Обложка Аттрактор

Аттрактор

Василий Грабовецкий

0% прочитано
Стандартный
Василий Грабовецкий

Аттрактор

Глава 1

Говорят, перед смертью вся жизнь проносится перед глазами. Враньё. Перед глазами проносится фура. А жизнь в это время нервно курит в сторонке.

Сразу скажу, чтоб не было интриги: я не умер. Иначе кто бы вам всё это рассказывал?

Семь сорок, понедельник, объездная. Ночью прошёл ледяной дождь, и к утру асфальт покрылся лёгкой, но крайне скользкой коркой. Еду, никого не трогаю, примус починяю. В динамиках что-то бодрое про «всё будет хорошо», дворники отбивают ритм, печка дует тёплым прямо в ноги - красота, жить можно. Опаздываю, конечно, куда ж без этого. Стас опять будет бурчать, что к нашим пациентам опаздывать нельзя, потому что наши пациенты могут и не дождаться. Чёрный юмор хосписа, кто работал - поймёт.

На встречке фуру повело. Сначала чуть-чуть, будто водитель решил повилять от скуки. Потом прицеп сложился, и вся эта многотонная гармошка поплыла прямо на меня, боком, медленно, с какой-то ленивой грацией.

Время - штука резиновая. Я успел рассмотреть всё: ржавый бампер, надпись на тенте «Грузоперевозки. Быстро. Надёжно», белое лицо водителя с открытым ртом. И остановку справа. Под козырьком женщина в сером пуховике, рядом санки, на санках девочка в красной шапке с помпоном. Помпон я почему-то запомнил особенно. Огромный, как кочан капусты.

Слева - фура. Справа - остановка. Прямо - тоже фура, только задом.

Дальше рывками, как видео на плохом интернете. Руль дёрнулся в руках, удар, скрежет, машину крутануло. Потом тишина. Только «всё будет хорошо» из динамиков. Песня началась сначала. Или показалось.

Сижу. Машина стоит поперёк обочины, метрах в двадцати за остановкой. Целая, ну, почти: правое зеркало как корова языком слизала, на крыле вмятина. Фура лежит на боку, перегородив обе полосы, колёса ещё крутятся, будто она решила убежать лёжа. Жук-переросток на спине: лапками сучит, а перевернуться никак.

Живой. Руки трясутся, ладонь саднит - порезал обо что-то, кровь тонкой ниточкой бежит к запястью. Ерунда. Живой!

Кто молодец? Я молодец! Шумахер курит в сторонке вместе с моей жизнью, которая так и не успела пронестись перед глазами.

Смотрю в зеркало заднего вида - как там мама с дочкой? Испугались, наверное. Надо выйти, успокоить, телефон предложить…

Остановка пустая.

Козырёк, лавочка, расписание, реклама кредита под ноль процентов. И никого. Ни женщины, ни санок, ни помпона.

Ну, убежали. Испугались и убежали, логично. Я бы тоже убежал, если б передо мной фура с «Солярисом» в догонялки играли. Только куда можно убежать за три секунды с санками по гололёду?

Ладно. Не моё дело. Главное - никто не пострадал.

Включаю дворники - стряхнуть ледяную крошку. Под правым что-то застряло, красное, мокрое. Варежка. Маленькая, детская, с вышитой снежинкой. Дворник мотнул её туда-сюда, размазывая по стеклу бурые полосы, и скинул на капот. Мусор. На объездной вечно всякий мусор ветром носит.

Часы на панели показывают 7:40. Странно, точно помню, что было 7:40, когда фуру повело. Получается, всё уместилось меньше чем в минуту. Сколько, оказывается, может уместиться в одну минуту.

Водитель фуры выбрался через окно кабины, сидит на снегу, держится за голову. Подхожу, спрашиваю, как он. Мужик поднимает на меня глаза - и отшатывается. Прямо по-настоящему, отползает назад, загребая снег руками.

- Ты… ты откуда?

- От верблюда. С той стороны, - машу рукой на свою машину. - Красиво ты сложился, кстати. Я на мгновение подумал - всё, финиш. «Пункт назначения», часть шестая, премьера в моём лобовом.

Он не слушает. Он смотрит мне за спину, на остановку, и губы шевелятся, будто считает что-то.

- Двое же было, - шепчет он. - Двое…

Шок, бывает.

Дальше скорая, гаишники, протокол. Инспектор долго ходил вокруг моей машины, цокал языком, мерил что-то шагами, потом сказал, что так не бывает. С такой траектории я должен был уйти либо под прицеп, либо в остановку. Третьего не дано, физика.

- Значит, дано, - пожимаю плечами. - Я в рубашке родился. В бронежилете, можно сказать. Везучий я.

- Везучий, - повторил инспектор без выражения и долго смотрел, как я расписываюсь.

Я тоже посмотрел. Подпись вышла кривая, будто чужая.

Ладно, руки трясутся. Адреналин.

Глава 2

В хоспис приехал к десяти. Стас встретил в коридоре и вместо привычного «опоздун» молча оглядел меня с ног до головы.

- Ты чего серый такой?

- Это загар. Солярий «Объездная»: ложишься под фуру и загораешь. Рекомендую, всего одна процедура, и ты другой человек.

Рассказал. Стас не засмеялся. Он вообще смеётся редко, у него юмор, как кот Шрёдингера - одновременно есть и нет, пока коробку не откроешь. Я открываю регулярно, но чаще нахожу трупик.

Станислав Игоревич, нейрофизиолог, кандидат наук, друг ещё с общаги. Худой, как вешалка, бородка клинышком под Чехова, вечный свитер с оленями, который он, по-моему, не снимает с первого курса. Олени за это время тоже постарели, один, по-моему, уже облысел. Я при нём программист, «руки» проекта: собираю железо, пишу софт, считаю статистику. Он - «голова». Голова, правда, бывает с тараканами, но тараканы у него научные, с публикациями.

Официально наш проект называется «Исследование биоэлектрической активности мозга в терминальной стадии». Грант, отчётность, этическая комиссия, всё как у людей. Неофициально Стас называет его «проверить Эверетта на умирающих». Вслух при комиссии, понятное дело, не называет.

Суть простая, как всё гениальное и безумное. Возле кровати каждого пациента стоит коробочка - квантовый генератор случайных чисел, моё детище. Внутри лазер, полупрозрачное зеркало и два детектора. Фотон летит в зеркало и с вероятностью ровно пятьдесят на пятьдесят либо проходит насквозь, либо отражается. Прошёл - единица, отразился - ноль. Это не монетка, не рулетка, это квантовая механика, случайность в чистом виде, честнее не бывает. Миллион бит в секунду.

И ещё одна деталь, которую в заявке на грант мы описали очень скучными словами. Каждая коробочка подключена к инфузомату - насосу, который капает пациенту обезболивающее. Генератор раз в секунду чуть-чуть, на доли процента, сдвигает дозу вверх или вниз. Для пациента разница никакая, комиссия проверила. Официально это называется «рандомизация для слепого протокола». Неофициально - поводок. Так биты оказываются связаны с тем, сколько человек проживёт. Пусть на ниточку, но связаны.

А теперь Эверетт. Если его интерпретация верна, то фотон не выбирает. Он делает и то, и другое, а мир ветвится: в одной ветви единица, в другой ноль. Миллион раз в секунду. Возле каждой кровати. Мы живём на дереве, у которого бесконечно много веток, и каждую секунду с него сыплются новые.

- А мы ловим что? - спрашивал я Стаса, когда он только принёс эту идею в общагу вместе с бутылкой коньяка.

- Отклонение. Были эксперименты в Принстоне, лаборатория PEAR, лет тридцать гоняли такие генераторы рядом с людьми. Нашли крошечный сдвиг, будто сознание чуть-чуть подталкивает фотоны. Их, правда, потом раскритиковали в пух и прах…

- Значит, ерунда.

- Значит, искали не там. Здоровому человеку подталкивать незачем. А вот умирающему…

И дальше он рассказал про квантовое бессмертие. Есть такой мысленный эксперимент, его придумал Макс Тегмарк, серьёзный космолог, не какой-нибудь экстрасенс из телевизора. Берёшь ружьё, подключаешь к такому же генератору: единица - выстрел, ноль - осечка. Садишься перед стволом. Жмёшь кнопку. Каждую секунду мир ветвится, и в половине ветвей тебя больше нет. Но в другой половине ты сидишь и слышишь щелчок. Осечка. Ещё одна. И ещё. Сколько бы ни жал, изнутри ты всегда будешь слышать только осечки. Потому что быть там, где тебя нет, ты не можешь. Сознание всегда оказывается в ветви, где оно есть.

- Ну, ружьё - понятно. А рак не фотон, мимо не выстрелит.

- Мимо и не надо, - Стас тогда долго крутил в пальцах рюмку. - Надо чуть-чуть. В любой момент есть ветвь, где сердце сделало ещё один удар. Где одна молекула ошиблась и не дала клетке погибнуть. Мера такой ветви - микроскопическая, одна на миллиарды миллиардов. Во всех остальных ветвях человек умер: там его оплакивают и хоронят, и любой, кто стоял у кровати, скажет - отмучился. Но сам он не может оказаться там, где его больше нет. Его сознание продолжается только в той крошечной ветви, где сердце ещё раз стукнуло. Для родных это смерть. Для него самого - осечка, как у того ружья. И так раз за разом. А теперь, Глеб, внимание, вопрос. Какие ветви выживания вероятнее: где ты чудесным образом исцелился? Или где ты продолжаешь умирать, но так и не умираешь?

Я тогда подумал, вспомнил всё, что знал из статистики, и мне впервые за вечер расхотелось шутить.

- Второе.

- Второе. Причём намного. Значит, умирающее сознание скатывается туда, как шарик в лунку. В математике это называется аттрактор. Выживание есть. Жизни нет.

- Ты мне сейчас ад научно обосновал.

- Ада не существует, - отрезал Стас. - Есть статистика.

- Ладно, допустим. А увидеть-то это как? Ветви же не видно. Из каждой видна только своя.

- Видно не ветви. Видно отбор. - Стас поставил рюмку. - Есть такой физик, Якир Ааронов, он полжизни занимается постселекцией. Если смотреть не на все исходы, а только на те, где выполнено какое-то условие, статистика начинает вести себя странно. Это проверено в лабораториях, это не мистика. А выживание - тоже условие. Если биты связаны с тем, жив человек или нет, то в ветви, где он выжил, они будут подогнаны под выживание. Чуть-чуть. На уровне корреляций.

- Только увидит эту подгонку кто? Сам выживший?

- В том-то и вопрос, - сказал Стас. - Единственное место в модели, которое мне не нравится.

Это было три года назад. Сейчас у нас сорок три записи. Сорок три человека ушли под мерное гудение моих коробочек. И у всех сорока трёх в момент смерти поток битов меняется. Не сильно, на уровне корреляций, глазами не увидишь. Но если прогнать через Стасов алгоритм, который ищет следы подгонки, на графике распускается что-то вроде веера. Тонкие линии расходятся из одной точки вниз и вниз, и их становится всё больше. Стас называет это «хвостом».

Я до сих пор считаю, что это глюк АЦП. Стас спрашивает, бывают ли сорок три одинаковых глюка подряд, у сорока трёх разных людей, на восьми разных приборах. Я говорю, что бывают, если очень постараться. Он говорит, что я не учёный, а адвокат дьявола. Я говорю, что у дьявола хорошие адвокаты обходятся дорого, а я работаю за грант.

В общем, дружим.

Кофемашина в ординаторской плюнула в стаканчик чёрной жижей. Отхлебнул - железо. Будто облизал батарейку. Поморщился, вылил, налил ещё, - то же самое. Наверное, трубки поменять пора. Или завхоз опять закупил кофе по акции «три по цене двух, привкус в подарок». Надо сказать. Хотя кого я обманываю, не скажу: завхоз у нас женщина-кремень, её даже главврач стороной обходит.

Порез на ладони так и не затянулся. Пластырь промок насквозь. Сменил - через десять минут снова красный. Отодрал край, надавил. Кровь выступила не сразу и не красная. Тёмная, густая, как вишнёвое варенье. И холодная. Я точно почувствовал, что холодная. И пахнет. Не кровью, а тем особым запахом, который знает любой, кто работал в хосписе. Сладковатым. Я к нему привык за три года, перестал замечать, а сегодня - чувствую. Причём не в коридоре. От своих рук.

Нанюхался. Надо проветриться.

В четвёртой лежит Сухоруков, бывший крановщик, неделю без сознания. Прохожу мимо открытой двери, и он вдруг открывает глаза. Не мутно, как они обычно открывают, а сразу и ясно. Смотрит прямо на меня.

- Ты тоже оттуда? - говорит отчётливо. - Глубоко уже?

Медсестра ахнула, подбежала. А он снова лежит с закрытыми глазами, будто ничего не было. Монитор ровно пикал. Бред, сказала медсестра, у них бывает перед концом.

Бывает, конечно.

Пошёл по палатам проверять приборы. Шестая - Анна Тимофеевна. Палата номер шесть, Чехов бы одобрил, и Стас со своей бородкой тоже.

Девяносто один год, рак, метастазы везде, где только можно, а голова ясная, как у студентки. Всю жизнь пела в хоре Софийского собора в Тобольске, переехала к внучке уже на старости. Любимая моя пациентка. Я её смешу, она меня жалеет. Хорошо устроились.

- Ох, сынок, - сказала она вместо «здравствуй». - Где ж ты так?

Показываю ладонь:

- Боевое ранение. Фура, гололёд, чудеса героизма.

- Не про руку я.

Она протянула руку, сухую, лёгкую, как осенний лист, и взяла мою. Ладонь у неё тёплая. А у меня, оказывается, ледяная, я даже сам вздрогнул от этой разницы.

- Холодный какой. Будто не с улицы, а из погреба.

- Так я и есть из погреба. Лаборатория у нас в подвале, сами знаете. Мы там с Игоревичем грибы разводим. Научные.

Не улыбнулась. Первый раз за три месяца. Обычно хоть уголком рта, из вежливости, а тут как об стенку горох.

- Ты, Глебушка, молился когда-нибудь?

- Только на сессии. Помогало, кстати, через раз. Видимо, у Бога тоже план по отчислениям.

- А бабушка-то твоя, Зинаида, верующая была. Мы ведь с ней в хоре вместе пели, я тебе говорила? Хорошая была. Она мне про тебя рассказывала.

Говорила, да. Я тогда ещё удивился, как тесен мир. Бабушка умерла пять лет назад. Я на похороны приехал. А до этого не приезжал два года. Работа, проекты, то да сё. Она позвонила за день до смерти, а у меня был корпоратив, и я сбросил, думал, завтра перезвоню. Завтра перезвонила мама.

Я об этом не думаю. Что толку думать.

- Она говорила, - Анна Тимофеевна смотрела куда-то сквозь меня, - душу как дом строят. Каждый день по кирпичику. Кто как, кто из чего. А когда пожар - поздно кирпичи таскать. Что построил, в том и спасаешься.

- Хорошо, что у меня ипотека, - говорю. - Там всё за меня банк строит.

Она закрыла глаза. Устала. Я поправил одеяло, проверил коробочку - зелёный огонёк, данные идут - и пошёл к двери.

- А девочку-то с санками жалко, - тихо сказала она мне в спину.

Я остановился. Обернулся.

Анна Тимофеевна спала. Ровное дыхание, руки поверх одеяла, лицо спокойное.

Послышалось. Конечно, послышалось. Откуда ей знать про санки? Я Стасу про остановку даже не рассказывал. Устал, перенервничал, вот и мерещится всякое.

Конечно, послышалось.

Глава 3

Домой вернулся в девятом часу. Включил телевизор, чтоб бубнил в фоне, лишь бы не тишина. Квартира какая-то гулкая сегодня, будто из неё вынесли половину мебели. Хотя всё на месте, я проверял.

Местные новости. Ведущая с лицом человека, которому за сочувственное выражение доплачивают отдельно.

«…Сегодня утром на Объездном шоссе грузовой автомобиль на обледеневшей дороге потерял управление и выехал на встречную полосу. Водитель легкового автомобиля, пытаясь избежать столкновения, совершил манёвр вправо и выехал на остановку общественного транспорта. В результате погибли женщина тридцати четырёх лет и её пятилетняя дочь. Водитель легкового автомобиля не пострадал…»

На экране - моя остановка. Козырёк, лавочка, реклама кредита под ноль процентов. Снег в оранжевых пятнах от мигалок. И серебристый «Солярис» с вмятиной на правом крыле.

Выключил.

Сижу.

Так-так-так. Спокойно. Без паники. Серебристых «Солярисов» в городе - как собак нерезаных. Остановок на объездной - штук двадцать, и все одинаковые, их на одном заводе штампуют. Это не я. Я был там, я видел, остановка была пустая. Я давал показания, расписывался в протоколе. Если бы я кого-то сбил, меня бы не отпустили домой смотреть телевизор. Меня бы сейчас в изоляторе допрашивали, а не по телевизору показывали. Логика.

А вмятина?

Ну, вмятина. Мало ли вмятин.

Оделся и пошёл во двор. Минус двадцать, фонарь мигает, машина стоит под ним, покрытая инеем. Подсвечиваю телефоном правое крыло. Вмятина. Обычная вмятина, глубокая, неровная, края краски облупились.

А в самом углу, где металл загнулся, зацепилась шерстяная нитка. Красная. Пушистая.

Как от помпона.

Я долго стоял. Дышал. Пар изо рта - а от лица не было пара, я потом понял, когда вспоминал. У всех людей на морозе пар идёт ещё и от лица, от кожи. Я смотрел, как валит пар из вентиляционной решётки подвала, как он клубится над собачьей лёжкой у теплотрассы. А от меня - только изо рта, тонкой струйкой. Как будто я не очень-то и тёплый.

Нитку снял. Кинул в снег. Притоптал. Сам не знаю зачем.

Дома включил свет в ванной и посмотрел в зеркало. Красавец. Кожа серая, как у Стаса олени на свитере после сотой стирки. Под глазами синяки. Губы в трещинах. Первый кандидат на роль в зомби-апокалипсисе, даже гримировать не надо, сэкономят бюджет.

Шутка вышла не смешная. Даже для меня.

Содрал пластырь. Порез на ладони не затянулся вообще, как будто я его только что сделал. Края разошлись, побелели, а по краям пошла синева. Тонкая, едва заметная, как прожилки на мраморе.

Позвонил маме. Не знаю, зачем, просто захотелось услышать нормальный человеческий голос. Ну и спросить, не помнит ли она, какие молитвы бабушка читала. Так, для общего развития.

«Набранный вами номер не существует».

Набрал ещё раз. То же самое. Номер, который я знаю наизусть с семи лет. Залез в контакты - «Мама», номер правильный, всё правильно.

«Не существует».

Набрал в третий раз. Гудки. Длинные, нормальные гудки. Кто-то снял трубку. Тишина. Дыхание, мелкое, частое, как у ребёнка, который долго бежал.

- Мама?

И голосок, тоненький, сонный:

- А мы тебя ждали. На остановке.

Я нажал отбой так, что треснуло защитное стекло на экране.

Оператор глючит. Линии перепутались. Бывает. Завтра перезвоню.

Завтра перезвоню. Где-то я это уже говорил.

Спать не получилось. Лежал, смотрел в потолок. Часы на тумбочке показывали 7:40. Электронные, с зелёными цифрами. Ночью они показывали 7:40. Я их переставил, они моргнули и снова показали 7:40. Вытащил батарейку. Экран погас. Через минуту, когда я уже отвернулся к стене, комнату снова залило зелёным светом.

7:40.

Я накрылся одеялом с головой, как в детстве. В детстве это помогало от всех монстров сразу.

Не помогло.

В три часа ночи на лестнице заскрипели полозья. Тонкий сухой скрип, такой бывает, когда санки тянут по утоптанному снегу. Вверх по ступенькам. Мимо второго этажа. Мимо третьего. Остановился у моей двери. И всё. Ни звонка, ни стука. Просто кто-то стоит за дверью и ждёт, когда я открою.

Снега в подъезде нет. Подъезд у нас тёплый, батареи жарят так, что кошки на подоконниках плавятся.

Я не открыл. Утром на коврике у двери была лужица талой воды. И в ней - красная шерстинка.

Глава 4

Утром в хосписе Стас сидел у монитора и выглядел так, будто это он ночью не спал, а не я.

- Мне нужен здоровый контроль, - сказал он вместо приветствия. - Для калибровки. Посиди полчаса с генератором, а? У меня на графиках с утра какая-то ерунда, хочу проверить, железо или нет. Я тебе ещё стимулятор подключу, ток слабенький, щекотка. Генератор им будет дёргать, как у пациентов насосом. Проверю всю цепочку.

- Здоровый контроль - это я? Ты мне льстишь. Я, между прочим, вчера под фурой загорал, у меня и протокол есть.

Сел. Мне нацепили датчики на голову, поставили рядом коробочку, зелёный огонёк. Сижу, листаю телефон, мама так и «не существует». Стас стучит по клавиатуре, хмурится. Потом перестаёт стучать.

- Глеб.

- М?

- Иди сюда.

На экране - мой поток. Полчаса меня, переведённые в биты. И Стасов алгоритм, разложивший их на корреляции.

Веер.

Тонкие линии расходятся из одной точки вниз. И их больше, чем у любого из сорока трёх. Намного больше. Они не просто расходятся - они ветвятся снова и снова, каждая линия делится, и её половинки делятся, и уходят вниз, вниз, в тёмный край графика, за пределы шкалы.

- Прибор сломался, - говорю.

- Я его на себе проверял сегодня в шесть утра. Чисто. Ровный шум. Как у живого человека.

- Значит, сломался в шесть ноль одну.

Стас смотрит на меня. Долго. Он у меня понятливый, Стас, сразу видно - учёный. Только сейчас мне очень не хочется, чтоб он был понятливым.

- Глеб, у тебя такой поток, будто ты умираешь. Постоянно. Каждую секунду. И не умираешь. Ток копеечный, здоровому человеку от него ни жарко ни холодно. А у тебя биты подогнаны так, будто от каждого из них зависит, доживёшь ты до вечера или нет.

- Это у меня просто характер такой. Живучий.

Он не ответил. Только перевёл взгляд на мою ладонь, на свежий, уже красный пластырь. Потом мне в лицо. Принюхался - я видел, как дрогнули ноздри. И отвёл глаза.

Запищал пейджер. Шестая палата.

Анна Тимофеевна уходила тихо. Мы прибежали, а уже всё было понятно, медсестра стояла у изголовья, держала её за руку и даже не пыталась никого звать. Дыхание редкое, долгое, с паузами. Лицо спокойное. Даже светлое какое-то, что ли. Я такого не видел ни у кого из сорока трёх. Будто она не уходит, а наконец собирается домой после долгой смены.

Она открыла глаза, нашла меня. Улыбнулась краешком губ.

- Не держись так, сынок, - прошептала. - Не за то держишься.

- А за что надо?

Она не ответила. Только посмотрела куда-то над моим плечом, долго, внимательно, будто там кто-то стоял. И я мог бы поклясться: ей не было страшно. Ей было жалко. Меня.

Вдох. Пауза. Вдох. Пауза.

Пауза.

Стас сидел у монитора генератора и не шевелился. Я подошёл, ожидая увидеть очередной веер, сорок четвёртый.

Одна линия.

Ровная, тонкая, яркая. Из той же точки, откуда у всех расходился хвост. Только она не расходится. Она идёт - и обрывается. Чисто. Как отрезанная нитка. Ни одного ответвления. Ни одного хвоста. Никаких «осечек».

- Она не ветвится, - голос у Стаса стал чужой, сиплый. - Ни в одну ветвь. Её нет. Нигде.

- Так она умерла, Стас.

- Все умирают! - Он почти крикнул, медсестра обернулась. Стас понизил голос. - Все умирают, но все продолжаются. Где-то. В каких-то ветвях. Сорок три из сорока трёх, Глеб! Ты сам считал. Сознание не может просто исчезнуть, это противоречит модели. Оно всегда скатывается в аттрактор. А она… она вышла. Не вниз, не вбок. Как будто есть ветвь, которой нет на дереве. Одна. Снаружи.

- Рай, что ли? - Я попытался усмехнуться. Получилось криво, как вчерашняя подпись.

Стас долго молчал.

- Я атеист, Глеб.

- Это не ответ.

- Это единственный ответ, который у меня есть.

Он закрыл ноутбук. Я посмотрел на Анну Тимофеевну. Медсестра уже складывала ей руки на груди, а лицо у неё было такое, будто она всё ещё поёт. Беззвучно. Где-то не здесь.

«Что построил, в том и спасаешься».

А что построил я? Тридцать два года. Карьера, ипотека, шутки. Бабушкин дом в Тобольске продал через полгода после похорон, деньги на первый взнос. Иконы из красного угла отдал перекупщику за копейки, их было семь, тёмных, старых, бабушка перед ними каждый вечер… Ну куда мне иконы? В студию на двадцать шесть метров, вместо картин на стену развесить?

Кирпичик. Ещё кирпичик.

Почему-то я подумал, что строил всё это время не дом. А что-то вроде лестницы. Только вниз.

Глава 5

Домой я не поехал. Сказал Стасу, что надо досчитать данные, а на самом деле не хотел видеть зелёные цифры на тумбочке. Стас тоже остался. Сказал, что ему надо досчитать данные. Мы оба знали, что врём, и оба были благодарны друг другу за это враньё.

Сидели в подвале, гоняли записи. Шестая палата снова и снова: одна линия, обрыв. Мой поток: веер, веер, веер. Около полуночи Стас ушёл наверх за кофе, вернулся, поставил передо мной стаканчик и сказал:

- Знаешь, что самое страшное в модели? Не то, что аттрактор есть. А то, что дорог вниз - бесконечно много. Каждая ветвь выживания ведёт в следующую, ещё менее вероятную. И все они плохие. Все. Ты не выбираешь, в какой ад падать. В каждую ветвь падает своя копия тебя, во все сразу, а изнутри ты проживаешь только одну из них. И ты падаешь, падаешь, падаешь… Выходит, ад - это просто недожизнь. И она ждёт каждого. А выход… выход, получается, один. И он не на дереве.

- Ну и как туда попасть, профессор? Билет в какой кассе брать?

- Не знаю. - Он посмотрел на погасший экран. - Видимо, надо быть кем-то, кто туда помещается.

Он помолчал и добавил, не глядя на меня:

- Знаешь, что ещё не сходится? Мы вообще не должны видеть их хвосты. Подгонка видна только изнутри, только тому, кто выжил. Для нас, снаружи, они просто умерли, и биты у них должны быть чистые. А мы видим. Все сорок три.

- И что это значит?

- Это значит, что мы тоже внутри. В чьей-то постселекции. Что весь этот подвал, этот кофе, эти графики отобраны под чьё-то выживание. - Он наконец поднял глаза. - Глеб. А я вообще существую? Или я просто то, что нужно, чтобы ты смотрел?

Я хотел пошутить. Честно. Открыл рот, и ничего не вышло. Первый раз в жизни у меня не нашлось ни одной шутки.

Я отхлебнул кофе. Железо.

А потом погас свет.

Сначала я подумал - пробки. Старое здание, проводка ещё советская, лет сорок никто не трогал, вылетает раз в месяц. Потом почувствовал запах. Не сладковатый, хосписный. Другой. Горький, едкий, химический. Пластик горит.

Из-под двери на лестницу полз дым. Не клубами, как в кино, а ленивым серым одеялом по полу.

- Щитовая, - сказал Стас. - Над нами щитовая. Глеб, наверху пациенты. Лежачие. Третья палата, пятая, седьмая. Ночная смена - одна сестра.

Мы выскочили на лестницу. Дым уже стоял по пояс, лампы аварийного освещения горели красным и ничего не освещали. Наверх, на первый этаж, в коридор. Там уже было почти не продохнуть. Где-то кричала сестра, где-то кашлял старик, где-то трещало, лопалось и гудело, будто внутри стен проснулось большое злое животное.

Выход - налево, тридцать метров, двери на улицу. Палаты - направо, в самое пекло.

- Третья! - Стас схватил меня за рукав. - Я пятую, ты третью, там двое, они не встанут сами, на одеяле вытащим…

Я кивнул. Я честно кивнул. Я даже сделал шаг направо.

И понял, что ноги несут меня влево.

В дыму, у самого пола, что-то вцепилось мне в щиколотку. Рука. Леночка, ночная сестра, ползла по коридору к выходу и уже не могла кричать, только хрипела. Пальцы горячие, мокрые. Я дёрнул ногу. Она не отпустила. Я дёрнул сильнее. Потом ударил. Не помню куда. Помню только, что пальцы разжались.

Не знаю, как это объяснить. Не было решения, не было мысли «я спасаю себя». Было тело, которое развернулось само, как разворачивался руль у меня в руках на объездной. Просто вдруг - дверь, холод, снег, я стою во дворе на коленях и кашляю, выплёвывая чёрное.

А сзади, в окнах первого этажа, раскрывался рыжий цветок.

Стас не вышел. Сестра не вышла. Третья, пятая, седьмая - никто.

Я стоял и смотрел в окно третьей палаты, и в дыму, в оранжевом мареве, на подоконнике изнутри, стояла женщина в сером пуховике. Держала за руку девочку в красной шапке с помпоном. Они не горели. Они просто смотрели на меня. Спокойно. Без злости. Как смотрят на человека, который опоздал на автобус, а следующего уже не будет.

Потом рухнуло перекрытие, и я, кажется, опять повернулся куда-то не туда. Потому что дальше - только жар, и боль, и голос в голове, похожий на мой, только очень далёкий:

«Осечка».

Глава 6

Я лежу.

Не знаю сколько. Здесь всегда сумерки. Окно напротив кровати одинаково серое и утром, и вечером, если тут вообще бывает утро и вечер. Часы на стене - 7:40. Я больше не удивляюсь.

Ожоги, говорят, на сорок процентов тела. Говорят - это я так, для красного словца. Со мной не говорят. Медсестра приходит, меняет повязки, не поднимая глаз. Лицо у неё каждый раз чуть другое. Иногда мне кажется, что я её знаю. Серый пуховик под халатом. Хотя какой пуховик в палате? Мерещится.

Под повязками что-то шевелится. Медсестра сказала - личинки. Их сажают специально, они съедают мёртвые ткани и не трогают живые, так лечат ожоги, это настоящая медицина, я читал. Только после каждой осечки их становится больше. Мёртвого во мне становится больше.

На тумбочке - знакомая коробочка. Зелёный огонёк. Кто-то её поставил. Может, сам себе поставил, не помню. Рядом ноутбук Стаса, обгоревший по краю. Работает. Конечно, работает. В этой ветви всё, что нужно, чтобы я смотрел, работает.

Я смотрю.

Веер. Уже не веер - крона. Перевёрнутое дерево, растущее вниз, в черноту под нижним краем экрана. Каждую секунду - новые ветви. Каждая чуть темнее предыдущей.

Сердце у меня останавливалось уже трижды. Я знаю, потому что монитор над головой каждый раз выдаёт ровную линию и длинный писк. И каждый раз - щелчок. Писк обрывается. Бип. Бип. Бип. Осечка. А я каждый раз просыпаюсь чуть хуже, чем был. Чуть больше синевы под кожей. Чуть меньше пальцев, которые слушаются. Чуть тише звуки, будто между мной и миром наматывают слой ваты. Снаружи, в той ветви, где я умер, наверное, уже похоронили. Мама плакала. Если в той ветви мама существует.

Здесь её номер не существует. Я проверил ещё раз. И ещё.

Иногда на соседней кровати лежу я. Тот, кем я стану через несколько осечек. Бинтов на нём больше, чем меня, видны только глаза. Он молчит и смотрит. Так смотрят на старую фотографию, где ты ещё мог всё исправить. А когда я моргаю, кровать снова пустая и аккуратно застелена. Её не убрали. Её приготовили. Для меня.

Сначала я думал, что мне просто не везёт. Потом думал, что, наоборот, слишком везёт, вот такое у меня проклятие, хоть в цирке выступай: «Человек, который не может умереть!» Только билеты продавать некому.

Теперь я понимаю.

Какое там везение. Аттрактор. И Стас был прав: дорог вниз бесконечно много. Только он не досчитал одну вещь. Самую важную. Ту, которую я узнал на собственной шкуре, и шкура, надо сказать, уже не очень.

Ветви выживания - не случайные.

Фура. Слева - прицеп, справа - мама с дочкой. Есть ветвь, где я поворачиваю влево. Я в ней умираю, мгновенно, даже испугаться не успеваю. А девочка в красной шапке едет на санках в садик и дома рассказывает, как перед ней разбилась машина. Такая ветвь была. Она была ближе всех.

И есть ветвь, где я поворачиваю вправо. Где я живу.

Пожар. Есть ветвь, где я иду в третью палату. И не выхожу. И Стас не выходит. Зато двое стариков на одеяле, вытащенные кем-то из нас до того, как всё рухнет…

И есть ветвь, где я иду влево. А внутри неё ещё одна, совсем тоненькая, где я хотя бы не бью по пальцам на полу. Где Леночка доползает до двери.

Каждый раз, когда смерть стоит рядом, мир делится на две половины. В одной ты остаёшься человеком и умираешь. В другой выживаешь - и платишь за это. Иногда чужой жизнью. Чаще чем-то помельче: поступком, словом, предательством, о котором никто не узнает. Но каждый такой платёж - кирпичик. И сознание всегда, всегда скатывается туда, где оно выжило. Потому что живое сознание не может оказаться там, где его нет.

Ад никто не строил. Его не нужно строить. Он - это просто все ветви, где ты выбрал себя. Их бесконечно много. Каждая - чуть хуже. Каждая - твоя собственная. Мы сами шагаем в них, один поворот руля за другим, и падаем, падаем вниз по дереву, и никогда не долетаем до земли.

А рай…

Анна Тимофеевна не ветвилась. Одна линия. Обрыв. Выход не вниз и не вбок. Наружу.

Не держись так, сынок. Не за то держишься.

Я держался за жизнь. Изо всех сил. Каждой клеткой. Даже сейчас держусь. И именно поэтому падаю. Потому что тот, кто держится за жизнь любой ценой, всегда окажется в той ветви, где он её удержал. А за удержанную жизнь всегда чем-то платишь. И каждый платёж - ещё одна ступенька той самой лестницы. Вниз.

А бабушка, а Анна Тимофеевна - они держались за что-то другое. За что-то, чего на дереве нет. Каждый день, по кирпичику, всю жизнь. Свечка вечером. Хор по воскресеньям. Звонок внуку, который не берёт трубку, и ещё один звонок, и ещё. Не для того, чтобы выжить. Наоборот. Чтобы, когда придёт тот самый пожар, у них уже был дом, в котором можно спастись. Чтобы руки в последний момент повернули влево. Сами. Без раздумий. Потому что их так построили.

Мои руки построены иначе. Тридцать два года, кирпичик за кирпичиком: сбросить звонок, продать иконы, отшутиться, пройти мимо. Мелочи. Ни одна из них не была поворотом руля. Все вместе - были.

Я попытался молиться. Правда попытался. Только понял, что не знаю ни одной молитвы целиком. Вспомнил только, как бабушка шептала перед иконами: «Господи, помилуй». Два слова. Прошептал их. Раз. Другой. Десятый.

И поймал себя на том, что прошу. Вытащи. Спаси. Дай выжить. Дай ещё одну осечку, только хорошую, где без ожогов, где мама на месте, где Стас…

Даже молитва у меня вышла о том же. Держаться. Выжить. Любой ценой.

Не за то держишься.

Монитор над головой пищит ровно и долго. Я жду щелчка. Я всегда его жду. Я знаю, что он будет.

Щелчок.

Глава 7

Семь сорок, понедельник, объездная. Ночью прошёл ледяной дождь, и к утру асфальт покрылся глазурью.

В динамиках что-то бодрое про «всё будет хорошо». Дворники отбивают ритм.

Я не удивляюсь. Время назад не идёт, ветви только расходятся, Эверетт тут ни при чём. Это не прошлое. Это копия. В бесконечной мультивселенной такое утро повторяется бесконечное число раз, с точностью до пылинки, и сознание, которое держится за жизнь, всегда находит ещё одно. Аттрактор - это не только лунка, куда скатывается шарик. Это ещё и орбита, по которой он кружит, раз за разом возвращаясь почти в одну и ту же точку. Почти. Стас бы оценил. Стасу понравилась бы такая математика.

Вот и точка.

Руки на руле. Целые. Розовые, тёплые, даже порез ещё не случился. Можно было бы подумать, что всё приснилось, если бы я не помнил, как пахнет горящий пластик. И как смотрела девочка в красной шапке.

На пассажирском сиденье лежат варежки. Маленькие, красные, с вышитой снежинкой. Целая горка, сползает на коврик, забилась в щель у ручника. Холодные, слипшиеся, в бурых разводах. Я не считаю. Знаю только, что каждый раз их на одну больше. Каждая - один мой поворот вправо. Копия утра почти точная. Почти. Мир, который подбирается под моё выживание, помнит, чем я за него платил.

А сверху лежит ещё одна. Отдельно от остальных. Чистая, сухая, пушистая, и тёплая, будто её только что сняли с детской руки. Её ещё никто не терял.

Я знаю, что она значит. Это не счёт. Это приглашение. Пока она чистая, ещё ничего не решено.

На встречке фуру ведёт. Чуть-чуть. Будто водитель решил станцевать.

Я знаю, что сейчас будет.

Я думал об этом всё время, пока лежал там, где всегда сумерки. Есть одна ветвь. Одна-единственная, на краю дерева, такая тонкая, что её мера почти ноль. Ветвь, где я поворачиваю влево. Почти ноль. Стас сказал бы, что почти ноль - это ноль, и закрыл бы ноутбук.

Бабушка сказала бы, что у Бога не бывает нуля.

Прицеп складывается. Многотонная гармошка плывёт на меня боком, медленно, с ленивой грацией. Ржавый бампер. «Грузоперевозки. Быстро. Надёжно». Белое лицо водителя.

Справа - остановка. Серый пуховик. Санки. Красный помпон, огромный, как кочан капусты. Девочка смотрит на меня. Девочка, кажется, улыбается.

Влево.

Я держу руль так, что белеют костяшки. Я приказываю рукам. Я умоляю их. Я впервые в жизни прошу не за себя.

Влево. Господи, влево. Пожалуйста. Только влево.

Руки меня не слушают.

Руки помнят, кем я был. Они не знают, что я понял. Их строили тридцать два года, по кирпичику, и строили на совесть.

Руль поворачивается вправо.

Удар. Скрежет. Тишина.

Варежек на сиденье стало на одну больше. А сверху, отдельно от остальных, снова лежит чистая.

В динамиках начинается песня. Сначала.

Всё будет хорошо.

Семь сорок.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге