Обложка Где-то, когда-то...

Где-то, когда-то...

Дара Каро

0% прочитано
Стандартный
Дара Каро

Где-то, когда-то...

Грешница

Жизнь моя близится к своему закату.

Вновь и вновь я размышляю об этом, сидя на холодной могильной плите, под которой покоится моя нежно любимая Маргарита. Сижу и вспоминаю дни моей юности и зрелости, мгновения радости и печали. Тягостно старику, влачащему век свой в одиночестве, - ибо сыновья мои давно выросли, возмужали и покинули отчий кров, - думать, что единственный совершенный грех приведет меня после смерти в адское пламя. Нет, не наказания за провинность страшусь я, а того, что в горнем мире не встречусь с моей отрадой, моей любовью – земной и небесной, - моей Маргаритой, пребывающей – верю в это всем сердцем! – в пресветлом краю.

Перед глазами души – но словно перед глазами тела – как живая, стоит картина нашей первой встречи, случившейся тому уж почти тридцать лет назад.

В тот день - радостный день – были наконец-то пойманы и доставлены в узилище зловоннейшие еретики – приближенные известного Герарда сына Иакова, ересиарха, что со своими присными уже около года нес страх, смерть и насилие окрестным городам и селам, наводя ужас на честных граждан. Постановив для себя исчерпать все грехи мира, дабы приблизить время царства праведных, Герард со товарищи шли по мирной земле, насилуя, грабя, сжигая дома и храмы, убивая всех непокорных, не пожелавших вступить в секту, завлекая безумными речами юношей и соблазняя девиц обещаниями свободной любви и беззаботной жизни.

Будучи человеком мирным, не склонным к богословским спорам и воинской славе, принадлежа к купеческому сословию (отец мой, скончавшийся незадолго до описываемых событий, оставил мне немалое состояние и завещал вести дела разумно), я боялся нападения Герардовой оравы на наш тихий городок, потому и рад был услышать, что наконец пойманы «апостолы» - Иоанн, Сальваторе и Михаил, - а бывшая с ними толпа еретиков перебита до смерти. Говорили, что самому Герарду удалось скрыться, но королевские лучники прочесывали леса и деревни, не теряя надежды отыскать его. Также с приближенными ересиарха были захвачены и некоторые женщины, жившие – по словам священника – в бессовестном блуде со многими мужами секты. Имена же тем негодницам были Ангела, Мария и Маргарита – любовница самого Герарда.

Все три женщины были прекрасны видом и хороши собой, но с первого же взгляда на Маргариту я постиг – вот она, обетованная мне жена. Кудри ее были подобны стадам овец, идущим из купальни, глаза ее – агаты сияющие под полукружьями бровей, шея, словно столп Вавилонский, а румяные ланиты – как райские яблочки.

Сердце мое затрепетало, словно пойманная в силки птица, дыхание пресеклось.

Телеги с пойманными еретиками, окруженные стражниками, уже скрылись за вратами тюрьмы, а я все стоял посреди дороги, как лишенный разума дурачок. Проходившие мимо горожане толкали и шпыняли меня, а я не мог оторвать взора от окованных железом дверей, за которыми сокрылась любимая.

Два месяца, пока шло дознание, я изнывал в печали и тоске, страшась очарования суккуба и не желая расстаться с ним, трепеща и радуясь, страдая от невозможности увидеть Маргариту и ужасаясь тому, что - как слышали горожане, - творится в застенках.

И вот наступил день, когда их всех – Иоанна, Сальваторе, Михаила, Ангелу, Марию и Маргариту – должны были предать очистительному пламени. До последнего надеялся я, что инквизиторы помилуют хоть женщин, но, видать, слишком тяжки были грехи, слишком глубоко еретическая зараза проникла в души приближенных Герарда, - коли не пожелали они раскаяться. Я был в толпе и видел, как три женщины – изможденные, с вывернутыми членами, спутанными волосами, в грязных рубахах-тельницах – поднимаются к кущам. Как положено по обычаю, бальи, встав рядом с осужденными, вопросил громким голосом, не желает ли кто из присутствующих на площади мужчин взять в жены осужденных, дабы спасти их от костра. Мария, лишившаяся рассудка в тюрьме, смеялась, кружилась в танце и задирала рубаху, показывая свои прелести так бесстыдно, что помощники палача с трудом принудили ее накрыться плащом. Ангела же и Маргарита сидели, обнявшись, и плакали. Очи обеих были полны страха пред неминуемой кончиной, но в то же время надеялись обе, что вот, Герард и его сотоварищи ворвутся на площадь на горячих конях, раскидают стражу, поразят судей и палачей острыми мечами и спасут их.

Но нет, тихо было на площади, лишь потрескивали заготовленные для костров факелы, да едва слышно перешептывались высокие тополя, склоняя головы в низких поклонах, чтя страдания несчастных.

И тогда – не думая о том, что говорю и делаю, - я вышел вперед толпы и возгласил, что желаю вступить в законный брак с Маргаритой дочерью Фомы, если будет на то ее согласие.

Единый вздох, подобно порыву ветра, пронесся над площадью. Маргарита же поднялась, выпрямившись во весь рост, и посмотрела на меня очами, полными благодарности. Слезы текли по ее впалым щекам, грудь сотрясалась от сдерживаемых рыданий.

- Да, - тихо промолвила она и склонилась перед своим будущим мужем и господином.

Услышав это, Ангела закричала, что она тоже молода и не хочет умирать, что готова сочетаться браком с любым из мужчин города – хоть хромым, хоть горбатым, - и быть ему верной и преданной женой до конца дней своих. Бедняга так рвалась и металась, простирая скованные руки к бывшим на площади, что и ее, как безумную Марию, принуждены были схватить и удерживать силой. Мария же, одержимая демоном, бросалась, как яростная львица, на счастливую подругу, так что стражники отвели Маргариту подальше и оградили ее и подошедшего священника частоколом копий. Лишь меня пропустили к невесте. Тут же, на площади, пред началом казни, был совершен обряд венчания, и я, не дожидаясь окончания зрелища, увел новобретенную супругу домой.

Матушка не обрадовалась моему решению, ибо иной доли и иной жены хотела она для единственного сына, но Маргарита была так почтительна и скромна, что сердце моей родительницы дрогнуло и она стала временами заговаривать с моей супругой, ласкать ее и заботиться о ней. Проведенные в тюрьме дни, жестокие испытания железом и ледяной водой изнурили несчастную, так что много месяцев Маргарита пролежала в постели, выпивая в день лишь ложку-другую бульона или полбокала вина, – недвижная, истерзанная, то охладелая почти как мертвец, то страдающая от лихорадки и жара.

Наконец, благодаря нашим заботам и трудам лучших в городе врачей, здоровье ее поправилось. Маргарита стала вставать – сначала на несколько минут в день, потом – на час или около того, выходить в садик, что за домом, помогать матушке по хозяйству. Жена моя оказалась искусной вышивальщицей и во славу своего чудесного избавления от смерти пожелала расшить золотом и драгоценными перлами церковный покров, чему также отдавала немало сил и времени. Она подружилась с матушкой, слушалась ее во всем и была покорна и тиха.

Лучшей жены нельзя было и желать. Лишь одно огорчало меня: в душе чувствовал я, что супруга моя полна почтения и благодарности ко мне, но сердце ее по-прежнему отдано пропавшему неведомо где ересиарху.

Я же, хоть и любил Маргариту всем сердцем, не принуждал к исполнению супружеского долга, счастливый уже и тем, что могу видеть ее каждый день, любоваться ее красотой, дарить ее наряды и украшения, отвечать улыбкой на улыбку ее уст, слышать ее нежный голос.

Однажды – тому прошло уже больше полугода со дня нашего венчания – Маргарита вошла ко мне в комнату, одетая в ночные одежды, и, склонившись в поклоне, сказала:

- Супруг мой, я хочу поблагодарить тебя за все, что ты сделал для меня: за терпение, за уважение к боли моей души и тела, за то, что так долго ждал, когда очнусь я от страшного сна предыдущей жизни и воспряну к жизни новой. Теперь я готова и согласна исполнить то, что обещала тебе пред священником: стать твоею душой и телом, споспешествовать трудам твоим до старости, быть рядом в радости и печали, доколе смерть не разлучит нас.

В ту ночь сбылись мои обетования, и любовь моя была вознаграждена.

Спустя два года родился у нас сын, потом – еще через три года – второй. Жена моя хотела назвать младшего Герардом, но я воспротивился. И не из дурной ревности, как можно было подумать, а потому, что всем в городке было известны прошлые грехи Маргариты, и мы были бы порицаемы за данное невинному младенцу имя. Потому и выбрали иное: по желанию матушки нарекли мальчика именем отца моего.

Мирно и в согласии текли дни и месяцы, проходили годы. Дело мое процветало, приумножалось состояние, сыновья росли. Со временем и другие жители нашего города привыкли почитать Маргариту – пусть не как достойную дочь достойных родителей, но как мою супругу и мать моих детей.

Увы, горе и беда не обошли стороной наш мирный дом. Услышалось, что Герард, коего все почитали сгинувшим в диких лесах, вновь явился неведомо откуда и с оравой приспешников, выбравшихся, как и он, из темных углов и закутов, приближается к городу. Опасаясь за судьбу близких, я уговорил матушку взять моих сыновей и укрыться в Толедо – слишком большом и хорошо охраняемом, чтобы ересиарх решился штурмовать его. Маргарита же не пожелала оставить меня.

Сердце подсказывало мне, что до сих пор терзают жену горения ее греховной юности, может быть, не до конца освободилась она от прошлой любви своей. Но я верил Маргарите и потому не отягощал ее слух ревнивыми речами.

Все жители нашего городка, охваченные ужасом, с нетерпением ждали прибытия императорского войска, закапывая в землю и пряча в глубоких погребах нажитое добро, отсылая прочь детей и женщин, до которых лаком был и сам Герард и сотоварищи его.

Жена же моя плакала украдкой, но отказывалась спрятаться в недалеком монастыре, хоть и знала, что ересиарх не в последнюю очередь полагает целью своего похода вызволение бывшей любовницы из плена мирной и душеспасительной жизни.

Лишь однажды, застав Маргариту в слезах в нашем саду, я не выдержал и принялся горячо умолять ее уехать, дабы сердце мое было спокойно за ее жизнь и честь.

- Милый мой, дорогой супруг, - так ответила она. – Не закрыта для меня дорога в Толедо и в монастырь. Могу я спрятать тело свое от того, кого любила когда-то. Но куда спрятаться мне от себя самой, от беспокойного сердца, которое зовет и тревожит? Нет, я хочу быть рядом с тобой, ибо все эти годы только твоя доброта, твоя вера в меня, да наши сыновья и давали мне сил жить на этом свете и не тревожиться о прошлом. Мне страшно снова погубить свою душу, ибо неспокойна она, велик соблазн греховный, но – пока ты рядом – я могу бороться с нечистым и спасать себя. Не прогоняй же меня, не позволь мне погибнуть еще раз!

Я слушал слова ее и душа моя разрывалась на части. Значит, все эти годы Маргарита по-прежнему любила Герарда, но из почтения и уважения, из благодарности ко мне не позволяла этому чувству заполонить душу целиком.

Я обнял жену, крепко прижал к себе и сказал:

- Да будет так, как хочешь ты, любимая! Я спасу тебя.

Чисты были намерения наши, но жестока жизнь и страшны злодейства людские.

Следующим утром рыбаки выловили тело Маргариты из реки. Жена моя была задушена и брошена в воду, дабы скрыть следы преступления.

Отчаянию моему не было предела, и все горожане соболезновали мне, призывая на голову жестокого ересиарха громы небесные. Над телом моей обожаемой супруги отслужили мессу, священник произнес надгробную речь, в коей в прекраснейших словах отозвался о доброте и скромности Маргариты, о ее благих делах в помощь бездомным и сиротам. Гроб, покрытый расшитой пеленой, – той, что сработала Маргарита для церкви, – провожала на кладбище толпа жителей - от градоправителя до последнего нищего, ибо все любили Маргариту. В тот день повсюду раздавались рыдания, не было глаз, из которых бы не текли слезы.

Злодейский ересиарх же был пойман спустя всего несколько дней, и, после праведного суда, сожжен на центральной площади Толедо. Увы, сыновьям моим уже не вернуть было мать, а мне – любезнейшую супругу.

Столь краткой была дарованная мне семейная жизнь, но до сего дня – до старости – вспоминаю я дни, проведенные с Маргаритой, как счастливейшие в моей жизни.

Вспоминаю я и последние слова, услышанные в тот далекий день – последний в ее жизни, полной страданий.

- С того страшного мига, когда я уже попрощалась с этим миром, жизнь моя принадлежит тебе. Но нет в душе моей сил избавиться от сомнений и греховных пыланий. Спаси же меня еще раз, супруг мой. Ради моего честного имени, ради будущего наших детей, сверши, что должно.

Кукловод

Сегодня читали новую пьесу. Обычно только те, кому с куклами управляться, приходят, но тут Крис всех согнал: и молодых Яся и Джоки, что с декорациями работают, и женку свою – Марию, что у нас кухней да припасами ведает, и Микаэля, что уже десятый десяток разменял и от старости ослеп почти. Только и может, что головой дергать да бормотать что-то несвязное.

Ну а уж кукловодам строго-настрого велено было всем явиться. Красотке нашей – Аннетке, - за то, что, как водится, припозднилась (чай, из трактирщиковой теплой постельки никак вылезти не могла), даже пониже спины хлопнул. Да звонко так!

Мы запересмеивались было, но Крис глазами зыркнул да сказал хиханьки-хаханьки прекратить. Потому что новая пьеса – не какая-нибудь, а для всех нас важная. И чтобы слушали со вниманием.

Поначалу мы и не поняли, в чем заковыка. Сказка как сказка, и сюжет привычный, и герои. Дескать, жил-был король со своей королевой. И дочка-принцесса при них, как полагается. И вот однажды пришел в то королевство мудрец, да сказал пророчество страшное. Как вырастет принцесса, да замуж выйдет, так с королем беда и приключится – то ли внучок его с трона скинет, то ли совсем жизни лишит. Пророчества, они ж всегда мутными словами говорятся. Но что беде быть – это точно.

Что король сделал? Правильно! Запер доченьку в высокой башне, а вход металлическими балками заложил да цепями оковал. Не, папаша-то он добрый был, потому и дал доченьке свиту, какую полагается, нарядов разных, еды вкусной, инструментов музыкальных, книжек с картинками и прочего, что там знатным дамам требуется. Прошел, значит, год-другой, сидит себе принцесса возле окошка, а мимо едет разбойничий атаман – из себя видный и красивый. Глянул на принцессу – да и влюбился с первого взгляда. Позабыл и шайку свою, и дела нехорошие. Только об одном мечтает: как бы в башню забраться. Ну и забрался – как же иначе! Уж сколько они там любились - и так, и эдак, - бог весть, но спустя некоторое время принцесса сыночка родила. Мальчик начал расти – не по дням, а по часам. А как в разумный возраст вошел, вылез из башни, сел на папиного коня да доскакал до королевского замка. Короля, как в пророчестве сказано, прогнал, маму с папой на трон возвел, и жили они все долго и счастливо.

Все бы ничего – мы таких сказок уж сколько отыграли, - но Крис строгонько так прикрикнул.

- Это вам, дурачье, не по деревням да на ярмарках вагами трясти! Тут все наше умение требуется. Потрудиться придется, мастерство – коли найдется – проявить. Потому как представлению быть в замке самого графа фон Аспика, аккурат в день шестнадцатилетия графской дочери, красавицы Мэлон. А кукол для спектакля сработал не кто-нибудь, а сам мастер Донел.

Тут даже самые бестолковые Ясь с Джоки – и те поняли, что представление и впрямь важное (да и граф, я чай, заплатит нам золотой монетой), и поработать придется всерьез. Потому хихикать перестали, притихли и что Крис дальше говорил, слушали в тишине со вниманием. А он кукол распределять стал. Мне принцессу назначили. Я было удивился – вестимо, кукловод я мастерский, почти тридцать лет работаю, - но говорить нежным женским голоском не смогу. Аннета – вечная наша «принцесса» – тоже, смотрю, губки дуть принялась да ножкой притопывать. Обиделась, значит.

А тут Крис еще задачку подкинул. Оказывается, играть нам предстоит без слов, вроде того как мимы свои спектакли играют. Мы все в конец растерялись: мимы своим лицом и телом слезы, смех, страдания, чувства всякие изображают, – а у нас-то марионетки. Но графу и его доченьке именно так желательно было. Да и мастер Донел не простой куклодел, а настоящий Мастер. И куклы у него не простые. Поговаривают, они почти как живые – только что не говорящие, - а так даже и в лице умеют меняться, как люди. И еще поговаривают, что Донел сделку с нечистым заключил, потому и марионетки его на самом деле лурдовы бесенята или гомункулусы. Думаю я - ерунда это на колесном масле. Это прочие куклоделы от зависти к наилучшему Мастеру насочиняли.

Ох, чую – работа трудная предстоит, попотеть придется сильно – веревок да шнуров для управления, я чай, куда больше будет. Ну да ладно, справлюсь. Я ж, как-никак, столько лет с марионетками работаю, с вагами да колтышками хоть спьяну, хоть с закрытыми глазами управлюсь. Лишь бы проклятый артрит не напал, а то как покрючит пальцы – пиши пропало.

К вечеру привезли кукол. Мастер Донел, самолично. Сказал, что будет присматривать за нами, учить, подсказывать, если вдруг понадобится. Это, конечно, к лучшему: куклы трудные, веревок у них больше, чем нам привычно, да и ваги две, а не одна. Только успевай пальцы перехватывать! А смотрятся марионетки и впрямь как живые: лица нежными красками расписаны, руки-ноги гнутся на шарнирах, тела гибкие, наряды богатые. Смотришь и думаешь: это же дамы да кавалеры вельможные, только что не дышат.

Принцесса моя чудо как хороша! Стройная, в длинном платье, золотыми нитками расшитом, на темно-каштановых волосах диадема с блестящими каменьями, ступни и кисти рук маленькие, изящные, как знатной даме и положено.

Мастер Донел сам нам показывал, как управлять куклами, какой шнур да веревка к какой части тела привязаны, как улыбку или печаль на лице изобразить, как ходить быстро-медленно, танцевать да кланяться. Репетиции через три дня начнутся, а пока Крис велел каждому со своей куклой поучиться. Дело это нужное, это Крис правильно решил. Вот мы и трудились изо всех сил, чтобы перед графом, графинюшкой Мэлон да гостями знатными не осрамиться.

Вечером сидели все в трактире, пили темное пиво да кабаньим мясом, на вертеле жареным, закусывали. И, как водится, говорили промеж собой о новых марионетках. Все сошлись на том, что управлять ими - проще некуда, хоть с непривычки иногда в веревках да колтышках запутываешься. Старик Донел – настоящий мастер, - ничего не скажешь! Таких живых игрушек спроворить – это ж какие золотые руки да мудрую голову иметь надобно!

Конечно, кто сам такого не умеет, тот и будет оговаривать, про нечистого поминать, да про душу проданную. Как по мне: делай дело свое умеючи, таких марионеток и сработаешь. А коли руки не к тому месту приставлены, - только уродцы, для простолюдинов годные, и выйдут.

***

С приезда мастера Донела пошла уж третья седьмица, а мы каждый день репетируем, не покладая рук. Ладони да пальцы колтышками и крестовинами в кровь сбиты, кожа меж пальцев от веревок натерлась, лохмотьями свисает. Аннета наша, нежная барышня, - ей, к слову, сыночка разбойничьего в малом возрасте выдали, – уж перчатки нитяные выпросила, чтобы полегче было. Крис поворчал малость, что чувствительность теряется да касание с вагой не то, но посмотрел на руки Аннетины - все в волдырях, да разрешил.

Днем репетируем в фургоне, вечерами – на постоялых дворах. Бывает, и ночами собираемся – под звездным небом, если мастеру Донелу вдруг показалось, что сцена не глядится или танец «деревянный» вышел. Мастер у нас теперь за главного, Крис только в рот ему глядит да поддакивает. Старик суров, что сказать – и накричать может, и подзатыльник отвесить, если с его дивными куклами непочтительно обходятся или резко веревки дергают. Намедни засветил в физию Ясю. Не хватает кукловодов, вот мальцу стражника выдали, что возле дверей в башне стоит да алебарду держит.

С того удара Ясь аж к заднику отлетел, башкой стукнулся. Сидел потом, звезды перед глазами разгонял.

Да, кукол своих старик Донел чтит больше, чем людей. Оно, может, и правильно: в марионетку сколько трудов да мастерства вложено, а кукловода, хоть он и выучен за веревки дергать, завсегда найдется кем заменить.

Вчера со мной чуть беда не случилась. Мы как раз танец работали, который в замке танцуют, на том самом балу, где мудрец явился и пророчество свое произнес. Я вроде вагами да колтышками аккуратно управлял, только что-то красавица моя левую ножку подогнула в фигуре полонеза али какого другого королевского танца, а разогнуть не может. Я весь потом залился, думаю: ну все, сейчас меня мастер Донел за то, что куклу его повредил, в порошок сотрет. И верно, старик подбежал – глаза горят, руки в кулаки сжаты, лицом покраснел весь, пыжится, как мышь на кучу зерна. Поднял юбку принцессе, ножку пощупал, да и говорит:

- Нет здесь твоей вины, кукловод. В суставе косточка за косточку зацепилась, потому и не двигается. Ты принцессу отнеси ко мне в фургон, я поломку исправлю. Да иди отдохни пока… А вы что вылупились! – это остальным-то нашим. – Давайте дальше бал отыгрывать. Тут еще есть кому танцевать, кроме принцессы. Ну, разом, марш!

И ладошами хлопнул.

Эк повезло мне с нечаянным отдыхом – до вечера и по деревне прогулялся, где мы в тот день стояли, и пивка в трактире напился вволю. Если б работал с остальными, пришлось бы настойкой травяной обойтись, потому как старик Донел страсть как выпивки на работе не одобряет. Но тут уж я позволил себе. Да, видать, лишку позволил, раз решил уже в ночи подсмотреть, как мастер будет принцессу починять. Так-то он никого из нас в фургон не допускает, кукол с рук на руки принимает и выдает, а чтобы внутрь хоть одним глазком глянуть: ни-ни, не вздумай, не твое дело к мастеру в мастерскую ходить, секреты знаний вызнавать.

Так мы и не рвались особо - себе дороже неприятностей на задницу искать. А тут меня ровно нечистый под руку толкнул: поди, дескать, да погляди в окошко, что в ночи одно на весь караван светится. Ну я, дурень, и пошел.

Встал на обод колесный, да в окошко и смотрю.

Лежит моя принцесса на рабочем столе, под яркой лампой: под голову подушечка подложена, пышные юбочки завернуты, кружевные панталончики виднеются. Я так-то и к Аннетиным прелестям спокойный, и девок деревенских по молодости особливо не щупал, но такие уж настоящие у принцессы ножки – кругленькие да стройненькие, - что мне прям любопытно стало, а что у девицы-марионетки под панталончиками? Тряпичное или деревянное тельце, как у прочих кукол, или то, что у живых женщин полагается.

Я теперешние дни до баб не охоч, при живой-то жене на сторону не ходил, а после ее смерти в запрошлом году мне оно уже и без надобности стало, но тут глаза пивом налитые вытаращил и смотрю, ровно наши Ясь или Джоки – жеребцы молодые с чесоткой промеж ног.

А мастер Донел тем временем с коленки куклы ткань аккуратно снял, и открылись разные шарниры да суставы – какие из металла, а какие из дерева или кости, по цвету глядя. Покрутил их мастер туда-сюда, что-то поправил, маслицем покапал, а потом нитку с иголкой взял и принялся обратно кожу тряпичную пришивать.

Я стою, как распоследний дурень, пялюсь на ножки стройные, на панталончики с вышивкой, и тут – то ли мастер рукой подушку зацепил, то ли стол ногой толкнул, - только повернула принцесса голову и эдак сурово на меня посмотрела. Ну я с перепугу и сверзнулся с обода, плюхнулся на землю, задницу чуть не отшиб.

А потом вскочил, и давай бог ноги к нашему фургону, пока старый Донел не почуял неладное.

***

Чем ближе замок вельможного графа фон Аспика, чем больше времени мы на репетиции отводим, тем больше мастер Донел Криса нашего в темный угол задвигает. Крис поварчивает, но спорить не рискует: а ну как Донел кукол отберет, тогда не быть представлению, да и деньжатам не быть. А марионетки хороши – слов нет! Не знаю, что другие наши думают, а как по мне - о такой кукле, как принцесса, только мечтать можно. Ровно живая она – и танцует, и плачет, и руки заламывает, - где по сказке надобно. Словно мастер Донел ее сразу актеркой-мимом сработал.

Наши-то кукловоды смотрю, заперешептывались, нечистого поминать стали. Никак им не верится, что такое диво дивное можно человечьими руками сотворить. Глупые неучи, одно слово! Уж на что я простой человек, и то понимаю, - если долгие годы трудиться да мастерство свое совершенствовать, так и игрушка у тебя в руках живой станет.

Я понимаю, а они – дурни – страхом полнятся! Ни одного молельного дома не пропускают, лбами об каменный пол тюкаются, несовершенные грехи отмаливают. Даже Аннетка – уж на что девица веселого нрава да к религиям не склонная – и та, гляжу, зачастила по вечерам в молельни. Платок на кудри светлые набросит, титьки покрывалом прикроет, и бежит себе – прощения просить, что с кукольным младенчиком работает. Вот уж дуреха! Нет чтобы за блуд свой покаяться, от которого уж сколько живых младенчиков вытравила, так она за марионетку отмаливается.

***

К тому времени, как подъехали к замку вельможного графа, все наши уже до конечной степени страха дошли. Только мастер Донел ровно ничего не замечает. Наоборот, тих и спокоен сделался, ругаться перестал, хоть на репетициях строгости не убавил.

Даже сам Крис, что раньше и побуянить не дурак был, и Марию поколачивал, и, напившись, орал на нас как резаный, - теперь все молился да свечки по церквям ставил. А как останавливаемся на ночлег, бродит, как призрак бессонный, со старым кадилом, кое у какого-то священника выпросил, да окуривает все фургоны. Только к фургону мастера Донела, где марионетки едут, подходить опасается.

Замок на высоком холме построен, каменной стеной огражден, перед ней – ров с водой, да еще и деревянные устройства, на ваги или кресты похожие, вокруг понатырканы. На стенах день и ночь стражники в сверкающих доспехах за подъездной дорогой следят, а специально приставленные крестьяне поддерживают огонь под кипящими котлами со смолой. Ох, не позавидуешь тому, кто решится напасть на графа фон Аспика.

Нас, однако же, внутрь пропустили, показали, где фургоны поставить. Слуги коней и мулов распрягли, отвели отдыхать на конюшню. Нас всех зазвали в людскую и угостили на славу. После трапезы пришел дворецкий графский: мужчина собой видный, нарядный, только один глаз повязкой прикрыт – видать, в бою потерял. Дворецкий нам рассказал, что представление для гостей и графинюшки Мэлон завтра ввечеру перед праздничным обедом будет. Потом велел нам всем хорошенько готовиться, а Криса провел в залу, чтобы сцену устроить как надобно, да декорации поставить. А в помощь Ясю и Джоки, что будут задник натягивать да строения картонные расставлять, выделил двоих слуг.

Мы все по фургонам разошлись: спать-отдыхать, потому как завтра важный день, не время по замку бегать-любопытничать. Только Аннетка, смотрю, страхи свои позабыла и давай глазками перед стражниками сверкать да юбкой трясти. Вот же девка неугомонная! Все молитвы позабыла, как только мужиков с хренами неопробованными углядела.

***

С утра все наши, конечно, друг у дружки и у себя самих на нервах играть принялись. Это ж не обычное представление, а перед самим графом и графской дочерью! А они тебе не крестьяне, да не мещане на ярмарках. Тем то, что ни покажи – всему рады будут. А тут такие зрители изысканные да благородные.

Наконец время настало, вошли мы в залу, как положено, через заднюю дверь. Народу собралось – видимо-невидимо. Гости нарядные да в украшениях за столами сидят. А на помосте отдельный стол накрыт – для фон Аспика и дочурки его Мэлон. Я через щелку в занавесе посмотрел, да и ахнул. И не я один. Именинница и впрямь красавица – волосы темные, в высокую прическу уложенные. В волосах диадема с бриллиантами. Платье нежное, голубое, кружевами обшитое, цветом – небо ясное, весеннее да глазки самой Мэлон. Только в тех прекрасных глазках разумения – как у ребеночка трехлетнего. Рядом с троном фрейлина стоит, слюнки девице вытирает. А та только мычит что-то невнятное да личиком передергивает, ровно дурачок деревенский.

Вот же беда какая! Одна доченька у графа – сынок-то, говорят, еще младенчиком помер, - да и та разумом скорбная.

Тут занавес поднялся. Мэлон это увидала и давай в ладоши хлопать, ножкой, в синюю туфельку одетой, топать. Все прочие гости тоже захлопали.

Мы поклонились низко и начали представление показывать.

Поначалу все хорошо шло. Куклы мастер Донел сработал дивные: слегка колтушкой или вагой шевельнешь, а марионетка пошла, поклонилась, улыбнулась али печальное личико состроила.

Вот уж и мудрец свое предсказание произнес, и король, слезами обливаясь, отправил дочь с немалой свитой да охраной в высокую башню. Попрощалась принцесса с отцом-матерью, разрыдалась и уехала в золоченой карете.

Сидит она себе, значит, у окошка, письмо родителям сочиняет. Позади нее фрейлины придворные собрались, кто вышивает золотом по парче, кто книжку читает. Музыканты нежную мелодию играют. Смотрит принцесса в окошко, а там атаман разбойников на коне скачет: красивый, черные кудри по ветру вьются, плащ алый, сапоги со шпорами. А за ним вся шайка разбойничья – кричат, платами разноцветными машут, песни горланят.

И тут что-то странное приключилось. Дернулась моя марионетка, потянула меня за главную крестовину, отскочила от окошка, стражу зовет, ручками показывает, дескать, закрывайте окна-двери, готовьтесь к бою.

Что такое, думаю я себе. Повернул вагу, а кукла ровно и не чует ничего: бежит в спальню вместе с фрейлинами, двери на засов запирает, меня чуть не волочит следом. Охнул я тихонечко, смотрю по сторонам: ой, не у меня одного творятся дела чудные. Марионетки-то ровно сами кукловодов за собой ведут и им указывают, что делать надо.

И руки к крестовинам словно приклеились, не отцепляются.

Вот таким вот странным манером – переглядываясь с товарищами да вздохи ужаса удерживая, - мы башню забаррикадировали, окна-двери позакрывали. А разбойничья шайка подскакала да на штурм бросилась. Наши стражники и кавалеры благородные уж и копьями, и пиками отбивались, а кое-кто из пищалей стреляет, - только где ж им с такой ватагой справиться. Перебили разбойники защитников, тела их побросали птицам стервятникам на корм, вломились в башню и принялись пить да буянить, благородных фрейлин да молодых служанок сильничать. А атаман-красавчик с принцессой в спальне уединился, и обидел ее недостойно, как она ни плакала, да рук ни заламывала.

Смотрю я, а не только нам страшно да боязно. Гости знатные тоже побледнели все, крестятся. Граф фон Аспик руками в подлокотники вцепился, аж пальцы скрючило. Только дурочка Мэлон слюни изо рта пускает да смеется и в ладоши хлопает.

Мы б и рады представление остановить – негоже такое позорище при дамах и девице юной, разумом скорбной, показывать, да не можем: волочат нас марионетки за собой, слово мы, а не они, – куклы деревянные да тряпичные.

Спустя некоторое время – по нашему, по сказочному, – понесла принцесса от злодея-разбойника. Собрал он всю шайку и велел священника привести, чтоб законным порядком на обесчещенной девице жениться да трон королевский унаследовать. После же того, как притащили разбойники священника да под угрозой смерти неминучей заставили обвенчать атамана с принцессой, пошли все королевский замок отбивать. А чтобы папашка-король особливо не противился, к передней черепахе доченьку его, что в тягости была, привязали.

Что грустное пересказывать? Завоевали разбойники замок, короля с королевой прогнали. А сами стали жить-поживать, да окрестные земли в страхе держать: проезжий люд грабить, купцов да священников лютой смерти предавать, да девок деревенских сильничать. Принцесса же тем временем разрешилась от бремени сыном, только он помер вскорости. А спустя два года у них с атаманом доченька народилась, тут-то мать родами померла. Девочку же нынешний правитель в холе и неге воспитывал, надеялся, как подрастет замуж за кого знатного выдать, да только девица скорбная разумом оказалась, уж и в возраст вошла, а ровно дитя малое, неразумное.

Тут вскочил граф фон Аспик да закричал громчайшим голосом:

- А ну говорите, негодяи лицедеи, кто повелел вам эту пьесу поставить да такое позорище мне и дочери моей устроить?

Вышел на сцену мастер Донел, поклонился низенько.

- Ну что, гад злодейский, признал меня? Вижу, что признал! Смотрите, знатные гости, вы его за равного себе держали, а он меня из королевства родного выгнал, дочь мою обесчестил, до смерти довел. Но Господь покарал его, ибо дитя его единственное – дурочка безмысленная!

Атаман на эти слова зарычал, как дикий зверь, свистнул по-разбойничьи. И тут же вбежали в залу его дружки, кого мы все за стражников принимали, да принялись гостей пиками колоть и саблями рубить. А сам фон Аспик выхватил меч, что висел над троном возле герба королевского, и одним ударом снес голову старику Донелу.

Мы все в страхе на сцене лежим, головы руками прикрываем, молимся, чтобы миновала нас смертная погибель. В зале ужас что творится: гости кричат, пощады просят, кровь хлещет, отрубленные головы да руки-ноги по всему полу валяются. Только бедняжечка Мэлон сидит на троне, слюни пускает да в ладоши хлопает.

***

Теперь уж и не знаю, сколько времени с того страшного дня миновало. Как порубили разбойники знатных гостей, трупы свиньям на корм швырнули, а голову мастера Донелак въездным воротам прибили, а нас всех – и кукол, и кукловодов – заперли в темную тесную камору в подвале замка. Окон в темнице нет, лишь раз в день открывается окошко в двери, да тюремщик сует нам ведро с нечистой водой да полусырой хлеб. Как хотите, так и делите, хоть подеритесь все!

Женщин наших, даже почтенную Марию еще в первый день уволокли негодяи себе на развлечение. Не знаю, что сталось с ними со всеми. Может, кто и помер от надругательств, кто страдает молча. Только если одна Аннетка киску свою тешит да веселится.

Дедушка Микаэль после пережитого ужаса совсем умом тронулся. Сидит в углу и подвывает что-то – не по-людвски, а по-звериному. Есть-пить не хочет, приходится нам ему руки держать да насильно хлеб в рот впихивать. Ясь да Джоки, как самые молодые да надеждами полные, поначалу пытались дверь проломить али подкоп какой сделать. Только не вышло у них ничего.

Я так себе думаю: сидеть нам в этом темном подвале до скончания жизненного срока. А кто первым помрет – тому и облечение выйдет. Ему-то уж все равно будет, а живым гнилостную вонь вдыхать, да от могильных червей али крыс отбиваться.

Марионетки - король с королевой, принцесса, разбойничий атаман и прочие – тоже с нами, в угол свалены как попало. Мы к тому углу даже подходить опасаемся. Это они сейчас неживые да клёклые, а кто знает, чему их мастер научить успел. Может, одним днем встанут они, как на представлении, да пойдут месть свершать: за принцессу обесчещенную, за жизни человеческие загубленные. Тогда и нам освобождение выйдет. А, может, на то, чтоб ожили они, сам король Донел надобен, мастерство да сила души его.

Мне то неведомо. Потому и остается лишь сидеть в темнице, жевать волглый хлеб да терпеливо ждать, какую судьбу себе и нам марионетки изберут.

Другой раз

- …а завтра ввечеру со мной пойдут Бари, Эдди и Мук, - закончил Суинни, глотнул из кружки сивухи и смачно рыгнул.

- А я как же?

- А ты, Рас, - в другой раз! – привычно пошутил Суинни и сам первый захохотал.

Остальные наши тоже заржали, как кони, на все лады повторяя: «Рас – в другой раз!»

Я сжал кулаки и опустил глаза. Так хотелось схватить Суинни за косицу и макнуть сизым носом в кружку. Потом надеть ему на башку котел с супом и смотреть, как по красной свинской роже течет жирный бульон, а на ушах повисают раскисшие капустные сопли и длинные рыжие морковины. Если бы я это сделал, если бы набрался смелости, они бы все, все – и Мук-недомерок, и Эдди по прозванью Руки-ножи, и Бари – пьянь подзаборная, и даже красотка Лина, – все бы меня почитать и побаиваться стали.

Только я, конечно, ничего такого не сделал. Только криво усмехнулся, словно приевшаяся шуточка Суинни позабавила и меня, и еще крепче стиснул кулаки - аж костяшки побелели.

Эх, ни на что-то ты не годен, Рас, нет у тебя ни смекалки, ни храбрости! Только и умеешь, что кошельки у толстомордых мещан на ярмарке срезать, да у жирных купчих с прилавка медяшки воровать. Потому-то Лина-форточница никогда в твою сторону не посмотрит, а побежит, пятками из-под юбок сверкая да сиськами потряхивая, на свиданку к Эдди – здоровяку да бандиту отпетому, что на прошлой неделе благородному рыцарю дубиной голову проломил и полный кошель золота и камушков притащил. Конечно, Суинни на радостях пьянку-гулянку закатил, всем выдал долю, как по чести и правде положено. Только мне ничего не досталось, потому что «Расу – в другой раз!» Вот наш рукастый-ножикастый с тех денежек Лине браслетик с аметистами подарил. Она, коза длинноногая, аж запищала от восторга. Да, браслетик – это тебе не бусики с простыми камушками, что я на последней ярмарке спер, Лине отдал, а она носом покрутила, пофыркала, да в отхожее место и бросила.

- Мелковатые подарочки у тебя, Рас! – говорит. – Да и колун мелковат для моего дуплишка.

И пошла перед Эдгаром задницей крутить, что твоя мельница. А Мук-недомерок и Бари-пьянь принялись ржать да камнями кидаться, приговаривая:

- Рас – в другой раз!

Я тогда от злости чуть не лопнул. Перед глазами красные круги заскакали, сила проснулась, словно я не Рас, а колдун, демоном одержимый. Как набросился я на них, как принялся бить-колошматить. Мука в свинарник зашвырнул, а Бари схватил за шкирятник, об стенку головой приложил, так что у него юшка потекла да нос захрустел. Суинни с Эдди пьянчужку тогда насилу отняли да меня оглоблей угомонили. Я потом три дня в кладовке в лежку лежал, подняться не мог, ровно по мне табун коней проскакал. Кости болят, голова разламывается, рука левая чуть не отнялась, – уж думал, смерть моя пришла.

Лина – она ж добрая девка, хоть и вредная, - приходила, поила с кружки, повязки меняла, да все уговаривал:

- Рас, ну куда понесло тебя, дурачка? Они ж тебя убить могли. Особенно Эдди. Думаешь, он не видит, как ты за мной бегаешь да глазами куда не надо зыркаешь. Ну уймись уже, бедолага. Не быть тебе никем, кроме как рыночным воришкой. И ты сам это понять должен. А не поймешь – так Суинни другую оглоблю возьмет и тебя уму-разуму научит.

Я молчал, слушал, чуток головой кивал, хоть и больно было страсть как. А про себя все раздумывал: как бы им всем показать, каков я на самом деле?

А каков я?! Да никаков. Права Лина. Никогда мне заместо Суинни главарем не стать, заместо Эдди форточницу нашу на сеновал не утащить. Даже Мука-недомерка нипочем по мастерству не догнать. Он у нас во дворцы да богатые дома под видом карлика-шута вхож – больно ловок пробираться в тайные закутки да секретные замки открывать.

А я – Рас-другой раз, слабак и трусишка. У меня кишка тонка в темном лесу знатного рыцаря дубиной оглушить или в тишине да темноте на шею кому удавку набросить и придушить единым мигом, или подкрасться тихонько да кинжальчиком в печенку ткнуть, как Бари-пьяница. Не вор я, не разбойник, а тварь дрожащая. И таким мне до старости быть, если не прибьет меня Суинни, что любит по-иноземному боссом себя кликать, или не поймают городские стражники да палач руку не оттяпает. А уж тогда никто со мной – калекой – возиться не будет. Выкинут к чертям собачьим подыхать на улице. Иди, Рас-другой раз, гужуйся с нищими да прокаженными!

Верно думаешь, Рас. Кончишь ты жизнь свою побирушкой безруким. Рука… Рука! Вот что мне нужно – славная рука! Она от висельника, душегубца или дитя нерожденного должна быть отрезана, да подсушена хорошо. Коли на той руке пальцы как свечки зажечь, да в дом войти, всех домочадцев обоймет параличный сон. И хоть золотишко снимай, хоть бей их боем смертным, хоть сундуки да шкафы выноси, - не проснутся они, зачарованные.

У Суинни есть одна, за большие деньги у старой ведьмы купленная, - он ее к завтрашнему делу, небось, бережет, запрятал так, что не найдешь. Да и то говорят: чтобы славная рука сработала, она должна быть под тебя самого заговорена да тебе самому продана. Прошлый раз Суинни к ведьме сам ходил, меня не посылал. Мне-то можно только отмычки на заговоры носить, иль амулеты дешевые покупать, чтоб меня да Лину не видали, когда я по ярмаркам, а она по домам штыримся.

Молодец, Рас! Наконец чего ни то годное удумал! Так я себя похвалил и спокойненько стал дожидаться, когда все наши спать улягутся. А посреди ночи, как в домушке все стихло – только Суинни-свиньи храп разносился, аж стенки дрожали, - на улицу выбрался да кошель свой из-под ягнячьей поилки достал. Там он у меня припрятан, чтоб никто не нашел. Да и то сказать, кому понадобится в скотскую поилку лезть? Старый дед, что за скотиной у нас смотрит, уже слеп на один глаз, а на втором бельмо выросло. Ему бы ведром мимо поилки не промахнуться, куда уж там кошели искать.

Вышел я, значит, из дому, через забор перемахнул, да и припустил трусцой до деревни. Мы-то на отшибе живем, возле самого леса. Ведьмино жилище тоже на отшибе, только на другой стороне – там, где озеро зачарованное, тиной да колдовскими травами заросшее. Днем-то оно и не страшно идти: тропка натоптанная, цветы в поле головками тебе кивают, ветерок листочками шелестит. А ночью – совсем другое дело. Деревья, ровно стражники городские, ветвями-копьями трясут, норовят за куртку цапнуть. Небо серое, облаками затянутое. Ни звезд, ни лунного серпика не видать. И на земле тьма непроглядная, время нечисти. Того и гляди, какой камень или куст обернется демоном, утащит тебя в пещеру темную и сожрет живьем или в огонь пылающий бросит.

В лесу да в поле ночью – совсем иное дело, не то, что в городе да замке каком. Там-то все факелами освещено, голоса людские слышны. А если и спят мещане да дворяне, так все одно не боязно, потому как работу делаешь и про демонов и прочих нелюдей не думаешь. Да и нет им хода в дома городские да замки рыцарские.

Эх, и дурак ты, Рас - в другой раз! Сам себя такими мыслями распалил, ужасов в голову напустил, беги теперь от неведомо какой опасности, спеши к ведьминому дому. Нет бы до утра подождать, да по солнышку сходить. Хотя утром-то меня сразу хватятся, а как вернусь, ладно Суинни подзатыльников надает, так еще и купленное отнимет. Может, ему моя славная рука и не гожа будет, но и мне ее уже в дело не применить.

Так раздумывая, домчался я до жилища колдуньи и в дверь тихонько стукнул.

Отворила мне ведьма самолично. Сестра ее – Лиззи-дурочка, - видать, утомилась уже, по хозяйству хлопоча, и спать легла. Да и то сказать, на Лиззи эту, что в тягости неведомо от кого, вся работа домашняя сваливается. Карга-то старая все больше по своим, колдовским делам трудится. То травы собирает, то в город ездит, головы да руки висельников у палачей покупать, то мышей летучих для похлебки ядовитой ловит.

- Чего явился посередь темени? Али твоему Суинни для завтрашнего дела какой ни то талисман надобен? – спрашивает старая карга, а сама на пороге стоит, дверь рукой костлявой держит, не пускает меня внутрь.

- Доброй ночи вам, почтенная госпожа, - отвечаю. – Нет, мастеру Суинни ничего не надобно. Я по своему делу пришел.

- Что… - смеется карга и зуб кривой кажет, - …зелье приворотное занадобилось? Лину-красотку хочешь им опоить? Она ж на тебя, Рас-другой раз, и смотреть не хочет? Верно говорю, сосунок?

- Нет, не в Лине дело, почтенная госпожа. Мне бы… мне бы славную руку.

Тут ведьма нехорошо так прищурилась, ровно примеривается – сейчас меня съесть али погодить.

- Зачем она тебе? На большие дела Суинни сам ходит, а для мелких рука без надобности. Или ты, щенок, решил втихаря от главаря что провернуть да в бега удариться?

Раскусила, старая сволота! Да и то сказать, хитрить с ведьмой – дело пустое.

Пришлось признаваться. Принял я покаянный вид, голову опустил и говорю:

- Правда ваша, почтенная. Бьют меня все, обижают. Говорят, бестолковый, почитай, не надобный в шайке. Вот и хочу герцогский замок самолично очистить да показать им всем, что я не только на другой раз годен.

- Ну-ну, - хихикает ведьма. – Думаешь, Суинни тебя после этого за равного держать будет? Или форточница твоя от Эдди Руки-ножи к тебе перебежит? Не дождаться тебе другого раза, мальчишка. Не по чину тебе славная рука. Пшел вон, щенок!

И дверью перед моим носом хрястнула.

Эх, зря она Лину помянула. Меня такая злость взяла – так бы и расколошматил эту чертову дверь, вломился в домину да и размозжил ведьме голову об стенку. Только куда мне. Слабак ты, Рас-другой раз!

Отошел я от крылечка, сел на траву и чуть не плачу. Права колдунья – нет во мне ни куражу, ни ярости.

А тут шаги по двору послышались да пыхтенье громкое. Понятное дело, не колдунья это. Она, хоть и за сотню весен перевалила, ходит, ровно девка молодая. Под ее ногой ни травинка не шелохнется, ни лепесток не примнется. Ведьма - одна слово.

Присмотрелся я, а это сестра ведьмина – Лиззи-дурочка, - до ветру вышла. Идет, переваливается как утица, животом сопли с носа утирает. Вот гляди ж ты: и страхолюдина она, и на разум скорбная, а какой-то мужик на нее позарился. Поговаривали в деревне, что это наш Суинни отличился. Только я ни в трезвом, ни в пьяном уме поверить не могу, что главарь наш - тот еще мерзавец, - последней совести лишился. Это ж каким нелюдем надо быть, чтобы юродивую уродку обидеть.

Тут в голове моей ровно молния сверкнула. Если слухи те правдивы, значит у Лиззи в утробе дитя Суинни. И я могу единым разом и свинье-главарю отомстить за все его издевательства, и ведьме – за насмешничанье, и дурочку от постылой жизни избавить, и славную руку добыть.

Вскочил я на ноги, выхватил топорик из-за пояса, подкрался к Лиззи поближе да и звезданул промеж глаз. Она так на землю и брякнулась. Я ждать не стал, уселся ей на ноги да топориком по пузу полоснул. Кровища так и хлынула, а юродка дугой выгнулась, меня чуть не сбросила и взвыла так, что коли были где рядом демоны полуночные, - так и те разбежались. Кажись, и тучки небесные того воя испугались, разошлись. Выбрался на небо месяц, засияли звездочки. В их-то неярком свете принялся я у дурочки в животе шарить. Измазался весь в крови, как вурдалак какой, чуть кишки на башку не намотал, но младенчика вытащил.

Отошел от Лиззи на пару шагов, думаю, сейчас дитю ручонку отниму да над костром в лесу высушу. Вот она и будет – славная рука. Да вспомнил, дурень, что возле бабы топорик бросил, пока в животе ковырялся. Обернулся было за ним, смотрю: стоит возле тела Лиззиного ведьма – седые патлы всклокочены, глаза горят, губы шепчут что-то непонятное. А в руке - топорик мой…

Слабак ты, Рас-другой раз! Всего-то однажды решился дело великое свершить, и на то разумения и сил не хватил. А теперь… Жалко мне Лиззи-дурочку, и дитя ее нерожденное жалко. А уж себя – жальчее некуда. Горько мне бродить призраком бесприютным, колдовским заклинанием привязанным, вокруг ведьминого дома. Знаю я, что не будет мне покоя до скончания веков. Но месть моя еще свершится. Скоро, скоро Суинни к старой карге опять явится, за славной рукой. Есть у нее одна – только высушенная да заговоренная. На другой раз отложенная.

Первенец

Люди не помнят момента своего появления на свет. Я не человек, потому помню, как явился в мир. Глаза мои были открыты. Я лежал на столе. Уже гораздо позднее я узнал имена предметов, в идеальном порядке расставленных на полках и рядом со мной, узнал, что это все они – приборы и инструменты для создания механических статуй. Таких, как я. Но в самый первый миг я увидел лицо склонившегося надо мной мастера Лео (его имя я тоже узнал не сразу), увидел его черную бороду, добрые глаза, услышал голос, произнесший:

- Добро пожаловать в грешный мир, мой первенец!

Мастер Лео был моим отцом, учителем и другом. Он, как первый человек, давал имена окружающим меня вещам и понятиям, он поддерживал меня, когда я пытался передвигаться, он смазывал маслом мои уставшие за день суставы. Он был моим Богом.

В те времена Лео только закончил обучение и получил от градоправителя и цеховых начальников разрешение на изготовление механических статуй и самодвижущихся игрушек. Я и был той работой, за которую ему вручили значок цеха и наименовали мастером.

Как узналось вскорости, Лео сделал меня для хозяина трактира. Тому представлялось забавным, чтобы пивные кружки раздавала ползающая по стойке механическая игрушка. Но прожил я у трактирщика недолго. Вид механического младенчика, с обнаженными шестеренками и втулками, с деревянной головкой, ручками и ножками, более пугал, чем веселил посетителей. Они поминали черта, крестились, давились пивом и бежали из заведения.

Потому трактирщик и вернул меня мастеру, нисколько, впрочем, не обвиняя того в неудаче затеи. Лео испытывал слабость к своему первому творению и больше никому меня не отдавал. Так я и остался на долгие годы в его доме – вместе с самим мастером и экономкой Мартой.

Марта - круглолицая, мясистая девица – поначалу тоже побаивалась меня, но вскоре привыкла и частенько смеялась, глядя, как я ползу по кухонному столу, удерживая на дощечке, закрепленной на спине, тарелку с овощами или кувшин молока.

В трудах и повседневных заботах, спокойно и размеренно текли недели, месяцы, годы, весны сменялись зимами, убегало время, как вода в реке. В бороде и волосах мастера Лео появились седые пряди, Марта из молодой смешливой девицы превратилась в ворчливую толстую тетку, но по-прежнему преданно прислуживала мастеру и разделяла с ним не только обеды и ужины, но и ложе. Полагаю, они жили невенчанными, во грехе, но я не осуждал их. Да и как я мог осмелиться судить, - сам не будучи человеком, - того, кто был для меня превыше всех людей на свете, моего жизнедавца, отца и Бога!

Да, хозяева мои менялись, как и положено людям, шли по извечному пути от детства до старости. Я тоже менялся, хоть и медленнее. Мое деревянное младенческое личико, ручки и ножки потрескались, краска облупилась, шестеренки поскрипывали и заедали. Все чаще приходилось мастеру смазывать маслом и сменять изношенные детали. Но он был по-прежнему добр и ласков ко мне – своему первенцу.

Мастерство же Лео росло. Росла и его слава. За механическими статуями и живыми игрушками обращались к нему из дальних городов и замков. Однажды наш скромный дом посетили гонцы из самой столицы. В честь дня рождения сына король устраивал праздник с огненными потехами, танцами и театральными представлениями. А при входе в танцевальную залу должны были стоять шесть механических юношей с золочеными лицами, дабы кланялись гостям и принимали плащи и шляпы. Также на возвышении, возле трона повелитель пожелал установить льва, у коего из пасти через равные промежутки времени вырывается злобное рычание, а глаза пылают огнем, и волшебное дерево, по ветвям которого скачут птички, распевающие на разные голоса славословия наследнику. Эти-то фигуры и игрушки и заказаны были мастеру Лео.

Праздник должен был состояться через два месяца, потому работать приходилось много – и самому мастеру, и его ученикам. Даже трапезничали они в мастерской, не отрываясь от вытачивания шестеренок, вырезывания деталей, сбора механизмов, шитья нарядов, склеивания перьев и кусков кожи, раскрашивания и золочения.

Мастер допускал учеников лишь к простым работам. Главное – сборку игрушек и наладку механизмов – он делал самолично. Глубокой ночью, выгнав из мастерской Марту-ворчунью, что беспокоилась за Лео и уговаривала его прилечь хоть ненадолго, - мы оставались вдвоем. Я гордился тем, что был допущен к тайному тайных, ведал высшие секреты мастерства Лео. Ни за что на свете я не выдал бы отца. Ибо, хотя многие в нашем городе, славном мастерами-механиками, умели изготавливать живых кукол и самодвижущихся статуй, но никому не удавалось сделать лица такими живыми, руки и ноги – такими подвижными и мягкими, а глаза – такими выразительными.

Поговаривали, что мастер изобрел новый состав, коим пропитывает бычачью кожу, и чудесные краски, коими потом ее раскрашивает, но лишь я – молчаливый свидетель его трудов, - ведал, что тайна не в этом. Уговорившись за немалую мзду с могильщиками, мастер Лео получал с кладбища свежие тела, расчленял их, пропитывал бальзамирующим составом и соединял заново, начиняя механикой, позволявшей куклам двигаться и говорить.

Я понимал, что отец мой нарушает принятые среди людей законы, но не видел в том ничего дурного. Разве мертвым не все равно: сожрут их могильные черви или станут они частями механических статуй? А живые, о том не знающие, будут забавляться танцами, ужимками и движениями игрушек и радоваться. Разве не лучшая эта участь, чем стать прахом земным, в коем роются жирные крысы?

Иногда, глядя на мои поцарапанные члены, на личико с облупившейся краской, мастер вздыхал, отворачивался и стыдливо опускал голову. Я видел: отец страдает из-за того, что в давние годы ему не хватило знаний и мастерства, дабы сделать меня столь же прекрасным, как его нынешние статуи. Но увы! Могильщики – пропойцы без совести и чести, - ни за какие деньги не соглашались принести мастеру трупик ребеночка. Они бормотали что-то о каре Божьей, о проклятии вечном, об огне адском. В конце концов Лео перестал просить их об этом. Лишь грустил, глядя на своего неказистого первенца.

В такие минуты я подползал к мастеру и гладил его по руке, дабы показать, что ни в чем не виню своего Бога и не страдаю от своего уродства.

Мастер касался моей головы и шептал:

- Ныне, став искусным и умелым, я мог бы сделать тебе руки, голову и тело из самых хороших материалов – кожи, тканей, дорогого дерева. Но если механические статуи, кои сработаны на заказ, получают воистину живые конечности и тела, тем паче достоит этого ты – мой первенец. И я найду способ, верь мне!

Я утыкался лицом в большую руку мастера, а он гладил меня по макушке. Так мы и стояли в молчании некоторое время, а потом возвращались к работе.

А время шло своим чередом. Уходили выросшие ученики, сами ставшие мастерами, на их место приходили новые. Однажды ненастным осенним вечером умерла Марта: схватилась за сердце, покачнулась и упала на пол кухни. Лео проводил ее на кладбище, погоревал, поплакал, а спустя несколько месяцев привел в дом молодую жену. Илона была юна и прекрасна, но мастер сумел покорить ее сердце, и к супругу своему она относилась с почтением и любовью.

Спустя положенное время родился у них сыночек. Мастер, на старости лет обретший не только супругу, но и дитя, был вне себя от счастья: заказал благодарственный молебен, пожертвовал немалую сумму на украшение городского храма, устроил праздничный ужин. Я думал, что теперь, когда у Лео появилось единокровное, родное дитя, отец охладеет ко мне, - но, хвала небесам, ошибся.

- Смотри, это твой младший братик! – сказал мастер, указывая мне на спящего в колыбели младенца. – Когда он подрастет, и меня уже не будет на этом свете, оберегай его, помогай, как ты помогал мне.

Горько мне было думать, что мой отец, мой Бог должен – как и все люди – покинуть этот мир, - но про себя я обещался сделать, как просил Лео.

Люди предполагают, а Господь располагает. Не суждено было моему братику вырасти, стать достойным юношей и умелым мастером, как мечталось Лео и Илоне.

На иноземном корабле, что причалил в столичный порт, приплыла в нашу страну черная смерть. Вместе с больным матросом сошла она на пристань и, бросив уже ненужную жертву, двинулась по городам и деревням, по селам и замкам, оставляя зловещие бубонные метки на старых и молодых, богатых и бедных, уничтожая всё на своем пути. В эту страшную годину муж бросал занедужившую жену, а дети – умирающих родителей. По улицам валялись неприбранные трупы и ездили телеги с одетыми в черное возницами. Этих вестников смерти боялись больше, чем ее самой. Возницы, вооружась палками с крючьями на концах, заходили в дома, вытаскивали умерших и еще живых, пораженных заразой, бросали на телеги, а жилища поджигали. Черных людей не трогали ни слезы, ни мольбы. Равнодушно вершили они свое дело и в богатых замках, и в крестьянских лачугах, и в ночлежках, и в королевском дворце.

Не миновала Божья кара и наш дом. Черная смерть поразила Илону, а спустя несколько дней умер от голода и ребеночек, ибо молока – что козьего, что коровьего – в городе нельзя было достать уже ни за какие деньги.

Рыдая, сидел мастер Лео возле колыбельки с мертвым младенцем. И тогда я подполз к нему и ласково погладил по ноге. А потом указал ручкой на трупик, желая сказать, что теперь есть у нас тот, кто – пусть и после смерти, - подарит мне человеческое тело. С трудом, пробуждаясь от горя и отчаяния, посмотрел мастер на меня. Но не благодарность, не радость увидел я в его глазах. Лишь ужас.

- Нет, нет! Я не сделаю этого! Ступай прочь, чертово отродье! – вскричал он, отталкивая меня. – Вон из моего дома, неблагодарная игрушка!

И снова пал ниц перед колыбелькой, содрогаясь от рыданий.

Тогда я взял молоток, подполз ближе и ударил мастера по седой голове. Обливаясь кровью, Лео рухнул на пол.

Я знаю: теперь никто не починит мои члены, не смажет маслом заржавленные шестерни и суставы, не подрисует краской глаза и губы, а, значит, меня тоже ждет скорая смерть. Но еще я знаю: я поступил так, как должно.

Лео был моим отцом, Богом, но отрекся от меня в угоду хладному трупу. Он не заслуживал жизни.

Безделушка

Далеко-далеко на севере, на самом краю земли стоял городок. Имени у него не было, а, может, за долгие годы оно потерялось в снегах.

Три улицы, лучами расходившиеся от площади, пару кривых переулочков, деревянные дома в два-три этажа, да скопление бараков, что, словно стадо овец, пришли на водопой к замерзшей речушке, - жители гордо называли Городом.

С ними никто не спорил. Зверям и деревьям в заснеженном лесу, далеким горам с белыми вершинами, рыбам подо льдом было все равно, что говорят и делают эти существа. В этом мире все были заняты одним делом – выживали.

У каждого была своя территория, посторонних не жаловали. Люди убивали голодных волков и медведей-шатунов, изредка заходивших в Город в поисках еды. Волки и медведи насмерть задирали заблудившихся охотников. Высокие дубы, гордые ели и далекие горы смотрели на тех и других свысока.

Жизнь в Городе была простой и понятной. Мужчины ходили в лес за дровами и на охоту, но недалеко – боялись заблудиться в чаще и сгинуть в снегах. Женщины шили одежды из звериных шкур, готовили еду и ухаживали за чахлыми овощами в теплице. Дети ловили рыбу в прорубях, помогали матерям и старшим сестрам и – иногда, когда выдавался тихий день, без метелей и буранов, – играли на площади в снежки и строили снежные крепости.

Он пришел в Город под вечер. Откуда – неведомо, ведь на самый край земли не вело ни тропы, ни дороги, а на заледеневшую реку давно не приплывали ни корабли, ни рыбачьи шхуны.

Высокий, сутулый, с покрасневшими руками и бледными обмороженными щеками – он прошел на центральную площадь и огляделся, словно не мог понять: где он и как сюда попал. Дети оставили забавы и во все глаза смотрели на незнакомца. Подошли и взрослые. Они окружили пришельца, задавали ему вопросы, самые смелые прикасались к задубевшим на морозе рукавам тулупа.

Человек стоял и смотрел. А потом пошатнулся, закрыл глаза и грузно осел на землю. Трое мужчин подняли его и понесли к ближайшему дому.

Чужаку повезло: сильно обморожены были лишь мизинцы на ногах, да еще безымянный палец на левой руке пришлось укоротить на фалангу. Но без двух с кусочком пальцев вполне можно прожить, особенно, если ты настоящий мастер. А пришелец таковым и был. Да не просто дровосеком, охотником или строителем – таких «мастеров» в Городе, почитай, каждый первый. Нет, неизвестно откуда взявшийся мужчина работал с металлом. Местные-то, кроме как нож заточить да наконечник от ржавчины очистить, ничего и не умели.

Чужак же, только-только встав с постели и еще морщась от боли в подживающих обрубках, покопался в своем мешке, вытащил какие-то диковинные инструменты и за полчаса поставил заплатку на прохудившуюся трубу старенькой печурки. В доме сразу стало теплее, да и дым перестал стелиться по комнатам.

Узнав от соседки об умениях пришельца, стали заходить к нему с просьбами и другие жители. Мужчина никому не отказывал: и кастрюли лудил, и мечи-копья правил, и котелки заклепывал, и санные полозья ковал.

За околицей, на опушке дикого леса стояла заброшенная кузница. Там-то чужак и обосновался – подлатал крышу, починил мехи, - и кузница ожила. Загудело пламя, запыхтели мехи, зазвенели молоточки, загудела наковальня.

Теперь у мужчин Города появилась новая работа: откапывать из сугробов, высвобождать из ледяного плена диковинные железные машины, что были брошены неведомо кем неведомо сколько лет назад. Раньше-то никто и не знал, зачем они нужны, а чужак – гляди-ка – какие чинил, какие в переплавку отправлял, а какие разбирал на детали. А уж из них потом мастерил новые чудесные механизмы: кухонные плиты с духовками, кофемолки и чайники, мельницы, что умели не только зерно молоть, но и превращать силу ветра в свет и тепло, тачки с колесами для теплицы, сложные системы с канатами да шестеренками – поднимать тяжелые звериные туши или бревна.

Много премудрых, полезных в хозяйстве вещичек сделал чужак. Только оружие делать отказывался: заточит меч, насадит старые наконечники на свежевыструганные стрелы – но не более.

Жители Города привязались к немногословному, мрачному пришельцу. А молодая вдова, в доме которой он поначалу жил, пока в кузницу не перебрался, - так и вовсе готова была его мужем и хозяином назвать. Только чужак, хоть и отличал женщину среди прочих, помогал, чем мог, видать, в благодарность за лечение, - но вольностей себе не позволял и приличий не преступал.

Но в один тихий ясный день, когда солнце ярко светило с бледного неба, а снежинки водили хоровод в прозрачном воздухе, погас огонь в кузнице, стих звонкий перестук молотков, перестали пыхтеть мехи. Пришелец исчез. Так же внезапно, как и появился.

Долго, долго ждали жители Города возвращения мастера, искали его в заснеженных полях, на заледеневшей реке, в диком лесу. Но пришелец пропал, словно его никогда не было.

И тогда, тщась разгадать его тайну, узнать хоть что-то о том, кто так много сделал для Города, пришли жители в кузницу, открыли легонько скрипнувшую дверь. Не было внутри ни одежек чужака, ни инструментов. Лишь на столе стояла небольшая кованая шкатулка, украшенная шестеренками – большими да маленькими, пружинками, винтиками да гайками. А посередине крышки, в окружении вырезных листочков, рос большой цветок-колокольчик.

Шкатулка не открывалась, но кто-то из детишек догадался повернуть ключик, что был вставлен в замочную скважину в боковой стенке. И тогда изнутри раздались странные звуки: трели птиц, шелест волн, шепот ветра в листве, женский смех и звонкие голоса детей. Где-то вдали протрубил лось, плеснула хвостом рыба, громко заухал филин.

Колокольчик на крышке скрипнул, наклонился и, словно повинуясь этому движению, утихла метель за окном, а на покрытой снегом лужайке перед кузницей появилась проталина – кусок черной, влажной земли с тоненькими стебельками травы и нежным золотоголовым первоцветом. Исчезли низкие, набрякшие снеговые тучи, проглянуло солнце.

Но никто, кроме детей, не заметил этого.

Пожимая плечами, жители покидали кузницу, тихонько переговариваясь промеж собой:

- Видать, сгинул наш кузнец в лесу, задрали его дикие звери. Лишился рассудка и ушел из Города бог весть куда. Жаль, что только эта ненужная безделушка от него и осталась.

Рисовальщик

Господь в безмерной благости Своей даровал мне умение отображать на пергаментных листах людей, зверей полевых, рыб морских и речных, птиц поднебесных, звезды, солнце, луну, иные небесные тела, растения, горы и моря, а также сподобил воображения, кое помогает сращивать тулово коня и рыбий хвост с головой человеческой или бабуиновой, представлять, как выглядят существа несуществующие – химеры, мантикоры, блегмы, и циклопы, - словно воочию видеть дальние земли, чудесных зверей, дивные дворцы и самые Рай и Ад. Многие годы потратил я на совершенствование дара, обучался у добрых мастеров иных стран, по милостивому разрешению настоятеля посещал Гибернию и Неметчину, побывал даже в стране мавров, известных искусностью не токмо лишь в оптических ухищрениях, но и в создании разукрашенных виньеток и узоров-лабиринтов. Вернувшись в родной монастырь, изучал труды прославленных философов, мистиков и художников прошлых лет, и величайшего во человецех Теофила «Список различных искусств», и неведомого автора «Об искусстве иллюстрирования», и многомудрого Исидора Севильского «Этимологии», и Гуго Сен-Викторского «Цвет как источник красоты», и многих, многих иных, и принял все поучения их в разум свой.

Известно, что Господь наш – Бог Света, потому и надлежит живописать Его в ярких и солнечных цветах, что язык камней, о коем глаголет Святая Хильдегарда и сообщает Якобо да Рентини, отвратителен дьяволу, потому и приличествует для украшения изображений апостолов, святых и волхвов, что сочетание пурпурного и зеленого, а также небесно-голубого и золото-желтого подобает нарядам властительных особ, что яркий, чистый зеленый пристал весенней траве и листве, а мраморно-белый – картинам зимы. Темных же и мрачных тонов следует всемерно избегать, как несовершенных. Даже враг рода человеческого и место обитания его должны быть ярки, алы, огненно-цветны и угольно-черны, дабы передать весь ужас адского пламени и уродство прислужников сатанинских.

Великий Фома из Аквино полагает важным для истинной Красоты, наряду с ясностью, также и полезность, потому и следует рисовать узнаваемо, близко к натуре, но не смехотворно, ибо и каменная шляпа, и хрустальный молоток, несмотря на всю искусность мастера, их создавшего, будут предметами уродливыми и глупыми, первая – по причине тяжести, второй же – из-за невозможности забить им ни единого гвоздя.

Руководствуясь этими и другими разумными правилами, и совершенствуясь постоянно в искусстве изображения всего, что есть в созданном Господом мире, провел я долгие годы в милом сердцу монастыре, работая в скриптории над созданием заглавных буквиц, орнаментов и картин к книгам, кои составляли и переписывали прочие монахи. Труды сии прославили по ту и по эту стороны гор и монастырь, и меня, ничтожного инока.

Так, однажды правитель нашей области – богатый и знатный сеньор, известный своими знаниями и любовью к наукам, чудным механизмам и прекрасным книгам, - заказал красиво переписать, разукрасить картинами и переплести в позолоченную кожу с вкраплением драгоценных камней Комментарии к Апокалипсису Беата Лиебанского. Работа эта, за которую обещал сеньор немалые деньги и право на преимущественную продажу монастырского оливкового масло в ближайший город, - была поручена наилучшим переписчикам, переплетчикам, рубрикаторам и мне, скромному рисовальщику.

Пребывая в посте и молитвах, прилагая все наше умение, трудились мы долгие месяцы, дабы создать книгу, достойную и великого автора, и создателя Пророчеств, и самого знатного заказчика.

Когда же книга была готова, все монахи, и сам Аббат назвали инкунабулу прекраснейшей и совершеннейшей из всех, созданных в последние годы в нашем скриптории. Также написал и сеньор, получивши ее. После того лично пожаловал в монастырь, поблагодарил всех мастеров за усердный труд и подарил немалое число золота и драгоценных камней на украшение алтаря церкви. Аббат отслужил благодарственный молебен, на коем все мы вознесли хвалу Всевышнему за блага, Им ниспосылаемые, за вдохновение и умения наши.

В то время, когда знатный господин выходил из церкви, чтобы проследовать в трапезную, увидел я стоящую на паперти крестьянку. Не знаю, сколько лет было ей, но выглядела она старой и морщинистой, руки ее потрескались от непрерывных трудов, ноги были босы, волосы седы от горестей, а одежда ветха и замарана так, что уж непонятно, какого она цвета. Свита же сеньора сверкала на солнце переливами золота и серебра, бриллиантами, аметистами и опалами, нашитыми на одежду сапфирово-синих, изумрудно-зеленых, рубиново-алых красок.

Чудно показалось мне видение грязной крестьянки рядом с толикой красотой и благолепием, и закралась в сердце мысль написать старую женщину на картине, подобной которой не приходилось писать мне раньше. Тем и занялся я, трудясь в одиночестве при свете тусклой лампады в скриптории, когда прочие монахи уже отдыхали в своих кельях или пребывали в медитации в Доме Божьем.

Окончивши рисунок, показал я его сотоварищам, надеясь найти в них сочувствие моему труду, но в ответ услышал лишь поношения и ругательства. Почему сверкающих подобно солнечному лучу нарядных знатных господ поместил я в дальний угол, а впереди выставил нищую старуху в одежде мерзких темно-болотных, грязных как она сама цветов? Невозможно назвать сие оскорблением величия, ибо ничтожная крестьянка не может оскорбить соседством своим сеньора и его верников, как не может жалкий свет светлячка сравниться с сиянием Солнца. Зачем было живописать особу низкого звания, не примечательную ни святостью жизни своей, ни духовным подвигом? Это все равно, что рисовать камень на дороге или кучу назема – глупо и пресмехотворно!

Так, веселясь и глумясь, говорили монахи, тыкали в рисунок пальцами, когда в скрипторий явился Аббат, привлеченный шумом. Поняв, что послужило причиной, он выругался свирепо, разодрал в куски картину и погнал меня в церковь – молить Господа, дабы разъяснил всю глубину падения моего, просветил затемненный разум и вернул понимание Красоты и Истины в сердце.

Ныне стою я на коленях на холодных каменных плитах и со слезами прошу Всемилостивого покарать меня хоть смертью, ежели я согрешил. Но прежде вложить в разум понимание – в чем состоит грех мой, коего не в силах постигнуть я. Разве старая крестьянка – не такое же творение Божье, что и я, и знатный господин, и последняя былинка в поле? Почему изображение дивных чудищ, небывальщин, странных зверей и диковинных растений, даже самого врага рода человеческого – почтенны и достойны похвалы, а рисунок бедной женщины – поругание и бесчестие?

Долгие часы жду я ответа. Но молчит Господь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге