Обложка Дом в октябре

Дом в октябре

Дарья Райнер

0% прочитано
Стандартный
Дарья Райнер

Дом в октябре

День 1. Создающий миры

Черри нанизывает на нить ещё одну бусину — алую, как зарево рассвета над городом, цвета спелой земляники, чей вкус ей знаком по дешёвым синтетическим ароматизаторам для газировки и шоколада. В детстве она видела во сне, как идёт по полю, и всюду — куда ни глянь — алеют капли ягод; Черри собирает их бережно в ладонь, мокрую от утренней росы, и бежит обратно к дому, чтобы порадовать отца, не съесть всё в одиночку...

Вихо рассказывал ей легенду далёких предков из народа чероки — о Первой Женщине и Первом Мужчине, которые жили под небом в мире и согласии, пока не случилась между ними Первая Ссора.

И тогда Она ушла — прочь, куда глядят глаза, по ущельям и горным тропам, не оборачиваясь, когда Он звал и просил прощения. Боль в Её сердце была слишком сильна, а ноги слишком быстры, и только встречный ветер целовал Её щёки — яростно и жгуче — по дороге через Великие равнины.

Отчаявшись, Он упал и взмолился Унетланви, отцу неба и земли, великому духу, создающему миры из единой искры. Он просил вернуть Её, остановить, уберечь от беды. Унетланви откликнулся на зов: вездесущий и всеведущий, он создал на Её пути высокие горы: Она шагала недели, выбившись из сил, оставила следы босых стоп на снегу и всё равно поднялась на вершину. Тогда по слову Всемогущего разлилась большая река, вобрав в себя сотню младших сестёр, но Она переплыла поток и, продрогшая, вышла на берег, упав ничком на камни. Сил больше не осталось. Пожалев своё дитя, великий дух перенёс Её на земляничную поляну.

Очнувшись, Она попробовала ягоды на вкус — душистые и свежие, такие сладкие, что сердце защемило от яркого восторга. Захотелось набрать полные горсти — столько, сколько сможет унести, — чтобы отдать Ему. Поделиться находкой, чтобы увидеть, как смеются Его глаза. Чтобы смеяться самой, слизывая с пальцев липкий сок. В сердце женщины не осталось обиды, и, глядя на Неё, спешащую домой по коротким тропам, Унетланви обнимал собою мир. Он знал: из любого раздора есть путь к согласию.

Черри выдыхает и затягивает крепкий узел. За тонкой ширмой, разделяющей комнату на две равные половины, Джим поворачивается во сне: он спит чутко, и даже тихий перестук вампумов может потревожить его грёзы.

В последние дни они много спорили. Вернее, она спорила с Лагардом, а Джим безуспешно играл роль моста между враждующими берегами, пока окончательно не отошёл в сторону, не ушёл в себя, и только Творцу было ведомо, о чём он думал, когда не мог заснуть накануне вечером.

О судьбе Фейртауна, за который до сих пор считает себя в ответе? Или о той, кого привёл в междумирье, а после потерял?

Черри добавляет два узла: браслет почти готов. В нём заключены пути Джима — те, что предстоит пройти здесь, в новом Слэк-Сити. Крошечная бусина напоследок — как символ примирения, начала, рассветная искра, заключённая в капле алого стекла.

Для большинства белых людей — цвет войны и ярости.

Для Черри — цвет любви и прощения.

День 2. Карамель

В коридорах поют сквозняки, пахнет пылью и палыми листьями. Дом, милый Дом.

Джек роняет с плеча рюкзак и садится на широкий подоконник. Жестом фокусника извлекает банку, перевязанную бечевой, и пластиковую ложку для мороженого.

— Лопай.

Игошка недоверчиво оглядывает банку с этикеткой «Wilkin & Sons Ltd» на просвет. Скручивает жестяную крышку, запускает палец в густую карамель.

— Ну правильно, зачем нам ложка? — Джек хмыкает, наблюдая, как лицо мальчишки принимает сначала задумчивое, а затем разочарованное выражение. — Чего не так? Ты бы ещё от пиццы с ананасами покривился, гурман! Солёная — самый смак, между прочим. Французы фигни не придумают.

Пацан морщится. Ставит банку на подоконник и медленно, значительно отодвигает прочь. Глядит с укором, склонив голову на бок, как нахохлившаяся чёрная птица. Африканский стервятник.

— Вот сразу видно, малой, не жевал ты листового железа*. Не варил похлёбку из ремней. У нас как в Вирджинии раньше говорили? Лишь утратив всё до конца, мы обретаем свободу. Или то буддистская шняга?

Джек откидывается затылком к стене и кладёт ногу на ногу, устраиваясь поудобнее. Достаёт бутылку вишнёвой шипучки со дна рюкзака. Ему нравится говорить с негритёнком, который не понимает ни слова. Остальные обитатели Дома не тянут на благодарных слушателей: Девятый пропадает в родном мире, Баб-Уля солит огурцы или вздыхает над засохшей геранью, а клирик слоняется по лаборатории мрачной тенью, изображая не то Франкенштейна, не то Калигари.

— В общем, потребительство, брат, — это зло. Сегодня ты отказываешься есть карамель, завтра — земляничный джем, а послезавтра что? Нутеллу? Так не пойдёт.

Некоторое время они смотрят друг на друга в упор. Играют в гляделки, пока не заслезятся глаза. Как опытный игрок и шулер Джек знает, когда можно поддаться.

— Твоя взяла. — Он высыпает из карманов куртки припасённые сладости. В глазах Игошки загорается нечто близкое к восторгу. Он собирает в охапку шоколадных пауков, глазные яблоки из мармелада и тыквы-леденцы, а после отнимает у Джека бутылку газировки и выпивает залпом половину, вытирая пенные «усы» тыльной стороной запястья.

Джек смеётся и треплет пацана по курчавому затылку. Как младшего брата, рождённого не в той стране и не в том столетии. Или наоборот — в том. По крайней мере, ни он, ни его родители не были рабами.

— Только об этом — молчок. — Он прикладывает палец к губам, Игошка понимающе кивает. — Первое правило нашего клуба «Полдник» — не упоминать о клубе. Особенно при Баб-Уле. Второе правило... а, впрочем, беги. Замолкаю на сегодня. — Джек усмехается и некоторое время сидит с закрытыми глазами, закинув руки за голову, слушая, как мальчишечий топоток стихает на лестнице.

Ещё немного — и он сам двинется дальше. Вытянет карту из колоды наугад: солнечный Рио? Или дождливый Лондон? Вся суть заключена в интриге.

Проходя мимо комнаты Девятого, он поднимет с пола упавшую цифру. Сплюнет на ладонь комок жвачки и вернёт ту на место — приклеит на совесть, чтобы не слетела. На прощание Джек подмигнёт двери: каждой вещи — своё место.

*На сленге времён Гражданской войны так называли солдатские галеты — sheet iron crackers.

День 3. Всё, что осталось

Ему снится Липа.

Она изменилась, повзрослела. Неважно, откуда эти сны: время в их мирах течёт по-разному.

Она отдаляется, исчезает в тумане. Игнас протягивает руку и натыкается на плотный барьер — будто стекло из далёкого детства, через которое они общались с Майей: взглядами, жестами, несмелыми улыбками, которые на лицах подопытных выглядели чем-то чужеродным.

Он отгоняет воспоминания усилием воли. Сирен больше нет. Профессор Джеффри Голдсмит, которого он некогда называл отцом, мёртв. Лаборатории «Хай Джен» уничтожены.

Что осталось?

Тихий шёпот по ночам. Перестук бусин за ширмой, сосредоточенное дыхание Черри. Она теперь не слышит голоса духов. Зато слышит он — не мёртвых, просто ушедших. На границе сна и яви проходит вереница тех, кого он больше не встретит, ведь не существует Шаткого Дома — узла, соединявшего нити жизней.

Отпуская Липину тень, Игнас какое-то время смотрит в потолок, по которому ползут пятна света: изумруд и пурпур. Уличный неон преломляется, заставляя вспомнить о соборных витражах. Отцу О'Доннеллу бы понравилось.

Уже не Игнас и не Девятый — просто Джим — закрывает глаза. Всё тает в молоке тумана. Так и должно быть. Так правильно.

Всё уходит рано или поздно. Кроме тревоги, которая точит изнутри — что бы ни происходило вокруг. Она давно стала частью Джима, не привыкшего с детства доверять. Людям. Памяти. Миру.

Тревога и эти сны в ночной тишине.

Всё, что у него осталось.

День 4. Запертый и забытый

«Лишь нам, живущим в неподвижности заточения, дано видеть и знать»

— Оскар Уайльд

Тюрьма была для него монастырём духа.

Келья монастыря становится тюрьмой для тела.

Мораг заточает себя добровольно. Он знает, что пройдут месяцы — возможно, годы, если его жизнь не оборвётся, — прежде чем он снова выйдет к людям. Прежде, чем он сможет взглянуть в глаза Беатрис.

Ведь, положа руку на сердце — дабы не лгать самому себе перед ликом Господа, — другие люди, будь они трижды святыми или грешниками, да хоть пресвитерианами, интересуют его не больше муравьёв, которые ровным строем маршируют вдоль прутьев решётки на замурованном окне. Все горожане Килларни не стоят и мизинца Беатрис О'Лири.

Каждый день Мораг начинает с молитвы — и мыслей о том, кем он предстанет перед ней, когда покинет Аббатство Макросс и вернётся в город. Умываясь по утрам, он вглядывается в поверхность студёной воды, и отражение распадается на две половины: одна посылает милый сердцу образ — чернокудрого ангела в одеждах, сотканных из света, — другая твердит, что гордыня — худший из грехов. Он и без того нарушил две заповеди одним деянием.

Чти отца своего.

Не убий.

Стоя на коленях, Мораг осеняет себя крестным знамением. Когда свеча в нише готова погаснуть, он зажигает от её пламени новую.

— Qui tollis peccata mundi, — шепчет одними губами; два голоса, помимо собственного, продолжают звучать в голове, — suscipe deprecationem nostram*.

Он знает, что только через служение — не себе, но другим, — через смирение в аскезе и очищение души от порочных желаний вчерашний волк станет пастырем: сегодняшний послушник примет сан.

Он знает, что принесёт обет и никогда не назовёт Беатрис О'Лири женой. Не осквернит её ангельскую суть. Он знает, что без неё всё не имело бы смысла... Так кого же он славит в молитве?

Спотыкаясь, Мораг начинает с начала. Всему своё время, как говорится в Завете.

И каждому — свой жребий.

*(лат.) — «Ты, который принимает грехи мира, внемли нашим мольбам».

День 5. В толпе

And the music was good and the music was loud

And the singer turned and he said to the crowd: «Let there be rock»

♪ AC/DC — Let there be rock (1977)

На арене Джо Луиса в Детройте нечем дышать. Тысячи людей вопят во всю глотку, то срываясь с места в диком танце, обнимая за плечи стоящих рядом бедолаг и оттаптывая им ноги, то раскачиваясь на пятках, подобно церковным хористам на мессе. Над толпой плывут огни зажигалок, будто пляшущие на ветру светляки; на сцене дым-машина выплёвывает клубы «пламени», и в кроваво-алом зареве начинает казаться, что ад и впрямь сошёл на землю в Мичигане.

Спустя полтора часа после начала концерта, когда первые риффы «Highway to Hell» звучат над стадионом, у фанатов открывается второе дыхание. Хрупкая девчушка рядом с Джеком визжит так громко, что срывает голос. Её подруга, хохоча, спотыкается, обливая кого-то пивом. От запаха пота и табака свербит в носу. В глотке пересыхает, и Джек начинает прокладывать дорогу к выходу: от сцены его безнадёжно оттеснили пять треков назад.

Толпа беснуется, подобно волнам в жестокий шторм. Прилив, отлив, и снова... Его тянут назад, толкают под рёбра. Ворот футболки трещит и рвётся. На предплечье остаётся здоровый синяк. Шея болит так, будто он провёл ночь в окопе под проливным дождём.

Безумие передаётся воздушно-капельным путём, и, когда Джек наконец выбирается на открытое поле, он смеётся как полоумный, откашливая чужой сигаретный дым. Затем с наслаждением втягивает ночной воздух.

Блаженны мёртвые.

Глядя на край надкусанной луны, он думает, что нынче, в ноябре тысяча девятьсот восемьдесят первого года, Джексону Хиггинсу исполнилось бы сто сорок лет и один год.

Немалый срок для никудышного солдата и бедового шулера.

День 6. Никогда

«Это ветер, усмирю я трепет сердца моего, —

Ветер, больше ничего»

— Эдгар Аллан По

Облака над городом похожи на белых селки*. Ветер гонит их с юга, со стороны моря; он подхватывает с земли закатные листья и ворчливо раскачивает ветви рябины. Сидя на парковой скамье, Беатрис запрокидывает голову и закрывает глаза. Кончик носа чешется от прикосновения тончайшей паутины.

Две чёрные птицы кружат над перекрестьем тропинок: не грачи с окраин, а лесные во́роны. Один из них вскоре улетает, другой остаётся с Беатрис, видимо, решив скрасить её одиночество воскресным вечером. Она не против. Только плотнее запахивает на груди вязаную шаль.

После ночи Самайна дело идёт к зиме. Ещё немного — и облака превратятся в тучи, тяжёлые, дышащие снегом, а там до Рождества рукой подать.

Сестра Аннора каждый год придумывает для прихожан новые «задания», превращая адвент в увлекательную игру, чтобы никто не скучал: ни дети, ни взрослые, что вынуждены со смехом влезать в костюмы и распевать колядки для сбора средств, которые позже пойдут не только на ремонт церкви, но и в фонд больницы Святого Финана.

Год назад Беатрис разгуливала по Нью-Роуд в одеянии ангела: намокшие крылья превратились в ледышки и тянули назад, а нимб из проволоки и тонкой мишуры постоянно падал на лоб — так, что под конец превратился в венец, — и всё-таки ей удалось заработать пару сотен за выходные.

Уже после, когда Аннора поила её можжевеловым чаем, Беатрис шутила, что выглядела слишком жалко для посланника Божьего. Поэтому прохожие и задерживались, стремясь найти в карманах несколько центов. Кто-то предлагал вызвать такси, а один парень поделился стаканчиком кофе.

В этом ноябре она точно не пропустит первое собрание. Быть может, отец О'Доннелл будет там.

Утром он выглядел бледным. Осунувшимся. Хоть и держался, как всегда, прямо, возвышаясь над мужчинами и женщинами — всеми, кто подходил после службы за советом или просто с желанием обменяться парой слов. Беатрис хотела застать его на крыльце, но опоздала.

Как скоро они увидятся в следующий раз?

Она прислушивается, будто ожидая получить подсказку. Какая-то её часть, не повзрослевшая и пугливая, та, что до сих пор помнит страшные сказки бабули Синид, ждёт, что порыв ветра сорвёт с рябины последний лист и уронит к ногам багряным росчерком. Что гость из леса хлопнет крыльями, взлетая с тропинки, и каркнет хрипло.

«Никогда».

*Морские существа из ирландского фольклора, которые могут сбрасывать тюленью шкуру и принимать человеческое обличье — выходить на берег один раз в девять ночей.

День 7. Династия палачей

— Ты опять выдумываешь?

— Чистая правда! — Джек, идущий вперёд спиной, замирает как вкопанный, и Липа налетает на него среди толпы пешеходов. — И, pardonne-moi, что значит «опять»? Я тебе когда-нибудь врал?

Мимо снуют горожане и туристы, ярко светит осеннее солнце, пахнет мокрым бетоном и сладкой ватой. Они стоят на улице Риволи, рядом со зданием Морского министерства; знаменитая площадь Согласия — она же площадь Революции в те далёкие и кровавые для Франции времена, о которых рассказывает Джек, — лежит по левую руку. Южнее находится набережная Сены, на западе простираются Елисейские поля. Всё то, что в первый свой визит — весьма короткий — они не увидели.

— Не врал, — легко соглашается Липа. — Приукрашивал часто.

— Помилуй, так без этого вся революция скатится в прозу! Казнь, казнь, гильотина, кладбище. И никакой поэтики. Думаешь, что тебе расскажут экскурсоводы? В сотый раз повторят, как палач бросил голову Робеспьера ликующей толпе? Как тот кричал перед смертью, и «крик летел над всей Европой»?.. — Джек больше не стоит на месте, он ведёт её к пешеходному переходу — на другую сторону улицы, — словно вознамерившись встать на то самое место.

Липа едва сдерживает смех. Она замечает, как прохожие обращают на них внимание из-за активной жестикуляции Джека и начинают прислушиваться, стоя рядом у светофора.

— И мало кто спросит, какая погода стояла в день десятого термидора. Или что было на душе у палача в тот час. У человека, казнившего короля и королеву. Да что там, сотни людей!

— Так говоришь, будто им восхищаешься.

Они перебегают дорогу, оказываясь рядом с фонтаном.

— Отчасти, — Джек невозмутим, — не столько самим Шарлем-Анри, сколько его предками. Эти Сансоны были «исполнителями высоких дел» почти два столетия. Династии королей прерывались, а они здравствовали. Семь поколений! Притом что работка не из приятных. Слышала про суеверия?

— Если дотронешься до палача — попадёшь на эшафот?

— Угум. Ребята жили как чумные. Неприкасаемые. И всё равно не пытались выбраться из колеса Сансары. Вот что значит преданность делу!

Джек разворачивается на пятках. Достаёт из кармана монету, зажимая в кулаке.

— Бросим? — Кивает на струи фонтана.

Липа качает головой. Накрывает его пальцы ладонью.

— Давай лучше на набережной.

Они шагают дальше, пока лента реки не показывается за деревьями.

Единственное место, куда Липа не вернётся, — это Гар-дю-Нор, Северный вокзал, где она однажды потеряла Джека.

День 8. Безрассудство

Когда Джим спускается в подвал дома на Тридцатой улице, где Энди оборудовал кабинет, его дожидается новая бионическая рука. За последнюю неделю они провели несколько примерок, и всякий раз Лагард недовольно цокал языком, находя мелочи, которые можно улучшить. Джим не возражал: у них было время. До сегодняшнего дня.

