Бирюса
1
Дмитрий стоял у плиты и смотрел, как в микроволновке медленно надувается пластиковый лоток с гречкой по-купечески из «Пятёрочки». На упаковке всё заметнее становилась жирная надпись - «ВНИМАНИЕ! ГОРЯЧАЯ УПАКОВКА!». Он нажал кнопку «Стоп», открыл дверцу, обжёгся о край лотка, выругался и переложил серую, пахнущую картонным душком массу в тарелку. Тарелка была с отбитым краем, белый фаянс с синими васильками, такие продавали наборами ещё при Брежневе.
На кухне пахло пылью, дешёвым средством для мытья посуды и застоявшимся запахом одинокого мужчины. Из гостиной, сквозь тонкую гипсокартонную перегородку, доносился звук телевизора. Дмитрий сел за стол, застеленный клеёнкой с изображением подсолнухов, и принялся жевать. Гречка была безвкусной, как мокрый песок. Он посмотрел в угол кухни, где на полу, на куске линолеума, стояла она. «Бирюса 14». Белая, пузатая, с облупившейся краской на нижней кромке и ржавыми потёками вокруг ручки.
Он купил её вчера. Импульсивно. Увидел объявление на Авито. «Морозильный ларь Бирюса, б/у, 3000 руб. Самовывоз. Кудрово». И что-то в голове щёлкнуло. Он позвонил, дождался на заплёванной остановке маршрутку №462 и поехал в бетонные новостройки за КАД. Забрал её у сонной старухи, которая сказала, что «переезжает к дочке в Екатеринбург, а эта штука только мешается».
Зачем она ему? Дмитрий и сам не мог толком ответить. Может быть, потому что старуха сказала: «Она у меня ещё советская, в ней продукты не портятся, а как будто консервируются. Я в ней всегда на зиму пельмени держала, вареники с вишней». Немного умиляла искренняя вера в чудотворный советский союз, особенно тех, кто его застал, они-то в чудеса должны верить в последнюю очередь. Дмитрий представил, как он сам будет лепить вареники. Купит на рынке мешок муки, вишню, творог. Он решил, что в воскресенье встанет пораньше, насыпет муки на стол, и всё будет как в 1993-м. Как у мамы.
- Тяжелая она, мужик. - Сказал вчера грузчик, когда они тащили её по лестнице. Грузчик был в мокрой куртке, от него пахло потом и дешёвым табаком. - Словно свинца напихали.
Дмитрий тогда только кивнул, протирая ладонью дверцу. И замер. Дверца была тёплой. Тёплой изнутри, как будто за тонким слоем были тонкие кровеносные сосуды. Как кожа человека с лёгкой температурой тридцать и семь.
Позже, доедая безвкусную гречку, Дмитрий слушал, как «Бирюса» работает. Компрессор включался не с щелчком, а с мягким, влажным вздохом. Вдох - на четыре секунды. Пауза. Выдох - на шесть секунд. Ритм был настолько правильным, настолько человеческим, что Дмитрию казалось, если он приложит ухо к белому боку, он услышит, как бьётся сердце.
Он доел, сполоснул тарелку, выключил свет в кухне и пошёл спать. Он знал, что в воскресенье проснётся в обед, с тяжёлой, чугунной головой, выпьет растворимый «Jacobs», посмотрит в окно на серый дождь и не пойдёт ни на какой рынок. Не будет сил. Сил даже на то, чтобы сварить купленные во всё той же «Пятёрочке» пельмени «Сибирская коллекция».
Ему приснилось, что он маленький, и они с мамой стоят на кухне. Мама лепит пельмени. Её руки в муке, сильные, с коротко остриженными ногтями. Она говорит: «Митенька, не мешай, тесто липкое, капризное». Но он не слушает, тянет руку к столу, пальцы слипаются, превращаются в тесто, и он понимает, что он - это пельмень, и сейчас его бросят в кипяток...
Дмитрий проснулся от холода.
В квартире было тепло, батареи шипели, но ему казалось, что он замёрз до костей. Он посмотрел на будильник. 03:14. За окном выла вьюга, стучала ветка тополя по стеклу. Хотелось есть. Желудок требовал чего-то горячего, жирного, того, что обжигает нёбо и разливается теплом по животу. Дмитрий отправился на кухню, пальцы ног цеплялись за холодный линолеум. Нащупал выключатель, зажмурился от резкой жёлтой лампочки и подошёл к «Бирюсе».
Он хотел достать магазинные пельмени, потянул ручку. Металл был тёплым, почти горячим. Дверца открылась с чавкающим звуком, будто сорвали присоску. Внутри не было пельменей, хотя он чётко помнил, как перекладывал их вечером. Не было инея, не было запаха фреона и старой рыбы, который обычно пахнет из советских холодильников. Внутри пахло озоном. Как после грозы. И ванилью. И старой бумагой, тем самым запахом, который бывает в книгах, лежащих на чердаке десятилетиями. Запахом законсервированного, забытого дня рождения.
На единственной проволочной полке, посреди идеальной, звенящей пустоты, стоял пластиковый контейнер из-под мороженого «48 копеек». На крышке, размашисто, синей шариковой ручкой, было написано: «Мите. Пельмени. С тмином». Дмитрий узнал этот почерк. Он узнал эти завитки у буквы «М», эту точку, с которой начиналась буква «П». Это был почерк матери. Мамы, которая умерла десять лет назад от рака желудка в хосписе на улице Демьяна Бедного.
Руки задрожали. Кожа под мышками стала влажной и холодной. Он вытащил контейнер, тяжёлый, холодный, настоящий. Открыл крышку. Внутри, плотно прижатые друг к другу, лежали пельмени. Не магазинные, уродливые, с рваными краями. А домашние, с идеальным защипом «косичкой». Маленькие, аккуратные, такие, как она лепила.
Дмитрий не помнил, как включил плиту. Не помнил, как кипятил воду. Он стоял и смотрел, как один за другим всплывают пельмени. Вода булькала, пахло тестом и мясом. Он достал пельмени шумовкой, положил в тарелку, добавил кусочек сливочного масла, посыпал молотым чёрным перцем. Сел за стол.
Первый кусок обжёг нёбо. Но Дмитрий не заметил боли. Вкус ударил в голову, как электрический разряд. Тесто тонкое, упругое. Фарш сочный, с тмином, с луком, с тем самым, неповторимым привкусом топлёного жира. Бульон внутри пельменя обдал язык солёной, горячей волной.
Это был вкус её кухни. Вкус 1993 года. Вкус дня, когда он пришёл из школы, больной, с температурой, а она сказала: «Сейчас, Митенька, сейчас покормлю тебя, и всё пройдёт».
Дмитрий ел и плакал. Солёные слёзы капали в тарелку, смешиваясь с бульоном. Он ел жадно, глотал, давился, обжигался. Ел, как будто пытался съесть своё детство, вернуть его внутрь себя, чтобы оно больше никогда не исчезло.
Когда он доел последний пельмень, он вылизал тарелку. Сидел, смотрел в пустой контейнер. Сердце билось часто и ровно. Ему было тепло. Ему было так хорошо, как не было уже много лет.
Он пошёл спать и уснул мгновенно, как только голова коснулась подушки.
2
Утро было серым и липким. Дмитрий проснулся от того, что нестерпимо хотелось в туалет. Он встал, пошёл в ванную, посмотрел в зеркало. Лицо было одутловатым, глаза красными. Он умылся холодной водой, пошёл на кухню, чтобы заварить кофе. Проходя мимо «Бирюсы», машинально посмотрел на неё. Дверца была закрыта. Компрессор молчал.
Дмитрий налил воды в чайник, поставил на плиту. И вдруг остановился.
Он пытался вспомнить, как звали его лучшего друга в первом классе. Того, с которым гоняли во дворе мяч, того, который жил в квартире номер четырнадцать и звал его смотреть, как отец разбирает радиоприёмник.
Имя было на кончике языка. Оно начиналось на «С». Серёжа? Саша? Славка?
Дмитрий наморщил лоб. Он закрыл глаза, пытаясь увидеть лицо. Видел двор, видел мяч, видел, как они сидят на лавочке и едят мороженое «Сливочное» в вафельном стаканчике. Но лица не было, только размытое белое пятно.
Он открыл глаза, посмотрел на свои руки. Пальцы были холодными. Во рту появился привкус меди. Он всё ещё пытался вспомнить, как звали того мальчика. Перебирал в голове все имена, которые знал. Серёжа, Саша, Слава, Стас, Семён. Ни одно не отзывалось. Ни одно не вызывало той тёплой, знакомой волны в груди. Как будто этого мальчика никогда не существовало. Как будто его стёрли из его головы ластиком.
Дмитрий стоял на кухне, слушая, как закипает чайник, и чувствовал, как внутри него, в самой середине черепа, образуется маленькая, звенящая пустота.
А «Бирюса» в углу вдруг тихо, почти неслышно вздохнула. Вдох - на четыре секунды. Выдох - на шесть.
3
Прошло три дня, и Дмитрий перестал покупать еду в «Пятёрочке». Зачем? Каждое утро, просыпаясь с тяжёлой, ватной головой, он шёл на кухню и открывал «Бирюсу», и каждый раз внутри ждал новый контейнер. В первый день после пельменей - холодец, прозрачный, янтарный, с кружочками моркови и чёрными горошинами перца, точно такой, какой отец ставил на балкон в декабре, заворачивая кастрюлю в старый пиджак. На второй день - сырники с изюмом, пышные, пахнущие ванильным сахаром и подсолнечным маслом, на котором жарила бабушка Зина, пока дед курил на веранде и ругал Брежнева. Дмитрий ел всё это, и после каждого приёма пищи терял что-то маленькое, незаметное. Название улицы, на которой стояла его школа. Имя учительницы географии, которая ставила ему четвёрки с минусом и пахла мелом и духами «Красная Москва». Он не замечал этих потерь сразу. Они обнаруживались позже, как пропажа ключей - ты не знаешь, когда они выпали, но карман пуст, и ты стоишь перед запертой дверью.
На четвёртое утро, в среду, Дмитрий проснулся от запаха, тянувшегося из кухни через всю квартиру. Мягкий, сладковато-кислый, с нотой копчёности и укропа. Он лежал в кровати, смотрел в потолок, на котором от сырости расползлось коричневое пятно, похожее на карту какой-то несуществующей страны, и пытался понять, откуда этот запах. Потом вспомнил.
На кухне «Бирюса» гудела своим ровным, человеческим дыханием. Дверца, как всегда, была тёплой под ладонью, чуть влажной, как висок после бега. Внутри, в круглом эмалированном бидоне с отбитой крышкой - такие стояли в каждом советском буфете - был борщ. Не просто борщ, а тот самый, с черносливом. Бабушкин рецепт, который никто в семье так и не смог повторить, потому что секрет был не в ингредиентах, а в том, что она клала щепотку сахара и каплю уксуса одновременно, и борщ становился тёмным, почти чёрным, густым, и от него пахло дымом, хотя никакого дыма в нём не было.
Дмитрий достал бидон. Борщ был холодным, но пах так, будто его только что сняли с плиты. Чернослив плавал на поверхности, тёмный, сморщенный, как маленькие кулачки. Дмитрий зачерпнул половником, поставил на огонь, разогрел в той самой кастрюле, в которой варил пельмени три дня назад.
Сел за стол. Медленно, вдыхая аромат, растягивая момент, он поднёс ложку ко рту.
Чернослив размяк на языке, отдавая сладость, которая тут же гасилась кислинкой томата. Капуста была мягкой, почти растворившейся, свёкла тёмно-бордовой, маслянистой. Укроп, свежий, будто только что сорванный с грядки в августе, колол нёбо тонкими иголочками аромата. И главное - привкус дыма, которого не было, но который Дмитрий чувствовал каждой клеткой языка. Привкус бабушкиной квартиры. Привкус зимних вечеров, когда за окном злая пурга, а на столе стояла банка сметаны. Дед резал сало ножом с костяной ручкой, телевизор показывал «Время», и весь мир был маленьким, тёплым, и в нём не было ни разводов, ни передозировок, ни смерти.
Он опустошил тарелку, вылил остатки в рот, проглотил, и ему показалось, что он проглотил не борщ, а целый год. 1989-й, с его ёлкой, с мандаринами, с запахом хвои и бенгальских огней, с ощущением, что впереди бесконечность.
Потом он пошёл в ванную, открыл кран, ополоснул лицо. Вода была ледяной, обжигала щёки. Он посмотрел в зеркало, на своё лицо с мешками под глазами, с щетиной, которую не брил несколько дней, с красными прожилками в белках, и вдруг подумал: а где я вырос?
Не в каком-то абстрактном смысле. Он хотел вспомнить адрес. Улицу, дом, квартиру. Ту самую, где дед резал сало, и пахло борщом с черносливом. Он закрыл глаза. Видел улицу. Видел тополя, которые засыпали всё белым пухом. Видел скамейку, на которой сидел дед. Видел подъезд с зелёной дверью, облупившейся у ручки. Но номер дома? Название улицы?
Пустота. Чистая, гладкая, как поверхность озера, в котором утонул весь город.
Дмитрий открыл глаза. В зеркале на него смотрел человек, которого он едва узнавал. Во рту снова появился привкус меди, тот самый, что он чувствовал три дня назад, когда потерял имя друга. Сейчас было немного по-другому. Тогда он потерял человека. Сейчас он потерял место. Точку на карте, где он существовал до того, как стал одиноким, тридцативосьмилетним чертёжником.
Он пошёл на кухню, взял телефон, открыл контакты, нашёл номер коллеги Петра Сергеевича из БТИ. Набрал. Гудки тянулись долго, бесконечно.
- Петрович, это Волков. - Голос Дмитрия звучал хрипло, чужеродно, как будто он говорил через толщу воды. - Слушай, у нас в архиве должны быть планы по... по улице... - Он замолчал. Пытался вспомнить. Улица начиналась на «Л». Или на «М»? Ленинградская? Маяковского? Нет, это не Москва, это тот город, откуда он уехал в девяносто восьмом. - Слушай, помоги. Улица, дом, где в подвале была котельная, и на втором этаже квартира с газовой колонкой «Нева»...
- Дим, ты чего? - Петр Сергеевич говорил громко, на фоне слышался гул офиса, щелчки клавиатуры, чей-то смех. - Ты о каком объекте? У нас их сотни. Назови адрес.
- Я не помню адрес, - сказал Дмитрий. И замолчал. Потому что это звучало не как вопрос, а как констатация факта.
Петр Сергеевич что-то говорил, но Дмитрий уже не слышал. Он опустил телефон на стол, экраном вниз. Экран засветился, потом погас. Из «Бирюсы» донёсся тихий, ровный выдох.
Дмитрий сел за стол, положил голову на клеёнку. Подсолнухи под его щекой были липкими, пахли старым маслом. Он думал о том, что в его голове теперь есть два пустых места, два белых квадрата на карте, где раньше были имена и адреса. И он не знал, сколько ещё таких квадратов появится, если он завтра снова откроет эту белую, тёплую, дышащую дверь.
Но он знал с той же тёмной, неоспоримой уверенностью, с какой наркоман знает, что вернётся к шприцу, что завтра он её откроет снова. Потому что борщ был настоящий. А адрес нет. Адрес был просто словом. А борщ это был 1989-й, это была бабушка, это было ощущение, что тебя любят, и что мир - это кухня с букетом добрых ароматов, и за окном идёт снег (или пух), и ты в безопасности.
Дмитрий лежал, прижавшись щекой к клеёнке, и слушал, как «Бирюса» дышит. Вдох - четыре секунды. Выдох - шесть. И ему казалось, что это не она дышит. Это он. Это его собственное дыхание, отражённое от белого пластика, и они дышат вместе, в унисон, и скоро между ними не останется никакой разницы.
4
В субботу Дмитрий проснулся с решением. Он лежал в кровати, смотрел в потолок, на коричневое пятно сырости, и думал о том, что в его голове теперь три пустых места. Три белых квадрата на карте. И он не знал, сколько их будет завтра. Он знал только одно: эта штука, этот белый, пузатый, дышащий ящик в углу кухни, забирает у него то, что у него ещё осталось. И он должен от неё избавиться.
Он встал, оделся, взял телефон. Открыл приложение «Яндекс.Профи», нашёл раздел «Грузчики», вбил заказ: «Вынести морозильный ларь, 5 этаж без лифта, 1500 рублей». Через минуту ему позвонили. Голос был молодой, сонный, с хрипотцой.
- Приняли. Будем через час. Двое грузчиков.
Дмитрий кивнул, хотя собеседник его не видел. Сел на край кровати, посмотрел на свои руки. Пальцы дрожали. Он сжал их в кулаки, подержал так, пока дрожь не утихла.
Грузчики пришли ровно через час, такая редкая пунктуальность для современного мира. Двое, один высокий, худой, в растянутой футболке с надписью «Supreme», другой приземистый, коренастый, в спортивной олимпийке «Adidas». От высокого пахло потом и дешёвым табаком «Bond», от низкого одеколоном «Гвоздика» и чем-то сладковатым.
- Где холодос, хозяин? - Спросил низкий, вытирая ладонь о штаны.
Дмитрий провёл их на кухню. Грузчики посмотрели на «Бирюсу», переглянулись.
- Тяжёлая? - Спросил высокий.
- Обычная. - Сказал Дмитрий. И сразу понял, что соврал. Потому что он помнил, как она была тяжёлой, когда они её заносили. Помнил, как грузчик с Авито сказал: «Словно свинца напихали». Помнил, что она была не совсем обычной.
- Ладно, давай попробуем. - Сказал низкий.
Они встали по бокам, просунули руки под дно. Низкий сказал: «Раз, два, три». И они подняли. Или попытались поднять.
«Бирюса» не сдвинулась. Ни на миллиметр. Она стояла на полу, как вкопанная, как будто её приварили к старому линолеуму.
- Давай ты тоже постараешься! – Громко с истеричными нотками в голосе сказал высокий, и голос его звучал напряжённо.
- Можно подумать… - ответил ему напарник. – Можно подумать, я тут для красоты.
Они напряглись. Лица покраснели. На лбу у низкого выступил пот, капнул на линолеум. Высокий кряхтел, жилы на шее вздулись.
«Бирюса» не двигалась.
- Да ты издеваешься, — сказал низкий, выпрямляясь и вытирая лицо рукавом. К кому он обращался, к напарнику, к неподвижному холодильнику или к хозяину квартиры. - Она что, из бетона?
Дмитрий смотрел на морозилку. Она стояла ровно, белая, пузатая, с облупившейся краской на нижней кромке. И она была тёплой. Он видел, как от неё идёт лёгкая, почти невидимая дымка, как от горячего асфальта в июле.
- Может, стоило разгрузить холодильник, прежде чем нас звать? – Довольно грубо, сквозь зубы, произнёс высокий и посмотрел на стоящего немного в стороне Дмитрия.
Тот покачал головой.
- Там ничего нет. Я проверял.
- Ну не может быть. - Низкий потрогал дверцу. И отдёрнул руку. - Горячая! Ты его не выключал?
- Выключал, - сказал Дмитрий. – Уже пару часов как выключен.
- Ну тогда я не знаю. - Высокий достал телефон, открыл калькулятор. - Слушай, мужик, мы за это деньги не возьмём. Только за дорогу и время, что мы потратили. Хочешь вывезти, постарайся в следующий раз подготовиться.
Они ушли. Дмитрий проводил их до двери, закрыл, прислонился спиной к косяку. В подъезде пахло сыростью, кошачьей мочо. Он слышал, как грузчики спускаются по лестнице, как ругаются, как хлопает входная дверь.
Потом тишина.
Дмитрий пошёл на кухню. «Бирюса» стояла на том же месте. Компрессор молчал. Он приложил ладонь к дверце. Металл был горячим, почти обжигающим. И под ладонью он чувствовал странную вибрацию, слабую, но отчётливую, как будто внутри что-то пульсировало.
Он открыл дверцу. Внутри было пусто. Только проволочная полка и иней на стенках. Пахло озоном и ванилью. Дмитрий закрыл холодильник. Сел за стол. Положил голову на клеёнку. Подсолнухи под щекой были липкими. Он думал о том, что он в ловушке. Что эта штука не просто забирает у него воспоминания. Она привязалась к нему. Она стала частью его квартиры, частью его жизни, частью его. И он не может от неё избавиться. Не может вынести. Не может выбросить.
Он сидел так долго. Потом встал, взял телефон. Нашёл в поисковике «ремонт холодильников на дому». Позвонил по первому объявлению. Он не стал объяснять мастеру подробностей, просто сказал, что морозилка греется слишком сильно и издаёт странные звуки.
Ремонтник не заставил себя долго ждать. Виталий, как он представился. Среднего роста, с татуировкой на предплечье - роза с черепом, от него пахло дешевыми сигаретами. Он поставил тяжёлую сумку на пол и посмотрел на «Бирюсу».
- Ну, что тут у нас. Греется говоришь?
Он обошёл морозилку вокруг, постучал по бокам костяшками пальцев. Звук был глухой, как от дерева, а не от металла.
- Странно, - сказал Виталий. – не слышал такого раньше.
Он достал из сумки отвёртку, открутил заднюю панель. За ней должен был быть компрессор, трубки с фреоном, провода.
Но там ничего не было.
Там была пустота. Тёмная, глубокая пустота, из которой пахло озоном и ванилью.
Виталий замер. Посмотрел на Дмитрия. Потом снова внутрь «бирюсы».
- Ты чего, мужик? - Сказал он тихо. – Это развод какой-то, или ты пранк снимаешь?
Дмитрий покачал головой.
- Я не знаю. Я её купил неделю назад. Она так и была. А что там?
Виталий посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом. Он стоял, смотрел на внутренности морозилки. Диме показалось, что руки мастера слегка дрожали.
- Сам панель обратно поставишь. - Сказал он наконец. — Закрой её. И вызови кого-нибудь другого. Я этим не занимаюсь.
- Что там? - Повторил Дмитрий.
Виталий посмотрел на него.
- Издеваешься? Сам посмотри. Не знаю, что ты задумал, но предупреждаю, начальство знает на каком я адресе.
Дмитрий подошёл и заглянул внутрь.
На полке, вместо контейнеров с едой, лежали детские вещи. Маленький, обгоревший плюшевый мишка с оторванной лапой. Оплавившаяся машинка «Пегас» с отвалившимся колесом. Деревянный кубик с буквой «А». И ещё что-то - маленькое, чёрное, обугленное, что он не мог узнать.
Это были игрушки его сына. Те самые, которые он сжёг в бочке на даче в 2007-м. В приступе отцовского отчаяния, когда сын не слушался, когда он не знал, что делать, когда он ненавидел себя за то, что не может быть отцом.
Он сжёг их. И забыл. А они вернулись.
Виталий уже выходил из кухни. Дмитрий слышал, как он надевает ботинки в прихожей, как открывает дверь, как захлопывает её за собой.
Дмитрий остался один. С «Бирюсой». С обгоревшим плюшевым мишкой. С собой.
Он закрыл дверцу. Сел за стол. Положил голову на клеёнку.
И плакал. Тихо, беззвучно, так, что только слёзы капали на подсолнухи.
А «Бирюса» в углу дышала. Вдох - четыре секунды. Выдох - шесть.
5
Дмитрий не спал всю ночь. Он сидел на кухне, на табуретке, спиной к «Бирюсе», и смотрел в окно. Фонарь у подъезда освещал мокрый асфальт и мусорный бак, у которого копалась кошка. Он курил одну сигарету за другой, пепел сыпался на пол, на линолеум с облупившимся рисунком. Он думал о Виталии. О том, как он сказал: «Издеваешься? Сам посмотри». И о том, что увидел. Обгоревший плюшевый мишка. Оплавившаяся машинка «Пегас». Кубик с буквой «А».
Он сжёг их в 2007-м. Ему было двадцать девять. Сыну - три. Лена ушла к матери на неделю, потому что они поссорились. Дмитрий остался один с ребёнком. Мальчик плакал, не спал, требовал, чтобы отец играл с ним. А Дмитрий хотел спать. Хотел, чтобы его оставили в покое. Хотел, чтобы всё было как раньше, до ребёнка, до ответственности, до этой бесконечной усталости.
И он сжёг игрушки. Не все, только те, которые сын особенно любил. Мишку, машинку, кубики. Он вынес их во двор, положил в старую бочку, облил бензином и поджёг. Смотрел, как горит плюш, как плавится пластмасса, как чернеет дерево. А потом вернулся в квартиру, лёг спать.
На следующий день сын обнаружил пропажу. Плакал, спрашивал, где мишка. Дмитрий сказал, что мишка ушёл. Что он старый, что он устал. Сын поверил. Детям свойственно верить.
А через год Дмитрий ушёл из семьи. Сначала снимал квартиру. Потом жил у друга. Потом вернулся к Лене, но ненадолго. Потом снова ушёл. И так несколько раз. Пока Лена не подала на развод. Где-то в эти периоды возвращений у них родилась дочь.
А потом, как это всегда бывает – неожиданно - сын вырос. В шестнадцать лет попробовал наркотики. В семнадцать передозировка. Смерть.
Дмитрий курил и думал о том, что он сам сжёг своё отцовство. Буквально. И что «Бирюса» вернула ему то, от чего он бежал. Вернула не для того, чтобы он раскаялся. А для того, чтобы он страдал. Чтобы он помнил.
Но он не хотел помнить.
Он хотел есть.
6
Утром, когда рассвело, и за окном показался серый, дождливый день, Дмитрий встал. Ноги затекли, спина болела. Он пошёл в ванную, умылся холодной водой, посмотрел в зеркало. Лицо было серым, глаза красными, щетина густой, чёрной. Он выглядел как человек, который не спал несколько дней. Что было, в принципе недалеко от истины.
«Бирюса» стояла на том же месте. Компрессор дышал. Вдох - четыре секунды. Выдох - шесть. Дверца была тёплой, как всегда.
Дмитрий открыл её.
Внутри, на проволочной полке, стояла тарелка. Белая, с голубой каёмкой, с трещиной вдоль края. Такие были у Лены, у её матери. На тарелке лежал яблочный пирог. Небольшой, круглый, с решёткой из теста сверху, посыпанный сахарной пудрой. Из-под решетки виднелись яблоки - жёлтые, с розовыми бочками, как антоновка в августе.
Дмитрий узнал этот пирог. Это был пирог, который Лена испекла на их первую годовщину. Им было по двадцать пять. Они снимали квартиру на Василевском, маленькую, однокомнатную, с окном во двор-колодец. Лена купила муку, яблоки, корицу. Она встала рано, замесила тесто, пока он спал. Он проснулся от запаха. От запаха яблок, корицы, горячего теста. Пришёл на кухню, мятый и неумытый, сел за стол, и она поставила перед ним тарелку. «С годовщиной нас, Митя». И он ел, и она смотрела на него, и в её глазах было что-то такое, что он не мог забыть. Что-то тёплое, мягкое, как этот пирог.
Дмитрий достал тарелку. Поставил на стол. Вилка лежала рядом, на клеёнке. Он взял её, отрезал кусок. Положил в рот.
Тесто было песочным, рассыпчатым, таяло на языке. Яблоки - кислыми, сочными, с нотой корицы. Сахарная пудра таяла, как снег. И вкус был точно таким, как тогда, в 2003-м. Вкусом их первой годовщины. Вкусом дня, когда он ещё любил Лену. Когда он ещё верил, что у них всё получится.
Он ел жадно, глотал, давился. Он ел, как будто пытался вернуть тот день. Вернуть Лену. Вернуть себя того, двадцатипятилетнего, который верил, что всё будет хорошо.
Когда он доел последний кусок, он вылизал тарелку. Сидел, смотрел на пустую белую поверхность, на трещину вдоль края.
И тут зазвонил телефон.
Дмитрий вздрогнул. Посмотрел на экран. Видеозвонок. Полина. Дочь.
Он посмотрел на экран, на её лицо. Девять лет. Косички, зелёная кофта, на фоне стена с какими-то наклейками, наверное, из школы. Она улыбалась.
- Пап, привет! - Голос был цифровым, слегка заикающимся, так бывает, когда плохая связь. - Ты как?
Дмитрий смотрел на неё. На её лицо. На её глаза.
И вдруг понял, что не может вспомнить цвет глаз матери. Он закрыл глаза. Попытался увидеть лицо мамы. Увидел. Увидел её улыбку, её морщины вокруг глаз, её короткую стрижку. Но глаза? Какого они были цвета? Карие? Серые? Зелёные?
Пустота.
Он открыл глаза. Посмотрел на Полину. На её глаза. Карие. Как у него. Как у Лены.
- Пап? Ты там? - Полина нахмурилась. - Ты чего такой?
Дмитрий открыл рот. Хотел сказать: «Я не помню, какого цвета были глаза у бабушки». Хотел сказать: «Я теряю тебя. Я теряю всех». Хотел сказать: «Полинка, прости меня. Прости, что я ушёл. Прости, что я не был отцом. Прости, что твой брат умер, а я не смог его спасти».
Но он сказал:
- Привет, Полин. Я нормально. А ты как?
- Нормально, - сказала она. - В школе всё хорошо. Мамка говорит, что ты документы не забрал. Она хочет в субботу приехать, отдать.
- Хорошо, - сказал Дмитрий. - Пусть приезжает.
- Пап, ты точно нормально? Ты какой-то странный.
- Всё хорошо, Полин. Просто устал.
- Ладно. Я побежала, уроки делать.
- Да. Удачи.
Она отключилась. Экран погас.
Дмитрий сидел, смотрел на чёрный экран телефона. И пытался вспомнить цвет глаз матери.
Карие? Нет. Серые? Нет. Зелёные? Нет.
Он не помнил.
Он терял лицо матери. Не всё - только глаза. Пока ещё оставалось всё остальное. Улыбка, морщины, стрижка. Но глаз нет. Есть только размытое пятно, как на старой фотографии, которую долго держали на солнце.
Дмитрий положил голову на стол, на клеёнку. Подсолнухи под щекой были липкими.
Он теряет не просто воспоминания. Он теряет саму способность любить. Потому что любовь, как и дьявол, кроется в деталях. Цвет глаз. Название улицы. Имя друга. Запах борща. И когда детали исчезают, любовь исчезает тоже. Остаётся только пустота. Он хотел заплакать, но не смог.
А «Бирюса» в углу дышала. Вдох - четыре секунды. Выдох - шесть.
И ему казалось, что это не она дышит. Это он. Это его собственное дыхание, отражённое от белого пластика, и они дышат вместе, в унисон, и скоро между ними не останется никакой разницы.
7
Прошло два дня. Дмитрий почти не выходил из квартиры. Ел то, что приносила «Бирюса», спал урывками, смотрел в потолок. Перестал ходить на работу, позвонил Петру Сергеевичу, сказал, что заболел. Тот пробурчал что-то про сроки и отчётность, но Дмитрий уже не слушал.
Он ждал.
Каждое утро он открывал «Бирюсу», и каждый раз внутри было что-то новое (старое). Вчерашний день принёс ему вареники с вишней - такие, какие лепила мама, когда он был маленьким. После них он забыл имя первой учительницы. Сегодня утром - оладьи с мёдом, дедушкин рецепт. После них исчезло воспоминание о том, как он впервые увидел Лену. Он помнил, что они встретились в кафе, помнил, что шёл дождь, помнил, что она была в красном свитере. Но её лица в тот момент нет. Пустота. Непроявленное воспоминание.
Дмитрий сидел на кухне, смотрел на «Бирюсу» и думал о том, что он уже почти ничего не помнит. Что он - это пустая оболочка, в которой остались только обрывки, фрагменты, белые квадраты на карте. И он не знал, сколько их ещё будет. Завтра? Послезавтра? Через неделю?
Он боялся открывать морозилку. Но он боялся и не открывать её. Потому что голод - не физический, а тот, что внутри, в груди, был сильнее страха.
Вечером он лёг на диван, укрылся пледом, смотрел в потолок. За окном темнело, фонари зажигались один за другим, как жёлтые глаза. Он думал о сыне. О том, как он сжёг его игрушки. О том, как он ушёл из семьи. О том, как сын умер, а он даже не приехал на похороны - не смог. Лена позвонила, сказала, и он положил трубку. Не потому что не любил. А потому что не мог вынести эту любовь. Она была слишком тяжёлой. Она давила, как бетонная плита.
Он закрыл глаза. И вдруг услышал голос. Не снаружи. Тихий, детский, плачущий: «Пап, где мой мишка?»
Дмитрий открыл глаза. Сел на диване. Сердце колотилось. Во рту появился привкус меди.
Он встал, пошёл на кухню. «Бирюса» дышала. Вдох - четыре секунды. Выдох - шесть. Дверца была тёплой, как всегда.
Он открыл её.
Внутри, на проволочной полке, стоял торт. Небольшой, круглый, тёмно-коричневый, с узором из тонких трубочек теста, склеенных варёной сгущёнкой. «Муравейник». Тот самый, который Лена пекла на первый день рождения сына. Ему исполнился год. Она встала рано и провела на кухне несколько часов, а когда всё было готово, поставила одну свечку, тонкую, красную, с золотыми полосками на сладкую горку.
Дмитрий смотрел на торт. И не мог пошевелиться.
Он помнил этот день. Помнил, как Лена несла торт на кухню, как ставила его на стол, как зажигала свечку. Помнил, как сын сидел в высоком стульчике, как хлопал в ладоши, как тянулся к огню. Помнил, как они пели «Каравай, каравай», как Лена смеялась, как сын дул на свечку, и она гасла.
Это был счастливый день. Один из редких счастливых дней.
Дмитрий достал торт. Поставил на стол. Свечка стояла ровно, не шаталась. Он посмотрел на неё - тонкая, красная, с золотыми полосками, точно такая же, как и тогда. И вдруг свечка зажглась. Сама. Огонёк вспыхнул, маленький, ровный, без дыма, без треска. Он не давал теней. Он светил, как маленькое солнце, и от него не пахло воском и чем-то ещё — чем-то сладким, детским, как запах праздника.
Дмитрий сел за стол. Посмотрел на торт. На свечку. На узор из трубочек, склеенных сгущёнкой. Если он съест этот торт, он забудет сына. Совсем. Не будет даже боли от его смерти. Не будет воспоминаний о том, как он сжёг игрушки. Не будет голоса: «Пап, где мой мишка?» Не будет ничего. Будет абсолютная, чистая пустота. Как будто сына никогда не было. Как будто он никогда не был отцом.
Вилка лежала рядом, на клеёнке. Он взял её. Рука дрожала. Металл был холодным, ледяным, обжигающим пальцы.
Он посмотрел на торт. На свечку. На огонь, который не давал теней. И подумал, а что, если это и есть то, чего он хочет? Что, если он устал? Устал помнить. Устал чувствовать вину. Устал носить в себе этого мёртвого мальчика, который смотрит на него из каждого зеркала, из каждой тени, из каждого сна.
Что, если забвение - это не наказание? Что, если это - милосердие?
Он поднёс вилку ко рту. Остановился.
Потому что он вспомнил. Вспомнил, как сын смеялся. Как он бежал по двору, как падал, как вставал, как бежал дальше. Как он впервые сказал «папа». Как он держал его за руку, когда они шли в парк. Как он смотрел на него, когда он спал, и думал: «Я тебя люблю. Я тебя никому не отдам».
И он понял, что если он съест этот торт, он потеряет не только боль. Он потеряет любовь. Потому что любовь - это и боль тоже. Без боли нет любви. Есть только пустота.
Он опустил вилку. Свечка горела. Огонёк не шевелился. Он светил ровно, спокойно, как будто ждал.
Дмитрий сидел, смотрел на свечку, и не знал, что делать. Он хотел забыть. Но он не мог предать. Он хотел избавиться от боли. Но он не мог избавиться от любви.
И тогда он понял, что выхода нет. Что он в ловушке. Что «Бирюса» не просто забирает у него воспоминания. Она предлагает ему сделку. Забери боль, но отдай любовь. И он не может принять эту сделку. Но он не может и отказаться.
Он сидел так долго. Свечка горела. Огонёк не шевелился.
Потом Дмитрий встал. Пошёл в коридор. Открыл шкаф. Достал молоток.
8
Дмитрий стоял в коридоре, держа в руках молоток. Деревянная ручка была гладкой. Он смотрел на свои пальцы, сжимающие ручку, и думал, а что, если это и есть единственный выход? Не съесть торт. Не забыть сына. А уничтожить того, кто предлагает эту сделку. Уничтожить «Бирюсу». Раз и навсегда.
Он вернулся на кухню. Торт всё ещё стоял на столе. Свечка горела. Огонёк не шевелился, не мигал, не давал теней. Он светил ровно, спокойно, как будто ждал, как будто наблюдал за ним.
Дмитрий подошёл к морозилке.
Первый удар пришёлся в дверцу. На металле появилась небольшая вмятина. По руке пошла вибрация, до плеча, до шеи. Дмитрий замахнулся снова. Второй удар. Третий. Отлетала краска, гнулся металл, пластик крошился, летели осколки, белые, острые, как зубы. Дверца прогнулась, повисла на одной петле.
Дмитрий бил и бил. Он не думал, не чувствовал. Только бил. Молоток поднимался и опускался, поднимался и опускался, как маятник, как сердце, как дыхание. Вдох - четыре секунды. Выдох - шесть. Удар. Удар. Удар.
Дмитрий остановился. Тяжело дышал. Руки дрожали. Молоток выпал из пальцев, упал на пол, звякнул. Он посмотрел внутрь «Бирюсы».
Там ничего не было. Не было обгоревшего плюшевого мишки. Не было оплавившейся машинки «Пегас», кубика с буквой «А». Не было контейнеров с пельменями, борщом, пирогом. Там была пустота. Тёмная, глубокая пустота, выложенная изнутри ржавым металлом. И в центре этой пустоты, на дне, лежал сложенный листок бумаги.
Дмитрий протянул руку. Пальцы дрожали. Он достал листок. Развернул.
Это был листок из тетради в клетку. Дешёвая бумага, пожелтевшая по краям. И на нём, кривыми, детскими буквами, синей шариковой ручкой, было написано:
«Ты просил об этом. Ты молился, чтобы всё было как раньше. Я услышал».
Дмитрий смотрел на записку. И не мог пошевелиться. Потому что это был его почерк.
Не совсем его, буквы были кривыми, неуверенными, как будто писал левша или ребёнок. Но это был его почерк. Эти завитки у буквы «Т». Эта точка, с которой начиналась буква «П». Этот наклон, эта сила нажима.
Но он не писал этой записки. Он был готов поклясться в этом оставшимися воспоминаниями.
Дмитрий посмотрел на свою руку. На пальцы. На ладонь. И вдруг вспомнил. Вспомнил, как он сидел на кухне, месяц назад, или два, или неделю. Вспомнил, как он плакал. Как он бился головой о стол. Как он кричал в пустоту: «Пусть всё будет как раньше! Пусть я буду маленьким! Пусть всё будет хорошо!»
И вспомнил, как он взял ручку... Это был последний момент ясности, появившийся в моменте ярости. Когда он ещё понимал, что происходит. Когда он ещё знал, что теряет себя. Что болезнь забирает его воспоминания, одно за другим. Что он скоро забудет всё. И он написал эту записку себе. Чтобы будущий он - тот, который уже не будет помнить – всё-таки понял. Чтобы он знал, что это не магия. Что это не «Бирюса». Что это он сам. Что он сам попросил об этом.
Дмитрий стоял на кухне, держа в руках записку. И плакал. Тихо, беззвучно, так, что только слёзы капали на бумагу, размывая синие чернила. «Бирюса» не волшебная. Её просто не существует. Это его собственный разум, который исполнил его просьбу буквально. Он просил, чтобы всё было как раньше. Чтобы он был маленьким. И его мозг стёр всё, кроме детства. Стер имена, адреса, лица. Стер боль. Стер любовь. Стер сына.
И он не мог винить «Бирюсу». Потому что «Бирюса» - это он сам. Это его собственный мозг, который защищал его от невыносимой боли. Который предлагал ему единственное возможное спасение - забвение.
Дмитрий посмотрел на разбитую морозилку. На осколки пластика, на ржавый металл, на пустоту внутри. И вдруг увидел, что это не «Бирюса». Это обычный старый холодильник. Советский, белый, пузатый. С облупившейся краской. С ржавыми потёками.
На короткое мгновение он поймал блик ясности. Всё это время он ел не пельмени, не борщ, не пирог. Что всё это время он ел гниль. Просроченную, протухшую гниль, которую он сам покупал в состоянии помрачения и не помнил этого. И он засмеялся. Тихо, беззвучно, так, что только плечи тряслись. Потому что это было смешно. Потому что это было страшно. Потому что это было неизбежно.
Он бросил записку на стол. Пошёл в ванную. Умылся холодной водой. Посмотрел в зеркало.
И не узнал себя.
9
Митя вышел из ванной. Вода капала с подбородка на футболку, превращаясь в тёмное пятно. Он вытер лицо рукавом, прошёл по коридору, прилипая босыми пятками к холодному линолеуму.
И остановился на пороге кухни.
«Бирюса» стояла в углу. Целая. Белая. Пузатая. С облупившейся краской на нижней кромке. Никаких осколков на полу. Никакой рваной ржавчины. Никакой пустоты внутри.
Записка на столе исчезла. Молоток лежал в ящике, где ему и положено лежать.
Митя моргнул. Протёр глаза тыльной стороной ладони. Всё было так, как должно быть. Он просто устал. Просто ему приснилось. Просто он перенервничал из-за Виталия, из-за грузчиков, из-за Полининого звонка.
Он подошёл к столу. На тарелке с отбитым краем, на белом фаянсе с синими васильками, лежали пельмени. Маленькие, аккуратные, с идеальным защипом «косичкой». От них пахло чем-то сладким, ванильным, как в детстве, когда мама пекла куличи на Пасху.
Митя сел. Взял вилку. Подцепил пельмень. Положил в рот.
Вкус был странным. Кисловатым. С какой-то остротой на языке, как от незрелого яблока. Но он не обратил внимания. Он жевал, глотал, и с каждым куском тепло разливалось по груди, и страх отступал, и пустота в голове заполнялась чем-то светлым, мягким, как пуховое одеяло.
Митя ел и улыбался. Кислинка становилась всё слаще. Он не замечал, что на тарелке вместо пельменей - комковатая, серая масса, покрытая зелёно-белой плесенью. Что запах, который он ощущает как ваниль, - аммиачное амбре скисшего творога, который он купил неделю назад и забыл в холодильнике.
Он ел. И был счастлив.
В дверь позвонили.
Резкий, требовательный звонок, от которого дёрнулся даже воздух в прихожей. Митя отложил вилку. Вытер рот рукавом. Встал. Пошёл к двери, цепляясь за стены, как маленький ребёнок, который только учится ходить.
Открыл.
На пороге стояла женщина. Лет сорока, в сером пальто, с сумкой через плечо. Волосы собраны в пучок, на щеках красные пятна от ветра и волнения. Она держала в руках папку с документами, прижимала её к груди, как щит.
Митя посмотрел на неё. Вежливо. Спокойно. Как смотрят на курьера, который принёс посылку, или на соседку, которая пришла попросить соль.
- Здравствуй, - сказала женщина. Голос у неё был дрожащий, напряжённый. – Я принесла документы, как договаривались.
Митя посмотрел на неё. На её красные глаза. На папку в её руках. На сумку через плечо. Он не знал, кто эта женщина. Не знал, зачем она пришла. Не знал, почему у неё такие красные глаза, и почему она прижимает папку к груди, как будто боится, что он её отнимет.
Он вежливо спросил:
- Простите, а вы к кому?
Женщина замерла.
Папка выпала из её рук. Документы рассыпались по полу. Паспорта, свидетельства о рождении, какие-то справки. Один лист, с гербовой печатью, упал ему на ногу.
Она смотрела на него. И он видел, как в её глазах что-то ломается. Как из них уходит надежда, уходит злость, уходит всё, и остаётся только глубокий страх.
- Дима… - Прошептала она. - Дима, что с тобой?
Он улыбнулся ей. Доброжелательно. Как улыбаются старушке, которая заблудилась в чужом подъезде.
- Простите, - сказал он. – Кажется вы ошиблись дверью.
Он закрыл дверь. Тихо. Аккуратно. Чтобы не прищемить пальцы, как учил его папа.
За дверью послышался звук, то ли всхлип, то ли сдавленный крик. Потом быстрые, удаляющиеся шаги. Шорох документов, которые она на ходу собирала с пола. Щелчок двери на нижнем этаже.
Митя постоял немного. Послушал тишину. Потом повернулся и пошёл на кухню. Перед ним всё ещё стояла тарелка. Пельмени. Ванильный запах. Он взял вилку. Подцепил ещё один. Положил в рот.
Потом встал. Подошёл к «Бирюсе». Потянул ручку. Металл был тёплым, как всегда. Дверца открылась с мягким, влажным вздохом.
Внутри, на проволочной полке, стоял новый контейнер. Пластиковый, из-под мороженого «48 копеек». На крышке, размашисто, синей шариковой ручкой, было написано:
«Мите. С любовью».
Он улыбнулся. Достал контейнер. Поставил на стол.
Он был дома.
Он был маленьким.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
