Черный хлеб
Черный хлеб
ЧЕРНЫЙ ХЛЕБ
Двойною жизнью мы сейчас живем: в грязи, во мраке, в голоде, в печали, мы дышим завтрашним — свободным, щедрым днем. Мы этот день уже завоевали.
О. Берггольц
Июль 1996 года, садовое товарищество «Чистые рассветы»
Девушка эта Антонине Васильевне очень не нравилась, и поначалу старушка пыталась давить внутри себя антипатию, но потом махнула рукой. Какая разница, в конце концов! Девицы эти у Бориса все равно держались самое большее пару месяцев. После того, как его в автомобильный бизнес втянул бывший одноклассник, у сына завелись деньги, и вместе с деньгами проснулся неуемный аппетит на определенного рода девок. Все они как на подбор были высоченными, голенастыми, и все в мини юбках. И Юля не стала исключением – на голову выше сына, с длинными загорелыми ногами, гривой медового оттенка волос. На дачу она прибыла в лакированных полусапожках в жарком июле и юбчонке, на которую, по выражению Антонины Васильевны, пошло два носовых платка. Юля постукивала перламутровым длинным ногтем по пейджеру, демонстративно выложенному на клеенку. Миша, пятилетний внук Антонины Васильевны, порывался заветную коробочку с дисплеем потрогать, но Юля хмурилась и накрывала пейджер ладонью.
Борис принес последний шампур с шашлыком, сгреб куски в тарелку, сел на лавку и прихватил Юлю пониже талии, отчего та притворно взвизгнула. Антонина Васильевна поморщилась, а Миша сделал очередную неудачную попытку завладеть пейджером.
- Наворачивай давай! – кивнул сыну Борис.
Антонина Васильевна положила внуку на тарелку кусок шашлыка и огурец.
- Ешь, не балуй, – тихо сказала она ему на ухо.
- Ну баааа..! – заныл Миша, косясь на пейджер.
- Не надо тебе, это взрослым для работы.
- На день рождения подарю, если бабушку слушаться будешь! – произнес Борис с напыщенным видом.
- Я с тобой в город хочу! Тут скучно!
Антонина Васильевна налила в стакан воды, сделала пару крошечных глотков.
- А вы что, не будете? – Юля подцепила вилкой шашлык, поелозила в оранжевой кашице соуса.
- Юль, ну ты чего, я ж тебе говорил… – пробормотал Борис ей в ухо.
- Да ладно! – отмахнулась она. – К чему эти закидоны? Ну, все знают о вашем трудном детстве, может, не стоит делать это так демонстративно?
- Юль!
Но окрик Бориса был вовсе не строгим, больше для вида. Антонина Васильевна видела, что сын так очарован девушкой, что не может даже осадить.
- Я не ем на людях. Если вас это раздражает, можете поесть под навесом.
- Да мне и тут хорошо! – Юля откинулась на плоскую подушку, прислоненную к стене. – Просто глупо это как-то. По-моему, вы просто хотите привлечь к себе внимание.
- Бабушка ест в своей комнате, – пропищал Миша с детской наивностью. – Всегда!
Антонина Васильевна помолчала, отпила еще глоток воды и поднялась.
- Ладно, пойду клубнику полью.
Когда она обходила веранду, в раскрытое окно услышала укоризненный голос Бориса:
- Блин, ну зачем ты..! Так сложно было промолчать?
- Терпеть не могу, когда кто-то выделывается.
Сын еще что-то бубнил, но Антонина Васильевна уже не слушала. Открыла кран, подняла с грядки шланг и, прижав устьице пальцем, принялась прыскать на кустики клубники. От земли наносило влажным, густым, из открытого парника пахло огурцами. Аппетита старушка не чувствовала, она давным-давно не испытывала голода. Но ей вдруг так захотелось вернуть это ощущение – наслаждение от сочно-душистой мякоти клубники, от свежего травянистого вкуса огурца. О ее странностях знал сын, муж, умерший восемь лет назад, знала невестка, бывшая жена Бориса, знал маленький Миша и ее немногочисленные подруги. Антонина Васильевна не скрывала, что никогда не ест в присутствии кого-либо, и все давно привыкли и не замечали этой ее странности. И Юлины слова ее не обидели, она понимала, что девчонке просто нравится ее задирать. Сын с Юлей засобирались сразу после обеда.Юля надела поверх купальных трусов свою микро юбку, а майку кинула в пляжную сумку. Борис поцеловал мать, сунул ей несколько купюр.
- Ладно, мы это, поехали.
Повернулся к Юле:
- Мля, футболку накинь!
- Ой, котик, не начинай! – она красила губы в пунцовый, глядя в маленькое зеркальце.
- Ну ты че, так и поедешь в электричке?
- Так и поеду! Нефик было машину продавать! Тащиться с потными крестьянами в вагоне – вот щастье-то!
- Дворянка нашлась!
Антонина Васильевна обняла сына:
- Осторожнее там… С деньгами-то.
Борис наскоро поцеловал Мишу, который принялся хлюпать носом, поняв, что отец на ночь не останется, и скрылся вместе с Юлей за забором.
Антонина Васильевна подняла валяющийся велосипед внука, прислонила к стене домика. Обняла Мишу за плечи:
- Ну, не плачь. Давай до ларька дойдем? Я тебе сока куплю, сникерс.
Мишино личико тут же просияло:
- И жувачку Турбо! С вкладышем!
- И жвачку.
***
До лавки было около получаса хода – сначала по тропинке, ведущей из СНТ на трассу, а потом еще вдоль трассы по пыльной обочине. Жара к четырем часам спала, и Миша споро шагал чуть впереди в своей белоснежной панамке.
В небольшом кармане, где располагался крохотный магазинчик и ларек со всякой всячиной, стояла всего одна машина – вусмерть убитая девятка с помятым крылом и выдранной с мясом фарой. Из машины на старушку поверх узких черных очков глянул парень с гладко зачесанными назад волосами, перемалывая челюстями жвачку. Антонине Васильевне почему-то этот парень не понравился, и не понравились тени на его висках и вздувающиеся мышцы около челюстей. Она схватила Мишу за ручку, нырнула в прохладу магазинчика, где взяла молока и хлеба. В ларьке она накупила внуку всякой всячины – несколько жвачек с вложенными картинками, яркие коробочки сока с прикрепленными трубочками, пару шоколадок и еще какие-то странные конфеты, при одном взгляде на которые вспоминалась таблица Менделеева. Когда они отошли от ларька, машины с неприятным типом внутри уже не было.
На даче Антонина Васильевна спрятала сладости в верхний ящик, дабы внук не съел все за один присест и не покрылся розовой сыпью – он такое уже проделывал. Мишу она отправила копаться в песочнице, а сама почистила картошку и поставила вариться на плитке – сделает на завтра картофельное пюре. Может, и Марина приедет, бывшая невестка.
Антонина Васильевна прошла в комнату, посидеть в холодке, пока варится картошка, и вдруг замерла – на круглом столе, покрытом плюшевой скатертью с кисточками, лежала книга. Открытая. И Антонина Васильевна точно помнила, что никакие книги она не читала. И уж точно этим не мог заниматься Борис, который читать терпеть не мог. Антонина Васильевна осторожно, словно к ядовитой гадюке, приблизилась к книге, пробежалась глазами по строчкам:
«– Да что он тут навертел! – с досадой вскричала старуха и пошевелилась в его сторону.
Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
Старуха, как и всегда, была простоволосая. Светлые с проседью, жиденькие волосы ее, по обыкновению жирно смазанные маслом, были заплетены в крысиную косичку и подобраны под осколок роговой гребенки, торчавшей на ее затылке. Удар пришелся в самое темя, чему способствовал ее малый рост. Она вскрикнула, но очень слабо, и вдруг вся осела к полу, хотя и успела еще поднять обе руки к голове. В одной руке еще продолжала держать «заклад». Тут он изо всей силы ударил раз и другой, всё обухом и всё по темени. Кровь хлынула, как из опрокинутого стакана, и тело повалилось навзничь. Он отступил, дал упасть и тотчас же нагнулся к ее лицу; она была уже мертвая. Глаза были вытаращены, как будто хотели выпрыгнуть, а лоб и всё лицо были сморщены и искажены судорогой.»
Достоевский «Преступление и наказание». Антонина Васильевна перевела дух, постояла немного и бросилась во двор.
- Миша! Миша!
- Чего, бабуля? – отозвался он, ссыпая песок в кузов грузовичка.
- Ты тут ничего… никого не видел?
- Кошка тети Дуси приходила. Она ей бубенчик повесила на шею, чтобы птичек не ела.
- И все?
Антонина Васильевна оглянулась – июльский вечер был мягок и тих, и никаких посторонних на участке не было. Солнце сделалось уже яично-желтым, каким становится обычно ближе к вечеру; полные неги, стрекотали кузнечики.
Она вернулась в дом, осмотрела книгу. Может, Юля? Девка она противная, и Антонину Васильевну с самого начала невзлюбила; кто знает, на что эта дуреха способна. Да, наверняка Юля. Старушка захлопнула томик и вернула его на полку с небольшой дачной библиотекой.
***
В девятом часу, когда начало смеркаться, Антонина Васильевна поставила самовар и под его уютное гуденье принялась выставить на стол конфеты и утренние оладушки. Вечерний самовар стал ежедневной традицией; если утром и днем можно было обойтись обычным металлическим чайником на плитке, то завершение дня должно было быть только таким. Она налила душистую заварку, в которую добавила смородинового листа, мяты и чабреца, в чашку внука, себе же плеснула пустого кипятка. Миша устроился уже на лавке, держа в кулачке чайную ложку и поглядывая на варенье. Антонина Васильевна села рядом, поднесла к губам чашку, и в этот момент что-то негромко стукнуло в комнате. Она обернулась и заглянула в темный проем; ей показалось, что в окне, в которое сочился слабый отсвет догорающего заката, что-то шевельнулось. Старушка подошла ко входной двери и щелкнула замком. Входная дверь была добротная – металлическая, Борис еще в прошлом году поставил. Потом прошла в комнату, но не стала включать свет, а вгляделась в окно, откуда была видна лужайка и грядки с клубникой.
- Бабуля! Что там? – в комнату заглянул Миша.
- Все хорошо, зайка. Птичка, наверное, в стекло врезалась.
Антонина Васильевна уже почти отвернулась, но что-то темное закрыло окно, и она невольно вскрикнула, когда увидела жуткую бугристую морду у самого подоконника, будто принадлежащую какому-то животному. Морда подвигалась влево-вправо и вдруг стала подниматься, и стало ясно, что фигура у существа вполне человечья – по крайней мере, виднелся грязный плащ и еще какие-то тряпки у горла. Морда прижалась к стеклу, и тут Антонине Васильевне стало по-настоящему страшно – на лице непрошеного гостя была детская маска, изображающая волка, выглядящая в полутьме как что-то бесформенное и шишковатое. Антонина Васильевна бросилась на веранду и проворно заперла дверь в комнату – она была деревянной, но очень толстой и надежной.
- Что там, бабушка? – со слезой в голосе спросил Миша, напуганный не столько ее вскриком, сколько выражением лица.
- Наверх! – скомандовала Антонина Васильевна и подтолкнула внука к лестнице, ведущей в спальню на второй этаж.
Неизвестно, на что способен этот ненормальный и один ли он тут вообще. Возможно, ему ничего не стоит разбить окно, а две стены веранды были сплошным окном в ненадежном переплете. Разбить окна на втором этаже, во всяком случае, будет сложнее.
Миша, подталкиваемый снизу бабушкой, проворно скрылся в провале люка, и туда же, чувствуя нарастающую панику, быстро влезла Антонина Васильевна. Люк она тоже проворно закрыла на щеколду. Миша хотел зажечь свет, но она не дала, подошла к окну и, чуть отогнув краешек шторы, посмотрела сверху на участок. Хотя уже порядочно стемнело, было видно, что он был пуст, и только Мишин велосипед валялся на газоне. Велосипед?! Она же прислонила его к… Антонину Васильевну охватила паника. Что делать? На участке явно чужие, и непонятно, что они хотят – просто напугать, посмеяться над старухой с ребенком или что-то похуже? Дача их находилась на отшибе, в стороне от основного массива садовых участков, и это раньше казалось Антонине Васильевне благом – сюда почти не доносилась оглушающая музыка по выходным, не слышно было пьяных воплей дачников, и даже жужжание бензопил и газонокосилок сюда тоже практически не долетали.
- Бабуля, там чудовища? – громким шепотом спросил Миша и обхватил ее ногу.
- Нет, там дяди пьяные. Мы тихонько посидим, и они уйдут. Не бойся.
Антонина Васильевна очень хотела верить в то, что говорила.
Снова послышался стук – кто-то внизу отчетливо стучал костяшками пальцев или чем-то твердым по вагонке, которой был обшит домик. Антонина Васильевна подошла к глухой стене, откуда слышался стук, и прислонила ухо к поверхности. Там, снаружи, кто-то переговаривался, хотя слов нельзя было разобрать. И вдруг отчетливо, хоть и приглушенно, послышалось:
- Тише, тише, кто в дому?
- Бабка с мальчиком в углу.
- Что они?
- Лежат, молчат.
- А проснутся?
- Закричат.
Сердце ухнуло куда-то вниз.
- Бабушка! Мне страшно! – по голосу Миши было ясно, что он приготовился плакать.
Антонина Васильевна притянула внука к себе и села на край кровати, дальний от окна.
- Ничего, ничего. Они уйдут, скоро уйдут.
Они просидели так в темноте минут десять, и Антонина Васильевна увидела, как по стене пробежало пятно света. Она сказала Мише оставаться на кровати, а сама подошла к окну. Кто-то светил на лужайку с двух сторон фонариками, и перекрестье лучей высветило выкопанную неглубокую ямку, в которой находилась большая тряпичная кукла, одетая в штанишки и майку внука, висевшие до этого на веревке около бани. Антонина Васильевна видела, что державшие фонари были высокими и крепкими, скорее всего, мужчинами, все остальное скрывала июльская теплая темнота.
Старушка открыла окно и крикнула:
- Что вам надо? У меня сын вот-вот вернется из города!
- Не пизди! – раздалось из темноты, прямо из-под окна. – Где деньги?
Антонина Васильевна свесилась через подоконник и увидела третьего парня, которого было видно из-за освещенного окна веранды. Тщедушный, плюгавый, с уже заметной плешью, хоть и очевидно, молодой. С шеи свешивалась толстая цепочка, предплечья были сплошь в наколках.
- Какие деньги?
- От продажи машины!
- Сын на них сразу другую машину купил! У меня нет никаких денег!
- Я ж сказал – не пизди! Он тут нехило раззвонил, что матушке щедро отсыпал.
Антонина Васильевна чертыхнулась про себя – какое же Борис трепло! Лишь бы перед чужими покрасоваться!
- Правда, не оставлял!
Но она уже понимала, что ее заверения звучат глупо.
- Слышь, старая, отдай бабки! И мы уйдем, не тронем ни тебя, ни твоего щенка, - это произнес парень, стоящий поодаль в темноте.
У него был очень приятный, глубокий, бархатный голос.
- Нет у меня никаких денег!
Антонина Васильевна захлопнула окно. Миша стоял на коленках на кровати и смотрел большими круглыми глазами.
- Это бандиты, бабуля? Они нас убьют?
- Никого они не убьют! Дураки какие-то из соседнего села напились и балуются! Ложись спать, ночь на дворе!
Она откинула покрывало и заставила внука лечь.
Антонина Васильевна напряженно думала. Она узнала этот тонкий глумливый голос – он принадлежал младшему сыну семейства Пащенко из села Великосельево в семи километрах отсюда. Она знала, что мелкий этот мерзавец, похожий на крысеныша невысоким росточком и остреньким, невыразительным лицом, успел к своим 25 годам не раз отсидеть. В селе и его, и его братьев боялись – за ними числилось бог знает сколько грабежей, изнасилований и шалостей помельче, вроде краж. Но Ленька Пащенко до такого изящного запугивания с раскрытым томиком Достоевского или жутким, как из фильма ужасов, стишком, не додумался бы. Один он бы действовал намного топорнее, грубее. Мозги из сего семейства Пащенко варили только у Игоря – старшего. Его в малолетстве отправили к деду с бабкой в город, где он неплохо учился и даже участвовал в каких-то олимпиадах. Потом родители смогли вернуть опеку, и способности и мозги Игоря Пащенко, к сожалению, заработали вовсе не на благо их владельцу. Но он, как самый умный, мастерски избегал внимания милиции и отсидел, в отличие от своих братьев, только один раз и то всего полгода. От дурака Леньки она, возможно, и смогла бы отбрехаться, заболтать, но от Игоря... А денег у нее и в самом деле не было.
Миша заплакал и прижался к бабушке, вцепившись в ее запястье. Антонина Васильевна испытала странное и страшное чувство узнавания – все это уже было. Только давно, очень давно. Юная Тоня один на один со смертельной опасностью и маленький мальчик, которого может защитить только она. Это было совсем как тогда, в…
Ленинград, декабрь 1941 года
Тоня смотрела на кастрюльку с водой, которая все никак не хотела закипать. Крошечные пузырьки дрожали на дне, но все не всплывали и не всплывали. На кухне собрались почти все обитатели их коммуналки на улице Дзержинского: Викентий Антонович Шауляк, преподаватель ремесленного училища, про которого мама с уважением говорила, что он «интеллигент»; его жена Серафима; Леля Синельникова, про нее мама тоже что-то говорила, но совсем не уважительно; и пятилетний Серёжа. На кухне была буржуйка, которую топили сообща из-за недостатка дров. Сережа неотрывно смотрел на кастрюльку, в которой Леля варила богатый по нынешним временам суп – с двумя ложками пшенки и с картофельными очистками; очистки отжалела Серафима. Викентий Антонович сидел над тетрадью за столом около окна, и чего он тут ошивается, Тоня сначала не поняла, а потом сообразила – стережет Серафиму, которая по своей сердобольности могла отдать не только очистки, но и одну-другую картофелину. Леля слышала, как он ее отчитывал в комнате за очистки, ругал, что она цены продуктам не знает; а очистки и в самом деле можно было выгодно обменять на что-то. Викентий делал вид, что проверяет тетради, а сам говорил монотонным мягким голосом, от которого у Тони всегда болела голова:
- Умирают те, кто дисциплины не знает. Надо всегда волю в кулаке держать, девушки. Я вот сам в себе это размягчение не люблю, и Симочке не позволяю! Утром всегда встаю рано, делаю зарядку, пусть даже и в холоде! Нужно двигаться, двигаться! Не разрешать себе опускаться! Помыться, конечно, возможности нету, но хоть лицо умыть – это я всегда строго соблюдаю. И хлеб съедать не сразу весь до крошки, а поберечь маленько, поберечь. А вот это, когда и завтрашнюю, и послезавтрашнюю норму съедают, это уж, извините, вообще за гранью. Нужно уметь держать себя в руках. Чего вот легче – лежать на кровати колодой и кричать «помираю». А у нас всех есть работа, есть долг, в конце концов. Нам родина доверила важное дело, а мы тут… помираем.
Несколько дней как умер от бескормицы маленький коренастый Копылин, работавший сварщиком на Адмиралтейской верфи. Умирал он отчего-то очень шумно – посреди ночи вдруг начал кричать, чем-то швыряться, и, кажется кататься по полу. Тонина мама пошла посмотреть, взяв огарок свечи, велела Тоне и Сереже не выходить. Вернулась с вытянутым, очень бледным лицом, белизну которого было видно даже в скудном свете свечного огонька. А на следующий день и сама обессилела и не смогла подняться на работу – она шила варежки и тулупы для бойцов в здании Мехтреста. Серафима с Лелей завернули Копылина в две простыни и стащили вниз, во двор. Копылин хоть и очень исхудал, но при этом все равно был очень тяжел, и Тоня слышала, как ругалась Леля, когда с кряхтеньем волокла соседа по гулким деревянным ступеням.
Пламенная речь Викентия Антоновича была обращена, очевидно, именно к Копылину, хотя, скорее всего, и к маме тоже, Тоня это чувствовала.
Тоня взяла за руку Сережу, потянула к себе, подальше от учителя, будто брат мог испачкаться о его слова. Лелино же лицо было каменным, и она молча помешивала жиденький суп. Тоня слышала, что картофельные очистки могут быть ядовитыми и что одна семья отравилась. Но ей все равно очень хотелось этого супа, даже если она бы и отравилась.
Когда суп сварился, они двинулись в их с мамой комнату. Леля разлила по мисочкам похлебку – всего половину кастрюльки, а она и так была маленькая. Но Тоня понимала, что ей и самой нужно. В конце концов, это ее крупа, и ее вода, и ее очистки. Вдвоем они подняли маму и отвели к столу; подать ей миску в кровать ни у кого и мысли не было. Нужно было двигаться, двигаться, все это знали. Неподвижность была свидетельством скорой смерти, и Тоня ее очень боялась. Сережа уже вовсю работал ложкой и съел свой суп быстрее всех, и уставился на Тонину порцию. Тоня сунула ему из кармана сухарик – маленький, как кубик игральных костей, но это хоть на какое-то время его отвлекло.
- Спасибо, Оленька, – мама не смотрела на Лелю, отводила глаза.
Тоня знала, что ей стыдно – до войны мама Лелю не любила, называла пустобрешкой, сорокой и гулящей. А Леля точно такой и была. Работала она раньше гардеробщицей в театре, и на нее, молоденькую, двадцатилетнюю, постоянно заглядывались мужчины, и вечно крутила она сразу с несколькими. И губы красила в ярко-красный, и завивала волосы, и постоянно от нее сильно пахло духами. Несерьезная какая-то была, глуповатая, шумная. А вот Викентия Антоновича мама уважала за ученость и витиеватую манеру общаться. Но сейчас, этой трудной зимой, почему-то именно шумная глуповатая Леля пришла им на помощь, а вовсе не учитель, хотя, судя по всему, трудностей с продуктами у него не было. Леля делилась водой, принесенной с Фонтанки, помогала отоваривать карточки и даже отрывала от себя и так скудные крохи. И именно она помогла пристроить шестнадцатилетнюю Тоню в ряды МПВО. Тоня считалась прикомандированной, а по сути была на птичьих правах – никакого документа у нее не было. Сначала она выполняла мелкие поручения, разносила корреспонденцию по штабам, дежурила на крышах, но потом ее начали привлекать и на более серьезные работы, и скоро Тоня вкалывала почти наравне со взрослыми девчатами. За это ей дозволялось пообедать в столовой при штабе МПВО, откуда приносила маме и Сереже хлеб и суп в бидончике.
До войны Сережа ходил в детский сад, но после того, как во двор детского садика при фабрике попала бомба и погибли восемь ребятишек, мама перепугалась и решила, что дома ему будет лучше. Тоня иногда порывалась отвести Сережу, надеясь, что в детском саду его хотя бы покормят, но мама каждый раз поднимала панику:
- Мне одна женщина рассказывала, в одном саду эпидемия тифа началась! А в другом – скарлатина половину ребят выкосила!
И Сережа остался дома.
Тарелки мыть не пришлось – давно привыкли вылизывать, да и воды лишней все равно не было. Тоня закутала Сережу в большой теплый платок поверх пальтишка, дала ему еще крошечный сухарик, такой же выдала маме. Надела просторную телогрейку, которая ей была сильно велика, и отправилась с Лелей на дежурство.
- Вот ведь урод козлобородый, – зло проговорила Леля, когда они вышли в темный морозный двор.
- Почему урод? – Тоня посмотрел на нее сбоку.
- Читает тут нотации свои, а продукты-то он где берет? Морда у него вполне упитанная.
- Да как все, по карточкам. Ты же слышала – говорит, дисциплина.
- Тонька, дурочка ты малолетняя. Он же в ремесленном училище учителем истории работает. Работал, то есть.
- Ну и что?
- А то! У ремеслух сейчас и уроков нет, тем более истории. Их тягают вон окопы рыть, кто еще ноги таскать может… А Викешка себе должность выбил поближе к складу. Оттуда и кормится!
- Да ты что! – ужаснулась Тоня. – Что ты говоришь! Это же воровство! Не может такого быть!
Леля махнула рукой:
- Глупая ты, Тонька!
- Но как же… Неужели за этим не следит никто?
- Следят, ревизии бывают. Только ревизор тоже жрать хочет, а его после ревизии кормят.
Тоня подняла плечи, глубже зарываясь в шарф – мороз кусал за щеки, за нос. Если бы не светомаскировочный фонарь, который чуть светил на ноги, она бы точно врезалась в стену какого-нибудь дома. Вдалеке бахало, изредка возникали оранжевые сполохи, по небу зашарили рукава прожекторов. Где-то там воевал и Тонин папа, от которого два месяца не было уже никаких вестей. В конце октября приходил бывший папин сослуживец, принес им десять кусков сахару в кульке из газеты и ржаной муки пару стаканов, а еще крошечный пузырек масла. Это был последний «гостинец от папы», которого всегда так ждал Сережа. Тоня была уверена, что папа жив и дает «прикурить немцу» – так говорил померший Копылин, но мама при любом упоминании отца начинала плакать, и Тоня видела, что она думает самое худшее.
Наряд в штабе МПВО выдали на дом на углу Литейного и Петра Лаврова, идти пришлось почти полчаса. Тоня по дороге совершенно околела – озноб, который и так бил ее почти постоянно, стал таким сильным, что она начала довольно громко стучать зубами. Особенно сильно подмерзали ноги – валенок у Тони не было, а мамины ботинки грели плохо, хоть она и засунула внутрь газеты и еще утеплилась толстыми носками.
В дом попала авиабомба, снеся весь фасад. Кое-где еще дымило, и несколько девушек в ватниках с повязками на плече суетились возле развалин, пытаясь оттащить большую балку. Леля с Тоней ухватились тоже, и через несколько минут им удалось сволочь ее с горы обломков. Потом принялись таскать кирпичи, и Тоня расчихалась от кирпичной пыли. Старшая прикрикивала на них, но прикрикивала больше для проформы – работали слаженно и споро. Из-под кучи кирпича, балок и кусков мебели время от времени слышался женский голос:
- Девчата, я живая! Откопайте меня! Мне к сестре надо! Очень надо!
Женщина там, внизу, очевидно опасалась, что спасательная команда, выбившись из сил, оставит ее под завалами. Раскапывали пару часов, и Тоня даже согрелась, снуя туда-сюда с камнями и деревянными обломками. Когда сняли кусок полированного дерева, очевидно, бывшей стенкой шкафа, показалось лицо женщины, возраст которой определить было невозможно – так густо вся она была засыпана пылью, осевшей на лице рисунком, похожим на глубокие морщины. Женщину принялись тянуть за пальто, а она охала и цеплялась за девушек. Высвободившись из плена, она заковыляла прочь от дома, согнувшись и припадая на одну ногу.
- Эй, погоди! – Леля догнала ее, схватила ее за плечо и повернула к себе. – Пойдем, в больницу сопроводим. Ранена, мож быть?
- Не надо, со мной все в порядке… – она попыталась высвободиться, но из Лелиной хватки было не так легко вырваться.
Тоня знала, видела уже, что порой раненые, пребывая в состоянии шока, могли пойти в неизвестном направлении, а потом упасть по дороге.
- Да как в порядке, вон, кровь на пальто! – Леля указала рукой в варежке на темные влажные полосы на ткани.
- Это не кровь… Это молоко… - Женщина расстегнула пальто, и на светлой кофточке Тоня увидела большие, расползающиеся от груди вниз потеки. – У меня ребенок был, прожил всего ничего, неделю. И сестра мужа с месяц назад родила, у нее молока совсем нет. Бескормица, сиськи сухие. Мальчишка мусолил, мусолил, так и не раздоил ее. Врач говорит – питание нужно. А где его взять, питание... Вот хожу к ней вечером после работы, кормлю дитенка-то. Может, вытащим… Пустите, девки, мне ребенка кормить надо.
Леля выпустила рукав женщины, та отерла лоб, только еще больше размазав грязь, и потащилась по темной улице.
Завалы разгребали почти до рассвета, но живых больше не нашли. Вытащили мертвого мужчину с девочкой лет 10 и еще торс с одной ногой и пару рук, явно принадлежащих разным людям. Пришла подвода с лошадью и увезла мертвецов.
Домой возвращались засветло, когда небо открылось розовым румяным рассветом – день обещался быть снова морозным. Тоня шла, чувствуя, как дрожат ватные ноги, а в голове образовалась легкая гулкая пустота. Очень хотелось есть, и она с ужасом думала, что ей делать, если мать не смогла встать и отоварить карточки. Леля, понявшая ее молчание по-своему, сказала:
- Да ладно тебе. Привыкнешь. Я поначалу тоже тряслась, когда трупы раскапывали, а сейчас ничего, пообвыкла.
Почему-то Леля совершенно по-разному оценивала погибших при бомбежках и падающих на улицах от голода. Гибель умерших от голода воспринималась ею как нормальное течение жизни – что поделать, если обстоятельства сейчас именно такие, а вот тех, кого Леля вытаскивала из завалов, она считала трагически погибшими. Тоня ее логику понять не могла. Сама она давно привыкла к веренице мертвецов – из их окна, выходящего на улицу, хорошо были видны прохожие, тянувшие саночки или просто листы фанеры с запеленутыми телами. Хотя некоторые были и без погребальных пелен.
Проходя мимо Аничкова дворца, который превратили в гражданский госпиталь, они застали скандал. Во дворе, в распахнутые ворота видны были штабеля тел; девушки затаскивали их в кузов однотонки. Рядом стояла женщина в пальто с жиденьким воротником, держащая веревочку детских саней. На санях восседала старуха с таким страшным лицом, что Тоня невольно ахнула, хотя она уж всяких повидала на улицах Ленинграда. Темное лицо старухи, сжатое в кулачок, казалось, утратило вообще какие-либо мягкие ткани. Тонкая сухая кожа была натянута так плотно, что под ней угадывались длинные лошадиные зубы, а провалы щек под острыми выступами скул казались коричневыми земляными гротами. Взгляд ее светлых водянистых глаз, пустой и в то же время пронзительный, обращенный вглубь себя, говорил о близости смерти. Тоня хорошо знала такой взгляд и знала, что каждый, у кого он появляется, не выживет никогда. Выживали и с водянкой, и с дизентерийным поносом, и даже те, кто от голода мог только ползать – и те, если повезло достать провизии, поднимались и жили дальше, а подобные этой старухе, с таким стеклистым, непроницаемым, не обращенным ни на кого взглядом, не выживали никогда. И самое ужасное, что было в ее облике – на лице ее копошились мириады серых вшей, заползавшие даже на глаза, ползали в густых седых бровях, шевелились живой коркой. Старуха не смахивала их; она сидела, равнодушная уже ко всему на свете.
- Вы с ума сошли! – кричала женщине девушка из кузова грузовика. – Я сейчас коменданта позову! И милиционера! Вы чего хулиганите, гражданка?!
- Да она через час, самое большее, помрет! – отвечала ей женщина с облезлым воротником. – А мне на работу! Когда я ее еще смогу отвезти? Мне вот санки всего на час дали! Не мои санки-то!
- Она живая еще! Вот помрет, тогда и приходите!
Женщина растерянно оглянулась на старуху, постояла несколько секунд в нерешительности и вдруг скинула ее сильным толчком на утоптанный снег и быстро двинулась прочь, волоча свои санки.
- Эй! А ну, стой! – неслось ей в спину, но она даже не оглянулась. – Вот мерзавка!
- Пошли, – Леля толкнула Тоню в бок, и они двинулись дальше.
Дома ее ждала радость – мать не только смогла отоварить хлебные карточки, но и каким-то чудом вышло купить стакан гречневой крупы. Но воды сварить не было, а сил идти на Фонтанку у матери не осталось, и они с Сережей грызли сухую гречку так.
Тоня взяла бидон и на ватных ногах отправилась на Фонтанку. По дороге дрожь унялась, и она подумала, что может быть, и правда, движение – лучшее сейчас лекарство. На речку Тоня скатилась на заднице – сходни обледенели от воды, выплескивавшейся из посудин. А вот обратно пришлось лезть, осторожно переставляя ноги по подъему чуть в стороне, в котором сделали выемки для ног. Некоторые женщины, уже набравшие воды, стояли и ждали, пока замерзнет – так можно было не опасаться, что прольешь драгоценную влагу.
К ее приходу мать встала, и, охая, тяжело переставляла опухшие ноги, не влезавшие уже в ботинки. Она накрутила на каждую ногу по платку и сунула в отцовские тапочки. Мать разожгла буржуйку – у них было припрятано несколько деревяшек от стула, которые Тоня однажды принесла с дежурства.
Пока гречка варилась, Сережа не переставал повторять одно и то же, как попугай:
- Когда кушать? Кушать! Кушать хочу!
Гречку все равно не доварили, но такая, жестковатая на зубах, она была, наверное, лучше. То усилие, которое было нужно, чтоб ее разжевать, хоть немного обманывало и давало ощущение, что ешь что-то плотное и поэтому наверняка питательное.
Тоня легла спать прямо в пальто, хоть ей и стало теплее от съеденной гречки, и с закрытыми глазами почувствовала, как мать накрывает еще чем-то сверху. Наверное, папиным теплым плащом. Перед глазами ее картинки – мятый бидон какой-то женщины с неплотно прилегающей крышкой, грозный красный рассвет в морозном мареве, серая масса вшей на лице старухи, которая одновременно была и мертва, и не мертва, и поверх всего этого – густой, вязкий голос учителя Шауляка, вещающего о том, как важно двигаться, двигаться, двигаться. Тоня невольно шевельнула руками и ногами, и напоследок, перед тем, как провалиться в сон, подумала: «Куда ж нам двигаться?»
***
К концу январю мама стала совсем плоха. Отеки ее спали, обнажив ссохшееся, старушачье лицо, на которое Тоне было жутко смотреть. Она уже почти не вставала и на попытки дочери растормошить ее, заставить пройти хотя бы несколько шагов по комнате, не реагировала. Мама шарила беспокойными, сухими глазами вокруг и говорила:
- Тоня, ты плохо смотришь за хозяйством. Опять к ужину ничего нет… А папа? Папа придет голодный.
А потом вдруг принималась плакать без слез, по-детски кривя губы:
- Дайте хоть корочку, корочку…Почему меня обделяют? Я видела, Сереже ты даешь!
Но Тоня если кого обделяла, то только себя. Она отрезала от своего пайка крохотный кусочек – граммов 20, не больше. Резала его тонюсенькими, на просвет, пластинками, сушила на буржуйке. Когда мама начинала громко охать и метаться по кровати, она совала ей в рот этот микроскопический кусочек и давала Сереже, который часто не мог уснуть от голода.
Когда-то крепенький и румяный Сережа стал, как и взрослые, медлительным, сонным, неповоротливым. Он уже давно не играл и не рассматривал книжки, а только сидел и смотрел на будильник с большими черными цифрами – Тоня показала ему, при каком положении стрелок наступит время ужина, обеда и завтрака. Иногда он принимался рассуждать, что он съест самое первое, когда наши бойцы откинут немцев от города и в магазинах снова появятся продукты:
- Я бы воооот такую булку съел. А еще картошек целую кастрюлю! А еще баранок сто штук!
- В тебя не влезет, – спорила Тоня. – Ты ж не знаешь, как это много – сто штук!
- Нет, влезет, влезет! Я что угодно съел бы!
Однажды, когда Тоня с другими девчатами из МПВО зачищала улицу от трупов после авианалета, она увидела, как из кармана одного убитого военного высунулась наполовину пачка папирос. Тоня зыркнула глазами по сторонам и быстро прибрала пачку. Дома она уже рассмотрела, что та оказалась неполной, но ее все равно удалось обменять на кусок хлеба граммов в 200. Пару папирос Тоня припрятала, и попробовала сделать так, как научила ее Леля – дала Сереже несколько раз затянуться. Тот кашлял, давился и плакал, но после перестал просил есть и с полчаса просидел спокойно, играя своими солдатиками в очередь в булочную. И с тех пор она несколько раз пользовалась папиросами, чтоб заглушить голод у брата.
Леля растеряла свою красоту окончательно – под глазами пролегли огромные черные провалы, она давно уже и не ругалась, и не смеялась. Обычно шумная, крикливая, шебутная, она стала замороженной и серьезной. И все равно помогала Тоне – отоваривала карточки при случае, делилась водой и дровами, если удавалось добыть. У семейства Шауляк дела шли тоже не очень. Викентий Антонович говорил больше обычного свои длинные округлые фразы, нудно и долго рассуждая о том, что в Ленинграде есть люди, которыми должно особенно дорожить.
- Ну вот скажем, профессор химии. Нужный ведь для дела человек, очень нужный! Особенно в военное время, когда каждый специалист на вес золота, натурально на вес золота. Или, возьмем, для примера, ну… Уборщицу в театре. Уборщиц много, профессоров мало, а толковых профессоров еще меньше, так что же делать, если такая нужда у Родины в людях толковых, людях глубоких.
Он еще говорил и говорил, и Тоня понимала, что он хотел сказать не про уборщицу, а про гардеробщицу, но удержался в последний момент. Но она не понимала, к чему все это говорится, пока вечно все знающая Леля не просветила ее:
- Да поперли его с хлебного места! В истопники определили! А к складу поближе директор назначил кого-то из своих, из родственников!
Серафима перестала совать Сереже сухарики и жменьки крупы, и проходя мимо Тони, отводила глаза. Она, в противоположность своему мужу, сделалась напротив, очень молчаливой, даже какой-то диковатой. Иногда Тоня слышала обрывки разговоров из комнаты Шауляков, и говорил, как всегда, один Викентий Антонович:
- Представляешь, Симочка, я ему и говорю – Ефим Соломонович, побойтесь бога, ведь вас сослуживец просит! Я же не чужой человек! А он все-таки отказал! Знает, в каком я состоянии, и все-таки отказывает!
Что-то глухо и коротко возражала Серафима, а после слышался тот же удушливый голос учителя:
- Ну так что же! Нужно уметь помогать не только своим родным, близким, но и людям, нужным Родине, людям, хранящим такой багаж знаний! Чувство сотоварищества и сопричастности общей беде, это, Симочка, знаешь ли…
Он еще говорил – все так же длинно, нудно, скучно, но Тоня уже не слушала.
В конце января маме стало значительно хуже – она перестала вставать даже к ведру с нечистотами, и все кашляла, кашляла со страшными присвистом, и на лбу выделялась толстая синяя вена. Тоня вызвала врача из поликлиники, не надеясь ни на что, но он, к ее удивлению, пришел через три дня. Долго сидел на диванчике, пытаясь отдышаться – врач тоже был невероятно худ, и тонкие руки его болтались в рукавах пальто. Отдышавшись, он велел снять с мамы кучу тряпья и задрать рубашку. Послушав ее трубочкой, он вынул ампулу и сунул Тоне:
- А ну, согрей в руках. У меня руки ледяные.
Но у Тони они тоже были ледяные, и она сунула ампулу за пазуху.
- Это не пневмония?
Врач пожал плечами:
- Вряд ли. Особых хрипов я не наблюдаю.
- Так она выздоровеет?
Он не ответил и движением руки велел ей достать ампулу; собрал шприц, которым заинтересовался Сережа, и сделал матери укол камфары.
- Так что с ней? – снова беспокойно спросила Тоня. – Точно не пневмония?
- Алиментарная дистрофия, девушка, – раздражительно ответил врач. – От голода едой лечат, едой!
Последнюю фразу он прокричал, и напуганный Сережа спрятался за Тоню.
Маме от камфары неожиданно стало лучше, она вдруг пришла в себя и с ясным сознанием начала строить планы на завтра.
- Завтра, дай бог, встану, и на декаду карточки отоварю. А что Викентий Антонович? Сима?
Она говорила много и очень быстро, и Тоне совсем не нравились ее по-особенному блестящие глаза. Но Сережа подвоха не замечал и жался к матери, пряча лицо на ее груди. Мама говорила еще и о том, что можно и самим сделать буржуйку – какая-то Алена Семенова из мехового треста так и сделала, нужно только найти кусок жести; сетовала, что от папы долго нет писем, боялась, как бы он не простудился в такой мороз. Она гладила Сережу по замотанной в платок голове и говорила, говорила…
А ночью мама умерла.
***
Леля сходила, узнала про похороны, сказала, что хотят целую буханку за рытье могилы и гроб, а везти все равно нужно самим до кладбища. Ни у Лели, ни у Тони целой буханки не было. Викентий Антонович предложил оставить маму во дворе – раз в неделю ездили отряды из райсовета и грузили трупы на подводу. Но Тоня пришла в ужас от мысли, что придется целую неделю ходить мимо маминого трупа, и решительно отвергла эту идею. Она стащила со стола скатерть и принялась зашивать в нее мамино тело, поминутно раздражаясь от того, что движению иглы мешала бахрома. Она плакала тихо, стараясь не пугать Сережу, который смысл маминой смерти не особенно понял. Ему казалось, что нужно пережить то, что взрослые называют «похороны», а потом мама, наверное, вернется. Он нарисовал цветными карандашами корявенький цветочек и сказал, что это гвоздика. Вырезал его ножницами по контуру и сунул в карман маминого пальто, пока оно еще не скрылось под пеленой, сшитой из скатерти. К счастью, у них были большие санки, и Леля с Серафимой помогли привязать тело к сиденью. Тоня собиралась тащиться на Пискаревское кладбище одна, но Леля подошла и молча взялась за веревку.
По дороге попадались такие же странники со скорбным грузом, и чем ближе они подходили к кладбищу, тем больше было спутников с замотанными в разнообразное тряпье трупами. Изредка встречались и гробы, и Тоня увидела даже гроб, сделанный из большого ящика для напольных часов. Лицо остроносого мертвеца виднелось под стеклянной дверцей, где раньше находился циферблат. К тому времени, когда они дошли до кладбища, обе выдохлись, и Тоня несколько раз останавливалась и садилась в снег. Ей было невыносимо стыдно – ей было совершенно нечего дать своей подруге за помощь с похоронами. Дома оставался крошечный кусочек хлеба граммов на 50 да тарелка страшной баланды из пропаренных дрожжей. Все это дожидалось своего часа на ужин, и она точно знала, что Сережа не сводит глаз с часов.
Идти было тяжело – приходилось глотать морозный воздух, который на вкус был как мороженое. Доплелись уже далеко за полдень и когда вошли на территорию кладбища, увидели сотни человеческих тел, темнеющих на снегу. Какие-то из них были зашиты в простыни, но многие лежали просто так, и Тоня засмотрелась на девушку в красивом платье, чьи длинные распущенные волосы протянулись вдоль протоптанной в снегу тропинки. Между мертвых ходили и живые – искали своих родных, которые увезли грузовики и подводы отрядов зачистки.
- Мама, да я говорю тебе, я на ногу ей красную ленту повязал! Пойдем, нету тут! – говорил молодой человек очень низкого роста, шапка которому, казалось, слишком сильно давит на голову – такой большой она выглядела по сравнению с его сухоньким маленьким лицом. Старушка рядом с ним всхлипнула и вцепилась в его руку.
Некоторые трупы застыли в жутких позах: с широко расставленными и поднятыми вверх руками, с согнутыми, словно когти, пальцами. Тоня уже знала, что это те, кто погиб в «щелях» – рвах, вырытых для того, чтобы в них прятаться при обстреле на открытой местности. Раненые пытались выбраться из «щели», карабкались на скаты, да так и умирали.
Маму они оставили около тела красивого военного в форме.
- Когда их захоронят? – спросила Тоня, когда они вышли с кладбища.
- По весне, как земля оттает, – голос Лели был сух и невыразителен. – Сейчас могилу хрен выкопаешь.
К дому они подошли, когда уже начало темнеть. И когда поднялись на свой этаж, Тоня услышала крики и обмерла – она сразу поняла, что что-то случилось с Сережей. Она бросилась в квартиру и увидела, как Викентий Антонович всем телом, выставив левое плечо, сильно бьет в дверь их комнаты, явно намереваясь ее высадить. Бледная Серафима без платка, без шапки, с растрепанными седыми волосами, кричала:
- Что ж ты делаешь! Бога побойся, это же ребенок!
- Он все равно умрет! – кричал ей Викентий Антонович. – А мне жить надо! Жить!
Тоня окаменела на несколько секунд, когда поняла, зачем старый учитель пытается добраться до Сережи. Она хотела броситься на него, как тигрица, защищающая тигренка, но ее схватила за плечо Леля.
- А ну, стой! Не лезь к нему! Видишь – не в себе!
И только тут Тоня увидела, что в одной руке у Викентия Антоновича зажат большой нож для разделки мяса.
Леля огляделась, метнулась в свою комнату и вышла со шваброй и покрывалом, очевидно намереваясь набросить на него покрывало и садануть его шваброй. Но их опередила Серафима – оказывается, она давно держала в опущенной руке кочергу, которая пряталась в складках ее юбки. И она с силой, наотмашь ударила мужа прямо по голове кочергой. Старый учитель на мгновение замер, охнул и стал оседать на пол. Ниже плеши, там, где росли жиденькие волосенки, обильно проступила кровь.
- Симочка, зачем же ты… – пробормотал он и окончательно лишился чувств.
Серафима наклонилась над ним, пощупала шею и, взяв мужа за рукава, потащила в свою комнату. На полу осталось небольшое кровяное пятно.
Тоня открыла комнату и увидела Сережу, который стоял напротив двери, выставив перед собой игрушечную оловянную сабельку. Лицо его было напряженным и решительным. Когда он увидел Тоню, немедленно кинул саблю, разревелся и бросился к ней, с размаху обняв ее колени.
- Мальчик мой! – Тоня тоже заплакала, прижимая к себе худенькое под кучей тряпья тельце брата. – Храбрый мой мальчик!
Старый учитель умер этой же ночью, и Тоня выдохнула – как оставлять Сережу в квартире с безумцем, она не представляла.
***
Весь следующий день у Тони страшно болела голова. Она бегала между штабами, разнося записки, и к вечеру ей стало настолько плохо, что она не выдержала и заплакала, чувствуя, как боль, словно острый молоточек, бьется внутри черепа. И – странное дело – ей совсем не хотелось есть. Ужиная постными щами в столовой, она вдруг подумала, что это такая глупость – голод. Голода ведь можно и не чувствовать, вот как сейчас. Она еле дотащилась до дома, поднимая тяжелые-претяжелые ноги. Накормила Сережу, рухнула на постель и вдруг почувствовала, как потолок сорвался с места и завертелся, завертелся… В первую секунду она очень испугалась, подумав, что в дом попала бомба, но потом поняла, что у нее просто сильно кружится голова.
- Позови Лелю… – еле выговорила она тяжело ворочающимся языком.
Сережа привел соседку, и та пощупала Тонин лоб тыльной стороной руки:
- Да ты горишь вся, девчоночка…
Тоню сотрясал страшный озноб, такой сильный, какого не было никогда ни при каких морозах. Болели глаза, и тени в свете коптилки казались огромными, нереальными. Леля убежала и вернулась с чашкой горячего чаю, настоящего чаю. Напоила ее, набросила сверху ватное одеяло и толстую мамину шубу.
Ночью Тоня то впадала в тяжелое забытье, которое сложно было назвать сном, то лежала, таращась в кромешную темноту, и в ней виделись огромные костистые рыбины. Утром, когда за ней зашла Леля, она не смогла встать с кровати – перед глазами все плыло, вспыхивали большие яркие цветы, какие бывают, когда долго смотришь на лампу или солнце. Она еще услышала бесцветный голос Серафимы, которая удивительным образом оказалась около постели:
- Тиф.
И провалилась в черноту.
***
Очнулась Тоня от ощущения, как что-то очень холодное елозит по голове, больно шоркая по коже. Она с трудом разлепила веки, и недовольный голос произнес:
- А ну, лежи!
Тоня скосила глаза, увидела, как на подушку упала прядь волос.
- Остричь надо, от вошей. Лежи, девочка.
Тоня опять провалилась в колышущуюся зыбь, в которой не было ничего постоянного. Она видела длинную черную очередь, бесконечную, теряющуюся в перспективе, и она точно знала, что там впереди – булочная. Там дают хлеб. Но сколько бы ни двигалась очередь, Тоня оставалась на месте. Всегда около разбитого окна с остатками бумажных полос, и на подоконнике осколок в форме звезды. Вот она делает шаг, ждет, что сейчас в поле зрения появится вывеска «Булочная», но видит снова то же окно и тот же звездчатый осколок. Холод пробирается под пальтишко, Тоня дрожит, дрожит, она понимает, что ей нужно куда-то забежать погреться, иначе она отморозит нос и пальцы. Впереди стоящий высокий мужчина оборачивается, и Тоня видит узкую жидкую бородку, в которой копошатся серые вши. Он рявкает в самое ухо: «Нельзя уходить!»
От его крика Тоня вздрогнула и вдруг проснулась. Обвела глазами помещение – она была не дома, а в большом деревянном бараке с заиндевелыми окнами, в одно из окошек выходила труба буржуйки. На нескольких десятках кроватей лежали люди, и нянечка, одетая в грязный халат поверх пальто, кормила с ложечки невероятно худого мужчину, у которого выступали острые скуловые кости. Кто-то громко бормотал на койке в углу:
- Нина! Скажите Инге Львовне, что она карточки наши забрала, пусть вернет! Это же не по-товарищески! Нина! Нина!
Дальше пошел и вовсе сумбурный бред про валенки, лабораторных мышей и обмен килограмма сахара на буржуйку и гроб. Тоню вдруг как подкинуло:
- Сережа!
Она сказала это вслух и села в кровати. Нянечка обернулась, вытерла мужчине подбородок, подошла к Тоне, пощупала лоб.
- Не бредишь?
- Нет! Нет! У меня дома братик, ему пять лет!
Она заметалась на кровати, хотела вскочить, но ее тут же остановила страшная слабость. Тоня осмотрела себя – одета она была в чужие вещи, какие-то линялые, жухлые. Потрогала пуховый платок, а под ним странно-легкая, без толстых кос, голова.
- Вот тебе девушка принесла.
Нянечка отдала Тоне записку, и та торопливо ее развернула: «Тонечка! Надеюсь, ты выздоровела! Сережу мы с Серафимой отвели в очаг, так что не беспокойся. Я предупредила, чтобы если его переведут в детдом, чтобы тебе оставили адрес. Леля.»
- Все равно, мне надо идти!
Совсем один, среди чужих людей! Тоня снова сделала попытку встать, но ноги не держали ее, а голова кружилась.
- Лежи, лежи! Прыткая какая!
Нянечка уложила ее в кровать, и Тоня едва не расплакалась от бессилия.
Ночью по палате ходила санитарка с коптилкой, слушала дыхание больных и щупала пульс. Однажды она долго стояла над Тоней, трогая ее шею под челюстью, и Тоня все хотела сказать «Я живая!» но сухость во рту и слабость была такая, что это ей удалось не сразу.
Мертвых волокли во двор и складывали у морга, который был хорошо виден из окна барака, штабелями.Палата отапливалась, но так плохо, что пациенты все равно лежали в платках и шапках, а по утрам замерзала вода в баке около двери. Санитарка, разбивая лед ковшиком, шутила:
- Ну вот, вода стала погуще!
И все смеялись – не потому, что было смешно, но потому что жить хотелось, жить. Пусть в холоде, голоде и бомбежках, но страстно хотелось жить. Именно выздоравливая после тяжелого тифа, Тоня вдруг поняла, как она дорожит жизнью.
На коже появились розовые пятна, которые сначала покраснели, потом посинели. Тоня выпросила у санитарки зеркальце, и, взглянув на свое лицо – с острым вытянувшимся носом, с могильной чернотой под глазами, с неаккуратными кляксами сыпи – ужаснулась.
В больнице кормили; пусть порции были нищенские, а в супе еще нужно было отыскать картошку и разваренные капустные листы, но все-таки Тоня пошла на поправку.
***
Выписали ее в день, когда чуть спал мороз и за окном густо мела метель.
От Боткинской больницы Тоня едва дотащилась до дома. Ее одежду не вернули – сказали, положили на прожарку, но так она и затерялась. А чужое пальто оказалось тонким и не грело;под платок задувал ветер, в лицо бросалась снежной крупой пурга. Голове было холодно и непривычно без волос.
Когда Тоня, задыхаясь на каждой ступеньке, поднялась в квартиру, ее поразила какая-то мертвенная, гробовая тишина. В их коммуналке на Дзержинского и так последние месяцы было невесело и тихо, но сейчас она походила на гроб. Холодный, промороженный дом, без детского голоска Сережи, без стонов мамы, без назидательного бубнежа старого учителя. Тоня открыла дверь в свою комнату – на нее пахнуло морозом; Лелина комната тоже была пуста и холодна. Тогда она зашла к Шаулякам, и сначала ей показалось, что и в ней никого нет. Но тут заворочалась куча тряпья на кровати, и к ней повернула лицо Серафима. Тоня, увидев ее, ахнула. На нее смотрела глубокая изможденная старуха, пустые глаза которой уже ничего не выражали.
- Божечки! Серафимочка Ивановна! Как же вы?
- Жи-ва-я… – еле ворочая языком, проговорила Серафима. – Думала, на Пискаревку и тебя свезли...
- А Леля как?
- Не знаю… Пятый день ее нет...
- Как же… Как же нет?! – вскричала Тоня в ужасе.
- Не знаю… – Серафима равнодушно прикрыла глаза.
- Подождите! Подождите!
Тоня так быстро, насколько могла, проковыляла в комнату. У них оставался стул – красивый венский стул с затейливой спинкой, мама берегла его до последнего. Тоня взяла топор – он показался ей неподъемно тяжел – и рубанула по стулу. Сил у нее не хватало, но она, закусив губу, роняла и роняла тяжелое лезвие на красивое полированное дерево. Когда удалось собрать несколько щепочек, она принесла сунула их в буржуйку в комнате Серафимы. Туда же притащила обломки побольше и стала ждать, пока нагреется печурка. Тоня попыталась поднять Серафиму и отвести на погреться, но та только слабо постанывала и не старалась никак ей помочь.
Тоня сходила во двор, нагребла снега в бидончик, вскипятила в ковшике воды – с песком, мутноватой взвесью, но сил идти на Фонтанку у нее не было. Достала из-за пазухи носовой платок, в который положила порцию пшенной каши из больницы, всего пару столовых ложек. Отложила себе половину, вторую часть погрела на буржуйке. Она напоила Серафиму кипятком, накормила кашей, которую та жадно заглотила за полминуты, хотя Тоня кормила ее чайной ложечкой, кладя в рот крошечные кусочки. Серафима подтянулась, села на кровати.
- Сережа в детском очаге?
- Да, я отвела его туда. Только, наверное, в детдом уже определили.
- А Леля? Что же с ней?
Серафима посмотрела на нее тяжелым взглядом, отравленным неизмеримой тоской.
- Не знаю, девочка. Сейчас время-то такое, жизнь ни гроша не стоит.
- Я схожу в штаб, узнаю.
Тоня тоже выпила несколько глотков кипятка, съела микроскопический кусок каши, заставив себя отложить оставшееся на вечер. Кроме этой порции каши у нее не было больше ничего.
Покачиваясь от слабости, волоча ноги, она доплелась до штаба, и увидела во дворе незнакомого дворника, который ломал какие-то ящики и обломки складывал в кучу. Тоня двинулась было к входу, но дворник остановил ее:
- Эй! Тебе чего тут?
- Я в штаб, я прикомандированная!
- Эва, а вот чего врать-то! Штаба-то уж две недели тут нету, переформировали.
- А где ж он теперь?
Дворник сказал адрес – новый штаб, объединенный с чем-то; с чем, Тоня не поняла, находился в районе Технологического института, и она поплелась туда.
Новое помещение оказалось просторнее и светлее, но Тоня совершенно не узнавала лиц девчат вокруг.
- Гражданка, вам чего? – спросила скуластая девушка в ватнике, крест-накрест перевязанном шалью.
- Я Олю ищу. Синельникову.
- Кого? Синельникову? – сзади подошла другая девушка, низенькая, с густыми черными бровями вразлет. – Так она ж погибла.
- Что..? – Тоня почувствовала, как пол качнулся под ногами, словно палуба.
- Она людей в «щель» повела, обстрел был. А сама спрятаться не успела, осколком ее убило.
Тоня бессильно упала на лавку, на другом конце которой громоздились пухлые картонные папки с широкой надписью «Дело». К горлу подступил ком, но слезы так и не появились – давно не было их, слез. Замерзли они, высохли.
- А я? – она подняла глаза на чернобровую девушку. – Мне как быть? Я при штабе была… прикомандированной числилась.
Та пожала плечами. Тоня попыталась выяснить, нельзя ли ей продолжить работу при штабе, и для нее даже отыскали командира штаба, пожилого одноногого мужчину в шинели. Тот выслушал ее сбивчивые объяснения и покачал головой:
- Иди домой, ты ж на ногах не стоишь. Что мне с тобой делать? Какой ты работник?
Тоня принялась его горячо переубеждать, но как назло у нее закружилась голова и она была вынуждена опереться о стенку.
- Иди домой, девочка. У нас ревизии строгие, так просто приписать кого-то в столовую я не могу.
Тоня сглотнула твердый комок в горле и поплелась домой.
***
Сходила она и в детский очаг, куда Леля отвела Сережу. Располагался он в бывшем доходном доме на набережной Фонтанки, и когда Тоня увидела здание, в груди ее заледенело – крышу и боковую часть снесло взрывом. Она зашла в соседний дом, поспрашивала, но никто не знал, куда эвакуировали детский сад. Сердитый молодой мужчина, занимавшийся во дворе тем, что пилил на дрова красивый дубовый шкаф, посоветовал узнать в райисполкоме. Тоня направилась туда сразу же, где светловолосая женщина неопределенного возраста сообщила, что детсад №19 вывезли и детей рассовали по разным детсадам и детдомам, но списков пока не поступало.
Понурая Тоня вернулась домой ни с чем. Она переселилась в комнату Серафимы, у которой была буржуйка. Тоня потихоньку доламывала мебель в своей комнате, а также лавочку с кухни. Она же и отоваривала карточки и свои, и соседки, которая с кровати почти не вставала. И хоть в двадцатых числах января произошло увеличение иждивенческой нормы до 250 грамм, Тоня видела, что Серафима еле держится. Она, лежа на кровати, накрытая одеялом и шубой Викентия Антоновича, смотрела на ногти и щурила глаза. Тоне это страшно не нравилось – где-то она слышала, что это верный признак подступающей смерти. И она прятала руку соседки под одеяло и ругала ее.
Однажды Тоня отморозила кончик мизинца на ноге, стоя в очереди в булочную. Некоторые стояльцы бегали греться в подъезды, их сменяли родственники, друзья, а Тоню было некем заменить. У нее по-прежнему не было валенок, а силы все таяли и таяли. Она перестала ходить на Фонтанку за водой – тяжело было подниматься по обледеневшему спуску, тяжело тащить бидон. И без Лели стало совсем тоскливо, а Серафима все больше пугала ее своим пустым сухим взглядом.
Однажды ей посчастливилось отоварить 200 граммов пшена, это была невероятная, неслыханная удача. Тоня сварила жидкую кашу, наелась сама горячего и покормила Серафиму. Ей стало тепло, и даже немножко весело, и она видела, что соседка тоже немного оживилась.
- Слушай, у меня приятельница была, она хорошая, добрая женщина… Должна мне кой за что, обещалась валенками отдать. Ты сходи к ней, бог весть, конечно, остались ли они у ней, сменяла мож быть, но мы с ней в декабре об валенках договаривались. Она тут недалеко, на Большой Подьяческой живет. Скажи, от меня. А я тебе записку напишу.
И Серафима действительно написала на обрывке тетрадного листа записку, для которой пришлось отогревать замерзшие чернила.
***
Тоня плелась по Садовой, и ее сотрясала крупная дрожь. Хоть самые жестокие морозы немного отступили, она мерзла сильнее, чем когда-либо за эту зиму; тощее тело никак не могло удержать тепло. В кармане лежала заветная записка, но Тоня чувствовалауныние, потому что внутри толкалась противная мысль – а если валенок нет? А если она продала их, проела, а если сама умерла?
Проходя мимо Юсуповского сада, Тоня увидела толпу людей, суетящихся над сугробом. Сначала она подумала, что там, в середине толкотни – работающая колонка, но потом разглядела подрагивающее копыто. Видимо, налетом убило лошадь, и изголодавшиеся ленинградцы пытались добыть кусок мяса. Тоня с сожалением поглазела, как лошадь разделывали кто топором, кто ножом, у нее с собой ничего этого не было, да и подлезть к лошадиному трупу она бы не смогла. Она двинулась было дальше, но заметила ручеек крови в снегу и метнулась к нему. Тоня принялась сгребать кровавый снег и лепить из него колобок. Когда снежный шар был так велик, что она с трудом поднимала его, Тоня встала и побрела дальше, держа драгоценный ком немеющими руками в варежках. Дома она сделает из него бульон для себя и Серафимы; это был отличный улов. Она миновала разбитый бомбежкой дом; на втором этаже рылась в битом кирпиче женщина и громко причитала; миновала булочную с километровой очередью и нырнула в нужную ей подворотню. Миновала пару дворов и вдруг услышала отчаянный крик:
- Помогите! Грабят! Грабят!
Она обернулась: около входа в парадную невысокая старушка вцепилась в рукав куртки паренька, наверное, возраста Тони или немногим старше. Он жадно жевал горбушку, а старушка прыгала вокруг него, будто маленькая собачка, и старалась дотянуться до хлеба. Тоня кинула свой кровавый снежный ком, бросилась к старухе. На ходу содрала варежку и вцепилась худой жилистой рукой в запястье паренька. Старуха повисла на мальчишке и, благодаря Тониной помощи, смогла-таки вырвать огрызок горбушки из его рта. Мальчишка, все еще продолжая работать челюстями, посмотрел на них потерянным, пустым взглядом и вдруг припустил прочь.
- Ах, вот ведь, мерзавец какой! – воскликнула старушка. – От булочной, видать, проследил! И карточки..! Карточки!
Она подняла со снега хлебные карточки.
- Чуть не стащил!
Она осмотрела наполовину съеденную горбушку.
- Вот ведь! Сожрал-таки!
Тоня глянула на хлеб, и ее вдруг так замутило от голода, в голове плеснулась какая-то мутная волна, и ей пришлось ударить себя кулачком по губам, потому что иначе она бы вырвала у старушки и эти остатки. И съела бы, как тот изголодавшийся паренек. Она подняла кровавый снежный ком и поковыляла прочь, но ее заставил обернуться окрик старушки:
- Эй ты! А ну, пошли ко мне! Чаем напою!
Тоня покачала головой:
- Мне идти надо.
- А куда идешь-то?
- За валенками.
- Успеется! Пошли, говорю!
Тоня понадеялась, что старушка в благодарность за спасение, возможно, угостит ее чем-то помимо кипятка, и поплелась за ней, захватив снежный колобок. Старушка, назвавшаяся Ниной Семеновной, провела ее в подвальную комнатку, в которой было даже немного тепло от остывающей буржуйки, и большой кровавый снежок пришлось оставить за дверью. Нина Семеновна посадила Тоню на диванчик, сунула в печку пару поленьев и поставила чайник. Вытащила коричневую, жесткую на вид лепешку, протянула Тоне:
- Ешь. Из дуранды.
Тоня вцепилась зубами в лепешку и смяла ее в течение нескольких секунд, почти не жуя.
- Эх, дуреха, кто ж так ест сейчас? Надо по маленькому кусочку, по чуть-чуть!
Тоня же обводила взглядом комнату – очень странную комнату. К стене были прибиты несколько полок, на которых стояли многочисленные пузырьки, некоторые совсем маленькие, а какие-то большие, словно банки. Пузырьки были все пусты. На письменном столе под полками – карта Карельского перешейка. Тоня встала и подошла ближе: на карте темнели буро-коричневые линии, которые повторяли очертанием кольцо блокады, сомкнувшееся вокруг Ленинграда.
- Это что, кровь?!
- Кровь, кровь, – старушка даже не обернулась, наливая в чашки кипяток. – А ну, иди, садись. Чаек хорош, морковный. У меня сахарин есть!
Она принесла чашки, поставила на небольшой чайный столик с колесиками и подкатила к диванчику. Тоня села за стол и с удовольствием хлебнула сладкий морковный отвар.
- Зачем это? – она кивнула на карту.
- Отвести хотела, – старушка пожала плечами. – Да сильнОоно больно, одна-то не слажу.
- Что отвести?
- Беду от города.
- Как это? – Тоня заморгала глазами.
- Пей чай давай, много будешь знать, скоро состаришься.
- А зачем вам столько пузырьков? – Тоня показала на полки. - Вы в аптеке работаете?
- Это последний выдох тех, кто помер. Много щас помирают-то, ой много.
Тоня опасливо глянула на старушку, которая уже не казалась ей милой. «Сумасшедшая», пронеслось в голове. Не опасно ли тут? Может, Нина Семеновна тронулась? Тоня знала, какие истории ходили по городу – что заманивали детей да молодых девчонок в квартиры, а там и поминай, как звали, попадешь в кастрюлю к такому вот скорбному умом.
- Да не колготись, ишь, забоялась! – старушка рассмеялась, будто прочитав ее мысли. – Я пока что в своем уме! И греха на душу не беру, человечину не ем.
Тоня отхлебнула чая, чувствуя восхитительную сладость на языке. Пусть даже странную, химическую сладость, но все равно такую чудесную.
- Ты с кем живешь-то? – Нина Семеновна посмотрела на ее пристально, и Тоне вдруг стало неудобно под взглядом ее темных, пронзительных, будто ружейные дула, глаз.
Тоня рассказала свою короткую скорбную историю – про службу в МПВО, про смерть матери и Лели; про пропавшего Сережу и сошедшего с ума старого учителя.
- А щас-то, значит, с голоду доходишь на своих иждивенческих? – кивнула старушка, словно с удовольствием.
- Я не дохожу! Я крепкая! – с досадой воскликнула Тоня. – Мы выстоим! Папа бьет врага на фронте!
Почему-то показалось очень обидным услышать от старушки, что она умирает от голода, хотя, собственно говоря, так и было.
- Ну-ну, ладно. Ты вот что, девка… Ты мне помогла, а я отблагодарить хочу. Я могу сделать так, что ты никогда больше не будешь голодать.
- Это как же?
- Я подсажу тебе голодарку. Вон, смотри!
Нина Семеновна показала на кучку смятых газет в углу, которые были сложены в виде гнезда.
- Там она живет.
Старушка тихо свистнула, бумажки зашевелились, и из-под них показалась крошечная лысая головенка. Тоня вскрикнула, вскочила с диванчика и отпрыгнула к двери.
- Не бойсь, не бойсь, дуреха. Она безвредная, когда так-то, снаружи.
Голодарка вышла, и Тоня увидела странное, крохотное существо размером с цыпленка; сплошь лысое, с желто-багровой кожей и головенкой, как небольшой орех. Нижние лапки были тонкими и короткими, с тремя безволосыми пальчиками, а из туловища по бокам свешивались дегенеративные ручки, которые заканчивались чем-то вроде коротких тупых когтей. Глазки были затянуты белесой пленкой, а пасть была чуть вытянута вперед, как у маленьких собачек, и в ней поблескивали микроскопические зубки.
Существо резво подбежало на старухин свист, взобралось по полам ее пальто на колени. Нина Семеновна погладила его по темечку и тварь издала потешный курлыкающий свист.
- Вот она, голодарка моя, – почти с гордостью сказала старушка.
Тоня вцепилась в дверную ручку, готовая каждую секунду выбежать в коридор:
- Кто это? Что это..?
- Съешь ее, и она поселится тут, внутрях, – Нина Семеновна показала на свой живот. – Она будет голодать за тебя.
- Как это? – Тоня, округлив глаза, смотрела на твареныша.
- Голодарка всегда голодна, хоть чем ее корми, она сытости не знает. Но на то она и голодарка, она и голод твой сожрет, и отныне не будешь ты больше падать в слабостях и тощать. Здоровая будешь, справная. Кормить голодарку можно хоть чем – камнями, песком, бумагой, ей все на пользу пойдет.
Голодарка пискнула и уставилась на Тоню своими белесыми бельмастыми глазенками; боком соскочила с колен старушки и двинулась к Тоне. Та завизжала, рванула на себя дверь и выскочила в коридор, понеслась к лестнице, едва не забыв свой кровавый снежный ком. Вслед ей несся хриплый смех Нины Семеновны и крик:
- Да постой ты, дуреха!
Но Тоня, прижимая к животу драгоценный снежок, неслась прочь, прочь от жуткой твари и ненормальной, невозможной старухи с ее пузырьками и кровавой картой.
***
Валенки у приятельницы Серафимы забрать не получилось – Тоня долго колотила в дверной косяк, пока на лестничную клетку не выполз мужчина со сбитой в колтун бородой и не сказал, что Марья Ивановна неделю назад эвакуировалась.
Потянулись тоскливые дни, наполненные тревогой и бесконечными мыслями – как добыть хлеба. Хлеба. Хлеба. Хлеба. Привыкли ко всему – к бомбежкам, к холоду, нечистотам в ведре, но никак не получалось привыкнуть к грызущему, сводящему с ума голоду. Еще бы кусочек этого липкого, влажного, черного, странного, отдающего хвоей, черт знает из чего сделанного хлеба, хотя бы корочку, крошечку. Серафима все лежала, и Тоня уже почти равнодушно думала, что она скоро умрет. Понимала это и сама Серафима, но все-таки встречала жадным беспокойным взглядом, когда Тоня возвращалась из булочной, смотрела, что она смогла добыть после многочасового стояния в очередях. Однажды Тоня, которой посчастливилось отоварить и свою карточку, и соседки, встала, как вкопанная посреди улицы и подумала, а не съесть ли прямо сейчас оба пайка. Она уже потянулась к вороту пальто – за пазухой был спрятан драгоценный хлеб, но тут же ужаснулась этой страшной мысли и отдернула руку, словно ошпаренная.
Мысли, желания, чувства – все тускнело, притуплялось от голода; Тоня чувствовала, что становилась равнодушной, неподвижной. Стоя в бесконечных многочасовых очередях за хлебом, она уже почти не ужасалась тому, что говорили вокруг. Как-то раз она с поразительным спокойствием выслушала, как мужчина, стоящий за ней, рассказывал собеседнице, что у них во дворе арестовали дворничиху:
- И вот говорят нашли у ней бочку, а в ней – солонина. Полная бочка солонины, представьте!
Женщина за спиной Тони ахала.
- Девочек вот заманивала – мол, девчонки, помогите мешок с мукой поднять, сама не слажу! И за то обещала стакан муки заплатить. А в мешке-то песок. Ну а в квартире муж дворничихин, как девчонка входила, по голове обушком-то и бил.
- До чего дожили, господи… – женщина сзади заплакала.
Смысл сказанного про солонину и бочку до Тони дошел как-то вяло, будто через вату, и даже ужасаться сил у нее не было. Она смотрела вперед – на прилавок с весами и гирьками, туда, где была еда, была жизнь. Тоню сжимали со всех сторон закутанные ленинградцы, народ в магазин набился плотно, и каждый с надеждой смотрел, как уходил очередной счастливчик, прижимая к себе заветные граммы. Хватит ли остальным, не закончится ли хлеб?
Тоня наконец подошла к прилавку, сунула руку в карман, где лежали карточки, и обмерла. Карточек не было. Тоня с бешено колотящимся сердцем пошарила в другом кармане – пусто.
- Разойдитесь! Я карточки обронила! – громко, с отчаянием крикнула она.
Народ чуть раздался, и Тоня присела на корточки и поелозила ладонями по вытертым доскам пола.
- Потеряла..? - раздался над ней чей-то сочувственный голос.
Тоня встала и издала страшный звук – что-то среднее между хриплым раздирающим горло криком и волчьим воем, но ее уже оттеснили от прилавка, и выдача хлеба продолжилась своим чередом. Она вышла из булочной, продолжая шарить в карманах, как будто карточки могли появиться волшебным образом. Несколько любопытных взглядов из очереди окинули ее, когда Тоня, всхлипывая, тащилась обратно по проспекту.
Это был конец. Тоня даже не могла представить взгляд Серафимы, когда она признается ей, что карточки исчезли. Потеряла? Украли? Это было уже неважно. Впереди их ждала смерть – до выдачи карточек на следующую декаду оставалось пять дней. Пять длинных голодных дней, которых им с Серафимой не пережить.
Когда Тоня почти дошла до дома, она вдруг вспомнила Нину Семеновну и жуткого твареныша с белесыми глазенками. Как она его назвала? Голодарка, да. Что ж, раз она дошла до самого края, до самого дна, может, и голодарку бояться не стоило.
***
Тоня дотащилась до нужного двора на Большой Подьяческой, спустилась в подвальное помещение, откуда ее едва не шуганул дворник, постучала в дверь. Дома Нины Семеновны не оказалось, и Тоня бессильно опустилась на пол, прислонившись к стене. Сил у нее не оставалось совсем, и она как-то вяло подумала, что неплохо было бы тут и помереть. Глаза закрывались, и безжалостный холод лапал ее своими ледяными ладонями под пальтишком.
Очнулась Тоня от того, что ее трясли за плечо. Открыла глаза – старушка стояла над ней, держа за ручку небольшой бидончик; тут же рядом стояло ведро с примерзшей крышкой.
- Эй, живая?
Тоня попыталась встать, но тут же бессильно падала обратно на пол –голова сильно кружилась.
- Эва, дуреха какая! – с досадой воскликнула Нина Семеновна. – Николай! Николаааай! А ну, помоги доходягу эту поднять!
Подошел давешний дворник и вместе они поняли Тоню, отвели в комнату к старушке и посадили на диванчик.
- Чего пришла? – Нина Семеновна взяла небольшое поленце из кучки дров в углу.
- Карточки… Карточки… Украли.
Тоня говорила с трудом, ее душил твердый колючий комок в горле.
- Вы говорили про голодарку. Я согла… согласна.
Нина Семеновна усмехнулась.
- Ну что ж, я от своего слова не отказываюсь. Погодить тебе только маленько надо, вишь, закат начался. Сегодня нужный день, да еще на закате, так что я счас кой-чего сделаю, а ты сиди тихо. Не ори только, а то больно пугливая ты.
Тоня кивнула, а Нина Семеновна притащила эмалированный тазик и большую банку, вылила воду из бидончика в таз. Зажгла на подоконнике две свечи болотного цвета, отчего по комнате поплыл густой травяной дух. Вокруг тазика сделала круг из соли, присела рядом и принялась бормотать:
- Не из глубины зову, не из тины кличу. Не мертвую воду поднимаю, не живую тревожу.
Вода старшая, вода памятная, что камни видела, что кости держала, что слезы людские в себя принимала — услышь слово мое.
Не я тебе хозяйка — ты мне не раба. Не я тебя держу — ты сама себя держишь.
По поверхности пошла рябь, и вдруг вода будто взорвалась – яростные всплески метались в тазике, словно что-то рвалось оттуда, но не могло выйти. Тоня все же не удержалась и вскрикнула, когда увидела, как водяная масса приподнялась, как линза, и тут же опала, приняв напару секунд форму крошечного ноздрястого личика.
- Молчи! – шикнула на Тоню старушка.
Она взяла банку, щедро зачерпнула из таза, и тут же в банке забилось, затрепыхалось что-то невидимое, но явно очень резвое и яростное.
Нина Семеновна приладила сверху стеклянную крышку, закрепила ее металлическим зажимом.
- Кто это? – Тоня кивнула на банку, которую старушка поставила на стол рядом с картой Карельского перешейка.
- Мавка. В Неве всякой нечисти полно, ее поймать-то нетрудно. Трудно на свет божий вытащить да служить заставить!
- Как же вы ее хотите заставить служить?
- Поучу маленько, да на Ладогу выпущу. Будет помогать грузовики вести куды надо, чтоб не проваливались.
Тоня передернула плечами – твари, которые служили Нине Семеновне, вызывали у нее ужас.
- Хватит трястись, дуреха нескладная. Ну, рассказывай, чего у тебя приключилось.
И Тоня рассказала – про пять дней до следующей декады, которые им не прожить, и про то, как пропали карточки прямо у прилавка в булочной.
Нина Семеновна слушала и качала головой.
- Ладно. Только ты с этой минутыпомни, что отныне ты не как все люди, ты – другая. Голодарку можно кормить песком, камнями, водой поить. Нельзя только кормить человечьей едой. Никогда.
- Но как же я без еды..?
- Я ж говорю – голодарка голод убивает начисто.
- Ну а если…Что-то вкусненькое, мороженое или конфеты? Их ведь едят не от голода.
- Нельзя, ничего такого нельзя.
- А надолго вы ее подсадите? Вынуть-то ее когда можно будет? Война же не навсегда.
- А голодарка навсегда! – отрезала старуха.
- Что же… Никогда-никогда теперь вкусного не поесть?
- Никогда!
- А отчего ж вы ее сами не съедите?
Нина Семеновна усмехнулась и размотала платок, и Тоня увидела, что она седая, как лунь; ни одного темного волоска не было на ее белоснежной голове.
- Мне уж поздно, девонька. Сын мой на границе служил, в первый же день и погиб. А дочь… Дочь в поезде была с ребятишками, которых вЛычково немец разбомбил, воспитательница она. Я потом по насыпи ходила, от нее только руку и нашла, по рукаву кофты нашла, приметная была. Поздно мне по-новому жить, а с голодаркой придется учиться. Да и годов жизни она прибавит, а мне уж не надо. Сколько господь дал, все проживу, и лишний грех на душу брать не хочу, колдовки-то они и так много на себя принимают, и своего, и чужого. Голодарка, так ведь если рассудить, на погибель была сделана, а тут вот видишь как, жизнь такая пошла, что она уж теперь как спасение.
Нина Семеновна тихо свистнула, и давешний лысый уродец вылез из своего гнезда и уродливым кособоким скоком подбежал к ней и забрался на плечо.
Тоня смотрела на жуткого твареныша, на его белесые глазенки и думала. Сил больше не было голодать, голодать, голодать и мерзнуть, мерзнуть, сходить с ума от мысли, как там Сережа, жив ли он вообще. Если для того чтобы унялся наконец этот грызущий, сводящий с ума голод, она пойдет и на это.
Нина Семеновна протянула твари палец, и она взобралась на него, как на жердочку. Старушка быстро зашептала, глядя на голодарку, но Тоня не улавливала смысла ее слов, выхватывая лишь отдельные фразы:
- Захожу, ворожу… Стылому студню, глубокому омуту…
Голодарка расправила свои обрубленные крылышки, попищала, спрыгнула и скоком двинулась к Тоне. Та сидела в ужасе, представляя, как маленькая тварь проделывает тоннельчик в ее животе и закапывается во внутренности. Но голодарка прыгнула ей сначала на грудь, а потом зацепилась лапкой за губу. Нина Семеновна раскрыла рот, глядя на Тоню, давая ей знак, что ей нужно сделать так же. Тоня помедлила мгновение, разинула рот и тварь тут же скользнула внутрь. Она потопталась на языке, едва не вызвав рвоту, но тут же сложилась и юркнула в горло. Тоня почувствовала, как она скользнула по пищеводу, провалилась в живот и там потрепыхалась, словно птица, укладывающаяся спать в гнезде. Скоро щекочущее ощущение пропало, оставив вместо себя небольшое чувство тяжести и холодка, словно Тоня проглотила кусок льда. Впрочем, скоро это прошло, и вдруг необычайное тепло разлилось от солнечного сплетения, расходясь по всему телу. Тоню перестал бить вечный озноб, и слабость, бывшая последнее время ее постоянным спутником, тоже вдруг растаяла. Тоня подумала о хлебе неожиданно равнодушно – она чувствовала себя так, будто недавно встала из-за обильного стола, и сама мысль о еде была ей неприятна.
Нина Семеновна взяла ее за руку:
- Глянь-ка!
Тоня посмотрела на свою кисть – тощие пальцы с выступающими костяшками, похожие на паучьи лапки, приобрели здоровый, налитой вид. Тоня бросилась к зеркалу в тяжелой металлической оправе, стоящему на подоконнике: лицо ее, страшное, высохшее, с черными провалами под глазами, старообразное, стало вдруг прежним, пухлощеким и румяным. Она ахнула и положила руку на грудь – там, под пальто, чувствовалась приятная округлая тяжесть, какой не было в начале войны.
Нина Семеновна рассмеялась:
- Что, спереди прибыло?
- Что же это такое? – растерянно протянула Тоня.
- Голодарка все твои болячки съела, голод съела. Только не забывай, что с ней внутрях ничего, ничего есть нельзя!
Старушка повторила, как и чем кормить голодарку и несколько раз с нажимом произнесла, что отныне никакой еды Тоне не положено.
- Ежели ты, конечно, бед себе нажить не хочешь, – многозначительно прибавила она.
Нина Семеновна заставила Тоню повторить правила, соблюдая которые можно ужиться с тваренышем, и сунула ей напоследок обрывок тетрадного листа, на котором написала самое главное.
Напоследок Тоня спросила, нельзя ли такого уродца подсадить и Серафиме, потому что еды у них ни крошечки нету. На что старушка сердито фыркнула:
- Да что я, по всему Ленинграду что ли буду их рассаживать кому попало!
Ругаясь под нос, она вынула две плитки столярного клея и небольшой кулек с крупой, которая оказалась пшенкой:
- На вот, дуреха ты нескладная.
Тоня вспыхнула и пробормотала, отводя глаза:
- Я отдам потом вам!
- Иди уже! – сердито топнула на нее старушка, которая очевидно, хотела казаться боле строгой, чем была.
***
С горлодеркой жить стало намного проще – теперь Тоня без проблем отстаивала бесконечные очереди в булочные, отоваривая свою карточку и Серафимы, и соседка потихоньку пошла на поправку на двойном пайке. Тоня рассматривала себя в трюмо в своей комнате: она по-женски округлилась, чуть раздались бедра, совсем пропали фиолетовые пятна сыпи, и самое главное – зубы. Несчастные ее зубы, которые еле держались в деснах, шатались от цинги, вдруг стали белоснежными, крепкими и какими-то странными – Тоня порезала язык об острую кромку передних резцов. На улице она подобрала несколько обломков кирпича и дома осторожно надкусила один из них, и он легко поддался. Глотать крошеный камень ей было вовсе не противно, а даже несколько приятно, в животе начинало трепетать и теплеть.
Серафиме Тоня наврала ей про небольшую работенку, которую ей нашли в штабе, ибо прекрасно понимала, что про мелкую тварь, сидящую у нее в животе, распространяться не стоит.
А вскоре не пришлось и врать. В комнату помершего еще в декабре Копылина поселили военного инженера, Ивана Леонидовича. Семью его эвакуировали в Горьковскую область, в Шатки, а он, получив контузию, осел в Ленинграде и руководил маскировкой зданий. После контузии Иван Леонидович сильно заикался и припадал на правую ногу, но совсем не растерял природной живости и балагурства. Он делился с соседками харчами и стал главным добытчиком дров, и при любом случае говорил «отставить» и «выполнять». С мужчиной в доме все стало как-то основательнее, надежнее. Серафима спросила его, не может ли он помочь Тоне узнать о судьбе Сережи, и тот пообещал разузнать. Через несколько дней он вернулся с адресом детского дома на Васильевском острове:
- Вот, А-а-а-а-ленушка, где т-т-т-тебе следует и-и-и-скать братца с-с-своего И-и-иванушку!
Тоня горячо поблагодарила и рванула на Васильевский, где после недолгих препираний с нянечкой ворвалась в комнату, и никак не могла найти брата среди одинаково бритых, не детски серьезных ребятишек. Вдруг один мальчик, с большой зажившей болячкой во всю щеку, вскрикнули бросился к ней:
- Тоня! Тонечка!
Тоня обняла с размаху брата, удивляясь, как он изменился и вырос за какой-то месяц с небольшим.
- В нас фашисты бомбу кинули! – с гордостью сказал он и потыкал в свою болячку. – Но мы их победили!
Тоня присела, посмотрела в Сережино лицо и неожиданно для себя расплакалась.
Сережа тоже немедленно разревелся, когда узнал, что Тоня не заберет его домой. Она решила, что брату будет лучше здесь, где тепло и сносно кормят, тем более что Васильевский бомбили меньше. Она вытерла ему слезы и сказала:
- Папа бы удивился, если бы узнал, что ты такой плакса. Ты же сын красноармейца!
Эта хитрость сработала, и скоро Сережа беспечно болтал, показывал свои игрушки и тащил ее знакомить с каким-то Вовкой. Вовка же угрюмо смотрел на Тоню исподлобья и знакомиться явно не желал.
Когда Тоня засобиралась домой, Сережа сбегал в спальню, принес ей маленький, ссохшийся в каменный сухарь кусочек черного хлеба, и сунул Тоне руку, жарко прошептав на ухо:
- Вот, это я тебе спрятал!
Тоня улыбнулась и хотела вернуть хлеб, но по упрямому лицу брата поняла, что он ни за что, ни за что не возьмет. Она сунула кусочек в карман и поцеловала его в соленую от слез щеку.
***
Иван Леонидович по своим связям помог Тоне с работой – ее снова взяли в МПВО, только теперь она считалась бойцом противовоздушной обороны совершенно официально, и паек ей выделили, как равной. Тоня с грустью думала, как поздно пришла эта помощь – можно было бы спасти маму. С другими девчатами она обходила квартиры, проверяя, не сидит ли какой-нибудь малыш с замороженным трупом матери, дежурила на крышах и вышках, таскала носилки с ранеными после обстрелов.
Серафима совсем оправилась и заправляла хозяйством в их маленькой коммуне – носила на всех воду, топила буржуйку, готовила. Поначалу ей было очень стыдно есть чужой хлеб, но Иван Леонидович, которому надоело, что соседка ведет себя, как приживалка у богатых родственников, в конце концов трахнул кулаком по обеденному столу:
- Т-т-т-так! А-а-а-тставить! Взять с-с-с-суп и есть!
От удара его кулака Тоня подпрыгнула на стуле, а в буфете зазвенела посуда – ужинали они в комнате Шауляков все вместе. Перепуганная Серафима придвинула к себе тарелку и послушно принялась хлебать, а Тоня продолжила пить кипяток – она отбрехалась тем, что поела в столовой при штабе.
На службе Тоня узнала, что такое суперфосфатная замазка – густая серая жижа с едким запахом, которая щипала глаза. Замазкой, защищающей чердаки от зажигательных бомб, еще осенью обработали почти все зданий в Ленинграде, но однажды Тонина напарница, старшая и более опытная Ирина, обнаружила, что чердак, на который они таскали песок, обработан не был. Им выдали ведро с суперфосфатом, кисти-макловицы и плотные маски, и они принялись обмазывать все, что было на этом чердаке деревянным.
- Терпеть не могу замазку эту, воняет, зараза, как сто чертей, – сказала Ирина и принялась чихать.
Наставницей Ирина была отличной – все терпеливо объясняла и показывала Тоне, никогда не злилась и не кричала, даже если та ошибалась. Но была она скрытной, неразговорчивой, и до живой, смешливой Лели, которую Тоня до сих пор вспоминала с грустью, ей было далеко. Работая с Ириной, Тоня только от других девчат узнала, что у той, оказывается, есть муж и уже двое детей – сама она о них никогда не упоминала.
Натирая стропила замазкой, Тоня вдруг замерла, прислушиваясь, как гончая собака:
- Налет!
Гул был еле слышен, но нарастал с каждой секундой; почти сразу на той стороне Невы заработала зенитка, бахая отрывисто и тяжело; дрогнули и зазвенели стекла слухового окна.Подключилась еще одна и еще – поменьше калибром, они заговорили короткими очередями.Тоня невольно посмотрела вверх, туда, где над стропилами чернели щели кровли.Тут же раздался отчетливый ведьмин свист пикирующего бомбардировщика, и Ирина, стоящая в нескольких метрах от нее, крикнула:
- Ложись!
И сама повалилась на пол, прикрывая голову руками, и тут же мир вокруг Тони будто на несколько секунд оглох и потемнел. Ее подбросило вверх, потом швырнуло на что-то твердое и острое, и она сильно ударилась всей спиной; воздух выбило из легких. Когда Тоня открыла глаза, то почему-то увидела серое ленинградское небо, а крыши вовсе никакой не было. В ушах сильно давило, звука тоже не было, и он вернулся не сразу, а наверное, только через полминуты. Продолжали грохотать зенитки, сопровождая гул уходящих прочь юнкерсов. Потянуло гарью; Тоня пошевелилась и приподнялась; в спину стрельнуло болью, а на щеку потело что-то теплое, и, размазав влагу ладонью, она увидела кровь. Тоня встала, огляделась: часть крыши с боковой стороны снесло начисто, и в дыру можно было увидеть соседнее здание, которому повезло еще меньше – бомба прошлась по всем этажам с этой стороны, оставив вспоротые квартиры, и в одну из них было видно кровать и торшер. Серая известковая пыль густо устилала все, она же висела в воздухе, смешиваясь с медленно падающими снежинками. Тоня услышала с улицы чей-то пронзительный крик, и наконец опомнилась сама:
- Ира! Ира!
Ира оказалась как раз в той стороне чердака, куда попал снаряд, и Тоня почувствовала отчаяние. Неужели погибла? Она, оскальзываясь, падая на обломках, металась по чердаку и звала старшую.
- Я тут… – послышался слабый голос, и Тоня рванулась к груде балок, кусков обрешетки и кровельного железа.
- Завалило, ногу прижало, – крикнула она из-за завала, и Тоня схватилась обеими руками за стропильную ногу, лежащую сверху. Но она оказалась неподъемно тяжела, и сколько она ни дергала и не тянула, ей не удалось сдвинуть ни на сантиметр.
Сильнее потянуло дымом, и Тоня увидела, что в средней части чердака занялись стропила, которые они не успели обработать суперфосфатом.
- Беги за помощью, сама не справишься, – снова послышался приглушенный голос Ирины.
Тоня оглянулась – разгоралось очень споро, и она понимала, что помощи Ирина не дождется. Она с отчаянием, закусив губу, снова потянула балку на себя, но с таким же успехом она могла попытаться сдвинуть поезд. Тоня помедлила несколько секунд, приблизила лицо к балке, открыла рот и укусила. Дерево довольно легко поддалось ее белым крепким зубам, и она принялась прогрызать дыру в этой куче из металла, кирпича и дерева. Тоня не чувствовала, как металлический лист кровли острыми краями проделал глубокие царапины около рта, когда она рвала его зубами, она слышала только потрескивание огня сзади и крики Ирины:
- Что ты делаешь? Уходи отсюда!
Но Тоня ела, ела, перемалывала пищу, которую с удовольствием принимала голодарка – кирпичи рассыпались в пыль, дерево трещало под ее челюстями, а ненасытное чрево голодарки принимало еще, и еще, и еще. Тоня ела, ела, ела. И с ужасом понимала, что это доставляет ей большое удовольствие. Наконец в дыре показались перепуганные глаза Ирины, которая вскрикнула, увидев Тонино лицо в глубоких ранах и крови. Тоня рванула на себя металлический лист, проделав в груде обломков лаз, в который могла бы выбраться Ирина. Напарницу пришлось вытаскивать за плечики пальто, потому что ногу ей сильно повредило балкой. Наконец Ирина, опираясь на руки, поднялась и, поддерживаемая Тоней, поскакала на одной ноге прочь, прочь с чердака, на котором уже почти ничего не было видно от дыма…
Июль 1996 года, садовое товарищество «Чистые рассветы»
Антонина Васильевна подхватила внука на руки и быстро подсадила его на короткую лестничку, ведущую на чердак.
- Лезь, Миша, лезь!
Перепуганного Мишу не нужно было уговаривать, и он, топая толстенькими ножками по ступенькам, быстро добрался до люка и полез в проем. Антонина Васильевна взяла из ящика комода толстую свечу, давно спрятанную на случай отключения электричества, и тоже, кряхтя, взобралась на чердак. Люк на чердаке отчего-то был самым основательным – толстым, с металлическим засовом, замучаются ломать. Антонина Васильевна зажгла свечу спичками, лежащими в кармане халата, закрыла люк на засов. Она осмотрелась, взяла тумбочку и передвинула на люк. Тумбочка не тяжелая, но можно будет сесть сверху. На чердаке уютно пахло сеном – на полу лежала пара травяных подушек, которые Борис велел выкинуть, потому что «колхоз и нищета». Вещей было немного – старые журналы Нива стопкой, старая прохудившаяся лейка, из которой Маша, бывшая жена сына, хотела сделать украшение для клумбы. И кучка хлама по мелочи – старая одежда на гвоздике, Мишины игрушки из того времени, когда он был совсем несмышленышем. Ничего, что можно было бы использовать, как оружие. Но Антонина Васильевна надеялась, что сюда грабителям будет сложно прорваться, и они досидят до утра. Не на неделю же осады, в самом деле, они рассчитывают?
Снизу донеслись глухие тупые удары, потом треск. Выломали люк в полу спальни.
- Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать! – донесся мужской голос снизу, тот самый, красивый голос, принадлежавший, скорее всего, Игорю Пащенко. Впрочем, это было неважно.
- Бабуля! Они нас найдут! – шепот внука в гулком пространстве чердака прозвучал неожиданно громко.
Антонина Васильевна, обняла его, поцеловала в теплую макушку:
- Я тебя в обиду никому не отдам!
- Женщина, давайте поговорим как цивилизованные люди, – донесся снизу прежний спокойный приятный голос. – Мы ж не звери, ребенка и пенсионерку стращать, ну. Вы дама в возрасте, мудрость должна прийти уже какая-никакая. Вы должны понимать, что положение ваше довольное шаткое. Просто скажите, где деньги. Если не хотите говорить, то покажите. Мы изымем излишек денежных средств и уйдем!
- Да нет здесь никаких денег! Сын сразу же отдал их… В счет долга! Бизнес у него не пошел! – соврала Антонина Васильевна.
- Ну вот зачем вы внуку плохой пример подаете! Врете, причем в наглую.
- Да неужели бы я не отдала!
- Упрямая вы дама. Ну ладно, если не хотите по-хорошему…
Раздались громкие удары, причем сразу в нескольких местах. Пыль в свете свечи взметнулась с пола на сантиметр – парни долбили потолок в нескольких местах, явно чтобы просто напугать. Миша закричал и заплакал.
- Прекратите! Люди вы или нет! – с отчаянием воскликнула Антонина Васильевна.
Стук стих, и тот же приятный вежливый голос произнес:
- Вы отдадите деньги?
- У меня их нет!
- Очень жаль. Я ведь вообще-то люблю детей.
Грохот продолжился, и кровать начала подпрыгивать. Антонина Васильевна велела Мише сесть на пуфик в углу, а сама опустилась на тумбочку. Долбили они долго, и внук прижал ладони к ушам и закрыл глаза. У Антонины Васильевны сжалось сердце – как же он, бедный, напуган!
- Она придавила там сверху чем-то… – послышалось приглушенно снизу. – Что делать будем, Гарик?
- Выкуривать эту старую проблядь, тащите газеты и тазик какой-нибудь прихватите, – ответил Гарик так же спокойным и приятным голосом. У него был на редкость красивый голос. – Эй, дама, слышите? Готовы пожертвовать внуком во имя стопочки крашеной бумаги?
Антонина Васильевна промолчала, понимая, что переговоры ни к чему не приведут. Она раскрыла окно и что есть мочи закричала в июльскую теплую ночь:
- Помогите! Помогите! Пожар!
«Грабят» и «караул» она кричать не стала, понимая, что по нынешним временам это пойдет только во вред – люди напротив, запрут покрепче двери. Антонина Васильевна закрыла створку и постояла какое-то время около окна; призрачная надежда, что кто-то откликнется на ее зов, все-таки была. Но скорее всего, до основной части СНТ ее крики долетят невнятными, неразличимыми. Да и в среду в садах были одни старухи с детьми, такие же, как она сама.
Антонина Васильевна легла на пол и прижала ухо к доскам. Внизу были слышны шаги, и еще двое парней переговаривались, но так тихо, что она не могла уловить смысл, выхватывая отдельные слова.
Антонина Васильевна подошла к чердачному окошку, которое располагалось с задней, глухой стены дома. Посмотрела вниз – никого; кажется, грабители все сосредоточились в доме. Она подошла к куче Мишиных старых игрушек, развязала пластиковый мешок. Там должна была быть игрушечная веревочная лестница, она помнила. Когда-то Борис притащил ее и повесил на даче, но Миша свалился с нее, вывихнув руку, и Антонина Васильевна решила убрать от греха подальше, отложив до времени, когда внук повзрослеет. Лестница была длинная – часть ее крепилась к потолку, провисая полукругом, а часть должна была свисать со стены. Ее точно должно было хватить, чтобы последняя ступенька развернулась недалеко от земли.
Антонина Васильевна посмотрела на внука и прижала палец ко рту, кивнула, Миша тоже ответил кивком – он понял, нужно сидеть тихо. Она вытащила скатанную в бобину лестницу, наскоро осмотрела в свете свечи. Вроде бы, мыши не погрызли синтетические веревки и пластиковые сочленения; деревянные ступеньки кое-где исчерчены их зубами, но не сильно. Она сняла карабины, которыми раньше лестница крепилась к потолку, а кончики веревок привязала к крюкам в боковой стенке, на которых раньше крепилась полка. Прикинула – крюки были ввернуты далековато от окна, но длины все равно должно хватить. Осторожно, стараясь не скрипеть створкой, Антонина Васильевна открыла окно и принялась спускать лестницу ступенька за ступенькой. Не хватило буквально полметра до земли, но ничего страшного, она спрыгнет, а Мишу поймает. Антонина Васильевна подергала – надежно ли закреплена лестница и уже задрала ногу, чтобы встать коленом на подоконник, как внизу громко присвистнули:
- Ну только глянь, бабулька-то боевая!
Антонина Васильевна шустро потянула лестницу на себя, а вышедший из-за угла парень, очевидно, прозевал и не успел за нее ухватиться.
- Ну и долбоеб ты, Шурик, – сказал другой из темноты, скорее всего, Ленька. – Хуле ты смолишь, бля, хватать надо было!
Антонина Васильевна шустро захлопнула окно. Миша с кучи тряпья прошептал:
- Бабуля, давай здесь спрячемся! Зароемся вот так!
И он нырнул в кучу, накидывая на себя старые тряпки.
Антонина Васильевна с отчаянием посмотрела на внука. Что ж, выхода они ей не оставили.
- Хорошо, Миша. Давай тебя спрячем, а я пока схожу за пистолетом.
- У нас нету пистолета, – пропищал Миша из вороха тряпок.
- Ты просто не знаешь. Я схожу, попугаю плохих дядей и приду обратно. А ты давай, залазь сюда!
Антонина Васильевна открыла створку старинного шкафа с граненым стеклом в верхней части, затолкала туда внука, у которого из больших перепуганных глаз полились слезы.
- Нет, бабуля, лезь тоже ко мне! Они тебя поймают!
- Сиди тихо! – прошептала Антонина Васильевна и закрыла дверцу.
Прикусила запястье и с силой, до хруста, до солоноватого вкуса крови во рту, сжала зубы. Кровь она торопливо, пока не просочилась в горло, выплюнула в ладонь, ощущая, как внутри, в животе затрепыхалось, запрыгало, радостно заекало. Макнула палец в красное, нарисовала на дверке несложный символ из треугольника и трех точек по сторонам, вытерла руку о подол халата. Антонина Васильевна покопалась в ящике тумбочки, вынула жестянку из-под леденцов с надписью «Барбарис». Помедлила немного, открыла. Там, на дне, лежал крошечный, меньше спичечного коробка, кусочек сухаря; тот самый, что отдал ей когда-то, сто лет назад, Сережа. Хлеб ссохся настолько, что перестал походить на что-то съедобное – скорее, это был черный камешек. Антонина Васильевна не без труда отломила кусочек черного хлеба, сунула в рот и принялась перемалывать железобетонный сухарь крепкими, белыми, совсем не старушечьими зубами.
Нина Семеновна говорила, что голодаркин голод настолько силен, что насытить его можно всего-то на несколько минут, но ей этого должно хватить. Когда каша из прожеванного хлеба, который и на хлеб-то не походил и отдавал пылью и страшной затхлостью, провалилась в желудок, Антонина Васильевна вдруг почувствовала, как горячая волна ударила из живота куда-то наверх, докатилась до головы и залила, застила все красной пеленой. Она другими, чужими глазами увидела, как в шкафу рядом сильно бьется красный горячий комок, а от него идут такие же алые ниточки, почуяла одуряющий запах еды и свежего мяса. Но до этой еды нельзя было добраться – его защищала треугольная печать, горевшая ослепительно-желтым светом. Но ничего. Там внизу, под досками – еще три красных насоса, гоняющих алую влагу по трассам-ниточкам. Антонина Васильевна отшвырнула тумбочку с люка одним легким движением, прыгнула, словно молодая кошка, в проем. В спальне находились двое, двое сильных, молодых, ядреных самцов. Антонина Васильевна чуяла сильный запах пота от их подмышек, запах семени от паха, ржаные спелые запахи от ушной серы и волос. Она прыгнула на первого; если бы она могла видеть так, как раньше, она б увидела, что этот был очень хорош собой. Высокий, с ладной фигурой, в кожаной куртке, которая очень шла его мужественному облику. Но голодарка видела только пульсирующий красный комок в его груди и обоняла всю ту кучу мяса, до которой ей так хотелось добраться, что она всхлипнула от нетерпения. Высокий посмотрел на нее с недоумением, и ухмылка начала изгибать его красивые, твердо очерченные губы, но тут голодарка на него прыгнула. Рот Антонины Васильевны раскрылся так, что верхняя и нижняя челюсть будто образовали одну линию, а потом и вовсе раскроили голову на две части, выставив на обозрение огромную, пурпурную пасть с бугорчатыми белоснежными зубами. Она откусила высокому руку и сожрала ее мгновенно вместе с рукавом стильной кожаной куртки. Второй, с крысиным мелким личиком, окаменел на несколько секунд, заорал и бросился к люку в полу. Высокий почти не кричал, он сразу потерял сознание, обильно заливая пол спальни густой восхитительной кровью. Съела его голодарка за пару минут, заглатывая огромные куски, урча и хлюпая внутренними соками, хрустя костями. Последней она всосала сизую кишку, огляделась и увидела там, внизу, за забором дачного участка, два бешено работающих красных комка. Она соскользнула в люк, в несколько прыжков преодолела пространство до входной двери, бросилась в погоню на четвереньках. Первым она настигла мелкого, с крысиной мордочкой, он сразу завизжал, будто персонаж из мультфильма – нелепо и совершенно зря. Голодарка сильным рывком оторвала ему ногу со штаниной, и тут же почувствовала толчок в спину и короткую резкую боль. Обернулась – там стоял третий, тот самый, которого они раньше встретили в разбитой машине около ларька; он замахивался на нее большим изогнутым ножом. Она, не обращая внимания очередную рану, которую тот нанес ей, полоснув по руке, схватила в горсть его горло и тут же вырвала кадык. Парень упал в траву, зажимая рану и заливая все кровью. Восхитительной теплой кровью. Голодарка приняла за трапезу – как же давно она не ела настоящей еды! Как давно! Только этот мусор из камней да песка, который не давал помереть, но и совершенно не насыщал. Она металась от одного тела к другому, вырывала огромные куски мяса вместе с костями, с требухой, с кишками, полными переваренной пищи, с диким удовольствием сожрала желудок одного из них, в котором плескалось что-то резко пахнущее и обжигающее. Она валялась, словно течная кошка на спине на этой кровавой траве, ерзала и изгибалась. Когда она сожрала все до мельчайшего кусочка, до самой малой крошечки, когда вылизала кровавую траву, голодарка обратила взгляд на то, что светилось вдалеке. Много красных комочков, спокойно гоняющих красную влагу, и все в одном месте. Она двинулась на это скопление, но если первые несколько прыжков дались ей легко и свободно, то последующие были уже тяжелы. Чем дальше шла голодарка, тем больше слабела, и чувствовала, что зрение ее угасает, а с ними угасают и красные комочки вдалеке. Чтобы идти дальше, ей нужна пища, много пищи, настоящей еды. Голод, прежний голод снова обуял ее.
***
Антонина Васильевна очнулась около чужого дачного домика, двор которого освещал уличный фонарь. Она осмотрела перед халата, ощупала лицо и голову и ахнула – вся она была густо заляпана кровью. Кровь капала с подола, заливалась в глаза, кровь пропитала все волосы. Она быстро пошла по дачной улице – там, впереди, был небольшой прудик со сходнями. Дойдя до него, она прямо в одежде окунулась в воду и принялась смывать с себя кровь.
Когда Антонина Васильевна вернулась на дачу, то обнаружила Мишу спящим мертвым сном на лавочке на веранде; дверь была раскрыта нараспашку. Осторожно ступая, старушка переоделась в чистое, налила в тазик теплой воды из самовара и пошла оттирать спальню на втором этаже. Прикроватный коврик пришлось выкинуть, как и покрывало, на которое попали брызги крови. К утру, когда начала заниматься заря, спальня уже выглядела пристойно. Антонина Васильевна разожгла в мангальной зоне костерок в бочке, бросила туда свой халат и покрывало. Вернулась на веранду и принялась ладить тесто на сырники – Миша скоро проснется и потребует завтрак.
Потихоньку просыпалось свежее дачное утро – с запахом кристальной росы на деревьях и траве, с первыми звонкими голосами птиц; а Антонина Васильевна взбивала творожное тесто, с улыбкой косясь на румяного внука, который причмокивал и что-то бормотал во сне. Будет хороший день.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