Утренние взрывы прогремели совсем близко, после чего Фейртаун замер, словно контуженный боец, приходящий в себя. На окраину Слэк-Сити опустился дымный купол.

— Уверен? — Лагард подключает датчики, и Джим, сидя на старом диване Вихо, заменившем кушетку, чувствует лёгкое покалывание в плече. Мурашки бегут вдоль шеи к затылку: протез устанавливает нейросвязи с мозгом. — Сожми кулак.

— Более чем. Мы с Поджи просто потолкуем. Как раньше. Ты ведь и сам понимаешь: это надо прекращать. Выжившие Пурпурные не сдадутся так просто.

Это понимают все. Война банд истощает город, который и без того пережил многое.

Джим сжимает и разжимает пальцы. Кажется, они достигли идеала: бионика спасает не впервые. На левом запястье, под рукавом куртки, виднеется плетёный браслет — подарок Черри, который он принял с благодарностью, но первый, сделанный её отцом, навсегда останется в памяти. Индейская традиция передавать в узлах послания — наносить на «карту» маршрут, которому следуешь — стала его собственной.

Даже если путь уводит к пропасти.

— Осторожность, дружище... — начинает Лагард, и Джим подхватывает:

— Может запросто тебя угробить.

— Как и безрассудство.

Энди не остаётся в долгу. Они обмениваются долгими взглядами, затем кивают, будто зеркаля движения друг друга. Бионическая ладонь крепко сжимает руку Лагарда. Тот усмехается.

Джим вернётся — как и всегда. Как десятки раз до этого. Что значит соседний квартал по сравнению с дорогами, ведущими через Прослойку? В какие бы миры его ни заносило безрассудство, сердце всегда выводит к дому.

День 9. Морковный сок

Вит приезжает на осенних каникулах, когда Липа, простуженная, лежит в кровати. За окном как назло светит солнце, а настырный градусник третий день подряд показывает тридцать восемь и пять. Впрочем, это не мешает ей выбраться из-под вороха одеял и с визгом броситься дяде на шею.

Он привозит ей подарок: большую коробку с кучей заграничных бирок и надписей на разных языках. Липа удивлённо смотрит на круглую штуку цвета звёздного неба с восемью «лепестками» и двумя палочками, что идут в комплекте.

— Это барабан? — спрашивает, осторожно трогая его ладонью.

— Лучше. Глюкофон.

Вручив подарок, Вит первым делом отправляется на кухню. Спрашивает, нет ли чего холодненького — горло промочить. По дороге объясняет, что название инструмента произошло не от слова «глюки» — Липа сдавленно хихикает, горло болит из-за ангины, — а от немецкого «счастье». Излучающий радость.

Она стоит на пороге, прижимая к себе инструмент. Хочет расспросить его обо всём: как там на гастролях, что видел в туре, что ещё привёз на память...

— У вас только молоко? — Дядя морщится, изучая содержимое холодильника.

— Там ещё сок, — Липа указывает пальцем, — морковный. Только не пей залпом. А то будешь как я, — слабо улыбается.

Вит и без того кажется больным. Глаза блестят, как бывает при лихорадке, на лбу выступают капли пота. Но он отшучивается. Достаёт из кармана джинсов пузырёк без этикетки и проглатывает несколько таблеток, запивая ярко-оранжевым соком. Говорит, что после ночного перелёта раскалывается голова.

Мама, с которой они не обменялись и парой слов — которая всё это время стояла у окна, скрестив руки на груди и поджав губы, — выходит молча из кухни.

Липа, отступив в сторону, чуть не роняет сокровище. Глюкофон издаёт тихий протяжный звук. Совсем не радостный.

— Вит... У тебя всё хорошо? — Она поднимает взгляд на дядю, которого привыкла считать скорее старшим братом. — Вы с мамой опять поссорились?

Он убирает волосы с лица. Поддёргивает штанины и садится прямо на пол, скрещивая ноги.

— Иди сюда. Сыграем что-нибудь.

Липа передаёт ему инструмент и приносит подушку с дивана, опускаясь напротив.

— Вы помиритесь?

— Конечно. — Он ни капли не сомневается. — Мы сейчас сыграем для неё. Готова?

Вит пробегает пальцами по лепесткам. Его бледное лицо постепенно оживает. Звуки, которые он извлекает из инструмента, похожи на что-то неземное. Должно быть, так звучит космос — не настоящий, высокий и холодный, а такой, каким бывает в фильмах.

— Давай, у тебя тоже получится. Тут не обязательно уметь.

Липа повторяет его движения. Затем касается лепестков в другой последовательности. Довольно улыбается и вытирает лоб. Ей жарко изнутри: значит, температура идёт на спад.

Она знает, что мама слышит их из соседней комнаты. Они с Витом поговорят, пусть даже не сегодня.

Обязательно.

День 10. Полуденница

Липа сидит на берегу, сняв сандалии и опустив ноги по щиколотку в воду — пугает безобидных мальков, которые подплывают близко, касаясь пальцев мягкими ртами. Камни вокруг покрыты водорослями, такими приятными на ощупь, что Липа зовёт их просто — русальи волосы. Над гладью озера порхают стрекозы.

Дед Анатоль ушёл в деревню: за свежим молоком, крупой и солью, — а десятилетней внучке наказал сторожить лодку. Вернётся — и поплывут обратно на остров. Там тихо: больше никого.

Здесь же, на берегу, то и дело доносятся крики от окраинных домов, мекание коз и отдалённые гудки подходящих к станции составов. Но когда солнце восходит на двенадцать часов, Липе кажется, что в летнем мареве тонут все звуки. Только воздух колышется, идёт тонкой рябью, а затем становится густым, как кисель, и выдох застревает на губах. В груди делается горячо-горячо, на лбу пульсирует жилка. Липа чувствует, как пересыхает во рту, но не может сглотнуть вязкую и отчего-то горькую слюну. Только видит, как в зарослях гречихи — чуть дальше по берегу — мелькает огонёк.

Она смаргивает. С трудом поднимает тяжёлую руку и зачерпывает горсть воды. Плещет в лицо. Раз, второй, третий... Капли падают с ресниц и текут по щекам. Янтарный огонёк по-прежнему дрожит в нескольких шагах впереди.

Заворожённая, Липа поднимается на колени и так, на четвереньках, раздвигая стебли с розоватыми соцветиями, ползёт на холм. Светлячок пляшет, будто смеясь над ней, ныряет за камни, пока окончательно не исчезает в узкой норе.

— Липка!

Дед стоит у лодки. Глядит строго и встревоженно, щурится на солнце.

— На полчаса оставить нельзя. Ты чего там ползаешь на пузе, как партизаны в окопах? Айда обратно, скоро обед.

Она отряхивает колени и слегка пошатывается, забираясь в лодку.

— Угорела, что ли? — Дед опускает ей на макушку свою шляпу и протягивает бутылку с холодной водой. — Ну-ка пей. Через десять минут будем дома. — Он налегает на вёсла.

Ветер, гуляющий над озером, остужает щёки. Становится легче.

Мигом вспоминаются все сказки, услышанные от того же деда в раннем детстве — про полуденниц, удельниц и доброхожих, что живут близ деревни, в полях и на лесных тропах, изредка показываясь тем, кто умеет видеть... На то они и сказки.

Оглядываясь на берег, Липа разочарованно опускает плечи. Волшебных существ не бывает, и до конца жизни ей не встретится чудо.

День 11. Сделать невозможное

На столе лежит девятка треф. Койот дотрагивается до неё — и карта обращается в пепел.

— Хочешь вернуться назад? — Сегодня он приходит в человеческом обличье: строгий костюм, белая рубашка, тяжёлые браслеты на запястьях. В смоляные косы вплетены бусины и перья; на широком смуглом лице играет звериная усмешка. — Переиграть партию? Сделать другой выбор?

Липа сжимает пальцы в кулаки.

— Нет. Всё так, как должно быть.

— Ну разумеется! — Койот наклоняется вперёд, глядя ей в глаза с извечным вызовом и насмешкой. Его дыхание такое горячее, что Липа чувствует жар на щеках. Пепел на бордовой скатерти взлетает и рассыпается пылью. — Ты ведь сделала невозможное. Спасительница миров, героиня без страха и упрёка, девочка, что пробудила древнего бога и договорилась о новой судьбе.

— Так и есть.

Было. Всё, что случилось с ней, кажется далёким сном. Ложным воспоминанием, которое практичная память достраивает, меняя по своему усмотрению. Когда чудеса уходят из мира, остаётся лишь смутная тоска.

— Но что-то мешает радоваться, да, мисс Филиппина? — Койот тасует колоду с невероятной быстротой и изяществом: карты порхают в его пальцах — пёстрые рубашки, тузы и джокеры, но ни одной девятки среди них. — Я уже говорил и повторю снова: вы, люди, удивительные создания. В бурю жалуетесь, что ищете покоя; в покое начинаете медленно гнить. Или бултыхаться на поверхности, как болотная тина, что идёт рябью от малейшего ветерка. Вы не умеете принимать безмятежную радость, — он подаётся ещё ближе, — попросту не знаете как.

Липа ловит его запястье. Веер карт разлетается по скатерти.

Во взгляде Койота досада мешается со сдержанным одобрением. Идеально выверенное движение шулера оборачивается полным хаосом.

Кажется, она начинает понимать, что испытывал Джек, который сотню лет не мог отделаться от образа лукавого бога. Он не отпускает так просто тех, кто ему интересен.

— Тогда в чём разница? Боги и люди одинаковы. — Сам Койот, подобно пресловутому мотыльку, вызвал ураган, затронувший все «зёрна» в мировом стержне. Ему ли рассуждать о неприятии тишины? — Если нет, мистер Койот... — Липа разжимает пальцы на его руке, — то докажите обратное.

— Как, например? — Он искренне заинтересован.

— Для начала — не нарушайте покой чужих снов. Так поступают дети: когда не могут заснуть, они будят других.

Койот откидывается на спинку стула. Глубокая тень делит лицо на две половины, и левый глаз загорается янтарным светом.

— Только дети, — произносит он низко и раскатисто, — увер-рены в своей пр-равоте. С чего ты взяла, что это твой сон?

Щелчок пальцами — резкий, будто выстрел, — и Липа приходит в себя на кровати, уткнувшись лицом в измятую наволочку. За окном — хмурое осеннее утро; только начинает светать, в синих сумерках разлита молочная пена тумана. Силуэты деревьев напоминают «танцующие» стволы, что росли вокруг Дома.

Что, если он цел? Стоит до сих пор на перекрёстке времён...

Что, если она — очередная грёза отца О’Доннелла, видящая собственные сны? Всего лишь сбой в междумирной матрице — ничего кроме.

Липа поднимает с пола край одеяла и заправляет постель. Собирается при свете ночника. Щёки больше не горят: ощущения из сна пропадают одно за другим. В сражении между снами, воспоминаниями и реальностью последняя всегда выигрывает. Что бы там ни было, неизбежно наступает сейчас. И в этом беге времени, вопреки словам Койота, можно найти утешение.

Мама ещё спит. Липа оставляет ей записку, берёт с полки ключи и, неслышно затворяя входную дверь, сбегает вниз по лестнице — в объятия холодного утра.

Ей необходимо как можно скорее увидеть Джека. Тогда тревога уйдёт — растает, как завеса тумана под солнцем, — и снова станет ясно.

День 12. Приёмный ребёнок

Он не сын её дочери. И не сын её сына.

Он ей никто — этой старой женщине, чьё полное имя ещё длиннее его собственного.

Но она его кормит. Иногда даже вкусно.

Он возвращается к окну между первым и вторым этажом и забирает банку, которую принёс Солдатик Джек. Солёно-сладкая штука не так плоха, если её зачерпнуть ложкой и плюхнуть в кашу. Терпимо.

Остатки конфет он прячет от Баб-Ули в тайном месте — в одной из постоянных комнат в «сердечной» части Дома. Здешние стены, лестницы и коридоры почти не меняются. Он знает все уголки, тупики и пролёты, которые никуда не ведут. В тот край, что лежит под землёй, с некоторых пор не ходит: там дыхание Остроглазого становится слишком громким.

Баб-Уля же, наоборот, почти не покидает комнату и соседнего с ней коридора, где хранит всякое... нужное и не очень. Большинство вещей он не умеет назвать — не знает таких слов.

Она быстро и шумно говорит на двух языках: на одном — с остальными, на другом — только с ним, когда никто не слышит.

Игошка. Нехристь. Чертёнок.

А у него имя есть, так-то. Которое всё равно никто не запомнит.

И не поймёт.

День 13. Голод

Она живёт — и умирает — во всём. Рано или поздно.

У неё тысячи имён, но одна суть.

Дети Унетланви называют её Уягой, злым духом земли, противостоящим Создателю и пожирающим то, что создано его волей. Не руками. У Великого Духа нет рук. Равно как у неё нет зубов, чтобы поглощать, или кишок, чтобы переваривать съеденное. Однако она испытывает голод — всегда.

Голод и есть её суть.

Скорбью её зовут те, кто молится другому Богу. Смерть, по их разумению, влечёт за собой страдания и горе. Они тоже ощутят этот голод, когда «засохнет виноградная лоза и смоковница завянет, гранатовое дерево, пальма и яблоня, все дерева в поле посохнут, потому и веселье у сынов человеческих исчезнет»*. Скорбь точит человека так же легко, как гниль — древесные корни. Она разрастается внутри и выпивает досуха. Придёт ли что-то после? Не её забота.

Для тех, кто молится Науке, она — конечная точка. Финал, к которому стремится вселенная. Энтропия, чья суть — в разрушении порядка. Чего-то идеального, недостижимого, в то время как хаос — вечен и близок. Что может быть прекраснее распада, когда миры покидают временной стержень, как листья, падающие по осени с материнского древа? Что может быть прелестнее цветов, чьи лепестки тронуты первым морозом? Они облетят до захода солнца, но таков их удел. В конечности — невыразимая радость, в боли — свобода нового пути.

Будет ли что-то после?

Всегда бывает.

Найдутся создатели — с тысячей имён, — чьи руки и воля будут строить и творить. Башни из песка вырастают снова и снова после того, как их смывает волной, потому что дети, играющие на берегу, ещё не знакомы с ней. Не ведают Скорби и её вечного голода.

Они верят, что мир построен на счастье.

*Ветхий Завет, книга пророка Иоиля 1:12

День 14. Дрожь

Старый механический будильник со звоном падает на пол. Мораг вздрагивает, сбрасывая паутину дрёмы. Он не погружался в глубокий сон уже очень давно, хотя время здесь — ничто, эфемерный концепт; они продолжают прикрываться им, будто зонтом из тонкой парусины, который бесполезен в шторм. Когда Мораг теряет контроль над образами в своей голове, Дом сильно меняется. И Ему это нравится: бесполезно запоминать расположения внешних комнат и галерей, которые он стряхнёт при следующей «линьке».

Главное — не допустить перемены в центральной части с жилыми комнатами и в подземелье. Мораг не знает, что станет с жильцами, если Хозяин проснётся. Они все существуют в условности — нигде и никогда, между и вне. Потерянные для всех и потерявшие связи с родными мирами. Или уничтожившими их — как Беатрис.

Мораг поднимается, зажигая лампу. Снаружи стоят вечные сумерки; «пляшущий» лес чернеет за окнами Дома. Редкие анимоны источают слабый изумрудный свет, что падает на стены лаборатории.

Он разминает шею и приглаживает волосы на затылке. Поправляет воротник чёрной рубашки и застёгивает пуговицы на манжетах. Когда-то у отца О’Доннелла был особый ритуал перед службой: облачение в длинную альбу, во время которого он трижды читал про себя молитву, прогоняя лишние мысли. Литургия требует чистоты — внутренней и внешней, — той звенящей пустоты, что позволяет вместить Господа.

Сейчас вместо алтарного образа и престола у него есть только Беатрис. Спящая, как и всегда — в отличие от самого Морага. Он вынужден поддерживать её в искусственной коме, чтобы обезопасить остальных. Словно колдун из легенды, пленивший принцессу — отнюдь не рыцарь, которому под силу её спасти. «Хрустальный гроб» на поверку оказывается простейшей медицинской капсулой, которую удалось собрать в условиях Дома: к кушетке, на которой спит Беатрис, он подвёл систему из передатчиков энергии, чтобы забирать лишнее, облегчая нагрузку на организм. Мораг лишь надеется, что она не испытывает боли — их вечная Звезда, неиссякаемый источник.

Он касается её запястья, проводя пальцем по тонкой, почти прозрачной коже, прежде чем ввести иглу в вену и подсоединить катетер. Разбавленный фейрит чернилами бежит по трубке, мерцают искры в глубине, и Мораг, стискивая зубы, отводит глаза.

— Ego tali animatus confidentia, ad te, Beatrice, curro, ad te venio*...

*«Исполненный такого упования, прихожу к Тебе...» (молитва Святого Бернарда к Деве Марии, в которой Мораг меняет имена).

День 15. На спор

Деревянный приклад ещё тёплый: хранит след от Джековой руки. Липа прищуривается, ловя мишень — от азарта забывает сделать вдох, — и нажимает на крючок. Фигурка в десяти шагах опрокидывается.

— Спорим, собью все пять! — Она чуть шире расставляет ноги и переламывает ствол, открывая казённик. Вставляет пулю — свинцовый кругляш, — и слышит приятный щелчок: пружина пневматической винтовки готова к выстрелу.

Джек смеётся. Наверное, не думал, что она так быстро войдёт в раж.

— На что спорим?

Она не видит его лица, но улавливает в голосе лукавые ноты.

— На желание?

— Ну разумеется. — Другие ставки Джек не принимает.

На сей раз Липа не спешит. Жмёт на выдохе. И попадает!

Ещё три цели повержены. Напоследок она стреляет в шар — чистое хулиганство, хоть она уже не ребёнок, — а Джек меняет жетоны на плюшевого осьминога.

— Кажется, я знаю, как ты его назовёшь.

Липа кивает. Выходя из тира, она прижимает к груди малыша Акто.

— Ну что, каково желание миледи? — Джек замирает на бордюре, раскачиваясь на пятках.

— Караоке!

— Shot through the heart, как пел Бон Джови, — Джек притворно хватается за грудь, — and you’re to blame. Имя тебе коварство, Деревце!

Пусть так. Она решительно шагает по аллее через Брановский парк. После концерта, который они с Витом устроили для неё в «Легенде», Липа должна ответить. Она уже знает, какую песню выберет сегодня.

День 16. Покровитель

В центре светового круга под хрустальной люстрой лежит гора фишек. Джек вскрывает карты: за столом раздаются вздохи и разочарованные стоны — разумеется, невольные. Слишком велико было напряжение, которое не поддавалось даже искромётным шуткам новичка. Здешние акулы затыкают таких болтунов, как Хиггинс, в мгновение ока: мол, хочешь травить байки, парниша, — ступай в другое место, а в казино на Фримонт-стрит, будь добр, держи дерьмо при себе и отвечай «да, сэр». Ну что ж, теперь отвечать будут перед ним. Ещё пару раз заберёт банк и восстановит справедливость.

А дальше — прочь из «города грехов». Пустынная Невада ему наскучила, да и лицо Счастливчика Джека скоро примелькается. Как говорил Хантер Томпсон, в Вегасе полным-полно закоренелых психопатов: разбираться с громилами, пришедшими по его душу, — последнее дело. Это Джек считает ниже своего достоинства.

Когда в перерыве к нему подсаживается Бигфут Келли, Джек не удивлён. Настоящего имени шотландца он не знает, но тот действительно похож на рыжего йети, оправдывая своё прозвище. На толстых пальцах, в которых он крутит бокал «Джонни Уокера», поблёскивают перстни — идеальный кастет. Джек знает, что бывает после удара таким кулаком.

— Ну-у, — Келли тянет гласные, как ленивый майор, поймавший рядового на уклонении от приказа, — и в чём секрет, Хиггинс?

— Да нет его, сэр! — Он отвечает с почти блаженной улыбкой. — Удача любит дураков.

И лжецов, как ни странно.

Фортуна здесь ни при чём: у Джексона Хиггинса иной покровитель. Когда он отвлекается на миг и скользит взглядом по залу, над головами зевак мелькает звериная тень.

День 17. Ночь в заброшенном доме

Он задерживается на крыльце: гнилые доски воют под подошвами ботинок. Джек делает глубокий вдох и сжимает в ладони гвоздик-талисман. Не оборачивается. Знает, что ему глядят в спину. Шакалья свора мальчишек ждёт, когда он переступит порог проклятого дома, что высится на западной окраине Ричмонда, в конце извилистой Стейплз-Милл-Роуд.

После истории, случившейся на ярмарке, Джек по прозвищу Полпальца становится местным героем. Кто-то верит, что вместе с амулетом великан Амгемба передал ему часть своей силы. Смелости. Благословения свыше, кому бы там ни поклонялся вчерашний раб. Джек их не разубеждает, но есть и обратная сторона: ему всё время бросают вызовы. Проверяют на вшивость — не струсит ли, не убежит ли от опасности, поджав хвост. Он ведь по-прежнему щенок среди старших парней, просто теперь вынужден доказывать, что умеет скалить зубы.

Провести ночь в пустом доме — что может быть проще?

Здесь никто не живёт уже дюжину лет: ставни покосились, доски покрыты толстым слоем пыли и пятнами плесени, ветер на исходе дня свистит в трубе. Осенние ночи — не чета летним, даже если погода не испытывает фермеров проливными дождями. Стоит солнцу зайти, как стынь обнимает за шею, и Джек передёргивает плечами.

Он справится. Плёвое дело.

Всего несколько часов до рассвета — и Джек-Полпальца утрёт им нос. Всем. Снова. Ради этого стоит потерпеть холод и неудобства: если разживётся одеялом, переночует в хозяйской кровати. Не станет ведь старик Нортон душить гостя, пришедшего без злого умысла. Или размахивать лопатой, которой убил жену. После того, как их дочь повесили на площади, обвинив в колдовстве. После того, как... Нет. Хватит.

Джек прогоняет непрошенные мысли. Слишком много слухов ходит о семье Нортонов: жители Вест-Энда передают друг другу жуткие истории, смакуя подробности, но всякий раз произносят имя Амелии Нортон шёпотом, будто ведьма может узнать и явиться к ним из преисподней.

За спиной затворяется дверь: на удивление мягко, почти бесшумно. Джек минует кухню и тесный коридор, оказываясь, как предполагал, в хозяйской спальне. Окна выходят на пустырь: из-за туч не видно луны, и Джек клянёт себя за глупость. Не захватил ни свечи, ни плошки с маслом. Впрочем, всё равно бы высмеяли. Отобрали. Герои, как известно, не боятся темноты. Хватит и оберега.

Оглядываясь, он неловко переминается с ноги на ногу. Хочет не то поприветствовать бывших жильцов, не то извиниться за ночное вторжение. Он здесь чужой, и Джек медлит, прежде чем опуститься на край кровати, отбросив пыльное одеяло.

В дьявольские козни и ведьм он не верит — этим могли век назад пугать благочестивых горожан, — а вот в индейское проклятье...

Он закрывает глаза, представляя, как выглядела до суда и приговора бедняжка Амелия, чей грех и впрямь оказался неподъёмным: она не летала на шабаши, не проклинала соседок и не плевала в колодцы — она просто полюбила сына вождя из племени маттапони.

Это стоило ей жизни.

продолжение → день 19

День 18. Поле с подсолнухами

— Ну щёлкни, чего тебе стоит?

Джек нарочито томно закатывает глаза.

— Ты ведь знаешь, что фото среди подсолнухов — ужасное клише.

— Ну и что? Буду самой неоригинальной моделью в мире. Да хоть во всех мирах вместе взятых! — Липа, балансируя на одной ноге, чешет лодыжку. Кажется, ненароком подошла к муравейнику, пока искала живописное место подальше от обочины. — Лето же. Каникулы. Просто хочу.

По трассе в нескольких метрах от них летят автомобили. Низкие кучевые облака на бирюзовом небе спешат на запад, ветер пригибает стебли зверобоя и полыни, среди которых гудят шмели. Липа одёргивает юбку: она ведь не зря надела это платье. Белое на жёлтом — красивый момент в копилку памяти.

— Джек? — Он вдруг поворачивается и отходит на несколько шагов. — Ты меня слышишь?

Он садится на корточки, слишком увлечённый тем, что разглядел в траве.

— Что там?

— Око дня*. — Джек улыбается. В руке у него — белая маргаритка с яркой сердцевиной-солнцем. — Их так назвали, потому что открывают «глаза» по утрам и засыпают ночью. У многих народов есть свои легенды, связанные с маргаритками.

— Расскажешь?

— В другой раз. Некоторые из них грустные. — Он поднимается в полный рост и делает шаг навстречу Липе. Заправляет ей за ухо тонкий стебелёк, отводя прядь волос. — А теперь иди к друзьям, они тебя заждались.

Минутную задумчивость с него сдувает прорывом ветра, и Липа, не думая спорить, с разбега ныряет в море подсолнухов. Белое на жёлтом — момент, который стоит запомнить.

*Слово daisy произошло от староанглийского «day’s eye».

День 19. Бессонница

(начало — день 17)

Горячая любовь быстро остывает.

Джек терпеть не может поговорки; многие из них правдивы, но горчат на языке похлеще засушенной брюквы. Уж он-то знает: слаще морковки по осени ничего не ест — не считая ворованого у соседки печенья, — дядюшка Пит о том заботится исправно, даже своих термитов прокормить не может, что уж говорить о сестрином приёмыше.

В животе урчит от голода. Джек зажмуривается, но сон не идёт. Старый дом Нортонов похож на могилу, в которую он добровольно лёг.

Бывали и такие случаи: в поселении, что в часе езды от Ричмонда, в прошлом году девицу закопали — решили, что умерла бедняжка. Долго и жестоко билась в конвульсиях, а потом затихла. Тоже списали на забаву злых духов: мол, одержимой была, призвав Нечистого на свою душу из греховного любопытства. Вот и поспешили землёй засыпать, крестом сверху придавить, чтобы наверняка. Так она себе путь наверх выцарапала. Не задохнулась чудом. Говорят, даже от припадков исцелилась. Но из родного дома ушла — живёт с тех пор в хижине на отшибе, никто с ней словом не обмолвится. Неясно же, то ли Господь спас, то ли Дьявол вытянул. Люди, как известно, больше всего боятся непоняток. Белое — хорошо, чёрное — плохо, а то, что посреди... Тут думать надо.

Джек переворачивается на бок. Кажется, шорохи в доме стихли и ветер в трубе не воет. Или он всё-таки провалился в дрёму?

Сколько прошло? Час? Или два? Осенью сумерки падают рано, и до полуночи ещё далеко...

Близко.

Он вздрагивает, открывая глаза, от прикосновения к ладони чего-то лёгкого, но ледяного, как смерть. Возглас застревает в глотке. Джек давится, отползая назад, пока не упирается в спинку кровати, но не может издать ни звука. Только заворожённо разглядывает стоящий перед ним силуэт.

Амелия Нортон прикладывает палец к губам.

Тихо, мальчик. Слушай.

продолжение → день 20

День 20. Друг-призрак

(начало — день 19)

Он слушает. Что ещё остаётся?

Застигнутый между явью и грёзой, Джек не сводит взгляда с Амелии — совсем юной, красивой, даже несмотря на печать смерти на бескровном лице. Её вьющиеся тёмные волосы падают на лоб из-под чепца, а над белым воротничком виднеется страшный рубец — след от висельной петли.

Она говорит без слов, стоя в ореоле лунного света. Месяц выходит из-за туч, и тонкие лучи серебра тянутся от призрака к гостю — будто паутинки, которые она прядёт, складывая их в узоры вместо слов.

Веки тяжелеют, страх постепенно уходит. Джек видит всё своими глазами. Нет, скорее чувствует.

Вот тепло чужой руки: кареглазый Мэтво опускает на её ладонь плетёный шнурок с яркими бусинами, а следом — две самодельные серьги. Объясняет на ломаном английском, что кость добыл сам, а «сокровище» сделал умелец Энэпей. Мэтво так бы не смог. Он воин, у него другое ремесло.

Вот в карих глазах вспыхивает боль — и удивление от удара в спину, — а она кричит, срывая голос. Проклинает и отца, и соседей, которых тот привёл за собой — впятером на одного, безоружного! — и мать, которая молча стоит на крыльце, даже не попытавшись остановить мужа. Не мать она ей больше. И все они, собравшиеся на потеху перед домом Нортонов, — не люди.

Вот боль от верёвок, которые стягивают запястья. Мимо пролетают вопросы судьи, обвинения пастора, косые взгляды, как отравленные стрелы... К чему ей себя оправдывать? Ради чего дальше жить? Дьявол и без того в Ричмонде — они не видят. Не понимают, что натворили.

Поток чужих ощущений иссякает. Амелия смотрит на Джека, очнувшегося от оцепенения, вынырнувшего из колодца чужой жизни.

Понимаешь?

— Да, — он отвечает шёпотом, одними губами, — ты не сделала ничего плохого. Мы не обязаны любить тех, кто причиняет зло. Даже если они — семья.

Джек сам не замечает, как пальцы сжимаются в кулаки.

— Мы можем сами выбирать... тех, за кем идти... и куда, — «даже если в другой мир», хочет добавить он, но Амелия и так знает. Ей просто важно, чтобы кто-то поверил. Слабо улыбнувшись ему напоследок, она исчезает в лунной пыли.

Джек шумно выдыхает, свешивая ноги с кровати, и растирает лицо ладонями. Он не чувствует усталости — наоборот, какой-то неожиданный прилив сил, несмотря на то, что под утро в доме стало совсем холодно и мозгло.

На ферме Лэйни кричит петух. Джек не сомневается: только у Толстобрюхого Джо живёт такой горлопан. А это значит, что солнце вот-вот взойдёт. Он справился — прошёл испытание, обернувшееся из детской игры чем-то большим, — и призрак дома на Стейплз-Милл-Роуд больше никого не потревожит.

День 21. Маленький город

В двух кварталах от бара «Легенда» они сворачивают с оживлённой улицы и ныряют в арку: асфальтовая дорога сменяется щебёнкой. Влажные листья липнут к подошвам ботинок.

Тропки, соединяющие дворы, как ручейки артерий, бегут мимо кирпичных стен и теряются в тупиках. Липа всегда любила эту часть города. Глухие скверы встречают тишиной: заросшие кустами сирени и утонувшие в тени двухэтажных домов, с ржавыми качелями и низенькими лавками у подъездов, они словно возвращают назад во времени.

На карнизах ухают голуби; ветер треплет алую ленту, оставленную кем-то на бельевой верёвке. В сетях паутины подрагивают капли дождя. Кружево и жемчуг: дотронься — и волшебство истает, рассыплется.

— Зачем мы здесь? — она говорит негромко, почти шёпотом.

Вит отворяет перед ней чугунную калитку и подводит к одной из стен.

— Здесь всё началось, — отвечает с улыбкой. Пальцами касается холодного кирпича, замазанного кое-где штукатуркой, залитого пятнами аэрозольной краски.

Выцветшая от времени надпись «The W∞nderlanD» щерится первой и последней буквами, размашисто выведенными между чужими ругательствами и признаниями в любви. Маленький город хранит в себе всё.

— Оставил, когда было восемнадцать. А сейчас просто захотелось...

Вспомнить. Вит не договаривает, но Липа знает, каково это: вспоминать то, что уже не вернётся. Не будет как прежде. Приятно, если делать это изредка. Но больно.

«Страной чудес» называлась его первая группа, собранная с дворовыми друзьями ещё в старшей школе. Играли более лёгкие вещи — неофолк, альтернативу, — и дебютный альбом был похож на сборник сказок. Не всегда добрых, на современный лад. Но Вит сочинял их легко, будто держался за веру в храбрых рыцарей и хитрых менестрелей... а потом отпустил. Ушёл от ребят, став фронтменом в «Sentenced to Death», и таким его запомнили фанаты — яростным, циничным в текстах и безрассудным на сцене. Но чудеса не уходят из жизни насовсем. Они возвращаются, когда нужны больше всего.

Липа не торопит его, даёт время, чтобы вспомнить в тишине. Вечером они отметят юбилей Вита в «Легенде», а пока — время принадлежит им двоим.

— Изменил бы что-нибудь? — спрашивает она, когда Вит опускается на лавку и притягивает Липу к себе, обнимая за плечи.

— And forgive me nothing for I truly meant it all, — усмехаясь, он отвечает строкой из песни и закрывает глаза. — Есть вещи, о которых я даже не мечтал.

And though I might have strayed the path

I wouldn’t change a thing

♪ Sentenced — Everything is Nothing

День 22. Неожиданное письмо

На конверте значится: Эйхман Ульяне Демидовне.

Ниже синей ручкой на кремовой бумаге выведен её адрес и домашний телефон. Вместо имени отправителя — чернильная клякса. От капель дождя, упавших на бумагу, слова стёрлись и разобрать можно лишь город адресанта — Бранов.

Вот уж нелепица! В такой дали у неё ни родни, ни бывших коллег. Кому понадобилось писать?

Ульяна Демидовна поправляет на переносице очки. Закрывает почтовый ящик и спешит обратно — домой, в привычное кухонное тепло, где на плите шипит чайник, пахнет ватрушками и сливовым вареньем. Эдик обещал приехать. Один или с Маришкой — как получится. Хотя какой он Эдик, когда Эдуард Константинович? Для всех, кроме неё. Доцент, кандидат наук, а всё равно у матери помощи просит — и правильно. Старая ворона даром не каркнет, а советом подсобит. Не зря столько лет у доски простояла.

Она садится за стол, поправляя угол цветастой скатерти. Пальцы слегка подрагивают — в последние месяцы всё чаще. Ульяна Демидовна вскрывает конверт. На стол падает открытка с акварельным рисунком: фарфоровые чашки из сервиза похожи на её собственные. Всё той же синей ручкой в углу выведено: «от Домочадцев».

День 23. Старый шрам

Самые глубокие шрамы оставляют люди. Не сталь, не стекло, не огонь и не яды.

Некоторые из них подобны царапинам или занозам — забываешь через пару дней. Другие заставляют истекать кровью, когда в голове туман и разум попросту капитулирует. Кто-то остаётся под кожей на долгие-долгие годы, как осколок пули, засевший под рёбрами. Или металлическая пластина в черепе, от которой не избавиться: она защищает тебя. Без неё — наступит смерть.

Узоры шрамов — летопись жизни, записанная на тебе другими. С ненавистью или пьянящим восторгом, а иногда и тем и другим. Каждое чувство, достаточно глубокое для того, чтобы помнить, остаётся следом цветных чернил.

Не отводи от них взгляд.

Помни.

В конце концов, мы собраны из них. Искалечены. Излечены. Так или иначе. Больше или меньше. Есть ли разница? Числом шрамов не мерятся — о нём не говорят чужим. Да и своим только шёпотом. Потому что задевать старые шрамы неприятно: иногда они зудят. Ноют в непогоду. Бледнеют со временем. Остаются росчерками тех, кто исчезает в тумане по утру.

Он не пытается их избежать, потому что знает простую истину.

Не всегда шрамы напоминают о боли.

День 24. Притворяться немым

Его комната не похожа на все прочие в Доме. Белые стены, чёрная кожа дивана, стекло аквариума, за которым мерцают анимоны и которое так напоминает Игнасу о детстве в исследовательском комплексе «Хай Джен», — всё это чуждо месту, где рыщут сквозняки, скрипят половицы, и крошево штукатурки ползёт вниз за старыми обоями, когда рябь пробегает по стенам. Он и сам здесь гость — не как остальные. Может быть, Дом и принял его, но Игнас не принял Дом. Он всё равно возвращается обратно в Слэк-Сити — раз за разом, пока остаётся шанс что-то исправить.

