Чёрная книга
Глава 1
ПРОЛОГ
Где-то в глубине трясины, среди сотен утопленных тел, покоится книга. Кожаный переплёт набух, но страницы сухи — их хранит заклятие. Книга ждёт. И сейчас, зимней ночью, когда метель заметает муромские леса, она чувствует: кто-то идёт. Тот, кто откроет её снова.
Болото помнит всё. Помнит монахов, что построили скит и спрятали книгу под алтарём. Помнит опричников, что пришли за ней в самый разгар царёвой опалы — и остались здесь навсегда. Помнит каждого, кто утонул — случайно или по приговору.
И голос — тихий, скрипучий, как несмазанная дверь, — шепчет над чёрной водой:
— И пошли они, сердешные, куда глаза глядят. А глядели они — кто в небо, кто в пекло. И никто им не был рад, и никто их не ждал. Но жили. Долго ли, коротко ли — про то нам неведомо. А болото ждёт. Оно всегда ждёт.
И никто не знает, кому принадлежит тот голос — утопленнику, лешему или самому дну.
Тишина. Снег. И далёкий звон цепи — пока ещё не слышный никому.
АКТ ПЕРВЫЙ: ДОРОГА В ГИБЛОЕ МЕСТО
Глава 1. Приговор
Москва. Кремлёвский застенок. Сырость, факелы, запах гнилой соломы и крови.
Евпатий сидит на каменном полу, прикованный цепью к стене. Он не пытается разорвать оковы — знает, что бесполезно. Ждёт. Рано или поздно за ним придут.
Приходят. Скрипит дверь, в камеру спускаются двое: Грязной Федька и дьяк в засаленном кафтане. Грязной улыбается — мерзко, торжествующе. Под левым глазом — свежий шрам, и повязка скрывает половину лица. Евпатий смотрит на шрам и молчит.
— Ну что, беглец? Добегался? — Грязной трогает повязку. — Ребро мне сломал, сволочь. И зуб. Я теперь щербатым буду из-за тебя.
Дьяк разворачивает свиток, читает приговор: «...за дезертирство из опричного войска после новгородского погрома и нанесение увечий боярскому сыну Грязному — казнь через отсечение головы. Срок — через семь дней, на Красной площади».
— Но, — дьяк поднимает палец, — государь милостив. Есть дело.
Дело простое: в муромских лесах, в заброшенном скиту, спрятана «Чёрная книга» — фолиант, который царь ищет уже много лет. Евпатий родом из тех мест. Он знает легенды. И не только. Грязной донёс государю, что бабка Евпатия была знахаркой, а сам он в детстве учился заговорам, помнит язык, на котором написана книга. Он поведёт отряд.
— А если откажусь?
— Тогда твоя сестра Ульяна, — Грязной растягивает слова, смакуя, — пойдёт на плаху первой. А ты посмотришь. И потом пойдёшь сам. Не бойся, она в обозе поедет. От тебя ни на шаг.
Евпатий закрывает глаза. Вспоминает: бабка-знахарка, тёплая печь, слова заговора — гортанные, опасные, которые шептали шёпотом, чтобы стены не услышали. «Не трогай ты эти слова, Евпатушка, — говорила бабка. — Они как ключи. Одни двери открывают, другие — закрывают. А какие — не узнаешь, пока не поздно». Потом Васька, мёртвый в луже, блаженная улыбка на лице, и вода по колено, хотя лужа была мелкой. Новгород — трупы, лёд, кровь на снегу. И свой зарок перед иконой в придорожной часовне: «Господи, больше никогда».
— Я согласен, — говорит он глухо. — Но Ульяна чтобы была при мне. В обозе, но при мне.
— Вот и ладненько, — Грязной ухмыляется щербатым ртом. — Собирайся, беглец. Завтра выступаем. И молись, чтоб книга нашлась. А то сестрица твоя... ну, ты понял.
Когда они уходят, Евпатий долго сидит в темноте. Потом — тихо, почти неслышно — произносит:
— Прости, Господи. Опять нарушу.
На левой руке, повыше кандалов, — старый шрам от опричной сабли, полученный не в бою, а от своих же, когда он попытался увести двоих пленных из-под Тарваста. Тогда не вышло. И сейчас — выйдет ли?
Он не знает. Закрывает глаза и пробует молиться. Слова не идут. Но он помнит другое — бабкин шёпот, ладан, свечи, поставленные за упокой души Васьки. И чувствует: за этим делом не только царская прихоть. Ему самому нужно заглянуть в ту книгу, чтобы понять, что тогда, в детстве, он вызвал со дна. И не придёт ли оно снова.
Глава 2. Легенда
Отряд выступает на рассвете. Снег, мороз, скрип полозьев.
Четверо верховых: Грязной на вороном жеребце, Евпатий на пегой кобыле, монах Феофан на муле, двое опричников — молодой безусый и его молчаливый товарищ. В санях, закутанная в тулуп, — Ядвига. Рядом с ней, на облучке, сидит возница. Грязной всё утро щурится на снег и трогает повязку под глазом.
— Далеко твои леса, беглец?
— Два дня, если без остановок, — отвечает Евпатий.
— Два дня туда, два дня обратно. Итого четыре. А у нас срок — семь дней. Успеем, если не задерживаться.
— Не задержимся.
Грязной хмыкает, но больше не пристаёт.
К вечеру первого дня разбивают лагерь у замёрзшего ручья. Костёр, сухари, вяленое мясо. Грязной травит байки про казни — как в Новгороде топили людей в Волхове, как в Твери сажали на кол. Молодой опричник смеётся, его товарищ молча чистит саблю. Ядвига сидит поодаль, глядя в огонь.
Феофан, разговорившись у костра, рассказывает:
— «Чёрная книга» — не просто фолиант. Это собрание еретических текстов, заклинаний, вызовов. Государь ищет её уже много лет. Говорят, она была частью Либерии — той самой библиотеки, что цари собирали ещё при Иване Третьем.
— При Иване Третьем? — переспрашивает Грязной. — А сейчас-то какой год?
— Тысяча пятьсот шестьдесят восьмой, — вздыхает Феофан. — Царь Иван Васильевич — внук того самого Ивана. Книгу вывезли из Кремля ещё при деде, когда начались смуты. Монахи Чудова монастыря спрятали её в скиту Молчальников. С тех пор её никто не видел.
— А что в ней такого? — спрашивает Ядвига. Говорит с лёгким акцентом, но чисто. — Зачем она царю?
— Заклинания. Вызов демонов. Насылание порчи. Поднятие мёртвых. Царь верит, что с её помощью узнает всех изменников. — Феофан понижает голос. — И ещё… говорят, в ней записано, как заставить служить себе любую нечисть. Даже ту, что в болотах живёт.
Грязной усмехается:
— А мы в милости будем. Ты, монах, главное, книгу открой, а там уж мы разберёмся.
— Открыть не трудно, — Феофан бледнеет. — Трудно — закрыть. Я слышал, первый архимандрит, что прятал книгу, Варсонофий, так и не решился её прочесть. Закопал под алтарём и умер в скиту — прикованный, без еды, когда палачи пытали его при царе Иване Третьем. Книгу не отдал.
— Дурак был, — резюмирует Грязной. — Умный отдал бы и жил.
— Может быть, — тихо говорит Евпатий. — А может, знал, что с ней жить нельзя.
Все смотрят на него.
— Я в молодости баловался, — он подкидывает ветку в костёр. — Бабка у меня знахаркой была. Учила. Говорила: «Не трогай слова те, Евпатушка, они как змеи — кусают не сразу, а когда уже поздно». А я трогал. Дурной был.
— И что? — спрашивает Ядвига. В её голосе не любопытство, а что-то другое — настороженность.
— Ничего хорошего. Дружок у меня был, Васька. Вместе росли. Вместе баловались. Один раз поспорили: кто дальше зайдёт в чёрных словах. Я зашёл. Прочитал заговор на вызов... не знаю чего. Думал — ерунда, бабкины сказки. А оно пришло.
— Кто?
— Не знаю. Не увидел. Только холод, вой, и Васька наутро мёртвый. Захлебнулся. В луже. Лужа по колено, а он мёртвый.
Тишина. Даже Грязной перестаёт жевать.
— Я тогда зарок дал. Перед иконой в придорожной часовне. «Господи, больше никогда». — Евпатий поднимает глаза. — А теперь вы меня везёте за книгой, где этих слов на тысячу смертей.
Он встаёт и уходит в темноту, к лошадям.
Ядвига смотрит ему вслед. Потом поворачивается к Феофану:
— А почему книгу ищут именно сейчас? Сто лет пролежала — и вдруг?
— Государю донесли, что в муромских лесах, в скиту Молчальников, до сих пор хранится алтарь с заклятием. А ещё... — Феофан мнётся. — Говорят, у царя теперь есть свой колдун. Он и указал на эти места.
Грязной сплёвывает в костёр:
— Хватит баек. Спать давайте. Завтра рано вставать.
Ночью, когда все укладываются, Ядвига подходит к Евпатию. Он не спит, сидит на бревне, смотрит на огонь.
— Не спится? — спрашивает она.
— Думаю.
— О чём?
— О зароке. О бабке. О том, что никому не пожелал бы того, что мы завтра увидим.
— Ты поэтому не сбежал? — Она садится рядом. — Я могла бы сбежать ещё в Москве. Меня не сильно стерегли. Но я не сбежала.
— Почему?
Ядвига молчит. Потом говорит тихо:
— У меня брат в Вильне. Три года назад он ходил в лес и пропал. Нашли его через неделю — живой, но не в себе. Глаза мутные, язык не слушается. Колдуны сказали: на него порчу навели. Из ваших земель. С тех пор он лежит, не встаёт. Я ищу способ его вылечить. Думала, может, в ваших книгах что-то есть. Феофан сказал, эта книга может и насылать порчу, и снимать.
— Ты хочешь читать «Чёрную книгу»?
— Если придётся.
— Это опасно.
— Я знаю. — Она смотрит на него в упор. — Но я не боюсь. Мне нечего терять, кроме брата.
Евпатий долго смотрит на неё. Потом кивает:
— Тогда держись рядом. В болоте я тебя не брошу.
— Договорились.
Она встаёт, отряхивает снег и идёт обратно к саням. Евпатий смотрит ей вслед, потом переводит взгляд на свои руки — левую, с длинным шрамом. Шевелит пальцами. В темноте ему чудится, что из глубины леса за ним следят. Но это, наверное, просто страх.
— Утром выступаем, — говорит он в пустоту. — Только бы успеть до того, как оно проснётся окончательно.
Глава 3. Лобастый камень
Ещё день пути. Лес становится гуще, тропа — уже. Снег сменяется мокрой крупой, потом дождём. Кони нервничают, фыркают, упираются. Молодой опричник, едущий впереди, вдруг останавливается и поднимает руку.
Впереди — болото.
Не замёрзшее, хотя зима в разгаре. Чёрная вода дышит паром — тепло идёт из глубины, от чего-то гниющего и живого одновременно. Над трясиной стелется туман — густой, белёсый, почти осязаемый. От него пахнет не просто тиной — пахнет сладковатым, тошнотворным, как от разлагающейся плоти, перемешанной с ладаном.
— Приехали, — говорит Грязной. Он спешивается, сапоги чавкают по мокрой земле. — Где твоя легенда, Евпатий?
Тот молча идёт вдоль берега. Всматривается в туман. И находит — замшелый валун, покатый, похожий на бычью голову. Лобастый камень. На ощупь подо мхом — крест, выбитый грубо, давно.
— Здесь, — говорит он. — Кладка под водой. Монахи строили. Камни с крестами — ступайте только на них. Сойдёшь — утянет.
Грязной кривится:
— Ты хочешь, чтобы мы лезли в болото по грудь?
— Хочешь книгу — лезь. Или возвращайся к царю с пустыми руками.
Грязной оглядывает отряд. Молодой опричник бледен. Второй, молчаливый, невозмутим. Феофан шевелит губами — молится. Ядвига смотрит на воду и не отводит взгляда.
— Идём, — цедит Грязной. — Только ты первый, беглец. Твоя бабка знала дорогу — тебе и отвечать.
Они входят в воду. Первым — Евпатий, за ним — Ядвига, потом Феофан, Грязной, двое опричников. Возница с санями остаётся на берегу. Вода ледяная, до колен, потом до пояса. Евпатий идёт медленно, нащупывая ногой каждый следующий камень с крестом. Под водой их не видно — только опытное чутьё, доставшееся от бабки, подсказывает, куда ступить.
— Не сходить с крестов! — повторяет он. — Каждый шаг проверяйте.
В тумане не видно ни берега, ни скита. Только белая пелена и дыхание — собственное и чужое.
Ядвиге кажется, что кто-то смотрит на неё из воды. Она опускает глаза — и видит лицо. Белое, разбухшее, с открытыми глазами и блаженной улыбкой. Оно проплывает под водой, едва не касаясь её ног.
— Там... — она запинается.
— Не смотри, — говорит Евпатий, не оборачиваясь. — Сказано: не смотри в воду. Увидишь своих.
— Откуда ты знаешь?
— Мельник говорил. Пьяница, а врал редко.
Они идут дальше. Лица под водой множатся. Десятки, сотни. Они не нападают — просто смотрят, шевелят губами, будто хотят что-то сказать. Каждое лицо знакомо — матери, отцы, дети, сложенные в общую усмешку.
Молодой опричник — безусый, тот самый, что всю дорогу травил скабрёзные байки, — вдруг оступается. Его сапог соскальзывает с камня, и он уходит в чёрную воду с головой — мгновенно, без крика. Евпатий оборачивается на всплеск, но не успевает схватить его за рукав.
— Стой! — орёт Грязной. — Не двигайся!
Опричник не появляется. Десять секунд, двадцать. Потом из воды высовывается рука — судорожно хватает воздух — и снова уходит.
— Сходил с креста, — глухо говорит Евпатий. — Я же говорил: ни шагу в сторону.
— Вытаскивай его! — кричит Грязной, но сам не двигается.
Второй опричник, молчаливый товарищ утонувшего, делает шаг вперёд, но Евпатий хватает его за плечо:
— Не смей. Там уже не живой.
— Откуда знаешь?
— Посмотри.
Из чёрной воды, метрах в трёх от кладки, медленно поднимается лицо. То самое — безусое, молодое. Но теперь на нём блаженная улыбка, а глаза открыты и смотрят в небо. Тело не пытается плыть — оно лежит на спине, покачиваясь, как бревно, и не тонет. На губах — пузыри.
— Идём, — рявкает Грязной, отворачиваясь. — Нечего глазеть.
Второй опричник долго смотрит на товарища, потом медленно, сглатывая, поворачивается и идёт дальше.
Из тумана доносится всхлип — тихий, детский. Ядвига вздрагивает, но никто больше не оборачивается.
— Сколько ещё? — спрашивает Феофан, заикаясь.
— Скоро, — отвечает Евпатий. — Держитесь крестов. И не глядите в воду.
Глава 4. Скит
Остров выступает из тумана внезапно — будто его вытолкнула из темноты сама трясина. Почерневший сруб, часовня с проваленной крышей, покосившийся крест. Мёртвая тишина. Ни птиц, ни ветра.
— Дошли, — выдыхает Грязной.
Они выбираются на берег. Вода стекает с одежды, сапоги чавкают. Евпатий оглядывается на болото — туман скрыл обратную дорогу. Кладка утонула в белой пелене. Теперь только вперёд.
Внутри скита — запустение. Фрески на стенах часовни стёрты, у ликов святых выцарапаны глаза. В трапезной — опрокинутый стол, гнилые лавки. Пахнет сыростью, старым деревом и чем-то сладковатым — как в церкви после отпевания.
В подклети находят скелет. Он сидит у стены, прикованный цепью к кольцу. Истлевшая ряса висит лохмотьями. Правая рука отделена от тела, лежит в стороне. Позвонки перерублены, на черепе — следы ударов.
— Это кто? — спрашивает Грязной.
Феофан подносит свечу ближе. Губы его дрожат.
— Архимандрит Варсонофий. Был царским дьяком при Иване Третьем. Перешёл в монахи после гибели семьи. Говорят, это он вывез книгу из Москвы, когда начались смуты.
— Кто его так? — Грязной кивает на разрубленную спину.
— Люди царя. Не нынешнего — старого. Варсонофия пытали, чтобы он открыл, где книга. Он не сказал. Тогда его оставили здесь — прикованным, без еды и воды. Палачи ушли и не вернулись. А книга всё равно осталась под алтарём.
Грязной сплёвывает:
— Значит, не мы первые.
— Не первые, — соглашается Феофан. — Но, может быть, последние.
Они идут к алтарю — каменной плите с выбитым крестом. Вдвоём с Евпатием сдвигают плиту. Под ней — ларец из почерневшего дуба, окованный серебром. На крышке — вязью вырезано предостережение, но буквы стёрты.
Евпатий тянется к ларцу — и в тот же миг левая рука вспыхивает жжением. Будто кто-то провёл по шраму раскалённым железом. Он шипит сквозь зубы, отдёргивает руку, но через мгновение снова тянется. Жжение повторяется, но слабее.
— Тебе плохо? — спрашивает Ядвига.
— Книга... она чувствует мою кровь, — отвечает Евпатий. — Бабка говорила, знахарский род для неё как открытая дверь.
— Открывай, — командует Грязной. — Не тяни.
Феофан дрожащими пальцами поддевает крышку. Внутри — книга. Чёрный кожаный переплёт, оклад из почерневшего серебра. Когда монах берёт её в руки, страницы сами собой начинают слабо светиться — синеватым, нездешним светом.
— Не читай, — говорит Евпатий. — Не здесь.
— А где? — усмехается Грязной. — При царе наша служба, при царе и ответ. Читай, чернец.
Феофан подносит книгу к свече. Переплёт вздрагивает — или это показалось? Он открывает первую страницу.
— Господи, благослови, — шепчет монах и начинает читать.
Глава 5. «Чёрная книга»
Феофан читает негромко, но в тишине часовни каждое слово звучит, как удар колокола. Язык древний, гортанный — ни латынь, ни греческий, нечто старше, от чего закладывает уши и темнеет в глазах.
Страницы книги светятся синим. Буквы переливаются, сползают с места, складываются в новые слова — будто текст живёт своей жизнью.
— Стой! — кричит Евпатий. — Чувствуешь? Воздух...
Воздух в часовне становится плотным, как кисель. Пламя свечей вытягивается в тонкие жёлтые нити и гаснет — все до одной. Остаётся только синеватое свечение страниц. Из подпола тянет ледяным сквозняком, пахнущим речной тиной и старым ладаном.
— Не нравится мне это, — бормочет Грязной, хватаясь за саблю. — Феофан, хватит!
Но Феофан не может остановиться. Он заворожён. Глаза его расширены, губы шевелятся сами собой, выплёвывая слова, которых он не понимает.
И тогда из щелей в полу начинает сочиться вода. Чёрная, густая, как дёготь. Она собирается в лужи, лужи растут, и из одной поднимается фигура.
Серая, разбухшая, в истлевшей одежде. Глаза широко открыты, рот растянут в блаженной улыбке. Болотник.
— Оружие! — орёт Грязной.
Молодой опричник, тот, что потерял товарища на болоте, бросается на тварь с саблей. Клинок входит в плоть — и застревает, как в мокрой глине. Болотник даже не замечает удара. Он протягивает руки и обнимает опричника. Тот кричит — коротко, захлёбываясь. Вода из тела твари перетекает ему в рот, в нос, в лёгкие. Через секунду он уже не кричит. Он булькает и оседает на пол, превращаясь в такую же разбухшую серую массу.
Второй опричник, молчаливый, пытается отбиться, но из-под пола выстреливают тонкие корни, обвивают его за щиколотки и утаскивают вниз с влажным хрустом.
— Книгу закрой! — рявкает Евпатий. — Феофан, закрой, кому говорю!
Монах содрогается, будто очнувшись. Дрожащими руками захлопывает фолиант. Синее свечение гаснет, но чёрная вода продолжает сочиться из щелей.
Из стены, там, где покосившаяся рама, вытекает Кикимора. Длинная, тощая, с вывернутыми суставами. Пальцы оканчиваются корявыми когтями. Она смотрит на Ядвигу жёлтыми глазами, щёлкает зубами и бросается вперёд.
— Беги! — кричит Евпатий, но поздно.
Кикимора хватает Ядвигу за горло. Та хрипит, пытается вырваться, но хватка железная. Тварь втаскивает её в стену — в щель между брёвнами, туда, где темнота гуще. Ядвига исчезает, как под воду. Только обрывок платка остаётся на полу.
— Сука! — Грязной рубит саблей по тому месту, где только что была Кикимора. Клинок входит в дерево, но тварь уже ушла.
Снаружи доносится детский плач. Потом смех. Потом заупокойное пение — многоголосое, жуткое.
Евпатий срывает со стены цепь от паникадила — тяжёлую, ржавую. Крутит над головой, готовясь ударить по Болотнику, но тварь вдруг замирает и начинает таять, стекая обратно в чёрную лужу.
И в этот момент за дверью слышатся шаги. Кто-то идёт. Не один.
Дверь распахивается. На пороге — двое опричников в чёрных кафтанах, а между ними, закутанная в тулуп, Ульяна.
— Братец! — кричит она, вырываясь. — Братец, они привезли меня... я была в обозе... Грязной сказал, если ты...
Евпатий не слышит остального. Он бросается к сестре, но путь преграждает Грязной. Тот ухмыляется щербатым ртом:
— А я говорил: сестрица будет при тебе. Царское слово — закон.
Ульяна вырывается из рук опричников и бежит к брату. Но на полпути останавливается. Замирает. Лицо её бледнеет, глаза закатываются.
— Ульяна? — Евпатий делает шаг вперёд. — Ульяна, что с тобой?
— Она... она зовёт меня, — шепчет сестра, глядя на книгу, которую Феофан всё ещё сжимает в руках. — Книга... она говорит со мной. Слышишь, братец? Она знает моё имя.
Из закрытого фолианта пробивается тонкая струйка чёрного дыма. Тянется к Ульяне, обвивает её, как змея.
— Не подходи к ней! — орёт Евпатий, но поздно.
Ульяна делает шаг к книге. Второй. Её тело выгибается, глаза становятся белыми, изо рта идёт пар. Кожа покрывается узорами, похожими на берёзовую кору. Волосы свисают мокрыми ветвями.
— Братец... — говорит она голосом, в котором смешались десятки других — утопленников, детей, старух. — Ты... ты не виноват. Это они... это болото...
Она не заканчивает. Её голос обрывается, и из глаз текут чёрные слёзы.
— Что с ней? — кричит Грязной, пятясь к выходу. — Что вы сделали?
— Книга взяла её, — тихо отвечает Феофан. — Она... она стала Плакальщицей.
Ульяна — уже не Ульяна — поднимает руку. Из пальцев растут корни. Она смотрит на Евпатия, и в пустых глазницах, полных чёрной воды, он видит себя — маленького, испуганного, стоящего у лужи с мёртвым Васькой.
— Не дай ей забрать тебя... — шепчет она чужим голосом. — Беги.
И бросается вперёд — не на брата, а на книгу. Хватает фолиант. Феофан вскрикивает, пытается удержать, но Ульяна вырывает книгу из его рук и прижимает к груди.
На мгновение в часовне становится тихо. Даже вода перестаёт сочиться из щелей.
А потом Ульяна открывает рот и начинает петь. Тихо, заунывно, как поют покойницам на похоронах. И в ответ со всех сторон — из стен, из пола, снаружи — подхватывают десятки, сотни голосов.
Хоровод проснулся.
Глава 6. Осада
— За мной! — орёт Грязной, хватая Феофана за рясу. — В трапезную! Дверь заложить!
Они отступают. Евпатий последним, прикрывая цепью. Ульяна — Плакальщица — остаётся у алтаря, прижимая книгу к груди, и поёт. Голос её разносится по скиту, и в ответ снаружи слышится скрежет, шорох, тысячи голосов, подхватывающих мелодию.
В трапезной Грязной захлопывает дверь. Феофан и Евпатий подпирают её гнилой лавкой, тяжёлым столом. Опричников больше нет — двое убиты, третий исчез, утащенный корнями. Остались только Грязной, Феофан, Евпатий и возница, который дрожит в углу, бормоча молитвы.
Ядвиги нет. Кикимора утащила её в стену.
— Она жива? — спрашивает Евпатий, налегая плечом на стол.
— Кто? — не понимает Феофан.
— Литвинка. Ядвига.
— Не знаю. — Монах крестится. — Кикимора берёт живых в болото. Иногда они возвращаются... не совсем людьми.
— Заткнитесь оба! — рявкает Грязной. У него трясутся руки, но голос ещё твёрдый. — Думайте, как выбираться.
Снаружи — шёпот, бульканье, скрежет когтей. Твари пробуют дверь на прочность. Брёвна дрожат, из щелей сочится вода.
— Книга у Плакальщицы, — говорит Феофан. — Без неё мы не уйдём. Она... она сама теперь часть хоровода.
— Значит, надо забрать книгу, — Грязной сжимает саблю. — Евпатий, это твоя сестра. Ты и забирай.
— Она уже не сестра.
— А кто? Тварь? Тогда руби её, как тварь.
Евпатий молчит. Смотрит на свою левую руку, на старый шрам от сабли. Потом переводит взгляд на дверь, за которой всё ещё слышно пение.
— Не рубить. Попробую до неё достучаться.
— Дурак, — сплёвывает Грязной. — Она тебя утопит.
— Может быть. — Евпатий берёт цепь. — Но я должен попытаться.
В этот момент дверь вздрагивает от мощного удара. Стол отъезжает, лавка трещит. Сквозь щель Евпатий видит огромную тень. Не Болотник, не Кикимора — кто-то выше, древнее.
— Леший, — шепчет Феофан. — Он пришёл за книгой.
Второй удар — дверь вылетает, разлетаясь в щепки.
В проёме стоит Леший-Морок. Огромный — в два человеческих роста, но здесь, в тесноте трапезной, он кажется ещё больше. Позвоночник — ствол сухого дуба. Голова — олений череп, обтянутый мхом. В глазницах — зелёный огонь. Он оглядывает людей — одного за другим — и говорит голосом, в котором сплелись десятки голосов, от детского до старушечьего:
— Вы принесли книгу. Спасибо. А теперь положите её и уходите. Она моя. А вы — пока нет.
— Мы отдадим, — быстро говорит Грязной, пятясь. — Только отпусти. Книга у той... у Плакальщицы. Забери.
Леший поворачивает голову в сторону часовни. Прислушивается. Пение доносится и оттуда.
— Она уже моя, — говорит он. — Как и всё в этом болоте. Но вы... вы ступили на мой берег. Это плата.
— Мы уйдём! — Грязной пытается улыбнуться, получается криво. — Забудем дорогу. Царь не узнает.
— Царь. — В голосе Лешего проскальзывает насмешка. — Мне нет дела до вашего царя. А вы останетесь. Книгу я заберу. А вас... — он кивает на Евпатия, — тебя я пометил ещё на подходе. Чувствуешь, знахарский внук? Твоя кровь пахнет заговорами.
— Я не боюсь тебя, — говорит Евпатий, хотя горло пересохло.
— Врёшь. — Леший делает шаг вперёд. — Но это хорошо. Страх — хорошая приправа.
Он протягивает корневую руку к Евпатию. Тот бьёт цепью, но Леший ловит цепь на лету, сжимает — железо звенит и ломается.
— Глупец.
Из пола выстреливает тонкий острый корень. Евпатий пытается увернуться, но не успевает — корень пронзает его левое запястье насквозь, прибивая к стене.
Боль. Ослепительная, ледяная, нечеловеческая. Евпатий кричит — впервые за много лет. Корень входит в плоть, раздвигая вены, прорастая к кости. Кожа вокруг раны чернеет, пальцы немеют, превращаясь в корявые когти.
— Что ты делаешь? — орёт Грязной, хватаясь за саблю.
— Оставлю ему подарок, — Леший наклоняется к Евпатию, его череп почти касается лица. — Ты теперь мой, червяк. Носи метку. Рука будет помнить меня. Каждый раз, когда захочешь взять книгу или воспротивиться мне — она будет сжимать твоё горло. Или чужое. Я всегда буду рядом.
Он выдирает корень из руки. Евпатий падает на колени, левая рука безвольно повисает — чёрная, с узловатыми вздувшимися венами, пальцы скрючены.
Леший поворачивается к выходу. В дверях его встречает Кикимора, держащая за волосы очнувшуюся Ядвигу. Литвинка пытается вырваться, но когти твари впиваются в плечо.
— Женщину — в хоровод, — приказывает Леший. — Она ещё споёт.
— А книга? — шипит Кикимора.
— Книгу я забираю. — Леший машет рукой, и из часовни доносится крик — Ульяна (Плакальщица) летит по воздуху, прижимая фолиант. Леший выхватывает книгу у неё из рук. — А этих... пусть ждут. Утро покажет, кто из них достоин смерти, а кто — службы.
Он исчезает в тумане, унося книгу и Ядвигу. Кикимора растворяется в стене, утаскивая за собой Плакальщицу — Ульяна на мгновение оборачивается, смотрит на брата пустыми глазами, и чёрная слеза течёт по её щеке.
Грязной стонет у стены, зажимая сломанную ключицу — при ударе Лешего он отлетел к углу. Феофан сидит на полу, обхватив голову руками, и бормочет отходную.
Евпатий лежит ничком, глядя на свою чёрную руку. Из прокушенного запястья сочится не кровь — ил.
— Он сказал «ждите», — шепчет возница. — Сколько ждать?
Никто не отвечает. Только ветер завывает в проломе двери, и где-то в глубине болота начинается хоровод — тихий, заунывный, бесконечный.
Глава 7. Потеря и молитва
Евпатий лежит на полу трапезной. Левая рука чернеет на глазах — кожа покрывается корой, пальцы вытягиваются в когти, вены проступают узловатыми корнями под кожей. Он не кричит. Только сжимает зубы и смотрит, как скверна ползёт от запястья к локтю, от локтя к плечу.
Феофан, живой, но сломленный, сидит в углу и бормочет молитвы. Грязной стонет у стены, зажимая сломанную ключицу. Возница забился под лавку и дрожит мелкой дрожью.
— Она жива? — хрипит Евпатий.
— Кто? — не понимает Феофан.
— Ядвига. Литвинка.
— Не знаю. — Феофан отводит взгляд. — Леший унёс её в болото. Может, ещё жива. Может, уже в хороводе.
Евпатий пытается встать. Левая рука не слушается — висит плетью, пальцы скрючены. Но ноги держат. Он поднимается, опираясь о стену.
— Ты куда? — орёт Грязной. — Сдохнешь там!
— Здесь тоже сдохну. — Он делает шаг к выходу. Дверь выбита, в проёме колышется туман. — А там — может быть, нет.
— Ты ж молиться не умеешь! Ты ж зарок дал перед иконой, в часовне. «Больше никогда» — помнишь? А сам опять за своё.
Евпатий останавливается. Смотрит на свою чёрную руку. Потом на маленькую лампаду, висящую на цепи, которую он до сих пор сжимает в правой руке — той самой, что сорвал с паникадила. Масла почти не осталось, огонёк едва теплится, жёлтый, усталый.
— Это освящённое масло, — вдруг говорит Феофан, глядя на лампаду. — Я сам его в кремлёвской часовне брал. Для походной службы.
— И что? — спрашивает Грязной.
— А то, что если в него упадёт капля крови человека, который... который искренне кается... — Монах запинается. — Я читал о таком в старых рукописях. Кровь и свет. Огонь, что выжигает скверну.
— Не выжигает, — поправляет Евпатий. — Запирает. Бабка говорила.
Он опускается на колени. Не перед иконой — в часовне их нет, глаза святым выцарапали. Он смотрит в пол.
— Господи, — говорит он тихо. — Не смею просить. Зарекался. Ты ведаешь, почему. Но яви милость. Не ради меня, падшего. Ради неё. Ради Ядвиги. Она человек добрый. Не то что я. Дай мне сил. Я нарушу зарок. Приму муку вечную. Только пусть она живёт.
Пауза.
Грязной не дышит. Феофан перестаёт бормотать. Возница поднимает голову из-под лавки.
Евпатий подносит чёрную руку к лампаде. Из прокушенного запястья, из раны, которую оставил корень, сочится не кровь — чёрный ил. Но глубже, под илом, проступает алая капля. Настоящая.
Капля падает в масло лампады.
И лампада вспыхивает. Не тусклым огоньком, а белым, ярким, тёплым светом, от которого по трапезной расходятся тени, трещит масло, и цепь начинает звенеть — чисто, высоко, как колокол на Пасху, хотя колоколов здесь не было много лет.
Феофан крестится. Грязной открывает рот и закрывает. Возница шепчет «Отче наш».
А Евпатий смотрит на своё запястье. Там, куда упала капля, чёрная кора треснула — и из трещины пробивается тонкая золотая нить. Она пульсирует в такт сердцу, теплая, живая. Не исцеление. Не снятие проклятия. Другое.
— Что это? — спрашивает Грязной.
— Не знаю, — отвечает Феофан, подходя ближе. — Но это не исцеление. Ты не выгнал Лешего из руки. Ты запер его в клетку. Теперь рука — поле битвы. Тёмное и светлое будут драться за неё. За тебя.
— Кто победит? — Евпатий поднимает глаза.
— Ты. Если не сдашься.
Лампада гаснет. Масло выгорело до дна, фитиль тлеет и затухает. Свет исчезает, остаётся только слабое золотистое мерцание в трещинах на чёрной руке — теперь оно не гаснет, пульсирует, как дыхание.
— Чуда больше не будет, — говорит Феофан устало. — Это было один раз. Теперь только твоя воля.
Евпатий медленно поднимается. Левая рука по-прежнему черна, пальцы скрючены, но золотая трещина теплится. Он сжимает её в кулак — больно, но терпимо. Рука слушается. Пока слушается.
— Я пойду за ней, — говорит он.
— Один? — Феофан встаёт, шатаясь. — Я с тобой.
— Нет. Ты будешь держать дверь. Если я не вернусь — уходите на берег. Ждите до рассвета, а потом идите без меня.
Он снимает с лампады цепь — тяжёлую, ржавую, бесполезную без масла. Перекидывает через плечо. На поясе ничего, кроме этой цепи, нет. Но он чувствует, что цепь теперь — часть его. Как рука. Как память.
— Ты рехнулся? — Грязной пытается встать, но ключица болит, он оседает обратно. — Ты с одной рукой, без оружия...
— У меня есть цепь. И есть то, что осталось от света. — Евпатий трогает золотую трещину. — Хватит.
Он выходит в туман. За спиной слышен голос Феофана:
— Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй.
Туман смыкается, и Евпатий остаётся один.
Глава 8. Первая охота
Туман смыкается за спиной, и трапезная исчезает — словно её никогда и не было. Евпатий идёт вперёд, ступая по чёрной воде, которая здесь уже не ледяная, а тёплая, как парное молоко. От неё пахнет гнилью и чем-то сладким, приторным.
Скита больше нет. Прежнего, знакомого скита. Реальность изменилась.
Половицы уходят из-под ног, обнажая корни и ил. Стены сдвигаются, коридоры изгибаются, как внутренности змеи. Евпатий идёт по пояс в воде, перебираясь через оплывшие брёвна, ныряя под прогнувшиеся перекрытия. Болото перестраивает пространство, как паук переплетает паутину.
Твари не нападают. Они стерегут его из темноты — перешёптываются, повизгивают, скребутся за переборками. Это не бой. Это лабиринт, и болото испытывает его на излом.
Левая рука — чёрная, с корявыми пальцами-когтями — ноет. Не больно, а как-то тягуче, тоскливо. Она помнит волю Лешего. Она тянется к воде, к корням, к илу. Евпатий сжимает её правой рукой и держит крепко.
— Не сейчас, — шепчет он. — Терпи.
Он идёт, ориентируясь на запах. Кикимора, утаскивая Ядвигу, пахла болотом и старым ладаном — будто её тело когда-то лежало в церкви перед отпеванием. Если верить бабкиным рассказам, нечисть, что служит Лешему, не может полностью уйти от того, чем была при жизни.
Запах ладана слабеет, но не исчезает. Евпатий сворачивает за ним, пролезает сквозь сплетение корней. Те скользкие, тёплые, пульсируют, как жилы. Он оставляет на них клочья рукава.
Перед ним вырастает стена. Не стена даже — сплетение корней, сквозь которое сочится синий свет. И за ней — голоса. Не хоровод, не пение. Тихие, человеческие. Один из них — Ядвига. Она не поёт. Она ругается сквозь зубы, по-польски, с такими интонациями, что даже Евпатий, не понимая слов, чувствует: она ещё жива и ещё в себе.
Он раздвигает корни, протискивается внутрь.
Перед ним — трапезная. Но, с другой стороны, той, где раньше была глухая стена.
Посередине, на опрокинутом аналое, сидит Кикимора. Длинная, тощая, с вывернутыми суставами. Пальцы заканчиваются когтями, которыми она выцарапывает узоры на дереве. Глаза — зелёные, вертикальные, как у кошки. У ног её, прикованная корнями к полу, лежит Ядвига. Без сознания, но живая — грудь поднимается.
— Нашёл, — шипит Кикимора, наклоняя голову набок, почти до плеча. — А я спряталась. А нашёл.
— Отпусти её, — говорит Евпатий, не останавливаясь.
— Не могу. — Кикимора качает головой. — Хозяин сказал: не пропускать. Ты ему нужен. Рука твоя — его метка. Ты — его ключ. Книгу он взял, а ключ оставил.
— Тогда пропусти меня к ней.
— Зачем? — Она спрыгивает с аналоя, переваливаясь, как паук. — Чтобы она умерла здесь? Или чтобы вы оба умерли? Хозяин всё равно вас заберёт.
— Ты тоже ему служишь. — Евпатий смотрит ей в глаза. — Но когда-то ты не была тварью.
Кикимора замирает. На мгновение её зелёные глаза тускнеют, становятся почти человеческими.
— Тебя здесь утопили? — продолжает он. — Давно? Ты была девушкой? Может, из тех, что приходили к монахам за милостыней?
— Молчи, — шипит она, но в голосе уже нет прежней злобы. — Не твоё дело.
— Моё, потому что я могу стать таким же, как ты. Рука уже чернеет. Скоро и душа почернеет.
Он поднимает левую руку. Из золотой трещины сочится слабый, тёплый свет — не яркий, не ослепительный, как после лампады, а едва тлеющий, но живой.
Кикимора отшатывается, прикрываясь когтями.
— Не надо света! — визжит она. — Не надо!
— Я не причиню тебе вреда, — говорит Евпатий. — Просто пропусти.
— Не могу. — Она дрожит, сжимается, становится меньше. — Хозяин убьёт меня. По-настоящему. Я и так... я и так не живая. Но если он меня прогонит — я исчезну совсем. Понимаешь? Совсем. Даже памяти не останется.
Евпатий опускает руку. Свет гаснет, остаётся только золотая нить в чёрной коже.
— Меня звали Марией, — вдруг говорит Кикимора. — Я приходила к скиту за хлебом. Монахи кормили. А потом пришли опричники... те, что до вас. Они сказали, что я ведьма. Утопили в проруби. Леший подобрал мою душу, когда она ещё не ушла. Теперь я здесь. Давно. Я забыла счёт.
Она замолкает. Смотрит на свои когти, на переломанные пальцы.
— Я ненавижу его, — шепчет она. — Но боюсь ещё больше.
— Помоги мне, — говорит Евпатий. — И когда я уйду, ты сможешь сказать ему, что не смогла меня задержать. Он не узнает.
— Узнает. Он всё чувствует в болоте.
— Не всё. Он не человек, — Евпатий трогает золотую трещину. — А человек может обмануть даже лес.
Кикимора долго смотрит на него. Потом кивает — резко, судорожно.
— Иди по запаху ладана. Там, где монахи молились, тварей нет. Я проведу тебя к женщине. Но быстро. Пока он не вернулся.
Она разворачивается и идёт в стену — сквозь брёвна, как сквозь воду. Евпатий за ней. Корни расступаются, вода уходит из-под ног, и он оказывается в узком проходе, которого раньше не было.
Впереди мерцает синий свет. И слышен голос Ядвиги — она уже очнулась и снова ругается, теперь по-русски, перемежая проклятия с молитвами.
— Она жива, — шепчет Кикимора. — Забирай. И уходите. А я скажу, что вы сами нашли дорогу.
Она исчезает в темноте. Евпатий остаётся один перед последней преградой — корневой стеной, за которой его ждёт Ядвига. И, возможно, ловушка. Но выбора нет.
Глава 9. Ядвига выбирает
Корневая стена поддаётся неожиданно легко — будто Кикимора успела ослабить её перед уходом. Евпатий раздвигает сплетённые прутья, пролезает внутрь и оказывается в подклете.
Здесь темно и сыро. Своды низкие, приходится пригибаться. С потолка свисают корни, похожие на змеиные тела. Вода по щиколотку — не чёрная, как в болоте, а мутно-бурая, с ржавым привкусом.
В дальнем углу — Ядвига.
Она прикована к стене корнями — не железными цепями, а живыми, пульсирующими жгутами, обвивающими запястья и щиколотки. Платок сбит, волосы мокрые, на щеке — чёрная полоса, похожая на след от удара. Но глаза живые, злые.
— Наконец-то, — говорит она хрипло. — Я уж думала, ты бросишь.
— Не дождёшься. — Евпатий опускается рядом, осматривает корни. — Как ты?
— Жива. Эта тварь… Кикимора… она меня не тронула. Только приволокла сюда и оставила. Сказала: «Жди, за тобой придут». Я сначала думала, что это она про Лешего, а потом поняла — про тебя.
— Повезло, что она не из злых.
— Она из несчастных, — поправляет Ядвига. — Я таких в Вильне видела. В подвалах у колдунов. Не живое и не мёртвое. Только не говори ей, что я так сказала.
Евпатий хватается за корни, пытается разорвать. Те горячие, склизкие, не поддаются. Пальцы скользят.
— Не рви, — говорит Ядвига. — Они от книги зависят. Помнишь, в трапезной, когда Феофан читал оберег, они замерли? Если бы я могла прочитать заклинание…
— А ты можешь?
— Я запомнила несколько строк. Пока ты шёл, я повторяла их про себя. Но одной мне не справиться. Заклинание требует двоих: один читает, другой держит свет. — Она смотрит на его левую руку, где в трещинах пульсирует золотое свечение. — У тебя есть свет.
— Немного. — Евпатий поднимает руку. Золотая нить разгорается ярче, освещая подклет. — Но он слабый. Хватит?
— Должно хватить. — Ядвига кивает. — Только… ты уверен? Книга сильнее нас. И если я ошибусь в словах…
— Бабка говорила: заклинания — как ключи. Одни двери открывают, другие — закрывают. Ты запомнила то, что закрывает?
— Да. Это заклинание освобождения. Не изгнания, нет — просто чтобы снять корни. Дальше будем думать.
— Тогда читай.
Ядвига закрывает глаза, шевелит губами, проверяя произношение. Потом открывает и начинает.
Голос её звучит глухо, но твёрдо. Древний язык — гортанный, свистящий, полный шипящих и носовых гласных — вырывается из её уст, как живой. Слова падают в темноту, и каждый слог заставляет корни вздрагивать.
Евпатий подносит левую руку к страницам книги — книги нет, она у Лешего, но он держит свет так, будто она здесь. Золотое сияние ложится на грудь Ядвиги, на её запястья, и корни начинают слабеть.
— …и да отпустит плоть… — читает она.
Евпатий повторяет последнее слово — не потому, что надо, а потому что чувствует: так правильно.
— Отпустит.
Корень на правом запястье лопается с влажным хрустом. Ядвига дёргает рукой — та освобождается. Левая — пока нет.
— …и да сгинет наваждение…
— Сгинет.
Левый жгут трескается, но не полностью. Ядвига морщится от боли.
— …и да замкнётся круг…
— Замкнётся.
И в этот момент левая рука Евпатия дёргается. Сама. Без его воли.
Пальцы-когти взлетают к горлу Ядвиги. Останавливаются в волоске от кожи. Чёрная ладонь дрожит, и от неё исходит запах — сладкий, тошнотворный, как гниющие в воде цветы.
— Евпатий? — голос Ядвиги ровный, но в нём — ледяной холод.
Он не отвечает. Он смотрит на свою руку с ужасом, который не может скрыть. Проклятие действует. Леший вложил в эту руку волю — убить, задушить, помешать.
Но он обещал.
Правая рука хватает левую за запястье. Мышцы вздуваются, суставы хрустят. Он отводит чёрную ладонь от её горла — на дюйм, на два, на три. Отводит и прижимает к стене, наваливаясь всем телом.
Чёрная рука царапает камень. Когти скребут по кладке, оставляя глубокие борозды. Пальцы тянутся к шее Ядвиги — и снова не достают.
— Я держу, — выдавливает Евпатий сквозь зубы. — Читай дальше.
Ядвига смотрит на него. На чёрную ладонь, дрожащую у её горла. На золотую трещину, которая расширяется, заливая подклет тёплым светом. И продолжает читать. Одна, без него, но так, будто он повторяет каждое слово.
— …и да не будет ходу тьме, ни корню, ни илу, ни мороку. Аминь.
Последний слог повисает в воздухе. Корни на ногах лопаются. Ядвига падает, но Евпатий успевает подхватить её правой рукой — здоровой, человеческой. Левая всё ещё прижата к стене, но уже не дёргается. Она затихла. Ждёт.
— Спасибо, — шепчет Ядвига, опираясь на его плечо. — Ты… ты мог бы меня убить.
— Не мог бы.
— Рука почти достала.
— Поэтому я и не мог.
Он помогает ей встать. Ноги у неё подкашиваются — долго сидела прикованной. Она держится за его пояс, делает шаг, второй.
— Теперь — к книге, — говорит она. — Без неё мы не выберемся.
— Книга у Лешего.
— Значит, к Лешему.
Евпатий смотрит на свою левую руку, на золотые трещины, на чёрные пальцы-когти. Кивает.
— Пошли. Только держись за меня. И если рука снова…
— Знаю. — Ядвига перехватывает его за здоровое плечо. — Я буду рядом.
Глава 10. Хоровод
Евпатий и Ядвига поднимаются из подклета. Лестница скользкая, корни свисают с потолка, но теперь не трогают — будто болото затаилось, наблюдая. В трапезной их встречает тишина.
Пусто.
Ни Грязного, ни Феофана, ни возницы. Только опрокинутая лавка, лужи чёрной воды на полу и лампада — та самая, что Евпатий оставил Феофану. Она лежит на боку, масло вытекло, фитиль погас. Возле лампады — следы борьбы: пол разодран корнями, доски выворочены, из пролома сочится вода.
— Ушли, — говорит Ядвига, оглядываясь. — Или их унесли.
Евпатий поднимает лампаду. Пустую, холодную. Сжимает в правой руке. Левая — чёрная, с золотой прожилкой — висит плетью, но пальцы больше не скрючены. Он может шевелить ими.
— Туда, — кивает Ядвига на дверной проём. — Слышишь?
Пение.
Оно доносится снаружи, из глубины болота. Не заупокойное, каким пела Ульяна в часовне, — теперь в нём слышится что-то другое. Ликующее. Страшное. Голоса сливаются в один — высокий, чистый, почти прекрасный. И только вглядевшись, можно заметить, что поют не живые: каждый звук выдыхается вместе с чёрной водой.
— Идём, — говорит Евпатий. — Надо посмотреть.
Они выходят из скита.
Туман расступился, и в лунном свете открывается картина, от которой у обоих перехватывает дыхание.
Сотни фигур. Они стоят в трясине — кто по колено, кто по грудь. Мужчины, женщины, старики, дети. Блаженные лица, открытые глаза, белые, как у варёной рыбы. Они не двигаются. Просто покачиваются, как водоросли, и поют.
Хоровод.
В первом ряду Евпатий узнаёт Феофана. Монах стоит по пояс в воде, глаза открыты, на лице — блаженная улыбка. В руках он держит крест — но не тот, что был у него, а какой-то корявый, сплетённый из корней. Феофан поёт, и голос его — самый громкий. Чуть поодаль — возница. Тот, кто дрожал под лавкой. Теперь он не дрожит. Он стоит, раскинув руки, и вода течёт из его рта, как из прорванного меха.
Грязного не видно. Евпатий всматривается — и находит его в центре. Тот стоит выше всех, потому что не утонул, а застыл на поверхности. Сломанная ключица выпирает под кафтаном, правая рука безжизненно висит. Но лицо — счастливое, расслабленное. Грязной улыбается, скаля щербатые зубы, и поёт. У него нет правой кисти — там, где он пытался рубить Лешего, теперь только обрубок, из которого сочится ил.
— Не смотри, — говорит Евпатий, хотя сам не отводит взгляда.
— Они выглядят счастливыми, — тихо говорит Ядвига. — Впервые с тех пор, как я их увидела.
— Так бывает. Когда души нет — забот тоже нет.
Из хоровода выступает знакомая фигура. Ульяна.
Она стоит поодаль, не в общем строю, а чуть в стороне, на кочке. Лицо её — белое, с узорами, как берёзовая кора. Волосы свисают ветвями. Глаза — чёрные провалы, полные воды. Она не поёт. Она смотрит на брата.
Евпатий делает шаг вперёд. Ядвига хватает его за рукав:
— Стой. Не подходи.
— Это моя сестра.
— Это уже не сестра. Ты сам знаешь.
Он останавливается. Смотрит на Ульяну. Та медленно поднимает руку — и в пальцах у неё соломенная кукла. Маленькая, скрученная кое-как. Такие в их деревне делали дети на масленицу, а потом топили в проруби.
Ульяна шевелит губами. Без звука. Но Евпатий читает по ним:
— «Слово, что открыло, то и закроет. Не царским страхом, а бабкиным шёпотом».
Он замирает. Это те самые слова, которые повторяла бабка-знахарка, когда учила его первому заговору. Те, что погубили Ваську. Ульяна помнит. Знала всегда.
— Что она сказала? — шепчет Ядвига.
— Подсказку. — Евпатий трогает свою чёрную руку. — Или приговор. Надо уходить.
— Как? Вокруг хоровод.
— По краю. Держись за мной и не смотри им в лица.
Они обходят хоровод по дуге. Вода доходит до пояса, до груди. Евпатий нащупывает ногой камни с крестами — те самые, что вели их к скиту. Кладка уцелела. Он ступает на первый камень — и лёгкое тепло разливается по телу. Кресты работают. Не дают утонуть.
Пение становится громче. Хоровод колышется, тянет к ним руки, но не достаёт. У Ядвиги книга? Нет, книга у Лешего. Но метка Евпатия — чёрная рука с золотой прожилкой — словно говорит болоту: «Свой. Не трогать».
Ульяна провожает их взглядом. Соломенная кукла в её руке вспыхивает синим огнём — и гаснет, рассыпаясь в пепел.
— Быстрее, — шепчет Ядвига. — Они затихают. Это не к добру.
И в тот же миг пение обрывается. Хоровод замирает. Сотни лиц поворачиваются к ним. Сотни пар белых глаз смотрят в упор.
— Бежим! — кричит Евпатий.
Они бросаются к берегу. Вода по колено, по пояс — мелко, холодно. Сапоги чавкают по илу. За спиной раздаётся вой — не один голос, а все сразу. Хоровод ожил окончательно.
Первый ряд утопленников делает шаг вперёд. За ними — второй, третий. Они не бегут, они плывут, скользят по поверхности, как поплавки.
Евпатий вылетает на берег первым, оборачивается, хватает Ядвигу за руку и выдёргивает из воды. Она падает на колени, тяжело дыша.
— Живы, — выдыхает она.
— Пока да.
Они оглядываются. Хоровод замер на краю видимости — сотни фигур, покачивающихся в такт неслышной теперь мелодии. Ульяна — всё ещё на своей кочке, всё ещё смотрит. И медленно, очень медленно, поднимает руку в прощальном жесте.
— Идём, — говорит Евпатий. — Леший придёт за нами. За книгой.
— Книга у него.
— Значит, за ней. А мы — те, кто может её у него забрать.
Они уходят в лес. Туман смыкается за ними, скрывая болото, хоровод и сестру, которая остаётся стоять на кочке, покачиваясь, как мокрая ветла.
Глава 11. Дорога сквозь воду
Они отошли от болота на сотню шагов, когда земля под ногами дрогнула. Сначала тихо — будто где-то глубоко вздохнуло огромное тело. Потом сильнее — так, что с сосен посыпался снег.
— Он идёт, — сказала Ядвига.
— Знаю. — Евпатий оглянулся. Туман за спиной сгущался, принимая очертания. — Но сначала надо дойти до берега. Там кладка. На камнях с крестами он слабее.
— Откуда ты знаешь?
— Бабка говорила: кресты, освящённые водой и землёй, для нечисти как стена. Держись за мной.
Они пошли дальше, петляя между корягами. Болото справа и слева чавкало, пузырилось, но пока не нападало. Евпатий вёл по памяти — туда, где остался берег, где ждали кони и сани. Если они ещё там.
Туман снова сгустился. И из него, перекрывая дорогу, шагнул Туманник.
Теперь он не дирижировал издали — стоял в трёх шагах, перекрывая путь. Длинный, тощий, зелёные глаза горят. Голос у него — не как у Лешего, не многоголосый, а тонкий, противный, будто кто-то водит смычком по ржавой струне.
— Евпатий, — говорит он голосом матери. — Сынок. Ты чего же это? Ты ж хотел жить по-честному. А сам опять в болото полез.
Евпатий вздрагивает. Мать умерла десять лет назад, но голос её он помнил до дрожи.
— Ты не мать, — говорит он, пересиливая себя. — Мать умерла.
Туманник меняет голос — теперь это бабка-знахарка, скрипучая, ласковая:
— Ой, да что там мамка! Ты ж и меня забыл, внучек. Я тебя учила: «Не трогай слова те». А ты взял. И первое же слово не на добро пустил, а на глупость.
— Знаю. — Евпатий идёт вперёд, не останавливаясь. — Я всё знаю. И всё помню. Стыд, грехи, страх. Но ты забыл одну вещь.
— Какую же? — Туманник подаётся вперёд, его зелёные глаза разгораются.
— Ты — не моя память. Ты — болото, которое надело маску. А я уже не тот мальчишка, который боится своих снов.
Он поднимает левую руку. Золотая трещина разгорается — не ярко, но достаточно, чтобы Туманник зажмурился.
— Свет не спасёт тебя, — шипит тварь. — Ты грешен, дезертир, клятвопреступник. Твоя вера — дырявое решето.
— Значит, дырявое. — Евпатий останавливается в двух шагах. — Но сейчас не верой. Слушай сюда.
Он пересказывает те слова, которые шепнула ему Ядвига перед уходом из подклета. Не заклинание — просто фразу на древнем языке, которую она успела выучить из книги, пока была прикована. Туманник замирает. Его зелёные глаза мигают.
— Что… что это?
— Твоё имя, — говорит Ядвига из-за спины Евпатия. — На языке, которым называли таких, как ты, до того, как вы стали тенями. Не леший, не человек — пустота. Ты не память леса. Ты — забытое.
И она добавляет ещё несколько слов — по-древнему, твёрдо, чеканя каждый слог. Туманник начинает меняться. Его тело теряет чёткость, расплывается, как дым на ветру.
— Вы не можете… — шепчет он голосом, в котором уже нет ни матери, ни бабки, никого — только пустота.
— Мы не убиваем тебя, — говорит Евпатий. — Мы напоминаем, кто ты есть. Иди обратно в туман. Нам не по пути.
Туманник открывает рот, но вместо слов оттуда вырывается только клубы пара. Он отступает, тает, растворяется в воздухе — и через минуту от него не остаётся ничего, кроме влажной полосы на снегу.
— Сработало, — выдыхает Ядвига. — Я не была уверена.
— Я был уверен. — Евпатий берёт её за руку. — Идём. До берега недалеко.
Они проходят последние шаги в тишине. Болото затихло — ни пения, ни скрежета, ни бульканья. Даже лица под водой перестали показываться. Только чёрная гладь, пар и где-то далеко — силуэт Лешего, который ещё не спешит, потому что знает: они никуда не уйдут без книги.
Берег. Саней нет — возница утонул в хороводе, кони разбежались. Но есть твёрдая земля под ногами и сосны, в которых можно укрыться.
— Дальше что? — спрашивает Ядвига.
Евпатий смотрит на болото, на туман, на силуэт, который становится всё ближе.
— Дальше — ждать. Он сам придёт. Ему нужна книга. А книга у него. Но он знает, что я могу читать её. Что мы оба можем. Поэтому он придёт не убивать. Придёт торговаться.
— Чем мы можем торговать?
Евпатий поднимает левую руку. Чёрную, с золотой прожилкой. И улыбается — криво, горько.
— Собой.
Глава 12. Берег
Они не ждали долго.
Туман над болотом всколыхнулся, будто кто-то огромный вздохнул из глубины. Чёрная вода забурлила, пошла рябью, и из неё, несясь над трясиной, как сухой лист по ветру, вылетел Леший.
Теперь он не казался великаном из скита — здесь, на твёрдой земле, его рост уменьшился до двух человеческих, но сила осталась. Олений череп оброс мхом, в глазницах горел зелёный огонь. Ветви-руки тянулись к берегу, корни шевелились под снегом.
В одной руке он сжимал книгу. Чёрный переплёт, серебряный оклад — теперь она не светилась, затаилась, ждала.
— Вернись, — сказал Леший глухо, и от голоса этого заледенелые ветки над головой начали трещать. — Ты носишь мою метку, червяк. Ты — моя добыча. Она — моя.
— Книга ничья, — ответил Евпатий, делая шаг вперёд и заслоняя Ядвигу. — Ты её украл у монахов. Мы украдём у тебя. Честный обмен.
— Ты смеёшься надо мной? — Леший шагнул ближе. Корни под снегом вздыбились, обнажая чёрную, дышащую паром землю.
— Немного, — Евпатий поднял левую руку. Чёрные пальцы-когти блеснули в лунном свете, золотая прожилка пульсировала. — Заодно и над собой.
Ядвига за его спиной уже раскрыла книгу? Нет, книга у Лешего. Значит, она читает по памяти. Шепчет слова заклинания изгнания — те, что успела выучить в подклети, пока ждала.
— Давай, — сказал Евпатий, не оборачиваясь. — Я его задержу.
Ядвига начала читать. Громко, нараспев, на древнем языке. Слова падали в тишину, как камни в колодец, и каждый раз, когда она произносила очередную строку, Леший вздрагивал. Корни замедлялись, ветви опускались.
— Не смей! — заревел он.
Он бросился вперёд, но Евпатий встретил его. Не цепью — левой рукой. Чёрные пальцы-когти вцепились в корневую плоть Лешего, и золотая прожилка на запястье вспыхнула ярче. Леший замер на миг — не от боли, от неожиданности.
— Это моя рука, — сказал Евпатий. — Ты вложил в неё часть себя. Спасибо.
Он рванул. Корень, которым Леший пытался обвить его горло, переломился с влажным треском. Леший отшатнулся, но не рассыпался.
— Заклинание слабое, — прошипел он. — Она не дочитала. А ты… ты не сможешь меня победить. Я — память этого леса. Я — страх, что живёт в глубине.
— Тогда накорми меня своим страхом, — ответил Евпатий, делая шаг вперёд.
Леший ударил корнями. Евпатий увернулся от одного, перепрыгнул через второй, но третий достал — хлестнул по груди, разрывая рубаху и оставляя кровавую полосу. Евпатий охнул, но не упал. Он рванулся вперёд, ударил левой рукой в олений череп. Золотой свет вспыхнул, и череп дал трещину.
— Ты… — Леший отступил, прижимая книгу к груди. — Ты сильнее, чем я думал.
Евпатий, тяжело дышал, кровь текла по груди, левая рука горела огнём. — Я грешник, дезертир, трус. Я убивал не по приказу, а потому что вошёл во вкус. Я блудил, крал, предавал. Вера моя слаба. Но это — я. Другого не будет.
Он остановился. Посмотрел прямо в зелёные глазницы Лешего и продолжил:
— Ты питаешься страхом и стыдом. А у меня больше нет стыда. Я принял себя. Таким, какой есть. Грешным. Живым. — Он поднял левую руку, и золотая трещина разгорелась так ярко, что осветила весь берег. — Ешь, если сможешь.
Леший замер. Его корни перестали двигаться. Ветви опустились. Зелёный огонь в глазницах замигал, задрожал.
— Ты не можешь… — прошептал он. — Ты не можешь не бояться.
— Могу, — сказал Евпатий. — Я боюсь. Но не тебя. Себя. И с этим страхом я справлюсь сам.
Ядвига за его спиной доканчивала заклинание. Голос её сорвался, потекла кровь из носа — книга брала плату, даже на расстоянии. Но она дочитала:
— …и да изыдет сила чужая, и да возвратится в землю, из коей пришла. Аминь!
Леший закричал. Не театрально, не страшно — жалко, как раненый зверь. Его корни отваливались, ветви ломались, зелёный огонь в глазницах угасал. Он рассыпался, но не полностью — успел выбросить вперёд один тонкий, острый корень — прямо в сердце Евпатию.
Евпатий не увернулся. Но левая рука — проклятая, преображённая — взметнулась сама. Пальцы-когти перехватили корень за мгновение до груди. Сжали. Золотая прожилка полыхнула так ярко, что Ядвига зажмурилась.
Корень рассыпался в труху.
— Твоя метка… — прошептал Леший, исчезая. — Ты переплавил её… Как?
— Капля крови, — ответил Евпатий. — И молитва грешника.
Олений череп треснул окончательно. Обломки посыпались на снег, обнажая под ними пустоту. Чёрную, густую, как болотная вода.
— Я вернусь, — донеслось из пустоты. — Когда книга выйдет на свет. Я вернусь.
Пустота схлопнулась, оставив на снегу кучу мха, трухи и обломанных корней. Книга упала на землю — чёрная, тяжёлая, с потускневшим окладом.
Тишина.
Болото замерло. Хоровод больше не пел. Даже ветер стих.
Евпатий стоял, тяжело дыша, глядя на свою левую руку. Кожа всё ещё была чёрной, пальцы — когтистыми. Но из каждой трещины струился золотистый свет — неяркий, ровный, живой. Рука больше не тянулась ни к чужому горлу, ни к болоту. Она ждала его приказа.
— Ты как? — спросила Ядвига, подходя ближе. Она вытирала кровь с лица, шаталась от слабости.
— Жив, — ответил он. — Кажется.
Она посмотрела на его руку. Не отшатнулась.
— Красиво, — сказала она. — Как головешка, в которой ещё тлеет огонь.
— Романтик.
— Молчи.
Она улыбнулась — впервые за всё время. Он улыбнулся в ответ.
И в этот момент из болота, ступая по чёрной воде, как по твёрдой земле, вышла Ульяна.
Но не Плакальщица. Просто Ульяна. Такая, какой он помнил её — с русыми волосами, в поношенном сарафане, босая, несмотря на снег. Только глаза — пустые, и сквозь них видно небо.
— Братец, — сказала она голосом, в котором не было ничего болотного. Только усталость. — Ты победил.
— Это ты подсказала. — Он сделал шаг к ней, но остановился. — «Слово, что открыло, то и закроет». Я вспомнил.
— Бабка бы гордилась. — Ульяна подняла руку. В пальцах — соломенная кукла. Та самая, что была в хороводе. — Возьми. Это тебе. На память.
Евпатий протянул правую руку. Кукла была лёгкой, почти невесомой, пахла сеном и болотом.
— Ты… ты остаёшься здесь?
— Меня здесь нет, — ответила Ульяна. — Моё тело в Москве, в земле. Или ещё не зарыли, не знаю. Это только память. То, что ты носишь в себе. — Она коснулась его груди. — Я умирала быстро. Не мучилась. Грязной сказал, что, если ты не вернёшься, меня казнят. Ты не вернулся. Но я не в обиде.
— Прости, — хрипло сказал Евпатий. — Я не смог…
— Ты смог. Ты здесь. Ты живой. А я… я теперь часть этого места. Не как Плакальщица — нет. Как шепот в ветре. Как память.
Она шагнула к нему. Обняла. Он чувствовал холод, исходящий от её тела, и запах — не гнили, а мокрой листвы и поздних цветов.
— Не поминай лихом, — шепнула она ему в ухо. — И книгу не оставляй здесь. Леший ушёл, но болото не наше. Оно само по себе. Книга будет ждать следующего хозяина. А ты — иди. Живи. За нас двоих.
Она отстранилась. Подняла руку — и растворилась в тумане, как утренний сон.
Соломенная кукла осталась в его ладони. Он спрятал её за пазуху, рядом с обрывком Ядвигиного платка.
— Кто это был? — тихо спросила Ядвига.
— Моя сестра. Та, которой больше нет.
— Мне жаль.
— Мне тоже. — Он поднял книгу с земли. — Идём. Надо решить, что с ней делать. И побыстрее, пока Леший не собрался с силами.
Они пошли прочь от болота. За спиной остались чёрная вода, мёртвый хоровод и сестра, которая смотрела им вслед из тумана, покачиваясь, как мокрая ветла.
Глава 13. Выбор
Они отошли от болота на полверсты, когда Евпатий остановился.
Лес вокруг был обычным — сосны, снег, тишина. Ни тумана, ни пения, ни зелёных огней. Болото осталось позади, но он чувствовал его — тяжестью в левой руке, запахом в одежде, памятью в глазах.
— Надо решить, — сказал он, глядя на книгу, которую нёс под мышкой. — Что с ней делать.
Ядвига села на поваленное дерево, вытирая засохшую кровь с лица. Она была бледна, под глазами залегли тени — чтение заклинаний взяло свою плату.
— Ты хочешь отдать её царю? — спросила она. — В обмен на помилование?
— Мне обещали. И тебя отпустят.
— Но?
— Но ты сама видела, что она делает. Феофан чуть не погиб, когда открыл её. Твари ожили. Ульяна стала Плакальщицей, хотя даже не читала — просто была рядом. — Он посмотрел на свои руки. — А теперь представь, что царь получит эту книгу. Он не просто казнить сможет. Он сможет насылать порчу на целые города. Вызывать бесов. Поднимать мёртвых. Всё, что мы в болоте видели, он на всю Русь распространит. От Москвы до Пскова — один большой хоровод.
Ядвига молчала. Потом спросила:
— Что ты предлагаешь?
— Ульяна сказала: слово, что открыло, то и закроет. Бабка когда-то учила меня заговору. Простому вызову. Я прочитал его мальчишкой — и погубил друга. Поклялся больше никогда не произносить эти слова.
— И теперь ты должен их произнести?
— Да. — Он посмотрел на свои руки — правую, здоровую, и левую, чёрную с золотыми прожилками. — Книгу нужно убрать туда, откуда никто не достанет. Не царь, не монахи, не Леший. В самое дно. В ту трясину, где лежит то, что я вызывал в детстве. То, что забрало Ваську.
— Ты хочешь вызвать это существо снова? — Ядвига побледнела ещё сильнее. — Оно же убило твоего друга.
— Оно не убивало. Оно просто… пришло. А Васька испугался. Сердце не выдержало. Я потом бабке рассказал, она сказала: «Не бойся — оно не тронет. Страх тронет». — Он помолчал. — Теперь я не боюсь. Или боюсь, но по-другому.
— Что это за существо?
— Не знаю. Бабка говорила — древнее, как сама земля. Не служит ни Лешему, ни хороводу. Просто лежит на дне и ждёт, когда его позовут. Не для добра и не для зла — так, по старой памяти. Оно может забрать книгу туда, где никто не найдёт. Даже царь.
— Как ты собираешься его вызвать?
— Словами. Теми самыми. И жертвой.
— Какой жертвой?
Евпатий снял с плеча цепь от лампады — тяжёлую, ржавую, уже бесполезную. Положил её на снег. Потом достал из-за пазухи соломенную куклу — Ульянин подарок. Подержал в руках, погладил пальцами.
— Этого будет довольно, — сказал он. — Символы. Цепь — память о свете, который я нёс. Кукла — память о сестре, которую я потерял. Больше у меня ничего нет.
— А книга? — спросила Ядвига.
— Книгу мы отдадим. Ей.
— Ей?
— Дну.
Они вернулись к кромке болота. Вода была чёрной и неподвижной. Хоровод исчез — утопленники ушли в глубину, дожидаться следующего прилива. Только редкие пузыри поднимались со дна, лопались с тихим вздохом.
Ядвига взяла у Евпатия книгу. Открыла последнюю страницу. Чернила там были не чёрные, а красные — как запёкшаяся кровь.
— Здесь заклинание закрытия, — сказала она. — Если я его прочитаю, книга уснёт. Перестанет светиться, звать, открываться. Станет просто ветхой бумагой. Но ненадолго — может, на год, может, на десять. Потом заклятие ослабнет.
— А если мы отдадим её дну?
— Тогда дно будет хранить её вечно. Или пока дно не поднимется. — Она подняла глаза. — Но твоё существо… ты уверен, что оно согласится?
— Узнаем.
Евпатий опустился на колени на берегу. Положил перед собой цепь и соломенную куклу. Потом поднял левую руку, сжатую в кулак, и разжал пальцы. Золотая трещина разгорелась, осветив чёрную воду.
Он начал говорить. Те самые слова, которые повторял за бабкой много лет назад — полудетским голосом, смеясь над её бормотанием. Теперь он произносил их медленно, твёрдо, вкладывая не дерзость и не любопытство, а единственное, что у него осталось — жертву.
— Приди, — сказал он в темноту болота. — Не за мной. За ней. Забери её вглубь, куда никто не дойдёт.
Трясина вскипела.
Из глубины поднялось нечто — бесформенное, древнее, без имени. Не Леший, не Туманник, не болотник. То, что служило не хозяевам, а самому дну — голодной, вечной темноте, на которой держатся все трясины мира. Оно не имело лица, но у него были глаза — множество глаз, смотревших из чёрной воды. Оно не говорило, но Евпатий слышал его голод, его терпение, его радость от того, что его позвали снова.
— Возьми, — сказал Евпатий, протягивая книгу.
Ядвига разжала пальцы. Фолиант упал в воду с тихим всплеском.
Сущность обволокла книгу, подержала, словно пробуя на вкус, и начала медленно уходить вглубь — не сразу, а так, будто наслаждалась каждой секундой.
И тогда из глубины донёсся голос. Не тот, что говорил на древнем языке — другой. Усталый, скрипучий, с деревенской лукавинкой, но без смеха.
— Ну вот и всё, — сказал голос. — Лежать мне теперь с ней. Сто лет, может, больше. Тяжёлая она, ох тяжёлая.
— Кто ты? — спросил Евпатий.
— А кто ж меня знает? — ответил голос. — Звали Серафимом, когда живой был. Мужик из Костромы. Утопили меня здесь лет… не помню сколько. Теперь дно стерегу. Ты меня позвал — я пришёл. Книгу заберу. Глубоко. Очень глубоко. Туда, где царь не достанется, где монах не откопает, где даже Леший носа не покажет.
— Ты хранитель?
— Я — то, что осталось от человека. А теперь и книги хранитель. Пока она меня не сожрёт. Или я её. А там видно будет. — Голос помолчал. — Уходите. И не зовите больше. Мне не нужны гости.
Тишина.
Вода успокоилась. Последние пузыри лопнули, и над болотом воцарилась тишина — настоящая, глубокая, мёртвая. Золотая трещина на руке Евпатия погасла, оставив чёрную кожу тёмной и неподвижной.
— Идём, — сказал он. — Здесь нам больше нечего делать.
Они ушли в лес. За спиной осталось болото, мёртвый скит, сотни утопленников и «Чёрная книга» на дне трясины — под присмотром мужика из Костромы по имени Серафим.
Эпилог. Часть первая: Дорога
Зимний лес. Две фигуры бредут по тропе на восток — прочь от Москвы, прочь от опричнины.
Евпатий идёт впереди, левая рука спрятана под тулупом. Чёрная, с золотыми прожилками, которые больше не светятся — только иногда, в темноте, начинают мерцать, как угли под пеплом. Он чувствует её каждой костью, каждой жилкой. Она стала частью его, как память, как шрам, как тот старый рубец от опричной сабли.
Ядвига шагает следом, придерживаясь за его пояс. Силы вернулись не полностью — чтение заклинаний забрало много крови, но она идёт, не жалуется. Только иногда останавливается, переводит дух и смотрит назад — на туман, который уже скрыл болото.
— Думаешь, он сдержит слово? — спрашивает она. — Леший?
— Какое слово?
— Что вернётся, когда книга выйдет на свет.
— Книга не выйдет. Серафим её схоронил. — Евпатий пожимает плечом. — А если и выйдет — нас уже не будет. Или будем, но старые. Или…
— Или?
— Или не старые, а мёртвые. Война кругом. Царь не простит.
— Ты пожалел, что не отдал книгу?
Евпатий останавливается. Достаёт из-за пазухи соломенную куклу — ту самую, Ульянину. Она почти рассыпалась от влаги, но он держит её бережно, как живую.
— Нет, — говорит он. — Не пожалел. Сестра умерла бы всё равно. А если бы книга попала к царю, умерло бы много других. Как в Новгороде. Как в Твери. — Он прячет куклу обратно. — Я и так грешен. Но этот грех на себя не возьму.
— Куда теперь?
— На север. В Литву. Там твои края.
— Мои края теперь тоже неспокойны. Война.
— Война везде. Но там хотя бы не ищут книгу, которой нет.
Она кивает.
Они идут дальше. Снег заметает следы. Ветер доносит запах дыма — далёкий, почти неразличимый. Там, за лесом, Москва, Александрова слобода и царь, который уже знает о пропаже отряда.
— Что будешь делать с рукой? — спрашивает Ядвига через час молчания.
— Жить. Она теперь моя. Не Лешего.
— А с зароком? Ты же обещал «больше никогда».
— Нарушил. — Он криво усмехается. — Значит, буду отвечать. Но не сейчас. Сейчас — идти.
Они замолкают.
На ночлег останавливаются у старой охотничьей избушки. Евпатий собирает хворост, разводит огонь. Ядвига достаёт из котомки остатки хлеба — крошатся, но есть можно.
У костра он сжигает соломенную куклу.
— Прости, Ульяна, — шепчет он. — Пусть земля тебе будет пухом.
Кукла вспыхивает, горит ярко, но недолго. Пепел развеивается по ветру.
— А цепь? — спрашивает Ядвига, глядя на ржавые звенья, которые он всё ещё носит через плечо.
— Оставлю здесь. — Он снимает цепь, вешает на сук. — Символ был, символом и останется. Дальше пойду без неё.
Он садится у огня, смотрит на пламя. Ядвига подсаживается рядом. Молчат долго, до полуночи.
— Ты боишься? — спрашивает она.
— Чего?
— Того, что царь найдёт нас.
— Найдёт — тогда и испугаюсь. А сейчас — нет. Сейчас я свободен. Впервые за много лет.
Он поднимает левую руку. В темноте золотые прожилки начинают светиться — слабо, едва заметно, как светлячки в траве.
— Красиво, — повторяет она свои слова. — Как головешка.
— Ты уже это говорила.
— Знаю. — Она кладёт голову ему на плечо. — Дай мне немного тепла.
Он не двигается. Только смотрит на огонь.
Утром они уходят дальше. Снег идёт, заметая следы. Цепь остаётся висеть на суку, покачиваясь на ветру. И когда они скрываются за поворотом, издалека доносится её звон — тихий, печальный, прощальный.
А где-то далеко за спиной, в глубине чёрной воды, книга лежит на дне. И Серафим, бывший мужик из Костромы, а ныне — донной сторож, сидит рядом с ней и тихо напевает себе под нос старую, забытую песню. Не заупокойную. Детскую.
И голос его — скрипучий, усталый, без прежней лукавинки, — шепчет в темноте:
— И пошли они, сердешные, куда глаза глядят. А глядели они — кто в небо, кто в пекло. И никто им не был рад, и никто их не ждал. Но жили. И шрамы у него были — считать не пересчитать. А сердце цело. Потому и жили.
Тишина. Снег. И никакого звона цепи — только ветер.
Эпилог. Часть вторая: Царь
Александрова слобода. Царская опочивальня. Глубокая ночь.
Иван Васильевич не спит. Сидит у стола, заваленного бумагами, картами, доносами. Глаза красные от бессонницы, пальцы дрожат. Перед ним — гонец, мокрый от снега, дрожащий.
— Государь… Отряд Грязного не вернулся.
Царь молчит.
— Послали людей в Муромские леса. Болото… оно изменилось. Скита больше нет. Книги нет. Следы двух человек ведут на восток, но теряются в лесу. Грязной и его люди — пропали. Воевода говорит: там такое, что и не выловить.
— Двое, говоришь?
— Да, государь. Мужчина и женщина. Беглые. Тот самый дезертир, Евпатий, и литвинка из пленных.
— Найди. — Царь встаёт, подходит к окну. Смотрит в темноту, где за снежной пеленой угадывается лес, а за лесом — болото. — Всех, кто был с Грязным. Всех, кто знал о книге. Найди и доставь. Живыми.
— Государь, но книга пропала…
— Книга не пропала. Она спрятана. Я достану её. — Он поворачивается, и гонец видит его глаза — чёрные, бешеные, с красными прожилками. — Мне нужны те, кто умеет её читать. Эта женщина — она училась в Вильне, знает языки. Этот дезертир — он из знахарского рода. Они приведут меня к книге. Даже если сами не знают, что приведут.
— Понял, государь.
— Иди.
Гонец исчезает. Царь остаётся один. Долго смотрит в окно на метель. Потом садится обратно, достаёт из-под стопки бумаг донос — старый, пожелтевший. На нём имя: «Евпатий, сын Никифоров, из муромских крестьян». Читает, перечитывает.
— Кровь знахарская, — шепчет он. — Кровь, что открывает книги. Ты не уйдёшь, беглец. Я найду тебя. Через год, через десять лет — найду. Книга будет моей.
Он откладывает донос, задувает свечу. Комната погружается в темноту. Но царь не ложится — сидит, глядя в окно, на снег, на лес, на болото, которое мерещится ему за сотни вёрст.
— Книга моя, — шепчет он в темноту. — Никому не отдам. Ни боярам. Ни болоту. Ни Богу.
За окном воет метель. И чудится царю, что в этом вое — голос. Тот самый, скрипучий, с деревенским говорком:
— Иди, царь-батюшка. Иди. Болото ждёт. Оно всегда ждёт.
КОНЕЦ
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
