Обложка Дар Живописца

Дар Живописца

Алессандр Рюкко

0% прочитано
Стандартный
Алессандр Рюкко

Дар Живописца

Глава 1

Четыре долгих, полных нескончаемой, мучительной и изнуряющей тревоги месяцев миновало с тех загадочных событий, что оставили мрачное клеймо на моей искалеченной душе, и оно продолжает болеть, отравляя само моё существование и подтачивая мой бесновато мечущийся впотьмах разум. Изо всех сил я старался отгородиться от этих гнетущих воспоминаний: смывал их обильным потоком вина и водки, сдувал едким дымом сигар, старательно и жадно укутывал их в женском тепле и без сожалений топил их в ненасытной и бездонной пучине азарта, растратив почти всё моё состояние и тем вогнав себя и родню в бесчисленные долги, однако тени былого неустанно и неотвратимо преследуют меня по пятам, вытягивая всякую радость из жизни. От них нет никакого спасения, ибо они уже давно являются мне не только в бесконечно длинных сновидениях, но посещают меня наяву, непостижимым образом вплетаясь в ткань стремительно разлагающейся реальности. Это не отдельные видения или беспорядочные галлюцинации, а начертанные самими вещами, составляющими их подлинную суть образы и символы, которые остаются незамеченными обычными людьми, и из всего моего некогда многочисленного окружения только я один способен улавливать их проступающие очертания, становящиеся с каждым днём всё более выразительными и живыми, и число их неумолимо растёт. Стоит мне открыть утром глаза, как я вижу их в трещинах штукатурки на потолке и складках промокших простыней, невольно читаю их бесчисленные и неутешительные послания в стуке подков о брусчатку, в унылом пении сквозняков. Они окружают меня, тянутся ко мне, пытаются прикоснуться, но не могут… пока что не могут. Но уже близок тот роковой час, когда они обретут полную силу и придут по мою дряхлеющую душу, если только оставивший меня Господь не смилостивиться надо мной и позволит моему изнеможденному рассудку угаснуть прежде этого срока. Потому я должен сохранить воспоминания на бумаге, чтобы поведать алчущим тайных знаний самонадеянным гордецам о той страшной беде, что подстерегает нас за горизонтом привычного и общепринятого.

Моя жизнь пошла под откос в тот проклятый день, когда я, распираемый тщеславными устремлениями, самоуверенно переступил через порог старого семейного поместья, в котором некогда обитал бездетный граф, брат моей дорогой матушки, но корни этих событий уходят ещё глубже в прошлое. Насколько мне известно, дядя был человеком крайне необычайным и поистине невероятным. С первых дней, с самого младенчества он отличался от сверстников зрелым спокойствием духа, замкнутостью в общении, а, необычайно скоро научившись говорить, он быстро перешёл от простых детских вопросов о цвете неба и предназначении печатей на отцовском столе к глубоким философским проблемам о самом устройстве мироздания и природе человеческого разума, которыми он то и дело озадачивал и поражал родителей и нанятых для него учителей, и далеко не всегда они могли дать ему хотя бы малость удовлетворительный ответ. Не найдя желаемой мудрости у взрослых, он не растерялся и обратился к чтению премудрых книг из старой отцовской библиотеки, которую тот регулярно пополнял, хотя сам не горел особой жаждой знаний, но делал это скорее ради престижа и желания собрать как можно большую коллекцию красивых корешков на полках.

Нет ничего удивительного в том, что, обладая подобным характером и подобными привычками, дядя сделался добровольным затворником. Ему были неинтересны игры со сверстниками ни на природе, ни в салонах, ни разу в жизни он не проявил того пламенного и томительного интереса к женской натуре, который обязательно просыпается у здоровых юношей в установленной природой срок. Каждый божий день он неотрывно сидел над жёлтыми страницами с печатным текстом, поглощая все доступные ему науки: математику, физику, историю, астрономию, политэкономию, тома законов, художественную литературу, древние мифы, философию и, конечно же, религиозные трактаты, не ограничиваясь одним только Священным Писанием. В один день он был способен поглотить пару толстых томов и запросто пересказать всё до последней мелочи. К четырнадцати годам дядя уже соответствовал званию кандидата в почти что любой научной дисциплине, а в некоторых мог бы даже претендовать на докторское звание, но все эти дипломы, как и общественное признание его бесспорного гения были ему совершенно безразличны.

Прохладное и отстранённое отношение к людям и всему обществу было далеко не единственным и отнюдь не самым тяжёлым дядиным недостатком, который стал обратной стороной его редкостного таланта. Ко всему прочему он страдал тяжёлой и весьма специфической формой агорафобии, при которой он совершенно не боялся толп людей, хотя избегал шумных компаний, не способных его хоть чем-то позабавить и мешавших ему размышлять в полную силу, но при этом он испытывал всепоглощающий и истеричный ужас перед улицей и всем внешним миром. Эта странная болезнь проявилась ещё в младенчестве. Когда обычно тихого и покладистого мальчика выносили в сад подышать свежим воздухом и искупаться в живительных солнечных лучах, он начинал кричать во всю глотку и рыдать. Нянечки пытались его успокоить, но ни одно средство не помогало, кроме как внести его назад в дом, так что его прогулки пришлось прекратить, чтобы младенец не накричал себе крыжу. По этой же причине его были вынуждены крестить не в церкви, а в стенах особняка, в молельной комнатке, куда внесли золочённую купель.

Домочадцы думали, что это было временное явление, небольшая особенность развития, которая непременно пройдёт вместе с ростом ребёнка, но дядя сохранил этот скверный невроз на всю оставшуюся жизнь. Конечно же его, маленького мальчугана, за последующие годы ещё не раз силились выставить на улицу, но дядя, едва завидев открытую дверь, начинал отчаянно сопротивляться, кричать и бесноваться, в мгновение ока превращаясь в испуганное животное, способное не только ударить, но и укусить до крови. Дедушка с бабушкой предпринимали всевозможные попытки исцелить этот странный недуг. Сперва они приглашали батюшек из ближайших церквей и монастырей, чтобы те окропили дядю святой водой и прочли над ним несколько молитв, но это не возымело на него никакого эффекта, кроме язвительных подколок от «сатанинского отродья», как они обзывали его перед уходом. Не получив спасения в вере, несчастные родители обратились к именитым врачам, вызывая их за существенную плату из Санкт-Петербурга и Москвы, а также выписали одного немца из заграницы, однако и тут дядя сумел отличиться, так как к тому времени он успел прочитать не один медицинский справочник и оказался на одном теоретическом уровне с теми, кто прибыл его обследовать. Это не могло не вылиться в ожесточённые споры, ведь наглый и эрудированный юнец неизменно вставал на позиции иной научной школы и начинал критику методов заслуженных докторов, чем быстро доводил их до бешенства, и седовласые старцы бежали от него, не успев поставить хотя бы приблизительный диагноз. В стенах поместья дядя был поистине непобедим, так что всем домочадцам пришлось смириться с этим его чудаковатым и ограниченным образом жизни.

При всём вышесказанном, мой дедушка всем сердцем надеялся, что драгоценный сын, его любимый первенец и главный наследник титулов и накопленных богатств, сумеет продолжить семейные дела, управляя всем из дома, и дядя действительно показал себя отменным счетоводом, хотя это не доставляло ему никакой радости, и его каждый раз приходилось подолгу уговаривать сесть за гроссбух, но в двадцать один год с ним случилась внезапная и разительная перемена, которая перевернула жизнь всего семейства.

Одним ранним утром юный дядя, имя ему было Валентин, ворвался в родительскую спальню и потребовал, чтобы ему как можно скорее доставили из города большой набор масляных красок, акварелей, лаков и тушей, кистей из ворсов всех зверей, а к ним больших и малых полотнищ и всю прочую, необходимую для рисования утварь, причём всё должно было быть непременно наилучшего качества. Обозначенный им список вещей стоил не менее восьмидесяти тысяч рублей, и дедушка попытался ему возразить, предложить на первое время обойтись меньшим и более дешёвым, чтобы испытать свои силы, понять лежала ли к этому его душа, чтобы не растратиться впустую, но эти его слова привели дядю в сущее бешенство, и он, поддавшись яростному исступлению, принялся громить дом: разбивать привезённый из Китая фарфор, рвать английские платья, ломать часы и швырять стулья в окна. Родным вновь пришлось прогнуться под капризы эксцентричного гения, пока он не причинил ещё больший убыток имуществу или же вовсе не содеял с собой чего-то непоправимого.

Всё необходимое было доставлено в течение двух-трёх недель, за которые одна из зал особняка была переоборудована под художественную мастерскую. Родственники думали, что это будет сиюминутное влечение чудаковатого юнца, которое угаснет также быстро, как оно прежде вспыхнуло, но, словно бы в пику им, дядя всецело отдался новому времяпрепровождению, отныне перестав покидать даже эту комнату, требуя, чтобы ему приносили туда еду, выносили ночной горшок и перенесли кушетку, дабы он мог на ней спать в редких перерывах от работы. И как было во всех прочих делах, за которые он прежде брался, в этом виде искусства его врождённый гений тоже дал о себе знать в полной мере. Всего за один год самостоятельных поисков и творческих экспериментов Валентин достиг такого уровня мастерства, которого не всем удаётся достичь и за десятилетие усердного труда, будь то сама техника рисования или чувство композиции и сочетания цветов, а спустя ещё два года, когда его работы оказались выставленными в столичных галереях, он был признан лучшим живописцем в стране, переплюнув всех «бездарей» из Императорской Академии Искусств в Санкт-Петербурге, которые до сих пор вспоминают его с проклятиями на губах и восхищением в глазах.

Облагороженное его золотыми руками полотно, в независимости от того, что именно он брался писать, было глубоким и выпуклым, грациозным и величественным. Всякий предмет буквально оживал, начинал дышать, словно ты смотрел не на засохшие краски, а выглядывал через окно, ведущее в совершенно иные края Земли. И этого поразительного эффекта дядя достигал даже в том случае, когда он ограничивался основными линиями или беглым карандашным наброском на подвернувшейся салфетке — картина всё одно казалась совершенной и непревзойдённой, не требующей дополнений или правок, но творцу всегда было этого мало, и он подолгу корпел над каждым холстом. И при этом сколько бы усилий он не вкладывал в своё очередное детище, сколько бы он его не вынашивал и не лелеял, стоило ему нанести финальный штрих, сделать шаг от мольберта и окинуть придирчивым взглядом полотно, как его постигало сокрушительное разочарование в проделанной работе. Он обзывал картину плоской, мёртвой, уродливой, бездарной и не способной передать и десятой доли той подлинной красоты мира, что видели его проницательные глаза, пускай все окружающие уверяли его в обратном, не скупясь на слова восхищения, превознося его мастерство и почитая красоту его творения. Дядя неизменно делался холоден к законченным картинам, ему не было дела до их дальнейшей судьбы, он даже не возражал против их немедленного уничтожения, но его отец, мой дед не упускал возможности подзаработать на исключительном таланте капризного сына и продавал забракованные и отвергнутые безжалостным создателем, но всё равно прекрасные полотна за баснословные суммы, троекратно превосходившие годовой доход от принадлежавших ему полей и мануфактур.

Тут стоит отметить ещё одну странную и немаловажную деталь, которая вероятно предвосхитила весь дальнейший ход его и моей трагичной истории. Как я уже ранее упоминал, мой дядя никогда не покидал поместья, даже не особо любил смотреть в окна на природу, но, чтобы он не взялся изображать, он всегда делал это единственно верным образом, не допуская и малейшей ошибки или неточности. Ему было достаточно короткого описания, или хотя бы одного только названия предмета или явления, чтобы в его голове возник целостный, завершённый и подлинный образ. Он рисовал бушующие океаны с белыми островами блуждающих льдин и далёкие джунгли, заросшие пёстрыми и причудливыми цветами; он рисовал Вестминстерское Аббатство, окружённое прочими домами Лондона, и испанского короля Антонио дель Кастильо со всеми морщинками его лица, как если бы он мог видеть их всех вживую. Иные художники подозревали его в том, что юный гений тайком получал необходимые гравюры или кто-то посылал ему фотокарточки, которые дядя хорошенько запоминал, а потом сжигал, дабы не оставить улик, и таким образом ему удавалось изумлять наивную и падкую до необъяснимых чудес публику. Но всё это были глупые кривотолки неумелых завистников. Сейчас я понимаю, что он действительно мог пронзать взглядом пространство, а может быть и само время, чтобы увидеть вещи такими, какими они есть, а не такими, как их преподносит нам урезанное и ограниченное от природы человеческое восприятие.

Так продолжалось семь лет, семья процветала, зарабатывая на известном, всеми признанном и всеми обожаемом таланте, но затем дядя стал меняться. Он всё реже брался за кисть и всё больше времени проводил, просто сидя в кресле, лёжа на диване или же вовсе на полу, полуприкрыв глаза и уставившись куда-то вдаль немигающим взглядом, ни на что не реагируя и едва дыша, как как это бывает с любителями опиума, но дядя никогда не притрагивался ни к табаку, ни к вину, ни к пиву и уж тем более к такому сильному дурману. Сперва это были недолгие минуты полного забвения, как если бы его душа покидала тело, потом они переросли в часы или даже дни совершенной апатии и прокрастинации, а по их завершению дядя неизменно вскакивал с места, словно встревоженный кузнечик, и в блаженном помешательстве набрасывался на холст, вооружившись кистями, и не отрывался от работы, покуда та не была завершена, даже если ему приходилось писать десять дней и ночей к ряду. Он делал это, не отвлекаясь ни на сон, ни на отдых, не потребляя пищи, а когда дьявольская муза наконец-то покидала его одержимое тело, он валился с ног от истощения и обезвоживания. Только тогда прислуга наконец-то могла к нему подступиться, чтобы накормить, напоить и вымыть губкой, ведь, даже пребывая в подобном тяжёлом состоянии, он не позволял выносить себя из мастерской.

Столь разительные перемены в душевном состоянии дяди не могли не отразиться и на его картинах, в которые он неизменно вкладывал эту самую несчастную и нечестивую душу. Техника по-прежнему оставалась выше всяких похвал, форма была совершенна, но прежний реализм в содержании полотен стал уступать место неуловимым абстракциям и чему-то вымышленному, но не сказочному, а кошмарному. Созданные в этот период работы с первого взгляда казались самыми обычными натюрмортами, портретами и пейзажами, но если человек смотрел на них слишком долго, то отдельные элементы, будь то листки деревьев, кружева на платье или брызги волн, начинали сливаться вместе, образуя новые линии, вычерчивая картину внутри картины. И это новое изображение было ещё более живым, ещё более реальным, чем первоначальное полотно, которое должно было служить убежищем для этой зловещей, неописуемой сущности, смотревшей на вас в ответ.

Неудивительно, что никто более не хотел покупать дядины картины, вешать их у себя в домах или выставлять в художественных галереях, так как их близкое присутствие не вызывало ничего иного, кроме гнетущего чувства преследования, ощущения постоянной близости чего-то опасного и вытекавшего из него желания бежать сломя голову. У дедушки эти картины тоже вызывали резкое отвращение, а потому он старался избавиться от них как можно скорее, уже не заботясь о наживе. В первое время он делал колоссальные скидки, отдавал полотна за бесценок или же вовсе даром, но даже при таких условиях покупателей не находилось, и дедушка предпринимал попытки уничтожить проклятые работы, однако дядя тоже претерпел полярное изменение чувств, и начал вставать на стражу своих новых детищ, повинуясь маниакальной привязанности. Он требовал не просто их сохранять, обшив бумагой и упрятав в закрома, а развешивать на стены особняка всем на обозрение, что дурно сказывалось на душевном покое всех его обитателей и даже тех дворовых, кто никогда не видел их на прямую, но лишь слышал об их существовании.

Как вы уже могли прежде догадаться, сам я не был свидетелем тех далёких событий и не имел сомнительного удовольствия общаться с безумным гением. Эту часть истории поведала мне матушка, которая в ту пору проживала в Санкт-Петербурге, обучаясь в женской гимназии, возвращаясь домой лишь во время каникул, а в остальное время общаясь с родителями через почтовое сообщение. Она слала письма раз в две-три недели, и если прежде ответы приходили в скором времени, то после помутнения дядиного рассудка, родители затягивали с этим делом на несколько недель, а затем и месяцев, притом содержание этих редких посланий становилось всё более отрывистым, сумбурным и непонятным, а заодно и коротким. Бабушка сухо рассказывала о прогрессе дядиного невроза, упоминала многочисленные ссоры между ним и дедушкой по поводу его новых картин, но при этом усердно игнорировала все вопросы мамы об этих работах, об их содержании, и постоянно жаловалась на самочувствие, своё и всех прочих домочадцев, описывая головокружения, тошноту, колющие боли в сердце и некоторых других органах, а также непроходящее ощущение чьего-то постоянного зловещего присутствия.

Матушка, конечно же, хотела приехать, увидеть всё собственными глазами, сорвав мучительный покров недосказанности и лжи, и попытаться усмирить брата, так как прежде он испытывал к ней некоторую благосклонность, пускай и совершенно ничтожную, но столь нетипичную для его отстранённой натуры. Тем не менее жизненные обстоятельства сложились таким образом, что она оказалась привязана к Петербургу, совершенно не имея возможности отправиться в родную губернию, ну, а затем было уже слишком поздно.

Её родители, мои бабушка и дедушка, скончались ранней весной 188* года с разницей в четыре дня, о чём ей сообщил наш дальний родственник, ибо жившему исключительно творческими порывами дяде некогда было написать сестрице и пары строк даже по такому существенному и деликатному поводу. Впрочем, дядя и в остальном оказался непоколебим в своих детских привычках, и не явился ни в церковь на отпевание, ни на похоронную церемонию и отказался проводить поминки, чем вызвал негодование всей родни, но никто и ничего не мог с этим поделать, так что в очередной раз всем оставалось довольствоваться одними лишь пустыми возмущениями.

По родительскому завещанию матушка получила пятьдесят тысяч рублей наследства, всё остальное состояние, включая поместье, отходило в полную собственность брата. Дом её не сильно волновал, ей больше нравилась кипучая жизнь столицы с её балами, спектаклями и светским обществом, чем тихое и размеренное существование в далёком уезде, тем более что к тому моменту мой отец, сын действительного статского советника, уже успел просить её руки и сердца, которое уже давно безраздельно принадлежало ему одному, так что её дальнейшая жизнь была вполне устроена и без этих пятидесяти тыщёнок, но маменька всё же хотела поговорить с Валентином и забрать кое-какие памятные безделушки, но сторожа, следуя дядиному наказу, не позволили ей ступить на землю усадьбы. Видимо он видел в ней не более чем назойливую помеху, желавшую отвлечь его от работы своей глупой болтовнёй и утомляющими нравоучениями. Маменька пыталась жаловаться в канцелярию и требовать, чтобы ей позволили войти в отчий дом, но толка из этого не вышло, так что ей не осталось ничего иного, как махнуть на всё рукой, и, пролив пару горьких слёз по утраченной семье, навсегда распрощаться с прошлым да уехать назад в Петербург к двоюродной тётке на проживание, чтобы спустя два месяца сыграть свадьбу с моим отцом.

Со дня своего отъезда из родных краёв матушка более не пыталась связаться с дядей, отрёкшись от него точно так же, как он это сделал с ней и всем остальным семейством, а заодно заперев все воспоминания о детстве и родителях в глубинах разума, чтобы они не ранили ей сердце снова и снова. Потому-то до моего пятнадцатилетия я вовсе не подозревал о том, что у меня имелся ещё один живой родственник по материнской линии, хотя их было так немного, что мне порой казалось, что маменька росла круглой сиротой, являясь последней представительницей угасшего графского рода. Как это обычно бывает, страшная тайна раскрылась совершенно случайно. На одном вечернем застолье у отставного генерала Владимира Е***ова маменька увидела на стене полотно в золочённом резном багете, на котором были изображены окутанные огнём и белыми клубами порохового дыма линейные корабли в самый разгар крупной морской битвы, вероятно Трафальгарского сражения. С первого взгляда она узнала в нём работу дядиной кисти, и хотя картина относилась к его раннему, лишённому мистической скверны творческому периоду, вещественное напоминание о тех далёких днях, расстроили ей все нервы, и матушка сильно перебрала с шампанским, так что по возвращении в наши квартиры она не смогла удержать развязавшийся язык и таки излила на меня всё, что успело сбродить в её истерзанной душе.

К величайшему моему стыду, я должен признаться, что в тот день я ей не поверил и даже малость посмеялся над её бабьими, суеверными россказнями, разумеется не в лицо, а уже лёжа в постели, воображая приукрашенные и полные наивного, столь типичного для юношей романтизма образы недопонятого, ранимого, а потому одинокого и отрешённого от бренного мира гения, противостоявшего приземлённой, упивающейся низменными страстями, лишённой хорошего вкуса и понимания тонких материй толпе. Эти мысли были моей позорной, но далеко не последней ошибкой.

Во многих отношениях я был вполне обыкновенным юношей, а потому таинственный и талантливый родственник высокого происхождения и значительного состояния не мог не возбудить во мне страстного, почти фанатичного любопытства к его персоне, и мне захотелось разузнать о нём как можно больше, дабы рано или поздно снискать с ним встречи. Начинать пришлось с малого, так как я не ведал о дяде ничего, кроме девичьей фамилии матушки, но и этого было предостаточно, чтобы, заявившись на какую-нибудь художественную выставку, навести знатоков на нужную мне тему. В большинстве своём они всеми возможными эпитетами восторженно нахваливали дядю, сравнивая его творения с лучшими работами живописцев прошлых веков, разумеется, отнюдь не в пользу последних. Однако все эти воздыхатели говорили о нём, как о давнем покойнике, как о сверхчеловечном герое мифической, небывалой старины, как о вспыхнувшей на небосклоне звезде, затмившей своим ослепительным и величественным сиянием все прочие светила, но столь же быстро и бесследно угасшей.

Я слушал их слова с упоением и жадностью, чувствуя, как раздувается моя гордость от осознания родства со столь феноменальным и известным человеком, и моё любопытство требовало всё больших сведений о дяде, о его личных качествах, о его идеях, поступках и высказываниях, но никто не мог удовлетворить эту жажду. Для них Валентин Р…нин был не человеком, а всего лишь собранием картин, которым они поклонялись словно дикие аборигены перед резными идолами за их поистине божественное совершенство и непостижимое могущество.

Конечно же, я ещё не раз пытался разговорить матушку, нередко поджидая те не слишком частые моменты, когда она позволяла себе впить лишний бокал или два вина за ужином, но, к моему большому разочарованию, с того приёма у генерала она упорно держала язык за зубами и только злилась на все мои расспросы. Я попытался обратиться с той же темой к отцу, однако все его знания о шурине ограничивались теми скромными сведениями, что поведала ему маменька ещё до смерти родителей. И всё же от него я узнал название той губернии, где она провела свои детские годы. Сам же он никогда не посещал поместье, хотя и собирался, следуя обычаям, просить благословения у будущего тестя, но после скоропостижной смерти матушкиных родителей и дядиного отречения эта необходимость отпала сама собой. Этой небольшой, но столь ценной крупицы мне вполне хватило, чтобы продолжить зашедшие в тупик изыскания, и вскоре мне удалось найти живых родственников, обитавших в тех краях и начать с ними затяжную переписку.

Всякий раз обмен корреспонденцией шёл довольно хорошо, но ровно до той поры, когда я, словно бы невзначай и мимоходом, затрагивал тему дяди. После этого тон общения сильно менялся, мои собеседники становись отстранёнными, всячески увиливали от ответов, отнекивались, а порой уверяли, что и вовсе никогда не слышали о таком человеке, хотя сама их бурная и острая реакция явственно свидетельствовала об обратном, и если я продолжал настаивать на своём, то они без лишних расшаркиваний прекращали со мной общение. Так в основном поступало более старшее поколение, которое было непосредственным наблюдателем падения главной семейной ветви, но люди, встретившие те события в юных летах, всё же давали мне кое-какие ответы.

Все они были согласны между собою в том, что Валентин после смерти родителей продолжил свой привычный затворнический образ жизни, отдавая себя всего высокому искусству, в то время как над трудившимися на принадлежавших ему полях крестьянами был поставлен суровый и дурной приказчик, который заодно вёл торговлю и распоряжался лежавшими в банке денежными капиталами, и делал он это до того умело и ловко, что красок у дяди всегда было в достатке. Иных вещей ему почти не требовалось, так что оставшуюся прибыль с оборота средств, приказчик без зазрения совести клал себе в карман, чем даже не боялся кичиться. На этом единодушие рассказчиков заканчивалось, и каждый передавал мне противоречивый набор слухов, обильно приправленных собственными догадками. Чего только среди них не было! Начиная с нескончаемого запоя и неудержимого разврата с толпой дворовых девок в поисках утерянного вдохновения, заканчивая полным сумасшествием, каннибализмом, изготовлением колдовских красок на основе человеческой крови и костей, проведением ведьминых шабашей и обвинениями в прочих оккультных практиках и даже сатанизме. Узнать истину мы не сможем никогда, так как на сегодняшний день ни одного непосредственного участника или свидетеля тех событий, что творились за закрытыми дверьми особняка, более не осталось среди живых. Одних забрали хвори, другие погибли страшной смертью при крайне загадочных обстоятельствах, прочие предпочли не оттягивать неизбежного и совершили тяжкий грех самоубийства, видимо сочтя адский пламень менее мучительной участью, и я не могу их за это осуждать.

Где именно располагалось мрачное имение никто мне так и не сообщил. То ли они сами не знали, то ли просто не хотели губить мою юную, дурную голову. Наверняка нужные записи об имении можно было отыскать среди пыльных томов, хранимых в государственных архивах, но никто бы не стал рассматривать прошение какого-то мальчишки. Впрочем, это всё не беда, так как даже если бы мне в ту пору удалось это выяснить, то родители, в особенности матушка, уж точно бы не одобрили мою поездку к дяде.

Вскоре меня затянула университетская учёба, так что я стал уделять всё меньше времени прежним изысканиям, а после знакомства с Екатериной З***вой в Мариинском театре мне и вовсе стало не до того, так как все мои помыслы устремились к новому, более ближнему, но не менее загадочному для молодого мужчины объекту страсти. Обращая зрелый, порядком остывший взгляд в прошлое, я могу признаться себе, что все те поиски были не более чем поверхностным увлечением пылкого юношеского сердца, подкреплённого бурными фантазиями и парой не слишком умных бульварных романчиков, и я успешно позабыл о дяде, как если бы его и вовсе не существовало, и зажил вполне обычной жизнью, став семьянином и успешно начав карьеру в одной из имперских канцелярий.

Так я и жил, покуда пять месяцев назад матушке не пришло письмо из родных краёв, в котором сообщалось, что дядя наконец-то отмучался и отдал Богу душу. Эти известия не вызвали у неё глубокой печали, она не стала лить слёз, но всё же впала в некую кратковременную апатию, погрузившись в саму себя и утратив желание что-ибо делать. Живший в затворничестве дядя никогда не женился и не гулял, хотя многие фантазёры старательно болтали обратное, так что он не оставил после себя ни единого ребёнка, и по закону единственным наследником земель и капиталов стала матушка. Она и думать про них забыла, а теперь ей предстояло распорядиться тем имуществом, что было связанно с тяжелейшими воспоминаниями её жизни. Возвращаться в места утраченного детства она категорически не желала, идея сдавать земли и дома под процент её тоже не прельщала, потому как маменька под влиянием душевного расстройства возомнила, что вырученные таким образом деньги наверняка не принесут семье ничего хорошего, а потому наилучшим разрешением возникшей проблемы было как можно скорее всё продать, а все вырученные деньги до последней копеечки пожертвовать в церкви и соборы, дабы отвести от нас зло и искупить грехи прошлого.

Отец был готов согласиться с любым её решением, не желая ещё более расстраивать ей нервы, так как он не испытывал и малейшей нужды в деньгах, имея достойное место в министерстве юстиций и долю в нескольких текстильных мануфактурах, но вот я, проникшись духом нового времени, идеей коммерции, не мог ей позволить вот так бездарно распорядиться немалым капиталом, буквально свалившемся к нам на голову. После долгих уговоров, нередко подходивших к той тончайшей грани, что отделяла приличный спор от низких скандалов и скверной перебранки, мне всё же удалось договориться с матушкой о том, что я отправлюсь в губернию, дабы лично оценить положение дел и проследить за продажей имущества, дабы выручить как можно больше денег для последующего щедрого пожертвования. Это был лишь первый шаг в моём плане, итогом которого должно было стать оставление у меня если не всех, то хотя бы части средств, или же вовсе отказ от продажи имущества путём убеждения матери в безосновательности её страхов.

Как только мне удалось выпросить маменькиного дозволения, я в кротчайшие сроки собрался в дорогу, взяв в этой путешествие в качестве помощников и компаньонов двух моих друзей Александра У***ова, Петра Х***ина и служившего у нас дворником Ваську в качестве прислуги. До О***ской губернии мы добрались через два дня после отправки из Санкт-Петербурга, сделав одну пересадку, и остановились в городе О***, где проживал душеприказчик умершего дяди. Найти его оказалось весьма трудной задачей, так как в полученном из канцелярии письма были указаны только его фамилия и инициалы. Мы сперва пытались справиться о нём у горожан, думая, что он мог быть служащим в адвокатской конторе, но, едва заслышав его фамилию, они начинали переводить тему, чтобы затем сослаться на какие-нибудь дела и буквально сбежать от нас, другие же просто начинали плеваться через плечо и креститься, убеждая нас позабыть обо всём и как можно скорее вернуться в столицу. Спустя три дня подобных расспросов мы направились в управу с просьбой о содействии.

Не сказать, чтобы и там нам оказали радушный приём, но при помощи пары кредитных билетов в двадцать пять рублей мы всё же получили указание на то, где можно было с большой долей вероятности обнаружить искомого нами человека, ну а заодно кое-что поведали о его прошлом.

Дядиным душеприказчиком оказался тот самый мужчина, который на протяжении всех предшествующих лет занимался его хозяйством и обеспечивал его красками. Имя ему было Дмитро Ц***ко, и с его собственных слов он якобы происходил из давнего купеческого рода, прежде обитавшего в верховьях Днепра, но среди народа бытовало мнение, что в нём текло немало цыганских и еврейских кровей, а его настоящие праотцы были сплошь душегубами и разбойниками. Не думаю, что всё из этого является правдой, однако на выходца из Малороссии он действительно не был похож. Слишком уж чёрен, смугл, коренаст, и больше походил на турка.

Следуя указаниям, мы отправились в дешёвую пивнушку на городской окраине, содержанием которой он и промышлял в последние месяцы. Заведение не пользовалось успехом среди простого люда, так что дела его шли худо, а появление прилично одетых людей на пороге сперва вызвало у него лишь тревогу, так как он принял нас за чинуш из управы, но, когда мы рассказали ему об истинных целях нашего визита, он, в отличие от всех прочих горожан, не стал избегать общения, а смиренно принял нас и отвёл в дальнюю комнату, чтобы мы могли говорить без лишних ушей.

Выглядел он весьма нездоровым, угрюмым и поникшим, словно на шее у него висела дюжина пудов чугунных цепей. Голос его был тихим и сипящим, а глаза беспокойно бегали по стенам и нашим телам, ни на чём подолгу не задерживаясь, словно он боялся разглядеть окружение более чётко. Тогда мне показалось это странным, но теперь я и сам не могу задержать взгляд на чём-нибудь дольше пяти секунд. Даже писать становится тяжело, ведь не успею я поставить точку в конце предложения, как витые строки чернил оживают и начинают смотреть на меня, тихо перешёптываясь между собой, уговаривая меня соединить их в единый узор, лишить их уродства разделения, вернуть им утраченную полноценность… (конец абзаца был густо заштрихован, так что прочитать написанное оказалось невозможно).

Полученные от Дмитро сведения сильно меня расстроили. Оказалось, что многое изменилось с тех пор, как я вёл переписку с местными родственниками, в которой они мне рассказывали о процветании поместья. Само хозяйство велось с переменном успехом, во многом завися от выпавшей в каждом году погоды; периоды плодородия сменялись страшными неурожаями, но эти колебания вполне себе компенсировались процентами с денег, выданных прежде под рост мелким ремесленникам и крестьянам, а также некоторыми сбережениями, лежавшими в банковской кассе. Им бы не грозило никакого разорения, но дядины аппетиты внезапно стали расти. Его творчество требовало всё больших вложений: больше красок неизменно высочайшего качества, больше кистей, больше масла, сусального золота, лаков и вёдра извести, как если бы он решил переустроить особняк, вот только никаких строительных работников он к себе не просил. К тому же дядя после многолетнего перерыва вернулся к чтению книг, однако с тех пор его вкусы сильно переменились, и его более не интересовали свеженапечатанные энциклопедии и справочники с передовыми открытиями наук. Отныне он охотился за какими-то особо редкими томами, написанными на мёртвых языках. У него не было иной связи с внешним миром, как через Дмитро, которого он к тому времени уже отказывался впускать в дом дальше прихожей и общаться с ним напрямую. Дядя просто оставлял для него стопку письменных указаний, среди которых были и такие, которые приказывали отправить заграницу запечатанное письмо, а, получив ответ, уплатить указанную в переводном векселе сумму, какой бы она не оказалась.

Растраты на эти древние, пыльные манускрипты были колоссальными, но дяде было плевать на любые возражения и уговоры. Он грозился, что если Дмитро не исполнит его волю, то будет уволен, а дядя найдёт себе нового приказчика, так что малорусский турок послушно закладывал, а затем и вовсе продавал пахотные земли, брал деньги из банка и изымал имущество у должников для последующей продажи. В пару коротких лет все прежние, нажитые многими поколениями семейные богатства истлели во исполнение капризов безумца. Осталось только само поместье, родовое гнездо, которое пришло в полное запустение и обезлюдело, если не считать самого дяди и дворовой бабки лет шестидесяти.

Она была той, кто первой обнаружила, или вернее будет сказать, заподозрила дядину смерть, заметив, что он перестал кушать приносимую в прихожую пищу, но ей пришлось ещё ждать несколько дней пока Дмитро не приехал в усадьбу, следуя сложившейся договорённости и некой жизненной безысходности. Его и прежде не особо жаловали за его смуглую южную породу, ну а сношения с моим бесноватым дядей окончательно превратили его в изгоя, которого многие простые люди считали заправским колдуном, за что он не единожды был бит, а на воротах его дома регулярно появлялись ругательные надписи и угрозы будущих расправ. Дядя же продолжал ему платить за услуги золотом и серебром, которое ещё оставалось у него где-то в закромах.

Агафья, так звали ту старуху, сообщила прибывшему Дмитро, что с барином приключилась некая беда, и его нужно было проверить, но она не могла попасть внутрь. Парадная дверь была по обыкновению открыта, но вот следующие двери в прихожей пришлось выламывать, так как они были заперты изнутри. Начиная с этого момента турок стал очень скуп на слова, то и дело сбиваясь на бормотание, так что понять его было весьма затруднительно. Он говорил что-то про стены, великанов, замки и горы, а также о том состоянии, в котором он обнаружил дядю, лежавшего ничком на полу в самой дальней комнате второго этажа.

Сперва ему почудилось, что в дом пробрался какой-то зверь и, не сумев выбраться на волю, издох от голода и жажды, но всё же подле его ног лежало человеческое существо. Дядя был совершенно нагим и невероятно тощим, его кожу, точно чешуя или черепаший панцирь покрывала растрескавшаяся корка из множественных слоёв пыли и засохших красок, смешавшихся в какой-то грязно-зелёный, местами почти что чёрный оттенок. Не стриженные в течение десятилетий, запутавшиеся в плотные клочья бледные волосы закрывали его спину, а не меняя грязная и свалявшаяся в единый комок борода доставала почти до пальцев ног, прикрывая срамное место.

Дмитро с его подручным вынесли дядю из особняка, уложили в телегу и, прикрыв окоченевшее, более походившее на мумию тело пустыми мешками, как можно скорее покинули усадьбу, чтобы не провести там и лишней секунды. Но не доехав до города они сдали мертвеца в монастырь, мимо которого пролегал их путь назад. Как мне в последствии удалось выяснить, после того как дядино тело попало в церковные стены, всех обитателей монастыря стали мучать кошмары. Многие свидетельствовали, как изображённые на фресках святые скрывали свои лики ладонями, иные отрицали это чудо, но заверяли, что видели, как хранившаяся там святая икона *** Божьей Матери трижды рыдала густыми кровавыми слезами, хотя первые свидетели сокрытия ликов этого не видели и даже яростно отрицали это чудо, настаивая на своём. Любой здравомыслящий и учёный человек мигом бы узрел в этом явные признаки массовой истерии, чьё начало и конец поразительным образом совпали с днём прибытия и днём похорон дяди, но это было нечто несравненно большее, чем фокусы воспалённых рассудков, нечто необъяснимое и непознаваемое.

Это был последний раз, когда Дмитро был в усадьбе. Мы попросили его отвезти нас туда, но эта просьба привела его в ужас, и он, плюясь через плечо и трижды перекрестившись, сказал, что дал себе сердечную клятву более никогда не возвращаться в то оставленное Господом место. Он попытался нас отговорить, убеждая в том, что усадьба находится ужасном состоянии, что здания стоят почти развалившимися, что с их продажи вряд ли получится выручить хотя бы малюсенькие барыши, а ремонт обойдётся в сотни тысяч или даже миллионы рублей, так что лучше оставить всё как есть и позволить всесильной природе поглотить человеческие постройки. Но мы, подозревая его в том, что он надеялся хитростью прогнать нас, а после продолжить тихонько расхищать имущество из заброшенного, но некогда дышавшего роскошью дома, надавили на него, требуя отдать нам все имевшиеся у него бумаги по праву представительства моей наследницы-матушки и указать нам путь до усадьбы. У подкошенного и измотанного службой нечестивому гению Дмитро не хватило душевных сил, чтобы противостоять нашему слаженному напору, и он, понурив голову, послушно вынес из другой комнаты стопку документов и расписок, которая оказалась поразительно тонкой, после чего рассказал, как нам вернее всего будет добраться до нашей цели. Заодно он посоветовал нам нанять лошадей и добираться до усадьбы верхом, так как ни один местный извозчик не согласиться нас туда везти, и ещё не сообщать никому о конечной точке нашего маршрута, иначе нам откажутся давать лошадей даже за тройную плату.

Мы поступили согласно его совету, разве что вместо верховых наняли экипаж, усадив на козлы Ваську, и через двое суток, запасшись провизией на несколько дней проживания, ранним утром выехали в дорогу, рассчитывая к обеду прибыть на место. Указания Дмитро были весьма точными и подробными, так что мы смогли добраться до усадьбы почти самостоятельно, лишь спрашивая для верности названия деревень, мимо которых мы проезжали.

Увы, но и в остальных вопросах, несмотря на свою подозрительную родословную и дурную репутацию, побитый жизнью турок показал себя человеком безукоризненной честности, и нас встретило всеобъемлющее запустенье и нижайший упадок. Некогда ухоженная и облагороженная усадьба была практически уничтожена. Газоны и клумбы обильно заросли сорной травой и бурьяном, лозы плюща зелёным ковром покрывали стени обветшалых зданий, а ворота и забор уж совсем развалились на отдельные кирпичи и проржавевшие прутья. Но несмотря на всю эту обильную зелень, место казалось мёртвым, застывшим и совершенно покинутым. Там было необычайно тихо. Ни пения птиц, ни жужжания насекомых, ни даже свиста ветра, только довлеющее присутствие чего-то невидимого и зловещего.

Спрыгнув с экипажа и оглядевшись вокруг, Саша пошутил, что нам следовало взять с собой пару охотничьих ружей, чтобы не упустить возможности полакомиться свежей дичью, когда олениха привычно забредёт на графское пастбище, но ни один зверь в здравом уме не пришёл бы туда ради пропитания, в отличие от ведомой жадностью и жаждой наживы человеческой твари. Впрочем, по дрожащей и напряжённой интонации Сашиного голоса было очевидно, что ему хотелось иметь под рукой ружьё или револьвер вовсе не для увеселительной охоты.

Мы оставили Ваську следить за лошадьми, а сами пошли к покосившемуся домику, в котором по словам Дмитро должна была обитать вышеупомянутая старуха. Турок не подвозил ей новых продуктов уже более двух месяцев, а вести хозяйство и обеспечивать себя продуктами самостоятельно Агафья уже не могла по причине седых лет, так что мы предполагали, что обнаружим её усопшей, однако она оказалась не только жива, но и в целом пребывала в добром здравии. Со смертью дяди она освободилась от последних обязанностей и теперь всецело посвящала себя молитвам и тихому созерцанию окружающей природы. Ей не было нужды в активном передвижении, а потому она питалась не больше синички, и смогла растянуть скромные запасы круп на весь период невольной изоляции от внешнего мира.

Здесь стоит отметить, что женщина обладала довольно слабым зрением, а ещё была из блаженных, так что она почти и не заметила всех случившихся за долгие годы перемен, разговаривая так, словно давно почившие дедушка и бабушка были ещё живы, а по двору бегали холопские дети. Мы предложили ей немного мяса и масла из наших припасов, но Агафья отказалась от них, сославшись на некий пост, хотя к тому времени Петров уже завершился, а Успенский ещё не успел начаться. Старуха существовала в каком-то своём маленьком, жившем в ином временном измерении мирке, что вероятно и является причиной того, что она была последней выжившей обитательницей поместья, ускользнув от его тлетворного влияния.

Перед тем как мы покинули обиталище старухи, друзья обратили моё внимание на красный угол. В нём стояло очень уж много икон, как если бы Агафья снесла их со всех покинутых домов усадьбы. Они сильно различались в размерах, некоторые были облачены в оклады из потемневшего серебра, однако все они как одна были угольно-чёрными, так что ликов святых было вовсе не видать. Саша, испросив у хозяйки разрешения, попытался оттереть один из образов от грязи и копоти, но сколько бы он не возил тряпкой по дереву, изображение не проявлялось, а сама ткань обильно пропиталась чем-то вязким, похожим на дёготь, но отличавшимся по запаху в худшую от него сторону, больше напоминая вонь болота или сгнившего мяса.

Здание фамильного особняка было двухэтажном и состояло из трёх окрашенных в голубовато-зелёный цвет корпусов, одного большого, центрального и двух поменьше, соединённых с ним короткими, остеклёнными галереями. Оно было возведено ещё во времена царствования Екатерины Великой, так что в отделке фасада прослеживалось много барочных элементов, правда заказчики не стали тратиться на позолоту для загородной резиденции и ограничились обильной лепниной, которая частично разрушалась в отсутствии должного ухода. Однако из всех зданий на территории усадьбы лучше всех сохранился именно дорогостоящий дворец. Разбросанные тут и там гостевые и кухонные флигели, маленькая часовенка близ заросшего кувшинками пруда да холопские домишки, лишившись своих обитателей, всего за несколько лет простоя обратились под сокрушительными ударами непогоды в сущие руины с облезшими стенами и обвалившимся крышами. Это всё было вполне поправимо при достаточных вложениях на ремонт, которые бы десятикратно воздались после продажи. Однако этим моим сребролюбивым чаяньям было не судьба притвориться в жизнь.

Прошедшись по заросшей сорняками аллее, мы поднялись по каменным ступеням, прошли меж парадных дверей, чьи выцветшие от солнца и разбухшие от дождей створки были распахнуты настежь, и ступили в заваленную всяким хламом и уличным мусором переднею, больше походившую не на человеческое обиталище, а на медвежью берлогу, в которой разве что не хватало обглоданных костей и рогатых оленьих черепов. Стены и потолок покрывали густые сети трещин, во многих местах отсыревшая штукатурка отвалилась, оголив красный кирпич; узорчатый паркет, точно бурное море, вздымался буграми, по которым было тяжело ходить, а некогда роскошная мебель пришла в полную негодность. Подобное зрелище вызвало у меня тревогу за успех всего затеянного мной предприятия, так как если и все прочие комнаты пребывали в схожем состоянии, то кроме затрат на облагораживании усадьбы в целом, мне бы пришлось ещё потратиться на восстановление и обустройство внутренностей особняка, что уже требовало значительно больших затрат, нещадно умаляя потенциальную выгоду.

Передняя имела вытянутую вдоль фасада форму, располагая в каждой стене по дверному проёму. Двое из них, что находились в узких концах помещения, оказались надёжно запертыми, или быть может даже заколоченными с иной стороны, так как они совершенно не желали поддаваться, но зато бо́льшие двери, противостоявшие парадному входу, оказались не запреты и были сильно повреждены по всей видимости ударами топора, которым ломали замки и ручки, оставив по завершении неровную, оскалившуюся острыми щепками дыру, столь похожую на разинутую пасть зверя. Мы долго стояли напротив неё в нерешительности, ощущая нечто вроде силы отталкивания, покуда Пётр первым из нас не набрался храбрости и сил, чтобы преодолеть эту неведомую силу. Подобрав кривую ножку стула, он просунул её в отверстие, зацепился за ту сторону дверей на манер багра и резким движением распахнул створки.

Нашим глазам предстало необычайное и непостижимое для разума зрелище. Внутри дома распростёрся необъятный пейзаж диковинной природы, а над нашими головами на бездонном небе сияло настоящее солнце, простиравшее на всю округу мерцающий белый свет. Под нашими ногами стелилась трава и распускались сотни похожих на девичьи глаза цветов, между которыми застыли в полёте пёстрые бабочки, грациозные стрекозы и мохнатые пчёлы, но мы не касались их, а и сами парили над растениями, притом не отбрасывая теней. Шагнув за двери, мы будто бы очутились на лесной опушке или на поляне посреди одичалого сада, и, хотя она была полна жизненной энергии, всё в ней было застывшим и недвижимым, как на фотокарточках, если бы те, конечно, могли быть цветными. Нет ничего удивительного в том, что мы сперва опешили и поспешили выскочить назад в прихожую, а следом и во двор, после чего несколько раз обежали кругом особняка, дабы удостовериться, что все его стены, да и сама крыша оставались на своих местах. Это была какая-то чертовщина, но меньшее из того, что нам ещё предстояло пережить в том проклятом месте.

Вскоре мы вернулись на волшебную поляну, делая каждый шаг с величайшей осторожностью, боязливо ощупывая дорогу, страшась провалиться вниз. Действуя подобным образом, мы пришли к заключению, что это было некой огромной и крайней хитрой оптической иллюзией, так как сами стены парадной залы, а заодно полы и потолки оказались на своих местах, но на них была нанесена единая, всеобъемлющая картина. Поверхности нельзя было увидеть, даже переходя из одной точки в другую, хотя обычно подобные изобразительные фокусы работают только в том случае, если смотреть на них под строго определённым углом, а малейший шажок в сторону нарушает точно рассчитанную перспективу, и фантастический обман становится до нелепости очевидным, однако здесь видимость реальности сохранялась при любых положениях смотрящего, и найти границу комнаты можно было только уткнувшись в неё рукой или больно ударившись носом. Мы словно бы очутились в большом стеклянном ящике, висевшем посреди застывшего леса. Подобного реализма и глубины изображения мог достичь только абсолютный, благословлённый Господом Богом и обласканный Дьяволом гений — мой покойный дядя Валентин, которому надоело ограничивать себя рамками холстов, которые он превращал в окна, открывавшие вид на иные края. Впитав прежде бесчисленные страницы знаний, и научившись точно подражать божьему творению силой своей кисти, его охватило великое желание преобразить окружавшую его действительность, разрушая саму её сущность и соединяя мистическими мостами прежде разделённые и отгороженные непреодолимой завесой миры.

Это были именно что другие миры, потому как внимательнее приглядевшись к окружавшей нас флоре и, что важнее, к фауне, мы были вынуждены признать, что ни один из нас никогда прежде не видел чего-то подобного ни вживую, ни на гравюрах в ботанических и зоологических атласах. Среди кривых и спиралевидных стволов и многоугольных листьев виднелись фигуры диковинных созданий, некоторые из которых походили на худосочных и длинноногих слонов с огромными, выпученными глазами, иные имели несколько хвостов и были покрыты чем-то вроде чешуи, но все они скрывались в тенях деревьев, держась от нас на значительном расстоянии, так что разглядеть их было решительно невозможно, пускай мы и подходили к картинам вплотную. Однако не только мы пытались их рассмотреть, но чувствовали, как они отвечают нам тем же самым, впиваясь в нас полными жадного любопытства и чего-то ещё недоброго взглядами.

Удивление и смятение были столь велики, что мы не сразу обратили внимание на странные, не имевшие толщины прямоугольники, выделявшиеся на общем фоне и просто висевшие в воздухе. Это были лишённые створок дверные проёмы, которые вели в иные комнаты, хотя вернее будет назвать это иными краями, или даже иными реальностями, потому как они сильно отличались от того растительного пейзажа парадной залы, но при том обладали всеми теми же качествами необъятности и реалистичности, что и первая иллюзия.

Мы выбрали проход по левую руку от выхода на улицу и перешли в небольшую и тесную комнатку, которая прежде отводилась для прислуги или служила каким-то бытовым нуждам, однако теперь она вмещала, или же сама находилась на каменистом морском берегу, а тёмные воды простирались до самого горизонта, где бушевали могучие смерчи и ураганы. Разлагающаяся, обнажившая белёсый скелет и расплывшиеся внутренние органы туша кита или иного морского гиганта, сравнимого с библейским Левиафаном или греческой Харибдой, лежала в стороне от нас, окружённая чёрным облаком мух, а ещё дальше за её громоздким и тучным силуэтом виднелись окутанные таинственной дымкой шпили портового города. Погода была пасмурной, пелена серых туч заволокла небо, высокие волны накатывали на выступавшие из воды скалы и разбивались о них, обращаясь в клочья белой, солёной пены. Разумеется, будучи нарисованными, они пребывали в застывшем состоянии вечного падения, как и парившие над ними птицы, или что-то сильно походившее на них. Эта неподвижность, дополненная невозможной для изобразительно искусства правдоподобностью и подробностью (в рисунках было невозможно разглядеть и малейшего намёка на мазок кистью или иного следа, оставленного человеческой рукой), создавала гнетущее ощущение отрешённости и изгнанности нас троих из жизненного круговорота.

Именно в этой комнате произошло второе загадочное явление, которое должно было убедить нас в том, что мы имели дело отнюдь не с простым обманом восприятия, а с чем-то гораздо большим, и что должно было побудить нас немедленно убираться из того места, но к которому мы, увы, в полной мере так и не прислушались. Когда мы безмолвно стояли, сбившись в кучку и заворожённо глазели по сторонам, Саша одёрнул меня за рукав и полным тревоги шёпотом сообщил, что заметил в отдалении нечто похожее на человека, но когда он указал нам на свою находку, то на том месте уже было пусто — только мелкая, тёмная галька с белыми вкраплениями и засыхающие бурые водоросли. Пётр шутливо посоветовал ему хорошенько протереть пенсне, но к тому времени никто из нас уже не мог поверить в то, что это действительно могло быть пятнышко на линзах, а не очередная загадка заброшенного особняка. Вплоть до самого вечера мы ещё не единожды замечали, как предметы, а иногда и живые существа, диковинные звери меняли своё положение или же бесследно исчезали, стоило нам хотя бы на мгновение отвести от них взгляд.

Все комнаты на первом этаже особняка были посвящены видам природы, от раскалённых и знойных пустынь и высоких лысых гор, до холодных полярных пустошей, поросших причудливыми ледяными сталагмитами, в которых отражались таинственные и волшебные краски северного сияния. При этом нас не покидало чувство, что кто-то разумный, обладающий волей и непостижимой силой упрямо преследовал нас, скрываясь от глаз, хотя мы то и дело замечали его свежие, более походившие на отпечатки продолговатых копытец, нежели стоп или сапог следы на песке или падавшую из-за дерева или валуна длинную тень. Ещё я подметил такое обстоятельство, что ни в одной комнате мы так и не смогли обнаружить окон, которые мы точно вдели снаружи, словно бы их заложили изнутри кирпичами, а затем выровняли с остальной стеной, так как мы не смогли найти их даже на ощупь. Вообще все поверхности, включая полы, во всех комнатах были идеально гладкими, почти что скользкими, так что передвигаться приходилось довольно неспешно. Не знаю, какую именно технику использовал дядя, вероятно это была его очередная авторская выдумка, неизвестная более никому и, к счастью, навечно утерянная для человечества вместе с кончиной своего создателя. Пару раз мы пытались повредить фрески сперва при помощи ногтей, а затем и железа, но на картинах не появлялось и намёка на царапину или вмятину, не говоря уже о большем.

У нас были некоторые сомнения насчёт того, возможно ли было подняться на второй этаж дома, и ещё больше сомнений на счёт того, стоило ли вообще это делать, так как мы разделяли между собой одно общее дурное предчувствие насчёт этого места, и оно усиливалось при мыслях о подъёме наверх, но до сих пор с нами не приключилось ничего действительно плохого или опасного. После небольшого спора мы сочли, что это странность и непривычность окружения действовала подобным образом на наше душевное состояние, и что нам стоило набраться храбрости и стойко перетерпеть это несомненно временное явление.

В подобных домах обычно было несколько лестниц, которые могли располагаться в совершенно разных местах, но одна, самая широкая и торжественная должна была находиться в парадной зале. Мы вернулись в неё и после непродолжительных поисков обнаружили искомый подъём, который теперь тоже стал невидимым для глаз, что мы смогли несколько исправить, положив на каждую ступень небольшой кусок хлама, взятый из передней.

Как я уже прежде писал ранее, эта лестница вела на второй этаж, и ровно же на это, указывали разложенные предметы, выстраивавшиеся во восходящую прямую, но когда мы приступали к восхождению, то каждый шаг на очередную ступень вызывал у нас чувство стремительного спуска, и наоборот, когда мы по ней спускались, то ощущали вместо этого резкий подъём. Это несоответствие между зрением, движением тела и вестибулярными ощущениями вызывало у нас приступы тошноты и головокружения, грозясь обмороком и падением (или же полётом?). На половине пути лестница разделялась надвое и шла в противоположные стороны к двум разным проходам. Вновь коротко посовещавшись, мы приняли единодушно решение пойти сперва в левый из них, так как стоя на лестничной площадке мы могли видеть сквозь «окно» кусочек неба и плывущих по нему облаков, в то время как второй проход был окутан неприглядными и зловещими тенями.

На втором этаже нас впервые встретили изображения… людей, хотя это название им совершенно не подходит, так как их анатомия при некоторых сходствах всё же достаточно сильно отличалась от нашей собственной. Большинство этих существ имело худощавые, лишённые голов, изогнутые тела с бледно-серой, походившей на камень, шелушащейся кожей, туго обтягивавшей угловатые рёбра и острые позвонки. Твари были совершенно голыми и передвигались на четвереньках, точно животные, на длинных полусогнутых конечностях, причём рук у них было не две, а целых шесть, исходивших из одного плечевого пояса. Одну пару, обращённую к земле, они использовали для опоры при ходьбе, а остальные две, направленные в стороны и вверх, они использовали чтобы орудовать инструментами или толкать гружённые телеги.

Их были сотни и тысячи истощённых и изнурённых непосильным трудом рабов, скованных золочёнными цепями в длинные вереницы, загнанные в колоссальную, вгрызшуюся глубоко в земные недра воронкообразную каменоломню, где добывался материал для постройки грандиозных дворцов и величественных храмов в городах, парящих среди облаков. Между их немощными фигурами возвышались надсмотрщики, создания явно того же вида, однако имевшие яд явных отличий. Они стояли на двух ногах, гордо выпрямив грациозные, мускулистые, упитанные и едва прикрытые одеждой тела, держа в каждой из шести длинных, достававших до самых коленей рук плети и кнуты, чьими ударами они щедро одаривали замедлившихся рабов. Эти словно выточенные из первосортного, белоснежного мрамора атланты, принадлежавшие к более высокой касте, имели головы, только они совсем не походили на людские, будучи лишены каких-либо органов чувств, представляя из себя несколько вытянутые правильные многогранники или родственные им геометрические фигуры навроде призм или пирамид, которые, не смотря на общий реализм и детальность рисунка, казались особенно объёмными и выразительными. По какой-то причине среди всех форм пирамиды встречались особенно часто, и как правило один из их углов сильно выдавался вперёд на манер огромного клюва, хотя были и такие, у кого самой длинной была верхняя вершина, превращая всю голову в массивный, гранёный колпак.

Пускай картина была выполнена почти исключительно в светлых, мягких и тёплых тонах, которые должны внушать покой, но каждая её пядь была пропитана болью и страданиями, которые явственно читались в прижатых к земле, искривившихся в нестерпимой агонии и застывших во времени телах, тем самым обречённых на вечное страдание. Пускай это был всего лишь рисунок, но если мы смотрели на него слишком долго, он начинал нас поглощать, втягивать, и мы, поддавшись его гипнотическому влиянию слышали в головах эхо далёких стонов и причитаний этих несчастных созданий, улавливали слова их мольбы и прошений к Высшим Силам, которые не собирались давать им ответа, ибо это именно они предначертали им рабскую долю, и для них не было никакого резона менять уже однажды принятое решение.

Первым это проклятое наваждение скинул с себя Пётр и настойчиво предложил нам убраться оттуда, тихо добавив, что надсмотрщики обратили на нас своё пристальное внимание. И действительно все атланты развернули острые углы и грани своих голов в нашу сторону, точно намеревались окружить нас, взять в плен, чтобы отправить в тёмные недра и заставить добывать горные породы, пока мы наконец-то не примем долгожданную смерть от изнеможения.

Мы осторожно и неторопливо, как если бы слишком стремительное бегство неминуемо бы вызвало нападение, двинулись, как нам показалось, к выходу, но не имея ясных ориентиров и пребывая в крайне расстроенном состоянии духа, мы совершили нелепую ошибку и вышли не в тот проём. Вместо зеленеющей лесной поляны нас встретила обширная городская площадь, окружённая высокими башнями причудливых, угловатых и изломанных форм, которые бы никогда не могли быть построены в нашем мире, по той причине, что их архитектура противоречила всяким естественным законам. Неудивительно, что и возведшие их строители тоже были им неподвластны. Отогнав первый шок и немного лучше приглядевшись к новой картине, мы обнаружили, что атланты спокойно ходили по сильно наклонённым стенам, не нуждаясь в каких-либо удерживающих их приспособлениях, как это делают мухи и некоторые ящерицы.

Площадь была заполнена этими существами. Они стояли, прильнув оголёнными телами друг у другу, устремив безглазые взгляды на возвышавшийся над толпою эшафот, являвший собой огромный каменный куб тёмного камня, испещрённый тысячами знаков и двумерных геометрических фигур, складывавшихся в различные образы, которые то выступали среди общих линий, доминируя над остальными, а после погружались обратно в камень, уступая место новым образам, которые не вызвали ничего иного кроме отвращения. На каждом углу верхнего квадрата стояло по атланту, державшему в руках непомерно длинные копья из чистого золота, или очень походившего на него металла, сверкавшего в лучах мертвенно-белого, холодного и безрадостного солнца. В центре платформы скрюченные и сгорбленные, закованные в не менее блистательные цепи сидели сбитые в кучку жалкие пленники или осуждённые, смиренно и горестно ожидая своей участи, понурив массивные головы. Поочерёдно их поднимали на ноги ещё четверо особо крупных и могучих атлантов, чьи шеи украшали ожерелья из чёрных многогранников, и вели их к располагавшимся у самых граней куба невысоким призмам и грубо ставили их на колени, упирая лбы в плахи. Затем они брали отлитые из всё того же золота огромные булавы с навершиями из десятка соединённых вместе ребристых, больше походивших на пилы пластин и, совершив широкий замах, одним смертоносным ударом разбивали несчастным узникам головы, кроша их на мельчайшие осколки, точно закалённое стекло.

Эта поистине варварская процедура вызвала неистовое ликование у стоявших подле куба атлантов. Они кричали, аплодировали, подбадривая палачей, исторгая проклятия и насмешки в адрес обречённых, и пытались поймать летевшие в них обломки. Нашим глазам открылась торжественная церемония низведения былого свободного гражданина в бесправного раба, создание движущей силы этого жестокого, не прощающего малейших ошибок и не допускающего искупления общества.

Нам хватило нескольких десятков секунд, чтобы впитать в себя дух этого отвратительного, бескровно-кровавого зрелища, чтобы исполниться желанием покинуть ту площадь, и глянусь Господом Богом, мы побежали в тот самый проход, через который только что и вошли, но дьявольское место не желало отпускать нас просто так. Не могу с должной уверенностью предполагать, менялись ли местами эти «комнаты» или же нечто путало наши мысли, заставляя идти в ином, угодном ему направлении, но мы очутились не на краю необъятного карьера, а уже внутри одного из обиталищ этих, несомненно, чрезвычайно разумных, но притом лишённых души и человеческих благодетелей созданий.

Я не берусь, да и не имею особого желания точно описывать, что именно нам пришлось там лицезреть, потому как мы провели в ней ещё меньше времени, чем на площади, а само зрелище было поистине абсурдным и отвратительным. Мы попали в то, что можно было бы назвать спальней, если бы та занимала целый амфитеатр, в котором горел огромный ритуальный костёр синего пламени. Вероятно, что это был один из их проклятых храмов, так как вдоль стен стояло множество изваяний иного вида существ, ещё более причудливых и уродливых, чем сами атланты, но которые должны были соответствовать их представлению о возвышенном и прекрасном, ведь та зала предназначалась для ритуального совокупления, более походившего на взаимные истязания, так что всё в ней должно было служить возбуждению участников извращённой оргии, которой позавидовал бы сам великий император Калигула. Я до сих пор сомневаюсь в том, обладают ли атланты половым разделением, для меня они все выглядели очень похоже, и в том, как именно они зачинали своё потомство, вполне возможно, что делали это ещё каким-то отличным способом, но при этом я полон непоколебимой уверенности, что в той комнате нам довелось видеть именно то, что я вам прежде описал.

После этого мы просто бежали сквозь роскошные дворцы и рабские бараки, огненные кузни и торжественные притворы, бескрайние сады и тесные улицы, боясь задержаться хотя бы на мгновение, спотыкаясь и по расторопности и неуклюжести толкая друг друга, чувствуя на себе пристальные, многозначные и явно недобрые взгляды атлантов. Теперь они не просто обращали внимание на наше появление, отвлекаясь от своих забот, а поджидали нас, бросая все прочие занятия, выстраиваясь в ровные шеренги, подходя к стенам всё ближе и ближе, так что в последних комнатах мы уже не могли различить ничего кроме скопления их бледных тел. Не могу сказать точно, сколько помещений нам пришлось преодолеть, прежде чем нам удалось возвратиться на лесную поляну. Может их было десять, а может и все тридцать, но наверняка их оказалось больше, чем изначально вмещал в себя особняк, как если бы дядя своей кистью смог надстроить его изнутри вширь.

Стоит ещё упомянуть, что в момент бегства, краем уха я уловил какие-то ритмичные, стукающие звуки, походившие на напряжённую, но чёткую работу огромного механизма, но тогда мой помутившийся от испуга разум счёл его слуховой галлюцинацией, прировняв к громыхавшему в висках сердцебиению.

Мы не сразу поняли, что нам удалось выбраться со второго этажа, хотя спуск по тем головокружащим ступеням сложно с чем-то спутать, а всё потому, что обстановка в парадной успела сильно измениться за время нашего отсутствия. Прежде освещавшее лесную опушку солнце, которое мы считали нарисованным, склонилось к горизонту, став из бесстрастного и отрешённого холодно-белёсого зловеще-алым. Но не только оно сменило свой цвет. Прежде тёмно-зелёные древесные кроны сильно поредели, листья налились багряным соком, а стволы стали совсем чёрными и ощетинились сотнями длинных, сочившихся смертельным ядом шипов. Высокая трава пожухла и прижалась к земле, а причудливые, но всё же приятные на вид цветы, превратились в раскрытые плотоядные рты, покрытые тягучей слизью, привлекавшей небольших паукообразных существ на непомерно длинных ножках. Скрывавшиеся прежде в лесных тенях животные вышли ближе к поляне, и, клянусь Христом и всеми его Апостолами, лучше бы они остались на прежних местах. Таких отвратительных и уродливых тварей нельзя увидеть ни в одном кошмарном сне. Плешивые, многоногие и зубастые, явно хищные, они смотрели нас более не с любопытством, а с желанием поживиться. Загадочный, чужеродный и далёкий мир начал проявлять себя, скидывая ту относительно приятную и более привычную для человеческого существа обёртку, в которую её хитроумно завернул коварный дядя. Должно быть именно эти образы, ещё менее явные, выдававшие себя лишь тонкими, осторожными намёками и пугали людей в старых картинах некогда юного графа. Этот мир, открытый ему через изучение, после долгих лет познания и созерцания и был тем, что окончательно свело его с ума, а следом за ним и всех близких ему людей.

Стоит ли мне вообще писать о том, что мы вылетели из проклятого дома словно ошпаренные и пробежали ещё с пару десятков саженей перед тем, как понять, что никто нас не преследовал. Переведя дух, мы начали кричать друг на друга, не от злобы, а от переполнявших нас эмоций, потому как никто не понимал, что же такое нам только что довелось испытать. За этими сбивчивыми и хаотичными обсуждениями мы не сразу обратили внимание на то, что на дворе уже был вечер, хотя мы точно зашли внутрь примерно в четвёртом часу дня, а вся наша прогулка по особняку не могла занять более одного часа. Но небесное светило не могло врать, да и наши карманные часы тоже единогласно указывали на то, что прошло куда больше времени.

Пускай чувств у нас было в избытке, но вот хоть сколько-нибудь толковыми мыслями мы не располагали от слова совсем. Необычайных и прежде никогда невиданных явлений было столько, что мы не могли выдвинуть и единой обобщающей догадки о сути происходившего, кроме того, что это было дело не только дядиных рук, но и должно быть самого Диавола, так как ни у одного человека не хватило бы сил на подобное преступление, а милостивый Господь Бог не мог покровительствовать столь кощунственным деяниям. Хотя с того дня в моя искалеченная душа больше не верит в его любовь, раз он при всей его власти и мудрости мог дозволить это беспрецедентное святотатство.

Как и у Дмитро, у нас возникло желание немедленно покинуть усадьбу, но время было уже позднее, ехать в ночи по неровным просёлочным дорогам в незнакомых местах было не слишком безопасно и благоразумно, к тому же мы все испытывали неимоверную усталость и по-волчьи хотели кушать, так что нам всё же пришлось остаться на ночлег. Это было нашей последней и самой роковой ошибкой, заколотившей крышку гроба. Мы думали, что все эти невиданные двумерные сущности надёжно заперты на стенах особняка, что, выйдя из него, мы очутились в полной безопасности, но то был всего лишь жалкий самообман и пустые надежды трёх близоруких и самонадеянных глупцов.

Разумеется, что нам хотелось держаться как можно дальше от поражённого проклятьем дома, однако по злой иронии судьбы единственным пригодным для ночлега местом оказались меньшие корпуса особняка, потому как все иные дома, включая старухину халупу, в которой и стоя втроём было как-то тесновато, были совершенно непригодны для человеческого обитания. Мы подозвали Ваську, который к тому времени уже успел пристроить лошадей, и откровенно бездельничал, не зная, куда же мы запропастились, и как-то не особо переживая по этому поводу, за что, по-хорошему, ему бы стоило всыпать плетей, но мы были слишком озабочены иными напастями.

Мы облюбовали одну из комнат на первом этаже южного корпуса, самую дальнюю от самого особняка и от ведущей в него галереи. Гуляя по раскрашенным комнатам, я всё гадал, куда же подевалась вся мебель и домашняя утварь, и она оказалась снесённой в эти самые маленькие корпуса, фактически превращённые в складские помещения. Хотя немногим ранее я упомянул, что после ужасающей экскурсии у нас осталось совсем немного сил, но мы чувствовали, что в ту ночь точно не сможем отдаться в руки Морфея, боясь не то, что прикрыть глаза, а даже лишний раз моргнуть. Поэтому мы не нуждались кроватях, а вместо них нашли старинные, пропитавшиеся пылью кресла и поставили их полукругом, спинками к углу комнаты, чтобы исключить внезапное нападение сзади, и развели между кресел небольшой костерок, используя вместо дров поломанную мебель. В этом нам помог найденный среди пылившихся без дела вещей плотнический топор, чьё наличие под рукой внушало нам больше спокойствия и уверенности в себе.

Единственное, что в тот вечер было хорошим, так это наш ужин. Твёрдо порешив с первыми лучами солнца отправиться назад в город, мы не стали беречь привезённой с расчётом на несколько дней провизии и ели до отвала, сколько в кого влезет, ни в чём себе не отказывая. Каждый умял по большой краюхе хлеба, съел несколько копчённых сосисок и кусков жирного свиного окорока, после чего мы вместе распили две бутылки вина, которыми прежде желали отметить успех предприятия, но теперь скорее щедро справляли по нему, и не только, поминки. Мы предлагали Ваське присоединиться к нашему застолью, а после ночевать вместе с нами, но он предпочёл нам лошадиную компанию, прихватив из запасов пару одеял и подушек.

Так мы и встретили ночь. Съёжившись и вдавившись в обивку кресел, бегая глазами из стороны в сторону, прислушиваясь к каждому шороху, воздерживаясь от любых разговоров, предаваясь томительному, бездеятельному ожиданию. И вот вскоре после полуночи из темноты донеслись глухие и низкие вздохи колокола столь огромного, что он должно быть мог вместить себя целый океан. Вся усадьба точно заходила волнами под его могучим перезвоном. Я чувствовал, как сотрясалось всё моё нутро при каждом новом ударе. Испугавшись разрушения зданий, мы повскакивали с кресел и выбежали на улицу, благо что мы были полностью одеты и обуты. Тем не менее нужды в поспешном спасении не было. Этот гул, вероятно, действовал только на разумные создания, на их нервную систему, потому как ничто другое словно не почувствовало этих могучих толчков, оставшись совершенно недвижимым и упокоённым.

Разумеется, что источником этого хтонического ритма был сам особняк, неспешно бившийся, словно огромное сердце. Толчков было довольно-таки много. Считать я начал не сразу, был слишком испуган и взволнован, но их было около тридцати, может пятью больше или пятью меньше. Несомненно, в том числе скрывались какие-то мистические смыслы и вселенская сила, о которой догадывался ещё Пифагор с его учениками-нумерологами и евреи-кабалисты, но надеюсь, что они останутся навечно сокрытыми от людей, чтобы никто и никогда не смог воссоздать дядино творение.

Колокол бил в течении нескольких минут, после чего замолк также внезапно и беспричинно, как прежде он начал свою замогильную песнь. Казалось, что безмятежный покой деревенской ночи вернулся в усадьбу, нарушаемый лишь редким ржанием потревоженных лошадей, которых старательно успокаивал Васька. Не желая вот так сразу возвращаться в жёсткие кресла, мы пошли проверить нашего конюха, а заодно решили заглянуть к Агафье и, если та проснулась, что было весьма вероятным, ибо такое громыхание разбудило бы и мертвеца, то узнать у неё, не происходило ли чего-то подобного прежде. Мы успели пройти не более ста шагов, когда из чрева особняка донеслись новые звуки — холодный и пронзительный лязг цепей да сбивчивый топот из липких шлепков, и они становились всё громче.

К тому моменту, когда их источник добрался до парадных дверей, мы уже сидели в густо разросшихся и одичавших кустах, высаженных вдоль тропинок, и дрожали как зайцы. Это были они — сошедшие с фресок атланты воплоти. Первыми из тьмы особняка выползли передвигавшиеся на карачках, словно помесь жука и обезьяны безголовые рабы. Они были несколько крупнее и упитаннее тех, что работали в каменоломнях, и не выглядели столь изнеможденными и страдающими. Ощетинившиеся десятком рядов длинных шипов браслеты защищали их запястья, одновременно служа смертоносным оружием; чёрные ремни из какой-то резины стягивали грудные клетки, сходясь на спине, где к ним крепились золотые цепи. Существа рвались вперёд, напрягая мускулы и сухожилья, натягивая громыхавшие поводки, но их безумную, дикую жажду действия удерживал старший, не лишённый головы атлант.

Он появился последним, сильно пригнувшись, чтобы не удариться о дверной косяк лбом, хотя в действительности лба у него не было вовсе. Прежде их длинные шеи переходили в правильные геометрические фигуры, теперь же, вырвавшись из плоского мира фресок в нашу трёхмерную действительность эта важнейшая часть их тела стала иной. Прошлые чёткие грани и рёбра размылись или же раздробились. Вытянутая пирамида стала проваливаться внутрь самой себя, одновременно порождаясь на поверхности, делая этот процесс самопоглощения бесконечным. Среди этого ритмичного хаоса движения, рождения и уничтожения, на перекрёстках бегущих линий и стыках дрожащих плоскостей всё же проглядывались устойчивые, повторяющиеся конструкции, в которых можно было разглядеть ужасающую, но в то же время необъяснимо и противоречиво прекрасную морд… то есть лицо. Столь притягательное и манящее, преисполненное величием и мудр… (следующие две строки рукописи были зачёркнуты) … По крайней мере я смог различить, а быть может и всего лишь нафантазировать нечто вроде острого подбородка, ломаного и длинного разреза рта без губ и непомерно глубоких глазных впадин, если проводить бедные и пошлые параллели с человеческой анатомией, хотя эта геометрическая чехарда имела мало чего общего с нашим миром, принадлежа к более высоким измерениям.

Это был бывалый охотник с четырьмя верными гончими, посланный прочими атлантами по наши пропащие душонки. Он удерживал цепные поводки в средней и задней паре рук, а передние держал сложенными на сильно выдававшейся вперёд килеобразной грудине. Возбуждённые предчувствием скорой охоты рабы метались из стороны в сторону, разбрасывая устилавший дорожки щебень в стороны, взрывая огрубелыми пальцами стоп и рук землю. Каждый из них был силён как добрый конь, но атланту не составляло никакого труда удерживать их бойкую прыть. Он стоял как каменное изваяние, не шевелясь, и внимал таинственному звону времени-пространства, который пронизывает всё и вся, вбирает в себя знания обо всём, но остаётся недосягаемым ни для человеческого тела, ни для его души, покуда на него не сойдёт нечестивое благословение. С этого момента судьба его будет предрешена… моя судьба…

Он бы непременно нас обнаружил. Это был решённый вопрос, но всё же я пишу эти строки, а это значит, что неизбежность была прервана счастливой, по крайней мере для меня, случайностью. Не знаю, какие именно у него были намерения, вероятно успокоив лошадей, Васька решил справиться о нашем здоровье, и в самый неудачный для него момент он выбежал на площадку перед особняком, весь потный и запыхающийся. Он не заходил с нами в особняк, не видел картин, ну а мы, желая сохранить его разум в целости и сохранности, не стали ему о них рассказывать, так что он должно быть принял бледную, высокую и гротескную фигуру атланта за какую-то садовую скульптуру, а потому не устрашился её. Мы не могли его предупредить об опасности, не выдав вместе с тем своё укрытие, а когда он осознал, что за чудище стояло перед ним, то было уже слишком поздно для спасения.

Атлант его увидел. В тот же миг он отпустил одну из гончих, и раб, приподнявшись на прежде сильно согнутых конечностях, галопом понёсся к Васе. Тот успел развернуться и сделать несколько длинных, прыгучих шагов, истошно вопя благим матом на всю усадьбу, а затем был схвачен четырьмя руками, закинут на спину и прижат так сильно, что он более не мог нормально дышать, только сипеть и жалобно постанывать. Думаю, что ему сломали несколько рёбер.

Раб поспешно вернулся к хозяину и поднял стонавшего от боли и не сопротивлявшегося Васю над собой, удерживая его за подмышки, чтобы атлант мог его рассмотреть. Он долго смирял его взглядом, точно припоминал что-то, быть может нас троих. Поймал ли он того, за кем его послали, чтобы сохранить тайну их существования, или же он пришёл ради жатвы и ему по счастливому стечению обстоятельств попался в руки дополнительный трофей? В любом случае он оказался вполне доволен, я это почувствовал… а затем он приказал рабу отнести Васю назад в особняк, чтобы тот не отягощал своим присутствием дальнейшую охоту.

Очевидно, что нам стоило воспользоваться этим моментом, чтобы попытаться улизнуть подальше от проклятого дома и жестоких пришельцев, а может и вовсе покинуть усадьбу, однако едва мы начали своё скрытное отступление, как я заметил появившуюся на площадке Агафью, мелкими и частыми шажками спешившую к мрачному исполину. Не дойдя до него двух саженей, она рухнула на колени, размашисто перекрестилась и почтительно уткнулась лбом в землю, после чего замерла. Атлант подошёл к ней и издал протяжный, низкий рокот, чем-то походивший на мурлыканье большой кошки. Повинуясь ему, старуха встала с колен и сняла покрывавший её седую голову платок. Пришелец протянул к ней одну из свободных рук и прикоснулся кончиком указательного пальца к её лбу. Агафья мелко затряслась, но не сказал бы, что в тот момент она испытывала боль, скорее даже наоборот. Атлант подкармливал её преданность, даруя ей экстаз, которого её старое тело никаким иным способом более не могло достичь.

Немного покопавшись в её разуме, он нашёл совсем свежие воспоминания о том, кем мы были, зачем приехали и где решили остановиться. Агафья тайком следила за нами, а мы это упустили из виду, высокомерно и наивно пологая её выжившей из ума бессильной женщиной, которая при всём желании не смогла бы сделать нам ничего худого.

По завершении сеанса чтений мыслей атлант отпустил две цепи и отдал приказ гончим проверить облюбованную нами комнату, в которой всё продолжал одиноко тлеть наш худой костерок, в то время как вышедшая из транса старуха вновь рухнула на землю и принялась самозабвенно и страстно целовать голые ступни бесовского порождения. Со стороны это выглядело совершенно отвратительно, но видимо вторженцу из иных миров подобное раболепие казалось чем-то забавным или даже умилительным. Он видел в ней ещё одну собачонку, которая искренне упивалась своим низким положением. Этот выражающий абсолютную преданность акт продлился не слишком долго. Не нашедшие нас рабы громким и недовольным топаньем оповестили своего хозяина о неудаче, и тот коротко осмотрелся вокруг, оценивая всё опытным и цепким до мелочей взглядом, и, приметив свежие следы, уверенными шагами направился к нашему прошлому укрытию, при этом едва не дав хорошего пинка по лицу всё продолжавшей исступлённо усердствовать Агафье.

Какими же мы были дураками. Не потому, что потратили впустую эти драгоценные секунды вместо того, чтобы бежать сломя голову, сейчас я отменно понимаю, что, в сущности, это ничего бы не изменило, нас бы просто заметили раньше, погоня бы всё равно свершилась, но случись оно всё именно так, то тогда я бы быть может и не писал теперь для вас эти строки. Нет. Мы, то есть я был круглым дураком, раз не воспринял все очевидные знаки ни от матушки, ни от Дмитро, что я поддался своей жадности и жажде скорой наживы. Вина за кончину Саши, Петра и Васьки лежит исключительно на мне, мне одном и ни на ком более. Прощения же мне быть не может…

Поняв, что отсидеться в укрытии нам не удастся, мы вскочили на ноги и пустились наутёк. За нашими спинами раздался скрежещущий гул, и безголовые рабы ринулись в долгожданную погоню. Хотя сама раса атлантов ходит, как и мы, на двух ногах, но в отличие от нас, встав на четвереньки они будто бы вовсе не теряли подвижности и ловкости. Мы словно бы убегали от громадных пауков, что тянули к нам торчавшие из спин руки.

Первым попался Петя. Среди нас он был самым низким, коротконогим и в целом одутловатым человеком, эдаким типичным канцелярским тружеником, а потому он выдохся быстрее нас двоих, начал отставать, хвататься за сердце, а чуть позже был схвачен и унесён в сторону особняка.

После его поимки я и Саша разбежались в разные стороны. Сделали мы это не нарочно. Вокруг было совершенно темно, ночь как на зло была безлунная, так что стоило нам самую малость отдалиться друг от друга, обегая очередную раскидистую яблоню, как мы тут же оказались окончательно и бесповоротно потеряны. Мы не могли себе позволить сбавить темпа или начать оглядываться. Мы просто бежали вперёд, надеясь на покинувшего нас Бога.

Когда я был на пороге кухонного флигеля, то услышал далёкий, но невероятно ясный крик догнанного Саши. Я остался один. Ноги болели, грудь спирало, сердце готово было разорваться в клочья, так что продолжать бегство я более не мог и мне оставалось только укрыться за стенами разрушенного здания и дать последний, отчаянный бой без шанса на победу.

Ввалившись внутрь, я принялся суматошно оглядываться по сторонам, надеясь найти какое-нибудь холодное оружие навроде вил, топора или на худой конец лопаты, но ничего подобного там не оказалось, а гончая уже дышала мне в затылок, так что я подхватил лежавшую под ногами потолочную балку, переломившуюся пополам, тем самым превратившуюся в массивный кол, и направил её острый конец в сторону входа, уперев второй в пол. Не ожидавшая сопротивления с моей стороны тупорылая тварь на всех парах влетела в дверной проём, поджав руки к телу, и насадилась на моё копьё в районе ключичной впадины.

Бежала она быстро, и удар вышел сильным. Меня отбросило назад, старое дерево всадило мне в ладони множество глубоких и толстых заноз, но несмотря на эту боль и сочащуюся кровь я продолжал удерживать балку, пока на другом её конце немая тварь извивалась, беспорядочно размахивала руками и страшно брыкалась, стараясь освободится. Когда же ей это наконец-то удалось, серебристая, сверкающая кровь обильно хлынула из раны. Прекрасная на вид она обладала поистине омерзительным и едким аммиачным запахом, от чего у меня перехватило дыхание и защипало в глазах. Я бросил своё оружие и отбежал в дальний угол лишённой крыши комнаты, чтобы глотнуть свежего воздуха и протереть слезящиеся веки. В этот момент я стал совершенно беззащитен, но гончей было не до меня. Рана оказалась весьма тяжёлой, может и не смертельной, но достаточной для того, чтобы рабское создание больше не могло меня преследовать. Но ведь был ещё и атлант.

Открыв глаза, я увидел, как возле трепыхавшейся гончей в воздухе возникла чёрная, раскручивавшаяся сфера. Раздался свист, из неё показались стопы, затем колени, таз, руки, туловище и наконец-то голова, которая и была источником этого странного явления. Многомерное создание силой одной только мысли было способно создавать разрывы в пространстве, потому у рабов и отбирали эту важнейшую часть тела, лишая их не только разума, но и сил к бегству, а может и многих иных способностей. Глупое и позорное поражение привело охотника в ярость. Слабая шавка — бесполезная шавка. Лечить её не было проку, а потому атлант погрузил одну из рук в свою же голову и достал из карманного измерения, золотое копьё, которым он немедля пронзил тело извивавшегося в агонии раба. Укол был точным, гончая коротко дёрнулась и тут же обмякла. За её смертью настал и мой черёд...

Ударил колокол. Также гулко, низко и оглушающе, как и в прошлый раз. Недовольно скрипнув, атлант посмотрел в сторону особняка, призывавшего его к возвращению. Когда же он обернулся с высоко поднятой рукой, чтобы метнуть губительное копьё, то уже не нашёл меня, потому как в этот раз мне всё же хватило остатков ума не стоять на месте, а воспользоваться последним данным мне шансом и улизнуть через дыру в стене. У него более не было времени на мои поиски и устранение, так что он взял мёртвого раба за ногу и потащил его к особняку, не желая оставлять свидетельство своего явления в наш мир.

Мой прежний проблеск здравомыслия оказался весьма непродолжительным. Увиденное слишком потрясло мой разум, захватило меня, заразило неизвестной и, увы, неизлечимой душевной болезнью. Несмотря на очевидную опасность, нечто внутри меня стремилось последовать за атлантом, как если бы удары колокола взывали не только к нему, но и ко мне. Это был какой-то поразительный в своей чарующей силе гипноз, и я, не сумев побороть это иррациональное желание, побежал следом за охотником и его мёртвой ношей, оставлявшей на земле сверкающий, зловонный след. Сперва по садовым дорожкам, затем по каменным ступеням, через прихожую, и вот я уж стою на той мрачной лесной поляне, окружённый кровавыми деревьями и множеством неведомых чудищ, которые теперь стали ещё уродливее, ибо все картины особняка являли свой подлинный облик в промежутке между двумя боями курантов.

Полосы ртутной крови поднимались вверх по невидимым ступеням; я последовал за ними на второй этаж, чувствуя приступ дурноты, и пошёл по комнатам, старясь не смотреть по сторонам, чтобы окончательно не лишиться рассудка, узрев чудовищный мир атлантов во всей его красе. Размазанные пятна металлической крови стали моими верными провожатыми, и вскоре они вывели меня к ещё одной незримой лестнице. В особняке не было третьего этажа, но это не мешало её существованию, и она не вела в тупик. Эта лестница была похожа на первую, только подъём по ней казался ещё более крутым спуском. Каждый новый шаг наверх ощущался как прыжок с гималайских вершин в самую глубокую морскую расщелину. Голова кружилась так сильно, что я не смог устоять на ногах, и мне пришлось преодолевать это испытание на четвереньках, двигаясь не быстрее черепахи, удерживая в себе всё набегающие рвотные позывы.

На вершине лестнице меня ждала она — огромная и величественная тронная зала, своими размерами и роскошью превосходившая лучшие залы Зимнего дворца и всех прочих дворцов Европы. Это был один огромный механизм из шестерней, поршней, цепных ремней и неизвестных нашей науке движителей, между которыми возвышались резные колонны и статуи тёмных божеств. Всё это было создано из сверкающего золота и украшено чёрными вставками благородного мрамора. Но прекраснее всего были высокие врата, встроенные в дальнюю стену, где обыденно располагался царский престол. Их массивные, испещрённые причудливыми иероглифами створки постепенно закрывались. Это зрелище повергло меня в ужас, и сломив голову я ринулся вперёд, не желая быть оставленным по эту сторону. Да, в тот миг я был поистине безумен. Когда же до моей заветной цели оставалось всего несколько шагов, колокол издал свой последний, надрывистый крик, и врата резко сомкнулись. Состоявший из множества колец с насечками и символами замок завертелся, намертво блокируя вход и одновременно начиная обратный отсчёт до нового пришествия.

Я врезался лбом в дверные створки и отлетел назад. В отличие от всех прочих вещей в особняке эти врата были настоящими, выпуклыми и осязаемыми, они присутствовали в нашем мире, и точно такие же врата находились в мире атлантов, прокладывая тем самым колдовской мост. Боль от удара отрезвила меня, избавила от дьявольского наваждения, и я, крича и рыдая словно малое дитя, побежал прочь от этих едва не поглотивших меня дверей в Преисподнюю. Наверняка это была она. Действительное, отнюдь не метафорическое или образное место, которое прежде не раз являлось в видениях пророкам прошлого, но только мой дядя, вобравший в себя почти всю накопленную человечеством мудрость и соединивший её с тонким чутьём своего болезненного гения, смог узреть картину во всей её полноте и протянуть тем созданиям руку. Ему точно не было дела до последствий, до судьбы людского рода. Он делал это только для того, чтобы доказать самому себе, что для него не существовало никаких пределов и преград, будь то законы природы или начертавший их Бог. Дядя был готов без раздумий попереть их всех разом, без тени сожалений принести всех и всё в жертву своим ненасытным амбициям, с лёгким сердцем обречь весь мир на порабощение или гибель, а там уже будь что будет. И кажется… я начинаю его понимать…

Путь к свободе почти не отложился в моей памяти, или же нынче мой слабеющий, истерзанный кошмарами и призрачными наваждениями разум из последних сил вытесняет эти воспоминания, изолирует их от меня, но это лишь жалкая отсрочка неизбежного исхода. Хотя сейчас мне кажется, что на стене одной из комнат я заметил нечто, что напомнило мне одежду Саши, а может даже и его руку с обручальным кольцом, торчавшую из толпы бесовских существ, чьи серые тела внезапно окрасились в грязно-бордовый. Помочь ему я бы точно не смог. Всё было как в тумане, само бытие стало зыбким и эфемерным, и вот я уже лежу ничком на жёсткой и колючей каменной крошке, щедро рассыпанной на площадке перед особняком, мокрый как мышь и впервые в жизни страдая от тяжёлой отдышки. Мне стоило большого труда подняться на ноги, а после, шаркая словно хромой старик, дойти до комнатушки с припасами и рухнуть в кресло.

Не знаю, сколько времени я там просидел, уставившись перед собой мёртвым взглядом, не думая ни о чём, точно коматозный больной на постели в одинокой палате, но затем меня точно прошибло разрядом электричества. Я встрепенулся, и мой взгляд упал на топорик, которым мы прежде ломали мебель на дрова. Мне сразу стало ясно, в чём он должен был стать мне помощником. Взяв его в руки, я вышел в ночную тьму.

Агафья была в своей жалкой конуре. Она стояла на коленях перед красным углом с осквернёнными иконами и самозабвенно читала молитву, то и дело ударяя морщинистым челом о гнилые половицы. Я остановился в дверях, дабы подслушать, кому именно она возносила хвалу, кого просила о защите и покровительстве, кому изливала свою фанатичную и безумную любовь: забывшему об этом проклятом местечке Иисусу Христу или же её новым владыкам, менее человечным, но более близким, отзывчивым и щедрым. Однако всё, что я тогда расслышал, было невнятное, причмокивающее бормотание и повторяемое из раза в раз троекратное «Аминь». Кому бы она ни молилась, пресвятой Богородице или самому Люциферу, это бы не испортило моих намерений в отношение этого презренного существа.

Она родилась ещё до отмены крепостного права; с ранних лет её учили подавлять в себе волевые порывы, душить в себе свободного человека и беспрекословно подчиняться всякому приказу, невзирая на сопутствовавшие им унижения. Это стало её привычкой, а затем и самой сутью её жизни — служение кому-то выше её самой, в то время как ниже неё, безвольного раба, никого не существовало. Старые господа умерли, быть может, и её муж с детьми тоже отправились на встречу к апостолу Петру, если им прежде не удалось сбежать за тридевять земель. Милостивый Бог ей не отвечал, и она бездумно отдалась противным исчадиям Ада, чтобы заполнить образовавшуюся пустоту, боясь вольной жизни и непокорной мысли как огня.

Я сделал шаг вперёд. Половицы скрипнули, но Агафья не обратила на это внимания и продолжила читать свои кощунственные псалмы. То ли её молитвенный транс был столь глубок, что ничто внешнее не могло вырвать её из духовного омута, то ли она в миг поняла, что ей было суждено умереть, а потому продолжила читать молитву, вкладывая в этот последний акт религиозного таинства все душевные силы. Встав за её спиной и не чувствуя ничего кроме холодной, невозмутимой злобы, я взялся у самого хвоста топорища и сделал широкий замах…

Удар проржавевшего обуха ей пришёлся прямо по седому виску, едва покрытому жиденькими и сальными волосами. Старуха с глухим звуком упала на бок, и по гнилым доскам стала медленно растекаться тёмная кровь, отражая тусклое пламя одинокой лучины.

Хрупкие старческие кости разбились на множество осколков. Пускай в её черепе образовалась глубокая пробоина, а грудь перестала вздыматься от сиплых и тяжёлых вздохов, я ещё несколько минут простоял над её безвольным телом, желая удостовериться в её смерти. Слишком много невозможного уже произошло той ночью, так что было глупо исключать очередное чудо восстания из мёртвых. Но она была мертва. Я бросил окровавленный топор на пол, и пошёл к особняку.

Следующие несколько часов, отделявших меня от рассвета, я провёл, перенося всякий горючий хлам на лесную поляну особняка. Обеспокоенные атланты следили за каждым моим действием, показывали мне какие-то знаки, отдавали немые приказы, не имея возможности проникнуть в наш мир до перезарядки чудовищного механизма, но я продолжал своё чёрное дело, покуда парадная зала не оказалась завалена старым тряпьём, сломанной мебелью и развалившимися книгами. Тогда я вернулся в последний раз вместе с тяжёлым бидоном, чьи тонкие ручки больно впивались в мои побелевшие пальцы. Он был доверху заполнен керосином, который мы намеревались использовать для освещения, и я израсходовал его весь за раз, чтобы зажечь самый большой светильник в моей жизни.

Вытряхнув всё до последней капли из жестяного сосуда, я залез в карман и достал из него заветный коробок спичек. Зажглась только седьмая. Всё в том пагубном месте шло наперекосяк. Я бросил свой маленький факел в пропитавшиеся топливом бархатные гардины, и пламя тут же занялось. Дальше ему моя помощь была не нужна, сытной пищи у него было вдоволь.

Еле-еле переставляя уставшие, изнывавшие от боли ноги и чувствуя спиной и затылком нарастающие волны жара, я вышел на улицу, доковылял до росших перед особняком яблоней и уселся под ними, облокотившись спиной о шершавый ствол, чтобы в полной мере насладиться разыгрывавшимся на моих глазах представлением из одного акта. Я малость опасался, что дядино творение окажется также невосприимчиво к огню, как ранее оно показало свою неуязвимость к царапинам, но благородное пламя, давний и коварнейший друг человека, всё же оказалось сильнее бесовщины, и в считанные минуты огромное здание оказалось окутано бушующими языками разноцветного огня. Было ли тут дело в составе красок или какой-то магической подоплёке, я не знаю, но мне нравилось смотреть на этот пёстрый танец стихии, уничтожавшей моего врага, перерезавшей ему путь в наш мир.

Это зрелище вызвало в моей израненной душе не только чувство восторга, но и долгожданного успокоения, и я незаметно для себя уснул, а когда я вновь открыл глаза, то пламя уже погасло, внутренности особняка обратились в уголь, и от былого екатерининского великолепия остались одни покрытые копотью стены, которые теперь возможно было только снести. Из ценного осталась только земля, которую вряд ли кто-то решится купить, если хотя бы краем уха услышит о её мрачном прошлом. Но меня это уже не слишком беспокоило. Мой сон был безмятежным, но проснулся я с ясным и непоколебимым осознанием того, что для меня ничего не кончилось, что это было только начала моего пути через страдания и безумие, с которого я ни за что не смогу свернуть.

…

Сознание угасает, уступая место иному разуму, более могучему и великому, но менее человечному. Прикоснувшись к тому миру, я невольно получил его метку и стал мостом между реальностями, проводником их воли… я принял дядину эстафету, но хватит ли у меня сил для того, чтоб достичь его высот… повторить его величайшее творение… да поможет мне Бог…

Спасибо за чтение

Вернуться к книге