Будет у нас дочка
Будет у нас дочка
— Будет у нас дочка. Назовем Олесей.
— Я не просила меня рожать! Крик, рвущий горло, уходящий в визг, режет слух. Женщина в цветастом — васильки и маки — сарафане, мешком висящем на её полной фигуре, даже не оглядывается на девочку, размазывающую сопли‑слёзы по лицу. — Лучше бы ты аборт сделала! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Тонкая длинная тень на серой земле утыкается в другую, ещё длиннее. Солнце светит обеим в спины. Бабы, собравшиеся у дома Татарки, оглядываются на крик. Одна крестится, размашисто, напоказ. Но расходятся все. Сама же Татарка стоит у зелёных своих ворот и смотрит на мать и дочь, идущих по улице. Дурного глаза она не боится: у самой язык гадкий — что в сердцах пожелает обидчику, то сбудется. Так говорят. Девочку с белыми кудряшками она не боится. Сын у Татарки тоже кудрявый, когда обрастал за пару месяцев. Больше на улице ни у кого таких кудрей нет. Только у него и этой вот… Татарка вглядывается в перепачканное детское личико — ничего общего. Нос курносый, глаза серые. Вся в мать. Мать и дочь проходят мимо. Последняя хватает ртом воздух в паузах между приступами рыданий: босые ноги, грязная, в красноватой земле футболка с мордой розового котёнка и заляпанные жёлтые шорты, ноги в болячках от комариных укусов — от щиколоток до колен.
Рамиль спокойно лежит под землёй, под венками из запылённой изумрудно‑зелёной «ёлочки» с белыми и красными лилиями. С блестящего полированного камня, чёрного в мелкий сероватый крап, смотрит с весёлым прищуром на мать. Всё у него хорошо. «Не приходи, мам». Свежие цветы — во врытой в землю, обрезанной на треть пластиковой бутылке. Татарка знает, у кого в палисаднике растут такие бордовые, почти чёрные георгины. Она выхватывает цветы из воды. Семь… Вот же паскуда! Семь! Георгины летят на дорожку между могилками. «Не приходи, мам. Наше дело». Между лопаток пробегает холодок, стекает по хребту, уходит вглубь и тает где‑то внутри, там, где когда‑то носила единственное своё дитя, вымоленное, выстраданное, позднее. Татарка оглядывается, уверенная, что позади окажется эта вот жабка сероглазая, кудрявая. На оградке сидит седая сорока. Синеватая чернь перьев будто припорошена снегом. Разве так бывает?
Велики брошены на обочине дороги, драка в пыли, на прикатанной гальке. Под смуглыми руками мелькают светло‑русые кудри. Коротко стриженный чернявый пацан раз за разом поднимает голову противника и с силой бьёт затылком о гальку. — Урод! Да я тебя! Убью! Прежде чем Татарка успевает дойти, напротив драчунов останавливается машина. Водитель выскакивает и оттаскивает победителя. Тот, с перекошенным лицом, пытается вырваться, словно не в себе, выворачивается, орёт. Татарка слышит главное: — Этот кретин ездить не умеет! Из‑за него велику хана. Мать меня убьёт! — Это девочка. Олеся. Татарка первый раз в жизни говорит о ней, хотя думала последние восемь лет каждый день. Надо же, и волосы стали темнеть. Совсем как у Рамиля. Белесым, конечно, тот никогда не был, но по малолетству русые кудри летом выгорали до желтизны. А та состригалась раз в месяц машинкой. Как она могла забыть? В глазах Олеси отражается небо, добавляя лазури к дождливой, смурной серости застывшего взгляда. Грудь её вздымается под перепачканной футболкой — жива. Из‑под головы, заливая гальку, растекается тёмная кровь. — Звоните 112, — требует мужчина. — Я этого подержу.
Татарка звонит в «Скорую»: «Угол „Кольцевой“ и „Котельного“. Драка. Голова, похоже, разбита. Ребёнок. 8 лет. Олеся Самойлова. Кто я? Соседка. Кыпчакова Светлана Дмитриевна». Татаркой звали со школы из‑за фамилии и внешности. Уже четверть века, как не Татаринцева, и город другой. А прозвище будто прилипло. И здесь за глаза Светланой не называют.
Олеся садится резко, трясёт головой, делает глубокий вдох. Потом встаёт ловко, одним движением, и, словно не слышит ни мужчину, ни Светлану, которая говорит ей про скорую. Поднимает свой велосипед, оглядывается на соперника, скалится в усмешке. — Мать, говоришь, убьёт? Не‑е‑е‑т. Ноги переломает. — Олеся, стой. Девчонка снова трясёт головой, раздражённо морщится, бьёт нижней частью ладони в ухо — несильно, будто что‑то от этого удара должно встать на место или, наоборот, вылететь. Потом она вскакивает на велик, так и не обратив ни на мужика, ни на Татарку внимания, и на повороте проезжает мимо скорой. Не ловить же её. Через подругу, работающую в школе, Светлана узнала точную дату рождения девочки, но всё только запуталось. Беременность длится 280 дней, Олеся, получается, родилась на 289‑й после смерти Рамиля. Что ж, он буквально перед смертью на эту кабаниху залез? Неделю та и переходить могла. И теперь уже неважно, что Ирину с Рамилем она и представить не могла. Нет его. А девочка, с годами всё больше и больше напоминающая сына, вот она, по этой же улице бегает. Не из тех детей, кто бабками здесь выучен здороваться на деревенский манер, да и на девчонку похожа мало. Ну, это пока… Глядишь, располнеет, как Ирка, — всё мнимое сходство и расплывётся.
Темно‑бордовые георгины Светлана выбрасывала половину июля и весь август. А потом не выдержала, решила наведаться к Ирине — поговорить. Может, и правда, там было что‑то такое, важное, из‑за чего женщина вот ходит на могилу и растит одна ребёнка. Вот только вышла из дома, взгляд поймал сине‑красные блики дальше по улице. Люди уже выходили, подтягивались к дому Самойловых. Татарка поспешила туда же. Ирина, уставшая, потная, разговаривала о чём‑то с участковым. Олеся, прикрыв дверь в ограду, стояла в нескольких шагах, словно ждала чего‑то.
Словно почувствовав на себе взгляд Светланы, девочка посмотрела на неё и улыбнулась — делано, одними уголками губ.
Участковый велел всем расходиться. Но Татарка осталась, сказала, что по делу к Самойловым пришла, и ноги уже не те, чтобы через полкилометра взад‑вперёд бегать. Олеся поднырнула под руку, заглянула снизу вверх в глаза.
— А мы крыжовник собирали. Хотите? У вас ведь нет.
Рука сама потянулась к русым кудряшкам, но девочка отклонилась. Неласковая, такая же, как Рамиль в детстве. Тот не давал к себе лишний раз прикоснуться, не то что обнять.
— А мама… — Слово колючим комком застряло в горле. — Против не будет?
— У нас много.
Олеся скрылась во дворе. Светлана слышала лишь обрывки разговора. Что‑то у кого‑то случилось. Упоминали Олесю.
Ирина засмеялась громко, истерично.
— Вы серьёзно? Она мне пять раз на неделе говорит, чтоб я сдохла, с тех пор как говорить научилась.
Девочка выходит к концу разговора с глубокой пластиковой миской, полной розовых с зеленью ягод, на которых блестят капли воды. Татарка принимает миску и понимает несказанное, взрослое: ей дали повод прийти снова, чтобы вернуть чужую вещь. А поскольку пустую посуду не возвращают, то с гостинцем. Ирина выглядит плохо: мешки под глазами, резкие носогубные складки, крупные поры на носу. «Неужели пьёт?» — Светлана и сама в субботу с подругами не прочь посидеть, но отчего‑то кажется, что у этой, ещё молодой женщины, с алкоголем серьёзные проблемы.
Про георгины Светлана спрашивает через два дня. В миске ещё тёплые кутабы и чебуреки, большие, сочные. Пока Ирина неловко пытается отказаться, Олеся хватает верхний и тут же вгрызается в золотистый край, широкий, пузырчатый. Под обгрызенными ногтями тёмные полоски. Рамиль любил такие вот чебуреки, чтобы было много теста. Да и крыжовник любил. Вот только Светлана уже три года как выкорчевала все кусты в огороде. Варенье в погребе ещё десятилетней давности, а съедать некому.
— Ира, ты только не подумай чего, — говорить трудно. — Кто‑то на могилу Рамиля… цветы носит. Георгины. Как у тебя…
Ирина меняется в лице.
— Вы нормальная? Да я понятия не имею, где и что на кладбище. Мать, слава богу, жива.
За тёмной, некрашеной оградой палисадника бросаются в глаза жёлтые георгины. Но тёмных больше.
— А цветы… Так Олеська луковицы у кого‑то выпросила.
Олеся тащит кутаб.
— Спасибо, тёть Свет. Очень вкусно.
В хитрющих глазах плещется веселье.
Среди завядших тёмных георгинов один жёлтый.
Вчера в новостном паблике было сообщение о жительнице их города, разрубившей топором ноги спящему сыну.
Леська глазливая, и язык дурной. Это у неё от бабки, от Татарки.
— А я думала, мать приходит.
Девочка мотает головой. Молчат.
Велосипед стоит у оградки соседней могилы. Вокруг этой могилы нет кованого заборчика. И даже скамеечки, чтобы присесть, нет. Светлане хочется задать вопрос, два, три. Но страшно.
Страшно, если Олеся ответит. И если не ответит — страшно.
Велосипед у неё появился только в этом году. И надо же: так далеко уезжает по городским окраинам, до самого кладбища. Мать, конечно, не знает.
— Ты, если зимой захочешь, — осторожно говорит Светлана, — ко мне зайди в субботу или в воскресенье, вместе съездим на автобусе.
На воротах дома Петроченковых появляется красно‑белый баннер со словом «Продам» и номером телефона. Самойлова, уже не прячась ни от кого, покупает в местном магазине полторашку пива каждый вечер. В феврале Олесе исполняется девять.
Татарка не видела сама — рассказали соседки, — что Олеся со школы пришла с разбитым лицом. Подруга, работавшая в школе, донесла остальную часть сплетен. Подралась с кем‑то на перемене.
С кем — не говорит. В отказ пошла, как мальчишка. Только бы мать заявление не стала писать. Придумывать причину, чтобы зайти к Самойловым, Татарка и не стала. Взяла бутылку, маленькую палочку сырокопчёной колбасы, да пачку чипсов.
«Поговорить».
Олеся не выходила. Мать рыдала, жаловалась на всё и сразу: на своих родителей, на безденежье, на дочь, которая поломала ей всю жизнь.
— Я тебе чипсов принесла. Какие любишь.
Последние слова дались Светлане с трудом. Откуда ей знать, какие чипсы любит чужой ребёнок? Про своего помнила. Олеся приоткрыла дверь из своей комнаты.
— Здрасьте. Спасибо.. Но Вам не надо сейчас здесь…
— Дай хоть посмотреть на тебя.
Дверь в комнату не закрылась, но думала девочка долго — минуты три или все пять. Потом нехотя вышла, будто заставили.
— Давай завтра в больницу отвезу.
Помотала головой. Левая сторона лица фиолетово‑багровая. Глаза заплыли синяками, губы разбиты.
— Зубы все целы?
Олеся рассмеялась, ойкнула, потом оскалилась, показывая дыру в верхнем ряду зубов.
— Три!
«Господи», — Светлана смогла сдержать возглас.
— Перекись дома есть? Бинты, зелёнка?
— Уходите, тёть Свет, — с нажимом, совсем не по‑детски сказала девочка, — поздно уже.
— Утром приду, поедем в больницу. Вдруг сотрясение.
— Были бы мозги, так было бы, — рассмеялась девочка и тут же скривилась от боли.
Корочка на губе треснула, и алой бусиной выступила капля крови.
— Завтра в больницу. Или сюда врача вызову.
Прежде чем уходить, Светлана поправила на спящей Ирине плед. Оказалось, что та как‑то добралась до дивана и там сжалась в комочек, подтянув к животу ноги.
От дома Самойловых до Дома Татарки — три фонарных столба. Фонари есть, а свет только тот, что от обкусанного лунного краешка. Хрустит под ногами ещё не полностью притоптанный снег, и чудится Светлане, будто шаги её задваиваются, а кто‑то идёт следом и даже не в шаг. Она несколько раз оглядывается — улица пуста. И здесь, на Кольцевой, настолько тихо, что можно услышать далёкий гул города и дыхание.
— Ты же мёртвый. Зачем тебе дышать?
— Ты вот для меня дышишь.
— И Олеся?
Молчание. Несколько минут даже хруст снега под подошвами звучал одиноко — только под ногами Светланы.
— И Олеся.
— Почему мама не приехала?
— На работе.
Инспектор по делам несовершеннолетних, коренастый мужчина с усами, от Олеси не добился ничего. А Светлане известно было немногое: рассказывала она о вчерашнем вечере и удивлялась про себя, что инспектор приехал в больницу прежде, чем закончился осмотр девочки.
Зато от подруги потом Светлана узнала всё. Школу тряхануло внутренним расследованием. Шутка ли: четверо мальчишек, четырнадцати и пятнадцати лет, избили второклассницу, затащили в туалет, сунули головой в унитаз, спустили воду, вымочив и унизив. У одного в телефоне нашли видео.
— Почему?
Подруга пожала плечами.
— Самойлова молчит. А эти… «Странная», — говорят. Напугала она их чем‑то.
Три несчастных случая в школе за апрель. Один ученик упал с лестницы. Второй открыл окно в классе и шагнул на улицу — по приколу, в продолжение какой‑то шутки, прямо на глазах у всех. Третьего не заметил водитель машины, отъезжавшей с пришкольной стоянки. Выжили все, но переломались. В машине, на заднем сиденье, сидел четвёртый из Олесиных обидчиков. Татарка узнала обо всём от подруги.
Поговорить бы с девочкой. Была бы внучка, настоящая, а не надуманная, так давно бы за стол усадила и уму‑разуму научила. И ничего бы ей от воплей и нытья Олеси не сделалось.
На родительский день Татарка собирается к сыну. Букет ярких белых ромашек на пластиковых ножках уже припасён. Олесю она перехватила, когда та проходила мимо её дома, возвращаясь из школы, спросила, поедет ли с ней на кладбище.
Девочка помолчала, посмотрела куда‑то за плечо Светланы, вздохнула и на выдохе сказала:
— Хорошо. Только живые цветы нужно. Живые.
Светлана купила шесть крупных ромашек. Олеся — одну гвоздику.
Вышло опять семь.
— Почему ты приносила по семь георгинов?
— Чтобы помнить. Георг — семь. Георг — семь. И он вот… Только это и просил. Чтобы вы узнали.
— А сейчас просит?
— Напоминает.
О зимней драке на Олесином лице напоминает лишь едва заметный шрам над левой бровью. Горбинка на переносице может быть и следствием, а может, Татарка просто слишком пристально следит за изменениями в лице этой девочки и ищет то, чего нет, но видится.
Зачем?
Девочка только пожимает плечами.
Перед годовщиной смерти сына Татарка снова достаёт его ноутбук, заряжает. Пароль снял сын подруги ещё в первый год. И теперь она смотрит на то, чем Рамиль жил. Снова заходит на его страницу в «ВКонтакте». Надо же… Там в комментарии к последнему посту о его смерти написала Алёна, девушка Рамиля: «Ушёл из жизни… Прощание…»
Алёна помогала с похоронами, но на поминки на девятый день не пришла. Тогда Светлане не было дела, почему. Каждый по-своему выбаливает горе. Она кликнула на буквы знакомого имени. Десять лет прошло. Чужая жизнь скользит перед глазами редкими фотографиями в обратную сторону. Ноги на фоне морского заката, ночной город на заднем плане. Тут Алёна почти неузнаваема: стрижка и светлые волосы. Поездки и отдых, юбилей мамы, ещё несколько публикаций назад, в прошлое, с цветами и платьями, свадьба сестры. Ощущение, будто бы она подглядывает за чужой жизнью, смущает Светлану. Но потом она понимает, что это ей самой кажется, будто за ней кто‑то подглядывает или вместе с ней смотрит из‑за плеча.
Вот и свадьба самой Алёны. Через год с небольшим после смерти Рамиля. Одна фотография: она в белом платье, парень рядом с ней — коротко стриженный, сероглазый, обычный, в чёрном костюме. Ниже поздравления: «Алёна и Георгий, будьте счастливы!», «Совет да любовь» и прочее, что положено. Жизнь продолжается.
Несколькими постами выше под фотографией Алёны одна короткая надпись: «Моя девочка». Имя без фамилии. Георгий 007. В этих цифрах Светлане видится что‑то детское, наивное, как будто мальчик вырос, а поменять число на фамилию забыл.
— Напиши.
Она открывает переписку с Алёной. Раньше не делала — чужое, личное. Но Алёна после похорон не брала трубку. А теперь её номера у Светланы и вовсе нет.
Она и не хочет читать чужое, но глаза цепляются сами за последнюю строчку от Рамиля:
— Будет у нас дочка. Назовём Олесей.
Пальцы набирают текст:
— Здравствуй, Алёна, помнишь меня?..
Назваться Светлана не успевает. Экран гаснет.
Имя Петроченковой постоянно вылетает у Татарки из головы: Дарья, Дарина, Марина. Приятная, всегда стильно одетая женщина, по внешнему виду которой и не скажешь, что она работает медсестрой в родильном отделении. Даже вечером, придя в гости к соседке по улице, она выглядит так, словно собиралась по меньшей мере в театр, только ногти не накрашены. Рулетик к чаю прячет под собой сложенную купюру — Петроченкова даже рассчитывается элегантно, так что всё выглядит дружеской просьбой и таким же согласием.
— Раскинете мне на продажу дома, Светлана Дмитриевна?
Татарка берёт старенькую колоду, выкидывает по три карты на стол. Петроченкова напряжённо следит за валетами, девятками, дамами, королями, шестёрками и восьмёрками. Десятки не выпали. Она ходит к Татарке с тех пор, как переехала к мужу. Иногда раз в месяц, иногда через три. Она ничего не обсуждает, не узнаёт в выпадающих дамах своих коллег, мать и подруг — задаёт вопрос, выслушивает разбор расклада, потом за чаем что‑то рассказывает про мамочек из роддома. Исключительно хорошее, а потому скучное.
— Падает тебе король червовый к поздней дорожке…
Петроченкова бросает тревожный взгляд в сторону окна. За белыми плотными складками тюля синеют майские сумерки.
— Пустые хлопоты. А вот дама какая‑то, молодая, со своим интересом и разговорами.
Соседка кивает задумчиво, а когда, закончив расклад, Татарка собирает карты, просит:
— На «Да — Нет» вытяните ещё.
Вопрос на этот раз вслух не произносит.
Валет пик — карта неоднозначная.
— Если про мужчину спрашивала, — осторожно произносит Светлана, — то «да».
— Да как бы…
— Пойдём чай пить.
Цену за дом Петроченковы снизили уже на треть. Но с каждым покупателем не складывается. Последними приезжали смотреть дом цыгане. Но только мужчины, старик да его сын, прошли в зал, как женщина заявила: «Не подойдёт». А Петроченковой, уже выйдя за ворота, сказала: «Хочешь дом продать — сперва съезжай отсюда».
— А мужу не объяснить, почему я дом ненавижу…
Дом ли?
Ноутбук был ещё в ремонте, когда Алёна позвонила. Приехала сама, на такси.
— А у вас ничего не изменилось, Светлана Дмитриевна.
— Ну как ничего. Обои я переклеила. Да и сама постарела. Хорошо выглядишь.
Татарка не говорит гостье о попытке написать с сыновьего аккаунта. Стыдно. Алёна тоже тему эту не затрагивает. Но случившееся висит между ними паутинкой, внезапно соединившей настоящее с прошлым.
— Я всё хотела извиниться, что не пришла на поминки.
— Столько лет прошло. Какая разница?
— Да нет, разница есть. Только… вы бы не поверили.
Татарка наливает чай, пододвигает кружку к молодой женщине, выжидательно смотрит. Она не торопит. Жизнь на одной улице с Олесей научила её тому, что нужных слов иногда приходится ждать годами.
— А ты бы рассказала. Я уж сама решу, верить или нет.
— Рамиль. Он… приходил ко мне.
Обе молчат.
— После уже. Ночью на следующий день. Сел как будто рядом. Темно. Я знаю, что никого нет, и знаю, что это он.
Татарка прикрывает глаза. Не думала об этом. Не хотела.
— Он же тогда от тебя ехал.
— Да.
— Так было что‑то?
Алёна молчит, чтобы не врать, смотрит в сторону. Она хорошая женщина, а хорошие люди врут редко и ещё реже делают это умело.
Татарка хочет содрать это молчание, словно сероватую плотную коросту с зажившей болячки. Ничего не зудит, не ноет, но, если сейчас рвануть, придёт боль, заструится алая кровь.
— С Георгием застал?
Гостья вздрагивает, в серых глазах плещется страх.
— Кто, — голос сиплый, чуть громче шёпота, — кто вам сказал?
— Неважно. Приходил, говоришь. А ко мне вот ни разу. Даже не снился.
— Жутко было. Он мёртвый, понимаете. Трогает, зовёт. По голове гладит…
Татарка знает. Знает даже о том, чего Алёна не скажет — постесняется. К самой муж ходил, пока не сбежала, на Кольцевой вот дом купила.
— И что, до сих пор?
Ресницы у Алёны, как модно, наращённые, затеняют взгляд.
— Я в интернете читала… Может, отпевание заказать. Хотела спросить, как это по‑вашему?
— Да никак. Мои родители атеисты были, но в Чимкенте, где жили, праздники вместе отмечали, хоронили всяк по‑своему. Рамиля вот здесь, на христианский манер. Ему всё равно было… По‑светски.
Зачем‑то вспоминается, что на приборной панели в машине сына была иконка, а под зеркалом болтался китайский узел удачи из красного шнурка с монеткой и кисточкой под ней.
— А он не крестился? Ну, знаете, бывает.
Татарка качает головой. Она заговаривала об этом с сыном, когда тому было одиннадцать, и потом, когда повестка пришла. Но Рамиль только посмеялся и отказался наотрез.
— Ты‑то как? Замужем? Дети?
Теперь можно просто слушать и кивать. Работает Алёна менеджером по продажам. Муж на вахте по северам, сейчас в отпуске, дома, машину взялся чинить. ЭКО. Три раза и неудачно. Это ж какие деньги вбуханы!
Слова Алёны гонят всё странное, тёмное из жизни. Живое — живым. Вот только Светлане кажется, что гостья её оправдывается за что‑то.
А Олеся вот по этой улице на велике гоняет.
Вспыхивает голубоватым светом экран смартфона, Алёна отвечает прежде, чем звучит мелодия вызова.
— Да. Хорошо. Выхожу.
В её взгляде мешаются вина и вопросы, задать которые не хватило смелости.
— Муж сейчас приедет. Мне пора. Знаете, мне кажется, кто‑то взломал аккаунт Рамиля в ВК…
Она обувается, накидывает плащ горчичного цвета.
— Я позвоню, Светлана Дмитриевна, ладно?
Вежливость гонит Татарку провожать гостью за ворота. Да и поглядеть на мужа Алёны хочется, на этого Георгия.
Стекло красной «Мазды» бликует, и видно лишь массивные плечи да очертания круглой головы. Алёна забирается в машину и, едва захлопывает дверь, автомобиль резко трогается с места. Кольцевая выходит прямо к трассе, и именно туда устремляется машина. А ей наперерез вылетает ребёнок на велосипеде. Велосипедистов на улице десяток: от семи до семнадцати, но такая кудрявая голова — у одного. У одной.
Олеся выкручивает руль, уходит налево, хищным красным зверем туда же бросается «Мазда», поднимая облако красноватой пыли, вильнув задом в пыльном облаке, натыкается на символ незыблемости традиционных устоев — фонарный столб. Хлопок, похожий на звук вылетевшей из бутылки шампанского пробки, звучит отчего‑то для Татарки громче, чем скрежет вмиг смятого о бетон металла. Олесю не видно. Белый дым из окон «Мазды» оседает вместе с рыжеватой пылью. Из‑за капота машины торчит перекрученное «восьмёркой» велосипедное колесо.
Татарка бежит вперёд — всего‑то два фонарных столба, до третьего, но задыхается, заходится кашлем и чувствует, впервые в жизни, как сердце не бьётся, болтается чуть ли не в середине грудины и болит, тянет в боку и под ключицами, отдаёт куда‑то в шею. Она хватает ртом воздух и слышит крик. Женский вопль подхлёстывает Светлану, хотя до Алёны ей нет никакого дела: «Пусть только Олеся будет жива».
Петроченковы выскакивают оба. Им до «Мазды» ближе всех. Он, тощий, как жердь, в одних синих синтетических трениках. Она — в бежевых брюках и кофточке в мелкий горошек, как всегда неуместно нарядная на этой улице, ладно хоть не в туфлях, в каких‑то спортивных тапочках. Алёна кричит, надрывно, с короткими паузами, заходится визгом. Татарку огибают соседи из дома напротив. Минута растягивается, распадается в секунды, в мгновения, шаги отмеряют расстояние до следующего фонарного столба невыносимо медленно. Но попытка идти быстрее стоит Татарке второго приступа боли в боку, под рёбрами. Кто‑то спрашивает про Самойлову, про Ирину. Петроченков пытается открыть дверь машины. Алёна орёт, требуя вытащить её. И в крике этом не боль, а ужас. Стеклянная крошка и какие‑то обноски пластика хрустят под ногами, велосипед наполовину утянуло под дно «Мазды».
— Олеся! Что с Олесей?
Светлану кто‑то хватает под руку в миг, когда она готова рвануть стоящую на коленях Петроченкову за ворот ненавистной кофточки в горошек — за ней не видно девочку. По светло‑бежевой брючине расползается тёмное пятно.
«Даша, Марина… как её там?» — Светлана рвётся из мужских рук.
— Жива?
Петроченкова встаёт, идёт помогать мужу. На пару мгновений наступает тишина. Сквозь переднее окно машины виден грузный мужчина со странно запрокинутой головой. Красное с виска, выпачкав щёку, тонет в тёмной щетине и придаёт влажный блеск чёрным складкам трикотажа на груди. Белая ткань опавшей подушки выпачкана кровью.
— Дотянулся, нежить? Через меня дотянулся? — бормочет Татарка, вглядываясь в спину того, кто стоит прямо у края машины и опирается ладонями о выгнутый лепестком край капота. Велосипед не мешает ему, ноги проходят сквозь колесо.
Алёна тоже видит его и оттого кричит.
Два клика по тачскрину, два имени. Живая связь.
— Доволен?
Серые глаза девочки смотрят в небо. Кудри на макушке черны от кровавой грязи. Лишь надо лбом и на висках — крупные, песочно‑русые завитки.
Он оборачивается. Глаза смешливые, и оттого лицо Рамиля не пугает Татарку. Сын ведь. И совсем не изменился.
— Была бы у тебя внучка, звали бы Олесей.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
