Ажина
Приезд.
Ботинок съезжает по мокрой плитке, нога проваливается в пустоту. Я хватаюсь за перила — ржавчина вгрызается в ладонь, металл ледяной, как мертвая рыба. Сердце пропускает удар.
Раз. Два.
Я стою на нижней ступеньке, восстанавливаю равновесие. Подъезд пахнет кошками, сырым бетоном и старым, рассохшимся клеем. Дом будто выталкивает меня, просит уйти. Над головой гудит лампа — мерзкий, зудящий звук, от которого ноют зубы. Она моргает, выхватывая из полумрака мое отражение в мутном стекле двери: складки у рта глубже, чем я помню. Глаза — две тёмные дыры. Мне тридцать, но стекло показывает старика.
Рука ныряет в карман. Пальцы находят холодный металл. Свисток. Шнурок шершавый, трётся о подушечки. Большой палец скользит по гравировке. Это мой якорь. К губам не подношу — нельзя. Просто сжимаю.
Ингалятор пока не нужен. Дышу сам.
Второй этаж. Дверь тридцать первой квартиры.
На ней — желтый лист, прилепленный желтым скотчем. Пломбы крест-накрест, синие печати расплылись от влажности. Слово «ОПЕЧАТАНО» кричит жирным шрифтом, ниже — какая-то канцелярская вязь, штрихи, подписи. Чёрный глазок смотрит на меня из старого дерева как дуло.
Линолеум скрипит под ногой — звук сухой, предательский. Я протягиваю руку. Палец зависает в миллиметре от скотча. Хочется сорвать. Влезть. Вдохнуть воздух, который остался там. Увидеть кружку на столе, брошенную одежду, слой пыли.
Но бумага запрещает надежнее стального замка. Пломбы — это закон. Память — это всего лишь память.
Я снова сжимаю свисток в кармане. Грани впиваются в кожу. Раз. Два. Три. В висках стучит кровь — следствие бессонной ночи в поезде.
За дверью тишина. Не пустая — тяжёлая, пыльная. В ней кто-то есть, или что-то есть. На коврике у соседней двери стоит чёрный мусорный пакет. Из него приторно пахнет скисшим супом и плесневелым хлебом. Этот запах жизни мешается с запахом пустоты из тридцать первой.
Снизу слышны шаги. Кто-то спускается. Я отступаю в тень. Пломбы не трогаю.
Мне нужно в управляющую компанию. Офис за углом, в подвале.
На лестнице перехватывает дыхание — резкий запах ладана. Мимо проходит женщина в объемной куртке, лицо скрыто шарфом. Она не смотрит на меня, но шлейф запаха тянется за ней, как густой туман.
Считаю вдохи, чтобы не доставать баллончик: раз... два... три... четыре. Отпускает.
Офис УК встречает запахом горячего пластика, тонера и пыли. Стойка — дешёвое стекло. В углу висит тяжелый запах чужих, давно выветрившихся духов.
За стеклом — женщина с неестественно прямой спиной. Её рука с мышкой двигается быстро, механически, как деталь станка.
Я кладу паспорт в полукруглое окошко. Слова царапают горло, выходят с трудом.
— Я… я б-брат.
Её пальцы перехватывают паспорт. Взгляд не поднимается выше моих рук. Она открывает документ, вбивает данные. Серия. Номер. Стук клавиш — как выстрелы.
— Я пр… пришёл узнать… по поводу долга и к-ключей.
— Адрес, — она толкает ко мне бланк и ручку. Голос пустой, без интонаций.
Я пишу. Цифры ложатся криво.
На её мониторе всплывает красное окно. Я вижу краем глаза: «ОПЕЧАТАНО». Она перебирает бумаги на столе: акты, заявления, цветные стикеры. Выкладывает передо мной веер документов.
— Заполняйте. Ответственное лицо. Сумма задолженности. Согласие на обработку.
Я пытаюсь вставить слово, спросить «когда вскроют», но её голос срезает меня, как нож бумагу:
— Заявление в двух экземплярах. Копия паспорта. Принесёте чек об оплате, вот реквизиты. Срок рассмотрения — в пределах закона.
Свисток в кармане леденеет. Я сжимаю его так, что пальцы немеют. Ручка в другой руке дрожит.
Она наконец поднимает глаза. В них ничего нет. Просто линзы видеокамер.
— Коммуникации давно отрезали. А за содержание жилья долг растёт. Пени капают.
Фраза падает, как крышка гроба. Я киваю. В горле першит от бумажной пыли.
В коридор проскальзывает пожилая женщина — лицо в сетке морщин, в руках авоська. Она заглядывает в моё заявление через плечо, бесцеремонно, по-хозяйски.
— О. Тридцать первая? — хрипит она. — А я так и знала. Думала, почудилось, что кто-то ходит. Четыре года уже, как Анька пропала. Вчера ровно четыре было. С тех пор ни слуху ни духу.
Она разворачивается и уходит, шаркая стоптанными ботинками. За ней остаётся тонкий шлейф табачного дыма. Полоса сизого тумана висит в воздухе, медленно тает.
Женщина за стеклом молча штампует копии. Удар. Удар. Удар. Протягивает мне пачку бумаги.
— Всего доброго. Следующий.
Дверь хлопает на старой пружине. Пачка бумаг жжёт руку. Свисток тянет карман вниз, будто весит тонну.
На улице воздух сырой, липкий. Возле лестницы — доска объявлений под оргстеклом. Среди рекламы окон и «компьютерного мастера» висит картонка: «Комната у парка. Недорого. Без залога. Посуточно». Номер написан крупным черным маркером.
Я звоню. Гудки долгие, тягучие.
— Алло.
Голос короткий, деловой.
— Я по объявлению. Комната.
— Да, конечно, подойду через десять минут. Ждите у третьего подъезда.
— Хорошо.
— Мы вам перезвоним, — бросает она автоматически и вешает трубку.
Фраза царапает слух. «Мы вам перезвоним». Кто мы? Очевидно, оговорка.
Решение простое. Беру. Это ближе к парку, ближе к ней.
Через десять минут подходит женщина лет сорока. Уставшие глаза, куртка неопределенного цвета, волосы стянуты в тугой хвост. Она смотрит на меня без любопытства, как патологоанатом на привычный материал. Фиксирует факт наличия.
— На сколько остаётесь? — спрашивает сухо.
Я перебираю варианты в голове, как мелочь в кармане. Пару дней? Мало. Неделя? Много. «На некоторое время»? Мысли вязнут. Губа начинает дёргаться.
— Я… п-пока на три дня.
Она кивает.
— Наличкой, если можно. Карты не люблю.
Я отсчитываю купюры. Деньги переходят к ней, ключи — ко мне. Металл ключей теплый, живой. Не то что свисток.
Комната на третьем этаже. Ключ с хрустом проворачивается в замке. Дверь поддаётся с усталым скрипом.
Внутри пахнет дешёвым чаем, старой пылью и влажной тканью. Лампа под потолком тусклая, бросает жёлтое пятно на стену. В луче света пляшут пылинки. На подоконнике — крошки штукатурки и белесый круг, будто здесь годами стояла ваза, а потом её убрали.
Кровать узкая, как в больнице. Простыня на ощупь влажная. На тумбочке стоит кружка — дешёвая керамика с отбитым краем. На боку чьи-то инициалы: «А.Н.». Внутри тёмный ободок от давно выпитого чая. Я провожу пальцем по шершавому сколу.
Стены тонкие, как бумага. Слышно, как в шахте гудит лифт, как он с лязгом останавливается на этажах. Из вентиляции тянет сладковатым, тяжёлым дымом дешёвых сигарет. Запах липнет к волосам, лезет в нос.
Я бросаю рюкзак на пол. Свисток выскальзывает из кармана толстовки, со звоном падает на ламинат, катится. Я ловлю его ботинком.
Поднимаю. Кладу на ладонь. Металл блёклый, весь в мелких царапинах. Гравировка «П.С. 1987» почти стерлась.
Отец когда-то сказал: «На всякий случай. Чтобы позвать. Если заблудишься — свисти».
Я храню его как якорь. Подношу к губам. Металл холодит язык. Вдох.
Тишина.
Я не свищу. Не могу.
Снимаю куртку. Свисток снова звенит о молнию. Кладу его на тумбочку, рядом с чужой кружкой. Смотрю на него. Он смотрит на меня чёрным провалом мундштука.
Убираю в ящик тумбочки. Задвигаю. Дерево скрипит, скрывая его.
Тишина в комнате обманчивая. Слышно всё. Кап-кап — кран на кухне. Щелк — замок этажом ниже. Шорох — пакет на балконе у соседа.
Ставлю чайник. Он закипает долго, с надрывом.
Чай вяжет рот. В горле стоит ком — невысказанный крик, застрявший поперек гортани. Я не могу сидеть. Встаю, подхожу к окну.
Внизу парк. Чёрные деревья, жёлтые пятна фонарей. Блеск воды в лужах.
Я машинально потираю рукав толстовки. Там торчит нитка. Зацепка. Колючка ажины оставила след, когда я шёл от вокзала через кусты.
Слайды приходят без приглашения. Резкие, яркие, как вспышки стробоскопа.
Рука на ржавых перилах. Костяшки белеют от напряжения.
Беззвучный крик в горле.
Блеск черной воды в овраге.
Ветка с колючкой впивается в рукав синей курточки.
Половинка пластмассовой заколки в грязи.
И голос. Детский, злой, чужой. Мой голос:
«Ну и оставайся! Я тебе больше ничего не должен! И папа только мой!»
Картинка мигает и гаснет. Ничего цельного. Только осколки. Факты. Детали. Они держат меня здесь, не дают сойти с ума.
За стеной снова закурили. Дым ползет под дверь, смешивается с паром от чая.
Я открываю окно на проветривание. Ложусь на влажную простыню.
Темнота в комнате густая. Слышно, как лифт снова ползёт по шахте — медленно, с натугой, будто перелистывает страницы огромной тяжелой книги.
Я закрываю глаза. Навязываю телу ритм.
Раз. Два. Три. Четыре. Пять.
Каждая цифра — крюк, за который я цепляюсь над пропастью. Моя рука свешивается с кровати, нащупывает ручку ящика тумбочки. Там свисток. Я знаю, что он там.
Холод отступает, становится просто тяжестью в груди.
Ночь будет длинной. Ответов нет. Воспоминаний — больше, чем я могу вынести.
Серый рассвет уже крадется по шторам, когда я шепчу в потолок — не как жалобу, а как сухой отчет:
— Тогда я не свистнул...
Парк.
Дзинь.
Звук за стеной поднимает меня с кровати, как рывок за шиворот. Металлический, глухой — будто кто-то уронил монету в пустую консервную банку. Я считаю вдохи: раз. два. три. Сердце колотится в рёбра, сбивая счёт.
Дзинь. Дзинь.
Лифт. Соседские двери не хлопали. Значит, кто-то приехал на этаж. Но кто вызывает лифт в половине седьмого утра в доме, где остались одни пенсионеры? Я натягиваю вчерашнюю одежду. Свисток звенит о молнию куртки — единственный чистый звук в этой тишине.
Выхожу в коридор. Воздух плотный, душный, пахнет ладаном, будто здесь всю ночь отпевали покойника. Но никого нет. Только лампа под потолком гудит и нервно мигает, отбрасывая дёрганые тени. Линолеум скрипит под ногой — тот же предательский звук, что и у двери тридцать первой квартиры.
Лифт стоит на третьем. Дверь приоткрыта на ладонь, как гнилой рот. Заглядываю.
В кабине пахнет сыростью подвала и чем-то тошнотворно-сладким — старым мылом и детской присыпкой. На полу тёмное влажное пятно. Будто кто-то стоял здесь минуту назад в мокрых ботинках. Маленьких. Размер тридцать второй, не больше.
Кнопка «3» вдавлена в панель, пластик потемнел. Пружина сломана или заела.
Дзинь-дзинь.
Звук приходит не из кабины. Из шахты. Сверху. Будто там, в темноте, что-то раскачивается на тросе, задевая стены.
Я жму кнопку вызова. Двери разъезжаются с неохотным стоном. Захожу. Жму «1». Кабина вздрагивает и ползёт вниз. В мутном зеркале, покрытом царапинами, вижу своё лицо — серое, мятое, на десять лет старше паспорта. Рука сама ныряет в карман, нащупывает свисток. Холодный.
Первый этаж. Выхожу. Делаю несколько шагов к выходу, но спина чувствует взгляд. Оглядываюсь.
Лифт стоит с распахнутыми дверями. Ждёт. Раз. Два. Три. Четыре. Двери не закрываются. Сломался?
Иду к лестнице. Поднимаюсь пешком. На площадке второго этажа замираю. Прислушиваюсь.
Дзинь.
Лифт поехал наверх. Пустой. Я слышу, как кабина тяжело ползёт по направляющим, шуршат тросы. Где-то наверху — остановка. Тишина.
Бегу на третий. Лифт стоит на месте. Дверь снова приоткрыта на ладонь. Пятно на полу блестит влагой — свежее. Кнопка «3» всё так же вдавлена.
Запах ладана стал невыносимым. К нему примешивается запах мокрой земли и гниющего торфа. Так пахло в овраге парка, когда мы прятались там в детстве.
Я достаю свисток. Металл тусклый, исцарапанный временем. На боку едва читается: «П.С. 1987». Подарок отца перед последним походом. «Если что — свистни». Я кивнул тогда, спрятал в карман. И не свистнул. Ни разу.
Подношу к губам. Железо обжигает холодом язык. Молчу. Вдохнуть не могу — страшно.
Прячу обратно. Быстро иду в свою комнату, запираю замок на два оборота. За спиной, в коридоре, лифт снова дёргается и начинает движение. Без вызова. Без пассажира.
Дзинь. Дзинь. Дзинь.
Три раза. Как звонок телефона, который никто никогда не возьмёт.
Я прижимаюсь спиной к двери, сползаю на пол. Свисток давит через ткань джинсов. Раз. Два. Три. Встаю. Чай, сухая лапша, ледяная вода в лицо. Куртку на плечи. Мне нужно наружу.
Через двадцать минут я у парка. Солнце уже вышло — яркое, холодное, осеннее. Слепит глаза, но не греет. Ноги сами ведут к Планетарию.
Стеклянные двери держат моё отражение, как воду в аквариуме. В кармане чёрной толстовки рука сжимает свисток до белых костяшек. Считаю вдохи: раз. два. три. четыре.
В стекле на миг — сбой. Не я. Мальчишка в синей куртке, рот приоткрыт в немом крике, свисток с гравировкой зажат в зубах. Не свистит. Боится. Моргаю. Наваждение спадает. В стекле снова взрослый мужик в капюшоне с тенями под глазами.
Ветер приносит запах сигарет «Космос». Горький, забытый табак отца. Оглядываюсь — рядом никого. Только сухие листья шуршат по бетону. На верхней ступеньке лежит засохшая ветка ажины. Колючки торчат, как маленькие рыболовные крючки. Холод бежит по позвоночнику.
Внутри холла вдруг оживает телефон. Старый, дисковый. Слышно, как крутится диск, возвращается на место с сухим щелчком. Пауза. Снова набор. Дзинь. Никто не берёт. Этот звук рифмуется с утренним лифтом — будто дом и купол переговариваются на одной частоте.
Рука ложится на дверную ручку. Металл ледяной. Горло пересохло. — С-соберись… — шепчу. Дверь поддаётся. Тёплый воздух ударяет в лицо — запах старого пластика, пыльных бархатных кресел и… ладана. Где-то за стойкой слышны шаги, шуршание бумаг.
Дыхание перехватывает. Лёгкие каменеют. Как тогда, у оврага. Будто если выдохну сейчас — больше не вдохну. Ингалятор в рюкзаке, но руки не слушаются. Отпускаю ручку. Дверь мягко закрывается, отрезая звук телефона. Не могу.
Я иду вдоль центральной аллеи. Делаю круг, как в детстве — мимо пруда с облупленными гипсовыми лебедями. Становится легче. Плечи расправляются. Шаг выравнивается. Я никого не вижу, но чувствую кожей: справа, на полшага позади, идёт кто-то свой. Не касается, не говорит. Просто держит ритм. Воздух вокруг густеет, как перед грозой. Сердце успокаивается.
Воспоминания всплывают сами, яркие, как диафильм. Зима. Мы с Аней и отцом здесь. У неё смешные варежки с вышитой птичкой. Она считает ступеньки, сбивается, хохочет. Внутри купола гаснет свет. На чёрном небе вспыхивают звёзды — дырочки в фольге. — Смотри, замочная скважина! — шепчет она, тыча варежкой в темноту, где звёзды сложились в кривой знак. Отец улыбается. Я киваю, делаю вид, что вижу. Свисток на шнурке тянет шею. Отец кладёт руку мне на плечо — ладонь тяжёлая, тёплая. — Если что — свисти. Понял? Я киваю. Не свищу.
Заканчиваю круг. Снова Планетарий. Телефон внутри умолк. В отражении дверей — только я. Свисток в кармане нагрелся от ладони. Подношу руку к стеклу. С той стороны веет теплом. Сквозь мутное отражение вижу зал: под куполом, прямо на полу, лежит человек. Лицо искажено гримасой тяжёлого сна. — Зайду завтра, — шепчу. Голос ломкий, чужой. Натягиваю капюшон глубже. Ухожу. Ощущение присутствия за правым плечом не исчезает. Так мы ходили с Аней: я чуть впереди, она следом. И шаг был лёгким.
Живот сводит судорогой. Я не ел сутки. Рядом с моим временным домом — кафе-стекляшка с вывеской «На курьих ножках». Краска облупилась, буквы пляшут, но внутри горит свет.
Официант — парень лет тридцати, прилизанные волосы, бегающие глазки. Улыбка широкая, но зубы мелкие, острые, как у хорька. — Чего желаете? — он вытирает руки о несвежий фартук. Тычу пальцем в меню: борщ, котлеты. Он кивает, улыбка становится ещё шире, неприятнее. — А вы не тот, кто по старым квартирам ходит? — вдруг спрашивает. Голос вкрадчивый. — Видел вчера такого же, в капюшоне, у тридцать первой. Поднимаю глаза. — Д-да. Я. А ч-что? — Да ничего. Просто тётя Валя, соседка из тридцать второй, просила передать. Если, говорит, увидишь родственника Аньки — пусть зайдёт. Она, мол, всё знает.
Еду приносят быстро. Борщ горячий, пахнет чесноком. Котлеты жирные, но я ем жадно, почти не жуя. Официант крутится рядом, протирает и без того чистый стол. — Анька хорошая девчонка была, — говорит он тихо, глядя в окно. — Жаль её. Я замираю с ложкой. — Как — ж-жаль? — Ну… пропала и пропала. Мать померла, она из детдома вернулась, пожила чуток — и всё. След простыл.
Расплачиваюсь наличными. Официант провожает меня взглядом до самой двери. Спину жжёт.
Третий этаж. Тридцать вторая квартира. Дверь обита дерматином, из-под шляпок гвоздей торчат нитки. Звонок вырван с мясом. Стучу. Шаркающие шаги. Лязг цепочки. — Кто там? — Я… я б-брат Ани. Из тридцать первой.
Дверь распахивается. На пороге — старушка в цветастом халате, очки сползли на нос. Лицо доброе, всё в сетке морщин, но глаза цепкие, тревожные. — Витя? Неужто ты? Проходи, скорее проходи! Валентина Петровна я.
В квартире пахнет корвалолом и старыми подшивками газет. Она усаживает меня на кухне, суетится с чайником. Руки у неё дрожат. — Ты в квартиру-то не заходил? — спрашивает строго. — И не ходи. Нечего там делать. Там беда поселилась. Я мотаю головой. — А м-мать Ани… она..? — Сгорела от водки пять лет назад, — Петровна машет рукой. — Как отец ваш ушёл, так и покатилась. Аню в интернат забрали. Вернулась она в восемнадцать — кожа да кости, глаза прозрачные, страшные.
Она наливает чай, чашка звякает о блюдце. — Устроилась она в парк, билетёром. Там сирот брали. Два года жила тихо, как мышка. А потом исчезла. Ровно четыре года назад. Я сжимаю свисток в кармане. Металл снова ледяной. — А ты ведь Виктор? — она смотрит на меня поверх очков. Киваю. Горло сдавило. — Точно! — она всплёскивает руками. — Она мне перед тем, как пропасть, странное сказала. «Тёть Валь, если Витя вернётся, передайте: я его на том самом месте ждать буду. И пусть свистит! Обязательно пусть свистит, я услышу». Я ещё посмеялась: денег нет, чего свистеть-то…
Воздух в кухне становится густым, как кисель. В ушах шумит. — Какое… м-место? — выдавливаю я. — Да почём я знаю? Всё про какие-то колючки твердила, про овраг. Ты брат, ты должен знать.
Комната плывёт перед глазами. Свисток в кармане раскаляется. Память бьёт наотмашь:Аня в зарослях ажины. Плач. Мой толчок в плечо. Её крик: «Витя, помоги!». И я бегу. Бегу, задыхаясь, и не оглядываюсь.
— Мне… мне надо идти. Встаю, опрокидывая стул. Петровна что-то кричит вслед, но я уже не слышу.
До съёмной комнаты добираюсь на автопилоте. Ноги ватные. Запираю дверь, сползаю по стене. Дышать нечем. Рюкзак. Ингалятор. Вдох. Ещё вдох. Лекарство жжёт гортань, но воздух начинает проходить.
Ложусь на кровать прямо в одежде, накрываюсь с головой. Достаю свисток. Зажимаю его в зубах, дышу через него. Металлический привкус на языке. Меня трясёт. Озноб бьёт изнутри, но кожа горит. Простыня под спиной мгновенно становится мокрой. Раз. Два. Три. Четыре. Темнота забирает меня.
Сон приходит сразу. Резкий, цветной. Я снова там. Мне семь. Синяя куртка, свисток на шее бьёт по груди. Аня кричит из зарослей ажины: — Витя! Помоги! Я запуталась! Колючие плети, толстые, как змеи, обвивают её ноги, руки. Чем больше она дёргается, тем глубже впиваются шипы. Кровь выступает бусинами на белой коже. Она тянет ко мне руку: — Дай свисток! Дай! Я хватаюсь за свой свисток. Сжимаю в кулаке. «Это мой. Папа мне подарил. Только мне».Ажина оживает. Ветки скручиваются узлами, ползут к её горлу. Она хрипит, глаза белеют. — Витя… свисти…
Я просыпаюсь от собственного крика. Крик застрял в горле, превратился в сип. На груди тяжесть. Не могу вздохнуть. Высовываю голову из-под одеяла — и леденею. Ажина растёт прямо из пола комнаты. Пробивает ламинат, чёрные узловатые стебли тянутся к кровати. Шипы размером с гвозди блестят в свете уличного фонаря. Она ползёт по мне. Обвивает шею. Сжимает. Колючки впиваются в кожу. Я чувствую, как тёплая кровь течёт по ключицам. Воздуха нет. Рука шарит по полу. Рюкзак. Ингалятор. Пальцы соскальзывают. Хватаю баллончик. Впрыск. Химия обжигает. Кашляю, разрывая хватку удушья.
Моргаю. Комната пустая. Никаких растений. Только старый шкаф, тумбочка и лунный свет на полу. Меня колотит крупной дрожью. Иду в ванную, ноги путаются. Включаю воду — кипяток. Пытаюсь смыть с себя этот липкий ужас.
Вытираюсь жёстким полотенцем. Смотрю в зеркало. Стекло мутное, в жёлтых подтёках. На шее и груди — красные полосы. Свежие. С капельками сукровицы. Точки от проколов. Как от шипов. Как от ажины. Я провожу пальцем по царапине. Больно. Это не сон. Возвращаюсь в комнату. Свисток лежит на тумбочке, поблёскивая в темноте. Я не выключаю свет до самого утра.
Планетарий.
Утро начинается не с кофе, а с йода.
Я стою перед зеркалом в ванной. Жёлтая лампа гудит, как растревоженный улей. На груди, от ключицы к солнечному сплетению, тянутся три красные полосы. Кожа вздулась, по краям — запекшаяся сукровица.
Это не сон.
Я касаюсь царапины ватной палочкой. Щиплет. Боль резкая, отрезвляющая. Она говорит мне: ты не сошёл с ума, ты просто попал туда, где сны умеют кусаться.
Одеваюсь медленно. Чёрная толстовка скрывает бинты, но я чувствую, как ткань трётся о раны при каждом движении. Свисток отправляется в правый карман. Он потяжелел за ночь. Или это у меня рука ослабла.
Раз. Два. Три.
Выхожу на улицу. Воздух влажный, пахнет мокрым асфальтом и прелыми листьями. Парк встречает тишиной. Людей нет, только ворона каркает на верхушке старой сосны, будто отсчитывает время.
Планетарий впереди. Чёрное пятно на фасаде, похожее на лопату, кажется, стало больше. Стеклянные двери мутные, но сегодня я не смотрю в отражение. Я знаю, кого там увижу — мальчика, который не свистнул.
Тяну ручку на себя.
Дверь поддаётся тяжело, с натужным скрипом.
Внутри — полумрак. Пахнет заплесневелым пластиком, старым пивом и почему-то цементом. И поверх всего этого — густой, сладковатый запах ладана. Он здесь везде, въелся в стены, в пол, в саму суть этого места.
Холл пуст. Стойка администратора завалена бумагами. На столе работает лампа с красным абажуром — единственное яркое пятно в этом сером царстве.
За стойкой сидит мужчина. Лет сорока, может, чуть больше. Лицо усталое, серое, как будто он не спал неделю. Или год. Он читает книгу, не поднимая головы.
Я подхожу ближе. Горло сдавливает спазм. Заикание уже здесь, ждёт на кончике языка.
— З-здравствуйте.
Мужчина медленно поднимает глаза. Взгляд у него тяжёлый, неподвижный. Как у человека, который привык смотреть в темноту и ждать, что она посмотрит в ответ.
— Мы закрыты, — голос у него глухой, ровный. — Экскурсий нет.
— Я… я не на эк-кскурсию. Мне н-нужно… узнать.
Он смотрит на меня, потом переводит взгляд на мою руку, спрятанную в кармане. Ту, что сжимает свисток. Усмехается уголком рта.
— Узнать? Здесь обычно забывают.
Он тянется к кружке, стоящей на краю стола. Белая керамика, на боку — чёрная гравировка: «А.Н.». Я знаю эти инициалы. Видел их в тридцать первой квартире, на такой же кружке в комнате Ани.
Рука мужчины ложится на ручку кружки. Я смотрю на его пальцы. На правой руке их не хватает — безымянного и мизинца нет, только гладкие бугры кожи.
— Вы… вы здесь д-давно работаете?
— Достаточно, — он делает глоток. — Что ты ищешь?
Я делаю вдох. Глубокий, со свистом. Ингалятор в рюкзаке, но я должен сказать это сам.
— О-овраг. Старый овраг, где р-растёт ажина. Где… где раньше был спуск к каналу.
А.Н. (теперь я уверен, что это он) замирает. Кружка со стуком опускается на стол.
— Ажина, — повторяет он. Это слово в его устах звучит как проклятие. — Колючая дрянь. Разрастается быстрее, чем мы успеваем вырубать. И не плодоносит уже лет десять.
Он лезет под стойку, достаёт пожелтевший лист ватмана. Разворачивает его. Это карта парка — старая, советская, где Планетарий ещё носит имя Циолковского.
— Сейчас всё по-другому, — говорит он, водя пальцем по бумаге. Палец — указательный, уцелевший — скользит по линиям аллей. — Дорожки переложили, фонари поменяли. Но земля помнит.
Он останавливается в дальнем углу карты, там, где нарисована густая штриховка.
— Здесь, — он достаёт из кармана красный карандаш, ставит жирный крест. Грифель ломается. — Самая глухая часть. Туда никто не ходит. Даже собачники. Там земля… дышит.
— Д-дышит?
— Болотистая, — быстро поправляется он. — Торф. Затягивает.
В этот момент на стене за его спиной оживает телефон. Тот самый, старый, дисковый, красного цвета.
Др-р-рынь.
Звонок резкий, механический. Он разрезает тишину, как нож.
Я вздрагиваю. Смотрю на телефон. Потом на смотрителя.
Он даже не оборачивается. Спокойно стряхивает крошки грифеля с карты.
— Вы… не ответите?
Др-р-рынь.
— Нет, — говорит он. — Это не мне.
— А к-кому?
Он поднимает на меня глаза. В них — странная смесь жалости и усталости.
— Тому, кто готов слушать. Я своё уже отслушал.
Телефон замолкает так же внезапно, как и начал. Тишина возвращается, но теперь она звенит в ушах.
— Бери карту, — он толкает лист ко мне. — Иди. Пока светло.
Я беру ватман. Бумага шершавая, тёплая.
— А вы… вы видели её? — вопрос вылетает сам собой.
Он даже не спрашивает «кого». Просто кивает.
— Она приходит. Иногда оставляет вещи. Перчатки… — он замолкает, глядя на свою искалеченную руку. — Синие. С птичкой.
Сердце пропускает удар.
— Это её. Это Анины.
— Я знаю, — он отворачивается, снова утыкаясь в книгу. — Иди. Она не любит, когда заставляют ждать.
Я разворачиваюсь и иду к выходу. Спину жжёт его взгляд. Уже у самой двери слышу его тихий голос:
— И не верь глазам. В овраге темно даже днём.
Выхожу на крыльцо. Свежий воздух бьёт в лицо, вымывая запах ладана.
Разворачиваю карту. Красный крест пульсирует в глазах. Мне туда. Вглубь.
Делаю шаг и останавливаюсь.
Справа, у скамейки, где куст сирени переплетается с дикой ажиной, стоит девушка.
Я её не вижу чётко — боковое зрение размывает детали. Только силуэт. Тёмные волосы, лёгкое пальто не по погоде. Она стоит ко мне вполоборота, смотрит в сторону аллеи, ведущей к оврагу.
Она не смотрит на меня. Но я чувствую, что она ждёт.
Делаю шаг в её сторону. Она делает шаг по аллее. Плывёт, почти не касаясь асфальта.
Я иду за ней.
Мои шаги тяжёлые, шаркающие. Её — беззвучные.
Раз. Два. Три. Четыре.
Я сжимаю карту в одной руке, свисток — в другой. Ажина на карте отмечена штрихами. Ажина в моей памяти — шрамами. Ажина на моей груди — кровью.
Мы идём вглубь. Свет фонарей здесь тусклый, лампы мигают, будто азбука Морзе. Деревья смыкаются над головой, превращая аллею в тоннель.
Впереди — овраг. Место, где я перестал быть братом и стал тем, кто...
Овраг.
Асфальт заканчивается внезапно, словно кто-то обрезал его ножом. Дальше — только влажная, чавкающая земля вперемешку с гнилой листвой.
Темнота здесь другая. Она не падает с неба, а поднимается из земли. Деревья смыкают кроны, сплетаясь ветками, как пальцами в замке. Фонари остались позади — жёлтые, безопасные островки света, до которых теперь кажется километры.
Впереди мелькает силуэт. Лёгкое пальто, тёмные волосы. Она не идёт — она скользит между стволами, не задевая веток, не оставляя следов.
Я иду следом. Мои ботинки вязнут в жирной грязи. Запах торфа и стоялой воды забивает ноздри. Земля здесь действительно дышит — тяжёлым, сырым духом, как больное животное.
Раз. Два. Три.
Считаю вдохи. Воздух холодный, он оседает в лёгких мокрой ватой. Ингалятор в рюкзаке, но доставать его нельзя. Если достану — признаю, что боюсь. А я не должен бояться. Я пришёл вернуть долг.
Девушка останавливается. Она стоит у края глубокой впадины, где тени гуще всего. Указывает рукой вниз. Тонкий бледный палец вытянут, как стрелка компаса.
Я подхожу ближе. Она не исчезает, но становится прозрачнее, словно туман начинает её растворять.
— Там? — спрашиваю я. Голос хрипит, срываясь на шёпот.
Она не отвечает. Просто делает шаг назад и растворяется в стволе старого вяза.
Я остаюсь один.
Смотрю вниз. Овраг похож на шрам на теле парка. Склоны крутые, поросшие бурьяном. А на дне — чернота. Но глаза привыкают. Я различаю очертания.
Там, внизу, царит ажина.
Клубок колючей проволоки, свитый самой природой. Стебли вздулись узлами, переплетаются, ползут друг по другу, образуя непроходимый купол. Шипы блестят в скудном свете, пробивающемся сквозь кроны, — длинные, загнутые, хищные.
Я спускаюсь. Нога скользит, я хватаюсь за корень, чтобы не упасть. Грязь набивается под ногти. Свисток в кармане бьётся о бедро при каждом шаге.
Внизу запах гнили становится невыносимым. Пахнет не только землёй, но и чем-то сладковатым, тошнотворным.
Я стою перед стеной ажины. Она кажется мёртвой — листьев почти нет, только сухие, чёрные плети. Но я чувствую исходящую от неё угрозу. Она ждала.
Карта в моей руке влажная от пота. Красный крест, поставленный смотрителем, жжёт ладонь. Это здесь. То самое место.
Я должен лезть внутрь.
Делаю шаг. Ветка цепляет джинсы, рвёт ткань с сухим треском. Шип впивается в кожу голени. Боль резкая, живая. Она возвращает меня в реальность.
Я раздвигаю ветки руками. Иглы впиваются в ладони, но я не останавливаюсь.
— Аня! — зову я. Тишина поглощает звук.
Я падаю на колени. Ползу. Земля под руками мягкая, податливая. Торф.
В центре зарослей есть небольшое пространство, свободное от веток. Словно кокон. Или нора.
Я натыкаюсь на что-то твёрдое в земле. Останавливаюсь. Сердце колотится в горле, перекрывая кислород.
Раз. Два.
Начинаю копать. Руками. Грязь холодная, ледяная. Я отбрасываю комья земли, рву корни. Ногти ломаются.
Что-то синее.
Я замираю. Счищаю грязь.
Это ткань. Синтетика. Синяя, грязная, полуистлевшая. Рукав куртки. Такой же, как была у того мальчика в отражении. Такой же, как была у меня.
Копаю дальше, лихорадочно, по-собачьи.
Под курткой — белое. Кость.
Меня отбрасывает назад. Я упираюсь спиной в колючие ветки, но не чувствую боли. В глазах темнеет. Лёгкие сжимаются в спазме.
Ингалятор. Где ингалятор?
Руки трясутся, я не могу расстегнуть рюкзак. Хрип вырывается из груди.
«Если что — свисти».
Я хватаю свисток. Он скользкий от грязных рук. Зажимаю его в зубах.
Вдоха нет. Есть только паника. Тьма оврага давит на плечи. Ажина шевелится — мне не кажется, она действительно шевелится, стягивая кольцо.
Я вспоминаю её лицо. Лицо Ани. Не той, призрачной девушки, а семилетней девочки, запутавшейся в ветках.
«Дай свисток!»
Я закрываю глаза. Собираю остатки воздуха, всё, что есть на дне лёгких. И выдыхаю в металлическое отверстие.
Свист.
Не громкий, не чистый. Хриплый, с бульканьем. Но это звук.
Он разрывает тишину.
Ажина замирает. Мне кажется, или ветки действительно чуть отступают?
Воздух рывком входит в лёгкие. Я дышу. Жадно, глотая сырость и гниль. Я жив.
Я снова смотрю в яму.
Среди корней, переплетённых с белыми костями, лежит что-то маленькое. Пластиковое. Я тянусь, вытаскиваю это из земли.
Половинка детской заколки. Розовая бабочка с отломанным крылом. Я помню вторую половину. Она валялась у нас дома, в коробке с игрушками, пока мать не выкинула всё в пьяном угаре.
Это она.
Ажина оплела её. Корни проросли сквозь рёбра, стали частью её, или она стала частью их. Она не исчезла. Она всё это время была здесь. Ждала, пока я перестану бежать.
Я достаю телефон. Экран светится в темноте неестественно ярко. Связи почти нет — одна палочка, то появляется, то исчезает.
Набираю 112.
Гудки длинные, тягучие.
— Служба спасения, что у вас случилось?
Голос оператора спокойный, безразличный.
— Я… я нашёл человека, — говорю я.
— Адрес?
— Парк. Старый овраг у спуска к каналу. В зарослях ажины.
— Вы уверены, что человек мёртв?
Я смотрю на белую кость, торчащую из синего рукава.
— Да. Давно.
— Оставайтесь на месте. Мы направим наряд.
Я отключаюсь. Телефон вибрирует в руке. Входящий вызов. Номер скрыт.
Я нажимаю «принять».
Тишина. Долгая, шуршащая, как песок. А потом — механический, ровный голос.
— Мы вам перезвоним.
Гудки.
Я сижу в грязи, сжимая в одной руке сломанную заколку, а в другой — свисток отца. Вокруг меня смыкается ночь, но мне больше не страшно.
Я свистнул. Я наконец-то свистнул.
Выдох.
Удар. Фиолетовая печать с глухим, влажным звуком опускается на бланк протокола. Чернила блестят в свете настольной лампы, как свежая кровь.
Кабинет следователя пахнет дешёвым кофе, табаком и страхом. Я сижу на привинченном к полу стуле. Руки на столе. Пальцы чёрные от дактилоскопической краски. Она въелась в кожу, забилась под ногти, смешалась с грязью из оврага.
— Руки, — говорит опер. Голос уставший.
Я поднимаю ладони. Вспышка камеры слепит.
— Ингалятор… можно? — спрашиваю я. Горло саднит. — Валяй.
Я делаю вдох. Химия обжигает лёгкие, разжимает невидимый кулак в груди.
— Значит, нашли в овраге? — он пишет, не глядя на меня. Ручка скребёт по бумаге. — Да. — Что делали в парке ночью? — Искал. — Почему там? — Помнил место. — Откуда?
Я смотрю на своё отражение в тёмном стекле двери. Там, в коридоре, стоит девушка. Тёмные волосы, лёгкая улыбка. Она прижимает палец к губам. Её губы шевелятся: «Не беги».
Я сжимаю кулаки. Чёрная краска липнет к ладоням.
— Я… я её толкнул. Тогда. В детстве. Мы поссорились из-за свистка. Она упала в ажину. Я испугался и убежал.
Тишина в кабинете становится плотной. Слышно, как гудит кулер системного блока.
Следователь поднимает взгляд. В глазах — профессиональное безразличие, смешанное с лёгким интересом.
— Толкнул, значит.
Он берёт трубку телефона, набирает внутренний номер.
— Дежурный? Пробей по базе. Фамилия… — он называет мою.
Минуты тянутся, как резина. Я считаю вдохи. Раз. Два. Три. Четыре. Свисток в кармане, изъятый вместе с остальными вещами, лежит в пластиковом пакете на краю стола. Я не могу его коснуться.
Компьютер дежурного пикает. Следователь хмурится, глядя в монитор.
— Та-ак… — тянет он. — Допуск второй формы. Ограничение выезда. Спец-учёт?
Я молчу. Моя работа на «почтовом ящике» — это единственное, что сейчас имеет значение для системы. Не моё прошлое, не моя вина. Только мой допуск.
Зазвонил городской телефон. Красный аппарат на столе, похожий на тот, что в Планетарии. Следователь снимает трубку.
— Да… Да, здесь. Оформили по 105-й, как обнаружение… Понял. Есть.
Он кладёт трубку. Смотрит на меня по-другому. Без интереса. Как на папку, которую нужно убрать в архив.
— Чист, — говорит он сухо. — Звонили сверху. По их каналам пройдёшь, но город покинуть в течение суток. Подписка о невыезде с места постоянной регистрации.
Он толкает ко мне протокол.
— Подписывай. Здесь и здесь. «С моих слов записано верно».
Я читаю по диагонали. Фразы сухие, казённые: «фрагментарные останки», «различные временные слои», «предметы одежды».
Я ставлю подпись. Ручка дрожит.
— Свободен. Вещи заберёшь у дежурного.
На выходе дежурный, молодой парень с сонным лицом, выкладывает передо мной мои сокровища: ключи, карту, кошелёк, свисток.
— Мы вам перезвоним, если что всплывёт, — бросает он дежурную фразу, не глядя в глаза.
— Не надо, — отвечаю я.
Забираю свисток. Он тёплый, нагрелся в пакете под лампой.
Крыльцо отдела полиции. Утро. Холодный, сизый свет.
Изо рта вырывается пар. Я стою, сжимая свисток в кулаке. Металл греет ладонь.
Я не спросил главного. Чьи это были кости? Ани?
Но я не возвращаюсь. Я боюсь ответа. Если это она — значит, всё закончилось тогда, в 1987-м. Значит, та девушка, что жила в квартире, что работала в парке — это не она.
В голове складывается простая, страшная логика.
Я нашёл место. Я нашёл заколку. Значит, она умерла там. Тогда.
Я иду к вокзалу пешком. Покупаю в ларьке бутылку воды и билет на автобус. Плачу наличными. Никаких следов. Никаких карт. Я призрак, который покидает место обитания.
Привокзальная площадь. Шум, гам, лязг трамваев где-то вдалеке.
Тень от ветки старого клёна падает на моё лицо, рисуя решётку. Я останавливаюсь.
Где-то там, у края площади, стоит она. Девушка. Она не подходит. Просто смотрит. Улыбается. В её взгляде нет укора. Нет злости. Только тишина.
Я смотрю ей в глаза.
— Прости, — говорю я.
Слово вылетает легко. Твёрдо. Без единой запинки.
Она медленно кивает. И отступает назад, в тень деревьев. Исчезает, как солнечный зайчик, когда заходит солнце.
Я кладу руку на карман. Свисток там. Доставать не нужно. Пока не нужно.
Вокзал. Очередь к автобусам. Табло мигает красными цифрами, объявление диспетчера глохнет в шуме толпы.
Я стою у перрона. В нос ударяет знакомый, резкий запах. «Космос». Горький табак.
Я резко оборачиваюсь.
У дальних дверей вокзала мелькает мужская фигура. Знакомая сутулость, потёртая куртка. В руке — полиэтиленовый пакет, в котором угадываются очертания белой кружки.
Смотритель?
Я делаю шаг к нему, но толпа смыкается. Его нет. Только запах табака тает в воздухе.
Мимо проходит женщина с телефоном.
— Да-да, мы вам перезвоним, — говорит она в трубку быстрым, деловым тоном.
Сейчас эта фраза звучит не как угроза. А как обещание связи, которая никогда не прервётся.
Подходит мой автобус. Старый «Икарус», пахнущий соляркой. Я поднимаюсь по ступеням.
У передней двери стоит мужчина в гражданском. Он курит. Дым «Космоса» — это от него.
Он смотрит на меня, явно меня узнал, выпускает струю дыма в сторону.
— Уезжаешь? — не спрашивает, утверждает.
Я киваю.
Он делает затяжку, щурит глаза.
— Объект — овраг у канала. Координаты я получил. Там, парень, «братская могила». Разные годы. Девяностые, нулевые…
Двигатель автобуса взрёвывает, водитель газует. Шум накрывает нас волной.
Следователь что-то добавляет. Губы его шевелятся.
— …Анна твоя жива… — слышу я сквозь рёв мотора. Или мне кажется?
— Что? — кричу я.
Он машет рукой. Двери с шипением закрываются перед его носом.
Автобус трогается.
Я падаю на сиденье у окна. Жива? Нет, послышалось. Он сказал «жила». Или «была». Я ведь видел кость. Я видел заколку.
Я киваю сам себе. Я нашёл её.
Салон полупустой. Тусклый свет ламп дрожит. Окна вибрируют. Город проплывает мимо — серые дома, парк, чёрный купол Планетария вдалеке.
Я достаю свисток.
Кладу его на ладонь. Металл больше не холодный. Он тёплый, живой.
Всю жизнь я боялся выдохнуть. Боялся, что если выпущу воздух, то признаю правду. Боялся, что моего дыхания не хватит на двоих.
Я подношу свисток к губам.
На этот раз страха нет. Есть только усталость и дорога.
Я набираю полные лёгкие воздуха. И дую.
Свист.
Короткий, чистый, пронзительный.
Пара пассажиров впереди оборачиваются, смотрят на меня как на сумасшедшего. Мне всё равно.
Я отнимаю свисток от губ.
Дышу. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Свободно.
Я смотрю в окно. На перроне автовокзала, который уже удаляется, стоит фигура. Девушка. Она поднимает руку и машет мне. Просто машет, как провожают в дальнюю дорогу.
Экран гаснет.
Я сжимаю свисток в кулаке, чувствуя каждую грань гравировки «П.С. 1987».
— Теперь — могу, — говорю я тихо.
Автобус набирает скорость, унося меня прочь от парка, от оврага и от ажины, которая больше не держит.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
