Месть. Холодное блюдо любви
Пролог
Екатерина Мордвинцева
Месть. Холодное блюдо любви
Библиотека замка Файервид всегда пахла смертью.
Я знала это с детства. Не той грубой, плотской смертью, от которой гниет плоть и черви выедают глаза, — нет. Здесь пахло смертью благородной, законсервированной между страниц. Сухим пергаментом, вековой пылью, кожей переплетов, дубленной дубовой корой, и той особенной сладостью, которую источает плесень, когда ей позволяют разрастаться годами. Моя мать говорила, что в этой библиотеке умерло больше слов, чем людей в чуме, потому что каждое непрочитанное слово — это маленькая, тихая кончина.
Я любила эту смерть.
Сейчас, в канун моей свадьбы, когда весь замок гудел как потревоженный улей — служанки бегали с подвенечными кружевами, повара орали на поварят из-за того, что засахарили не те розы, портные на несколько часов прикололи меня булавками к манекену с криком «дышите, ваша милость, не дышите!» — я сбежала сюда.
В библиотеку.
В неё.
В единственное место в этом проклятом замке, где никто не смел говорить мне, что я счастлива.
— Леди Азалия?
Голос моего личного секретаря Торнтона прозвучал с той деликатной настойчивостью, которую он освоил за десять лет службы нашей семье. Он не вошел внутрь — знал правила. В библиотеку Файервид могли входить только члены рода и те, кто носил нашу кровь. Торнтон был умным человеком. Поэтому его носок в лакированной туфле лишь обозначил границу дверного проема, как линия фронта.
— Ваша матушка ищет вас, — сказал он мягко. — Свадебный ужин через два часа. Граф Бейвуд уже прибыл в Драконий зал.
Граф Бейвуд.
Три слова, которые за последние две недели превратились в колокол, отбивающий похоронный звон. Граф Бейвуд. Мой жених. Мой будущий супруг. Мой палач? Пока не ясно. Но что-то подсказывало мне, что ясность наступит раньше, чем я успею договорить эту мысль.
— Передай матушке, что я готовлюсь к церемонии, — ответила я, не оборачиваясь.
Я стояла у дальнего стеллажа, того самого, который назывался «Крыло Мёртвых Имен». Эти книги не читали поколениями. Некоторые из них были настолько стары, что их корешки рассыпались в труху при малейшем прикосновении, и единственное, что удерживало страницы вместе, — это магия крови, которую наложили еще мои пра-пра-пра-бабки. Я провела пальцем по корешку одного из фолиантов, и он засветился тусклым алым светом — приветствием.
— Леди Азалия, — Торнтон сделал ещё один шаг? Нет. Просто его голос стал чуть ближе. — Ваша матушка велела сказать, что если вы не явитесь добровольно, она пришлёт за вами шестерых гвардейцев и священника.
— Зачем священника? — усмехнулась я. — Отпевать меня заранее?
Торнтон не нашёл, что ответить. Умный человек.
— Я спущусь через час, — бросила я через плечо. — Скажи матери, что я выбираю первую ночную молитву. Госпожа Бездна любит тех, кто читает ей перед зеркалом.
Это была ложь. Госпожа Бездна была просто дыркой в теологии, которую наши маги-богословы придумали, чтобы объяснять магические сбои. Но матери это имя внушало страх. И Торнтон, вздохнув, удалился.
Тишина вернулась.
Я провела рукой по стеллажу, смахивая пыль, которая вилась в воздухе как призрачная паутина. Свадьба. Нелюбимый муж. Договор, подписанный моим отцом за три дня до его смерти. Я всё ещё помнила этот запах — чернил, воска и отцовской крови, капающей на пергамент, потому что печать рода Файервид была сломана, и ставить её можно было только живой кровью. «Для блага семьи, Азалия», — сказал он, улыбаясь. «Граф Бейвуд — хорошая партия. Старый род, земли на севере, своя сталь, свой лес. И он не поднимет на тебя руку, клянусь».
Я тогда не спросила, почему он вообще упомянул, что муж не будет поднимать на меня руку.
Может, зря.
Мой взгляд упал на книгу, которая торчала из ряда чуть дальше других. Не то чтобы она была больше или ярче — нет, в этом царстве мертвых переплетов все книги выглядели как покойники в общей могиле. Но эта… эта дышала.
Я не могла объяснить это иначе.
От неё шло тепло. Физическое, осязаемое тепло, как от печи или от живого человека. Я замерла на мгновение, прислушиваясь к своим чувствам. Магия у нас, Файервидов, была привязана к стихиям, но не грубым огнём или водой, как у простых магов. Наша магия была слабее, но тоньше — мы чувствовали правду. Я могла отличить искреннюю улыбку от фальшивой на расстоянии комнаты. Могла определить, говорит ли человек правду, по биению его сердца. Могла…
…могла почувствовать, что эта книга живая.
Я вытащила её.
Кожа переплета была тёплой и гладкой, как человеческая кожа, и на мгновение мне показалось, что я держу в руках чью-то грудь, спящую и тёплую. На обложке не было названия. Не было герба. Только странный символ, выжженный прямо в коже: венец из терний, обвивающий кинжал, и над ними — женский глаз, плачущий слезами-рунами.
«Гримуар рода Бейвуд», — прошептал кто-то у меня за спиной.
Я подпрыгнула и обернулась.
Никого.
Библиотека была пуста. Только пыль кружилась в свете свечей, и моя собственная тень плясала на каменном полу, издеваясь надо мной. Но голос был отчётливым, ясным и старым, как этот замок. Он принадлежал женщине. Или тому, кто когда-то был женщиной.
— Кто здесь? — спросила я, сжимая книгу крепче.
Молчание.
Только потрескивание свечей и стук моего собственного сердца, которое внезапно забилось быстрее. Я посмотрела на книгу, и символ на её обложке вспыхнул алым.
Свечи погасли.
Все до единой.
Я осталась в кромешной тьме библиотеки, в царстве мёртвых слов, с живой книгой в руках, которая горела в моих пальцах как ожог. И всё же я не выпустила её. Я — Азалия де Файервид, дочь Огненного Рога, внучка той, что сожгла дотла армию северян одной лишь силой правды. Я не боюсь тьмы. Я не боюсь книг. Я не боюсь…
Книга открылась сама.
Я поклялась бы в этом под присягой. Мои руки не двигались. Мои пальцы лежали на обложке неподвижно, но книга вздохнула, разжала свои кожаные челюсти, и страницы поплыли передо мной, подсвеченные кровавым светом, который шёл изнутри переплёта.
Страницы были исписаны не чернилами.
Кровью.
«Я, Моргана Бейвуд, третья графиня Северных Врат, пишу это в год Медного Дракона, когда моё тело уже съедает проклятие, а муж мой спит в соседней комнате с любовницей. Я прокляла его. Я прокляла его род. Я сделала это так, как никто до меня. И теперь я записываю сюда слова, которые
Я хотела закрыть книгу.
Честное слово, хотела.
Но мои пальцы не слушались. Они листали страницу за страницей, словно кто-то водил моей рукой, словно сама Моргана Бейвуд, мёртвая уже триста лет, тянула мои пальцы через века, чтобы я увидела то, что должна увидеть.
Проклятие.
Оно было красивым. Я никогда не думала, что проклятие может быть красивым, но это — да. Слова складывались в венки, в кружева, в узоры, которые хотелось рассматривать часами. Каждая руна была выведена с такой любовью, с такой болью, что у меня защипало в глазах. Моргана ненавидела своего мужа. Не просто ненавидела — она выплёвывала эту ненависть на страницы капля за каплей, смешивая с собственной кровью, чтобы каждое слово дышало, чтобы каждое слово жило.
А потом я нашла её.
«Родовое проклятие Бейвудов: Вдовий венец».
Страница была вырвана из середины гримуара и аккуратно вложена обратно, будто кто-то пытался спрятать её, но не решился уничтожить. Я провела пальцем по краю — бумага была рваной, неровной, но чья-то заботливая рука вставила её обратно на шёлковые ленты.
И я прочитала.
«И будет так: ни один мужчина из рода Бейвуд не познает счастья в браке, ибо жена его умрёт в первую брачную ночь от его же руки, а дитя его родится мёртвым, или родится живым, но умрёт до первого крика. Проклятие сие будет длиться, пока не явится жена, которая проклянёт мужа искренне, всей душой, всей кровью, всем своим существом, и умрёт от его руки прежде, чем проклятие коснётся её. Ибо только смерть, добровольная и невольная одновременно, способна разорвать круг. Только ненависть, смешанная с кровью, породит любовь новую. Только Вдовий венец — удел тех, кто выходит за Бейвуда…»
Дальше текст был залит чем-то тёмным, въевшимся в пергамент насквозь. Не чернила. Не кровь. Что-то гуще, чернее, злее. Только несколько слов можно было разобрать в конце:
«…проклянет мужа искренне и умрёт от его руки».
Я стояла и смотрела на эту страницу, и мир вокруг меня перестал существовать.
Библиотека пропала. Свечи, которые я могла бы зажечь щелчком пальцев, не вернулись. Тьма сгустилась до состояния кипящей смолы, и только страница в моих руках горела алым, освещая моё лицо с нижнего ракурса, как в кошмарах.
Проклятие спадает только с женой, которая проклянёт мужа искренне и умрёт от его руки.
Я перечитала эту фразу пять раз.
Десять.
Пока буквы не начали расплываться и складываться в другие слова. Умрёт от его руки. Искренне проклянёт. Смерть добровольная и невольная.
Николас Бейвуд. Мой жених. Граф, который навестил моего отца за месяц до его смерти. Граф, который улыбался так мягко, так печально, когда смотрел на мой портрет в гостиной. Граф, который, как сказала мать, «предложил невероятно щедрые условия брачного договора».
Он искал жену.
Не для любви.
Не для наследника.
Для ритуала.
Я засмеялась.
Тихий, сначала дрожащий смех вырвался из моей груди, как зверёк из клетки, и понёсся по пустой библиотеке, отражаясь от каменных сводов, умножаясь, превращаясь в эхо, которое звучало уже не как смех, а как плач.
— Леди Азалия?
Голос Торнтона. Снова. Но на этот раз он звучал встревоженно. Должно быть, тьма в библиотеке была видна даже из коридора.
— Всё в порядке, Торнтон, — ответила я, и мой голос не дрожал. Совсем. — Я просто зачиталась.
— Свечи…
— Я сама их загасила. Мне нужна была тишина.
Ложь. Но убедительная. Я закрыла книгу, и та снова стала просто старой, тёплой, живой вещью в моих руках. Я прижала её к груди, и мне показалось, что я чувствую сердцебиение. Не моё. Её. Книги. Морганы. Того проклятия, которое теперь знало моё имя.
Я вышла из «Крыла Мёртвых Имён» быстрым шагом, почти бегом. Торнтон попятился, увидев моё лицо.
— Ваша милость, вы бледны как смерть.
— Свадебное волнение, — ответила я, проходя мимо него. — Передай матери, что я спущусь через десять минут. Скажи, что я буду в красном.
— Но традиция требует белого…
— Традиция, Торнтон, — я обернулась и посмотрела ему прямо в глаза, — это способ мёртвых управлять живыми. А я пока ещё жива.
Он не нашёл, что ответить.
В моей комнате служанки уже приготовили платье — белое, воздушное, с кружевами, которые моя прабабка плела сорок лет для своей внучки, а та умерла в родах, так и не надев его. Кружево было красивым. Мёртвым, но красивым. Я смахнула его с кровати на пол и села на край, положив книгу на колени.
— Девушки, — сказала я, — оставьте меня. Я оденусь сама.
— Но ваша милость, матушка-графиня…
— Моя мать, — я подняла на них глаза, и они умолкли, — может поцеловать меня в лоб перед алтарём. А сейчас — вон.
Они выбежали, путаясь в юбках.
Я осталась одна.
И тогда я снова открыла книгу.
Я искала. Листала страницу за страницей, кровь за кровью, проклятие за проклятием. Бейвуды были богаты на проклятия — их род проклинали семь раз, и каждый раз по-новому. Но только одно проклятие называлось «Вдовьим венцом». Только одно требовало смерти жены.
В конце главы я нашла приписку. Другим почерком, более твёрдым, мужским, сделанную поверх крови Морганы чёрными чернилами, которые въелись в пергамент так глубоко, что прожгли его насквозь:
«Проклятие Вдовьего венца не имеет срока давности. Оно активно до сих пор. В 1248 году пятый граф Бейвуд пытался обмануть проклятие, женившись на женщине, которую не любил, надеясь, что она не сможет проклясть его искренне. Она прокляла. Умерла. В 1312 году седьмой граф женился на ведьме — думал, она сможет снять проклятие силой. Проклятие сожрало ведьму заживо, а граф сошёл с ума. В 1441 году девятый граф выбрал жену-ребёнка, надеясь, что её детская душа не способна на искреннюю ненависть. Девочка прокляла его, когда он вошёл к ней в спальню. Ей было двенадцать. Он умер от её проклятия через три дня после её смерти».
Я закрыла книгу.
Медленно. Аккуратно. Положила её на кровать рядом с собой и уставилась в стену.
Николас Бейвуд знал это.
Он знал всё это, когда пришёл к моему отцу. Знал, когда смотрел на мой портрет. Знал, когда подписывал брачный договор. Он выбрал меня не потому, что я красивая, не потому, что я богата, не потому, что мой род древний.
Он выбрал меня, потому что я — Файервид.
Потому что наш дар — чувствовать правду.
Потому что я, если буду искренней до конца, смогу
Он не просто хотел принести меня в жертву.
Он хотел, чтобы я была идеальной жертвой.
Я встала.
Подошла к зеркалу.
В нём отражалась девушка девятнадцати лет, с медными волосами, которые вились сами собой, сколько их ни выпрямляй щипцами, с зелёными глазами, которые отец называл «болотными» (и это был комплимент), с родинкой у левого крыла носа, которую я ненавидела, потому что она делала меня похожей на крестьянку.
Сегодня вечером эта девушка станет графиней Бейвуд.
Завтра утром она, возможно, будет мёртва.
Я сжала пальцы в кулак так сильно, что ногти впились в ладони до крови, и эта боль — живая, теплая, настоящая — вернула меня из мира ужаса в мир ярости.
Ярость. Вот что я чувствовала вместо страха.
Не холодный, липкий страх перед смертью. Нет. Горячая, обжигающая ярость, которая поднималась из живота в грудь, из груди в горло, и требовала выхода. Ярость на отца, который продал меня, даже не спросив. Ярость на мать, которая называла это «выгодной партией». Ярость на Николаса Бейвуда, который посмотрел на мой портрет и решил, что я — хороший материал для жертвоприношения.
Ярость на себя за то, что я не видела этого раньше.
— Ты будешь жить, Азалия де Файервид, — сказала я своему отражению. Голос мой был тихим, но в нём звучал металл. — Ты будешь жить не потому, что он этого захочет. Ты будешь жить, потому что ты умнее, хитрее, злее и сильнее, чем любой проклятый граф с его проклятым проклятием.
Я подошла к гардеробу.
Белое платье валялось на полу, где его бросили служанки. Я перешагнула через него, как через труп, и достала с самой дальней вешалки другое.
Красное.
Платье, которое я надевала только раз в жизни — на бал в честь моего совершеннолетия, когда отец ещё был жив и гордился мной. Красное, как драконья кровь. Красное, как венчальные свечи. Красное, как будущее, которое я собиралась вырвать у судьбы зубами.
Я надела его сама. Застегнула крючки на спине, затянула шнуровку на талии, вложила ножны с тонким кинжалом в потайной карман сбоку (женщины из рода Файервид носили оружие с четырнадцати лет, и это не было секретом). Волосы я оставила распущенными — пусть знает, что идёт не на поклон, а на войну.
Гримуар Морганы Бейвуд я взяла с собой.
Это была безумная идея — тащить проклятую книгу на собственную свадьбу. Но я чувствовала: она нужна мне. Как свидетель. Как оружие. Как напоминание о том, что я видела правду, и эта правда спасёт меня или убьёт, но я не умру слепой.
Коридоры замка Файервид были полны гостей.
Тётушки ахали, глядя на моё платье. Кузины шушукались, прикрывая рты веерами. Двоюродный брат Альберт, пьяный в стельку ещё до начала церемонии, попытался обнять меня за талию, но я отпихнула его локтем так, что он врезался в колонну.
— Азалия! — прошипела мать, подлетая ко мне. Её лицо было красным от гнева. Её платье — синим, цветом дома Бейвуд, что было оскорблением для Файервидов, но она демонстрировала лояльность новому зятю. — Что на тебе надето? Где белое? Где кружево? Где…
— Белое — цвет смерти в нашем роду, матушка, — сказала я спокойно. — Или ты забыла, как прабабка умирала в родах в этом кружеве? Я не хочу оскорблять её память.
Мать открыла рот, закрыла, открыла снова. Она не нашла аргументов. Наш род действительно считал белое траурным, но за последние сто лет эта традиция превратилась в пыльный факт из хроник, который никто не соблюдал.
— Граф Бейвуд будет недоволен, — сказала она наконец.
— Граф Бейвуд, — я взяла мать за плечи и посмотрела ей в глаза, те самые глаза, цветом похожие на мои, но более тусклые, уставшие от жизни с покойным отцом, — получит то, что заслужил. А заслужил он меня. Со всеми моими странностями.
Я поцеловала её в щеку и пошла к Драконьему залу.
За моей спиной эхом разнёсся шёпот.
Я шла медленно. Так, чтобы все видели. Так, чтобы каждый гость, каждый слуга, каждый шпион, которого Бейвуд наверняка внедрил в наш замок, запомнили: Азалия де Файервид идёт к алтарю не как жертва.
Как воин.
Драконий зал был украшен в цвета Бейвудов — синий и серебряный. Сверкающие гобелены скрывали древние фрески с изображением наших огненных предков. Чьи-то умные руки убрали гербы Файервидов со стен, заменив их вензелями нового графа. Даже трон моего отца был накрыт синим бархатом.
Я вошла под аккомпанемент органа.
Музыка была красивой, торжественной, но у меня в ушах пульсировала только одна мелодия — звук моей собственной крови, стучащей в висках.
Гости расступились.
И я увидела его.
Николас Бейвуд стоял у алтаря, и в первое мгновение я подумала, что проклятие уже начало пожирать его. Он был слишком бледен для живого человека — кожа отливала серым, как у рыбы, вытащенной из глубины. Тени под глазами напоминали синяки. Но глаза… глаза были живыми. Ярко-синими, как море в шторм, и они смотрели на меня так, будто я была солнцем, которое он не видел тысячу лет.
Он не отводил взгляда.
Это было странно. Горько. Страшно.
Если бы он смотрел на меня как на вещь, как на приз, как на ступеньку к снятию проклятия — мне было бы легче. Я бы знала, как себя вести. Холодно, надменно, с достоинством идиотки, которую продали за земли и руду.
Но он смотрел… нежно.
Как смотрят на то, что боится разбить.
— Леди Азалия, — сказал он, когда я подошла к алтарю, и голос его был низким, хрипловатым, будто он не спал несколько ночей. — Вы прекрасны. Я не ожидал красного.
— Я люблю сюрпризы, милорд, — ответила я, не улыбнувшись. — Надеюсь, вы их тоже любите.
Он моргнул. Только раз.
— С вами, — сказал он тихо, так, чтобы слышала только я, — я готов полюбить даже сюрпризы.
Вот это было уже слишком.
Я почувствовала, как моё лицо теплеет, и ненависть к себе за эту предательскую краску вспыхнула ярче ненависти к нему. Как он смеет? Как смеет говорить такие слова, зная, что ведёт меня на смерть? Как смеет играть в нежность, когда за его спиной — триста лет проклятий и трупов?
Священник начал церемонию.
Я не слушала. Я смотрела на Николаса в упор, изучая каждую морщинку у его глаз (ранние, слишком ранние для его возраста — проклятие старило его), каждый шрам на его руках,
— Будете ли вы, леди Азалия де Файервид, — спросил священник, — брать в мужья графа Николаса Бейвуда, и быть ему верной женой, в горе и радости, в болезни и здравии, пока смерть не разлучит вас?
— Буду, — сказала я.
Слишком быстро.
Слишком твердо.
Николас вздрогнул, и я заметила это.
— А вы, граф Николас Бейвуд, — священник повернулся к нему, — берёте ли в жёны леди Азалию де Файервид, и будете ли ей верным мужем, защитником и опорой до конца ваших дней?
Николас молчал.
Три секунды.
Четыре.
В зале стало тихо. Даже орган умолк, и музыкант озадаченно смотрел на свои ноты, будто они могли объяснить заминку.
— Граф Бейвуд? — переспросил священник.
Николас перевёл взгляд с моих глаз на священника, потом снова на меня. И в этот короткий миг я увидела на его лице такое чудовищное, такое искреннее страдание, что у меня перехватило дыхание.
Он не хотел этого делать.
Он не хотел жениться на мне.
Он хотел? Не хотел? Я запуталась.
— Беру, — сказал он наконец, и его голос сорвался. — Беру, клянусь, и буду верен ей до конца… дней.
Не «до конца своих дней». «До конца дней» — без местоимения. Будто он не знал, чьи дни кончатся первыми.
Кольцо, которое он надел на мой палец, было холодным.
Не прохладным, как металл зимой. Холодным, как прикосновение мертвеца.
Я знала, что так чувствуется проклятие.
Поцелуй был формальным. Он наклонился, коснулся губами моей щеки — не губ, щеки, будто боялся испачкать меня своей смертью. И в этом жесте была такая боль, что мой кулак сжался под платьем так сильно, что кинжал в потайном кармане чуть не выскользнул из ножен.
Нет.
Никакой жалости.
Он привёл меня сюда, чтобы убить. Всё остальное — театр. Светская игра. Умная ложь, которую мужчины вроде него используют, чтобы заставить женщин подчиняться.
Пир был роскошным, но я не помню вкуса еды.
Я сидела рядом с мужем (мужем! как странно звучало это слово, как чужеродно) и пила вино, которое мне подносили. Одно за другим. Я не пьянела — Файервиды не пьянели от вина, только от правды.
Николас почти не прикасался к еде. Он смотрел на меня. Всё время. Даже когда говорил с соседом слева, его глаза возвращались ко мне, как корабли в гавань.
— Леди Азалия, — сказал он в какой-то момент, когда гости отвлеклись на спор двух генералов о стоимости похода на юг. — Вы не спросили меня о брачной ночи.
— А должна была? — я повернулась к нему, и наши лица оказались слишком близко. Я чувствовала его дыхание — горячее, с лёгким запахом мяты и чего-то ещё, древесного, глубокого. — Я думала, вы сами скажете, когда придёт время.
Он опустил глаза.
— Брачной ночи не будет, — сказал он глухо. — Не сегодня. Не завтра. До тех пор, пока вы не скажете сами, что готовы.
Это была ловушка?
Я напряглась, просчитывая варианты. Отказ от брачной ночи означал отсрочку. А отсрочка — это время, чтобы найти способ выжить. Но зачем ему отсрочка? Если проклятие требует моей смерти и моего проклятия, чем быстрее, тем лучше. Откладывая, он только продлевал свои страдания.
— Почему? — спросила я прямо.
Николас молчал так долго, что я уже решила, что он не ответит.
— Потому что я не хочу, чтобы вы меня ненавидели, — сказал он наконец. — И так знаю, что уже ненавидите.
— Вы ошибаетесь, милорд.
Он поднял бровь.
— Я вас не ненавижу, — продолжила я. — Ненависть — это слишком сильное чувство для человека, которого я вижу второй раз в жизни. Я вас опасаюсь. Это другое.
— Опасаетесь? — он усмехнулся, горько. — Чего именно, Азалия? Что ударю? Что унижу? Что запру в башне?
— Что убьёте, — ответила я.
Это был камень.
Пробный.
Я бросила его в темноту и ждала всплеска.
Николас побелел.
Не побледнел — побелел. Мгновенно, как полотно, как мел, как снег, выпавший в июле. Его руки, лежавшие на столе, задрожали, и он спрятал их под столом, чтобы никто не видел.
— Кто вам сказал? — прошептал он.
Никто.
Я прочитала в вашей проклятой книге, которую вы, идиот, забыли в моей библиотеке.
Но я не сказала этого.
— Просто женская интуиция, милорд, — улыбнулась я. — Говорят, она никогда не ошибается.
Пир закончился далеко за полночь.
Меня проводили в выделенные мне покои — не супружескую спальню, а отдельную комнату в западном крыле. Это было странно. И правильно. И пугающе одновременно. Потому что если он и правда не собирается приходить ко мне ночью, то когда он меня убьёт? Завтра? Через неделю? Через месяц прямо на прогулке?
Я ждала.
Сидела на кровати, положив гримуар перед собой, и ждала, когда тишина станет полной.
Свечи догорали.
Гости разошлись. Слуги убрали посуду. Даже мыши в стенах замолкли, будто чуяли, что сейчас случится что-то важное.
Я открыла гримуар на странице «Вдовьего венца» и прочитала его снова.
Медленно. Вслух. Чтобы слова вошли в меня, стали частью меня, отпечатались на моей душе как клеймо.
Проклятие спадает только с женой, которая проклянет мужа искренне и умрёт от его руки.
Николас Бейвуд будет моим мужем.
Николас Бейвуд хочет, чтобы я прокляла его.
Николас Бейвуд убьёт меня.
Я провела пальцем по строчкам, где говорилось о том, что предыдущие жёны умирали в первую брачную ночь. Все. Без исключения. Все проклинали мужей. Все умирали.
Кроме одной.
Я нашла пометку на полях, сделанную рукой Морганы:
«Шестая жена графа Родерика не прокляла его. Она не умела ненавидеть. Она была святой, дурочкой или просто любила его — я не знаю. Но она не прокляла. И она не умерла от его руки. Она умерла от чумы через три года, родив ему здорового сына. Проклятие не тронуло его, пока она была жива. Оно вернулось с её смертью. Значит, есть способ — не проклинать. Любить. И жить. Но кто из нас способен полюбить Бейвуда добровольно?»
Я захлопнула книгу.
Сердце колотилось так сильно, что я слышала его стук в зубах.
Не проклинать.
Любить.
Жить.
Три простых слова, которые звучали как издевательство.
Я не любила Николаса Бейвуда. Я его почти не знала. Я видела его дважды — на портрете и у алтаря. Он был красив той больной, измученной красотой, которая привлекает тех, кто
Но что, если…
Что, если я могу выиграть?
Что, если сыграть в его игру по своим правилам?
Что, если я не буду проклинать его?
Что, если я сделаю вид, что смирилась? Что, если я притворюсь, что полюбила его? Что, если я дам ему то, за чем он пришёл — тепло, участие, нежность, ложные признания в вечной преданности — и тем самым оттяну момент, когда ему придётся меня убить?
Но он убьёт меня всё равно.
Раньше или позже.
Проклятие не ждёт. Оно ест его заживо. И чем дольше я живу, тем больше он страдает. В какой-то момент боль пересилит, и он возьмёт нож. Или меч. Или прикажет палачу.
Что тогда?
Я встала с кровати и подошла к окну.
Луна была полной, холодной, равнодушной. Она смотрела на замок Файервид так же, как смотрела на замок Бейвуд, на все замки мира, где творилось зло под видом добра.
Я прижала ладонь к стеклу.
— Ты проиграл, Николас, — сказала я луне. — Ты думал, что нашёл идеальную жертву. Ты думал, что я буду проклинать тебя от страха, от боли, от отчаяния. Ты думал, что я умру, как все предыдущие дуры, ненавидя тебя до последнего вздоха.
Я повернулась к гримуару.
— Но я не буду тебя проклинать.
Слова вырвались из меня как выдох, как молитва, как проклятие.
— Я сделаю так, что ты захочешь, чтобы я прокляла тебя. Я сделаю так, что ты будешь умолять меня о ненависти. Я сделаю так, что ты сам откажешься от проклятия, потому что я стану для тебя страшнее любого проклятия.
Я взяла гримуар, подошла к камину и посмотрела на огонь.
В моей голове рождался план.
Не план мести. Не план выживания.
План игры.
— Ты хотел получить жену, которая проклянёт тебя, — я улыбнулась, и в этой улыбке было столько тьмы, что огонь в камине, казалось, дрогнул. — Ты её получишь. Но не так, как ты думаешь. Я прокляну тебя, Николас Бейвуд. Я прокляну тебя моим безразличием, моей холодностью, моей фальшивой любовью, от которой у тебя будут кишки завязываться в узлы. Я прокляну тебя каждым днём, когда ты будешь смотреть на меня и понимать, что не можешь иметь меня по-настоящему. Я прокляну тебя каждым утром, когда я буду здороваться с тобой как с чужим. Я прокляну тебя каждым поцелуем в щеку, который ты вынужден будешь принимать как подачку.
Я закрыла глаза.
И произнесла клятву.
Не вслух, как просили того старые маги. Не на крови, как требовали традиции. Я произнесла её в своей голове, в своей душе, в каждой клетке своего тела, которая сжималась и разжималась в такт ударам проклятого кольца на моём пальце:
«Ты получишь проклятую жену, граф. И проклятие, и жену, и мою месть — сполна».
В камине взвыло пламя, и книга на кровати захлопнулась сама собой.
Я открыла глаза.
В отражении оконного стекла я увидела не девушку, которая боялась своей свадебной ночи. Я увидела женщину, которая решила сама выбирать, когда ей умирать.
И это был не сегодня.
Не завтра.
Не в этом году.
Николас Бейвуд мог ждать своего спасения вечность.
Но я была Азалией де Файервид.
А Файервиды не спасают.
Они сжигают дотла.
* * *
За дверью моей комнаты, прижавшись лбом к холодному камню, стоял Николас Бейвуд.
Он всё слышал.
Каждое слово.
Каждое обещание.
Каждую угрозу, которую его жена шептала ночи, чужой и враждебной.
Он не знал, что она нашла гримуар. Не знал, что она прочитала проклятие. Не знал, что она строила планы его уничтожения.
Но он знал одно:
Он любил её.
Любил с того самого момента, как увидел её портрет в гостиной Файервидов. Любил её медные волосы, её болотные глаза, её родинку у носа, её гордую осанку и её презрительный взгляд. Он знал, что это безумие — любить женщину, которую, возможно, придётся убить, чтобы спасти. Он знал, что проклятие не прощает слабости. Он знал, что каждый день рядом с ней будет приближать его смерть или её.
Но он также знал, что теперь, когда она поклялась мстить, у него не осталось выбора.
Он войдёт к ней завтра утром с улыбкой.
Будет пить с ней чай.
Будет дарить ей цветы.
Будет ждать, когда она полюбит его.
А когда поймёт, что этого не случится…
…тогда он сам попросит её проклясть его.
И умрёт с её именем на губах.
Николас отклеился от стены и пошёл в свои покои, оставляя за спиной дверь, за которой его жена клялась в мести.
Они оба не знали, кто из них в этой истории монстр.
Но оба готовы были идти до конца.
Глава 1
Я не хотела смотреть на него.
Я твердила себе это с самого утра, когда служанки подняли меня затемно, когда они поливали меня водой с лавандой (традиция Файервидов — невеста должна пахнуть чистой печалью), когда они вплетали в мои волосы алые ленты (традиция Бейвудов — красный цвет отпугивает демонов брачной ночи), когда моя мать вошла в комнату с таким лицом, будто шла на собственные похороны.
Я повторяла это как молитву. Как заклинание. Как проклятие.
Не смотри на него. Не смотри на него. Не дай ему увидеть твои глаза.
Потому что глаза — это самое опасное оружие женщины.
Отец учил меня этому, когда мне было двенадцать, и он впервые взял меня на охоту. «Запомни, Азалия, — сказал он, натягивая тетиву на своём огромном луке, таком большом, что я тогда не верила, что человек может его удержать. — Мужчина может врать ртом. Может врать лицом. Может врать даже сердцем. Но его глаза не врут никогда. И твои глаза тоже. Так что когда встретишь врага — опусти взгляд. Или выколи ему глаза, чтобы он не прочитал твои».
Я не собиралась выкалывать глаза Николасу Бейвуду.
По крайней мере, не сегодня.
Поэтому я опустила взгляд.
В зал для церемоний я вошла с низко опущенной головой, как того требовал обычай, когда невесту ведут к алтарю без её согласия. Обычай был древним, унизительным и совершенно идиотским, но мать настаивала: «Ты должна показать, что подчиняешься воле семьи, Азалия. Иначе весь двор решит, что ты радуешься этому браку».
Я не радовалась.
Я не подчинялась.
Я просто не хотела смотреть на человека, который, возможно, станет моим убийцей.
Я шла по
Я не верила в совпадения.
Я верила в проклятия.
Двадцать шагов до алтаря. Девятнадцать. Восемнадцать. Я считала их, как заключённый отсчитывает секунды до казни. Мои туфли — синие, в цвет дома Бейвуд — скользили по ковру, и мне казалось, что я иду по замёрзшей реке.
Семнадцать. Шестнадцать.
— Невеста приближается, — провозгласил распорядитель, и орган грянул так громко, что у меня заложило уши.
Пятнадцать.
Я подняла глаза.
Я не хотела. Я клялась себе, что не сделаю этого. Но что-то — любопытство, глупость, то самое женское проклятие, которое заставляет нас искать опасность лицом к лицу — заставило меня поднять голову.
И я увидела его.
Николас Бейвуд стоял у алтаря, и даже на расстоянии двадцати шагов он казался огромным.
Я не преувеличивала. Я видела много высоких мужчин — мой отец был шести футов ростом, дядя Артус — шесть и два дюйма, капитан стражи Торн — почти семь. Но Николас был другим. Он был не просто высоким — он был массивным. Широкие плечи обтягивал синий камзол с серебряной вышивкой, и под этой тканью угадывались мышцы, которые не заработаешь в салоне фехтования. Это были мышцы воина. Тяжеловооружённого рыцаря, который не просто машет мечом на турнирах, а рубит головы на настоящей войне.
Его лицо было… трудно сказать красивым. Слишком жёстким. Слишком резким. Скулы выступали так сильно, что казались вырубленными из камня топором. Челюсть — квадратная, волевая, с лёгкой щетиной, которую не сбрили даже для свадьбы (или сбрили, но она отросла за время церемонии — настолько быстро росли его волосы). Нос с небольшой горбинкой — перелом, который плохо сросся, но его не стали исправлять магией. И шрамы. Три шрама на левой щеке, один над правой бровью, ещё один — на подбородке, белый, тонкий, почти незаметный издалека.
Но самое страшное были его глаза.
Ярко-синие.
Не голубые, как небо, и не серо-синие, как море в пасмурный день. Настоящие, глубокие, почти неестественные синие глаза, которые смотрели на меня в упор, не мигая, не отводя взгляда, как у хищника, который выбрал добычу.
И в этих глазах не было ничего.
Ни радости. Ни надежды. Ни страха. Ни даже обычного человеческого любопытства.
Пустота.
Ледяная, бесконечная пустота, которая хуже любой ненависти. Потому что ненависть — это чувство. Ненависть можно использовать. Ненависть можно направить, разжечь, обратить против врага. Но пустота… пустота означала, что я для него не человек. Не жена. Не женщина. Вещь. Инструмент. Деталь в механизме, который он собирался привести в действие.
Я вспомнила страницу из гримуара. «Проклятие спадает только с женой, которая проклянет мужа искренне и умрёт от его руки».
Он смотрел на меня как на нож, который воткнёт в своё сердце, чтобы вырезать проклятие.
— Леди Азалия, — сказал он, когда я подошла к алтарю на расстояние одного шага, и его голос оказался таким же, как его глаза — низкий, ровный, безжизненный. — Вы пришли.
— Меня привели, милорд, — ответила я, тоже без улыбки. — Разница существенная.
Он моргнул.
Только раз.
И в этом моргании мелькнуло что-то — тень эмоции, которую я не успела прочитать. Боль? Удивление? Гнев?
А потом пустота вернулась.
— Встаньте рядом, — сказал он, и это прозвучало как приказ, а не как приглашение.
Я встала рядом.
И только тогда, когда мои плечи почти касались его локтя, я поняла, насколько он был огромен. Я не считала себя маленькой — пять футов и семь дюймов, рост для женщины выше среднего. Но Николас возвышался надо мной, как башня над полем боя. Мне пришлось запрокинуть голову, чтобы увидеть его лицо, и это было унизительно.
Или так задумано?
Священник начал читать молитвы.
Я не слушала его. Я изучала Николаса боковым зрением, тем неуловимым женским взглядом, который мужчины не замечают, даже когда он буквально прожигает в них дыры.
Седые волосы на висках.
Это было первое, что я заметила, когда приблизилась. Ему было тридцать два — я знала это из брачного договора, где возраст жениха указывался с маниакальной точностью. В тридцать два года у нормального мужчины не бывает седины на висках. У моего отца первая седина появилась в сорок пять. У дяди Артуса — в пятьдесят.
Но у Николаса виски были густо посеребрены, как у человека, пережившего не одну войну, не одну потерю, не одно горе. Проклятие, подумала я. Оно ест его. Живого. Старит его изнутри, и седина — только первая примета. Что дальше? Сморщенная кожа? Слепые глаза? Остановившееся сердце, которое всё ещё бьётся, потому что проклятие не даёт ему умереть?
Он должен был нравиться мне таким.
Больным. Уставшим. Полумёртвым.
Легче ненавидеть того, кто выглядит как живой мертвец.
Но почему-то седина на его висках заставила моё сердце сжаться.
Глупость. Жалость. Остатки тех чувств, которые я должна была выжечь в себе ещё вчера.
Я отвела взгляд.
— Будете ли вы, леди Азалия де Файервид, брать в мужья графа Николаса Бейвуда… — Священник бубнил слова, которые миллионы женщин произносили до меня, и миллионы пожалеют после.
— Буду, — сказала я.
Слишком быстро.
Я знала это. Я специально ответила раньше, чем он закончил вопрос, чтобы показать — мне всё равно. Это формальность. Сделка. Контракт между двумя домами, который скрепляется не любовью, а подписями и печатями.
Николас бросил на меня быстрый взгляд. В его глазах снова мелькнуло что-то — на этот раз, кажется, удивление.
— А вы, граф Николас Бейвуд, берёте ли в жёны…
— Беру, — перебил он священника так же, как и я.
Мы оба сделали это.
Оба показали, что церемония для нас — пустая формальность.
Оба солгали, потому что я знала — для него эта церемония была вопросом жизни и смерти. Моей смерти.
Священник растерянно замолчал, перелистывая молитвенник. Он явно не ожидал, что жених и невеста будут соревноваться в том, кто быстрее скажет «да».
— Тогда, — пробормотал он, — кольца.
Кольца.
Сердце пропустило удар.
В гримуаре ничего не говорилось о кольцах. Но Моргана Бейвуд упоминала какой-то «Вдовий перстень» в своих заметках на полях. «Он холоден, как моя любовь к мужу. Он будет гореть на пальце каждой женщины Бейвуда, пока проклятие не будет снято. Или
Я протянула руку.
Ладонью вверх.
Как просили.
Николас взял мою руку в свою, и я впервые ощутила его кожу.
Горячая.
Нет, не горячая — обжигающая. Его ладонь была такой тёплой, такой живой, такой пульсирующей жизнью, что я инстинктивно дёрнулась назад. Но он держал крепко — не больно, но неумолимо, как будто моя рука принадлежала ему уже сейчас.
— Не бойтесь, — прошептал он так тихо, что только я могла слышать. — Это не больно. Просто холодно.
— Я ничего не боюсь, — ответила я. — Кроме скуки.
Он не улыбнулся.
Кольцо, которое он достал из бархатной подушечки, было уродливым.
Я ожидала чего-то изящного — золота с рубинами, серебра с сапфирами, может быть, старого фамильного перстня с гербом Бейвудов. Но это кольцо было… грубым. Сделанным из тёмного металла, который я не могла определить. Не железо, не сталь, не обсидиан. Что-то чёрное, матовое, почти живое на вид, с единственным камнем — бесцветным, прозрачным, как слеза, застывшая в металле.
— Это металл, выкованный в час смерти первой графини Бейвуд, — сказал Николас, надевая кольцо мне на безымянный палец. — Его ковали из её обручального кольца и её крови. Он помнит.
Кольцо коснулось моей кожи.
И мир взорвался холодом.
Я не преувеличиваю. Я не использую метафоры. Я говорю буквально: в тот момент, когда кольцо скользнуло на мою фалангу, я перестала чувствовать тепло. Вообще. Всё тепло мира исчезло, будто кто-то выключил солнце. Моя кровь стала ледяной рекой. Мои кости — сосульками. Даже дыхание, выходящее из моих лёгких, казалось, превращалось в иней на моих губах.
Я замерла.
Не могла пошевелить ни рукой, ни ногой.
Николас сжал мою ладонь сильнее, и через это пожатие — горячее, живое, человеческое — тепло начало возвращаться. Медленно. По капле. Как вода в пересохший колодец.
— Дышите, — приказал он. — Дышите, Азалия.
Я вдохнула.
Воздух обжёг лёгкие, но это была хорошая боль — боль жизни, а не смерти.
Я выдохнула.
Тепло вернулось в мои пальцы.
— Что… — начала я, но он перебил.
— Потом. Не здесь.
Священник смотрел на нас с ужасом. Гости в зале замерли, не понимая, что происходит. Кто-то перешёптывался, кто-то крестился (хотя в этих землях никто не крестился уже двести лет), кто-то просто таращился на моё лицо, которое, должно быть, было белым как полотно.
— Обмен кольцами завершён, — сказал Николас громко, обращаясь ко всем. — Продолжайте церемонию.
Священник забормотал дальше, но я уже не слушала.
Я смотрела на кольцо.
Оно сидело на моём пальце как приговор. Чёрное, холодное, живое. Бесцветный камень в центре пульсировал слабым внутренним светом — то ли отражал свечи, то ли действительно горел изнутри.
— Почему оно такое холодное? — прошептала я, не поворачивая головы к Николасу.
— Потому что оно помнит, — ответил он. — И потому что вы ещё не согрели его.
— Я должна его согреть?
— Вы должны многое, графиня. Но об этом — после.
Графиня.
Он назвал меня графиней.
До этого момента я была леди Азалией. Дочерью. Товаром. Невестой. А теперь я стала графиней Бейвуд, и это слово повисло в воздухе между нами как топор, занесённый над моей шеей.
Церемония тянулась вечность.
Священник читал молитвы на трёх мёртвых языках, окроплял нас святой водой, которая шипела на моём платье как кислота (потому что красный краситель, которым я его покрасила, был магическим и реагировал на святость). Он обводил нас вокруг алтаря семь раз — традиция, которая означала семь смертных грехов, которые муж и жена должны простить друг другу (или не простить — тут мнения расходились).
Я уже не слушала.
Я смотрела на профиль Николаса и пыталась понять, что скрывается за его пустыми глазами.
Иногда мне казалось, что я вижу там боль. Иногда — усталость. Один раз, когда священник произнёс слово «любовь» — на древнем языке это звучало как «альва», музыкально и нежно — в глазах Николаса вспыхнуло что-то яркое, живое, почти отчаянное.
А потом погасло.
Он подавил это чувство.
Так же, как я подавляла свой страх.
— Можете поцеловать невесту, — сказал священник наконец, закрывая молитвенник с таким облегчением, будто только что избежал казни.
Поцелуй.
Вот оно.
В гримуаре не было ничего о поцелуе. Но традиция требовала, чтобы муж целовал жену на виду у всех, демонстрируя, что она отныне принадлежит ему. «Поцелуй собственника», — называли его в народе. Грубый, быстрый, часто — прямо поверх вуали, чтобы не видеть лица женщины.
Николас наклонился ко мне.
Он был таким высоким, что мне пришлось встать на цыпочки. Я чувствовала его дыхание — горячее, с запахом мяты, меди и ещё чего-то древесного, глубокого, как лес в середине осени.
Его губы коснулись моей щеки.
Не губ.
Щеки.
Левой щеки.
Там, где у меня была родинка, которую я ненавидела.
Поцелуй был лёгким, почти невесомым — перышко, упавшее на кожу. Но он длился дольше, чем положено. Одно мгновение. Два. Три. Николас не убирал губ, и я чувствовала, как они вибрируют, будто он пытался что-то сказать, но не решался.
А потом он отстранился.
И в его глазах я увидела не пустоту.
Я увидела боль.
Настоящую, живую, незащищённую боль, которую он не мог скрыть, даже если бы захотел. Боль от того, что он должен был сделать. Боль от того, что не мог ничего изменить. Боль от того, что целует меня в щеку, потому что поцеловать в губы было бы слишком личным, слишком настоящим, слишком опасным.
— Да будет благословенен этот союз, — провозгласил священник, и грянул орган, и гости захлопали, и кто-то бросил в воздух цветы, и я стояла как дура с поцелуем на щеке, который горел огнём.
Пир был роскошным.
Столы ломились от яств — запечённые кабаны, лебеди в собственном соку, пироги с налимом, фрукты, которых не было в наших краях (привезённые по магии из южных королевств), вино всех цветов и возрастов, от молодого белого до столетнего красного, которое стоило больше, чем мой первый выезд.
Я не притронулась ни к чему.
Я сидела во главе стола, рядом с Николаем, и смотрела, как едят гости. Это было странное занятие — наблюдать за людьми, которые жуют, жуют, жуют, пытаясь заглушить голод, который не имел ничего общего с едой. Они были голодны по сплетням, по скандалам, по поводу поговорить о том, как бедная Азалия де Файервид вышла замуж за чудовище Бейвуда и теперь, наверное, плачет в подушку каждую ночь.
Я не плакала.
Я не собиралась давать им этого удовольствия.
— Вы не едите, — заметил Николас, отрывая кусок от
— Не голодна, — ответила я.
— Вы должны есть, — сказал он. — У вас впереди долгая дорога в Бейвуд. Три дня в карете.
— Я ем, когда хочу, милорд. А не когда приказывают.
Он посмотрел на меня. Долго. Пристально. Я выдержала его взгляд, хотя внутри всё сжималось от желания опустить глаза.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я запомню.
— Что именно?
— Что вы не терпите приказов. Буду говорить просьбы.
Я моргнула.
Этого я не ожидала.
Мужья — особенно такие, как Николас Бейвуд — обычно не утруждают себя просьбами. Они приказывают. И ждут, что жёны будут повиноваться, как собаки на охоте. «Принеси то, подай это, раздвинь ноги, роди наследника, закрой рот, не позорь меня».
Но Николас сказал «просьбы».
Это была тактика?
Или правда?
Я решила не доверять ни тому, ни другому.
— Оставим этот разговор, — сказала я, отворачиваясь.
Гости пили за наше здоровье.
За моё здоровье пили особенно усердно — будто знали, как мало времени ему осталось.
После пира были танцы.
Традиция требовала, чтобы жених и невеста открыли бал. Первый танец — медленный, торжественный, под музыку, которую играют только на свадьбах высшей знати. Танец, в котором муж должен был показать, как он нежен с женой, а жена — как она послушна мужу.
Николас подошёл ко мне и протянул руку.
— Леди Азалия?
— Графиня Бейвуд, — поправила я. — Разве мы не обменялись титулами?
— Графиня Азалия, — повторил он, и в его голосе прозвучало что-то почти нежное. — Вы позволите пригласить вас на танец?
— Вы мой муж, милорд. У вас не спрашивают разрешения.
Я вложила свою руку в его, и снова ощутила этот жар — живой, пульсирующий, почти болезненный в своей интенсивности.
Мы вышли в центр зала.
Музыканты заиграли, и я узнала мелодию. «Осенний вальс» — старинная песня о любви, которая умерла до того, как началась. Иронично.
Николас положил одну руку мне на талию, второй взял мою ладонь.
— Я не умею танцевать, — сказал он вдруг.
— Что?
— Я не умею танцевать, — повторил он. — На войне не учат вальсу. Так что извините, если наступлю на ногу.
Я хотела съязвить — что-то вроде «ваши жёны, наверное, наступали вам на сердце, а вы переживаете о ногах», — но не успела. Он сделал шаг, и я поняла, что он не врал.
Николас Бейвуд, один из лучших военачальников севера, человек, который выиграл двенадцать сражений, не проиграв ни одного, не умел танцевать.
Он двигался неуклюже, тяжело, как медведь, которого заставили плясать на цепи. Его ноги путались в ритме, он то ускорялся, то замедлялся, и я в какой-то момент перестала следить за музыкой и начала просто вести его за собой.
— Направо, — шепнула я. — Нет, лево. Слушайте музыку, милорд, а не мои команды.
— Я не слышу музыки, — признался он. — Когда вы рядом, я слышу только ваше дыхание.
Я замерла.
Не потому, что эти слова были красивыми. Они были страшными. Потому что они звучали искренне.
Я подняла на него глаза и в который раз за сегодня увидела не пустоту, а что-то огромное, тёмное, болезненное, что он пытался спрятать за маской безразличия.
— Зачем вы женились на мне, милорд? — спросила я прямо.
Вопрос повис в воздухе как лезвие.
Музыка играла, гости кружились вокруг нас, не обращая внимания (или делая вид, что не обращают), а мы стояли в центре зала, и моя рука всё ещё лежала в его руке, и его ладонь на моей талии обжигала даже через плотную ткань платья.
— Затем, — сказал он медленно, — что вы — единственная, кто мог бы меня спасти.
— Или убить?
Он не ответил.
Но его рука на моей талии дрогнула.
— Танец окончен, — сказал он и отпустил меня.
Я осталась стоять в центре пустого круга, который расступился перед нами, и смотрела, как Николас Бейвуд уходит прочь — огромный, чёрный, хмурый, с сединой на висках, которую я теперь знала как след проклятия, которое он надеялся снять через мою смерть.
Или через мою любовь.
Я не знала, что выбрать.
Но я знала, что не позволю ему выбирать за меня.
Ночь наступила слишком быстро.
Гости разъехались, слуги убрали столы, музыканты ушли последними, унося свои инструменты и жалобы на то, что «эта свадьба была хуже похорон». Я сидела в выделенных мне покоях — не супружеской спальне, а отдельной комнате в восточном крыле, с видом на замёрзший сад — и смотрела на кольцо.
Оно больше не было холодным.
Пальцы согрели его за несколько часов носки, и теперь металл казался тёплым, почти живым. Но бесцветный камень пульсировал всё так же — мерно, спокойно, как второе сердцебиение, которое я не просила, но получила в придачу к титулу, мужу и проклятию.
Я думала о том, что сказал Николас перед танцем.
«Вы — единственная, кто мог бы меня спасти».
Что это значило?
Почему именно я?
Я была не самой красивой, не самой богатой, не самой магически одарённой (наш дар — чувствовать правду — был слабым и почти бесполезным в мире, где ложь правила балом). Я была просто девушкой, которую отец продал за северные земли и военный союз.
Или нет?
Я вспомнила лицо Николаса, когда он смотрел на меня во время церемонии. То, как его глаза оживали — на секунду, на две, на выдох — когда я говорила что-то резкое или неожиданное. То, как дрожала его рука на моей талии во время танца. То, как его голос сорвался на слове «спасти».
Он не хотел этого брака.
Он был вынужден на нём жениться.
Так же, как и я.
Разница была в том, что меня принудил отец, который хотел укрепить положение рода. А его — проклятие, которое требовало жертвы. Он был таким же пленником, как и я. Только его тюрьма была старше, темнее и голоднее.
Я ненавидела себя за эту мысль.
За то, что начинала видеть в нём не чудовище, а человека.
