Двадцать семь драгоценных жемчужин
Глава 1
Монастырь Дрепунг,
две тысячи пятьсот тридцать четвертый год
со дня Паринирваны Будды Шакьямуни
Их было двое – старик и собака. Они шли по каменной узкой тропе, становясь с каждым шагом все ближе. Их тени скользили вослед.
Цаган-лама вздохнул. Непонятные гости несли с собой много вопросов. Он мог бы прогнать их, но черные бусины четок на левой руке призывали к обратному. Четкам он верил. Они были с ним еще с тех самых пор, как он ездил на снежного цвета кобыле, и имя его… нет, скорей, имена. У него было много имен…
Цаган-лама всмотрелся. Глаза его были слабы и по-старчески сонны. Собака бежала к нему, оторвавшись от спутника. Ее черная шерсть была длинной и грязной. Приблизившись, тонко залаяла, мягко лизнула ладонь. Цаган-лама погладил ее. Он узнал. Его память вернула, сияющей, огненной вспышкой – далекие сопки и небо, бездонною чашей над сопками. Легкий шелест травы – и копыта, тугой, барабанною дробью. Мелькнуло и сгинуло.
Черные четки качнулись. Цаган-лама зажал их в кулак.
– Я рад снова видеть тебя, досточтимый Джа-лама, – сказал он собаке. – В каком бы ты не был обличье – ты гость мой, желаннейший гость.
Его руки дрожали. Он ждал слишком долго, но встреча случилась. Все было, как встарь – за высокими сопками Халхи, в июньской степи. Небо, бледный фарфор, и утоптанный серый ковыль. Все вернулось, и в этом была справедливость. По-иному и быть не могло.
– Да, он быстр, – сказал Цаган-ламе старик, – и он помнит, короткой, звериною памятью – все свои прошлые жизни. А ты – вспоминаешь меня?
Его взгляд был суров. Цаган-лама простерся пред ним, распластавшись в холодной пыли.
– Да, – сказал он в ответ, – о, Светлейший Владыка. Было б странно мне – вас не узнать. Я надеялся встретиться с вами еще в этой жизни. И надежды сбылись.
Небо было дразнящее, зыбкое. Желто-рыжее солнце бездумно светило, лучи его гладили четки. Цаган-лама стоял на коленях, склонившись пред солнечным светом, и в душе его был восхитительно-теплый покой.
Время сделало круг. Все вернулось, и в этом была справедливость.
Глава 2
Цурухай, Первый Аргунский полк,
две тысячи четыреста пятьдесят второй год
со дня Паринирваны Будды Шакьямуни
…И привиделось – гниль, небывалая мерзость вокруг. Чрево умершей рыбы, осклизлые петли кишок. Мухи, масляно-черные, гулко, надрывно жужжа, облепляли ее. Их дрожащие крылья звенели.
– Пшли вон, – Унгерн взял револьвер и бестрепетно целился в черно-мушиную стаю. – Вон, сказал вам!
Его взяли под руки.
– Блажит, – хихикнул Михайлов, – гоняет чертей с перепою… или чего еще там ему спьяну примстилось.
Лицо его было намокшее потом, раздутое, дряблое. Мухи кружились над ним, ослепительно-черные.
Унгерн рванулся.
– Убью! – прорычал он Михайлову. – С-сволочь… развел тут… свои безобразия… руки пусти!
Темный, злой револьвер обреченно уперся Михайлову в шею.
– Ну? – оскалился Унгерн. – Теперь – каково?
…Зазвенело в ушах, все сильней и стремительней, белый, мерный, стальной, восхитительный звон. Кровь текла по лицу – он не чувствовал боли. Мушиный, отчаянный хор нарастал.
– Руки крепче вяжите… я саблей его оглушил… господа, это ж прям невозможно… – догнало его. Чернота разлетелась на мелкие бусины. Унгерн взял их в ладонь…
И очнулся. Он лежал на кровати, веревка впивалась в плечо. Голова была тяжкой и мутной. Вина. Нескончаемый стыд…
А потом он увидел змею. Ее пестрое тело, гремучее, страшное, мерно ползло по стене. Желтый взгляд был – огонь и смятение.
– Т-ты… – шипела змея, – не имееш-шь опоры… и от этого все твои беды… нужен ствол, чтоб обвиться… с-смотри…
И стена растворилась. За ней – было мертво. Была пустота, невозвратность. Среди пустоты – восседало на троне чудовище. В черных, жестких, косматых руках его были гигантские четки.
– А змея – это злость, – проревело чудовище, – видишь, я злость приручил. Я связал им хвосты и ношу их на шее, – клыкастая пасть искривилась. – Склонись предо мною, и я научу тебя, как укрощать своих змей.
Он кивнул головой, и веревки опали. Унгерн встал перед ним.
– Я – тебе в подчинение? – Унгерн закашлялся. – Кто ты такой?
Четки сделались шумны. Запели, защелкали жалостно.
– Он – сама справедливость… – шептали они, – грозный бог Махакала, великий и гневный. Он открылся тебе. Снизошел до тебя. А ты копишь сомненья… тц… тц… – щебетали они, точно птички.
Унгерн слышал их щебет. И был не согласен.
– Ну, допустим, – сказал он, – все это не бред. Не похмельные сны. Для чего это мне предлагается – главный вопрос. И цена его… – он покачал головой, – мне хотелось бы знать, прежде чем…
– …согласиться? – осклабилось чудище. – Все очень просто – ты мне подошел. Ты готов рисковать, и душа твоя просит о цели. Я дам тебе цель. Все же лучше, чем пить с сослуживцами горькую… – красные губы его задрожали в улыбке. – Справишься – станешь великим. Нет – скормлю тебя тиграм, а черепом четки украшу.
И была пустота. Посреди пустоты был белеющий трон. Унгерн встал на колени. Он был бесшабашен.
– Согласен, – сказал он бестрепетно. – Здесь, в гарнизоне – такая тоска. Лишь охота да пьянки. А ты обещаешь мне дивное… как там тебя… Махакала? Что я тебе сейчас должен?
– Ничто, – обронил Махакала. В черной, страшной руке его стыла петля. Он взмахнул ей. Со свистом петля опустилась…
…змеей обвилась, вышибая дыхание…
– …я научу тебя, как укрощать своих змей… – долетело до Унгерна.
И пустота замолчала.
Глава 3
Забайкальские степи,
две тысячи четыреста пятьдесят третий год
со дня Паринирваны Будды Шакьямуни
Ветер вольно резвился. Лениво гонял облака в сине-белом, пустом, гулком небе, от края до края степи. Тишина – и всполошное хлопанье крыльев. Всплеснулась трава. Темно-пегая утка ушла к облакам. Ветер мягко ласкал ее перья.
– Пошел! – Унгерн дернул перчаткой, и, яро ощерившись клювом, сокол взмыл к небесам, настигая беглянку.
…Покой. Бледно-желтое солнце над сопками. Вкрадчивый шепот травы. Унгерн тронул поводья, и лошадь неспешно пошла.
Сокол был беспокоен. Низринулся с неба, как брошенный камень, в когтях его билась, бездумно раскрыв яркий, масляный клюв – угасавшая утка. Глаза ее были подернуты тихой предсмертною мутью.
– Что чувствуешь? – жадно спросил Махакала. Он был в пустоте и повсюду. Под каждой былинкой в степи, в каждом перышке утки. В большом карем глазе коня. В соколином распахнутом клюве. – Вот – ты убийца. Как ты ощущаешь себя?
Унгерн крепко задумался.
– Я безразличен. Я лишь сделал то, что был должен – я вынужден чем-то питаться в дороге, пока не доеду… Ведь так? Хотя… она очень жалка, эта бедная утка. И будь у меня провиант…
Махакала кивнул. В зверьих, красных глазах его вспыхнули искры.
– Запомни все то, что сейчас ощущаешь, – сказал он, и алые губы его шевелились в движении. – Покой и беззлобие. И – состраданье к тому, кого ты убиваешь. Затем, что так должен… Запомни.
И сделался малым, как мышь, и высоким, как горы. И смех его был, точно дальнее эхо, и бледные слезы его укатились в траву.
…Лошадь фыркнула. Теплые губы ее равнодушно щипали былинки.
Глава 4
Крепость Джамбиджалцаны байшин
у источника Баин-Булак,
две тысячи четыреста пятьдесят шестой год
со дня Паринирваны Будды Шакьямуни
Костер был неистов. Гневливое пламя его рвалось к темному небу. Серебряным млела луна, рассыпные, хрустальные звезды едва замечались в ночной черноте. Степь дышала, жила – тихим ростом травы, тарбаганами в норах, костром и луной. Что могло потревожить ее?
Унгерн бросил в костер завалящую ветку. Молчание длилось.
– Я знаю, зачем ты здесь, – наконец отпер губы Джа-лама, – ты хочешь понять, что с тобой происходит. Ты зол. Ты растерян. В душе твоей черная пропасть неведения… Я просвещу тебя, – он улыбнулся. – Несложно. Я шел по тому же пути, что и ты. Мы – равны.
Он подал руку Унгерну. Унгерн принял ее.
– Я пришел в монастырь, и я был бесполезен, – продолжил Джа-лама, – дурной, нерадивый послушник, дурной, нерадивый монах. Меня часто бранили. Однажды – все это закончилось дракой. Я был в дикой ярости. Я задушил того, кто меня обвинял. Я бежал. Ночевал на холодной земле, пил из луж. Стал подобен бродячему псу. Меня гнали везде, отовсюду.
Глаза его стали тоскливы. На миг, а потом в них вернулось спокойствие.
– И однажды, во сне – я увидел Его. Он был красен, как кровь, он сидел в пустоте, на вершине горы из литой, ослепительной меди. Под ним был невинный и белый, сияющий лотос, а в правой руке – скорпион… – произнес он бессвязно и вновь замолчал.
Унгерн ждал.
– Его звали Джамсаран, он жил во дворце из костей, – отдышавшись, продолжил Джа-лама. – Король и палач, раскаленный и гневный, как пламя. Рыча, точно лютый огонь, он смотрел на меня, а потом предложил мне…
– Я знаю, – прервал его Унгерн, – что он предложил. Тот же путь, что и мне – Махакала. Несчастья сближают… Скажи, – его взгляд оживился, – зачем это все? Что хотят эти демоны?
Он поднял голову к небу. На миг – в небывалой, сплошной пустоте он увидел кровавое, мерное море, и лотос в волнах его, трепетный, царственно-белый, и красный огонь в лепестках – Джамсаран. Белоснежные зубы оскалились – демон принял его. Ледяной, сокрушительный меч поднялся в высоту. Море вверглось в волненье. Джамсаран заревел.
– Наступают последние дни, – прохрипел он гортанью Джа-ламы. – Все захватит вражда и неверие. Попрано будет святое Учение. Лишенные чести взойдут на престол… и тогда – вы придете вершить правосудие. Многое будет дано вам… и спросится многое, – страшно и твердо сказал он, и злое, разбойничье пламя взметнулось над ним, и, стихая, опало.
Костер догорал. Ночь бледнела. Сырой, умирающий свет разливался по тусклому небу. Последние дни…
Унгерн поднял сухую травинку.
– Не страшно? – спросил он Джа-ламу. – В служенье тому, для кого мы – трава полевая? Дыхнет – и исчезнем. Сгорим в ослепительном свете…
Джа-лама молчал. Унгерн знал, что он скажет в ответ.
Глава 5
Галиция, Юго-Западный фронт,
две тысячи четыреста пятьдесят седьмой год
со дня Паринирваны Будды Шакьямуни
Дождь лил, монотонно и вяло, сочился сквозь блеклые тучи – сплошной пеленой над окопною, серою глиной. Надсадно ударила пушка. Земля содрогнулась в ответ – истощенно и глухо.
Унгерн притушил папиросу.
– Пойду, прогуляюсь, – сказал он как можно небрежней. – Погоды сейчас преотличные… Резухин! За старшего будешь.
Взахлеб застучал пулемет. Упреждая, откликнулась пушка. Унгерн встал из окопа. Шаг, другой. Приближались окопы противника.
– Отчаянный! Я не ошибся в тебе, – хохотнул Махакала. Сердитый и черный, парил, точно облако дыма, над пушкой, и четки в руках его были остры, и тягучи, и звонки.
– Не бойся, – шептали они, – тц… тц… пули тебя не заденут. Они как вода. Ветер. Облако. Глина. Тц… тц… забирай их с собой… – пели четки.
Унгерн подал сигнал. Над окопом противника черно взметнулась земля. Приглушенно заахала пушка.
– Своим помогаешь? – сквозь дым произнес Махакала. – Наводишь огонь на противника… так это здесь называется? Небо, какая роскошная бойня! – он мягко, тигрино прищурился. – Кровь. Ее вкус будоражит…
Унгерн кивнул.
– Я знал, что ты будешь доволен, – пожал он плечами. – Война насыщает. Любая война.
Махакала нахмурился.
– Нет. Лишь война справедливая. Эта – бессмысленна. Скоро она прекратится, – глаза его желто сверкнули. – Тебе дадут орден за эту войну. Им ты будешь гордиться. Свидетельство храбрости… как у вас там говорят… – он опять засмеялся, белея клыками во рту. – Возвращайся. Достаточно.
Дождь умолкал. Скупо сеял последние капли в размякшую землю. Унгерн шел. Пустота пред глазами его поглощала случайные звуки.
Глава 6
– Ни царапины! Надо ж, – Резухин вздохнул, недоверчивый взгляд его был осторожен. – Под самым огнем. Как на верную смерть… Впрочем, ты изменился. Давно замечаю. С той самой поездки к Джа-ламе… – лицо его сделалось строгим. – Хотел расспросить тебя…
Он замолчал.
– Валяй, спрашивай, – Унгерн стряхнул папиросу, – все, что можно – отвечу.
Резухин задумался.
– Правда, что пули его не берут? – наконец произнес он, прищурясь. – И врагам он умеет глаза отводить. Казаки его как-то, разбойника, взять собирались. Окружили отрядом. А он закрутился на месте, завыл, точно волк, зашипел, как змея – и в казачьем отряде тотчас друг на дружку набросились, с криками «Вот он! Руби негодяя!» И бились друг с другом… Джа-лама смотрел и смеялся.
Унгерн тяжко вздохнул.
– Правда. Пули – они как вода. Как песок… у меня в кулаке, – он коснулся шинели. – Смотри, – прошептал он Резухину, – вот, чем меня убивали.
И Резухин смотрел, изумленно, невидяще.
– Правда. Пули… – сказал наконец. – Будто сплющились. Будто о камень… – нервически дернул щекой. – Что за фокус? Джа-лама тебя научил?
Его руки дрожали. Унгерн хлопнул его по плечу.
– Ну, допустим, не он. И, допустим, не фокусу, – он подмигнул. – Что еще интересно? Про знамя-сульдэ его, черное, кровью кропленое – хочешь спросить? Как Джа-лама принес ему жертву – того, кто в отваге его сомневался. Достал его сердце, дрожащее, точно зайчонок – и съел перед знаменем. Кровью – окрасил древко. Это правда, Резухин. Как то, что стою я сейчас пред тобой, невредимый и целый.
Резухин поморщился. Взгляд его стал осторожно-брезглив.
– Нехристь он, этот самый Джа-лама. Вот у себя и чудесит. А ты… – недоверчиво хмыкнул, – ты ж, вроде, крещеный. И вся эта дикость разбойничья… ч-черт… или я ошибаюсь? Да кто ты теперь? – его голос сорвался.
…Паучье ткалась пустота. На сияющем троне ее восседал Махакала.
– Не знаешь? – ехидно оскалился он.
– Нет, – сказал ему Унгерн, – не знаю.
Глава 7
Персия, Кавказский фронт,
две тысячи четыреста шестидесятый год
со дня Паринирваны Будды Шакьямуни
А тюльпаны цвели, вызывающе красно и гордо. Пожар на зеленом лугу, беспокойное, ярое пламя. И цветастые бабочки – искрами в нем.
– Революция, – Унгерн смотрел с отвращением, – власть голытьбы. Красный бант на одежде – сейчас это модно… Семенов! – рука его смяла тюльпан. – Как тебе это все? Не находишь забавным?
Тюльпан пламенел, тонкий, красный, отважный. Унгерн сунул в петлицу изломанный стебель его. Унгерн ждал.
– Про…любили страну, – зло ответил Семенов. С хрипотцей откашлялся. – Да-а… Что хорошего ждать, если сам государь император отрекся, и всякая шваль в Петрограде теперь заправляет? Керенский… Да кто он такой, чтобы я ему кланялся?
…Вечное пламя тюльпана. Острый, злой, негасимый огонь.
– Я напомню тебе, – произнес неожиданно Унгерн. – Джа-лама, разбойник монгольских степей. Когда всю власть в стране захватили китайцы, скорбел он недолго. Собрал недовольных – и начал борьбу. Что мешает и нам…
Он осекся. Тюльпан на груди был болезненно-жгуч.
– Ничего не мешает, – Семенов насупился. – Я – остаюсь монархистом, как ты… черт бы всех нас побрал! И таких, сохранивших еще представленье о чести, достаточно, чтобы… к ногтю эту шваль… все банты эти красные… – хищные пальцы его заметались по воздуху, – вешал бы всех… без разбору…
А тюльпан облетал, красным, горьким, отчаянным пламенем. Сила и стойкость цветка. Неизменность его – восхищала.
– Последние дни… – Унгерн поднял с травы лепесток. Как разверстая рана в ладони. Обет. Обещание. – Как предрекал Джамсаран. Я услышал его… Я услышал тебя, Махакала! – вскричал он беззвучно.
И взметнулась трава. Разлетелись беспечные бабочки. В черной, зябкой, немой пустоте – рос тюльпан. Он был хищен. Он был Махакалой.
И Унгерн склонился пред ним.
Глава 8
Станция Даурия,
две тысячи четыреста шестьдесят первый год
со дня Паринирваны Будды Шакьямуни
Снег падал, густыми, тяжелыми хлопьями. Черные всполохи птиц в белом, пасмурном небе – и рельсы под ним, бесконечные, долгие рельсы. Вагоны гудели устало; скрипя, поезд двигался к станции.
– Унгерн, к нам гости, – Семенов скомкал телеграмму. – Ты можешь представить себе – сам помощник морского министра… советская сволочь… то-ва-рищ Кудряшев пожаловал!
Взгляд его сделался хищным.
– Как же так? – перебил его Унгерн. – Товарищ же знает, что здесь его встретят… как должно, – он чиркнул рукою по горлу. – Нам тут большевистская дрянь не нужна. Еще агитировать станет казаков… – рассеянно вымолвил он.
Поезд встал, просигналив натужно и хрипло. Вагонные двери открылись.
– Так он вусмерть напился в Чите со своею командой и забыл пересесть на экспресс, чтобы ехать в обход нас, – Семенов был весел. – Что, не помнишь, как это бывает?
– Не помню, – нахмурился Унгерн. – Не пью, и другим не советую. Зряшное это занятие.
Снег был – молодой и хрустящий. Следы на нем были глубоки.
– Приехали! – Унгерн взошел по ступеням. Вагон был притихший и сонный. Купе, зеркала. Развернулся. Толкнул приоткрытую дверь. – Ты – помощник морского министра, товарищ Кудряшев?
Растерянный взгляд.
– Да. Так точно… – на лбу – испарина. Дрожал. Умоляя, тянул к нему руку: – Пощады! Согласен служить у Семенова… во искупленье всего… пожалейте… повинен…
Вагонные тени сгустились. В сплошной, одуряющей тьме – огневым воссиял Махакала.
– Ну, что чувствуешь? Злость? – деловито спросил он. – Желание мести? Это враг твой сейчас. Его жизнь – в твоей длани.
Унгерн был осторожен.
– Какая там месть… Расстрелять – и забыть. Одной сволочью меньше, – он сжал револьвер.
Снег за окнами был неизменен.
– Комиссара – в расход, – произнес со спокойствием Унгерн. – Его спутникам – сотню плетей и отправить обратно, откуда приехали.
…Снег заметал. От вагона, цепочкой, тянулись следы. Унгерн ждал. Ожиданье его было белым, пустым, равнодушным.
– Пли! – взметнулось над сопками. Грохот. Отчаянный вскрик.
Махакала парил, распростершись над снежною гладью.
– Совершенство… – сказал он с восторгом, – эта истина, «надо щадить все живое» – для тех, кто стремится к нему, кто еще не достиг. А достигшим – я дам свою истину… – красные губы его искривились. – Убей одного, чтоб спастись могли тысячи. Душу его от грехов очищая, бери его грех на себя… В этом смысл Учения.
И исчез, в ослепляющее белом снегу. Унгерн был одинок.
– А ты с кем говоришь-то? – Семенов стоял рядом с ним, настороженно слушал. – Сам споришь с собою, и сам отвечаешь себе. Заболел, что ли? – брови его приподнялись.
– Помстилось тебе, – Унгерн сплюнул на снег. – Мне болеть сейчас некогда – столько всего впереди… – произнес он мечтательно. – Жечь большевистскую гниль. Избавлять от заразы Россию. Все возможно сейчас, понимаешь?
Семенов смотрел с недоверием.
– Сдюжим ли? Больно масштабна задача… Не так много людей у нас, да и с оружием – все не так гладко…
…Снег был изнуряюще долог.
– Ну а что предлагаешь – смириться? – Унгерн взглянул в упор. – Бежать за границу? Оставить страну коммунистам? Таким, как Кудряшев?
– Да я…
И Семенов замолк. Белый снег стал сильнее и гуще.
Глава 9
…Стол, чернила, стальное перо, черный, галочий след на бумаге. Выгорала свеча – тусклый, желтый, засаленный свет. Сон – урывками. Ночь недолга.
– Ты все пишешь, – сказал Махакала. Косматые руки его обезьянье скользили по воздуху. – И кому же? Зачем?
Долгохвостые змеи шипели:
– Зря… пустяш-шное… ты не пиш-ши, говори, все, что хочешь сказать… ведь слова значат больш-ше… бумага – бумагой останется… ш-ш…
Извиваясь, вползали в чернильницу. Дым. Унгерн видел себя в золоченом дацане, перед статуей Будды. Чадила лампада. Монахи ударили в гонг.
– Ну так что ж, говори, – произнес снисходительно кто-то. – Я должен услышать, что ты предлагаешь.
Он был в черных очках, с тонкой, острой, ореховой тростью. Невидяще вел ей по полу, считая шаги. Мертвый взгляд его был неподвижен.
…но Унгерн узнал его.
– Богдо-гэгэн, о, Светлейший Владыка! – склонился пред ним, пряча пальцы в чернилах под желтым халатом. – Мне так жаль – вы сейчас в заточении…
Трость задрожала. Змеино задвигалась тень на стене.
– Под домашним арестом, – сказал ему Богдо-гэгэн. – Святотатцы-гамины… – вздохнул. – Если б было возможно – они бы убили меня, как убили царя Николая.
И погасли лампады. Дацан потемнел, грозово, неотвратно. И тотчас надвинулись змеи.
– Больш-шевизм – это зло… – прошипели они в унисон. – Его лож-жь убивает… борис-сь…
– Я готов, – сказал Унгерн, – но только нужна мне военная помощь – монгольских князей и маньчжур. Вы должны быть свободны, должны снова править, Светлейший Владыка… я дам вам другую империю – больше, сильнее, чем прежняя. Ту, что была, пока жил Чингисхан.
Раскаленная тьма нарастала. Внутри ее – лотосом плыл Махакала. Глаза его были закрыты, густые ресницы – опущены вниз.
– Я вижу, – косматая тень шевельнулась, – в душе мой слуга, этот Богдо-гэгэн, очень слаб. Но поддержка твоя укрепила его. Он поверил… а вера – уже половина успеха. Считай, что монголы сейчас на твоей стороне. Маньчжуры же… – и Махакала задумался. Звякнули четки, серебряно, тонко. Точеные их голоса наполняли дацан. – А с маньчжурами ты сам придешь к соглашению. Будет несложно… – туманно сказал он.
И стены дацана развеялись. Унгерн сидел за столом. В его правой руке костенело перо. В левой – жалко хрустела бумага.
– Слова значат больше… бумага – бумагой останется… – эхом пропело далекое.
Унгерн скомкал бумагу и бросил на стол.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
