Фиолетовый и золотой
Глава 1
Чу! восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные...
Что там? Толпа мертвецов!
/Н. А. Некрасов "Железная дорога"/
Они сбежали на юг в конце мая, когда в Москве неожиданно по-осеннему заморосило, а тротуары покрылись холодной грязью.
С Курского вокзала отходил вечерний поезд, и Надежда Алексеевна, ознобом дрожащая под тонким плащом, в последний раз оглянулась на затянутое беспросветными тучами небо — словно прощалась со стыдом. Стыд этот беспокойной занозой сидел в ней уже вторую неделю, ворочаясь и свербя, прямо с того самого вечера, когда она, уложив мужа спать после его вечного виста и сказала себе: «Будь, что будет». Чаша её терпения переполнилась.
Муж — человек сухой, аккуратный, всегда спокойный и педантичный, — никогда не поднимал на неё голоса. Никогда не отказывал в просьбах, никогда ничего напрямую не запрещал. Всё было одновременно проще и гораздо хуже. В его невозмутимом спокойствии ей чудилась такая бездна равнодушия, что Надежда Алексеевна чувствовала себя не женой, а дорогой, но давно примелькавшейся вещью, вроде бронзовых часов под стеклянным колпаком. И когда на балу в Благородном собрании её пригласил на вальс капитан Рославлев, высокий, статный, элегантный, она вдруг с облегчением поняла: либо сейчас, либо никогда.
В купе первого класса было тесно от их обоюдной неловкости. Рославлев стоял у окна и грыз ноготь — дурная привычка, за которую Надежда Алексеевна его уже мысленно простила. Она сидела на мягком диванчике, поджав под себя ноги в дорогих, но совершенно бесполезных для вагона туфельках.
— Страшно? — спросил он, не оборачиваясь.
— Не то слово, — ответила она шёпотом. — Я боюсь не того, что будет. Я боюсь того, что было. Нас могли видеть. Прислуга… Вчера, когда я укладывала чемодан, Дарья посмотрела на меня так, будто знала.
— Дарья? — капитан поморщился. — Вы слишком много значения придаёте чужому мнению. Мы едем на шесть дней. Шесть дней в Крыму, в этой… как её? «Голубой бухте»? Никто нас там не найдёт.
— А потом? — спросила она тихо.
— Потом будет потом, — ответил он и впервые повернулся к ней лицом. В сумерках вагонного освещения его глаза казались почти чёрными. — Вы не жалеете?
Надежда Алексеевна покачала головой. Сейчас, в эту самую минуту, когда за окном проплыли последние московские огни и поезд набрал ход, она не жалела ни о чём. Только сердце билось где-то в горле, и казалось, что этот стук слышит весь вагон...
К ночи степь придвинулась к окнам вплотную. Ещё на закате, когда проводник разносил чай в серебряных подстаканниках, за стеклом можно было разглядеть только бесконечно-ровное пространство, поросшее сухим ковылём, и мелькающие всё быстрей телеграфные столбы. Уныло и однообразно. Но с наступлением темноты мир за окном казалось перестал существовать вовсе. Там образовалась чернота — плотная, жирная, в которой иногда зарождались и тотчас гасли жёлтые глазки далёких хуторов.
— Вы когда-нибудь видели такую тьму? — спросила Надежда Алексеевна, прижимаясь лбом к холодному стеклу. — В Москве всегда есть отсвет — от фонарей, чужих окон, ресторанов. А здесь… такое чувство, как будто земля закончилась.
Капитан Григорий Рославлев, растянувшись на своей полке в расстёгнутом кителе, задумчиво смотрел в потолок.
— В Хиве, — произнёс он лениво, — когда мы стояли лагерем в пустыне, ночи были ещё чернее. Непроглядней. Собаки там, знаете, воют от этого неба. А некоторым офицерам казалось, что кто-то огромный смотрит сверху, оценивая и взвешивая души.
— А вы тоже так считали?
Он усмехнулся.
— Я, Надежда Алексеевна, человек нерелигиозный. Зато дисциплинированный. А дисциплина говорит: если ты принял решение, не оглядывайся.
Поезд шёл ровно, мерно, убаюкивающе. Стук колёс складывался в повторяющиеся три слова: «Ни-че-го… ни-че-го… ни-че-го…» Надежда Алексеевна закрыла глаза. Чувствовалось, как под нею нежно вибрирует пол, как упрямо стучат колёсные пары, как где-то далеко в тамбуре кто-то кашляет — глухо, грудным надрывом. Она подумала о муже. Он сейчас, наверное, сидит у себя в кабинете, поправляет зелёное сукно на столе и не знает, что его жена уже за тысячу вёрст. Или знает? Эта мысль больно кольнула иголкой.
— Вам холодно? — спросил Рославлев, заметив, как она поёжилась.
— Нет. Это так… нервы.
Капитан спустил ноги с полки, подошёл к ней, сел рядом. Она робко придвинулась вплотную. Он взял её руку, поднёс к губам. Она не отняла. Вот оно, то самое — ради чего было переступлено через честь, через клятвы, через боязливые взгляды прислуги. И когда его руки обняли её плечи, Надежда Алексеевна на миг поверила, что счастье всё-таки возможно.
За окном поезд замедлил ход. Или ей только показалось? Она отстранилась, прислушалась. Нет, колёса стучали по-прежнему часто, но в их стуке появилась странная неровность, будто кто-то посторонний вмешался в этот механический ритм.
— Не обращайте внимания, — сказал Рославлев. — Наверное, стрелки. Мы куда-то сворачиваем.
Он встал, потянулся, хрустнув позвонками, и задвинул штору на окне — плотную, малиновую, с бахромой. Свет керосиновой лампы под потолком сделался жёлтым и тёплым, похожим на домашний. В купе сразу стало теснее и уютнее.
— Разрешите, я потушу? — спросил он. — Так уютнее.
— Не надо, — вдруг сказала она. Голос её дрогнул. — Мне почему-то страшно темноты.
Рославлев замер с рукой на фитиле.
— Вы серьёзно?
— Сама не понимаю отчего. Всё ехали — и ничего. А сейчас… — она прижала ладонь к груди, где под корсетом отчаянно колотилось сердце. — Такое чувство, как будто кто-то дышит мне в затылок.
Капитан тихо рассмеялся — тем особым, снисходительным смехом, которым люди стараются приободрить, утешить мнительных или испуганных детей.
— Это нервы, Надежда Алексеевна. Устали, впечатлений много. Вот приедем — натопим камин, ляжем спать в нормальных постелях, и всё пройдёт.
Он всё-таки погасил лампу. Оставил только ночник — маленькое синее пламя в стеклянном пузырьке, что крепился над дверью. В его свете лица сделались сизыми, а тени на стенах — длинными и зыбкими. Капитан вернулся к ней. Через минуту они лежали рядом на нижней полке, тесно прижавшись друг к другу; она слышала, как бьётся его сердце — спокойно, ровно, уверенно. За стенкой тихо переговаривались соседи — два коммерсанта, ехавшие в Симферополь по каким-то винокуренным делам. Один вполголоса травил анекдот про купца и гувернантку. Другой смеялся — тонко, дребезжаще, по-старушечьи.
— Поспите, — шепнул Рославлев. — Я вас разбужу на рассвете. В степи очень красивые рассветы — всё фиолетовое, золотое. Вы никогда не видали.
— Вы откуда знаете?
— Был однажды проездом.
Она закрыла глаза. Стук колёс всё так же твердил своё: «Ни-че-го, ни-че-го». И когда сознание начало путаться, погружаясь в тягучую ватную дремоту, Надежде Алексеевне почудилось, что поезд встал. Но это было не точно...
Проснулась она от тишины. Абсолютной, неправдоподобной тишины, какой не может быть в движущемся поезде. Не стучали колёса, не покачивался пол. Лампада над дверью горела ровным синим огнём, но света почти не давала. Рядом на полке, тяжело и размеренно дыша, спал Рославлев — его грудь вздымалась, правая рука свесилась вниз, пальцы касались ковровой дорожки.
Надежда Алексеевна приподнялась на локте. За окном, сквозь неплотно задёрнутую штору, чернела непроглядная тьма — ни звёзд, ни огней, ни даже слабого отсвета луны. Казалось, поезд стоял в какой-то огромной тёмной пещере, где время остановилось.
«Бывает, — подумала она сонно. — Ждут встречного состава. Или семафор».
Она хотела снова лечь, но в эту секунду что-то изменилось. Не звук — звуков не было. Так, движение воздуха. Волна холода, солоноватого, с запахом старой, отсыревшей земли. Так пахнет склеп, если открыть дверь, которую не открывали сто лет. Пальцы её вцепились в рукав Рославлева сюртука.
— Григорий, — шепнула она. — Гриша, проснись.
Капитан не шелохнулся.
— Гриша!
Она дёрнула сильнее. Он замычал, перевернулся на другой бок, и в этот момент в коридоре, за дверью купе, что-то скрипнуло. Не половица — скорее, мокрый сапог по линолеуму.
Один шаг.
Второй.
Третий — с перерывами, как у тяжелобольного, что волочит ногу.
— Григорий, — уже не шепот, а сдавленный вскрик. — Там кто-то есть.
Рославлев наконец открыл глаза. Несколько секунд он смотрел на неё мутным, сонным взглядом, потом сел, мгновенно становясь тем офицером, которого она полюбила — собранным, холодным, готовым к любой неожиданности.
— Что?
— Там… шаги.
— В поезде всегда шаги.
— Но поезд не идёт.
Он нахмурился. Прислушался. Тишина была такой плотной, что звон в ушах казался отдельным, живым существом. Потом — снова шаг. Теперь ближе, прямо напротив их купе.
— Эй! — крикнул Рославлев громко, с командными нотками. — У вас всё в порядке? Что за остановка?
Никто не ответил. Зато дверная ручка дёрнулась — мелко, неуверенно, будто тот, что с той стороны, пробовал её на прочность.
Надежда Алексеевна вжалась в угол диванчика. Она бы закричала, но голос пропал — остался только беззвучный выдох. Капитан встал босиком на холодный пол, одной рукой нашаривая на поясе револьвер. Он всегда спал с оружием, даже в поезде — привычка, оставшаяся с Кавказа.
— Сказал же, — бросил он ей через плечо, — не бойтесь.
Дёрнул задвижку. Дверь подалась не сразу — кто-то нажимал снаружи с силой, почти равной его. Рославлев упёрся плечом, рванул. Дверь отлетела, ударив в косяк. В проёме стояла тишина. Коридор был пуст.
— Чёрт, — выдохнул капитан и высунулся наружу. — Никого.
— Но я слышала… — начала Надежда Алексеевна и осеклась. Потому что в конце коридора, там, где запертая дверь вела в следующий вагон, что-то шевельнулось. Она не могла бы описать это словами — скорее, пятно более густой черноты на фоне черноты. Пятно, которое росло.
— Вернитесь, — сказала она чужим голосом. — Гриша, ради бога, вернитесь.
Он шагнул назад, в купе, и в тот же миг погас синий огонёк над дверью. Осталась только тьма — такая густая, что можно было резать ножом.
— Лампу, — скомандовал Рославлев. — Где спички?
Она судорожно зашарила руками по столу. Спичечница нашлась у самой рамы — тонкая металлическая коробочка. Пальцы не слушались, спички ломались, осыпались, но где-то на седьмой попытке вспыхнула серная головка. Жёлтый, больной огонь выхватил из темноты их собственные лица — испуганное, с расширенными зрачками у неё, сосредоточенное у него — и край открытой двери. А за дверью, в двух шагах от них, стоял кто-то, кого там минуту назад не было.
В первую секунду Надежда Алексеевна подумала: железнодорожный служащий, проводник. На нём было что-то длинное, похожее на шинель, но грязную, изорванную, с комьями засохшей земли на плечах. Лица она не разглядела — только бледный овал, на котором глаза казались двумя чёрными дырами, а рот — неестественно широкой, горизонтальной прорезью.
— Что вам угодно? — спросил Рославлев твёрдо, хотя в голосе его прозвучала нота, какой Надежда Алексеевна никогда прежде не слышала — удивления пополам с отвращением.
Незнакомец не ответил. Он переступил с ноги на ногу — нет, не переступил, перетек, как будто у него не было коленей. От него пахнуло землёй, прелью, чем-то сладковато-гнилостным — от этого запаха Надежду Алексеевну затошнило.
— Я офицер русской армии, — сказал Рославлев, делая шаг вперёд, заслоняя собой женщину. — Если вы больны или пьяны — назовите себя. Если нет — я буду стрелять.
На миг ей показалось, что она слышит звук. Тихий, влажный, похожий на то, как лопается в пальцах крупная ягода. Потом она поняла: это смеялся незнакомец. Он смеялся без голоса — только рваные, клокочущие хрипы вырывались из его горла, и каждый такой хрип заставлял воздух в купе содрогаться.
Рославлев выстрелил. Вспышка ослепила, грохот в тесном пространстве ударил по ушам. Горизонтальная прорезь страшного рта разверзлась шире — и оттуда, на свет, вылетела мгновенная, чудовищная скоростью движения тень. Капитан не успел выстрелить второй раз.
То, что произошло дальше, Надежда Алексеевна видела как в замедленном кошмаре. Существо — она отказывалась называть его человеком — набросилось на Рославлева, с лёгкостью, будто тот весил не сто восемьдесят фунтов, отшвырнуло вглубь купе. Раздался треск — не то кости, не то дерева. Рославлев ударился о полку, скатился на пол, и в синеватом свете умирающей спички Надежда Алексеевна увидела, как нечто бесформенное склонилось над ним. Как его голова дёрнулась назад, обнажая белую, слишком белую шею. И как чёрная дыра — рот — припала к этой шее. Капитан не кричал. Он только хрипел, глухо, по-собачьи, и стучал каблуками по коврику — коротко, отрывисто, как будто отбивал телеграфную азбуку.
— Не надо! — закричала она, но звука не вышло. Зато вышло что-то другое — жалкий, тонкий писк, похожий на предсмертный писк мыши.
Существо подняло голову. Теперь Надежда Алексеевна разглядела его лицо. Это было лицо мёртвого человека — давно мёртвого, с синевато-серой кожей, под которой проступали тёмные пятна распада. Губы — там, где не было прорези — запеклись чёрной коркой. Но глаза… глаза были провалами первозданной тьмы. И в них плескалась не злоба, не голод — скука. Бездонная, тысячелетняя скука того, кто видел всё это уже сотни раз.
— Не убивайте его, — прошептала она, хотя понимала, что он уже мёртв. Рославлев перестал стучать каблуками. Его глаза были открыты, но смотрели в потолок с тем равнодушием, которое бывает только у мёртвых.
Вурдалак — а это слово всплыло в её памяти откуда-то из детства, из сказок няньки, — повернулся к ней. И она поняла, что сейчас наступит её очередь. Он не спешил. В его движениях, медленных, почти неохотных, чувствовалась та же страшная скука, что и в глазах-провалах. Словно он убивал не потому, что хотел, а потому, что это было его работой, давно наскучившей, но неизбежной, как восход солнца.
— Григорий, — прошептала Надежда Алексеевна, хотя прекрасно видела, что капитан мёртв. Его тело лежало у неё под ногами, неестественно вывернутое, с запрокинутой головой. Шея была разорвана — не глубоко, но аккуратно, с какой-то чудовищной хирургической точностью, и кровь уже не текла, а медленно сочилась, густея на воздухе. Вурдалак сделал шаг к ней. От его шинели тянуло могилой — сырой, тяжёлой, невыносимой. Надежда Алексеевна попыталась отползти, но спина упёрлась в стену. Дальше некуда.
— Господи, — выдохнула она. — Господи, помилуй. У неё не было ни креста, ни молитвы — только этот жалкий, последний крик животного, попавшего в западню.
Вурдалак наклонил голову набок, как собака, услышавшая незнакомый звук, и его рот — та самая горизонтальная прорезь — медленно, с влажным чмоканьем, раскрылся. Оттуда дыхнуло холодом. Не морозным — тем, другим, от которого замерзает не вода в жилах, а сама душа.
— Не надо, — прошептала она уже без голоса.
Он не услышал. Или услышал, но это ничего не изменило. Вурдалак взял её за подбородок — пальцы его были ледяными, жёсткими, как корни деревьев, — и запрокинул её голову так же, как перед этим голову капитана. Надежда Алексеевна успела увидеть потолок купе: жёлтый, с трещиной, по которой ползла какая-то букашка. Потом — боль. Короткая, острая, похожая на укус змеи. А потом — ничего. Абсолютно ничего. Ни стука колёс, ни запаха табака, ни обещанного рассвета над степью. Только темнота. Вечная, пустая, в которой не слышно даже собственного голоса...
Проводник Игнатий Степанович, обходивший вагон перед самым Джанкоем, постучал в четвёртое купе. Никто не ответил. Он постучал сильнее — тишина. Заглянул в замочную скважину — темно.
— Барыня! — крикнул он, помня, что в это купе садилась одна дама с билетом первого класса. — Прибываем!
Молчание. Игнатий Степанович позвал соседей-коммерсантов. Те налегли на дверь плечами — задвижка хрустнула, и дверь распахнулась. В купе было пусто. Совсем пусто — ни вещей, ни дамы, ни её спутника (хотя проводник поклялся бы, что она ехала одна). Только постель на диванчике была смята, будто на ней спали двое, и на коврике темнело загадочное пятно. Небольшое, тёмно-бурое, с неровными краями.
— Кровь, — сказал один из коммерсантов и перекрестился.
Поезд в это время как раз остановился. Из тамбура потянуло степным ветром — сухим, горьким, с запахом полыни и далёкой грозы. Игнатий Степанович высунулся в коридор. Конец вагона, там, где переходная площадка, был открыт. Дверь на ходу сорвало? Или кто-то отворил её сам?
— Господи Иисусе, — пробормотал проводник и перекрестился уже вслед за коммерсантом. — Что ж это делается-то?
Никто ему не ответил. Только где-то впереди, в ночной степи, коротко и тоскливо завыл паровоз. А в четвёртом купе на столике сиротливо лежал маленький дамский ридикюль. И больше — ничего. Ни прекрасной женщины, ни статного офицера, ни следов борьбы. Только непонятное пятно, которое через час уберёт уборщица, и запах — сладковатый, землистый, чужой. Тот самый...
Глава 2
Петька получил приказ под вечер, когда солнце уже садилось за разбитый вокзал станции Т. Начальник эшелона, тучный человек с нашивками комиссара, смачно жевал селёдку, почти такую же тучную как он сам, и говорил быстро, отрывисто, не глядя Петьке в глаза:
— Значит так, боец. Возьмёшь вагон. Лошади там, за станцией. Чистокровные рысаки, орловские. Из-под носа у Деникина увели, пока белые в Ростове пьянствовали. Двадцать голов. Довезёшь до полка. Потеряешь — расстреляю. Всё.
Петька молча козырнул, всё ясно, возражать не имело смысла, да и не хотелось, по-большому счёту. Задание обещало быть не то, чтобы приятным, но... необременительным, что ли. Могло быть хуже, много хуже...
Лошадей Петька любил и не видел проблемы, провести с ними пару дней в тесном вагоне. Лошади — не люди. Они — лучше. Во сто крат лучше. Особенно, сейчас. Когда человек человеку не то что не брат, но даже не волк, у тех и то какое-то понятие о чести имеется. А у человека — нет. Насмотрелись, знаем...
А лошади... Они спокойней, добрее, доверчивее. Роднее... Петька давно научился понимать их бесхитростную душу и легко находил с животинами общий язык. Пришлось в своё время тесно пообщаться. До революции Петька несколько лет работал на конном заводе под Тамбовом, где жеребят учили ходить в упряжи, а старых меринов били палкой по морде, если не слушались. Сперва мальчиком на побегушках, потом помощником конюха. Там-то Петька и увидел впервые, как лошади плачут от боли или обиды, от несправедливости. Настоящими слезами, большими, как у людей. С тех пор он не мог ударить лошадь, даже кнутом.
— Лошадей двадцать, — процедил между тем комиссар, отбрасывая обглоданный рыбий костяк и недоумевая, почему боец ещё здесь. — Считай каждую. Да, ещё. Девка с тобой поедет. Анка. Из пулемётной. Тоже в полк направляется.
— А на кой мне девка? — спросил Петька, глупо улыбаясь шальным мыслям, но комиссар уже отвернулся, давая понять, что разговор окончен...
Анка ждала его у состава. Она сидела на рельсе, тощая, угловатая, какая-то нескладная и несчастная, но с маузером на боку, перетянутая широкими кожаными ремнями — революционный корсет. Лицо у неё было серое от пыли, глаза злые, маленькие, тоскливые. Волосы коротко стрижены — так, что из-под красного платка торчали рыжие колючки. Шальные мысли пропали сам собой.
— Ну что, товарищ, — сказала она сиплым голосом, заметив Петьку. — Долго ещё копаться будешь? Грузи животину. Время — деньги.
— Какие деньги? — усмехнулся Петька. — Нет больше денег. У нас теперь коммуния. Деньгами сортиры обклеиваем. Хочешь, покажу?
— А у меня маузер, — ответила Анка и сплюнула сквозь зубы. — Понял? Хочешь, покажу?
Он понял. Таких баб в гражданскую войну развелось много: с оружием, в кожаных тужурках, матерящихся как сапожники. Жёстких и жестоких. Смертельно опасных и в ненависти, и в любви. Многие мужики их боялись. Петька не боялся. Ему было смешно. Он развернулся и отправился смотреть коней...
Вагон нашёлся на третьем пути. Обычный товарный, с разбитым боком и ржавыми колёсами. Много повидавший старичок-работяга. Внутри — перегородка из досок, отделяющая лошадиное стойло от угла для людей. На полу — сено, прелое, с запахом мышиной мочи. Щели в стенах такие, что в них можно смотреть, как в окна.
— Красота, — оценил жилплощадь Петька. — Райский уголок.
— Не ной, — правильно поняла иронию Анка. — Санаториев не обещали.
Они загнали лошадей. Это оказалось непросто даже с Петькиным опытом. Животные чуяли запахи войны — пороха, крови, ржавого железа, — и не шли в вагон. Шарахались, косили налитыми кровью глазами, били копытами в трап. Один рысак, гнедой, с белой отметиной на лбу, встал на дыбы и чуть не раздавил Петьку.
— Смирно! — закричал Петька и ударил его по морде, не сильно, без злобы, в воспитательных целях. — Сказал тебе — смирно! Чего буянишь?
Рысак всхлипнул по-человечески и, покорившись судьбе, шагнул в вагон. Остальные пошли следом за вожаком, тихо, покорно, как приговорённые. Внутри тут же стало тесно и тепло. Лошади топтались, фыркали, переступали копытами по засыпанным соломой доскам. Сразу запахло конским потом и чем-то ещё, сладковатым, что Петька не мог узнать.
— Чего это воняет? — спросил он, скривившись.
— Гниль какая-то, — ответила Анка, морща нос. — В прошлый раз мы в таком же вагоне трупы везли. Семь штук. Уже почти разложившиеся. Похоже пахло.
— И где они сейчас?
— Выгрузили. В степи. В общую могилу.
Петька перекрестился украдкой, хоть и не верил особо, да и при этой бабе стыдно, но рука сама пошла ко лбу...
Поезд тронулся в полночь. Сначала шли быстро — колёса стучали часто, будто кто-то бил шпицрутенами по рёбрам наказуемого. Больно... Лошади качались, вжимались друг в друга, иногда ржали — тоскливо, по-бабьи. Петька сидел в своём углу, лузгал семечки и смотрел в щель, как уплывает, растворяется в ночи станция с единственным фонарём. Поезд врезался в мрак и застыл в нём. Только стук колёс напоминал о том, что он всё-таки движется.
Анка сидела рядом на сене, поджав под себя ноги в обмотках, и чистила маузер. Керосиновая лампа под потолком бросала вокруг смутные тени.
— Ты зачем воевать пошла? — спросил Петька от нечего делать.
— А ты? — огрызнулась она.
— Я дурак был, вот и пошёл. Казалось, правильно. Сейчас понимаю — зря. А ты?
Она помолчала.
— Муж у меня был. В восемнадцатом убили. Под Тулой. Я после этого в отряд пошла. Не жить, думаю, а мстить.
— И как, отомстила?
— Не знаю, но душа болеть перестала.
— Замуж больше не выходила?
— На кой ляд? Мужики — они как лошади. Морды вытянутые, глаза с кровью, только и норовят тебя придавить во сне. И ржут всё время. Противно...
Петька засмеялся. Анка не смеялась, задумчиво поигрывая маузером, слишком большой игрушкой для её крошечных, детских рук. Петька вдруг заметил, что она не такая страшная, как показалось сначала. И совсем молодая. Глаза у неё были большие, серые, с длинными ресницами — единственное красивое на этом обветренном лице. И губы — распухшие, яркие, должно быть от постоянного ветра.
— А ты? — спросила она. — Раньше кем был?
— Конюх. На заводе.
— Лошадей, значит, любишь?
— Больше, чем людей. Люди хуже.
Она не ответила. Только согласно кивнула и подвинулась ближе, неуклюже, как больной, просительно уставилась на Петьку глазами, из которых темнота вымыла всю злость. Пахло от неё махоркой, потом и ещё чем-то горьким, вроде полыни. Или вереска.
— Холодно, — сказала она тихо. — Ты бы погрел, что ли.
Петька обнял её. Она прижалась к нему грудью — твёрдой, без женской мягкости, но ему понравилось. Тепло.
— Эх, Анка, — сказал он мечтательно. — Бедные мы, бедные! Ничего-то мы с тобой не увидим на свете.
— Это почему?
— Война. Всё равно убьют. Белые, анархисты, тиф, голод. Что-нибудь обязательно. Какая разница.
— Молчи, — строго сказала она и закрыла ему рот ладонью. Ладонь была жёсткой, в мозолях, пахла железом и маслом. — Молчи, дурак. Хоть одну ночь не думай о смерти.
Он замолчал. Они лежали на сене, а поезд стучал, качался, и где-то за перегородкой вздыхали лошади, переступая с ноги на ногу. Иногда одна из них начинала бить копытом — дробно, нервно, как барабанщик.
— Хватит! — крикнул Петька, когда дробь раздалась, наверное, в десятый раз, но лошади не унимались, волнуясь всё сильнее.
— Чего они? — спросила Анка, всматриваясь в тьму вагона.
— Не знаю. Чуют что-то. А чего тут чуять-то?
За окном — то есть в щели между досками — было темно. Ни луны, ни звёзд, ни огонька. Степь. Глухая, как смерть, бесконечная. Безжизненная.
— Давай спать...
Поезд остановился. Петька проснулся от того, что лошади забились и закричали в своём загоне. Они кричали так, как он не слышал за всю жизнь. Пронзительно, по-человечески, с надрывом. Копыта непрерывно долбили в перегородку, доски трещали. Петька привык доверять лошадиному чутью.
— Вставай! — заорал он, тряся Анку. — Что-то случилось!
Она вскочила, нервно нашаривая маузер. Вагон трясло — но не от движения, а от бешеной пляски животных. Тускло светила лампа, почти не разгоняя тьму.
— Что они чуют? — спросила Анка, дрожа всем телом, то ли от ночной прохлады, то ли от ужаса.
— Не знаю... Пахнет чем-то...
Петька приник к щели. Снаружи было черно, но ветер — тот самый, степной — нёс запах. Знакомый. От которого стынет кровь и встают дыбом волосы. Сладковатый. Могильный.
— Я знаю этот запах, — дрожащим голосом произнёс Петька. — Я его в девятнадцатом нанюхался, когда белые город взяли. Там долго трупы на улицах лежали. Никто не убирал. Так же пахли.
— Мало ли в степи трупов, — ответила Анка, и голос у неё предательски дрогнул.
Неожиданным выстрелом хлопнула дверь вагона, со скрипом полезла в сторону. Тьма заклубилась в проёме. Лампа пыхнула в последний раз и погасла. Петька пожалел, что оставил винтовку у дверей, но кто же знал!
Снова скрип. Кто-то запрыгнул внутрь. Раздались шаги — тяжёлые, неровные, как у пьяного или раненого. Шарканье по сену. Вздох — долгий, влажный, будто из лёгких выходил не воздух, а тина. Лошади завизжали. Петька почувствовал, как они шарахнулись в дальний угол, сбились в кучу, толкая друг друга. Одна упала, другая наступила ей на спину, что-то хрустнуло. Ему не нужны были глаза, чтобы понимать, что там происходит. Кровь... Остро запахло свежей кровью, смешанной с навозом.
— Кто здесь? — отчаянно крикнул Петька. — Выходи, стрелять буду!
Никто не ответил. Только шаги приближались — медленно, с перерывами. Что-то скребло по дереву. Когти? Шашка? Звери так себя не ведут, значит — человек. Чужой. Враг. Эх, дурак, дурак! С собой надо было винтовку брать, под себя положить! Но кто же знал... Даже ножа нет...
— Анка, встань за спину, — скомандовал Петька, пытаясь что-нибудь разглядеть в подступающей тьме.
Она встала за ним, и он чувствовал её спиной — как она дрожит. Анка, которая не боялась пулемётов, смерти, никого на свете, сейчас дрожала как осиновый лист. Но доверчиво стояла, прижимаясь всем телом. Ждала. Верила.
Из темноты выступила огромная фигура. Остановилась, словно приглядываясь. Сначала Петька подумал — свой, красноармеец, и даже вздохнул было с облегчением: шинель, будёновка, винтовка за плечом. Но потом ночной гость подошёл ближе, и Петька наконец разглядел его лицо. Не живое, не человеческое. Серая кожа, обтянувшая череп, как пергамент. Глаза — чёрные провалы, оттуда не то смотрит, не то течёт мрак. Рот — широкая щель, тёмная, из которой тянуло холодом.
— Стой! — заорал Петька. — Убью гада!
Человек-призрак — или кто это был — остановился. Заинтересованно наклонил голову набок, будто прислушиваясь. Из-под будёновки выглянул кусок голого черепа. И на этом черепе — не кожа, а что-то скользкое, мокрое, будто его только что вынули из болота. Мертвяк! Как остановить, напугать, как убить того, кто сам давно мёртв! Маузер! У Анки же есть маузер!
— Стреляй, — отчаянно крикнул Петька Анке. — Стреляй же!
Она выстрелила. Пуля вошла существу в грудь, разорвав шинель. Оно даже не пошатнулось. Только посмотрело на дыру — равнодушно, как смотрит на погоду пастух, которому всё равно, дождь или снег.
Анка выстрелила снова. Второй раз. Потом третий. Она не промахивалась. Пули уходили в тело одна за другой, не оставляя следов. Чудовище стояло так же уверенно и спокойно. Так же равнодушно. Потом сделало шаг вперёд. Подволокло ногу.
— В голову стреляй, дура! — закричал Петька, пятясь от напиравшего чудовища.
Анка выстрелила: точно в лоб, как на полигоне. Пуля стукнула в кость и отскочила. Анка до крови закусила губу и стреляла, стреляла, пока не кончились патроны.
— Не берёт, — прошептала в отчаянии Анка и бросила опустевший маузер под ноги. — Господи, ничего его не берёт… Как же так?
Тварь — а это была тварь, теперь Петька это окончательно понял — сделала ещё шаг вперёд. Лошади за её спиной бились в агонии. Одна рухнула, забила ногами, опрокинула перегородку. Доски с треском разлетелись. Из-под обломков показалась лошадиная голова с выбитым глазом.
— Беги, — сказал Петька, не отрывая глаз от приближающегося кошмара. — К двери беги, Анка, я его отвлеку.
— Куда? В степь? Он оттуда пришёл. Там его дом, там не спастись, — обречённо шепнула Анка, прижимаясь к стенке вагона.
И тут Петька понял. Она права. В степи — та же тьма. В вагоне — та же тьма. Она всюду, везде. От неё не убежать. Никуда не убежать. А это чудовище — оно порождение тьмы, её средоточие, обретшее подобие жизни. Оно пришло за ними... Последняя надежда угасла.
— Господи, прими наши души, — прошептал Петька, опуская руки и закрывая глаза.
Анка не закрыла. Она смотрела прямо на вурдалака — упрямо, с вызовом, как смотрят в глаза смерти, когда знают, что проиграли, но не хотят дохнуть на коленях.
— Ну, иди же, — презрительно сказала она, и плюнула в ноги мертвяку. — Чего ждёшь? Иди!
И он пришёл...
Петька не почувствовал боли. Только холод. Страшный, нечеловеческий холод, который вошёл в шею и разлился по телу, как вода по песку. И сладкий вкус — во рту, в горле, в лёгких. Он упал на сено. Глаза видели только доски потолка — грязные, с клоками сена. И лицо Анки. Оно было рядом, бледное, с открытым ртом, как у рыбы, которую выбросили на берег. Она тоже не кричала. Только смотрела на него, и в её серых глазах было что-то, чего он не видел ни в одних глазах — ни человеческих, ни лошадиных. Что-то похожее на счастье.
— Петька, — прошептала она, пуская изо рта кровавые пузыри. — А ты говорил — ничего не увидим. А я вот степь вижу. Фиолетовую, золотую... И рассвет. Боже, как прекрасно!
— Какой рассвет, Анка? — с трудом прохрипел он. — Тьма кругом, только тьма.
— А мне рассвет, — упрямо сказала она и улыбнулась. — И лошади рядом. Белые. Так бегут красиво, словно летят, копыта не стучат…
Она замолчала. Петька повернул голову. Вурдалак стоял над ними, разглядывая свою работу. Он был абсолютно спокоен. Как-будто даже скучал. Потом повернулся и шаркающей походкой направился к выходу, перешагивая через лошадиные туши, которые лежали вповалку, с разорванными шеями, с вытекшими глазами. Пахло смертью. Пахло конским потом и прелым сеном. Пахло чем-то сладким — что Петька уже не мог различить, потому что его ноздрей коснулся тот же холод, что и шеи.
Анка. Лошади. Вагон. Поезд, который не двигается. Всё. Петька закрыл глаза. Последнее, что он услышал — это дробный стук копыт. Но не живых лошадей. Мёртвых. Тех, которые бежали по фиолетовой степи на золотой рассвет, не оставляя следов...
Их нашли на следующий день, когда состав дотянулся до станции К. Красноармеец распахнул дверь и сразу закрыл обратно, едва бросив взгляд внутрь, — побежал блевать в бурьян. В вагоне было месиво. Люди и лошади — всё вместе, перемешанное, спрессованное. Не понять, где чьи ноги, где чья голова. Как будто огромный пресс прошёлся по вагону, сминая в единое целое всех, кто оказался на его пути. И всюду кровь, всё красное...
Петьку опознали по сапогам, Анку — по маузеру, который валялся отдельно у стены, начищенный, блестящий, будто его только что с завода привезли, но без единого патрона. Хоронить было почти нечего.
Комиссар, тот самый, тучный, как селёдка, прочитал докладную, почесал затылок и велел:
— Сжечь.
Вагон отцепили, оттащили в степь, облили керосином и подожгли. Горел он долго, чёрным дымом, с запахом горелого мяса и палёной шерсти.
А по степи гулял ветер. И ни одной живой души на сотни вёрст. Только иногда, по ночам, станционные рабочие слышали, как в той стороне, где был сожжённый вагон, кто-то ходит. Шаркает. И лошади в конюшнях начинали биться, рваться с привязи, кричать — так, что слёзы сами собой наворачивались...
Глава 3
Купе было самым обычным, заурядным, нагоняющим романтическую мечтательность дальней дороги. Два нижних и два верхних места, столик с алюминиевой окантовкой на котором позвякивали гранённые стаканы в ажурных подстаканниках, занавески в ромбик на широком окне, пропитавший всё запах потных тел и многократного перестиранного постельного белья. Над одной из полок — странный плакат: «Береги природу!», над другой — календарь с видами Сухуми. Поезд весело бежал на юг.
Павел Сергеевич сидел у окна и читал Гумилёва, старое, наверное дореволюционное издание. Солнце бликовало на его очках и, казалось, с любопытством заглядывало на страницы. Павлу Сергеевичу было глубоко за пятьдесят. Он уже много лет работал в каком-то полузакрытом НИИ и втайне считал себя диссидентом. Впрочем, это не мешало ему гордиться всем советским и не любить всё заграничное.
— Вы верите в Бога? — спросил он внезапно, снимая очки и машинально начиная покусывать дужку.
Святослав, который сидел напротив и перелистывал аляповатые страницы какого-то заграничного журнала, каждый раз некрасиво слюня палец, лениво усмехнулся.
— А вы?
— Я первый спросил.
— А я переспрашиваю.
Святославу было двадцать пять. Он работал звукооператором на телевидении, носил узкие брюки-дудочки, рубашку с острым воротником и туфли на микропористой подошве. «Стиляга — с непонятным раздражением подумал Павел Сергеевич. — Да ещё и еврей, наверное. Странное сочетание. Мифическое».
— Нет, я не верю, — наконец ответил Павел Сергеевич, поняв, что дальше сверлить попутчика взглядом бесполезно. — Люди придумали Бога, чтобы объяснить то, чего не понимали. Но современная наука не нуждается в подобных подпорках. Всё в мире подчиняется простым законам физики.
— Ага, слышали, — кивнул Святослав. — Диалектика туда-сюда, философия, материализм. Но к чему тогда вопрос, коллега?
— Современная молодёжь часто становится жертвой религиозной пропаганды, особенно та её часть, которая подвержена тлетворному влиянию Запада, — недовольно заявил Павел Сергеевич: меньше всего он мечтал стать коллегой такого нахального типа, как тот, что сидел напротив и скалил в насмешке зубы.
— А что? — продолжал насмехаться Святослав. — Я, батенька, эстет. Не знаю, насчёт Бога, но мне нравится идея, что после смерти что-то есть. Ну, там, джаз на небесах. И Элла Фицджеральд поёт в сводном хоре ангелов. Или чертей... Как повезёт.
— Шут! — буркнул Павел Сергеевич, отворачиваясь и пытаясь обрести утраченное душевное спокойствие у Гумилёва.
— Какой есть! — необидчиво откликнулся парень и подмигнул девушке на верхней полке.
Марина сидела на верхней полке, поджав колени к подбородку. Она слушала спор нечаянных спутников и мечтательно улыбалась. Чужие слова просто проходили мимо её слуха, не рождая никакого отклика в душе — обычная болтовня, чтобы скоротать дорогу. Марине было восемнадцать, она только весной поступила на филфак, до сих пор сомневалась в своём выборе, но у неё впереди была вся жизнь. А ещё ей всё время снилось море. Не просто абстрактное, незнакомое море, а рассвет — фиолетовый, золотой, над пустым пляжем, где нет ни души на километры вокруг, и можно идти босиком до самого горизонта. А волны накатывают на берег, оставляя на песке клочья пены, белоснежные, как облака.
— А вы что скажете, девушка? — вдруг спросил Павел Сергеевич, поворачивая близорукие глаза к ней. — Вас как зовут-то?
— Марина, — откликнулась девушка, чуть смутившись.
— Красивое имя. Родители, наверное, Цветаеву любили?
— Не знаю, — задумалась Марина. — Мой папа шофёр, он стихи никогда не читает, больше фантастику любит — Ефремова, Снегова, Стругацких. А мама да, кажется, любит...
Святослав засмеялся. Павел Сергеевич неодобрительно поджал губы.
— Шофёр — это тоже профессия, — непонятно сказал он. — А фантастика — тоже литература.
— Так никто и не спорит, — Святослав снова подмигнул Марине. — Далеко едете?
— На море, — ответила Марина. — В Туапсе.
— Ба! А чего не в Сочи? — деланно удивился Святослав. — Там лучше. Пальмы вокруг, рестораны, армяне и все поголовно в белых штанах...
— Всё бы вам под пальмами в ресторанах сидеть, — сморщился Павел Сергеевич. — А кто работать будет?
— А мы работаем, — даже обрадовался Святослав. — У нас, знаете ли, любой труд почётен...
Марина уже не слушала и смотрела на проплывающие за окном стройные берёзки. Было красиво и спокойно. Поезд шёл ровно, колёса стучали ритмично: так-так, так-так. Скоро, совсем скоро она увидит море...
К вечеру разговор неожиданно зашёл о любви.
— Любовь — это химия, — чему-то сердясь говорил Павел Сергеевич. — Дофамин, гормоны. Чувства — фикция, обусловленная простой анатомией. Наивная попытка облечь во что-то пристойное обычный инстинкт размножения.
Он был холостяк и обиженно смотрел на счастливые молодые пары.
— Ох, не говорите глупостей, — вздохнул Святослав и зачем-то покосился на Марину. — Любовь — это чудо. Она окрыляет...
— Никаких чудес не бывает...
— А рассвет? — спросила вдруг Марина со своего насеста. — Рассвет — это разве не чудо?
Павел Сергеевич строго посмотрел на неё поверх очков.
— Рассвет, милая моя, — это вращение Земли вокруг своей оси. Физика. Начальная школа.
Святослав закашлялся и восторженно хлопнул себя по ляжкам:
— А вы знаете толк в чудесах! — одобрительно заметил он. — Сразу видно опытного человека!
— А для меня всё равно чудо, — упрямо сказала Марина. — Я никогда не видела рассвета на море. Только в городе. Но это не то... А тут, только представьте, — песчаный пляж, накатывающие на него волны, бесконечное море, а над всем этим небо, огромное и фиолетовое. И золотое. Там, где восходит солнце...
Павел Сергеевич раздражённо залистал Гумилёва, а Святослав отложил журнал.
— Знаешь что, Марина? — сказал он неожиданно серьёзно. — В Туапсе есть одно место. Если отойти от морского вокзала километра три — там дикий пляж. Никого вокруг. И рассвет там… я видел один раз. Чарующий. Никогда в жизни не плакал, а тут заплакал. Потому что красиво. И понять это красиво, объяснить логикой нельзя, только почувствовать. Хочешь, покажу?
— Покажете? — переспросила Марина, смущённая неожиданным предложением
— Обязательно покажу. Честное пионерское.
Павел Сергеевич хмыкнул.
— Плакал он. Сентиментальщина.
— Просто природа, — томно откликнулся Святослав, так и не поддаваясь на провокации. — Она, знаете ли, такая. Кого хочешь плакать заставит. А ещё там дольмены в лесу, слышали?
— Выдумка! — рубанул с плеча Павел Сергеевич. — Какие ещё дольмены? Нагромождение камней!
— Не скажите... Странные они... Словно неземные.., — задумался Святослав. — И никто не знает, кто и зачем их строил.
Старик кашлянул. Хотел что-то ответить, но только махнул рукой и отвернулся к окну. За стеклом темнело. Среди осколков леса всё чаще проскальзывали островки степи...
Ложились спать поздно. Святослав долго ещё рассказывал про свои поездки к морю, прогулки в горы, потом ни с того, ни с сего переключился на Битлз, смеясь, вспоминал, как гонялся за их пластинками и как потом врубал колонки на полную, выставляя их в открытую форточку, чтобы соседи слышали. Павел Сергеевич устало и неохотно ворчал про разложение Запада, но слушал внимательно, даже кивал иногда. Марина залезла наверх и натянула одеяло до подбородка. В чуть приоткрытое окно дуло тёплым воздухом. Пахло степью — сухой травой, полынью, чем-то далёким и сладким. Тайнами?..
— Спокойной ночи, — сказала она, желая, чтобы долгий вечер наконец кончился.
— Отдыхайте, — буркнул Павел Сергеевич, кряхтя и ворочаясь на своей полке.
— Сладких снов, — пропел Святослав и выключил свет.
Тьма в купе стала плотной, почти осязаемой. Поезд шёл ровно, колёса шептали: «всё хорошо, всё хорошо». Марина закрыла глаза и почти сразу заснула. Перед ней был рассвет. Фиолетовый, как утреннее небо в августе, и золотой, как апельсиновая корка. И море. Она шла босиком мимо дольменов, которые представлялись ей похожими на каменные хатки бобров, песок был мокрым и холодным, но приятным, а волны ласково лизали ступни...
— Марина!
Она открыла глаза. Кто-то позвал её? Или почудилось? Вокруг тишина. Полная, абсолютная, невозможная для движущегося поезда. Девушка села на полке, кутаясь в одеяло. Поезд стоял. Ни стука колёс, ни покачивания. И света нет. Стало тревожно. Она нажала на кнопку над полкой — ничего. Попыталась разглядеть что-нибудь за стеклом — та же тьма. Непроглядная, словно весь мир вокруг вдруг разом перестал существовать. Даже звёзд не видно...
— Святослав, — позвала она тихо, перегнувшись к нижней полке. — Святослав, проснитесь, пожалуйста!
Внизу заворочались.
— Чего тебе? — сонный недовольный голос не располагал к общению, но Марине было всё равно.
— Поезд стоит. И свет не включается.
— Ну и что? Станция какая-нибудь.
— Не видно станции. Там… тьма.
Святослав засмеялся, уловив в голосе девушки панические нотки:
— Ты трусиха, Марина. Я думал, ты у нас смелая.
— Я не трусиха, просто странно...
— Просто ничего странного. Отключили свет для экономии, вот и не включается. А за окном темно — так ведь ночь! Какой-нибудь разъезд. Сейчас встречный пройдёт и дальше поедем. Спи, давай! А впрочем...
Святослав завозился внизу, словно пытаясь что-то нашарить во тьме. Что-то звякнуло, скрипнуло. Марина напряжённо вслушивалась, пытаясь понять, что он задумал. Щёлкнул выключатель. Луч света — жёлтый, дрожащий — заметался по купе. Святослав навёл его себе на лицо, страшно скосил глаза, высунул язык. Гримаса была идиотская, но от неё почему-то стало ещё страшнее.
— Дурак, — обиженно заявила Марина. — А ещё рассвет обещал показать!
— Сама дура, — ответил Святослав, луч карманного фонарика метнулся в сторону и замер, уткнувшись в дверь купе. Отразился в зеркале. Погас.
Проснулся Павел Сергеевич.
— Что за балаган? — спросил он сипло. — Среди ночи. У вас совесть есть, товарищи?
— Поезд стоит, — почему-то тоскливо повторила Марина.
— Ну и бог с ним.
— Вы же не верите в бога, — усмехнулся из темноты невидимый Святослав.
— Не верю. Но если стоит — значит, надо. Не мешайте спать. Тоже мне нашлись, полуночники!
Павел Сергеевич отвернулся к стене и специально захрапел. Святослав хотел включить фонарь, посмотреть время на наручных часах, но в этот момент и он, и Марина услышали шаги. Они раздавались из коридора. Тяжёлые, неровные, с волочением — как будто кто-то тащил больную ногу по коридору.
— Проводник, — сказал Святослав, но голос у него предательски дрогнул. Чужой страх полоснул Марину как ножом. Она сжалась, ещё сильнее натягивая на себя одеяло.
Шаги приблизились. Замерли прямо за дверью их купе. Ожидание становилось невыносимым.
— Эй! — крикнул Святослав в сторону двери, включая фонарик. — У вас там всё в порядке? Помощь не нужна?
Тишина. Ручка двери дёрнулась. Один раз. Второй. Потом сильнее — с металлическим скрежетом. Дверь закачалась. Как завороженная Марина смотрела на ручку, и боялась пошевелиться. Что происходит?! Накатило предчувствие чего-то страшного.
— Кто там? — тонко хрюкнул Павел Сергеевич, садясь на полке. — Я сейчас… я сейчас милицию вызову! Хулиган!
Дверь с шумом распахнулась. Луч фонаря ударил в проём и высветил массивную, чёрную фигуру, заслонившую весь проход. Человек в длинном плаще, или шинели?! — старой, разорванной, с комьями засохшей грязи. Лица не было. То есть оно было, но нечеловеческое: серая кожа, натянутая на скулы, чёрные провалы вместо глаз, и рот — широкая тёмная щель, из которой тянуло холодом. И запах. Сладковатый, землистый — запах могилы, старого склепа, разложения. Он заполнил купе мгновенно, вытеснив всё остальное. Не человек... Нет, существо...
Святослав заорал. Не отважно, как кричат воины, готовясь бросится на врага, — по-бабьи, тонко, пронзительно. Он швырнул фонарь в фигуру, но тот пролетел сквозь неё, как сквозь туман, и ударился о стекло с той стороны узкого вагонного коридора. Упал. Луч упёрся в пол.
Павел Сергеевич бросился вперёд, нагнув голову и размахивая кулаками. Старик дрался отчаянно и неожиданно умело, как пожилой боксёр — бил в лицо, в грудь, в стенку, куда попало. Пугающий пришелец даже не пошатнулся. Он схватил Павла Сергеевича за горло — медленно, почти небрежно — и оторвал от пола. Послышался хруст. Потом другой. Потом звук, похожий на то, как рвут мокрую тряпку. Марина зажмурилась. Она слышала всё, но не видела. И от этого стало ещё страшнее. Невыносимо страшнее. Но открыть глаза не посмела. Почему, почему никто не бежит на помощь? Целый вагон народа! Не слышат? Или... все умерли?!
— Святослав! — закричала она, не открывая глаз. — Святослав, сделайте же что-нибудь!
Он попытался сбежать. Марина услышала, как Святослав рванул к окну, как заскрежетал — пытался открыть, потом разбить, выдавить раму. Тщетно. Напрасно. Не успел. Что-то тяжёлое шлёпнулось на пол, потом раздался вскрик — короткий, сразу оборвавшийся. И снова тишина.
Марина с головой укрылась одеялом. Сжалась в комок, забившись в угол, и чувствовала, как по всему телу пульсирует страх — обволакивающий, густой, как варенье. Сопротивляться не было сил. Она просто ждала. Ждала, когда холодная рука схватит её за ногу или за волосы. Ждала, когда тот же хруст повторится и с ней. Ничего не осталось, только отчаяние, рождавшее смирение перед неизбежным. И холод, морозящий всё тело и отступающий лишь в районе груди. Там что-то маленькое и тёплое билось в такт пульсу и словно живое рвалось ей в руки.
Шаги приблизились и стихли. Запах смерти стал невыносимым — Марину выворачивало, но она терпела из последних сил — может не заметит? Уйдёт?
— Господи, — прошептала она одними губами. — Господи, помилуй. Господи, спаси.
Она не была верующей. Никогда не ходила в церковь, не крестилась перед едой, не знала молитв. Но сейчас губы сами сложились в слова, которые бабушка шептала когда-то очень давно над её кроваткой, защищая и оберегая от ночных страхов:
— «Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе…»
Рука нащупала крестик, висевший на груди, — как она могла забыть?! — и Марина поразилась исходящему от него теплу. С силой сжала. Это же он бился, трепыхался, рвался на груди! Бабушкин серебряный крестик! Оберег и защита! Вот, что согревало её, не давая ледяному страху добраться до сердца.
— «…Ибо Твое есть Царство и сила, и слава, Отца, и Сына, и Святого Духа», — шептала она, не открывая глаз.
Ледяной воздух вдруг дёрнулся, словно сдуваемый первым порывом ветра. Запах смерти отступил — не исчез, но стал слабее. Кто-то выдохнул — долго, низко, нечеловечески. Разочарованно. А потом снова шаги. Удаляющиеся. Шаркающие, хромые. В коридор. Дальше. Туда, где темнота и пустота.
Марина открыла глаза. Одеяло сползло. Купе было залито лунным светом. Луна появилась из-за туч — огромная, жёлтая, нереальная. Поезд стоял. Дверь в купе была открыта настежь. На полу в пятне лунного света — два тела. Одно в расписной рубашке, второе в старом пиджаке. Лиц не разглядеть — их не было. Или были, но такие, что Марина тут же отвернулась. Она села, свесила ноги с полки. Серебряный крест остывал на груди, оставив красный след ожога на коже.
— Святослав, — сказала она тихо. — Вы обещали показать рассвет.
Никто не ответил. Только поезд дёрнулся, набирая ход. Всё быстрее застучали колёса: так-так, так-так.
Марина сидела молча. Не плакала, не звала на помощь, не двигалась. Просто слушала стук колёс. Просто смотрела в окно, на степь, которая постепенно светлела. Из чёрной стала тёмно-синей, потом лиловой, потом фиолетовой. Тот самый цвет, который она хотела увидеть на море. А потом взошло солнце — золотое, щедрое, живое. И на этом золоте, на этом свету, Марина наконец разглядела своих попутчиков. Их лица. И что-то умерло внутри.
Марина не закричала. Только закрыла глаза, подождала минуту и открыла снова. Ничего не изменилось. Тогда она отвернулась к стене и вжалась в неё всем телом, словно хотела пройти сквозь неё, туда, где нет ни рассветов, ни тьмы, ни этого запаха, который, казалось, въелся в кожу навсегда. Где нет этих страшных тел, когда-то бывших людьми.
Проводник нашёл её через час, когда пошёл будить перед станцией какого-то пассажира. Дверь в третье купе была открыта, а изнутри тянуло... Проводник потом рассказывал: «Как из склепа», и крестился, всякий раз зачем-то оглядываясь на титан.
Два трупа. Взрослый мужчина и молодой парень. Тела обезображены, лиц нет. И девушка на верхней полке. Сидит, смотрит в стену. Волосы — белые-белые. Совершенно седые. Глаза открыты, но не мигают. Руками сжимает серебряный крест, вцепившись так, что ногти впились в ладони до крови...
Глава 4
Купе в скоростном двухэтажном поезде «Москва — Адлер» — это вам не шумный, наполненный разнообразными, не самыми приятными запахами плацкарт восьмидесятых. Благородные ароматы и почти стерильная чистота, как в операционной. Мягкие серые диванчики с подголовниками, столик-трансформер, индивидуальный климат-контроль, розетка у каждого места и телевизор на стене. Даже шторы не дурацкие ромбики, а плотные жалюзи нежно-розового цвета.
Максим сидел у окна, развернув кейс с ноутбуком, но не работал. Смотрел на суетящихся на платформе людей — уезжающих, провожающих, — и думал о своём. Весь его вид говорил о достатке и успехе, выдавал человека, много достигнувшего, знающего цену себе и своему времени. Строгий костюм с вальяжно расстёгнутой верхней пуговицей на рубашке, ухоженная борода, седина на висках, умный взгляд, на пальцах — три массивных перстня: с гранатом, чёрным агатом и чем-то похожим на лунный камень. Ему пятьдесят. Ещё пятьдесят... Или уже пятьдесят. Это смотря с какой стороны посмотреть. Тело ещё в тонусе, физических сил полно, не зря он изнурял себя на тренировках, но глаза усталые, немного разочарованные. Хотя о чём ему грустить и печалится? Всё же отлично! Предстоящий отпуск обещал стать плодотворным, как в плане отдыха, так и в плане работы. Он так много наметил важного, так много собирался сделать, что банально боялся не успеть, отведённых под это трёх недель могло просто не хватить. Но таков уж он, Максим Правдин, максималист всегда и во всём. А впереди дорога... Почти сутки в поезде... Максим любил ездить на юг один. Только стук колёс, дорога и возможность пару дней ни с кем не разговаривать. Но судьба решила иначе.
За минуту до отправления дверь купе бесшумно распахнулась, и в проёме возникла она. Блондинка. Лет двадцати пяти. Эффектная, красивая, самоуверенная донельзя. Длинные волосы, идеальный макияж — даже в десять вечера, даже после «Аэроэкспресса». Белое пальто, дорожная сумка Louis Vuitton, на запястье что-то маленькое, но явно швейцарское. Она влетела, как торпеда, бросила сумку на свободный диван и только потом заметила Максима.
— О, — с непередаваемым выражением произнесла она. — А я думала, купе одноместное.
— Двухместное, — спокойно подтвердил Максим, с любопытством разглядывая попутчицу. — СВ. Такой вот сюрприз.
Девушка скривила губы — точь-в-точь как персонаж из сериала про богатых и успешных. Молча стянула пальто, не глядя на попутчика, достала айфон и уткнулась в экран, рваными движениями пролистывая ленту. Максим понял: диалог не состоится. Ну и ладно. Так даже лучше. Он закрыл глаза. За окном поплыли огни вечерней Москвы, сперва медленно, потом всё быстрее, быстрее...
Первый час они ехали в абсолютной тишине. Максим дремал или медитировал, он и сам не всегда замечал разницу. Вереницы образов наполняли мозг, какие-то были просто ерундой, другие могли быть интересными, несущими полезную информацию. Блондинка набирала сообщения, что-то слушала в наушниках, иногда хмыкала, иногда делала селфи с поджатыми губами — видимо, для сторис. В какой-то момент она вздохнула, скинула наушники, отложила телефон и капризно спросила:
— Как вас зовут-то?
— Максим.
— Эмма.
Пауза. Блондинка выжидательно смотрела на Максима. Он пожал плечами:
— Очень приятно.
Эмма недовольно нахмурилась:
— Вы какой-то… излишне спокойный. Это ваше обычное состояние? Вы всегда такой неразговорчивый?
— Не всегда. Но поезда — особый мир. Располагающий к раздумьям, — криво усмехнулся Максим, давно прочитав девушку и понимая, что произойдёт в будущем.
Эмма кивнула, будто оценила ответ, и снова замолчала. Потом спросила:
— И о чём размышляете? О работе, наверное... Все мужики думают о работе... Кем работаете?
Максим прищурился:
— Скажем так… специалист широкого профиля, например, по семейным отношениям.
Эмма оживилась.
— Психолог? О, здорово! Мне нравятся психологи. Они такие спокойные, невозмутимые, как вы. А можно спросить..?
— Вообще-то я сейчас в отпуске…
— Да ладно вам! Это быстро. У меня тут такая ситуация нарисовалась…
Максим понял, что спорить бесполезно. Он закрыл ноутбук, повернулся к Эмме лицом и приготовился слушать. Девушка заговорила быстро, сбивчиво, перескакивая с пятого на десятое, словно боясь, что неожиданный собеседник передумает и опять погрузится в свои размышления. Может быть даже важные, но не настолько, как её жизнь. Её возлюбленный — бизнесмен, очень успешный, очень занятой, очень богатый. Они вместе уже полгода. Он дарит ей дорогие подарки, водит в рестораны, возит на Мальдивы, но не говорит «люблю». Никогда. Даже если она прямо спрашивает — отшучивается. И глаза при этом — как сталь. И вообще бывает пропадает на три дня, а потом приходит, как ни в чём не бывало. Может у него другая?
— Я ему кто, по-вашему? — спросила Эмма, преданно глядя Максиму прямо в глаза.
— Близкий человек, — устало ответил Максим. — Который хочет, чтобы его любили, и потому переживает. Это нормально.
— Нет, вы как специалист скажите... Он меня просто использует, да? Поиграется, а потом гуд бай в Америку? Так?
— Я как специалист скажу вам одну вещь, Эмма. Настоящие чувства не в словах, а в поступках. Если он угадывает ваши желания, терпит ваши капризы, улыбается вашему смеху — значит любит. А слова... Он бизнесмен, они особая порода, для них слова — ничто, документ — всё.
Максим отделывался общими фразами, копать глубже не хотелось, но Эмма слушала с раскрытым ртом, как откровение. Потом вдруг заметила перстни на его пальцах.
— Ого, — сказала она. — Стильно. Это вы сами выбрали?
— Можно и так сказать. А можно сказать, что они выбрали меня.
— Вы странный, — задумалась Эмма. — Женаты?
— Разведён, — тонко усмехнулся Максим.
— Разведены? — удивилась Эмма. — Вы, психолог, и разведены?
— Семейные отношения, — вновь усмехнулся Максим, — бывают сложнее, чем работа.
Эмма рассмеялась, впервые искренне. И вдруг перекинулась, по-кошачьи перетекла на его диван. Села рядом, чуть коснувшись плечом. Запах дорогих духов ударил в нос — сладкий, чуть навязчивый.
— А вы бывали на Мальдивах? — доверительно спросила она, неожиданно гортанным голосом. — Там такие рассветы… нереальные. Вода розовая, небо фиолетовое, а солнце — золотое. Я нигде больше такого не видела. А там — каждое утро. Вот смотришь на такой рассвет и понимаешь, что есть в мире что-то большее, чем вся эта… суета. Вы меня понимаете?
Максим промолчал, что-то вспоминая. Смотрел в окно. Небо уже начало темнеть.
— У каждого свой рассвет, Эмма, — сказал он тихо, когда она уже не надеялась на ответ...
К вечеру в вагоне похолодало. Максим пощёлкал пультом кондиционера, выстраивая нужную температуру. Тёплый воздух резво побежал в купе. Но Эмма всё равно мёрзла. Она куталась в белое пальто, ёжилась, поглядывала на Максима, как бездомный котёнок на колбасу, о чём-то думала, улыбаясь своим мыслям.
— Можно я сяду к вам? — внезапно спросила она. — У меня диванчик какой-то твёрдый.
Максим выразительно изогнул бровь, подвинулся. Эмма прижалась к нему плечом — то ли от холода, то ли просто так. Он не возражал, он знал, что так будет.
— Максим, а что вас на психолога потянуло?
— Сложный вопрос.
— Ну, в двух словах.
— В двух словах — интерес к тому, что люди прячут. От других, от себя. У каждого свои тайны, свои причины. И это очень интересно — разгадывать человека, его душу, читать его мотивы.
— А что вы прячете?
Он не ответил. Только чуть улыбнулся — и в этой улыбке было что-то старое, очень старое. Как будто человек помнил большее, чем могут уместить пятьдесят лет жизни.
За окном стемнело окончательно. Степь была черна, как сажа. Эмма задремала у него на плече. Максим не спал. Он смотрел на её светлые волосы, на длинные ресницы — и думал о своём. О тех, кого уже не вернуть. О том, что он видел однажды ночью, много лет назад, в другом поезде. О тьме, которая не умирает. Потом закрыл глаза и провалился в сон.
Он проснулся от тишины. Абсолютной, полной, неправильной тишины. Не гудел кондиционер, не стучали колёса, не трещал пластик где-то в стене. И за окном не было огней — только тьма. Максим посмотрел на часы. Полночь. До Ростова — больше часа. Остановок быть не должно.
— Эмма, — позвал он тихо.
Девушка спала, свернувшись клубком, уткнувшись носом в его плечо. Не проснулась. Ну и отлично. В предстоящем деле она будет только мешать. Максим осторожно отстранился, встал. Потянулся к верхней полке — к пузатой кожаной сумке, которую никогда не сдавал в багаж. Щёлкнули замки. Он достал череп — настоящий, человеческий. И чёрную свечу. Толстую, с резными знаками.
— Что это? — раздался за спиной испуганный голос. Эмма проснулась. Смотрела на череп широко раскрытыми глазами, прижимая ладонь ко рту.
— Лежи тихо, — сказал Максим. Он не кричал. Голос его был спокоен, даже равнодушен. — Не вставай и не кричи. Что бы ты ни увидела. Бояться не надо.
— Но вы… это… что вы делаете?
— Я маг, Эмма. Экстрасенс. Победитель «Войны магов», если вам так проще.
— Экстрасенс?! — Эмма неожиданно вспомнила — так вот почему лицо Максима показалось ей таким знакомым! Ну конечно! Как она могла забыть! Она же видела это лицо не раз. По телевизору, на экране смартфона. Только там оно было иным, не таким человечным. — Но зачем вам череп? Вы хотите провести ритуал? Узнать, почему мой Гриша холоден со мной? Да?
— Молчи, Эмма! — голос Максима был строг. — Да, это будет ритуал. Ты такого не видела. По телевизору подобное не показывают...
Он поставил череп на столик — посередине, между апельсинами и бутылкой «Святого источника». Рядом — свечу. Чиркнул зажигалкой. Чёрный фитиль занялся странным, неестественно синим пламенем.
— Зачем? — прошептала Эмма, одновременно испуганная и заинтригованная.
— Потому что он идёт, — просто и непонятно ответил Максим. — Он всегда приходит в полночь.
— Кто?!
И в ту же секунду в коридоре раздались шаги. Тяжёлые, неровные, с волочением — как будто кто-то тащил за собой больную ногу. Остановились прямо за дверью.
— Кто там? — испуганно пискнула Эмма, ощутив странное волнение, но Максим нетерпеливым жестом заставил её замолчать.
Дверь распахнулась с треском, отлетев в сторону, ударившись о стену. В проёме стоял он. Рваная хламида. Серая безжизненная кожа, туго натянутая на череп. Глаза — чёрные провалы. Рот — широкая щель, из которой тянуло холодом и тлением. Живой труп, мертвец, вурдалак. И этот вурдалак был голоден, страшно голоден и нетерпелив.
— Ой! — вскрикнула Эмма, вжимаясь в стену у оконной стены. — Этого не может быть! Это что, розыгрыш?!
Максим досадливо поморщился, но не обернулся. Что-либо объяснять не было времени. Он поднял череп перед собой — обеими руками, как дароносицу. Прошептал слова силы. И пустые глазницы черепа вспыхнули. Зелёным светом, злым и ярким, залившим всё купе.
— Стой! — произнёс Максим тяжёлым, металлическим голосом. Вурдалак замер.
— Убирайся, — приказал маг. В голосе его звучала не мольба — презрение. Твёрдое, как сталь. — Ты не получишь никого здесь. Это моё пространство. Я вызываю тебя на границу — и запрещаю входить.
Вурдалак наклонил голову, словно прислушиваясь. Чёрные провалы глаз, казалось, смотрели сквозь Максима, сквозь череп, сквозь стены. Слабины в приказе не было, он прозвучал недвусмысленно, не оставляя выбора. Сила наполняла Максима и вурдалак дрогнул. Попятился. Потом склонил голову ещё ниже — медленно, покорно, признавая за магом право повелевать. И шагнул назад.
— Да, — выдохнул Максим. — Иди. Иди туда, откуда пришёл. Изгоняю тебя из этого поезда, из этой реальности!
Тварь скрылась за дверью, шаги стихли. Свеча горела ярко и уверенно. Череп погас. Запах смерти стал слабее, почти улетучился. Максим вытер пот со лба, повернулся к потрясённой, смотревшей во все глаза Эмме и улыбнулся. Правда, улыбка вышла нервной. Короткая схватка потребовала от опытного мага небывалой концентрации сил, хотя внешне всё было просто: приказал, покорил своей воле, победил. Но тварь была сильной, небывало сильной. И всё висело буквально на волоске. Но он справился.
— Вот и всё, — Максим старался не выдать дрожь в голосе. — Не бойтесь. Всё кончилось, на этот раз кончилось. Я нас защитил. Сумел прогнать. Впервые за сто лет он ушёл ни с чем. Как вам такая психология, Эмма? Гордитесь, сегодня вы стали свидетельницей великого…
Он не договорил. Потому что пол под его ногами провалился.
Это было не физическое проваливание — скорее, разрыв реальности. Пол купе стал вдруг жидким, как болотная трясина, и из этой жижи, из-под дивана, из-под пластикового покрытия высунулись руки. Две. Четыре. Шесть. Серые, с длинными когтями, они схватили Максима за щиколотки, за колени, за бёдра.
— Что… — начал он. Не успел. Руки рванули вниз с чудовищной силой. Максим упал навзничь, ударился затылком о столик, разбил череп — тот раскололся, рассыпался белой трухой. Свеча упала, рассыпая искры, и синее пламя погасло.
— Эмма! — отчаянно закричал Максим, вмиг теряя апломб. — Помогите! Сумка! Там...
Но Эмма не могла пошевелиться от ужаса. Она смотрела в лицо Максима, искажённое гримасой боли и предчувствием неминуемой смерти, и дрожала всем телом. Ни слова, ни звука не вырвалось из её стиснутых губ. Максим отчаянно зарычал, как рычит попавший в капкан дикий зверь, понимая, что проиграл, безнадёжно проиграл.
Руки тащили. Неумолимо, безжалостно. Максим судорожно вцепился в край дивана, заскользил, закричал — не колдун-экстрасенс, не победитель «Войны магов», а просто человек, которого засасывает в неизвестность.
— Не надо! — заорал он, приходя в исступление. — Я заклинаю! Именем…
Договорить не успел. Тело его ушло в пол по пояс. Потом по грудь. По плечи. Вокруг, из трещины в пространстве, из-под остатков ковровой дорожки, из-под дверного порога забил фонтан — нет, не воды. Крови. Тёплой, густой, с запахом железа, она залила диван, столик, осколки черепа, сумку Louis Vuitton.
Эмма хотела закрыть глаза. Не смогла. Увидела. И тоже закричала. Так, как не кричала никогда в жизни. Словно в агонии. Словно это не Максима, а её сейчас рвали на части, высасывая последние капли жизни. Последнее, что она запомнила — это голова Максима. Она лежала на полу, между апельсином и лужицей крови, отдельно от исчезнувшего с затянувшемся провале тела. Глаза были открыты. Губы ещё шевелились. Голова силилась что-то сказать... Слов она не разобрала — или не захотела разбирать. Потом голова закрыла глаза и затихла. Только тогда Эмма вскочила и начала бить кулаками в стены, крича что-то непонятное, неразборчивое...
Татьяна Чернова смотрела в камеру с сочувственным, но профессионально-ровным лицом опытного репортёра:
— Трагическое известие пришло сегодня ночью. В скоростном поезде «Москва — Адлер» при невыясненных обстоятельствах погиб известный экстрасенс, победитель шоу «Война магов» Максим Правдин. По предварительным данным, его тело было найдено в собственном купе с множественными травмами, несовместимыми с жизнью. Следователи рассматривают версию нападения маньяка, но не исключают связь с профессиональной деятельностью погибшего. Также пострадала попутчица Правдина — молодая женщина, ехавшая в том же купе. Она доставленная в больницу Ростова-на-Дону с острым психотическим расстройством. Врачи не исключают, что ей потребуется длительная реабилитация.
На заднем плане мелькнул перрон. Санитары в белых халатах усаживали в машину «Скорой помощи» девушку в белом пальто, залитом чем-то тёмным. У девушки тряслись руки, глаза казались пустыми, стеклянными, волосы были спутаны. Девушка смотрела в одну точку — туда, где за прозрачной дверью вокзала виднелось бесконечное голубое небо.
— Ах да, — добавляет ведущая, сверяясь с планшетом. — На месте происшествия был обнаружен предмет, похожий на… гм… череп. Его происхождение выясняется.
Эмма не слышит её слов. Она смотрит на небо и думает: «Фиолетового не будет. Золотого не будет. Ничего не будет. Только чёрный. Только он».
Стук закрывшейся двери «Скорой помощи» звучит как выстрел, как приговор...
Глава 5
Поезд застыл у платформы, похожий на серебряную стрелу, такой же стремительный и неудержимый. Обтекаемые вагоны, сияющие солнечными бликами стёкла купе, полное отсутствие колёс — и тишина. Абсолютная, непривычная тишина для вокзала, где во все времена что-то лязгало и стучало.
На дверях вагонов — праздничные гирлянды. Проводники в нарядной форме с золотыми нашивками, все как один улыбающиеся и радушные, раздавали подходящим пассажирам сувенирные магнитики и маленькие флакончики с духами «Добрый путь».
— Последний рейс, — улыбалась девушка-проводник, вручая магнитик рыжей пассажирке. — Не только нашего поезда, последний в стране, а может и во всём мире. Дальше — только телепорты. Вы — счастливица!
Рыжая улыбнулась в ответ, легко и беззаботно, задорно, взяла сувенир, вежливо поблагодарила и пошла к своему купе. Короткая стрижка, веснушки на носу, джинсовый комбинезон, из-под которого выглядывает кусочек чего-то, похожего на чёрную кожу с металлическими заклёпками. На плече рюкзачок с легкомысленными, детскими фенечками. В глазах — любопытство котёнка, которому всё равно, куда идти, лишь бы было интересно. Немного наивные глаза смотрели на окружающий мир восторженно и доверчиво. Проводница проводила взглядом странную пассажирку и лишь завистливо вздохнула — вот у кого точно ни каких проблем...
В дверях купе рыженькая столкнулась с ним. Высокий, черноволосый, в строгом чёрном костюме, при галстуке. Лицо — как у античной статуи: правильное, красивое, но чересчур идеальное, будто вырезанное резцом, не знающим ошибок. Глаза — ледяные, светлые, почти прозрачные. Равнодушные.
— Осторожнее, — сказал он негромко, когда рыжая попыталась протиснуться мимо и наступила на кончик лакированной туфли. Голос был глубоким и спокойным, как океан на большой глубине. Таким же равнодушным, как взгляд.
— Ой! Простите! — претворилась смущённой девушка, стрельнула озорными глазками, потупилась и первой вошла в купе.
Купе было футуристическим. Мягкие кресла, превращающиеся в лежанки. Сенсорные панели вместо столика. Огромный экран на стене. И окно — от пола до потолка, за которым уже начинала проплывать платформа.
— Отправляемся! — радостно заметила рыжая, уставившись в окно и махая рукой кому угодно — лишь бы просто махать. — Вовремя мы успели! Чуть не опоздали!
— Я никогда не опаздываю, — буркнул мужчина, усаживаясь на диванчик и чинно сдвигая ноги.
— Я тоже, — засмеялась девушка, бросая рюкзак в багажную нишу, и кокетливо представилась: — Эби!
— Михаил, — после некоторой паузы откликнулся мужчина.
Поезд тронулся. Без стука, без толчка — просто поплыл, набирая скорость, как самолёт перед взлётом. Даже вибрация почти не ощущалась.
— А вы когда-нибудь ездили на настоящем поезде? — спросила Эби, разглядывая, как за окном начинают мелькать пригороды. — С колёсами, с паровозом, с углём?
— Паровоз? — изогнул бровь Михаил. — Ну вы вспомнили! Это же когда было! Но да, приходилось ездить и на паровозах. Давно. В прошлом тысячелетии.
— Ого, вы старше, чем выглядите, — Эби задумчиво и оценивающе оглядела попутчика, которому вряд ли можно было дать больше сорока.
— Комплимент?
— Констатация факта.
Она улыбнулась. Он — нет.
Поезд меж тем вырвался из теснины городских районов и задрожал в предвкушении настоящей скорости. За окном замелькала огромная страна. Не та, что в учебниках — живая: реки, леса, возделанные поля, деревеньки, которые похожи одна на другую. Эби смотрела заворожённо. Михаил — равнодушно. Из-за панорамных окон казалось, что они просто летят, парят над самой землёй.
— А знаете, — сказала Эби, — я люблю поезда. На самом деле люблю. Не за скорость, естественно. За то, что они дают возможность. Посмотреть. Полюбоваться. Подумать. Встретить кого-то неожиданного. Поговорить.
— Телепорты эффективнее и быстрее, — нехотя откликнулся Михаил. — Поезда — вчерашний день.
— Эффективность — не главное в данном случае.
— А что главное?
Эби пожала плечиками:
— Не знаю. Человечность, может быть. В телепорте нет души, нет своей атмосферы, в поезде она есть.
Михаил усмехнулся в первый раз за весь разговор:
— Забавно слышать про человечность от демона.
— А что вы знаете о демонах, архангел? — вскинулась Эби, не моргнув глазом. То, что её сущность не была тайной для попутчика она сразу поняла, да и сама ангелочка раскусила моментально, не зря на ногу наступала.
— Достаточно. Чтобы не доверять.
— И всё равно согласились ехать со мной в одном купе.
— Вот видишь, — как-то горько усмехнулся Михаил. — Ты опять юлишь. К чему? И так понятно, что мы занимаемся одним делом. Но предупреждаю сразу, мешать мне не позволю!
— И не собиралась, — притворилась обиженной Эби. — Очень надо. Мне просто хотелось прокатиться. Последний рейс последнего поезда... Романтично!
— Ничего нет романтичного в том, что нечто, верой и правдой служившее людям почти три столетия, уходит в вечность, — опять поскучнел Михаил. — Впрочем, как всегда...
Они замолчали. Каждый думал о своём. Лишних слов для продолжения разговора не было. За окном стремительно темнело.
В дверь постучали.
— Чай? Кофе? — сухонький, аккуратный проводник заглянул в купе, улыбаясь фирменной улыбкой. На вид ему было лет пятьдесят, но глаза — молодые, живые, с хитринкой. — Сувенирчики не забыли? Магнитики? Духи?
— А давайте лучше поговорим, — предложила Эби, обрадовавшись новому лицу. — Вы же проводник в последнем рейсе? Должно быть, грустно.
Проводник замялся, зачем-то оглянулся на коридор за спиной, махнул рукой, потом переступил порог и деликатно присел на край диванчика.
— Грустно, — признался он. — Как же не грустно! Знаете, еще мой пра-пра-прадед, очень далёкий предок, служил кондуктором на Николаевской железной дороге. Ещё при царе, представляете? Дед был проводником в пассажирских на Дальний Восток. Отец — на «Красной стреле». И я уже больше тридцати лет на колёсах. Да что там говорить! Я застал и плацкарты, и двухэтажные, и вот этот, на магнитной подушке. Десятое поколение проводников. Династия... А теперь конец всему. Конечно, грустно. Уходит эпоха... Эх! Сын вон тоже проводником был, да кончился. Нет больше поездов...
— Почему же не переучитесь на сопровождающего в телепорт? — спросил Михаил.
Проводник посмотрел на него долгим, задумчивым взглядом.
— Стар я уже. Компания обещала на пенсию отправить после этого рейса. Почётная старость, так сказать. Заслуженная. Но понимаете... Вот вы когда-нибудь видели рассвет в степи из окна поезда? Он всегда разный. Иногда фиолетовый и золотой. Иногда хмурый, дождливый. В другой раз полыхающий огнём на весь мир. Это чудо! Настоящее чудо! А люди? Как объяснить, что чувствуешь, когда видишь чужое счастье или горе? Как двое влюблённых целуются в тамбуре, когда за окном падает пушистый снег? Как пожилая женщина роняет слёзы над фотокарточкой умершего мужа? Как радуются дети, перебегая от одного окна к другому? Это всё настоящее. Это жизнь. Телепорты вам такого не дадут. Там — точка А, точка Б. Зашёл и вышел. Быстро, но мёртво. А здесь — жизнь. Открытая, честная, со всеми её трагедиями и комедиями.
— Трагедиями? — переспросил Михаил, чуть оживившись. — Я бы хотел послушать о какой-нибудь трагедии.
— Комедию! — капризно потребовала Эби, испытывая острое желание показать чопорному ангелу язык. — Не хочу грустное, хочу смешное!
Проводник заговорщицки оглянулся по сторонам — как будто опасался, что кто-то мог их подслушивать. Наклонился и сказал почти шёпотом:
— Бывало такое… во что нормальный человек и не поверит даже. Мистика! Газеты писали, следователи разбирались, но правду так никто и не узнал. Вы про экстрасенса слышали, которого в этом поезде убили? Хотя откуда! Пятьдесят лет прошло с гаком! Голову оторвало или отрезало, так никто и не понял, что это было. Сел вечером в купе, а утром — труп! И всё в крови... А помимо этого и другие смерти были. Такие же странные, загадочные, следователи лишь руками разводили. А свидетели, если и оставались, ничего сказать не могли. С ума сходили. Мистика, одним словом. И всякий раз — запах… запах, который ни с чем не спутаешь.
— Запах смерти? — заинтересованно уточнил Михаил.
— Смерти, — кивнул проводник. — Точнее и не скажешь. Сладкий. Землистый. Могильный.
Эби восторженно ахнула и захлопала в ладоши.
— Вот это да! Настоящие тайны! А убийц так и не нашли?
— Не нашли. И не найдут, — вздохнул проводник и перекрестился. — Потому что это не человек был. И не зверь. Какое-то древнее зло, которое ходит по поездам, живёт тут. Я сам его ни разу не видел — хранил господь. Но коллеги рассказывали. Замечали иногда. Хотя проводников это существо никогда не трогало, только пассажиров. Но тут и заметить такое страшно. Одного проводника после той ночи паралич хватил. Другой поседел за час. Третий в монастырь подался. А вы говорите — телепорт!
Михаил и Эби переглянулись. Одновременно кивнули, словно договорившись о чём-то, придя к одинаковому выводу. Но горестно задумавшийся проводник не заметил этой пантомимы.
— Спасибо за рассказ, — сказал Михаил вежливо. — Очень познавательно.
Поняв, что его выпроваживают, проводник проводник махнул рукой — не поверили!, — и ушёл, оставив послевкусие тревоги. Эби посмотрела на архангела.
— Он прав?
— Про зло? — Михаил пожал плечами. — Отчасти. Иногда в миры просачиваются… осколки. Меняющие всё и вся. Зло — древнее, а вот его носитель...
За окном сгустилась тьма. Степь — бескрайняя, чёрная, без единого огонька.
Ночь наступила внезапно. Поезд летел на магнитной подушке бесшумно, и в этой тишине было что-то неестественное. Эби сделала вид, что дремлет, прикрыв глаза, но сквозь ресницы наблюдала за Михаилом. Архангел сидел прямо, как статуя. Неподвижно. Глаза открыты, взгляд устремлён в стену. Он чего-то ждал. И Эби знала — чего. Она и сама ждала.
Часы на сенсорной панели показали полночь. Четыре нуля. Поезд замер. Ровно, без толчка, не погасив инерцию, но — встал. Магнитные подушки опустились. За окном — ни луны, ни звёзд, ни огоньков. Только чернота.
— Пришёл, — сказал Михаил, поднимаясь.
— Наконец-то, — зевнула Эби. — А то я уж думала, не дождёмся.
В коридоре раздались шаги. Тяжёлые, неровные, с волочением. Остановились у двери их купе.
— Войдите, — пригласил Михаил, почему-то усмехаясь. — Не заперто!
Дверь распахнулась агрессивным рывком. В проёме стоял вурдалак. Он был таким же, как и всегда: серая кожа на черепе, чёрные провалы вместо глаз, хламида в комьях земли, рот — широкая тёмная щель. От него потянуло холодом и тлением. Вурдалак рванулся вперёд, к Михаилу, с жутким, нечеловеческим проворством, выставив перед собой руки-когти. Архангел даже не шелохнулся. Только протянул руку — и поймал вурдалака за шею. Одной рукой. Легко, как котёнка. Тварь задергалась, заскребла когтями по его запястью, но костюм Михаила оказался прочнее. Когти скользили по ткани, как по броне. Бессильно.
— Мелкий, — сказал Михаил беззлобно, придирчиво разглядывая пойманную тварь. — Слабый. А шуму-то сколько. И это — древнее зло?
Вурдалак хрипел, болтался в воздухе, пытаясь дотянуться до лица архангела, но расстояние было непреодолимым.
— Браво! — раздались аплодисменты. Эби встала с диванчика и похлопала — искренне, с улыбкой до ушей. — Неплохо, коллега. Неплохо.
Михаил нахмурился. Ледяные глаза сузились.
— Коллега? — переспросил он с непередаваемым презрением. — Какой-то мелкий демон называет коллегой меня? Архангела? Ты сошла с ума!
— О, началось, — притворно закатила глаза к потолку Эби. — Ты такой сноб, Михаил. Откуда столько презрения? Считаешь себя лучше, выше, чище? Ну выше — ещё куда ни шло, — а вот чище...
Улыбка рыжей девушки вышла загадочной, как-будто она что-то знала про попутчика, о чём-то специально умалчивала. И Михаилу это не понравилось.
— Следи за языком, тварь! — процедил он. — А то забуду о перемирии и займусь тобой!
— Ну вот, теперь тварь, — огорчилась Эби. — Ладно, не закипай! Я пошутила. Мы сюда не философские диспуты пришли устраивать.
— Что ты понимаешь в диспутах! — возмутился Михаил. — Только хитрить и обманывать умеете. Даже когда надо просто сказать правду, дитя лжи!
— Говорю же, остынь! — начала заводиться и девушка. — Если хочешь, устроим поединок, но не сейчас и не здесь. В междумирье.
— С тобой? Много чести!
— Струсил?
— Молчи, отродье тьмы!
— Испражнение света!
— А ты... А ты...
Они спорили и ругались, как обиженные дети в песочнице, забыв о вурдалаке. А тот висел в вытянутой руке Михаила, дрыгался, хрипел и царапал пустоту. Если бы он мог плакать — заплакал бы от унижения. Но пустые глазницы давно не ведали слёз.
Спор прервался, потому что Эби взглянула на часы.
— Пора заканчивать, — сказала она, враз становясь деловой и приветливо улыбаясь Михаилу, словно и не было только что череды взаимных оскорблений. — Давай решим, что с ним делать.
Михаил посмотрел на вурдалака, как энтомолог на жука.
— Я пришёл его упокоить. Освободить землю от этой… древней заразы.
— А я считаю, — возразила Эби, — что есть иной выход. Что вурдалак! Жертва обстоятельств!Люди сами создают таких как он. Жестокостью, равнодушием, войнами. Он не виноват, что его породили, что впитал эманации зла в момент смерти, наверняка трагической и бесполезной. Он — следствие.
— Ты всегда заступаешься за неудачников?
— Разве он неудачник? — Эби сделала вид, что задумалась. — Столько лет прятаться и находить жертвы, стать местной легендой. Слушай, ангелок, а давай он сам решит. Захочет — ты его упокоишь, нет — уйдёт со мной?
Михаил покачал головой:
— Мне всё равно. Он должен исчезнуть, а как это произойдёт — не важно.
— Вот и чудненько! — Эби довольно потёрла ручки. — Слышь ты, древнее зло! Хочешь со мной? Я тебе такие красоты покажу, закачаешься! Такие места — ахнешь! Золотые и фиолетовые. Всё, как ты любишь.
Вурдалак, всё также висящей на вытянутой руке Михаила, понял. Он засучил ногами и руками, но больше не пытался достать противника когтями — бесполезно. И опасно. Очень опасно, даже для такого, как он.
— Смотри-ка! — удивился Михаил. — Понял. Вон как задёргался. А ведь это простой вурдалак. Мелкая нежить.
— Это маленькое, несчастное существо, — неожиданно твёрдо сказала Эби. — Которое много лет таскается по поездам и всех убивает, потому что не знает, как иначе. Ему нужен кто-то, кто объяснит, направит, подскажет.
Архангел молчал несколько секунд. Потом пожал плечами.
— Бери. Мне не жалко. Меньше работы.
Он разжал пальцы. Вурдалак рухнул на пол, заскулил жалобно, по-собачьи, подполз к Эби и ткнулся серой мордой в её ботинок. Рыжая девушка, почти девочка, наклонилась и бестрепетно погладила тварь по лысому черепу, и впервые за всю историю этого мира, за все его ночные кошмары, вурдалак не зашипел, не царапнулся, а замер. И, кажется, издал звук, похожий на вздох облегчения.
— Пойдём, маленький, — сказала Эби. — Покажу тебе настоящие красоты.
Пол под её ногами раскрылся — не провал, а ровный, геометрически правильный проём, из которого полился тёплый, оранжевый свет. Эби шагнула туда, и вурдалак, поколебавшись секунду, пополз за ней.
— Только без фокусов, — крикнул Михаил вслед. — Если он вернётся, я его развею.
— Не вернётся! — донеслось из света. — Я из него человека сделаю. Ну, почти...
Проём закрылся. Пол стал обычным, как ни в чём не бывало. И тут же пришло ощущение движения — поезд вновь летел, не заметив случайной остановки. Да и была ли она?
Михаил остался один. Он подошёл к окну, посмотрел на бескрайнюю степь, которая начинала сереть на востоке — приближался рассвет. Потом шагнул прямо через стекло, будто его не существовало, и исчез в предрассветных сумерках.
Перед Адлером проводник заглянул в купе, чтобы предупредить пассажиров о конечной станции. Купе было пусто. Диваны аккуратно сложены, сенсорная панель выключена, окно закрыто. Никаких следов юной женщины и строгого холодного мужчины. Только на сиденье — маленькая чёрная петелька, будто от чего-то оторванная. И запах. Не сладкий, не землистый. Обычный, вагонный. С лёгкой ноткой серы.
— Ну дела, — покачал головой проводник. — То уходят, не попрощавшись, то появляются из ниоткуда. Ну хоть трупов нет. А вы говорите — телепорты.
Он бережно убрал петельку в карман — на память. Вышел в коридор, где уже собирались другие пассажиры, и объявил:
— Господа! Через пятнадцать минут прибываем в Адлер. Просьба не забывать свои вещи. И… спасибо, что выбрали наш поезд. Наш последний поезд...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