— Нет, — сказала я вслух. — Не поддавайся. Он убьёт тебя. Может быть, не сегодня. Может быть, не завтра. Но он убьёт тебя, или проклятие убьёт его. Третьего не дано.
Я подошла к окну.
Луна висела низко, огромная, жёлтая, как глаз кошки. Она смотрела на меня равнодушно, как смотрят на муравья, который ползёт по краю пропасти.
— Но что, если третье есть? — прошептала я. — Что, если можно жить, не любя и не ненавидя?
Я покачала головой.
Глупости.
Мечты.
Я читала слишком много романов в детстве, когда няня засыпала, а я тайком забиралась в библиотеку и читала до рассвета истории о любви, которая спасает мир. В этих историях всегда было так просто: встретились, полюбили, победили зло, жили долго и счастливо.
В реальности не было ни долго, ни счастливо.
Были сделки, контракты, брачные договоры и кладбища, полные женщин, которые верили в любовь.
Я не хотела оказаться на том кладбище.
Я повернулась к кровати.
Гримуар Морганы Бейвуд лежал на подушке, открытый на странице «Вдовьего венца». Я не читала его сегодня — мне хватило вчерашнего. Но какая-то сила тянула меня к этой книге, заставляла перечитывать одни и те же строки, искать лазейки, которые не существовало.
Я подошла и села на край кровати.
Провела пальцем по строчкам.
«Проклятие Вдовьего венца спадёт только тогда, когда жена проклянёт мужа искренне и умрёт от его руки».
Искренне.
Ключевое слово.
Она должна проклясть его искренне. А если она не сможет? Если она не будет его ненавидеть?
Я вспомнила заметку Морганы о шестой жене, которая не прокляла мужа и прожила три года, пока не умерла от чумы. Три года. Не вечность, но достаточно, чтобы собрать силы, найти способ разорвать проклятие, сбежать, выжить.
Три года.
Я сжала край книги так сильно, что старый пергамент затрещал.
Три года — это много. Это тысяча дней. Это десять тысяч часов, чтобы придумать план. Даже если Николас Бейвуд самый терпеливый человек на свете, он не сможет ждать вечно. Проклятие сжирает его. С каждым днём он становится слабее, больнее, серее. В какой-то момент он сломается. И тогда он придёт ко мне с ножом.
Или с мольбой.
Я закрыла гримуар.
Положила его под подушку.
Легла на кровать, не раздеваясь, и уставилась в потолок, где трещины складывались в карту незнакомых земель.
— Николас Бейвуд, — прошептала я в темноту. — Ты хотел жену, которая проклянёт тебя. Ты её получишь. Но не сегодня. И не так, как ты думаешь.
Я закрыла глаза.
И впервые за эту долгую, страшную, полную потерь неделю, я улыбнулась.
Не широко. Не радостно.
Но улыбнулась.
Потому что поняла: у меня есть время.
И у меня есть оружие, которое Николас Бейвуд не учёл.
Моё умение ждать.
В коридоре, привалившись спиной к стене, стоял Николас.
Он не подслушивал.
Ну, может быть, чуть-чуть.
Он просто стоял и смотрел на дверь, за которой его жена — его прекрасная, гордая, яростная жена — лежала на кровати в красном платье, сжимая в руках его родовой гримуар, которого у неё быть не должно было.
Он знал, что она нашла книгу.
Знал с той самой ночи, когда гримуар исчез из его покоев в замке Бейвуд и появился в библиотеке Файервид. Магия крови не лжёт — он чувствовал, где находится его наследие, как чувствует раненый зверь своё логово.
Он мог забрать книгу.
Мог сжечь её.
Мог спрятать так, чтобы никто не нашёл.
Но он не сделал этого.
Потому что хотел, чтобы Азалия знала правду. Хотел, чтобы она понимала, на что идёт. Хотел, чтобы у неё был выбор — даже если этот выбор иллюзорен, даже если оба пути ведут к одной и той же двери.
— Ты проклянёшь меня, Азалия, — прошептал он в пустоту коридора. — Я знаю. И я приму это. Но прежде чем ты это сделаешь… я попробую сделать так, чтобы ты меня простила.
Он оттолкнулся от стены и пошёл в свои покои.
Огромный. Хмурый. С серебряными нитями на висках.
И впервые за много лет, когда он шёл по тёмному коридору, его тень не отставала от него, не цеплялась за пятки, не шептала проклятий. Его тень молчала.
Потому что на этот раз у неё не было причин для угроз.
Её хозяин уже нашёл свою погибель.
И её звали Азалия.
Глава 2
Карета тряслась так, будто ехала не по дороге, а по полю, усеянному валунами.
Я сидела у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как пейзажи за окном сменяют друг друга — от зелёных холмов Файервида до серых, выжженных равнин, которые отделяли наши земли от северных территорий Бейвудов. С каждым часом дороги природа становилась беднее, деревья — ниже и корявее, небо — тяжелее и свинцовее.
Будто сам мир предупреждал меня: ты едешь не в гости, ты едешь в ссылку.
Николас сидел напротив.
Молчал.
Он молчал уже шесть часов.
С того самого момента, как мы сели в карету на рассвете, он не произнёс ни слова. Даже когда я специально громко захлопнула дверцу. Даже когда я попросила кучера ехать быстрее (кучер послушался, и карету подбросило на ухабе так, что меня едва не выкинуло с сиденья). Даже когда я демонстративно достала из саквояжа книгу стихов и начала читать вслух — громко, с выражением, хотя знала, что он терпеть не может поэзию (этот факт мне сообщила моя горничная, которая подслушала разговор его камердинера).
Николас сидел, сложив руки на коленях, и смотрел в окно.
Его профиль был высечен из гранита. Плечи — как скалы. Камзол — синий, в тон его глаз, но сами глаза сейчас казались серыми из-за тусклого света, пробивающегося сквозь затянутое облаками небо.
Он не смотрел на меня.
Совсем.
Даже когда я чихнула — три раза подряд, громко и фальшиво (аллергия на пыль в обивке кареты была настоящей, но я могла бы подавить чихание, если бы захотела), он не повернул головы.
Только его пальцы дрогнули.
Правый указательный — один раз, коротко, будто дёрнулась струна.
Я заметила это.
Файервиды замечают такие вещи.
— Милорд, — сказала я наконец, нарушая тишину, которая стала плотной, как смола. — Вы собираетесь молчать всю дорогу?
Он повернул голову. Медленно. Так, будто его шею сковал артрит.
— Я не люблю болтать без дела, графиня.
— А я не люблю сидеть в карете с живым мертвецом, — парировала я. — Раз уж мы оба оказались в ситуации, которая не нравится ни одному из нас, могли бы хотя бы попытаться сделать её сносной. Например, поговорить о погоде.
Николас посмотрел на окно. За ним моросил дождь — мелкий, противный, ледяной.
— Идёт дождь, — сказал он.
— Блестящее наблюдение, милорд. Вы, наверное, много часов тренировались, чтобы достичь такого уровня проницательности.
— Я тренировался выживать, графиня. А не остроумие.
Он снова отвернулся к
Нет. Не так.
Разговор даже не начинался.
Я скрестила руки на груди и уставилась в его спину (потому что он сидел ко мне боком, и я видела его широкую, обтянутую сукном спину, такую живую, тёплую, человеческую — почему я вообще обращаю внимание на такие глупости?).
— Вы всегда такой? — спросила я.
— Какой?
— Каменным.
Он помолчал.
— Я такой, какой есть.
— Это не ответ.
— Это единственный ответ, который вы получите сегодня, графиня.
Я хотела взорваться. Хотела закричать на него, бросить в него книгой (стихи дядюшки Олдриджа были ужасны, и я не пожалела бы о их потере), выпрыгнуть из кареты на полном ходу и побежать обратно в Файервид, даже если бы это заняло три дня.
Но я сдержалась.
Я — Азалия де Файервид, теперь уже Бейвуд — не кричу на мужчин. Не потому, что это неприлично. Потому что крик — это слабость. Слабость показывает, что тебя задели. А я не хотела, чтобы Николас Бейвуд знал, что он может меня задеть.
Поэтому я улыбнулась.
Холодно, вежливо, той улыбкой, которую моя мать называла «маска светской львицы».
— Как скажете, милорд.
И замолчала.
Тоже.
Дорога заняла три дня.
Мы останавливались в придорожных трактирах, грязных и пропахших кислым пивом. Николас каждый раз снимал для меня отдельную комнату — лучшую, какую мог найти — и сам проверял замки на дверях, а потом стоял в коридоре до тех пор, пока я не гасила свечи.
Я слышала его шаги.
Тяжёлые, мерные, как маятник.
Он ходил взад-вперёд по коридору, и скрип половиц под его сапогами был единственной музыкой, которая убаюкивала меня на ночь.
Я ненавидела себя за то, что эта музыка меня успокаивала.
На второй день я решила, что молчание душит меня.
Мы снова ехали через серую равнину, и дождь всё лил и лил, и я чувствовала, как моё терпение трещит по швам.
— Расскажите мне о проклятии, — сказала я прямо.
Николас, который дремал (или делал вид, что дремлет — его дыхание было слишком ровным для сна), открыл глаза.
— Нет.
— Почему?
— Потому что это не та тема, которую обсуждают в карете.
— А где её обсуждают?
— Нигде.
Я подалась вперёд.
— Милорд, я ваша жена. Я живу в вашем доме. Я ношу ваше кольцо. Если проклятие имеет ко мне отношение — а я подозреваю, что имеет, иначе зачем бы вам было на мне жениться — то я имею право знать правду.
Николас молчал так долго, что я уже решила, что он снова ушёл в свою каменную непроницаемость.
А потом он сказал:
— Вы умрёте, если узнаете.
— Я умру, если не узнаю, — ответила я. — По крайней мере, первый вариант даёт мне возможность подготовиться.
Он посмотрел на меня.
Впервые за два дня — по-настоящему посмотрел. Не мельком, не краем глаза, а в упор, прожигая, сканируя, изучая.
— Я не хочу вашей смерти, Азалия, — сказал он, и его голос впервые за всё время потерял свою каменную ровность. В нём появилась трещина. Маленькая. Тонкая. Почти незаметная.
— Тогда зачем вы на мне женились?
Он не ответил.
Только сжал челюсть так сильно, что желваки заходили под кожей.
— Мы приедем завтра утром, — сказал он. — Отдохните.
И снова закрыл глаза.
Я смотрела на него и думала:
Он боится. Не меня. Не проклятия. Не смерти. Он боится того, что я могу узнать правду и… что?
И возненавидеть его?
Или, наоборот, полюбить?
Я не знала. Но я решила, что узнаю. Обязательно. Даже если для этого мне придётся вырвать правду из него клещами.
Замок Бейвуд появился на горизонте на рассвете третьего дня.
Я ожидала чего-то величественного. Старого, но красивого — с высокими башнями, стрельчатыми окнами, резными воротами и флагами, развевающимися на ветру. Мой родной Файервид был именно таким — белокаменный, с алыми крышами, с садами, которые цвели даже зимой (благодаря древней магии, которую наши предки вложили в землю).
Замок Бейвуд был другим.
Серым.
Я не могла подобрать другого слова. Он был серым. Весь — от фундамента до самых высоких шпилей. Серый камень, серые стены, серые башни, серые ворота. Даже небо над ним казалось более тёмным, более свинцовым, чем над окружающей равниной.
Если бы я верила в приметы, я бы сказала, что сам воздух здесь был отравлен.
— Нравится? — спросил Николас, впервые проявив инициативу в разговоре.
— Он… мятежный, — ответила я осторожно.
— Мрачный, вы хотите сказать. Не стесняйтесь. Все так говорят.
— Я не все, милорд. Я ваша жена.
— Это не мешает вам быть как все.
Он вышел из кареты первым, даже не предложив мне руки.
Я вышла сама — спрыгнула на землю, чуть не увязнув в грязи (дожди здесь, видимо, были обычным делом), и подняла голову.
Замок нависал надо мной.
Буквально.
Его стены были такими высокими, что я не видела верхушек башен — они уходили в облака и терялись там. Ворота были открыты, но за ними открывался двор, такой же серый, как и всё остальное, вымощенный камнем, который блестел от дождя.
И тишина.
Николас сказал, что в замке живут триста человек — слуги, стража, ремесленники. Но я не слышала ни голосов, ни шагов, ни собачьего лая, ни детского смеха.
Только ветер.
И где-то далеко — волчий вой.
— У вас есть волки? — спросила я, оборачиваясь к Николасу.
— Были, — ответил он, не глядя на меня. — Теперь их нет. Это ветер воет в башнях.
Он солгал.
Я знала это — чувствовала кожей, костями, тем странным даром Файервидов, который никогда меня не подводил. Это был не ветер. Это были волки. Живые, настоящие, голодные.
Но я не стала спорить.
Вместо этого я подобрала юбки и шагнула под свод ворот.
Внутренний двор замка был ещё мрачнее, чем фасад.
Колодец посредине — с цепью, которая скрипела и раскачивалась на ветру, хотя не было ни души, кто мог бы её раскачать. Конюшни слева — пустые, с распахнутыми дверьми, внутри которых темнела пустота. Кухонный флигель справа — из трубы шёл дым, единственное свидетельство того, что здесь вообще кто-то жив.
Слуги, которые встречали нас, были молчаливы.
Они кланялись — низко, почти до земли — но не говорили ни слова. Даже «добро пожаловать» не произнесли. Только открывали двери, указывали жестами направление и исчезали в тенях, будто их и не было.
— Они что, немые? — спросила я у Николаса, когда мы поднимались по главной лестнице в замок.
— Нет. Просто боятся.
— Вас?
— Проклятия.
Он толкнул массивные дубовые двери, и
Большой зал Бейвуда был огромным.
И пустым.
Каменные стены, каменный пол, высокий потолок с деревянными балками, которые почернели от времени и копоти. Камин — такой большой, что в нём мог бы стоять мой будуар целиком — пылал, но его тепло не достигало дальше первых трёх рядов каменных скамей.
На стенах висели шкуры.
Волчьи шкуры.
Десятки. Сотни. Они покрывали стены от пола до потолка, серые, бурые, чёрные, с пустыми глазницами, в которых застыл вечный страх. Между шкур висели мечи — старые, ржавые, с зазубринами на лезвиях. И гербы — синий щит с серебряным волком, который, казалось, смотрел на меня живыми глазами.
— Вы украшаете дом трупами, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно.
— Это традиция, — ответил Николас, проходя вперёд. — Каждый Бейвуд, достигший совершеннолетия, должен убить волка и повесить его шкуру в этом зале.
— Сколько вам было, когда вы убили своего первого?
— Двенадцать.
— А последнего?
Он остановился.
Повернулся ко мне.
— Волки перевелись, когда я женился в первый раз, — сказал он. — Проклятие их распугало. Или они чуяли смерть.
Он сказал это так спокойно, так буднично, будто речь шла о погоде или о ценах на зерно.
А я стояла и смотрела на волчьи шкуры и думала: Это будет моя комната. Моя гостиная. Моя тюрьма. Я буду пить чай под взглядами мёртвых глаз каждое утро.
— Где мои покои? — спросила я, чтобы сменить тему.
— На третьем этаже, западное крыло. Я провожу.
Он пошёл вперёд, и я пошла за ним, и наши шаги гулко разносились по пустому залу, умножаясь эхом, которое дробилось на тысячи осколков.
Покои оказались… странными.
Большими. Слишком большими для одной женщины. Три комнаты — спальня, гардеробная и кабинет. Окна — высокие, стрельчатые, с видом на северный лес, который чернел на горизонте как зубы дракона.
Мебель была старой, тяжёлой, из тёмного дерева, которое пахло маслом и воском и ещё чем-то сладковатым, почти приторным. Кровать — с балдахином из чёрного бархата, расшитого серебряными волками. Камин — тлеющий, с углями, которые не давали тепла.
— Здесь жила моя мать, — сказал Николас, останавливаясь у порога. — Потом — первая жена. Потом — вторая. Теперь — вы.
— И все они умерли в этой комнате?
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Мать умерла в родах. Первая жена — от проклятия. Вторая — от чумы.
— В этой кровати?
— В этой, — кивнул он.
Я медленно подошла к кровати и провела рукой по бархатному покрывалу.
Оно было холодным.
Как кольцо на моём пальце в день свадьбы.
— Вы привели меня сюда, чтобы я умерла, — сказала я, не оборачиваясь. — Признайтесь хотя бы в этом.
Николас молчал.
Я повернулась.
Он стоял в дверях, и его лицо было непроницаемым, как маска. Но глаза… глаза снова горели той болезненной, отчаянной пустотой, которую я видела у алтаря.
— Я не прошу любви, леди, — сказал он тихо. — Только вашего присутствия здесь.
— Для чего? Чтобы я прокляла вас?
— Чтобы вы были.
Он развернулся и ушёл, не дожидаясь ответа.
Я осталась одна.
В комнате, где умерли три женщины.
С кольцом на пальце, которое всё ещё пульсировало, как второе сердце.
И с вопросом, который жёг меня изнутри:
Что значит «чтобы вы были»?
Я решила, что это подтверждение моей теории.
Он сказал: «Я не прошу любви. Только вашего присутствия».
Присутствия.
Не любви, не нежности, не заботы, не поддержки. Не партнёрства, не дружбы, не семьи.
Присутствия.
Тела.
Жертвы.
Он хотел, чтобы я была здесь — в этом замке, в этой комнате, в этой кровати — чтобы проклятие наконец получило то, что ему нужно. Мою ненависть. Мою смерть. Моё проклятие.
Я была права с самого начала.
Я повторяла это себе, как заклинание, пока распаковывала вещи (служанки не пришли — или их не было, или им запретили). Я вешала платья в гардероб, раскладывала книги на полках, ставила на туалетный столик свои гребни и флаконы с духами.
Я была права.
Я была права.
Если бы я повторяла это достаточно громко в своей голове, то, может быть, поверила бы.
Но что-то внутри меня — тот самый дурацкий дар Файервидов, который заставлял меня чувствовать правду, даже когда я хотела её не чувствовать — шептал: Он не лжёт. Он действительно не просит любви. Но он не просит и смерти. Он просит… не знаю. Чего-то, чего нет в словарном запасе.
Я заткнула этот голос.
Заткнула так же, как затыкала совесть всякий раз, когда мне нужно было сделать что-то, что я считала правильным, но трудным.
К вечеру я закончила.
Мои покои стали моими. Чужие следы — следы матери, двух жён, потерянной нежности — исчезли под слоем моих вещей, моих запахов, моей жизни.
Я стояла у окна и смотрела на лес.
Там, в темноте, за деревьями, кто-то выл.
На этот раз я была уверена — волки.
Ужин подали.
Слуга в синей ливрее (первый говорящий слуга, которого я встретила в этом замке — он сказал: «Ужин подан, ваша милость») принёс поднос с едой в мои покои.
Я спросила, где граф.
Слуга ответил, что граф ужинает в своих покоях и просил меня не беспокоиться.
Я спросила, будет ли он сегодня в моей спальне.
Слуга покраснел (впервые за весь день я увидела живой цвет в этом сером мире) и сказал, что граф Бейвуд никогда не посещает спальню жены без её приглашения.
— А предыдущих жён приглашали? — спросила я.
Слуга побледнел и быстро вышел.
Я осталась с холодным супом, чёрствым хлебом и куском мяса, которое выглядело так, будто его приготовили неделю назад.
Я не ела.
Я сидела и смотрела на дверь.
Николас не пришёл.
Ночь опустилась на замок Бейвуд как чёрное покрывало.
Я не спала.
Лежала на кровати, где умерли три женщины (я приказала сменить постельное бельё, но запах — сладковатый, приторный, похоронный — остался), и смотрела в потолок.
Там, в тенях, кто-то шевелился.
Не крысы. Не призраки. Что-то другое. Древнее. Злое.
Я чувствовала это кожей.
Магия.
Старая магия, которая жила в стенах этого замка, в каждой трещине, в каждом камне, в каждой волчьей шкуре. Она дышала. Она ждала. Она хотела.
Чего?
Моей крови?
Моей смерти?
Моей любви?
Я не знала.
Я закрыла глаза и попыталась уснуть, но сон не шёл.
Вместо этого я думала о Николасе.
О его седых висках. О его дрожащих пальцах, когда он надевал мне кольцо. О его голосе, который треснул, когда он сказал: «Я
Он не хотел моей смерти.
Но он знал, что она случится.
Он знал это, когда подписывал брачный договор. Когда ехал в Файервид. Когда смотрел на мой портрет, который мать повесила в гостиной (чтобы жених знал, что покупает).
Он знал, и всё равно женился.
Почему?
Почему, если он не хотел моей смерти?
Я села на кровати.
— Потому что он хотел жить, — сказала я вслух. — Или потому что боялся умирать один.
Но это было слишком просто.
Слишком человечно.
Николас Бейвуд не был просто человеком. Он был графом. Воином. Носителем проклятия, которое пожирало его заживо. В нём боролись два существа — человек, который хотел любить, и проклятие, которое хотело убивать.
Я была полем битвы.
Он женился на мне не потому, что я была идеальной жертвой.
А потому, что я была последней надеждой.
И это знание — внезапное, острое, как удар ножа — заставило меня заплакать.
Тихими слезами.
Слезами, которые я не позволяла себе с того дня, как отец сообщил мне о помолвке.
Я плакала не от страха.
Я плакала от его боли.
И ненавидела себя за это.
Утром я спустилась в большой зал.
Николас уже сидел за столом — огромным, дубовым, за которым можно было усадить пятьдесят человек. Он сидел в одиночестве, с чашкой чёрного кофе и пустой тарелкой.
— Доброе утро, милорд, — сказала я, садясь напротив.
Он поднял глаза.
Круги под ними были чёрными, как уголь. Он не спал ещё хуже, чем я.
— Вы плакали, — сказал он.
— Я всегда плачу по утрам. Это очищает поры.
— Азалия.
— Графиня Бейвуд для вас, милорд.
Он молча смотрел на меня.
Я выдержала его взгляд, хотя внутри всё дрожало.
— Вы будете завтракать? — спросил он наконец.
— Буду.
Он хлопнул в ладоши, и из теней вынырнул слуга. Тот же, что приносил ужин. Бледный, как полотно.
— Принесите завтрак для графини, — приказал Николас.
Слуга поклонился и исчез.
Мы остались одни.
— Я хочу осмотреть замок, — сказала я.
— Как пожелаете.
— Я хочу, чтобы вы меня сопровождали.
Он поднял бровь.
— Боитесь заблудиться?
— Боюсь, что меня съедят волки.
— Волков нет, — повторил он.
— Я слышала их ночью.
— Вам показалось.
Он врал. Снова. И снова я это чувствовала.
Но я решила не давить.
Пока.
Завтрак был лучше ужина — свежий хлеб, масло, мёд, яйца, бекон. Я ела с аппетитом, не глядя на Николаса, который сидел напротив и не притрагивался к еде.
— Вы не едите, — заметила я.
— Я не голоден.
— Вы никогда не голодны. Это проклятие?
Он промолчал.
— Или вы боитесь, что я отравлю вас в первый же день?
Он усмехнулся. Впервые за три дня.
Коротко, горько, но всё же.
— Если бы вы хотели меня отравить, вы бы сделали это умнее, — сказал он. — Например, подмешали бы яд в кофе на свадьбе.
— Я подумала об этом, — призналась я. — Но потом решила, что это слишком банально.
— Что вы решили?
— Что вы заслуживаете более оригинальной смерти.
Он смотрел на меня долгим, странным взглядом.
— Вы думаете о том, как меня убить?
— Я думаю о том, как выжить, милорд. Ваша смерть или моя — не имеет значения. Главное — чтобы я осталась в живых.
— И вы готовы убить меня ради этого?
— Вы готовы убить меня ради своего проклятия.
Он замолчал.
Встал из-за стола.
— Экскурсия начинается через час у главных ворот, — сказал он и ушёл, не оглядываясь.
Я смотрела ему в спину и думала:
Он боится. Не меня. Не смерти. Он боится, что я права. Что он действительно готов убить меня. И что он не сможет этого сделать.
Экскурсия по замку была… познавательной.
Николас водил меня по коридорам и залам, показывал библиотеку (пыльную, заброшенную, с книгами, которые никто не читал десятилетиями), оружейную (там было холодно, темно и пахло кровью, хотя кровь не проливали здесь уже много лет), кухню (огромную, с печами, в которых могли зажарить целого быка, но сейчас там готовили только похлёбку и кашу).
Он был скуп на слова.
«Это западное крыло. Это восточное. Сюда не ходите — там обвалился потолок. Сюда ходите — там кладовая с вином. Сюда не ходите никогда — там подземелье».
— Почему я не могу ходить в подземелье? — спросила я.
— Там опасно.
— Для кого? Для меня или для того, кто там заточён?
Он остановился.
Повернулся.
— Вы задаёте слишком много вопросов, графиня.
— Я любознательна.
— Любознательность убила кошку.
— А удовлетворение вернуло ее обратно.
Он моргнул.
— Это старая поговорка?
— Это надежда.
Мы смотрели друг на друга.
Между нами было три шага. Три шага серого камня, холодного воздуха и тишины.
— В подземелье никто не заточён, — сказал он. — Там просто темно и скользко. Вы упадёте и сломаете шею. А мне не нужна мёртвая жена на первой неделе брака.
— Когда вам понадобится мёртвая жена?
Он не ответил.
Повернулся и пошёл дальше.
Я пошла за ним.
К вечеру я вымоталась.
Бродить по замку Бейвуд было как бродить по лабиринту — каждый коридор был похож на предыдущий, каждая дверь вела в никуда, каждый поворот открывал новый серый пейзаж.
Я попрощалась с Николасом у дверей моих покоев и вошла внутрь.
Комната встретила меня холодом.
Камин не топили весь день, и воздух здесь был ледяным, как в склепе.
Я подошла к окну.
Лес чернел на горизонте.
И оттуда, из черноты, снова донёсся вой.
Волки.
Я была уверена.
Я прижала ладонь к стеклу и прошептала:
— Я не боюсь вас.
Это была ложь.
Я боялась.
Но не волков.
А того, что через месяц, или через год, я стану такой же, как этот замок — серой, холодной, пустой внутри.
С волчьими шкурами на стенах и мёртвыми глазами на гербах.
— Нет, — сказала я громко. — Не стану.
Я отошла от окна, зажгла свечи (магия Файервидов позволяла мне зажигать огонь без спичек — пусть это была слабая, бесполезная магия, но она была моей), села за стол и достала гримуар.
Я не знала, что ищу.
Но я знала, что не остановлюсь, пока не найду.
В ту ночь я не спала.
Я читала.
Страница за страницей, кровь за кровью, проклятие за проклятием.
Я узнала, что Бейвуды прокляты уже триста лет. Я узнала, что их первая графиня, Моргана, была ведьмой — сильной, древней, опасной. Я узнала, что она прокляла своего мужа не из-за измены, как гласила легенда, а потому что он убил её ребёнка.
Я узнала, что проклятие можно снять не только смертью жены.
Были
Но они были спрятаны в другой книге.
В той, что хранилась в восточной башне.
Туда, куда Николас запретил мне ходить.
Я закрыла гримуар и улыбнулась.
— Ну что ж, милорд, — сказала я в темноту, — если вы запретили мне ходить в башню, значит, именно там я и должна побывать.
Волки выли за окном.
Они словно подбадривали меня.
Или предупреждали.
Я не знала.
Но я знала, что завтра начну своё расследование.
С проклятия.
С восточной башни.
С правды, которую Николас так отчаянно пытался скрыть.
За стеной, в своих покоях, Николас стоял у окна и смотрел на лес.
Волки выли.
Он слышал их так же ясно, как и она.
Он знал, что она слышит их. Знал, что она не поверила его лжи о ветре. Знал, что она думает, будто он врёт обо всём.
Он и врал.
Почти обо всём.
Но не о том, что не хочет её смерти.
— Азалия, — прошептал он, прижимаясь лбом к холодному стеклу, — если бы ты знала, как я хочу, чтобы ты жила. Если бы ты знала, как я хочу, чтобы ты была счастлива. Если бы ты знала…
Он замолчал.
Потому что если бы она знала правду, она бы возненавидела его ещё сильнее.
А он не хотел её ненависти.
Он хотел её.
Всю.
С её колкостями, её насмешками, её красными платьями, её глупой поэзией, её рыжими волосами и её глазами, которые видели правду, даже когда он пытался её спрятать.
— Прости меня, — сказал он.
Не за то, что сделал.
А за то, что сделает.
Волки завыли громче.
И в этом вое слышалось что-то похожее на плач.
Глава 3
На четвёртый день моего заточения в замке Бейвуд я проснулась от того, что кто-то стоял у моей кровати.
Сердце ухнуло в пятки.
Я резко села, вскинув руку для защиты — глупый жест, потому что моя магия огня была слабой, а кинжал остался лежать под подушкой. Но моя рука не встретила врага.
Вместо этого я увидела Николаса.
Он стоял в трёх футах от моей кровати, скрестив руки на груди, и смотрел на меня. В полумраке раннего утра его лицо казалось вырезанным из старого камня — серым, неподвижным, древним.
— Милорд, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя сердце всё ещё колотилось где-то в горле. — У нас заведено сообщать о своём присутствии стуком в дверь.
— Я стучал. Три раза.
— Я спала.
— Я заметил.
Он не извинился. Конечно, не извинился. Граф Бейвуд не извиняется перед женой за то, что напугал её до полусмерти — это было бы слишком по-человечески.
— Зачем вы здесь? — спросила я, натягивая одеяло до подбородка. Ночная сорочка была тонкой, почти прозрачной, и я чувствовала себя уязвимой под его неподвижным взглядом.
— Нужно поговорить, — сказал он.
— Сейчас? Солнце ещё не встало.
— В Бейвуде солнце встаёт поздно. А правила нужно обсуждать до того, как начнётся день.
Правила.
Я внутренне подобралась, как кошка, которая почуяла опасность.
— Какие правила?
Николас сделал шаг в сторону, и я увидела, что он не один. За его спиной стоял слуга — тот самый бледный парень в синей ливрее, который приносил мне ужин. В руках он держал поднос с завтраком, но почему-то не ставил его на стол, а ждал какого-то знака.
— Оставь, — сказал Николас, не оборачиваясь.
Слуга поклонился, поставил поднос на комод и вышел, бесшумно притворив дверь.
Мы остались вдвоём.
— Я слушаю, — сказала я, садясь прямее и стараясь придать лицу выражение спокойного достоинства.
Николас прошёлся по комнате — медленно, тяжело, как зверь в клетке. Он смотрел на мои книги, разложенные на столе, на моё платье, перекинутое через спинку кресла, на кольцо, которое я сняла на ночь и положила на прикроватную тумбочку. Его взгляд задержался на кольце дольше, чем на всех остальных вещах.
— Вы снимаете его на ночь, — заметил он.
— Оно мешает спать.
— Не снимайте. Кольцо защищает вас.
— От чего?
Он не ответил. Вместо этого он подошёл к окну и дёрнул штору так резко, что чуть не сорвал её с карниза. Серый, предрассветный свет хлынул в комнату, и я зажмурилась.
— В Бейвуде три правила, — сказал он, глядя в окно, на чернеющий лес. — Только три. Вы должны их запомнить. Вы должны их соблюдать. Ваша жизнь зависит от этого.
— Моя жизнь, — повторила я. — Или ваша?
Он не обернулся.
— Моя жизнь зависит от вас, графиня. Ваша — от правил.
— Звучит как угроза.
— Это предупреждение.
Он повернулся ко мне, и в его глазах я снова увидела ту странную смесь — пустоту, которая пыталась скрыть боль, и боль, которая прорывалась сквозь пустоту, как трава сквозь асфальт.
— Первое правило, — сказал он. — Вам нельзя в восточную башню.
Я изогнула бровь.
— Восточную? Ту, что видна из моего окна?
— Ту самую.
— Почему?
— Потому что там опасно.
— Темно и скользко? Как в подземелье?
— Нет, — сказал он спокойно. — Там старое проклятие. Сильное. Если вы войдёте, оно может… проснуться.
— Проснуться? — я не сдержала усмешки. — Проклятия спят?
— Некоторые спят. Это — спит. Или притворяется, что спит. Я не хочу проверять.
Я подалась вперёд, чувствуя, как во мне просыпается охотничий азарт.
— В гримуаре, который я нашла в своей библиотеке, говорилось, что способ снять проклятие спрятан в восточной башне.
Николас замер.
Впервые за всё время нашего знакомства я увидела на его лице не маску, не пустоту, не спокойствие — а настоящую, живую эмоцию.
Страх.
Он боялся.
Не за себя. За меня?
— Вы читали гримуар, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.
— Читала.
— Сколько?
— Достаточно, чтобы понять, зачем вы на мне женились.
Он сделал шаг ко мне. Ещё один. Теперь он стоял так близко, что я чувствовала запах его одеколона — древесный, горьковатый, с нотками дыма.
— Вы ничего не поняли, — сказал он тихо. — Вы прочитали слова, но не поняли их смысла. И поэтому вы будете слушать меня сейчас очень внимательно.
Я хотела огрызнуться. Хотела сказать, что я не глупая девчонка, которую можно запугать правилами и запретами. Но что-то в его голосе — не угроза, нет, скорее мольба — заставило меня промолчать.
— Второе правило, — сказал он. — После заката вы не выходите из своих покоев без меня.
— Что значит «без вас»?
— Значит, что если вам нужно выйти — вы зовёте меня, и я провожу вас. Если я далеко — вы не выходите.
— Вы запрещаете мне выходить из комнаты ночью?
— Я запрещаю вам выходить из комнаты ночью
— Для человека, который спит в другом крыле замка, разница несущественна.
— Я буду спать в гостиной рядом с вашей спальней, — сказал он, и в его голосе не было никакого намёка на шутку или флирт.
Я моргнула.
— Вы… будете спать в моей гостиной?
— Я буду спать на диване в вашей гостиной. С этой ночи. Чтобы быть рядом, если понадобится.
— Это неприлично.
— Это безопасно.
— Люди подумают…
— Люди в этом замке не думают, — перебил он. — Они выживают. И чем меньше они будут думать о том, что происходит в покоях графини, тем дольше они проживут.
Я почувствовала, как по спине пробежал холодок.
— Вы их запугиваете?
— Я их защищаю, — сказал он. — Запугивают проклятия, графиня. Я же — просто стена, которая пытается удержать их снаружи.
Он замолчал.
Я смотрела на него и пыталась понять, говорит ли он правду. Мой дар Файервидов молчал. Впервые за много лет. Не то чтобы он перестал работать — он просто не мог определить, где правда, а где ложь, потому что Николас Бейвуд сам не знал, во что он верит.
— Третье правило, — сказал он после долгой паузы. — Это самое важное.
— Я слушаю.
— Не смотрите в глаза тени на стене.
Я ждала продолжения.
Оно не последовало.
— И всё? — спросила я. — Не смотреть в глаза тени на стене? Какой стены? Чьей тени? Когда?
— Любой стены. Любой тени. Всегда, — сказал он. — Если вы увидите тень, которая смотрит на вас — не смотрите в ответ. Отведите взгляд. Уйдите из комнаты. Позовите меня. Но не смотрите ей в глаза.
— Что случится, если я посмотрю?
Николас побледнел.
Я не думала, что он может стать бледнее — его кожа и так была серой, как пепел. Но он побледнел. До синевы.
— Оно войдёт в вас, — сказал он. — А потом вы умрёте.
— Или прокляну вас? — спросила я.
Он не ответил.
Только покачал головой — едва заметно, едва уловимо — и вышел из комнаты, оставив меня одну с остывшим завтраком и тремя правилами, которые звучали как приговор.
«Нельзя в восточную башню».
«После заката не выходить без меня».
«Не смотреть в глаза тени».
Я повторяла их про себя весь день, как ученица, заучивающая урок перед экзаменом.
Нельзя.
Не выходить.
Не смотреть.
Три запрета, которые должны были меня защитить. Или запереть. Или приготовить к чему-то, о чём Николас не решался говорить вслух.
Я провела день в своей комнате.
Не потому, что хотела соблюдать правила — просто мне нужно было подумать.
Я сидела у окна и смотрела на восточную башню.
Она возвышалась над замком, как чёрный палец, указующий на небо. Она была старше всего остального — камень её стен был тёмным, почти чёрным, с зелёными подтёками мха, который рос там, где не должен был расти. Окна в башне были заложены кирпичом — грубо, наспех, будто кто-то торопился запечатать то, что находилось внутри.
Или то, что находилось снаружи.
Я вспомнила слова Николаса: «Там старое проклятие. Сильное. Если вы войдёте, оно может проснуться».
Проклятие, которое спит.
Проклятие, которое может проснуться.
Проклятие, которое можно снять, если найти способ в восточной башне.
Я провела пальцем по стеклу, рисуя невидимые узоры.
— Ты хочешь, чтобы я туда не ходила, — прошептала я. — Значит, именно туда я и должна пойти.
Вопрос был только во времени.
День тянулся медленно, как патока.
Я попросила слуг принести мне книг — любых, какие есть в библиотеке. Они принесли. Три тома: один по истории Бейвудов (скучный, написанный сухим канцелярским языком), один о травах Севера (полезный, но не для моего вопроса) и один — старый, потрёпанный, с вырванными страницами — о магии крови.
Я читала весь день.
Искала упоминания о восточной башне. О тенях на стенах. О проклятии, которое можно снять не через смерть жены, а через что-то другое.
Ничего.
Страницы о башне были вырваны.
Кто-то — Николас? Его отец? Моргана Бейвуд собственной рукой? — удалил всё, что могло бы мне помочь.
Я закрыла книгу и посмотрела на за окно.
Солнце садилось.
Небо над лесом полыхало багрянцем, как будто сам мир горел.
Скоро наступит ночь.
Скоро вступят в силу правила.
Скоро Николас придёт спать на диване в моей гостиной.
Я встала с кресла, подошла к гардеробу и достала тёплый плащ. Тёмно-синий, почти чёрный — идеальный для того, чтобы сливаться с тенями.
— Что вы делаете, ваша милость?
Я обернулась.
В дверях стояла девушка — та самая горничная, которую мне выделили по прибытии. Её звали Элли. Ей было лет шестнадцать, она была бледной, пугливой и смотрела на меня как на привидение.
— Гулять, Элли, — сказала я. — Сейчас закат. Лучшее время для прогулок.
— Но ваша милость, — девушка побледнела ещё сильнее, что казалось невозможным, — граф велел…
— Я знаю, что велел граф. Я также знаю, что я его жена, а не его пленница. Если я хочу гулять, я буду гулять.
— Он убьёт меня, если с вами что-то случится, — прошептала Элли.
Я посмотрела на неё.
Испуганная девочка. Запуганная проклятием, правилами, самим именем графа Бейвуда.
— Со мной ничего не случится, — сказала я мягко. — Иди спать, Элли. И никому не говори, что видела меня в плаще.
Горничная колебалась.
— Ваша милость…
— Элли, — я взяла её за плечи и посмотрела прямо в глаза. — Я даю вам слово Файервид. С вами ничего не случится. А если граф рассердится — я скажу, что приказала вам молчать. И он не посмеет тронуть вас, потому что я его жена и моё слово в этом доме имеет вес.
Она не поверила.
Я видела это по её глазам.
Но она кивнула и вышла, плотно притворив дверь.
Я осталась одна.
Передо мной была дверь в коридор. За ней — три правила, которые я собиралась нарушить.
Все сразу.
Ночь опустилась на замок Бейвуд, как чёрное покрывало.
Я выскользнула из своих покоев через чёрный ход — маленькую дверь для слуг, которую Элли показала мне в первый же день («На случай пожара, ваша милость, или если вам нужно будет быстро выйти, чтобы не встретиться с графом»). Коридор за дверью был узким, тёмным и пах плесенью.
Я шла медленно, стараясь не шуметь.
В одной руке я несла маленький фонарь — магический, с вечным огнём внутри (это я умела делать лучше всего — зажигать огонь, который не гаснет, пока его обладатель жив). В другой — кинжал, который я вытащила из потайного кармана платья.
Кинжал был тонким, остро отточенным, с
Нижний этаж замка спал.
Слуги разошлись по своим комнатам. Стража замерла на постах — я видела их тени у ворот и на стенах, но они смотрели наружу, на лес, а не внутрь, на замок. Никто не ждал нападения изнутри. Никто не ждал, что графиня Бейвуд в первую же неделю своего заточения отправится на разведку в запретную башню.
Я усмехнулась своим мыслям.
— Дураки, — прошептала я.
Но дураками были они или я, покажет будущее.
Восточная башня находилась в дальнем конце замка, за кухнями и кладовыми.
Я нашла её по запаху.
Он был странным — не гниль, не плесень, не старость. Что-то сладковатое, приторное, похожее на запах мёда, который начал бродить. И под этой сладостью — что-то металлическое, острое, как запах крови, пролитой на морозе.
Я остановилась перед дверью.
Она была деревянной — толстой, дубовой, окованной железом. На двери висело три замка. Все заперты.
Я провела пальцами по замкам.
— Открывайтесь, — прошептала я.
Обычно моя магия не работала с металлом — только с огнём. Но сегодня, в этой тьме, в этой тишине, в этом странном сладком запахе, что-то изменилось.
Замки щёлкнули.
Все три.
Один за другим.
Я замерла.
— Это не я, — сказала я вслух.
Мой голос прозвучал тонко и испуганно.
— Это не я, — повторила я громче, будто убеждая саму себя.
Но замки уже были открыты. Дверь приоткрылась сама собой, с тихим, жалобным скрипом, похожим на стон.
За дверью была тьма.
Густая, плотная, почти осязаемая. Мой фонарь, который всегда горел ярко, теперь едва мерцал, освещая не больше фута перед моим лицом.
— Не надо, — сказал внутренний голос. Голос разума. Голос того самого дара Файервидов, который всегда знал правду. — Не ходи туда. Ты не готова.
— Я никогда не буду готова, — ответила я.
И шагнула внутрь.
Башня была пустой.
Сначала мне показалось, что я ошиблась — что это просто старая, заброшенная комната, где ничего нет, кроме пыли и паутины.
Но потом я подняла фонарь выше, и свет выхватил из тьмы лестницу.
Круглую, каменную, уходящую вверх и вниз одновременно.
Вверх — к шпилю башни, который терялся во тьме.
Вниз — в подземелье, которое, казалось, уходило в самое сердце земли.
Я стояла перед выбором.
Вверх или вниз?
Гримуар не говорил, где искать ответы. Николас не сказал, что находится в башне — только что это опасно. Сладкий запах становился сильнее снизу, а сверху пахло… ничем. Пустотой. Отсутствием запаха, которое было ещё страшнее, чем любой другой запах.
Я выбрала вверх.
Потому что внизу была тьма, а вверху, возможно, был свет.
Я ошиблась.
Лестница была бесконечной.
Я поднималась, поднималась, поднималась, и ступеням не было конца. Мои ноги болели, дыхание сбилось, а фонарь светил всё слабее.
Я считала шаги.
Сто.
Двести.
Триста.
Пятьсот.
На семьсот двадцать третьем шаге я остановилась.
Прямо передо мной в стене была дверь.
Маленькая, железная, с ручкой в виде волчьей головы.
Я не хотела её открывать.
Но моя рука сама потянулась к ручке.
— Не надо, — прошептала я.
Рука не слушалась.
— Не надо! — громче.
Рука обхватила волчью голову.
Дверь открылась.
За ней была комната.
Круглая, с высоким потолком, без окон. В центре комнаты стоял стол — старый, дубовый, покрытый пятнами, которые могли быть вином или кровью. На столе лежала книга.
Такая же, как гримуар, который я нашла в Файервиде.
Такая же тёплая, живая, дышащая.
Но эта книга была открыта.
Я подошла ближе.
Пальцы дрожали.
Я прочитала:
«Способ снять Вдовий венец второй: жертва не должна проклинать мужа. Она должна полюбить его. Искренне. Достаточно сильно, чтобы проклятие умерло от той любви, которую оно не может переварить. Но любовь должна быть взаимной. Если он не полюбит в ответ — жертва умрёт. Если она полюбит, а он нет — они оба умрут. Если оба полюбят — проклятие исчезнет, оставив их жить или умереть обычной смертью».
Я перечитала это три раза.
Любовь.
Взаимная любовь.
Вот что было вторым способом.
Не проклятие. Не ненависть. Не смерть от его руки.
Любовь.
Я рассмеялась.
Тихий, истерический смех вырвался из моей груди, и эхо разнеслось по пустой комнате, многократно усиливаясь, превращаясь в вой той твари, которая жила в этом замке.
— Любовь! — крикнула я в пустоту. — Он привёл меня сюда, и единственный способ выжить — полюбить его!
Я схватила книгу, чтобы вырвать страницу, но книга не поддалась. Она приросла к столу, будто её приклеили магией.
— Полюбить человека, который, возможно, убьёт меня, если я его не полюблю? — я пнула ножку стола. — Это бред! Это издевательство! Это…
Голос.
Я услышала голос.
Не Николаса. Не свой.
Кого-то третьего.
Женщину.
— Полюбить его, — прошептал голос. — Или умереть. Выбор всегда за женщиной, Азалия. Так было. Так будет. Так проклятие и работает.
Я обернулась.
В углу комнаты, на стене, была тень.
Не моя. Не от мебели. Не от фонаря.
Чужая тень.
Она стояла в углу, где не было ничего, что могло бы её отбросить. Она была женской — с длинными волосами, распущенными по плечам, с тонкой талией и руками, которые тянулись ко мне.
И у неё были глаза.
Два глаза, горящих в темноте.
Глаза теней.
— Не смотри в глаза тени на стене, — вспомнила я.
Но было поздно.
Я уже смотрела.
Время остановилось.
Я не могу объяснить это иначе. Секунды перестали течь. Моё сердце замерло. Воздух в лёгких превратился в камень.
Глаза тени смотрели на меня.
Они были такими же, как у Николаса — синими, яркими, почти неестественными. Но в них не было пустоты. В них была боль. Огромная, тысячелетняя, всепоглощающая боль женщины, которую прокляли, убили, забыли и оставили гнить в стенах собственного дома.
— Моргана? — прошептала я.
Тень не ответила.
Она протянула руку и коснулась моей щеки.
У неё не было пальцев. Не было плоти. Но я почувствовала прикосновение — ледяное, мёртвое, бесконечно одинокое.
«Полюби его», — голос зазвучал в моей голове, минуя уши. «Полюби, или ты станешь мной».
Я хотела отвести взгляд.
Не могла.
Глаза тени держали меня, как клещи.
«Он хороший. Он не такой, как его отец. Не такой, как дед. Он — первый за триста лет, кто ищет не жертву, а жену. Полюби его, Азалия. Полюби, пока не поздно».
Не могла.
Голос не слушался.
«Ты умрёшь, если не полюбишь. Но если полюбишь — возможно, он тоже полюбит. А если полюбит… вы оба будете жить. Так долго, как захотите. Проклятие уйдёт. Оно не выносит настоящей любви. Оно питается ложью, страхом, ненавистью. Но любовь… любовь для него — яд».
Тень наклонилась ближе.
Её лицо — размытое, нечёкое, как пятно на старой фотографии — оказалось в дюйме от моего.
«Ты сильная, Азалия. Сильнее, чем думаешь. Но сила не спасёт тебя здесь. Только любовь. Только она».
А потом тень исчезла.
Время вернулось.
Я упала на колени, задыхаясь, хватая ртом воздух, который вдруг стал вязким, как вода. Моё сердце колотилось, как бешеное. В ушах звенело.
— Это был сон, — сказала я вслух. — Привиделось. Проклятая башня. Испорченный воздух.
Но я знала, что это не сон.
Тень была настоящей.
И её слова были настоящими.
«Полюби его, или ты станешь мной».
Я поднялась на ноги.
Книга на столе всё ещё была открыта на той же странице. Я не могла её забрать — она приросла к столу магией, которая была сильнее меня. Но я запомнила каждое слово.
Любовь.
Взаимная любовь.
Вот в чём был секрет.
Вот зачем Николас женился на мне.
Не для проклятия. Не для ненависти.
Для любви.
Я выбежала из комнаты, слетела по лестнице вниз — теперь ступеней было меньше, намного меньше, будто башня сжалась, выпуская меня — и выскочила за дверь.
Ночь встретила меня тишиной.
И фигурой, которая стояла у подножия башни.
Николас.
Он ждал меня.
В одной рубашке, расстёгнутой на груди, с растрёпанными волосами и безумными глазами.
— Ты была там, — сказал он. Не спросил. Утвердил.
— Была, — ответила я, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Ты видела её.
— Видела.
— Она говорила с тобой?
— Говорила.
Николас сделал шаг ко мне.
Его лицо было мокрым — от пота или от слёз, я не знала.
— Что она сказала?
Я смотрела на него.
На его седые волосы. На его уставшие глаза. На его дрожащие руки.
И я поняла.
Он знал всё это время.
Знал, что любовь — единственный способ.
Знал, что если я не полюблю его, мы оба умрём.
Знал, и всё равно женился.
Не потому, что хотел жертву.
А потому, что хотел надежду.
— Она сказала, что ты хороший, — ответила я. — Но я не знаю, верить ли ей.
Николас закрыл глаза.
— Тем, кто живёт в башне, верить нельзя, — сказал он. — Но иногда они говорят правду. Просто потому, что правда для них — единственное оружие.
— Какое оружие?
Он открыл глаза.
— Оружие против отчаяния.
Мы стояли друг напротив друга, и между нами было три фута холодного ночного воздуха.
Я могла бы рассказать ему всё, что узнала.
Могла бы спросить, правда ли, что любовь спасёт нас.
Могла бы потребовать ответа, который он так долго скрывал.
Но я не сделала этого.
Вместо этого я сказала:
— Завтра я расскажу тебе всё, что видела. А сейчас… сейчас отведи меня в мои покои. Как обещал.
Николас кивнул.
Протянул руку.
Я взяла её.
Его ладонь была горячей.
Как в день свадьбы.
Но теперь это тепло не пугало меня.
Теперь оно… грело.
Мы шли по тёмным коридорам в полном молчании.
Николас вёл меня за руку, как ребёнка, который может заблудиться. Я не вырывалась.
Я думала о том, что сказала тень.
«Полюби его».
Лёгко сказать.
Но как полюбить человека, которого я почти не знаю? Который молчит, когда я хочу услышать ответ? Который прячет правду за правилами и запретами?
«Он хороший».
Может быть.
Но хороший ли он настолько, чтобы я рискнула своей жизнью? Своим сердцем?
Мы остановились у двери в мои покои.
Николас отпустил мою руку.
— Я буду в гостиной, — сказал он. — Если понадоблюсь — позови.
— Вы нужны мне, милорд, — сказала я.
Он замер.
— В каком смысле?
— В том, что завтра утром мы будем говорить. О башне. О тени. О любви.
Его лицо дрогнуло.
— О любви?
— О том, что она может быть единственным способом снять проклятие.
Николас побледнел.
Побледнел так, как будто увидел призрака.
— Откуда вы…
— Я прочитала в книге в башне, — перебила я. — Не спрашивайте, как я её нашла. Не спрашивайте, почему вы не сказали мне раньше. Завтра. Всё завтра.
Я повернулась и вошла в свою спальню, не оглядываясь.
Но я слышала, как он стоит за дверью.
И как его дыхание сбивается.
И как он шепчет:
— Прости меня, Азалия.
Я прижалась лбом к двери.
— Прощу, — прошептала я. — Если заслужишь.
Этой ночью я не спала.
Лежала на кровати, смотрела в потолок и думала.
О Николасе.
О его седых волосах, его тёплых руках, его молчании, которое, возможно, было не жестокостью, а страхом.
О тени, которая назвала себя Морганой.
О книге, которая сказала правду.
«Только любовь. Только она».
Я взяла кольцо с тумбочки и надела его на палец.
Оно было тёплым.
Не ледяным, как в день свадьбы.
Тёплым.
Живым.
— Я попробую, — сказала я в темноту. — Я попробую полюбить тебя, Николас Бейвуд.
Я не знала, получится ли у меня.
Но я знала, что должна попытаться.
Потому что другой путь — ненависть, проклятие, смерть — вёл в ту же башню.
К той же тени.
К той же тьме, из которой нет возврата.
Я не хотела становиться тенью.
Я хотела жить.
И любить.
Даже если это было страшно.
Глава 4
Я не спала до рассвета.
Лежала на кровати, смотрела в потолок и слушала, как за стеной, в гостиной, ходит Николас. Его шаги были тяжёлыми, мерными, как маятник. Он не ложился. Он тоже не спал. Мы разделяла тонкая каменная стена, и я чувствовала его беспокойство кожей — или тем странным даром Файервидов, который начинал обостряться в этом проклятом месте.
Кольцо на пальце пульсировало.
Тёплое. Живое. Почти разумное.
«Оно защищает вас», — сказал Николас. Но от чего? От теней? От проклятия? От него самого?
Я повернулась на бок и уставилась в стену.
— Завтра, — прошептала я. — Завтра я получу ответы. Все.
Утро пришло серое и промозглое.
За окном моросил дождь — тот самый, бесконечный, северный дождь, который, казалось, шёл здесь всегда, даже когда солнце стояло в зените. Капли барабанили по стеклу, и этот звук въедался в голову, как заноза.
Я встала раньше служанок.
Сама зажгла камин — щелчком пальцев заставила огонь взреветь, вбирая тепло из воздуха (слабая магия, почти бесполезная, но сегодня
В зеркале отражалась чужая женщина.
Не та Азалия, которая три недели назад смеялась с сёстрами в саду Файервида. Не та девушка, которая мечтала о любви, о нежности, о муже, который будет смотреть на неё с обожанием.
В зеркале смотрела графиня Бейвуд.
С кругами под глазами. С искусанными в кровь губами. С глазами, которые видели слишком много за четыре дня.
— Ты справишься, — сказала я себе. — Ты дочь Файервида. Твоя прабабка сожгла армию. Ты сможешь пережить одного проклятого графа.
Я почти поверила.
Николас ждал меня в гостиной.
Он сидел на диване — том самом, на котором собирался спать, но так и не лёг — и смотрел на дверь моей спальни. Его камзол был измят, волосы растрёпаны, щетина стала гуще. Он выглядел как человек, который провёл ночь в аду.
— Доброе утро, милорд, — сказала я, выходя к нему.
Он встал.
— Вы спали?
— Нет.
— Я тоже.
Мы смотрели друг на друга.
Тишина между нами была плотной, как смола.
— Вы сказали, что расскажете, что видели в башне, — напомнил он.
— Расскажу. Но сначала — завтрак. Я не разговариваю на пустой желудок.
Он хотел возразить — я видела, как дёрнулась его челюсть, как сжались кулаки. Но он сдержался.
— Хорошо, — сказал он. — Завтрак.
Он хлопнул в ладоши, и из тени вынырнул слуга — тот самый бледный парень, чьё имя я так и не узнала.
— Завтрак для графини, — приказал Николас. — И кофе. Чёрный. Крепкий.
Слуга поклонился и исчез.
Мы сели за маленький столик у окна — единственный предмет мебели в гостиной, который выглядел новым и дорогим. Может быть, Николас поставил его специально для меня. Или он стоял здесь всегда, просто я не замечала.
— Вы не будете есть? — спросила я.
— Я не голоден.
— Вы никогда не голодны. Это проклятие?
Он помолчал.
— Отчасти.
— Какая отчасть?
— Я не хочу говорить о проклятии. Я хочу говорить о башне.
Я взяла чашку кофе, которую принёс слуга (он поставил её передо мной с такой осторожностью, будто она могла взорваться), и сделала глоток.
Кофе был горьким. Обжигающим. Идеальным.
— В башне есть комната, — сказала я, глядя на тёмную поверхность напитка. — Круглая, без окон. В центре — стол. На столе — книга. Такая же, как гримуар, который я нашла в Файервиде, но открытая на другой странице.
Николас замер.
— Что там было написано? — спросил он тихо.
Я подняла на него глаза.
— Вы знаете. Вы всегда знали.
— Я хочу услышать это от вас.
— Второй способ снять проклятие, — сказала я медленно, чеканя каждое слово. — Не проклясть мужа. Не умереть от его руки. Полюбить. Взаимно. Искренне. Любовь убивает проклятие, потому что оно не может переварить настоящую любовь.
Николас смотрел на меня.
В его глазах не было удивления. Не было страха. Только пустота — та самая, которую я видела в день свадьбы. Но теперь я знала: эта пустота — маска. Он надевал её, когда не хотел показывать, что чувствует на самом деле.
— Это правда, — сказал он. — Я знал это с самого начала.
— Тогда зачем вы женились на мне? — спросила я. — Зачем привезли сюда, в этот серый замок, полный волчьих шкур и старых проклятий? Зачем установили правила, которые только пугают? Вы хотите, чтобы я вас полюбила?
Он молчал так долго, что я уже решила — не ответит.
Потом сказал:
— Я хочу, чтобы вы жили, Азалия. А для этого мне нужно, чтобы вы меня полюбили. Или чтобы я умер. Третьего не дано.
— Вы могли не жениться на мне, — возразила я. — Вы могли найти женщину, которая полюбила бы вас сама. Без принуждения. Без контракта.
— Искал, — сказал он. — Семь лет. Объехал полмира. Встретил сотни женщин. Ни одна не смотрела на меня так, как вы.
— Как?
— Как на человека. А не как на проклятие.
Я сделала ещё глоток кофе.
Он обжёг горло.
— Я смотрела на вас как на врага, милорд. Вы ошиблись.
— Нет, — он покачал головой. — Враг — это тот, кого можно победить. А вы смотрели на меня как на равного. Как на того, кто может быть опасен, но с кем можно иметь дело. Я этого не заслужил. Но я хотел этого. И хочу до сих пор.
Я поставила чашку.
— Вы говорите красиво, Николас. Но красивые слова не снимают проклятий. Не дарят любви на заказ.
— Я знаю.
— И вы знаете, что я не могу полюбить вас по приказу.
— Знаю.
— И вы знаете, что если я не полюблю вас, мы оба умрём?
Он кивнул.
— И всё равно женились.
— Всё равно, — повторил он.
Я смотрела на него, и внутри меня боролись два чувства. Гнев — за то, что он втянул меня в эту смертельную игру без моего согласия. И странное, необъяснимое уважение — за то, что он признавал это. Не оправдывался. Не врал. Просто сказал: да, я знал, да, я рискнул, да, я сделал это, потому что другого выхода не было.
— Я не могу обещать, что полюблю вас, — сказала я наконец.
— Я не прошу обещаний, — ответил он. — Я прошу времени.
— Сколько?
— Столько, сколько понадобится. Или сколько осталось.
— А если осталось мало?
Он улыбнулся.
Впервые за всё время. Не широко, не радостно — горько, криво, почти болезненно. Но улыбнулся.
— Тогда будем жить быстро, — сказал он.
Завтрак кончился.
Кофе выпит. Разговор о башне и любви повис в воздухе, как недосказанная фраза. Николас ушёл по делам — в замке был управляющий, который ждал его с докладом, и я осталась одна.
Одна со своими мыслями.
Одна с кольцом на пальце.
Одна с решением, которое созрело во мне за эту бессонную ночь.
Я не буду ждать.
Не буду сидеть в своих покоях и надеяться, что любовь придёт сама, как гостья, которую не звали. Не буду притворяться, что меня устраивает роль жертвы, которую принесли на алтарь чужого проклятия.
Я буду действовать.
Я узнаю всё о Николасе. О его прошлом. О его жёнах. О проклятии, которое съедает его заживо. Я найду способ выжить — с любовью или без неё.
Но сначала нужно было вернуться в башню.
При свете дня.
Когда тени спят.
Я подождала, пока суета в замке утихнет. Утро перешло в день, день — в ранний вечер. Слуги разносили обед, убирали покои, чистили конюшни. Николас был в восточном крыле — я слышала его голос, когда проходила мимо кабинета. Он говорил с
Мирская жизнь продолжалась, даже когда проклятие висело над замком как дамоклов меч.
Я надела тёплый плащ — синий, почти чёрный, чтобы сливаться с тенями, — сунула кинжал в потайной карман проверила, что фонарь на месте (магический огонь внутри слабо мерцал, но не гас). И выскользнула в коридор.
Чёрный ход для слуг был пуст.
Я прошла мимо кухонь — оттуда пахло хлебом и жареным мясом, и мой желудок предательски заурчал (я почти не ела за завтраком, слишком нервничала). Мимо кладовых — там кто-то возился, и я прижалась к стене, затаив дыхание, пока шаги не стихли.
Восточная башня.
Она стояла передо мной, серая и массивная, как прежде. Дверь была заперта — три замка, которые я открыла магией прошлой ночью, снова были на месте. Кто-то запер их после меня. Николас? Или кто-то другой?
— Открывайтесь, — прошептала я, касаясь замков.
Ничего.
— Открывайтесь, — громче.
Тишина.
Я ударила кулаком по двери.
— Проклятье!
Моя магия не работала. Или работала, но не так, как прошлой ночью. Что изменилось? Я сама? Или башня? Или проклятие, которое чувствовало, что я пришла не смиренно просить, а требовать?
Я стояла перед запертой дверью и чувствовала, как отчаяние поднимается из желудка в горло.
— Не сейчас, — сказала я себе. — Ты не можешь сдаться сейчас.
Я сделала глубокий вдох и закрыла глаза.
Магия Файервидов была слабой, но она была. Я могла зажигать огонь. Могла чувствовать правду. Могла… чувствовать тепло жизни.
Я прижала ладонь к замку.
И почувствовала.
Замки были холодными — мёртвый металл, без магии, без жизни. Но за ними, за дверью, за каменной стеной башни, билось сердце.
Живое.
Чужое.
Страшное.
Я отдёрнула руку.
— Моргана? — прошептала я.
Замки щёлкнули.
Все три.
Одновременно.
Дверь приоткрылась сама собой, с тем же жалобным скрипом, что и прошлой ночью.
Я шагнула внутрь.
На этот раз я не пошла наверх.
Я пошла вниз.
Туда, где пахло сладким мёдом и металлом. Туда, где, как мне казалось, хранились самые страшные секреты этого замка.
Лестница вниз была крутой и скользкой.
Ступени покрывал мох — зелёный, влажный, живой. Я ступала осторожно, держась за стену, которая была холодной и липкой, будто её облили чем-то сладким.
Внизу было темно.
Мой фонарь горел едва-едва, освещая не больше двух шагов передо мной.
Я считала ступени.
Сорок.
Восемьдесят.
Сто двадцать.
Сто пятьдесят три.
Лестница кончилась.
Я стояла перед коридором.
Узким, низким, с потолком, который, казалось, давил на плечи. Стены здесь были не каменными — деревянными. Старыми, тёмными, с вырезанными на них знаками.
Руны.
Сотни рун.
Они горели слабым красным светом, когда я проходила мимо, и гасли у меня за спиной, будто коридор дышал.
Я пошла вперёд.
Коридор петлял, сворачивал, раздваивался. Я выбирала наугад — левый поворот, правый, снова левый. Я не знала, куда иду. Я знала только, что должна найти то, что искала.
Что я искала?
Ответы.
Правду.
Причину, по которой Николас женился на мне.
Причину, по которой три женщины умерли в этом замке до меня.
Коридор кончился.
Я стояла перед дверью.
Она была маленькой — не выше моего плеча. Железной, ржавой, с ручкой в виде черепа. Не волка, не человека — черепа, с пустыми глазницами, которые смотрели на меня.
Я взялась за ручку.
Дёрнула.
Дверь открылась с визгом, похожим на крик.
За ней была комната.
Маленькая, квадратная, без окон. Стены — голый камень. Пол — земляной, утрамбованный. В углу — что-то, накрытое рваной тканью.
Я подошла ближе.
Дёрнула ткань.
И замерла.
Это был портрет.
Большой, в полный рост, в тяжёлой деревянной раме, почерневшей от времени. На портрете была изображена женщина.
Молодая.
Красивая.
Мёртвая.
Я не преувеличиваю. Художник, писавший этот портрет, изобразил её уже мёртвой. Её кожа была серой, как пепел. Глаза — открытыми, но пустыми, как у куклы. Волосы — разметались по подушке, на которой она лежала.
На шее у неё было кольцо.
Такое же, как у меня.
Чёрное, матовое, с бесцветным камнем.
Но её кольцо было расколото.
Трещина прошла через камень, через оправу, через сам металл — будто кто-то ударил по нему молотом.
На шее женщины была рана.
Глубокая. Резаная. От уха до уха.
Кровь натекла на подушку, на платье, на пол.
И в этой крови, на холсте, кто-то написал одно слово.
«Прости».
Я отшатнулась.
Споткнулась о край кровати, которой в комнате не было — портрет стоял на полу, прислонённый к стене, и мне показалось, что женщина на нём смотрит на меня.
Смотрит пустыми глазами.
И просит.
Не прощения.
Мести.
— Кто она? — прошептала я.
Голос ответил из темноты.
— Первая жена Николаса. Леди Элеонора Бейвуд. Умерла в день свадьбы.
Я обернулась.
В дверях стояла женщина.
Старая, сгорбленная, с лицом, изрезанным морщинами, как старая карта. Она была одета в чёрное платье — простое, грубое, монашеское. На голове — чёрный платок, из-под которого выбивались седые пряди.
— Кто вы? — спросила я.
— Я — ключница, — сказала она. — Хранительница этой башни. Или её пленница — как посмотреть.
— Вы Моргана?
Старуха рассмеялась.
Кашляющим, сухим смехом, похожим на треск старой бумаги.
— Нет, дитя. Моргана умерла триста лет назад. Я — её последняя служанка. Или её тень. Или её память. Я сама не знаю уже.
— Как вас зовут?
— Агнес, — сказала она. — Меня зовут Агнес. И я ждала тебя, Азалия.
Я почувствовала, как по спине пробежал холодок.
— Ждали? Почему?
— Потому что ты — первая за сто лет, кто пришёл сюда не за проклятием. Ты пришла за правдой.
Она подошла к портрету и провела рукой по раме.
— Элеонора была хорошей девочкой. Молодой, глупой, влюблённой. Она сама хотела выйти за Николаса. Сама попросила своего отца о помолвке.
— И что случилось?
— Проклятие, — сказала Агнес. — В день свадьбы, когда они обменялись кольцами, она посмотрела в глаза тени на стене. Нечаянно. Просто подняла взгляд. И тень вошла в неё.
— И она умерла?
— Она убила себя, — сказала Агнес. — Взглянула в зеркало, увидела в своём отражении Моргану и перерезала себе горло. Николаус нашёл её через час. Он держал её в руках и плакал. А потом похоронил и не женился десять лет.
Я смотрела на портрет.
На рану на шее.
На расколотое кольцо.
— А вторая жена? — спросила я.
— Изабель, — сказала Агнес. — Её привёз отец Николаса. Силой. Она ненавидела его. Она прокляла его искренне, всей душой. И он убил её, когда проклятие начало пожирать его заживо. Она
— А третья?
— Третья? — Агнес подняла бровь. — Третьей не было. Только ты.
— Но слуги говорили…
— Слуги врут, — перебила Агнес. — Или не знают правды. Вторая жена была последней. После неё Николас поклялся, что больше никогда не женится. Но проклятие требовало. Оно всегда требует. И ты появилась.
Я сделала шаг назад.
— Я появилась, потому что мой отец продал меня.
— Нет, — Агнес покачала головой. — Ты появилась, потому что Николас увидел твой портрет и понял: это она. Та, кто может его спасти. Не проклятием, не смертью. Любовью.
— Он не знал, что я его полюблю.
— Он надеялся.
Я посмотрела на портрет Элеоноры.
На её пустые глаза.
На её расколотое кольцо.
— Если я посмотрю в глаза тени, я тоже умру?
— Если ты посмотришь, когда не готова — да, — сказала Агнес. — Но если ты посмотришь, когда полюбишь и будешь любима… тень может отпустить тебя.
— Отпустить?
— Ты не умрёшь. И проклятие исчезнет. И тень уйдёт. Искать другое тело. Другую семью. Другую боль.
Я сжала кулаки.
— А если я не полюблю?
Агнес посмотрела на меня долгим, печальным взглядом.
— Тогда ты умрёшь. Так же, как Элеонора. Или как Изабель. Или как ещё сотня женщин до них, чьи имена никто не помнит.
— Почему вы мне это говорите?
— Потому что я устала, — сказала Агнес. — Я стерегу эту башню сорок лет. Сорок лет я смотрю, как женщины приходят и уходят. Как они умирают. Как плачет Николас, когда никто не видит. Я хочу, чтобы это кончилось. Кончилось по-настоящему. С любовью. С победой.
Она взяла меня за руку.
Её пальцы были холодными, как лёд.
— Полюби его, Азалия, — прошептала она. — Полюби, или освободи его. Но не оставляй так. Не оставляй умирать в одиночестве.
Я хотела сказать, что не могу полюбить по приказу.
Хотела сказать, что я не кукла, которой можно приказать чувствовать.
Но слова застряли в горле.
Потому что я смотрела на портрет Элеоноры.
На её расколотое кольцо.
На слово «прости», написанное кровью.
И думала о Николасе.
О его седых волосах.
О его дрожащих руках.
О его голосе, когда он сказал: «Я не хочу вашей смерти, Азалия».
Он не хотел моей смерти.
Он хотел моей жизни.
И любви.
Пусть даже купленной ценой страха.
Я выдернула руку из пальцев Агнес.
— Спасибо, — сказала я. — За правду. За предупреждение. Но я буду решать сама.
— Конечно, дитя, — кивнула Агнес. — Только ты и можешь решать. Никто другой.
Я повернулась и пошла прочь.
Из комнаты с портретом.
Из подземелья.
Из башни.
Я шла быстро, не оглядываясь, и ступени под моими ногами скользили, и стены дышали рунами, и где-то в глубине башни кто-то плакал.
Женщина.
Моргана.
Или Элеонора.
Или я сама.
Я выскочила из башни, как из огня.
Дверь за мной захлопнулась сама собой. Замки щёлкнули — три раза, громко, окончательно.
Я стояла во внутреннем дворе, дрожа, задыхаясь, сжимая в кулаке фонарь, который почти погас.
Небо было серым.
Дождь моросил.
Николас стоял в десяти шагах от меня.
С мокрыми волосами, прилипшими к лицу. С глазами, в которых не было пустоты — одна боль.
— Ты была там, — сказал он. Не спросил. Утвердил.
— Была, — ответила я.
— Видела её?
— Элеонору? Да.
— И Агнес?
— И её.
Он сделал шаг ко мне.
Ещё один.
Теперь мы стояли так близко, что я чувствовала запах его одежды — промокшей шерсти, дыма, чего-то горького.
— Что ты решила? — спросил он.
Я смотрела на него.
На его седые виски.
На его мокрое лицо.
На его дрожащие губы.
Он боялся.
Не проклятия.
Не смерти.
Моего ответа.
— Я решила не ждать, — сказала я. — Не ждать, когда проклятие убьёт тебя. Не ждать, когда тень войдёт в меня. Не ждать, когда любовь случится сама собой.
— Что ты решила? — повторил он.
— Я решила действовать, — сказала я. — Я узнаю всё о проклятии. Я найду способ его снять — с любовью или без неё. Я не стану твоей жертвой, Николас Бейвуд. Я стану твоим союзником. Или твоим врагом. Но не жертвой.
Он смотрел на меня.
Долго.
Так долго, что дождь успел промочить меня до нитки, а ветер — растрепать волосы.
Потом он сказал:
— Хорошо.
И протянул мне руку.
Я взяла её.
Его ладонь была холодной.
Но под холодом — под кожей, под мышцами, под костями — горел огонь.
Живой.
Человеческий.
Тот, который проклятие не могло потушить.
— Пойдём, — сказал он. — Я покажу тебе библиотеку. Настоящую. Ту, где книги не врут.
Библиотека Бейвудов находилась в подвале.
Не в восточной башне, не в западном крыле. Под землёй, глубоко, там, где воздух был сырым и тяжёлым, а книги пахли не пылью, а кровью.
Я ожидала увидеть пыльные стеллажи и кожаные кресла.
Вместо этого я увидела склеп.
Библиотека была круглой, с высоким сводчатым потолком, на котором были нарисованы звёзды. Не настоящие, конечно, но очень похожие — они мерцали слабым серебряным светом, и казалось, что мы стоим под открытым небом.
Стены были уставлены книгами.
Тысячи книг.
Некоторые были такими старыми, что их корешки рассыпались в труху. Некоторые — новыми, в кожаных переплётах, с золотым тиснением.
В центре комнаты стоял каменный алтарь.
На алтаре — раскрытая книга.
Та самая, из башни.
Как она оказалась здесь?
— Я перенёс её после того, как ты ушла, — сказал Николас, читая мой вопрос. — Агнес помогла. Вместе мы можем снять книгу с алтаря, но только ненадолго. Ты должна прочитать то, что там написано. И запомнить. Других записей не будет.
Я подошла к алтарю.
Книга была открыта на середине.
Не на странице о любви.
На другой.
Более страшной.
«История проклятия Вдовьего венца. Полная версия».
Я начала читать.
Моргана Бейвуд не была ведьмой. Она была жрицей древнего культа, того, что поклонялся не богам, а теням. Она вышла замуж за графа Бейвуда не по любви — её продали отец, как и меня. Но в отличие от меня, она была слабой. Она боялась. Она ненавидела.
Проклятие родилось из её ненависти.
В день, когда муж избил её (впервые, но не в последний раз), она призвала тень. Тень, которая жила в стенах замка с незапамятных времён. Тень обещала ей защиту — в обмен на кровь.
Моргана согласилась.
Тень вошла в неё.
Она перестала быть человеком. Она стала проклятием.
И в этом проклятии — в этом тёмном, голодном, бесконечном проклятии — она заточила своего мужа, его детей, его внуков, его род.
На триста лет.
Навсегда.
Если только кто-то не разорвёт круг.
Любовью.
Единственным, чего тень не может переварить.
Я подняла глаза от книги.
— Ты знал это всё? — спросила я Николаса.
— Знал, — сказал он.
— Знал, что тень — это не проклятие. Тень — это Моргана. Женщина, которая стала монстром, потому что её никто не любил?
— Знал.
— И ты женился на мне, надеясь, что я полюблю тебя так сильно, что тень исчезнет?
— Да.
Я закрыла книгу.
— Ты идиот, Николас Бейвуд, — сказала я. — Настоящий, проклятый идиот.
Он моргнул.
— Почему?
— Потому что любовь не рождается из надежды. Она рождается из поступков. Из доверия. Из того, что один человек рискует собой ради другого. А ты пока не рискнул ничем. Ты только устанавливал правила. И запрещал. И молчал.
Он хотел что-то сказать, но я подняла руку.
— Но, — сказала я, — ты привёл меня сюда. Ты показал мне правду. Это первый шаг.
Он смотрел на меня.
— И что будет вторым?
— Вторым будешь ты, — сказала я. — Ты расскажешь мне всё. О себе. О своём детстве. О своих жёнах. О том, чего ты боишься. О том, что любишь. Всё. Без утайки.
— Это много времени, — сказал он.
— У нас есть время, — ответила я. — Или нет. Но я хочу знать, кто ты, Николас Бейвуд. До того, как решу, могу ли тебя полюбить.
Он стоял передо мной, мокрый, уставший, с кругами под глазами и седыми висками.
И в его глазах — в первый раз за всё время — я не увидела пустоты.
Я увидела надежду.
— Хорошо, — сказал он. — Я расскажу.
Библиотека мерцала звёздами на потолке, и каменные стены слушали, как двое проклятых людей пытаются построить что-то на руинах.
Я села в кресло.
Николас сел напротив.
И он начал рассказывать.
Глава 5
Три дня прошло с тех пор, как я спустилась в подземную библиотеку и заставила Николаса Бейвуда говорить.
Он говорил.
Много. Отрывисто. С болью, которую не мог скрыть, даже когда пытался.
Он рассказывал о своём детстве — холодном, одиноком, без матери (она умерла, рожая его) и без отца (тот был занят войной, охотой, проклятием — в общем, всем, кроме сына). О первой любви — деревенской девушке, которую его отец выгнал со словами «ты не достоин простых радостей, мальчик, ты Бейвуд, твоя жена умрёт». О первом убийстве — в шестнадцать лет, на границе, когда он зарубил северного разбойника и потом три дня не мог есть, потому что мясо пахло кровью.
Он рассказывал о проклятии — как оно проснулось в нём в восемнадцать, когда отец умер, а он стал графом. Как оно жгло его изнутри, как требовало жертву, как шептало по ночам: «Женись, Бейвуд. Женись, или умрёшь».
Он рассказывал о первой жене — Элеоноре. Как она сама пришла к нему, как улыбалась, как пахла ландышами. Как умерла в день свадьбы, перерезав себе горло, потому что тень вошла в неё, а она не смогла с этим жить.
— Я держал её в руках, — сказал он тогда, в библиотеке, глядя в пол. — Она была ещё тёплой. Её кровь текла по моим пальцам. И я поклялся, что больше никогда никого не подпущу к себе так близко.
— Поклялся и нарушил клятву, — сказала я. — Ты женился во второй раз.
— Отец заставил, — ответил он. — Привёз Изабель из соседнего герцогства, связал её по рукам и ногам магически принудил выйти за меня. Она ненавидела меня. Я её не винил. Она прокляла меня на второй день после свадьбы — искренне, от всей души. И проклятие всё равно её убило.
— Ты убил её? — спросила я прямо.
Николас поднял на меня глаза.
В них была такая боль, что у меня перехватило дыхание.
— Я заколол её кинжалом, когда она бросилась на меня с ножом, — сказал он. — Проклятие свело её с ума. Она не узнавала меня. Она видела во мне чудовище. И я убил её. Потому что если бы не убил, она убила бы меня. А проклятие не позволяет мне умереть от чужой руки. Только от своей. Или от руки жены.
Три дня.
Я слушала его.
И с каждым часом, с каждой историей, с каждой деталью я понимала: он не чудовище.
Он человек.
Сломанный, запуганный, загнанный в угол человек, который готов на всё, лишь бы выжить.
Но это знание не делало его менее опасным.
Опасность не всегда приходит в обличье монстра. Иногда она приходит в обличье сломанного человека, который слишком отчаянно хочет жить.
—
На четвёртый день после разговора в библиотеке я поняла, что пассивное ожидание меня убивает.
Я сидела в своих покоях, смотрела в окно на серое небо и думала.
Николас рассказал мне правду. Всю — или почти всю. Он был честен. Он был открыт. Он был… почти человечным.
И это бесило меня больше, чем его молчание.
Потому что молчаливого врага можно ненавидеть. А говорящего — нет.
Я злилась на него за то, что он заставлял меня видеть в нём человека.
Я злилась на себя за то, что начинала его жалеть.
И я злилась на весь этот проклятый замок, на серые стены, на волчьи шкуры, на дождь, который шёл уже вторую неделю, на тишину, которая давила на уши.
Мне нужно было что-то сделать.
Что-то, что вернёт мне контроль.
Что-то, что покажет Николасу, что я не беззащитная жертва, которую можно запереть в золотой клетке (серой клетке, чёрной клетке — какая разница).
Что-то, что заставит его показать свои истинные цвета.
—
План созрел к вечеру.
Я спустилась в большой зал — туда, где слуги накрывали ужин. Николас ещё не пришёл — он был в кабинете с управляющим, решал какие-то хозяйственные вопросы.
В зале, у камина, стоял капитан стражи.
Я видела его раньше — мельком, в день приезда, когда он проверял ворота. Высокий, широкоплечий, с рыжими усами и добрыми глазами. Его звали… кажется, лейтенант Рональд? Или капитан Рональд? Я не запомнила.
Сегодня он был без доспехов — в простой кожаной куртке и штанах, заправленных в сапоги. У камина он грел руки, смотрел на огонь и, кажется, о чём-то мечтал.
Я подошла к нему.
— Добрый вечер, капитан.
Он обернулся.
Его лицо — открытое, веснушчатое, с добрыми морщинками у глаз — выразило удивление.
— Ваша милость, — он поклонился. — Я не ожидал…
— Не ожидали, что графиня спустится к ужину? — я улыбнулась. Той самой улыбкой, которую моя мать называла «кокетливой мордашкой»
— Понимаю, — кивнул он. — Замок Бейвуд не славится уютом. Особенно для южных леди.
— Вы бывали на юге?
— Служил в королевской гвардии три года, — сказал он. — Потом меня пригласил граф Бейвуд. Сказал, что северный воздух полезен для лёгких.
Я тихо рассмеялась.
— Полезен? Он убивает.
— Это тоже полезно, — улыбнулся он. — Умирая, начинаешь ценить жизнь.
Мы смотрели друг на друга.
Он был приятным. Не красивым в той болезненной, измученной манере, как Николас. Просто приятным — как тёплый хлеб, как свежее молоко, как что-то безопасное и человеческое.
— Вы не боитесь проклятия, капитан? — спросила я.
Он пожал плечами.
— Боюсь. Но работа есть работа.
— И вы не боитесь графа?
— Граф — хороший человек, — сказал он. — Тяжёлый, но справедливый. С ним можно иметь дело.
— Даже несмотря на то, что его жёны умирают?
Рональд помолчал.
— Я не знаю всех обстоятельств, ваша милость. Но я знаю, что граф Бейвуд не убийца. И не монстр. Он просто человек, которому не повезло.
— И вы не боитесь, что не повезёт и вам? Если вы будете слишком близко к нему?
— Моя работа — быть близко к нему, — сказал он. — Если проклятие захочет меня забрать — оно заберёт. Но я не буду прятаться в страхе.
Я смотрела на него и думала: почему ты не муж мне, капитан? Почему я вышла замуж за мрачного проклятого графа, а не за этого доброго, открытого человека с рыжими усами?
Потому что мир несправедлив.
И потому что мне нужно было кое-что проверить.
Я сделала шаг к нему.
— Капитан, — сказала я, понизив голос. — Вы могли бы показать мне замок? Я здесь всего несколько дней, и всё ещё путаюсь в коридорах.
Он смотрел на меня с лёгким недоумением.
— Граф велел, чтобы вы не…
— Граф не мой тюремщик, — перебила я. — Он мой муж. Это разные вещи. И я не прошу показывать мне восточную башню или подземелье. Просто… главные залы. Библиотеку. Может быть, оружейную.
Рональд колебался. Я видела это по его лицу — борьбу между долгом перед графом и естественным человеческим желанием помочь молодой женщине, которая выглядит потерянной.
— Пожалуйста, — добавила я и коснулась его локтя.
Лёгкое прикосновение. Почти невинное.
Рональд покраснел.
— Хорошо, — сказал он. — Но только пока граф в кабинете. Если он увидит…
— Он не увидит, — улыбнулась я. — Не волнуйтесь.
—
Мы гуляли по замку час.
Рональд показывал мне залы, рассказывал историю каждого — кто построил, кто жил, кто умер. Он был хорошим рассказчиком — живым, увлекательным, с юмором. Я смеялась. Настоящим смехом, не фальшивым. Потому что он был заразным — его смех, его улыбка, его веснушки.
В какой-то момент мы остановились у окна в западном крыле. За окном темнел лес — чёрный, зубастый, страшный.
— Красиво, правда? — сказал Рональд.
— Страшно, — ответила я.
— Красота и страх часто идут рука об руку, — сказал он. — Я заметил это на севере. Самые красивые места — самые опасные. Ледяные пещеры, горные пики, леса, полные волков.
— Вы не боитесь волков?
— Боюсь, — признался он. — Но уважаю. Они умнее, чем мы думаем. И честнее.
— Честнее?
— Волк не притворяется тем, кем не является, — сказал он. — Хочет есть — ест. Хочет спать — спит. Хочет убить — убивает. Люди сложнее. Мы притворяемся.
— И я притворяюсь? — спросила я.
Он посмотрел на меня долгим, внимательным взглядом.
— Я не знаю, ваша милость, — сказал он тихо. — Я знаю только, что вы не такая, как другие леди.
— Какая?
— Живая, — сказал он. — Настоящая. Такая, что хочется…
Он замолчал.
— Что? — спросила я.
Он покачал головой.
— Не важно. Простите, ваша милость. Я забылся.
Он отвернулся к окну, и я увидела, как дрожат его руки.
Бедный капитан.
Он даже не подозревал, что стал пешкой в моей игре.
—
Ужин прошёл в напряжённой тишине.
Николас сидел во главе стола, я — напротив. Рональд стоял у двери — дежурный офицер, который должен был сопровождать графа, если понадобится.
Я намеренно смотрела на Рональда чаще, чем на Николаса.
Улыбалась ему.
Кивала.
Один раз даже подмигнула — когда Николас отвернулся, чтобы дать указание слуге.
Рональд смутился. Отвёл взгляд. Потом снова посмотрел на меня. В его глазах было любопытство — и тревога. Он не понимал, что происходит. Он не знал, что я использую его.
Николас молчал.
Он не смотрел на меня — по крайней мере, я не замечала его взгляда. Он ел — медленно, без аппетита, как автомат. Пил вино — красное, густое, как кровь.
После ужина я подошла к Рональду.
— Спасибо за экскурсию, капитан, — сказала я, положив руку ему на плечо. — Может быть, завтра покажете мне конюшни? Я люблю лошадей.
Он кивнул, сглотнул.
— Конечно, ваша милость.
— Тогда до завтра, — я улыбнулась и пошла к выходу.
На пороге я обернулась.
Николас смотрел на меня.
В его глазах не было ревности.
Не было гнева.
Было что-то другое — холодное, тяжёлое, как серый камень замка.
Он смотрел на меня так, будто я была не женой, которая флиртует с капитаном, а проблемой, которую нужно решить.
—
Утро следующего дня началось с новости.
Я спустилась к завтраку — и не увидела Рональда у дверей. Вместо него стоял другой офицер — молодой, бледный, с испуганными глазами.
— Капитан Рональд? — спросила я.
— Уволен, ваша милость, — сказал офицер. — Этой ночью. Граф приказал ему покинуть замок до рассвета.
Я замерла.
— Уволен? За что?
Офицер пожал плечами.
— Не знаю, ваша милость. Граф не объяснял.
Я вбежала в большой зал.
Николас сидел за столом, пил кофе и читал какие-то бумаги. Он даже не поднял головы, когда я вошла.
— Ты уволил капитана, — сказала я. Не спросила. Утвердила.
— Да.
— За что?
— За некомпетентность.
— Он был компетентен, — возразила я. — Я разговаривала с ним вчера. Он знал историю замка, знал каждого слугу, знал, как организовать охрану.
Николас поднял глаза.
— Ты много с ним разговаривала вчера, — сказал он спокойно.
— Это была просто прогулка по замку.
— Прогулка, на которую ты отправилась без меня. С мужчиной. Вечером. В платье, которое ниже колена.
— Мое платье не твоё дело, — вспыхнула я. — И мои прогулки не твоё дело. Я свободная женщина.
— Ты моя жена, — сказал он, и в его голосе впервые зазвучал металл. — И пока ты носишь моё кольцо, твои прогулки с другими мужчинами — моё дело.
— Ах, вот как? — я скрестила руки на груди. — Ты ревнуешь, граф Бейвуд? Ты так и
Николас встал.
Медленно.
Он был огромным — в этом зале, за этим столом, при этом тусклом свете — он казался великаном.
— Я не ревнив, графиня, — сказал он тихо, почти шёпотом, но в этом шёпоте было больше силы, чем в крике других мужчин. — Я опасен, когда безразличен.
Он подошёл ко мне.
Так близко, что я чувствовала его дыхание на своей щеке.
— Сегодня утром я был безразличен, когда подписывал приказ об увольнении капитана, — сказал он. — Я не чувствовал ничего. Ни гнева. Ни ревности. Ни желания наказать его. Я просто понял, что он отвлекает тебя от того, что важно. И убрал его.
Я смотрела в его глаза.
В них не было пустоты.
В них была тьма.
Глубокая, холодная, расчётливая тьма человека, который привык решать проблемы, не повышая голоса.
— Ты чудовище, — прошептала я.
— Я тот, кто пытается нас спасти, — ответил он. — Но если тебе нужен монстр, Азалия, я могу им стать. Только скажи.
Он развернулся и вышел из зала, оставив меня одну.
Я стояла посреди огромной пустой комнаты, окружённая волчьими шкурами и мёртвыми глазами на гербах.
И дрожала.
Не от холода.
От ярости.
—
Я была в бешенстве.
Не потому, что он уволил Рональда — честно говоря, капитан был милым, но я не испытывала к нему ничего, кроме симпатии. Не потому, что он отчитал меня — я слышала и не такие отповеди от матери.
Я была в бешенстве, потому что он не сделал того, что я ожидала.
Я ожидала скандала. Крика. Угроз. Может быть, даже удара — не по мне, по стене, по столу, по чему-нибудь, что показало бы его истинное лицо.
Я ожидала, что он покажет себя чудовищем.
Чтобы я могла его ненавидеть.
Чтобы я могла забыть о его седых волосах, о его дрожащих руках, о его голосе, когда он говорил: «Я не хочу твоей смерти».
Вместо этого он был спокоен. Холоден. Расчётлив.
Он уволил человека тихо, без криков, без свидетелей.
И сказал: «Я опасен, когда безразличен».
Это была не угроза. Это была констатация факта.
И это было страшнее, чем любой крик.
Потому что это означало, что он способен на всё.
Не в приступе гнева, а в состоянии ледяного спокойствия.
—
Я вернулась в свои покои и заперлась.
Служанки стучались — я не открыла.
Элли плакала под дверью — я не открыла.
Николас пришёл через час — я услышала его шаги в гостиной, потом стук в дверь спальни.
— Азалия, открой.
— Уходи.
— Мы должны поговорить.
— Мы уже поговорили. Ты показал свои карты. Я всё поняла.
— Ты ничего не поняла, — сказал он. Голос его был ровным, но я слышала в нём усталость. Огромную, бесконечную усталость. — Ты пыталась вызвать во мне ревность, чтобы я показал себя монстром. Чтобы ты могла меня ненавидеть. Чтобы у тебя был предлог не пытаться полюбить меня.
Я замерла.
Откуда он знал?
— Я знаю, потому что я тоже так делал, — сказал он. — Когда я женился на Изабель, я провоцировал её. Хотел, чтобы она показала свою ненависть. Чтобы мне было легче. Но она показала. И мы оба проиграли.
Молчание.
— Открой дверь, Азалия, — попросил он. — Не прячься. Я не враг тебе. Даже если ты хочешь, чтобы я им был.
Я стояла у двери, прижавшись лбом к дереву.
— Ты уволил невиновного человека, — сказала я.
— Я перевёл его в другой гарнизон, — сказал он. — На юг. К тёплому морю. Он будет командовать крепостью — повышение, о котором он мечтал пять лет. Он не наказан. Он вознаграждён.
— За что?
— За то, что был вежлив с моей женой, когда она пыталась им манипулировать.
Я открыла дверь.
Николас стоял на пороге.
В одной рубашке, растрёпанный, с тёмными кругами под глазами.
— Ты не уволил его? — спросила я.
— Я перевёл его, — повторил он. — Это разные вещи.
— Ты сказал «уволен» офицеру.
— Офицеру я сказал «переведён». Слухи превратили это в «уволен». Я не стал их опровергать.
— Зачем?
— Потому что если в замке пойдут слухи, что я увольняю капитанов из-за того, что моя жена с ними флиртует, никто больше не приблизится к тебе. И ты не сможешь использовать невинных людей в своих играх.
Я смотрела на него.
— Ты всё продумал.
— Я всегда всё продумываю, — сказал он. — Это единственный способ выжить в этом замке.
— И что ты продумал насчёт нас?
Он помолчал.
— Я продумал, что если ты хочешь меня ненавидеть — ненавидь. Но не впутывай в это других. Они не заслуживают быть пешками в твоей игре.
— А ты заслуживаешь?
— Я заслужил всё, что со мной происходит, — сказал он. — И даже больше.
Он повернулся и ушёл.
В его спальню.
На этот раз — не в гостиную, не на диван, а в свою спальню.
Впервые с тех пор, как мы приехали в Бейвуд.
Он оставил меня одну.
И я чувствовала себя… пустой.
—
Ночь я провела без сна.
Сидела у окна, смотрела на чёрный лес и думала.
Николас Бейвуд не был тем, кем я хотела его видеть.
Он не был чудовищем, на котором можно сорвать злость. Не был монстром, которого можно ненавидеть без оглядки. Не был даже лжецом, который притворяется хорошим, чтобы усыпить мою бдительность.
Он был… собой.
Сломанным, уставшим, отчаявшимся, но не сломленным.
Человеком, который потерял двух жён, но продолжал искать третью.
Человеком, который нёс проклятие триста лет, но не сдался.
Человеком, который был готов пожертвовать всем — даже надеждой на мою любовь — чтобы просто дать мне шанс.
Я провела рукой по стеклу.
— Зачем ты такой, Николас? — прошептала я. — Зачем ты не даёшь мне ненавидеть тебя?
За окном выли волки.
Или ветер.
Или моё собственное сердце.
—
На следующий день я спустилась к завтраку.
Николас уже сидел за столом.
Он выглядел так, будто совсем не спал — таким же растрёпанным, уставшим, с тёмными кругами.
— Доброе утро, — сказала я, садясь напротив.
— Доброе утро, — ответил он.
Мы помолчали.
— Я сожалею о капитане, — сказала я. — Не о том, что флиртовала с ним. О том, что он стал пешкой. Он не заслужил.
— Никто не заслуживает быть пешкой, — сказал Николас.
— Ты тоже, — добавила я. — Ты тоже не заслуживаешь быть пешкой в проклятии, которое не ты создал.
Он посмотрел на меня.
В его глазах — в первый раз за долгое время — я увидела не усталость, не тьму, не пустоту.
Удивление.
— Ты меняешься, Азалия, — сказал он.
— Я
— А со мной? — спросил он.
— С тобой — только честно, — сказала я. — Если я захочу проверить тебя, я скажу об этом прямо.
Он кивнул.
— Хорошо.
— Хорошо, — повторила я.
Мы позавтракали в тишине.
Не враждебной.
Не напряжённой.
Просто… тишине.
—
После завтрака я поднялась в свои покои и достала гримуар.
Перечитала страницу о любви.
«Проклятие исчезнет, если жена полюбит мужа искренне, а муж полюбит её в ответ».
Я смотрела на эти слова и думала.
Я не знала, смогу ли полюбить Николаса.
Но я знала, что ненависть не сработает.
Игрища не сработают.
Манипуляции не сработают.
Оставалось только одно.
Быть честной.
С ним.
С собой.
С проклятием, которое висело над нами обоими.
Я закрыла книгу и спустилась в кабинет Николаса.
Он сидел за столом, перебирал бумаги.
— Ты занят? — спросила я.
— Для тебя — нет.
Я вошла и села в кресло напротив.
— Я хочу знать правду, — сказала я. — Всю. Не только о проклятии. О тебе.
— Я рассказывал три дня, — сказал он.
— Ты рассказывал факты. Я хочу чувства.
Он помолчал.
— Ты готова к этому?
— Нет, — ответила я. — Но это не важно. Начинай.
И он начал.
Сначала медленно, неуверенно, подбирая слова.
Потом — быстрее, как прорванную плотину.
Он говорил о страхе — том, который жил в нём с детства, когда он просыпался ночью и слышал, как проклятие шепчет его имя.
О гневе — на отца, который оставил ему в наследство не земли и золото, а вечную муку.
О стыде — за то, что не смог спасти ни Элеонору, ни Изабель.
О надежде — той, что умерла и воскресла, когда он увидел мой портрет.
О любви — той, которую он не смел называть своими именами, потому что боялся сглазить.
Я слушала.
Не перебивала.
Не оценивала.
Просто слушала.
И в какой-то момент я поняла, что смотрю на него не как на врага, не как на мужа, не как на проклятого графа.
Как на человека.
Такого же, как я.
Испуганного.
Одинокого.
Отчаянно желающего жить.
—
Когда он замолчал, я спросила:
— Что ты чувствуешь ко мне?
Он посмотрел мне в глаза.
— Я боюсь тебя.
— Почему?
— Потому что ты можешь меня спасти. Или убить. И то, и другое страшно.
— А если я выберу третье? Не спасать, не убивать. Просто быть рядом.
— Это тоже страшно, — сказал он. — Потому что я могу привыкнуть. А привыкнув — потерять.
— Все мы можем потерять, — сказала я. — Вопрос не в том, чтобы не терять. Вопрос в том, чтобы найти силы идти дальше.
Он протянул руку через стол.
— Можно?
— Можно, — сказала я.
Он взял мою ладонь.
Его пальцы были тёплыми.
Кольцо на моём пальце пульсировало в такт его пульсу.
— Спасибо, — сказал он. — За то, что слушаешь.
— Спасибо, — ответила я. — За то, что говоришь.
Мы сидели так долго.
А за окнами всё так же моросил дождь.
И волки молчали.
Впервые за много ночей.
Глава 6
После разговора в кабинете что-то изменилось.
Не между нами — нет, между нами всё ещё была пропасть из недоверия, старых обид и проклятия, которое висело над нами как дамоклов меч. Изменилось что-то во мне. Я перестала видеть в Николасе только врага. Или только жертву. Или только мужа по контракту.
Я начала видеть в нём человека.
И это было опасно.
Потому что человеку можно посочувствовать. Человека можно пожалеть. А жалость — это первый шаг к чему-то большему. Первый шаг к тому, от чего я клялась себя уберечь.
Я не хотела его жалеть.
Я хотела его ненавидеть.
Но ненависть ускользала от меня, как вода сквозь пальцы, каждый раз, когда я смотрела на его седые виски или слышала, как он тяжело вздыхает по ночам за стеной.
Мне нужно было что-то сделать.
Что-то, что вернёт меня в знакомое состояние борьбы.
Что-то, что докажет мне — и ему, — что я не сдалась. Не приняла свою участь. Не стала послушной женой, которая будет ждать, когда её полюбят или убьют.
Я решила нанести удар.
Не большой. Не смертельный. Такой, который покажет Николасу, что я не беззащитна. Что у меня есть своя магия, свои способы бороться.
Даже если они глупы. Даже если они бесполезны.
Идея пришла ко мне утром, когда я смотрела, как слуги собирают Николаса в дорогу.
Он уезжал на северную границу — проверить гарнизоны, встретиться с командирами, решить какие-то вопросы, связанные с поставками провизии. Дорога должна была занять три дня. Три дня без него. Три дня тишины, свободы и возможности подумать.
Но сначала — проводы.
Я стояла у ворот, кутаясь в тёплый плащ, и смотрела, как конюхи седлают его коня. Огромного, чёрного, с красными глазами, которого все боялись, даже самый опытный грум. Жеребец звался Теневой Гривой, и, как говорили, его никто не мог объездить, кроме Николаса.
Вот и ещё одна странность этого человека. Он умел говорить с животными, которых никто не понимал. Умел находить общий язык с теми, кто боялся всех остальных. Может быть, поэтому он надеялся, что сможет найти общий язык со мной.
— Я вернусь через три дня, — сказал Николас, подходя ко мне.
Он был в дорожном костюме — тёмно-синем, с серебряной вышивкой, и без плаща, хотя ветер дул ледяной.
— Я не скучаю, — ответила я.
— Я не просил скучать, — он посмотрел на меня с лёгкой усмешкой. — Я просил быть осторожной. Не ходи в башню. Не смотри в глаза теням. И не флиртуй с капитанами, которых я не успел перевести.
— У меня больше нет капитанов для флирта, — сказала я. — Ты всех разогнал.
— Значит, будешь флиртовать со мной, — сказал он. — Когда вернусь.
Это было так неожиданно, так не в его духе — эта лёгкая, почти игривая фраза — что я не нашлась, что ответить.
Николас заметил моё замешательство и, кажется, сам смутился.
— Будь осторожна, — повторил он, садясь на коня.
— Будь осторожен, — ответила я.
Он кивнул и тронул поводья.
Конь взвился на дыбы — он всегда так делал, когда чувствовал, что хозяин уезжает надолго — и понёсся вперёд, за ворота, в серую мглу северного утра.
Я смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду.
А потом пошла в свои покои.
И начала готовить месть.
Магия Файервидов была слабой, но я умела
Я умела заставлять цветы слушаться меня.
Это звучало глупо. В мире, где маги метали молнии и останавливали время, умение шептаться с розами казалось детской забавой. Но наша семейная магия была древнее, чем молнии. Она была ближе к земле. К крови. К тому, что росло и умирало, цвело и вяло.
Я могла ускорить рост цветка. Могла изменить его цвет. Могла сделать так, чтобы он зацвёл зимой или засох летом. И ещё я могла — если очень постараться — заставить его шипы расти быстрее и острее, чем обычно.
Я не знала, поможет ли это против проклятия. Но я знала, что поможет против седельной сумки Николаса.
Она лежала на лавке в конюшне — слуги должны были упаковать её и отправить следом за графом с гонцом. В ней были важные документы, письма, карты. Всё то, что нужно для поездки на границу.
Я пробралась в конюшню, когда конюхи ушли обедать.
Сумка была кожаной, тёмно-коричневой, с серебряной пряжкой. Дорогая. Прочная. Сделанная на заказ у лучшего мастера столицы.
Я достала из кармана маленький цветок.
Шиповник.
Я вырастила его сама, в своей комнате, подкармливая магией и своей кровью (каплю — только одну, для связи). Его шипы были острыми, как иглы. Его цветы — бледно-розовыми, почти белыми.
— Расти, — прошептала я, касаясь пальцами лепестков. — Расти быстрее. Стань острее. Проникни туда, куда я не могу проникнуть.
Шиповник задрожал.
Его стебель удлинился, потянулся к сумке, обвил пряжку. Шипы — маленькие, незаметные — вонзились в кожу, прокалывая её, оставляя крошечные дырочки.
Я улыбнулась.
— Хороший мальчик, — прошептала я цветку. — Теперь жди. Когда сумку откроют, шипы выстрелят. Не смертельно. Но больно. И очень неприятно.
Я спрятала цветок в складках кожи, там, где его никто не заметит, и выскользнула из конюшни.
Никто меня не видел.
Никто не знал.
Кроме меня и цветка, который теперь ждал своего часа.
Проклятие проснулось через три часа.
Я сидела в гостиной, читала книгу — ту самую, о магии крови, которую нашла в подземной библиотеке — и чувствовала, как кольцо на моём пальце начинает теплеть.
Сначала медленно.
Потом быстрее.
Потом — обжигающе.
Я вскрикнула и выронила книгу.
Кольцо горело. Не метафорически — буквально. Чёрный металл раскалился добела, и бесцветный камень пульсировал багровым светом, как больное сердце.
— Что… — прошептала я.
А потом боль ударила по руке.
Не по пальцу — по всей руке, от кончиков пальцев до плеча. Боль острая, режущая, как будто тысячи игл вонзились в мою кожу одновременно.
Я закричала.
Упала на колени.
Книга выпала из рук.
На ковёр, на моё платье, на мои пальцы — хлынула кровь.
Она была тёмной, почти чёрной, и текла не из раны — из пор, из каждой клеточки моей руки, будто моя собственная кровь восстала против меня.
— Помогите! — закричала я, но голос сорвался.
В комнату вбежала Элли.
— Ваша милость! — закричала она и бросилась ко мне. — Что случилось?
— Не знаю, — прошептала я, глядя на свою руку. — Кольцо… цветок… проклятие…
Я не успела договорить.
Потому что в дверях появился Николас.
Он должен был быть на полпути к границе. Он не мог быть здесь. Он уехал три часа назад.
Но он стоял на пороге, бледный, запыхавшийся, с безумными глазами.
— Азалия, — сказал он и бросился ко мне.
—
Что было дальше, я помню урывками.
Как Николас подхватил меня на руки — легко, будто я ничего не вешу — и понёс к кровати.
Как он кричал на слуг — «воду, тряпки, лекарства, быстро!».
Как его голос срывался, дрожал, ломался — голос человека, который теряет контроль над собой.
Как его руки — огромные, грубые, покрытые шрамами — дрожали, когда он разрывал рукав моего платья, чтобы увидеть рану.
Крови было много.
Слишком много.
Она залила всю мою руку от запястья до локтя, и я не понимала, откуда она течёт — кожа была целой, но кровь шла, как из открытой раны.
— Проклятие, — прошептал Николас. — Ты использовала магию против меня. Против проклятия.
— Шиповник… — прошептала я. — Я хотела… просто… шипы… не смертельно…
Он закрыл глаза.
— Глупая, — сказал он. — Глупая, глупая, глупая девочка. Проклятие не отличает твою магию от моей. Оно атакует любого, кто использует силу против носителя. Даже если носитель — я. Даже если магия — цветок. Даже если ты не хотела никому вреда.
Он сжал мою руку выше локтя, пытаясь остановить кровь, но она всё текла и текла.
— Я умру? — спросила я.
— Нет, — сказал он. — Не сегодня. Не от этого. Но если ты ещё раз…
Он не договорил.
Потому что его голос сорвался.
Я видела, как дрожит его подбородок. Как его глаза наполняются чем-то, что я не решалась назвать слезами. Как его лицо — всегда такое непроницаемое, каменное, чужое — становится человеческим.
— Не умирай, — прошептал он. — Пожалуйста. Только не умирай.
И я поняла.
Он боялся не за жертву.
Он боялся за меня.
—
Слуги принесли воду, бинты, мази, лекарства.
Николас оттолкнул их всех.
— Я сам, — сказал он.
— Милорд, вы не умеете, — попыталась возразить Элли.
— Я научусь.
Он взял тряпку, смочил её в тёплой воде и начал осторожно, почти нежно — так нежно, как я не ожидала от его грубых солдатских рук — стирать кровь с моей руки.
Каждое движение было точным, продуманным, бережным.
Не так перевязывают рану врагу.
Так перевязывают рану тому, кого боишься потерять.
— Почему ты вернулся? — спросила я, глядя, как он работает.
— Почувствовал, — сказал он. — Проклятие… оно внутри меня. Оно всегда чувствует, когда кто-то использует магию против меня. Мне стало больно. Я понял, что ты… что ты сделала что-то опасное. Я развернул коня и поскакал обратно.
— Три часа пути за полчаса?
— Я гнал, как бешеный, — признался он. — Тенерая Грива выдохлась. Я бросил её у ворот. Прибежал пешком.
Я представила эту картину: огромный граф Бейвуд, в дорожном костюме, без коня, мокрый от дождя, с безумными глазами, бегущий через двор замка, потому что его жена поранилась.
Он выглядел бы смешным.
Но я не смеялась.
Потому что в его глазах не было ничего смешного.
Только страх.
Голый, неприкрытый, человеческий страх.
—
Кровь остановилась.
Николас перевязал мою руку шёлковым платком.
Я не знала, откуда у него шёлковый платок — он был не из тех мужчин, которые носят такие вещи. Может быть, он принадлежал его матери. Может быть, его подарила Элеонора. Может быть, он купил его на
Я не спросила.
Я смотрела, как он завязывает узел — аккуратный, тугой, почти хирургический.
— Не двигай рукой три дня, — сказал он. — Проклятие забирает много сил. Твоя магия ослабнет. Ты будешь чувствовать слабость. Но это пройдёт.
— Ты уверен?
— Нет, — сказал он честно. — Но я надеюсь.
Он поднял на меня глаза.
В них не было пустоты. Не было тьмы. Не было той ледяной маски, которую он носил все эти дни.
Была усталость. Была боль. Было что-то ещё — тёплое, живое, что он пытался спрятать, но не мог.
— Зачем ты это сделала? — спросил он.
— Хотела тебе навредить, — ответила я. — Немного. Чтобы ты знал, что я не сдалась.
— Я знал, — сказал он. — Ты не сдашься никогда. Это я в тебе и люблю. И боюсь.
Он сказал «люблю».
Не любовь в прошедшем времени. Не любовь как надежду на будущее.
Люблю.
В настоящем.
Я смотрела на него, и моё сердце билось где-то в горле.
— Ты не можешь меня любить, — сказала я. — Ты меня не знаешь.
— Я знаю достаточно, — ответил он. — Я знаю, что ты умная. Я знаю, что ты смелая. Я знаю, что ты добрая — даже когда пытаешься быть злой. Я знаю, что ты плачешь по ночам, когда думаешь, что никто не слышит. Я знаю, что ты любишь сладкое и ненавидишь ложь. Я знаю, что ты боишься волков, но не признаёшься в этом. Я знаю, что ты сильнее, чем думаешь. И красивее, чем тебе кажется.
Я не знала, что сказать.
Никто никогда не говорил мне таких слов. Ни отец, ни мать, ни сёстры, ни друзья — которых у меня, по правде говоря, почти не было.
Я выросла в мире, где слова были оружием. Где комплименты были тактикой. Где «я тебя люблю» означало «ты мне нужна для чего-то».
Но Николас говорил это так, будто не ждал ничего в ответ.
Будто просто хотел, чтобы я знала.
—
— Ложись, — сказал он, помогая мне лечь на подушку. — Тебе нужно отдохнуть.
— А ты?
— Я посижу рядом.
— Ты должен ехать на границу.
— Граница подождёт, — сказал он. — А ты — нет.
Он сел в кресло у кровати — то самое, в котором я читала книгу час назад — и закрыл глаза.
Он не спал. Я видела по его дыханию — оно было слишком ровным для сна. Он просто сидел рядом, на страже, как верный пёс.
Или как человек, который боится, что если он уйдёт, то больше никогда не увидит меня живой.
Я смотрела на него из-под полуприкрытых век и думала.
Он боялся потерять меня.
Не жертву. Не инструмент для снятия проклятия. Не пешку в своей игре.
Меня.
Азалию.
Девушку с болотными глазами и родинкой у носа, которая пыталась навредить ему и поранилась сама.
Я чувствовала биение его сердца — через комнату, через тишину, через проклятие, которое висело между нами. Оно было быстрым. Неровным. Испуганным.
Он боялся.
Не проклятия. Не смерти. Не того, что любовь не спасёт его.
Он боялся, что я умру.
И это изменило что-то во мне.
Не любовь. Пока нет. Но трещина в ледяной стене, которую я выстроила вокруг своего сердца, стала чуть шире.
Я закрыла глаза и позволила себе уснуть под звук его дыхания.
—
Проснулась я ночью.
Комната была тёмной — свечи догорели, камин почти погас. Кольцо на моём пальце больше не горело — оно было тёплым, живым, но спокойным.
Николас сидел в кресле, но не спал.
Он смотрел на меня.
— Ты всё ещё здесь, — сказала я.
— Я всё ещё здесь, — подтвердил он.
— Ты должен поесть.
— Я не голоден.
— Ты никогда не голоден. Это проклятие.
— Это привычка.
— Плохая привычка.
Он усмехнулся.
— Ты учишь меня жить, графиня?
— Кто-то должен, — ответила я. — Ты сам не справляешься.
Он смотрел на меня долгим, странным взглядом.
— Знаешь, — сказал он, — когда я увидел твой портрет, я подумал: «Эта женщина меня убьёт». Не проклятие. Не тень. Она. Сама. Своими руками, своим умом, своей волей.
— И ты испугался?
— Я обрадовался, — сказал он. — Потому что умирать от твоих рук — это была бы хорошая смерть.
Я не знала, что ответить.
Поэтому я не ответила ничего.
Повернулась на бок, спиной к нему, и закрыла глаза.
Но я не спала.
Я слышала, как он дышит. Как кресло скрипит под его весом. Как ветер воет за окном.
И думала о том, что он сказал.
«Эта женщина меня убьёт».
Он не боялся этого.
Он хотел этого.
Потому что смерть от моих рук была бы для него избавлением. Освобождением. Последним актом любви, которую он не смел назвать своими именами.
А что, если я не хочу быть его палачом?
Что, если я хочу быть чем-то другим?
Я не знала ответа.
Но я знала, что завтра утром я проснусь и попрошу его рассказать мне ещё.
О себе.
О своей жизни.
О своей любви.
Потому что я должна была понять.
Не ради него. Ради себя.
Я должна была понять, смогу ли я когда-нибудь полюбить этого человека.
Или он останется для меня чужим до самого конца.
Утром я проснулась одна.
Кольцо на моей руке было тёплым, но спокойным — как спящий зверь, который насытился и теперь отдыхает. Перевязка была чистой — Николас сменил её ночью, пока я спала, и я ничего не почувствовала.
На столике у кровати стоял завтрак. Горячий чай, свежий хлеб, мёд, масло. И маленький букет полевых цветов — васильков и ромашек, которых не должно было быть в этом сером, промозглом краю.
Я взяла букет.
Понюхала.
Они пахли летом. Свободой. Чем-то, что я потеряла, когда переступила порог этого замка.
— Спасибо, — прошептала я.
Не знаю, услышал ли он.
Но кольцо на моём пальце пульсировало чуть теплее, чем раньше.
—
Я спустилась в большой зал.
Николас сидел за столом — снова с бумагами, снова с кофе, снова с каменным лицом.
Но когда он увидел меня, его лицо изменилось.
Стало мягче. Теплее. Почти человеческим.
— Как рука? — спросил он.
— Не болит, — ответила я. — Спасибо, что перевязал.
— Не за что, — сказал он. — Это я виноват. Проклятие… оно не различает. Ты могла умереть.
— Но не умерла.
— Но могла.
Я села напротив него.
— Я хочу, чтобы ты научил меня, — сказала я.
— Чему?
— Как не умереть. Как жить в этом замке. Как справляться с проклятием. Как не ранить
Он посмотрел на меня.
— Ты серьёзно?
— Абсолютно.
Он помолчал.
— Это будет трудно, — сказал он. — Проклятие не любит, когда его изучают. Оно предпочитает, чтобы ему подчинялись.
— Плевать я хотела на то, что любит проклятие, — сказала я. — Я хочу жить.
— Я тоже, — сказал он. — Поэтому я помогу.
Он протянул руку через стол.
Я взяла её.
Его рука была тёплой — как в день свадьбы, но теперь это тепло не пугало меня. Оно грело.
— С чего начнём? — спросила я.
— С основ, — сказал он. — С того, как проклятие реагирует на магию. С того, как отличить своё колдовство от чужого. С того, как защитить себя от отката.
— Ты знаешь всё это?
— Я учился на своих ошибках, — сказал он. — И на ошибках своих жён. Слишком многих жён.
В его голосе была боль.
Не та, которую он показывал мне раньше — сдержанная, мужская, почти невидимая. Настоящая. Глубокая. Та, которую он носил в себе годами и никогда никому не показывал.
— Расскажи мне о них, — попросила я. — Об Элеоноре и Изабель. Не факты. О них. О том, какими они были.
— Зачем? — спросил он.
— Потому что я хочу знать, — сказала я. — Кого ты потерял. И почему ты боишься потерять меня.
Он молчал так долго, что я уже решила — не ответит.
Потом начал говорить.
Тихо. Медленно. С болью, которая не утихала даже спустя годы.
Элеонора была весёлой. Она смеялась громко, заразительно, и когда она смеялась, даже проклятие замолкало на несколько мгновений. Она любила танцевать и ненавидела, когда кто-то повышал голос. Она умерла в день свадьбы, перерезав себе горло, потому что тень вошла в неё, а она не смогла с этим жить.
Изабель была тихой. Она почти не разговаривала — только смотрела. У неё были грустные глаза и руки, которые всегда дрожали. Она ненавидела Николаса — не за то, что он сделал, а за то, кем он был. Она прокляла его искренне, всей душой, и он убил её, когда она бросилась на него с ножом. Ей было девятнадцать.
— Я похоронил их рядом, — сказал Николас. — Под старым дубом на восточном холме. Иногда я хожу туда и разговариваю с ними. Прошу прощения. За то, что не смог спасти. За то, что вообще встретил их на своём пути.
— Это не твоя вина, — сказала я.
— Моя, — ответил он. — Я знал о проклятии. Знал, чем это кончится. Но я женился снова. И снова. Потому что надеялся. Потому что не мог смириться с тем, что обречён.
— Ты не обречён, — сказала я.
— Я обречён, — покачал он головой. — Как и ты. Пока проклятие не будет снято, мы оба обречены. Но я не хочу, чтобы ты умерла. Даже если для этого мне придётся умереть самому.
Я смотрела на него.
На его седые виски. На его уставшие глаза. На его руки, которые дрожали, когда он говорил о мёртвых жёнах.
И я поняла.
Он не просто боялся потерять меня.
Он боялся, что я стану ещё одним именем на могильной плите. Ещё одной женщиной, которую он не смог спасти. Ещё одной причиной ненавидеть себя.
— Я не умру, — сказала я. — Я не позволю себе умереть. И тебе не позволю.
— Ты не можешь это контролировать, — сказал он.
— Могу, — ответила я. — Я — Азалия де Файервид. Моя прабабка сожгла армию. Моя мать пережила отца, хотя никто не давал ей больше года. Я сильнее, чем ты думаешь.
— Я знаю, — сказал он. — Поэтому и люблю.
Он снова сказал это.
Люблю.
Как что-то само собой разумеющееся. Как факт, который не требует доказательств.
— Ты говоришь это так легко, — сказала я.
— Это не легко, — ответил он. — Это больно. Потому что каждый раз, когда я говорю это, я вспоминаю, что могу потерять тебя. Но я всё равно говорю. Потому что если я умру, не сказав этого ни разу, моя смерть будет бессмысленной.
Мы сидели напротив друг друга.
Между нами был стол, заставленный едой, которую никто не ел.
Между нами была пропасть из страха, недоверия и чужой боли.
Но в этой пропасти начинал прорастать маленький росток.
Не любви. Пока нет.
Но надежды.
А надежда — это уже много.
Глава 7
Николас уехал на рассвете.
Я слышала, как он возится в гостиной — собирает какие-то бумаги, тихо переговаривается с камердинером, скрипит сапогами по каменному полу. Слышала, как он подошел к двери моей спальни и замер. Долго стоял. Я чувствовала его присутствие даже сквозь толстое дерево — тяжелое, тёплое, живое.
Он не постучал.
Не попрощался.
Просто стоял.
А потом его шаги стихли.
Дверь в коридор открылась и закрылась. И наступила тишина.
Такая тишина, какая бывает только в замках, где живут проклятия. Звенящая, плотная, почти осязаемая. В ней не было ничего уютного — только пустота и холод, которые заполняли каждую щель, каждую трещину в стенах, каждую складку тяжёлых портьер.
Я лежала на кровати, смотрела в потолок и ждала.
Чего?
Чувства облегчения.
Освобождения.
Радости от того, что наконец-то могу побыть одна, без его тяжёлых взглядов, без его молчания, без его дрожащих рук, которые перевязывали мою рану шёлковым платком.
Но облегчение не приходило.
Вместо него в груди поселилось странное, липкое чувство, похожее на тоску. Я не хотела называть его скукой. Я не хотела называть его вообще.
Я просто лежала и смотрела в потолок.
— Ты рада, — сказала я себе вслух. Мой голос прозвучал глухо в пустой комнате. — Ты должна быть рада. Он уехал. Три дня свободы. Никто не будет следить за тобой, не будет читать нотации, не будет смотреть на тебя своими печальными глазами, от которых хочется то ли плакать, то ли бить посуду.
Я села на кровати.
— Я рада, — повторила я громче.
Солнце за окном — тусклое, северное, почти не греющее — пробивалось сквозь тучи. Дождь кончился. Впервые за много дней. Может быть, это знак. Может быть, мир радовался вместе со мной.
Я встала, накинула халат и подошла к окну.
Лес чернел на горизонте. Волки не выли — молчали, будто тоже уехали вместе с Николасом. Только ветер гулял по замку, завывая в башнях, хлопая ставнями, играя с дымом из труб.
— Свобода, — прошептала я.
И почти поверила в это.
День тянулся медленно.
Я позавтракала одна — в большой столовой, под взглядами волчьих шкур и мёртвых гербов. Еда была вкусной, но безвкусной. Чай — горячим, но не грел. Я
После завтрака я поднялась в библиотеку.
Не в ту, подземную, с мерцающими звёздами на потолке и каменным алтарём. В обычную — пыльную, заброшенную, с книгами, которые никто не читал десятилетиями. Я надеялась найти что-нибудь интересное. Роман, может быть. Сборник стихов. Даже скучную историю Бейвудов, если больше нечего будет делать.
Но книги были на древних языках, которых я не знала. Или на языке, который я знала, но текст был таким скучным, что глаза слипались после первой страницы.
Я закрыла книгу и отложила в сторону.
— Скука, — сказала я вслух. — Убийца времени.
Время, казалось, замерло. Часы в коридоре били каждый час, но между ударами проходили вечности. Я считала шаги от библиотеки до своих покоев — триста двадцать семь. От покоев до большого зала — четыреста двенадцать. От зала до кухни — двести восемь. Я знала, сколько ступенек на каждой лестнице. Сколько светильников висит в каждом коридоре. Сколько трещин на стене напротив моей спальни — семнадцать, если считать мелкие, и три большие, похожие на карту незнакомой страны.
К обеду я начала говорить со служанками.
Не потому, что они были интересными собеседницами. Просто голос — любой голос — был лучше тишины.
— Элли, — спросила я, когда девушка принесла мне обед, — что вы делаете, когда скучаете?
Она замерла с подносом в руках.
— Скучаю, ваша милость?
— Ну да. Когда делать нечего. Когда день тянется бесконечно, а голова пустая.
Элли подумала.
— Я… ну… я вышиваю, ваша милость. Или гуляю. Иногда хожу в часовню — там тихо, можно посидеть, подумать.
— Часовня? У вас есть часовня?
— Да, ваша милость. В южном крыле. Старая, почти заброшенная. Но там красиво. Витражи.
Я оживилась.
— Покажешь?
Элли покраснела.
— Конечно, ваша милость. После обеда, если хотите.
Я хотела. Очень хотела. Любой предлог выбраться из этих четырёх стен.
Часовня оказалась красивой.
Запущенной, пыльной, с паутиной в углах и осыпавшейся штукатуркой на потолке. Но витражи — огромные, от пола до потолка — были великолепны. Они изображали сцены из жизни древних святых, которых я не знала, но цвета были такими яркими, такими живыми, что я забыла о серости замка.
Красный, синий, зелёный, золотой.
Свет проходил сквозь цветное стекло и ложился на каменный пол радужными пятнами, похожими на драгоценные камни.
— Красиво, — прошептала я.
— Граф приказал сохранить часовню, — сказала Элли. — Его мать любила здесь молиться. После её смерти он не пускал сюда никого, но и разрушать не дал.
— Мать? — я обернулась к ней. — Она была религиозной?
— Говорят, очень, — кивнула Элли. — Она молилась за снятие проклятия каждый день. До самой смерти.
Я посмотрела на витражи.
На святого с мечом. На святую с лилией. На бога, который смотрел сверху вниз равнодушными глазами.
— Не помогло, — сказала я.
— Что, ваша милость?
— Молитвы. Проклятие не снялось.
Элли опустила глаза.
— Говорят, проклятие снимается только любовью, ваша милость. А молитвы — это просто разговоры с богом. Бог не вмешивается в дела людей. Особенно в проклятия.
— Откуда ты знаешь? — спросила я.
— Слуги говорят, — пожала она плечами. — Слуги знают всё, ваша милость. Иногда даже больше, чем господа.
Я смотрела на неё.
Маленькая, пугливая, с вечно опущенными глазами. Но говорит уверенно. Умно.
— Ты не простая служанка, Элли, — сказала я.
Она вздрогнула.
— Я… я дочь фермера, ваша милость.
— У дочери фермера не может быть такого взгляда. И таких мыслей о молитвах.
Элли помолчала.
— Мой отец был фермером, — сказала она тихо. — А мать — колдуньей. Она научила меня читать и думать. Перед смертью она отдала меня в услужение графу Бейвуду. Сказала, что здесь я буду в безопасности.
— В безопасности? В замке с проклятием?
— Проклятие не трогает тех, кто не носит имя Бейвуд, — сказала Элли. — И тех, кто не смотрит в глаза теням. Мать научила меня, как не смотреть.
Я смотрела на неё.
Молодая, тихая, незаметная. И целый мир скрыт под слоем серой служанкиной юбки.
— Расскажешь мне? — спросила я. — О тенях. О том, как не смотреть в их глаза.
Элли колебалась.
— Граф не велел…
— Граф уехал, — перебила я. — А я хочу жить. И если ты знаешь что-то, что поможет мне не умереть, ты должна мне рассказать.
Она смотрела на меня долгим, странным взглядом.
Потом кивнула.
— Хорошо, ваша милость. Сегодня ночью. В ваших покоях. Я приду, когда все уснут.
И вышла из часовни, оставив меня одну среди цветных пятен и мёртвых святых.
Второй день без Николаса был хуже первого.
Скука стала не просто чувством — она стала физическим состоянием. Тягучим, липким, как патока. Она залезала под кожу, заполняла лёгкие, мешала дышать.
Я перечитала все книги, которые нашла в своей комнате. Дважды.
Перемерила все платья, которые взяла с собой.
Попробовала зажечь камин без спичек — получилось, но огонь был тусклым, слабым, каким-то обиженным. Моя магия ослабла после того, как проклятие ударило в ответ на мой шиповник. Николас предупреждал, что это случится. Он не сказал, насколько мерзко это ощущается — быть наполовину магом, наполовину человеком, не способным даже на то маленькое колдовство, которое раньше давалось с лёгкостью.
Я сидела у окна, смотрела на лес и думала.
О чём? О нём.
О Николасе.
О том, что он сейчас делает на границе. Проверяет гарнизоны, говорит с солдатами, смотрит на карты своим холодным, всё замечающим взглядом. Думает ли он обо мне? Скучает ли? Или проклятие отвлекает его, шепчет что-то на ухо, напоминает, что дома его ждёт очередная жена, которая, возможно, умрёт, как и предыдущие.
— Зачем ты женился на мне, Николас? — прошептала я в стекло. — Зачем ты привёз меня сюда, если знал, чем это кончится?
Стекло не ответило.
Только моё отражение — уставшее, бледное, с кругами под глазами — смотрело на меня с немым вопросом.
— Ты не должна о нём думать, — сказала я себе. — Ты должна радоваться. Свобода. Три дня. Используй их.
Использовать было нечего.
Я спустилась в большой зал, прошлась по нему — тридцать шагов в длину, двадцать в ширину. Посмотрела на волчьи шкуры — они стали привычными, почти родными. Обвела пальцем герб Бейвудов — синий щит, серебряный волк, под ним — девиз на древнем языке: «Lupus non timet» — «Волк не боится».
Врёшь, девиз. Волк боялся. Волк боялся всего — проклятия, смерти, одиночества. Просто умел это скрывать.
Как и его хозяин.
На втором этаже, в коридоре, ведущем в западное
Я толкнула её.
За дверью оказалась комната. Маленькая, круглая, без окон. В центре комнаты — каменный пол, на котором кто-то нарисовал мелом круг. А в круге — что-то тёмное, похожее на высохшую лужу. Кровь.
Я отшатнулась.
— Это комната Изабель, — раздался голос за спиной.
Я обернулась.
Агнес. Та самая старуха из башни, хранительница тайн. Она стояла в дверях, сгорбленная, в чёрном платье, с лицом, изрезанным морщинами.
— Что она здесь делала? — спросила я.
— Готовилась к смерти, — сказала Агнес. — Она знала, что умрёт. Только не знала, когда. И каждый день она приходила сюда, рисовала круг и смотрела в пол.
— Зачем?
— Чтобы привыкнуть, — сказала Агнес. — Чтобы не бояться последнего взгляда.
Я вышла из комнаты.
Захлопнула дверь.
— Зачем ты привела меня сюда? — спросила я.
— Ты сама пришла, дитя, — ответила Агнес. — Я только наблюдала.
— Ты всегда наблюдаешь?
— Всегда, — кивнула она. — Это моя работа. Смотреть. Запоминать. Помнить.
— И что ты запомнила обо мне?
Агнес посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом.
— Что ты боишься, — сказала она. — Но не признаёшься в этом даже себе. Что ты злишься на Николаса за то, что он не такой, каким ты хотела бы его видеть. Что ты скучаешь по нему, хотя не хочешь в этом признаваться.
— Я не скучаю, — отрезала я.
— Конечно, — усмехнулась Агнес. — Конечно, не скучаешь. Поэтому ты ходишь по замку, как привязанная, и ищешь его следы в каждой комнате, в каждом коридоре, в каждом предмете.
Я хотела возразить.
Не могла.
Потому что она была права.
Я искала его следы. В библиотеке — книги, которые он читал в детстве. В часовне — свечи, которые он зажигал в память о матери. В этой комнате — кровь Изабель, которую он не мог смыть, как ни старался.
Я искала его.
Потому что без него замок был не просто серым. Он был пустым.
— Уходи, Агнес, — сказала я устало.
Она кивнула.
— Помни, дитя: скука — это не отсутствие занятий. Это отсутствие того, кто делает жизнь значимой.
Она ушла.
Я осталась одна в коридоре с закрытой дверью, за которой когда-то готовилась к смерти женщина, носившая то же кольцо, что и я.
—
На третий день скука стала невыносимой.
Я проснулась с мыслью: «Если я не сделаю что-то прямо сейчас, я сойду с ума».
Я переоделась, спустилась в большой зал, села на своё обычное место. Позавтракала — машинально, не чувствуя вкуса. Попила чай — горький, как всегда.
На столике у моей тарелки лежала записка.
Маленький клочок пергамента, сложенный вчетверо, с сургучной печатью. Герб Бейвудов. Синий воск, серебряный волк.
Я развернула.
Почерк был твёрдым, размашистым, мужским. Буквы — острые, как лезвия.
«Азалия.
Если будет скучно — сожгите западный ковёр в малой гостиной. Там скрыт фантом, который вас позабавит.
Н.»
Я перечитала записку три раза.
— Что за глупости? — пробормотала я.
Сжечь ковёр? Фантом? При чём здесь развлечения?
Я хотела бросить записку в камин — она явно была шуткой, глупой и нелепой. Но что-то остановило меня. Любопытство. Или скука, которая стала моей второй натурой.
— Ладно, — сказала я. — Посмотрим.
Я взяла свечу со стола и пошла в малую гостиную.
Малая гостиная находилась на первом этаже, рядом с большим залом. Это была маленькая, уютная комната — если, конечно, в этом замке могло быть что-то уютное. Камин, два кресла, маленький столик, несколько картин на стенах. И ковёр.
Западный ковёр.
Я никогда не обращала на него внимания. Обычный, тканый, с выцветшим узором. Он лежал перед камином, потрёпанный, местами протёртый до дыр.
— Сжечь его? — спросила я у самой себя. — Сумасшествие.
Но я опустилась на колени, поднесла свечу к ворсу.
Огонь лизнул ткань.
Ковёр вспыхнул мгновенно — слишком быстро для старой, сухой шерсти. Пламя взметнулось вверх, чуть не опалив мне лицо. Я отпрянула.
И в этот момент пол под ковром засветился.
Старый, каменный пол — серый, выщербленный, в трещинах — вдруг стал прозрачным. Сквозь него проступало что-то синее, глубокое, бесконечное.
Небо.
Под полом было небо.
Я замерла.
Пламя ковра погасло так же внезапно, как и вспыхнуло. От ткани остался только пепел — чёрный, лёгкий, который медленно кружился в воздухе, как снег.
А под полом…
Под полом был космос.
Тысячи звёзд. Миллионы. Они мерцали, переливались, двигались — не как неподвижные точки на небе, а как живые существа, которые дышали, пульсировали, танцевали.
Я опустилась на колени прямо в пепел и прижала ладони к камню.
Камень был тёплым. И гладким — хотя на вид казался шершавым.
— Что это? — прошептала я.
И вдруг звезды ответили.
Не голосом. Не звуком. Чем-то другим — вибрацией, которая прошла сквозь камень, сквозь мои ладони, сквозь кости, сквозь кровь.
Ты здесь.
Не слова. Мысль. Чужая, древняя, огромная.
Ты пришла.
Я попыталась отнять руки — не смогла. Они приросли к камню, как будто кто-то держал их.
Не бойся. Мы те, кто смотрит сверху. Те, кто помнит. Те, кто ждёт.
— Чего ждёте? — спросила я.
Правды. Любви. Того, кто снимет проклятие.
— Я не могу снять проклятие, — сказала я. — Я не умею любить по заказу.
Мы не просим любить. Мы просим смотреть.
Звёзды приблизились. Они были уже не под полом — они были вокруг меня. В комнате. В воздухе. Они проходили сквозь меня, и я чувствовала их холод — не физический, а какой-то другой, космический, вневременной.
Смотри на нас, Азалия. Смотри и помни. Звёзды не лгут. Звёзды не предают. Звёзды не умирают.
— Что я должна увидеть?
То, что скрыто. То, что ты боишься признать.
И я увидела.
Не глазами — сердцем. Прямо в груди, как будто кто-то открыл дверцу и зажёг свет.
Я увидела Николаса.
Не таким, каким я его знала — хмурым, молчаливым, уставшим. А таким, каким он был до проклятия. Мальчишкой с седыми прядями (они были уже тогда, ещё до того, как проклятие проснулось). Подростком, который учился владеть мечом, падал, вставал, падал снова, но не сдавался. Юношей, который впервые увидел Элеонору и улыбнулся — так широко, так радостно, так по-человечески, что у меня защемило сердце.
Я увидела его боль.
Когда Элеонора умерла, он неделю не выходил из комнаты. Когда отец заставил его жениться на Изабель, он пил горькую ночь перед свадьбой, пытаясь утопить отвращение к себе. Когда Изабель бросилась на него с ножом, он не защищался — он стоял и смотрел на неё,
Она ударила. Он выжил. Она умерла.
И он плакал над её телом, целовал её холодные руки, просил прощения у женщины, которая ненавидела его до последнего вздоха.
Он не чудовище, — сказали звёзды. Он человек. Сломанный, испуганный, отчаявшийся. Но человек.
— Я знаю, — прошептала я. — Я уже знаю.
Ты знаешь головой. Но сердцем — нет. Сердцем ты всё ещё боишься его. Боишься поверить. Боишься, что он обманет. Боишься, что умрёшь, как те, кто были до тебя.
— Это разумный страх.
Разумный страх — это трусость, наряженная в мантию мудрости.
Я хотела возразить, но звёзды не дали.
Посмотри на него сейчас. Посмотри на то, что он делает в эту минуту.
И я увидела.
Граница. Холодно, ветрено, снег идёт — крупный, липкий. Николас стоит на крепостной стене, смотрит на север, на земли, где живут дикие племена, которые мечтают захватить замок. Он не в шубе — в одном кожаном камзоле, хотя мороз трещит. Он не чувствует холода. Проклятие сжигает его изнутри, делает кровь горячей, а кожу — бледной.
Рядом с ним — офицер, что-то докладывает. Николас кивает, отвечает. Голос его ровный, спокойный. Но мысли — не спокойны.
Он думает обо мне.
Не о проклятии. Не о том, умру я или нет. Обо мне. О моих волосах, которые пахнут чем-то сладким. О моих глазах, которые смотрят на него с вызовом даже тогда, когда дрожат от страха. О моём смехе — редком, пряном, который он слышал всего несколько раз, но запомнил навсегда.
«Она там одна, — думает он. — Скучает. Злится. Наверное, ненавидит меня за то, что уехал. Или радуется. Не знаю, что хуже».
Я вижу это. Чувствую. Его мысли — тёплые, живые, почти осязаемые — касаются меня через звёзды, через пепел сгоревшего ковра, через сотни миль, которые отделяют нас.
— Он думает обо мне, — прошептала я.
Он думает о тебе каждую минуту, — ответили звёзды. — Каждую секунду. Даже когда спит. Ты — его надежда. Его последняя надежда.
— Я не могу быть чьей-то надеждой, — сказала я. — Я просто девушка. Которую продали. Которую обманули. Которую…
Которую любят, — перебили звёзды. — Которую любят так сильно, что это убивает его. Не проклятие. Любовь. Потому что он не знает, как её выразить. Не умеет. Никто не научил.
Я отняла руки от камня.
Звёзды погасли.
Комната снова стала серой, холодной, пустой. Только пепел от ковра кружился в воздухе — чёрный, лёгкий, как память.
Я сидела на полу, в этом пепле, и дрожала.
Не от холода.
От злости.
Я злилась на Николаса за то, что он знал меня лучше, чем я сама.
Знал, что мне будет скучно. Знал, что я сожгу ковёр — просто потому, что он сказал «если будет скучно». Знал, что звёзды заставят меня думать, чувствовать, видеть.
Знал, что я не смогу остаться равнодушной.
— Проклятый граф, — прошептала я. — Проклятый, хитрый, невыносимый граф.
Он не был ревнивым. Не был жестоким. Не был тем монстром, которого я искала.
Он был просто мужчиной, который знал меня. Которая видела меня насквозь — мою скуку, мою уязвимость, мою тоску по чему-то настоящему.
И он дал мне звёзды.
Потому что знал, что они мне нужны.
—
Я поднялась с пола.
Отряхнула платье от пепла.
Посмотрела на то место, где был ковёр. Камень снова стал серым, глухим, мёртвым. Никаких звёзд. Никакого космоса. Только холодный пол, на котором я стояла.
— Как ты это сделал, Николас? — спросила я пустую комнату. — Как ты узнал, что мне нужно?
Ответа не было.
Только ветер за окном.
Я вышла из малой гостиной, поднялась к себе, села на кровать и долго смотрела в стену.
Он не просто знал меня. Он понимал меня. Понимал, что я не выношу бездействия. Что мне нужно движение, огонь, разрушение — даже если это разрушение — просто сгоревший ковёр. Что мне нужна красота — настоящая, чистая, не фальшивая. Что звёзды — это единственное, чего не хватало в этом сером, промозглом замке.
«Почему ты не такой, каким я хочу тебя видеть?» — подумала я. — «Почему ты не чудовище? Почему ты не лжец? Почему ты не даёшь мне ненавидеть тебя?»
Потому что он не мог быть чудовищем. Даже если бы захотел.
Он был слишком человечным.
Слишком настоящим.
Слишком… нужным.
Я не хотела признавать это. Но звёзды не лгали. Они показали мне правду — ту, которую я прятала от себя за гневом, за колкостями, за попытками навредить.
Я скучала по нему.
Не по его телу. Не по его голосу. Не по его присутствию в гостиной.
По чему-то другому.
По тому чувству, которое возникало, когда он смотрел на меня. Когда говорил: «Я не хочу твоей смерти». Когда перевязывал мою руку шёлковым платфорком.
По чувству защищённости.
По чувству, что я не одна.
— Чёрт, — сказала я вслух. — Чёрт, чёрт, чёрт.
Я не хотела этого чувствовать. Не сейчас. Не здесь. Не с ним.
Но чувство было. Настоящее, живое, пульсирующее — как кольцо на моём пальце, которое снова стало тёплым.
—
Ночью я не спала.
Сидела на подоконнике, смотрела в окно на звёзды — настоящие, не те, что под полом. Они были далёкими, холодными, равнодушными. Но они напоминали мне о нём.
Я думала о записке.
«Если будет скучно — сожгите западный ковёр».
Он знал, что я сожгу. Знал, что мне будет скучно. Знал, что я любопытна, как кошка. Знал, что меня привлекает опасность и тайны.
Он знал меня.
И это бесило.
Потому что я не знала его. Совсем. Я знала факты — его детство, его жён, его проклятие. Но я не знала его чувств. Его желаний. Его страхов — настоящих, не тех, что он показывал.
Он открывал мне душу, но не всю. Какие-то комнаты оставались запертыми, и ключи от них он носил с собой.
А может быть, я просто не хотела их видеть.
Потому что если бы я увидела всё, мне пришлось бы признать, что он не враг.
И что он заслуживает любви.
Не той, купленной страхом и проклятием. Настоящей. Искренней. Свободной.
А я не умела любить.
Я не знала, как это делается.
В моей семье любовь была сделкой. Отец любил мать, пока она приносила ему наследников. Мать любила отца, пока он был богат и влиятелен. Сёстры любили меня, пока я была полезна.
Никто никогда не любил меня просто так.
Без причины.
Без выгоды.
Без контракта.
Николас говорил, что любит. Но
— Я не умею любить, — прошептала я в темноту.
Звёзды не ответили.
Только волки завыли в лесу — далеко, печально, безнадёжно.
—
Наутро третьего дня я проснулась с решением.
Я не буду больше пытаться навредить Николасу.
Не потому, что люблю его. Не потому, что простила. А потому, что это бесполезно. Всё, что я делаю, оборачивается против меня. Шипы — против моей руки. Ковёр — против моего сердца.
Я не умею воевать с ним.
Может быть, потому что война — не то, что нам нужно.
Может быть, нам нужно перемирие.
Я спустилась вниз, села за стол, взяла перо и бумагу.
«Николас.
Я сожгла ковёр. Звёзды были красивыми. Спасибо.
Не знаю, зачем ты это сделал. Может быть, чтобы позабавить меня. Может быть, чтобы показать, что ты знаешь меня лучше, чем я сама. Может быть, просто потому, что ты хороший человек, а я не хочу этого замечать.
Я попробую. Замечать.
Не обещаю любви. Я не умею любить. Но я обещаю перестать враждовать.
Возвращайся целым.
Азалия».
Я сложила письмо, запечатала его своим кольцом — отпечаток бесцветного камня на воске — и отдала гонцу.
— Передай графу лично в руки, — сказала я.
Гонец поклонился и ускакал.
Я осталась одна.
В большом зале, под взглядами волчьих шкур.
И чувствовала себя… легче.
Не счастливой. Не влюблённой. Не освобождённой.
Просто чуть меньше одинокой.
—
Николас вернулся вечером.
Я слышала, как стучат копыта во дворе, как он отдаёт команды конюхам, как его тяжёлые шаги поднимаются по лестнице.
Я ждала в гостиной.
Дверь открылась.
Он вошёл — уставший, замёрзший, с мокрыми волосами и красными глазами от ветра.
Увидел меня.
Замер.
— Ты написала письмо, — сказал он.
— Написала, — ответила я.
— Ты не злишься?
— Злюсь, — призналась я. — Но не на тебя. На себя.
— За что?
— За то, что не могу тебя ненавидеть.
Он подошёл ближе.
— Это плохо?
— Не знаю, — ответила я. — Время покажет.
Он смотрел на меня.
Долго.
Так долго, что я начала считать удары своего сердца.
— Я тоже не могу тебя ненавидеть, — сказал он. — Даже когда ты сжигаешь мои ковры и насылаешь шипы на мои сумки.
— Прости за шипы, — сказала я. — Это было глупо.
— Прощаю, — сказал он. — Если ты простишь меня за то, что я… за то, что я вообще появился в твоей жизни.
— Не прощаю, — сказала я. — Но работаю над этим.
Он улыбнулся.
Усталой, тёплой, почти нежной улыбкой.
— Я привёз тебе подарок, — сказал он.
— Какой?
Он достал из кармана маленький свёрток.
— Открой.
Я развернула грубую ткань.
Внутри был камень.
Маленький, гладкий, чёрный. Внутри него — светилась звезда. Настоящая звезда, застывшая в глубине камня.
— Это лунный камень из северных пещер, — сказал он. — Если смотреть на него в темноте, он светится. Как звёзды под ковром.
— Зачем ты мне это даришь?
— Чтобы ты не сжигала больше ковры, — сказал он. — И чтобы ты знала: звёзды всегда с тобой. Даже когда я далеко.
Я держала камень в руке.
Он был тёплым.
Как его рука.
Как кольцо на моём пальце.
Как слова, которые он не говорил, но которые я начинала слышать.
— Спасибо, — сказала я.
— Не за что, — ответил он.
Мы стояли напротив друг друга.
Между нами был вечер.
Серый, холодный, осенний.
Но в груди у меня горела маленькая звезда.
Та, которую он подарил.
Или та, которую я сама зажгла.
Я не знала.
Но знала, что это начало чего-то нового.
Не любви.
Но чего-то, что может однажды стать любовью.
Глава 8
Николас вернулся с охоты больным.
Я узнала об этом не сразу. Первым признаком была тишина — не та, звенящая, которую я научилась различать за дни его отсутствия, а другая, тяжёлая, давящая, как перед грозой. Слуги перешёптывались в коридорах, бледные, испуганные. Элли, подавая завтрак, уронила чашку — фарфор разлетелся на сотню осколков, и она смотрела на них с таким выражением, будто это были не осколки, а её собственные рассыпавшиеся надежды.
— Что случилось? — спросила я.
— Граф, — прошептала она. — Граф вернулся. Он… он болен.
— Болен? Чем?
Элли не ответила. Только посмотрела на меня широко раскрытыми, полными ужаса глазами и выбежала из комнаты, оставив меня одну среди серой, холодной роскоши.
Я сидела за столом, сжимая ручку чашки так сильно, что побелели костяшки. Болен. Что значит «болен»? Простуда? Лихорадка? Или… проклятие?
Проклятие.
Оно всегда было с ним, внутри него, под кожей, в крови. Оно ждало. Оно требовало. Оно прогрессировало — так он сказал в один из наших долгих разговоров. С каждым днём, с каждой ночью, с каждым часом без любви оно съедало его заживо. Медленно. Болезненно. Неумолимо.
Охота была последней попыткой отвлечься. Или проверить себя. Или просто почувствовать себя живым, когда мир вокруг становился всё более серым и призрачным.
Я поставила чашку и направилась в восточное крыло.
В его покои.
Туда, где я никогда не была.
Коридоры замка в это утро казались длиннее, чем обычно. Тени под ногами — гуще. Свет из окон — тусклее. Я шла быстро, почти бежала, и мои шаги гулко разносились по каменным сводам, будто кто-то шёл за мной следом. Я не оборачивалась. Я знала, что это — только эхо. Или моё собственное сердце, которое вдруг решило биться в горле.
Возле двери в покои Николаса стоял камердинер — пожилой мужчина с лицом, изрезанным морщинами, похожими на карту прожитых лет. Он поклонился, когда я подошла.
— Граф не принимает, ваша милость, — сказал он.
— Я не спрашиваю, принимает ли он, — ответила я. — Я его жена. Я имею право войти.
— Граф велел…
— Граф болен, — перебила я. — У больных нет права указывать здоровым.
Камердинер посмотрел на меня с сомнением. Но посторонился.
Я толкнула дверь и вошла.
Покои Николаса были такими же, как и он сам — тёмными, суровыми, безлишними. Мебель из чёрного дуба, стены, обитые тёмно-синим бархатом, камин, в котором догорали угли, и массивная кровать под балдахином — та самая, в которой он спал, когда проклятие давало ему отдых.
Сейчас он лежал на этой кровати, укрытый до подбородка тяжёлым одеялом, и был похож на мертвеца.
Я замерла на пороге.
Я видела Николаса уставшим. Видела бледным. Видела с тёмными кругами под глазами и седыми прядями на висках. Но таким я его ещё не видела.
Его кожа была серой —
На тумбочке рядом с кроватью стоял кувшин с водой, глиняная кружка, тарелка с нетронутым хлебом и… бутылка вина.
Тёмное, густое, почти чёрное — то самое, которое привозили из южных королевств, и которое Николас любил пить, когда думал, что никто не видит.
Я подошла ближе.
— Николас, — позвала я.
Он не ответил.
— Николас, ты меня слышишь?
Только неровное дыхание — хриплое, тяжёлое, с присвистом. Будто каждое движение воздуха причиняло ему боль.
Я присела на край кровати.
Его лицо — вблизи — было ещё страшнее. Проклятие не просто иссушало его — оно высасывало из него жизнь, оставляя только оболочку. Тонкую, хрупкую, готовую рассыпаться от одного неосторожного прикосновения.
— Ты умираешь, — прошептала я.
Он не ответил.
Но его пальцы — лежавшие поверх одеяла — дрогнули.
Я сидела так долго — может быть, час, может быть, два. Смотрела на него. Слушала его дыхание. В моей голове роились мысли — тёмные, тяжёлые, как те тучи, что висели над замком весь день.
Он умирает.
Если он умрёт — проклятие умрёт с ним? Или перейдёт на меня? Или останется в замке, в стенах, в камнях, чтобы ждать следующего графа, следующую жену, следующую жертву?
Я не знала.
Но я знала одно: если он умрёт сейчас, я никогда не узнаю правду. Никогда не пойму, была ли любовь — его ко мне, моя к нему — реальной или просто иллюзией, порождённой страхом и проклятием.
И, может быть, — может быть — меня устраивало и то, и другое.
Я встала.
Подошла к тумбочке.
Взяла бутылку вина — тяжёлую, с тёмным стеклом, сквозь которое ничего не было видно. Открутила пробку. Понюхала.
Вино пахло сладко, тяжело, с нотками вишни и ещё чего-то терпкого, почти лекарственного. Идеальный вкус, чтобы спрятать яд.
Яд.
Я не принесла его с собой. Я не держала при себе никаких отрав. Но в этом замке, в этой комнате, в этой бутылке — мог ли быть яд уже? Может быть, кто-то из слуг? Может быть, враги, которые желали графу смерти? Может быть, само проклятие, которое устало ждать и решило ускорить процесс?
Я смотрела на бутылку.
В моей голове созревал план. Или не план — тень плана. Или просто мысль, которую я не решалась додумать до конца.
Если я дам ему это вино — и если в вине есть яд — он умрёт. Проклятие закончится. Я буду свободна. Вдовья свобода — не самая радостная, но всё же свобода. Я смогу вернуться в Файервид. Смогу выйти замуж снова — за кого-нибудь нормального, здорового, без проклятий и теней на стенах.
Я смогу жить.
И не будет больше этих серых дней. Не будет волчьих шкур на стенах. Не будет дождя, который идёт неделями. Не будет его — с его седыми висками, дрожащими руками и печальными глазами, которые смотрят на меня так, будто я — единственное солнце в его бесконечной зиме.
Я налила вино в кружку.
Тёмная, почти чёрная жидкость наполнила глиняный сосуд до краёв. Я держала её в руках и чувствовала, как тепло — моё тепло — переходит в холодную керамику, и как холод — его холод — поднимается по моим пальцам к запястью, к локтю, к самому сердцу.
— Ты умрёшь, — прошептала я. — И всё закончится.
Я подошла к кровати.
Наклонилась над ним.
Он был так близко — я чувствовала его дыхание на своей щеке, горячее, лихорадочное. Чувствовала запах его кожи — под слоем пота и усталости всё ещё тот самый, древесный, глубокий, почти живой.
— Николас, — позвала я. — Проснись. Выпей вина. Тебе станет легче.
Его веки дрогнули.
— Азалия, — прошептал он.
Голос его был слабым, сломанным, как старая струна.
— Я здесь, — сказала я. — Пей.
Я поднесла кружку к его губам.
Он сделал глоток.
Маленький, слабый, почти детский. Вино стекло по подбородку, оставив тёмное пятно на серой коже.
— Ещё, — сказала я.
Он сделал ещё глоток.
И ещё.
Кружка почти опустела.
Я смотрела на него, и моё сердце билось где-то в горле, и руки дрожали, и в голове пульсировала одна мысль: «Ты убиваешь его. Ты убиваешь человека, который смотрел на тебя как на солнце. Который перевязывал твою рану шёлковым платком. Который подарил тебе звезды в камне, потому что знал, что ты скучаешь».
— Азалия, — прошептал он снова, но теперь не мне.
Во сне.
Его глаза были закрыты, но лицо вдруг стало мягче, моложе — будто проклятие отступило на несколько мгновений, давая ему передышку.
— Цветок мой, — сказал он.
Я замерла.
— Цветок мой, — повторил он, и уголки его губ дрогнули в слабой, почти невидной улыбке. — Не уходи. Останься. Пожалуйста.
Кружка выпала из моих рук.
Глиняный звон разбился о каменный пол, и тёмное вино растеклось лужицей — похожей на кровь, на ковёр, на те звёзды, что он подарил мне, чтобы я не сжигала больше его вещи.
Я смотрела на него.
На его лицо — во сне спокойное, беззащитное, почти красивое.
На его губы, которые только что произнесли «цветок мой».
И чувствовала, как что-то внутри меня — то самое, что я пыталась заморозить, запереть, убить — оттаивает.
Трещина.
Маленькая.
Тонкая.
Незаметная.
Но она была.
Он назвал меня «цветок мой».
Во сне.
Когда не мог контролировать себя. Когда не мог играть роль. Когда не мог прятать свои чувства за маской каменного безразличия.
Он любил меня.
Не надеялся полюбить. Не пытался полюбить.
Любил.
Уже.
Несмотря на проклятие. Несмотря на мой шиповник. Несмотря на мои колкости, мои попытки флиртовать с капитанами, мою злость, мой страх, моё желание навредить ему.
Любил.
Меня.
Азалию.
Цветок.
Я не знаю, сколько просидела так — на краю его кровати, глядя на разбитую кружку и тёмную лужицу вина, которая медленно впитывалась в щели между камнями.
Мысль о яде умерла.
Она не ушла — она просто перестала быть мыслью. Растворилась. Испарилась. Осталось только чувство — липкое, стыдное, которое я не могла назвать.
Мне было стыдно.
Стыдно, что я хотела его убить. Стыдно, что пришла сюда не помочь, а добить. Стыдно, что почти сделала это — налила вино, поднесла к губам, заставила пить.
Если бы в этом вине был
А я была бы убийцей.
Не проклятия. Не тени. Не Морганы, которая триста лет ждала своего освобождения.
Я.
Азалия де Файервид, графиня Бейвуд, женщина, которая поклялась не быть жертвой.
Стала бы палачом.
Я обхватила лицо руками и заплакала.
Тихо, чтобы не разбудить его. Чтобы не услышали слуги за дверью. Чтобы никто не знал, какая я на самом деле.
Глупая, злая, испуганная девочка, которая решила, что убийство — это единственный способ выжить.
—
Я не знаю, когда пришла Элли.
Она стояла у двери с подносом в руках — горячий бульон, свежий хлеб, пузырёк с лекарством.
— Ваша милость, — позвала она тихо. — Вам нужно поесть. И графу тоже.
Я подняла голову.
Моё лицо было мокрым от слёз. Я не вытирала их.
— Оставь поднос, Элли, — сказала я. — Я сама позабочусь о нём.
Она колебалась.
— Ваша милость, вы не обязана…
— Я его жена, — перебила я. — Обязана.
Она поставила поднос на тумбочку — туда, где ещё минуту назад стояла кружка с вином, а теперь лежали осколки. Быстро собрала их — ловкими, привычными движениями — и вышла, оставив меня одну с больным мужем и своей совестью.
Я взяла кружку с бульоном.
— Николас, — позвала я. — Проснись. Тебе нужно поесть.
Он не отвечал.
Я приподняла его голову — тяжёлую, горячую, как камень на солнце — и поднесла кружку к губам.
— Пей, — сказала я.
Он сделал глоток. Потом другой. Потом открыл глаза.
В его взгляде было что-то мутное, невидящее, как будто он смотрел на меня сквозь толщу воды.
— Азалия, — сказал он. — Ты здесь.
— Я здесь, — ответила я.
— Не уходи.
— Не уйду.
Он закрыл глаза и провалился в сон — глубокий, без сновидений, с ровным тяжёлым дыханием.
Я сидела рядом, держала его за руку и думала.
О том, как легко было убить.
И как трудно — не убить.
День сменился вечером. Вечер — ночью.
Я не уходила.
Слуги приносили еду, воду, лекарства. Я кормила Николаса с ложки, когда он приходил в себя, поила отварами, утирала пот со лба.
Проклятие не отступало — я видела это по тому, как менялся цвет его кожи, как тяжелело дыхание, как появлялись новые седые пряди на висках, прямо на глазах.
— Он умирает, — сказала я вслух, когда Элли пришла сменить простыни.
Девушка побледнела.
— Не говорите так, ваша милость.
— Я вижу, — сказала я. — Проклятие съедает его. Если любовь не спасёт его — он умрёт. Скоро.
— Но вы же… — Элли запнулась. — Вы же можете полюбить его?
Я посмотрела на неё.
— Я не знаю, — честно ответила я. — Я пытаюсь.
Элли опустила глаза.
— Он хороший, ваша милость. Я знаю, вы думаете иначе. Но он хороший. Он никогда не поднимал руку на слуг. Никогда не кричал. Никогда не требовал невозможного. Он просто… несчастный человек. Который хочет жить.
— И любить, — добавила я.
— И любить, — кивнула она.
Мы помолчали.
— Я останусь с ним сегодня, — сказала я. — Ты можешь идти.
Элли поклонилась и вышла.
Я осталась одна — с Николасом, с проклятием и с вопросом, который не давал мне покоя.
Смогу ли я полюбить его?
Я не знала.
Но я знала, что больше не хочу его убивать.
Это было начало.
Ночью он бредил.
Николас метался на кровати, срывал одеяло, звал кого-то — то мать, то отца, то Элеонору, то Изабель. Иногда — меня.
— Азалия, — шептал он. — Азалия, не уходи. Прости. Прости меня.
— За что? — спросила я.
Он не ответил. Он был в бреду, в горячке, в той пограничной полосе между явью и сном, где проклятие имело над ним полную власть. Я сидела рядом, держала его за руку, вытирала пот со лба.
В какой-то момент он открыл глаза.
Настоящие, ясные, синие — не мутные, не больные. Посмотрел на меня.
— Ты здесь, — сказал он. Не спросил. Утвердил.
— Я здесь, — ответила я.
— Ты не ушла.
— Я обещала не уходить.
Он улыбнулся.
Слабой, болезненной улыбкой, от которой у меня сжалось сердце.
— Я назвал тебя цветком, — сказал он. — Во сне. Я помню.
— Помнишь?
— Всё, — кивнул он. — Каждое слово.
— И то, как я пыталась напоить тебя вином?
— И это.
Я опустила глаза.
— Ты знаешь, что я хотела…
— Знаю, — перебил он. — Но ты не сделала.
— Я передумала.
— Почему?
Я подняла на него глаза.
— Потому что ты назвал меня цветком. И потому что я не хочу быть убийцей.
Он молчал.
Долго.
Так долго, что я услышала, как ветер за окном меняет направление, как дождь начинает стучать по стёклам, как волки — далеко, в черноте леса — начинают свою ночную песню.
— Спасибо, — сказал он наконец.
— За что?
— За то, что не убила.
— Я ещё могу передумать, — сказала я. — Ты ещё не выздоровел.
— Не выздоровею, — ответил он. — Проклятие неизлечимо. Без любви — неизлечимо.
— А с любовью?
— С любовью — может быть. Я не знаю. Никто не знает. Никто из Бейвудов не пробовал любить по-настоящему.
— А ты пробовал?
— Пробую, — сказал он. — Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.
Он сжал мою руку.
Его пальцы были горячими — не лихорадочно, а именно горячими, живыми.
— Даже когда ты пытаешься меня убить, — добавил он. — Даже тогда.
Я не знала, что ответить.
Поэтому я не ответила ничего.
Сидела рядом, держала его за руку, слушала дождь и волков, и шаги слуг в коридоре, и своё собственное сердце, которое билось так громко, что, казалось, его слышит весь замок.
Он любил меня.
Он действительно любил меня.
Не за красоту — я была не настолько красива. Не за магию — моя магия была слабой и почти бесполезной. Не за богатство — Бейвуды были богаче Файервидов. Не за выгоду — какая выгода в женщине, которая может умереть в любую минуту?
Он любил меня просто так.
Потому что я была — я.
Азалия.
Цветок.
Я не заслуживала этой любви. Никто не заслуживает любви просто так, без причины. Но он дарил её, не требуя ничего взамен.
Даже когда я хотела его убить.
— Ты странный, Николас, — сказала я.
— Знаю, — ответил он. — Ты тоже.
— Я не странная. Я нормальная.
— Нормальные не сидят у постели больного мужа, которого пытались отравить час назад, — сказал он. — Нормальные уходят. Или добивают.
— Я не нормальная, — признала я.
— Я знаю, — улыбнулся он. — Поэтому и люблю.
К утру ему стало лучше.
Не намного. Но лихорадка спала. Дыхание стало глубже, ровнее. Кожа — с серой на бледно-розовую, почти живую.
Я сидела в кресле
Спал он мирно — без бреда, без метаний, без проклятых снов.
Я положила ладонь на его руку, и он, даже во сне, сжал мои пальцы в ответ.
— Цветок мой, — прошептал он.
В который раз.
Я не знала, что это значит — для него. Может быть, просто ласковое слово. Может быть, воспоминание о матери, которая называла его так в детстве. Может быть, надежда на то, что я расцвету здесь, в этом сером замке, среди волчьих шкур и старых проклятий.
Но для меня это слово стало ключом.
Тем, который открывает дверь, куда я боялась войти.
Комнату, где хранилось то, что я прятала от себя.
Чувства.
Не любовь — пока нет.
Но что-то очень похожее на неё.
—
Он проснулся ближе к полудню.
На завтрак я принесла ему бульон, хлеб и чай — не вино, нет, вино я вылила в раковину, а бутылку разбила о каминную решётку.
— Вино кончилось, — сказала я, когда он спросил.
— Жаль, — сказал он.
— Не жаль.
— Ты права, — кивнул он. — Не жаль.
Он пил бульон маленькими глотками, и я видела, как силы возвращаются к нему — капля за каплей, глоток за глотком.
— Спасибо, — сказал он, ставя кружку на тумбочку. — Ты спасла меня.
— Я чуть не убила тебя, — напомнила я.
— Но не убила. А потом спасла. Это важнее.
— Для тебя — может быть. Для меня — нет.
— Для меня — да, — сказал он. — А ты для меня сейчас важнее, чем для себя.
Я не знала, что на это ответить.
Поэтому я встала, поправила одеяло, подоткнула его со всех сторон, как делала для младших сестёр, когда они болели.
— Отдыхай, — сказала я. — Я приду вечером.
— Придёшь?
— Приду.
Я вышла из его комнаты быстрым шагом, почти бегом, чтобы он не увидел моих глаз.
Они были мокрыми.
Снова.
—
Я шла по коридорам замка, и камни под ногами казались мягче, чем обычно. Тени на стенах — не такими страшными. Волчьи шкуры в большом зале — почти уютными.
Что-то изменилось.
Не в замке.
Во мне.
Я не знала, как это назвать. Не любовь — слишком громко. Не симпатия — слишком слабо. Что-то среднее. Что-то, что росло, как тот шиповник, что я насылала на его седельную сумку, но теперь — без шипов. Только нежные листья. Только надежда, что однажды распустятся цветы.
— Элли, — сказала я, встретив служанку в коридоре. — Вели приготовить графу свежее бельё. И купите цветов. Живых. Любых.
— Цветов, ваша милость? — удивилась она. — В замке Бейвуд никогда не было цветов.
— Будут, — сказала я. — Я так хочу.
Элли поклонилась и убежала выполнять приказ.
Я поднялась к себе, села у окна и достала камень со звездой — тот, что Николас привёз мне с границы.
Сжала его в ладони.
Он был тёплым.
Живым.
Как его любовь.
Которую я не просила.
Которую не заслужила.
Но которую — начинала принимать.
—
Вечером я снова пришла к нему.
Он сидел на кровати, подперев спину подушками, и читал какую-то книгу — старую, в кожаном переплёте, с выцветшими буквами.
— Тебе нельзя читать, — сказала я. — Тебе нужен отдых.
— Мне нужна ты, — ответил он, закрывая книгу. — Но ты здесь. Значит, всё остальное подождёт.
Я села на край кровати.
— Ты бредил ночью, — сказала я.
— Знаю, — кивнул он.
— Ты называл меня цветком.
— Я всегда называю тебя так, — сказал он. — Только во сне. Или когда не могу сдержаться.
— Зачем ты сдерживаешься? — спросила я.
Он посмотрел на меня.
Долго.
Так долго, что я начала краснеть.
— Потому что боюсь, — сказал он наконец. — Боюсь, что если скажу слишком много, ты уйдёшь. Или останешься из жалости. И то, и другое — смерть.
— Я уже осталась, — напомнила я.
— Из-за болезни, — сказал он. — Из-за того, что я назвал тебя цветком во сне. Из-за стыда за попытку отравить меня. Не из-за любви.
— А если я не знаю, из-за чего я осталась? — сказала я. — Если я сама не понимаю?
— Тогда жди, — сказал он. — Любовь не терпит спешки. Она придёт, когда будет готова. Или не придёт никогда. Но время покажет.
— А если времени нет?
— Тогда будем жить так, — сказал он. — Рядом. Вместе. Не любя, но и не ненавидя. Этого достаточно.
— Недостаточно, — покачала я головой.
— Для тебя — может быть. Для меня — более чем.
Он протянул руку и коснулся моей щеки.
Кончиками пальцев.
Так легко, что я почти не почувствовала.
Но моё сердце — почувствовало.
Оно пропустило удар.
А потом забилось чаще.
— Цветок мой, — прошептал он.
— Не называй меня так, — сказала я. — Это слишком…
— Слишком что?
— Слишком личное.
— Ты моя жена, — сказал он. — Всё, что между нами, — личное.
— Я не твоя жена по любви, — возразила я.
— Не по любви, — согласился он. — Но ты моя жена. И я буду называть тебя так, как хочу. Цветок мой. Роза. Фиалка. Невеста. Солнце моё. Всё, что приходит в голову, когда я смотрю на тебя.
— Ты болен, — сказала я. — У тебя бред.
— Ты права, — улыбнулся он. — Бред. Пройдёт.
— А любовь?
— Любовь не пройдёт, — сказал он. — Даже когда я умру — не пройдёт.
Я не знала, что на это ответить.
Поэтому я просто сидела рядом и держала его за руку.
И чувствовала, как что-то внутри меня — там, глубоко, куда я не пускала никого — начинает цвести.
Медленно.
Робко.
Как цветок среди камней.
Как надежда среди проклятий.
Как любовь, которую я так долго отрицала.
Глава 9
Николас поправлялся медленно.
Прошло три дня с той ночи, когда я почти отравила его, а потом передумала по вине дурацкого ласкового слова, сказанного во сне. Три дня я сидела у его постели, поила его отварами, читала вслух скучные книги из библиотеки (романов в этом проклятом замке не водилось, только хроники, трактаты и старые легенды, которые я знала наизусть ещё до свадьбы). Три дня он смотрел на меня своими синими глазищами — уже не мутными, не больными, а ясными, почти прозрачными, как северное небо после долгой зимы.
— Ты не обязана, — сказал он на второй день, когда я поправляла ему подушку.
— Что не обязана?
— Сидеть здесь. Ухаживать. У меня есть слуги. Камердинер. Лекарь.
— Лекарь старый и почти слепой, — ответила я. — Камердинер боится к тебе подойти, потому что ты уволил его предшественника за то, что тот подал тебе холодный чай. А слуги… слуги не
Он усмехнулся — слабо, болезненно, но всё же.
— Ты боишься за меня, Азалия?
— Я боюсь остаться вдовой через неделю после того, как решила не убивать тебя, — ответила я. — Это было бы глупо.
— Очень романтично, — сказал он.
— Я не романтичная, — отрезала я и отвернулась к окну, чтобы он не видел, как мои щёки заливаются предательским румянцем.
Он не спорил.
Николас вообще перестал спорить после болезни. Он стал мягче, тише, уязвимее — и это пугало меня больше, чем его каменная маска. С каменным Николасом я знала, как бороться. Колкости, флирт с капитанами, шипы в сумках — обычное женское оружие. А с этим — больным, благодарным, говорящим «спасибо» за каждую ложку бульона — я не знала, что делать.
Он не давал мне повода ненавидеть его.
И это было невыносимо.
На четвёртый день ему стало лучше настолько, что он смог встать с постели.
Я застала его у окна — в одной рубашке, расстёгнутой на груди, босого, с растрёпанными волосами. Он смотрел на лес — чёрный, зубастый, враждебный — и в его позе было что-то такое… потерянное. Как у ребёнка, которого оставили одного на краю света.
— Тебе нельзя стоять, — сказала я, входя. — У тебя ещё слабость.
— Мне нельзя лежать, — ответил он, не оборачиваясь. — Когда я лежу, проклятие шепчет. Когда я стою — молчит.
— Что оно шепчет?
— Моё имя. Твоё имя. Имена тех, кто умер. Имена тех, кто умрёт.
Он повернулся ко мне.
— Твоё — чаще всего.
Я подошла ближе.
Теперь мы стояли в двух шагах друг от друга, и я видела каждую морщинку у его глаз, каждый седой волосок на висках, каждую трещинку на его губах, которые так и не зажили после болезни.
Проклятие не отпускало.
Оно только притаилось, как зверь в засаде, и ждало момента, чтобы нанести следующий удар.
— Садись, — сказала я, беря его за руку. — Я принесу чай.
— Не уходи, — попросил он.
— Я на минуту.
— Минута — это вечность, когда проклятие шепчет.
Я замерла.
Николас никогда не говорил так — открыто, уязвимо, почти жалобно. Это было не в его характере. Или болезнь сломала какие-то внутренние барьеры, или проклятие становилось сильнее, чем его воля.
— Хорошо, — сказала я. — Я пошлю Элли.
Я подошла к двери, выглянула в коридор. Элли стояла у стены с подносом — будто ждала.
— Чай, — сказала я. — И что-нибудь поесть. Тёплое.
Она кивнула и убежала.
Я вернулась к Николасу.
Он стоял всё так же — у окна, босой, в рубашке нараспашку, и смотрел на меня.
— Ты вернулась, — сказал он.
— Я же сказала, что вернусь.
— Я боялся, что ты солгала.
— Я не лгу тебе, — сказала я. — По крайней мере, в больших вещах.
— А в маленьких?
— В маленьких — иногда. Например, когда говорю, что не скучала по тебе, пока ты был на границе.
Он улыбнулся.
Той самой улыбкой — тёплой, почти счастливой, от которой у меня каждый раз сжималось сердце.
— Я знал, что ты скучала, — сказал он. — Поэтому оставил записку.
— Про ковёр?
— Про ковёр, — кивнул он. — Ты сожгла его?
— Сожгла.
— Звёзды понравились?
— Не твоё дело.
— Моё, — сказал он. — Всё, что связано с тобой, — моё дело.
Я отвернулась, чтобы он не видел моих глаз.
Потому что я снова краснела.
Что со мной происходило в последние дни? Я — Азалия де Файервид, женщина, которая поклялась мстить и выживать, — краснела, как девчонка, когда мужчина говорил ей комплименты. Это было унизительно. Это было глупо. Это было… невыносимо приятно.
— Садись, — сказала я, указывая на кресло у камина. — Иначе я уйду по-настоящему.
Он сел.
Послушный, как пёс.
Это тоже было странно — видеть этого огромного, сильного, сурового человека, который подчинялся моим словам. Не потому, что я приказывала. А потому, что, кажется, ему нравилось, когда я о нём заботилась.
— Ты странный, — сказала я, укутывая его пледом (плед был волчьим, и я старалась не думать о том, сколько зверей умерло, чтобы согревать хозяина замка).
— Ты уже говорила, — напомнил он.
— Повторю. На случай, если ты забыл.
— Не забыл, — он посмотрел на меня. — Я ничего, что связано с тобой, не забываю.
Чай принесла Элли.
Мы пили молча.
Я смотрела в камин. Он смотрел на меня.
И в этой тишине было что-то новое — не враждебное, как раньше, а почти… домашнее. Как будто мы были женаты не месяц, а десять лет. Как будто проклятия не существовало. Как будто теней на стенах не было. Как будто мы могли просто сидеть и пить чай — муж и жена — и ничего больше не было нужно.
Но проклятие существовало.
Я чувствовала его — в тяжести воздуха, в холодке, который пробегал по спине, когда я отводила взгляд от огня, в пульсации кольца на пальце, которое каждый раз напоминало: ты не просто женщина, ты — часть этой истории, и история ещё не закончена.
Через пять дней Николас выздоровел настолько, что начал работать.
Он сидел в кабинете часами — разбирал бумаги, писал письма, встречался с управляющими. Я почти не видела его. Только вечером, за ужином, когда он уже не мог откладывать еду (я заставляла его есть — он подчинялся, но без аппетита).
Замок снова стал серым и холодным. Дождь вернулся. Волки выли по ночам. Тени на стенах — я поклялась, что они стали длиннее — двигались за мной следом.
Я скучала.
Не по разговорам — они были редкими и короткими. Не по его присутствию — он был рядом, за стеной, я слышала его шаги, когда он ходил по кабинету. Я скучала по тому Николасу, который лежал больной и называл меня «цветок мой». По тому, кто был уязвимым, открытым, почти нежным.
Я скучала по человеку, а не по графу.
Это было опасно.
Я знала.
Но ничего не могла с собой поделать.
Седьмой день после болезни выдался особенно тоскливым.
Дождь лил как из ведра. Ветер выл в трубах. Даже волки — и те замолкли, будто устали от этого бесконечного ноября.
Я сидела в гостиной — моей гостиной, той, что примыкала к спальне — и пыталась читать. Книга была скучной. Всё было скучным. Даже мысли — и те казались вялыми, как мухи в сиропе.
Я встала, прошлась по комнате. Семь шагов в длину, пять в ширину. Столько же, сколько вчера. И позавчера.
— Элли! — позвала я.
Элли прибежала мгновенно — она всегда была где-то рядом, как
— Ваша милость?
— Где граф?
— В кабинете, ваша милость. Работает.
— Когда он закончит?
— Не знаю, ваша милость. Граф не говорит.
Я вздохнула.
— Принеси мне чаю. И печенья.
Элли убежала.
Я снова села в кресло.
И тут дверь в спальню — мою спальню, ту, которая соединялась с гостиной — открылась.
Я замерла.
В моей спальне никого не было. Я знала это — я только что оттуда вышла. Но дверь открылась сама собой. Медленно, с тихим скрипом, будто кто-то — невидимый, бестелесный — толкнул её изнутри.
Я встала.
Подошла к двери.
Заглянула внутрь.
Комната была пуста. Кровать застелена. Шторы задёрнуты. На полу — у самой двери — лежала книга.
Маленькая, потрёпанная, в кожаном переплёте.
Я подняла её.
Книга была тёплой. Не как гримуар — нет, та была живой, почти горячей. Эта была просто тёплой — как если бы кто-то держал её в руках минуту назад и положил на пол, не успев убрать.
Я открыла.
Первая страница.
«Дневник Николаса Бейвуда. Год 1248 от основания замка».
Я не крала его.
Я повторяла это себе снова и снова, как заклинание, как молитву, как оправдание перед невидимым судом.
Я не крала его. Он упал. Сам. Дверь открылась. Сама. Книга лежала на полу. Я просто подняла её.
Но я читала.
Я открыла страницу и читала, и не могла остановиться — как человек, который смотрит на пожар, зная, что огонь обожжёт, но не в силах отвести взгляд.
Записи были короткими. Неровными. Некоторые — в несколько слов, некоторые — на страницу, скомканные, злые, полные боли.
«1248, весна. Проклятие проснулось. Я чувствую его — оно внутри меня, оно шевелится, как червь. Отец говорит, что нужно жениться. Я не хочу. Не хочу убивать никого. Но проклятие требует. Оно всегда требует».
«1248, лето. Встретил Элеонору. Она смеётся громко, как колокол. Я сказал ей правду — о проклятии, о том, что, возможно, она умрёт. Она сказала: «Я не боюсь смерти. Я боюсь жизни без любви». Какая же она глупая. Какая красивая. Какая обречённая».
«1248, осень. Свадьба. Элеонора смотрит на меня такими глазами… Я не заслуживаю этого. Не заслуживаю любви. Она умрёт, а я останусь. Так всегда».
Дальше был пропуск. Много страниц — вырванных, я поняла это по неровным краям. Страницы, на которых была записана смерть Элеоноры. Николас вырвал их. Не захотел, чтобы кто-то прочитал.
Я перелистнула дальше.
«1258, зима. Десять лет одиночества. Проклятие сильнее, чем когда-либо. Я не сплю ночами — оно шепчет. У меня седеют волосы. Врачи говорят, что это от старости. Мне тридцать два. Я не старый. Я проклятый».
«1259, весна. Отец привёз Изабель. Она боится меня. Я вижу это по её глазам. Я не хочу жениться на ней. Но отец говорит, что если я не сделаю этого, проклятие убьёт меня. А если я умру, род Бейвуд прервётся. Нельзя. Нельзя. Нельзя».
«1259, лето. Изабель ненавидит меня. Я её не виню. Я сам себя ненавижу. За то, что не смог умереть раньше. За то, что втянул ещё одну женщину в это проклятие. За то, что слаб».
«1259, осень. Изабель умерла. Я убил её. Не проклятие. Я. Моими руками. Потому что она бросилась на меня с ножом, а я защищался. Но я мог бы не защищаться. Мог бы позволить ей убить меня. Не позволил. Потому что трус. Потому что хочу жить. Даже такой жизнью — проклятой, одинокой, бессмысленной — хочу жить».
Я перевернула страницу.
Дальше шёл длинный пропуск. Годы. Много лет.
А потом — я нашла себя.
Не по имени.
По описанию.
«1271, зима. Был в Файервиде. Говорил с графом де Файервидом о союзе. Он показал мне портрет дочери. Азалия. Ей девятнадцать. У неё медные волосы и зелёные глаза. И такая… жизнь в лице. Такая злость. Такая гордость. Я влюбился. С первого взгляда. Как мальчишка. Как дурак. Как самоубийца».
Я перечитала эту запись три раза.
«Я влюбился. С первого взгляда. Как мальчишка. Как дурак. Как самоубийца».
Я знала это. Он говорил мне. Но читать — другое. Потому что дневник не врёт. Дневник — это душа, выплеснутая на бумагу. В дневнике нельзя играть роль.
Я перелистнула дальше.
«1272, весна. Подписан брачный контракт. Она не знает. Думает, что это обычная сделка — земли, золото, союз. Не знает, что я женюсь на ней, потому что не могу жить без неё. И потому что, возможно, она — последняя надежда. Если она не сможет полюбить меня, проклятие убьёт нас обоих. Но я надеюсь. Глупо. Отчаянно. Надеюсь».
«1272, лето. Свадьба. Она в красном — не в белом. Она презирает меня. Я вижу это. Я заслужил это. Но когда я надевал кольцо на её палец, она вздрогнула. Я хотел поцеловать её в губы — но не посмел. Поцеловал в щеку. Боялся, что если прикоснусь к её губам, то не смогу остановиться. Или она убьёт меня на месте. Не знаю, что страшнее».
Я читала дальше.
Запись за записью.
День за днём.
Он писал почти каждый день — коротко, отрывисто, как отчёт. Но эти короткие фразы говорили больше, чем любые长篇 письма.
«Она смеётся. Я слышал её смех сегодня — в первый раз. У неё звонкий смех, как у Элеоноры. Но злее. Мне нравится».
«Она флиртовала с капитаном. Я знаю, что она делала это, чтобы позлить меня. Я не зол. Я в ярости. Но я не показал. Я уволил капитана. Тихо. Без криков. Без скандала. Не хочу, чтобы она знала, как сильно меня ранили её игры».
«Она насылала проклятие на мою сумку. Шипы. Глупо. Мило. Проклятие отскочило и ранило её. Я перевязывал её руку, и мои руки дрожали. Я боялся, что она умрёт. Боялся так, как не боялся никогда — даже когда умирала Элеонора. Потому что она — другая. Она — последняя. Если она умрёт, я умру с ней».
«Она сожгла ковёр. Звёзды понравились ей — я знаю, потому что смотрел на её лицо через магический кристалл. Это подло — подглядывать. Но я не мог удержаться. Я хотел видеть её радость. Я хочу видеть её радость всегда».
«Я был болен. Она ухаживала за мной. Я не заслужил этого. Но я принял. Потому что это лучшее, что было в моей жизни».
Я перелистала на последнюю запись.
Дата была вчерашняя.
«Проклятие требует ненависти. Я не могу её дать. Она прекрасна, когда злится. Грешно ли любить
Я закрыла дневник.
Мои руки дрожали.
Я сидела на полу в спальне, прижавшись спиной к кровати, с дневником Николаса в руках, и чувствовала, как мир рушится вокруг меня.
Не потому, что я узнала что-то новое.
А потому, что старое — то, что я отказывалась принимать — стало неопровержимым.
Он любил меня.
Не надеялся полюбить. Не пытался полюбить. Любил. Уже. С первого взгляда. Несмотря на проклятие, на мои колкости, на мои попытки навредить ему, на моё желание убить его.
Любил.
А я? Что чувствовала я?
Я не знала.
И это бесило меня больше всего.
—
Я спрятала дневник под подушку.
Не потому, что хотела его украсть — я верну его. Потом. Когда пойму, что всё это значит. Сейчас я не могла смотреть на него. Не могла читать эти строки — такие простые, такие искренние, такие… человеческие.
— Это актёрство, — сказала я себе.
Раньше эта мысль успокаивала меня. Теперь — нет.
— Он актёр. Он играет роль любящего мужа, потому что знает, что только так может снять проклятие.
Но дневник не был рассчитан на чужие глаза. Дневник был для него. Для его души. Для его боли.
В дневнике не играют.
— Может быть, он знал, что я найду его? — спросила я себя. — Может быть, он нарочно оставил его там, где я могла увидеть?
Дверь открылась сама собой. Книга упала на пол. Слишком театрально. Слишком нарочито.
Я цеплялась за эту мысль, как утопающий за соломинку.
— Это актёрство. Он хочет, чтобы я поверила, что он меня любит. Чтобы я почувствовала вину. Чтобы я полюбила его в ответ.
Даже если это актёрство — оно работало.
Потому что я чувствовала.
Не любовь. Но что-то, что было на неё очень похоже.
Жалость. Стыд. Благодарность. Желание защитить.
Или просто усталость от борьбы.
—
Я не пошла к нему в тот вечер.
Сказалась больной. Элли принесла ужин в комнату, но я не ела. Сидела на кровати, сжимая в руке камень со звездой — тот, что он подарил — и смотрела в одну точку на стене.
Николас пришёл через час.
Я слышала, как он остановился у двери. Как постучал.
— Азалия?
— Я больна, — ответила я. — Не входи.
— Что с тобой?
— Ничего. Просто устала.
Молчание.
— Ты врёшь, — сказал он. — Я чувствую.
— Ты ничего не чувствуешь. Ты просто боишься, что я умру, не успев полюбить тебя.
Это было жестоко.
Я знала.
Но я хотела проверить — как он отреагирует на жестокость. Сорвётся ли маска. Покажет ли он своё истинное лицо — лицо человека, который использует меня, чтобы снять проклятие.
— Ты права, — сказал он после долгой паузы. — Я боюсь. Не только этого. Я боюсь, что ты умрёшь вообще. Даже если не полюбишь меня. Просто умрёшь — от болезни, от несчастного случая, от старости через пятьдесят лет. Я боюсь, потому что не хочу жить в мире, где тебя нет.
Я замерла.
— Это актёрство? — спросила я.
— Что?
— То, что ты говоришь. Это игра? Ты репетировал эти слова перед зеркалом?
Он помолчал.
— Я не играю, Азалия. Я никогда не играл с тобой.
— Тогда почему ты не сказал мне правду с самого начала? Почему не сказал, что любишь? Почему прятал за молчанием и правилами?
— Потому что боялся, — ответил он. — Боялся, что ты не поверишь. Или поверишь — и возненавидишь меня за эту любовь. Или, что хуже, пожалеешь. Жалость хуже ненависти. Ненависть можно пережить. Жалость — убивает.
Я встала с кровати.
Подошла к двери.
Прижалась лбом к дереву.
— Я нашла твой дневник, — сказала я. — Он упал. Я не крала.
Молчание.
— Я знаю, — сказал он.
— Ты знал, что он упадёт?
— Нет. Я знал, что ты не крала. Ты не из тех, кто крадёт.
— Я из тех, кто читает чужие дневники, — сказала я.
— Я знал, что ты прочитаешь, — ответил он. — Поэтому и писал правду.
— Ты хотел, чтобы я прочитала?
— Я хотел, чтобы ты знала, — сказал он. — Не важно, как. Важно — чтобы знала. Потому что если умру, не сказав, — это будет моя последняя ошибка.
Я открыла дверь.
Он стоял на пороге — огромный, уставший, с седыми висками и синими глазами, в которых не было пустоты. Только усталость. И боль. И надежда.
— Я прочитала, — сказала я. — «Она прекрасна, когда злится». Это обо мне?
— О тебе.
— Я не прекрасна, когда злюсь. Я страшна.
— Ты прекрасна всегда, — сказал он. — Даже когда пытаешься меня убить.
— Я не пыталась тебя убить. Я просто…
— Наливала вино, — закончил он за меня. — Я знаю. Я помню. Я всё помню.
— И ты не злишься?
— Нет.
— Почему?
— Потому что ты передумала, — сказал он. — Потому что осталась. Потому что ухаживала за мной. Потому что сейчас — стоишь здесь, в двух шагах от меня, красная от смущения, и не знаешь, что сказать.
— Я не краснею.
— Краснеешь, — улыбнулся он. — И это прекрасно.
— Перестань говорить, что я прекрасна, — сказала я. — Это сбивает меня с толку.
— Хорошо, — кивнул он. — Ты уродлива. Тебе идёт.
Я не сдержала улыбки.
— Ты идиот, Николас Бейвуд.
— Твои слова — лучшая музыка, — ответил он.
—
Мы сидели в гостиной до полуночи.
Я — в кресле у камина. Он — на диване напротив. Между нами был столик с остывшим чаем и пустой тарелкой из-под печенья.
Я рассказала ему, что прочитала в дневнике. Всё. Каждую строчку.
— Ты пишешь красиво, — сказала я. — Для солдата.
— Я не только солдат, — ответил он. — Я ещё граф, управляющий, дипломат и иногда — поэт. Плохой, но поэт.
— Ты не плохой, — возразила я. — Ты искренний. Это важнее.
Он посмотрел на меня.
— Ты тоже искренняя, — сказал он. — Даже когда пытаешься врать. У тебя не получается.
— У меня получается, — обиделась я. — Я обманула отца, когда сказала, что не боюсь замужества. Я обманула мать, когда сказала, что рада этому браку. Я обманула слуг, когда сказала, что ты мне безразличен.
— А меня ты обманула? — спросил он.
Я замолчала.
— Не знаю, — честно ответила я. — Я не пыталась.
— Это и есть главное, — сказал он. — Если не пытаешься — значит, не обманываешь.
—
Я вернулась в свою спальню за полночь.
Дневник всё ещё лежал под подушкой — там, где я его спрятала. Я достала его, открыла на последней странице и перечитала ту фразу, которая застряла в голове как заноза.
«Проклятие требует ненависти. Я не могу её дать. Она прекрасна, когда злится. Грешно ли любить ту, кого убьёшь?»
Я
Он не хотел моей ненависти. Не только потому, что она не сняла бы проклятие — потому что она была бы ложью. Он не мог ненавидеть меня, даже когда я хотела его убить. Даже когда я насылала шипы на его вещи. Даже когда флиртовала с другими мужчинами.
Он любил меня.
Несмотря ни на что.
А я?
Я не знала, что чувствую. Симпатию? Благодарность? Жалость? Желание защитить? Или что-то большее — то, что я боялась назвать своими именами?
— Это актёрство, — прошептала я.
Но голос мой дрожал.
Замок молчал.
Тени на стенах замерли.
Даже волки — и те притихли, будто ждали моего решения.
Я закрыла дневник, положила его на столик рядом с кроватью и выключила свет.
Но не спала.
Долго смотрела в потолок и думала о нём.
О его седых висках. О его синих глазах. О его руках, которые дрожали, когда он перевязывал мою рану. О его голосе, когда он называл меня «цветок мой».
«Грешно ли любить ту, кого убьёшь?» — написал он.
А грешно ли любить того, кто, возможно, убьёт тебя?
Я не знала.
Но знала, что засыпала с мыслью о нём.
И что утром, когда проснулась, первое, что я сделала — подошла к окну и посмотрела в сторону его покоев.
Там горел свет.
Он не спал.
Как и я.
Глава 10
Приглашение прибыло утром, когда замок Бейвуд был окутан своим вечным серым пледом из туч и дождя. Слуга в ливрее герцога Винтерхолла — алый с золотом, кричащий, почти неприличный в этом царстве синего и серебряного — вручил тяжёлый конверт с сургучной печатью лично мне, потому что «его светлость герцог выражает особое почтение новой графине Бейвуд».
Я вскрыла конверт в гостиной, прижавшись спиной к камину, чтобы хоть немного согреться. Бумага пахла лавандой и чем-то сладким, приторным — парфюмом, который предпочитали женщины в столице. Герцог Винтерхолл был стар, богат и, как говорили, очень любил пышные приёмы. Его замок находился в двух днях езды к югу, на границе наших земель, и его балы славились на все северные королевства.
— Что там? — спросил Николас, входя в гостиную без стука — привычка, которую я не могла в нём искоренить.
— Нас приглашают на бал, — ответила я, перечитывая витиеватые строки. — Герцог Винтерхолл празднует совершеннолетие внучки. Ужин, танцы, охота на следующий день. Умоляют почтить присутствием.
— Герцог не умоляет, — сказал Николас, садясь напротив. — Он требует, но прикрывает требования вежливыми словами. Винтерхолл — опасный сосед. Если мы не приедем, он обидится. А обиженный Винтерхолл — это проблемы на границе.
— Значит, едем?
— Едем, — кивнул он. — Ты готова показаться в свете?
— Я всегда готова, — ответила я. — Вопрос в том, готов ли ты показать меня в свете?
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Я никогда не прятал тебя, Азалия.
— Ты прячешь меня в этом замке, — возразила я. — От людей. От мира. От себя, может быть.
— Я защищаю тебя, — сказал он. — Проклятие…
— Проклятие не прячется от балов, — перебила я. — Оно идёт с нами везде. Ты сам говорил.
Он замолчал.
Потом сказал:
— Завтра выезжаем.
И ушёл, не допив чай.
Герцогство Винтерхолл встретило нас солнцем.
Я почти забыла, как оно выглядит — солнце. В Бейвуде небо было вечно затянуто тучами, свет лился сквозь них тусклый, больной, какой-то мёртвый. Здесь же, на южной границе, небо было чистым, по-осеннему высоким, и солнце золотило листву, которая ещё не вся облетела.
Я сидела в карете у окна, прижавшись лбом к стеклу, и смотрела на мир, который не был серым.
— Ты рада? — спросил Николас.
Он сидел напротив, в парадном мундире — синем с серебром, при орденах, с фамильным мечом на поясе. Выбритый, причёсанный, почти красивый — если не смотреть на седые виски и тени под глазами.
— Я не знаю, — честно ответила я. — Я так давно не была среди людей, что забыла, как к ним относиться.
— Как к врагам, — посоветовал он. — Это безопаснее.
— Ты всегда так делаешь?
— Всегда, — кивнул он. — Иначе не выжить.
Я посмотрела на него.
На его сжатые челюсти, на его прямую спину, на его руки, лежащие на коленях — такие спокойные, такие контролируемые.
— Ты боишься бала? — спросила я.
Он помолчал.
— Я боюсь не бала. Я боюсь тебя.
— Меня?
— Ты слишком красивая, — сказал он. — На тебя будут смотреть. Будут приглашать танцевать. Будут говорить комплименты. Я буду злиться. Проклятие будет злиться вместе со мной. Это опасно.
— Ты обещал не ревновать, — напомнила я.
— Я обещал не убивать из ревности, — поправил он. — Это разные вещи.
Карета въехала в ворота замка Винтерхолл.
Замок был красивым — белокаменным, с высокими башнями и резными балконами. Флаги на башнях — алые с золотым орлом — развевались на ветру. Сады — даже осенью — были зелёными, ухоженными, с подстриженными кустами и фонтанами, в которых плескалась живая вода.
— Как в сказке, — сказала я.
— Как в ловушке, — поправил Николас. — Не забывайся.
Мы вышли из кареты.
Нас встретил дворецкий — старый, важный, с лицом, которое не выражало ничего, кроме преданности герцогскому дому. Он поклонился, произнёс положенные слова приветствия и проводил нас в отведённые покои.
Комнаты были большими, светлыми, с окнами на сад. Шторы — шёлковые, золотистые. Кровать — с балдахином, покрытая покрывалом из тончайшего шёлка. На столике — ваза со свежими цветами.
Настоящими цветами.
Я подошла к ним, понюхала.
Розы. Красные, пахнущие летом, свободой, всем тем, чего у меня не было в Бейвуде.
— Красиво, — сказала я.
— Не отравлено? — спросил Николас у дворецкого.
Дворецкий побледнел.
— Ваша светлость, в замке герцога Винтерхолла не отравляют гостей.
— Хорошо, — кивнул Николас. — Это обнадёживает.
Дворецкий поклонился и вышел.
Я повернулась к Николасу.
— Ты мог быть вежливее.
— Я мог быть мёртвым, — ответил он. — Вежливость убивает чаще, чем яд.
— Ты параноик.
— Я жив, — сказал он. — Это главное.
Бал начался в восемь вечера.
Я надела платье, которое выбрала специально для этого вечера — тёмно-синее, в цвет дома Бейвуд, но с вырезом, который моя мать назвала бы «неприличным для замужней женщины». Юбка струилась при каждом шаге, открывая туфли на невысоком каблуке — тоже синие, с серебряной вышивкой. Волосы я оставила распущенными — только вплела в них серебряные нити, чтобы они переливались при свете свечей.
Когда я вышла в гостиную, где ждал Николас, он замер.
Смотрел на меня так, будто видел впервые.
— Что? — спросила я. — Платье не нравится?
— Ты прекрасна, — сказал он. —
— Ты говоришь это каждый раз, — усмехнулась я.
— Потому что это правда.
Он подошёл ко мне, протянул руку.
— Идём?
— Идём.
Мы спустились в большой бальный зал.
Зал герцога Винтерхолла был огромным.
Хрустальные люстры свисали с высокого потолка, отражая свет сотен свечей. Стены были обиты алым бархатом с золотыми узорами. Пол — из полированного дуба — блестел, как зеркало. Оркестр играл вальс — тот самый, «Осенний вальс», который звучал на нашей свадьбе.
Гости — разодетые в пух и прах — кружились в танце, расступаясь, когда мы проходили. Я чувствовала на себе взгляды — любопытные, завистливые, осуждающие. За спиной шептались: «Новая графиня Бейвуд», «такая молоденькая», «бедняжка, говорят, он убил двух жён», «она тоже долго не протянет».
Николас слышал это. Я видела по его лицу — оно стало каменным, непроницаемым. Но он не оборачивался. Шёл вперёд, держа меня за руку, высокий, прямой, как меч.
Герцог Винтерхолл оказался стариком с живыми, цепкими глазами и мягкими, вкрадчивыми манерами. Он обнял Николаса как старого друга (они не были друзьями), расцеловал меня в обе щеки (я едва удержалась, чтобы не вытереть их) и представил всем, кто был в зале.
— Граф и графиня Бейвуд! — провозгласил он.
Оркестр заиграл громче.
Гости захлопали.
Бал начался.
Первый танец был за герцогом — по традиции, он открывал бал с самой высокой гостьей. Сегодня этой гостьей оказалась я.
Николас отошёл в сторону, и я оказалась в руках старого, пахнущего табаком и лавандой герцога.
— Вы прекрасны, графиня, — сказал он, ведя меня в вальсе. — Я слышал, что Бейвуд женился на красавице, но не ожидал, что настолько.
— Вы льстите, ваша светлость, — ответила я.
— Я говорю правду, — улыбнулся он. — Это моё единственное достоинство — и единственный недостаток.
Я танцевала, слушала его рассказы о молодости, о войнах, о том, как он когда-то знал моего деда. Я улыбалась, кивала, задавала умные вопросы. Я была идеальной гостьей — вежливой, остроумной, недоступной.
Но глазами искала Николаса.
Он стоял у колонны, скрестив руки на груди, и смотрел на меня. Не ревниво — не так, как смотрел на капитана Рональда. Не холодно — как смотрел на слуг. А как-то… странно. Будто я была для него целым миром, который он боялся потерять.
Танец кончился.
Герцог поцеловал мою руку и удалился, оставив меня в центре зала.
Ко мне тут же подошёл молодой человек — светловолосый, голубоглазый, в зелёном камзоле.
— Лорд Эдмунд Винтерхолл, внук герцога, — представился он. — Могу ли я пригласить вас на следующий танец?
Я покосилась на Николаса.
Он кивнул.
— Можете, — сказала я.
Эдмунд был хорошим танцором — лёгким, быстрым, с чувством ритма. Он вёл уверенно, но не навязчиво, говорил комплименты, но не льстил, смотрел на меня с восхищением, но не с вожделением.
— Вы не похожи на других жён Бейвуда, — сказал он, когда мы кружились в вальсе.
— Чем же?
— Вы живы, — просто ответил он. — И счастливы. По крайней мере, выглядите счастливой.
— Я не счастлива, — сказала я. — Я просто улыбаюсь. Это разные вещи.
— Но вы улыбаетесь искренне, — заметил он. — Это уже много.
Я промолчала.
Танец кончился.
Эдмунд поклонился, поцеловал мою руку — и в этот момент рядом оказался Николас.
— Могу я пригласить свою жену на танец? — спросил он, и голос его был ледяным.
Эдмунд побледнел.
— Конечно, ваша светлость.
Он отступил.
Николас взял меня за руку и повёл в центр зала.
Оркестр заиграл медленную мелодию — не вальс, что-то более старинное, торжественное, почти похоронное.
Николас положил руку мне на талию — чуть выше, чем полагалось по этикету, чуть теплее, чем у других мужчин, которые танцевали со мной этим вечером. Его ладонь была горячей — обжигающе горячей, как в день свадьбы, как тогда, когда он перевязывал мою рану. Я чувствовала её даже сквозь плотную ткань платья.
— Ты ревнуешь, — сказала я.
— Я не ревную, — ответил он. — Я злюсь.
— На кого?
— На себя.
— За что?
— За то, что не могу быть таким, как он.
— Каким?
— Молодым. Весёлым. Беззаботным. С таким, как он, ты могла бы быть счастлива.
Я посмотрела на него.
На его седые виски. На его жёсткую линию губ. На его глаза, в которых не было пустоты — только боль.
— Я не хочу быть счастливой с кем-то другим, — сказала я. — Я хочу быть свободной. Это разные вещи.
— Свободной от меня?
— Свободной от всего. От проклятия. От страха. От себя, может быть.
Он молчал.
Мы танцевали.
Его рука на моей талии была горячей — горячее, чем нужно. Его дыхание касалось моей щеки — тоже горячее, почти лихорадочное. Проклятие? Или что-то другое? Я не знала.
— Азалия, — сказал он после долгой паузы. — Ты боишься меня?
— Боялась, — ответила я. — Теперь — не знаю.
— Почему?
— Потому что ты не тот, кем я тебя считала.
— Кем ты меня считала?
— Монстром, — сказала я. — Чудовищем. Человеком, который женился на мне, чтобы убить.
— А теперь?
— Теперь я думаю, что ты просто человек. Которому не повезло.
— Это всё? — спросил он. — Просто человек, которому не повезло?
— Этого достаточно, — ответила я. — Человеку можно простить. Чудовищу — нет.
Он остановился.
Музыка играла, но он остановился — посреди зала, среди кружащихся пар, под взглядами сотен гостей.
— Что ты делаешь? — спросила я.
— Не знаю, — сказал он. — Я ничего не знаю. С тобой — ничего.
Он снова закружил меня в танце — слишком быстро, слишком резко, почти грубо.
— Ты представлял мою смерть? — спросила я.
Вопрос вырвался сам собой. Я не планировала его задавать. Не в этом зале, не в этом танце, не под этим небом. Но слова пришли, и я не могла их остановить.
Николас замер.
В буквальном смысле — замер. Перестал двигаться. Перестал дышать. Даже сердце — казалось — остановилось.
Музыка играла, пары кружились вокруг нас, а он стоял, как статуя, с лицом белым, как полотно под нашими ногами.
— Что? — переспросил он.
— Я спросила, представлял ли ты мою смерть, — повторила я. — Как убивал двух жён. Как убьёшь меня. Каким оружием. В какой комнате. В какое время суток.
Он молчал.
Его лицо — я наблюдала за ним — теряло цвет. Не бледнело — именно теряло. Седело на глазах. Пряди на висках становились белее, кожа — серее, губы — синеватыми. Проклятие отзывалось на его боль.
— Я не представлял, — сказал он наконец.
Его голос был чужим — тихим, сломанным, как у человека, которому вырвали душу.
— Я никогда не представлял твоей смерти. Потому что если бы представил
— Это не ответ, — сказала я.
— Это единственный ответ, — ответил он. — Ты — моя жизнь, Азалия. Не проклятие. Не титул. Не замок. Ты. Если ты умрёшь — я умру. Не от проклятия. От себя.
Он отпустил меня.
Повернулся.
И ушёл.
Прямо посреди танца. Прямо под взглядами гостей, которые перешёптывались, показывали пальцами, спрашивали друг у друга, что случилось с графом Бейвудом.
Я осталась одна.
В центре зала.
В красивом синем платье, которое — я знала — никто больше не заметит.
Оркестр играл.
Пары кружились.
Гости шептались.
А я стояла и смотрела туда, где скрылся Николас. И чувствовала странную пустоту.
Не облегчение. Не радость. Не злость.
Пустоту.
Как будто из меня вынули что-то важное — то, без чего я не могла дышать.
Я не пошла за ним.
Не побежала искать его среди коридоров замка Винтерхолл, не стучалась в его комнату, не звала по имени.
Я осталась на балу.
Танцевала с лордом Эдмундом. С герцогом. С каким-то старым генералом, который наступил мне на ногу и извинялся полчаса. С молодым поэтом, который прочитал мне стихи собственного сочинения и покраснел до корней волос. С десятком других мужчин, чьи имена я забыла, как только танец закончился.
Я улыбалась. Флиртовала. Блистала остроумием.
Я была идеальной графиней Бейвуд — холодной, вежливой, недоступной.
А внутри была пустота.
Такая пустота, какой я не чувствовала никогда. Даже когда узнала о проклятии. Даже когда ехала в этот серый замок. Даже когда хотела отравить Николаса.
Тогда во мне была злость. Была ненависть. Было желание бороться.
Теперь ничего не было.
Только он.
Его лицо, когда он сказал: «Ты — моя жизнь».
Его глаза, когда он уходил.
Его руки, которые дрожали, когда он отпускал меня.
— Почему ты ушёл? — прошептала я в пустоту.
Пустота не ответила.
Бал кончился далеко за полночь.
Гости разъехались. Оркестр умолк. Слуги тушили свечи, убирали посуду, выносили объедки.
Я поднялась в свои покои.
Николаса не было в гостиной. Не было в спальне. Он не ночевал в нашей комнате — я знала это по нетронутой подушке, по холодному камину, по тишине.
Я не стала его искать.
Села на кровать, обхватила колени руками и уставилась в одну точку на стене.
Пустота заполняла меня — вязкая, тёмная, бесконечная.
— Что со мной? — спросила я себя.
Я не знала.
Я знала только, что скучаю по нему. По его голосу. По его рукам. По его молчанию, которое стало для меня музыкой.
Как это случилось?
Когда?
Почему?
Я не хотела этого. Я боролась с этим. Я пыталась убить это — и его — но это не умирало.
Оно росло.
Как шиповник, который я насылала на его сумку, но без шипов.
Как цветок под камнями.
Как любовь, которую я не звала, не ждала, не хотела.
Но которая пришла.
Николас появился под утро.
Я слышала, как он вошёл в гостиную — тяжёлые шаги, скрип сапог, хриплое дыхание. Он не зажигал свечей. Просто сел в кресло и замер.
Я лежала на кровати, в темноте, и смотрела на дверь, разделяющую наши комнаты.
Я знала, что он там. Чувствовала его присутствие — тяжёлое, тёплое, живое.
— Ты не спишь? — спросил он.
Его голос был глухим, как из-под воды.
— Не сплю, — ответила я.
— Прости меня.
— За что?
— За то, что ушёл. За то, что оставил тебя одну. За то, что не знаю, как быть с тобой.
— Я тоже не знаю, — сказала я. — Как быть с тобой.
Молчание.
— Ты задала вопрос, на который я не могу ответить, — сказал он. — Не потому, что не хочу. Потому что не знаю ответа.
— Как ты можешь не знать? Ты убивал женщин.
— Я убил одну, — поправил он. — Изабель. Вторую — убило проклятие через меня. Разница есть. Но для тебя — может быть, не важно.
— Важно, — сказала я. — Для меня важно.
— Почему?
— Потому что я хочу знать, кого я… — я замолчала.
— Кого ты что? — спросил он.
Я не ответила.
Потому что не знала.
Люблю? Ненавижу? Прощаю?
Я не знала.
Я знала только, что нуждаюсь в нём — как в воздухе, как в воде, как в огне, который согревает в этом проклятом холодном мире.
— Азалия, — позвал он.
— Что?
— Можно мне войти?
Я молчала.
Долго.
Так долго, что он, наверное, решил, что я не отвечу.
— Войди, — сказала я.
Дверь открылась.
Николас стоял на пороге — босиком, в одной рубашке, с растрёпанными волосами и красными глазами.
Он плакал.
Я видела это по следам на щеках, по дрожащим губам, по тяжелому дыханию.
— Я не хочу твоей смерти, — сказал он. — Я никогда её не хотел. Даже когда мысль приходила — я убивал её. Убивал в себе. Потому что если бы позволил ей жить — я бы сошёл с ума.
— Подойди, — сказала я.
Он подошёл.
Сегодня на край кровати — так близко, что я чувствовала его дыхание.
— Ты боишься? — спросила я.
— Безумно, — ответил он.
— Чего?
— Что ты уйдёшь. Или останешься. И то, и другое страшно.
— Для меня тоже, — сказала я.
Я взяла его руку.
Его пальцы были холодными — не тёплыми, как всегда, а ледяными. Будто проклятие высасывало из него последнее тепло.
— Согрей меня, — попросил он.
— Я не умею, — ответила я.
— Просто будь рядом.
Я придвинулась ближе.
Наши плечи почти касались.
— Почему ты ушёл с бала? — спросила я.
— Потому что не мог смотреть на тебя, — ответил он. — Не мог смотреть и не прикасаться. Не мог прикасаться и не чувствовать. Не мог чувствовать и не хотеть большего.
— Чего большего?
— Всего тебя, — сказал он. — Твою душу. Твоё сердце. Твою любовь, даже если её нет.
— Её нет, — сказала я.
— Я знаю.
— Я не умею любить.
— Я научу, — сказал он. — Если ты позволишь.
Я не ответила.
Но не убрала руку.
Мы сидели так до рассвета — в темноте, на краю кровати, держась за руки — и смотрели, как за окном занимается серое, северное, холодное утро.
Проклятие молчало.
Или притворялось.
Я не знала.
Знала только, что в груди — там, где была пустота — начинало теплеть.
Медленно.
Робко.
Как цветок под камнями.
Как надежда среди проклятий.
Как любовь, которую я так долго отрицала.
Глава 11
Мы вернулись из Винтерхолла утром третьего дня. Дорога была долгой, молчаливой и странно-тяжёлой — как будто между нами что-то изменилось, но никто не решался произнести это вслух. Николас смотрел в
Он сказал мне на балу — нет, не сказал, проговорился, — что не представляет моей смерти. Что если я умру, он умрёт сам. Что я — его жизнь.
Я не знала, верить ли этому.
Дневник говорил, что он искренен. Глаза — когда он смотрел на меня — говорили, что он не врёт. Но проклятие — проклятие было старше любых слов. Оно требовало жертвы. Оно ждало. И я не могла забыть об этом ни на минуту, даже когда держала его за руку в темноте, даже когда чувствовала тепло его пальцев на своей ладони.
— Ты молчишь, — сказал он, когда замок Бейвуд показался на горизонте — серый, колючий, как всегда.
— Думаю, — ответила я.
— О чём?
— О том, как долго ещё мы будем притворяться.
Он повернулся ко мне.
— Я не притворяюсь.
— Я знаю, — сказала я. — В этом проблема.
Он хотел что-то ответить, но не успел. Карета остановилась. Слуги распахнули дверцы. Нас встретил холодный ветер, запах мокрого камня и тишина — та самая, бейвудская, которая давила на плечи тоннами серого неба.
Мы вошли в замок.
И я начала готовить свою месть.
Не ту, глупую, с шипами и коврами. Настоящую.
Если Николас не скажет мне правду — я заставлю его говорить. Если он прячет от меня тайны — я вытащу их наружу. Если он боится, что я возненавижу его — что ж, возможно, так и будет. Но я не могу жить в неведении. Не могу каждое утро просыпаться с мыслью: сегодня он умрёт? Или завтра? Или через год?
Я должна была знать.
И план созрел у меня в голове, когда я переступила порог своих покоев.
Фамильный медальон Бейвудов.
Я слышала о нём от Агнес. Старая ключница была болтлива, когда я приносила ей вино и слушала её истории. Медальон хранил в себе частицу проклятия — не всю, но достаточно, чтобы наложить разорительное заклинание. Если мне удастся завладеть им, я смогу нанести удар. Не смертельный — но болезненный. Такой, который заставит Николаса говорить. Такой, который покажет ему, что я не беззащитна.
Медальон хранился в опочивальне Николаса — в шкатулке у изголовья кровати. Агнес видела, как граф кладёт его туда каждый вечер. Старая привычка — проверять, на месте ли реликвия, прежде чем уснуть.
Я ждала три дня.
Три дня я улыбалась Николасу за ужином. Три дня я пила с ним чай, слушала его рассказы о границе, о солдатах, о погоде. Три дня я играла роль хорошей жены — той, которая смирилась, которая принимает, которая надеется.
Он верил.
Я видела это по его глазам — они стали мягче, теплее, почти счастливыми.
Мне было стыдно.
Но я не могла остановиться.
Ночь, которую я выбрала, была тёмной, безлунной, с воющим ветром, который заглушал любые звуки. Я дождалась, пока в замке стихнет — слуги разошлись, стража замерла на постах, даже волки, казалось, уснули.
Я выскользнула из своей комнаты босиком — чтобы не скрипели туфли — и пошла по коридору к покоям Николаса.
Дверь в его спальню была не заперта.
Я толкнула её — медленно, беззвучно — и скользнула внутрь.
Комната была почти пустой. Камин догорал — красные угли отбрасывали слабый, пульсирующий свет, который делал тени на стенах длинными и живыми. Кровать была пуста — Николас ещё не ложился. Он работал в кабинете, я слышала его шаги — тяжёлые, мерные, как маятник.
У меня было время. Но не много.
Я подошла к кровати.
Шкатулка стояла на тумбочке — старая, чёрная, с серебряными узорами. Я открыла её.
Внутри лежало несколько вещей: старая монета, высохший цветок, детская прядь волос — светлых, тонких, почти белых — и медальон.
Он был тяжёлым. Из тёмного металла — того же, что и кольцо на моём пальце. Без камней, без узоров, только гладкая, холодная поверхность, на которой был выгравирован волк — спящий, свернувшийся клубком, с закрытыми глазами.
Я взяла медальон в руки.
Он пульсировал.
Так же, как кольцо. Как гримуар. Как тени на стенах.
Как проклятие.
— Что ты делаешь? — раздался голос за спиной.
Я замерла.
Медальон выпал из моих рук, но я поймала его на лету — не знаю, как. Рефлекс. Или магия. Или просто страх, который обострил все чувства.
Я медленно повернулась.
Николас стоял в дверях.
В одной рубашке, расстёгнутой на груди, с растрёпанными волосами и тёмными кругами под глазами. Он выглядел уставшим. Больным. Очень человеческим.
Но его глаза — они не были пустыми.
Они смотрели на меня с чем-то, что я не могла прочитать. Боль? Усталость? Разочарование?
— Я спросил: что ты делаешь? — повторил он.
Я сжала медальон в кулаке.
— Краду твой медальон, — сказала я. — Чтобы наложить на него разорительное заклинание. Чтобы заставить тебя говорить правду.
Он молчал.
Я смотрела на него, и моё сердце колотилось где-то в горле, и руки дрожали, и в голове пульсировала одна мысль: сейчас он закричит. Или ударит. Или превратится в то чудовище, которое я так долго в нём искала.
Я готовилась к этому. Я была готова к боли, к унижению, к тому, что маска спадёт и я увижу наконец его истинное лицо.
Николас вздохнул.
Глубоко. Тяжело. Так, как вздыхают перед тем, как принять неизбежное.
— Если тебе так нужен этот холодный металл — бери, — сказал он.
Я замерла.
— Что?
— Бери медальон, — повторил он. — Он всё равно проклят. Он всё равно не принесёт тебе ничего, кроме боли. Но если ты хочешь — бери.
— Ты… ты не злишься?
— Злюсь, — сказал он. — Но не на тебя. На себя.
— За что?
— За то, что не смог дать тебе то, что ты ищешь. Правду. Или уверенность. Или хотя бы покой.
Он подошёл ближе.
Я сделала шаг назад.
Он остановился.
— Не бойся, — сказал он. — Я не сделаю тебе больно.
— Я не боюсь, — соврала я.
— Врёшь, — он покачал головой. — Ты дрожишь.
Я сжала кулаки.
— Что ты хочешь взамен? — спросила я. — За медальон?
Николас посмотрел на меня долгим, странным взглядом.
— Ленту из твоей косы, — сказал он. — Только верни мне ленту из твоей косы. Она пахнет утрами.
Я не поверила своим ушам.
— Ленту?
— Ленту, — кивнул он. — Ту, что ты вплетаешь в волосы каждое утро. Красную. Я видел её в твоей комнате. Она пахнет тобой. Утрами. Фиалками. Чем-то сладким, от чего хочется
Я смотрела на него.
На его седые виски. На его дрожащие губы. На его глаза, в которых не было ни гнева, ни ненависти, ни даже обиды.
Только тоска.
Бесконечная, безнадёжная тоска человека, который потерял всё и цепляется за последнее — за запах моих волос.
— Ты странный, — сказала я.
— Знаю, — ответил он. — Ты уже говорила.
— Я не отдам тебе ленту.
— Тогда оставь медальон, — сказал он. — Я не держу тебя силой.
Я смотрела на медальон в своей руке. Тяжёлый, холодный, пульсирующий — как сердце проклятия. И думала о ленте. Красной. Шёлковой. С которой спадали мои волосы каждую ночь, и которую Элли каждое утро завязывала новым узлом.
Она пахла мной.
Он хотел её.
Не медальон. Не титул. Не моё тело. Не мою любовь.
Ленту. Потому что она пахла утрами.
Потому что утро — это единственное время, когда проклятие отступает, и он может мечтать о нормальной жизни.
— Хорошо, — сказала я. — Я принесу ленту. Но сначала ты ответишь на мои вопросы.
— Какие? — спросил он.
— Все, — сказала я. — Сегодня. Сейчас. Без утайки.
Он смотрел на меня.
— Азалия, — сказал он тихо. — Некоторые ответы могут тебя убить. Не буквально. Но… изменить. Навсегда.
— Я хочу знать правду, — сказала я. — Даже если она меня убьёт. Ложь убьёт быстрее.
Он молчал.
Потом кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — Иди за лентой. Я буду ждать.
Я принесла ленту через десять минут.
Красную, шёлковую, с выцветшими концами — ту самую, которую я вплетала в косы каждое утро, с того дня как переступила порог Бейвуда. Она пахла мной — я знала этот запах. Фиалки, корица, что-то ещё, что я не могла определить.
Николас взял ленту дрожащими руками.
Прижал к лицу.
Закрыл глаза.
— Спасибо, — прошептал он.
Он был похож на человека, который получил не ленту, а прощение. Или надежду. Или жизнь.
Мне стало неловко.
— Теперь говори, — сказала я, отворачиваясь к камину, чтобы не видеть его лица.
Он сунул ленту в карман рубашки — туда, где билось сердце — и сел на край кровати.
Я села в кресло напротив.
Между нами было три шага. И пропасть, которую я надеялась заполнить правдой.
— Начинай, — сказала я.
Николас говорил долго.
Медленно, как будто каждое слово давалось ему с болью. Как будто он вынимал из себя куски собственной души и клал их на алтарь моего любопытства.
— Проклятие убьёт меня через год, — сказал он.
Я замерла.
— Что?
— Через год, — повторил он. — Максимум. Врачи сказали: моё сердце слабеет. Проклятие съедает его. Без любви… без снятия… я умру.
— Почему ты не сказал раньше?
— Потому что боялся, что ты обрадуешься.
Я хотела возразить. Не могла. Потому что часть меня — та, которая хотела мести, свободы, жизни без него — действительно обрадовалась бы. Только не сейчас. Сейчас я чувствовала не радость. Странную, тягучую боль в груди.
— Дальше, — сказала я.
— «Вдовий венец» — ложная страница, — сказал он. — Та, что ты прочитала в гримуаре. Её написал не я. И не Моргана.
— Кто?
— Её муж, — сказал Николас. — Он был магом. Сильным. Он хотел, чтобы проклятие перешло на его сына, на внука, на весь род. Он хотел мести. И он переписал гримуар, добавил ту страницу. Чтобы никто не искал настоящий способ — любовь. Чтобы все верили в смерть и ненависть.
— А настоящий способ? — спросила я.
— Настоящий способ — искренняя ненависть жены до её смерти от чужой руки, — сказал он. — Не от моей. От любой другой. Если жена ненавидит мужа по-настоящему — всей душой, всем сердцем, всей кровью — и умирает не от его руки, проклятие переходит на убийцу. А муж становится свободен.
Я смотрела на него.
— Ты хочешь, чтобы я ненавидела тебя?
— Я хочу, чтобы ты жила, — сказал он. — Если ты не можешь полюбить меня — возненавидь. Искренне. По-настоящему. И тогда, может быть, когда ты умрёшь — не завтра, не через год, а когда придёт твоё время — проклятие уйдёт. И я буду свободен.
— Пока ты будешь свободен, я буду мертва, — сказала я. — Это не выход.
— Для меня — выход, — сказал он. — Я не хочу, чтобы ты умирала. Но если ты умрёшь — от старости, от болезни, от несчастного случая — я хочу, чтобы твоя смерть принесла мне свободу. А не проклятие.
— Ты говоришь загадками, — сказала я. — Я ничего не понимаю.
— Это всё, что я могу сказать, — ответил он. — Остальное — если скажу — ты возненавидишь меня специально. А специальная ненависть не работает. Нужна настоящая. Искренняя. Та, что рождается из боли и правды.
— Так дай мне правду! — крикнула я, вскакивая с кресла. — Всю! Сразу! Не кусками, не намёками, не загадками!
— Не могу, — сказал он.
— Не хочешь!
— Не могу, — повторил он. — Потому что если я скажу, ты возненавидишь меня. Специально. Ради спасения. А такая ненависть не сработает. Она будет ложной. А проклятие чувствует ложь.
Я сжала кулаки.
— Ты издеваешься надо мной.
— Нет, — он покачал головой. — Я пытаюсь спасти тебя. И себя. И этот проклятый род, который триста лет ждёт освобождения.
— А если я не хочу тебя спасать? — спросила я. — Если я хочу просто жить? Без любви, без ненависти, без проклятия?
— Тогда умрут оба, — сказал он. — Ты — от старости. Я — от проклятия через год. И род Бейвуд прервётся. А проклятие перейдёт на твою семью — на Файервидов. На твою мать, сестёр, братьев.
Я замерла.
— Что?
— Проклятие ищет новый дом, — сказал он. — Если я умру без наследника, без жены, которая его приняла — оно уйдёт в ближайший род по крови. В Файервид.
— Это ложь.
— Это правда, — сказал он. — Самая страшная правда, которую я знаю.
Я смотрела на него.
На его седые виски. На его дрожащие губы. На его глаза — синие, усталые, почти мёртвые.
— Ты поэтому женился на мне? — спросила я. — Чтобы спасти свой род? Или чтобы проклятие не перешло на мой?
— Чтобы спасти тебя, — сказал он. — И твою семью. И свой род. И себя. Всё вместе. В одном браке, который ты ненавидишь.
— Я не ненавижу тебя, — сказала я. — Пока.
— Знаю, — кивнул он. — Поэтому и боюсь.
Я выбежала из его комнаты.
Не пошла — выбежала. Босиком, в ночной сорочке, по холодному камню, в темноту коридоров, где тени шептали моё имя, а волки выли за окнами.
Я не плакала. Я кричала.
Внутри.
Так громко, что, казалось, стены должны были рухнуть.
Он обманул меня.
Снова.
Не сказал главного. Не объяснил. Оставил с намёками
— Ненавижу! — прошептала я, но голос мой сорвался.
Я не знала, ненавижу ли его. Или себя. Или проклятие, которое заставляло нас плясать под свою дудку.
Я вбежала в свои покои, захлопнула дверь, заперлась на все засовы и сползла по стене на пол.
Медальон я всё ещё сжимала в руке.
Он был тёплым.
Живым.
Как его сердце.
Как моё, которое колотилось где-то в горле.
Я смотрела на медальон и думала.
Он сказал: если я умру от чужой руки, ненавидя его — проклятие уйдёт. И он будет свободен.
Он сказал: если я полюблю его — проклятие тоже может уйти. Но это не точно — никто не пробовал.
Он сказал: если я не сделаю ни того, ни другого — он умрёт через год, а проклятие перейдёт на мою семью.
У меня не было выбора.
Я должна была либо полюбить его, либо возненавидеть.
Либо стать его спасением — либо его смертью.
Но я не умела ни любить, ни ненавидеть по заказу.
Я могла только чувствовать — то, что чувствовала.
А чувствовала я… пустоту.
Ту самую, что появилась на балу, когда он ушёл, оставив меня одну среди чужих людей, под чужими свечами.
Пустоту, которая заполнялась им.
Его голосом. Его взглядом. Его руками.
Я не хотела этой пустоты.
Я хотела свободы.
Но свобода теперь означала его смерть. Или мою.
Какой жестокий выбор.
Утром я не вышла к завтраку.
Элли принесла еду в комнату — я не притронулась. Она спросила, что случилось — я не ответила. Она сказала, что граф спрашивает о моём здоровье — я велела передать, что жива и здорова, но видеть его не желаю.
Николас не пришёл.
Не постучал. Не позвал. Не прислал записки.
Только лента — моя красная лента, которую я отдала ему в обмен на медальон — лежала на столике у двери.
Я взяла её.
Понюхала.
Она пахла не мной.
Она пахла им — дымом, деревом, чем-то горьким.
Он носил её у сердца всю ночь. И вернул. Потому что понял, что не имеет права на неё. Потому что я — не его. Не сейчас. Может быть, никогда.
Я сжала ленту в кулаке.
— Проклятый граф, — прошептала я.
И заплакала.
В первый раз за долгое время — не от злости, не от страха, не от жалости.
От бессилия.
От того, что не могла выбрать.
Любить или ненавидеть.
Жить или умереть.
Спасти его или погубить.
Я не знала.
Я знала только, что медальон всё ещё лежал на моём столе — тяжёлый, холодный, пульсирующий.
И что я не наложила на него разорительное заклинание.
Потому что разорять было нечего.
Всё уже было разрушено.
До основания.
Вечером я вышла в гостиную.
Николас сидел у камина — в кресле, которое он ненавидел (слишком мягкое, слишком женское), и смотрел на огонь.
Он не обернулся, когда я вошла.
— Ты пришла, — сказал он.
— Я пришла, — ответила я.
— Чтобы ненавидеть?
— Не знаю. Может быть. Чтобы понять.
Я села напротив.
Между нами был столик — пустой, без чая, без печенья, без ничего.
— Ты сказал, что проклятие убьёт тебя через год, — начала я. — Это точно?
— Врачи говорят — да.
— А маги?
— Маги говорят — может быть, раньше. Если я перестану бороться.
— Ты борешься?
— Каждый день, — сказал он. — Ради тебя.
— Не надо бороться ради меня, — сказала я. — Борись ради себя.
— Я забыл, как это, — ответил он. — Бороться ради себя. Слишком долго я жил для других. Для отца. Для рода. Для проклятия.
— Тогда начни снова, — сказала я. — Прямо сейчас.
Он повернулся ко мне.
В его глазах не было пустоты. Была боль. И надежда.
Странная, неправильная надежда на то, что я — та, кто сломает проклятие. Не ненавистью. Не любовью.
А просто тем, что я есть.
— Ты странная, Азалия, — сказал он.
— Я знаю, — ответила я. — Ты уже говорил.
Мы сидели так до полуночи.
Говорили о пустяках — о погоде, о лошадях, о том, что Элли боится грозы, а старый камердинер Николаса ворует печенье из буфета.
Не о проклятии. Не о любви. Не о смерти.
Просто разговаривали.
Как обычные муж и жена.
Как люди, у которых есть время.
Даже если его почти не осталось.
Медальон я вернула на место.
Сама.
Положила в шкатулку, закрыла крышку и убрала её на тумбочку — туда, где она стояла раньше.
Николас смотрел на меня.
— Зачем? — спросил он.
— Не нужен он мне, — ответила я. — Холодный металл. Проклятое железо. Только руки пачкает.
— А заклинание?
— Передумала.
— Почему?
— Потому что разорять — это разрушать, — сказала я. — А мне надоело разрушать. Я хочу строить.
— Что?
— Не знаю, — честно ответила я. — Что-то новое. Из руин.
Он встал.
Подошёл ко мне.
— Можно? — спросил он.
— Что?
— Обнять тебя.
Я смотрела на него.
На его седые виски. На его дрожащие руки. На его глаза, которые боялись отказа.
— Обними, — сказала я.
Он обнял меня — осторожно, нежно, как хрупкую вещь, которую боится разбить.
Его руки были тёплыми. Живыми. Настоящими.
Я прижалась щекой к его груди и слушала, как бьётся его сердце.
Слабое. Больное. Обречённое.
Но живое.
— Не умирай, — прошептала я.
— Постараюсь, — ответил он.
Это была не ложь.
Это была надежда.
Самая опасная вещь в этом проклятом мире.
Глава 12
Тени пришли ночью.
Я не спала — в последнее время сон стал моим врагом, как и всё остальное в этом проклятом замке. Я лежала на кровати, смотрела в потолок и считала трещины. Семнадцать больших, сорок три маленьких. Я знала каждую из них. Могла нарисовать с закрытыми глазами. Могла рассказать историю каждой — как они появились, как росли, как ветшала старую штукатурку под натиском времени и сырости.
За окном выли волки.
Обычно их вой был далёким — от леса, от границы, оттуда, где кончалась власть человека и начиналась власть тьмы. Но сегодня он звучал ближе. Намного ближе. Я села на кровати, прислушалась.
Тишина.
Нет, не тишина. Волки замолчали — все разом, будто кто-то приказал им. Вместо их воя пришло другое — шорох. Тысячи маленьких лапок, скребущих по камню, по дереву, по стеклу. Шелест, похожий на шепот. На молитву. На проклятие.
Я встала.
Подошла к окну.
Внизу, во дворе, было темно — темнее, чем обычно. Луна спряталась за тучи, звёзды погасли. Даже факелы на стенах горели тускло, как будто кто-то высасывал из них
А потом я увидела их.
Тени.
Они текли по стенам, по земле, по воздуху. Они были повсюду — чёрные, густые, живые. Они не имели формы — то вытягивались в длинные пальцы, то сжимались в тугие клубки, то распадались на тысячи мелких осколков, которые ползли, ползли, ползли к замку.
— Николас, — прошептала я.
И в этот момент дверь в мою спальню распахнулась.
Он стоял на пороге — в одной рубашке, босиком, с мечом в руке. Его лицо было бледным — бледнее обычного — а глаза горели той странной, нечеловеческой синевой, которую я видела только в моменты, когда проклятие брало над ним верх.
— Они пришли, — сказал он. — Иди за мной. Быстро.
— Кто? — спросила я, хотя знала ответ.
— Тени. Проклятие. Моргана. Не важно, как называть. Они хотят тебя.
— Зачем?
— Затем же, зачем и всегда — чтобы убить. Или сделать своей. Или просто поиграть. Проклятие не даёт отчёта в своих желаниях.
Он схватил меня за руку и потащил за собой.
Мы бежали по коридорам замка — я в ночной сорочке, босиком, с распущенными волосами, он — с мечом, бледный, сосредоточенный. Вокруг нас шептали тени — они были на стенах, на полу, на потолке. Они тянулись к нам, хватали за ноги, за волосы, за подол ночной рубашки, но Николас отмахивался от них мечом, и тени с визгом отступали.
— В подземелье! — крикнул он. — Там защита! Старая магия! Они не пройдут!
— Откуда ты знаешь? — крикнула я в ответ.
— Я знаю свой дом! — рявкнул он.
Мы вбежали в подземелье — то самое, куда он запрещал мне ходить. Теперь я понимала почему. Здесь было безопасно. Стены были покрыты рунами — теми самыми, что я видела в восточной башне. Они горели алым, отталкивая тьму, которая клубилась за порогом.
Николас захлопнул дверь.
— Стой здесь, — сказал он. — Не выходи. Что бы ни случилось — не выходи.
— А ты? — спросила я.
— Я должен защищать замок.
— Один?
— Со мной стража.
— Их убьют!
— Знаю, — сказал он. — Но это их работа.
Он посмотрел на меня.
В его глазах не было пустоты. Была решимость. И страх. И любовь — та самая, которую он не смел называть вслух.
— Если я не вернусь… — начал он.
— Вернись, — перебила я. — Иначе я сама приду за тобой и убью.
Он усмехнулся.
— Хорошая ты жена, Азалия. Даже в смерти шутишь.
— Я не шучу, — сказала я.
Он вышел.
Дверь за ним захлопнулась.
Руны вспыхнули ярче.
Тени завыли снаружи — тоскливо, голодно, безнадёжно.
А я осталась одна в подземелье, среди древней магии и собственного страха.
Я стояла у двери и слушала.
Сначала были крики — стража, слуги, кто-то ещё. Потом — звон мечей. Потом — тишина. Короткая, звенящая, полная ужаса. А потом — шаги. Тяжёлые, неровные, знакомые.
Николас.
Он вернулся.
Я открыла дверь.
Он стоял на пороге — весь в крови, с разодранной рубашкой, с мечом, который светился алым. За его спиной клубились тени — они не решались войти в подземелье, но ждали, скалились, шептали.
— Ты ранен, — сказала я.
— Пустяки, — ответил он. — Царапины.
— Ты весь в крови.
— Это не моя, — сказал он. — В основном.
Он вошёл в подземелье.
Я закрыла дверь.
Руны вспыхнули — и погасли.
Сразу все.
От двери до самого дальнего угла.
— Что происходит? — спросила я.
— Они сильнее, чем я думал, — сказал Николас. — Проклятие… оно проснулось по-настоящему. Может быть, из-за того, что мы… что ты…
— Что я?
— Что ты не ненавидишь меня, — сказал он. — И не любишь. Ты в середине. А проклятие не выносит середины. Оно требует выбора.
Он опустился на пол — прямо там, у двери, прислонившись спиной к холодному камню.
— Я устал, — сказал он. — Не проклятие. Я. Оно даёт мне силы, но забирает жизнь. Каждый удар мечом, каждая секунда битвы — это минуты моей жизни.
— Тогда зачем ты сражался? — спросила я.
— За тебя, — ответил он. — Всегда за тебя.
Я села рядом.
Не боялась. Не думала. Просто села — потому что он был рядом, и это было единственное, что имело значение.
— Что теперь? — спросила я.
— Теперь будем ждать, — сказал он. — До утра. Утром тени уходят. Они не выносят света.
— А если не уйдут?
— Тогда я выведу тебя через тайный ход, — сказал он. — Ты будешь в безопасности.
— А ты?
— Я останусь. Это мой долг.
— Долг перед кем?
— Перед родом, — сказал он. — Перед проклятием. Перед тобой.
— Ты идиот, — сказала я.
— Знаю.
Мы сидели в темноте.
Дверь дрожала — тени пытались пробиться, но старые камни держали их.
— Николас, — позвала я.
— Да?
— Ты правда думаешь, что мы сможем… что проклятие можно снять? Не ненавистью, не любовью, а… просто тем, что мы есть?
— Не знаю, — ответил он. — Но я надеюсь.
— Этого мало.
— Это всё, что у меня есть.
Он протянул руку.
Я взяла её.
Его пальцы были холодными — холоднее, чем обычно. Проклятие высасывало из него жизнь.
— Не умирай, — сказала я.
— Постараюсь, — ответил он.
В который раз.
Ночь тянулась бесконечно.
Тени скреблись в дверь. Руны на стенах то вспыхивали, то гасли. Николас сидел рядом, дышал тяжело, и я чувствовала, как с каждой минутой его тело становится холоднее.
— Ты замерзаешь, — сказала я.
— Это проклятие, — ответил он. — Оно забирает тепло.
— Как я могу помочь?
— Никак. Только если…
— Что?
Он покачал головой.
— Не важно.
— Скажи.
— Кровь, — сказал он. — Кровь Файервидов — она тёплая. Живая. Если поделиться… но это опасно.
— Для кого?
— Для нас обоих. Я могу стать сильнее. Ты — слабее. И навсегда.
— Я согласна, — сказала я.
— Нет, — ответил он. — Я не возьму твою кровь.
— Я даю её добровольно.
— Это не имеет значения. Проклятие… оно может использовать эту связь. Сделать тебя своей частью.
— Тогда придумай что-то другое, — сказала я. — Быстро. Ты умираешь у меня на глазах.
Он смотрел на меня.
В его глазах не было страха. Было что-то другое — решение.
— Дай руку, — сказал он.
Я протянула.
Он взял мой запястье — осторожно, почти нежно — и вытащил кинжал из ножен на поясе.
— Не бойся, — сказал он. — Это не больно.
Лезвие коснулось моей ладони — быстрым, точным движением он разрезал кожу. Выступила кровь — алая, тёплая, живая.
Потом он порезал свою руку — глубоко, до кости.
И взял мою руку в свою.
Кровь смешалась.
— Рисуй круг, — сказал он. — Вместе. Моей кровью, твоей кровью. Вокруг нас. Это древний обряд — обмен жизнью.
— Ты отдаёшь мне свою жизнь? — спросила я.
— Я делю
Мы начали рисовать.
Я вела его руку — или он вёл мою? Я не знала. Кровь смешивалась на камне, оставляя алые следы, которые светились в темноте. Круг рос — медленно, тяжело, как будто каждый дюйм давался нам с трудом.
— Зачем ты это делаешь? — спросила я.
— Чтобы ты жила, — ответил он.
— А ты?
— Я буду жить столько, сколько сможешь и ты. Кровный круг связывает. Если умру я — ослабеешь ты. Если умрёшь ты — умру я.
— Ты не спросил моего согласия, — сказала я.
— Ты дала его, когда не отдернула руку.
Я посмотрела на свою ладонь.
На его пальцы, сжимающие мои.
На кровь, которая текла по камню.
Я не отдернула.
Впервые — не отдернула.
Не потому, что не могла. Потому что не хотела.
— Стыдно? — спросил он.
— Что?
— Что не отдернула.
— Да, — ответила я. — Очень стыдно.
— За что?
— За то, что хотела убить тебя. За то, что крала медальон. За то, что флиртовала с капитаном. За то, что не верю тебе, даже когда ты доказываешь снова и снова.
— Забудь, — сказал он.
— Не могу.
— Тогда используй этот стыд, — сказал он. — Преврати его в ненависть. Или любовь. Или что-то ещё. Что-то, что поможет нам выжить.
— А если ничего не выйдет? — спросила я.
— Тогда умрём вместе, — ответил он. — Это не так страшно, когда есть с кем.
Круг замкнулся.
Руны на стенах вспыхнули — все разом, ярко, ослепительно. Тени за дверью завыли — тоскливо, зло, безнадёжно.
А потом стало тихо.
Николас убрал кинжал.
— Всё, — сказал он. — Теперь мы связаны. Навсегда.
— Навсегда — это как долго?
— Пока не умрём, — ответил он.
Я посмотрела на него.
На его седые виски. На его уставшие глаза. На его руки — в крови, моей и его.
— Ты идиот, — сказала я.
— Знаю, — ответил он.
И улыбнулся.
Утром тени ушли.
Солнце — тусклое, северное, почти не греющее — пробилось сквозь тучи, и тьма отступила. Мы вышли из подземелья — грязные, уставшие, живые.
Замок был разрушен не сильно. Пара выбитых дверей, разбитые окна, перевёрнутая мебель в большом зале. Стража понесла потери — трое убитых, семеро раненых. Слуги прятались по углам и плакали.
Николас отдавал приказы — кого хоронить, кого лечить, что восстанавливать. Голос его был ровным, спокойным, почти безразличным. Только руки дрожали — мелко, невидимо для посторонних.
Я смотрела на него и думала.
Он отдал мне часть своей жизни.
Без спроса. Без гарантий. Без надежды на что-то взамен.
Просто взял — и отдал.
Как ленту из моей косы.
Как звезды под ковром.
Как слово «цветок мой», сказанное во сне.
Я не заслужила этого.
Но он дал.
И я приняла.
— Что теперь? — спросила я, когда он закончил.
— Теперь живём дальше, — ответил он. — Сегодня, завтра, послезавтра. Пока можем.
— А если не можем?
— Тогда умрём.
— Ты всегда говоришь о смерти так спокойно.
— Я привык, — сказал он. — Проклятие приучает.
— А я не привыкла, — сказала я. — Я хочу жить.
— Живи, — ответил он. — Я не мешаю.
— Ты помогаешь.
Он посмотрел на меня.
— Правда?
— Правда, — сказала я. — Даже когда не хочешь.
День прошёл в суете.
Я помогала раненым — моя магия была слабой, но я умела заживлять маленькие раны, снимать боль, успокаивать. И умела слушать — это было главным. Солдаты рассказывали мне о тенях, о страхе, о том, как граф сражался в одиночку, прикрывая их спины.
— Он не человек, — сказал один из них, молодой парень с перевязанной рукой. — Он — стена. Он не может упасть.
— Он человек, — ответила я. — Просто очень упрямый.
Парень усмехнулся.
— Вы его любите, ваша милость?
— Не знаю, — честно ответила я. — Но я уважаю его. Это уже много.
К вечеру я выдохлась.
Поднялась в свои покои, смыла кровь — чужую и свою — с рук, переоделась в чистое платье и села у окна.
Николас стоял во дворе — разговаривал с капитаном стражи, смотрел на ворота, на лес, на небо.
Я смотрела на него.
И думала.
Решение пришло не вдруг.
Оно созревало во мне весь день — пока я перевязывала раны, успокаивала слуг, смотрела на разрушенные залы. Оно росло, как тот шиповник, что я насылала на его сумку, но без шипов. Без злости. Без желания навредить.
Я должна уйти.
Не потому, что не нужна ему. А потому, что слишком нужна. Моё присутствие здесь — оно разжигает проклятие, заставляет тени нападать, убивает его.
Если я уйду — может быть, проклятие успокоится. Может быть, он проживёт дольше, чем год. Может быть, тени перестанут приходить.
Я не знала.
Но я должна была попробовать.
Я собрала вещи — немного, только самое необходимое. Плащ, немного еды, кинжал. Камень со звездой — тот, что он подарил. Ленту — красную, шёлковую, которую он вернул мне после той ночи.
Она всё ещё пахла им.
Я сунула её в карман.
И вышла.
Коридоры замка были пусты.
Слуги спали — уставшие после ночной битвы. Стража стояла на постах, но я знала, как пройти незамеченной — Элли показала мне все тайные ходы в первую неделю.
Выход был у конюшен — маленькая дверь, которая вела прямо в лес. Никто не охранял её — она была слишком маленькой даже для ребёнка, но я пролезла.
Свежий воздух ударил в лицо.
Лес шумел.
Звёзды — настоящие, не те, что под ковром — мерцали в вышине.
Я пошла.
Не оглядываясь.
Быстро, почти бегом, пока страх не сменился чем-то другим — свободой.
Я шла по тропинке, которую видела только в темноте, и думала: вот оно. Вот что я хотела с самого начала. Уйти. Сбежать. Вырваться из этого проклятого замка, из этих старых стен, из его любви, которую я не звала, не ждала, не хотела.
Свобода.
Но шаг замедлялся.
Тропинка вела к воротам — старым, кованым, которые вели на большую дорогу, к югу, к Файервиду, к жизни, где не было ни проклятий, ни теней, ни его.
Я подошла к воротам.
Остановилась.
Повернулась.
Замок Бейвуд возвышался надо мной — серый, колючий, старый.
На башне — на самой высокой, той, что смотрела на лес — стояла фигура.
Я узнала её.
Николас.
Он стоял на краю, без плаща, без меча, без каменной маски. Просто стоял и смотрел вниз — на меня.
Я не видела его лица — было слишком далеко. Но чувствовала его взгляд. Теплый. Больной. Безнадежный.
Он не звал меня.
Не
Не кричал.
Просто стоял.
И смотрел.
Как смотрит человек, который потерял всё — но не хочет показывать боли.
Как смотрит тот, кто привык проигрывать.
Я стояла у ворот, сжимая в руке ленту, и чувствовала, как свобода утекает сквозь пальцы — как вода, как песок, как жизнь, которую он отдал мне в подземелье.
Я не могла уйти.
Не потому, что не хотела.
А потому, что не могла.
Тело не слушалось. Ноги приросли к земле. Сердце билось где-то в горле.
— Ты идиот, — прошептала я.
Развернулась.
И пошла обратно.
Он встретил меня у ворот.
Сошел с башни — быстро, почти бегом — и стоял в десяти шагах, глядя на меня.
— Ты вернулась, — сказал он.
— Вернулась, — ответила я.
— Почему?
— Я вернулась, чтобы уничтожить тебя лично, — сказала я. — Не для побега.
Он смотрел на меня.
В его глазах не было пустоты. Не было боли. Было что-то другое — свет.
— Уничтожай, — сказал он. — Я не против.
— Ты идиот, — сказала я.
— Я знаю, — ответил он.
Мы стояли друг напротив друга — у серых ворот под серым небом, среди серых камней и чёрного леса.
И в этот момент я поняла.
Я не хотела его уничтожать.
Я хотела его спасти.
Даже если это стоило мне свободы.
Даже если это стоило мне жизни.
— Идём в замок, — сказала я. — Холодно.
— Идём, — сказал он.
Он протянул руку.
Я взяла её.
И мы пошли вместе — по серым камням, под серым небом, в серый замок, который больше не казался мне тюрьмой.
Он казался домом.
Странным.
Страшным.
Проклятым.
Но домом.
Глава 13
Она проснулась с мыслью, что сегодня ничего не случится.
Это была хорошая мысль — успокаивающая, как тёплое молоко перед сном, как материнская рука на лбу, когда болеешь. Последние недели в замке Бейвуд были похожи на американские горки — тени, кровь, побеги, возвращения, признания, от которых хотелось то ли плакать, то ли биться головой о стену. Сегодня, думала Азалия, будет тихо. Она выпьет чай, почитает книгу, поспорит с Николасом о погоде (он скажет, что дождь — это хорошо, потому что волки не выходят под дождём; она скажет, что дождь — это мерзость, потому что от него сырость в костях; они не согласятся друг с другом и разойдутся по своим углам до ужина). Хороший, спокойный, предсказуемый день.
Она ошиблась.
Всё началось с того, что Элли, подавая завтрак, странно улыбалась. Не той испуганной, подобострастной улыбкой, которую служанки обычно надевали в присутствии господ, а настоящей — широкой, почти счастливой. Она порхала по комнате, поправляла шторы, взбивала подушки, наливала чай, и всё это с таким видом, будто сегодня был первый день весны, хотя за окном моросил привычный северный дождь.
— Ты сегодня слишком весёлая, — заметила Азалия, прихлёбывая чай. — Что случилось? Тебе повысили жалование? Или ты влюбилась?
Элли покраснела до корней волос.
— Ничего такого, ваша милость. Просто… сегодня хороший день.
— День как день, — пожала плечами Азалия. — Серый, холодный, мокрый.
— Для кого как, — загадочно ответила Элли и выскользнула за дверь, оставив графиню в полном недоумении.
Азалия допила чай, надела тёплое платье — шерстяное, серое, почти сливающееся со стенами — и спустилась в большой зал.
Николас уже был там. Сидел на своём обычном месте, пил кофе — чёрный, горький, без сахара — и читал какие-то бумаги. При её появлении он поднял голову, и Азалии показалось, что в его глазах мелькнуло что-то странное. Ожидание? Нервозность? Она не успела понять — он снова опустил взгляд в бумаги.
— Доброе утро, — сказала она, садясь напротив.
— Доброе утро, — ответил он.
— Ты сегодня странный.
— Я всегда странный, — ответил он. — Ты говорила.
— Сегодня страннее обычного.
Он промолчал.
Азалия налила себе кофе — с молоком, с двумя ложками сахара, потому что она не была самоубийцей, чтобы пить эту горечь без подсластителей — и уставилась на мужа.
Что-то было не так.
Он не смотрел на неё. Обычно он смотрел — постоянно, пристально, так, что хотелось спрятаться за штору. А сегодня — нет. Он смотрел в окно, в бумаги, в свою чашку, куда угодно, только не на неё.
— Николас, — позвала она.
— Да?
— Что ты скрываешь?
Он поднял глаза.
— Ничего.
— Ты врёшь.
— Я не лгу тебе, — сказал он. — Я просто… не говорю всего.
— Это одно и то же.
— Нет, — покачал он головой. — Ложь — это когда говоришь неправду. А я просто молчу о том, что пока не готов сказать.
— И когда ты будешь готов?
— Сегодня вечером, — ответил он. — Если ты, конечно, согласишься прийти.
Азалия хотела спросить, куда прийти, зачем, почему не сейчас, что за тайны, что за игры. Но что-то в его лице — в этом странном, нервозном, почти испуганном выражении — заставило её промолчать.
— Хорошо, — сказала она. — Я приду.
Николас кивнул и снова уткнулся в бумаги.
Азалия допила кофе и ушла в библиотеку, чувствуя, что сегодняшний «спокойный день» превращается во что-то совершенно иное.
День тянулся медленно, как патока в январе.
Азалия пыталась читать — не читалось. Пыталась писать письмо матери — не писалась. Пыталась даже спать — не спалось. Она ходила по комнате, как зверь в клетке, и думала.
Что он задумал?
Подарок? Не похоже на Николаса — он дарил камни со звездами и живые ковры с магией, но не в её день рождения. Он вообще не знал, когда у неё день рождения. Или знал? Она не говорила ему. Или говорила, но она не помнила.
Может быть, это ловушка.
Опять.
Он заманит её в какую-нибудь комнату, закроет дверь и скажет: «Теперь ты должна меня ненавидеть, потому что я не могу больше ждать».
Или: «Я умираю быстрее, чем думал, так что давай, люби меня, пока не поздно».
Или что-нибудь в этом роде.
Николас был мастером неожиданных признаний, которые выбивали почву из-под ног.
Азалия подошла к окну.
Дождь кончился. Небо очистилось — насколько это вообще возможно на севере. Даже солнце выглянуло — тусклое, бледное, но настоящее.
— Сегодня мой день рождения, — сказала она вслух.
Слова повисли в воздухе — тоскливые, ненужные.
Никто не поздравил её. Ни мать (она забыла, конечно, у неё всегда была плохая память на даты), ни сёстры (они были заняты своими жизнями, своими мужьями, своими детьми), ни слуги (они не знали). Только Элли, может быть, догадалась — поэтому так странно улыбалась утром.
— Мне двадцать, — сказала Азалия. — Двадцать лет, а я — жена проклятого
Она усмехнулась.
— Хорошенький подарок судьбы.
Вечер наступил неожиданно быстро.
Азалия переоделась трижды — сначала в синее (слишком официально), потом в зелёное (слишком весело), потом снова в серое (оно сливалось со стенами, и это было правильно, потому что она не хотела, чтобы её замечали). Волосы оставила распущенными — не было сил вплетать ленты.
В дверь постучали.
— Ваша милость, — голос Элли дрожал от волнения. — Граф просит вас спуститься в зимний сад.
— Какой зимний сад? — удивилась Азалия. — В замке нет зимнего сада.
— Теперь есть, — загадочно ответила Элли. — Граф построил.
Азалия вышла в коридор.
Элли повела её по длинной анфиладе комнат — мимо большого зала, мимо библиотеки, мимо часовни, мимо дверей, которые Азалия никогда не открывала, потому что они вели в незнакомые крылья.
— Куда мы идём? — спросила она.
— В восточное крыло, — ответила Элли. — Граф приказал расчистить старую оранжерею. Там раньше выращивали цветы для его матери. Потом забросили. А теперь…
— Теперь?
— Сами увидите, ваша милость.
Элли остановилась перед высокой дубовой дверью, толкнула её — и отступила в сторону, пропуская Азалию вперёд.
Азалия шагнула внутрь.
И замерла.
Это было нереально.
Зимний сад — огромный, светлый, почти прозрачный — сиял в темноте северного вечера. Стеклянные стены и потолок были вымыты до блеска, и сквозь них было видно звёздное небо — настоящее, не под ковром, а живое, высокое, бесконечное. Вдоль стен стояли кадки с растениями — не северными, привычными к холоду и сырости, а южными, нежными, почти хрупкими: пальмы, папоротники, какие-то цветущие кусты, названий которых Азалия не знала.
В центре сада, на мраморном постаменте, стоял он.
Фиалковый куст.
Живой, цветущий, благоухающий — посреди зимы, посреди севера, посреди этого проклятого замка, где даже трава не росла. Его цветы были тёмно-фиолетовыми, почти чёрными, с тонкими белыми прожилками. Они пахли — не приторно, не сладко, а горьковато, как хороший шоколад, как старая книга, как что-то, что хочется помнить.
Николас стоял рядом.
В парадном мундире — синем с серебром, который он надевал только по особым случаям. Выбритый, причёсанный, почти красивый — если не смотреть на седые виски и тени под глазами, которые стали ещё темнее после ночи теней.
— С днём рождения, Азалия, — сказал он.
— Откуда ты знаешь? — спросила она. Голос её дрожал.
— Я граф, — ответил он. — У меня есть доступ к метрическим книгам. И я спросил у твоей матери, когда мы подписывали контракт.
— Ты спросил у моей матери о моём дне рождения?
— Я спросил у неё всё, что касается тебя. Любимые цвета, еда, книги, цветы, время года, запахи, вкусы. Она удивилась. Потом рассказала.
— И ты запомнил? — спросила Азалия. — Всё?
— Всё, — сказал он. — Я помню всё, что связано с тобой.
Она подошла к фиалковому кусту.
Провела пальцами по листьям — мягким, бархатистым, живым.
— Как ты это сделал? — спросила она. — Фиалки не растут зимой. И не растут на севере.
— Магия, — сказал он. — И упорство. Я нашёл старого садовника, который знает древние заклинания. Он помог.
— Сколько это стоило?
— Неважно, — ответил он. — Ты заслуживаешь большего.
Азалия повернулась к нему.
На его лице не было каменной маски. Было что-то другое — надежда. И страх. И любовь — та самая, которую он не смел называть вслух, но которая была видна в каждом его жесте, в каждом слове, в каждом взгляде.
— Я не заслуживаю, — сказала она.
— Ты не можешь этого знать, — ответил он. — Только я знаю, чего ты заслуживаешь. И я говорю — большего.
— Ты идиот, — сказала она.
— Знаю, — улыбнулся он.
— Ты построил зимний сад ради моего дня рождения?
— Я построил зимний сад, потому что ты грустила, — сказал он. — Потому что ты скучала по цветам. Потому что я хотел, чтобы у тебя было место, где ты можешь дышать.
— В этом замке нечем дышать, — сказала она.
— Теперь есть, — ответил он. — Здесь. В зимнем саду.
Азалия смотрела на фиалковый куст.
На его цветы — тёмные, почти чёрные, но такие живые, такие настоящие.
На звёзды в стеклянном потолке.
На мужчину, который стоял рядом и смотрел на неё так, будто она была центром вселенной.
И она заплакала.
Не тихо, не сдержанно — в голос, как ребёнок, которому больно, но он не может объяснить, где именно. Слёзы текли по щекам, капали на платье, на фиалки, на каменный пол.
Николас растерялся.
— Азалия? — он сделал шаг к ней. — Что случилось? Я… я что-то не так сделал? Тебе не нравится? Я уберу. Я…
— Не смей убирать! — крикнула она сквозь слёзы. — Не смей! Ты понял? Это моё! Мой сад! Мои фиалки! Ты не имеешь права!
— Хорошо, — сказал он. — Не буду.
Он стоял в двух шагах, не решаясь подойти ближе, и смотрел на неё с таким выражением, будто она была раненым зверьком, которого боялся спугнуть.
— Почему ты плачешь? — спросил он.
— Потому что я зла! — крикнула Азалия. — Потому что я хочу тебя ненавидеть! А не могу! Не могу, понимаешь? Ты делаешь это — всё это — и я не могу!
— Я не просил ненависти, — тихо сказал он.
— Ты просил любви! — она вытерла слёзы тыльной стороной ладони. — Ты сказал: полюби меня, или я умру. А я не умею любить! Я не знаю, как это делается! Я умею ненавидеть. Я умею мстить. Я умею выживать. А любить… любить я не научена!
— Научу, — сказал он. — Если позволишь.
— Не позволяю! — она тряхнула головой. — Не хочу!
— Тогда ненавидь, — сказал он. — Если так легче.
— Легче! — закричала она. — Мне было легче, когда я тебя ненавидела! Когда я думала, что ты чудовище! Когда я хотела тебя убить! А теперь… теперь я не знаю, что я чувствую! Я ничего не знаю! И это страшно! Страшнее, чем проклятие! Чем тени! Чем смерть!
Николас молчал.
Он стоял, опустив руки, и смотрел на неё.
А потом сказал:
— Я тоже боюсь.
— Чего? — спросила она.
— Тебя, — сказал он. — Твоей любви, если она случится. И твоей ненависти, если она не случится. И себя — за то, что я готов на всё, чтобы ты была рядом. Даже на то, чтобы ты меня ненавидела. Даже на то, чтобы ты меня убила.
Азалия смотрела на него.
На его седые виски. На его дрожащие губы. На его руки — сильные, нежные, которые перевязывали её рану, которые рисовали кровью круг, которые дарили ей звёзды и цветы.
— Ты ненормальный, — сказала она.
— Я тоже ненормальная.
— Я знаю, — улыбнулся он. — Поэтому мы и подходим друг другу.
Она подошла к нему.
Взяла его за руку.
— Спасибо за сад, — сказала она. — И за фиалки. Я… я не заслужила.
— Ты заслужила, — сказал он. — Всё. И даже больше.
Она прижалась щекой к его плечу.
Он обнял её — осторожно, нежно, как хрупкую вещь.
— Не умирай, — сказала она.
— Постараюсь, — ответил он.
— Не умирай, потому что я… я…
— Что? — спросил он.
Она молчала.
Долго.
Так долго, что звёзды в стеклянном потолке успели сдвинуться на ладонь к западу.
— Я почти перестала тебя ненавидеть, — сказала она наконец. — И это пугает меня больше, чем проклятие.
Он прижал её крепче.
— Я знаю, — прошептал он. — Я тоже боюсь.
Они стояли так — в зимнем саду, среди южных цветов и северных звёзд — и держались за руки.
А фиалки пахли горько и сладко, как надежда, как прощение, как что-то, что начинается только сегодня.
Глава 14
План созрел у неё на рассвете, когда фиалки в зимнем саду уже закрыли свои лепестки на ночь, а звёзды в стеклянном потолке начинали бледнеть перед наступающим утром.
Азалия лежала на кровати, смотрела в потолок и думала.
Она перестала ненавидеть Николаса. Почти. Совсем. До такой степени, что это пугало её больше, чем любое проклятие. Ненависть была её броней, её мечом, её способом выживать в мире, где женщины были пешками в чужих играх. Без ненависти она была просто женщиной. Уязвимой. Человечной. Способной на чувства, которых она так боялась.
Но если она не может ненавидеть — может быть, она может использовать то, что осталось?
Не любовь. Пока нет.
Но и не ненависть.
Что-то среднее. Игра. Стратегия. Шахматная партия, где фигуры — чувства, а ставка — жизнь.
Она решила: она заставит Николаса полюбить её.
Не так, как он любил уже — безнадёжно, безусловно, почти по-дурацки. Нет. Она заставит его полюбить её так сильно, чтобы он сам захотел разорвать помолвку с проклятием. Чтобы он сам пришёл к ней и сказал: «Я не могу больше. Уходи. Спасайся. Я умру один, но ты будешь жить».
Это была не месть. И не жестокость.
Это был единственный способ, который она видела.
Если она не может его убить — пусть он убьёт в себе надежду. Пусть отпустит её. Добровольно. С любовью. С болью. Но — отпустит.
Азалия села на кровати.
— Я сделаю это, — сказала она вслух. Голос её дрожал, но она заставила его звучать твёрдо. — Я заставлю его захотеть моей свободы больше, чем своей жизни.
Она встала, подошла к зеркалу.
В отражении смотрела женщина с красными от бессонницы глазами, с распущенными волосами, в мятой ночной сорочке. Не та Азалия, которая приехала в этот замок полгода назад — злая, гордая, готовая на всё. Другая. Сломленная. Или, наоборот, более живая?
— Ты справишься, — сказала она себе. — Ты — дочь Файервида. Твоя прабабка сожгла армию. Ты сможешь заставить одного проклятого графа разбить себе сердце.
Она почти поверила.
Первое утро новой игры началось с того, что Азалия спустилась к завтраку раньше обычного.
Она надела платье, которое Николас любил больше всего — тёмно-синее, с серебряной вышивкой, открывающее плечи. Волосы заплела в косу и украсила лентой — новой, алой, которую купила у странствующего торговца на прошлой неделе. Лента пахла лавандой — это был её секрет, маленькое оружие, о котором он не знал.
Николас уже сидел за столом — пил кофе, читал утренние донесения. При её появлении поднял голову.
— Ты рано, — сказал он.
— Хорошо выспалась, — ответила она. — И решила не тратить день на сон.
Она села напротив — не на своё обычное место через два стула от него, а прямо напротив. Так, чтобы их разделял только край стола. Так, чтобы она могла видеть его глаза.
— Ты выглядишь иначе, — заметил он.
— Умылась свежей водой, — пожала она плечами. — Элли сказала, что это полезно для цвета лица.
— Не поэтому.
— А почему? — она наклонила голову, улыбнулась — той самой улыбкой, которую тренировала перед зеркалом полчаса. Не широкой, не фальшивой. Тёплой. Почти нежной.
Николас замер.
Чашка с кофе застыла в дюйме от его губ.
— Ты улыбаешься, — сказал он.
— Я всегда улыбаюсь.
— Нет, — покачал он головой. — Ты усмехаешься. Или злишься. Или дразнишь. Но так… так ты не улыбалась никогда.
— Может быть, сегодня хороший день, — сказала она. — Может быть, я просто в настроении.
Он смотрел на неё долгим, пристальным взглядом. Азалия выдержала его — не отвела глаз, не покраснела, не опустила голову. Она улыбалась и смотрела прямо в его синие, усталые, вечно ищущие что-то глаза.
— Ты что-то задумала, — сказал он.
— Всегда, — ответила она. — Это моё единственное развлечение в этом замке.
Она взяла со стола кусочек хлеба, намазала маслом, положила сверху тонкий ломтик сыра. Протянула ему.
— Поешь, — сказала она. — Ты слишком бледный.
Николас посмотрел на хлеб, потом на неё.
— Ты никогда не кормила меня раньше.
— Сегодня первый день, — улыбнулась она. — Привыкай.
Он взял хлеб. Съел. Не сводя с неё глаз.
И Азалия поняла: первая партия сыграна. Пешка двинулась. Игра началась.
День прошёл в странной, непривычной суете.
Азалия не заперлась в своей комнате, как обычно. Она бродила по замку — заходила на кухню (повар был поражён до глубины души), в оружейную (капитан стражи едва не выронил меч), в библиотеку (там она провела часа два, перебирая старые фолианты, хотя ничего не читала — просто ждала). Всюду, где она появлялась, слуги замирали, шептались, провожали её взглядами.
Она искала Николаса.
Не настойчиво, не демонстративно. Просто — оказывалась там, где он был. Входила, когда он разговаривал с управляющим, стояла у окна, пока он подписывал бумаги, улыбалась, когда он поднимал глаза.
— Тебе не скучно? — спросил он после третьего такого визита.
— Невыносимо, — призналась она. — Но быть скучающей женой лучше, чем быть запертой в четырёх стенах.
— Я не запираю тебя.
— Я запираю себя сама, — сказала она. — Из вредности. Но сегодня вредность кончилась.
Она подошла к его столу, села на край — не в кресло для посетителей, а прямо на край его рабочего стола, среди бумаг и чернильниц.
— Ты работаешь слишком много, — сказала она.
— Много дел.
— Может быть, тебе нужен помощник?
— У меня есть помощники, — ответил он. — Трое. Они справляются.
— А я?
Он поднял бровь.
— Что — ты?
— Могу ли я быть твоим помощником?
Он смотрел на неё так, будто она предложила ему выйти нагишом на
— Ты — графиня Бейвуд, — сказал он. — Твоя работа — принимать гостей, управлять слугами, следить за домашним хозяйством.
— Скучно, — сказала она. — Я хочу чего-то более интересного.
— Например?
— Например, помогать тебе с бумагами. Я умею читать и писать. Умею вести учёт. Моя мать учила меня.
Николас молчал.
Он смотрел на неё — на её алую ленту в волосах, на её улыбку, на её пальцы, которые нетерпеливо барабанили по краю стола.
— Что ты задумала, Азалия? — спросил он.
— Ничего, — ответила она. — Просто… скучно. И одиноко. И я хочу быть полезной.
— Ты полезнее там, где должна быть.
— Где я должна быть?
— В своих покоях. В зимнем саду. В большом зале. Везде, кроме моего кабинета.
Азалия наклонила голову.
— Боишься?
— Чего?
— Что я украду важные бумаги? Или отравлю твои чернила? Или просто буду мешать?
Он усмехнулся.
— Всего сразу.
— Не бойся, — сказала она. — У меня другие планы на сегодня.
Она встала, подошла к нему со спины, положила руки ему на плечи — легко, почти невесомо. Он напрягся. Она почувствовала это — как каменеют мышцы под её ладонями, как замирает дыхание.
— Расслабься, — сказала она. — Я не кусаюсь.
— Ты не делала так раньше, — сказал он.
— Я никогда не делала много чего, — ответила она. — Но время идёт. Я меняюсь.
Она начала массировать его плечи — не умело, не профессионально, а так, как делают жёны для мужей, когда хотят их успокоить. Мягко, ритмично, почти нежно.
Николас закрыл глаза.
— Что с тобой сегодня? — прошептал он.
— Ты спрашивал об этом уже, — ответила она. — Я сказала: хороший день.
— А завтра?
— Завтра будет другой день, — сказала она. — Может быть, тоже хороший.
Она массировала его плечи, а сама думала: он клюнул. Он ведётся. Он не знает, что это игра. Он думает, что я смягчаюсь. Что я начинаю чувствовать. Что, может быть, я уже люблю его.
Это было жестоко.
Она знала.
Но жестокость была её единственным оружием.
Днём она пришла к нему с обедом.
Не послала слугу — пришла сама. С подносом, на котором дымился суп, пахло свежим хлебом, стояла чашка чая — с мятой, его любимый.
Николас поднял глаза от бумаг.
— Ты носишь обед?
— Я не калека, — ответила она. — И слуги устали. Пусть отдыхают.
Она поставила поднос на край стола, села напротив — снова на его стол, сдвинув бумаги в сторону.
— Ты загромождаешь мой рабочий стол, — заметил он.
— Он слишком большой, — ответила она. — Восемь футов в длину. Тебе не нужен такой большой стол для одного.
— Мне нужен стол для бумаг.
— Бумагам не обидно, если на них кто-то сидит.
Он усмехнулся.
— Ты сегодня в ударе.
— Я всегда в ударе, — сказала она. — Просто раньше ты не замечал.
Он взял ложку, начал есть суп. Азалия смотрела на него. На то, как он ест — медленно, без аппетита, как всегда. На то, как его руки дрожат — мелко, почти незаметно. На то, как тени под глазами стали темнее за последнюю неделю.
— Ты плохо спишь? — спросила она.
— Проклятие не даёт, — ответил он. — Шепчет.
— Что шепчет?
— Не важно.
— Скажи.
Он помолчал.
— Твоё имя, — сказал он. — Шепчет твоё имя, и я не могу спать, потому что боюсь, что если засну, то проснусь — а тебя нет.
Азалия отвернулась к окну, чтобы он не видел её лица.
Потому что в этот момент она чуть не сказала правду: я здесь, я никуда не уйду, я…
Она остановила себя.
Это игра, — напомнила она себе. — Ты ведёшь игру. Не смей проигрывать.
— Я никуда не ухожу, — сказала она, поворачиваясь к нему с улыбкой. — Мне нравится этот замок. И волки за окном. И тени на стенах. И ты.
— И я? — переспросил он.
— И ты, — кивнула она. — Особенно ты.
Он смотрел на неё долгим, странным взглядом.
— Ты меня обманываешь, — сказал он.
— Нет, — ответила она. — Я просто… пытаюсь быть честной.
— В этом и есть обман, — сказал он. — Когда человек, который никогда не был честным, вдруг становится честным — это пугает.
— Хорошо, — сказала она. — Я напугаю тебя ещё сильнее.
Она взяла его руку.
Поднесла к своим губам.
Поцеловала.
В костяшки. Легко, почти воздушно.
Николас замер.
— Азалия, — сказал он. Голос его сел.
— Что?
— Зачем ты это делаешь?
— Потому что хочу, — ответила она.
Это была не ложь.
Она действительно хотела — поцеловать его руку. Прикоснуться к нему. Увидеть, как он реагирует.
Но это была не вся правда.
Вся правда была страшнее.
Я делаю это, чтобы разбить тебе сердце, — подумала она. — Чтобы ты отпустил меня. Чтобы ты сказал: уходи, я не могу больше терпеть эту сладкую пытку.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда продолжай.
Она улыбнулась.
— Не сейчас, — сказала она. — Сейчас ты должен работать.
Она встала, взяла пустой поднос и вышла из кабинета, не оглядываясь.
А за дверью остановилась, прижалась спиной к холодной стене и закрыла глаза.
— Что ты делаешь? — прошептала она. — Что ты делаешь с ним? С собой?
Ответа не было.
Ночью она стала холодной.
Не злой — нет. Она больше не умела злиться на него по-настоящему. Просто — отстранённой. Как если бы весь день был спектаклем, а ночь — закулисьем, где актёры снимают маски и расходятся по своим гримёркам.
Она ужинала с ним в большом зале — сидела на своём обычном месте, через два стула от него, ела молча, не улыбалась, не смотрела в его сторону. На её вопросы — а он задавал их, пытаясь понять, что случилось, почему она замолчала, почему не смеётся — она отвечала односложно.
— Ты устала? — спросил он.
— Да, — ответила она.
— Может, ляжешь рано?
— Лягу.
— Я провожу тебя?
— Не нужно.
Он смотрел на неё, и в его глазах была боль. Не обида — настоящая, глубокая, физическая боль от того, что она отстранилась. Что день был полон тепла, а ночь принесла лед.
— Азалия, — позвал он.
— Что?
— Если я сделал что-то не так… скажи. Я исправлю.
— Ты ничего не сделал, — ответила она. — Я просто устала.
Она встала из-за стола и вышла, не попрощавшись.
Николас остался один среди недоеденного ужина и догорающих свечей.
Он смотрел ей вслед и не понимал.
А она, поднимаясь по лестнице в свои покои, думала: так надо. Это игра. Он должен привыкнуть к холоду. Он должен понять, что не может контролировать мои чувства. Он должен захотеть отпустить меня, потому что игра в «горячо-холодно» сломает его быстрее, чем любое проклятие.
Она зашла в свою комнату, заперла дверь и села на
В руках у неё был камень со звездой — тот, что он подарил.
Она сжимала его так сильно, что грани впивались в ладонь.
— Прости, — прошептала она. — Прости, что я делаю это с тобой. Со мной. С нами.
Камень молчал.
Но звезда внутри него горела — ровно, спокойно, как вечный огонь.
Так начались её дни.
Утром — ласковая жена. Улыбки, прикосновения, забота. Она приносила ему завтрак в постель — сама, без слуг. Она массировала ему плечи, когда он работал. Она читала ему вслух, когда он уставал. Она сидела рядом на диване, когда он смотрел в огонь, и клала голову ему на плечо.
Днём — нежная, почти любящая. Она флиртовала с ним — не агрессивно, не демонстративно, а так, как флиртуют женщины, которые уверены в своих чувствах. Она поправляла его воротник, когда он был криво застёгнут. Она вытирала крошки с его губ, когда он ел. Она называла его по имени — просто «Николас», без «милорд», без «граф», без дистанции.
Николас таял.
Он не верил своему счастью — его глаза говорили об этом. Они стали мягче, светлее, почти беззащитны. Он улыбался, когда она входила в комнату. Он искал её взгляд, когда они были в разных концах замка. Он ждал её прикосновений, как ждут дождя в пустыне.
А ночью она становилась другой.
Холодной. Отстранённой. Молчаливой.
Она ужинала с ним, но не смотрела на него. Отвечала на вопросы, но не задавала их. Сидела в своём кресле у камина, но не подходила к нему. Уходила спать рано, не прощаясь, не желая спокойной ночи.
Николас не понимал.
Он пытался говорить с ней — но она отвечала: «Я устала», «Не сейчас», «Завтра». Он пытался прикоснуться к ней — она отстранялась. Он пытался заглянуть в её глаза — она отводила взгляд.
— Азалия, что происходит? — спросил он на третью ночь.
— Ничего, — ответила она.
— Ты врёшь.
— Я не вру, — сказала она. — Я просто… устаю к вечеру. Днём я играю роль хорошей жены. Ночью я уже не могу играть.
— Ты играешь? — спросил он. Голос его дрогнул.
— Все играют, Николас, — сказала она. — Ты тоже. Ты играешь роль заботливого мужа, который любит свою жену. А на самом деле ты просто хочешь снять проклятие.
Она знала, что это неправда.
Она знала, что он любит её — по-настоящему, без игры, без фальши.
Но ей нужно было, чтобы он усомнился.
Чтобы он начал думать, что её ласка — это игра. А холод — настоящий.
Чтобы он устал от качелей.
Чтобы сам захотел прекратить это.
— Это не игра, — сказал он. — То, что я чувствую к тебе — не игра.
— Докажи, — сказала она.
— Как?
— Отпусти меня.
Он смотрел на неё.
— Ты хочешь уйти?
— Не знаю, — ответила она. — Может быть. Днём — нет. Ночью — да.
— Это жестоко, — сказал он.
— Это жизнь, — ответила она. — Жизнь с проклятием.
Она ушла в свои покои.
Оставила его одного в гостиной, у камина, с чашкой остывшего чая и разбитым сердцем.
На четвёртый день Николас не выдержал.
Он пришёл к ней утром — рано, когда она ещё не успела надеть маску «ласковой жены». Она сидела у окна в халате, с распущенными волосами, смотрела на лес.
— Ты должна объяснить, — сказал он. — Что происходит. Почему ты такая разная. Я не понимаю.
— Я сама не понимаю, — ответила она.
— Ты врёшь.
— Не вру.
— Ты всегда врёшь, когда не хочешь говорить правду, — сказал он. — Я изучил тебя. Твои улыбки. Твои взгляды. Твою ложь.
— И что ты увидел?
— Что ты боишься, — сказал он. — Не меня. Не проклятия. Себя. Ты боишься, что я действительно люблю тебя. И что ты начинаешь отвечать мне тем же.
Азалия замерла.
— Это не правда, — сказала она.
— Это правда, — сказал он. — Ты не играешь, Азалия. Ты просто борешься с собой. Днём ты позволяешь себе чувствовать. Ночью — запрещаешь. Но чувства не уходят от запретов. Они становятся сильнее.
— Зачем ты это говоришь? — спросила она.
— Потому что хочу, чтобы ты перестала бояться, — ответил он. — Хочу, чтобы ты приняла то, что происходит. Между нами.
— А что происходит? — спросила она.
Он подошёл к ней.
Взял её за руку.
— Мы становимся ближе, — сказал он. — Не игра. Не стратегия. Не месть. Просто… мы. Ты и я. В этом проклятом замке. Среди теней и волков.
— Я не хочу этого, — сказала она.
— Ты не можешь этого не хотеть, — ответил он. — Твоё тело говорит иначе. Твои глаза говорят иначе. Даже твоя ложь — и та говорит иначе.
Он отпустил её руку.
— Я не буду больше играть в твои игры, — сказал он. — Хочешь быть ласковой — будь. Хочешь быть холодной — будь. Но я буду любить тебя в любом случае. В любую минуту. В любом настроении. Я не устану. Я не отступлю. Я не отпущу тебя, пока ты сама не скажешь: уходи.
Он вышел.
Азалия осталась одна.
Она смотрела в окно на чёрный лес и чувствовала, как её план рушится, как карточный домик под порывом ветра.
Она хотела заставить его страдать. Заставить его устать от неё. Заставить его отпустить.
А он сказал: «Я не устану. Я не отступлю. Я не отпущу».
И она поняла, что проиграла.
Не ему.
Себе.
Потому что её холодные ночи были не игрой. Они были защитой. Способом не сойти с ума от того, что она чувствовала днём.
Она не притворялась, когда была ласковой.
Она тоже была настоящей.
Просто боялась в этом признаться.
В ту ночь она не стала холодной.
Она спустилась в гостиную, где Николас сидел у камина, и села рядом.
— Я не хочу играть, — сказала она.
— Я знаю, — ответил он.
— Но я не умею по-другому.
— Научишься, — сказал он. — Я помогу.
Она положила голову ему на плечо.
— Боюсь, — сказала она.
— Чего?
— Что, если я полюблю тебя, а ты умрёшь? Что тогда?
— Тогда ты будешь помнить, — сказал он. — Что любила. Что была любима. Что не зря прожила эти дни.
— Этого мало, — сказала она.
— Это всё, что у нас есть, — ответил он.
Они сидели так до полуночи.
А свечи догорали.
И тени на стенах молчали.
Впервые за много дней.
Глава 15
Она проснулась с чувством, что сегодня всё решится.
Это было странное чувство — не страх, не надежда, не предвкушение. Что-то среднее. Тягучее, как патока, и острое, как лезвие. Оно сидело в груди, под рёбрами, и пульсировало в такт
Азалия лежала на кровати, смотрела в потолок и перебирала в голове детали своего плана.
Библиотека. Камин. Случайность.
Она знала, что Николас проводит там каждое утро — разбирает старые фолианты, которые привёз из столицы месяц назад. Он любил этот запах — пыли, пергамента, вековой мудрости. Он говорил, что книги не врут. Она не была с ним согласна — книги врали так же искусно, как люди. Но спорить не стала.
Сегодня она придёт к нему.
Не в парадном платье, не в домашнем халате. В том самом, зелёном, с открытыми плечами, которое он любил. Она наденет его под предлогом того, что «примеряла обновку». Она распустит волосы — не заплетёт их в косу, не уберёт в пучок. Просто оставит падать на плечи, как водопад, как огонь, как предупреждение.
Она подойдёт к нему. Сядет рядом. Немного — совсем чуть-чуть — отодвинет ткань с плеча, будто поправляя платье. Потом, когда он посмотрит, она поцелует его в щёку. Легко, почти невесомо — как в тот раз, у алтаря, только наоборот: тогда он целовал её, теперь она.
И посмотрит, что будет.
Николас будет смущён. Растерян. Он покраснеет — она никогда не видела, чтобы он краснел. Он заговорит — слишком быстро, слишком громко, слишком нервно. Он признается в чём-то, что давно носил в себе.
А она будет слушать.
И улыбаться.
Потому что это часть игры.
Потому что это — её месть.
Азалия села на кровати.
— Ты справишься, — сказала она вслух. — Ты — дочь Файервида. Ты сожгла ковёр. Ты украла медальон. Ты почти отравила его. Что такое один маленький поцелуй в щёку?
Она встала и подошла к зеркалу.
В отражении смотрела женщина с решительным лицом и дрожащими губами.
— Ты справишься, — повторила она.
Фиалки на подоконнике — те самые, из куста, который он подарил — кивнули в такт её словам.
Или ей просто показалось.
Библиотека встретила её тишиной.
Старой, приятной тишиной, в которой каждый шорох казался громким, каждое движение — значительным. Пыльные лучи солнца — бледного, северного, почти не греющего — падали на пол, создавая причудливые узоры из света и тени. Книги на полках стояли ровными рядами, как солдаты на параде.
Николас сидел за столом — большим, дубовым, заваленным бумагами и фолиантами. Он что-то писал — быстро, сосредоточенно, не поднимая головы. Его перо скрипело по бумаге, и этот звук напоминал Азалии стрекот сверчка — уютный, почти домашний.
Она остановилась на пороге.
Смотрела на него.
На его седые виски. На его сутулую спину. На его руки — сильные, но такие нежные, когда он касался её.
— Доброе утро, — сказала она.
Он поднял голову.
Его глаза — синие, усталые, всегда ищущие — на мгновение замерли на её лице, потом скользнули ниже — на платье, на волосы, на плечи, открытые вырезом.
— Доброе утро, — ответил он. Голос его был ровным, но она заметила, как дрогнула рука, держащая перо.
— Не помешаю? — спросила она, входя.
— Нет, — сказал он. — Ты никогда не помешаешь.
Она подошла к столу. Села на край — как тогда, в кабинете — и посмотрела на его работу.
— Что ты пишешь?
— Письмо королю, — ответил он. — О налогах. О границе. О прорванной плотине на западе.
— Скука, — сказала она.
— Невыносимая, — согласился он. — Но кто-то должен это делать.
— Почему именно ты?
— Потому что я граф, — сказал он. — Это моя обязанность.
Она посмотрела на него.
— Ты устал, — сказала она.
— Всегда, — ответил он. — Но это не важно.
— Важно, — она положила руку на его плечо. — Ты должен отдыхать. Проклятие…
— Проклятие не отдыхает, — перебил он. — Если я перестану работать, оно начнёт шептать громче. А я не хочу слышать, что оно говорит.
— Что оно говорит?
Он помолчал.
— Твоё имя, — сказал он. — Всё время. Твоё имя.
Азалия убрала руку.
— Проклятие говорит моё имя? — спросила она.
— Оно говорит: «Азалия, Азалия, Азалия», — сказал он. — Тысячу раз на дню. Я схожу с ума.
— Почему ты не сказал раньше?
— Боялся, что ты испугаешься.
— Я не боюсь, — ответила она. — Твоих проклятий. Твоих теней. Твоей любви.
Он посмотрел на неё.
— Ты не боишься моей любви?
— Боюсь, — призналась она. — Но это не значит, что я должна бежать.
Она встала.
Подошла к камину.
Он горел — тихо, ровно, уютно. Пламя лизало поленья, и в этом танце огня было что-то гипнотическое, почти магическое.
— Холодно в твоей библиотеке, — сказала она.
— Я не чувствую холода, — ответил он. — Проклятие согревает.
— А я чувствую, — она поёжилась — не потому, что было холодно, а потому что так нужно было по сценарию. — Можно я посижу у огня?
— Конечно, — сказал он. — Это твой дом.
Она села в кресло у камина — мягкое, обитое тёмно-зелёным бархатом. Подвинулась ближе к огню. Поправила платье — небрежно, как будто случайно, открывая плечо чуть больше, чем следовало.
Николас смотрел на неё.
Она чувствовала его взгляд — тяжёлый, горячий, почти осязаемый.
— Ты сегодня особенно красива, — сказал он.
— Я всегда красива, — ответила она. — Просто сегодня у тебя есть время заметить.
— Сегодня у меня есть время на многое, — сказал он. — Например, смотреть на тебя.
— Смотри, — разрешила она. — Я не против.
Он встал.
Подошёл к камину.
Сесть рядом — на пол, у её ног, как верный пёс. Она не ожидала этого. Не планировала. Но он сделал это — просто потому, что хотел быть ближе.
— Ты странный, — сказала она.
— Знаю, — ответил он. — Ты уже говорила.
Он смотрел на огонь.
Она смотрела на него.
На его профиль — острый, почти хищный. На его руки, лежащие на коленях. На его губы — сухие, потрескавшиеся, которые она хотела поцеловать.
Нет.
Не хотела.
Должна была.
По сценарию.
— Николас, — позвала она.
— Да?
— Я хочу кое-что сделать.
— Что?
Она наклонилась к нему.
Коснулась губами его щеки.
Так легко, так невесомо, как тогда — у алтаря, только наоборот.
Он замер.
Всё его тело — огромное, сильное, всегда напряжённое — вдруг расслабилось. Плечи опустились. Голова чуть склонилась. Он закрыл глаза.
— Зачем? — прошептал он.
— Потому что хочу, — ответила она.
— Ты не хотела раньше.
— Раньше я боялась.
— Чего?
— Себя, — ответила она. — Своих чувств. Твоих чувств. Этой… связи, которая между нами.
Глаза его были закрыты.
Он казался таким уязвимым — этот сильный, суровый человек, который выстоял против проклятия, против теней, против смерти. А против её поцелуя — не выстоял.
— Азалия, — сказал он. Голос его сорвался.
— Что?
— Я люблю тебя.
Она знала это. Он говорил раньше. В дневнике.
— Я знаю, — сказала она.
— Я люблю тебя с первой встречи, — сказал он. — С того момента, как ты обронила перчатку на пороге библиотеки.
— Какую перчатку? — спросила она.
— Ты не помнишь? — он открыл глаза. — Я приехал к твоему отцу подписывать контракт. Ты выходила из библиотеки — с книгой в руках, с сердитым лицом. У тебя была красная перчатка — левая, с вышивкой в виде дракона. Ты обронила её, когда проходила мимо. Я поднял. Хотел отдать. Но ты ушла, не заметив.
— И ты…
— Я спрятал её, — сказал он. — Храню до сих пор. В шкатулке. Рядом с медальоном.
Азалия смотрела на него.
Она не помнила перчатку. Не помнила тот день. Не помнила, как выходила из библиотеки, как сердилась, как проходила мимо незнакомого мужчины, который смотрел на неё так, будто она была солнцем.
— Ты любишь меня с того дня? — переспросила она.
— С того самого, — кивнул он. — С той самой секунды. Я увидел тебя — и понял: вот она. Та, ради кого я готов умереть. Та, ради кого я готов жить.
— Это безумие, — сказала она.
— Я знаю, — ответил он. — Но я не могу ничего с собой поделать.
Он взял её руку.
Поцеловал.
В каждый палец — медленно, почти благоговейно.
Азалия сидела, смотрела на него — на его голову, склонённую над её ладонью, на его пальцы, сжимающие её, на его губы, касающиеся её кожи.
Внутри она ликовала.
Он ведётся, — думала она. — Он клюнул. Он признался. Он мой.
План работал. Идеально. Лучше, чем она могла представить.
Но снаружи — на лице, которое он не видел — была не радость.
Была боль.
Острая, режущая, как кинжал, который она когда-то прятала в платье.
Потому что она смотрела на человека, который любил её так сильно, что готов был умереть. Который хранил её перчатку — глупая, ненужная вещь — как святыню. Который целовал её пальцы и называл цветком.
И она делала ему больно.
Нарочно.
С холодным расчётом.
— Ты в порядке? — спросил он, поднимая голову.
— Да, — улыбнулась она. — Всё отлично.
Улыбка вышла фальшивой — она знала. Но он не заметил. Он видел только то, что хотел видеть: надежду.
— Я рада, что ты мне сказал, — добавила она.
— Правда? — его глаза засветились.
— Правда, — кивнула она. — Я хотела это услышать.
Он прижался губами к её ладони.
— Ты идёшь на обед? — спросил он.
— Иду, — ответила она. — Но сначала ты должен закончить письмо королю.
— Письмо подождёт, — сказал он.
— Нет, — она покачала головой. — Обязанности — прежде всего. Я подожду здесь.
Он нехотя встал. Вернулся за стол. Начал писать — быстрее, чем раньше, будто хотел поскорее закончить и вернуться к ней.
Азалия сидела в кресле, смотрела на огонь и чувствовала, как внутри неё что-то сжимается.
Ты делаешь это ради свободы, — напомнила она себе. — Ради жизни. Ради того, чтобы не умереть от его руки или от проклятия.
Но свобода не пахла фиалками.
Свобода не пахла им.
Они пообедали вместе.
В малой столовой — не в большом зале, где их всегда подслушивали слуги. Николас приказал накрыть стол у камина, и они сидели вдвоём, как настоящие муж и жена, как люди, которые любят друг друга.
Он был счастлив.
Азалия видела это по его глазам — они сияли, как те звёзды под ковром. По его улыбке — редкой, почти забытой, но сегодня она появлялась снова и снова. По его рукам — они не дрожали. Впервые за долгое время.
— Ты сегодня другой, — заметила она.
— Я чувствую себя другим, — ответил он. — С тобой.
— Что ты чувствуешь?
— Надежду, — сказал он. — Впервые за много лет — надежду. На то, что проклятие можно снять. На то, что мы сможем быть вместе. На то, что ты… что ты…
Он замолчал.
— Что я? — спросила она.
— Что ты когда-нибудь полюбишь меня, — закончил он. — Не за страх, не за долг, не за проклятие. Просто — полюбишь.
Азалия опустила глаза.
Взяла вилку, наколола кусочек сыра, положила в рот. Сыр был безвкусным — как всё, что она ела в последнее время.
— Я уже почти не ненавижу тебя, — сказала она. — Это шаг вперёд.
— Для тебя — да, — кивнул он. — Для меня — целая вечность.
Они доели обед в тишине.
Не враждебной, не напряжённой — просто тишине.
Азалия думала о том, как Джон — нет, не Джон, Николас — как Николас сказал: «Я люблю тебя с первой встречи». Как она обронила перчатку, а он поднял и хранил годами. Как он смотрел на неё тогда — должно быть, так же, как сейчас: с обожанием, с надеждой, с отчаянием.
Она не помнила того дня.
Не помнила перчатки.
Не помнила его.
А он помнил всё.
Каждую деталь. Каждый вздох. Каждый миг, который она потеряла.
Внутри неё боролись два чувства.
Ликование — план работал. Он в её руках. Она управляет им, как марионеткой.
Боль — потому что он был настоящим. Его чувства — настоящими. Его боль — настоящей.
А она играла.
И это было неправильно.
Но она не могла остановиться.
Вечером они гуляли по замку — впервые после того дня, когда она попыталась сбежать.
Николас показывал ей комнаты, которые она никогда не видела. Старую детскую — маленькую, светлую, с игрушками, которые принадлежали ему и его сёстрам (одна умерла во младенчестве, вторая вышла замуж и уехала на юг). Спальню его матери — нетронутую, забальзамированную во времени, с кроватью, на которой она умерла, рожая его.
— Она была красивой, — сказал Николас, глядя на портрет. — У неё были светлые волосы и грустные глаза. Она много молилась.
— О чём?
— О снятии проклятия, — ответил он. — Не для себя — для детей.
— Не помогло, — сказала Азалия.
— Не помогло, — согласился он. — Но она верила. Может быть, её вера передалась мне.
— Ты веришь?
— В тебя — да, — ответил он. — В проклятие — нет.
Они вышли из детской.
Прошли по длинному коридору, в конце которого висело старое зеркало — в тяжёлой дубовой раме, с потускневшей амальгамой.
— Я смотрелся в это зеркало перед первой свадьбой, — сказал Николас. — И перед второй. И перед нашей.
— Зачем? — спросила Азалия.
— Чтобы убедиться, что я ещё жив, — ответил он. — Что я не призрак. Не тень. Не проклятие.
— И как?
— Сегодня — да, — он посмотрел на неё. — Сегодня я чувствую себя живым. Как никогда.
Она взяла его за
Сама.
Без сценария, без плана, без стратегии.
Просто потому, что захотела.
— Пойдём, — сказала она. — Холодно в коридорах.
— Пойдём, — ответил он.
Ночью она не стала холодной.
Не смогла.
Они сидели в гостиной — у камина, на диване, близко-близко. Она положила голову ему на плечо. Он обнимал её — осторожно, нежно, как хрупкую вещь.
— Я боюсь завтрашнего дня, — призналась она.
— Чего в нём бояться?
— Сегодня был хороший день, — сказала она. — А хорошие дни обычно заканчиваются плохо.
— Не заканчиваются, — сказал он. — Они просто сменяются другими днями.
— Другие дни не такие.
— Они такие, какими мы их делаем, — ответил он. — Если ты хочешь, завтра будет хорошим.
— А если я не захочу?
— Тогда он будет плохим, — сказал он. — Но я останусь. И буду ждать, пока ты снова захочешь хорошего.
Она закрыла глаза.
— Ты слишком хороший для меня, — прошептала она.
— Я не хороший, — ответил он. — Я просто люблю тебя.
Эти слова — простые, без пафоса, без надрыва — прозвучали как приговор.
Она не заслужила такой любви.
Никто не заслуживает любви просто так, без причины, без условий.
Но он дарил.
И она принимала.
И это было больно.
Так больно, что хотелось кричать.
Вместо этого она прижалась к нему крепче.
— Не отпускай меня сегодня, — попросила она.
— Не отпущу, — пообещал он.
И не отпустил.
Всю ночь.
До рассвета.
Когда солнце — бледное, северное, почти не греющее — заглянуло в окна гостиной, он всё ещё держал её в своих объятиях.
А она всё ещё не знала, играет или нет.
Утром она проснулась первой.
Он спал — тихо, без бреда, без теней. Проклятие, казалось, отступило — или притворялось, что отступило.
Азалия смотрела на его лицо — спокойное, почти молодое, без обычной маски усталости и боли.
— Цветок мой, — прошептал он во сне.
Она улыбнулась — не той, сценарийной улыбкой, а настоящей.
— Ты идиот, — сказала она.
Она осторожно, чтобы не разбудить, высвободилась из его объятий. Встала. Подошла к окну.
Лес чернел за стеклом.
Волки не выли.
Тени на стенах замерли.
Мир замер — будто ждал её решения.
Она смотрела на чёрные деревья и думала.
Я должна радоваться, — думала она. — План работает. Он влюблён. Он признался. Он мой.
Но радости не было.
Была только боль.
Тупая, ноющая, невыносимая.
Она хотела разбить ему сердце.
А разбила своё.
— Что ты делаешь с нами, Азалия? — спросила она себя.
Ответа не было.
Только фиалки на подоконнике — те, из куста, который он подарил — кивали ей в такт её мыслям.
Или просто качались на сквозняке.
Николас проснулся через час.
Она сидела у окна — в кресле, лицом к нему, с камнем со звездой в руке.
— Доброе утро, — сказала она.
— Доброе утро, — ответил он. — Ты рано встала.
— Не спалось.
— Проклятие?
— Ты, — ответила она. — Ты шептал во сне.
— Что я шептал?
— «Цветок мой».
Он покраснел.
— Извини.
— Не извиняйся, — сказала она. — Мне нравится.
Она встала, подошла к нему, поцеловала в лоб.
— Я спущусь к завтраку через час, — сказала она. — Отдохни ещё.
Она вышла из гостиной, поднялась в свои покои, села на кровать и закрыла лицо руками.
И заплакала.
Тихо, чтобы он не услышал.
Чтобы никто не услышал.
— Ты слабая, — прошептала она себе. — Ты не можешь даже причинить боль тому, кто сделал больно тебе.
Но он не делал больно ей.
Он любил.
Это она делала больно ему.
И себе.
И это было невыносимо.
Глава 16
Это была самая страшная ложь, которую она когда-либо произносила.
Азалия готовилась к ней три дня. Три дня она репетировала перед зеркалом — слёзы, голос, жесты. Три дня она убеждала себя, что это необходимо. Что это часть игры. Что это — единственный способ заставить Николаса отпустить её. Что если он поверит, что она беременна, что он зачал «ещё одну жертву», что проклятие теперь коснётся и невинного ребёнка — его совесть не выдержит. Он сам захочет разорвать этот брак. Сам отпустит её. Сам скажет: «Уходи. Спасайся. Я не могу смотреть, как ты умираешь. Как умирает наш ребёнок».
Ребёнка не было.
Азалия знала это. Она была не беременна. Её тело — стройное, плоское, как доска — не носило под сердцем никакой жизни. Только ложь. Только холодный расчёт. Только месть, которая становилась всё острее с каждым днём.
Она смотрела на себя в зеркало.
— Ты чудовище, — сказала она своему отражению.
Отражение не спорило.
Она выбрала вечер.
Каждый вечер они проводили вместе — в гостиной, у камина. Он пил чай (с мятой, его любимый), она читала книгу (или делала вид, что читает). Они говорили о пустяках — о погоде, о слугах, о старом псе, которого Николас подобрал на границе и который теперь спал у его ног, постанывая во сне.
Это было почти семейное счастье.
Почти.
Азалия ждала.
Когда слуги ушли, когда догорели свечи, когда в окнах погас последний свет, она закрыла книгу и посмотрела на Николаса.
— Нам нужно поговорить, — сказала она.
Он поднял глаза.
В его взгляде не было тревоги — только любопытство. Он не ожидал удара. Он расслабился за эти дни — слишком расслабился. Поверил, что она смягчается. Поверил, что между ними что-то зарождается. Поверил в её улыбки, в её прикосновения, в её поцелуй в щёку.
Он не знал, что она готовит ему нож.
— О чём? — спросил он.
Азалия опустила глаза.
— О ребёнке.
Она сказала это тихо, почти шёпотом, как говорят о чём-то сокровенном, о чём боятся говорить вслух. Её голос дрожал — она тренировала это перед зеркалом.
Николас замер.
— О каком ребёнке? — спросил он. Голос его сел.
Азалия подняла глаза.
Они были полны слёз — ненастоящих, на самом деле, но он не мог знать. Он видел только то, что хотела показать она: страх, надежду, отчаяние.
— Я беременна, — сказала она.
Тишина.
Такой тишины Азалия не слышала никогда. Даже тени на стенах замерли. Даже пёс перестал постанывать во сне. Даже огонь в камине притих, будто боялся потревожить этот момент.
Николас смотрел на неё.
Его лицо — обычно бледное, усталое, почти мёртвое — вдруг ожило. Краска прилила к щекам. Глаза расширились. Губы приоткрылись.
— Ты… ты беременна? — переспросил он.
— Да, — сказала она.
— Откуда ты знаешь?
— Элли сказала. Она разбирается в женских делах. И я… я чувствую. Что-то изменилось внутри меня.
Он встал.
Подошёл к ней.
Опустился на колени — прямо на каменный пол, перед её креслом.
— Азалия, — сказал он. —
Он взял её руки в свои.
Поцеловал.
— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо тебе.
Азалия смотрела на него.
На его склонённую голову. На его пальцы, сжимающие её ладони. На его плечи, которые дрожали — от счастья? от страха? от надежды?
Она чувствовала себя грязной.
Но она не остановилась.
— Не благодари меня, — сказала она. — Это не подарок. Это проклятие.
Он поднял голову.
— Что? — не понял он.
— Ты слышал, — сказала она, и голос её стал твёрже, холоднее. — Ребёнок — это проклятие. Ещё одна жертва. Ещё одна жизнь, которую ты погубишь своим проклятием.
Он замер.
— Азалия…
— Зачем ты это сделал? — спросила она, вырывая руки. — Зачем ты зачал этого ребёнка? Чтобы он умер? Чтобы я умерла в родах? Чтобы проклятие получило новую пищу?
— Я не… — его голос сорвался. — Я не планировал… Мы не…
— Ах, не планировал? — она встала, отошла к окну. — Ты думал, что если будешь нежным, если будешь дарить цветы и строить зимние сады, то я забуду, кто ты? Забуду, зачем ты на мне женился? Забуду, что ты — носитель проклятия, которое убивает всех, кто тебя любит?
— Я не хотел ребёнка, — сказал он. — Не сейчас. Не так. Я…
— А я хотела? — она развернулась к нему. — Я хотела этого брака? Этого замка? Этой жизни? Я хотела стать очередной твоей жертвой, граф Бейвуд?
— Ты не жертва, — сказал он. — Ты моя жена.
— Жена, которую ты, возможно, убьёшь, — сказала она. — А теперь — и ребёнка. Потому что проклятие не щадит никого. Ни женщин, ни детей.
Николас стоял на коленях.
Он не вставал.
Его лицо — Азалия видела это — теряло цвет. Не бледнело — именно теряло. Серое, пепельное, мёртвое.
— Ты думаешь, я хочу этого? — спросил он. — Думаешь, я хочу, чтобы ты умерла? Чтобы наш ребёнок умер?
— Я не знаю, чего ты хочешь, — сказала она. — Ты никогда не говорил правды до конца.
— Я говорил! — крикнул он. — Я говорил тебе всё! О проклятии! О любви! О страхе! Я говорил тебе, что люблю тебя с первой встречи! Что храню твою перчатку! Что готов умереть ради тебя! Чего ещё ты хочешь?
— Правды, — сказала она. — Всей. Без утайки.
— Я сказал всю правду! — он встал — резко, почти агрессивно — но не подошёл к ней. Остался на месте, сжимая кулаки, дрожа всем телом.
— Нет, — покачала она головой. — Ты не сказал главного. Ты не сказал, что проклятие можно снять не только любовью и ненавистью. Ты не сказал, что есть третий способ.
— Третий? — он замер. — Какой третий?
— Ты знаешь, — сказала она. — Ты всегда знал. Если ты отпустишь меня — свободной, живой, без проклятия, без принуждения — проклятие закончится. Потому что оно держится на твоей привязанности ко мне. Если ты откажешься от меня добровольно — оно умрёт.
Откуда она это узнала? Из гримуара. Из старых записей Морганы, которые нашла в подземной библиотеке. Она читала их по ночам, когда он спал. Искала лазейки. И нашла.
Николас смотрел на неё.
В его глазах не было пустоты.
Была боль.
Такая боль, которую нельзя описать словами. Которую можно только чувствовать — всем телом, каждой клеткой, каждой каплей крови.
— Откуда ты… — начал он.
— Не важно, — перебила она. — Важно, что это правда. Ты можешь спасти меня. И ребёнка. Если отпустишь.
— Если я отпущу тебя, я умру, — сказал он.
— Проклятие убьёт тебя?
— Нет, — он покачал головой. — Не проклятие. Я сам. Потому что не смогу жить без тебя.
— Ты справишься, — сказала она. — Люди справляются с большими потерями.
— Я не справлюсь, — сказал он. — Я умру. Не от проклятия. От себя.
— Тогда умри, — сказала она. — Но отпусти меня.
Эти слова были жестокими.
Она знала.
Она готовила их три дня, репетировала перед зеркалом, училась произносить без слёз, без дрожи, без сожаления.
Но когда они прозвучали — громко, чётко, беспощадно — ей стало страшно.
Не за себя.
За него.
Николас опустился на колени.
Снова.
Медленно, как старик, которому трудно двигаться.
— Азалия, — сказал он. — Пожалуйста. Не заставляй меня выбирать между тобой и своей жизнью.
— Ты уже выбрал, — сказала она. — Когда женился на мне. Ты выбрал себя. Свою надежду. Своё проклятие.
— Я выбрал тебя, — сказал он. — Я всегда выбирал тебя.
— Нет, — покачала она головой. — Ты выбрал иллюзию. Веру в то, что я смогу тебя полюбить. Но я не смогла. Прости.
Она сказала «прости» и почувствовала, как что-то внутри неё сломалось.
Не в нём.
В ней.
Николас плакал.
Она видела это впервые — его слёзы. Не мужские, сдержанные, которые прячут за каменным лицом. Настоящие. Горячие. Беспомощные. Они текли по его щекам, падали на каменный пол, на его руки, на его колени.
— Я не хочу умирать, — сказал он. — Я хочу жить. С тобой. С нашим ребёнком. Я хочу видеть, как он растёт. Как он улыбается. Как он говорит первые слова. Я хочу состариться рядом с тобой. Я хочу…
— Чего ты хочешь, Николас? — спросила она.
— Тебя, — ответил он. — Всегда. Только тебя.
Он протянул к ней руки.
Она не подошла.
Стояла у окна, скрестив руки на груди, и смотрела на него сверху вниз.
— Отпусти меня, — сказала она. — Если любишь — отпусти.
Он смотрел на неё.
Сквозь слёзы.
Сквозь боль.
Сквозь отчаяние.
— Я не могу, — прошептал он. — Я пробовал. Каждый день. Каждую ночь. Я просыпаюсь и говорю себе: «Отпусти её. Она не твоя. Она не хочет тебя. Ты убьёшь её, если не отпустишь». Но я не могу. Моё тело не слушается. Моё сердце не слушается. Моя душа не слушается. Я привязан к тебе. Навсегда.
— Тогда умри, — сказала она снова. — И дай мне жить.
Он закрыл лицо руками.
Его плечи тряслись.
Он плакал — беззвучно, страшно, безнадёжно.
Азалия стояла у окна и смотрела на него.
Внутри неё ликовала месть.
Она добилась своего. Он сломлен. Он готов на всё. Он отпустит её. Он умрёт. Она будет свободна.
Но ликование было горьким.
Потому что она смотрела на человека, который любил её так сильно, что готов был умереть.
И она убивала его.
Своими руками.
Своей ложью.
Своей жестокостью.
Месть стала слишком острой.
Она резала не только его.
Она резала её.
Николас плакал долго.
Может быть, час. Может быть, два. Азалия потеряла счёт времени. Она стояла у окна, смотрела на чёрный лес и чувствовала, как внутри неё умирает что-то важное.
Наконец он поднял голову.
Его лицо было мокрым, красным,
— Я отпущу тебя, — сказал он.
Голос его был тихим, сломанным, как у человека, который потерял всё.
— Что? — переспросила она.
— Я отпущу тебя, — повторил он. — Завтра утром. Соберёшь вещи. Я дам тебе денег, охрану, лошадей. Ты уедешь в Файервид.
— А проклятие? — спросила она.
— Проклятие умрёт со мной, — сказал он. — Или не умрёт. Мне всё равно.
— А ребёнок?
Он посмотрел на её живот.
— Проклятие не трогает детей, — сказал он. — Только носителей. И их жён. Ребёнок будет жить. Я позабочусь об этом.
— Как?
— Неважно, — он покачал головой. — Не задавай вопросов. Просто… уезжай. Пока я не передумал.
Он встал — тяжело, опираясь на край кресла, как старик.
— Я пойду к себе, — сказал он. — Не провожай.
Он вышел из гостиной, не оглядываясь.
Азалия осталась одна.
Она стояла у окна и смотрела в темноту.
Её план сработал.
Он отпустил её.
Она свободна.
Но почему же тогда она чувствовала себя не победительницей, а убийцей?
Почему в груди была не радость, а пустота — та самая, которую она чувствовала на балу, когда он ушёл, оставив её одну среди чужих людей?
Почему ей хотелось бежать за ним, упасть на колени, сказать: «Я солгала. Нет никакого ребёнка. Нет никакой беременности. Я просто хотела сделать тебе больно. Прости. Прости. Прости».
Но она не сделала этого.
Она стояла у окна и молчала.
А фиалки на подоконнике — те, из куста, который он подарил — смотрели на неё своими тёмными глазами и молчали.
Ночь была бесконечной.
Азалия не спала.
Она сидела на кровати, обхватив колени руками, и смотрела в стену.
В голове её было пусто — не потому, что не о чем думать, а потому, что мыслей было слишком много, и они сплелись в один тугой, болезненный комок.
Она думала о том, как Николас плакал.
Как его плечи тряслись.
Как его голос ломался, когда он говорил: «Я не могу».
Как он сказал: «Я отпущу тебя».
Как он вышел из комнаты — сгорбленный, сломленный, уничтоженный.
Она сделала это.
Она добилась своего.
Она победила.
Она была свободна.
Но почему же тогда она не чувствовала ничего, кроме тошноты?
— Что ты наделала? — прошептала она.
Ответа не было.
Только тишина.
И волки за окном — они выли в эту ночь громче, чем обычно, будто оплакивали кого-то.
Может быть, её.
Может быть, его.
Может быть, их обоих.
Утром она не пошла к нему.
Она сидела в своей комнате, смотрела, как Элли собирает вещи. Служанка была бледной, молчаливой, с красными глазами — она плакала ночью. Знала? Догадывалась? Или просто чувствовала, что в замке что-то сломалось?
— Ваша милость, — сказала Элли, складывая платья в сундук. — Граф просил передать, что карета будет у ворот в полдень.
— Хорошо, — ответила Азалия.
Она смотрела на фиалки.
Они завяли за ночь.
Все до одного.
Цветы, которые он подарил, которые росли в её комнате, которые пахли надеждой — все погибли. Как будто проклятие забрало их вместе с его душой.
— Ваша милость, — снова позвала Элли. — Вы уверены, что хотите уехать?
— Уверена, — сказала Азалия.
— Но граф… он… — Элли запнулась. — Он не переживёт этого.
— Переживёт, — сказала Азалия. — Люди переживают и не такое.
— Не он, — покачала головой девушка. — Я знаю его десять лет. Он никогда не был таким, как с вами. Вы — его жизнь. Если вы уедете, он умрёт.
— Это его выбор, — сказала Азалия.
Элли посмотрела на неё долгим, странным взглядом.
— Вы жестоки, ваша милость, — сказала она.
И вышла из комнаты.
Азалия осталась одна.
С завявшими фиалками.
С собранными сундуками.
С победой, которая была горькой, как полынь.
Она спустилась в большой зал в одиннадцать.
Николас ждал её.
Он стоял у камина — прямой, неподвижный, как статуя. Его лицо было серым — не бледным, а именно серым, как камень стен. Глаза красными, опухшими — он плакал всю ночь или не спал вовсе.
В руках он держал медальон — тот самый, который она хотела украсть.
— Я хочу, чтобы ты взяла это, — сказал он, протягивая ей медальон.
— Зачем? — спросила она.
— Это защитит тебя, — ответил он. — От проклятия. От теней. От всего.
— А тебе?
— Мне не нужна защита, — сказал он. — Я уже мёртв.
Он подошёл к ней.
Взял её руку.
Надел медальон на запястье — застегнул цепочку, туго, но не больно.
— Я люблю тебя, Азалия, — сказал он. — Я любил тебя с первой встречи. Я буду любить тебя до последнего вздоха. И после — если это возможно.
Она смотрела на него.
На его седые виски — их стало больше за одну ночь. На его дрожащие губы. На его глаза — красные, опухшие, полные слёз, которые он больше не прятал.
— Николас… — начала она.
— Не надо, — перебил он. — Не говори ничего. Просто… помни, что я любил тебя. По-настоящему. Не за проклятие. Не за надежду. Просто — любил.
Он повернулся и ушёл.
Быстро, почти бегом, чтобы она не увидела его слёз.
Азалия осталась стоять в большом зале — с медальоном на руке, с фиалками в сердце, с победой, которая была страшнее любого поражения.
Карета ждала у ворот.
Азалия села внутрь, Элли — напротив. Сундуки погрузили на заднее сиденье. Кучер щёлкнул кнутом.
Лошади тронулись.
Замок Бейвуд медленно отдалялся — серый, колючий, полный волчьих шкур и старых проклятий.
Азалия смотрела в окно.
На башню — на ту самую, где он стоял в ту ночь, когда она пыталась сбежать в первый раз.
Он стоял там и сейчас.
Огромный, чёрный, одинокий.
Он не махал. Не кричал. Просто стоял и смотрел — как тогда.
Как человек, который потерял всё.
Карета отъехала далеко.
Замок стал маленькой точкой на горизонте.
Азалия всё смотрела.
Элли плакала.
Азалия — нет.
Она не могла плакать. Потому что если бы она заплакала, то поняла бы, что сделала.
А она не хотела понимать.
Она хотела только одного — забыть.
Но медальон на запястье пульсировал в такт её сердцу. И напоминал.
О том, кого она оставила позади.
О том, кого она убила.
О том, что победа не всегда приносит радость.
Иногда она приносит только боль.
Глава 17
Дорога до Файервида занимала три дня. Азалия пробыла в пути два часа.
Карета тряслась по осенней грязи, дождь барабанил по крыше, Элли всхлипывала в углу, кутаясь в старый плед. За окном проплывали серые поля, чёрные леса, унылые деревушки, в которых даже собаки
Азалия смотрела в окно и чувствовала, как что-то внутри неё умирает.
Не любовь — она не знала, была ли там любовь. Что-то другое. Жизнь, может быть. Или душа. Или та часть её, которая всё ещё верила, что она — хороший человек.
Медальон на запястье пульсировал — слабо, едва заметно, но она чувствовала. Он был жив. Он страдал. Он ждал её возвращения — хотя знал, что она не вернётся.
— Ваша милость, — позвала Элли. — Вы в порядке?
— Да, — ответила Азалия. — Всё хорошо.
Это была ложь. Такая же грязная, как ложь о беременности. Такая же страшная, как ложь о любви. Азалия привыкла лгать. Она лгала отцу, матери, сёстрам, слугам. Она лгала себе. Но эта ложь была последней — она чувствовала. Если она скажет ещё хоть одно неправдивое слово, то рассыплется на куски, как старая ваза, которую склеивали слишком много раз.
— Остановите карету, — сказала она.
Кучер осадил лошадей. Элли уставилась на неё с испугом.
— Ваша милость?..
— Я возвращаюсь, — сказала Азалия. — В Бейвуд.
— Но граф…
— Я знаю, что граф сказал, — перебила Азалия. — Но я не могу… Я не могу уехать. Не так.
Она открыла дверцу, спрыгнула на мокрую землю. Холодный ветер ударил в лицо. Дождь промочил платье за секунду. Элли выскочила следом.
— Ваша милость, вы простудитесь!
— Мне всё равно, — сказала Азалия. — Поворачивайте карету. Мы едем обратно.
— Но граф…
— Я сама поговорю с графом.
Кучер смотрел на неё с сомнением. Он был старым, морщинистым, с руками, привыкшими к вожжам, и глазами, привыкшими к подчинению. Но сейчас он не знал, кому подчиняться — графине, которая плакала под дождём, или приказу графа, который был твёрдым, как камень.
— Поворачивайте, — повторила Азалия. — Это приказ.
Кучер кивнул — медленно, неохотно — и начал разворачивать лошадей.
Азалия забралась обратно в карету.
Элли села рядом, дрожа от холода и страха.
— Ваша милость, — сказала она. — Зачем вы это делаете?
— Потому что я не могу жить с этой ложью, — ответила Азалия. — Потому что если я уеду сейчас, то возненавижу себя до конца жизни. Потому что…
Она замолчала.
Потому что я люблю его, — подумала она. — Люблю. Вопреки всему. Вопреки проклятию. Вопреки себе.
Но она не сказала этого вслух.
Сказать «люблю» означало признать своё поражение. Сдаться. Перестать бороться. Стать как все женщины, которые выходят замуж и покорно ждут, когда их полюбят в ответ.
Азалия не хотела быть как все.
Но она не хотела быть чудовищем, которое убивает любовь своими руками.
Карета развернулась.
Лошади понеслись обратно — к серому замку, к волкам, к теням, к нему.
Николас встретил её в большом зале.
Он сидел у камина — в кресле, которое она ненавидела (слишком мягкое, слишком женское) — и смотрел на огонь. В его руке была её перчатка — красная, с вышитым драконом, та самая, которую она обронила в день их первой встречи. Он гладил её пальцами, как слепой — ищуще, отчаянно, безнадёжно.
— Ты вернулась, — сказал он, не оборачиваясь.
— Ты знал? — спросила она, входя в зал.
— Чувствовал, — ответил он. — Медальон. Он связан со мной. Я знал, что ты повернула обратно, ещё до того, как кучер развернул лошадей.
Она подошла ближе.
Остановилась в двух шагах от его кресла.
— Зачем ты вернулась? — спросил он.
Он всё ещё не смотрел на неё. Смотрел на огонь, на перчатку, на свои руки — куда угодно, только не на неё.
— Чтобы сказать правду, — ответила Азалия.
— Какую?
— Я не беременна.
Он замер.
Перчатка выпала из его рук. Упала на пол — красная, яркая, как пятно крови на сером камне.
— Что? — переспросил он. Голос его был чужим — тихим, сломанным, как у человека, которого ударили ножом в спину.
— Я не беременна, — повторила Азалия. — Это была ложь. Вся сцена — ложь. Ребёнок — ложь. Твои слёзы — правда. Мои — нет.
Николас медленно повернулся к ней.
Его лицо — она видела это — менялось на глазах. Не бледнело — оно было уже серым, почти пепельным. Не каменело — оно было уже мёртвым. Что-то другое происходило с ним. Что-то страшное. Что-то необратимое.
— Зачем? — спросил он.
— Я хотела сломать тебя, — сказала Азалия. — Наказать за то, что ты женился на мне. За то, что привёз сюда. За то, что заставил меня чувствовать то, чего я не хотела чувствовать.
Он смотрел на неё.
Долго.
Так долго, что огонь в камине успел погаснуть — или ей только показалось.
А потом он засмеялся.
Николас Бейвуд, граф севера, носитель древнего проклятия, мужчина, который не улыбался годами — он засмеялся. Горько. Надрывно. Страшно. Как смеются люди, которым больше нечего терять. Как смеются те, кто стоит на краю пропасти и смотрит вниз.
— Ты хотела меня сломать, — сказал он между приступами смеха. — Ты хотела меня наказать. За то, что я люблю тебя. За то, что я женился на тебе. За то, что я привёз тебя сюда. За то, что я дышу с тобой одним воздухом. Ты хотела сломать меня — и ты сломала, Азалия. Ты победила. Мои поздравления.
Он встал.
Подошёл к ней — близко, почти вплотную.
— Ты сломала меня, — повторил он. — Так, как не могло сломать никакое проклятие. Потому что проклятие — это внешнее. А ты — ты внутри меня. В каждой клетке. В каждой мысли. В каждом вздохе. И ты взяла нож — свои слова, слёзы, свою жестокую игру — и вонзила его мне в сердце.
Он взял её за руку — нежно, как раньше. Прижал к своей груди. Там, где сердце.
— Чувствуешь? — спросил он.
Она чувствовала. Его сердце билось — неровно, слабо, как у птицы, попавшей в силк. Как у человека, который умирает.
— Ты убиваешь меня, Азалия, — сказал он. — Не проклятие. Ты. Своей ложью. Своей жестокостью. Своей местью.
Он отпустил её руку.
Отошёл к окну.
— Я согласен на развод, — сказал он. — Уходи. Завтра же утром. Я подпишу любые бумаги. Отдам любые земли. Ты будешь свободна. Проклятие умрёт со мной. Твоя семья будет в безопасности. Ты — тоже.
— А ты? — спросила она.
— А я умру, — ответил он. — Не от проклятия. От себя. Потому что без тебя не хочу жить.
Он говорил это спокойно, ровно, будто обсуждал погоду или цены на зерно. Как человек, который принял решение и не собирается его менять.
Азалия смотрела на него.
На его спину — прямую, напряжённую, как струна. На его руки
Она сделала это.
Она добилась своего.
Она сломала его.
Николас Бейвуд, который выстоял против проклятия, против теней, против смерти, — сдался. Не ей. Себе. Своей любви, которая стала ядом.
Она должна была радоваться.
Она не радовалась.
Она была в ужасе.
Потому что смотрела на человека, который любил её всегда — с первой встречи, с первой перчатки, с первого взгляда — и понимала: она мстила за любовь.
Не за проклятие.
Не за обман.
Не за то, что он женился на ней без спроса.
За любовь.
За то, что он посмел любить её. По-настоящему. Безнадёжно. До смерти.
— Я не хочу уходить, — сказала она.
Он обернулся.
— Что?
— Я не хочу уходить, — повторила она. — Не завтра. Не сейчас. Никогда.
— Ты сама сказала, — напомнил он. — Ты хотела развода. Свободы. Мести.
— Я передумала, — сказала она.
— Нельзя передумывать, когда речь идёт о жизни и смерти, — ответил он. — Ты сделала выбор. Я принял его. Всё кончено.
— Нет, — покачала она головой. — Ничего не кончено. Я не позволю тебе умереть.
— Ты не можешь мне запретить, — сказал он. — Моя жизнь — моя.
— Твоя жизнь — моя, — сказала она. — Ты сам отдал её мне. Когда рисовал круг кровью в подземелье. Когда разделил свою жизнь на двоих. Помнишь?
Он помнил.
Он помнил каждое мгновение, проведённое с ней. Каждый взгляд. Каждое прикосновение. Каждое слово, сказанное шёпотом или криком.
— Помню, — сказал он.
— Тогда не смей умирать, — сказала она. — Потому что если умрёшь ты — умру я. Кровный круг не разорвать разводом. Только смертью.
— Ты права, — кивнул он. — Кровный круг не разорвать. Но я могу умереть так, чтобы ты осталась жива. Нужно просто…
— Замолчи, — сказала она. — Замолчи, слышишь? Не говори мне о смерти. Не говори мне о разводе. Не говори мне о том, как ты собираешься спасать меня ценой своей жизни. Я не хочу этого слышать.
— Чего ты хочешь? — спросил он.
— Я хочу… — она замолчала.
Что она хотела?
Она не знала.
Она знала только, что не хочет, чтобы он умирал. Не хочет, чтобы он страдал. Не хочет, чтобы он смотрел на неё с этой болью, которая разрывает сердце на куски.
— Я хочу, чтобы ты жил, — сказала она. — Для себя. Не для меня. Не для проклятия. Для себя.
— Я забыл, как это, — ответил он. — Жить для себя.
— Тогда живи для нас, — сказала она. — Для того, что между нами. Даже если это — боль. Даже если это — страх. Даже если это — любовь, которую я не умею называть своими именами.
Он смотрел на неё.
В его глазах — она видела — что-то менялось. Не надежда — она умерла, когда Азалия сказала о ребёнке. Что-то другое. Удивление. Непонимание. Страх — перед тем, что она скажет дальше.
— Что ты предлагаешь? — спросил он.
— Остаться, — сказала она. — Здесь. В этом замке. С тобой. Без игры. Без лжи. Без мести.
— А ребёнок? — спросил он. — Ложь о ребёнке?
— Ложь, — кивнула она. — Всё ложь. Я не беременна. Я никогда не была беременна. Я просто… я хотела сделать тебе больно. Потому что ты сделал больно мне.
— Чем? — спросил он. — Чем я сделал тебе больно?
— Тем, что полюбил, — ответила она. — Тем, что заставил меня почувствовать то, чего я боялась. Тем, что разрушил мою ненависть — единственное оружие, которое у меня было.
— Тебе не нужно оружие, — сказал он. — Ты и так сильная.
— Я не сильная, — покачала она головой. — Я просто злая. Была злой. Теперь не знаю.
— А теперь кто? — спросил он.
— Теперь я просто… женщина, — сказала она. — Которая хочет быть с мужчиной. Даже если этот мужчина проклят. Даже если этот мужчина, возможно, убьёт её. Даже если этот мужчина — ты.
Он смотрел на неё.
Долго.
Так долго, что свечи в зале догорели почти до конца.
— Ты не уйдёшь? — спросил он.
— Не уйду, — ответила она.
— Ты останешься?
— Останусь.
— Даже если я умру?
— Если ты умрёшь, я умру с тобой, — сказала она. — Кровный круг связывает. Помнишь?
— Помню, — кивнул он.
Она подошла к нему.
Взяла его руки — холодные, дрожащие.
— Я не хочу твоей смерти, — сказала она. — Я не хочу твоей боли. Я не хочу твоих слёз. Я хочу… я хочу попробовать.
— Что попробовать? — спросил он.
— Жить, — сказала она. — По-настоящему. Не выживать. Не мстить. Не бороться. Просто… быть. Рядом. С тобой.
Он сжал её руки.
— Азалия, — сказал он. — Если ты останешься — не будет пути назад. Я не отпущу тебя во второй раз. Даже если ты будешь умолять. Даже если ты снова скажешь, что беременна. Даже если ты приставишь нож к моему горлу. Я не отпущу.
— Я и не буду просить, — сказала она. — Я остаюсь. По своей воле. Свободно. Без принуждения. Без проклятия. Без страха.
— А любовь? — спросил он. — Ты остаёшься из любви?
— Не знаю, — честно ответила она. — Может быть. Может быть, нет. Время покажет.
— У нас нет времени, — сказал он. — Проклятие убьёт меня через несколько месяцев. Или раньше, если я перестану бороться.
— Тогда будем жить быстро, — сказала она. — Как ты говорил.
— Ты помнишь? — удивился он.
— Я помню всё, — сказала она. — Каждое твоё слово. Каждый взгляд. Каждое прикосновение.
— Даже те, что были ложью?
— Те, что были ложью, я помню лучше всего, — ответила она. — Потому что они причинили боль. А боль не забывается.
— Прости меня, — сказал он. — За ту боль, что я причинил тебе своей любовью.
— Не прощаю, — сказала она. — Но работаю над этим.
Он улыбнулся.
Впервые за долгое время — не горько, не надрывно, не страшно. Просто — улыбнулся. Устало. Грустно. Но — улыбнулся.
— Ты странная, Азалия, — сказал он.
— Знаю, — ответила она. — Ты уже говорил.
Она прижалась к нему.
Обняла — сама, без сценария, без плана, без расчёта.
Просто потому, что захотела.
Он обнял её в ответ — осторожно, нежно, как хрупкую вещь.
— Цветок мой, — прошептал он.
— Не называй меня так, — сказала она. — Это слишком…
— Слишком что? — спросил он.
— Слишком больно, — ответила она. — Потому что я не заслужила.
— Ты заслужила, — сказал он. — Всё. И даже больше.
Они стояли так — в большом зале, среди волчьих шкур и гербов, под взглядами мёртвых предков — и держались друг за друга.
Как люди, которые выжили.
Как люди, которые почти потеряли друг друга.
Как люди, которые начинают сначала — с чистого листа, с пустой страницы, с надежды, которая
Ночью они сидели в зимнем саду.
Фиалки — те, что он подарил, — снова расцвели. Азалия не знала, как это случилось. Может быть, магия сада. Может быть, её возвращение. Может быть, то, что она наконец перестала врать.
— Красиво, — сказала она, глядя на цветы.
— Ты красивее, — ответил он.
— Перестань.
— Не могу, — он посмотрел на неё. — Ты красивее всех цветов в мире. Даже фиалок. Даже звёзд под ковром. Даже тех, что в камне.
— Ты говоришь слишком много комплиментов, — сказала она. — Это подозрительно.
— Я говорю правду, — ответил он. — Это не подозрительно. Это просто — правда.
Она взяла его за руку.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила она.
— О чём?
— О себе, — сказала она. — Не о проклятии. Не о прошлых жёнах. Не о страхах. О себе. О том, какой ты был до того, как стал графом. До того, как проклятие проснулось.
— Скучный, — сказал он. — Я был скучным мальчиком. Учился, читал, мечтал о море.
— О море? — удивилась она. — Ты, граф севера, мечтал о море?
— Море — это свобода, — ответил он. — Бесконечная, солёная, живая. Я никогда не видел моря. Но я мечтал.
— Увидишь, — сказала она. — Когда проклятие спадёт.
— А если не спадёт?
— Тогда увидим вместе, — ответила она. — Там, где нет проклятий. Где есть только мы, море и фиалки.
— Фиалки не растут на берегу моря, — сказал он.
— Вырастут, — сказала она. — Я заставлю.
Он улыбнулся.
— Ты заставишь?
— Я заставлю, — кивнула она. — Я — Азалия де Файервид. Моя прабабка сожгла армию. Я смогу вырастить один куст фиалок на солёной земле.
— Ты удивительная, — сказал он.
— Я просто упрямая, — ответила она.
Они сидели в зимнем саду до рассвета.
Говорили о пустяках — о книгах, о лошадях, о погоде. Не о проклятии. Не о смерти. Не о любви, которую оба боялись называть своими именами.
Просто — были.
Рядом.
Вместе.
Как два человека, которые почти потеряли друг друга.
И нашли — в самый последний момент.
Глава 18
Она не ушла.
Ни на рассвете, когда первые лучи солнца — бледные, северные, почти не греющие — заглянули в окна зимнего сада. Ни в полдень, когда слуги принесли завтрак, который она не тронула. Ни вечером, когда Николас ушёл в кабинет работать, а она осталась стоять у окна, вглядываясь в чёрный лес, где по-прежнему выли волки.
Она не ушла.
И это было главным.
Азалия понимала, что её возвращение — не победа. Не капитуляция. Не начало новой главы. Это было что-то другое. Что-то, для чего в человеческом языке не придумано слов.
Она вернулась, чтобы сказать правду.
Она сказала.
Он выслушал.
Он не простил — она не просила.
Он просто… остался. Как и она.
Теперь они сидели напротив друг друга в библиотеке — той самой, где он признался в любви, а она поцеловала его в щёку, играя свою жестокую роль. Свечи догорали. Огонь в камине почти погас. Тени на стенах замерли, будто ждали.
— Что теперь? — спросил Николас.
Его голос был ровным, но Азалия слышала в нём то, что он пытался скрыть: усталость. Бесконечную, высасывающую силы усталость человека, который слишком долго боролся и слишком мало получил взамен.
— Я хочу кое-что показать, — ответила она.
Она встала, подошла к книжному шкафу, достала гримуар Морганы Бейвуд — старый, тяжёлый, пульсирующий той же живой магией, что и в день, когда она впервые открыла его в библиотеке Файервида.
Николас напрягся.
— Зачем ты принесла его?
— Чтобы уничтожить, — ответила она.
Она открыла книгу на странице «Вдовьего венца» — той самой, лживой странице, которую написал муж Морганы, чтобы обмануть потомков, чтобы направить их по ложному пути ненависти и смерти.
— Эта страница — ложь, — сказала Азалия. — Ты говорил. Я знаю. И я хочу её сжечь.
— Сжечь? — переспросил он. — Книга проклята. Если ты…
— Если я сожгу её, ничего не случится, — перебила она. — Это просто бумага. Просто чернила. Просто слова. Проклятие не в книге. Проклятие в тебе. И во мне. В нашей связи. В том, что между нами.
Она вырвала страницу.
Пергамент был тёплым на ощупь — живым, как кольцо на её пальце, как медальон на запястье, как его сердце под рёбрами.
— Азалия, — сказал он. — Не делай этого. Ты не знаешь, что может случиться.
— Я знаю, — ответила она. — Что бы ни случилось — это будет правда. А не ложь, которая нас убивает.
Она подошла к камину.
Бросила страницу в огонь.
Пергамент вспыхнул мгновенно — ярко, ослепительно, как солнце в летний полдень. Пламя взметнулось вверх, лизнуло каминную полку, опалило её пальцы, но она не отдёрнула руку. Стояла и смотрела, как ложь превращается в пепел.
Николас встал.
Подошёл к ней.
Встал рядом.
Вдвоём они смотрели, как горит «Вдовий венец». Как коробятся буквы. Как исчезают строчки, написаные кровью и ненавистью. Как пепел кружится в воздухе — чёрный, лёгкий, как память о том, что больше не нужно.
— Готово, — сказала Азалия, когда от страницы остался только серый налёт на углях.
— И что теперь? — спросил он.
— Теперь — правда, — ответила она. — Вся. Без остатка.
Она повернулась к нему.
— Я хочу провести древний обряд. Тот, о котором говорится в другой части гримуара. Контр-обряд двух родов. Файервид и Бейвуд. Кровь к крови. Имя к имени.
— Это опасно, — сказал он.
— Я знаю.
— Мы можем умереть.
— Мы можем умереть и так, — ответила она. — Проклятие убьёт тебя через несколько месяцев. А меня — чуть позже. Я не хочу ждать. Я хочу действовать.
— Ты уверена?
— Никогда не была так уверена, — ответила она. — И никогда так не боялась.
Он смотрел на неё.
В его глазах — она видела — боролись надежда и страх. Надежда на то, что обряд сработает. Страх — что она умрёт у него на руках, как Элеонора, как Изабель, как все женщины, которых он любил.
— Что я должен делать? — спросил он.
— Сними рубашку, — сказала она.
Он снял.
Медленно, не глядя на неё. Расстегнул пуговицы — одну за одной. Стянул ткань с плеч — широких, бледных, покрытых шрамами. Рубашка упала на пол. Он остался стоять перед ней — полуголый, уязвимый, готовый к любому её приказу.
На его груди, над сердцем, была татуировка — волк, свернувшийся клубком, с закрытыми глазами. Родовой знак Бейвудов. Он пульсировал — слабо, едва заметно, как живое существо, которое спит, но может проснуться в любой момент.
— Красиво, — сказала Азалия.
— Страшно, — ответил он.
— И то, и другое, — кивнула она.
Она
— Не бойся, — сказала она. — Это не больно.
— Я не боюсь боли, — ответил он. — Я боюсь потерять тебя.
— Не потеряешь, — сказала она. — Я никуда не уйду.
Она провела лезвием по своей ладони — быстрым, точным движением. Кровь выступила алыми каплями — горячая, живая, пахнущая железом и чем-то сладким, как фиалки.
Потом она порезала его — там же, на груди, над сердцем. Он не вздрогнул. Только сжал челюсти и закрыл глаза.
— Смотри на меня, — приказала она.
Он открыл глаза.
Она прижала свою раненую ладонь к его ране.
Кровь смешалась.
— Я, Азалия де Файервид, дочь Огненного Рода, — сказала она, глядя ему в глаза. — Пишу своё истинное имя на твоей груди. Над твоим сердцем. Чтобы оно стало частью тебя. Как ты стал частью меня.
Она начала рисовать — пальцем, обмакнутым в их общую кровь. Буква за буквой. Руна за руной. Имя за именем.
А-З-А-Л-И-Я.
Не графиня Бейвуд. Не леди севера. Не жена, купленная за земли и золото.
Просто — Азалия.
Дочь Файервида.
Женщина, которая пришла, чтобы убить, а осталась, чтобы любить.
Николас стоял неподвижно, как статуя. Только его сердце билось под её пальцами — быстро, неровно, испуганно.
— Всё, — сказала она, закончив.
Она убрала руку.
Его грудь была красной — от крови, от её имени, от их общей магии, которая начинала работать, просачиваясь сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь кости, к самому сердцу проклятия.
— Теперь ты часть меня, — сказал он. — Навсегда.
— Я всегда была частью тебя, — ответила она. — Ты просто боялся это признать.
Он хотел что-то сказать — но не успел.
Проклятие проснулось.
Оно ударило — не извне, как в прошлый раз. Изнутри. Из его груди, из её пальцев, из смешанной крови на его коже.
Тени на стенах зашевелились. Волки за окном завыли — громко, тоскливо, безнадёжно. Свечи погасли. Огонь в камине умер.
Они остались в темноте — только вдвоём, только кровь, только имя, которое она написала на его сердце.
— Что происходит? — спросил он.
— Проклятие чувствует нас, — ответила она. — Оно борется. Не даёт обряду завершиться.
— Что делать?
— Не знаю, — ответила она. — Но мы должны закончить.
— Как?
Она смотрела на него.
В темноте его глаза светились — не человеческим светом, чем-то другим. Той синевой, которую она видела в день свадьбы. Той пустотой, которая оказалась не пустотой, а болью. Не болью — любовью.
— Ты должен попросить меня, — сказала она.
— О чём?
— Прокляни меня, — сказала она. — По-настоящему. Искренне. За то, что украл тебя. За то, что заставил тебя чувствовать то, чего ты не хотела. За то, что впустил меня в свою жизнь, в своё сердце, в свою душу.
Он смотрел на неё.
— Ты хочешь, чтобы я проклял тебя? — переспросил он.
— Да, — ответила она. — Но не ненавистью. Любовью.
— Любовью нельзя проклясть, — сказал он.
— Можно, — ответила она. — Если любить так сильно, что это становится ядом. Если любить до смерти. Если любить вопреки всему — проклятию, теням, страху, себе.
Он молчал.
Долго.
Так долго, что она услышала, как её сердце бьётся в унисон с его. Как кровь течёт по венам — её, его, их общая. Как тени на стенах затихают, подчиняясь чему-то большему, чем проклятие.
— Азалия, — сказал он. — Я не могу тебя проклясть. Я люблю тебя. Даже сейчас. Даже после всего, что ты сделала.
— Тогда позволь мне проклясть тебя, — сказала она. — Я умею.
Она подошла к нему.
Встала на цыпочки.
Обхватила его лицо руками — окровавленными, дрожащими.
— Я проклинаю тебя, Николас Бейвуд, — сказала она.
И поцеловала его.
Не в щёку, как тогда, в библиотеке. Не в лоб, как прощание. В губы.
Глубоко. Долго. Так, как целуют только перед смертью. Или перед жизнью — новой, другой, той, которую они не знали никогда.
Сначала он замер — не двигался, не дышал, только смотрел на неё широко открытыми глазами. А потом — обнял. Прижал к себе. Ответил на поцелуй — нежно, отчаянно, безнадёжно.
Они целовались в темноте, среди теней и волчьих шкур, среди древних проклятий и старой крови. Они целовались, будто завтра не наступит. Будто они уже умерли и теперь живут где-то между мирами — там, где нет проклятий, нет страха, есть только они.
Азалия отстранилась первой.
— Я проклинаю тебя своей любовью, — сказала она. — Я буду любить тебя так сильно, что ты никогда не умрёшь спокойно. Ты будешь просыпаться по ночам и думать обо мне. Ты будешь искать меня в каждом лице, в каждом запахе, в каждом звуке. Ты будешь жить — даже когда захочешь умереть. Потому что я не отпущу тебя. Никогда. Слышишь? Никогда.
Она говорила, а слёзы текли по её щекам — горячие, настоящие, не наигранные.
— Проклятие не выдерживает честной силы, — сказала она. — Ты говорил. Я проверю.
Она поцеловала его снова.
И в этот момент — в момент поцелуя, в момент проклятия, в момент любви — что-то сломалось.
Не в них.
Вокруг них.
Тени на стенах закричали — высоко, тонко, как умирающие звери. А потом исчезли. Растворились. Словно их никогда не было. Волки за окном замолчали — разом, как по команде. Свечи зажглись сами собой — десятки, сотни свечей, которых здесь не было раньше. Огонь в камине взревел — ярко, жарко, почти ослепительно.
Проклятие умирало.
Азалия чувствовала это — как оно отпускает его грудь, как вытекает из его крови, как покидает камни замка, оставляя их чистыми, свободными, обыкновенными.
Николас пошатнулся.
Она поддержала его — обняла, прижала к себе, чувствуя, как он тяжело дышит, как его сердце бьётся — ровно, сильно, не так, как раньше.
— Живой, — прошептала она. — Ты живой.
— Живой, — повторил он, не веря своим словам.
Он поднял руки к лицу — они больше не дрожали. Опустил их. Сжал в кулаки. Разжал.
— Я жив, — сказал он. — Проклятие… его нет. Я чувствую. Оно ушло.
— Ушло, — кивнула Азалия.
— Как? — спросил он. — Как ты это сделала?
— Я не делала, — ответила она. — Это сделала любовь. Та самая, которую я боялась. Которую отрицала. Которую пыталась убить своей местью.
— Твоя месть была жестокой, — сказал он.
— Я знаю, — кивнула она. — Прости.
— Прощаю, — сказал он.
Она смотрела на него.
На его седые виски — они стали темнее? Или ей показалось? На его руки — они больше не дрожали. На его глаза — синие, чистые, без той пустоты, которая была там раньше.
Он улыбнулся.
Впервые по-настоящему — широко, свободно, счастливо.
— Останусь, — сказал он. — Обещаю.
Он обнял её.
Прижал к себе — крепко, как когда-то, в ту ночь, когда она плакала от злости, не понимая, что с ней происходит.
— Спасибо, — прошептал он. — За то, что вернулась. За то, что солгала о ребёнке. За то, что передумала. За то, что осталась.
— Не благодари меня, — сказала она. — Я сделала это не ради тебя.
— А ради кого?
— Ради нас, — ответила она. — Ради того, что между нами. Даже если это — любовь. Даже если это — ненависть. Даже если это — что-то, для чего нет имени.
— У этого есть имя, — сказал он. — Надежда.
Она подняла на него глаза.
— Надежда? — переспросила она.
— Надежда, — кивнул он. — Что мы сможем быть вместе. Что проклятие не вернётся. Что мы выживем.
— Выживем, — сказала она. — Обязательно.
Она снова поцеловала его.
И в этом поцелуе не было ни проклятия, ни отчаяния, ни страха.
Была только любовь.
Та самая, которую она так долго отрицала.
Та самая, которая спасла их обоих.
Они простояли в библиотеке до утра.
Говорили — не о проклятии, не о прошлом, не о страхах. О пустяках. О книгах, которые он любил в детстве. О её мечте увидеть море. О собаке, которую он подобрал на границе, и которая теперь спала у дверей библиотеки, постанывая во сне.
— Ей снится охота, — сказал Николас, глядя на пса.
— Откуда ты знаешь? — спросила Азалия.
— Она всегда стонет, когда снится охота, — ответил он. — Или когда видит во сне кроликов. Я изучил её привычки.
— Ты изучил привычки собаки, но не знаешь, как я люблю яйца на завтрак? — притворно возмутилась она.
— Ты любишь яйца всмятку, — сказал он. — С солью, но без перца. И ещё ты любишь свежевыжатый апельсиновый сок, но его трудно достать на севере, поэтому ты пьёшь яблочный и делаешь вид, что не замечаешь разницы.
Она смотрела на него.
— Откуда ты знаешь? — спросила она.
— Я наблюдаю за тобой, — ответил он. — Каждый день. Каждый час. Каждую минуту. Ты — самая интересная книга в моей жизни.
— Ты говорил это про гримуар Морганы, — усмехнулась она.
— Гримуар Морганы был скучным, — ответил он. — В нём не было тебя.
Она улыбнулась.
— Ты идиот, — сказала она.
— Я знаю, — ответил он.
Они сидели так до рассвета.
Держались за руки.
И смотрели, как за окном поднимается солнце — настоящее, золотое, тёплое — и разгоняет серые тучи.
— Впервые за много лет, — сказал Николас. — Солнце над Бейвудом.
— Это подарок, — сказала Азалия. — За то, что мы выжили.
— Или за то, что мы наконец перестали врать, — ответил он.
Она посмотрела на него.
— Я больше не буду врать тебе, — сказала она. — Клянусь.
— Я тебе верю.
— Зря, — усмехнулась она. — Я могу начать снова.
— Не начнёшь, — сказал он. — Ты изменилась.
— Ты тоже.
— Мы оба изменились, — кивнул он. — Потому что любим друг друга.
Она не спорила.
Потому что это была правда.
Та самая, которую она так долго искала.
Та самая, которую боялась признать.
Та самая, которая сделала их свободными.
Эпилог
Замок Бейвуд больше не был серым.
Азалия заметила это не сразу — перемены происходили медленно, как смена времён года, как рост деревьев, как взросление ребёнка. Сначала она не верила своим глазам — думала, что обман зрения, игра света, остаточное действие проклятия, которое никак не хотело отпускать старые камни. Но дни сменялись неделями, недели — месяцами, месяцы — годом, и серый цвет отступал. Камень становился теплее — золотисто-коричневым, как кора старого дуба. Стены — светлее, почти кремовыми. Даже небо над замком перестало быть вечно свинцовым — теперь здесь иногда (редко, но всё же) появлялось солнце, настоящее, золотое, южное.
Азалия сидела на подоконнике в зимнем саду — том самом, который Николас построил для неё два года назад, в день рождения, когда она ещё ненавидела его и не понимала, что ненависть — это просто любовь, вывернутая наизнанку. Фиалки цвели — теперь они цвели всегда, независимо от времени года, потому что зимний сад жил своей магией, древней, доброй, той, что не требовала жертв и крови.
На руках у неё спала маленькая девочка.
Лианора.
Имя она выбрала сама — в честь матери Николаса, которая умерла в родах, и в честь Элеоноры, его первой жены, которая умерла в день свадьбы. Две женщины, которых она не знала, но которым была обязана. Две жизни, отданные проклятию, чтобы третья — эта маленькая, тёплая, живая — могла дышать.
Девочке было восемь месяцев. Она родилась в полночь, под вой волков (они больше не выли по ночам, но в ту ночь завыли — приветствуя новую жизнь, прощаясь со старой болью). У неё были медные волосы — такие же, как у Азалии, рыжие, огненные, непослушные. И седые пряди на висках — маленькие, тонкие, едва заметные в копне медных локонов.
Знак, что проклятие ушло.
Но память осталась.
Николас сказал, что это хорошо. Что каждый Бейвуд должен помнить, откуда он пришёл. Что память — это не проклятие, не наказание, не боль. Память — это урок. И если ты усвоил его, проклятия не страшны.
Азалия не была уверена. Ей не нравилось, что у её дочери седые пряди — такие же, как у мужа. Ей казалось, что это несправедливо — чтобы ребёнок носил на себе следы чужой боли. Но девочка улыбалась во сне — беззубым ртом, смешно морща нос, — и седые пряди не казались страшными. Они были просто частью её. Как медные волосы. Как зелёные глаза, которые она унаследовала от матери. Как упрямый подбородок и привычка хмуриться во сне — от отца.
— Ты спишь? — раздался голос за спиной.
Азалия обернулась.
Николас стоял в дверях зимнего сада.
Он изменился за два года — не так, как меняются люди от времени, а так, как меняются от свободы. Его лицо больше не было серым — оно стало тёплым, почти смуглым, потому что он проводил много времени на воздухе, разбирая завалы в замке, восстанавливая стены, высаживая сады. Седина на висках осталась — она не ушла, даже когда проклятие сломалось. Но теперь она не старила его. Теперь она просто была частью его — как шрамы на руках, как запах дыма и кожи, который Азалия полюбила за эти два года безумной, нелёгкой, настоящей жизни.
Он уже не носил парадные
Но самое главное — он научился улыбаться.
Не той горькой, надрывной улыбкой, которая появлялась на его лице, когда он говорил о смерти. Настоящей. Тёплой. Почти счастливой.
— Не сплю, — ответила Азалия. — Думаю.
— О чём? — он подошёл ближе, взглянул на дочь. — О том, какая она красивая?
— Она красивая, — кивнула Азалия. — Но я думала не об этом.
— А о чём?
— О том, как мы оказались здесь, — сказала она. — Два года назад. Живые. Вместе. С ребёнком. В замке, который перестал быть серым.
Николас сел рядом — на подоконник, прижался плечом к её плечу.
— Ты помнишь тот день? Когда я вернулась? — спросила Азалия.
— Помню, — кивнул он. — Ты стояла у ворот. Дождь. Ветер. И ты сказала: «Я вернулась, чтобы уничтожить тебя лично».
— А уничтожила себя, — усмехнулась она. — Свою гордость. Свою ненависть. Свою веру в то, что я могу жить без любви.
— Неправда, — сказал он. — Ты уничтожила проклятие. Своим поцелуем. Своей любовью. Своей кровью, которую написала на моей груди.
— Я написала не кровь, — возразила она. — Я написала имя. Своё. Настоящее.
— Азалия, — сказал он. — Твоё имя — это и есть ты. Твоя кровь. Твоя душа. Твоя любовь.
Она посмотрела на него.
На его седые виски. На его глаза — синие, ясные, без той пустоты, которая была раньше. На его руки — они лежали на коленях, спокойные, не дрожащие.
— Ты изменился, — сказала она.
— Ты тоже, — ответил он.
— Я стала слабее, — сказала она.
— Ты стала сильнее, — поправил он. — Потому что признала свою слабость. Это самое трудное.
— Ты говоришь как философ, — усмехнулась она.
— Я говорил как человек, который два года был женат на самой упрямой женщине севера, — ответил он. — Это меняет взгляд на мир.
— На мир или на меня? — спросила она.
— И то, и другое, — ответил он. — Ты — мой мир. Всё остальное — декорации.
Он поцеловал её в плечо — легко, почти невесомо, как делал каждое утро.
— Я всё ещё должен тебе месть за украденную перчатку? — спросил он.
Она улыбнулась.
— Ты должен мне вечность, — сказала она. — И у тебя осталось ровно столько же, чтобы расплатиться.
— Время покажет, — ответил он.
— Время покажет, — согласилась она.
Два года — это много или мало?
Азалия часто думала об этом, глядя на дочь, которая росла не по дням, а по часам. Два года назад она стояла у ворот Бейвуда, грязная, уставшая, с разбитым сердцем, и не знала, вернётся ли. Два года назад она сжигала страницу «Вдовьего венца» и писала кровью своё имя на груди мужчины, которого боялась любить. Два года назад она проклинала его поцелуем — и проклятие сломалось.
А теперь она сидела в зимнем саду, держала на руках дочь и чувствовала себя… не счастливой, нет. Счастье — слово слишком простое для того, что она чувствовала. Она чувствовала покой. Тот самый, который искала всю жизнь — в Файервиде, в мести, в попытках сбежать. Покой. Дом. Кто-то назвал бы это любовью. Азалия называла это «Николас».
Он вошёл в её жизнь как проклятие — и остался как спасение.
— Мама, — сказала девочка во сне — или ей показалось. Лианора ещё не говорила — только гулила, агукала, смеялась беззубым ртом. Но сегодня, в этом сне, в этом солнечном свете, который заливал зимний сад, Азалии послышалось: «Мама».
— Она сказала «мама», — прошептала она.
— Что? — Николас наклонился к дочери. — Повтори, малышка.
Девочка молчала. Только улыбалась во сне — счастливая, безмятежная, не знающая ни проклятий, ни боли, ни страха.
— Приснилось, — сказала Азалия.
— Или она просто думает об этом, — сказал Николас. — Скоро скажет. Я чувствую.
— Ты всегда всё чувствуешь, — усмехнулась она.
— Только то, что касается вас, — ответил он. — Ты и она — моё всё.
Он обнял их обеих — жену и дочь — прижал к себе, как самое дорогое в мире.
— Я люблю вас, — сказал он.
— Мы знаем, — ответила Азалия.
— Знаете, но всё равно приятно слышать, — сказал он.
— Приятно, — согласилась она.
После полудня приехали гости.
В Бейвуде теперь часто бывали гости — замок перестал быть проклятым, и соседи перестали его бояться. Герцог Винтерхолл приезжал два раза в год — проведать старых друзей (они не были друзьями, но после снятия проклятия стали почти друзьями). Капитан Рональд — тот самый, которого Азалия использовала в своей игре, — получил повышение и теперь командовал гарнизоном на юге. Он привозил подарки для Лианоры — деревянные игрушки, сладости, книги сказок. С Элли он встречался украдкой, в беседке у старой конюшни, и Азалия делала вид, что не замечает.
Сегодня приехала её мать — графиня Файервид, старая, седая, с острыми глазами и острым языком. Она не одобряла брак дочери сначала, не одобряла потом и не одобряла сейчас — но приезжала, потому что хотела видеть внучку.
— Ты похудела, — сказала она, входя в большой зал. — И выглядишь уставшей. Этот замок тебя убивает.
— Мама, — вздохнула Азалия. — Замок не убивает меня. Я жива и здорова. И Лианора тоже.
— Лианора — другое дело, — мать протянула руки к внучке. — Дай-ка посмотрю на тебя, маленькая.
Девочка проснулась — и заплакала. Она не любила бабушку. Может быть, чувствовала что-то, что взрослые не чувствовали. Может быть, просто капризничала.
— Она устала, — сказала Азалия, забирая дочь обратно. — Мы плохо спали ночью.
— Вы всегда плохо спите ночью, — заметила мать. — С тех пор как ты вышла замуж за этого…
— За этого кого? — спросил Николас, входя в зал.
Он не обиделся — он привык к свекрови. Она не любила его, он не любил её, но они уважали друг друга — за то, что оба любили Азалию и Лианору.
— За этого графа, — закончила мать, ничуть не смутившись. — Я просто хочу, чтобы моя дочь была счастлива.
— Она счастлива, — сказал Николас.
— Она говорит, что счастлива, — ответила мать. — Но женщины часто врут, когда хотят защитить мужчин.
— Я не вру, — сказала Азалия. — Я счастлива. Правда.
Мать посмотрела на неё долгим, пристальным взглядом — тем самым, которым смотрят только матери, когда хотят понять, говорит ли ребёнок правду.
— Хорошо, — сказала она. — Я поверю. Но если он сделает тебе больно…
— Я сам себя накажу, — сказал Николас. — Обещаю.
Мать фыркнула — но улыбнулась. Только чуть-чуть,
Это был прогресс.
Вечером, когда гости разъехались, а Лианору уложили спать, Азалия и Николас сидели в зимнем саду.
Фиалки цвели — синие, лиловые, белые, почти чёрные. Они пахли горько и сладко, как надежда, как свобода, как любовь, которую они нашли на руинах проклятия.
— Ты знаешь, — сказала Азалия. — Я иногда думаю: а что, если бы я не вернулась? Что, если бы я уехала в Файервид, как ты хотел?
— Ты бы не уехала, — сказал он.
— Почему ты так уверен?
— Потому что ты — Азалия, — ответил он. — Ты не сдаёшься. Даже когда хочешь сдаться. Даже когда думаешь, что сдалась. Ты борешься. До последнего.
— А если бы я всё-таки уехала? — спросила она.
— Я бы умер, — сказал он. — Не от проклятия. От тоски. Или нашёл бы тебя. Прошёл бы пешком через всю страну, если бы понадобилось.
— Ты бы не прошёл, — усмехнулась она. — Ты не знаешь дороги на юг.
— Я бы узнал, — ответил он. — Ради тебя — узнал бы.
Она положила голову ему на плечо.
— Ты идиот, — сказала она.
— Я знаю, — ответил он. — Ты уже говорила.
Они сидели молча.
Смотрели на фиалки.
Слушали, как ветер гуляет по замку — не воет, как раньше, а поёт. Тихо, почти ласково.
— Спасибо, — сказала она.
— За что? — спросил он.
— За то, что не отпустил меня, — ответила она. — За то, что боролся. За то, что верил в меня, даже когда я не верила в себя.
— Ты заслужила, — сказал он. — Всё. И даже больше.
Он поцеловал её в макушку.
Она закрыла глаза.
И в этот момент — в тишине, в темноте, среди фиалок и звёзд — она поняла, что такое счастье.
Это не когда всё хорошо.
Счастье — когда плохое позади. Когда боль ушла. Когда страх умер. Когда остались только вы — двое, которые выжили, которые полюбили, которые нашли друг друга в этом хаосе, который называется жизнь.
— Николас, — позвала она.
— Да?
— Ты боишься смерти? — спросила она.
— Раньше — боялся, — ответил он. — Сейчас — нет. Потому что я уже умирал. И воскрес. Твоими руками.
— Твоими, — поправила она. — Ты воскрес сам. Я просто помогла.
— Ты — моя жизнь, — сказал он. — Без тебя я не воскрес бы.
Она прижалась к нему крепче.
— Оставайся со мной, — попросила она. — Навсегда.
— Навсегда — это долго, — ответил он. — Но я попробую.
Он поцеловал её.
И фиалки вокруг них зацвели ярче — будто радовались за них.
Будто знали, что проклятие больше не вернётся.
Ночью Азалия не спала.
Она лежала в кровати, смотрела на потолок и слушала, как дышит Николас рядом. Ровно, спокойно, без тех хрипов и всхлипов, которые были раньше. Проклятие ушло. Тело его больше не страдало. Только сердце иногда давало сбои — память о том, что он пережил.
Она думала о будущем.
О том, каким оно будет — без проклятия, без страха, без теней на стенах. О том, как вырастет Лианора — будет ли она гордой и упрямой, как мать, или тихой и задумчивой, как отец. О том, сколько ещё дней, месяцев, лет у них впереди.
— Не спишь? — спросил он.
— Не сплю, — ответила она.
— О чём думаешь?
— О будущем, — сказала она. — О том, что будет с нами.
— Всё будет хорошо, — сказал он.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что мы вместе, — ответил он. — Потому что мы справились с проклятием — справимся и с обычной жизнью. Она не страшнее проклятий. Просто — другая.
— Другая, — повторила она. — Я боюсь обычной жизни.
— Чего в ней бояться?
— Что она будет скучной, — призналась она. — Что мы привыкнем друг к другу и перестанем чувствовать. Что любовь уйдёт, как уходит всё в этом мире.
Он повернулся к ней.
Взял её за руку.
— Любовь не уходит, — сказал он. — Она меняется. Из огня превращается в тепло. Из бури — в тихий ветер. Из проклятия — в благословение.
— Ты говоришь как поэт, — усмехнулась она.
— Я чувствую как поэт, — ответил он. — Когда рядом с тобой.
Она прижалась к нему.
— Обещай мне кое-что, — сказала она.
— Что?
— Что если я умру раньше тебя — ты не последуешь за мной сразу. Поживёшь. Для Лианоры. Для себя. Для тех, кто останется.
Он молчал.
Долго.
— Обещаю, — сказал он. — Но только если ты пообещаешь то же самое.
— Обещаю, — сказала она.
— Врёшь, — сказал он.
— Вру, — согласилась она. — Но я стараюсь быть честной.
— Это главное, — сказал он. — Стараться.
Он поцеловал её в лоб.
Она закрыла глаза.
И уснула — спокойно, без снов, без страхов.
Впервые за долгое время.
Утром Азалия проснулась от того, что Лианора плакала в соседней комнате.
— Я сам, — сказал Николас, вставая с кровати. — Поспи ещё.
— Не хочу спать, — ответила она. — Хочу быть с вами.
Он улыбнулся.
— Тогда иди. Но сначала — поцелуй.
Она поцеловала его.
Коротко, по-утреннему, но тепло.
— Готов, — сказала она.
— Готов, — ответил он.
Они вышли в детскую.
Лианора сидела в кроватке, растрёпанная, красная от крика, с мокрыми щеками. Увидев родителей, замолчала — на секунду, чтобы набрать воздух для следующего вопля.
— Тише, маленькая, — сказал Николас, беря дочь на руки. — Папа здесь.
Девочка всхлипнула — и прижалась к нему, уткнувшись носом в шею.
— Она тебя любит, — сказала Азалия.
— Она любит нас обоих, — поправил он. — Просто я лучше пахну.
— Ты пахнешь конюшней, — усмехнулась она.
— А ты — фиалками, — ответил он. — Но пахнешь, когда спишь.
Она взяла дочь у него из рук.
Лианора улыбнулась — беззубым ртом, счастливая, что её держит мама.
— Ты моя медная головка, — прошептала Азалия. — Ты моя седая прядь. Ты моя жизнь.
— И моя, — сказал Николас, обнимая их обеих.
Они стояли так — посреди детской, среди игрушек и пелёнок, в утреннем свете, который пробивался сквозь шторы.
И это было счастье.
Не громкое, не яркое, не на грани смерти и жизни.
Простое. Тёплое. Настоящее.
— Я люблю вас, — сказал Николас.
— Мы знаем, — ответила Азалия.
— Знаете, но всё равно приятно слышать, — сказал он.
— Приятно, — согласилась она.
Она поцеловала его — долго, нежно, как в тот вечер, когда проклятие сломалось.
И фиалки на подоконнике зацвели ярче.
Будто радовались за них.
Будто знали, что всё будет хорошо.
После завтрака они пошли гулять.
Замок Бейвуд утопал в садах — тех самых, которые Николас разбил за два года. Яблони, груши, вишни — всё цвело, благоухало, радовало глаз. Азалия никогда не думала, что север может быть таким красивым.
— Ты знаешь, — сказала она. — Я хочу, чтобы Лианора выросла здесь.
— Здесь
— И наш, — добавила она. — Навсегда.
— Навсегда, — повторил он.
Они шли по аллее, усыпанной лепестками. Лианора сидела в слинге у Азалии на груди и вертела головой — смотрела на цветы, на птиц, на облака. Мир был большим и интересным. Мир был добрым.
— Николас, — сказала Азалия.
— Да?
— Ты когда-нибудь жалел, что проклятие снялось? Что мы стали обычными?
— Нет, — ответил он. — Никогда.
— Даже когда скучно? — спросила она.
— Скука — это когда ничего не происходит, — сказал он. — А у нас всегда что-то происходит. То Лианора режет зуб, то замок падает, то ты начинаешь меня ревновать к служанкам.
— Я не ревную, — возмутилась она.
— Конечно, нет, — усмехнулся он. — Ты просто спрашиваешь каждый вечер, куда я ходил и с кем разговаривал.
— Это вопросы для поддержания беседы, — сказала она. — А не ревность.
— Конечно, — кивнул он. — Конечно.
Она толкнула его локтем.
Он рассмеялся.
Громко, свободно, счастливо.
Азалия улыбнулась.
— Ты изменился, — сказала она.
— Ты уже говорила, — ответил он.
— Повторю, — сказала она. — На случай, если забыл.
— Не забыл, — сказал он. — Я ничего, что связано с тобой, не забываю.
Он взял её за руку.
Они пошли дальше — по аллее, мимо цветущих яблонь, к озеру, где плавали лебеди.
Замок Бейвуд остался позади — не серый, не проклятый, не страшный.
Просто — дом.
Их дом.
Навсегда.
Вечером они сидели в зимнем саду — втроём.
Лианора играла на полу, перебирая фиалки (Азалия боялась, что она их съест, но Николас сказал, что фиалки не ядовиты), Азалия читала книгу, Николас чинил старые часы — те самые, что стояли в большом зале и не ходили сто лет.
— Ты уверен, что починишь? — спросила она.
— Уверен, — ответил он. — Я теперь умею многое, чему не учили графов.
— Например?
— Например, менять пелёнки, — сказал он. — И варить кашу. И забивать гвозди.
— И целоваться, — добавила она.
— И целоваться, — согласился он. — Но это я умел и раньше.
— Правда? — спросила она. — А я думала, ты научился у меня.
— Учитель и ученик, — сказал он. — Мы учимся друг у друга.
Она отложила книгу.
Подошла к нему.
Поцеловала — долго, медленно, как в тот вечер, когда проклятие сломалось.
— Ты лучше учишь, — сказал он, когда она отстранилась.
— Лесть не поможет, — ответила она. — Часы всё равно не починятся.
— Починятся, — сказал он. — Просто нужно время.
— Времени у нас много, — сказала она. — Вся вечность.
— Ты обещала вечность? — спросил он.
— Я обещала, что ты будешь расплачиваться за перчатку, — ответила она. — А вечность — это просто срок расплаты.
— Долгая расплата, — сказал он.
— Ты заслужил, — ответила она. — Перчатка была дорогой.
— Это была простая перчатка, — усмехнулся он. — Красная, с вышивкой.
— Не простая, — покачала она головой. — Моя.
— Твоя, — согласился он.
Он починил часы.
Они затикали — громко, радостно, как сердце, которое бьётся в унисон с другим сердцем.
— Слышишь? — спросил он.
— Что? — спросила она.
— Время пошло, — сказал он. — Наша жизнь началась.
Она прижалась к нему.
— Давно началась, — сказала она. — Просто мы не замечали.
— Замечали, — возразил он. — Но боялись признать.
— А теперь?
— Теперь не боимся, — ответил он. — Теперь — живём.
Она посмотрела на дочь.
Лианора спала — на полу, среди фиалок, счастливая и безмятежная.
— Она похожа на тебя, — сказала Азалия.
— На тебя, — ответил Николас. — У неё твои глаза.
— И твоя седина, — добавила она.
— Память о прошлом, — сказал он. — Чтобы не забывала, откуда мы пришли.
— Она не забудет, — сказала Азалия. — Мы расскажем ей.
— Когда вырастет, — кивнул он. — Когда поймёт.
— Она поймёт, — сказала Азалия. — Она умная.
— Как мать, — сказал он.
— Нет, — покачала она головой. — Как отец.
Он поцеловал её.
— Как мы оба, — сказал он. — Потому что она — наша.
Азалия улыбнулась.
И фиалки вокруг них зацвели ярче.
Потому что любовь победила.
Окончательно и бесповоротно.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
