Дети снежных гор
Глава 1
Снег пах гарью. Этот запах всегда предшествовал их появлению, едкий, металлический дух, какой источает старое пепелище, если разворошить его палкой, будто в невидимом костре жгли кости, пропитанные смолой, и ещё что-то давно мёртвое, чему нет имени. Я научился различать этот аромат много зим назад, когда мир ещё не съёжился до размеров нашей тесной землянки, а солнце иногда задерживалось на небе дольше, чем на три часа. Теперь же оно лишь нехотя приподнимало своё бледное веко над горизонтом, точно умирающий старик, что боится увидеть собственное отражение.
Мы с Миро сидели в кромешной, вязкой тьме, какая бывает лишь глубоко под землёй, где даже холод кажется живым существом, он не просто кусает пальцы, а прижимается к тебе всем своим студенистым телом, дышит в затылок. Я зажимал сыну рот всякий раз, когда снаружи раздавался хруст шагов. Но сегодня был не хруст. Сегодня они пели, их пение походило на свист.
Мелодия стелилась по насту, как позёмка, то взлетая до пронзительного звона, от которого трескался лёд в кружке, то опускаясь в утробное ворчание. Казалось, сама гора, внутри которой мы схоронились, начала тихонько подвывать им в такт, и комья мёрзлой земли сыпались с потолка на наши головы.
– Пап, они опять зовут? – прошелестел Миро. Голос у него был тонкий, как стебелёк последней травинки, что чудом пробивается из-под валуна, но заранее знает, что погибнет. Ему было всего восемь зим, и он ещё верил, что самое страшное это голод, а не то, что приходит после сытости.
– Спи, – сказал я, перебирая пальцами зазубренный нож. Я сделал его сам, той бесконечной ночью, когда луна висела над ущельем кровавой каплей. Рукоять я вырезал из оленьего рога, найденного в чреве ледника, а лезвие отковал из обломка старого топора, сточенного до полумесяца. Нож был холоден и скользок, как рыба, и совершенно не помнил тепла человеческой руки. – Это ветер поёт в расщелинах. Слышишь, как завывает? Скоро метель.
Я врал. Ветер не умеет выводить такие трели, проникающие под кожу прямо через грудную клетку, заставляя сердце сбиваться с ритма и подстраиваться под чужой такт. Когда эти звуки раздавались слишком близко, у меня начинали ныть зубы, да так, что темнело в глазах, а из носа шла кровь, капая на спящего Миро ржавыми монетами. Миро тоже жаловался на боль в ушах, говорил, что внутри головы будто ворочается кто-то большой и скользкий. Я затыкал ему уши пучками сухого мха, перетёртого с воском последней свечи, но это не помогало. Звук просачивался, как вода в прохудившуюся лодку.
До рассвета мы не сомкнули глаз. Рассвет в этих краях не наступает, он робко просачивается сквозь тучи серым, больным молоком. И в этом жидком, неверном свете я вышел наружу, оставив Миро досматривать свой страшный детский сон. Мой сын спал с открытыми глазами, дурная привычка, появившаяся после того, как мы потеряли Мирью.
Воздух снаружи был недвижим и страшен. У самого входа в землянку, там, где мы вчера рубили смёрзшуюся оленину, я обнаружил подарок.
Это была рука, женская рука, аккуратно отсечённая по запястье. Её поставили вертикально в снег, словно диковинный цветок, тянущийся к невидимому солнцу. Пальцы ещё не закоченели, они были мягкие, как у живой, и, казалось, слегка подрагивали, хотя это, конечно, играл утренний мороз. На безымянном пальце блестел серебрянный обруч с грубой резьбой, узор в виде еловой ветки. Я узнал его. Оно принадлежало Фарии. Я помнил, как она протягивала мне кружку горячего отвара из хвои, и обруч весело стучал о глиняный край. Теперь семьи Фарии, что держалась в восточном распадке, больше не существовало. У неё было двое дочерей, таких же слегка кудрявых, как мать, и муж, который мастерил луки из можжевельника. Их дом, наверное, теперь полон тишины, а может, в нём поселилось что-то иное, что носит их лица.
Я оглядел поляну. Вокруг руки ни единого следа. Снег лежал нетронутым полотном, девственным, будто только что выпал. Ни вмятины от лапы, ни примятой снежной корки, ни капли крови. Лишь лёгкий парок, поднимавшийся от свежей раны, смешивался с запахом гари. Будто рука выросла из земли сама по себе, чудовищный гриб, пробудившийся к жизни за одну ночь. Это и пугало больше всего, они умели приходить и уходить бесшумно, как морозные узоры на стекле, как дыхание человека, что заглянул в твоё окно и тут же растворился в темноте.
Я упал на колени прямо в снег, голыми руками вырыл яму под старой, изуродованной молнией сосной, и похоронил там руку Фарии. Сверху я положил камень, плоский и тяжёлый, как надгробную плиту, и прошептал несколько слов, что помнил из старых книг. Миро ничего не сказал, я лишь чувствовал его внимательный и тихий взгляд спиной.
Собирались мы молча. Наш скарб был невелик, но дорог сердцу: котелок с заплаткой, кремень, мешочек с солью, материн платок.
– Пап, а зачем нам уходить? Здесь же хорошо, – Миро заглядывал мне в лицо синими, как льдинки, глазами. – Я вчера под камнем у родника знаешь что нашёл? Гнездо белой куропатки, а в нём целых три яйца, тёплых, будто камешки, нагретые солнцем. Мы могли бы дождаться, пока вылупятся птенцы, и у нас была бы еда..
Для него этот каменный мешок с чахлым кустарником и низким небом был целым миром, полным сокровищ. Он ещё помнил мать, но память эта таяла с каждым днём, становясь полупрозрачной. Он не понимал.
– Собирайся, – я туже затянул ремни на заплечном мешке. – Мы уходим на Верхние гряды. Прямо сейчас.
– Там же холодно. Там даже ягель не растёт, один голый камень, острый, как зубы великана. И дышать тяжело, воздух там жидкий, у меня в прошлый раз губы синие были и пальцы скрючились, помнишь? Ты ещё нёс меня на спине и напевал песню про северного оленя..
– Зато там нет их. Там нет этого свистящего пения.
Миро замолчал. Он сжал губы в тонкую ниточку и принялся скатывать спальные шкуры с удивительной для ребёнка сосредоточенностью. Он всегда замолкал, когда я упоминал их. Слова тут были лишними.
До того как пришли они, мир имел вкус, цвет и голос. Теперь он лишь воет, безмолвствует и обжигает гортань гарью. Но память, даже чужая, всё ещё хранит очертания потерянного рая.
Мы жили в низине, в долине, где Река делала Петлю, так, с заглавных букв, ибо то был центр мироздания. Наши дома не были похожи на эти сырые норы, что лепит крот в ослеплении страха. Нет, мы рубили настоящие срубы. Я помню запах свежей щепы, смешанный со смолой, запах уверенности, запах человека, который знает, что его внуки будут дышать этим деревом. Толстые, в два обхвата, кедровые бревна проконопачивали серебристым мхом, а печные трубы выводили так искусно, что дым никогда не задерживался в комнатах. Дым уходил в небо прямо и гордо, точно молитва.
Нас было много. Три больших рода, сплетенных, как корни одного дерева: наш род, шумный и мастеровитый; род прекрасной Фарии, чьи женщины славились умением заговаривать кровь; и род старого Ханну, замкнутого, сутулого, но знавшего язык камней и строившего такие погреба, где лед не таял до нового снега. Зимой мы охотились на дикого оленя в распадках, ставили силки на зайца-беляка. Летом, когда река становилась ласковой и прозрачной, женщины собирали морошку и княженику, сушили грибы на нитках, и нитка становилась похожа на янтарные бусы великанши. Дети играли у воды, строили запруды, смеялись. Их смех был жидким серебром.
По вечерам, когда солнце всё же нехотя уступало место сумеркам, мы жгли костры. Не для тепла, а для души. В те времена мы пели старые песни, те, что тянулись от прадедов. Я помню эти песни до сих пор. Они зреют у меня в горле, как непролитые слезы, но я не пою их больше.
Они появились двадцать зим назад. Сперва мы думали просто новые звери. Мало ли чудовищ рождает мерзлота, оттаивая под гнилым солнцем? Странные следы, похожие на отпечатки голой человеческой ступы, обмотанной тряпьем, мы заметили у водопоя. А потом стал пропадать скот. Сначала овцы, потом крупный рогатый. Тихо и бескровно. Будто корова просто вставала в стойле и уходила в ночь, подчиняясь немому приказу.
Пастух Торир, семнадцати лет, вернулся как-то из леса. Дико озирался и заикался так, что не мог связать двух слов. Мы толпой обступили его, поднесли воды. Он отталкивал ковш, хватал нас за грудки и твердил одно: "Гром без молнии..". Он тыкал трясущимся пальцем в сторону вершин, и лицо его кривилось от ужаса, как отражение в мутной воде, когда туда бросают камень. Ему никто не верил. Старшие решили, что пары болотного газа помутили рассудок. Знахарка Айна поила его отваром пустырника и пускала кровь, ворча что-то про злых духов, поселившихся в молодой душе. Но он не поправился. Он лишь таращился в потолок и беззвучно смеялся, а по ночам выл.
Через месяц Торир ушел в лес. Просто встал и вышел за порог, даже не притворив дверь. Его искали трое суток всем родом. Так и не нашли.
А потом, когда с северных перевалов сползли серые туманы, они пришли в открытую. Это случилось глубокой ночью. Серая, безмолвная лавина выплеснулась из ущелья. Мы спали, когда первые дома загорелись. Я проснулся не от треска огня, а от тишины. Она была неестественной, птицы умолкли мгновенно, и даже река, казалось, прикусила свой язык. А потом ударил свет. Ядовито-белый, режущий глаза, он залил долину.
Они не убивают ради еды. Вот что самое страшное, Миро. Запомни это. Волк убивает оленя, потому что голоден. Человек убивает зверя, потому что нуждается в шкуре и мясе. Эти же.. Они убивают ради самого убийства. Я видел растерзанные тела. Плоть не съедена, нет следов пиршества. Она разорвана на аккуратные лоскуты, разбросана в страшном, кукольном порядке. Будто дитя играло в дровосека с фарфоровыми статуэтками, круша их одну за другой, наблюдая, как отлетают ручки и ножки. Внутренности Ханну-младшего я нашел развешанными на ветках березы, словно гирлянды.
Их следы. Я никогда не забуду их следы, впечатанные в грязь и пепел, с четким рубчатым рисунком, похожим на паутину трещин в старом льду. Не лапы, не копыта, не босые человеческие ноги. Это даже не следы живых существ в том понимании, которое нам доступно. Словно сама почва расступалась под тяжестью чужеродного, проклятого естества. Мы называем их просто "гладкие".
Прошлая зима началась не с холода, а с тишины, с вязкой, удушливой немоты, которая предвещает беду. Помню, как луна в те дни поднималась над восточным гребнем тусклая и круглая, словно дно оловянной миски.
Миро внезапно занемог. Утром он ещё бегал, ловил ртом снежинки и хохотал, а к вечеру слёг. Его трясла жестокая, безжалостная лихорадка. Он бредил, звал бабушку, которая умерла ещё до его рождения, и метался на подстилке из оленьих шкур так, будто старался вырваться из собственного тела. Лоб его горел с такой силой, что снег, который я прикладывал, шипел и таял мгновенно, оставляя в воздухе запах отчаяния.
Старый Ханну, единственный, кто ещё помнил язык корней и трав, пришёл, тяжело опираясь на можжевеловую палку. Он долго слушал дыхание мальчика, прижимаясь ухом к его груди, ухом, похожим на сушёный гриб, сморщенным и тёмным. Потом разогнулся, суставы его хрустнули, как ломающийся лёд.
– Нужен корень огнецвета, – сказал он глухо. – Тот, что впитывает солнце и хранит его жар даже под снегом. Растёт только на соседней горе, на южном склоне, где ветер слизывает наст, а земля парит, как свежая рана.
Соседняя гора.. Опасное место. Открытое всем ветрам и всем взглядам. Мы знали, что "гладкие" часто бродят там в это время года, их привлекал пар от тающего снега, а может, что-то иное, чего нам не дано понять.
– Я быстро, – сказала Мирья. Голос её прозвучал буднично, даже чуть насмешливо, словно речь шла о прогулке за хворостом.
Я смотрел на её красивые руки, моей Мирьи, хотя и огрубевшие от работы, с тёмными трещинами на подушечках пальцев, которые никогда не заживали до конца. Она перехватила корзинку поудобнее.
– К вечеру вернусь. Сварю бульон, поставим его на ноги. Этот мальчишка ещё переживёт нас всех, вот увидишь.
Она поцеловала Миро в горячий, пылающий лоб. Потом подошла ко мне, и я вдохнул её запах, дыма, сушёной малины и тревожной свежести, что всегда сопровождала её, когда она собиралась в дорогу. Она поцеловала меня в губы. Губы у неё были сухие, потрескавшиеся от ветра, но всё равно родные. Поцелуй был коротким, почти целомудренным, но я запомнил его навсегда. Каждую шершавую складочку. Каждую крошечную капельку тепла.
– Не скучай, – бросила она с порога и ушла в серый утренний свет.
Я помню, как она обернулась на прощание, уже у края оврага, где начинался подъём. Она улыбнулась, светло и чуть рассеянно. В тот самый миг, когда она подняла руку, чтобы помахать, внутри у меня что-то оборвалось. Ледяная струна, о существовании которой я и не подозревал, лопнула где-то под сердцем. Надо пойти с ней. Взять копьё, взять нож, бежать следом.. Но Миро не мог идти, его нельзя было оставлять одного, а тащить больного ребёнка через перевал означало убить его вернее любой лихорадки. И я остался. Я стоял на пороге и смотрел, как её фигура становится всё меньше и меньше, пока не растворилась в молочной белизне.
Она не вернулась.
Мы слышали их на закате, когда небо окрасилось в цвет запёкшейся крови. Сначала далёкий, глухой грохот, от которого земля вздрогнула и с потолка землянки посыпалась труха. Я подумал обвал. Весной часто сходят лавины на соседней. Но за первым грохотом пришёл второй, а затем долгий, пронзительный визг, полный такой муки и такого запредельного ужаса, что у меня кровь застыла в жилах. Визг оборвался на самой высокой ноте и тишина.
Я выскочил наружу. Мороз перехватил дыхание. Над соседней горой поднимался дым, он не рассеивался, а стоял тугим столбом, точно позвоночник какого-то чудовищного зверя, вкопанный в небо. И пахло от него гарью, знакомой, едкой гарью, что всегда сопровождала "гладких". Я стоял и смотрел, не в силах пошевелиться, а дым всё поднимался и поднимался, и в его клубах мне чудились искажённые, безмолвно кричащие лица.
Я бросился через перевал. Не помню, как бежал. Помню только, что ломал наст голыми руками, проваливался по пояс в рыхлый снег, выползал, снова бежал. Миро я оставил на попечение соседки старой Ирмы, полуслепой старухи, что жила в норе за оврагом. Она ничего не спросила, только кивнула и прижала мальчика к своей впалой груди. Я бежал долго, лёгкие горели. Ноги отказывались слушаться, но я гнал их вперёд, хрипя и задыхаясь.
На Соседней горе я нашёл только место.
Снег был вспахан до чёрной, мёрзлой земли, словно здесь прошёлся гигантский плуг. Повсюду бурые брызги, впитавшиеся в снег, замёрзшие на ветках карликовых берёз.
И много следов. Узкие, проваливающиеся глубоко в наст, с чётким рубчатым рисунком, похожим на трещины. Они окружали место бойни плотным кольцом, сходились и расходились. А посреди этого ада, на утоптанном, окровавленном снегу стояла корзинка. Нетронутая, аккуратная. Дно её было устлано сухим мхом, а поверх мха лежали корни огнецвета, пять штук, крепких, тёмно-красных на сломе, похожих на окаменевшие пальцы. Они даже не высыпались. Мирья, видно, поставила корзинку на землю, когда началось.. когда они.. Она успела собрать их для Миро. Она успела. И они не взяли их. Они вообще ничего не взяли. Только жизнь. Только её тепло, её голос, её сухие, потрескавшиеся губы. И тела тоже не оставили. Только кровь. Много крови, впитавшейся в снег насквозь, до самой земли, и в землю, ещё глубже, до корней, до камней, до самых тёмных недр.
Я стоял на коленях посреди этого месива и выл, просто выл, раскачиваясь вперёд-назад. Я взял корзинку с огнецветом. Корни ещё пахли живой землёй. И чуть-чуть её руками.
С тех пор я не верю в случайности. Случайности кончились двадцать зим назад. Они знали, они следили за нами, за каждым нашим шагом, за каждым вздохом. Они ждали, когда мы окажемся поодиночке, когда разорвётся связывающая нас нить. Они играли с нами, как зимний ветер играет с палой листвой, бессмысленно и жестоко.
Я вернулся домой. Миро уже не бредил, лежал тихо, обессиленный, с воспалёнными, блестящими глазами. Ирма поила его талой водой. Увидев меня, он попытался улыбнуться.
– Пап, а мама где? Она скоро придёт?
Я долго молчал. Корни огнецвета я уже поставил вариться в котелке, и по землянке расползался горьковатый, лекарственный запах. Я сел рядом с Миро, взял его горячую, влажную руку в свои ладони и заговорил. Голос звучал почти спокойно, странное спокойствие приходит, когда переступаешь через самую страшную черту.
– Мама ушла далеко-далеко. На небо. Она стала звездой.
Миро молчал. Он был слишком слаб, чтобы плакать сразу. Но глаза его наполнились слезами.
– Самой яркой? – прошелестел он наконец.
– Да. Самой яркой. Вон той, видишь, прямо над восточным гребнем. Она всегда будет там. И всегда будет смотреть на тебя.
Он повернул голову и долго смотрел в небо через дымоход в потолке землянки. Над гребнем и вправду горела звезда, крупная, чуть дрожащая в морозном воздухе. Я не знаю, поверил ли он мне. Дети в наше время взрослеют слишком быстро, горе вытачивает их души, как вода точит камень.
А потом он заплакал. Беззвучно, одними слезами. Я обнял его, прижал к груди и заплакал тоже. Мы сидели так долго, двое осиротевших мужчин в тёмной норе, пока в котелке булькал отвар из корней огнецвета, последний подарок Мирьи своему сыну.
Наутро лихорадка у Миро прошла, и он впервые за много дней попросил есть. Корень огнецвета сделал своё дело. А я стоял у входа в землянку, смотрел на восточный гребень, где в сером рассветном небе ещё мерцала одинокая звезда, и думал о том, что даже чудо может быть горьким.
Верхние гряды встретили нас отсутствием тишины. Там, наверху, воздух был так тонок и прозрачен, что каждый звук, треск снега под ногой, даже наше собственное дыхание, казался святотатством. Скалы стояли вокруг, как окаменевшие стражи, изъеденные ветром и временем, и смотрели на нас пустыми глазницами трещин. Даже снег здесь был другим, не мягким, как в долине, а жёстким, зернистым, похожим на толчёное стекло, и солнце, выглядывавшее на два-три жалких часа, заставляло его вспыхивать мириадами ледяных игл, слепя до рези в глазах.
Киро мы заметили издалека. Он сидел на скальном выступе, нависавшем над узкой тропой. Снег облепил его плечи, и сам он походил на каменного идола, который высек кто-то древний и давно забытый. Лук был поднят, тетива натянута до отказа, и остриё стрелы смотрело мне в грудь с терпеливой, вежливой угрозой. Не двигаясь, не мигая, он изучал нас, двух пришельцев, выползших из белой пустоты.
– Рой, – выдохнул он наконец, пар от его дыхания повис в морозном воздухе. – Живой. Хорошо.
Он опустил лук, но не убрал стрелу, просто ослабил тетиву, словно ещё не решил, можно ли нам доверять.
– У нас плохо, – сказал Киро, отступая в тень. – Вчера видели дым в ущелье. Чёрный, густой. Они что-то жгли.
– Что именно?
Он замялся. Его тёмные пальцы с обломанными ногтями, нервно поскребли подбородок. Было видно, что он подыскивает слова, но они не хотят складываться во что-то, что можно произнести вслух.
– Тела, свои тела. И.. ещё кое-что.
– Что? – повторил я, хотя по спине уже пополз холод, не имеющий ничего общего с морозом.
– Они поставили шесты вдоль гребня. А на них.. – Киро сглотнул. Кадык его дёрнулся, как поплавок. – Наши головы.
Ветер налетел порывом, швырнул в лицо колючую снежную пыль. Я молчал. Миро стоял рядом, и я почувствовал, как его маленькая ладошка вцепилась в мою руку.
Это было что-то новое. Раньше они не жгли своих мёртвых. И голов на шесты не насаживали. Они убивали, рвали, разбрасывали, но это всегда походило на слепую, стихийную ярость хищника. Теперь же некий ритуал. Нечто, придуманное не зверем, а тёмным разумом. Они менялись, становились ещё более жестокими, чем могли помыслить мы, а мы, поверьте, помыслить могли многое.
Лагерь был жалок. Пять или шесть наспех сложенных укрытий, прилепившихся под скальным козырьком, как ласточкины гнёзда из грязи и прутьев. Стены из камня и обледенелого мха, крыши из натянутых шкур, придавленных оленьими рёбрами, чтобы не унесло ветром. Жилища эти больше походили на могилы, но в них теплилась жизнь, из одной щели вился жидкий дымок и пахло варёной корой.
У входа в одно из укрытий возилась женщина. Она скоблила шкуру каменным скребком, вверх-вниз, вверх-вниз, без конца, без смысла. Она не подняла глаз, когда мы проходили. Две семьи с детьми ютились здесь, на краю неба, у последней черты. Дети были тихие, слишком тихие для своего возраста. Они не бегали, не лепили снежных крепостей, не смеялись. Они только жались к матерям, как щенята к слепой суке, и вздрагивали от каждого звука, от треска льда, от кашля, от собственного имени. Лица у них были серые, с впалыми щеками, и глаза огромные, пустые, как окна заброшенного дома, в котором давно никто не живёт, но кто-то всё ещё смотрит изнутри.
Старый Ханну сидел у огня, если можно было назвать огнём это робкое, синюшное пламя, лижущее щепки. Он помешивал в закопчённом горшке варево из сосновой коры, добавляя туда по щепотке серой муки, смолотой из сушёных кореньев. Варево было цвета мокрой золы, с горьким, вяжущим привкусом, от которого сводило скулы. Но другой еды не было. Охота стала слишком опасной, каждый выход за периметр мог стать последним, и все предпочитали голод страху. Голод был знаком, а страх нов.
И Миро, мой мальчик. Он сразу нашёл себе место, в самом тёмном углу, между двумя валунами, куда не долетал ветер. Разложил свои нехитрые сокровища: кремень для огня, обломок ножа, перо куропатки, которое он подобрал ещё там, внизу, у родника. Каждую вещь он положил отдельно, аккуратно, как раскладывают дары на алтаре. И молчал. Только глаза его, большие и тёмные, с неестественно расширенными зрачками, следили за мной неотрывно, куда бы я ни шёл. В них был вопрос, на который я не мог ответить. Потому что он спрашивал: пап, зачем мы здесь? И я не знал, что ответить.
Я подошёл к нему, опустился на колени. Положил руку ему на голову.
– Потерпи, – прошептал я. – Потерпи, сынок.
Он ничего не ответил, только прижался щекой к моей руке. А снаружи, за скальным козырьком, снова начал подниматься ветер с севера, от которого невозможно укрыться. Ветер, который пах гарью.
Ночью я проснулся от того, что Ханну тряс меня за плечо. Лицо старика в темноте казалось вырезанным из старого дерева, одни глубокие морщины да белесые глаза.
– Рой, – прошептал он. – Там, у дальнего входа. Я слышал..
Я откинул шкуру, нащупал нож. Миро спал рядом, свернувшись калачиком, подсунув ладони под щеку. Я накрыл его второй шкурой и вышел следом за Ханну в узкий проход, ведущий к западному входу в пещеру.
Здесь было холоднее, ветер задувал через трещину в своде. Мы замерли у самого выхода. Снаружи лунный свет, очерчивающий каждый камень и тишина. Какая-то неправильная.
– Слышал, – повторил Ханну. – Скрежет. Будто когтями по камню. Сначала близко, потом дальше. Будто ходили вокруг и проверяли.
– Может, горный козел, – сказал я, хотя сам не верил.
– Нет, не думаю. Это.. – он покачал головой. – Ты знаешь, что я слышал.
Мы долго стояли в проходе. Я вглядывался в темноту до рези в глазах. Снаружи ничего не двигалось. Но был тот запах, металлический, с примесью гари и сладковатой гнили. Значит, они проходили здесь совсем недавно. Может, стоят до сих пор, замерев где-нибудь за гребнем, и смотрят на нас.
– Пошли внутрь, – сказал я. – Не светись.
Мы вернулись к огню. Миро уже не спал, сидел, натянув шкуру до подбородка, и смотрел на нас круглыми глазами. Я сел рядом, обнял его. Ханну подбросил в костер пару щепок, маленьких и сухих, чтобы не дымили. Пламя ожило, заплясало на стенах.
– Пап, они придут сюда? – спросил Миро.
– Нет, – сказал я. – Они нас не нашли. Спи.
Но он не спал, и я не спал, и Ханну не спал. Мы все сидели у огня и слушали, как где-то далеко внизу, в долине, снова завыли "гладкие".
Старик заговорил первым. Не глядя на нас, будто сам себе.
– Я помню их первый приход. Двадцать зим назад. Мы тогда еще жили у Подковы, это изгиб реки, где вода делает петлю, а по берегам растет дикий лук. Хорошее было место. Дома крепкие, амбары полные. Я тогда был молодым, охотился с отцом. Мы возвращались из леса, несли косулю. Слышим крики. Побежали, бросили косулю. Прибежали, а Подковы нет. Дома горят. Наши лежат, кто без головы, кто без ног. А между домов ходят они и смеются. Знаешь, какой у них смех?
Я покачал головой. Миро прижался ко мне сильнее.
– Такой, будто кто-то кашляет, захлебываясь. И при этом они смотрят на все с любопытством. Поднимают отрубленную руку, рассматривают, бросают, идут дальше. А когда видят живого улыбаются. Это у них такая радость.
– Почему их никто не остановил? – спросил Миро.
Ханну криво усмехнулся.
– А кто мог? У нас были луки, копья, ножи. У них гром. Они убивают с расстояния. Стоят на гребне, поднимают палку, и через миг человек падает замертво, и грохот будто гора раскалывается.
– Я видел это, – вдруг сказал Киро из своего угла. Он не спал, сидел в тени, накручивая тетиву на пальцы, нервными повторяюшимися движениями. – Три дня назад у Гнилого ручья. Одна тварь подняла палку, приложила к плечу, и белка на сосне взорвалась облаком крови и шерсти.
– Как они это делают? – прошептала одна из женщин, Тана, прижимая к себе спящих детей. Ее муж погиб прошлой осенью, ушел ставить силки и не вернулся.
– Не знаю, – Киро покачал головой. – Но это не магия. Я близко видел их палки. Они из металла или из чего-то, похожего на металл, но темнее и пахнет после этого дымом.
– И они приходят все ближе, – тихо сказал я.
Ханну кивнул.
– Они истребляют нас, как бешеных псов. Не спеша, с удовольствием. Сначала выдавили из долины. Потом с нижних склонов. Теперь мы жмемся к вершинам, а они все равно находят. И будут находить, пока не останется никого.
– Почему? – спросил Миро. – Почему они нас ненавидят?
Все замолчали. Никто не знал ответа. Ханну смотрел в огонь, в его глазах плясали отблески пламени.
– Может, не ненавидят, – сказал он наконец. – Может, мы для них просто.. дичь. Или забава, или помеха. А может, они вообще не думают о нас. Как мы не думаем о муравьях, которых давим, когда идем по тропе.
Я хотел ответить, но Миро вдруг подался вперед.
– Я видел одну, – сказал он. Все обернулись. – Прошлым летом. В расселине за восточным распадком. Я пошел за яйцами куропатки и увидел. Она была мертвая. Упала сверху, наверное, и разбилась. Я сначала подумал зверь. А потом подошел ближе. У нее не было шерсти вообще. Кожа голая, белая, как брюхо рыбы. И голова.. – он запнулся. – На голове темные волосы, длинные и спутанные. И лицо, у нее было лицо, пап. Не морда, а лицо. Плоское, с маленьким носом и тонкими губами. Глаза круглые, большие. Они смотрели в небо. А рот был открыт, и я видел зубы, много мелких зубов. И она улыбалась, даже мертвая улыбалась.
Он замолчал. Дрова в костре треснули, и все вздрогнули.
– Я засыпал ее камнями, – тихо добавил Миро. – Чтобы птицы не клевали, и ушел. А на следующий день вернулся, хотел посмотреть еще раз. Но ее не было. Только камни раскиданы и следы вокруг. Они забрали ее.
Я прижал сына к себе и почувствовал, как дрожат его плечи. Снаружи снова послышался свист. На этот раз ближе. И от этого стало еще страшнее.
Через три дня они пришли вплотную.
Случилось это на рассвете, в час, когда тьма ещё не хочет уступать, а свет уже крадётся по восточному гребню. Я как раз учил Миро читать следы на снегу, различать оленьи от заячьих, заячьи от лисьих. Это была наша тайная наука, передаваемая от отца к сыну, единственное наследство, которое у меня осталось. Миро уже неплохо справлялся: его тонкий пальчик безошибочно указывал на ямки и бороздки, называл зверя по имени, определял, когда тот прошёл и куда направлялся. Я чувствовал что-то вроде гордости.
И вдруг заячьи следы кончились. Оборвались на полуслове, будто заяц просто исчез в воздухе. Снег перед последним отпечатком был ровный, нетронутый. А рядом, по левую руку, снег был изборождён теми рубчатыми следами. И капли крови, свежие, ещё пар шёл от них на морозе.
– Папа.. – начал Миро, но я уже тащил его в укрытие.
Их было много. Они шли цепью, растянувшись от восточного гребня до западного склона, перекрывая все пути, как надвигающаяся лавина. Я видел их сквозь пелену снежной пыли, высоких, неестественно прямых, с движениями, лишёнными той живой, тёплой неточности, что есть у зверя и человека. Они двигались равномерно, загоняя нас в клещи. Не спешили, им некуда было спешить. Время принадлежало им.
Я видел, как они перебираются через гребень. Ветер рвал с них нечто, похожее на лоскуты их собственной, лишённой тепла плоти, трепещущие, как паруса мёртвых кораблей. Кожа у них была бледной, туго натянутой на кости, и на ней там и сям блестели наросты, твёрдые, неестественных цветов: свинцово-серые, бурые, зеленые, иссиня-чёрные. Не то панцирь, не то вторая кожа. У некоторых головы были покрыты тёмными пучками, будто клочья шерсти, приклеенные к черепу. У других блестящие на солнце черные глаза, закрывающие пол-лица, и глаза эти не моргали.
Загрохотало от подножия гряды, где стояли их передовые. Камни рядом со мной брызнули осколками, и я почувствовал, как что-то обожгло плечо. Я не сразу понял, что ранен, просто рука вдруг перестала слушаться, повисла плетью, и мир на мгновение стал белым и пустым. Посмотрел вниз, по руке текла кровь, тёмная, почти чёрная на белом снегу, и пар от неё поднимался такой же, как от заячьих капель. Оно, их оружие. Палка, убивающая громом.
– В пещеры! – заорал Киро, пуская стрелу за стрелой.
Он стрелял хорошо, наш Киро, каждая стрела находила цель, пела свою короткую песню. Но они даже не замедлялись. Одна стрела попала ближайшей твари в грудь, я видел это чётко, как на ладони. Та дёрнула головой, будто отгоняя надоедливую муху, и продолжила идти. Стрела торчала из него, покачиваясь при каждом шаге, как сломанная мачта, а тварь шла. И улыбалась. Улыбка у неё была не звериная, просто щель, раздвигающаяся всё шире и шире, обнажающая не зубы, а что-то белое и ровное, как ледяная кромка.
Мы отступали. Ханну не успел. Он бежал последним, старые ноги не слушались, проваливались в наст, и он хрипел, спотыкался, хватался за камни. Я обернулся лишь на мгновение, но этого хватило, чтобы желудок подступил к горлу. Они не убивали его сразу. Одна из тварей наклонилась и аккуратно, почти нежно, срезала с его головы скальп. Белый, редкие волосы, сморщенная кожа на затылке.. всё это отходило медленно, с тихим треском, как кора с гнилого пня. Ханну ещё жил. Он ещё кричал. Он кричал долго, пока они срезали полоску за полоской, и крик его звенел в морозном воздухе, отражаясь от скал. А они смеялись. Рты разверзались, исторгая не то кашель, не то хохот.
Я втолкнул Миро в дальний отнорок, в самую глубь пещеры. Там было темно, сыро и пахло плесенью, холод проникал в кости, как затаившаяся вода. Но это был тупик, дальше хода не было. Только узкая каменная нора, куда взрослому не пролезть, щель между двух плит, из которой тянуло затхлым, мёртвым воздухом.
– Сиди здесь. Что бы ты ни услышал, не выходи. Слышишь меня? Не выходи. Заткни уши. Закрой глаза. Не смотри.
– Пап, не уходи, – его голос сорвался в плач. Он вцепился в мою руку, и я чувствовал, как дрожат его пальцы.
Я обнял его. Прижался губами к макушке, вдохнул родной запах, пот, дым костра, звериные шкуры, и под всем этим, что-то неуловимое, что было запахом моего сына, и только его. Я закрыл глаза и на мгновение представил, что мы дома, в долине, и что завтра будет лето.
– Я люблю тебя. Запомни это. Я всегда тебя любил. А теперь сиди тихо. Как мышь. Как дух.
Он ничего не ответил. Только кивнул в темноте, и я увидел, как блеснули его глаза, два колодца, в которых застыл недетский ужас. А потом я развернулся и вышел, потому что боялся, что если задержусь ещё на мгновение, то не смогу уйти. И потому что снаружи снова загрохотало, и на этот раз гром был ближе.
Я вышел в безжалостно слепищий свет. Кровь из раненого плеча капала на снег, оставляя после себя тёмные гвоздики. Впереди, на фоне вздымающихся скал, я увидел их цепь, замыкающуюся вокруг пещеры. И в этой цепи не было ни одного разрыва. Только бесконечное, терпеливое ожидание.
Схватка была короткой и жестокой. Я убил двоих, нож вошёл в мягкое под горлом одной твари, и оттуда хлынула густая кровь. Второму я сломал шею голыми руками. Хруст был такой, будто сломалась сухая ветка. Но их было слишком много. Они всё шли и шли, молчаливые, терпеливые и не было им числа.
Киро упал. Я видел это краем глаза, ибо смотрел сразу всюду. Его тело дёргалось на снегу, как тряпичная кукла, которую невидимый великан колотил о землю, а они всё стреляли и стреляли, хотя он уже не дышал. Гром гремел, не переставая. Женщины кричали, дети плакали. Их плач был тоньше, пронзительнее, он ввинчивался в уши, как раскалённая спица. А потом наступила полная тишина.
Я стоял спиной к скале, хватая ртом ледяной воздух. Плечо горело так, будто в него вбили гвоздь. Левая рука повисла и не слушалась. Из раны на боку текла горячая липкая кровь, она пропитывала шерсть, стекала по ноге, и я чувствовал, как становится тепло. В глазах плыло. Скалы, снег, их бледные лица, всё сливалось в одно белое кружево, подёрнутое багровой пеленой.
Они окружили меня полукругом. Не нападали, ждали. И в этом ожидании было что-то невыразимо чудовищное, как будто зрители расселись вокруг арены, предвкушая последнее действие. Самый высокий из них, с ярко-красными пятнами на белой коже, пятна эти походили на цветы, распустившиеся в молоке, выступил вперёд. В руке он держал палку, убивающую громом. И медленно, очень медленно, с какой-то даже нежностью, поднёс её к моему лицу. Чёрное отверстие смотрело прямо в глаза, и в глубине его не было ничего, только пустота, холодная, бездонная, как ночное небо над мёртвой землёй.
И тварь заговорила. Я не понял ни слова. Это был набор булькающих звуков. Но интонация.. В ней было удивление, изумление. Будто оно говорило: "Надо же. А этот ещё живой. Этот сопротивляется". Другие твари засмеялись, лающий кашель, от которого кровь стынет в жилах.
Я плюнул ему в лицо. В эти огромные, блестящие глаза, похожие на жучиные, без зрачков, без век, бессмысленные. Слюна потекла оставив тёмную дорожку, и застыла на морозе, как жемчужная капля.
– Подавись, – сказал я.
Оно не поняло слов. Но тон да. Улыбка медленно погасла. Твари перестали смеяться. Тишина стала ещё глубже, ещё злее.
Грохот, боль, вспышка белого. Я не слышал, как падаю. Просто земля вдруг поднялась и ударила меня в колени. Снег подо мной быстро стал темным. Я попытался подняться, но ноги не слушались, они были чужие, ватные, будто принадлежали другому человеку. Тогда я пополз. Я полз обратно к пещере, загребая снег здоровой рукой, оставляя за собой широкий кровавый след. Они не мешали, стояли и смотрели. И снова этот смех.
Второй удар, третий. Тело дёрнулось, но боли уже не было, только глухие толчки, как будто кто-то колотил по мешку с песком. Тьма накатила быстро, как река в половодье. Сначала она лизнула ноги, потом поднялась до груди, сомкнулась над головой. И лишь в самый последний миг, уже падая в неё, я успел подумать о Миро. О том, что он слышит. О том, что он запомнит. О том, что теперь он один, совсем один, в этой каменной норе, где темно и пахнет сыростью.
И о том, что я не сдержал слова. Не вернулся.
А потом тьма взяла меня целиком.
Миро забился в щель, вдавился спиной в холодный камень, и камень принял его, как принимает могила. Ладонями он зажал уши, но грохот всё равно пробивался сквозь пальцы, гулкий, тяжёлый, отдающийся во всём теле, будто сама гора содрогалась от боли. Он слышал крик отца, не слова, а только звук, но звук этот был страшнее слов, потому что в нём не осталось ничего человеческого. Слышал торжествующий вой тварей. Слышал, как они топчут снег снаружи, переворачивают тела, добивают раненых, короткие, деловитые грохоты, после которых наступала тишина. Он слышал, как кричали женщины, но крики их были не о помощи, это был плач, переходящий в визг, который резко обрывался после очередного грома. А потом плач и визг стихли. Наступила тишина. Она дышала, она имела вес, она сдавливала грудь.
Тогда Миро услышал шаги. Кто-то ходил по пещере, смотрел, искал. Миро замер, перестал дышать, и собственное сердце показалось ему предателем, оно стучало так громко, что, казалось, скалы отзываются эхом. Шаги приблизились, становились прямо у входа в отнорок. Миро видел тень, заслонившую скупой свет из главного зала. Он слышал дыхание, с влажным клокотанием, будто в горле у твари перекатывались камешки.
И вдруг в щель просунулась рука. Голая, белая, с пятью длинными пальцами. Она шарила по камням вслепую, ощупывала стены, скребла ногтями, и в этом движении было что-то невыразимо гадкое, любопытство, жадность, нетерпение. Миро зажмурился и вжался в самый дальний угол, моля гору, камень, мать, отца, всех, кого только можно, чтобы рука не нашла его. Рука прошла в ладони от его лица. Он чувствовал её запах, кислый, чужой, пахнущий дымом. Пальцы сомкнулись на пустоте, сжались в кулак, разжались. И ушли обратно.
Тварь снаружи что-то недовольно проворчала и шаги удалились. Но Миро ещё долго не мог заставить себя разжать веки.
Он просидел в той щели до заката, боясь пошевелиться. Тело затекло, пальцы на ногах онемели, а в горле стоял тугой ком, который невозможно было ни проглотить, ни выплакать. Когда он наконец выполз на подгибающихся ногах, цепляясь за стены, свет снаружи был уже серо-лиловым. Он увидел их следы, ведущие вниз, в долину. Много следов. Целая дорога. И отца.
Отец лежал у скалы. Открытые глаза уже затянуло льдом, и они смотрели в небо с укором и удивлением. Он лежал на спине, раскинув руки, будто пытался обнять небо, будто в последний миг хотел обнять весь мир, который у него отняли. Вокруг него снег был черным, потом красным, потом просто грязным. И мертвая тварь лежала рядом, та, которой он сломал шею. Маленькая, съёжившаяся, с неестественно вывернутой головой. С неё уже начали сдирать верхнюю одежду, зачем-то, непонятно зачем. Миро смотрел на обнажившиеся плечи, на бледную, туго натянутую кожу, на тёмные пятна, покрывавшие грудь, и чувствовал, как внутри поднимается что-то холодное и спокойное.
Миро не заплакал. Слёз не было, только сухая, колючая пустота внутри. Он просто стоял и смотрел на эти следы с чётким рубчатым рисунком. На них не было отметин когтей. Он вспомнил мёртвую тварь в расселине, которую нашёл прошлым летом. Вспомнил, как разглядывал её, прежде чем засыпать камнями, чтобы не привлекать падальщиков. Он сидел над ней целый час, пока никто не видел, и изучал. У неё были руки, пять пальцев, суставы, плоские мелкие ногти. И лицо, да, это было лицо. Плоское, бледное, искажённое посмертной гримасой, но лицо. И зубы мелкие, ровные, как зёрна кукурузы в початке. Волосы на голове длинные, спутанные. Одежда многослойная, из непонятных гладких тканей, не похожих ни на шкуру, ни на шерсть. И на поясе палка. Маленькая, но такая же. Палка, убивающая громом.
Теперь, глядя на мёртвую тварь у скалы, Миро наконец понял. Они не звери, не демоны, не порождения мерзлоты. Они как он, две руки, пять пальцев, прямая спина. Но при этом другие: без шерсти, без тепла, без совести. Существа, пришедшие откуда-то снизу, из тёплых долин, чтобы истреблять его народ, его семью, его мир.
Он вспомнил, как отец говорил про них: "Они убивают ради убийства". Вспомнил, как Ханну шамкал: "Они наслаждаются".
Этот образ врезался в его сознание, выжег там клеймо ужаса и ненависти. Он никогда больше не сможет видеть иначе. Никогда не сможет простить.
Он закрыл отцу глаза, веки уже не поддавались, пришлось давить сильно, чтобы растопить лёд теплом ладони. Кожа была холодной и твёрдой. Миро провёл по лицу отца, по морщинам, по жёсткой, густой шерсти, покрывающей скулы, стараясь запомнить. Потом взял его нож, с рукоятью из оленьего рога, сточенный до полумесяца. Сжал в руке, чувствуя, как холод обжигает пальцы. Нож был тяжёлый, взрослый, не по детской руке. Но он не выпустил его. И развернулся, пошёл вверх, в самые высокие скалы, куда не доходит запах гари. Туда, где воздух тонок, а звёзды кажутся ближе. Туда, где можно спрятаться.
На перевале он обернулся. Последний раз посмотрел на долину, где родился и вырос, где были дом, и река, и огонь, и мамины руки. Там, внизу, горели костры, ровные цепочки огней, слишком правильные, слишком чужие. Они строили что-то, осваивали.
Он пойдёт на самый верх. Найдёт других. Тех, кто ещё прячется в расселинах, как он. И однажды они спустятся. Тогда люди заплатят за отца, за мать, за всех. За тех, кого они называют своим, каким-то странным словом "Йети", тыча в их сторону гремящими палками. За тех, кого они уничтожают, даже не считая за равных себе.
Ветер выл, в его голосе Миро слышал отцовскую песню. А звёзды над головой горели холодным, неумолимым светом, и одна из них, самая яркая, прямо над восточным гребнем, дрожала, как слеза, застывшая на реснице неба.
Он шёл, снег скрипел под его маленькими ногами, и нож отца был тяжёлым в его руке. И впервые за много дней он не боялся. Ненависть согревала лучше огня.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
