Эффект бумеранга
Эффект бумеранга
Ученик восьмого класса «В» школы №513 Кировского района Ромка Кавердин, хулиган и раздолбай полных четырнадцати лет от роду, возвращался домой после двух прогулянных уроков в прекрасном расположении духа. Запуганная угрозами и крепкими затрещинами мелкота исправно несла своему повелителю дань, часть которой переправлялась вышестоящим авторитетам из десятых-одиннадцатых классов, остаток же оседал в его собственных карманах, здорово поправляя финансовое положение. Жалкие копейки от матери, тащившей двоих детей в одиночку, уже давно не удовлетворяли Ромкины запросы.
Кратчайший маршрут до серой панельки, где в тесной двушке Ромка жил с матерью, младшей сестрой и ворчливой бабкой, лежал через так называемый парк. Вообще-то ходить в одиночку через пустынную заросшую кустарником лесополосу детям категорически воспрещалось, но, во-первых, у Ромки уже пробивались усы, и к детям он себя не относил. А во-вторых, как всякий малолетний хулиган, был просто уверен в собственной неуязвимости.
Поэтому, не раздумывая, Ромка свернул с дороги на тропинку, усыпанную желтыми листьями, и пошел вразвалку, с удовольствием прислушиваясь как хрустит под ногами сухая листва. Тропинка петляла между деревьями, как заблагорассудится, и вскоре его яркую ветровку с дороги уже было не разглядеть.
Для полноты приятных ощущений Ромка решил закурить. Полез в карман за мятой пачкой сигарет, лихо щелчком выбил одну, достал зажигалку. Чиркнул раз, другой, но кремниевое колесико никак не желало давать искру. Ромка пробовал до тех пор, пока не засаднило палец, потом психанул и зашвырнул дурацкий кусочек пластмассы в кусты. Сигарету рачительный пацан вернул на родину.
Затолкав пачку в карман, Ромка поднял глаза и вздрогнул от неожиданности — он так увлекся борьбой за огонь, что не заметил, как в паре метров от него на тропинке возник пацаненок-первоклашка с огромным ранцем на спине и пушистым черным котенком на руках.
— Курить вредно, — ровным, совершенно не детским тоном произнес мальчонка. От этого тона и серьезного немигающего взгляда огромных серых глазищ Ромку продрал мороз. А еще от какой-то неестественной тишины вокруг, даже листья под ногами, кажется, шуршать перестали. И он тут же разозлился на себя — чего тут можно испугаться?! Шпенделя еле от земли видать! А еще учит, тоже мне, мамочка нашлась! Хорошее Ромкино настроение улетело в кусты вместе с зажигалкой, медленно закипая, он подошел к мальчишке вплотную и угрожающе завис над ним.
— Слышь, мелкий, ты че такой умный, а?! Че ты тут шляешься, тебе не говорили, что по лесу шляться опасно?
Ромке хотелось влепить малому затрещину, но этот взгляд… Пацаненок стоял и спокойно смотрел на верзилу снизу вверх, вовсе не думая убегать или звать на помощь мамочку. Вместо затрещины восьмиклассник схватил за шкирку котенка и поднес его к лицу.
— Фу, мерзость блохастая! Ты че, не знаешь, что кошки заразные?!
Кошек Ромка не любил, факт. И привязанная к хвосту банка — это акт милосердия, на который попавшая в его руки дочь Бастет вряд ли могла рассчитывать. Последнее его развлечение — обливание бензином и поджигание подвальной побродяжки Ромкин приятель Никитос снимал на мобильный телефон. Они потом запись даже в Интернет выложили, и девчонок в школе пугали — горящая живьем кошка выла не хуже какого-нибудь чудища из голливудского фильма.
Впрочем, вздернутый в воздух грубой рукой хулигана котейка не проявил ни малейших признаков робости или паники. Уставившись на Ромку зелеными глазищами, он прижал уши к голове, осклабился и зашипел.
— У, падла! — возмутился Кавердин, прикидывая, какую веселуху можно устроить с этим отважным комком шерсти.
— Маленьких обижать любишь? — тем же ровным, невозмутимым голосом спросил пацаненок, не двигаясь и продолжая сверлить Ромку своими стальными глазюками.
— Чего-о-о?! — протянул Ромка, и вскрикнул — извернувшись, котенок оцарапал ему запястье.
— Вот тварь! — хулиган размахнулся и шваркнул животинку о ближайшую березку. Кот не издал ни звука — не вякнул, и даже косточки не хрустнули. Он отскочил от ствола как гуттаперчевый и врезался Ромке прямо в грудь. От неожиданности и сильного толчка пацан брякнулся на спину, хотел заорать, но дыхание сбило, и он с застрявшим в горле криком ужаса наблюдал, как сидящее на его груди существо раздувается, шипя и принимая размеры здоровенного сибирского котяры. Острые как сабли когтщи полоснули куртку… Услыхав треск рвущейся нейлоновой ткани, Ромка просипел: «Помогите…». А когда они добрались до груди, он наконец-то смог закричать.
Ромку нашли только к вечеру. Случайный прохожий, срезавший путь через лесок, наткнулся на его бессознательное тело, густо украшенное глубокими кровоточащими ссадинами. Одежда на Ромке выглядела так, словно ее пропустили через уничтожитель для бумаги. В первую минуту бедняга прохожий решил, что парнишка стал жертвой извращенца. Вызванная скорая увезла восьмиклассника в больницу. Вызванная милиция посовещалась с докторами и написала в протоколе: нападение крупной кошки, предположительно, рыси.
Добрые полгода после этого местные мужики с собаками на поводках и ружьишками прочесывали окрестные леса, в поисках отродясь не водившейся там рыси.
Ромка провел в больнице две недели, бредя и выкрикивая по ночам что-то о первоклашках, черных котах и прочей дребедени. Домой он вернулся покладистым, тихим как мышь, и мать не знала, радоваться или печалиться такой перемене, и втихаря все-равно лила слезы и пила валерьянку.
На все расспросы в школе Ромка бубнил, как заученное стихотворение классическую песню: упал — очнулся — гипс. От дел «общественных» он отказался в одностороннем порядке, его и не донимали, так как факт «тихой тронутости» по мнению бывших приятелей был налицо. Ромка просто панически стал бояться всякой мелочи, особенно первоклашек, светлоголовых и сероглазых. А котов вообще обходил за версту, любых. Тонкие белые рубцы, оставшиеся на его теле после приключения в парке, жгло огнем при приближении хоть первых, хоть вторых.
Мигель Диас Санчес Мария дель Торро проснулся в состоянии крайне тяжелого похмелья в своей маленькой хибаре в крошечной рыбачьей деревушке, чье название не интересовало даже ее немногочисленных жителей. Голова у Мигеля буквально трескалась на части, поэтому первое, что он почувствовал, когда услышал, как жена переставляет посуду на кухоньке за дощатой перегородкой, было дикое раздражение.
— Хуанита, вот стерва, — пробурчал он, переворачиваясь на другой бок. И чего ее принесло? Вчера вечером Мигель выпил немного с приятелями в деревенском трактирчике, пришел домой, а эта тощая пила раскрыла свой рот и стала попрекать его тем, что нечем кормить ребятишек. Ну, он и поучил ее маленько, как следует уважать мужчину. А она похватала ребятню и убежала к матери — та живет на другом конце деревни… Тоже, та еще… Хуанита вся в мать. Вот и сидела бы со своей мамашей… так нет, принесло ее, ни свет ни заря, гремит плошками… И так голова раскалывается.
Мигель повертелся еще немного с боку на бок и понял, что пить хочется просто невыносимо. Прочистив горло, он рявкнул:
— Хуанита, ты там? Принеси мне воды!
Он полежал еще, однако ни законная супруга, ни холодненькая водица в комнате так и не появились. Закипая, Мигель рявкнул еще раз и еще. Разозлившись как следует, темпераментный латинос собрал волю в кулак и перевел затекшее тело в вертикальное положение. Пропахшее рыбой полосатое пончо, которым он укрывался, соскользнуло на пол. Даже в лучшие времена Мигелю и в голову бы не пришло его поднимать, а сегодня уж тем более.
Справившись с приступом тошноты и «вертолетом», мужчина поднялся и, кляня жену на чем свет стоит, поплелся на кухню. Ну, сейчас она у меня отхватит, думал Мигель, толкая покосившуюся дощатую дверь. Но, к великому его удивлению, высокой, изможденной родами, нищетой и регулярными побоями Хуаниты не оказалось ни у стола, ни у старой закопченной плиты. Вместо его супруги, слывшей в молодости, между прочим, первой красавицей в деревне, на шести квадратных метрах бабьего царства расположилась какая-то совершенно посторонняя женщина. Маленькая, изящная азиатка, затянутая в черный латексный костюм, сидела на краешке кухонного стола и строгала армейским ножом спичку.
— Ты кто? — изумился Мигель. — И где Хуанита?
Вместо ответа незнакомка осмотрела спичку, нашла ее форму приемлемой и отправила импровизированную зубочистку в рот. Переместив ее ловким движением языка в уголок губ, она спросила на чистейшем испанском:
— Бьешь жену, поганец?
Ее раскосые черные глаза внимательно уставились на помятого Мигеля. Похмельный рыбак еще успел подумать, что похожую девку видел он в кино, что-то там про Билла... а потом тяжелый армейский ботинок врезался ему в солнечное сплетение и сознание покинуло его.
Нашла мужа Хуанита. Ее взволновал тот факт, что уже далеко за полдень, а Мигель все еще не идет мириться или продолжать скандалить к дому своей тещи. Все-таки она любила его, каким бы грубым и непутевым он не был. Он отец ее детей… Поэтому Хуанита искренне испугалась, когда увидела мужа, валяющегося на кухне с разбитым носом. После ее нежных хлопот, примочек и припарок Мигель пришел в себя. Он был пугающе молчаливым, а на расспросы жены однозначно отрезал, что поскользнулся в тесной кухоньке и ударился лицом об стол. То же самое он сказал и соседям, и те легко поверили, ведь хорошая мужская драка в таком маленьком местечке не могла бы пройти незаметно для общественности.
Спустя пару дней Мигель, украшенный двумя внушительными синяками под глазами, отправился в трактирчик, но, впервые за много лет, вовсе не для того, чтобы напиться. Он очень аккуратно, издалека, расспрашивал приятелей, не встречали ли те в округе какую-нибудь проезжую женщину азиатку? В ответ все лишь пожимали плечами – ну, какие азиатки? Откуда они в этакой глуши? И посмеивались потом, что Мигель видно решил сменять свою клячу Хуаниту на какую-нибудь изящную китаяночку или японочку.
Через пару лет семья Мигеля переехала в новый дом. После роковой встречи с незнакомкой он совершенно перестал пить. Жену он больше пальцем не трогал, а на освободившиеся средства регулярно покупал ей и ребятишкам гостинцы. Дела его пошли в гору, да так, что Мигель смог выстроить новый дом, пусть небольшой, но зато у мальчишек и девчонок были свои собственные спальни, а кухня, сакральное место, была большой и светлой. Хуанита пополнела, на ее смуглых щеках расцвели розы, и они с Мигелем даже планировали поехать в путешествие.
Сенатор от штата Джорджия Клинси МакХилли проснулась позже обычного, и теперь томно нежилась на шелковых простынях, ленясь вставать. Потянувшись как кошка, она сладко зевнула и взяла со столика у кровати свежую газету. Помедлила секунду и бросила обратно. У нее уик-энд и она не желает забивать себе голову ежедневными проблемами. А вот от привычной чашки кофе, она, пожалуй, не откажется даже в честь выходного.
Любимый напиток исходил ароматным паром тут же на столике, принесенный минуту назад заботливой Мэгги. Да, из чернокожих при правильном подходе получаются отменные горничные, что ни говори…
Клинси с удовольствием пригубила кофе и даже причмокнула от удовольствия. Все-таки жизнь чертовски хороша… Она ощущала себя абсолютно успешной, влиятельной, целеустремленной и сексуально привлекательной в свои сорок восемь. Единственная дочь давно выросла и училась в колледже, не доставляя маме особых хлопот своим поведением. Кстати, надо будет позвонить ей, узнать как дела…
Почтенный статус вдовы придавал образу миссис МакХилли этакой викторианской чопорной романтичности, позволяя с другой стороны вести активную сексуальную жизнь. С привлекательными и свободными молодыми людьми ее круга, конечно же, никаких садовников, шоферов или женатиков — подобные мезальянсы могли испортить имидж. У нее уже была запланирована приятная встреча на вечер с одним симпатичным помощником конгрессмена…
Покинув роскошную кровать размерами с Лонг — Айленд, сенатор встала перед огромным, в пол, трюмо, стянула через голову тончайшую шелковую ночнушку и с удовольствием оглядела свое подтянутое, вылепленное занятиями на тренажерах тело. Диетами Клинси себя не истязала, любила и умела вкусно поесть, и не полнеть при этом. Не девочка, конечно, но еще вполне и вполне привлекательная женщина. Симпатичное лицо несколько портил слишком волевой подбородок – ну, для сенатора избыток воли – это в общем-то не плохо.
Надев купальник и перекинув через плечо белоснежное полотенце, сенатор спустилась по лестнице на первый этаж, прошла по крытой галерее и оказалась у овального бассейна. Тропические цветы в кадках создавали атмосферу райского острова, в этом месте с трудом верилось, что ты находишься не где-нибудь на юге, а в Вашингтоне, округ Колумбия.
Клинси уже предупредила Мэгги, что завтракать будет здесь же, очень хотелось расслабиться и выкинуть эту чертову работу из головы хотя бы на пару дней. Не так давно сенатор с группой единомышленников пролоббировала возобновление военных действий в одной маленькой, но необычайно богатой стране. Бомбардировки без введения наземных войск дают неизменно хороший результат, практика это уже доказала… Ну вот, снова она о работе! Клинси разозлилась на себя и тут же рассмеялась, отшвырнула в сторону полотенце и прыгнула головой вперед в голубую прохладу бассейна.
В ту же секунду за тысячи километров от Вашингтона пилот сверхзвукового бомбардировщика нажал на гашетку, выпуская ракеты по объекту, которого он никогда в жизни в глаза не видел. Внизу, под брюхом самолета, расстилалась желтая пустыня, но и этого он не мог видеть. Масляно лоснящийся цилиндр ракеты вспорол воздух и рванул, оставляя за собой реактивный след, к цели, неся в своем металлическом брюшке смерть для одних и выгодные контракты для других. Пролетев немного, ракета беззвучно исчезла в воздухе, словно растворившись, но пилот никогда об этом не узнал.
Вынырнула эта металлическая акула за тысячи километров от места старта, над пригородом Вашингтона, и понеслась, нацелив хищное рыльце аккурат в крытый тропический рай сенатора Клинси МакХилли.
А где-то далеко-далеко, над Землей, над Солнечной системой и молочными переплетениями галактик, в необозримой выси мобильный отряд ангелов — воителей в очередной раз отчитался по проекту «Бумеранг». Результаты превзошли все самые смелые ожидания. Довольно потерев руки, божество рассмеялось мелодичным женским смехом и произнесло мягким баритоном:
— Эффект бумеранга — как просто! И как я не додумалось до этого раньше?
Замок или Не уходи!
Длинный темно-розовый кабриолет выплыл из-за поворота, выкинув колесами в воздух тучу рыжеватой, плотной летней пыли. Усталый шофер в скрипучей кожанке внимательно следил за серой лентой дороги. Девушка на пассажирском сиденье безразлично откинула голову на спинку кресла, и в окно автомобиля виднелся только ее голый локоть, сизая дымка платья, и летящие по ветру ржаво-каштановые пряди.
Прямо навстречу автомобилю из-за поворота тяжко вскидывался и разворачивался во всю свою мощь огромный серый Замок, словно раскинувший в приветствии руки гигант. Тусклая зелень августа обступала его незримую ограду. Он стоял на пологой равнине как бетонный монумент милитари-модернизма. Вид Замка был непреклонен, прочен, основателен, нерушим как железная логика устава. Девушка с любопытством посмотрела на группу бетонно-зеркальных коробок, составлявших единый гармоничный организм Замка. Живая система неживого. В этом месте ей предстояло провести несколько ближайших месяцев, пока не закончится Война. Но когда она закончится, не знает никто, и ее срок пребывания здесь мог стать бесконечным.
Автомобиль плавно покатил по подъездной аллее, где плечо к плечу стояли огромные буки, сторожа вход в Замок. У Замка не было ворот. Не было ограды или рва с водой — они были бесполезны, Замок сам хранил себя и своих обитателей. Поэтому автомобиль беспрепятственно выехал на обширный двор, заросший лопухами и полынью. Меж толстых бетонных плит, замостивших двор, кое-где пробивался звонкий подорожник. Из-под колес тормозящего кабриолета с кудахтаньем брызнули во все стороны разноцветные куры, а от стены сарая отделился громадный кобель-среднеазиат и пошел к машине. Шофер, покосившись на пса, надавил на клаксон, вызвав новую истерику в курином семействе, но девушка уже открывала дверцу и вставала на теплые плиты двора. Она не боялась собак, и собаки платили ей тем же. Пес спокойно обнюхал ее колени и приветственно вильнул обрубком. Люсинда была в деревне.
На шум клаксона из ближайшей пристройки (кухни? сарая?) появилась высокая, плотная, по-деревенски крепкая девушка в синем сарафане и фартуке. Увидев Люсинду, она широко улыбнулась, махнула на кобеля полотенцем и низким грудным голосом пропела: «Люси-и-инда! Наконец-то, мы вас уже заждались!» Это была Таня, жена старшего сына хозяина Замка. Люсинда ответила ей улыбкой и легко зашагала за молодой хозяйкой в Дом, жилое помещение Замка, односложно отвечая на обычные в таких ситуациях вопросы.
Они поднялись на широкое бетонное крыльцо, из распахнутых Таней дверей дохнуло прохладой и роскошью. Внутреннее убранство Замка резко контрастировало со строгой его внешностью. Дорогие тяжелые портьеры, картины, статуи и шикарная мебель холла удивили Люсинду. В огромные витражные окна лился мягкий предвечерний свет, и в его пшеничных снопах серебристая дорожка эскалатора утекала вверх, так высоко, что начинала кружиться голова и невозможно было понять, на сколько этажей возвышается башня. Люсинда смотрела, как бесконечно струится серебро дорожки, и голос Тани плыл и таял где-то далеко, не достигая глубин ее сознания. Люсинда воспринимала мир как из аквариума, наполненного зеленовато-золотистой водой, в которой гибнут и теряются звуки. Как в полусне она ступила на дорожку и медленно поплыла вверх.
Когда Таня тактично оставила Люсинду одну — отдохнуть и выкупаться с дороги, девушка принялась неторопливо рассматривать комнату, которую ей отвели в гостеприимном доме Майора. Спальня была большой, округлой, с высоким сводчатым потолком. Внушительная овальная кровать стояла прямо посередине, легкий прозрачный балдахин складками стекал на нее из золоченого кольца, ввинченного в потолок. Кремовые стены, прозрачные многослойные шторы цвета беж и светлая мягкая мебель в сочетании с головокружительной высотой наполняли спальню мягким светом и теплом. Направо от входа, рядом с огромным зеркалом располагалась ванна, больше похожая на маленький бассейн, в жемчужно-розовом кафеле, с редкими морскими раковинами по краям и на полке. Люсинда повернула кран, в ванну хлынула теплая вода.
В спальне Люсинда, раскрыв чемодан, встала перед зеркалом и долго смотрела на свое отражение — невысокую упругую фигуру, женственно округлую, скуластое бледное лицо с зеленовато-карими глазами и летучую, буйную гриву волос. Прозрачное сизое платье окутывало ее как облако, поминутно меняя форму. Обтекая свежее тело, то открывая, то пряча ноги. Люсинда была молода. Ее муж был на Войне. Сейчас многие были на Войне. Но он был там ТАК долго, что она стала забывать его черты.
Выкупавшись и переодевшись в короткую майку и кожаные черные брюки, Люсинда отдернула шторы и выглянула из окна. Солнце садилось. Скоро должны вернуться Майор и его старший сын Делл, муж Тани. Младший сын Майора был где-то далеко, на фронте. Вероятно, там же, где муж Люсинды. Майор был другом его отца, поэтому Люсинда будет жить в Замке до возвращения мужа. Мир вне его стен становился все менее безопасным для молодой одинокой девушки. Люсинда вышла из спальни, ступила на эскалатор и поплыла искать Таню, которая одна после смерти жены Майора направляла и регулировала жизнь Замка. Надо узнать, где будет ужин.
За ужином семья собралась в большой столовой, обставленной темной дубовой мебелью в старинном стиле, за бесконечным столом под белоснежной скатертью. Майор оказался импозантным мужчиной средних лет, сохранившим прекрасную мощную фигуру атлета и темные волосы без единой серебряной нити. У него было красивое крупное лицо, а на нем — безумные глаза. Смерть жены несколько лет назад так потрясла его, что Майор потерял рассудок, и постепенно, под терпеливой опекой Тани поправлялся. В его безумии была система, были просветления и темные глубины, но Майор был военным, человеком дисциплины и никогда не давал сумасшествию поглотить себя полностью. Здороваясь с гостьей, он галантно склонился к ее руке, а потом поднял голову и опалил ее таким взглядом, что ей стало не по себе. Делл рядом с Майором показался Люсинде бледной копией отца, более мягкой, но и более человечной. Понятно, почему Таня его полюбила.
Таня к ужину переоделась в красивый синий костюм и распустила каштановые волосы. Теплота ее характера смягчала яростную энергетику Майора.
За ужином молодые забрасывали Люсинду вопросами: как доехала? Как ей в Замке? Понравилась ли Люсинде ее комната? Достаточно комфортно она себя чувствует? Потом спросили о муже, давно ли писал, какие вести с фронта? Все это время она ощущала на себе жгучий взгляд Майора, он почти не притронулся к еде, а только смотрел, не задавая вопросов. Когда разговор переключился на Войну, хозяин внезапно нарушил молчание. Тяжко грохнув кулаком по столу, так, что зазвенела посуда, Майор рявкнул: «Война! Тысяча чертей, из-за этих бездарных генералов и трусливых солдат она тянется как резинка! А все дурацкий гуманизм, а зачем жалеть их? Сжечь, сравнять с землей, сгноить в лагерях, чтобы никто никогда не посмел восстать против нас!» В зале на секунду повисло молчание. И зажурчал Танин голос, тактично уводя разговор в другую сторону.
А Люсинда подумала о муже, который пропадал на этой дурацкой, затянувшейся, никому не нужной Войне. Рисковал жизнью. Мало того, он там еще и УБИВАЛ! И это вместо того, чтобы быть с ней! Сколько еще человеческих жизней надо этой чудовищной махине, чтобы насытиться, насосаться молодой кровью, уснуть в смрадном логове хоть на время? А ведь войну развязали такие вот Майоры, придумали ее, послали на смерть тысячи мальчишек, обрекли на сиротство тысячи детей… А теперь сидят в своих Замках, грохая кулаками по столу, и ругают тех, кто сейчас рискует жизнью, расплачиваясь за чужие ошибки.
После ужина Люсинда отправилась посмотреть Замок. За это время закат сменился мягкими сумерками. На заднем дворе в душистых зарослях шалфея и полыни резвилось семейство среднеазиатов: кобель катался в траве, чтобы избавиться от блох, с пяток пузатых щенков, весело взлаивая, атаковали мать. А та одним ударом мощной лапы отбрасывала отпрысков в заросли и довольно жмурилась, наблюдая за их яростью. Тут же в траве рылись куры. Люсинда немного поднялась по винтовой лестнице, обвивающей голубятню, и стала смотреть на собачью возню.
Немного погодя подошла Таня. «Знаете, когда жена Майора умерла, здесь было ужасное запустение, — сказала она. — Нам с Деллом едва удалось уговорить его снова завести лошадей и собак, привести замок в порядок. Кстати, на днях должен приехать Тариэль, младший брат мужа, с ним дома всегда становится шумно и весело. Пойдемте слушать свирель?» Они поднялись по лестнице и вышли на небольшую площадку, с которой выпускали голубей. Там стояло несколько плетеных кресел. В двух уже расположилась мужская половина общества и задумчиво пускала в смуглеющее небо колечки табачного дыма. Как только дамы уселись поудобнее, в синем пространстве под голубятней плеснула, как бы пробуя силы, коротенькая трель, и вот уже жалобная тонкая мелодия поплыла над округой, поднимаясь над притихшими буками, громадой Замка, и летела дальше, за косогор, к широкой прохладе реки.
Люсинда сидела к Майору в пол-оборота и чувствовала кожей, как жадно его глаза пожирают ее лицо. Сердце девушки сжалось от недоброго предчувствия, она знала, отчего мужчина ТАК смотрит на женщину.
Свирель все еще пела, когда каким-то внутренним толчком Люсинду подняло на ноги. Рассеяно пожелав хозяевам доброй ночи, она спустилась с голубятни и направилась к Дому. В темноте, утратив солнечный блеск, Замок смотрел на нее слепыми глазницами мертвеца. В холле горел матовый голубоватый свет, Дом был такой же — и неузнаваемо изменился. Что-то наполняло его, как вода кувшин, давая кувшину смысл бытия. Сердце толкало Люсинду вперед и вверх, на сияющую дорожку эскалатора. Она ступила — и полетела, оставляя внизу матовое мерцание.
На одном из бесчисленных пролетов башни на эскалатор стремительно шагнул какой-то человек и в несколько прыжков поравнялся с Люсиндой. Он был молод, почти мальчик, стройная фигурка затянута в вычурный мундир на манер гусарского. Густые каштановые кудри вились вокруг тонкого лица — стойкий оловянный солдатик, да и только… Все это Люсинда успела не понять — почувствовать за доли секунды, до того как незнакомец взял ее руку и без слов взглянул ей в лицо. Большие карие глаза лучились на смуглом лице незнакомца такой лаской, таким теплом, горели такой забытой и — незабываемой — страстью, что радость узнавания пронзила Люсинду тысячью иголок, жаркая волна хлынула к горлу, перехватила дыхание. «ТЫ! ТЫ!!! ТЫ!!!!!» — рвануло сердце до того, как Люсинда успела осознать, что незнакомец — Тариэль, младший сын Майора. Впрочем, имена не значили ничего, у Любви их тысячи, и когда они встречались раньше, не только их имена были иными. Последний раз Он смотрел на Нее глазами серыми как осеннее море, но это были те же глаза, полные НЕЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ любви.
Любила ли Люсинда мужа? Да… Наверное… Вероятно, когда выходила за него. Но в то мгновение, когда рука Тариэля коснулась ее руки, ее прошлое перестало существовать, настоящее отдалилось, а будущее изменилось безвозвратно.
Так, молча, рука в руке они поднимались бесконечно долго. Как во сне, растворились двери спальни, они медленно сели на край кровати и Тариэль, бережно касаясь ее волос, безотрывно впитывая ее облик, спросил по-французски:"Ты помнишь? Помнишь…» И от звука его голоса Люсинду бросило в дрожь. Так они сидели, тихо касаясь друг друга, и пропасть общих воспоминаний не давала им говорить.
— Я не могу больше. Я не хочу на войну и не вернусь туда. Не хочу жить в Замке!
— Твой отец…
— Знаю. Давай убежим! Бежим от всего этого! Я хочу быть с тобой.
Когда Тариэль вернулся, Люсинда успела переодеться в свое сизое платье-облако. В темноте оно спрячет беглецов от Недремлющих. Тариэль бросил на постель кейс. Тот раскрылся, оголив толстые пачки денег. Люсинда посмотрела на него.
— Ты?..
— Да. Да! Они нужны, чтобы уехать далеко-далеко.
— А Замок?
— Он выпустит нас. Я же свой.
Беглецы в серой пропыленной одежде торопливо шли по сухой лощине, уходившей в гору. Над их головами нависали острые скалы, а высоко в пронзительном голубом небе парил орел. Они не ошиблись, Замок не поднял тревоги, и их бегство обнаружилось не сразу, но погоня все-равно была, они чувствовали ее жаркое собачье дыхание днем и ночью, уже потеряв им счет в тщетной попытке скрыться. Они шли к единственному человеку на Земле, который мог помочь им, а сил оставалось все меньше, и надежда покидала их.
Шаман сидел на плоском, разогретом солнцем камне, закрыв глаза и покачиваясь. Бескровные губы шептали какие-то молитвы. Шаман был стар, с обрюзглой бабьей фигурой, в лохмотьях и косматой киргизской шапке. Он много повидал на своем веку и сразу понял, зачем они пришли. Он неторопливо слез со своего седалища, вынул из складок ветхой одежонки книгу в коричневом переплете и стал листать ее в поисках заклинания. Он огорченно покачивал головой, книга пестрела клинописью, и не вся была подвластна его разуму.
Погоня близилась, их натянутые нервы чувствовали ее как покалывание тысяч игл. В отчаянье Тариэль посмотрел на Шамана и бросился к склепам, вырубленным в скале, где покоилось бесчисленное поколение его предшественников. От недоброго предчувствия у Люсинды заныло сердце. Тариэль решился на страшное! Она торопила Шамана: «Скорее! Скорее!»
Когда юноша вышел из склепа уже без кейса, Люсинда похолодела — он решился. Стойкий оловянный солдатик в потрепанном мундире, с осунувшимся от бессонницы лицом. Тариэль подошел к ней, обнял и тихо стал гладить по волосам.
— Возвращайся к мужу. Тебя простят. Я Вор и Дезертир, мне обратного пути нет. Ты проживешь долгую, долгую жизнь, а потом вернешься сюда… через семьдесят пять лет. Ты забудешь, как по-французски звучат самые ласковые слова, но ты сможешь забрать деньги и наконец уехать из этой страны навсегда!
Поднявшийся ветер трепал их волосы и сизое платье-облако обвивало фигуру Тариэля, и когда Люсинда встретилась с его глазами, тяжесть свалилась с ее сердца — в них не было и тени безумия или смерти. Одна только Любовь. И уже зная, что он ЭТОГО не сделает, обняла его, толчками прижимая к себе крепче, крепче, и твердила как заклинание: «Не уходи! Не уходи! Не уходи…»
Месть
Высокая женщина, стоявшая возле иномарки, докурила сигарету, бросила окурок в сугроб, и снова взглянула на покосившуюся калитку, за которой едва выглядывала из снега не менее кособокая деревянная хибарка. Подъезд к домику, как и всю крохотную деревушку, замело настолько, что машина едва добралась сюда. Еле приметная цепочка следов да вьющийся из трубы дымок — вот и все признаки того, что жилье еще обитаемо.
Поколебавшись мгновение, женщина толкнула калитку. Та подалась с трудом, взвизгнув ржавыми петлями, и в этот момент ворона, нахохлившаяся на ветке старой яблони, вдруг встрепенулась и крикнула, резко и сварливо. Женщина вздрогнула, передернула плечами и пошла к крыльцу, разметая снег по краям тропинки полами длинного черного пальто.
Стукнув для приличия пару раз в заиндевелую дверь, женщина вошла, и на мгновение ослепла в клубах пара, родившихся от столкновения температур. Остановилась, дожидаясь, пока пар осядет, и зрение приспособится к полумраку, царящему в крошечных сенях.
— Да заходь уж, коль пришла, — услышала она крепкий, немного сварливый голос.
В единственной комнате было жарко натоплено, от большой беленой печки волнами шло тепло. Пахло свежим хлебом и сушеными травами. Старинная железная кровать «с шишечками», стопка подушек под кружевной накидкой, цветные круглые половички из лент и тряпочек — обычная деревенская избенка, в которых доживает свой долгий век много одиноких старух.
Хозяйка этого дома сидела за большим деревянным столом под синей скатертью и перебирала какие-то травки и коренья, что-то откладывая в сторонку, что-то убирая обратно в полотняные мешочки. В темном платье, теплой безрукавке и завязанном под подбородком платке, она легко могла сойти как за семидесятилетнюю, так и разменять уже последний десяток века.
Цепко окинув незваную гостью взглядом неожиданно ярких голубых глаз, она ткнула пальцем в лавку:
— Садися.
Женщина кивнула и села, стягивая перчатки с длинных пальцев. Стройная блондинка, немного за сорок, и еще совсем недавно, похоже, она была весьма хороша собой. Но какая-то тяжесть легла на плечи удушающим грузом, придавила к земле, и это вытравило из нее всю жизнь, всю радость. Взгляд погас, возле рта и между бровей залегли горькие складки, плечи ссутулились.
Знахарка заметила все это с первого взгляда. Впрочем, счастливые бабы к ней и не бегали — незачем.
— Излагай, кака печаль тебя ко мне? Муж зменил? — поторопила старуха, продолжая заниматься своим делом. — Да не мнись, считай у дохтора.
Услышав старухину версию, женщина неожиданно горько усмехнулась и произнесла глухим голосом:
— Если бы…
Ее тон и слова заинтересовали знахарку. Она отодвинула свои корешки в сторонку и посмотрела на гостью еще раз, дольше и внимательнее. Потом потребовала:
— Руки покажь. И в глаза мне погляди.
Женщина послушно протянула через стол узкие ладони. Знахарка взяла их в свои теплые, заскорузлые от работы на земле, пальцы и долго рассматривала переплетение линий. Потом внимательно посмотрела в глаза приезжей.
— Звать тебя как?
— Инна.
— За местью пришла, раба Божья Инна? Боле я тебе не помощница ни в чем. Поздно.
— Так, бабушка. Все верно увидела, — твердо отозвалась женщина. Видно, все решила для себя, бесповоротно уже.
— Агафья Никитишна я. Так и кличь. Да поведай все, как было.
Старший лейтенант ВВ Боровой Олег Павлович, охранявший на зоне особого режима кучу отъявленных ублюдков, отчаянно скучал. Близились новогодние праздники, и в такие моменты все они, и охранники, и их подопечные, начинали чувствовать глухую, безысходную какую-то тоску. Все люди, как люди… к праздникам готовятся, подарки родне покупают, шампанским с икоркой затариваются. А они вертятся тут, как белки в колесе, через прутья каждые 15 минут заглядывают, не замыслила ли какая паскуда чего нехорошего?
Впрочем, бежать с этой зоны не удавалось еще никому — в случае необходимости зека с завязанными глазами конвоировали минимум 4 человека с собакой. В остальное время спецконтингент в свое удовольствие любовался узкой полоской неба, отделенной от камеры толстой решеткой. Такая же решетка, двойная, отделяла камеру от коридора. «Кубик в кубике» — остроумно шутил про эту конструкцию напарник и по совместительству друг Олега Палыча — Сергей Геннадьич, он же Серый, сидевший сейчас напротив и задумчиво рассматривавший стену за спиной товарища.
— Ну, че, пошли? Обход, — смиренно вздохнул Олег Палыч, поднимаясь. Террористы, убийцы, главари банд, налетчики, насильники, педофилы, отравители и даже один каннибал — мразь всех мастей была под их надзором в этом блоке. Нервы у Олега Палыча были стальные, а с другими сюда работать, просто не брали. Осторожен, или как говорят его питомцы — «на стреме» — всегда, профессия обязывает. Никого из них он не боялся. То есть, опасность их понимал, как понимает опасность питомцев человек, обслуживающий клетки с тиграми в зоопарке. Но вот чтоб так, до мурашек по спине…
Даже каннибал Синютин вызывал только отвращение, но никак не страх. Алкаш, полное разложение личности, укокошенные по синему делу (каламбурчик с фамилией) подруга жизни и ее дочка, из которых он потом наварил супа и угостил собутыльников. Потом бомжару какого-то завалил, и спалился, продав соседке «парную свининку».Тощий, доходяга — соплей перешибешь.
«На хрена вот, их, таких, держать пожизненно? — думал порой Олег Палыч. — Работу нам придумали. Как в прежние времена — на патрон один раз разорился, и один раз яму под номерок вырыл — и всех проблем». Куда с большим удовольствием охранял бы он обаятельных жуликов, тихих мужиков да балагуристых урок, чем этих крокодавлов. Они ж отмороженные все, ни совести, ни понятий никаких… Мразь — одно слово.
И только один заключенный, один из всего блока нагонял на Борового, здоровенного мужика со спецвыучкой и пудовыми кулачищами, настоящую жуть. Сидел этот крысеныш в одиночной камере в виду особой отмороженности и склонности к немотивированной агрессии. Тихий, интеллигентный заморыш в очочках, с наголо обритой головой и забавно торчащими ушами. Честные голубые глазки за стеклами круглых очков глядели на доступный взору кусок мира по-детски открыто и наивно. Было ему далеко за тридцать, но больше двадцати на первый взгляд никто не давал. Олег Палыч, встретив такого на улице, решил бы, что парнишка и мухи не обидит.
Однако обидел. И далеко не муху. К тому моменту, когда наручники наконец защелкнулись на тонких запястьях, на его счету было больше двадцати загубленных душ. От подробностей его деяний на суде родственники жертв и особо впечатлительные секретари падали в обморок пачками, а видавшие виды опера, выезжавшие в свое время на тело, блевали по кустам после созерцания картин, которые он составлял из внутренних органов и отрезанных конечностей.
Не брезговал никем и ничем — дети, подростки обоих полов, девушки, парни, женщины, старухи. Насиловал, кромсал, онанировал на агонизирующую жертву, бегал по поляне, вымазанный кровью, нагишом. Отрезал на память соски и половые органы, выкалывал глаза. По сравнению с ним банальные насильники казались почти безобидными людьми, к которым не так уж страшно повернуться спиной.
Прозвище у душегуба было романтичное — Художник. Экспертиза признала его полностью вменяемым.
И вот его Олег Палыч боялся. Было что-то змеиное, холодное на дне этих честных голубых глазок, да и во всем его облике. Причем не под прямым взглядом, когда он весь такой душка — паинька, а вот когда боковым зрением глянешь… и словно другое лицо, лик чудовища проглядывает сквозь туго натянутую человеческую маску.
Этапировали его сюда не так давно, в начале года. Сидеть ему предстояло вечность, и, по началу, он сидел в одной камере с террористом — подрывником, который в первого же дня стал смертельно бояться своего сокамерника.
«Он на меня как змея, смотрит. Сожрать хочет, отвечаю! Боюсь я, спать боюсь! Переведите меня в другую камеру», — сначала шепотом жаловался террорист начальнику конвоя. Потом уже причитал в голос, не стесняясь сокамерника. Тот только посмеивался, потому что Художник обвинения в каннибализме отвергал напрочь, в отличие от словоохотливого Синютина. И очень обижался, если их сравнивали. Хотя фактов покусов жертв не отрицал.
А потом случился инцидент, после которого заморыша пришлось перевести в одиночку. Ночью, часа в три, коридор, в котором находилась камера Художника, огласился дикими криками. Когда прибежала охрана, полкамеры было залито кровью. Выждав момент, когда сокамерник заснул, маньяк одними голыми пальцами разорвал ему пупок и умудрился нанести серьезную травму. А когда жертва заметалась, пытаясь бороться, откусил нос.
Выплюнув откушенный орган, он спокойно пояснил ошарашенной охране, что ему просто стало скучно, «захотелось порисовать», и без сопротивления лег потом лицом вниз.
Камера Художника была последней по коридору, и именно его змеиный взгляд провожал Олега Палыча с каждого обхода. И каждый раз табунчик предательских мурашек пробегал под формой по широченной спине молодого мужчины.
Заморыш сидел на койке и что-то рисовал пальцами на тонком листе бумаги. Кисточек и карандашей ему не давали. Книги, бумага для рисования и акварельки в пластиковых баночках, не ядовитые, чтоб не вздумал нажраться.
«Чтоб ты сдох поскорее», — мысленно в который раз пожелал душегубу старлей. Вслух же по инструкции задал положенные вопросы — обход был почасовой, с обязательным подъемом заключенного на ноги и опросом. Выслушал ответы и пошел себе дальше, когда вдруг услышал за спиной:
— С наступающим вас Новым годом, товарищ старший лейтенант.
— Гражданин, — машинально поправил он и переглянулся с Серегой. Тот поморщился.
— С семьей встречать будете?
— Не твоего ума дело! — отрезал старлей.
Сначала Олег Палыч не хотел делиться ощущениями с другом. Опасался насмешки. Но потом не выдержал, и, к своему удивлению, услышал в ответ: «Да у меня самого от его взгляда яйца с орех становятся!» И с тем, что боковым зрением «эта падла на рептилию похожа» Сергей Геннадьич тоже согласился. Боровому стало немного легче. А то уж ему начало казаться, что у него крыша потихоньку едет. Теперь они на пару с Серегой старались не задерживаться у камеры Художника ни на секунду дольше, чем велела инструкция.
— Да ты сама соображаешь, о чем просишь?! — отшатнулась от визитерши бабка Агафья. — Подумай! Душой ведь рискуешь! Разумом!
— Я знаю, вы можете! Про вас такое говорят… — вскинулась блондинка, и потухший взгляд вновь загорелся огнем. Этот огонь выжег всю ее душу, и слова знахарки ничуть не задели ее:
— Я и так все потеряла… Все, понимаете?! Что мне душа?
— А ты поменьше слухай, чего балакают, — сердито зыркнула глазами ведунья. — Я век прожила, всякое видала. Много грехов у меня, но душу сберечь хочу.
— Агафья Никитишна… миленькая! — гостья уцепилась холодными пальцами за руку старухи. — Помоги… Не могу я ни жить, ни умереть, зная, что эта мразь дышит! А девочка моя… ангел мой в земле гниет!
Женщину, казалось, сейчас прорвет наконец и она расплачется, горько и по-бабьи, облегчая душу. Но ничего такого не случилось. Глаза, недобро горящие, словно в лихорадке, оставались сухими. Голос дрогнул и выровнялся. Она взяла себя в руки.
Ненависть. Страшная, испепеляющая, тяжкая, как кузнечный молот. Эта ненависть держала ее весь судебный процесс, позволив выслушать все показания этого недочеловека. Она не упала в обморок даже тогда, когда он подробно рассказывал, как заманивал, истязал и убивал ее девочку. Вадик, муж, глотал валидол горстями и хватался за сердце. Парень дочери, хороший такой мальчик, плакал навзрыд… А она ничего… выдержала.
Именно эта ненависть держала ее на ногах все восемь часов, пока судья зачитывал приговор. Здоровые мужики просили перерыва, один сомлел даже, а она стояла, прямая, как корабельная мачта, и, не отрываясь, смотрела сквозь прозрачное бронированное стекло на детски-невинную рожу ублюдка, лишившего жизни ее единственную дочь. И еще много дочерей и сыновей, сестер и братьев, мужей и жен.
Ее девочка… такая тонкая, воздушная, воспитанная на идеалах классической музыки и литературы. Тургеневская барышня. Вся в родителей. Да и кого еще могли воспитать профессор консерватории и преподаватель иностранной литературы в университете? Умница, красавица, флейтистка… Никогда не задерживавшаяся допоздна. Никогда не огорчавшая их. Наученная не говорить с незнакомыми людьми, не садиться в машины к таксистам-частникам, не знакомиться на улице и использовать электрошокер в случае опасности. Мир груб, и они, вырастив красивый тепличный цветок, казалось, снабдили его и шипом для самообороны.
Самообман…
Чудовище сыграло на самой отзывчивой струне в душе их дочери. Оно попросило помощи. И она не смогла ему отказать… И стала его последней жертвой.
А патологоанатомы не смогли показать им то, что осталось от тела. Нечего было показывать. Вадик опознал дочь по предметам одежды и флейте… Только на суде Инна узнала, что сделала эта мразь флейтой с ее хозяйкой. Она слушала показания негодяя как сквозь вату, плотно обложившую голову, и жалела только об одном — решетки вокруг скамьи подсудимых теперь сменили на бронестекло, и она не может выстрелить в это паскудное, почти детское личико. Или плеснуть кислотой и посмотреть, как выгорают глаза и дымится оплавленным целлофаном кожа.
Конечно, его приговорили к высшей мере наказания — пожизненному заключению. Этот приговор для истерзанного болью сердца Инны был пустым звуком. Что такое тюрьма, пусть и навсегда, за все причиненные этим нелюдем страдания? Оно живет, дышит, раздает интервью, красуясь тем, что натворило. Рисует в камере картинки и заливает про веру в Бога, внезапно озарившую его после ареста. Оно жрет и спит, исправно вдыхает и выдыхает воздух, и, возможно, проживет так еще не один десяток лет, а их доченька навсегда придавлена могильным камнем.
И Вадик теперь тоже… Ее интеллигентный муж прожил после вынесения приговора еще неделю. А потом тихо ушел во сне. Просто уснул и не проснулся, не выдержало сердце. Инна осиротела окончательно. В пустой квартире стояла такая тишина, что хотелось лезть на стену и выть по-волчьи, пока не приедут санитары. Но она не выла. Она каменела изнутри, и все ее существо жаждало только одного — возмездия. Настоящего. Способного хоть частично окупить все причиненные маньяком страдания.
— Агафья Никитишна! — снова взмолилась блондинка. Можно было, конечно, просто и без затей свести мразь в могилу, положив его фото в любой гроб на любых похоронах. Заболел бы и исчах за пару месяцев, никуда б не делся. Ей так и советовала соседка по лестничной клетке, тетка разбитная и знающая. Жалела Инну… Окаменелости ее пугалась.
Но Инне этого было мало. Она хотела, чтобы он знал, кто пришел за ним, и за что. Она хотела видеть все своими глазами.
— Ладно! — сдалась старуха. — Будеть ему наказание, по его делам будеть. Но это опасно… Рискуем, обеи.
Женщина кивнула. Она была согласна на все.
— Сегодня нельзя, — что-то прикинув в уме, сказала бабка Агафья. — В город обратно не вертайся, у меня поживешь, места хватит. Как срок придеть, так и подступимся к делу.
Огромный черный котяра в белых «носках» и «манишке» спрыгнул с печки, подошел к Инне и потерся о ее ногу, выгнув лоснящуюся спину дугой.
Срок пришел через три дня. Все это время Инна провела в бабкиной избе, изредка выходя на двор покурить или сбегать в туалет. Телефон она выключила, чтоб не лезли… От жарко натопленной печи, густого духа трав и свежего хлеба у нее немного кружилась голова. Бабка к ней в душу не лезла, на откровенность не вызывала. Один раз попросила помочь перебрать какую-то крупу. Работа механическая, знай, отделяй крупинки одни от других. Инна перебирала, думая лишь о том, что должно произойти. Она ничего не чувствовала, кроме сосущей тоски и всеобъемлющей ненависти.
Кот проникся к гостье симпатией и спал у нее в ногах на скрипучей пружинной кровати с шишечками. Хозяйка избы предпочитала спать на печке, грея там старые кости. Днем она ушла из дому и пару часов где-то пропадала. Вернулась с маленьким узелком, который швырнула к печке, и тут же перекрестилась на висевшие в углу иконы. Котяра обнюхал узелок и утробно зарычал, вздыбив шерсть.
Стемнело. За маленьким окошком под веселенькими ситцевыми занавесочками бесом заходилась метель, швыряя в стекло крупные пригоршни снега. Поужинали молча. Инна помогла убрать со стола, помыть посуду. Агафья Никитишна достала свои травки-корешки, что-то перебирала, ворча себе под нос, что-то откладывала в сторонку. Чем ближе было к полночи, тем больше она мрачнела.
Когда старуха решила, что время пришло, то затеплила свечу, выключив верхний свет. Образа задернула занавеской. Достала старую фаянсовую тарелку, самую обычную, плоскую, с выцветшим синим цветком. Вытряхнула на нее содержимое узелка — пригоршню обыкновенной земли, но отчего-то Инна сразу поняла — могильная землица-то…
Потом долго колдовала с травками, что-то растирая, добавляя, бормоча. Откинула половики в сторону, освободив участок выскобленного деревянного пола.
— Руку дай, — потребовала у Инны. Посмотрела пристально:
— Не передумала? Обратной дороги не будеть.
Женщина лишь отрицательно мотнула головой. Острие чиркнуло по ладони, Инна запоздало вздрогнула. Красные капли зачастили в тарелку, смачивая рассыпчатые шарики русского чернозема. Потом этим же ножом Агафья Никитишна очертила круг прямо на полу, поставила туда тарелку, свечей пару. Втолкнула Инну внутрь. И начала бормотать, быстро взмахивая руками, присаживаясь и вставая, вычерчивая в воздухе ножом какие-то знаки, кружа по комнате с удивительной для ее возраста гибкостью.
Сначала не происходило ничего. Инна, окаменевшая настолько, что даже полусумрак и свершавшийся нечистый обряд не всколыхнули в душе никакого страха, просто стояла и ждала, что же будет? А потом словно холодом пахнуло, сырой землей, плесенью. Да так, что кошак, сидевший на лавке, зашипел проткнутым шаром и метнулся за печку. Колыхнулись занавески, язычки пламени заплясали, пригибаясь, и потухли. Изба погрузилась во тьму. Только за стенами стонала на сотни мученических голосов метель.
Когда бабка Агафья нетвердой рукой затеплила свечу снова, Инна по-прежнему стояла посреди избы, в круге, уронив руки. А потом она подняла страшные, черные, совсем без белков глаза и произнесла утробным мужским голосом:
— Зачем звала?
Истошный вопль метнулся из камеры в коридор, вскидывая дежурных на ноги. Через минуту старший лейтенант Боровой вместе с напарниками уже был у той самой, крепко нелюбимой камеры.
— Ты чего орешь?! — не по уставу поинтересовался он, на безопасном расстоянии оглядев камеру Художника. Заключенный, обычно такой умильно благостный, был сам на себя не похож. Трясся листом осиновым, прижимаясь рожей к решетке, и посекундно через плечо оглядывался, словно кто-то мог быть в камере кроме него.
— Товарищ начальник! Там! Она! Она! Смотрит на меня!
— Рехнулся? — спросил Олег Палыч. Камера, освещенная зарешеченной лампочкой, горевшей круглосуточно, была как на ладони:
— Нет там никого и быть не может! Разве что совесть твоя за тобой пришла. Поори мне еще, в карцер отправлю. Понял?!
— Она за мной пришла!
— С каких это пор ты баб бояться стал, душегуб? — усмехнулся Серега. — Ты не дури, поздно из себя шизика корчить. Пошли, мужики.
Уходя, Боровой оглянулся через плечо. На прижатом к решетке подростковом личике маньяка был написан настоящий ужас. Чего ж там ему примерещиться должно было, чтоб так напугать?
С этой минуты суточное их с Серегой дежурство превратилось в сущий ад. И пяти минут не прошло, как Художник закатил такой концерт, что перебудил весь блок. Конечно, видал на своем веку Боровой среди заключенных актеров высокого полета… но этот мерзавец переплюнул всех. Он визжал, стенал, капал пеной, катался по полу, кидался на решетку и орал, не умолкая, что его хотят убить. Пришлось вызвать подкрепление и проводить соколика в карцер, по пути хорошенько угостив для профилактики.
Это не помогло. Художник и в карцере продолжал выть и биться о стены. Впрочем, там со звукоизоляцией было хорошо, пусть себе орет, пока не охрипнет.
— Вот паскуда! — сердито отдуваясь, Сергей налил себе чаю покрепче и махнул кружку залпом.
— Как думаешь, чего это он? — спросил Боровой, наливая и себе.
— Внимания захотелось деточке. Исполняет, чего-чего… Или думаешь, за ним жертвы с того света пожаловали, возмездие вершить?
В загробную чушь Олег Палыч, само собой не верил. Но неприятный холодок снова по широченной спине прополз.
Инна проснулась лишь поздним утром. Кот сидел напротив и, не отрываясь, смотрел на нее большущими желтыми глазами. Голова была тяжелой, а тело так ныло, словно на ней всю ночь черти воду возили.
— На-кось, выпей, — бабка Агафья, заметив, что она проснулась, протянула гостье кружку с каким-то остро пахнувшим отваром. Инна хлебнула, обожглась… и внезапно ночные воспоминания обрушились, заставив ее вскочить с кровати.
— Получилось!
— Да не скачи ты… Получилося, да. Пей. Сегодня снова придеть. Тебе силы нужны.
Радость, настоящее ликование, затопило Инну вместе с воспоминаниями.
Умолк Художник только с рассветом. Боровой, сдавая дежурство, подробно доложил о его художествах начальству. Но на гражданку все равно отправился с каким-то камнем на душе. Близился праздник, и хлопот хватало и без идиотских выходок зека. Однако мысли помимо воли возвращались к этим выкаченным от страха змеиным глазкам. В кои-то веки Олег Палыч не был согласен с другом. Маньяк не исполнял. Что-то до смерти напугало его. Что?
На очередное дежурство старлей заступил через двое суток. Сдававший ему смену на вопрос о поведении Художника выразительно повертел пальцем у виска, и сказал, чтобы Боровой глянул записи с камеры видеонаблюдения.
Насидевшись в карцере, и не раз еще получив «успокоительного», Художник больше не орал. Он просто закрывал голову одеялом и трясся так на своей шконке всю ночь напролет, скуля от страха, как побитый щенок. Соседи сходили с ума от этого скулежа, проклинали маньяка и обещали распотрошить его самого к чертовой матери, как только подвернется удобный случай.
Камера не фиксировала ничего. Пространство между решетками было пусто. Стол, привинченный к полу стул, шконка и параша. Вот и все.
— Может, реально умишком тронулся? — предположил Олег Палыч, пересмотрев записи.
— Доложи начальству, пусть оно решает, показывать его психу или нет? Может, и рехнулся. Днем-то он нормальный. Рисует себе, как обычно. Жрет только плохо, да я ему не мамочка, за аппетитом его следить. На больничку наверное, надумал, чтоб дернуть оттуда попробовать, — отозвался друг. — Скажи лучше, ты дочке на Новый год чего дарить будешь?
И правда, день прошел без эксцессов. Маньяк сидел себе тихонько, возил пальцами по бумаге и изредка испуганно лупал глазами по сторонам. Осунувшийся, дерганный, побледневший, он больше не напоминал Боровому хищную холоднокровную тварь. Но легче от этого почему-то не стало. К закату Олег Палыч поймал себя на мысли, что ждет наступления ночи с какой-то нарастающей жутью в душе. Этот человек пугал его. Пугал по-настоящему. А теперь что-то пугало его самого, да так, что хладнокровный психопат и убийца орал, как резанный, и звал мамочку. Жуть.
«Паскуда… Сам с ума сходит, и меня туда же! Так и до увольнения по профнепрегодности дожиться можно», — с раздражением подумал Боровой на очередном обходе. До полуночи оставалось менее десяти минут.
А потом все началось снова.
— Флейта! Флейта! Слышите? Это она играет, играетиграетиграет, — талдычил Художник, забившись в угол. — Я ей пальцы отрезал, как же она играет?!
Соседи проклинали его на все лады.
К рассвету он прокусил себе вену и принялся лихорадочно рисовать что-то собственной кровью, и тыкать потом листком через решетку с воплями:
— Вот же она, вот, вы что, не видите?!
Матерясь, на чем свет стоит, мужики поперли придурка в лазарет, на перевязку.
Последнее дежурство Олега Палыча в уходящем году выпало на тридцатое декабря. Он был так рад, что встретит Новый год как нормальный человек, с любимой семьей, а не с опостылевшими зеками, что оттаял душой даже к Художнику. Тот был совсем плох, просто в преддверии праздников никто не хотел связываться с переосвидетельствованием, этапированием и прочими хлопотными процедурами. Начальство здраво рассудило, что если зэк повредился в уме, пара-тройка дней ничего уже не решит. А если он прикидывается, так и вовсе никакого вреда не будет. Мешает соседям спать по ночам? Плевать, соседи там такие «ангелы», что несколько бессонных ночей заслужили. Зато дежурные в тонусе.
В последний вечер своей жизни пожизненно осужденный за номером 5683 был тихим, как майское утро. Исправно ответив на положенные по инструкции вопросы, он посмотрел на Олега Палыча чистыми детскими глазами и сказал то, от чего здоровенный мужик покрылся ледяными мурашками.
— Товарищ начальник, вы знаете, я сегодня умру. ОНА сказала, что я до нового года не доживу. Заберите мои рисунки, ладно? Подарите их дочке. У вас есть дочка, я вижу. Вы же не зря меня так ненавидите.
— Обойдется моя дочка без твоих подарков, сволочь! — вскинулся старлей, взбешенный тем, что Художник кругом попал в точку.
— Заткни пасть, — встрял Серега, — помирать он собрался… Тебя не пришибешь еще!
Концерт по заявкам стартовал как по заказу, ровно в полночь. Отличный такой, со стонами и воплями, как в самую первую ночь. Разозленный словами заключенного, Боровой решил плюнуть на его выходки и не реагировать. Даже спиной к монитору повернулся. Пусть Сергей Геннадьич приглядывает. Но другу тоже было плевать, по большому счету. Мыслями он уже устремился к праздничному застолью. Поэтому внимание на Художника они обратили, только когда вопли внезапно стихли.
— Утомился, артист? — со смешком спросил Серега, глянув на экран. И сорвался с места, крепко выматерившись.
Заключенный за номером 5683 лежал посреди камеры лицом вниз, и не реагировал на приказы подняться. Из-под тела неспешно растекалась вишневая лужа. Рисунки, хаотично разбросанные всюду, белели на полу и скудных предметах мебели. Соблюдая инструкцию, Олег Палыч вызвал конвой, кинолога, снял оружие с предохранителя и с великими предосторожностями вошел в камеру. Зек не шевелился. Еще раз, пригрозив ему всеми карами, какие только были в его арсенале, Боровой носком ботинка пихнул зэка в бок. Никакой реакции. Знаком велел напарнику проверить у Художника пульс.
— Готов, — с удивлением констатировал тот, пощупав тощую шею.
Когда тело перевернули лицом вверх, все невольно отшатнулись. Искусанные в мясо губы были черны и раздуты. Пустые глазницы кровавыми дырами пялились в потолок. Скрюченные окровавленные пальцы, прижатые к груди, не оставляли сомнений — Художник выдавил себе глаза сам.
— Тьфу ты, черт! Вот же гнида! Перед праздниками такое отмочить! Кусок в горло теперь не полезет… — скривился кинолог.
— Собаке — собачья смерть. Видно, совесть сожрала, — выдал эпитафию Сергей Геннадьич.
— Но, ты собак-то не погань… — возразил кинолог. Его отлично выдрессированная, свирепая ротвейлерша жалась к ноге проводника, вздыбив холку, и испуганно пялилась куда-то в угол. Туда, куда всю последнюю неделю смотрел Художник.
Машинально подобрав с пола один из рисунков, Боровой увидел на нем довольно искусно нарисованную в пол-оборота девушку. Юную, красивую. Она играла на флейте и смотрела поверх инструмента таким взглядом, что мужчине сделалось совсем нехорошо.
На вскрытии патологоанатом обнаружил, что заключенный погиб, подавившись собственным языком.
Инна, распятая в круге со вскинутыми руками, словно птица, внезапно открыла глаза, нашла взглядом бабку Агафью и зашлась счастливым безумным смехом. С ее губ обильно текла густая розовая пена. В глазах не осталось ничего человеческого. Она качнулась вперед, и Агафья Никитишна, мелко перекрестившись, выставила нож перед собой.
Вилы судьбы
Витек был из той породы людей, которых в народе насмешливо величают шнырями или хануриками — невысокий, тощий, неопределенно возраста «за тридцать», с мутными бесцветными глазами, со следами вырождения и трудного детства на плоском загорелом лице, с характерной походочкой и не менее характерной речью, выдававшей обладателя с головой. Сидел Витек по мелочи, но не единожды. Начал он свой блатной роман с зоной, как водится, еще по малолетке. Судьба его не то, чтобы не задалась, а изначально не могла сложиться никак иначе, поскольку Витек не совершил в этой жизни ничего экстраординарного, лишь повторяя путь своего шалопутного папаши: хулиганка — драка — кража — тюрьма. Отец в итоге так и сгинул где-то по лагерям. Мать давно смирилась и махнула рукой на обоих — проклятые гены! — потихоньку залечивая свое разочарование водочкой, пока очередной сожитель в пьяном угаре не прибил. Покосившиеся семейные пенаты живо прибрала к рукам старшая сеструха, устроившаяся в жизни лучше прочих — ее муж хоть и был алкаш, но из тихих и даже работящих. Нет-нет, а и приносил копеечку в дом, не все пропивал.
В общем, в очередной раз откинувшись с зоны, оказался Витек, как оторванное от корня перекати-поле — ни кола, ни двора, ни работы, ни бабы какой жалостливой. Сунулся было к сеструхе, но та брату не обрадовалась — мол, собьешь с пути мужика мово, еще вместе присядете. Иди-ка ты отседова подобру-поздорову. Пригрозила ментами. Витек обложил стерву матом, но снова возвращаться за решетку не хотелось. Пришлось идти куда глаза глядят. Из всей собственности были у него четкие зоновские четки, немного денег, да кое-какие шмотки — все на нем.
Как-то так, пытаясь устроить вольную жизнь, перебиваясь мелкими кражами, ночуя по знакомым и затрюханным «малинам», Витек и прибился к цыганскому табору. Цыгане жили весело и шумно в старом съемном домишке на окраине города — гуляли на широкую ногу, песни орали, матом ругались от мала до велика и работу, как и он сам, не уважали. А еще у них всегда было, чем раскумариться. Не то, чтобы Витек был конченным нарколыгой, за дозу способным родную мать прирезать, но разве в его жизни было так много удовольствий, чтобы еще от такого кайфа отказываться? Цыгане его не прогоняли — пусть живет, раз хочет, однако и за своего не считали. Женщины — черноглазые, бойкие, над ним посмеивались, дразнили, однако руки распускать не позволяли. Мужчины смотрели свысока, помыкали. Витек матерился, выпендривался, а потом делал, что было велено. Деваться ему все равно было некуда.
Как-то раз в один из погожих осенних деньков в съемном домишке сорвало кран, гусаком торчавший во дворе. Вода хлынула, заливая все на своем пути. Вооружившись тем, что оказалось под рукой — длинными отвертками, Витек с еще одним молодым парнем решительно взялись за устранение течи. Никакого вентиля, однако, обнаружить не удалось, и Витек решил было перекрыть таковой прямо в распределительном колодце. Однако оказалось, что сметливый сосед, устав покупать новые люки, исчезавшие по ночам в неизвестном направлении, накрыл колодец листом железа и все это тщательно закопал. Вымахавшая за долгое лето трава отлично скрыла его от любопытных глаз. Самого новатора не оказалось дома, а копошившиеся по хозяйству вместе с нанятыми работягами другие соседи сами не помнили, где тот люк, сухо бросив Витьку: «Ищи, он где-то там», и отказавшись угостить трудягу сигаретой или хотя бы насваем.
— Во шнырь, — гыгыкнули они между собой, когда он отошел.
— Угашенный по-моему, ты глаза его видел? Ща он навертит в том люке…
Витек на них даже не обиделся. Он презирал этих чернорабочих тем самым, кипучим классовым презрением. Кто они такие?! Мужики, работяги — тьфу! Грязь под ногтями. А он — блатной! А то, что им цыги помыкают, так это кому видно-то? Живут одной семьей, вот он для этой семьи все делает, понятно?
Матеря на чем свет стоит и проклятый кран, и проклятый колодец, и чертова соседа, Витек с цыганенком излазили все кусты под забором. Отбросив отвертку, для углубленного поиска он вооружился добротными советскими вилами на крепкой ручке. Впрочем, тыканье зубьями в твердый сухой суглинок не принесло желаемых плодов — колодец словно провалился, а хозяева наседали, требуя немедленного прекращения потопа.
— Я ща главный вентиль перекрою, на всю улицу! — пригрозил Витек тем самым соседям с их работягами.
— А у тебя разрешение на то, чтобы в тот колодец лазить, есть? — поинтересовался один из рабочих насмешливо, оперевшись о лопату, которой копал траншею под опалубку. — Ты кто такой? В Горводоканале работаешь?
— Я — сантехник! — с вызовом соврал шнырь.
— Ну-ну, — иронично отозвался тот и вернулся к своему занятию. Витек озлобился еще больше. Ему сделалось тоскливо. Полезет в этот долбаный колодец, а жильцы потом ему пилюлей вломят. А может, даже ментов вызовут. Ему сделалось совсем грустно. Да черт бы с этой протечкой, чего он носится тут, икру мечет? Его это хата что ли? Помыкают как собакой за паршивый кусок хлеба и дозу! Кому надо — тот нехай и затыкает. Руслан вот, боров какой — сядет и жопой колодец закроет.
Размышляя так, перебирая и растравливая свои обиды, Витек устремился вниз по улице, прочь от дома, где никто не любил и не ценил его, где никому он не был нужен. Да ну все это к чертовой бабушке! Не вернется он туда больше. Все барахло его нехитрое при нем. И только тут Витек заметил, что руки его все еще сжимают добротные хозяйские вилы.
«Ваще ништяк, не совсем пустой ушел», — подумал он: «Вон какие — сто лет им сносу не будет. Продам. Хватит на пожрать, может, даже на чекушку. А там… эх, трава не расти!».
Задумываться над долгосрочными перспективами Витек не умел — семья не научила, а в тюряге это вовсе не требовалось — там хозяин с государством за него наперед думали.
Через какое-то время ноги вынесли ханурика на широкую оживленную улицу, на которой полным ходом шел субботник — жильцы сгребали опавшую листву, бумажки, пустые бутылки, сухие сорняки граблями, а работники коммунальной службы собирали все это добро в старые покрывала, мешки, и таскали к тракторенку с прицепом. Витьку ужасно хотелось курить, и он притормозил возле одной группы трудящихся с целью стрельнуть сигаретку, но едва успел раскрыть рот, как на него едва не с кулаками налетел мужик с мятой папкой подмышкой. Начальник какой, бригадир что ли?
— Че ты встал? Нет, че ты встал, время идет, обед скоро! — он ткнул наручные часы немного обалдевшему Витьку прямо в нос и прикрикнул на остальных. — Пошевеливаемся, мать вашу растак, у нас по плану еще соседние улицы!
И унесся подгонять и понукать дальше.
— В самом деле, не стой столбом! — бросил Витьку один из рабочих в оранжевой замызганной жилетке. — Быстрее сделаем — быстрее пожрем да перекурим.
Обед… это слово подействовало на бывшего зэка как заклинание. В пустом с утра желудке предательски заурчало. А, хрен с ним… Кто узнает-то, если он разок и поработает? Не зашквар, поди, все равно не то, что с петушней из одной посуды похавать. И, решившись, он с размаху воткнул вилы в сноп сухой травы и метнул ее в кузов тракторенка.
Обед подвезли и впрямь скоро. Не лососина с трюфелями, конечно, но и куда как получше тюремной баланды. Намахавшийся вилами Витек с аппетитом смел свою порцию, с кайфом затянулся выпрошенной сигаретой, но тут на него снова налетел бригадир.
— Куда жилет уже дел?! Почему без жилета?!
— Так эта… не выдавали мне, — прохрипел Витек возмущенно.
— Почему не выдавали?! Бардак! Без жилета не положено! Как фамилия?
Записав ФИО, темпераментный начальник куда-то снова умчался, а мужики понимающе похлопали Витька по плечу — мол, ну вот такой он у нас, шибанутый слегка. Но по деньгам не обижает, зарплату не задерживает.
После обеда Витек по инерции вернулся к нехитрой работе, начисто позабыв и о цыганах, и о прорыве их водопровода. Чокнутый бригадир снова принесся, отругал его за то, что тот до сих пор не оформлен как положено, велел занести документы в отдел кадров завтра же, сунул ему оранжевый жилет и побежал дальше. Пожамканный паспорт вместе со справкой об освобождении лежал у Витька в кармане рубашки. А трудовую можно в ближайшем переходе купить. Старую скажет, потерял… Или на прежней работе не отдали. Что самое странное, его эта перспектива даже не ужаснула. А че? Кормят, зарплату платят, жилетку вон выдали. Может, и комбез дадут… Потом, как схолодает. Работа — дурак справится, университетов для нее кончать не надо.
На закате рабочего дня Витек метнул вилы в кузов тракторенка, к остальным инструментам, выяснил у мужиков, куда завтра подъехать, и отправился ночевать к одному приятелю. Тот рожу скорчил, конечно, но на пару ночей пустил. Утром Витек пробудился ни свет ни заря, тщательно умылся, причесался, и отправился на работу, как нормальный человек. Перед отделом кадров замялся было, опасаясь, что из-за отметок о судимостях его принимать на работу передумают. Но кадровичке на это было плевать.
— Что ты у нас тут попереть-то можешь, вилы или грабли что ли? — хохотнула она и окинула Витька томным изучающим взором. Так начался его трудовой путь в честную жизнь. А там и женщина хорошая сыскалась, через месяцок-другой где-то. Не кадровичка, конечно, но тоже баба справная, а главное, смирная и молчаливая. Жалела его — кормила вкусно, любила сладко. Витек переехал в ее маленький домишко и истово взялся приводить его в порядок. Соседки, не скрываясь, в голос завидовали такому счастью, зазывали к себе, но он если и ходил — так только по делу, потом сразу домой. Витьком, кличками тюремными, шнырем и хануриком его более не величали. Жена звала Витенькой, ее сынишка — папкою, сослуживцы — Иванычем. Дела на работе шли в гору, с наркотой он завязал, водочку употреблял только по праздникам. В перспективе светило даже повышение по службе.
А вилы те Витек потом отыскал среди прочих, по добротной ручке с приметной щербинкой, и домой принес. Начистил до блеска, ручку отполировал и в сарае в уголок поставил. Вилы судьбы, мать их растак…
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