Чужие миры — лишь полигон. В этом он уподобляется «отцу», но выбора нет. Всегда есть те, кого можно спасти, и те, чьё время настало.

Игнас приоткрывает глаза, когда в щель между дверью и косяком заглядывает Игошка. Крутит курчавой головой, глядит молча, будто спрашивая разрешения.

— Заходи, не стой там, — он тихо усмехается и опускает затылок на подлокотник дивана. Всё равно сон не идёт.

Мальчишка никогда не отвечает. Иногда кажется, что он понимает всё — очень тонко схватывает интонацию, чутко реагирует на изменения в голосах, — а иногда большие чёрные глаза смотрят так, будто между ним и собеседником стоит барьер. Стеклянная стена.

— Садись. — Игнас закидывает ноги на спинку, освобождая место, но мальчишка пристраивается на полу. Только стаскивает на колени измятую подушку и обнимает.

— Тоже не спится?

Тишина в ответ. Взгляд внимательный, пристальный.

— Даже не знаю, что тебе рассказать, — он признаётся честно, кладя руку на лоб тыльной стороной и закрывая глаза. — Мне в детстве сказок не читали: ни перед сном, ни когда было скучно, разве что... — Несколько минут он тоже молчит. Вспоминает.

Скучно Девятому становилось редко. Ему искусственно повышали уровень дофамина, чтобы поддерживать мотивацию к учёбе, и всё время, свободное от сна, он посвящал либо тренировкам, либо сухим фактам из разных областей науки.

Впрочем, было кое-что ещё: одна «живая» книга, строки из которой он до сих пор помнит наизусть. История о путешествии английского моряка вглубь Африки, о борьбе разума с природой. О тьме, что живёт в человеческом сердце.

— Ты знаешь, — начинает он прямо с середины, с отрывка, который помнит лучше всего, — ложь я ненавижу, не выношу её не потому, что я честнее других людей, но просто потому, что она меня страшит. Во всякой лжи есть привкус смерти, запах гниения — как раз то, что я ненавижу в мире, о чём хотел бы позабыть*...

*Цитата из повести Джозефа Конрада «Сердце тьмы».

День 25. Вечер у костра

И снова Мабон: на окраинах Килларни вьются костры, выплёвывая искры в вечернюю синь.

Беатрис расправляет подол белого платья, бросает последний взгляд в зеркало, прежде чем выйти на крыльцо, где её ждёт сестра Аннора с маленьким Морагом. Малышу завтра исполняется год. Рождённый в ночь равноденствия, он в равной степени принадлежит зиме и лету. Крепкий и смышлёный, но молчаливый, в отличие от других младенцев, он почти не плачет — только тянет к матери ладошки, обхватывая за шею, когда Беатрис берёт его на руки. Аннора помогает спустить коляску с крыльца. Втроём они шагают по людным улицам — мимо собора Святой Марии, рядом с которым горожане развернули ежегодную ярмарку, до стадиона, где готовится к началу концерт.

Осенние сумерки обнимают за плечи: в это время она всегда тонко ощущает границу. Между собой и городом, между временами года или суток, между мирами, наконец, ведь в пламени костров порой чудится то, что Беатрис никогда не видела наяву. Только во снах. Как того мужчину, который — теперь она это видит — был похож на её сына. Те же глаза. То же неуловимое чувство.

Она не сомневается, что сделала правильный выбор. Конечно, с матерью пришлось поспорить, но в конце концов та смирилась, что внука зовут не Томасом.

— Мораг, — шепчет Беатрис, целуя сына в макушку. Он сладко дремлет; ветерок ерошит тёмные волосы.

— Подождите меня здесь. Я скоро вернусь, — уложив Морага в коляску, она кладёт рядом веточку рябины — светлый оберег.

Не оглядываясь на Аннору, напевающую что-то тихо на скамье, Беатрис отходит на сотню шагов — туда, где вдали от домов пылает костёр. Она верующая христианка, но всё же знает легенду о боге Мабоне — сыне Света, «великом сыне» Мордон, у которой его отняли, похитили, когда мальчику исполнилось три года. Поворот Колеса к зиме — то время, когда богиня скорбит, меняя красоту на мудрость, молодость на старость, и сходит в Подземный мир, чтобы весной вернуться новым началом...

Беатрис подбирает с земли дубовый лист. Согревает в ладонях. Обычно желание записывают, но она проговаривает в мыслях, повторяя трижды. Если сгорит сразу — сбудется. Если нет — не судьба.

Переждав порыв ветра, она бросает лист в огонь. Сытые искры летят в вечернюю синь.

День 26. Старость

«Стареет внешность: яркие черты

Стирает время властно и жестоко,

Тогда как у духовной красоты

Нет ни морщин, ни возраста, ни срока».

— Эдуард Асадов

— Помнишь, ты пошутил про совместную старость? В день, когда вернулся.

— Припоминаю что-то такое... Кто сказал, что я шутил? За всю вечность не был так серьёзен.

— Вот опять.

— Что?

— Перестань! Тебе не страшно?

— Когда-то было. Но после того, как перестаёшь бояться смерти...

— Это другое. Умереть молодым, пускай и повидавшим всякое...

— Про́клятым, Деревце. Не забывай про этот нюанс.

— Ты ведь понял, что я имела в виду.

— Да. Трагедия не в том, что человек стареет, а в том, что он душой остаётся молодым.

— Дай-ка угадаю. «Дориан Грей»?

— Старина Уайльд неплохо подмечал нюансы. Знаешь, в чём правда?

— М?

— Мы с тобой не состаримся. Ну, по-настоящему.

— А как? Понарошку?

— Чего ты смеёшься, не веришь? Лет через пятьдесят рванём на Северный Полюс. А оттуда...

— В Гранд Каньон?

— Водопады Хавасу ты уже видела, не люблю повторений. Можем подняться на Глейшер-Пойнт в Калифорнии, вид оттуда отличный. Ну, или сразу в Венесуэлу.

— Через пятьдесят лет, да?

— Именно. А через шестьдесят — Ликийская тропа. Нет? Путь Сантьяго? Тибет? Только тебе выбирать, я смиренно приму любой вариант.

— А как же кресло-качалка у камина? Тихий дом, цветы в саду.

— Не забегай так далеко. Это через семьдесят.

День 27. Уютная библиотека

В студенческой библиотеке гудит принтер. За стеллажами раздаётся смех: первокурсницы шёпотом обсуждают преподавателя латыни. Липа невольно слышит обрывки разговоров, блуждая взглядом по корешкам книг, по развороту тетради, по голым ветвям клёна за окном. В пасмурный октябрьский день повсюду горят лампы; на окнах остаются дробинки дождя, в наушниках играет тихая инструментальная музыка, но даже она не помогает сосредоточиться.

Рука выводит на бумаге абстрактные символы: чёрточки, круги, завитушки. Глаза слипаются. Сквозь дымку полуденной дрёмы Липа замечает, что страница полностью покрыта восьмёрками — змейками бесконечности, кусающими себя за хвост.

— Те, кто видит сны наяву, открывают много вещей, — зловещий голос Джека звучит за правым плечом, и Липа вздрагивает, — ускользающих от тех, кто видит сны только ночью.

Она привыкает к тому, что Джек появляется где угодно: улыбчивого иностранца пускают не только в читальный зал без билета, но и на концерты, премьеры в театре, выставки — всего не перечислить. Если это не дар — очаровывать окружающих и находить возможности в малом, — то она ничего не смыслит в талантах.

— Ты мешаешь, — говорит легко, без капли раздражения, решая не уточнять, кого Джек цитировал на сей раз. По? Или Лавкрафта? Кто ещё уделял такое внимание снам?

— Спать? Есть идея получше. — Он разворачивает соседний стул спинкой вперёд и садится напротив.

— Учить. У меня завтра зачёт, — она покачивает зажатой в пальцах ручкой и переворачивает лист тетради: восьмёрки отпечатались на обратной стороне.

— Даже не выслушаешь?

— М-м, нет. Прибереги на выходные.

— На выходных будет другая! — Он оглядывает стеллажи и машинально пролистывает учебник по микробиологии. Первокурсницы в нескольких шагах затихают, явно заинтересованные новым объектом. — Ну же, взбодришься. Совсем клюёшь носом, в таком состоянии ничего дельного не выйдет.

Липа откидывается на спинку стула. Одёргивает закатанные рукава свитера, готовясь к тому, что придётся выйти из уюта в непогоду — под дождь. Вопросительно поднимает брови.

— Мы идём на набережную. — Лицо Джека озаряет довольная улыбка. — Погоди! Стоп. Вижу этот взгляд, но дай мне шанс: это сюрприз.

Мурашки пронзают от затылка до кончиков пальцев. «Отвратно знать своё будущее, не так ли? Ты не рассказывай целиком, пусть будет сюрприз...»

В ту ночь тоже лил дождь, когда, сбежав из особняка Глэдстоуна, они стояли на набережной Темзы. И памятный разговор на мосту...

— Сегодня что, — нет, не годовщина, одёргивает себя Липа, слишком напыщенно звучит, — какая-то памятная дата?

Время, прошедшее с их встречи в Лондоне, невозможно отсчитать: слишком запутанны временные линии, слишком размыты границы. В Бранове Джек не так давно, но она не представляет, что бы делала без него. Стоило однажды потерять, чтобы увериться: мир без Джексона Хиггинса — худшее место, которое только можно вообразить.

— Почти угадала. — Он встаёт, протягивая руку. — Идём, сама увидишь.

За спиной остаются гул принтера, девичий шёпот и мягкий свет электрических ламп, когда они выходят из университетского корпуса — во мглу октября. С разбега перепрыгивая лужу, Липа улыбается: на миг ей кажется. что в отражении на фоне туч мелькает дирижабль.

День 28. Узоры от мороза на стекле

Беатрис поправляет венок из остролиста на двери: вечнозелёный падуб — символ возрождения не только в кельтской традиции, но и в христианской, а ягоды, алые даже в зимний мороз, — не что иное как кровь Христа, пролитая за грехи людей. Она шепчет слова короткой молитвы на сон грядущий и переступает порог спальни, где в колыбели дремлет Мораг.

За тонкими занавесками расцветают узоры — не ель и не омела, нечто гораздо более причудливое, — и ветер, прилетевший со стороны моря, несёт на крыльях снежную пыль. В канун Рождества обещают сильную метель. Беатрис невольно вспоминает вечера из детства, когда обнимала за колени прабабку Лиадан, сидя подле кресла на горе подушек, пока бабуля Синид заваривала в кухне можжевеловый чай. Всё страшное, что могло случиться в то время, происходило в легендах и песнях, тягучих, сотканных из декабрьской темени и стужи.

У Лиадан был хриплый смех — голос старой вороны, что любила сказки о фоморах, тёмных детях богини Домну, обитавших на изнанке ирландских земель. Её дочь, напротив, чаще рассказывала не о давних временах, а о нынешних — о чудесах и чудищах, которых легко встретить, выйдя за порог в ненастный день: по дороге к городскому кладбищу или на берегу Лох-Лейн. Бабуля Синид говорила про Бузинную Матушку, чьё дерево необходимо уважать, про Бенни-прачку и Дуллахана, безголового всадника, что рыщет в поиске одиноких путников. С ним, как и со всякой нечистой силой, можно договориться, если знать способ...

Теперь, сидя в глубоком кресле рядом с детской колыбелью, Беатрис напевает те песни, оставшиеся в памяти спустя много лет; никакие вьюги не способны их выдуть. Прежде чем уснуть, она довяжет носки из тёплой шерсти: голубые снежинки на белом поле. Подарок Морагу на Рождество.

Совсем скоро он начнёт выбирать истории — те, что понравятся больше всего, — и рассказывать их сам. Но Беатрис не торопит бег времени. Набрасывая очередной ряд петель, она поёт о чудовищах и древних героях. Об ангелах земных и небесных.

День 29. Бесконечные каникулы

Липа привозит с моря куриного бога. Подвешивает на шнурок и не расстаётся с оберегом, пока не наступает сентябрь.

Ей исполняется двенадцать. С непривычно хмурого неба падает дождь — прямиком в чернильные лужи с радужными пузырями бензина. В Бранове всё по-другому. Липа скучает по солёному запаху, по шороху песчинок, что утекли между пальцами, по близкому шторму, когда волны растут и молнии сверкают на горизонте.

Ей хочется перенестись обратно — хотя бы во сне.

— Это что?

— Какой-то камень уродский.

— Сам ты урод.

— Не понимаешь ничего, вот и не лезь! А мне нравится.

— Такой же хочу.

Ребята из класса обступают Липу, когда та делится найденными ракушками. Одни совсем маленькие, сойдут для браслета или подвески, другие — размером с кулак, с ребристыми краями, закручены в спираль. Жемчуга там нет, конечно, но если приложить к уху, можно различить далёкий шёпот волн.

Она раздаёт всё, кроме куриного бога. Его прячет под майку, застёгивая пуговицы на воротнике белой блузки. Пока он с ней, можно закрыть глаза посреди городской суеты, школьных звонков и звуков фортепиано, чтобы ощутить под ногами песок времени.

День 30. Таинственная нейросеть

Когда Джим уходит, Черри некоторое время сидит на полу в молчании, скрестив ноги и глубоко вдыхая дым от зажжёной лучины пало санто. Аромат цитруса, мяты и сладковатой древесины, что веками использовалась шаманами для исцеления и защиты от злых духов, щекочет ноздри.

Она долго не решалась потревожить запасы Вихо, но после «разговора» с отцом через запись на v-линке Черри поняла, что откладывать нет смысла. Он не вернётся. Она может его наконец отпустить — и всё же знать, что дух присутствует во всём, чего Вихо касался при жизни.

Время течёт по капле, но однажды его бурный поток затопит Слэк-Сити. На перекрёстке близ Тридцатой улицы воют сирены. Черри обращается в слух, но вскоре всё стихает. Остаются привычный шум дождя и потрескивание неоновых вывесок. Внизу, в лаборатории Лагарда, раздаётся короткий стук, затем визг датчиков безопасности, приглушённый обшивкой — и снова тишина. Видимо, Энди быстро решил проблему.

Черри выдыхает.

Прерывая состояние потока, она встаёт и дотрагивается пальцем до матовой консоли. В воздухе повисает голографическое изображение: два свайпа влево, нужный пароль — и Черри погружается в новостные сводки Фейртауна. Не те, что публикуют на официальных каналах, а те, которыми делятся из первых рук. Лагард — как и Вихо когда-то — подключён к теневому сегменту сети, чтобы следить за передвижением остатков прежнего фейрума и планировать поставки нового, над которым он трудится после подрыва «Хай Джен». Пробует разные формулы, чтобы достичь оптимального эффекта и исключить ряд побочных при «отмене» свойства.

Процесс может быть очень неприятным, Черри знает по себе. Особенно у тех альфа- и бета-фейрумных, которые под воздействием вещества изменились физически — на клеточном уровне.

Листая заголовки, она ищет упоминания Восьмёрок, но последнее датируется вчерашним днём. Когда Черри решает отключиться, приходит уведомление о зашифрованном входящем. Отправитель — некий K. Аватар скрыт, как и личные данные. Заголовок послания состоит из одной единственной иконки — игрального кубика. Черри хмурится, переходя по ссылке. Под ней прячутся три слова — и больше ничего.

«Скучали п∞ мне?»

День 31. Огни Самайна

Джек смиренно терпит, пока Липа наносит грим слой за слоем: белила, подводка, тени... Вся эта ситуация его крайне забавляет.

— Сожми губы. — Она сосредоточенно ведёт кисточкой по коже.

— Это новый способ сказать «заткнись»? Щекотно же! — Он ловит её за руку, останавливая, чтобы просмеяться.

Липа прячет улыбку.

— Так мы ничего не успеем.

— Ну опоздаем на вечеринку, делов-то! Надо было выбирать что-то простое, не пришлось бы корпеть часами.

— Что именно? Простыню с прорезями для глаз? Или маску Фредди Крюгера из магазина? — Она морщится и поправляет рыжий парик Салли. Её собственный костюм уже готов: платье, сшитое из лоскутов, облегает фигуру; неровные стежки и алая помада завершают образ.

— Зря я пересматривал с тобой «Кошмар перед Рождеством», ох зря... — он вздыхает напоследок, когда Липа ставит последний штрих, и подходит к зеркалу. Из отражения на Джека смотрит его тёзка, Джек Скеллингтон, тыквенный король в похоронном фраке с растрёпанными фалдами.

— Ну как? — Липа выглядывает из-за плеча.

— Стоило страданий, Деревце, — после краткого момента замешательства он возвращает дурашливый тон. И тут же меняет тембр, чтобы спеть запомнившуюся строчку. — Oh, somewhere deep inside of these bones, an emptiness began to grow... — Он ловит Липины пальцы и увлекает её в танец. Совершенно неловкий из-за тесноты комнаты, но от того не менее желанный.

Он не произносит это вслух, но ради её улыбки Джек вытерпел бы куда большее, чем узкий в плечах костюм и два часа грима.

— There something out there, far from my home, — заканчивают они вместе, — a longing that I’ve never known.

Забавно, но именно так он ощущал себя раньше, скитаясь по разным мирам и эпохам, ища в каждом отголосок правды. Тоскуя сердцем по тому, чего не мог назвать. И, как оказалось, это было вовсе не избавление от проклятия. Липа снова попала в точку: кроме имени их с персонажем культового фильма объединяло кое-что ещё.

— Смотри! — Она замирает, указывая на окно, за которым пролетают снежинки. Первые в этом году. Крупные и яркие на фоне сумеречной синевы.

Джек выключает верхний свет и щелчком зажигает гирлянду. Дюжина фонарей-тыкв мигают янтарным светом.

— Счастливого Хэллоуина! — Он хочет насладиться моментом, прежде чем они отправятся на шумный бал. Как повелитель праздника Джек обязан держать в рукаве пару козырей на остаток вечера. Сюрпризы никогда не выйдут из моды.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге