Обложка Быль о барине-змее

Быль о барине-змее

Варвара Шульева, Ольга Гусева

0% прочитано
Стандартный
Варвара Шульева, Ольга Гусева

Быль о барине-змее

Быль о барине-змее

Поле было влажным, теплый июньский дождь орошал парную землю изрядно, где-то погромыхивало вдали, иногда и молния сверкала, но тоже так, что издалека. Никита приехал на велосипеде домой с поля весь мокрый. Дед Игнат встретил его у сада. Яблони были сильные, листва, темно-зеленая, обильна, весенний цвет был сильный, значит будет большой урожай. Об этом подумал дед мельком, глядя на внука. Никита спрыгнул с велосипеда с детским задором, улыбаясь деду и что-то говоря быстро, с восторгом.

— Ты бы не резвился в грозу в поле, убить может, — сказал дед. Но не зло. Похлопал внука по плечу, и тогда они пошли в дом.

Дома было тепло, Никита переоделся и вытерся большим махровым полотенцем, пахнущим старым шифонером. Дед дал ему тёплого молока и краюху черного хлеба с мёдом. Они сели за стол. Никита уплетал лакомство и все что-то рассказывал деду увлечённо о полевой поездке. Дед слушал, иногда вздыхал. Он смотрел на внука, конечно, вникал в смысл его слов, но одновременно думал о своём — о своей бабке Марусе, что умерла много лет назад, о том, как встретил её ещё молодой, красивой, о своей жизни, что пролетела так незаметно. И вроде много чего такого было в ней, а вспоминалось немного из того, и ещё меньше хотелось помнить.

Вдруг Никита резко прервал свой рассказ и сказал:

— Я деда Сашку встретил, он мне сказал, что раньше наша деревня большая-большая была, а тут, где наш дом, барин жил. Он сказал, что ты знаешь ту историю, деда, расскажи!

Дед Игнат призадумался, стоит ли рассказывать такую историю десятилетнему мальчику. А потом решил, что можно, главное слова так подобрать, чтобы звучало, как надо, для юного ума.

История эта случилась в Стародубском уезде Черниговской губернии, жил там один барин, князь, по фамилии В. А звали его Игнатий Петрович. Барыня его Мария Ильинична имела такую длинную и толстую темно-каштановую косу, что всякий диву давался. Игнатий Петрович нрава был доброго, покладистого. Крестьян своих уважал, не было такого, чтобы угнетал их или ругал за зря. А случись что, за всякого переживал. «Мне их бог дал в защиту, я ответ за них перед ним держу», — говаривал часто князь и правда относился к крестьянам по своему слову. Душ у него было средне, около ста. Богатством похвалиться ему было не в пору, но и бедным назвать Игнатия Петровича было нельзя. Игнатий Петрович был человек ученый, увлеченный, а увлекался он русской древностью, читал много, старался вещицы древние, как случай представится, приобретать. Мария Ильинична, почтенная его супруга, интереса мужа к древним вещам не разделяла, а вот сказания, предания древние уважала очень, природу любила крепко, её мощь первородную, потому, сказать можно, что с мужем они в одной ладье плыли, только по разные борта.

Мария Ильинична красивая была женщина, крупная, но в меру. А про косу её что и говорить – канат, а не коса. Особо хороша барыня была, когда в поле кружилась. Любила Мария Ильинична в поле ходить, полевым воздухом дышать, собирать ягоды и травы, что для чаю, а что и для лекарства. Игнатий Петрович внешности был обыденной: черты тонкие, глаза небольшие, глубокие, волос негуст, русый, бакенбарды редкие. Но некрасивым его было не назвать, черты его были приятные, оттого больше, что добрые.

У Игнатия Петровича и Марии Ильиничны было трое сыновей. Старшего звали Александром, младшего Николаем прозывали, и то, как он вырос, в детстве все Николашкой кликали. Среднего же брата отец нарек Всеволодом, мальчик родился в ту пору, когда Игнатий Петрович всего больше был увлечён русскими древностями, начальной историей Руси и культурой предков-славян. Всеволод Игнатьевич отличался от братьев не только именем, но и внешностью и нравом. Если и Александр, и Николай пошли в отца, черты приятные, но неяркие, волос редкий, простой, нрав спокойный, дружественный, добрый, то Всеволод взял всю силу природной красоты матери: он был красив какой-то дурманящей красотой, нездешней, потусторонней, природной, сильной. Его темно-каштановые волосы были настолько густы, что никакой гребень не мог сквозь них без упорствия продраться. Глаза у Всеволода Игнатьевича были точно тина озёрная — колдовские зелёные. Слишком яркие для человеческих глаз, но они были таковы. Мать, Мария Ильинична, иногда даже подшучивала над сыном, что, якобы, на самом деле, он не её сын, а кикиморы болотной подменыш, но то всегда по-доброму было, со смехом и улыбкой на лице, и Всеволод никогда на мать не обижался. Нрава Всеволод Игнатьевич был задумчивого, нелюдимого, угрюмого, но то не сразу проявилось, а с юности, родители помнили его в детстве очень живым, непоседливым и подвижным ребенком, который долго и с жаром мог любопытствовать по разному поводу и без устали играть с братьями в задорные игры с утра до ночи. Почему так Всеволод переменился, годам к шестнадцати, ни Игнатий Петрович, ни Мария Ильинична не знали. Игнатий Петрович очень по этому поводу переживал, а Мария Ильинична только улыбалась загадочно, слегка хитро. Ей, привыкшей подмечать особые состояния природы и смыслы силы природной, за сына страшно не было.

В церковь семья князя В. ездила, как должно, в соседнее село, когда то надобно было и по приличию, вот только Всеволод Игнатьевич не ездил с определённого времени. Батюшка его, Игнатий Петрович, очень переживал: и за сына, и за то, что люди скажут. А люди, конечно, уж и говорили уже, да пока тихо, за глаза только. Непонимание человеческое может изрядно чего придумать. Пока ничего не случалось, терпимо было. Но однажды всё-таки оказия приключилась.

Тогда июньская пора была, все зелено, свежо было вокруг. Ветер разносил пряный, цветочно-травный запах окрест. Все живо было в природе, ярко. И так сильно, как новая жизнь. С надеждой и верой в чудо. Что-то древнее чувствовалось в траве, деревьях, тонкой глади реки, от названия которой тоже веяло чудесной древностью, ибо прозывалась она Смородинкой. Не все те природные состояния подметить могли, для того особый взгляд иметь надобно. Всеволод Игнатьевич приехал тогда в родовое имение из Петербурга, он там учился в Петербургском университете, на побывку. Александр Игнатьевич тоже обещался отлучиться с военной службы, а Николай из юнкерского училища. Старший и младший брат всегда грезили о военном поприще, Всеволод о том не думал. Люди часто спрашивали любопытства для, почему и он не хочет избрать военную стезю, Всеволод Игнатьевич всегда отвечал так: «Чтобы сражаться, мне другое оружие нужно, нет больше такого оружия, все оно кануло в омуте прошлого». Люди обычно его не понимали, а он и не объяснял. Тогда ещё так было, что Марию Ильиничну схоронили весной, когда только зимний снег стал таять, потому в усадьбе В. было сильно пусто. Игнатий Петрович очень переживал потерю супруги, но крепился, как мог. А сыновей просил приезжать почаще. И вот в ту пору, когда все цвело в природе и было налито соками — самое начало лета — Всеволод Игнатьевич и приехал к отцу. В один из дней к вечеру он пошёл к Смородинке подышать речным вечерним духом. Там, где река даёт небольшой поворот, он увидел девушку, купающуюся в реке, в одной белой рубахе, с венком на голове. Она была похожа на русалку, но за русалку Всеволод Игнатьевич её не принял. То была крестьянская девушка из крепостных его отца. Что она делала на реке в таком виде в густеющих сумерках Всеволод Игнатьевич тогда не понял, но она выглядела кем-то таким, кто только в потустороннем мире бывает. И то ли впечатления так наложились одно на другое — роскошь буйного прорастания природы и вот этот мифический образ девушки, то ли недавняя кончина матушки возымела значение, но Всеволод Игнатьевич заговорил с этой девушкой. Девушка поначалу смутилась и испугалась, бежать думала, а потом решила послушать. Всеволод говорил о природных смыслах, он говорил долго, речь его звучала красиво и витиевато для крестьянской девушки, но она слушала с каким-то упорным лихорадочным любопытством. И чем дальше Всеволод Игнатьевич говорил, тем сильнее у девушки загорались глаза. Он говорил одно, а ей слышалось другое. Всеволод закончил свою речь вдруг, резко, так же, как и начал. Он оставил девушку одну и больше не встречался с ней в тот вечер. А в ближайшие дни стали слухи ходить по имению, что молодой барин на крестьянке задумал жениться, на Авдотье. Так звали ту сумеречную «русалку». Это Авдотья сама придумала и всем рассказала. Почему так вообразил её впечатлительный ум, сказать сложно, но слух пошёл, а люди ещё и другого чего додумали, не слишком приличного — так ведь интереснее. Дошли эти слухи и до Всеволода и до батюшки его. Игнатий Петрович, как услышал, что люди говорят, сразу сына к себе вызвал. Всеволод ответил отцу, как всегда прямо, резко и холодно — не зло, а просто так звучал его низкий «угрюмый» голос:

— Блажь то бабья, врут крестьянские языки.

Игнатий Петрович сиюминутно успокоился и отпустил сына с богом.

— Не надобно, батюшка, при мне бога упоминать. Нет там никого, иначе там, — сказал Всеволод.

Игнатий Петрович был набожный человек и слов сына испугался.

— Грешно так говорить, Сева, — вздохнул старый князь. Всеволод только пожал плечами, разубеждать отца он не хотел, ибо уважал его и не считал возможным сыну отца поучать.

— Коли так считаешь, на то твоё право, — сказал Всеволод, он выждал время, Игнатий Петрович ничего не сказал, тогда Всеволод откланялся.

В тот же вечер Всеволод Игнатьевич нашёл Авдотью на реке. Она снова купалась в белой льняной сорочке с цветами в волосах. Всеволод подошёл к ней и поговорил с ней так, как счел нужным. Из их разговора Авдотья поняла, что не быть всему тому, о чем она уже нагрезилась. И такая озабоченность на неё нашла, когда Всеволод ушёл, то ли от обиды на молодого князя, то ли от стыда, что всем она про свадьбу с ним рассказала, коей не бывать ни в жизнь, что страсть, какая муть ей в душу проникла. Она тут же в реку и бросилась.

Утром Авдотью нашли на реке утопшей. Люди решили, что в этом виновен молодой барин, что он утопил сказать не решились, но заговорили о том, что Авдотья из-за него утопилась. Много шуму тогда было. Особо из-за того, что Всеволод в церковь не ходил, уж и говорили об этом изрядно. Не только крепостные, но и соседи-помещики. Первые считали, что барский сын с нечистым связан, вторые называли сие непомерной гордостью. А тут ещё дурачок местный Митька наплел, что молодой барин по ночам, али, когда ему угодно, в змея оборачивается и невинных девиц душит, сначала их себе в невесты, обозначив. Вот и Авдотью задушил, а тело в реку бросил. А придумал это Митька потому, что Всеволод Игнатьевич брошь носил в виде змея, которой шейный платок скреплял. Что в этой броши привиделось блажному одному черту известно, да только в том зерно правды все же было. Не зря же говорят, что люди такие, не от мира сего, видеть или чуять могут.

Когда обо всем узнал старый князь Игнатий Петрович, он осерчал больно на произошедшее, и был сильно растревожен. Он позвал Всеволода к себе и сказал, чтобы тот ему всю правду, как есть, выдал.

Голос Всеволода, как всегда, звучал ровно, жёстко — не зло, а твёрдо:

— О том я с ней говорил, о чем говорить не следовало. О чем ещё матушка говаривать любила. И ничего более.

Игнатий Петрович сыну поверил, потому что знал, что тот никогда ему не врал. А при упоминании Марии Ильиничны вздрогнул внутри. С тех пор он не хотел даже слышать ничего об этой истории с крестьянской «русалкой» ни от кого, а люди вот запомнили.

Всеволод Игнатьевич вернулся после того случая в Петербург. И думалось ему тогда о многом, что с юности его ему приходить стало. Не просто так он в церковь не ходил. В пору юности он подмечать стал, что тянет его к древнему: к оружию, которым больше не бились, к вещам, которыми больше не пользовались, к смыслам, которых больше не было. И все это не через книги али ещё как, а само у него в голове возникать стало. То к золоту его потянет, к солнцу, и золотая гривна ему видится в солнечных лучах, а ещё будто стоит кто-то рядом при этом, кто-то важный, и так отчаянно Всеволоду хочется это видение ухватить, но оно исчезает, тает, как туман от тепла солнца, и никак ему его не поймать. А то видит он себя древним воином и из оружия у него только копье и так он этим копьем владеет, что мало кому под силу противостоять ему в бою, а то и молот кузнечный в руках у себя видит, что берет он, тот, другой, в руки после копья, и отдаётся весь, и телом, и духом творению металла. Почему-то Всеволоду всегда хотелось сказать — творению металла, а не ковке или литью. У того древнего воина такие же густые и темные волосы, как у Всеволода, но длинные, заплетенные в две косы. И ещё увиделось Всеволоду так, что бежит этот воин, когда хочет, волком по полю, или вороном летит под звёздами, а бывает, что и змеем ползёт, и не сам он, а его дух. И горит, пылает при этом в сердце его огонь силы. Могуч и суров этот воин, а оружие его цвета солнца. И такое ещё было, что другим воином Всеволод видел себя: светловолосый, голубоглазый, один глаз обычный, а в другом точно змей притаился. И одежда, и оружие его отличные от того, что виделись у другого, темноволосого. Как стало это все чаще приходить к Всеволоду, начал он изучать все, что хоть сколько-нибудь могло ему помочь узнать о том, что он видит, больше.

А время пришло, стал Всеволод Игнатьевич подмечать, что и сам слышит то, что не ухом слышишь, видит то, что не глазами видишь. И кое-что ему тогда ясно стало. Смотрел он в тот, другой, мир и видел не бога там и не богов даже, а духов, а вверху в бездне он видел только звезды, рассыпанные в вечности, и никого там более не было, ощущалось только, что так было не всегда, что был кто-то в тёмной выси, но то не бог был, а скорее дух — так Всеволод рассуждал. Он лучше всего прочего помнил тот день, когда шёл он один по имению, были сумерки, тогда тоже был июнь, и природа торжествовала в своём прорастании и свежести, и что-то так отчаянно и настойчиво тянуло Всеволода к Смородинке, что он шёл. Ночь, казалось, говорила с ним, звуки вечера отзывались в сердце Всеволода чем-то болезненно-сладостным. Ему везде мерещилось змеиное шипение, а вот только змей нигде не было. И только перешёл он на другой берег реки, как ветер холодный обдал его всего с головы до ног и зашелестел листами древесными. Всеволод ощутил присутствие. В ту ночь, которая так стремительно объяла его, прогнав сумерки, Всеволод не принадлежал себе. Он чувствовал, что он не свободен, что он связан, его дух вдруг ощутился в нем самом, а рядом, так близко, возник другой, дух зверя. Всеволод узрел внутренним взором этого зверя — это был большой черный змей, из пасти выпускающий пламя. С этим змеем Всеволод ощутил родство, и что-то щемяще знакомое взвыло в нем тогда. После Всеволод понял, что то было узнавание, но не знание. Дух змея был не чужд ему, он ощущал его своим и так, словно бы был связан с ним невидимой нитью, но их было двое, змей и Всеволод, они не были одно. Тогда Всеволоду подумалось о доме, о его земле, о его роде. На этом его мысль зацепило что-то. И он ощутил свою зависимость от рода, от земли, от цели, которую он пока не понимал.

«Я пришёл сюда, чтобы сделать что-то, я не сам по себе», — так позже, спустя несколько дней после ночной встречи рассуждал Всеволод, а тогда, в ту ночь, он почувствовал духом всю глубину своей связанности.

«Страж, защитник, князь рода…», — эти слова приходили к нему, а ещё «змей» и «огонь». В этих последних и была суть его пребывания в жизни. Он понял, что змей был всегда рядом и с тем воином, и с другим, каких он видел, и ощущал себя ими. И змей ещё был там в первом видении, но только ощутимо, подспудно, там не было его, змея, самого.

С тех пор Всеволод искал то, что позволит понять ему все лучше, поиск привёл его на север, и он старался узнать о культуре севера все, что только можно. Однажды он ездил на Кольский полуостров к лопарским шаманам. Как ни странно, они встретили его как своего. Шаманы рассказали ему немало, а затем один из них, самый старый, сказал, что далее его путь он должен идти сам. Вот он и шёл, о своих ощущениях никому не рассказывая. Однажды только попытался, когда ещё учился в университете. Однако ж из того ничего путного не вышло. Тот «друг», которому Всеволод доверился, чуть ли не довел дело до вызова врачей из известной лечебницы, так что Всеволоду пришлось на то сослаться, что он книгу пишет развлечения для, мистический рассказ, о том и рассказал другу, да тот его не так понял. Неприятнейшая то была история, и Всеволод не хотел о ней вспоминать.

Время шло. Колесо времен года повернулось ни один раз, и много что изменилось за эти годы. Погиб при выполнении воинского долга Александр Игнатьевич, Николай Игнатьевич был застрелен шальной черкесской пулей во время службы на Кавказе. В имении В. время тянулось медленно, как вишневое желе в середине августа, когда спелое предвечернее солнце скользит по нему, положенному в ажурную вазочку, и по тёплым стаканам с чаем, поставленным в беседке. В один из таких тягучих и длинных вечеров Всеволод Игнатьевич и Игнатий Петрович говорили за таким вот чаем в саду за беседочным столом. Говорили они медленно, прерываясь. Говорили об Александре и Николае, а ещё о предках и немного о Марии Ильиничне и ещё о разном, что связано с родом. Всеволод тогда посмотрел на отца и сказал:

— Мне сплетено умереть за род. Я его хранитель, так можно сказать.

Игнатий Петрович вздохнул философски, задумчиво, казалось, согласился с сыном глазами, хотя до того всегда слова Всеволода опровергал по-доброму, оттого, что иного был взгляда, но теперь смолчал, а потом сказал вдруг, отогнав осу от липового чая с мёдом:

— А там оно, как знать, Сева, кто его знает, как оно там... — он пожал плечами, и больше уж ничего не сказал.

Скоро оба ушли в дом.

Слова отца и его настроение насторожили Всеволода Игнатьевича, но он тогда лезть не стал — ни к отцу, ни в свои смыслы. Уехал на службу он скоро. А служил он чиновником в Петербурге, имел чин надворного советника. После поездки домой года не прошло, как пришла к Всеволоду Игнатьевичу весть о скорой кончине его батюшки. Всеволод опечалился сильно — внутри, а внешне стал суровее только. Тогда он решил оставить службу и осесть в своём родовом имении, посмотреть, какой из него выйдет помещик. И как только сие стало возможно, Всеволод Игнатьевич приехал в *** барином барствовать. Крестьяне его батюшки давно гадали, кому из трех сыновей старого князя они после его смерти достанутся. Кто-то хотел своим барином видеть Александра, а кто-то говорил, что скорее Николай в родовом гнезде обоснуется, он человек степенный, семейственный, ему по норову оно ближе. И как же люди были угнетены тем, что достались они самому нелюбимому ими барину, самому странному и нелюдимому, да делать им было нечего. Приехал в имение Всеволод Игнатьевич и стал заправлять им.

Крестьяне в ту пору в Черниговской губернии жили бедно, труд их на земле был тяжел, а инструмент был самый простой — деревянные соха и борона, все остальное тоже делали сами — грабли, утварь, одежду шили из льняного грубого домотканого сукна, создать какое было тяжело и долго. Своим крестьянам Игнатий Петрович в свое время старался облегчить жизнь, насколько это можно сделать со стороны помещика, за то его любили. Однако ж жили все равно бедно. Такова уж была та земля, Черниговская. Всеволод Игнатьевич имел свой взгляд на помещичье «ремесло», он смотрел серьёзно и чётко, как приехал в родовое имение, оценил дела и стал чинить нововведения по хозяйственной части. Крепостных то насторожило, никак им было невдомек, что барин от них хочет, и они, как могли, исподволь распоряжениям Всеволода Игнатьевича сопротивлялись. Да были и такие, кто более понимал — те из личной барской прислуги были, вот они супротив барина не шли, видели, что он имение поднять хочет и, стало быть, жизнь улучшить. Всеволод Игнатьевич был человек ученый, во многих вопросах понимал, а в том, как с землей обращаться, чтобы она больше урожая давала, не только с точки зрения аграрной премудрости разумел, а ещё так, по-своему, по сути природной. Крестьяне — народ упрямый, много бился с ними Всеволод Игнатьевич, толико они, хоть распоряжения его выполняли, а все по-своему, не так, как он хотел, а так как он их не наказывал делом, словом если только, они не видели причин к полнейшему повиновению. Иной раз Всеволод Игнатьевич и хотел кого наказать, а поразмыслив, понимал, за что ж их наказывать, за неразумение, за упорство, за глупость что ли? Не по его принципам это было, но уж если кто действительно лихое дело творил, тогда он не миндальничал, строг и суров был, и розг сколько нужно по провинности прописывал. Барина своего крестьяне не понимали, уж больно странный он был для них, мудреный слишком. Да все ту историю про Авдотью поминали, за глаза князя змеем именовали и старшие девицам подальше от барина держаться наказывали. Оттого молодые крестьянки от барина шарахались, хотя он им худого ничего не делал да и внимания на них не обращал вовсе. Но молва, она такова, что пуще гремучего суеверия бывает. А уж если Всеволод Игнатьевич к реке ходил, тогда уж про него судачили, что барин-де по своим змеиным делам пошёл, в змея оборачиваться. Никому худого князь не делал, люди только подразумевали и ждали оное.

У Смородинки Всеволод Игнатьевич отдыхал духом, ему нравились плавные изгибы реки, её запах, гора рядом и дурманящий аромат цветущих вокруг трав. У реки барин призывал иногда своего духа, змей приходил, и они только с Всеволодом Игнатьевичем молчали, друг на друга глядя. Но иной раз Всеволод Игнатьевич говорил со змеем — о их связанной судьбе, о несвободе, что каждый из них ощущал всеми частицами своей сути. Всеволод знал уже к тому времени, что есть два духа, не в жизни, а там, за гранью, кого он должен роду передавать, когда им придет время обретать плоть в творении крови, с ними он не общался, чуял только. Кто они, эти духи, Всеволод не знал, только ощущал больше, кажется, один из духов был женским, а другой мужским — это все, что князь чувствовал. Себя же он воспринимал калиновым мостом — ярким пламенем, не пожар которое, а путь, для тех двоих. И так, что жизни ему самому никогда не достанет, он страж на пути других, хранитель, защитник рода и земли, с этим родом связанной. Только о том Всеволод Игнатьевич никогда не горевал — мудрее был.

«Уж, коли есть так, стало быть, так надобно», — так он полагал.

Бывало, что Всеволод Игнатьевич делал то, чему его обучили лопарские шаманы. Он запирался у себя в комнате, тело его было неподвижно, а дух его бежал волком под звездами, вороном летел по простору небесной выси в догорающем солнце, змеем полз сквозь полевые и речные травы… и мир тогда казался Всеволоду объемлющим, полным, живым, великим и прекрасным в своём творении, а его, Всеволода, дух упивался мимолетной свободой, и не было ничего сильнее тогда, чем единение его духа с миром и природой, с её состояниями и смыслами, выше и чище был этот свободный полет духа и это единение с природой, чем все человеческие ценности. И эта кратковременная свобода для Всеволода была слаще мёда липового и свежее воды родниковой. Так оно и было у барина всегда, да время пришло, и кое-что изменилось.

Река мерно журчала по камешкам, лаская землю берегов. Акулина шла к кромке вод. Река окликнула её ещё в полдень. Когда солнечные токи ласкали земную твердь, вплетая в ветер прель травную, Акулине пригрезилась рябь по серо-синей глади. Шла она босиком. Изумрудным шёлком трава ластилась к стопам, а мелкие камешки да веточки чуть дразнили, призывая ступать аккуратно. Шла она легко. Дома знала, коли до темноты вернуться, не обеспокоятся. Почуяла идущая свежесть вод близкую и захотелось ей песню спеть. А река и сама уже ждёт.

Водный дух подвижен и текуч и любит пенья человеческие, особенно те, что его природе близки — чтобы каков поток, таковы и песни. Ведь у каждого потока свой характер. И бережок, где пологий, где под обрыв. Где илистый, а где песочный, а то водной травою увит — той, что уж как схватит, аж дух захватывает, словно дыхания лишить хочет.

А чем ближе к берегу, тем сегодня сильнее ощущает Акулина будто дух водный в особой целостности ныне. Уютом веяло, как от дома, только что выстроенного, в который уже кошку пустили. Не стала Акулина покуда петь, осмотреться решила у берега. Зверь ли, человек ли там? Случалось, такое Акулина загодя ощущала, а тут вот не знала. Приостановилась она даже. Почуяла сердцем, что безопасен ей тот, кого река как родного приветила. И пошла туда, где он. Вода навстречу будто встрепенулась. Порыв лихой ветерка по самой воде пробежал так, что аж взвесь мелкая до Акулины долетела. Она глаза прикрыла на миг, да чуть оступилась. Краешек щеки веточка огладила с ближнего дерева — вся в каплях недавнего дождя. Лихо, но пронзительно нежно. Акулина не сдержалась, засмеялась тихонько на такое приветствие свежее.

А воды речные текут себе, вольготно, приветливо. Вышла Акулина к самой воде, глядит, нет никого. Понимает, будто река нашёптывает — был-был недавно, ушёл вот только. Задумалась Акулина, от чьего же присутствия дух вод здешних так свежестью проникся, что аж почти ж то голос она слышит, что звучал здесь, только облика нет. Змеи вспомнились. Не боялась Акулина змей и природу их понимала. Знала о них и про угрозу, и про пользу, и про поверия народные слышала немало. Села она к воде, умылась, вздохнула. Может стоило рукоделие взять, но не было при ней ничего. Сама себя да речку спросила, зачем же она пришла, только ли свежести водной коснуться? И увидела брошь в форме змея, что у самой воды лежит, вот волна сейчас пару раз ещё плеснёт, и в песок уходить станет.

А Всеволод Игнатьевич смотрел за девушкой со стороны, не думал о том, а само вышло. Уже отошел он от реки, но будто пение какое-то окликнуло его, хотя вслух девушка не пела, да барин песнь её духом словил. И смотрел он с восторгом за тем, как она на брошь его смотрит. То, что потерял застежку, он только теперь заметил. И сделалось ему сладостно внутри, и думал он, как девушка с брошью поступит.

Акулина же тут же подумала, что брошь-то барская, явно вещь непростая, и явно хозяину дорога. Это ей и душа подсказала. Акулина взяла у реки добычу «из рук в руки», а река ласково обняла её вечерней прохладой, одобрила ощутимо.

«Как барину вещицу его вернуть?», — размышляла Акулина про себя пока домой брела, и поняла, что лучше всего самой всё-таки отнести. Ночью положила она брошку возле подушки, и всю ночь ей сны снились, не тревожные, но беспокойно-зовущие. Проснулась и тут же брошь в руке сжала, нежное касание ощутила, хоть и холодное, улыбнулась даже.

В доме, где жила она, из прямой родни была только бабушка жива. Хозяин же дома приходился бабушке Акулины свояком. Отца её, как и деда, ещё совсем в юности в солдаты взяли, домой ни тот, ни другой не вернулись. И хотя так было не принято, но бабушка Акулины замуж не пошла во второй раз. А мать вроде и просватал кто-то из соседней деревни, да вот захворала зимой от простуды, да так и не встала тогда. Акулине едва три года в ту пору миновало. Была за ней по хозяйству своя немалая доля дел. Так что встала она сильно загодя. Скотьими делами позаботилась да и пошла в усадьбу.

Не сторонилась людей Акулина, любила искренне. Но нередко хотелось с природой один на один побыть. Не одобряли того деревенские, в таком поведении многим виделась бесхозяйственность. Маята бессмысленная. Коли дух не спокоен, стояла бы у иконы на коленях да молилась бы за родных да близких, и то польза. Акулина, бывало, и молилась, искренне о здравии да благополучии близких радея. Но самой ей с того спокойнее не было. Старалась она, коли выбиралась в лес или к реке, ягод или трав полезных принести всегда. Да всё одно подмечали и оговаривали, что всё больше одна ходит, подруг вон даже не покличет, вот ежели бы в компании, то оно и веселей и приличнее.

На праздниках с девушками деревенскими Акулина хорошо ладила, песни её всем нравились, и рассуждала разумно, и других умела выслушать с непустым вниманием. Да вот в обычные дни, хотелось ей иной раз ветер послушать более, чем человеческую речь. А девушки, коли случалось от старших отбиться, поговорить любили безостановочно. Так что нечасто она всё-таки одна гуляла, но коли уж звал её лес или река, как накануне случилось, почитала своим правом уйти, даже и не спросясь. Свояк бабушкин — домохозяин, где жила она, дозволял безмолвно, хоть и хмурился иной раз про себя, потому и другие вслух не осуждали. А соседи всё тоже вот своё думали.

Пришла Акулина с брошью к дому Всеволода. А тот как раз из дома вышел и к конюшне шёл. Обрадовалась Акулина, что не придётся думать-искать как до барина добраться, а может ещё почему. Но на сердце у неё стало тепло и стремительно нежно, как увидела. А брошку-то она, как шла, так и держала в левой руке. Подошла она к Всеволоду, поздоровалась и брошь протянула. Взял он змея серебряного. Увидел след красноватый, что оставил металл на внутренней стороне ладони её, видно было, что крепко держала. Улыбнулся едва заметно, одними глазами. Поблагодарил. Спросил, как зовут, живёт где. Рассказала она без утайки, да и засобиралась уже уходить. Он спросил тихонько, а часто ли она туда ходит, где брошку нашла. Акулина чуть помолчала и ответила, что праздно гулять день ото дня у неё не в обычае, но случается так, что река сама зовёт, и тогда идёт. Сказала и глянула на него прямо. Поняла вдруг, что не просто так спросил, часто ли она ходит к реке. Но что тут сказать? Бросился жар ей в щёки. Подумала, что так-то разговор вроде и закончился, надо бы хоть слово сказать мол, пойду я, барин. А она только склонила голову слегка, будто кивнула неведомо на какой вопрос. Развернулась и пошла, небыстро, но и немедля нарочно. Идёт и чувствует, что смотрит барин ей вслед. Разговоры всякие про него в память лезут, а она идёт, и от взгляда его и сердце её ровнее бьётся, и в голове ясность пронзительная словно бы раскрывается, и как будто слышит она голос барина, прямо у себя в голове, только слов не различает, но словно зовёт обернуться. И не страшно ей, не тревожно, но она не обернулась в тот раз.

Три дня прошло. Отправились девушки бельё на речку стирать. И Акулина со всеми вместе. Полдня драили, сушили, молотили. Всю воду перебаламутили, кому только косточки не перетёрли. Отчего-то барина вспомнили вдруг.

— А, говорят, ты в усадьбу днесь шастала поутру и с барином нашим с глазу на глаз говорила, правда ли, Акулина? — спрашивает девушка одна и смеётся хитро, мол, что не скажи, а правда-то понятна. Некая такая, нехорошая правда.

Акулина аж замерла. Не ждала таких речей, признаться. Шла она тогда не скрываясь, ведь ничего плохого не делала, понимала, что кто-то и видел её, вполне возможно, но, что так отзовётся, не подумала. За эти три дня дома ей никто ничего не говорил, а тут вот вдруг с наскока. И так вопрос прозвучал, что рассказывать, как дело было, очень не хотелось да и доказать было нечем.

— Ходила, говорила, вещь его нашла на берегу, отнесла отдать — ответила она, — пойду повыше по течению своё прополощу, а то больно мылко тут.

Сколько-то она пробыла поодаль от всех. А потом девушки отправились восвояси, её покликали, она же отозвалась: «Подсохнет, догоню».

На душе было муторно, знала, что большинство девушек уже и забыли этот разговор. Но кто-то будет и сплетничать и на прежние слухи о барине привешивать. Видно, лучше бы ей теперь поменьше гулять одной, хоть и так не частила. Вздохнула она про себя. Дома ещё, видно, разговор будет не сегодня, так завтра, такие разговоры просто так не смолкают, но решила, будь, как есть. Знает же о себе, что ничего плохого не делала, нечего ей стыдиться.

«Может и обойдётся», — подумалось вдруг. Любят её в деревне, знала же. Своя. Улыбнулась.

Собралась потихоньку и пошла. Домой дойдя, стала вещи развешивать да обнаружила, что плата нет. Как старому льну положено, мягкий был. Ещё матушка носила и бабушка до неё, на её прабабку вот вроде и шили, а то и ранее. Скоро праздник должен был быть, вот она и собралась простирать сегодня. Развесила споро то, что мокрое было, в доме сказала и побежала опять к реке. Нашла плат, да на видном месте, подивилась только на себя, как вышло-то, что оставила тут? Вот идёт она теперь уже спокойно, облегчение на сердце, тревоги прочь бегут, да ноги всё куда-то сами тянут. И сердце всё как-то тише да быстрее стучит.

Он ей навстречу из-за деревьев вышел. И как сказать ждано, не ждано ли? В руках у него кувшинка была. Акулина плат льняной влажный у груди руками сжала, что сказать не знает, но рада она этой встрече. Смотрит она на барина в глаза его зелёные, а они, глаза его, горят ярко, будто нечеловеческие. И хоть не старается Акулина, а все ж замечает красоту его колдовскую будто. И то видит, что на миг мелькнул в его глазах огонь золотой. То лучик солнца в зелёном омуте отразился. Вот он ей цветок отдаст, в деревне увидят, опять разговоры, важно ли это?

Постояли они так, друг на друга глядя. Подумалось Акулине, а почему решила, что цветок-то для неё? А он заговорил с ней осторожно. Про плат вот спросил, отчего так трепетно держит? Про семью. Пошли потихоньку они вперёд, вдоль реки, да в строну деревни завернули, не спеша. Он ей про разное говорит и о природе вокруг, о делах хозяйственных, а то вот и про государственное помянет. А она слушает, и всё ей, что он скажет, интересно. Но в какой-то момент остановилась она и сказала:

— Пойду я домой, пора мне.

Он взял её за руку, вложил цветок в её ладонь, и какое-то время не отпускал ни цветок, ни руку. Она сама пальчики сжала, боясь уронить.

Дома спросили про цветок, сказала: «У реки был». Больше в тот раз не спросили.

Настал праздник. В природе особо в тот день ощущалось что-то сильное, что-то вневременное, её краски были особо ярки: небо синее-синее, трава буйная, где бурьян растёт, запах крапивный витал, пряный и свежий одновременно, после грозы будто, но грозы не было. Поля были жизнью налиты. Всеволод Игнатьевич в тот день встал рано, рассвет темно-синими волнами небо рассек, свет солнца только пробиваться сквозь них начал. Увиделось в этом небе Всеволоду нечто древнее, что его дух по ту сторону смерти оставил. Особо ощутимо стало копье — его оружие. Всеволод Игнатьевич прислушался к миру, на террасе стоя, и к себе тоже, имя узнать попытался, но пришло ему всего-то, что во всех трех жизнях его на С звали, что даже удивился он, а имён разобрать не мог, вроде и звучали они, но как из-за стены или воды будто. Князь решил, что теперешнему его уху непривычны они, того и уловить он их не может. Но веяло-веяло чем-то родным от тех мест, которые от неба ощущались, северная то была земля, за морем будто. Из того, что Всеволод Игнатьевич читал и понимал, извлек он, что то земля варяжская за морем Варяжским, так то море его предки называли, да не те, что в тех жизнях, а нынешние. И теперь ещё иной раз называли так это море.

Днём Всеволод Игнатьевич, зная, что крепостные на деревне праздник справлять будут, решил пойти посмотреть на то действо, хотя до того он так не делал. Мельком об Акулине подумалось, что там быть может. А по правде о ней только дух его и думал, да глубоко так, что князь ещё и сам не разобрал. И вот идёт Всеволод Игнатьевич по имению, ветер его обдает травно, тепло, и будто песня какая в этом ветре доносится. Приблизился барин к тому месту, где крестьяне свой праздник празднуют, и слышит, что то Акулина песню поет. Послушал Всеволод Игнатьевич ту песню, и дух его её своей признал. Не слышал он до того напевов этих, а звучали родные будто. И открылась тогда барину вся суть природная, глубина духа этой девушки крестьянской. И понял он, что жизнь в ней настоящая. И ему близкая. Смотрел он на Акулину издали, а подойти не решился.

Вечером гроза собралась, ветер яростный налетел, пыль взметнул дорожную, свежо и пряно запахло влагой и травами июньскими, а затем уж и дождь разразился, и молния сверкала, и гремело так, что не далеко, но и не близко. Всеволод Игнатьевич за грозой с террасы смотрел. Был дома он, а в деревне уж пересказывали, что ту грозу барин-змей учинил силой своей змеиной, у реки шастая. Кто-то и поверья древние о змее вспомнил, к тому ж приплел. Так и сказывали люди, себя развлекая, ибо в дождь во дворе делать нечего.

Не было у барина да девушки крестьянской почтовых. И не хотелось Всеволоду посылать за ней для разговора задуманного. Тем паче идти в деревню и прилюдно сердце открывать. Но не беспокоился он этим, знал, что вскорости встретятся, а чутью своему верил вполне.

Но сколько-то времени миновало. И за то время намеренье его стало ровным да радостным, а её стремление чистым да ясным ей самой. За то время видели они друг друга средь людей сколько-то раз ещё. Но с глазу на глаз не говорили.

Он про её жизнь нехитрую без труда сведал, стоило только, интересуясь про дела в деревне, дать людям поговорить, как следует, от души, там, что хочешь о ком угодно спроси, никто не подивится, дай лишь бы поговорить, мнение изречь, намекнуть опять же на свое, больное. И не было нового в том, чтобы он интересовался людьми подотчётными.

Да и о самом барине люди поговорить ох как любили, в том числе и те, у кого родня в доме работала, так что только слушай, так что людям известное о нём Акулина и до истории с брошью уж знала. А что людям было неведомо, то чувствовала, и осознавала тогда уже – ничего там нет чуждого ей самой. И что с ним у неё путь приняла. Подивилась, но приняла удивительно естественно это прозрение. Словно к тому вся её жизнь и вела.

Раз перед праздником очередным пошла Акулина земляники набрать. И понесли её ноги за этим делом в одно место у реки примечательное. Недалече от моста на другую сторону. А у самого того пяточка, где земляника росла, земля глубоко расходилась, и речка под обрывом почти отвесным блестела. Ту борозду широкую оставили волны льда, что в давние времена пришли с севера. Особое было место, заповедное. Там и птицы пели так, будто сказы сказывали, и ветер так танцевал, что пахло всегда свежо да явно. Тогда и встретились.

Не готовился Всеволод к той встрече особо в тот день. Не раз до того гулял он вдоль реки, думая вот так свидеться, но сложилось именно в тот раз. И звучала тогда над рекой другая песнь — песнь севера, того самого, откуда ледник пришёл. Суровая и холодная то была песня, но не злая — сильная. Вышел князь к Акулине от реки, и будто чем-то змеиным повеяло. Не таясь, Всеволод сразу Акулину за руку взял, держал так, а она не отпускала. Спросил потом, не против ли она. Акулина глаза опустила, сказала тихо, что то ей по сердцу. Улыбнулся тогда Всеволод незаметно почти, одним краем губ, серьёзная то была улыбка, ледяная, но не нехорошая, северная просто, сдержанная. И пошли они тогда с Акулиной вдоль реки. Он ей говорил негромко о древних временах. Она слушала с увлечением большим да много что спрашивала. А потом они к деревне пошли, но на гору поднялись, остановились. Акулине беспокойно стало — увидят, скажут что. И хоть сердце её все решило, разум ещё на людей оборачивался, все ж место свое она не забыла. Всеволод напротив неё стал, руку свою она уже тогда из его руки вынула. Спросил он прямо, в глаза глядя:

— Будешь княгиней моей? Только венчаться не предложу тебе, не потому, что трудно сие али стыжусь тебя, а потому что не верую. Не брак для меня тот, что в церкви заключён. А вольную хоть сейчас составлю.

Акулина взглянула барину в глаза смело, но щеки алеть стали, кивнула только. Он тогда ей так сказал:

— Пришлю за тобой, ожидай тогда.

И как сказал, брошь свою сам ей на рубаху приколол. Вился теперь змей по вышивке старинной. Дальше порознь пошли, но духом вместе были.

Вечером свояк бабушкин позвал Акулину во двор выйти, для разговора. Бабушка её перекрестила, и чуть виновато голову опустила. Акулина вздохнула и пошла. Встали у тына плетёного. Вечернее небо затянули лёгкие облака, но они были подвижны, и чувствовалось скоро проглянет звёздная ясь. Густой низкий мужской голос зазвучал раздумчиво. Этого человека бывало и в церковь петь звали по праздникам, хороший у него был голос.

— Тело барское утешить, Акулинушка, оно, может, и ничего бы, хоть и не одобряет церковь, хочу спросить просто, понимаешь ли ты что это недолго будет? Коли ребёнка принесёшь в подоле, ничего, вырастим, вот только о душе помни всё-таки.

Хозяин дома примолк, и сказал другим тоном, было там и печали, и злости своя мера:

— Не ждал от тебя, не ждал… Говорили — не верил. А сегодня сам вас там углядел. У меня глаз, сама знаешь, и как он на тебя смотрел я хорошо видел. Спорить не будешь же? Было уже у вас? Давно началось?

Хоть и велся разговор вроде с глазу на глаз, а на деле-то и домашние подслушивали, и подле тына кое-кто из соседских пристроился, радуясь, что так удачно мимо шёл. Акулина чужое присутствие подметила, неприятно было, но что толку, разговор этот всё равно надо вести, и, наверно, лучше бы не тянуть.

— Того, что спрашиваешь, пока не было, но будет. Человек от Всеволода Игнатьевича придёт на днях, за мной. Назовёт княгиней, но жить будем невенчанными.

Слова она говорила скупо, вроде всё по делу, но голос нежно звучал. Не извинялась она, но благодарна была за многое и не хотела отгораживаться от родных.

Помолчал собеседник, сумрачен стал.

— Лучше бы он тебя княгиней не звал. Так бы уж жили, позор, да малый. Нередкое дело. Потом найдёт себе по положению барышню, а мы тебя примем. А так, начнешь дворянкой рядиться и свои деревенские заклюют, и те, кто окрест живут, его круга люди, возмущаться станут. Ему что, ему слова не скажут, скорее всего, а тебе тошно будет, те люди умеют так, чтобы тошно, хоть вроде и по вежеству всё. А когда он тебя спровадит, и вовсе житья не дадут…

Он ещё хотел что-то сказать, но Акулина прервала холодно, хоть не зло сказала:

— Не черни при мне барина, родич. Он от слова своего не отступится, не тот человек. И мне без него жизни теперь нет.

— Ты такого не говори, что ежели бросит, топиться побежишь? – то ли злился уже собеседник, то ли от души беспокойство выражал. Но всё же сдержался, хоть рвалось с языка помянуть уже заодно Авдотью по имени.

— Не побегу, потому что такого не будет. Отпустишь по-доброму? Я от родни отрекаться не стану и вас прошу…

— Не знаю я, как оно тогда уж будет…

Вдруг сник сильный, здоровый мужчина, словно бы сама земля под ним зыбью подёрнулась, а он не привык слабость выражать.

— Ты на такое идёшь, что сама понимаешь, баб теперь не заткнёшь. Да и чем собственно? Не знаю я, что тебе ещё сказать.

Махнул он рукой и в дом пошёл.

И уже на следующий день пошли разговоры в открытую. Вслух гадали: «Пришлёт, не пришлёт человека? А ежели пришлёт, то что?» И так как-то в деревне разговоры перекрутились, что получалось что позор на всю деревню — то, что Акулину вот так забирают. Кое-кто иначе принципиально думал, что вот это же напротив даже и к добру бы, к выгоде можно обернуть. Но им отвечали: «Да к какому добру, он и так чудит по-чёрному, своё только на уме, а дело это и по божеским, и по человеческим законам противное, и ведь не спрашивает никого, хочу и делаю, будто не люди мы, и обычаи наши ему не только в хозяйственных смыслах – тля, а и в человеческих что бельмо на глазу».

Прошло несколько дней, и Всеволод Игнатьевич за Акулиной своего камердинера Фёдора отправил да так сказал:

— Пусть вещи соберёт, коли какие взять хочет. А то здесь все, что нужно, обретет. Вольную, скажи, я ей прямо в руки передам. Родич её, коли взглянуть хочет, пусть явится.

С тем и отпустил. И поехал Фёдор за Акулиной. Пока коляска по деревне «пробиралась», столпился народ вокруг так, что аж лошадь занервничала. Недобро люди себя вели. А как коляска к дому нужному подошла, кто-то заголосил:

— Люди добрые, да что же мы, совсем уж не человеки? Девку прям посередь бела дня прям, как татарва – нечисть поганая, загребают, а мы молчим?

— Кто тут нечисть по-вашему? — зычно так Фёдор вопросил, на минутку примолкли.

Акулина уже услышала, собралась из дома идти. Но женщины её не пускали. Дверь заслонили и идти не дают, на что расчёт неясно, да и нет там расчёта. Стоят хмырные все, помалкивают. Бабушка Акулинина тихонько плачет в сторонке. Внучку она уже перекрестила и благословила, хоть и с нелёгким сердцем. Та говорила ей, что, может, позже в дом барский забрать бы её, но она отмахнулась, ладонями лицо только прикрыла и сказала совсем тихо:

— Плохо человеку не на своём месте.

Акулина вздохнула, не стала тогда спорить. Вот стоит она перед дверьми, а женщины не расступаются.

Фёдор дверь толкнул без стука и крикнул:

— Заклинило что ли? Может, топориком подсобить, что б не душно вам там было, у меня с собой так-то.

Говорил он со смехом, но так, что ясно и тем, кто внутри, и тем, кто снаружи, а и возьмёт, а и привычен ведь к топорику-то, если что.

Выпустили Акулину, вышла она с невеликим своим скарбом. А у коляски толпа уже так встала, что не пройти вроде.

Фёдор сказал:

— Барин забрать велел, а не отдадите, сам заберёт, хуже будет.

Всеволод Игнатьевич ему такого не говорил, но он сам смекнул, чтобы так сказать, да и идти чтобы уже без промедления. Видел, насколько серьёзно намерение его барина, и в праве своём не сомневался оттого.

Расступились, угрюмо глядя. Невеселые у Акулины проводы получились. Но она смотрела светло и ясно, пока ехали. Дома ещё сказала себе: «Будь, что будет, я своё знаю». Так и миновали заключительный деревенский дом; лошадка хвостом помахивая, Фёдор вроде и вперёд только глядя, а и по сторонам заодно, как воину уметь положено, Акулина же, словно свечка, что несут в темноте, невеликая вроде, а сознающая свой смысл.

Приехали к дому барскому, Всеволод им навстречу вышел. Как коляска остановилась, дворовые расступились все. Сошла Акулина на землю, князь сам ей руку подал, стала рядом. А дворня так на неё смотрит, что вроде и прилично, а глаза долу дают, будто не знают, как на свою смотреть, али уж, как на барыню. Заметила Акулина, что и здесь того, что они с Всеволодом делают, не одобряют, сказать о том вслух не могут только.

В доме, как одни с князем остались в кабинете его, Всеволод Игнатьевич Акулине вольную прямо в руку вложил да сказал, что, хоть ныне един у них быт будет, а бумагу эту она у себя хранить должна, хоть в шкатулке, хоть, где пожелает. Акулина молчала пока, кивнула только. В ожидании «как дальше?» дух её застыл, и хоть не боялась — верила барину — а несколько тревожно было. Всеволод рядом встал, видя, что неловко ей, так сказал:

— Ты дома, Акулина. Наряд ещё не успел тебе у портнихи заказать, не знал, как скоро, сложится ли, а пока можешь надеть матушкин, тебе велик будет, но слышал, что ты мастерица переделывать.

И смотрит князь на Акулину лучисто, а голос его низкий — теплый, бархатный. В зелёных глазах солнечные искры поблескивают. То, что матушкины платья предложил, в том Акулина особое подмечает, рада она такому доверию, серьёзно к делу подошёл, значит.

— Ежели ты обряд какой хочешь, — вдруг Всеволод заговорил, — по древнему обычаю можно — помню, как с женой моей было.

Вздрогнула Акулина от этих слов, а Всеволод улыбнулся ей ласково и сказал:

— Не бойся, то не в этой жизни было, а в другой. Миновало давно.

Акулина от обряда отказалась, сказала только:

— Хочу на рассвете в поле с тобой выйти, солнце пусть осветит.

Всеволод Игнатьевич только кивнул ей. Ему и самому то по духу пришлось. И утром следующим, когда туман ночной лучи солнца восходящего прогоняли, князь с княгиней своей средь травы луговой стояли. Влажно было вокруг, росно. Осветило их солнце. Всеволод Акулину за руку взял. И тогда уж пошли они в усадьбу. Дворне князь Акулину как княгиню, барыню представил. Кое-кто вздохнул про себя да смолчал, барину перечить ведь не станешь.

Так и стали жить. И ладно у них все было, Акулина без дела не сидела, все по хозяйству бегала, из дворовых никого не обижала, как с равными обращалась да по-доброму. Всеволод Игнатьевич тогда весел стал. И хоть нрав его не изменился, а людям его с ним легче сделалось.

Время прошло, Всеволод Акулину писать и читать научил, рада была тому Акулина изрядно. Часто княгиню можно было за книжкой в библиотеке застать в кресле. А иной раз и за рукоделием — везде в доме. Не любила она праздность, всегда чем-то занята была. Жили Всеволод Игнатьевич с Акулиной тихо, не выставляясь напоказ. То, что в деревне их осуждали, им было не внове. И тому, что среди круга Всеволодова такому не рады были, князь с княгиней не удивлялись. Они и не выезжали никуда толком, своим домом жили. Люди в округе про князя разное говорили, что странный он, но за глаза только покамест.

О своих смыслах Всеволод Игнатьевич Акулине часто говорил, она его понимала — от природы умом наделена была.

Через год Акулина князю сына родила. Андреем назвали. Время шло, баричу десять лет исполнилось. Походил лицом он на отца, а волос Акулинин был, русый. Мальчик добрый был, всякую козявку жалел, животных любил, а больше всех отца с матерью. В усадьбе Всеволода Игнатьевича лад был, вокруг только злые языки не успокаивались. Однажды к ним сосед заехал, помещик, звали его Сергеем Алексеевичем, его имение чуть дальше было, во Мглинском уезде. Он охоту любил — страсть. Собак держал. Гончих. Про то, что Всеволод Игнатьевич женой крестьянку взял все в округе знали. Сергей Алексеевич давно в *** не был, вот залюбопытствовал, заехал. Всеволод Игнатьевич с Акулиною его хорошо приняли как гостя принимать следует, но не сказать, чтобы князь обрадовался. Не доверял он никому — чуял. Остались мужчины одни в кабинете Всеволодовом. Говорили о разном. Акулина пару раз заходила, сама чай приносила, а после сигару гостю. Сергей Алексеевич, видя, что до сих пор Всеволод Игнатьевич с крестьянкой живёт невенчанным да княгиней её кличет, сказал князю:

— Смел ты, Всеволод Игнатьевич, смел…

Сказал это сосед и головой покивал. Всеволод Игнатьевич на то не сказал ничего, не считал себя обязанным выбор свой объяснять. И туда-сюда спровадил гостя, на то словами намекнув. Приторно ему стало от речей таких да и от того, что всяк считает можным в семью его лезть. Было это в начале июня, когда зелень свое буйство вновь в природе показывала.

Дни шли, июнь достиг своей середины, и настала пора сенокоса. Косили, как привычно, утром с ранья, когда росно ещё было. Погода хорошая стояла — и покосить, и посушить можно. Крестьяне рубахи-покосницы для работы в поле достали: мужики цветные рубахи, бабы и девки вышивкой расшитые. Всеволод Игнатьевич тоже в поля ездил посмотреть что да как. И вот однажды он снова в поле поехал, Фёдор, камердинер, сопровождал его. Крестьяне тогда отдыхали, обедали. В поле пряным солнцем пахло, травой, что сохнет, солнцу сок отдавая. Ветер теплый был в тот день, солнце высоко стояло, пахло сладко в поле и ещё так —ласково от трав душистых.

Посмотрел Всеволод Игнатьевич на сено стрекучее да на небо синее с белыми облаками. И так крестьянам сказал, тем, кто за старших были:

— То, что высохло, увозите, ждать не надо. И не косите дней десять, пока я вам не скажу.

Услышали крестьяне слова барина, удивились: самый сок травы, а барин косить не велит, уж совсем барин с умом дружить перестал, решили. Попытались возразить да не вышло, барин свое твердит. С тем и уехал. Люди недовольные по домам разошлись. А с утра не слушать барина вместе решили. И косили, как прежде, много. Только вот погода переменилась: тепло вроде, жарко солнце печёт, а раз и дождик налетит, сено намочит. Крестьяне только подсушат траву, дождь пойдёт, собирать бегут в копы да не успеют, преет сено в копах. А то день хороший, жаркий настанет. Копы разгребают, сушат, ворочают — грабли так и ходят. И тут снова дождь пойдёт. И так по кругу. И длилось так около десяти дней, а то и больше. Сено то пропало все — спрело, кинуть его пришлось, а сила и труд впустую потрачены оказались. Обозлились люди, да все на барина, как и не предупреждал их. Решили, что намеренно он так сделал, что его ослушались. Ибо в силу его змеиную каждый верил. А ещё сказал кто-то, что видел, как на днях барин на реку ходил — значит, змеем змействовал. И после того, как поговорили об этом, град случился да такой сильный, что в полях пшеницу всю побило. Градины ледяные размером со сливу были. И то на барина списали. Мало того, что не по богу живёт, девку так взял, так ещё вот — своим же вредствует.

Слухи о том до Всеволода Игнатьевича тоже скоро дошли, он только посетовал на твердолобость людскую, а на разговоры про змея и вовсе никак не отреагировал — что ж ему на суеверие глупое внимание обращать? Хочет народ, пусть тешится, коли скучно ему так жить. Главное, что дома у него так, как он хотел, было.

А далее пошло так, что погода все больше дождями стегала, отвесными да затяжными, наотмашь. Но тепло было, хотя все больше пасмурно. В усадьбе дела своим чередом шли. Но день один настал, который князю особо в память впечатался.

В тот день гроза была, к вечеру. Гремело и полыхало так, что страшно было иным. И лило стеной. Всеволод Игнатьевич, князь, из окна на грозу смотрел из своих покоев. Что-то нехорошее, беспокойное виделось ему в этой грозе, хотя как явление природное, он грозу любил — красиво и до и во время и после и опасно в одно. Величественно и ужасно, как и всякая бушующая стихия. В чем и суть силы природной, смыслов её изначальных.

Княгиня его рядом была. С рукоделием в кресле сидела, да тоже у неё занятие не шло. Тревожило её что-то. Вечером уж после грозы, сказала она князю так:

— Маятно что-то, Всеволод.

Всеволод Игнатьевич жену обнял да не сказал ей ничего.

На утро крестьяне обнаружили, что грозой той много скота убило и лошадей, у кого имелись. Тела коров да коней по полям лежали все вздутые. Решили люди, что в том барин виноват, осерчали сильно. И стали особо обозлившиеся народ на совет собирать.

А на следующую ночь заотмечались мужики поминки за полночь. Умерла бабушка Акулины, вот собрались, похоронили. Внучку в известность ставить не стали. Свояк бабушкин, домохозяин, где жила она, в отъезде был уже вторую неделю как, а она вот захворала, залихорадила вдруг и сгорела за сутки. Священника позвали, да и то, не успел причастить до того, как дыхание испустила. Священник велел хоронить немедленно, увиделось ему что-то в покойнице такое, что надо прям немедленно в землю убрать да поглубже. Отчитал над ней, пока яму рыли, да и закопали, в овчину завернув, крестик не хитрый, деревянный тут же и сколотили да в землю поставили. Священник уехал, а люди собрали снедь да бражку по домам да понесли туда, где хозяин в отъезде был, мол, а как же, хоть помянуть по-человечески. Да и не только в доме те поминки развернулись, и во дворе «провожающим» наливали.

Про покойницу же и не поминали толком, всё больше про внучку вот непутёвую да про мужа её окаянного. Всё бессвязнее да бестолковее речи были. Да водки всё мало. Да барин всё окаяннее, час от часу.

— К чему идём? Люди добрые… Что будет-то с нами? С чего бабка-то Акулькина помёрла? Явно же всё к одному, все перемрём, у змеищи проклятого, видно, задумка какая, кровищи ему человеческой набрать надо, вот оттого всё платить нами решил, да так, что вроде не причём, природа, мол…

Что за задумка не рассуждали, чего размусоливать о том чего не понимаешь? А вот то понятие, что дела нечистые, то вполне простому человеку обсудить гоже. И сначала только говорили. И казалось так оно и продлится до утра, а может и до следующего вечера. Одна девушка чарку несла по двору да опрокинула. Вскочил один мужик да как дал ей ногой под дых, что кошке неугодной, и закричал матерно. Девушка вскочила, отбежала причитая:

— Прости, батенька…

Мужик велел ей косорукой уйти с глаз, а как ушла, пить перестал, с минуту сидел так, словно по голове огорошили, глаза пустые, взгляд, что мёртвый.

— А ведь это он, братушки… Вы смотрите, как я? Разве я такой, разве стал бы дочь родную, что кошку дворовую, шпынять? Бесов он всё время кличет, а они, как делишки его поделают, в пекло не летят, чего им там не знаемо, они в души наши цепляются, и, смотрите, что творим?!

Он кричал уже, и отчего-то его слушали так, словно вещего старца древнего.

Людей накрыл страх суеверный. Стало жутко и зло неистово. И вскинулись они все как одно целое, даже и бабы. Даже среди детей некоторые, кто постарше. Виделось им явно, что всё последнее время жгут их на потеху черту, в самую душу влазят, нашёптывают что-то по ночам, в лихорадке толпы сознания тех, кто был ноги и руки её, являлись уже видения о том, чего и в помине не было, но в тот миг любой из них умер бы за то, чтобы доказать – правда!

— Огонь огнём только…

Словно бы носилось это слово в воздухе, слышимое и неслышимое людьми, но вело их явно и прямо. К дому барскому.

У людей одно в голове было — жечь. И как добрались, то и делать стали.

Вспыхнула усадьба и там, и тут.

Драки занялись, и неразбериха была, но до смертоубийства прямого не дошло. Когда заплясал огонь, деревенские стали останавливаться и замирать, бездумно глядя на танец жёлто-красного цветка. А потом очухивались многие и, с опаской оглядевшись, бежали обратно, в деревню. А кто-то и просто садился наземь, голову руками прикрыв, и застывал так, вот словно бы нет его. Страшно таким делалось и пусто запредельно.

Буйство это длилось по времени не так чтобы долго, ещё утро не проглянуло, а никто уже не поджигал ничего. Пожар был знатный, но те, кто подпалил, потом уже и тушить помогали.

Акулина, дым почуяв, проснулась с Всеволодом одновременно. И сразу в детскую. А Андрюшки нет на постели. Оба сразу сообразили, куда бежать надо. В коридоре люди Всеволода стали цеплять, останавливать, распоряжений ждать. Он отмахивался, но кому-то и отвечал, иной раз невпопад. Но, так или иначе, подотстал от жены. Акулина вбежала в астрономическую комнату. Андрей на звёзды любил ночами смотреть, вот и в тот раз все легли, и прокрался да там и задремал. Такое и раньше случалось, Акулина оговаривала, да не строго, нравилось ей сыновье увлечение, отчего-то сердце грело. А в комнате уж дыма полно, а сын будто спит в кресле, не шелохнётся. Сердце у Акулины аж зашлось. Подбежала, тормошить стала, а у него на лбу испарина, едва дышит, а дыма всё больше, уже и языки огненные мелькают от окна. Да как-то вдруг пыхнуло, будто саламандра пробежала, и прямо к двери. Андрюшка толком не отзывался, Акулина подхватила его на руки, да сама в кашле заходится, глаза слезятся. Несколько шагов сделала, на колени упала. Тут Всеволод добрался до комнаты, сына у неё взял, в коридор вынес и развернулся было обратно, но в тот миг дверь сквозняком шибануло и прихлопнуло, а по ту сторону балка горящая так упала, что не открыть сходу. А с той стороны ни крика, ни ещё какого зова, тишина эта Всеволода рубанула похлеще, чем топор бы на плахе мог. Когда в комнату пробиться смогли, увидели, что огонь жену князя не тронул толком. Хотя наряд и опалил, чудо считай, лежала она, словно спала посреди пожарища. Не дышала только.

Объял Всеволода тогда гнев неземной, яростный. Акулину на земле родной схоронили, как должно барыню хоронить, а попа к ней не пустил Всеволод. Природе дух Акулины отдал. Не простил людям барин того, что сделали. И ярость свою в смерть перенёс.

Рассказал дед Игнат внуку не все из того, что в истории этой было. Да сказал потом, так на Никиту, глядя:

— Нет ничего хуже блажи людской, помни то, Никитушка.

Никита на деда посмотрел, притих совсем. Молчал он, а дед видел, что понимал многое теперь, что-то проникло такое в его дух детский, что ни в жизнь не позволит ему худое совершить.

А за окном птицы пели, листва, дождём умытая, расправлялась вся, после грозы. Солнце пробивалось уж сквозь тучи, небо яснело. Сила в том была природная, жизнь истинная. Древняя. Смыслы природные, что от самой сути её духа идут.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге