Дядь-Шура
Глава 1
Дядь-Шура
Моим родным, солдатам Великой Отечественной: Владимиру и Константину Зелянским, Владимиру Ложкину
Кто знает щучье слово,
Чтоб из земли солдата
Не подымали снова,
Убитого когда-то?
(Арсений Тарковский)
Они пришли в самое неудачное время – к концу приема, когда у меня в голове мутилось от усталости, чужих бед и неотложных дел. Непримечательная пара: высокий худой старик с белым легким пухом на голове и плотная тётка предпенсионного возраста в мохеровой кофте. Старик молчал и чуть растерянно улыбался. Тётка говорила не то что за двоих, а, пожалуй, за всю Госдуму разом. Через минуту хотелось одного: чтобы она заткнулась и дала поговорить с дедом. И только опыт, говорящий, что куда больше хлопот психиатру доставляют не больные, а их родственники, заставлял меня кивать, отфильтровывая информацию из этого словесного потока, исподволь разглядывая старика.
Ухоженный, опрятный. На правой щеке грубый старый шрам. Взгляд чуть расфокусирован, внимание рассеянное. Мимика скудновата. Отгороженный.
— Дядя это мой, материн брат… его-то мать, бабка моя, умерла лет пятнадцать назад, всю жизнь его на себе тянула… у неё пенсия, у него пенсия, льготы – инвалид войны… когда дело пошло к концу, вызвала мою мать, сказала, что дом нам подпишет, если его досмотрим…. велела на иконе поклясться…а он не понимает ничего… когда её хоронили, не плакал, каменный, только по щеке её погладил в гробу… ему говорят: в лоб поцелуй, а он ничего…
Теплая фланелевая рубашка в крупную клетку. Чёрный пиджак глубоко советских времён. Несколько орденских ленточек – эх, я в них не разбираюсь. Три нашивки за ранения: две красных и жёлтая. Ну, это я понимаю: два лёгких, одно тяжёлое, с повреждением кости.
— А у матери-то уже у самой ни сил, ни здоровья…подумали, решили, я тут буду с ним вожжаться… всё-таки своя кровь, дядька родный … дочка замужем, квартиру я свою сдала… а тут ему пенсию не дают, прежняя почтальонка уволилась, а новая, молодая, упёрлась, говорит – доверенность от него надо, а какая тут доверенность, мать за него всегда пенсию получала, он только в магазин ходил с запиской…ни денег не понимает, ничего…говорят, опекуна ему надо…
— Давайте, я посмотрю документы.
Та-а-ак… Гордеев Александр Иванович… Тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения… Трёхпроцентник… Инвалид войны, инвалидность… бессрочная ещё с тех времён, когда я под стол пешком ходила…
Гордеев Александр Иванович оказался продуктивному контакту недоступен. Он не ответил ни на один вопрос, не показался из-за прозрачной стены, которая отгораживала его от окружающих. Только улыбался иногда – чуть-чуть, вежливо и терпеливо. Да, слух резко снижен, пишет ЛОР, но хоть что-то он слышит. А понимает ли?
— Да он и не говорит почти, редко когда слово буркнет… он смирный, безотказный… вот только недавно стали нанимать кого огород копать, а то всё сами… и картошку мы с ним сами посадили, силы-то уже не те, а всё же сами… вот только пропадает он, мать предупреждала…
— Как пропадает?
— На день-два пропадает, невесть куда диётся… потом является – грязный, обросший… не, не пьяный, он вообще не пьёт, даже если угощают….не, невредный: дашь в руки лопату, покажешь – где, грядку вскопает, дашь ножик и картошку – почистит….. сам моется, сам броется… а то сядет и смотрит – в небо, на облака, на деревья, на птиц, или вот если муравьи ползают – тоже смотрит…
Александр Иванович не реагировал на эту трескотню. Впрочем, он вообще ни на что не реагировал. Когда в коридоре с грохотом захлопнулась дверь, он чуть-чуть повернул голову – но и только. Он вежливо и отчужденно терпел ситуацию и всех нас.
Когда многословная баба выскочила в коридор занимать очередь к кардиологу, Александр Иванович ненадолго обратил на меня внимание. Размытый взгляд голубых глаз вдруг остановился на мне, тонкие запавшие губы дёрнулись, и он негромко, скрипуче спросил:
— Держатся?
Что бы он ни вкладывал в это слово, оно прозвучало так, что иначе ответить было нельзя.
— Держатся! — уверенно ответила я.
Тут он улыбнулся. Да так улыбнулся, что стало ясно, каким он был красивым… когда-то.
Племянница вновь ворвалась в кабинет и повлекла старика в коридор, словно шустрый буксир неповоротливую баржу. С порога он вновь вопросительно посмотрел на меня. Я кивнула:держатся, конечно, держатся!
Он улыбнулся опять, и дверь за ними захлопнулась.
Ну что ж, хоть какой-то контакт есть…
Сквозь обычный шум в коридоре поликлиники звучал призыв боевой трубы: «Дядь-Шура, пошли скорей, дядь-Шура…».
— Ох, балаболка! — резюмировала пожилая, опытная кабинетная медсестра.
— Куда хуже бывают. Заводите карточку, Татьяна Павловна.
Начался призыв, работы было по горло. Весна выдалась ранняя и тёплая, отопление ещё не выключали, и между группами призывников мы выходили подышать в сквер у военкомата. Обычный провинциальный набор: пушка на сером бетонном постаменте, стела с фамилиями погибших – из того же серого бетона — , клумба, на которой из года в год высаживают неприхотливые красные сальвии.
Дядь-Шура не выходил у меня из головы. Уж слишком он был необычен. И сейчас, блаженно сидя на облупившейся скамеечке под плакучей ивой, я вдруг увидела его фамилию, вырезанную на крошащемся бетоне.
Я поморгала. Нет, в глазах у меня не двоилось.
Гордеев И. И.
Гордеев С. И.
Гордеев Д. И.
Гордеев В. И.
Гордеев Н. С.
Всё правильно. Целый клан: два брата и трое их сыновей. Его отец, дядя, два родных брата и один двоюродный. И не только у него, так почти по всем буквам алфавита, кроме тех, с которых в русском языке ни одно слово не начинается.
Мой прадед всю войну простоял у операционного стола. Из троих его сыновей вернулся один. У бабушки было два брата. Было, и не стало. Мы все заплатили сполна.
Раздражённо засигналил «пазик»с призывниками.
Закончив приём, одуревшая от галдежа парней в семейных трусах, я пыталась вспомнить, что же я хотела ещё узнать. И только проходя мимо двери с табличкой «4-е отделение», сообразила, что сюда-то мне и надо.
Я сумела объяснить немолодому майору, зачем мне нужны документы Гордеева А. И. Медицинская документация, обстоятельства и характер ранений. Теперь это мой диспансерный больной, надо же знать, откуда что взялось. Майор считал это излишним, но вовремя вспомнил, что все психиатры чокнутые. Он пожал плечами и достал из шкафа ящик с карточками.
Гаршин, Гарбузов, Гребенкин, Гудзий…Гиршман, Геворкян, Григорьев… Гордеев Александр Иванович, 1923 года рождения… В ряды РККА призван в мае 1941года… артиллерия, наводчик, на фронте с 22 июня 1941 года…Киев, Харьков… ранение…Сталинград, ранение. Последнее место службы — 1180-й ИПТАП, должность, звание – сержант, командир орудия. В бою под селом Горелое 9 июля 1943 г. ранен, контужен. Госпиталь…комиссован. Награды: медали «За боевые заслуги», «За отвагу», орден Красной Звезды. Окопный набор…
Ближе к полуночи, закончив все дела, я включила ноутбук и набрала запрос в Яндексе. Смешная аббревиатура ИПТАП развернулась в длинное и лязгающее как танковая гусеница наименование «Истребительный Противотанковый Артиллерийский Полк». Школу я окончила с золотой медалью и всегда считала, что хорошо знаю историю. Но Курская битва сводилась для меня к сражению под Прохоровкой. А там, оказывается, были ещё Поныри, Черкасское, Самодуровка… Да, и Горелое тоже было.
Дядь-Шура родился не просто в рубашке – в скафандре, в бронежилете, в панцире. Кто-то наверху указал на него, сказав: «Ты!». И он прошёл через огонь, кровь и железо, но потерялся где-то по дороге. Он вернулся, но уже не был тем Шурой Гордеевым. А кем тогда? И вернулся ли он? Может, он там и остался?
На эти вопросы никто не смог бы ответить. Да и ответ не имел никакого практического значения. Я легла спать, но долго не могла уснуть. А когда уснула, мне снились странные путаные сны, где всё вокруг взрывалось, грохотало, где кто-то ждал моей помощи, и от кого-то одного зависело многое, почти всё.
Весна незаметно перетекла в душное жаркое лето. Прошёл суд, Дядь-Шуру лишили дееспособности. Племянница стала его опекуном. Ядовитые бабки с рентгеновским взглядом, сидящие на скамеечках у ворот, в тени алычи и тутовника, прилепили ей прозвище Тонька-Зингер – за неумолчное стрекотание. Дядь-Шуру, довесок к старому, но крепкому дому на двадцати сотках земли, всё это не трогало. Он жил в своём мире, и хода туда не было никому.
В конце июня Дядь-Шура пропал. Растрёпанная Тонька-Зингер обежала весь город, собралась писать заявление в милицию, но через сутки Дядь-Шура объявился сам – на соседней улице, необъяснимо грязный и обросший.
На следующий день Тонька прибежала ко мне на приём. За таблеточками. Чтобы не бегал. Чтобы со двора — ни-ни, а сидел бы дома и не шлялся где попало…
Я посмотрела ей в переносицу и, не повышая голоса, объяснила, что все таблетки небезразличны для старого, изношенного организма. Что Дядь-Шура не опасен для окружающих. И что основная обязанность опекуна – присмотр за больным и беспомощным в быту человеком.
Тонька-Зингер грохнула дверью и унеслась к главврачу – жаловаться.
— Пусть повертится. Она что, думала, дом и двадцать соток земли за просто так? Сидит с бабками, семечки грызет и сериалы обсуждает, а дед ей траву для кролей собирает, — с неожиданной злобой сказала Татьяна Павловна.
«Завтра же настучу в соцзащиту», — решила я про себя и отправилась на ковер к начальству.
Главврачу я напомнила, что «таблеточки», если завысить дозу, могут уронить давление до уровня, несовместимого с жизнью. И тогда не миновать вскрытия, комиссии и многих неприятностей. А заполошная Тонька-Зингер может под горячую руку дать не предписанную дозу, а «чтоб хорошенько помогло». Или ей просто надоест возиться со стариком. Бывали случаи…
Главврач, мужик тёртый, всё понял с полуслова, поторговался для вида и пошёл на компромисс.
Тонька получила для поддерживающего лечения Дядь-Шуры валерьянку и пустырник, пообещала написать в облздрав и ретировалась.
Дядь-Шуру я встретила на улице через несколько дней. В китайском тренировочном костюме с чужого плеча он выглядел опрятно и не по возрасту молодо. Шумливая Тонька всё же отрабатывала грядущие блага. Ну и ладно…
Кажется, он узнал меня. По крайней мере, голубые глаза, до этого расслабленно созерцавшие улицу и прохожих, вдруг остановились на мне с вопросительным выражением.
— Держатся! — уверенно заявила я, подчёркнуто артикулируя.
Он улыбнулся, чуть кивнул и пошёл дальше, по-верблюжьи невозмутимый, неуловимо чужой всему вокруг. Ноги сами понесли меня следом. Куда он идёт — в магазин, с запиской? — и найдёт ли он дорогу домой? На худой конец, хоть Тоньке позвоню, оправдывала я себя.
Дядь-Шура оказался идеальным объектом для слежки. Он не обращал внимания ни на что окружающее, ни разу не обернулся. Я примерно представляла, куда он идет. На пятачке, который громко назывался «центр», был только один магазин – между городской администрацией и военкоматом.
Да, туда он и шёл. Но по дороге свернул к памятнику и прикоснулся к пушке таким жестом — хозяйским и благодарно-ласковым одновременно — , который я уже где-то, когда-то видела. Он скрылся в магазине, а я осталась стоять на другой стороне улицы, мучительно стараясь поймать мелькнувшее воспоминание.
И я вспомнила! После первого класса меня повезли к родне в сибирскую деревню. Мне показалось, что я попала в рай. Полный двор живности, которую я до этого видела только на картинках. Цыплята всех возрастов, от пушистых шариков до голенастых быстроногих подлётков, уже обрастающих перьями. Смешные ягнята. Лопоухий добродушный Джек, с которым я быстро подружилась, даже залезала к нему в будку. Только к двум лайкам, сидящим в добротном вольере, было запрещено подходить раз и навсегда — собаки рабочие, серьёзные, было сказано мне. Их кормил только хозяин, муж бабушкиной двоюродной сестры дед Фёдор. Вот он-то и гладил их изредка — так же скупо и благодарно. Бабушка шепотом объяснила, что дед Фёдор всю жизнь был охотником-промысловиком. И эти лайки десять лет назад спасли его, посадив разъяренного шатуна под выстрел. Тогда их было четыре. Двух шатун задрал, а этих дед Фёдор притащил из тайги на связанной из лыж волокуше. Отдал местному фельдшеру двух соболей и трёхлитровку спирта, чтобы заштопал и выходил псов, и сказал, что будет их кормить и холить до старости – в благодарность. Вот и живут на пенсии, заключила бабушка.
Деда Фёдора, почти такого же безмолвного, как Дядь-Шура, я и без того побаивалась. А после бабушкиной истории прониклась к нему таким боязливым уважением, что разревелась, когда перед отъездом он в первый и последний раз погладил меня по голове и сунул мне мешочек отборных кедровых шишек — на дорогу.
Я вернулась в «здесь и сейчас», на солнечную улицу и обнаружила, что на меня с недоумением глазеет Наталья Скворцова, мать тихого шизофреника Коли. Она явно не в первый раз о чём-то спрашивала меня, но ответа не дождалась.
Хорошо быть психиатром — все знают, что ты чокнутый, и относятся к этому с пониманием. Как Наталья.
В тот день Дядь-Шура вернулся домой, но через две недели пропал снова. И на этот раз с концами. Тонька-Зингер поставила на уши райотдел милиции, со скандалом заставила принять заявление об исчезновении Гордеева А. И., написала телегу главврачу — на меня, в облздрав – на главврача и стала ждать результатов.
Стояло июльское пекло, выгоревшее добела небо дышало жаром. «Скорая» пахала как проклятая, мне работы тоже хватало. После очередного вызова в приёмный покой я пошла домой пешком – хоть немного подышать ночной прохладой. От усталости и недосыпа кружилась голова и познабливало.
От военкомата до дома – ещё два квартала. И тут мне захотелось посидеть в кружевной тени плакучей ивы, подышать, подумать ни о чём, а не ворочаться до утра в душной спальне, словно по обязанности пытаясь уснуть.
Я устроилась на скамейке и стала бездумно смотреть на узор теней и лунного света. Самое большое пятно – тень от пушки, а вокруг сетью колышутся тени от ивовых ветвей. И цикады орут как оглашенные… И ни души вокруг…
Я не сразу поняла, что же изменилось. А когда поняла — вцепилась в скамейку так, что рассохшиеся бруски сиденья впечатались в ладони.
Тени от пушки больше не было. Вместо неё возникла дыра, из которой хлынули вспышки оранжевого пламени, раскалённый свет летнего дня, оглушающий грохот, лязг и вой… взрывы… и надсадный хриплый ор:
— Снаряд! Заряжай, бронебойным! Заряжай, Мансур, чёрт косорылый! Заряжаааай!
Из дыры, из пятна слепящего света шагнул высокий человек, упал, с трудом поднялся, сделал несколько шагов на подламывающихся ногах и рухнул ничком на замусоренный газон. Через несколько секунд он по-ящеричьи проворно полз, струился, петляя среди света и тени, к лежащей в траве пивной бутылке. Одним длинным слитным движением он схватил её за горлышко, приподнялся на локте, заваливаясь на левый бок, с силой метнул бутылку и успел упасть лицом в пожухшую траву до того, как звонко брызнули осколки.
Он лежал, вдавившись в землю так, что казался плоским, прикрывая голову руками, и в лунном свете я увидела, что по всей спине у него расползлось чёрное мокрое пятно.
Тело не слушалось, но привычный врачебный рефлекс оторвал его от скамейки. До лежащего было несколько шагов, но теперь колени подгибались у меня.
Пятно на спине не мазалось. Это была не кровь — пот. Насквозь мокрая на спине и под мышками гимнастёрка стояла коробом, заскорузлая от старого пота и пыли.
Я наскоро ощупала его. Вроде цел, нигде не кровит, пульс слабый, частый, но ровный. С трудом я перевернула его на спину. Та-а-ак… Глаза закрыты, оскаленное лицо сведено гримасой страшного напряжения, покрыто коркой из пыли, копоти и пота. Забитая грязью щетина. Потёки засохшей крови из ушей. Густой ёжик совершенно седых волос. Грубый шрам на правой щеке.
Дядь-Шура.
Только этому Дядь-Шуре было двадцать лет. Он и тогда был седой.
Я нашарила в кармане пачку влажных салфеток и стала оттирать пыль и копоть. Грязное юное лицо старело на глазах, оплывало как нагретый воск. Прорезались морщины между бровей и на лбу, углублялись носогубные складки. Опустились уголки рта, морщинистые веки дрогнули и приподнялись… да, те же яркие голубые глаза…
— Держатся? — закричала я прямо в это уже не юношеское, ещё не старческое лицо.
— Держатся, — ответил сорванным голосом Дядь-Шура — нет, сержант Александр Гордеев.
Глаза его опять закрылись, пульс частил под сто сорок – ещё бы, только из боя – но он был, чёрт возьми, был! Негнущимися пальцами я выцарапала из кармана мобильник, набрала 03, коротко и матерно объяснила сонному диспетчеру, что у старика плохо с сердцем.
Да, он уже стал стариком в китайском тренировочном костюме. Я села рядом, положила его голову себе на колени. Дышит, пульс есть… Держится…
Где-то там, в другом времени и пространстве, грохочет Курская битва. Ревут, плюясь дымом, танковые дизели, с надсадным звоном бьют семидесятишестимиллиметровыеЗИСы, подскакивая после каждого выстрела. Сорок пять «Тигров» майора Каля рвутся к селу Горелому, впереди них идут две линии «Фердинандов», сзади пехота, и у каждого на пряжке написано «С нами Бог».
Я-то знаю, что они не пройдут. Ведь там прикрывает нас и наше «сегодня» Дядь-Шура.
Сержант Александр Гордеев этого не знает. Он просто держится. Держится, отбивая одну за другой тринадцать атак. В этот день он совершил невозможное. И, чтобы совершить, вычерпал свою жизнь на шестьдесят лет вперед. Наверно, эта критическая масса и притягивает к себе туда сегодняшнего Дядь-Шуру.
Но если живой Дядь-Шура вновь попал в тот самый важный день своей жизни и вернулся из боя обратно к живым, а бой продолжается, то кто же там дерётся? Мёртвые? И их ярость, ненависть, желание выстоять и победить выдергивают его туда как мощный магнит? Или его вызывают туда на подмогу, бросают в бой как резерв Ставки?
Если это так… значит, война не кончалась. Значит, где-то там никогда мной не виденный даже на фотографии дядя Юра поправляет за плечами рацию и шагает в чёрную пустоту самолётного люка. Дядя Костя под огнём наводит понтонный мост на Одере… Дядя Володя бьет из «катюш» по Зееловским высотам…
Дай же им покой, Господи! Уволь их в запас!
И да светит им вечный свет.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
