, пятно — любой намёк на сбой в программе. Но архитектура нового Лабиринта была безупречна. Она была не просто отполирована — она была стерильна. Это была архитектура последнего приговора.

Он был мечтой перфекциониста, доведённой до абсурда и обращённой в оружие. Ни трещины, ни скола, ни намёка на выщерблину. Стыки плиток сходились в абсолютную пустоту, углы впивались в пространство с хирургической точностью. Эта градостроительная геометрия не успокаивала — она давила. Она отрицала саму возможность иного пути, иного выбора. Ночью Лабиринт был сетью, запутывающей добычу. Ночью он был скальпелем, аккуратно вскрывающим реальность, чтобы показать её пустую, безупречную подложку.

Днем Город был ловушкой, где можно было затеряться. Теперь он стал витриной, где не спрятаться никому и ничему.

И в этом оскопленном уравнении, между зрительным шумом знакомых переменных, вдруг появилось новое «дано» - в одном из примыкающих переулков я увидел Его. Лишь на мгновение в череде пустых коридоров мелькнула бледная фигура над черным троном. Лишь на миг, длиной во взмах крыла колибри, зловещие камни Пьедестала вспыхнули во мраке ночи. Лишь на один удар сердца я встретился взглядом с Его нефритовыми глазами. И в этот момент алгоритмы всего изменились.

Внимание Ц’тода стало стрелкой часов, указующей на наши законченные дни. Город-Лабиринт превратился в огромный циферблат, окруживший Его монолитную фигуру. Все улицы закруглились и поменяли течение русел к центру часов.

Наше время начало обратный отсчет.

Дороги в одночасье, словно траволаторы, потащили нас на казнь. Мы снова оказались в пасти дьявола. Великий Ц’тод обратил несокрушимую твердь своей вотчины в густой кисель, текущий под его трон, будто там было сливное отверстие в огромном каменном чане.

Я в отчаянии завертел головой, в последней надежде моля об убежище. И как чудо в рождественскую ночь, в бульоне сошедшей с ума матрицы, я увидел бледное свечение символа. Слабое утешение, как робкий луч надежды, оно тусклым намеком манило к себе.

Изо всех сил я дернул за веревку Небигудинова, как собаку на привязи. И с нарастающей болью в запястье, утопая в перламутровой каше, потянул его за собой. Он тоже увидел знак и с удвоенной силой побрел за мной, преодолевая тяжесть каменного болота.

Идти было невероятно тяжело, бежать было просто невозможно. Монотонное гудение, нарастающими волнами прибивало нас к земле и шло оно от парящего трона. Во всем хаосе, соскочившем с иглы реальности, неподвижным оставалась только комната убежища, монументальный каменный куб с окошком у земли. Чем ближе мы продирались к символу, тем больше усиливался поток в центр водоворота.

Как никогда обжигающе ярко сиял в голове закон Лабиринта – не оборачиваться. Как загнанная гончая в шорах, я видел перед собой единственную цель. Я сросся с ней, прикипел всей доступной волей, потерялся в кишащем перламутровом кошмаре и вынимая ноги из каменной каши совершал немыслимый подвиг – делал шаг. А за ним следующий.

Пока в какой-то момент звон мира не превратился в физически ощущаемый купол, накрывший нас, словно тараканов на серебряном блюде. От давления Небигудинов упал на колени, я ощутил это спиной, почувствовал запястьем. Но символ был в одном шаге, и я в отчаянном рывке, натянув бечевку до предела, прикоснулся к нему кончиком пальца.

Открылся темный зёв проема в убежище. Я развернулся к нему спиной, чтобы двумя руками потянуть за собой напарника и стал заваливаться во тьму, используя вес своего тела как дополнительный рычаг.

Великий Ц’тод был рядом. Я буквально слышал щелчки его вычислительной машины, сокрытые за нефритовыми окулярами глаз. Он анализировал нас и никуда не спешил. Он делал равнодушные ставки, от которых для него ничего не изменится, но исходом которых мы можем стать частью его коллекции.

Я смотрел прямо в его пятиликое лицо, в этот кибернетический взгляд и меня поразило осознание, которое я смог понять немного позже. Сейчас это была просто вспышка от взрыва атомной бомбы, запечатлевшая лишь тень на стене моего сознания. Выжженный на доске памяти узор, который станет путеводной нитью в чертоги знаний, где я смогу найти выход из этого проклятого рассказа. Не сейчас, но я пройду по этой нити и выясню, как уничтожить тебя и этого ублюдка Псова.

Мы провалились в убежище. Я больно ударился спиной, дыхание тут же потеряло ритм и несколько секунд я не мог вспомнить как дышать. Небигудинов кулем свалился на меня, тут же перекатившись на пол. Проход во временный схрон закрылся и наступила тишина.

Мы лежали во мраке, словно окаменевшие моллюски на дне мезозойской эры и ждали, что иллюзия безопасности рухнет и нас поглотит бушующая лава хаоса. Но мгновения тянулись и ничего не происходило.

Отвергая саму суть собственного звучания, я со всей осмотрительностью загнанной жертвы, выглянул в узкую бойницу. Это была та же улица, которую мы видели вчера ночью. И точно так же, как в прошлый раз, мимо, величественно прорезая воздух, проплыл пьедестал Великого Ц’тода. Он замедлил ход напротив меня, но не остановившись, а просто обозначив – я тебя вижу.

Я вернулся к партнеру. Упал рядом, развалился бесформенной кучей мяса и костей, упер взгляд в мглу потолка и дико, истерично, со слезами рассмеялся. Мы – живы. Снова – живы.

Небигудинов во весь голос засмеялся в ответ.

Нет такого слова, которым можно описать пережитое в ту ночь.

Этот раунд за нами. Слышишь, подонок, за нами! Мы – живы.

День второй

День второй.

Я часто задавался вопросом – почему именно Цирюльник?

Как вообще моя жизнь связана с литературой и Идеей? Откуда во мне такой искренний бескорыстный позыв к прозе? Кто я – автор своей жизни или же читатель чужого сюжета?

С детства я пристрастился к книгам. Постепенно я отсеивал скучные для себя направления, пока не подошёл к алтарю великих произведений — тех, что не вписывались ни в один жанр. Мне нравился не стиль, а алхимия — таинственный коктейль из философий, стилей и миров. Сплав, из которого рождается новое.

Я везде находил осколки себя. По крошке, по детали — из них постепенно складывалось моё «я». И в этом я видел великое благо. Пока однажды не осознал, что заложенные Идеи в этих книгах не только раскрывали свои карты для моего пытливого изучения, но также прямо или косвенно программировали меня. Они определяли мою судьбу.

Постепенно, тихими ручьями, Идеи других авторов питали мои сады, принося с собой новые семена чуждых растений. Не все плоды их были питательны и полезны. Многие, как сорняки, закрывали своими тенями благородные ростки и пожирали их, навсегда лишая солнечного света.

И так, год за годом, я слепо погружался с головой в разнообразнейшие миры, с беззащитной наивностью, словно нагой на радиоактивном поле, впитывая все подряд – без исключений. Не разбирая хорошее от плохого, позитивное от деструктивного. Я грузил трюмы своего корабля знаниями, взглядами, чужим опытом, пока его дно покрывали паразитирующие полипы и прочие морские гады, пожирающие мои силы. Меняющие маршруты, путающие следы.

Я рос к солнцу. Но с каждой книгой это было солнце чужого неба.

И вот однажды я оказался здесь. В точке времени и пространства, где передо мной лежал выбор без выбора. Я стоял накрытый тенью огромного вопроса – я автор или все еще читатель?

И что-то подтолкнуло меня шагнуть в эту тень. Упасть в её неизведанное лоно – утонуть, чтобы коснуться дна руками. Увидеть то, что заставило меня совершить этот шаг. Только так я мог познать себя, только сквозь тьму terra incognita я мог найти корни всех растений моего сада. Лишь так я мог объять его пределы.

И тогда в мою неприметную дверь постучали.

Это был жизнеутверждающий стук, не робкий и не грубый. Так не стучат приставы или соседи. Так не стучит любовь или долг.

Так стучится в твою дверь судьба.

Ты можешь оставить дверь закрытой и спрятаться за занавеской. Сделать вид, что тебя нет. Оставить ее зов не принятым. Дождаться, когда она пройдет мимо и затеряется в потоке времени навеки.

Или ты можешь, преодолевая парализующий страх, подойти к порогу. Взглянуть открыто в неизвестность и довериться. Довериться себе. Ибо судьба не дает гарантий. Она не сулит золотых гор. Она не протягивает тебе руку помощи.

Судьба открывает тебе дверь, за которой лежит путь. Совершенно новый, ни с чем не сравнимый ранее путь в мир, который ты будешь создавать сам.

Она никогда тебя не принуждает – ты можешь свернуть с него в любой момент. Сойти на любой обочине. Заблудиться.

Но что тебе дает Судьба – это осмысленность. Неуловимый поток новых частиц. Они не сразу, но постепенно заполняют каждый день, пока не превращаются в наполняющий свет.

И если тебе хватает духа, достает характера не сходить с пути, то когда-то ты обернешься и увидишь, что вся твоя жизнь была серой и бесцветной. До того дня, пока ты однажды не решился и не открыл дверь на стук.

Почему Цирюльник?

Потому что устал, чтобы мной управляли чужие Идеи.

Потому что я отказываюсь быть их рабом.

Потому что – это мой стук в дверь.

Потому что – это моя Судьба.

Карта не была ориентиром в привычном смысле слова. Привычном для мира реальных людей. Это было меню. И мы сделали свой выбор, когда убегали от смертельно опасной воронки. От ее пожирающего саму идею существования каменного шредера. В прыжке, спасшем нам жизни, Небигудинов попал по первому попавшемуся сектору карты. Им оказался район разума с символом глаза. Именно в нем мы оказались в первый день.

Каждый сектор Города-Лабиринта был своего рода комнатой пыток и одновременно тематическим квестом. Имея четкие границы запутанной, поломанной логики, сектор разума был осязаемым и понятным. Да, пусть он был моделью искривленного пространства и казался непроходимым, но тем не менее – это было разумно. Осознаваемо. Наблюдаемо.

Мы покинули его утром второго дня.

Как зачастую и бывало – Нибугидинов оказался прав. Только мы выбрались из убежища, он тут же развернулся к разорванной части материи, где на нас вылупили глаза оскаленные перламутровыми клыками окна и спиралью свитые, словно гадюки, лестничные марши. Сквозь дрожащий воздух портала в потусторонний мир, преодолевая животный ужас, мой напарник сделал шаг назад по Лабиринту и…пропал.

Я потерял опору в ногах лишь на мгновение, пока оттуда, из отвратительного самому сознанию винегрета искаженных форм и смыслов, не вылезла его раскрытая ладонь. Он подзывал меня идти за ним.

Преодолевая сомнения, я переминался на месте, пока рука в призывном жесте буквально висела в воздухе и терпеливо ждала моего решения. Мои терзания сопровождал назойливый писк сектора, скрипя алмазной крошкой в абсолютном беззвучии. «Хуже быть уже не может» – вылезла мысль из-под засохшего пластыря тупой усталости. Я глубоко вдохнул и со всей силы схватив руку напарника, окунулся с головой в мутное марево портала.

На мгновение мир сложился пополам, как страница, которую переворачивают. В этом сгибе, на границе двух реальностей, я увидел плиту. Не ту, огромную, у ворот, а маленькую копию, с ладонь, парящую в пустоте между мирами. На её матовой поверхности был выдавлен единственный символ — две восьмёрки, положенные крестом, с расходящимися к краям кривыми линиями. Цветик-четырехцветик, как окрестил его Небигудинов. Символ завис на миг, будто выбирая, кто из нас достоин испытания.

А затем плита ударилась мне в грудь, растворившись внутри солнечного сплетения. Я ощутил, как по крови разносится отрава. Сознание начало мутнеть, мир перед глазами побелел. Очертания стали расплываться. Я потерял опору и провалился в бездонную пропасть, где верх и низ плотно переплетены. Где противоречия легко сходятся друг с другом в объятиях. Где хорошее от плохого отличается не по поступкам, а по ощущениям. Где нет правил, но есть только - чувства.

Разум - всего лишь отражение.

Это лишь грубая, синтетически склеенная на коленке копия материи. Фантазия о мире. Мозаика, которая стремится повторить непередаваемое многообразие бытия. Но он обречен на бесконечное преследование с неизменным отставанием от настоящей, непреклонной, феноменологической реальности. Наши мысли суетливо выводят грани в окружающем нас хаосе и искренне претендуют на звание «объективных».

Но мы лжем. Так устроены. Это не осознанный выбор – это механизм выживания. Мы лжем себе, что знаем о мире все. Что мы можем его не только пощупать, но и исправить. Подогнать под трафарет удобства и пользы. Будто бы реальность — это шлюха, готовая исполнить любые прихоти по нашему первому зову. Если мы будем думать иначе – мы скатимся с катушек.

Но эта шлюха тоже лжет.

Мало кто думает о том, что разум был создан миром. Эта доступная падшая женщина не кто иная, как мать разума. Прародительница сознания. Это мы ее дети, жадно сосущие обвисшую грудь в поисках молока смыслов. Мы лапаем ее тело руками, вытираем о ее лицо ноги и постоянно твердим, что нам вечно мало. Таков разум.

Разум говорит сбивчиво, путаясь в формах и значениях. Спотыкается о собственную семантику. Падает в пучину противоречивых смыслов. Летит в невесомости, на ходу выдумывая опоры, чтобы не свернуть с пути. Но пути нет. Разум лжет себе, что путь существует. Мир лжет нам, что путь существует.

Но действительно существуют только пустота и хаос. Вот они не лгут. Им просто наплевать на нас. Мы их случайные переменные. Частицы света и тьмы. Намек на тень, эхо невыраженной мысли, немой шум неизвестной частоты.

А вот для нас это изобильное лоно всего сущего. Конструктор, состоящий из любых деталей. Размер, форма, состав – здесь можно найти ингредиенты на самый изысканный вкус. И на самый примитивный. На любой вкус.

Настоящий гастрономический рай для разума. Шведский стол, только успевай хватать падающие со скатерти куски и кидать их скорее в ненасытную пасть сознания. Все равно выйдет плохо переваренная каша. Выручает одно – мало кто вообще хочет разбираться в твоей каше. У всех она своя.

Другое дело - чувства. Я сам не верю, в то, что говорю. Но это не мешает мне верить одновременно.

Злость на себя подкатывает к горлу, под своим тяжелым телом пряча страх смерти. Кто охотник, если вооружены все? А кто жертва?

Одолевает робость. Трясутся руки. Вокруг холодно. Или меня трясет от тревоги, сковавшей дыхание?

Кто здесь?

- Одиночество.

Меня радует, что мы вдвоем. Но сомнения одолевают, что я в добром здравии.

Ужасное ощущение – а что если? Будущее пугает неизвестностью, прошлое тяготит свершившимся и непрожитым. Настоящее… вот где покой. Но что, если покоя нет?!

Раздражает эта неопределенность, ползет по коже. На глазах расцветает кроваво-красная туча гнева. Силой можно поставить все на свои места! Яростью раздвинуть непроходимый мрак! Ударами кулаков и пяток - добиться света и ясности!

Но… вдруг так пусто. Разве в этом смысл?

Я крушу вокруг себя, а рушусь сам.

Куда подевалось одиночество? Я теперь не один. Со мной - уныние. Оно синим дымом окутало легкие и сердце, мягко посадило на пол. Его шепот тихий и горький – ты никому не нужен. Но отчего же так сладко это слышать?

Я болен. Не смертельно. Но как же хочется смерти. Как хочется истончиться в нить и порваться от легчайшего дуновения ветра.

- Привет, боль.

Я толкаю ослабшей рукой скрипучую дверь и впускаю тебя.

О, ты не одна. С тобой горе и отчаяние. Добро пожаловать. Вы как будто и не уходили. Всегда были здесь, со мной. Во мне.

С вами чай всегда остывший. Еда – пресная. А воздух - спертый. Я не рад таким гостям, но одиночество слишком велико, чтобы выносить его одному. И вот мы здесь. Варим в холодном котле бульон из тяжелых чувств. Пунш синдромов и симптомов. Обесцененный разносол.

Я вилкой скребу по небритой шее с противным скрежетом.

Слишком труслив. Малодушен. Я не порву артерию. Не выбью лицом окно.

Значит буду жить!

Ах, какое заурядное вранье! Прозябать — вот мой выбор. Погибать медленно, впитывая каждый миг страданий. Как пузырьки воздуха на глубине черного океана. Глотать их вместе с крилем, тонуть придавленным толщей вод. Но никогда не всплывать. Свет - для счастливых.

Счастье…это слово обжигает. Сторониться его всеми силами. Отдать последние капли воли, чтобы свет никогда не забрезжил в моем сердце.

Я говорил, что не рад гостям?

Проклятый, пустотелый лжец. Брехло. Сумняшася падаль.

Я – рад. Более того – я ликую. И нет, я не хочу того, что мне сулит смерть. Но и в жизни уже не может быть покоя. Хочется злиться, но не хочется шевелиться. Как жаль, что до паранойи еще далеко.

Она не за горами, но еще не у порога.

Хотя голоса… голоса я уже слышу.

- Добреев, все не то, чем кажется.

Кто это сказал?

Я устал слышать свое имя. Я потерял в него веру. Больше не адепт себя. Фанатиком вовсе не был. Жалким позером. Подражателем. Тенью без объекта. Вот кем был. А сейчас? Я есть или потерян? Растаял в бреду отчаянного поиска ответов на подложные вопросы.

Все не то, чем кажется. Голос прав. Я хуже, чем я думал. Ничтожество в сапогах. Бреду по разлитому болоту и плачу над могилой разбитой мечты.

Я хотел найти ответ на вопрос – читатель или автор. Какой же глупец. Я во весь рост насмехаюсь на тобой, наивец! Ты никто от слова совсем. Совсем никто. Пыль в вакууме, и та имеет массу. А ты…жалко смотреть. Не существо, но лишь потуги на бытие. Ты - пародия на подделку, идущая за толпой и подбирающая чужие квитанции. Ну как, обклеился? С ног до темечка в фантиках, в обертках. Ты как лавка в парке, залеплен пережеванными жвачками чужих мнений.

Фу…

Даже не так.

ФУ!

Омерзителен и противен. Ты никому не нравишься.

Что? «Не должен нравиться»? Чей это слабый голосок я слышу?

Напомнить твое имя?

- Добреев! Добреев! Добреев! Добреев! Добреев!

Я выдохся.

Надоело.

Нет такой лопаты, которой я смогу вырыть себе яму глубже той, в которой оказался по нелепой случайности судьбы. Я сам - случаен. Ничего не выбираю. Только выбираюсь. Из дерьма. Из грязи. Из ямы заблуждений - прямиком в ров забвения.

Но с кем я говорил?

С собой, разумеется.

Безнадежно устал. Глаза сухие. Слова выпали изо рта, как старые зубы. Где я? Уже не важно кто. Понять хотя бы где.

- Ты дома, Добреев…

Да, пожалуй. Смиренно склоняю голову обуянный безнадежным отчаянием. Масло масляное. Я еще и глуп. Какой из меня цирюльник?

«Какой из тебя цирюльник», - ты хотел сказать?

Голосов уже три. Два моих точно. Но вот третий…кто же это?

- Прими эту тьму. И иди на свет. Иначе найдешь себя погребенным.

До боли знакомый тон. Как же он меня терзает. В нем столько близости и родства. Недавно я молил о нем! Но сейчас…не просто уйти. Убежать со всех ног. Обогнать болид. Опередить луч надежды. Стать точкой в безвременье. Погрузиться в Нигде. Лишь бы не вспомнить его имя…

Назойливая тварь! Прекрати. Я эмбрион, не рви мою плеву. Оставь меня увядать во чреве страданий. Я больше не могу жить с собой. Только с болью. Проваливай!

- Командир, я с тобой до конца. Даже если ты проиграешь, я назову это победой.

Опаляющий поток слез окропил мое лицо. Они текут из глаз, но их источник в груди. В этой клетке души. Мое сердце из заточения кричит на меня и требует свободы. Но я могу только рыдать. «Слезы - путь к свободе». Но и это ложь.

Я узнал правду.

Слезы – путь к облегчению. Я навеки пленник обстоятельств. И мне навсегда плохо. Но в слезах я найду утешение. Я не знаю, кого просить об этом и кого винить в моем желании простить себя. Но этот шаг с крыши небоскреба…я полечу или провалюсь в пропасть? Открыться или запахнуть плащ поглубже?

Я перепробовал все. Злобу, гнев, досаду. Уныние, печаль, отчаяние. Тоску и одиночество. Бессилие вело меня под руку в объятия беспомощности. У меня было всё и со всеми. Что мне может предложить этот голос?

- Надежду, Добреев. Веру. Просто смысл.

- Даже если я впущу это – что с того? Там, за пеленой не видно солнца. Лишь непроглядный мрак однообразных óбривов.

- Ты не обязан сиять, чтобы освещать свой путь. И идти по нему ты тоже не обязан.

- Тогда уйди. Оставь меня одного, как требует того моя боль.

- Но ты можешь положиться на меня в самые трудные минуты. И тогда тебе станет легче.

Я вспомнил имя.

Мне чрезмерно. Либо надорваться и лопнуть, извергнув жирные черви кишок. Либо произнести его вслух и что-то изменится.

Если долго бояться, можно устать от страха. И тогда есть ничтожный шанс на импульс. Робкий, как девичий взгляд. Как шутка, сказанная шепотом. Как Идея, зародившаяся в сознании умирающего. Как последняя мысль.

Я колебался так много лет. Я знаю твое имя. Пора покинуть этот лабиринт.

Но тут затаенная мысль канула в омут моей души и утонула, отравив его навсегда – я солгу. Возможно, это будет единственная ложь, которую я сохраню в себе. Но ее окажется достаточно, чтобы любой глоток из источника приносил далекий вкус горечи правды. Правды, которую я замолчал. Правды, которую невозможно изменить.

Я соглашусь выйти из лабиринта. А лабиринт останется во мне. Но не потому, что его в меня встроили. А потому, что он всегда был там. Я не оправдаю чужих ожиданий, как не оправдал своих. И путь будет пройден до конца, но лишь потому, что этого хочет кто-то другой.

Связанные воедино в якорь: перенесенная боль и балласт слабой воли, бесшумно полетели во мрак колодца и осели там. Да, это была ложь известная только мне. Статистическое предательство самого себя.

И когда я ощутил, почувствовал, что пыль от удара осела, отравляя все насквозь – я, наконец, позволил вытянуть себя из ловушки Великого Ц’тода.

- Небигудинов, брат… вытащи меня отсюда.

Я сидел на коленях, сзади меня обнимал напарник и закрывал ладонью глаза. Мне показалось, что он хочет сделать сюрприз. Но он защищал меня от увиденного. Я был очень слаб и почти не держался. Язык отказывался служить, пьяным бойцом отлёживаясь за закрытой челюстью. Губы играли в инсульт. Горячая ладонь Небигудинова плотно прятала от меня ужасное зрелище. Город-Лабиринт предстал в новом облике.

- Скажи, когда будешь готов. – в голосе Небигудинова звучала несвойственная ему, почти родительская забота. – Я отпущу тебя.

«Но как мне отпустить себя?» - вяло мотая головой подумал я.

И перед тем, как отключиться, я увидел у своих ног, вдавленную в перламутр, как монета в воск, плиту с символом. Раскрытая ладонь с двумя большими пальцами. Я смотрел на неё, и мне казалось, что она шевелится, что пальцы эти сейчас сомкнутся и схватят меня за горло.

А потом я рухнул.

Где-то между третьим и другим днем

Где-то между третьим и другим днем.

Однажды мне приснился сон. Я был Цензором.

Я сидел в пустоте, лишённой пола, стен и потолка, окруженный разбросанными в невесомости книгами. Они парили обложками вверх и для моего восприятия они были не более чем пятном, плохо различимым во тьме. Имена авторов, иллюстрации, шрифты – не имели значения. Но я доподлинно знал содержание каждой – словно для меня не существовало формы, способной скрыть его от моего взора.

Но одна книга – Справочник – возвышалась над другими. Она парила передо мной раскрытая ровно посередине – демонстрируя не страницы, а живой разрез мироздания. По ней не текли строчки. По ней мчались, сталкивались и ветвились потоки нарративной причинности — сияющие рельсы, по которым неслись составы-сюжеты. Буквы в них были не статичными символами, а квантовыми состояниями: вот они — кириллица, вот — перетекают в клинопись, вот — рассыпаются в математические формулы, чтобы в следующее мгновение сложиться в генетический код или узор звёздной туманности. Каждый «вагон» такого поезда был сгустком смысла, который менялся на лету, порождая новые вселенные возможностей.

Для обычного наблюдателя это покажется необузданной стихией. Большим Взрывом семантики. Абсурдным приёмом фокусника. Гипнотизирующей игрой, завлекающей внимание читателя в глубины бессознательного и там его бросающей. Разрывающей на части. Смертельно опасной игрой без правил.

Я знал, что никто не способен читать Справочник. Это приведет любого к гарантированному, мгновенному безумию. К растворению «я» в бесконечном шуме всевозможных смыслов. Но не Цензора.

Я не читал. Я созерцал. Вглядываясь в потоки, я видел прошлое не как хронологию, а как веер нереализованных вариантов. Настоящее представало не точкой, а многомерным узлом, где сплетались триллионы нитей-следствий. Будущее… будущее было не предсказанием, а картой всех вероятностей, простирающейся до тепловой смерти всех мыслимых вселенных.

Все написанные Идеи всех времен и народов – от наскального рисунка до манифеста нейросети - в прозрачной, невыносимой ясности представали предо мной, словно отполированные кристаллы. В каждой их грани хранились мириады возможных последствий. Я не видел в них «добра» или «зла». Я видел алгоритмы воздействия на реальность. Каждая идея была семенем, а я видел все возможные деревья, которые из него могли вырасти, все тени, которые они отбросят, и всех птиц, которые в них совьют гнёзда или умрут.

И я видел то, что не было написано. Идеи-призраки. Мысли, умершие в мозгу, не найдя выхода. Великие романы, сгоревшие вместе с автором в пожаре. Гениальные формулы, стёртые слезой с черновика. Они висели тут же, бледными, невоплощёнными силуэтами в этом хоре осуществлённого. Я знал всё.

Но эти знания не делали меня всемогущим. Будучи Цензором, я не обладал реальной способностью повлиять на что-то напрямую. Я был просто сканирующим механизмом. Величайшим аналитиком данных. Да, мои представления о мире складывались только из того, что люди вкладывали в знаки. В любой форме. В письмах, в заметках на полях, в тетрадях. В книгах, талмудах, листовках. В чем угодно написанном или напечатанном. Нацарапанном ногтем на стене тюремной камеры. Вырезанном ножом на доске. Выгравированным на доспехе или выведенном на песке тонким прутиком ивы. В граффити в подъезде, рекламе на асфальте или в предсмертной записке.

Таков Цензор. Таким во сне был я.

Но не все было так однозначно. Будучи погруженным в чтение мира, в этот вселенский интерфейс, я ощущал в себе частичку «себя» настоящего - Добреева. Того, кто видит сон. Словно Цензор специально допустил меня в свою обитель, в чертоги своего разума, чтобы показать реальность его глазами. Приоткрыть завесу тайны Цирюльников. Не оправдать свое существование, а объяснить доступным языком то, что понять невозможно в принципе. Для демонстрации масштаба. Чтобы я, цирюльник со скальпелем, понял, в какой вселенной пытаюсь делать свои надрезы.

Я был гостем, которого с холодной вежливостью пригласили в операционную понаблюдать за препарированием ткани смысла. Был посетителем архива великой библиотеки Цивилизаций. Я дышал одним воздухом с абсолютным Маэстро, который не играет, а слышит всю музыку, которая могла бы быть.

Безмолвный, неподвижный, я парил в центре калейдоскопа всех историй, когда-либо рассказанных и не поведанных. Я был чистым восприятием в сердцевине метафизической бури.

И я спрашивал себя – зачем?

Зачем я наблюдал трансцендентное движение смыслов в Справочнике и бороздил пространство и время, оставаясь в абсолютном покое и равновесии? В моей тайной комнате, отрицающей само понятие материи, я являлся лишь наблюдателем.

Пока не увидел строчку. Красным шрамом она прошла сквозь пути черных рельс. Алый, пульсирующий след на белых просторах Справочника. Он не был частью гармонии. Он был инородным телом, сбоем, вирусом. В нём не было бесконечных вероятностей. В нём была одна-единственная, неумолимая, сходящаяся траектория.

И в тот миг, когда я инстинктивно попытался проследить за этим шрамом, понять его происхождение… сон оборвался. Меня выбросило. Я открыл глаза.

Что было в этой горящей тревогой и угрозой надписи, спрятавшейся на других, закрытых страницах Справочника? Почему Цензор не позволил мне проследить за ней до конца и направить на óбрив группу цирюльников? Почему он лишь показал мне тень опасности и сразу отозвал пропуск?

Я не нашел ответа в обрывках тающего сновидения. Как не найдут останки сгоревшего дотла города археологи. Но кое-что все же я успел – самым дальним уголком сознания я понял, что эта кроваво-алая строка моя. И вырезать ее из потока Идей, нейтрализовать и деактивировать станет моей задачей.

Но тогда, в первые секунды пробуждения, я ещё не знал роковой иронии этой мысли. Я не понимал, что оружие нельзя обратить против себя, если ты и есть пуля. Что нельзя вырезать идею, если ты — её главный герой и конечная жертва.

Теперь, после всего пройденного — после Разума, после Чувств, после того, что было и что ещё будет, — я начинаю понимать.

Это не просто строчка в Книге.

Это — диагноз. И подпись под ним — моё собственное имя.

…

Это было побоище. Если представить, что поле боя – это книжный разворот, а буквы – это солдаты, то мы с брашером были канцелярскими ножами. Мы резали. Кромсали. Ежечасно обривали. Вырывали с корнем идеи из тел чудовищ и бросали их обезличенных дергаться в агонии. Истекать контекстами, словно по их жилам текла не кровь, а смысловая бормотуха. Сироп из воды и бездарных концепций, выдуманных «на коленке» второсортными демиургами.

Я хочу в двух словах обрисовать небо – оно полыхало огнем. Почти как в видении Хаоса у бассейна. Но несло оно не ужас, а отчаянную ярость. С него обрушивались прямо в пасть Города-Лабиринта тончайшие вихри, несущие в себе пламя и пепел. И по ним, как по канатам, спускались…плитоголовые.

Да, те самые. Из сверкающей пустоши. Я тоже думал, что не вернусь к ним. Что они не более чем могильщики на кладбище пустых идей. И я был почти прав.

Эти плоды больного воображения с горящими красным пластинами на уродливых головах буквально лезли отовсюду. Из щелей между колоннами, из теней, которые отбрасывали лестницы, из самого перламутра стен, который вдруг переставал быть твёрдым и выпускал наружу очередную порцию кошмара.

Сам Город, теперь простирающийся до самого горизонта, превратился в лабиринт из колонн и лестниц. Первые находили свое начало в пугающей тьме, дна которой было невозможно найти взгляду. Вторые обвивали их или связывали друг с другом, словно мосты.

На вершинах некоторых колонн спокойно мог разместиться шатер цирка, настолько они были широкие. На некоторые могла ступить только детская ножка, и то с риском сорваться. Лестницы и мостики страдали аналогичной семантической хворью, с той разницей, что их ступени могли быть в начале узкими, как тетрадные поля, и расширяться к вершине до размеров несуразных, похожих на трамплины для самоубийц. На такие ступени было попросту не взобраться без других ступеней.

И, разумеется, Башня Хакима. Её безупречный шпиль над алым бельведером, который в зареве полыхающих небес казался обагренным кровью, взвивался в ввысь. Будто архитектор хотел потешить непомерное тщеславие, окружив великолепное произведение искусства до гротеска примитивными столбами.

А где были мы? Верно. На одной из колонн.

После испытания в секторе «чувств» я пришел в себя относительно быстро. Хватило времени прийти в себя и даже отпиться из почти бесконечной фляги Небигудинова. Вода в ней по-прежнему не имела температуры, лишь утоляла жажду, оставляя послевкусие пустоты. Поначалу ничего не предвещало многодневной баталии. Небо было голубым, Башня манящей, воздух пах ванилью с корицей. Не шучу – буквально как свежая выпечка в воскресное утро. И мы созерцали новую матрицу Великого Ц’тода. Безобидную – если не смотреть вниз. Речи о плитоголовых монстрах не шло и вовсе.

- Идиллия, пёк вашу мать! – я произнёс это с явной подозрительностью, чувствуя угрозу, скрытую за каждым столбом. Нос раздражал приторно-сладкий запах. – Во сколько начало представления?

- Не буди лихо, пока горячо. Как говорится. – Небигудинов лежал на краю нашей, довольно широкой, колонны и смотрел во мрак, где терялось ее подножье. До меня слова доносились немного глухо, и я не мог с уверенностью сказать, что расслышал правильно.

- Не говорится так, партнер. – я помотал головой, отрицая очевидную ошибку в известной поговорке. Но вот продолжение вспомнить не смог и сам.

- Как говорится, так и пишется. – отползая от пропасти и кряхтя, Небигудинов поднялся на ноги и пошел ко мне. На ходу он отряхивал несуществующую в этом мире пыль и заодно проверял клапаны и застежки карманов. – Черта лысого я там видел. А дна – нет!

- В смысле дна не увидел? – скорее из вежливости уточнил я, нежели из искреннего интереса. Ну бездна и бездна, подумаешь тоже, великий вымысел.

- В смысле его там вообще нет, капрал. И опережая важный, но несущественный вопрос – отвечаю. – он небрежно упал рядом со мной на корточки, а после просто уселся на задницу, широко раскинув колени. – Я туда лазерной указкой посветил.

- Ну может у тебя лазер короткий. – шутка мне так понравилась, что я даже прыснул смешком. Но оваций не сорвал и даже больше, получил взгляд, наполненный немым укором. Так смотрят на первоклассника, который на уроке впервые в жизни ругнулся матом.

- Короткий у вас ум, товарищ острослов. Я бы даже сказал – недалекий. Но это уже переход на личности, нам по уставу такое не положено. Так что, штабс-цирюльник, придется вам поверить мне на слово. – он поправил очки и с видом экономиста на центральном канале подвел неутешительный итог. – Дна – нет. И, судя по всему, не предвидится.

- А мне вот любопытно стало: если дно – одно, то оно говорится так же «дно». Если дна два, то получается два «дна». И так до пяти. А вот уже пять «дней» или как правильно? Пять дон? Но это как-то по-чеченски, получается. – лежа на боку, я водил пальцем по перламутру колонны, вырисовывая «дны», «дон» и прочую бессмыслицу.

После сектора «чувств» я был опустошен. Но не в смысле бесчувственен, а скорее апатичен. Все вокруг ощущалось до омерзения нереальным, искусственным. Я будто Нео из «Матрицы» считывал программный код рукописи, видя ее отвратительный нарратив. Хотя… Вполне вероятно, меня уже порядочно выхолостили и отныне я просто оболочка с пустым нутром. Дурацкая марионетка, умеющая по своему желанию плясать, но не имеющая цели. Пиноккио наоборот — мечтающий стать поленом.

- Добреев, ты как Россия – умом тебя не понять. Дно оно и в Африке – дно. А остальное полемика. – Небигудинов сказал это, словно лениво отмахнулся от назойливой мухи, но в голосе сквозила усталость.

- Полемика пустой не бывает. Тебе ли, как цирюльнику, этого не знать? Какой главный вопрос нашего Бюро? – поучительным тоном хотел начать я унылую лекцию, но Небигудинов меня резко прервал.

Он поднял руку на уровень глаз и присмотрелся к волоскам на ней. Они стояли дыбом и слегка колыхались, будто в предчувствии грозы. В его прищуренных глазах пружиной сжалось напряжение. Он почуял исходящую из неизвестности угрозу, о чем незамедлительно сообщил мне:

- Мелодия! Ты слышишь?

Я навострил всё внимание, обратившись в слух. Поначалу я не заметил ничего, кроме плотной, непроницаемой тишины, залепившей застывшим жиром барабанные перепонки.

- Странно… Оказывается тут смертельно тихо… - подозрительно протянул я.

- Музыка. – из-за круглых очков на меня таращились расширенные от нарастающего страха глаза Небигудинова. Он шептал одними губами. – И ветер.

И тут, словно первое дыхание зимы, словно его далекий отголосок, когда октябрьское небо из бледно-синего становится на оттенок прозрачнее, а воздух приносит с собой далекий запах первых холодов – до меня донеслась мелодия. Она, как собственный пульс, была еле слышна, и никак не складывалась во что-то узнаваемое. Я бы может даже сказал, что мне это мерещится в связи с перегрузом нервной системы из-за последних событий.

Но она была. Лилась с голубого неба. И оттуда же падал легчайший ветерок. А ведь это до абсурда странно – почему я сразу не обратил внимания на это? Что Город был парализован до этого мгновения и только мы нарушали его застывшую кому.

Недолго думая, я встал и, будто стряхивая с себя оцепенение, передернул плечами. Напарник последовал за мной. Мы стояли, задрав головы к небесам, и смотрели, как оно медленно опускается, словно дьявольская крышка на котел с грешниками. И вместе с ней синева менялась на алые, а после бардовые цвета. Запах ванили и корицы сменился гарью и озоном.

Я смог распознать в музыке хор высоких прекрасных голосов. В нем сплетались звонкие детские и нежные женские тембры. Они нараспев тянули бесконечно лиричный и грустный мотив, будто поминали гибель последней надежды мира на жизнь. И чем ниже опускалось небо, тем громче звучал этот реквием.

И с этого момента мы потеряли счет дням. Потому что началась бойня.

Поначалу они спускались медленно, будто нехотя, словно пробовали гравитацию на вкус. Плитоголовые. Их пластины горели ровным красным светом, освещая лица — если можно назвать лицами эти уродливые сморщенные маски, сотканные из серой плоти и пустоты. Они приземлялись на колонны, на лестницы, прямо на мосты, соединяющие пропасти. И каждый удар их ног о перламутр отдавался хрустальной дрожью во всём Городе.

- Контакт, – выдохнул Небигудинов, доставая из кармана острые как скальпель ножницы. С неестественно длинными лезвиями, бронзовые. Из нашего мира – мира Цирюльников. Он отточенным движением разделил их на две части, превратив в клинки и отдал один мне. Оружие для óбрива. Наш боевой инструмент.

Первый бросился на нас без предупреждения. Просто прыгнул с соседней колонны, рассекая воздух трехпалыми лапами. Я не думал — тело сработало быстрее разума. Уклонился, подсек, всадил лезвие в стык между плитой и шеей. Идея — та самая изувеченная идея, что держала эту тварь в форме — брызнула тёмной, густой жижей, пахнущей старыми чернилами и гнилью. Плитоголовый дёрнулся, выгнулся дугой и рухнул в бездну. Без крика. Без звука. Как желтая пресса в подвал заброшенного архива.

- Один-ноль в пользу сборной, – прокомментировал Небигудинов, вспарывая следующего. Его движения были точны, выверены, лишены эмоций. Профессионал высочайшего класса, за что я и Бюро его и ценили.

Они лезли. Их было много. Сотни. Тысячи. С каждым убитым появлялись двое новых. Они выползали из щелей, спускались по огненным вихрям, рождались прямо из стен, оставляя после себя зияющие дыры в перламутре. Город кровоточил монстрами.

Мы не разговаривали. К чему слова, когда вокруг только хруст пластин, чавканье разрываемой плоти и монотонный, звенящий гул музыки, лившейся с багрового неба. Мы резали, кололи, душили. Обривали каждую тварь, превращая её обратно в бессмысленный набор букв, в пустой лист, в ничто.

Я перестал считать, сколько их упало в бездну. Перестал чувствовать усталость. Руки двигались сами, клинок стал продолжением пальцев. В какой-то момент я поймал себя на том, что улыбаюсь. Широко, безумно, как улыбаются только смертники в последнюю минуту перед казнью.

Небигудинов заметил это. Кивнул. И мы продолжили.

Где-то между третьим или другим днем этой вакханалии я понял, что плитоголовые — это не просто стражи. Это отходы. Брак, который Ц'тод или сам Псов выплёскивает из своего котла. Неудавшиеся идеи, недоношенные концепции, мусор творения. И мы, цирюльники, выполняем здесь роль мусорщиков. Самых эффективных мусорщиков во всех возможных мирах.

Эта мысль должна была меня оскорбить. Но вместо этого наполнила странным, пугающим покоем. Сейчас я знал своё место. Я делал свою работу.

И эта музыка…она играла нам.

День…четвертый?

День…четвертый?

…- Вы падёте, старина. А я возвышусь. Смекаете? – чуть не разорвав меня на части, огромное перо опустилось в чернильницу. Я плавал в ней как буёк и был по горло измазан черно-синей смесью, густой и липкой. На вкус она была как металл и старая бумага.

Альфред Псов по своему обыкновению сидел в маске за письменным столом знакомого мне рабочего кабинета. Каждый раз норовя пронзить мое тельце и утопить, он макал перо и выводил им ровные филигранные строчки на таком же огромном листе пергамента. И то ли я был крошечным, то ли тут все вдруг стало гигантским. Скрип пера по бумаге отдавался в моих костях низким, вибрирующим гулом — словно где-то рядом работала гигантская пилорама.

- Вот смотрю на Вас, - маска действительно слегка заглянула через край стеклянного цилиндра, разглядывая мою мизерную персону, дергающую руками, лишь бы не утонуть, – и думаю: «букашка». Заместитель младшего помощника ассистента. Не вторые и даже не третьи роли. Пятно на ленте моей победной хроники. Пыль под каблуком. Сор.

Острие пера снова опустилось в чернильную гущу, подняв высокие волны. На миг меня накрыло с головой, и я потерял ориентацию. Когда я все же вынырнул, то был покрыт липкой массой по макушку. С трудом мне удалось оттереть чернила с глаз, при этом балансируя на плаву другой рукой и ногами. Ресницы слиплись, веки оттягивало книзу, словно на них повесили свинцовые грузила.

Я, привыкший к этим насильственным экскурсам, все же не до конца понимал, несут они в себе смертельную опасность или я проснусь, как от кошмарного сна. Решив проверить гипотезу, я постарался ухватиться за кончик пера, когда Альфред вновь его обмакнул.

Словно я не вешу решительно ничего, меня подняло над горловиной чернильницы. Воздух в легких сжался, а мир на мгновение закружился. Я мертвой хваткой вцепился в металл, чувствуя, как по голове и лицу стекает черно-синяя жижа с едким запахом,смешанная с моим собственным холодным потом.

- Право слово, Добреев - Вы поразительно прозаичны. – надо мной, словно лунное затмение, нависла Маска. Ее рельеф при таких масштабах действительно походил на горы. Серые, безрадостные скалы, о которые разобьются любые, даже самые смелые чаяния и надежды. В складках этого безжизненного ландшафта таились тени, которых не мог разогнать никакой свет.

Псов говорил, а его мощный, но приглушенный голос рокочущими волнами сносил меня по лезвию пера. Еще чуть-чуть и я полечу вниз. И разобьюсь. Стану красным пятном на желтой бумаге.

- Знаю, о чем Вы думаете, коллега. Явно не о сибирских травах и здоровом воздухе. – он позволил мне удержаться на пере, повернув его горизонтально. Острием к себе. – Что будет, если я умерщвлю Вас прямо сейчас?

Альфред взял короткую паузу, давая мне возможность осознать его проницательность. Воздух его речи чуть не снес меня с насеста. А после продолжил:

- Аннигиляция. Вы исчезнете со всех страниц реальности, если угодно. Но, побойтесь моего Рода, прошу! Меня больше всего волнует финал. А Вы, жажда моя и печаль, его главная фигура! Так что, чему быть, того не миновать…

Нарочито бережно он позволил мне слезть с пера и усесться на край стеклянного цилиндра. Толщина стекла была не больше сантиметра — для меня же это была отвесная стена, уходящая в бесконечность. Отсюда я хорошо видел текст письма, пусть и вверх ногами. Не видя причин стесняться, я прочитал его и похолодел.

Там было описано каждое действие этого экскурса. Каждая моя мысль. Каждое его слово. С точностью до запятой, до интонации.

Плотно сжав челюсти, я поднял голову и посмотрел тяжелым взглядом прямо в прорези глаз-озер маски. За ними впервые я увидел лихорадочный блеск его настоящих глаз. Бешеный, голодный блеск коллекционера, дорвавшегося до бесценного экспоната.

- Не ты пишешь мою судьбу. И рано или поздно я поставлю точку в твоей. – я чеканил каждое слово, неистово веря в их правду. – Зря ты показал это. В моей жизни только один автор - я. И сейчас ты, чудовище, позарился на самое ценное. На мое право выбора.

Палец в перчатке, больше похожий на мраморную колонну, навис надо мной, заслоняя весь свет. Я даже не пытался увернуться — куда мне, песчинке. Лёгкое, почти нежное касание — и я полетел в пропасть чернильницы.

Я падал неестественно долго. Мимо проносились стены стеклянного цилиндра, исписанные мелким, бисерным почерком — там были мои страхи, мои сомнения, мои самые постыдные мысли, вынесенные на всеобщее обозрение. А снизу уже поднималась чернильная гладь, готовая принять меня в свои липкие объятия.

И пока гравитация увлекала меня вниз, сквозь плотный, сопротивляющийся воздух, до меня донёсся голос Альфреда Псова. Назидательный, чуть скучающий, как у лектора, читающего одну и ту же лекцию в сотый раз:

- Добреев, золотой Вы человечек, но это мой рассказ. Соавторы мне не нужны. Смекаете?

Удар о поверхность чернил был мягким, но беспощадным. Жидкость сомкнулась надо мной, заполняя рот, нос, лёгкие. Я тонул в буквах, в словах, в предложениях, которые он написал и ещё напишет. Я тонул в собственной истории, которая мне не принадлежала.

Но перед тем, как сознание в очередной раз померкло, я успел подумать: «Если я — его текст, то у текста есть одно неотъемлемое право. Право на опечатку. На ошибку. На бунт знаков против пишущего».

Право на мой бунт...

Третий сектор закончился одновременно с тем, как упал последний плитоголовый. Вместе с ним замертво рухнули мы с Небигудиновым.

Битва длинной в день - или вечность - высосала все физические силы. Единственное, что еще напоминало нам о том, что наши опустошённые оболочки не просто обертки для души, а живые тела - это упоение победой. Оно било ключом где-то в районе солнечного сплетения, заменяя собой пульс.

Да, мы справились и покинули третий сектор – сектор тела и плоти – доказав Великому Ц’тоду, что Цирюльник не просто титул, а наша профессия. И мы лучшие её представители. Наверное, это единственное, что нас ещё держало в сознании.

Он, как и подобает хозяину, все время наблюдал из партера за показательной резней. Его незримое присутствие мы заметили далеко не сразу. Но когда бой подходил к концу, когда плитоголовые уже не лезли, а падали на колонны замертво, не долетая, — чёрный трон с драгоценными сферами возник словно из ниоткуда. Без вспышки, без звука. Просто проявился, как изображение на проявленной фотоплёнке.

Над постаментом незыблемо парил сам Ц’тод. Не человек, не статуя, а именно сущность — сгусток паранормальной силы. И в беспристрастном молчании выносил вердикт.

Я даже не сразу понял, что битва окончена. Просто в какой-то момент рука, занесённая для удара, не встретила сопротивления. Плитоголовый, целившийся мне в горло, рассыпался в пыль, не коснувшись кожи. Всё. Тишина.

Великий Ц’тод появился над колоннами из перламутра, обагренными кровью чудовищ, и еле заметным движением каменного пальца в одно мгновение прекратил схватку. Арена из столбов и лестниц схлопнулась, переформатировалась, будто это была просто голограмма. Без скрежета. Без пыли. Смена кадра с минимумом спецэффектов.

И превратилась в четвертый сектор. В его дворец.

Это был бесконечный замок с тысячами дверей и комнат. Убранство его завораживало и приковывало взгляд сильнее, чем несущийся на тебя левиафан. Он состоял сплошь из перламутра. Будь это сады с застывшими папоротниками, фонтаны, изливающие нефритовый нектар или спальни с гостиными, кровати и кресла которых должны были хранить в себе упругую мягкость, но давали лишь твердый холод мрамора. В некоторых залах в застывшем крике возвышались величественные камины, чье пламя так же уснуло перламутровым сном.

Мы стояли, вжатые в реальность усталостью, и не могли пошевелиться. Первые секунды казалось, что нас сейчас раздавит этой красотой. Она давила не массой, а совершенством. Абсолютным, мёртвым совершенством, от которого хотелось или молиться, или блевать.

Этот дворец был изысканной хрустальной тюрьмой. Безжизненной и холодной, как склеп, отлитый из звездного света. Мы старались изо всех сил не восхищаться гением архитектора, но даже не смотря на изнуряющую усталость, масштаб красоты поражал. И в то же время он будто колол иглой под ноготь, причиняя острую боль.

И, словно высокомерная насмешка, как штамп на бракованном изделии, в момент нашего появления по дворце прямо в воздухе вспыхнул изумрудный символ - спираль со сферой в центре, и от неё - кривые линии, пронизывающие витки, усыпанные крошечными точками-сферами. Вспыхнул и погас, не удостоив другими объяснениями. Сектор общества. Следующий уровень спирали Лабиринта.

- Ц’тод – козёл. Но живет со вкусом. – Небигудинов признал это с трудом удерживаясь на ногах. Его голос сипел из-за пересохшего горла.

- Ага, красиво. У меня мозги на подошве. – я осматривал ботинок стоя на одной ноге, пока за мой голос боролись скепсис и брезгливость. - Великий и Могучий лично придет затирать бардак?

- Предыдущий бардак он будто даже не заметил. – Небигудинов неопределенно мотнул себе головой за спину.

И не скрывая усталости упал на твердую каменную тумбу. А потом очень по-свойски подмигнул, сморщив пол лица и предложил:

- Добреев, давай в анализ. На что это похоже?

- База, сканирую территорию. – я уселся напротив напарника на идентичную тумбу и, понурив голову, осмотрелся. Перламутр, перламутр, перламутр. Глаза устали от этого блеска, хотелось смотреть на ржавую трубу или облупленную стену. Хоть на что-то живое. – Промежуточный отчёт – это фойе.

- Отвечаешь? – лениво закуривая процедил сквозь фильтр Небигудинов. Дым пополз к потолку, но на полпути замер, будто раздумывая, стоит ли нарушать эту стерильность.

- А кто спрашивает? – имитируя голос уголовника, ответил я. И тоже затянулся горьким, но таким сладким дымом. Очередной акт вандализма в вылизанном заповеднике Первого-Среди-Равных, Вечного Наместника и Отца Всех Стратегий…

- Домой хочу. К вареникам и доброму квасу. И, может быть, к титьке молочной. – мечтательно протянул Небигудинов, пуская густые облака. Они наконец добрались до потолка и расплылись по нему грязным пятном. – А ещё — чтобы никто не пытался меня убить. Хотя бы день.

- Табаку ты не нюхал, молодой. – ответил я голосом того же бандита из 90-х. Очень захотелось погримасничать хоть как-то размять мышцы лица, застывшие в маске усталости. – Титьку за ляшку, Машку за Дашку. И век света не мотать.

- Всё ты напутал, Джон Слоу. – довольно осклабившись протянул Небигудинов. В его глазах мелькнуло что-то тёплое, почти живое. – Вареники — это святое.

Мы отдыхали. Лениво перебрасываясь ничего не значащими фразами, мы перезагружали нервную систему. После первой сигареты пошла следом вторая. А там, немного философски поспорив на тему вреда курения – и третья. Голоса звучали глухо, стены не давали эха, они вообще не хотели с нами взаимодействовать. Мы были здесь чужими, инородными телами, которые этот идеальный организм пока терпел.

Я посмотрел на свои руки. Они ещё дрожали — мелко, противно, как после перебора с кофеином. Костяшки сбиты, под ногтями запеклась черно-синяя субстанция. Кровь тварей или чернила из экскурса? Я уже перестал понимать, где заканчивается одно и начинается другое.

Закончил спонтанный тайм-аут брашер строчкой из песни, декламировав ее немного мрачнее, чем сам того хотел:

- И всё идет по плану…

Мы замолчали. Где-то в глубине дворца, за тысячами перламутровых дверей, ждал четвёртый сектор. Сектор, который, по логике карты, должен был быть посвящён обществу. Или тому, что Великий Ц'тод считает обществом в своей мёртвой, кристаллической вселенной.

Я докурил, раздавил бычок о подошву и спрятал окурок в карман. Не знаю зачем. Потом вынул его и откинул щелчком ногтя. Приберутся.

- Ну что, - сказал я, с трудом поднимаясь с тумбы. Тело вело себя как сборник бурятского хора – плохо слушалось. - Пошли знакомиться с соседями.

Небигудинов хмыкнул, но встал следом. Мы стояли посреди фойе, два обтрёпанных, прокуренных, еле живых человека, и перед нами простиралась бесконечная анфилада залов, каждый из которых мог стать последним.

Где-то там, в центре этого перламутрового кошмара, нас возможно ждал Великий Ц'тод. Ну или то, что он приготовил.

Мы сделали первый шаг. Пол под ногами даже не скрипнул — только отозвался холодом сквозь подошвы.

…

Как пройти в библиотеку?

Сторож по привычке поправил шапку, съехавшую ему на лоб. Одно ухо шапки без вести пропало, второе было пришито к макушке грубой ниткой, торчащей в разные стороны. Не сказать, что взгляд у старика был добрый, и умным его не назвать. Скорее колючий и упрямый, как у козла, который упёрся рогами в забор и решил, что теперь он здесь хозяин. Он тупо смотрел куда-то мимо наших лиц и весь ерзал, будто прохудившийся тулуп был подшит изнутри стекловатой. В руках он крепко сжимал настоящее охотничье ружье. Сомнения в его исправности были, но проверять не хотелось.

За его невысокой сутулой фигурой лежал не менее старый пес. Такой же грязный и потрепанный тяжелой собачьей жизнью. Его морда выглядывала из конуры, лежа прямо в краю мутной лужи, а в пасти зажатая весом башки торчала изгрызенная вдоль и поперек желтая кость. Возможно, человеческая – кто знает. Пес казался настолько дряхлым, что черная тяжелая цепь, держащая его на привязи, на фоне общего упадка, казалась излишне новой и неуместной. Глядя на это мне пришел образ дырявой лодки на поросшем болоте, но с огромным корабельным якорем.

Косая сторожка, где проживал сторож, ничуть не выбивалась из декаданса отечественной глубинки. Крохотная будка с окном, забитым доской, дверь столько раз латанная, что от первозданного состава в ней не осталось ни одной щепки. Щеколда с ржавой цепочкой, почему-то висящая снаружи и смутные контуры лежака да буржуйки внутри черного проема. Изнутри пахло кислыми щами, махоркой и ещё чем-то неуловимо трупным — тем запахом, который въедается в дерево, если в доме долго живёт одинокий старик.

Оглядываясь по сторонам на ум приходило одно – тут все какое-то хромое. Грязь под ногами уныло сочится, влажно растекаясь буграми вокруг подошвы. Грунтовая дорога вся в лужах и ямах ведет непонятно куда и не сказать, что прямо — она вихляла, как пьяная баба на сельских поминках. А по правую руку вообще серый бетонный забор, какие любили возводить в советские времена — монолитные плиты, призванные стоять вечно. Тоже покосившийся на одну сторону, словно вот-вот свалится тебе на голову и вдавит в сырой чернозем вместо крышки гроба. На нем кривая красная надпись, поблекшая от влажности и времени – ЦТОД.

И самое абсурдное – красно-белый, абсолютно новый и надежный шлагбаум. Он перекрывал нам путь, где мы, собственно, сейчас и стояли, препираясь со сторожем. Новенький, из крашеного металла, с отражателями и даже с каким-то подобием автоматики. Он смотрелся здесь как смокинг на свинье.

- Дед, не дури. По важному делу идем. Сам знаешь к кому, - пытался втолковать я, глазами показывая на граффити, словно это имя лучше вслух не произносить.

- Хоть к антихристу. Нет дальше дороги. – голос у мужика был скрипучий, противный. Он исторгал слова тяжело, видно, что говорить не привык. Каждое слово выходило из него, как гвоздь из гнилой доски. – Поворачивай к черту.

- Уважаемый, мы с душой, а ты нас дворами. Не вежливо. – Небигудинов пытался убедить старого упрямца мягко, даже вкрадчиво. Наверно хотел на моем фоне выглядеть добрым. – Может у тебя пошлина какая? Так давай обсудим, дело не хитрое.

- Я что, по-твоему, - дед сморщил брови и губы так, словно собирался выплюнуть целую рыбину, а потом медленно по слогам проговорил, - ко-руп-ция-нер?!

- Да не в жисть! – брашер неумело перекрестился, выпучивая глаза так, словно его обвинили во всех смертных грехах. – Очень пройти надо. Тебе может помощь нужна какая? Без умысла. Вот тебе крест.

Небигудинов снова перекрестился, и я, не выдержав, заржал. Нервно, истерично, понимая всю абсурдность момента. Явно не одобряя подобные импульсы, напарник еще больше насупился, поддерживая облик благоразумный и набожный. Он даже подошел ближе к сторожу и попробовал его отвести в сторону, берясь за испачканный в невесть чем локоть.

Но сторожа такой расклад не устроил. Шустрее, чем можно было ожидать от такого старика, он отскочил назад и наставил ружье прямо в лицо Небигудинову. Выражение лица сторожа при этом стало еще тупее, но при этом страшно решительнее. Глаза его, до этого смотревшие в никуда, вдруг сфокусировались на переносице напарника с пугающей точностью.

- Выстрелит. – напрягаясь всем телом предупредил я напарника сквозь зубы. Смех как рукой сняло. Я был готов в любую минуту прикрыть брашера телом или навалиться на сторожа. Но все-таки миром решить хотелось еще больше. – Мы уходим. Опусти ствол, старый. Не пори горячку.

До этого пес, равнодушно наблюдающий за перепалкой из лужи, резво подорвался, встав на четыре лапы и грозно зарычал, медленно приближаясь к нам. Когда цепь ушла в натяг, металл тяжело заскрипел, словно его тянул не дряхлый барбос, а внушительный буксир. В этом скрипе было что-то нечеловеческое — так мог бы скрипеть канат, на котором удерживают кракена.

«Вот и ответ, зачем такая цепь» - пронеслось у меня в голове. Обстановка накалялась все больше. Небигудинов чуя жареное, медленно пятился, выверяя каждое движение, лишь бы не показаться деду с ружьем опасным.

- Вот так, без резких движений. Мы уходим. Уходим, слышишь? – как можно ровнее уговаривал я сторожа, сам потихоньку отступая назад вместе с напарником. – Все хорошо. Ты хороший, мы хорошие. Пес у тебя хороший.

Собака будто поняла, что речь зашла о ней и зарычала еще агрессивнее. С пасти закапала горячая слюна, смешиваясь с жирной грязью распутицы. Стон цепи стал еще жалобней. Я похолодел подумав, что она лопнет, не выдержав натуги. Кто знает, на что способен этот демон. Мы все-таки не в сказке, а в жутком хорроре. Здесь следует ожидать неожидаемое.

Сторож опустил ружье только когда мы отошли шагов на сто. Это были самые позорные и тяжелые сто шагов в моей карьере. Каждый шаг давался с усилием, ноги вязли в грязи, а в ушах всё ещё стоял рык пса, смешанный со скрипом цепи. Его будка и шлагбаум с этого расстояния казались далекими и нереальными. Когда мы поняли, что угроза миновала, нас словно отпустило и мы, наконец, выдохнули.

Небигудинов тяжело дыша, будто пробежал спринт, утирал кипенно-белым платком капли пота со лба. Потом на автомате протер им же линзы очков, скорее запачкав их.

- А дедуля не промах. Дурак дураком, а работу свою знает. – попытался я разрядить обстановку, кривенько усмехнувшись. Но на душе было погано. Как слякоть вокруг. – Обратно?

Глядя сквозь меня, Небигудинов какое-то время просто стоял, натирая очки. Потом вдруг проморгавшись, словно очнулся от гипноза, немного покачал головой и задумчиво ответил. Голос его прозвучал глухо:

- Значит здесь всё закончится.

- Откуда такая категоричность, партнер? – я был ошеломлен тем, каким тоном произнес это напарник. Он будто на молекулярном уровне поменялся. В нём появилась какая-то обречённая решимость, которой раньше не было.

- Там… - Небигудинов явно хотел что-то сказать, но в последний момент резко передумал. Он положил платок в кармашек на куртке, а из другого достал мел. Обычный школьный мел, белый, чуть пыльный. –Обратно. Тут нам делать нечего. Пока.

- Ла-адно, - нерешительно протянул я, еще больше удивляясь резкой перемене в характере напарника. Он прошел мимо меня по узкой тропинке между бетонным забором и болотами с высокой густой травой. Посеревшей и грязной.

Уже догоняя его по дороге, которой мы сюда пришли, я спросил:

- А мел-то зачем?

- Надо. – только ответил он.

Спустя недолгое время забор закончился и дорогу окружили непроходимые болота. Наш путь уперся в грубо сколоченную дверь. Она стояла прямо посреди тропы и за ней куда хватало глаз тянулись топи – серые и бескрайние, на которых черные деревья криво кренились к земле, отчаявшись увидеть солнечный свет.

Небигудинов не замедляя шаг подошел к двери, потянул за ржавое кольцо и с жутким скрипом открыл ее. В глаза ударил блеск перламутра.

Я проследовал за ним. Мы снова оказались в фойе, откуда начался наш путь. Окурки лежали брошенными на своих местах, даже запах табака еще не успел рассеяться. Как только дверь захлопнулась – с этой стороны она не выбивалась из дизайна всего дворца – Небигудинов сильно кроша мел начертил на ней большой круг. Он несколько раз обвел его, сделав жирным и неровным.

- Вот так. – внимательно осмотрев результат своей работы, подытожил брашер. – Теперь эту дверь мы не перепутаем.

- Если твое творчество не сотрут. – с сомнением оценил я выходку напарника, начиная подозревать, что с ним происходит что-то неладное.

- Не сотрут. – он снова просто ответил и замолчал. Смотрел на круг так, словно это разгадка вселенной.

Это было настолько на него не похоже, что я не выдержал:

- Небигудинов, сидеть тебе в лейтенантах, что случилось?

Он наградил меня тяжелым взглядом из-под опущенных бровей. И только сейчас я заметил, как он сильно исхудал и побледнел за время, проведенное на операции. Он выглядел как человек перенесший серьезное заболевание на ногах и держащийся исключительно на невероятной силе воли. Но как мне теперь казалось и ее источник мог вскоре иссякнуть. Кожа на скулах натянулась, обозначив череп, глаза запали, и в них горел тот самый лихорадочный огонь, который я видел за маской Псова. Только у Небигудинова это был огонь не безумия, а смертельной, запредельной усталости.

- У меня был экскурс. – его голос в этот момент словно треснул. Слегка, но заметно, чтобы это вызвало у меня неопределенную тревогу.

- Обычное дело, нет? – сам не веря своему голосу спросил я. Внутри уже всё сжалось в предчувствии плохих новостей.

- Нет. – он сказал это тяжело и громко сглотнул. – Не в этот раз, друг.

- Что ты видел? – шестым чувством понимая, что происходит что-то критически важное, а может даже смертельно опасное, я включился в строго рабочий режим. Мысли застучали чётко, как пулемётная очередь.

Перед ответом Небигудинов затянул паузу, которая была очевидным страхом произнести это вслух. В его глазах пробегали разные искры, среди которых я видел борьбу отчаяния и надежды. Надежды, что он ошибся. Что это был просто кошмар. Что он сейчас скажет — и я рассмеюсь, и всё станет как прежде.

В итоге он поджал губы, будто обиженный ребенок и произнес очень тихо, словно боясь, что его услышат. Слова выходили из него с таким трудом, будто он вытаскивал их из себя с корнями:

- Твою смерть, Добреев. Я видел твою смерть.

Тишина в фойе стала абсолютной. Даже перламутр перестал светиться, словно и ему стало неловко.

- Как… – начал я, но голос сорвался. Я откашлялся. – Как именно?

Небигудинов покачал головой. Жест получился тяжелым, почти похоронным.

- Не важно. Важно другое. Я знаю, где это произойдёт. И когда.

Он подошёл ко мне вплотную. Взял за плечи. Посмотрел в глаза так, как смотрят только перед расставанием навсегда.

- Мы пройдём этот чёртов сектор. Вместе. А там… там будет видно. Но ты должен знать: если настанет момент, когда мне придётся выбирать между тобой и выходом, я выберу тебя. Всегда.

Я хотел пошутить, сказать что-то разряжающее, но слова застряли в горле. Вместо этого я просто кивнул.

Мы стояли посреди перламутрового великолепия, два смертельно уставших человека, и понимали: игра только начинается. И ставка в ней — не просто наши жизни, а что-то большее. Что-то, что Небигудинов уже увидел, а мне только предстояло узнать.

…

Как пройти в библиотеку?!

Никаких сомнений не было – стекло пуленепробиваемое. Такое же, как в отделениях Сбербанка в девяностые, когда люди боялись друг друга больше, чем грабителей. А за ним неряшливого вида, с жидкими тонкими волосами, собранными в заваленный набок пучок, сидит и набирает шифр телефонистка. Ее окошко было единственным открытым среди прочих таких же, расположенных вдоль дальней стены. Остальные зияли чернотой, за которой угадывалась пустота, а не комнаты.

С правой стороны расположился ряд неудобных пластиковых стульев. Неопределенного болотного цвета, они соединялись друг с другом продольной деревянной балкой, к которой прямо сквозь сидушку были грубо прибиты гвоздями. Из некоторых шляпки гвоздей торчали как высохшие грибы, обещая впиться в задницу невнимательного посетителя и порвать и без того протертые штаны. Я сразу определился, что сидеть на этих памятниках бюрократии не буду. Лучше постою. Больше на серой крашеной стене ничего не было. Даже таблички с режимом работы. Даже объявления «курить запрещено».

А на стене напротив было два широких окна, с настежь распахнутыми створками внутрь помещения. В створках стекол не было, а сами проемы были замурованы кирпичной кладкой. На них, словно сырые листья, занесенные ветром, приклеились брошюры с символами секторов Города-Лабиринта. Таких выкидышей типографии было довольно много, они повторялись и все висели как-то неуклюже, явно никому никогда не нужные. И все же некий порядок в расклейке был – ровно посередине кирпичных стен, окруженные брошюрами, пестрели уродливые, я бы сказал гротескные пейзажи. Как будто нарисованные детской рукой дешевыми карандашами. Их задачей была имитация вида из окон.

Рисунок левого окна изображал разбитую площадь с обрушенной статуей, очень похожей на Великого Ц’тода. Половина туловища лежала рядом, вонзенная головой в брусчатку у постамента. Вокруг мемориала столпились темные фигуры, которые в немом поклонении тянули руки к его величественной фигуре. На заднем фоне возвышалась Башня. Не красивая, а кривая. Вся замазанная коричневым карандашом. Ее алый бельведер казался раздавленным тухлым помидором. От картинки веяло безысходностью, какая бывает в дни самого тяжелого отчаяния перед крахом.

В правом окне рисунок повторялся, но отличие было. Неуловимое, как первые тени старческого маразма. И статуя, и башня, и фанатики, все копировало первое изображение. Даже цвета были идентичными. Но переходя от одного окна к другому я не видел, но я знал, что разница есть.

Сначала это было похоже на поверхностное ощущение разности. Я посмотрел на правый рисунок и из любопытства вернулся к левому, чтобы свериться. Нет, одно и тоже унылое творчество. Как завсегдатай Третьяковской галереи, я почесывал подбородок, разглядывая жуткие каракули. «Разницы нет» - попытался я убедить себя. Но что-то потянуло меня посмотреть снова на правый рисунок. Я неспеша подошел к оконному проему, будто действительно находился в картинной галерее. И теперь, разглядывая площадь, как лицо после ветряной оспы, усеянную ямами и трещинами, мне уже казалось, что рисунки разные. Более того, я стал все больше наблюдать мелких деталей.

Пришлось сделать три шага обратно к левому окну. Брошюры слепо пялились на меня, залепленные в беспорядке. К ним вопросов не было. Но рисунок… Я приблизил лицо и стал внимательно вглядываться в каждую деталь, стараясь запомнить все до мелочей. И боясь упустить что-то из памяти, быстро сместился ко второму окну.

«Это невозможно!» - с раздражением закружились мысли в моей голове. Картинки, очевидно, совершенно одинаковые! Но почему же я доподлинно уверен, что они разные?!

Я отошел на несколько шагов так, чтобы видеть сразу два окна и стал быстро перебегать глазами с одного рисунка на другой. Может дело в угле зрения? Или может быть у них есть смещение перспективы? Достаточно отступа в один миллиметр, чтобы они уже не совпадали. Пусть даже в целом на них одно и тоже! «Линейка у Небигудинова есть? – пронеслась безумная мысль. – Рулетка точно должна быть».

Назойливое чувство больного азарта стало захватывать меня все сильнее. Я вернулся в упор к рисунку слева и стал вглядываться в него так, словно это был реальный вид из окна. Я пытался разглядеть что-то сбоку от площади с памятником. Ничего. Попробовал заглянуть с другой стороны – ничего. Чувствуя, как раздражение выбивает искры во лбу, я проделал такую же манипуляцию с другой картинкой.

И, вдруг… Мне показалось? Я вроде бы увидел еще одну тень. Заглядывая как бы сбоку от монумента, я смог разглядеть ее плечо. Узкий край тела, выглядывающий из-за обломков.

Волосы на затылке встали дыбом. Я уперся лицом прямо в бумагу и с нажимом стал пытаться заглянуть за статую.

И у меня получилось! Очень медленно угол обзора менялся, будто площадь проворачивалась по оси. И за серой статуей все отчетливее проступал силуэт. Вот вылез подлокотник, за ним спинка с лучом, увенчанным драгоценной сферой, каменное плечо. Еще немного - и я точно столкнусь взглядом с этим загадочным человеком. Появилось очертание головы и туловища. У человека сложены руки поперек груди, ладонями друг над другом. Они не соприкасаются, словно у него там лежал невидимый сундук или что-то такое. Я точно видел, что за ним стоит странный трон со сферами, а внутри них, как застывшие в янтаре насекомые, мерцали символы в разноцветных камнях.

Ощущение, что цель близка, заставило меня еще больше вдавить лицо в рисунок. В носу раздался хруст, я до боли его сплющил.

«Да! Я вижу тебя!» - я злобно заулыбался. Показался один нефритовый глаз, за ним второй. Они смотрели прямо, не выражая ничего. Их радиальная матрица была абсолютно безучастна ко всему. Словно он не видел перед собой, но сканировал что-то за пределом досягаемости.

А потом глаза, вращаясь неестественно ровно, повернулись на меня.

И я вспомнил. Как я вообще мог забыть?!

Выбираясь из липкой паутины гипноза, мой мозг пускал волны жара и озноба по телу. Они накатывали от пяток до макушки, пытаясь заставить меня бежать.

На меня из-за статуи взирал Великий Ц‘тод. Его внимание, наполнило мою голову шепотом тысяч печатных машинок и скрежетом тысяч перьев по бумаге. Вдавливающими волнами как в центрифуге, он атаковал меня несоизмеримой ментальной энергией. Я терял опору, мир вокруг искажался и, казалось, нет ничего, кроме его нефритовых безжизненных глаз.

А потом, словно по мановению его незримой воли, безликая толпа обернулась ко мне. Они опустили руки, воздетые к владыке, чтобы протянуть их в сторону его жертвы. От них веяло угрозой и раболепным страхом. Они поднялись со своих мест и хромающей, жуткой толпой направились ко мне. Каждое движение их было пугающим, гротескным. Они передвигались не плавно, а рывками, словно мультипликатор потерял часть рисунков, связывающих их движения.

Я в ужасе попытался отпрянуть от картинки. Но только теперь это был настоящий вид из окна. Или правильнее сказать, я переставал быть настоящим, а становился нарисованным. Глядя на свои руки, я видел, как пальцы перерисовываются, превращаясь в свои кривые подобия. Одежда и все тело на моих глазах менялись. С меня делали набросок карандашом, переписывая натурщика, стирая линии, делая их корявыми, детскими, неумелыми.

Я замотал головой, отказываясь верить в этот бред. Из моего рта донесся странный, искаженный звук, который мог быть паническим воплем, а мог — скрипом грифеля по шершавой бумаге. Я пытался оторвать руки от подоконника, но они прилипли. Оказавшись в ловушке, я видел, как надвигается черная масса приспешников Великого Ц'тода, готовая растерзать меня на части. «А возможно просто стереть, как неудавшийся портрет».

Все это время Небигудинов стоял в другом конце зала и рассматривал бюллетени возле приемного окошка. Он не обращал на меня никакого внимания, будто тоже был под влиянием гипноза. Его попытка заговорить с девушкой не увенчалась успехом, и он решил просто ждать, когда она освободится. Телефонистка при этом вообще не обращала внимания ни на Небигудинова с его обаянием, ни на меня, подозрительно разглядывающего кирпичные стены. Для нее это был обычный рабочий день. Просто еще два посетителя, которых она видит по сотне в день, и которых не запомнит уже через минуту после того, как они уйдут.

С потолка на все это пялились люминесцентные лампы, будто рыбы из аквариума, впервые увидевшие цвет воздуха. Они гудели, но звук был такой высокий, что его не слышали уши — только кости черепа. И вся эта сцена будто повисла на кинопленке, чтобы дать возможность ее зарисовать. Я, замерший в ужасе, с прижатым в рисунок лицом. Небигудинов, тщательно делающий вид, что ему жутко интересно читать про порядок очереди на телеграф. Операционистка, строчащая шифры на сложном устройстве, спрятанном под прилавком.

Но за этим всем кто-то наблюдал со стороны. Мы уже знали кто – Альфред Псов. Я чувствовал его присутствие затылком, между лопаток, в каждой складке серой стеновой панели.

Он следил за нами сквозь прорези в маске, развалившись в любимом кресле и с легким любопытством ждал развязки. Я даже слышал его дыхание — ровное, спокойное, как у человека, который смотрит фильм, который уже видел сотню раз, но все еще находит в нем удовольствие. Может быть, потому что каждый раз концовка немного разная. А может, потому что он знает, что в этот раз будет особенно интересно смотреть, как жертва корчится в агонии последних секунд перед тем, как ее навсегда замалюют серым карандашом.

Толпа приближалась. Я слышал их хромые шаги — не ритмичные, сбивчивые, как бой часов, которые вот-вот остановятся. Руки тянулись ко мне, пальцы скребли воздух, оставляя на нем серые, карандашные полосы. Они становились всё ближе. Я чувствовал запах — не тела, не пота, а запах стертой резинки, нагретого грифеля, дешевой бумаги. Запах того, чего никогда не существовало, но что сейчас пыталось меня уничтожить.

- Небигудинов! - закричал я, но звук вышел хриплым, как у старого патефона. Он не обернулся. Или не услышал. Или не мог. – Небигудинов!!

Моё отражение в стекле — в том, что еще минуту назад было рисунком, — уже почти не было моим. Карандашные линии ломали черты, стирали индивидуальность, превращали лицо в маску, а маску — в пятно. Я чувствовал, как исчезаю. Не умираю — именно исчезаю. Становлюсь небытием, которое кто-то готов стереть.

Но кое-кто еще следил за трагической сценой в театре абсурда Псова. Невидимый зритель, сокрытый в складках портьер, куда не добирается свет софитов и звук голосов. Некто бесшумный, не отбрасывающий теней, но сам являющийся тенью. Кто-то, кому исход пьесы был важен даже больше, чем её сценаристу и режиссеру. Мальчику, в чьих пустых глазницах горит адское пламя мести. Хаос. Хасэттекутли. Вечный должник и вечный кредитор. Тот, кто сам был однажды стерт с лица реальности и чьё возвращение зависело от того, допишут ли его историю до конца.

Но как изменить сюжетную линию, чтобы автор не обратил внимания на расхождение в тексте? На разрыв повествования и смену общей парадигмы? Требуется внести незначительный штрих, легкое касание сценария, которое поведет сюжет в другое русло и даст главным героям еще один, возможно последний, шанс. Что-то мелкое, незаметное, незначительное. Но в то же время способное существенно повлиять на поведение персонажей и ход событий. Тонкую литературную шпильку, щепку, попавшую в шестеренки рассказа. Настолько крошечную, что ее заметить станет можно только тогда, когда она вылетит из рисунка Добреева. Под потолком доберется до окна телефонистки. С тихим назойливым писком сядет на бледную шею в веснушках. Опустит крылья и подточит нос привычным движением. А потом точно шпагу, вонзит клюв в кожу погруженной в работу девушки.

Раздастся хлопок. Не громче выстрела в тишине зала. Его звон нарушит гипнотическую вуаль сцены. Телефонистка с удивлением увидит на ладони раздавленного комара, нарисованного черным графитом. Поднимет глаза и поймет, что он прилетел из открытого настежь окна. Того самого, у которого залип Добреев. В ее груди загорится брезгливое раздражение, она совсем чуть-чуть приподнимется в кресле и противным, срывающимся криком потребует:

- Да закройте окно! Комаров напускали, работать мешаете! – и вернется к набору осточертевших шифров. Обычный человеческий голос ударит по струнам натянутой сцены. И произойдет смещение спирали, процесс на микрон изменит вибрацию. Но уже этого станет достаточно.

Вырванный из иллюзии Небигудинов резко обернется и увидит, что напарник в беде и уже почти наполовину погружен в рисунок. В несколько длинных прыжков он окажется рядом и со всех сил потянет его, обхватив за грудь. Добреев будет поддаваться тяжело, будто его корни уходят в кирпичную кладку. Небигудинову придется упереться ногой в стену, чувствуя, как под подошвой крошится штукатурка. И, использовав всю мощь в уставшем теле, он сможет вызволить друга из беды. В последнем рывке, когда кажется, что силы иссякли, а рисунок не отпускает — раздастся тихий, почти невесомый треск. И Добреев упадет на пол с опустевшим взглядом и потерянным во власти Ц’тода рассудком. Его руки еще будут дергаться, пытаясь нащупать несуществующий подоконник, губы — шептать что-то про тени и глаза, которые смотрят из камня.

Небигудинов, тяжело дыша, со всей силы захлопнет створки окна. Они сомкнутся с деревянным дребезгом и застынут, будто в них есть магнитный замок. На мгновение ему покажется, что из-за кирпичной кладки на него смотрит нефритовый глаз. Но это просто игра света. Или нет. Он отступит на шаг, достанет платок и, стараясь не смотреть на рисунок, вытрет пот со лба. Потом наклонится к Добрееву, похлопает по щеке, скажет что-то ободряющее. Тот не ответит сразу. Будет смотреть сквозь, в ту сторону, где только что была площадь, статуя и толпа.

Альфред увидит неожиданную концовку серии. Пробежится по строчкам сценария и подумает, что так даже интереснее. Впереди еще достаточно испытаний, вполне возможно кончина главных героев сейчас была бы преждевременной. Маска закроет книгу и на время позволит себе предаться любимому бренди и созерцанию своего величия. Он даже не заметит, что в одной из сцен появился лишний персонаж. Что комар был нарисован не его рукой. Что текст на мгновение дрогнул, сменил регистр, а потом вернулся в прежнее русло, как река, обогнувшая незаметный камень.

Мальчик с пустыми глазницами просто растворится в тенях между строк, не оставив после себя ни следа. Только легкий сюжетный поворот. Незначительный изъян в повествовании. Творческое отступление от плана автора. Которое потянуло за собой развитие новой ветки сюжета и крик из приемного окошка, родивший следствия иного порядка:

- Следующий!

Возле приемного окна, единственного открытого, на полу лежал нарисованный комар. Его графитовые крылья еще шевелились, подгоняемые сквозняком. Небигудинов помог мне подняться и поддерживал, пока мы шли на прием. Он же случайно наступил на насекомое. Послышался сухой хруст, как будто раздавили уголь. Под ногой брашер обнаружил серую пыль, которую тут же унес ветер, который не имел права на существование в этом зале без окон.

- Ты как, командир? – Небигудинов был собран, но за сосредоточенным взглядом сквозила тревога за боевого товарища. Его голос был тих и наполнен дружеской заботой. – Что было не спрашиваю.

Он протянул мне чистый платок — второй за сегодня, и этот тоже был кипенно-белым, будто у него в кармане открывался портал в прачечную.

- Хреново. – признался я, взяв белый квадрат ткани. – Глаза болят. И не только.

Я тер лицо так, словно хотел стереть само воспоминание об испытанном за окном. На щеке и под глазом остался серый след от карандаша. Он въелся в кожу и не стирался, став частью меня как шрам. Платок покрылся графитовой пылью, но кожа под ним оставалась серой, будто кто-то уже начал меня раскрашивать и бросил на полпути.

Небигудинов кивнул. Оглянулся на окна. Замурованные проемы смотрели на нас слепо и равнодушно, как отключенные телевизоры. Ни статуи, ни толпы, ни глаз. Только брошюры с символами секторов, приклеенные к кирпичам, как объявления о розыске. Или как паспорта на невидимых покойников.

- Мы следующие. – заглядывая к телефонистке, без особого энтузиазма сообщил брашер. – У нас депеша для Ц’тода.

Телефонистка уже набирала новый шифр, не поднимая головы. Её пальцы летали над клавишами с механической, почти нечеловеческой скоростью. За нашими спинами створки окна, закрытые намертво, вдруг дрогнули. Слегка. Как будто кто-то с той стороны проверял, заперто ли. Но это, конечно, просто сквозняк. Сквозняк в зале без окон и дверей.

Девушка, не скрывая презрения и даже отвращения, посмотрела долгим взглядом из-под нахмуренных бровей на меня, потом на напарника. Дернула носиком так, словно от нас воняло аммиаком. Скривив тонкие губы, размашисто накрашенные красной помадой, — той самой, которой в нашем мире мажутся женщины, уверенные, что это придаёт им статуса, — достала бланк телеграммы.

Обычный бланк. Только бумага была роскошной, тяжелой, с тиснением, а по краям листа шла вязь золотой гравировки. Пустые строчки «от кого», «кому». А далее поля для текста письма. Внизу подпись и дата. И нижний колонтитул «Великий Ц'тод, Бог-Архитектор, Первый-Среди-Равных, Вечный Наместник, Отец Всех Стратегий».

Осмотрев бланк, мы переглянулись. Телефонистка про нас словно забыла, набивая шифры на странной машинке, чем-то похожей на дешифратор Цирюльников. Растрепанный пучок волос на ее макушке дергался в такт набору символов, как кивающая головка шагающего экскаватора.

Я пожал плечами, не имея малейшего представления, каким должна быть депеша для нашего палача. Писать жалобу? Прошение? Может, просто «отвали»? Небигудинов понял, что задача ложится на него и некоторое время глубоко размышлял. Вынул ручку из внутреннего кармана, пощелкал ей, добивая какую-то мысль. А потом мелким, ровным, канцелярским почерком накидал несколько коротких строк и быстро передал бланк мымре за стеклом.

Она схватила листок и, не глядя, отложила в сторону, даже не собираясь брать в обработку.

Меня это не устроило. Я подождал ради приличия минуту. В течение которой ровным счетом ничего не изменилось. И глядя сквозь узкую бойницу защитного стекла, я предъявил голосом полным тихой ненависти и усталости:

- Женщина, вы телеграммку-то не откладывайте. В ручки возьмите и направьте, куда положено. А то мы тут очередь отстояли. Как-то невежливо.

- Капитан, тише ходишь, дальше берег. Погоди ты ругаться… - Небигудинов хотел меня успокоить. Но это было и не нужно. Только я это сказал, как понял, что здесь действуют другие законы. Это тоже лабиринт. Только хуже. Бюрократический.

Дамочка за стеклом встала и, явно привыкшая к подобным импульсам клиентов, спокойно, с налетом превосходства ответила. В ее голосе скрипел плохо смазанный коленвал всего бюрократического аппарата вселенной. Она говорила так, будто за её спиной стояли не просто инструкции, а легионы архивных папок, готовые задавить любого, кто посмеет нарушить регламент:

- А справка где? – и совсем как для тупых уточнила, растягивая слова, словно жевательную резинку, - Без справки отправка депеш и посланий запрещена.

Будто фокусник из шляпы, она откуда-то сбоку достала табличку «перерыв». Вместо цифр, там красовался знак бесконечности.

#Перерыв Ꝏ минут#

После чего свет в кабинке погас, повторив судьбу соседних окон. А телефонистки и след простыл. Только на ее кресле осталась вмятина от тела и символ сектора на спинке. Лёгкий сквозняк пробежал по пустому окошку, шевельнув брошюры на кирпичной кладке.

Мы остались вдвоем, глупо пялясь друг на друга и слушая трансформаторный гул светильников. В зале, где не было ни одного входа, кроме того, через который мы пришли, и ни одного выхода, кроме того, который нам только что закрыли перед носом.

- Мысли? – спросил я, чувствуя, как усталость наваливается с новой силой. Глаза всё ещё болели, на щеке горел серый след, а в груди разрасталась пустота — там, где ещё недавно была ярость.

Небигудинов посмотрел на табличку с бесконечностью, потом на закрытое окошко, потом на меня. В его взгляде мелькнуло что-то, что я не сразу распознал. А когда распознал — удивился.

Он улыбнулся. Криво, устало, но улыбнулся.

- Искать бюро справок, – сказал он. – Все как в суде. Как на Родине.

- А если его нет? – возразил я. – У них тут перерыв – вечность.

Он пожал плечами и достал из кармана помятую пачку сигарет.

- Значит и у нас перерыв, – он кивнул на табличку. – Тоже бесконечный. Если захотим.

Он протянул мне сигарету. Я взял. Мы закурили в зале без окон, без дверей, без выхода, под гул люминесцентных ламп, которые светили ровно и невыносимо, как вечность. Дым медленно поднимался к потолку, и там, в вышине, мне на миг почудилось, что он складывается в чьё-то лицо. Но я не стал вглядываться. Хватит с меня рисунков на сегодня.

- Справка, – пробормотал я, выпуская дым. – Справка ему понадобилась. Мы тут как эквилибристы на грани гибели, а он справку требует.

- Бюрократия, – философски заметил Небигудинов. – Она и не такое переживала. Империи рушились, а очереди оставались.

Он замолчал. Я тоже. Мы сидели на неудобных пластиковых стульях, прибитых гвоздями к общей балке, курили и ждали. Кто знает, сколько продлится этот перерыв. Может, минуту. Может, вечность. А может, ровно столько, сколько нужно, чтобы мы поняли: иногда самый страшный лабиринт — это не тот, где на тебя нападают монстры. А тот, где тебя просто заставляют ждать.

В окошке было темно. Табличка с бесконечностью висела ровно, как приговор. Светильники гудели. И где-то там, за кирпичной кладкой, за перламутровыми стенами, за нефритовыми глазами и масками, Ц'тод и Псов ждали нашей следующей строчки.

Ну что ж. Мы тоже умеем ждать. И курить. И, кажется, начинаем понимать правила этой игры.

…

Как пройти в библиотеку?!!

Если вы думаете, что мы сами выбираем двери во дворце Ц’тода, то будете правы. Но что нас за ними ждет, уже не наш выбор. После первых двух попыток, которые привели нас к телеграфу и злобному сторожу, мы решили сменить тактику слепого эксперимента. Так как дворец огромен и двигаться по нему мы могли в любом направлении, мы вооружились мелками разных цветов и стали помечать специальными знаками двери, ворота, перегородки, лестницы и все, что вело нас куда-то в дебри его бюрократии. Схема была проста – открываем дверь, бегло осматриваемся – закрываем, ставим метку.

За первую попытку мы пометили четырнадцать дверей, семь арок и одну лестницу, уходящую вверх настолько круто, что ступени казались стеной. За вторую — ещё двадцать три двери, три из которых были заперты, а одна открывалась только в том случае, если толкать её не рукой, а плечом, с разбега, и после третьего удара она распахивалась в пустоту, за которой не было ничего, кроме бесконечного падения. Туда мы, само собой, не пошли. Пометили чёрным крестом и двинулись дальше.

Почти за каждой из дверей нам попадались те или иные формы бюрократии, знакомые нам по реальной жизни. Но почти везде они были гипертрофированными или искаженными. Например, мы довольно скоро нашли бюро справок. Но очередь в нем была в несколько километров. Вместо людей ее составляли перламутровые манекены с колюще-режущим в руках — ножницами, скальпелями, канцелярскими ножами. Они стояли неподвижно, но казалось, что в любой момент могут ожить. Проверить правила этой комнаты желания не возникло даже в зачатке. Мы захлопнули дверь и пометили ее красным крестом. Все просто. Нервы крепче, здоровье на месте.

В другой комнате оказался приёмный покой с «живой» очередью — из людей. Точнее, из того, что от них осталось. Они сидели на тех же неудобных пластиковых стульях, что и мы в телеграфе, и ждали. Некоторые ждали так долго, что их лица стали серыми, как старая бумага, а пальцы — прозрачными, сквозь них просвечивали кости. Мы не стали входить. Закрыли дверь, поставили метку. И пошли дальше.

Всего за несколько часов мы набили руку. Красный крест — опасно, не соваться. Синий круг — проверено, безопасно, но бесполезно. Жёлтый треугольник — требует дополнительного изучения. Зелёная галочка — пройдено, есть смысл вернуться. Черный крест – смерть. Небигудинов таскал в кармане целый арсенал мелков, и когда один кончался, доставал следующий, будто у него там магазин канцтоваров. Я же пытался полагаться на память, но к концу третьего коридора понял, что без системы мы заблудимся окончательно. Система — это святое.

Кроме бюрократических аттракционов в комнатах, попадались и великолепные части самого дворца. В одном крыле мы нашли роскошный перламутровый сад. В качестве крыши над ним висел сферический купол, изливающий потоки разноцветного света, будто радужный дождь. Потоки струились по воздуху и стенам, падая на огромные листья и бутоны цветов. И как от зеркал, свет отражался от них пересекаясь, скрещиваясь и преломляясь, образуя удивительную цветную паутину. Мощеные дорожки разбегались узкими лабиринтами между перламутровых растений, образуя замысловатые, но очень красивые узоры.

Этот драгоценный рай покалывал слух приятными трескающими звуками, будто хрустальные снежинки, с радостью кружась в невесомом карнавале, лопались на лету, оставляя после себя блестящую пыль и едва заметный звон. И было в этом что-то от красоты распада звезд. Холодная красота смерти.

Мы замерли на пороге. Я чувствовал, как Небигудинов напрягся рядом — не от опасности, а от чего-то более сложного. От узнавания и тоски по чему-то, что у нас отняли. Как будто из другой жизни, которую мы не жили.

- Мертвецы не ходят в музей, - тихо сказал он, - но это и не для живых. Идеальная имитация жизни, за вычетом главной сути - жизни. Театр пустоты. Посмотри на листья.

Я присмотрелся. Листья были идеальны. Каждая прожилка, каждый изгиб — безупречны. Но в них не было жизни. Ни капли. Они были сделаны из того же перламутра, что и стены, только тоньше, прозрачнее. Они не росли. Они просто были.

- Даже плюнуть некуда, - сказал я, первым отворачиваясь. - Значит не сюда.

Небигудинов кивнул, но ещё секунду смотрел на радужный дождь, на хрустальные цветы, на эту вечную, нетленную красоту, которая была прекраснее всего, что мы видели в реальном мире. А потом закрыл дверь. Поставил зелёную галочку. На всякий случай.

В саду, как, впрочем, и во всем дворце, не было окно. И выхода под открытое небо тоже. А воздух здесь был не просто чистым, а дистиллированным. Без единого запаха и вкуса. Он не ощущался как воздух, а скорее, как его полное отсутствие. Будто вырезанный фрагмент реальности. Как жизненно важный файл в программе, который заменили идеальной подделкой. Дышать им можно было, но удовольствия это не приносило. Только напоминало, что мы здесь — чужие.

Мы двинулись дальше. Коридоры сменялись залами, залы — лестницами, лестницы — новыми коридорами. Мы открывали двери, смотрели, ставили метки, закрывали. Находили что-то бесполезное: ручки без чернил, калькулятор без батареек, связку чистых бланков — похожих на те, что выдавала телефонистка. Небигудинов аккуратно складывал все в карманы. «Пригодятся», — сказал он. Я не спорил.

К концу нашего обхода — я сбился со счёта, сколько дверей мы открыли, сколько километров прошли — мы набрели на неё.

Дверь не отличалась от других. Такая же перламутровая, такая же безупречная. Ни таблички, ни номера, ни намёка на то, что за ней может быть что-то особенное. Но Небигудинов остановился перед ней, как вкопанный. Поднял руку, чтобы открыть, и замер.

- Клянусь Бюро, - сказал он так, будто увидел лицо без носа. - Здесь нет замка.

Я подошёл ближе. Действительно. У всех дверей, которые мы открывали до этого, были ручки, задвижки, кнопки, рычаги — что угодно, лишь бы обозначить границу. У этой не было ничего. Только гладкая поверхность, чуть теплее, чем у других. И запах. Едва уловимый, но ясный.

Книги.

Старые, новые, переплётная кожа, типографская краска, бумажная пыль, чернила — всё это смешалось в один сложный, глубокий аромат, который я знал с детства. От которого у меня всегда перехватывало дыхание.

Мы переглянулись.

- Это хороший знак, как думаешь? - спросил я.

Небигудинов не ответил. Он просто толкнул дверь.

Она открылась без звука.

И мы вошли.

…

Библиотека?

- Сформулируйте запрос. – механический голос доносился из выпуклого динамика, который заменял рот на лице роботизированной женщины.

Мы с напарником стояли напротив нее и смотрели изумленными глазами. По запаху, идущему от двери, мы думали, что тут библиотека на миллион книг. А на поверку оказалась деревянная стойка, зажатая стенами, обитыми деревянными панелями. В узком проходе мы с брашером помещались с трудом, стоя полубоком и зажимая плечи. Над стойкой добротно сколоченная табличка на двух опорах с золотой надписью:

ВЫБИРАЙ ИСТОРИЮ

Я несколько раз перечитал загадочный призыв, пытаясь найти тайный смысл или может какой-нибудь шифр или загадку. Небигудинов был занят тем же, судя по морщинам на его лбу. Но пока наши старания были напрасны, как попытки народа избирать себе правителей путем голосования.

Дверь за нами мягко закрылась, твердой рукой подтолкнув поближе к стойке. Пожав плечами, я подошел к роботу и мне в нос ударил с новой силой запах книг и чернил. Теперь, вблизи, он был не просто сильным — он был осязаемым. Казалось, что воздух здесь состоит не из молекул, а из перемолотых страниц, взбитых в густую, вязкую пену.

- Какой необычный парфюм! – я сказал это отворачивая лицо. Запах был густой и приторный, он оседал на языке. – Вам очень идет…

- Сформулируйте запрос. – такой ответ последовал на мой комплимент. Ни один механический мускул не дрогнул на лице робота, которое, собственно, было больше похоже на маску для фехтования. Только цельно металлическую. Глаза были скорее камерами с ресницами, а нос просто забыли нарисовать. А может вообще не включили в проект.

То, что это робот женской принадлежности я понял по идеально ровной шапочке типа каре. Шатенка по задумке, но скорее грязная каштанка. И по солидным выпуклостям в области груди. Одето это чудо техники было в плотный твидовый пиджак цвета переспелой вишни. От всей инсталляции пахло пылью и забвением. Даже голос из динамика был изрядно искажён треском и шипением — будто она говорила не с нами, а с кем-то, кто умер сто лет назад, и теперь только эхо его слов добирается до живых.

За спиной андроида стояла тьма пустого коридора. Что-либо разглядеть в нем возможным не представлялось. И казалось, что, если долго вглядываться в эту пустоту, она засосет меня как воронка.

Я посмотрел через плечо на Небигудинова и взглядом спросил – что дальше?

Он так же взглядом ответил – а я откуда знаю?

Я поджал неодобрительно губы, ожидая, что он возьмет на себя ношу ответственности за «формулировку запроса». Недовольно покачивая головой, я глубоко вздохнул, тут же пожалев об этом. Амбре от робота песчаным валом забилось мне в ноздри, лишив на мгновение способности дышать вообще. Каждая минута, проведенная в этой тесной каморке, давалась всё труднее. Здесь нечем дышать, почти не пошевелиться. Этот манекен давит одним своим слепым присутствием.

Я решил попробовать разговорить железную деву. Но как? Включить природную харизму? В бытность студентом Бюро я привлекал внимание женской части коллектива. Правда, тогда и декорации были другими, и женщины — живее.

- Милая, к чему эти формальности. Давай перейдем на ты и просто поговорим, а? – для придания своим словам веса, я оперся на стойку одной рукой и зачем-то глупо улыбнулся.

Небигудинов закатил глаза, явно ожидая от старшего напарника чего-то большего.

- Сформулируйте запрос. – повторила робот. В ее голосе отсутствовал даже намек на эмоции.

- Так и я об этом, красавица! В двух словах объясни, что за запрос? Как его формулировать? С меня шоколадка. «Бабаевский» любишь? – я пытался флиртовать, напуская жеманных ноток в слова. В тесном пространстве мой голос звучал неестественно громко, бился о стены и возвращался обратно, многократно усиленный собственной глупостью.

- Сформулируйте запрос. – в очередной раз выдала программа, совершенно не обращая внимания на мои потуги завлечения.

- Пластинку смени, заколебала! – в сердцах выкрикнул я и повернулся к Небигудинову.

А тот стоял красный и только что не лопался от сдерживаемого смеха. По его лбу текли капли пота, и даже очки немного запотели. Чтобы не заржать в голос он очень глубоко дышал, но губы то и дело кривились в дурацких улыбках. Мне почему-то стало стыдно за свой экспромт, и, чтобы уйти от неприятного чувства и из душной комнаты, я попытался протиснуться мимо него наружу.

Брашер примирительно поднял руку и удержал меня, мягко разворачивая обратно к роботу попугаю.

- Скажи про ее глаза! – Небигудинов не выдержал и стал смеяться, утирая слезы. Когда я испепелил его взглядом, которым говорил все, что думаю о его чувстве юмора и личности в целом, он собрался и как мог успокоился. Уже без шуток, но все еще с улыбкой в голосе, он предположил, - Может, про Ц’тода что-нибудь?

- Ну да, ну да. Историю Великого Ц’тода. – я вложил весь мстительный сарказм в ответ, который был мне только доступен. – И инструкцию как его победить.

- Спасибо за запрос. Ожидайте. – робо-библиотекарша улетела во тьму коридора.

Мне показалось, что она туда укатила по рельсу, а вместо ног у нее колесо на стойке. Или она просто растворилась в темноте, как тонущая в чернилах кукла. Мы остались вдвоём в тесном проходе, прижатые друг к другу плечами, и смотрели в пустоту, где она исчезла.

- Однажды я так целый вечер ждал. Пока не понял, что меня бросили. — как-то в пустоту вспомнил я.

- Со всеми было, генерал. Думаю, эта не такая. - ответил Небигудинов. Он вытер очки о край рубашки, надел их обратно, и я заметил, что его руки мелко дрожат. Не от страха. От напряжения, которое копилось последние часы (дни? вечность?) и теперь искало выхода.

- Ага, ей и трамвай не нужен – сама на рельсах.

- Вернётся, - сказал он. - А если нет, догоним и сформулируем уже по-другому.

Мы замолчали. В тишине, которая наступила после ухода робота, стало слышно, как гудит что-то под полом. Низко, монотонно, как трансформатор в подстанции. Или как кровь в собственных висках, если прислушаться.

- Небигудинов, - позвал я.

- М-м?

- А мы тут удобные мишени, да?

Он не ответил. Только пожал плечами. Плечо упёрлось в стену, и стена отозвалась глухим, пустым звуком. Как будто за ней была не комната и не коридор, а бездна.

Из темноты донёсся звук. Не шаги — перестук колёс по рельсу. Он приближался. Я напрягся, готовясь к чему угодно: к тому, что она выкатит тележку с книгами, или к тому, что тьма выплюнет очередного монстра.

Но она выкатилась сама. На колёсике. В руках — ничего.

- Ваш запрос не может быть выполнен, - сказала робот. - Пожалуйста, сформулируйте новый.

- Это почему ещё? - я шагнул к стойке, чувствуя, как злость поднимается из груди в горло.

- Запрос «история Великого Ц'тода» не найден. Запрос «инструкция по победе над Великим Ц'тодом» не найден.

- А что у вас есть? - спросил Небигудинов. Голос его был спокоен, но я слышал в нём ту же злость, что кипела во мне.

- Сформулируйте запрос. – донеслась до нас набившая оскомину фраза.

Я открыл рот, чтобы выдать что-то непечатное, но Небигудинов опередил меня. Он шагнул вперёд, почти вплотную к стойке, и сказал чётко, разделяя каждое слово:

- Справочник Цензора. Раздел о невоплощённых идеях. Подраздел: те, что были óбриты, но продолжили существовать.

Библиотекарь, не особо подвижная в диалоге, как будто замерла еще больше. Впервые за всё время её камеры-глаза моргнули. Одновременно, как у живого человека, оказавшегося в замешательстве.

- Уточните параметры поиска, - сказала она. И в её голосе впервые за всё время я услышал не только механику. Я услышал…вопрос?

Небигудинов посмотрел на меня. Я — на него. Я не знал, что он задумал, но чувствовал: мы на верном пути. Там, в темноте, за стойкой, за роботом, за стенами, обитыми деревянными панелями, нас ждало что-то важное. Может быть, ответ. Может быть, ловушка. Но другого пути не было.

- Альфред Псов, - вдруг сказал я. - Идея, которая должна остаться на бумаге, но скоро выйдет за её пределы. Где она хранится?

Робот моргнула ещё раз. Потом её голова повернулась — медленно, с лёгким скрежетом — в мою сторону.

- Следуйте за мной, - сказала она. И укатилась в темноту. На этот раз — не исчезая, а оставляя за собой ряд голых лампочек под потолком, слабо горящих в туннеле.

Я отодвинул край деревянной стойки и шагнул следом. Небигудинов, — за мной. Лампочки гасли за нашими спинами, как вырванные страницы книги.

День пятый

День пятый.

…что-то изменилось.

Я строго доверяю своей памяти. Сторож с ружьем. Собака в будке. Добреев пытается уладить конфликт. Это было секунду назад.

Тогда, где я?

- В игре.

Да. Увидел. Черно-белые поля. Фигурки. Все вокруг ощущается нечётко. Высокий коэффициент помех. Мое восприятие нарушено? Нет. Скорее среда формируется под мысли. Я в модели. Есть материальная динамичность, адаптация. Картинка образуется при фокусе внимания. Первый вывод? Однозначно – экскурс.

- Игрок или фигура?

Этот голос. Думай, что с ним? Механический, как программа. Эмоциональный фон? Есть, но не явный. Мотивы? Мало данных, нужно вступить в диалог. Какой тон выбрать? Максимально нейтральный. Предполагаю чтение мыслей.

- Я готов к диалогу.

- Игрок. Но фигура не играет. – говорящий столкнулся с логической ошибкой, его голос исказила еле заметная помеха. Как будто в программе, написанной им же самим, нашелся баг. Я - баг.

Мне навязывают правила. Есть игра, в которую предлагают играть мне. Но есть гораздо большая игра, в парадигме которой находится говорящий. Задачи? Узнать говорящего. Понять правила игры. И его правила.

- Эта игра вслепую?

- Фигура и игрок в единой форме. – алгоритмы в голосе чуть ускорили речь. Говорящий наткнулся на нераспознанный объект. Это любопытство?

Он изучает меня. Разбирает под микроскопом. Проверяет на соответствие критериям: игрок/фигура. Что это дает? Я не субъект, а объект. Фиксирую в нём привычку быть хозяином положения.

- Хозяин? – голос треснул на мгновение, словно вагон раскрошил песчинку. – Бог.

Факт телепатия. Варианты обмануть снижаются к нулю. Идти в открытую? Очевидно. Кого из богов я знаю в этом мире? Только одного.

- Великий Ц’тод. – я утверждаю. И толика вежливости,хотя внутри всё сжимается в тугую пружину. – Небигудинов, цирюльник второго ранга.

Шкатулка разложилась. Плиты под ногами трансформировались в ровный пол. Серый камень, но гладкий, с прожилками. Не бетон. На столе игральная доска – внешне похожа на шахматы. Но поле разделено на три части. Три игрока? Двое известны. Кто третий? Думай, Небигудинов, думай.

Это экскурс. Я здесь по воле местного бога. Я жив, меня изучают. Есть игра. Нет правил. Точнее я их не знаю. Если будет матч, то, как победить телепата? Вероятности сокращаются. Угроза жизни? Разумеется. Нужен вопрос в лоб.

- Зачем я здесь?

Ответа нет. Он сидит передо мной. Золотые лучи пронзают сферы. Серый Бог на черном троне. Руки сложены у груди ладонями. Между ними пустота, которую он не может сомкнуть. Вокруг нашего стола клубится серый дым. Непроницаемый, как мысли Ц’тода. Я сижу перед ним. Между нами стол с тремя полями. Черно-белые клетки. Фигурки – кого они повторяют? Ножницы Цирюльников, ага. Это мы с Добреевым? Или бюро? Маска – скорее всего Альфред Псов. Подозреваю со слов Добреева, что кукла — это Хаос. Книга в полете? Очень мало данных. Библиотека? Нет такой стороны противостояния. Кто? Автор рукописи? Добреев говорил, что автор - мальчик. Может быть Цензор? Как? Он тоже на доске Ц’тода?!

Соберись. Эмоция - враг рассудка.

- Начнем. – Бог Архитектор не удостоил меня даже движением каменных губ. Я просто услышал его. Голос пришёл не снаружи, а изнутри, из того места, где обычно прячутся самые тихие, самые личные мысли.

Доска преобразилась. Она стала многослойной копией Города-Лабиринта. Фигурок осталось три: Добреева, моя и Великого Ц’тода. Все они были лишь уменьшенными копиями оригиналов. На каждом из уровней шли безостановочные метаморфозы, будто строительство в реальном времени, но в ускоренной перемотке. Между секторами ползали плитоголовые. Сканировали улицы летающие глаза. И все это жило и существовало по незыблемым законам создателя. Башня Хакима пронзала доску ровно посередине, словно свечка - праздничный пирог.

Ждать. Кто ходит первым? Как вообще передвигать фигурки. Какие правила? Или я должен импровизировать? Не делай лишних движений.

Я поднял глаза и столкнулся с нефритовым взором Бога. Я ощущаю его присутствие в сознании. Он здесь, прямо возле моих мыслей. Проводит ревизию. Соскребает скальпелем мой собственный голос и вытирает о фартук. Как будто я грязная слизь в его операционной. Вытолкнуть, выгнать. Это мой мозг. Это моя обитель.

Попытка защиты. Ментальное давление. Я представил стену. Не бетонную — из чистого, непроницаемого света. Он ушел, не сопротивляясь. Ему все известно. Ц’тод оставил после себя правила игры. Я знаю как играть. И он знает, как я буду играть. Но мне предстоит пройти это самому. Остался последний этап.

- Я готов.

Я - сумма атомов. Он поделил ее на два и создал мою копию. Тоже самое он сделал с моей фигуркой на доске. Он соединил обе копии в одну и усадил это в соседнее кресло. Теперь три игрока. Как положено.

- Фигура и игрок в одной форме. – камень его голоса сгладил шероховатости. Он удовлетворен.

Я смотрю на голема, плоть от плоти моей. Он смотрит на меня. Наши мысли едины, но мы разные. Уникальный опыт. Я слышу его голос как эхо моего, но они говорят о разном. Чудовищно извращенная связь. Это бесчеловечно, но Великий Ц‘тод не человек. Он – система. Я тоже кое-что успел про тебя понять.

- Начнем. – мой голос и голос голема слились в унисон.

Три игрока. Три фигуры. Три партии, наложенные друг на друга.

Первый ход мой. Я чувствую это — знание, вложенное в меня, как чип под кожу. Я протягиваю руку к фигурке Добреева. Она тёплая. Пульсирует. Живая.

Голем тянется к своей — к моей копии. Ц'тод не двигается с места. Его фигура на доске — не он сам. Он уже на всех клетках сразу. Он и есть игра.

Я делаю ход. Добреев перемещается в сектор, где ещё не были. Голем повторяет.

Ц'тод смещает не фигуру. Он смещает правила. Клетка, на которую я только что поставил Добреева, меняет цвет. Белое становится чёрным. Проход закрыт. Нужно искать другой путь.

— Это не шахматы, — говорю я вслух. Не ему — себе.

— Это строительство, — отвечает голем моим голосом, продолжая невыраженную мысль.

Ц'тод молчит. Он смотрит. Он ждёт.

Я делаю новый ход. Добреев обходит закрытую клетку. Голем — следом. Но теперь я вижу: он не просто копирует. Он предвосхищает. Он знает, куда я пойду, раньше, чем я сам. Он поступает так, как поступил бы я – настоящий.

— Как мне выиграть, если ты читаешь мои мысли? — спрашиваю я не у голема, не у Ц'тода. У пустоты, между нами. Я всецело погружен в игру.

— Сыграй так, чтобы он не захотел читать, — отвечает голос. И я не понимаю, чей он.

Но я понимаю другое. Я здесь не для того, чтобы выиграть. Я здесь для того, чтобы проиграть правильно. Чтобы проигрыш стал частью большего замысла. Чтобы моя фигура, мой голем, мой двойник — все они сошлись в одной точке, где в уравнении Ц'тода все противоречия разрешатся по единственно верной формуле.

Я делаю ход, которого не планировал. Импульс. Спонтанность. Голем замирает. Он не знает, что делать. Его программа не рассчитана на это. Происходит дозагрузка файлов. Он делает ход близкий к правильному. Правильному по-моему.

Ц'тод смотрит на меня. Впервые в его взгляде — не любопытство. Тень вопроса.

— Экспромт, — говорю я, концентрируясь на блокаде мыслей. — Поиграем на равных.

Он молчит. Уголки его каменных губ, - тех, которые не двигались, - дрогнули. Это была не улыбка, но снисхождение до смертного.

— Тогда игра начинается, — говорит он.

И мы играли.

Тысячи лет. Сотни поколений. Миллионы партий.

Каждая длилась вечность. Каждая заканчивалась одинаково. Я просчитывал варианты, строил комбинации, жертвовал фигуры, менял тактику, пытался обмануть, запутать, завести в тупик. Голем следовал за мной, как тень, как зеркало, как напоминание о том, что я — всего лишь один из миллионов возможных себя.

Ц'тод не играл. Он был игрой. Каждый мой ход он уже предвидел. Каждая ловушка, которую я строил, оборачивалась против меня. Каждый путь, который я выбирал для Добреева, оказывался закрыт.

Мы доводили игры до конца и каждый раз я проигрывал. В конце каждой партии Бог-Архитектор одерживал сокрушительную победу. Нельзя одолеть игру. Невозможно обыграть того, кто сам создает правила.

Мы умирали во всех возможных вариантах. Добреев падал в пропасть, сражённый плитоголовым, застреленный сторожем, стёртый с рисунка, утонувший в чернилах, заваленный перламутровыми обломками, сгоревший в огне, замёрзший в пустоте, забытый между страницами ненаписанной книги. Каждая смерть была разной. Каждая была невыносима. Нестерпима для меня.

Кроме одного варианта.

И в нем выживаю только я. Но не Добреев. У моего друга и напарника нет шансов на выживание. Псов ему гарантировал только один исход игры. И это – смерть.

- Я не сдамся. – я сказал это глядя в сердцевину самой гениальной и безжизненной системы в мире. Глядя в глаза Великого Ц’тода.

Он сдвинул указательный палец на расстояние тоньше человеческого волоса. И туман вокруг заклубился еще гуще, скрыв игровое поле, кресла, его. Наша игровая комната схлопнулась. Но во мраке напротив нефритом горели два сканирующих глаза. И оттуда прозвучал тотально безучастный голос:

- Игра окончена…

Мы шли по коридору долго. В один момент женщина-робот замаячила впереди, замедлив ход. И после держалась на одном расстоянии от нас. В слабом свете лампочек я видел её мелькающую спину и часть причёски. И легкий стук моноколеса по рельсу. Небигудинов шел немного позади, я слышал его тихое неглубокое дыхание и приглушенный стук подошв, как будто мы шли по ковру. Хотя пол был похож скорее на старый паркет, покрытый линолеумом. Лампочки за нами продолжали гаснуть. Как тогда, на трассе за лазаретом. Когда исчезал обратный путь. Значит мы идем верной дорогой.

Мы шли действительно очень долго. Тьма коридора слилась в бесконечный тоннель и мне порой казалось, что я снова с Эрой прорезаю пространство космоса и сливаюсь с утешением энтропии. Расширяюсь в абсолютное ничто. Погружаюсь в покой вселенной. Но все-таки тяжелый запах от робота и приглушенные звуки выбивали меня из иллюзии. В такие моменты, чтобы почувствовать себя настоящим, я дотрагивался до стен. Они были почти горячими. Возможно, дышать было трудно в том числе из-за них. Хотя воздух таким горячим не был. Эта рукопись была сплошной аномалией.

«Я потеряю здесь рассудок» - пришла отстраненная мысль. Я думал так, как будто речь шла о ком-то другом. Не обо мне.

Небигудинов все это время напряженно о чем-то размышлявший, неожиданно пробормотал себе под нос. Но я услышал.

- Сейчас налево.

- Налево здесь сходишь только с железякой. – в пол оборота пошутил я. Это был удобный момент, чтобы разрядить одурманивающую прогулку во тьму.

Но он промолчал и кинул на меня взгляд, который я не смог узнать. Это был взгляд человека, который принял серьезное решение, но не имеет права о нем говорить. Отрешенный взгляд. Я не стал зацикливать внимание на этом, хотя в мою онемевшую подушечку чувств воткнулась еще одна игла. Но одной больше, одной меньше – без разницы. Слишком много пережито. Я Небигудинову верю. Он мой друг.

Коридор действительно резко сменил направление. Андроид-библиотекарь в какой-то момент просто пропала из виду, и я подумал, что она провалилась под землю. Но она просто резво свернула налево. Мы последовали за ней. В этот раз далеко идти не пришлось. В правой стене коридора оказалась дверь. Она была единственной за весь путь и потому казалась неестественной. Дальше неё коридор уходил в глубокую тьму – лампочки там не горели. На двери красовалась золотая табличка с черными тиснеными буквами.

«Д.Д. Джинн»

«Главный библиотекарь»

Мы встали у двери. Небигудинов только бросил взгляд на табличку и отвернулся, словно видел ее уже много раз. А я уделил ей чуть больше времени, удивляясь как красиво выполнена гравировка. А еще я не мог понять на каком языке это написано. Точно ни на одном из известных человечеству. Смесь арабской вязи и инопланетных символов, какими их обычно изображают в киноиндустрии.

- Я так понимаю нам сюда? – спросил я у железной девы, нахально рассматривая плоское лицо и отнюдь не плоский бюст под пиджаком.

- Вы близки к финалу, старина. – она ответила сухим потрескивающим голосом из динамика, но мне показалось будто в нем проскользнула нотка скрываемой ненависти. Ее механические глаза моргнули последний раз, и она с огромной скоростью скрылась в туннеле коридора. Будто кракен утащил в свою пучину.

Меня пробил короткий озноб вдоль позвоночника. Я повернулся к напарнику ища поддержки и разъяснений, но он опять промолчал, только поджал губы и глубоко вдохнул. И очень медленно выдохнул. После этого он первый потянул ручку и открыл дверь, пропуская меня вперед.

Меня не отпускала мысль, что брашер что-то задумал, но не хочет говорить мне об этом. И мысль эта была настолько назойливой и звенящей, что я собрался было развернуться и твердо поговорить, но из глубины зала нас окликнул чарующий и загадочный голос. Он обволакивал, ласкал слух, закрадывался в душу и играл там на самых тонких струнах. Я позабыл о вспышке к брашеру и тут же обернулся на говорящего.

- Цирюльники… - тягучий голос доносился из большого золотого чана. Ванна была окутана густым пурпурным паром. В нем прятался пока невидимый собеседник. – Пустыня Синистра всегда привлекала очаровательных мотыльков.

После этих слов из пара вспучилось и образовалось небольшое отдельное облачко, похожее на пурпурного мотылька. Он попытался улететь, но тут же был втянут обратно.

– Один из вас знает зачем он здесь. Храбрая-храбрая птичка.

Из чана донесся глубокий смех.

Это не был смех злодея или насмешливый смех трикстера. Он был глубоким, как подземный источник, о котором не знает никто на поверхности. Он был чарующим — в нём слышались отголоски старых сказок, рассказанных у костра, когда пламя бросает танцующие тени на лица слушателей. Он был волшебным — таким, от которого на секунду забываешь, где находишься. Кажется, сейчас из пара выйдет не сущность, а само воплощение древней, как мир, тайны. Смех вибрировал в воздухе, оседал на коже, заставлял волоски на руках вставать дыбом. Но не от страха, а от благоговения.

- А вот второй… - из тумана выплыл огромный человеческий череп, сотканный из пурпура. В его глазах горело фиолетовое пламя. Череп продолжил говорить голосом Джинна, двигая челюстью в такт словам. – Он сам не знает, чего хочет. Ступает по бритве, которую держит в руках. Бедный, бедный штабс-цирюльник.

Внезапно череп беззвучно разрезало пополам, будто ножницами. Он лопнул, разлетевшись на осколки из мелких бабочек. Их так же засосало в туман, будто никто не имеет права вырваться из этого пурпурного плена.

- Прошу, будьте же моими гостями. – с этими словами пурпурный пар сомкнулся за нашими спинами, и дверь закрылась сама — беззвучно, как крышка ларца. И мы, наконец, увидели хозяина туманной обители.

Он восседал в огромном золотом чане, который больше походил на корыто для великанов или античную купель, где принимали омовения цари. Сам чан был покрыт искусной чеканкой — виноградные лозы, полумесяцы, звёзды и неведомые письмена, которые, казалось, пульсировали в такт невидимой музыке. От чана тянуло не тем ароматом благовоний, что витал в воздухе. Было в этом запахе что-то гнилостное, сладковатое — как от давно не мытого тела, которое пытаются отдушить ладаном.

Джинн был соткан из того самого пурпурного тумана, что заполнял комнату. Но не весь. От пояса и выше он обретал плоть — тяжёлую, грузную, огромную. Его тело напоминало мешок с песком, который кто-то по ошибке наделил жизнью. Кожа была пепельно-серой, с глубокими морщинами, похожими на трещины в высохшей глине. Груди обвисли, живот нависал над краем чана, плечи были широкими, как у заправского бурлака, а руки — толстыми и узловатыми, с короткими, но сильными пальцами. Определить пол Джинна было невозможно. В нём уживались и мать-прародительница, и отец-патриарх, и нечто третье, не поддающееся определению.

Он был лыс. Абсолютно. Ни единого волоска на этой огромной голове, которая покоилась на мощной шее, собранной складками, как жабо у старого аристократа. Череп блестел в полумраке, и на его макушке, как раз в том месте, где у младенцев бывает родничок, медленно вращалось небольшое облачко тумана — втягивалось и выдыхалось в такт дыханию. Когда Джинн смеялся или делал долгую затяжку, в глубине его горла что-то клокотало. Не хрип — скорее бульканье под складками жира.

Из чана торчало только его тело по пояс. Всё остальное — ноги, бёдра, всё, что было ниже — утопало в пурпурной мгле, смешивалось с ней, становилось ею. Я понял это не сразу, а когда понял — меня передёрнуло. Туман в зале был не «вокруг» Джинна. Туман был самим Джинном. Он сидел в чане, собирая там свои телеса, как переливают жидкость из одного сосуда в другой. А всё, что клубилось вокруг нас, под потолком, у стен — это его ноги, его поясница, его невидимые продолжения. Он был везде. Он был этой комнатой.

В руках Джинн держал длинную тонкую трубку из чёрного дерева, инкрустированную бирюзой и золотом. Мундштук был выточен из слоновой кости, чуть пожелтевшей от времени. Он не курил табак. Он втягивал через трубку собственный туман — тот тянулся тонкой струйкой из воздуха, закручивался в мундштуке, проходил через длинный чубук, и Джинн выпускал его обратно через ноздри — такими же густыми, тяжёлыми клубами. Это было похоже на змею, кусающую свой хвост. Вечный круг. Дыхание самого себя.

Его глаза — большие, глубоко посаженные, с красноватыми белками — смотрели на нас с мудрой усталостью. В них не было злобы. Как не было и доброты. Каждый из нас в них видел что-то свое. Что-то такое, что отражает самые глубокие чаяния и надежды. И страхи. Я видел озорство и порок. Когда его взгляд останавливался на мне, я чувствовал не тяжесть, а пустоту. Будто из меня вынимали что-то важное, разглядывали на свет, как безделицу и клали обратно. Но уже чуть сдвинув.

Что увидел там напарник, я не знал. Но в глазах Небигудинова я прочитал парализующий нарратив отчаяния, короткую борьбу и затем хладнокровную решимость. Отворачиваясь от него, я вспомнил, как он стоял перед проходом в неизвестность в первом секторе. Как героически рискнул и шагнул в пропасть. Было нечто схожее между этими моментами. Только сейчас от него веяло не подвигом…а сухим расчетом.

«Что же ты задумал, старина?» - я чувствовал биение этой мысли. Острую необходимость задать этот вопрос. Выкрикнуть ему в лицо, чтобы он услышал мой страх и…передумал. Но я не сделал этого.

- У меня для каждого из вас есть подарок. – Джинн выпустил длинную струю тумана, и та, не рассеиваясь, поплыла к потолку, где растворилась среди других. – Желание одного из вас исполнится. А другой получит ответ на любой вопрос.

Тот же смех окутал туманную купальню, промокая наши тела благоухающими полотенцами. При этом жирные груди и живот противно содрогались над бортом чана, а глаза Джинна спокойно смотрели на нас с мудрым безразличием.

- Садитесь. - Он указал трубкой на два низких пуфа, покрытых выцветшим бархатом. Пуфы возникли прямо перед чаном, и на них, похоже, никто никогда не сидел. Но пыли не было.

- Время на исходе, цирюльник. – Джинн выпустил клуб дыма, который сложился в песочные часы. Песчинки в нем падали вверх и осталось их в колбе совсем немного.

Небигудинов, не проронив ни слова, опустился на пуф. Его лицо было спокойным, даже отрешённым. Он смотрел на Джинна так, как смотрят на давно знакомое, но очень неприятное лицо.

- Ты знаешь, зачем мы пришли, - сказал брашер. Не спросил, а утвердил.

- Знаю, - Джинн выпустил еще одну струю. Она не успела вылететь полностью, как он втянул ее в себя, выпуская через ноздри. - Я знаю всё. Только спроси.

Небигудинов молчал. Он смотрел на Джинна, и в его взгляде я увидел то, что не видел никогда раньше. Принятие. Не смирение, не обречённость. Именно принятие. Как будто он уже знал, что услышит, и знал, что ответит.

Я переводил взгляд с одного на другого и чувствовал, как между ними происходит разговор, в котором мне нет места. Как будто они встретились раньше. Или встретятся после. Или всегда знали друг о друге.

- Выход есть, - сказал наконец Небигудинов. – Я знаю о нем.

- Есть, - кивнул Джинн. Его жирные щёки дрогнули в подобии улыбки. - Но цена. Ты знаешь и про цену. Сказки даром не рассказывают, цирюльник.

- Знаю.

Я не выдержал.

- Какую цену? - спросил я, глядя то на Джинна, то на напарника. - О чём вы говорите?

Джинн перевёл на меня свои красноватые глаза. И в них, впервые, мелькнуло что-то похожее на жалость. Или я увидел в них жалость.

- Бедный штабс-цирюльник, - повторил он. – Ты сам выбрал свою судьбу. Как всегда того и хотел. Ты получишь ответ на свой вопрос.

Он выпустил очередное кольцо дыма, и оно, не разрываясь, полетело прямо на меня. Я инстинктивно отшатнулся, но оно прошло сквозь меня, оставив на коже ощущение прохлады. Но внутри меня словно облапали грязными руками. Ощущение не проходило — липкое, чужеродное. Я попытался отдышаться, но воздух в зале был густым, как сироп, и каждый вдох только усиливал этот мерзкий осадок.

- Но позже, - сказал Джинн. - Спроси напарника. Когда будешь готов.

И он замолчал. Только трубка тихонько посвистывала, втягивая и выпуская пурпурное облако его бесконечного тела.

Небигудинов сидел неподвижно. Я ждал, что он скажет что-то — объяснит, пошутит, даже нахамит. Но он молчал.

- Ну а ты, храбрая пташка, ты получишь заслуженную награду. – жирные губы Джинна расплылись в широкой улыбке, оголив ряд больших заостренных зубов. На их желтой эмали я видел борозды и трещины, будто ими грызут что-то твердое. Твердое, как кости. Между зубами тонкими струйками просачивался пурпурный туман. – Ключ, вот чего ты жаждешь. Ключик от клетки.

- Да. – больше Небигудинов не сказал ничего.

- Исполнено. – Джинн пропел это будто заклинание. В его голосе прозвучало сытое удовлетворение, какое бывает у голодного каннибала, схватившего беззащитную жертву.

Он испустил длинную жирную струю тумана, которая скрыла его от нас буквально на миг. Джинн протянул пустую ладонь. На ней ничего не было. Но Небигудинов посмотрел на неё так, будто увидел то, что было скрыто от меня. Он кивнул. И в этот миг я понял: что-то перешло из рук Джинна в руки моего друга. Что-то невидимое, но тяжёлое.

А потом в зале, в растаявшем дыму, остались только мы и огромное грязное корыто, в котором недавно возлежало уродливое тело Джинна.

Небигудинов молча встал и пошел на выход. Так, словно просто ожидал конца надоевшего спектакля. Проходя мимо, он бросил короткий взгляд на меня. И в нем я увидел преданность и веру. И щедрую долю долга. Но что-то было там еще, чего я не смог идентифицировать. Того, что прятали его глаза. Но раздражение и досада подступившие к горлу подсказали, что я обязан его остановить. Я схватил его за плечо и развернул к себе. Он не сопротивлялся, а с готовностью повернулся, будто предвидел это.

- Что ты задумал, брат? – я процедил это сквозь зубы со злостью. Но преисполненный дружеской заботой. – О чем вы договорились с этим…С этим джинном?

Брашер посмотрел на меня долгим непроницаемым взглядом. С непримиримой усталостью снял очки и протер их о край рубашки. Помассировал глаза под веками. Очки надевать не стал. Просто положил мне руку на плечо. Успокаивающе, ободряюще. Не как глупому маленькому ребенку, а равному. И сказал тоном, после которого весь мой гнев как рукой сняло. Сказал слова, которые невозможно оспорить. Ни как коллега по Бюро. Ни как товарищ по несчастью. А как настоящий и единственный друг.

- Я могу нарушить клятву Цирюльников. Но не могу сказать тебе того, о чем ты просишь. Но я обещаю, что ты все узнаешь, когда придет время, командир. Поверь мне.

Я коротко помотал головой, соглашаясь. К горлу подступил комок. Я не знал его замыслов. Но он никогда ещё в жизни не говорил со мной так. Не как с напарником, не как с равным. Как с тем, кто останется, когда его уже не будет.

- Хорошо. Что дальше, партнер? – я осмотрел купальню с нескрываемой брезгливостью. И отчасти, чтобы спрятать выражение лица от напарника. – Дальше поведешь ты, не так ли?

- Да. Нас ждут.

Дверь за нами закрылась с тихим, почти ласковым щелчком. Я не оборачивался. Я смотрел на спину Небигудинова, которая маячила впереди, и пытался понять, когда же он стал таким чужим. Или это я стал чужим для самого себя?

Мы продолжили путь по страницам рукописи, чуждой самой ткани нашей реальности. Но теперь мне казалось, что и мы сами стали ей чужды. Слишком многое осталось за спиной. Слишком малое ждало впереди.

Промежуточная

Промежуточная.

Город-Лабиринт застыл, накрытый дурными предчувствиями. По золотым улицам и переулкам летят молчаливые тени — те, кто никогда не знал страха, теперь торопятся укрыться в самых дальних углах, втиснуться в щели между перламутровыми плитами, стать частью стены, лишь бы не видеть того, что грядёт. В тишине под пепельным небом растеклась беззвучная мелодия чёрного торжества. Сегодня грянет траур. Великие стены и танцующие башни надели вуаль, укрывая собственный блеск от взора вечного солнца пустыни Синистры. Впервые устыдились они своего великолепия. Впервые познали стыд.

Немые, слепые гонцы разносят призракам Города весть — мир на пороге краха. Не блистать больше Ярчайшей Звезде в песках. Не сиять Гению Архитектора. Не ослепнут от роскоши гости Вотчины Первого-Среди-Равных. Перламутровые сады и фонтаны шепчут — конец близок. Их воды, прежде струившиеся ввысь, теперь опадают вниз тяжёлым застывшим полотном. Цветы, никогда не знавшие увядания, поникли. В их лепестках проступили тёмные прожилки — первые морщины на лице вечной красоты.

Пустые глазницы дворца провожают виновников торжества, одиноко бредущих главными улицами Города-Лабиринта. Угрюмо расступается золотая стража, не чинит препятствий Создатель. Филигранной мозаики путь покорно ложится под ноги двух чужаков. Ведя их к жемчужине Великого Ц'тода. К Башне Хакима, чей безупречный шпиль возвышается над алым бельведером.

Не как победители идут они, понурив головы. Но широкие плечи Цирюльников накрывают огромными тенями проспекты, настигая подножие Башни. Их невидимые крылья чисты в белизне, но тьму несут и погибель. Каждый их шаг отдаётся в перламутровых сводах глухим, похоронным звоном — будто сам Город оплакивает себя, и шаги эти — удары колокола. Небо трубит в погребальные горны, но слез не уронит. И бесконечному царству сегодня наступит конец. Пусть плата за то будет великой, не утешится в горе сладкая месть.

Два вестника смерти как братья похожи. Чужеземцы для неба они и враги. Один несёт отпечаток раскола — серая метка на щеке, въевшаяся в кожу, как клеймо. Другой стал монетой разменной в игре, и цена его уже отсчитана. Положена на чашу весов, и чаша эта медленно опускается. И взглядами провожают их восхождение по виноградной лозе лестницы незримые жители Города. Те, кто был стенами, колоннами, фонтанами. Те, кто был светом и тенью. Те, кто и был Городом.

Лестница вилась вокруг башни, как стебель вокруг древа, и ступени её были узкими — только для двоих, идущих плечом к плечу. Перила, изогнутые в затейливых узорах, хранили тепло тех рук, что касались их в последний раз — когда, века назад, Город ещё не знал, что такое конец. Теперь они были холодны.

Добреев шёл впереди, сам того не желая. Ноги несли его вверх, сердце стучало где-то в горле, и только один вопрос бился в висках: «Почему он молчит?» Небигудинов шёл следом — ровно, размеренно, как человек, который больше никуда не спешит. В его дыхании не было надрыва. В его шаге не было сомнения.

Они не разговаривали. Но Город слушал.

На середине подъёма Добреев остановился. Не обернулся — замер, вцепившись в перила. Внизу, под бесконечным падением ступеней, Город простирался во всей своей немой красоте. Улицы, которые они мерили шагами, теперь казались тонкими нитями. Фонтаны, где они прятались в тени, — блестящими точками. И над всем этим — пепельное небо, которое никогда не знало ни дождя, ни ветра, ни закатов и рассветов.

- Ты знал, - сказал он.

Молчание.

- Ты знал ещё тогда, когда мы ушли от сторожа. Знал, когда шли по коридору. Знал, когда Джинн произнёс своё «исполнено». – Добреев говорил и не верил. Но знал, что это так.

Сзади раздался тихий плеск. Небигудинов достал фляжку. Сделал глоток. Спрятал обратно.

- Знал.

Добреев медленно разжал пальцы, впившиеся в перила. Повернулся. Смотрел на напарника долго, тяжело, пытаясь разглядеть в этом спокойном, усталом лице того, кого знал годами.

- И ты ничего не сказал.

- Сказал бы — ты бы не позволил.

- Не позволил, — согласился Добреев. Голос его был сух, как песок пустыни, что осталась далеко внизу.

Они стояли друг рядом с другом на узкой лестнице, висящей между небом и землёй, между тем, что было, и тем, что неизбежно наступит.

- Есть другой выход? — спросил Добреев. И этот ответ он уже знал.

- Нет.

- Откуда ты знаешь? Ты проверил? – тонкие лучи надежды все еще брезжили в голосе штабс-цирюльника.

- Тысячи лет, — сказал Небигудинов. — Миллионы партий. Во всех ты умираешь. Но я нашел способ. И это мой выбор.

Добреев хотел закричать. Хотел схватить его за грудки, трясти, бить, заставить отказаться, найти другой путь, придумать, выдумать, вырвать из реальности любое другое решение. Но он стоял молча. Потому что знал: если бы они поменялись местами, он сделал бы то же самое.

- Ты выбрал, — сказал он наконец. Голос дрогнул, но выстоял.

- Я выбрал.

Они больше не говорили. Просто стояли на лестнице, где ступени были узкими только для двоих, курили их последнюю сигарету и смотрели на Город. А Город ждал.

Потом Небигудинов сделал шаг вверх. И Добреев — следом.

Башня приняла их в свою тень. И тень эта была глубока, как сама вечность.

Без Цензуры

Без Цензуры.

Перед входом в тронный зал расположилась роскошная терраса, окружённая балюстрадой из пьяно пляшущих перламутровых столбов. Мы вошли на неё прямо с внешней лестницы и обомлели. Оба.

В тени нависающего бельведера нас встретили Цензор и Хаос.

Всезнающая сущность и идол Цирюльников стоял, сложив руки у груди, и был подобен статуе, не ведающей усталости. Отвергший движение как идею. Он просто был среди нас. Внутри рукописи. Так, как будто режиссёр попал в кадр, и это нормально для него, но не для зрителя. Его слепые глаза смотрели сквозь нас — не в пустоту, а в то, что лежит за пределами видимого. За пределами мыслимого. Он не моргал. Он вообще не подавал признаков жизни, кроме одного: воздух вокруг него был плотнее, тяжелее, будто само пространство уплотнялось в присутствии того, кто знает всё и не может ничего изменить.

Одет он был в простой серый балахон, без единого украшения, без намёка на статус. И в этой простоте было величие, которое не нуждается в атрибутах. Его руки, сложенные на груди, не двигались. Пальцы — длинные, бледные, почти прозрачные — лежали неподвижно, как у музейного экспоната. Я смотрел на него и не мог отвести взгляд. Было в нём что-то от могильной плиты — не страшной, а неизбежной.

Заложник рода Псофф, а теперь раб Альфреда Псова, мальчик с силой дьявола, но несчастной судьбой, ожидал нас так, как ему было доступно. Хаос, подвешенный за нити, парил в воздухе, лишь слегка касаясь мраморного пола кончиками пальцев. Его голова, по обыкновению, беспомощно свисала вниз. Но в этой беспомощности не было слабости — было ожидание. Терпеливое, вековое ожидание того, кто привык ждать, потому что всё равно никуда не денется.

Его тело — худое, почти прозрачное — просвечивало в полумраке террасы. Сквозь кожу угадывались очертания костей, и казалось, что внутри него нет ничего, кроме пустоты и того самого пламени, что горело когда-то в его вырванном сердце. Одежда — выцветшие джинсы и желтые пергаментные бинты на груди — висела на нём, как на вешалке. И в этом тоже было что-то от Цензора — в отрицании внешнего, в сосредоточении на сути.

Это был самый неожиданный дуэт из всех, который я мог только себе вообразить. Небигудинов, явно сбитый с толку, тоже не понимал, что происходит. В его партиях с Великим Ц'тодом этой сцены не было. Более того, он впервые видел Хасэттекутли и был глубоко поражён его жуткой фигурой. Я заметил, как его пальцы непроизвольно сжались в кулаки — профессиональная реакция на угрозу, которую невозможно оценить.

Мы оба знали, что Цензор не причинит нам вреда, и тот факт, что безглазый слуга Маски находится с ним, мог означать, что угрозы нет. Но выдрессированные страницами рукописи, мы приближались медленно и чуть боком, готовые в любой момент отразить нападение. Старые привычки умирают тяжело. Особенно когда они спасали жизнь десятки раз.

- Пространство безопасно. - слепой, глухой и немой Цензор общался с нами посредством передачи смыслов. Это можно назвать телепатией, но скорее это другая форма общения. Слова не звучали - они возникали внутри, как будто всегда были там, просто ждали своего часа. - Мы ответим на вопросы.

- Стресс как рукой сняло, - колко подметил я, сразу ощутив себя спокойнее после его слов. Сказывались недели перенапряжения. Я не хотел хамить, но как-то оно само. - Хаос, давно не виделись. Как поживаешь?

- Не так давно, как ты думаешь. - разрывая мембрану реальности своим ужасным голосом, сказал он. В этом голосе не было прежней вселенской пустоты. Была усталость. - Ты у цели.

- Вы, ребята, жуткая парочка, я так скажу. - я не мог себя остановить. Меня одолевала обида и непонимание. Сколько мы прошли? Сколько потеряли? И вот они — стоят, целые, невредимые, и предлагают ответы. Не помощь. Не руку. Ответы. - Где же вы были, такие нарядные, пока нас мотало в этой канализации?

Цензор не ответил. Он вообще не реагировал на мою агрессию — как стена не реагирует на ветер. А Хаос… Хаос медленно поднял голову. Впервые за всё время я увидел его пустые глазницы не как чёрные дыры, а как окна в комнату, где давно никто не живёт. Там не было пламени. Не было боли. Там была только тишина — такая густая, что её можно было резать.

- Ты думаешь, мы выбирали? — спросил он. Голос его дрогнул. Всего на мгновение. Но я услышал. - Я пятьсот лет не выбирал ничего. А он… - Хаос слегка наклонил голову в сторону Цензора, - он не выбирал никогда.

Небигудинов молча наблюдал за диалогом. Для него эта заминка была не более чем досадной помехой, на которую можно не обращать внимания. И хотя он мог предположить, что эти сущности дадут ему шанс, всё-таки он был реалистом до мозга костей и понимал — у него только один путь. Поэтому он не попытался остановить меня или как-то изменить тон разговора. Просто наблюдал. И ждал.

- Время на исходе. - Цензор повёл слепыми глазами по воздуху, будто буквально видел течение времени. Я проследил за его взглядом - там ничего не было. Но он смотрел туда, куда мы не могли заглянуть. - Задавай вопросы.

- А как же чай с баранками? - я упрямо продолжал обострять обстановку. Какого черта они появились под самый конец и предлагают ответы?! - Хотя мы с напарником цирюльником и от водочки не откажемся. Стаканчик гранёный опустим, а? За здравие Бюро.

Я обернулся на Небигудинова, чтобы найти в нём поддержку, но он просто посмотрел на меня спокойным взглядом. Не порицая и не одобряя. Принимая мой эпатаж. В его глазах читалось: «Делай что должен. Я рядом». Мне этого тем не менее хватило.

- Я понимаю твою боль. - сквозь вакуум преисподней в голосе Хаоса отчётливо прозвучало сострадание. Не жалость — именно сострадание. Разница между ними такая же, как между наблюдением и проживанием.

Мой пыл от этого резко подостыл. Я медленно перевёл внимание на его субтильную мрачную фигуру. Пустые глазницы были направлены на меня, и где-то внутри я ощутил, что он впервые не пожирает меня, а просто находится рядом. Не как враг, не как надзиратель, не как оружие. Как… союзник. Это была не настоящая поддержка человека, на которую можно опереться. Но от Хаоса — что-то совсем неожиданное.

- Ты злишься, - продолжал Хаос. Его голос становился тише, человечнее. - Это правильно. Злость помогает не сдаваться. Но не дай ей затмить главное.

- И что же главное? - спросил я уже спокойнее.

- Ради чего вы здесь, - ответил Цензор. Его смыслы легли в сознание ровно, без давления. - Не месть. Не спасение. А удаление аномалии. Вы - инструменты. Инструменты не имеют права на обиду.

- Громкие слова, - усмехнулся я. - Только инструменты не истекают кровью. Не теряют друзей. – последнее я сказал с глубокой горечью.

Цензор замолчал. Надолго. Так надолго, что я уже решил, что он не ответит.

- Знаю, - сказал он наконец. И в этом одном слове, переданном без звука, было столько тяжести, что я пошатнулся. Будто он вложил в него всю боль, которую копил веками, наблюдая, как миры гибнут из-за идей, которые нельзя остановить.

- Хорошо. Хорошо. – два раза повторил я, собираясь с мыслями. – Значит вопросы. Тебя что-то интересует, партнер?

Небигудинов впервые за весь разговор включился и сфокусировался на участниках. Он внимательно изучил нас троих, будто оценивал, на что мы способны. А потом неспеша, так, будто он абсолютно один, достал из кармана пустой бланк депеши. Сложил из него самолетик и запустил над Городом. Его полет был долгим и легким. Таким, словно брашер вложил в него все невысказанные мысли и нереализованные мечты и отпустил. Без зазрения совести и тяжелых чувств сожаления.

Он стоял у балюстрады и следил за самолетиком до тех пор, пока тот не скрылся за многочисленными мостами, фонтанами и дворцами Лабиринта. Потом повернулся к нам и тихо, без скромности улыбнулся.

- Все ответы нужны только тебе, командир.

Я кивнул с уважением. Пудовый ком в горле я сглотнул с величайшим трудом. И сдерживая рвущийся наружу стон боли, я отвернулся к отвечающим.

- В чем моя цель? – я сознательно спросил только про себя. Чтобы не страдать еще больше.

- Вступить в схватку с Псовым. Одержать верх. Покинуть аномалию. – смыслы валились на меня как листы в папку скоросшиватель. Чётко. Сухо. Без надежды.

- Почему вы называете эту рукопись – аномалией? – я обратил на это внимание еще в первый раз, когда услышал. Чутье цирюльника подсказывало, что в этом кроется более глубокий смысл.

- Потому что рукописи не существует. – Хаос сказал так, будто зачитал себе приговор. И в этом приговоре была свобода.

- Тогда я не Добреев. – пошутил я, думая, что он меня дурит. Шутка вышла плоской, как перламутровая плита.

- Физической версии рукописи нет и никогда не было. – Цензор констатировал. Ни тени сомнения. Ни паузы. – Существует недоступный вашему сознанию пласт другой реальности. Можете называть его Поле Идей. В этой изнанке возникают, содержатся и взаимодействуют все виды и формы Идей. И иногда в этом бесчисленном детерминизме рождаются Идеи-аномалии.

- Это та красная строчка в Справочнике? Мне снился сон про это. Я был вами. – присутствие Цензора действовало отрезвляюще. Постепенно активировался мой профессионализм.

- Доступная интерпретация Поля. – передал смысл Цензор. – Да, красная строчка.

- Но как же? – мысли посыпались как буквы из факса. – Кабинет магната, смерть Ле Гранжа! Я лично видел стопку бумаг на столе. Вы что-то путаете.

- Это заранее подстроенные декорации. Для погружения в аномалию вы должны были верить, что эта рукопись – ваша цель.

- Тогда как же все эти экскурсы? Я видел, как Ле Гранж встретился с Маской в этом кабинете! – я не верил. Не мог. Слишком реальным было всё. Слишком больно.

- Они были после погружения. Это уже была работа аномалии. Все, что происходило внутри óбрива, продиктовано аномалией. – Цензор продолжал окунать меня в ледяную прорубь чистого смысла. Без эмоций. Без жалости. Только факты. - Аномалия использует личный опыт. Твои страхи. Твои надежды. Твою тень.

- Но Псов убил Ле Гранжа! Он мне об этом сказал лично. – я цеплялся изо всех сил за свою правду. Хотя то, что мне показывал Цензор, уже все объяснило. Я не хотел принимать.

- Ле Гранж жив. - снова подключился Хаос. Он чуть сдвинулся в мою сторону, будто порывался как-то успокоить. Бинты на его груди чуть слышно зашуршали. - Магнат, Ле Гранж… Они исполнили свои роли. Как и мы с Эрой. Как и Ц'тод. Как и твой… - он замолчал. Не договорил.

- Тогда что вообще тут реально, а что вымысел? – мне очень хотелось упасть, опереться на что-то. На перила. На плечо Небигудинова. На правду, которая не будет так жечь.

- Вы. Я. – просто ответил Цензор. – И угроза человечеству.

- Если нет рукописи, какая может быть угроза? Людям нечего читать. Как Идея, даже самая чудовищная, тогда попадет в них? – я говорил это и злился от того, что мне приходится все выпытывать. И от того, что это все не укладывалось в моей голове. Слишком долго я был внутри. Слишком много вложил в эту «рукопись».

- Аномальные Идеи – исключения. Им достаточно вызреть в Поле Идей. Далее следует прорыв в вашу ткань реальности. И люди заражаются ею. – Цензор немного наклонил голову. Жест был почти человеческим. Почти - Поэтому ее необходимо обрить до прорыва.

- Ну и чем же опасна эта нерукопись?

- Ты пропустил ее влияние через себя, Добреев. – мальчик все же проплыл по воздуху пару шагов, выступая вперед. Бинты на его груди натянулись. – Все, что ты испытал здесь. Со мной. С Эрой. В Лабиринте. Везде. Это ждет каждого человека снаружи.

- Но выдержат не все… - эта мысль ударила сильнее молнии. Я осознал, что происходит. Не умом - всем телом. Каждой выдранной молекулой, каждой вывихнутой мыслью. – И я здесь лишь потому, что я единственный, кто смог это все выдержать и дойти до конца?! Конечно. Да. Можете не отвечать.

Я заходил по террасе взад-вперед, пытаясь разложить все по полкам. Перламутровые столбы плясали в такт моим шагам — или мне казалось. Тишина стояла такая, что слышно было, как в груди Хаоса бьётся что-то, похожее на сердце. Или это мое билось, взывая к холодной ярости.

- Значит, - я остановился, повернулся к Цензору, - вся эта боль, все смерти, все монстры, вся бюрократия, эта бесконечная череда унижений - всё это было… тестом?

- Испытанием, - поправил Цензор. - Тест проверяет знания. Испытанием проверяют душу.

- А какая разница? - я чувствовал, как внутри снова поднимается злость. Чистая. Отрезвляющая. - Результат один.

- Результат - ты здесь, - сказал Хаос. - И ты ещё не сломлен.

- Так ты тоже продукт аномалии. И вся твоя история – вымысел. Какой вообще от тебя толк? – я воткнул палец в его сторону, будто хотел пробить насквозь. – Читать нотации? Передавай привет Эре, с ее откровениями вселенского масштаба!

- А что есть реальность? – тихо спросил Хаос в ответ.

Я посмотрел на него. На мальчика, который пятьсот лет был куклой. На его пустые глазницы, в которых теперь, мне казалось, я видел не тишину, а что-то вроде надежды. Или её подобия.

Небигудинов подошёл и встал рядом. Положил руку мне на плечо. Взял на себя часть тяжести, как делал всегда.

- Время, - сказал он коротко. И посмотрел на Цензора.

Тот лишь слегка склонил голову, что можно было расценить как подтверждение.

- Стойте. Последний вопрос. – я не мог поверить, что все вот так закончится. Как прием у терапевта - банально и скоро. – Как мне победить Псова? И кто он тогда вообще такой?

- Óбрив должен закончить ты, Добреев. – сказал Хаос, как будто он несет ответственность за своего хозяина, а значит и ответ будет держать он. – Этот бой – твой. Ты все поймешь там, за дверями в тронный зал. Другого пути нет.

- Хорошо. Это входит в мои планы. Но не ради вас. – я бросил короткий взгляд на Небигудинова и тихо добавил. – Ради долга.

- Идите. – это был последний посланный акт смысла от Цензора.

Мы двинулись ко входу в тронный зал. Хаос и Цензор остались на месте. Я посмотрел с нескрываемой злобой на обоих провожающих. И перед тем, как мы скрылись в тени бельведера, где нас ждал тронный зал Великого Ц’тода, я услышал тихий, почти мальчишеский голос. Почти шепот.

- Добреев…Спасибо. Ты почти дома.

Я замер лишь на миг и не оборачиваясь последовал дальше за напарником. Потому что знал - если обернусь, увижу не пустоту. А маленького мальчика. Человека. И это сломает меня быстрее, чем любая аномалия.

Терраса осталась позади. Впереди ждал трон. И жертва, о которой я только подозревал.

Это мой рассказ

Это мой рассказ.

Мы подошли к двери. Не важно, как она выглядит. Серая и неприметная. Или резная и богато инкрустированная. Для каждого из нас она стала своей.

Я дернул ручку. Заперто. Посмотрел на Небигудинова. Он кивнул. Вынул ключ из кармашка. Из одного из тех самых многочисленных карманов, которыми он так гордился и без которых мы никогда бы сюда не добрались. Вынул тот самый ключ, который ему передал Джинн. Вставил в замочную скважину и сделал один оборот до щелчка. Дверь заметно поддалась, создав небольшой зазор.

Недолго думая брашер потянул ручку на себя и мне открылась черная, липкая мгла. Она пульсировала и словно была живой. Я посмотрел на друга, а тот показал рукой, что пропускает меня вперед.

- Не убьет? – с сомнением в голосе спросил я, вглядываясь в черную текучую мембрану.

- Сделает сильнее. – Небигудинов вроде пошутил, но глаза оставались серьезными. Он терпеливо ждал, когда я войду.

- Если кто спросит, скажи захлебнулся нефтью. – с кислой улыбкой сказал я. – Пусть думают, что я был олигархом.

- Сам скажешь. – тем же тоном ответил брашер.

«Вот же несгибаемый» - с легким восхищением подумал я.

И без страха шагнул во тьму. Она тут же сомкнулась вокруг меня с колючим шорохом. Как будто я опустился в сугроб из проволоки. Недосягаемая дверь с Небигудиновым осталась наверху.

Я полетел. Снова полетел по мрак. Со всех сторон в обратном направлении неторопливо проплывали символы. Буквы человеческих языков. Знаки умерших наречий. Иероглифы вымышленных заклинаний. Коды программирования. Древние руны и их фрагменты. Я знал их все. Понимал каждую закорючку, каждый хвостик, каждый регистр. Они касались меня, проходили сквозь, оставляя на коже невидимые, но осязаемые отпечатки - как воспоминания о словах, которые я когда-то прочитал и забыл.

В их мерном бледном сиянии я опускался в черный колодец. На дно семантики, в раскаленное ядро концепций и смыслов. Туда, где меня ждал Псов. Я стремился вниз, в бездну. На инженерные уровни рукописной аномалии, где проходят основные магистрали сообщений. Где сюжет становится набором алгоритмов. В средоточие литературных механик. В подвал сервера, где я буду не просто сторонним наблюдателем, а частью процессов. Где я стану вирусом в вирусе. Таблеткой от болезни мирового нарратива. Я опускался на лифте упорядоченного хаоса.

Окруженный знаками, как предтечами слов - основоположниками форм для значений, – я спускался в подземелье к минотавру. Пройдя его лабиринт, я вышел на финальную прямую, ведущую прямо в его тайное логово. У меня нет нити Ариадны. Нет волшебного клинка. Все, что я имею, это веру в дело Бюро. Веру в то, что жертвы не напрасны. Веру в себя.

Чем ниже я опускался, тем выше было сопротивление. До этого ровный полет, постепенно менялся. Во мраке колодца нельзя было понять, вращаюсь я или же завихряется водоворот символов вокруг. Воздух становился плотнее, обретая холодную хватку. Я попал в очередную ловушку, капкан которой медленно сжимается на моей шее.

Буквы и знаки сменили бледное мерцание, на красную пульсацию. Их до этого мерное течение стало более организованным. Будто некто взял над ними контроль и начал складывать в слова. Смысл их угадывался не сразу – часто знаки разных языковых систем сплетались в единую фразу, которую невозможно было прочитать. Но не цирюльнику.

Я понимал даже такой ломаный язык. Смешанный коктейль из символов на самом деле был конкретным блюдом смыслов. Очевидным посылом для того, кто способен прочитать. Аномалия общалась со мной. В единственно доступной форме для нас двоих. И она диктовала мне смерть. По крайней мере мне так показалось вначале.

Вихрь набирал обороты, изувеченные слова сталкивались друг с другом, разлетаясь на части, чтобы снова собраться из осколков. Казалось, что все кругом хаотично мечется в красной пульсации. Ураган знаковых систем транслировал тревогу. Скандировал угрозу. Давил сверхмассой информации, перегружал входные каналы, заставлял сознание искрить, как короткое замыкание. Ломал абсурдом. Это был нарративный хаос, суть которого сводилась к одному – предвещать гибель и раскол.

Пока в один момент хаос не прекратился. Ураган медленно утих. Символы, знаки, иероглифы, руны, буквы и цифры – все пришло в единый порядок. Система пришла в состояние полной идентичности, превратившись в красную спираль текста. Она уходила в бесконечную даль вниз и вверх и плавно вращалась на всем протяжении, будто штопор, вкручиваемый в мантию планеты. Я плавно парил в её центре, свободно наблюдая, о чем говорила аномалия. Читая это пугающее, безжизненное сообщение.

Я ошибался. Аномалия, или Псов, не важно. Она угрожала смертью не мне. А всем нам. Каждому человеку, каждому индивиду. Ребенку, взрослому или старику. Вне зависимости от пола, социального статуса, ума или черт личности. В тексте спирали я читал будущее человечества, детально описанное в жутких и извращенных подробностях. Нас ждет Раскол. Настоящий, сдирающий душу живьем, несущий столько боли, сколько в принципе способен вынести человек. Всё, что я перенес в рукописи, во время этой операции, — всё это покажется слабым эхом ужаса, обрушившегося на людей. Такое нельзя спланировать даже самому отвратительному социопату. Ни один сколь угодно изощренный маньяк или психопат не окажется способен на изобретение столь уродливой в своей идеальности схеме уничтожения. Ликвидации нас как вида. Как самого напоминания о существовании.

Но хуже этого было только полное отсутствие каких-либо планов по захвату планеты или воцарению нового режима. Новых Идей. У этого зла нет имени. Нет лица. Это даже не зло. Это была аномалия из Поля Идей, которая вот-вот вырвется наружу и превратит привычный нам мир в разделочную доску. А куском мяса станет каждый из нас. И на этом все просто закончится. Без красивых фраз и геройства. Мы просто вымрем в страшных страданиях.

Я читал и не мог оторваться. Спираль вращалась, подставляя новые строки, новые абзацы, новые главы этого ненаписанного апокалипсиса. В ней были все. Мои сослуживцы по Бюро. Ле Гранж. Магнат. Даже Цензор. И Небигудинов. Каждому был уготован свой персональный раскол — идеально подогнанный, как костюм в ателье смерти.

Но одна строка повторялась чаще других, проходя через весь текст красной нитью, пульсируя в такт моему сердцу: «Никто не выйдет сухим. Никто не останется собой».

Я понял, что это не просто пророчество. Это — протокол. Алгоритм заражения. То, как аномалия будет действовать в реальном мире. Не через чтение. Не через книгу. Через саму возможность мыслить. Через трещину в сознании, которую она откроет в каждом.

И когда я смог в достаточной мере осознать всю тотальность угрозы, красный вихрь замер. Будто это было ключевой точкой в нашем немом диалоге. Надо было, чтобы понял именно я. И тут же со стеклянным звоном вся спираль текста обрушилась вниз. Поднялся отупляющий шум. Сама тьма колодца как драпировка оборвалась с треском и шорохом. Обнажив меня после шокирующего принятия. Я ощутил себя голым и беззащитным, перед лицом мировой опасности. Одолеваемый мыслями о провале, о том, что я - единственная надежда людского мира. О которой почти никто не знает. Я один, без поддержки, против кромешного ужаса потусторонней реальности.

Потеряв всяческую внутреннюю опору, я стоял в центре кабинета Альфреда Псова. Огромная витая люстра висела ровно над моей головой, похожая на занесенную гильотину. Готовая сорваться и лишить человечество последнего шанса на выживание.

Не готовый к резкому переходу, я осматривал до боли знакомый интерьер, выхватывая отдельные его элементы. Вот глобус-бар цвета осенней листвы. Вот танцующие нимфы, застывшие в вечном экстазе. Вот книжный шкаф, откуда Маска достал справочник Цирюльников и где прочитал моё имя, поставив на нём крест. А вот и рабочий стол Альфреда Псова. На нем в гордом одиночестве стоял ларец с сердцем мальчика. Оттуда доносился тихий знакомый ритм. Метроном апокалипсиса.

Но чего я не увидел, так это хозяина кабинета. Маску. Человека в плаще цвета морской волны. Главного антагониста пьесы.

Уже спокойнее я осмотрел помещение. Всё, как и было при погружении в прозу. Как тогда, в далеком прошлом, когда мы втроем стояли и проводили сложный ритуал. Каждая деталь обстановки сохранилась, словно проявленная на фото. Кроме одной.

Там, где должна была быть дверь наружу, стояло большое зеркало выше человеческого роста. В нем виднелось отражение всего кабинета. Обычное зеркало, из которого на меня смотрел Альфред Псов.

Он стоял на том же месте в кабинете, где и я. И повторял мои движения. И в целом был полным моим отражением. С той разницей, что я не был одет в маску и плащ.

Не понимая, что происходит я пошел навстречу зеркалу. Псов пошел навстречу мне. И чем ближе мы становились друг к другу, тем меньше он повторял за мной. Его походка менялась. Способ ставить ногу. Поворот плеч, наклон головы. Вдруг он вложил руки в карманы плаща — а мои продолжали висеть вдоль тела. Одно оставалось идентичным: мы сближались.

Когда мы оказались лицом к лицу, разделённые только тонкой гладью стекла, я наконец понял. Зеркало — это не зеркало. Это портал. В другую реальность. Туда, откуда Псов родом. В изнанку. В Поле Идей. Я просто это узнал, как будто в голове распаковался архив с файлом, который ждал своего часа.

Он смотрел на меня. Я не видел выражение его глаз. Они были спрятаны прорезями в виде озер на горном рельефе. Но я все-таки знал – он смотрел на меня с любопытством. Как на насекомое, выползшее из банки. Он наклонял голову вглядываясь в меня так, будто впервые увидел вживую. Он несколько раз ударил пальцем по стеклу, привлекая внимание занимательной твари в прозрачной клетке. Мое внимание.

Звук был глухим, влажным — будто били не по стеклу, а по напряжённой коже барабана.

Я же стоял натянутый как струна и до боли сжимал челюсти. Я рассматривал каждую трещинку и изгиб его маски. Каждую складку плаща. Передо мной проносились все экскурсы, где он подвергал меня пыткам и унижению. Мне не нужно было накручивать в себе гнев или копить силы для атаки. Он уже всё сделал для этого. Я был переполнен ненавистью. И болью.

И где-то на дне этой боли — странная, неуместная пустота. Будто я ненавидел не его, а себя. Будто он был не врагом, а зеркалом, в которое я боялся смотреть.

Я посмотрел на его белые изящные перчатки, потом на свою грубую руку и сжал ее в кулак. У мира нет другого спасителя. Только измученный штабс-цирюльник Добреев. Только я.

- Снимай. Хватит цирка. – я пропечатал каждую букву, говоря это.

- Называйте вещи своими именами, цирюльник. – голос Псова был как всегда игрив и ироничен. Он улыбался. – Не цирк, а маскарад.

Наши голоса звучали так, как если бы мы стояли просто рядом. Не разделенные стеклом, не разделенные границей между мирами. И это было хуже всего.

- Я хочу видеть твое лицо до того, как срежу с него улыбку.

- Кто писал Вам диалоги, Добреев? – Альфред подпер голову кулаком, будто задумчивый актер, размышляющий о высоком. – Этот автор простофиля и дилетант. Предлагаю с этого момента моё скромное шефство над Вашей горькой судьбиной.

- Отклоняется. – выплюнул я с гневом. – Встречное предложение. Вылезай-ка наружу и покажи, на что ты способен. Языком свистеть, не мешки ворочать.

- Ай-ай, Добреев! Прощать Ваше невежество стало моей вредной привычкой. – в голосе Маски промелькнул металл. – А со слабостями у меня разговор короткий.

- Покажи лицо. – этот разговор раздражал. А невозможность дотянуться до врага вызывала ярость. – И закрой уже пасть.

- Или что? – Альфред почти смеялся. Я так и видел, как он нахально усмехается, говоря это. – Задушите меня шаблонными фразами?

- А ты впусти и узнаешь. – в каждой нотке моего голоса звенела угроза. Злоба в них разрывала воздух.

- Банальщина. – Альфред в миг поскучнел и даже отвернулся. Стоя так, он продолжил: - Никто Вас не держит, штабс-цирюльник. Одно слово - и мы сыграем.

- Какое слово?

- А Вы только угрожать умеете? – уже в слух рассмеявшись, Альфред пошел в глубь кабинета. К своему рабочему столу, на котором тоже стоял ларец.

Я проводил его взглядом. В его походке, в том, как он двигался, было что-то неуловимо знакомое. Моя походка. Мои жесты. Моя манера устало опускать плечи.

Я последовал его примеру и подошел к столу в моей реальности. Передо мной стоял закрытый ларец. Изнутри звучал низкий барабанный ритм. Он гипнотизировал и увлекал в дурманящие дали. И чем дольше я вслушивался, тем глубже погружался.

Я взял ларец. Он оказался тяжелее, чем я думал. От сгнившего дерева шло приятное, обжигающее тепло — будто внутри горел огонь, которого я не видел. Бронза замка позеленела и ярко поблескивала в свете люстры. Вместе с ним я вернулся к зеркалу. Альфред сделал тоже самое.

Поверхность стекла между нами дрогнула. Стала мягче, податливее — как вода, покрытая тонкой ледяной коркой.

- Вы знаете, что в ларце, Добреев? - спросил Псов. В его голосе исчезла игривость. Остался только голый, холодный интерес.

- Сердце, - с каким-то больным наслаждением ответил я. - Твоя власть. И твоя тюрьма.

- Почти, - он провёл пальцем в перчатке по крышке своего ларца. Жест был почти ласковым. - Это ключ. Не только к двери между нами. К самой Идее. К правде обо мне. И о Вас, дорогой враг.

- И в чем же подвох? - усмехнулся я, хотя внутри стал бдителен и собран.

- Я хочу, чтобы Вы открыли. - спокойно ответил он.

Я замер.

- Что?

- Ну же, цирюльник, не докучайте мне глупыми вопросами! - Он поднял голову, и в прорезях маски мне показалась не насмешка, а что-то другое. Усталость? Нет. Скорее - давно подавляемое нетерпение. - Я мог открыть его в любой момент. Но не открыл. Потому что без Вас это бессмысленно.

- Ты бредишь. – я недоуменно покачал головой. На меня снова навалилась усталость целого мира.

- Я экспериментирую, - стал объяснять он. - Весь этот рассказ — эксперимент. Проверка гипотезы. Что сильнее: идея или тот, кто её несёт? Автор или его творение? Вы же, рак души моей — его контрольный замер.

Он достал из складок плаща ключ. Тот самый, бронзовый, из экскурса с Хаосом. Старый, покрытый патиной, с бородкой, похожей на корень древнего дерева.

- Проверьте карманы, - сказал он, кивая маской куда-то мне на штаны. – Ваш напарник великодушно дал Вам орудие. Пылающий клинок, чтобы сразить дракона.

Я машинально сунул руку в карман. Пальцы нащупали что-то холодное, шершавое. Я вытащил. Тот же бронзовый ключ. Та же патина. Те же корявые бородки. Я не был уверен, что ключ не появился там мгновение назад.

- Два ключа, - сказал я. - два замка.

- Один ключ, один замок, одна Идея, - исправил Псов. - И один выбор. Откроем вместе - аномалия исчезнет. Но кто-то из нас останется по ту сторону зеркала навсегда. Откроет один - аномалия вырвется.

- А если никто не откроет? – я не верил не единому его слову. Но что-то внутри подсказывало, что он не лжет. Как будто я вел диалог с собой. Со своей отрицаемой, подавляемой частью.

- Тогда мы с Вами застрянем тут. – пожал плечами Альфред. В этом простом жесте проскользнула моя черта. – Но можете не переживать. Раскол – неизбежен. Я проверну ключ при любом раскладе. Выбор за Вами, спаситель. – последнее слово он произнес с явной издевкой.

Я смотрел на ключ в своей руке. Потом на ключ в его. Потом на ларец между нами — вернее, на два ларца, стоящих по разные стороны стекла, но казавшихся одним.

- Ты знал, что я приду сюда, - наконец, сказал я. - Знал с самого начала.

- Я надеялся, - поправил он. – Без Вас ключ не сработает. Или без Вашей кончины. Меня устроил бы любой исход.

Он выдержал театральную паузу. А потом закончил:

- Но все же Вы здесь, Добреев.

Он встал на колени. Я - следом. Ларец оказался прямо между нами. Зеркало всё ещё разделяло нас, но теперь оно было почти невесомым — как плёнка на молоке.

- Не вынуждайте меня умолять, - томно сказал он. - Другого шанса у Вас не будет.

Я вставил ключ в замок. Он сделал то же самое.

- И что, на счёт три? – презрительно сказал я, не желая даже в таком простом движении быть с ним заодно.

- Нет, тень от тени моей, - ласково ответил Альфред моим голосом. - Вместе.

Мы повернули ключи…

…

- Рад был служить с тобой, командир. Дальше каждый за себя.

Небигудинов закрыл дверь. Ключ провернулся и исчез. Тихо щелкнул замок. Заперев выход и вход. Безвозвратно.

А потом наступила тишина.

Пришло время принять свой выбор.

Он посмотрел себе за спину, где вдалеке Город-Лабиринт сливался с черной пустыней Синистрой. Туда, где он прошел путь от цирюльника второго ранга, до безвестного героя, совершившего подвиг не ради долга, а ради дружбы. На исписанные страницы чужого рассказа, точку в котором предстояло поставить лично ему. Смотрел без ложных надежд, без трусливых мыслей. Чуждый мир провожал его в последний путь, но в мыслях Небигудинов был дома. В родной вселенной, где у него осталась служба и лучший друг. Восход солнца, встреченный за чтением книги. Запах мокрого асфальта после дождя. Тихие зимние вечера под светом фонарей. Затертая до блеска ручка входа в Бюро. Его кабинет. Все, что было его жизнью. Осталось там, бесконечно далеко.

Небигудинов смотрел вдаль, на чужой горизонт и впервые за долгие годы его мысли были чисты. Больше не нужен анализ. Не нужен прогноз и построение гипотез. Великий Ц’тод научил его жизни. Он подарил ему миллион жизней. И несмотря на всё, Небигудинов был ему благодарен. Это достойный конец для Цирюльника. Последний óбрив, последняя операция.

В голове промелькнуло лицо Добреева. Не героическое, не пафосное. Простое, усталое, живое. «Справишься без меня, командир» — мысль была не вопросом, а утверждением. Он знал, что справится.

Брашер повернулся к двери. Приложил руку, ощущая её шершавую текстуру. Эта не та же дверь, за которой скрылся Добреев. Это его дверь. Небигудинова. И за ней другой мир и другой финал. Брашер провел ладонью вниз, до ручки. Взял её и толкнул вперед.

В лицо ударил запах болот и влажный, затхлый воздух. Дверь с жутким скрипом закрылась за спиной, звякнув металлическим кольцом. Узкую тропинку, затесавшуюся между камышей и высокой травы, окружила вечная топь.

Небигудинов прошел по ней до бетонного покосившего забора. Затем вдоль него до сторожки. До красного граффити «ЦТОД». До чудовища в теле собаки. До старого сторожа с угрюмым, но свирепым взглядом. До красно-белого шлагбаума, нелепо сияющего новизной на фоне упадка.

Сторож поднял ружье, издали заприметив нежданного гостя. Но когда понял, что это Небигудинов сморщился, как от зубной боли. Сплюнул в жирную грязь и прикрикнул на собаку, которая начала низко рычать из лужи. На этот раз он пришел с пропуском. Непосредственно от того Самого.

С неохотой, которую невозможно скрыть, без остановки почесываясь и ёрзая, сторож зашел в бытовку. Что-то искал. Хлопал ящиками. Потом вышел и козыряя новеньким ключом дистанционного управления открыл шлагбаум.

Небигудинов коротко кивнул и прошел под стрелой, которая уже начала опускаться обратно. Он не посмотрел больше на сторожа и его собаку. Эти персонажи отслужили свое и теперь остались в прошлом. Застыли между страниц, которые может быть больше никто не откроет.

Тропинка, изрытая как после бомбежки, пузырилась лужами. Её изгиб вел в сторону от КПП и терялся в камышах. Серый забор напротив уходил куда-то по прямой, разделяя топи надвое.

Цирюльник пошел по тропе.

Продираясь сквозь дебри рукописи, обходя лужи и ямы, соскальзывая в поросшую обочину, Небигудинов ощутил медленный спуск. Дорога уходила под уклон. Спустя время брашер был по колени в грязи. Один раз он упал, удержавшись на руке, которая теперь тоже была запачкана. И в таком виде он вышел к башне. Не к той, на которую поднимался вместе с другом. А к обычной – водонапорной. Она стояла в низине, к которой вела тропа. Все вокруг башни было той же влажной землей, а периметр закрывал серый бетонный забор с торчащими прутьями арматуры.

- Ну что же, господа читатели, - сухо констатировал Небигудинов увиденное, - Finis coronat opus. Конец венчает дело.

И поскальзываясь на ходу, спустился к башне.

Вход в корпус был не просто открыт. В нем не было двери. В нем не хватало десятка бетонных блоков. Его словно выбили тараном, убрав все осколки и мусор. Но внутри было освещение и на подходе Небигудинов уже увидел лестницу-стремянку, ведущую в каменный резервуар.

Он поднялся по ней наверх. Ржавчина слезала хлопьями под его руками и подошвами и осыпалась вниз, как листопад. Вылез в узкий люк. И увидел черный, непроницаемый трон, который поглощал свет, тень и самую жизнь.

Трон стоял пустой, брошенный хозяином. Вокруг не было ничего, кроме пьедестала сотканного из тьмы высшего сорта. И как насмешка над здравым смыслом прямо над ним висела круглая лампочка. Символ Идеи, заляпанный бетонной пылью и москитами с болот.

Небигудинов усмехнулся. «Достойное освещение для последнего акта», — подумал он. Лампочка мигнула, будто соглашаясь.

Он знал, что должен сделать. Широкими шагами, боясь передумать, подошёл к трону и, круто развернувшись, сел в него.

Ничего не произошло. Трон был ледяным и твердым. Как обычный камень холодной зимой.

А затем где-то, в другой вселенной, раздался звук, который мог означать только одно. Кто-то провернул ключ и открыл ларец. Достал из него горячее, обжигающее сердце. Оно пульсировало, оно пылало жизнью.

Оно принадлежало ему. Цирюльнику второго ранга Небигудинову.

И этот кто-то сжал сердце. Не дал наступить следующему удару. Остановил непрерывный ход. Прекратил чарующую магию жизни. Убил.

Оставил только опустошение. Вынул из мира самую важную ноту и распустил мелодию как порванные бусы.

Брашер ощутил это не как боль в груди. Он не кричал от муки. Он просто поднял взгляд и увидел хозяина трона. Великий Ц’тод впервые стоял на земле и сканировал нефритовым взором гостя. И пока тело Небигудинова покрывалось серой каменной паутиной, а из груди уходило последнее дыхание, Бог-Архитектор, Первый-Среди-Равных протянул руку в его сторону и с далеким намеком на уважение произнес своим безжизненным отшлифованным голосом:

- Ты все-таки победил.

Улыбка тронула губы Небигудинова. Не гордая. Не горькая. Просто - последняя.

Так он и застыл, превратившись в каменную статую, вросшую в Трон Великого Ц‘тода.

Лампочка над его головой замерцала, несколько раз вспыхнула и навсегда погасла…

В тот же миг, в кабинете Псова, я почувствовал, как в груди что-то оборвалось. Не боль. Не пустота. Понимание. Знание, которое не нужно подтверждать словами.

Я держал в руках сердце друга, а перед внутренним взором истекали последние мгновения видения. Это был экскурс. Последний раз, когда я видел Небигудинова.

Сердце в моей руке было ещё тёплым. Оно не билось – я прекратил последний удар, как прощальный стук в дверь, которую уже не откроют.

Я поднял взгляд полный слез на Альфреда Псова и увидел, как он замер. В его руке так же, как в моей было сердце. Но мальчика. Хаоса. Принца неизвестного королевства. Оно таяло на невидимом ветру, осыпаясь пеплом.

Мы сидели друг против друга, по разные стороны зеркала. У каждого в руке остановившееся сердце. Убийцы. И жертвы.

Я долго смотрел на него и пытался задушить чувства, которые разрывали меня в клочья. Он смотрел в ответ. А потом он тихо сказал, почти прошептал:

- Пора.

Рука в белой перчатке медленно поднялась к лицу, коснулась края маски. И застыла.

Псов смотрел на меня. Долго. Так долго, что я успел сосчитать каждый удар собственного, еще живого сердца.

Зашуршал плащ, послышался щелчок застежки. А потом он медленно, почти церемониально, стянул маску. Он опустил руки и поднял голову.

На меня смотрело мое лицо.

Не искажённое. Не злое. Уставшее. Такое же, как в зеркале по утрам. Только с чужим, давно незнакомым мне самому выражением - надеждой.

Мы смотрели друг на друга. И я понял: он ждал этого не меньше, чем я.

- Зачем? – я уже не мог сдерживать слез и говорил сквозь них. – За что?

- Потому что больше никто. – он говорил так, как мог бы сказать себе я. И только я. - Потому что больше – никак.

- И что теперь?

- Пора домой, Добреев. – от этих слов меня пробрала дрожь. Холодная, колючая. Она пробила мой позвоночник и застряла в затылке.

Альфред Псов, или моё отражение, протянул руку, в которой было сердце, а теперь остался только пепел и положил её на мою руку с сердцем. Кровь смешалась с золой. Две тени соприкоснулись между мирами.

Цикл завершился.

Я почувствовал, как что-то тяжёлое, горячее перетекает из его руки в мою. Не через касание — через границу миров, через стекло, которого больше не было. Оно просто исчезло. Не разбилось, не треснуло. Растворилось, как утренний туман под солнцем.

Мы стояли напротив друг друга. Никакого зеркала. Никакой преграды. Только человек и его тень.

- Ты боишься? - спросил он.

- Нет, - ответил я. И это было правдой.

- Это больно. Принимать себя.

- Сейчас узнаю. – это тоже было правдой.

- Посмотрим, - сказал он. - Заканчивай.

Я посмотрел на его руку. Потом на свою. Сердце Небигудинова в моей ладони не билось. Оно стало лёгким, почти невесомым — как высохший лист, как воспоминание.

Я разжал пальцы. Пепел и кровь смешались, упали на ковёр. Оставили никем не увиденный след.

И тогда я шагнул.

Не в него — в себя. Сквозь него. Как сквозь дверь, которую открыл не ключом, а выбором.

Сначала я почувствовал холод. Ледяной, пронизывающий - будто нырнул в прорубь посреди зимы. Потом - жар. Такой, что перехватило дыхание. А потом - тишину.

Абсолютную, полную тишину.

В ней не было ни боли, ни страха, ни сожаления. Только покой. Тот самый, который я искал всё это время, сам того не зная. Пустота исчезла, оставив меня наедине с собой.

Когда я открыл глаза, я стоял один.

На полу - порванная маска и белые перчатки. Плащ цвета морской волны, упавший на ковёр бесформенной тряпкой. Два бокала с коньяком на глобусе. Стол. И пустой открытый ларец под ногами.

Я повернулся к зеркалу - тому, что было порталом. Теперь в нём отражался только я. Один. Без двойника. Без тени.

На щеке - серая полоса, старая, въевшаяся, как шрам. Но теперь она не казалась чужой. Она была частью меня. Как и всё остальное.

Я подошёл к креслу. Развернулся, сел.

Оно приняло мою спину, как старого знакомого, вернувшегося из долгого странствия.

Мир погрузился во тьму.

…

Я открыл глаза в кабинете магната. Здесь не было никого. Это был мой мир. Настоящий. Я сидел в кресле, но оно стало другим. Оно стало черным, без бликовым, абсолютным.

Я медленно встал, ощущая невероятную боль во всем теле. Как тогда, после погружения в рукопись. Когда мы проснулись в лазарете.

На пол упал бумажный конверт.

Это была депеша Небигудинова.

Я с трудом проглотил комок в горле и развернул телеграмму.

«Добреев. Это не напрасно. Ты справился, потому что иначе не мог. Ты не умеешь проигрывать. За мой выбор прощения не прошу. Просто считай меня выбывшим. Помни: я не в рукописи. Я в твоём следующем шаге. Твой друг и напарник. Цирюльник второго ранга Небигудинов.

P.S. Прости, что не оставил флягу. Она мне здесь пригодится.».

Я прочитал её еще раз. Потом еще.

Потом просто сидел, сжимая листок в пальцах, и смотрел в одну точку на стене. Ничего не было. Ни боли, ни облегчения. Только ровная, спокойная пустота.

Хэппилог

Хэппилог.

Отделу С.Ю.Р.;

Отделу Г.О.Л.О.С.;

Отделу Ф.Р.И.К.;

Отделу П.А.Р.И.К.

«Дело № 04/26. Идея: Раскол. Статус: ликвидирована. Исполнители: штабс-цирюльник Добреев, цирюльник второго ранга Небигудинов, рецептор Ле Гранж. Потери: цирюльник второго ранга Небигудинов.»

Отчёт: Идея о́брита. Миссия завершена. Прошу принять материалы дела к изучению. Разработать оперативные мероприятия по предотвращению аналогичных прорывов аномалий.

Я захлопнул папку. Поставил подпись. Передал курьеру. Откинулся в кресле и надолго задумался о своей новой жизни.

Без друга.

За окном шумел город. Люди шли по своим делам, не зная, что только что кто-то заплатил жизнью за их спокойствие. И никогда не узнают.

Я достал из ящика платок. Кипенно-белый. Сложил его треугольником, как учил Небигудинов. И убрал в нагрудный карман, где раньше носил свои.

- Спасибо, брат, - сказал я тихо.

И на миг мне показалось, будто кто-то похлопал меня по плечу и сказал до боли знакомым голосом:

- Ты дома, Добреев.

За окном гас свет. Кто-то зажигал фонари. Кто-то ставил чайник. Кто-то закрывал книгу, даже не подозревая, что только что прочитал чей-то последний отчёт.

Я встал. Поправил пиджак. И вышел в коридор.

*Дело № 04/26 было закрыто*

Спасибо за чтение

Вернуться к книге