Обложка Балконный будда

Балконный будда

Николай Ободников

0% прочитано
Стандартный
Николай Ободников

Балконный будда

Глава 1

На лоджию, к горшкам с геранью, пропахшей плодами пекарни с первого этажа, вышел Гордей Баренцев. Он был небрит, сутул и, как ему казалось, бесконечно одинок. Преследуя его босую ступню в шлепанце, выбежал черный кот. Мгновением позже он взлетел на подоконник. Листья цветов всколыхнулись. Некоторые еще помнили его острые, безразличные зубы.

— А, Филимон. Спасибо, что присоединился.

Закончив с любезностями, Баренцев принялся наполнять бокал вином. Брови его при этом вскинулись, будто намечавшийся процесс перемещения вина из бутылки в кровь был удивителен сам по себе. Взгляд разноцветных глаз Филимона скользнул по продукту виноделия, выудив из памяти благоухание ежевики и перца, а потом сместился на улицу. Там, за окном, среди зданий, сотворенных из бетона, стекла и человеческого упорства, вилась рубиновая дымка густого заката.

Зажигались первые огни — загадочные и колючие. Бездонные маячки чьих-то жизней.

Баренцев и Филимон притихли. Следить за этими разгорающимися искрами было их любимым занятием. Наступало время созерцания, гармонии и примирения.

— Знаешь, сегодня опять спросили, что я курю, когда пишу, — вдруг вывалил Баренцев. — Как будто человек, занимающийся творчеством, обязательно должен что-то курить. Некоторые вообще просят что-нибудь для расширения сознания. Таких сразу в «блок». И знаешь что, Филимон?

Кот устало посмотрел на хозяина. Двуногий порой так занудствовал.

— Я понял, что творческие люди — вроде ныряльщиков, стоящих на берегу океана безумия. Только представь — океан безумия!

Филимон представил. Ему не понравилось.

— Писатели, художники, музыканты, скульпторы, режиссеры, демиурги, — перечислил Баренцев, — все мы пьяно погружаемся в глубины. Потому что где-то там, среди лихорадочных фантазий и обмотанных бинтами сумасшествий, томятся они — наши лучшие творения. Отыщи их, взлелей и подай на блюдце. Или швырни в лицо! Так что творческий человек — это не укурок, а тот, кто отдирает от безумия его сочнейшую часть. Как думаешь?

Филимон решил, что неплохо бы изобразить безразличный зевок. Сделано. Даже стараться не пришлось.

— И ты туда же, — заметил Баренцев. — Согласен, не все океанические идеи годятся для суши. И даже ныряльщики, бывает, ломаются. И…

Кот с интересом куда-то уставился, чем пробудил в хозяине обиду.

— Я, вообще-то, с тобой разговариваю. Ну что там? Еда у кого-то изо рта выпала?

Внезапно Баренцев сообразил, что питомец наблюдает за огоньком дома напротив — тем, что неуверенно мерцал из-за лазурной занавески чьего-то зала.

Сам того не желая, Баренцев проник внутренним взором в чужое жилище. Увидел женщину, в чьих глазах сверкали слёзы, а в пальцах дрожала зажженная сигарета. Неизвестная, с комфортом расположившись в кресле, слушала блюз. Ее снедали тоска и одиночество. Но струившаяся по венам грусть омывала ее сердце чистейшей водой, исцеляя от ран дня. Это были ее минуты.

Баренцев вздрогнул и обнаружил себя на лоджии. Женщина, блюз, сигарета — всё истаяло. Писатель с недоверием уставился на вино, так и не дождавшееся его жадных глотков. Кот едва заметно улыбнулся. Эту эмоцию он не стал беречь.

— Вот они — отголоски сиреневого океана. — Баренцев помассировал виски́. — Теперь я и сам не уверен, покуриваю или нет. Филимон, ты это видел? Это… Я словно подсмотрел!

Рассеянно запахнув полы домашнего халата, писатель задумался. Между тем бархат юной ночи пеленал город; раскаленная мешанина закатных красок остывала.

— А еще люди боятся смерти, словно в этом есть что-то необычное. — Баренцев понюхал вино, но удержался от глотка. — Да, инстинкт самосохранения силён, факт, но смерть — это же самая естественная вещь на свете. Она, если так поразмыслить, уже всех процедила: и великих, и младых, и подобных, и бесподобных. А вдруг все они, пребывая на той стороне, только и ждут, чтобы сказать: «Эй, ну вот и ты прошел через это. Было не так уж и сложно, верно?» Просто человек меняет одну лодку на другую. Сейчас ты плывешь с живыми, и вас это объединяет. А потом ты налегаешь на вёсла с мертвецами, и это, как ни странно, вас тоже роднит. В итоге всех ждет этакое семейное воссоединение. Что скажешь, а, Филимон?

Но кот вновь предпочел молчание. И тому была причина: он изучал освещение соседнего дома.

— Опять морду воротишь? — нахмурился Баренцев. — Хотя тебе-то что? У тебя девять «попыток» — как раз на девятерых таких однолодочных, как я.

Он тоже уставился на здание, заинтересовавшее Филимона. Там происходило нечто странное: освещение лоджий, соединяющих лестницы и квартиры, срабатывало без какой-либо видимой причины. Словно вверх-вниз бегал кто-то очень маленький, нервируя тем самым датчики движения ламп. Здание будто строило глазки яркому торговому центру.

Окружающее пространство размазалось, и Баренцев, влекомый внутренним оком, увидел лису, невесть откуда взявшуюся в городе. Стелясь по ступеням, она искала еду, жадно выслеживая остатки чипсов. Ее голодные перемещения и были причиной занятных световых сигналов.

Писатель сделал глубокий вдох и протер глаза. Спустя мгновение он опять обнаружил себя в компании пропахшей выпечкой герани, вина и Филимона.

— Поразительный вечер, — пробормотал Баренцев, ничего толком не понимая.

Филимон тихо мяукнул. Одновременно с этим нежно-изумрудное сияние одного окна потухло, сменившись облегчением и темнотой. На смену искре пришла свобода — погасла чья-то жизнь. Именно так Баренцев расшифровал это крошечное событие.

Внутренний взор опять сжался в пружину и прыгнул наружу, летя между домами, над дорогой, целясь во мрак чьей-то комнаты, чтобы найти там неподвижное лицо и поцеловать его.

— Нет-нет-нет, — замотал головой Баренцев, гоня прочь виде́ние. Он залпом прикончил бокал вина. — О-ох… Да, Филимон, теперь даже мне суждения про лодочки с живыми и мертвыми кажутся тупыми и накуренными.

Филимон несколько раз стукнул лапой по стеклу.

— Ну чего тебе, заноза разноглазая? Не видишь, «кукушка» у меня прохудилась? — Баренцев снова наполнил бокал.

А потом он заметил мотылька. Засохшее насекомое покачивалось в остатках паутины, болтавшейся снаружи лоджии. К собственной оторопи, Баренцев осознал, что в этом иссушенном тельце дремлет человеческая душа. Крошечная и робкая, будто огонек тающей свечи.

— Невероятно, — прошептал Баренцев.

Но вечер магических озарений только набирал обороты, и перед мысленным взором писателя развернулось полотно чужой судьбы.

Год назад, прямо на этой самой улице, скоропостижно скончался прохожий. В последний миг своей неудачной жизни он увидел себя со стороны — глазками погибающего мотылька, скованного пауком и его аппетитом. Прохожий уже был мотыльком. Каким-то образом его душа переместилась в эту осушенную скорлупку и застряла в ней. Увязла на целый год.

Баренцев вздрогнул, когда душа, будто нить из сердца, покинула тельце мотылька и нашла пристанище за одним из огоньков — там, где двое только что сливались в одно целое.

Через девять месяцев «мотылек» переродится.

— Я вижу, — просипел Баренцев. От восторга кружилась голова. — Господи боже, я вижу!

Филимон довольно заурчал. Наконец-то.

Баренцев по-новому взглянул на городские искры.

Вот здесь, под самой крышей здания напротив, старик и собака делили скромную трапезу. Зато у них круглый год сверкали гирлянды, в огнях которых они сча́стливо коротали свои жизни. А вот этажом ниже на ребенка дулся скупой папа — за очередные траты на день рождения чада. Чуть правее «рвали» баян и барабанные перепонки соседям. А в следующем доме, за красной искрой, кто-то побалтывал мартини в бокале, а заодно и языком в ухе ВИЧ-инфицированной подружки.

Внезапно Баренцев подумал о самоубийстве. Но только для того, чтобы эта тяжелая идея прокатилась в голове. Ведь она встречалась и за огоньками. Писатель еще раз окинул город потрясенным взглядом. Рассыпанные по домам искры напоминали брызги радужного пламени, согревающие холодный и равнодушный бетон.

Тут на Баренцева снизошло финальное откровение, и он ошарашенно понял, кто он и что он. Писатель схватился за голову, готовясь исторгнуть то, что познал столь неожиданно.

— Меня… меня нет — ни как личности, ни как человека. Я… я — божество. Я — суть этого мира! Я — случайность! Я — тот, кто взирает на других! Я словно «шестерки», выпавшие на игральных костях! И есть только огоньки в окнах — огоньки жизней, которые определяет и хранит человек на далекой-далекой лоджии… я.

Баренцев повернулся к Филимону, чтобы приобщить того к открывшейся истине, и обмер. В разноцветных глазах питомца сияло то же прозрение; вспыхивали, вились и гасли искры судеб, что ютились за окнами. Просветление покинуло Баренцева, потому что, как оказалось, достигнуто оно было вовсе не им. Филимон — вот кто в действительности был божеством. И божество поделилось толикой своей непостижимой сути с хозяином.

Баренцев с облегчением рассмеялся.

— Ну кто сказал, что людской век не чеканится чужими мыслями? — Он погладил кота. — Только, похоже, не моими… М-да.

А затем писатель собрал всё то странное, что почувствовал, в пригоршню внутри сердца и пошел наконец творить. Кот же так и остался на лоджии — чтобы, как и прежде, присматривать за людскими жизнями.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге