Коронуй меня своим
Глава первая
Дилогия «Струна сердца»
Книга 2. Коронуй меня своим.
Лив Зандер
Copyright © 2026 Liv Zander
Оформление глав: PixelFuseStudios
Все права защищены.
Данная книга является художественным вымыслом. Имена, персонажи, места и события являются плодом воображения автора или используются фиктивно. Любое сходство с реальными лицами, живыми или умершими, компаниями, событиями, локациями или любыми другими элементами чисто случайно.
Внимание: Данная книга предназначена для взрослой аудитории.
Перевод с английского
Настоящий перевод выполнен исключительно творческим трудом переводчика и является охраняемым объектом авторского права как производное произведение в соответствии с действующим законодательством. Перевод не является официальным и выкладывается исключительно в ознакомительных целях как фанатский. Просьба удалить файл с жесткого диска после прочтения.
Любое воспроизведение или использование текста перевода, полное или частичное, допускается только с указанием авторства переводчика и без извлечения коммерческой выгоды. Большая просьба не использовать русифицированную обложку в таких социальных сетях, как: Инстаграм, Тредс, Тик-Ток, Фейсбук1, Твиттер, Пинтерест. Также запрещена любая печать (и коммерческая, и некоммерческая), включая байндинг для личного пользования.
Переводчик — Душенька
Редактура — DariGu
Вычитка —LinX
Корректура —Дарья
Добро пожаловать на нашу свадьбу, любовь моя.
Тропы
Фэнтези дарк роман
Двойное повествование
Он влюбляется первым и сильнее
Собственнический главный герой
Проклятое королевство
Сеновал
Кинк-сайз
И жили они долго и счастливо…
Триггеры
Сцены откровенного насилия
Кровь
Чума
Элементы боди-хоррора
Откровенные сексуальные сцены
Упоминания младенческой и детской смерти
Элара

Мы пеленаем мертвецов уверенными руками, плотно сомкнув губы, а послеполуденное солнце кровавым пятном висит над дворцовым кладбищем, отбрасывая длинные, искаженные тени к разверстой земной пасти.
Мы с матушкой поднимаем короля с погребальных носилок. Это не позолоченный саркофаг и не резной гроб, достойный баллад, а просто деревянная доска на двух козлах. Ведь даже у монархов церемонии опускаются, когда гниль съедает у мира всякое желание притворяться.
Каэль легче, чем кажется при его росте и телосложении — годы жизни с проклятием высушили его изнутри. Руки матери дрожат, и эта дрожь усиливается, когда она переводит взгляд на меня, на золотые шипы, вросшие в мой череп.
— Ноги, — бросаю я, лишь бы нарушить тишину. Голос звучит хрипло, как скрежет гравия: я почти не разговаривала с тех пор, как вчера в тронном зале нарекла себя мертвой, с тех пор, как Смерть исчез в вихре теней и ярости.
— Держу, — шепчет матушка сорвавшимся голосом.
Саван закрывает лицо Каэля. Чистое полотно натянуто так туго, что проступает горбинка носа и мягкая ямка рта. Кажется неправильным, что я не могу его видеть. И еще более неправильным кажется то, что я чувствую облегчение, не видя разреза на его горле.
Я перехватываю тело под плечами, в осеннем воздухе оно остывает слишком быстро. Суставы сковала та самая неподатливость, окоченение, которое могильщики знают до боли близко — последнее упрямое нежелание плоти сгибаться.
Мы перекладываем его на ремни. Привычно. Сноровисто.
Матушка тянется к плетеной ивовой корзине у ног. Сушеные бархатцы. Яркие, оранжевые, жизнерадостные, оскорбительно мелкие цветочки. Она берет горсть и рассыпает вокруг головы, скрытой саваном. Еще одну горсть, побольше, выкладывает вдоль шеи.
Матушка смотрит на свои морщинистые руки и медленно качает головой.
— Чтобы скрыть кровь, что запеклась на волокнах.
Лепестки ложатся на место, маскируя злой красный оскал, который я вырезала у него на горле. Милость для свидетелей. Ложь самой себе. Если прикрыть рану бархатцами, можно прикинуться, что это просто сад, а не убийство.
Возможно.
Что-то стягивается между ребрами, перехватывая дыхание при каждом вдохе, а взгляд невольно ищет те впадины, где должны быть голубые глаза Каэля. Дарон лучше всех управляется с глазами. Он был бы осторожен, аккуратно поддел бы их ложками. Но вместо этого мой брат лежит в постели в западном крыле, хрипя и булькая, он слишком слаб, чтобы прийти на похороны короля.
Беспокойное шарканье заставляет меня поднять глаза от могилы. Полукругом стоят несколько человек. Два жреца в белых робах, что выглядят слишком чистыми для святых. За ними кучка придворных, которые смотрят на происходящее так, будто пришли на пьесу, смысл которой не понимают.
Впрочем, как и я.
Мисс Хэмпшир стоит поодаль, крепко сцепив руки поверх накрахмаленного передника. Она то и дело косится на корону у меня на голове. Золото впивается в кожу с терпеливой настойчивостью, заявляя свои права. Оно не съезжает, когда я наклоняюсь, не шевелится, когда я сглатываю. Оно срослось с черепом — наполовину металл, наполовину кость, пульсирующая жизнью вещица, которая поддается, только если я сама берусь за нее руками.
— Это неподобающе, — бормочет один из жрецов. Лицо у него как подошедшее тесто, а глаза нервно бегают, выискивая застывшего неподалеку дворцового стражника.
— Похоронный обряд короля не должен проводиться… новойкоролевой.
Последнее слово он выплевывает так, словно соскребает грязь с подошвы — с густым презрением и брезгливостью к женщинам, что смеют касаться дел, отведенных мужчинам.
— И все же это делает королева, — отрезаю я ровным голосом. — Мертвым плевать, чьи руки их опускают, лишь бы приземление было мягким. А никто не укладывает бережнее могильщика. От вечной работы лопатой руки немеют. Нам остается только одно — обращаться с телом осторожно.
Он вскидывается, благочестивое негодование сменяется прищуром.
— Это позор.
Матушка тяжело, со свистом выдыхает.
— Элара, — шепчет она, и голос ее тонок, как волос. — Что… что ты наделала?
Я выпрямляюсь, вытирая руки о черный траурный шелк, который мисс Хэмпшир отыскала в забытом гардеробе. Привычка. Рефлекс.
— Сделала то, что посчитала нужным.
— Это не ответ.
— Другого у меня для тебя пока нет.
— Народ будет в ярости! — вскрикивает жрец, оглядывая толпу в поисках поддержки.
— Простая могильщица с короной на голове? Это плевок в королевскую кровь. Монархия строится на традициях, а не на… не на грязи под…
— Вы слишком долго засиживаетесь в часовне, отче, — перебивает мисс Хэмпшир. Сухим, как старый пергамент, голосом она обрывает лепет жреца. — Вы забыли, как пахнут улицы.
Жрец моргает, его одутловатое лицо обмякает.
— Прошу прощения, мисс Хэмпшир?
Она поднимает голову, и гнойник над ее бровью вызывающе и мерзко поблескивает в лучах заходящего солнца.
— Королевство гниет годами. Дети едят грязь, матери поедают своих мертворожденных младенцев. — Она смотрит на меня, и ее взгляд острый, оценивающий, но не злой. — Простому люду плевать, копает ли она могилы, пока их самих в эти могилы не сбросили. Им важно лишь то, — ее голос крепнет, перекрывая свист ветра, — что появился новый правитель, способный остановить эту гниль.
Жрец открывает рот, чтобы возразить, возможно, даже процитировать писание о святости королевской крови, но натыкается взглядом на корону и замолкает. Он отступает, побежденный управляющей без пальцев и королевой с грязью под ногтями.
Я смотрю на мисс Хэмпшир, на союзницу, от которой меньше всего ждала помощи, затем киваю матери.
— Я возьму за плечи.
Матушка берется за ноги. Ее глаза расширены, блестят от непролитых слез, но челюсть привычно сжата, это значит, что у нас есть работа, и мы будем делать ее до конца. Мы беремся за ремни.
Каэль неудобен, как все мертвецы: вес тянет вниз, тело хочет вернуться в землю. Мы подходим к краю ямы, которую я выкопала утром. Почва здесь темная и жирная, вскормленная поколениями знатного тлена.
Опускаем. Ремни с шипением трутся о деревянные опоры, пока Каэль уходит в темную, черную пустоту. Этот звук я знаю лучше собственного имени. Трение веревки о кору. Глухой, неизбежный стук — тело нашло свое последнее пристанище.
Напряжение в предплечьях возвращает мне связь с реальностью, заставляя крики в голове утихнуть перед честной силой притяжения. Смерть — это просто.
Ты перестаешь дышать. Становишься тяжелым. Уходишь вниз.
В этой окончательности есть свое утешение.
На дворцовом кладбище тихо, но покоя нет. Высокие и подстриженные деревья отбрасывают длинные тонкие тени. На надгробиях высечены имена, которые когда-то значили достаточно, чтобы их резали по камню. Но гнили плевать на имена. Она пожирает всех без разбору.
В том числе и Дарона.
За оградой кладбища высятся дворцовые стены из влажного вороненого сланца и потеющего камня. В воздухе все еще висит слабый запах уксуса, которым пытаются создать видимость, будто болезнь можно оттереть.
А дальше пролегает город, припавший к земле под дымкой цвета прелой листвы. Горизонт затянут дымом от тысяч мелких костров. Голод не прекращается от того, что король умер. Гниль не берет паузу, чтобы посмотреть, кто теперь носит корону.
— Прости, — шепчу я, слова застревают в горле. Слишком тихо, чтобы окружающие услышали. Большинство из них и так уже расходятся, не замечая одинокой горячей слезы, текущей по моей щеке. — Что же мне теперь делать?
Похлопывание по спине — единственный совет, который может дать матушка перед тем, как тоже уйти.
— Пора присмотреть за братом.
Я смотрю ей вслед, взгляд цепляется за темные вены на ее шее. Если не считать этого первого признака гнили, у нее нет симптомов. Но надолго ли? Сколько дней, недель или месяцев пройдет, прежде чем гниль проступит на пальце руки? На ноге?
Когда первая лопата земли ударяет о саван, мисс Хэмпшир встает рядом. Ее черное платье накрахмалено до треска на швах, чепец низко надвинут.
— Он был хорошим человеком.
— Был ли?
Я смотрю, как земля скрывает его руку — ту самую, что сжимала мою в источнике, что дрожала у моей щеки.
— Не могу отделаться от чувства, что совсем его не знала. Совершенно.
Она качает головой, наблюдая за тем, как заполняется могила.
— Я знаю, что он был к вам привязан.
Слова ложатся мягко…
…и все равно раскалывают меня надвое.
Горло перехватывает так, что сглотнуть — все равно что протащить колючую ткань через рану. Я держу лицо — лицо королевы, лицо могильщицы, — в то время как внутри все ходит ходуном, будто колесо телеги, попавшее в глубокую выбоину.Был привязан…
Он был жестоким, упрямым и полубезумным от надежды. Он хранил свои секреты за семью замками, как в гробах — так крепко, что даже надевая корону на мою голову, не нашел сил объяснить, кем я стала. И все же… его руки дрожали, когда он касался моего лица.
Я смотрю, как земля дюйм за дюймом поглощает его, и чувствую, как меня разрывает. Одна часть меня хочет плюнуть на его могилу за то, что оставил меня в этом дерьме. Другая же хочет разрыть землю и вытрясти из него ответы.
Это неважно. Его нет, потому что мои руки сделали то, что умеют лучше всего — работу смерти.
— Что мне со всем этим делать? — Я поворачиваюсь к мисс Хэмпшир. Предвечернее солнце бьет сквозь деревья, превращая свежий земляной холм в золотистое пятно. — Он что-нибудь упоминал? Оставил инструкции? Хоть что-то?
Она качает головой, наблюдая за безмолвной, ритмичной работой слуг, за тем, как лопаты разрезают почву.
— Тем утром он пришел ко мне как одержимый, — шепчет она. — Глаза дикие. Рубашка расстегнута. Он выглядел… напуганным. И полным надежды. Велел мне готовиться к обряду, что я и сделала.
Я всматриваюсь в ее профиль. Морщины у рта кажутся глубокими каньонами тревоги.
— Вы знали, что он сделает меня королевой?
— Нет, не знала до тех пор, пока… — Она колеблется, выжидая, пока слуги унесут лопаты. — Наша лучшая надежда разрушить проклятие. Вот как он назвал вас, прежде чем послал меня готовить нож.
— Но как? — почти выдыхаю я.
— Я… я не знаю. Он ни с кем не делился мыслями, Эла… Ваше Величество, — она покорно склоняет голову. — Он держал меня в таком же неведении, как и вас. Теперь же его секреты знают только мертвецы. И гонец.
— Какой гонец? — Тот, которого я видела в покоях Каэля? Или кто-то другой? — Как его зовут? Где мне его найти?
Мисс Хэмпшир шевелит губами, словно пытается подобрать нужные слова, но ничего не выходит. Ее покалеченная рука приподнимается, культи дергаются, вминаясь в фартук, прежде чем она снова прижимает их к себе, сжимая ткань несуществующими пальцами. Когда она наконец встречается со мной взглядом, тишина оседает в моем животе тяжелым камнем.
— Значит, он просто короновал меня, не сказав ни слова…
Знакомое чувство поражения вонзается в ребра. Если я не пойму, что должна делать, проклятие продолжит пожирать королевство, а Дарон станет его следующим ужином.
— Судя по всему, этот гонец тоже может быть уже мертв.
— Возможно.
Она приседает в реверансе — натянутом, формальном жесте, который выглядит нелепо в этой обстановке, когда я стою над свежей могилой с грязью на обуви. Это попытка соблюсти приличия, отчаянное стремление к порядку в мире, рухнувшем в хаос. Затем она уходит.
Вместе со мной остается лишь тишина, опускающаяся на кладбище, когда солнце окончательно скрывается за горизонтом. Оно еще полыхает ярко-красным, яростным закатом на сером небе, пока сумерки не сгущаются и не проглатывают его целиком. Воздух холодает, пахнет сырой землей, мокрым камнем и дыханием зимы.
Я стою у могилы, пока не начинают ныть ноги, глядя на землю. Здесь мое место. Не на троне и не во дворце. Мое место среди безмолвных и мертвых, в гнили, что шепчется между надгробиями.
— Нужно покончить с ним в самом источнике, — шепчу я, и пара горячих, злых слез падает в жадную землю могилы. — Что, черт возьми, ты имел в виду?
Поднимается ветер, шурша сухими листьями. Он кружит холодный и жалящий туман у щиколоток. Ветер приносит знакомый аромат, так уместный на кладбище. Не гниль, не землю.
Гвоздики.
Спина каменеет, по коже пробегает табун мурашек, а в памяти вспыхивают обрывки. Лунный свет. Кость. Черные провалы вместо глаз. Грудь, в которой вместо сердца бьется утробный стон.
— У тебя есть скверная привычка, — раздается голос за спиной, тягучий, как масло, и холодный, как могила, — сражаться со мной так, будто я не неизбежен.
Глава вторая
Элара

Я оборачиваюсь не сразу. Даю ветру напоследок покусать щеки, а запаху развороченной земли — наполнить легкие, чтобы окончательно прийти в себя и вытеснить этот внезапный, приторный аромат похоронных цветов. Когда я наконец поворачиваюсь, он уже стоит, прислонившись к корявому стволу дерева.
Не Смерть. Вейл.
Сумерки подчеркивают резкую линию его челюсти, выделяя напряженное движение мышц. Скрестив руки на груди, облаченной в темно-синий бархат, он выглядит в точности так же, как в тот день, когда впервые ступил на наше семейное кладбище: высокомерный, безупречно ухоженный и раздражающе красивый.
Разрушительный фасад.
— Вижу, ты принарядился по случаю, — бросаю я. — Костюмчик в плечах не жмет?
Зеленые глаза Вейла слегка сужаются, глядя на угасающий свет на горизонте, а затем находят мой взгляд.
— Я предпочитаю облик, который не ввергает смертных в безумный крик. Это упрощает… беседу.
Я отхожу от свежей могилы, подол траурного платья тяжело волочится по заиндевевшей траве.
— К чему эти хлопоты? Я видела, что скрывается под шелком.
— Осмелюсь предположить, ты не просто видела. — Его губы дергаются. Не то улыбка, не то оскал. — Ты это еще и… чувствовала.
Я не вздрагиваю.
Отказываю ему в этой реакции.
Но память плевала на мой отказ. Она ползет вверх по ногам, и призрачный холод оседает на бедрах там, где лежали его руки. Я вспоминаю блеск костей, конструкцию из них и тлена, что входила в меня с мучительным наслаждением.
Я заталкиваю эту мысль в тот темный уголок, где храню и свои крики.
— Одним поводом меньше продолжать этот спектакль, — говорю я. — Как мне называть тебя теперь? Бог Смерть? Или просто Смерть?
— Меня вполне устраивает просто«Вейл».
— Еще бы, — цежу я, показывая рукой на его слишком блестящие черные кудри и чересчур идеальное лицо. — Почему бы не убрать все это, а? Почему бы не показать истинный облик?
Он пробегает по мне взглядом. Не так, как мужчина осматривает женщину, а как ученый оценивает задачу. Однако на моих губах он задерживается чуть дольше положенного, возможно, замечает легкую дрожь, и только потом переводит взгляд к могильному холмику.
— Считай, — наконец говорит он, — что того, как ты кричала, бежала, дрожала и пряталась под столом, вполне достаточно.
Под воротником вспыхивает острый и обжигающий жар, испаряя остатки холода. Я ненавижу его за то, что он видел меня такой жалкой, перепуганной девчонкой, прячущейся от того самого, что я всю жизнь привыкла зарывать в землю.
— Мне до смерти надоели эти гребаные маски, — я делаю шаг к нему, заставляя его отвлечься от грязи и посмотреть на меня. — Сделай это. Отбрось спектакль. Если мы собираемся говорить, я хочу говорить с тем существом, что создало проклятие на моей голове, а не с милой марионеткой, которую оно использовало для соблазнения.
— Для соблазнения? — Он отталкивается от дерева, двигаясь с той текучей, уверенной грацией, которая выдает хищника, какой бы изысканный бархат его ни облегал. — Насколько я помню, Элара, ты сама пришла ко мне, — его голос падает, теряя налет вежливости и становясь мрачнее. — Ты пришла в мои покои, — шепчет он, останавливаясь в паре дюймов от меня. — Ты прижала эти маленькие ручки могильщицы к моей груди и практическиумолялапогубить тебя.
Дыхание сбивается, что звучит предательски громко в тишине кладбища, но я стою на месте, подавляя инстинкт, велящий бежать.
— Я пришла за наставлением.
— Ты сама-то в это веришь? — Медленная, порочная улыбка трогает его губы. Он протягивает руку и пальцем очерчивает линию моей челюсти. — Не переписывай историю только потому, что боишься чернил, маленькая королева. Я помню, как твой пульс бился о мои губы. Помню, как ты теряла над собой контроль, — он наклоняет голову, его губы замирают у моего уха, а дыхание ощущается прохладным шепотом на коже. — Я помню, какие звуки ты издавала, когда кончала на моем члене.
Колени слабеют. Его тепло… или холод, притворяющийся теплом, проникает в меня. Вспышки воспоминаний бьют, словно физически: скольжение падающего шелка, изгиб спины, гортанный стон, который я издала, когда он заполнил меня.
— Хватит, — шепчу я.
Это не приказ. Это мольба.
И он ее игнорирует. Его большой палец касается впадинки на шее, нащупывая бешеный пульс.
— Если уж на то пошло, это ты соблазнила меня своим… вопиющим пренебрежением, — он перехватывает мое запястье и подносит ладонь к губам. Его рот касается мозолей, набитых лопатой с утра. — Ты движешься в картине моего существования с такой легкостью. Стоишь в центре моих владений, среди червей и разложения, и выглядишь так пугающе, таксовершеннопо-домашнему.
Напряжение натягивается до предела, меня тянет к нему, а тело обдает непростительной дрожью. Пока мой взгляд не соскальзывает за его плечо. На холмик земли.
Дрожь сменяется смертным холодом.
Я хватаю его за запястье с силой женщины, которая привыкла таскать трупы, и рывком отбрасываю его руку.
— Ты ошибаешься.
Он моргает, и соблазнительный туман в его глазах рассеивается.
— Разве?
— Когда я пришла к тебе, я пришла кВейлу, — шиплю я. — Потому что я хотела чего угодно, лишь бы это не было смертью, — я роняю его руку так, как бросают покойника. — Не принимай мое отчаяние за желание, ты, лживое, коварноечудовище.
Температура падает мгновенно, иней с тихимзвономрасцветает на траве под ногами. Изгиб его губ складывается в линию настолько тонкую, что она почти невидима. В его глазах мелькает нечто поразительно человеческое, прежде чем его поглощает бездонная ярость.
— Говорит величайшая лгунья из всех. — Голос его тяжелеет, теряя человеческий ритм, и отдается в моих ребрах с беспощадной силой. — Давай-ка закончим этот фарс. Просто скажи, чего ты требуешь.
Чего я требую от него? С чего он взял, что у меня есть рычаги давления…
— Что?
— О, прошу тебя. Ты и Каэль? Какое представление! — Хрупкий смешок вырывается у него, пугающе озадаченный. — Из чистого любопытства: в какой момент вы решили сговориться против меня, м?
Слова звучат почти буднично. Пока его рука не взлетает вверх, зарываясь в мои волосы у самых корней и дергая голову назад так, что боль пронзает кожу.
— Это случилось, пока я разбирался с той глупой деревенской девчонкой? Он нашептывал обещания спасти твоего брата, если ты раздвинешь ноги, как послушная шлюшка, и дашь Смерти трахнуть тебя?
Я морщусь, собираясь возразить, но его вторая рука сжимает мой подбородок, заставляя смотреть на него.
— А занавес… О, какой занавес! — кричит он. — Истинный гений театральщины. Это была идея Каэля, верно?
Он смеется резким, лишенным веселья лаем.
— Если подумать, вы, должно быть, спланировали это в ночь после того, как я оставил тебя, дрожащую, под столом. О, как хитро. Я ушел по твоему требованию, а ты…
Он замолкает, лицо его искажается, сквозь напускное безразличие прорывается нечто уродливое и неприкрытое.
— Ты побежала прямо к нему, а я снова остался в дураках.
На мгновение я просто застываю, пока разум до боли вгрызается в эхо его слов.Если проиграет…— доносится голос из нашего прошлого, —Смерть исполнит желание короля.
Внутри меня что-то оживает, смысл этих слов встает на место с той же холодной уверенностью, с какой окоченение сковывает кости. Ну конечно! Для него это выглядело как отрепетированная сцена: Каэль коронует меня, сует нож в руку, рассчитывает время удара, пока Вейл отстает на шаг.
Учитывая весь хаос, случившийся после оранжереи, он убежден, что мы с Каэлем все это время были заодно. Что мы обвели его вокруг пальца.
Что я одурачила Смерть.
Это неправда. Совсем. Если уж на то пошло, я знала не больше него, но я не настолько глупа, чтобы в этом признаваться. Если унижение Смерти дает мне право на желание, я им воспользуюсь, черт возьми!
Я перестаю сопротивляться его хватке, перестаю дрожать. Позволяю холодному спокойствию могильщицы застыть на лице — тому самому, которое я храню, когда скорбящие кричат на меня из-за вещей, которые я не в силах изменить.
— Долго же до тебя доходило, — говорю я.
Вейл замирает и отпускает меня. Гневная тирада обрывается в горле, зрачки расширяются, он ищет на моем лице ложь, но находит лишь твердую поверхность моей решимости.
Затем он усмехается, и последние лучи заката отражаются в его черных кудрях. Он запускает в них руку — жест слишком человеческий — и снова смотрит на горизонт, прежде чем вернуть взгляд ко мне.
— Я не понимал, чему становлюсь свидетелем, до того самого момента, как ты вскрыла ему горло. — Его челюсть ходит ходуном, мышцы туго перекатываются под кожей. — Мужчине непросто признать, что его выставили дураком, но для меня это особенное унижение, ведь законы, связывающие меня, не позволяют моей глупости остаться неоплаченной.
Наклонив голову, он придвигается ближе. Его глаза на короткое мгновение задерживаются на моих губах, прежде чем встретиться с моими глазами.
— Чего же ты требуешь от меня, Элара?
— Как ты можешь не знать?
Мое желание не требует раздумий, а возбуждение, растущее в груди, служит мне компасом.
— Сними проклятие. Уничтожь корону и забери свою чертову сердечную струну обратно.
— Отказано. — Слово вылетает мгновенно.
— Что?
Надежда в груди замирает, съеживаясь под давлением судорожного вдоха.
— Ты только что сказал…
— Корона существует благодаря желанию — желанию давно забытого короля, защищенному законами, которые смертным постичь не под силу.
Вейл вторгается в пространство, которое я пытаюсь защитить, его близость давит, как удушливый груз.
— Ты правда думала, что все будет так просто? Что можно одним вздохом отменить долги столетий?
Он склоняет голову, его губы касаются края моего уха, а голос звучит издевательской лаской:
— Я не могу исполнить желание, которое прямо противоречит прежнему обету.
Грудь сдавливает, надежда, вспыхнувшая секунды назад, рассыпается в прах. Мне хочется влепить ему пощечину, колотить кулаками по этому бархатному пальто, но я заставляю себя держать руки по швам. Слепой гнев бесполезен.
Думай, Элара. Думай.
Чего мне требовать?
— Интересно, — мурлычет он, прищуриваясь, словно пытаясь прочесть мысли внутри моего черепа. — Я ожидал быстрого, расчетливого требования, так идеально подготовленного покойным королем Каэлем. Или, возможно, он был так занят интригами, что забыл сказать тебе, что должно быть дальше?
Пульс стучит в ушах, но я не позволяю ему выдать мое неведение. Я могла бы попросить вернуть здоровье Дарону. Чтобы его легкие очистились. Чтобы румянец вернулся на щеки. Еще несколько недель назад это было бы моим единственным желанием. Но это было до того, как матушка приехала во дворец с темно-фиолетовыми венами, до того, как гниль безмолвно расползлась под ее кожей…
— Тик-так, Элара. — Рука Вейла скользит по моему предплечью, его большой палец отстукивает ритм по вене, выдающей мою растущую панику. — Ночь близко. Даже у меня нет всей вечности, чтобы ждать, пока ты решишься.
— Не смей меня торопить, — огрызаюсь я, вырывая руку. — Могу ли я… могу ли я потребовать, чтобы мои родные выздоровели?
Что-то в его позе меняется, будто ушло напряжение, которого я даже не замечала, пока оно не испарилось. Уголок его рта ползет вверх, но не в улыбке, а в выражении высшей, оскорбительной жалости.
Будто… будто я задала не тот вопрос.
— С тем же успехом ты могла бы просить здоровья для всего королевства, а это противоречит тому, что требует эта великолепная корона взамен на свое существование, — он делает еще шаг, и мне приходится запрокинуть голову, чтобы встретиться с ним взглядом. — Но я сделаю уступку для своейвозлюбленной, — воркует он. — Дарон или мать?
С весельем в глазах он наблюдает, как в моей голове крутятся шестеренки.
— Выбирай, и я исцелю его или ее, — он убирает прядь волос с моего лба, задерживая касание. — Но только один раз.
Только один раз…
Потому что гниль никуда не денется и может снова вцепиться в мою семью. Дарон может проснуться здоровым завтра, но снова увянуть к следующему урожаю, а я потрачу свой единственный козырь на временную повязку для вечной раны.
— У меня есть и другие дела, знаешь ли, — шепчет он. — Люди мрут толпами. Твое промедление мешает мне присматривать за душами, которые копятся в очереди.
Большим пальцем он проводит по моей нижней губе, медленно и интимно, но мое дыхание сбивается лишь тогда, когда он резко наклоняется к моему лицу. На долю секунды кажется, что он собирается меня поцеловать, но в последний момент он отстраняется и, тихо усмехнувшись, прижимается губами к моему уху.
— Пять… четыре… три…
Дурацкий отсчет оттачивает мой разум, как точильный камень. Он пытается меня запутать. Поторопить. Пытается заставить совершить ошибку.
Горло сжимается.
Я не могу отменить проклятие желанием. Здоровье семьи — слишком зыбкая просьба. Я заперта в клетке не мною писаных правил, играю в игру, правил которой не знаю. Каэль не оставил мне ничего: ни инструкций, ни советов.
Что бы он ни задумал, чтобы разрушить это проклятие, он унес это с собой в могилу. И что мне делать? Взять все в свои руки? Ждать гонца, который может никогда не появиться?
Мой взгляд цепляется за холм свежей, влажной земли. Каэль что-то знал. Что-то, что могло сломать это проклятие. Если бы у меня было пять минут… всего пять минут, чтобы вырвать из него правду…
Я поднимаю глаза, встречая самодовольный, выжидающий взгляд Вейла.
— Ты можешь вернуть его?
Ухмылка сползает с лица Вейла. Он моргает, его расслабленная поза сменяется чем-то жестким и ужасающим.
— Вернуть его? — медленно повторяет он.
— Каэля, — уточняю я, и голос дрожит, но крепнет. — В твоей ли власти воскресить его?
Он смотрит на могилу, затем на меня. Выражение его лица становится пугающим. Неприятным.
— Ты хочешь, чтобыонвернулся? — Его голос сочится презрением, а под ним несется поток обжигающего жара. — Зачем тебе снова видеть его дышащим?
На это нельзя ответить честно, не выдав, что вся сделка строится на лжи.
— Мои причины касаются только меня. Уверена, их оглашение не является обязательным условием для оплаты долга.
Симфония хрупкого треска эхом разносится по кладбищу — трава под нами становится призрачно-белой. Иней не просто покрывает стебли, он их замуровывает. Холод прошивает подошвы сапог, впиваясь в кожу жгучим онемением.
Прежде чем я успеваю отшатнуться, руки Вейла взлетают и обхватывают мое лицо. Хватка беспощадна, его ладони давят на щеки с силой и окончательностью захлопывающейся крышки гроба, запирая меня в холоде наедине с ним. Он прижимается своим лбом к моему — контакт обжигает льдом, — а его глаза всматриваются в мои с пугающей, надломленной интенсивностью.
— Жалкая. — Ярость в его голосе режет воздух, как ледяная крупа. — Ты стоишь перед Смертью, тебе причитается желание, способное опрокинуть саму судьбу, и ты просишь вернутьего? — его глаза темнеют. — Он был твоим любовником, Элара? Ты позволяла ему трогать тебя после того, как отказала мне, а? Поэтому ты рыдала на его могиле? Его смерть разбила твое глупое смертное сердце? — он давит так, что плоть вжимается в зубы. — Ты любишь его?! — ревет он, и звук вибрирует в самих подошвах. — Ты стоишь перед богом и тоскуешь по гниющей плоти человека?
Страх пронзает меня так сильно, что легкие ходят ходуном, заглатывая воздух судорожными рывками. На миг я превращаюсь в дышащий скелет, зажатый в его руках, сердце мое колотится по его ладоням, а голова идет кругом от смятения.
То, как его пальцы впиваются в кожу, это дикое, раненое обвинение, то, как чернеют его глаза в лунном свете от неприкрытого чувства собственности… все это — не реакция обманутого бога.
Это ревность отвергнутого любовника.
Нет, невозможно. Он не умеет любить. У него нет сердца, чтобы его отдавать, и, судя по всему, нет желания возвращать струну. Так что, чем бы это ни было, это не нежность.
Это высокомерие. Чувство собственности.
Это властность, которой он пытается заставить меня съежиться, пытается меня контролировать. И будь я проклята, если позволю его уязвленной гордости меня запугать.
Я задираю подбородок, преодолевая его хватку, заставляю воздух вернуться в грудь и встречаю его взгляд.
— Ты можешь его вернуть или нет?
Одно мгновение он просто смотрит на меня широко раскрытыми глазами, словно мой вопрос смог ранить даже бога. Две секунды. Три. Давление его рук усиливается так, что ноют зубы. Затем, словно осознав, что делает, что он показывает, его хватка разрывается.
Он убирает руки.
Холод врывается туда, где были его ладони, и я жадно, судорожно вдыхаю, обжигая горло. Вейл резко отворачивается, плечи под бархатом напряжены, будто вид моего лица внезапно стал для него невыносимым, лишая последних капель самообладания. Он запускает руку в кудри. Поправляет манжеты. Смотрит сквозь надгробия в никуда.
Когда он наконец заговаривает, его голос лишен эмоций, это скорее выхолощенное эхо того человека, который только что орал мне в лицо.
— Нет.
— Нет?
Он не смотрит на меня. Его взгляд прикован к полоске лунного света, разрезающей обледенелую траву прямо у его сапога.
— Даже если бы я был склонен пойти на такое расточительство… Каэль остыл уже несколько часов назад. Он мертв слишком долго.
Сердце совершает яростный кувырок.Слишком долго.Ноне невозможно.Я делаю шаг к нему, не в силах сдержаться.
— Но это значит… — я замолкаю, мысли лихорадочно сменяют друг друга. — Значит, это возможно? Ты можешь кого-то вернуть?
Он не отвечает. Он даже не признает существования вопроса. Просто поворачивается. Лицо разгладилось, превратившись в странную пустую маску, а былая ярость погребена под слоями древнего, непроницаемого льда.
— Каково твое желание, Элара? — спрашивает он отрывисто и холодно, будто только что не сжимал мое лицо с криком. — Выбирай. Сейчас же.
Требование повисает в воздухе, как занесенный клинок, но в голове у меня вихрь. Каждое желание, которое я придумываю — здоровье, богатство, власть — кажется ошибкой, а я боюсь ошибиться.
Мое молчание, кажется, нервирует его. Раздраженный, он переминается с ноги на ногу. Его сапоги хрустят по замерзшей траве: шаг влево, шаг вправо. Он ходит из стороны в сторону.
Нет, не просто ходит.
Уклоняется.
Облака наверху редеют, рваные лоскуты открывают сияющий лик луны, и серебряные лучи начинают пронзать кладбищенский свод, словно копья.
В животе что-то переворачивается. Ранее он отказался показать мне свой истинный облик, а теперь лунный свет медленно лишает его этой защиты. Не знаю почему, то ли из-за стыда, то ли из-за гордости, то ли из-за чего-то еще, но это даст мне время.
Я просто ничего не делаю.
Стою и жду.
— Не вижу здесь никакой сложности, — огрызается Вейл, вибрация его разочарования трещит в воздухе между нами. Он поднимает руку, наставляя палец мне в лицо, чтобы подкрепить приказ. — Говори, Элара, или я вырву слова из твоего…
Поднимается ветер, срывая с луны последний клочок облака. Серебряный луч бьет его прямо посреди угрозы. Свет падает на его вытянутую руку, и иллюзия не просто колеблется, она испаряется. Изящные пальцы растворяются, превращаясь в сухожилия и кости.
Он замирает.
Вейл смотрит на свою руку, на коготь, торчащий из роскошного бархатного манжета, костлявый и жуткий на фоне ночи.
Он отдергивает руку, словно обжегся, прижимая ее к груди.
— В другой раз, маленькая королева.
Вейл разворачивается на каблуках, бархатное пальто словно теряет плотность, тая в окружающем сумраке. Тени закручиваются у его сапог, поднимаясь дымом и проплетаясь сквозь его фигуру, пока он не превращается в чернильное пятно на фоне ночи. Он исчезает окончательно, оставляя меня одну в тишине и ледяной темноте.
Глава третья
Элара

Дарон дышит так, словно ему в легкие залили мыльную воду и забыли ее откачать. Каждый вдох — влажный хрип, каждый выдох — тонкий, изнуренный хлопок. Под одеялом проступают ребра, похожие на клетку, которая из последних сил удерживает жизнь.
Я сижу на краю кровати и делаю вид, будто влажная тряпка, которую я прижимаю к его лбу, хоть чем-то помогает. Мы оба знаем, что это не так.
— Потерпи еще немного.
Как долго? Понятия не имею. Недели? Месяцы? Каждый раз, когда я, кажется, делаю шаг к тому, чтобы разрушить это проклятие, судьба отнимает дни жизни у моего брата и превращает их в новые преграды для меня.
Чего мне потребовать от Смерти?
— Королева метел… — Дарон с трудом открывает глаза. — От тебя пахнет… землей.
— Пришлось повозиться.
Он пытается улыбнуться, но замирает. Его глаза цепляются за золото, окаймляющее мой лоб, а затем снова исчезают за восково-бледной кожей век.
— Теперь ты всегда в этой штуке.
Корона на голове едва заметно гудит, будто ей нравится, когда о ней упоминают. Она впивается в пробор как вечное напоминание о том, что как бы я ни сидела, как бы ни лежала, я намертво прикреплена к этому дерьму.
Я могла бы отдать ее Дарону.
Короновать его.
Эта мысль грызет меня изнутри со вчерашней ночи, со встречи со Смертью на кладбище. Если я надену эту вещь ему на голову? Вложу нож в руку? Если он перережет мне горло и окропит корону моей кровью одним быстрым, глубоким ударом?
Эта идея настолько соблазнительная, что на вкус почти как надежда. Но Дарон морщится, его веки с синими прожилками дрожат, пытаясь приоткрыться, и снова опускаются от боли.
Если он едва находит силы поднять веки, каковы шансы, что он сможет поднять нож? К тому же мне нельзя помогать с обрядом, это я помню из слов Каэля, а значит, эта затея бесполезна, как и все остальные. Разве что потребовать у Смерти вернуть ему здоровье?
Но тогда матушка продолжит гнить, и желание будет потрачено впустую. А если поменяться ролями? Сделать королевой маму и попросить здоровья для Дарона? Но тогда мы вернемся к тому, что Дарон может заболеть снова.
Руки становятся такими тяжелыми, что начинают ныть плечи. Как ни крути, верного решения нет. К тому же все это идет вразрез с тем, чего хотел Каэль… что бы это, черт возьми, ни было.
— Элара?
Я вздрагиваю, отгоняя мысли о самоубийстве.
— Я здесь, Дарон. Прямо здесь.
Он пытается повернуть голову, от усилия его губы кривятся.
— Чешется, — хрипит он. — Не могу… достать.
— Где? Где чешется?
— За… ухом.
Он пробует поднять руку. Я смотрю, затаив дыхание, как дрожит его запястье. Сухожилия напрягаются, костяшки белеют от натуги, но ладонь приподнимается над матрасом лишь на долю дюйма, прежде чем гравитация возвращает ее назад с тяжелым, безжизненнымстуком.
Меня пробирает озноб.
Нет, он не справится.
— Я сама, — шепчу я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Дай посмотрю.
Я наклоняюсь, осторожно отводя в сторону его влажные от пота волосы. Кожа за ухом воспалена, она темная, яростно-пурпурная. Я слегка касаюсь ее влажной тканью, желая унять зуд, но в тот момент, когда материя соприкасается с телом, кожа сдвигается.
Нет. Она сползает.
Слой влажной серой плоти ошметком остается на льне, обнажая под собой сырое, сочащееся мясо. Гниль больше не сидит только в легких, она проедает себе путь наружу.
— Просто кожа шелушится.
Желудок мучительно сжимается. Я сглатываю подступившую желчь. Трясущейся рукой я швыряю тряпку на пол.
— Мне нужно… нужно принести мазь из окопника. Она в лазарете, я быстро.
Дарон лишь хмыкает.
Я вскакиваю, прежде чем тошнота станет невыносимой, и спешу прочь из покоев. Этим утром в коридоре тихо. В настенном бра мерцает огонь, бросая тусклый свет на мою юбку. Я торопливо иду по ковровой дорожке мимо дверей, ниш, снова дверей. Как только обработаю рану Дарона, нужно будет проверить матушку, посмотреть, не…
Чья-то ладонь зажимает мне рот — жестко, грубо, подавляя крик еще в зародыше. Рука, твердая как сталь, обхватывает талию. Одним резким рывком, от которого из легких выбивает воздух, меня затаскивают в нишу за гобеленами, в тень.
Сердце колотится, я брыкаюсь.
— М-м-м!
Пятками бью в чужие голени.
Ногтями цепляюсь в кожаную верхнюю одежду.
— Тише, Ваше Величество, — шипит хриплый, настойчивый голос мне в самое ухо, и рука на моих губах сжимается так, что зубы едва не крошатся. — Тише, иначе Каэль погиб ни за что.
Мужчина тащит меня спиной вперед через узкую дверь в темноту, пахнущую плесенью и старым камнем. Дверь захлопывается прямо перед моим носом. Ноги путаются —клац-клац-клац,— топая по винтовой каменной лестнице. Ниже. Еще ниже.
Черная и абсолютная тьма давит на глаза, вонь уксуса сменяется запахом ржавчины и сырой земли. Наконец человек останавливается и отпускает меня.
Удар кремня. Шипение искр.
— Ты еще кто такой, черт возьми?! — Я отскакиваю, вжимаясь спиной в сырую каменную стену, пальцы впиваются в цемент под шипение оживающего факела.
— Что тебе от меня нужно?
— Пожалуйста, Ваше Величество, тише.
Он подносит факел ближе, давая пламени осветить густые брови, взмокший лоб и коротко стриженные волосы цвета дорожной грязи. На нем походная кожаная куртка, вся в пятнах.
— Я тебя знаю. — Не по имени. По памяти. — Ты гонец. Тот самый, что был в покоях Каэля в тот день.
— Нам нельзя здесь оставаться.
С факелом в одной руке, он перехватывает меня за предплечье другой, увлекая за собой по скользкому камню.
— Идите, Ваше Величество. Идите со мной.
— Что? Зачем? Что ты… — Камень под ногами уходит в сторону, я спотыкаюсь о валун, взмахнув рукой для равновесия, и где-то в темноте пищит крыса.
— Куда мы идем?
— Никуда, но нам нужно оставаться в движении.
— Почему?
— Неподвижность — как колокол, который Смерть не может не услышать, — бросает он через плечо, не замедляя шага, пока ведет меня мимо холодных стен погреба, бочек и груд камней, осыпавшихся с потолка.
— Суть могилы — в покое. Если мы задержимся, он скорее нас учует.
Сама убежденность в его голосе и ощутимый ужас, пропитывающий слова, заставляют мои ноги идти быстрее, прежде чем разум успевает понять.
— Почему Каэль короновал меня? Что я должна делать? Он сказал, что ты придешь. Сказал, что ты все объяснишь.
— Я бы нашел вас быстрее, но не мог рисковать: Смерть не должен был раскрыть меня первым. — Он резко сворачивает влево, в просторное помещение, пахнущее старым вином. — Как единственный доверенный человек Каэля, я замешан в попытке снять это гребаное проклятие, и Смерть выпытал бы из меня эти знания, если бы узнал, кто я. Меня зовут Корвин, Корвин Хейл.
— Снять проклятие? Как? — спрашиваю я, пригибаясь под низкой аркой. — Ничего не сходится!
— Тш-ш… — Корвин косится через плечо на мою корону, и в его взгляде мелькает нечто мрачное. — Он не лгал… Она правда прижилась, — бормочет он, словно про себя. — Вы первая королева, что носит эту корону дольше нескольких секунд, знаете ли. Первичное толкование было другим: несын, анаследник. Некороль, аправитель. Жрецы переписали тексты, заменили супруга на невесту и закрепили это в традициях, чтобы проклятие передавалось только по мужской линии.
Первичное толкование. Я поднимаю руку, касаясь холодного металла короны.
— Каэль обнаружил подлог.
— В тот день, когда вы перерезали ему горло, один из его голубей принес мне записку. Написана в спешке, едва разборчиво, в ней он требовал, чтобы я нашел вас. Сказал, вы упоминали, что родословная и так нечиста, и он тоже нашел тому доказательства, — он усмехается. — Поверить не могу, что мы целый год потратили на поиски какой-то дальней кузины в двенадцатом колене.
— Деревенская девчонка.
— Она самая.
Он нервно оглядывается на тени, сгущающиеся между пустыми винными стеллажами.
— Каэль верил, что ее коронация наконец проложит путь к снятию проклятия, — он качает головой, возобновляя лихорадочный бег. — Я был неосторожен. Слишком долго оставался на одном месте.
Горло сжимается.
— Что с ней случилось?
— Кто знает? Когда я вернулся с припасами… дом обратился в лед. Просто лед. Она исчезла, — он пожимает плечами. — Теперь это неважно. Уничтожение этой дьявольской короны — задача для королевы. Для вас.
Я спотыкаюсь о неровную плиту пола, первые капли пота выступают на затылке.
— Как?
Мы сворачиваем в коридор, пахнущий мокрым железом и застарелой мочой. Его шаги замедляются, он хмуро оглядывается на меня.
— В записке еще говорилось, будто он думает, что Смерть взял вас в любовницы. Это правда?
Я замираю, и мы оба замедляемся. Жар заливает шею, одинокая капля пота скатывается по позвоночнику.
— Это… правда.
Корвин останавливается как вкопанный. Мгновение слышно лишь, как где-то в темноте капает вода и вырывается мой тяжелый, прерывистый выдох. Он впивается в меня острым, неверящим взглядом.
— Святые…
Это даже не шепот, а едва слышный смешок.
— Даже слухи такие не ходят. За тысячу лет легенд не было ни единого слова о том, чтобы Смерть брал себе любовницу. Он одинок. Редко касается живых, если только не пришло время забирать их.
От стыда сдавливает горло, жаркие воспоминания о нагом теле Вейла вспыхивают в голове, как старый синяк, на который сильно надавили, но их заглушает более острое желание.
— Мне говорили то же самое, но я все равно, черт возьми, не знаю, что с этим делать. Что это меняет? На мне все еще проклятая корона. Мой брат все еще гниет.
— Когда Каэль надел эту проклятую корону вам на голову, он сменил должника наженщину, — говорит он, и его взгляд уносится куда-то в пустоту за моей спиной, а затем снова возвращается к моему лицу, и пламя факела зажигает золотистые искры в его карих глазах. — Теперь проклятие несет любовница Смерти, и…
Он вздрагивает, глаза лихорадочно мечутся к блестящему пятну влаги на стене. Тонкая белая корка инея выползает из-под мокрого пятна, разбегаясь по раствору нежными венами. Пламя факела дергается, клонясь в сторону, словно кто-то выдохнул в темноте. Резкий и внезапный холод скользит под юбки, но не от пола, а из самого воздуха, прошивая шерсть и кожу до тех пор, пока в коленях не начинает покалывать, а зубы не грозят застучать. И тут я чувствую запах.
Гвоздики.
— Нам пора, — Корвин снова впивается пальцами в мое предплечье. — Мы слишком долго стояли.
Он дергает меня вперед, теперь быстрее, заставляя пробежать несколько шагов, пока я не ловлю ритм. Мы проходим мимо ржавых решеток, тянущихся по одну сторону — тюремные камеры, чьи двери распахнуты, как разинутые рты. На одной двери висит почерневшая от времени цепь.
— Корона — это магическое обязательство, требующее уплаты долга, — пыхтит он, увлекая меня к лестнице, уходящей вверх, откуда льется тусклый свет.
— Но что произойдет, если накормить проклятие кровью ростовщика?
Запах Смерти слегка ослабевает, а может, это просто жжение в легких обманывает меня.
— Я не понимаю, — говорю я, задыхаясь. — Ты хочешь, чтобы я скормила короне кровь Смерти?
— Не только это, нужно завершить весь обряд. Живее.
Он заходит мне за спину, отпускает руку и подталкивает в поясницу, загоняя на узкую спираль лестницы, будто мое тело — единственная преграда, которую он может захлопнуть между нами и тем, от чего мы бежим.
— Сюда, Ваше Величество!
Каменные ступени под моими подошвами потеют сильнее, чем мои подмышки, — они влажные и теплые. С каждым поворотом воздух густеет: меньше мочи и железа, больше влажного жара, как от дыхания под стеклом. По лицу бьет сырой порыв, пахнущий перегноем и чем-то сладковатым. Смола. Листья. Растущая жизнь.
Свет факела гаснет позади, а сверху обрушивается бледная, внезапная яркость — настолько резкая, что я зажмуриваюсь из-за рези в глазах, пока зрачки пытаются привыкнуть. Мелькает зелень, желтые пятнистые листья, цепляющиеся за жизнь, почерневшие стебли, переплетение ветвей, скребущих по железным шпалерам. Под каблуком крошится земля. Дыхание перехватывает. Стекло сияет. Конденсат течет каплями. Где мы?..
Я щурусь, глядя на свет, и желудок переворачивается.
— Это что…
— Оранжерея королевы Маэрин, да. Ваше Величество… — он делает шаг вперед и глубоко вдыхает, так что грудь вздымается. Его глаза на миг косятся на стекла наверху — там слишком много света, мы слишком на виду, — а затем возвращаются ко мне. Он трет небритую челюсть, слова вылетают неохотно, будто против воли. — Если… если у него есть тело, значит, есть и кровь. Если есть кровь, ее можно пролить. И если эта кровь коснется короны, пока вы связаны обрядом… петля замкнется. Проклятие разлетится вдребезги.
Слова бьют наотмашь.
— Обрядом? Но как…
— Коронация, — выпаливает он. — Сделать Смерть своим супругом — наша единственная надежда. Ваше Величество, вы должны… должны… — еще один глубокий вдох. — Вы должны обвенчаться с ним. Разделить с ним ложе. Короновать его. А затем перерезать ему горло и окропить золото его кровью.
Неожиданный лающий смех вырывается из моего горла — резкий, истеричный, он отскакивает от витража. Голова идет кругом, запах сырой земли и сочной зелени внезапно становится приторно-густым, вызывая тошноту. Я пячусь и натыкаюсь на верстак с такой силой, что расставленные на нем глиняные горшки начинают дребезжать.
— Обвенчаться с ним? Переспать? —Снова?— Надеть корону на голову бога, а потом перерезать ему глотку?
Чудовищный, заоблачный абсурд заставляет мир пошатнуться, запотевшее стекло над головой кружится в калейдоскопе серого неба и гниющих листьев.
— Это же безумие, — выдыхаю я.
Корвин смотрит на меня не мигая.
— Каэль был уверен. Он годы провел, разворачивая свитки, разыскивая тайные толкования, чтобы добраться до корней этого проклятия.
Я вцепляюсь в неотесанное дерево верстака, чтобы просто не упасть, пытаясь передышать волну тошноты, грозящую выплеснуть мой скудный завтрак.
— Это слишком. Это чересчур…
Взгляд Корвина устремляется мимо меня, на стекла наверху, на плывущий серый свет, на дрожащий конденсат, будто сама оранжерея начала подслушивать.
— Он хочет вас. Это рычаг. Воспользуйтесь этим, — говорит он. — Мне пора.
— Что? — я сжимаю край верстака до побеления костяшек. — Ты не можешь просто вывалить на меня ворох невыполнимых задач и свалить!
— В моей голове слишком много информации, которую из меня могут выпытать. Чем меньше мы будем казаться знающими, тем меньше угрозы он почувствует, — бросает он через плечо, сапоги его шуршат по влажной почве, когда он проталкивается сквозь шпалеру2. — Больше я ничего не могу сделать.
— Он и так знает, что затевал Каэль, иначе не избавился бы от той девчонки! — я бросаюсь за ним, едва не падая, юбка цепляется за колючую ветку. — Как мне, по-твоему, всего этого добиться?
— Тем же способом, каким вы умудрились соблазнить Смерть, — он доходит до участка стены, заросшего плющом настолько густо, что тот кажется гниющим занавесом, запускает в него пальцы и рывком отводит в сторону. За ним открывается узкая дверь, окованная железом.
— Если нужно, сверяйтесь с писаниями.
— При моей коронации он был в ярости. — Дыхание стало слишком частым, затягивая тяжелое тепло в и без того измученные легкие. — Вчера ночью он кричал мне прямо в лицо, рычал… так что, смею предположить, он меня ненавидит!
— Его ненависть — не самое большое препятствие, — бросает он охрипшим от спешки голосом и нашаривает связку ключей на поясе. — А вот ваше препятствие куда серьезнее.
Эти слова оседают в моем желудке прежде, чем я успеваю их осознать, мысли в голове все еще зациклены на «обвенчаться, переспать, короновать, прирезать».
— Мое?
Он с трудом вставляет ключ в старый замок, и дверь со скрежетом открывается, сопротивляясь ржавчине.
— Любовь. Вы должны его полюбить.
Снова резкий смех вырывается из меня — скорее выдох, чем звук.
— Невозможно.
Он протискивается в щель.
— Удачи, моя королева.
— Корвин…
Дверь с воем захлопывается.
Занавес из плюща задергивается.
Долгое время я не шевелюсь. Просто ошарашенная стою и пялюсь на дрожащие листья плюща. Оранжерея гудит влажной жизнью, пытающейся уцелеть. С листа капает вода. Колючка впилась в юбку. Где-то наверху туча застилает и без того серое небо.
Внутри меня что-то меняется.
Так вот что для этого нужно…
Если оставить в стороне любовь и взглянуть на этот список с конца, все кажется выполнимым. Я смотрю на свои руки, в мозолях от черенка лопаты и могильной земли. Черт, я бы с огромным удовольствием полоснула ножом по горлу Вейла. Надеть ему на голову корону? Да ради бога. Переспать с ним? Я уже делала это раз. Два. Около того. Смогу и еще раз. Но как убедить Смерть на мне жениться?
Я улыбаюсь.
Нет, не убедить.
Потребовать.
Глава четвертая
Элара

Туман окутывает нижнее кладбище, словно саван, укрывая участок для прислуги. Пелена настолько густая, что капли оседают на моих ресницах, а мир превращается в размытые силуэты: покосившиеся камни, чахлые тисы, кривой забор. И двое мужчин вдалеке, выкапывающих могилу.
Это час между мирами — серая влажная складка времени сразу после рассвета, когда тишина становится такой тяжелой, что давит на барабанные перепонки. Стань она еще чуть более застывшей, и я сама сойду за мертвеца.
Сидя на влажной от изморози траве, я наблюдаю, как лопаты привычным ритмом вгрызаются в землю, а темная почва растет холмиком. Один из мужчин выдыхает в небо белое облако пара. Другой утирает лоб, бросая на меня сочувственный взгляд — на королеву в грязном платье, что сидит здесь уже целую вечность. Сколько женеподвижностинужно этому ублюдку, чтобы он соизволил явиться?
Когда мужчины вскидывают лопаты на плечи и уходят, мой взгляд скользит к розовым полосам на горизонте. Я выбрала удачное время: луна поблекла, а рассвет принес достаточно света, чтобы Смерть мог спрятать свои кости. Неужели он и впрямь был так ужасен на вид?
Я зажмуриваюсь, вызывая в памяти то жуткое видение. Но воспоминание будто смягчилось со временем, былой ужас странно размылся. Бледная, как у трупа, кожа — да, но при этом гладкая и безупречная. Обнаженные ребра — безусловно, тело, очищенное до самой простой истины. Есть ли за ними сердце? И если мне когда-нибудь удастся его увидеть, окажется ли оно с изорванными в клочья струнами?
Я вздыхаю.
Стань его женой. Раздели с ним ложе.
Считается ли то утро в башне, когда я отдернула занавеску? Или это была просто похоть без намерений? Не знаю, но я не могу рисковать из-за формальностей. Лечь с ним — вероятно, шаг в нужном направлении при данных обстоятельствах.
Я встаю, коленки на холоде отчетливо щелкают. Пересекаю нижнее кладбище и подхожу к краю свежей ямы. Вырыта для кухонной девки — я слышала, как рабочие упоминали об этом раньше. Бедняжка даже не сгнила заживо от гнили. Нет, кувыркнулась с лестницы и сломала шею. Жаль.
Из могилы тянет запахом сырой земли и червей, этот знакомый аромат приносит странное успокоение, тепло разливается под хлопковым платьем. Я подхватываю юбки. Носок сапога нащупывает опору в глине, и я соскальзываю вниз.
Подошвы с мягкимстукомкасаются дна. Стены из земли вырастают выше головы, отсекая вид на деревья, тропинку и все остальное, оставляя лишь прямоугольник серого неба над головой.
Здесь холоднее.
Намного холоднее.
Я ложусь и спиной чувствую, как ткань впитывает влагу. Сложив руки на груди, я замираю, заставляя дыхание стать мертвенно-поверхностным, и смотрю в небо.Ну же, давай, говнюк…
Ничего.
Ни запаха гвоздик. Ни холода, скользящего под юбки. Ни тени, густеющей в ногах. Ни…
Хруст.
Звук медленный, но намеренный. Хруст сапог по гравию. Затем тишина. Снова хруст. Ближе.
Я не дышу. Не моргаю.
С края осыпается земля, колючая пыль оседает на щеке. Тень застилает серое небо. Вейл наклоняется над краем могилы, его бархатное пальто впитывает туман, а волосы кажутся темным ореолом в утреннем свете. Он смотрит на меня сверху вниз, изогнув бровь с выражением крайнего, неподдельного безразличия.
— Потянуло на театральные постановки, Элара? — его голос звучит низким рокотом, вибрирующим в узком пространстве. — Или ты наконец поняла, где самое место твоему чувству стиля?
Стиснув зубы, я подавляю едкое замечание о стиле сухожилий, свисающих с костей.
— Я ждала тебя.
— В яме? Существам, которых нельзя убить, вряд ли место в могилах. Это плохая примета.
— Мне говорили, тебе нравится неподвижность.
— Ой ли? — он наклоняет голову с хищным блеском в глазах. — Должен признать, когда ты терлась о меня бедрами, мне нравилось гораздо больше.
Без предупреждения он прыгает вниз.
Я ахаю и инстинктивно вздрагиваю, когда он приземляется рядом. Его пальто задевает мою руку, а аромат гвоздик и льда мгновенно перекрывает запах земли.
А затем он ложится рядом.
Узость могилы вынуждает его прижаться ко мне рука к руке, нога к ноге. Могильщица, лежащая рядом со Смертью в яме для кухонной девки. Истерия какая-то.
Я поворачиваю голову. Профиль Вейла острый, бледный, как мрамор на фоне темной земляной стены. Он не смотрит на меня, просто уставился в небо, сложив руки на животе и в точности повторяя мою позу.
— Загадывай желание, — тихо говорит он. — У меня есть дела.
Я наблюдаю за мерным, спокойным движением его грудной клетки.
— Давай заключим сделку.
Он фыркает.
— У тебя нет ничего ценного для сделки со мной.
— Покажи мне свой истинный облик, — говорю я, игнорируя его высокомерное недоумение. — Дай мне увидеть Смерть, и тогда я загадаю желание.
Легкое высокомерие испаряется, сменяясь холодной жесткостью. Он медленно поворачивает голову, и так близко я вижу крошечные золотистые крапинки в его радужках.
— Ты требуешь желание, я его исполняю, — чеканит он, понизив голос. — Это сделка. Я не показываю фокусы ради твоего развлечения.
— Это не развлечение. Это… — Любопытство, наверное, но это звучит слишком уж нездорово. — Это… желание знать, с кем я имею дело.
— Ты имеешь дело с концом всего сущего.
Он снова отворачивается к небу, давая понять, что разговор окончен. Но не уходит. Остается здесь, и тепло его тела — да, тепло — просачивается сквозь одежду. Это странно. Несмотря на весь холод, который он может принести, рядом со мной он порой будто горит в лихорадке.
Мы долго лежим в тишине. Как ни странно, здесь очень спокойно. Наверху воет ветер, но здесь, под защитой земли, тихо.
— Почему они тебя не видели? — тихо спрашиваю я, нарушая перемирие. — В городе. В доме на Гаттер-лейн. Моя мать, Дарон… Они все смотрели сквозь тебя. Но кухонная девчонка… она тебя видела.
Вейл с усталым терпением вздыхает.
— Я — концепция, Элара. Даже в этом обличье большинство разумов отказываются меня воспринимать.
— Но я-то видела. Я видела Вейла.
— Потому что я позволил тебе увидеть Вейла, — шепчет он. — А когда занавес поднят, его нельзя опустить. Не в этом облике.
Я понимающе киваю. Кухонная девка увидела его в ту ночь, потому что он являлся ей раньше. Неудивительно, что она была напугана. Она видела не стюарда и даже не принца, она видела саму Смерть.
— Кучер, который привез меня сюда… — мои мысли возвращаются к тому, как он спрашивал, в порядке ли я. И как мисс Хэмпшир на следующий день заметила, что разговаривать с самой собой не подобает. — Он ведь тоже тебя не видел? Наверное, решил, что я сошла с ума.
— А как еще назвать женщину, уютно устроившуюся в могиле бок о бок со Смертью? — Вейл поворачивается на бок, лицом ко мне, и я успеваю заметить, как дернулась его челюсть. — Хватит этой чепухи. — Раздражение в его голосе режет слух. Глаза Вейла сужаются — еще не от гнева,пока нет,но с тем скучающим хищным видом, который означает, что он вот-вот перестанет мне потакать. — Я залез в могилу не для того, чтобы обмениваться воспоминаниями о кучерах. Спрашивай то, что явно приготовилась спросить, Элара, пока я не решил, что ты просто тратишь мое утро зря.
Его едкость задевает меня. Расстояние между терпением Вейла и его яростью в лучшем случае непредсказуемо, но, может, я все еще могу рискнуть? Узнать о силе, которой он владеет, и о правилах, что ее ограничивают?
Я тоже перекатываюсь на бок, и между нашими лицами остается всего дюйм, теплое дыхание смешивается в воздухе.
— Та деревенская девчонка.Дальняя родственницаКаэля по крови.
— Что с ней?
— Ты убил ее?
— Опять за свое? — снова это движение челюсти, едва заметное, но я улавливаю его. — Я не могу забрать жизнь просто так.
— Ты мне уже это говорил, но кто знает? — я шевелюсь, и с края могилы осыпается немного земли, в основном на него. — Ты — Смерть. Это само за себя говорит.
— Ты и впрямь думаешь, что я развлекаюсь подмешиванием ядов или сталкиванием стариков с лестниц?
Я смотрю на землю на его бархатном воротнике, и в голове звучит голос Корвина:«Он хочет вас. Воспользуйтесь этим». Пульс подкатывает к горлу, но я позволяю ему биться там. Смерть — это мужчина, он сам так сказал, и теперь я понимаю, что нужно, чтобы соблазнить такого.
В конце концов, он сам меня научил.
Я протягиваю руку и кончиками пальцев медленно смахиваю землю с его воротника.
— Если это подходит твоим планам.
Вейл медлит, глаза сужаются, золотые искорки вспыхивают в сером свете.
— Я не чума. Не нож. Не рука, толкающая ребенка в реку. — Голос становится холоднее. — Я лишь тот, кто забирает душу.
Душу Дарона. От этой мысли по рукам пробегает дрожь.
— Ты выставляешь себя невинным, учитывая, что создал проклятие, убивающее тысячи из-за смерти одного лодочника. Пусть он и был твоим другом.
Его челюсти сжимаются и разжимаются.
— Невинность — это выдумка смертных… как и вина. Не я решаю, сколько песка в часах человека. Хотя могу по ним легонько стукнуть.
Я скольжу пальцами от воротника к острой линии челюсти, ища щетину, но нахожу лишь гладкость речного камня.
— Стукнуть?
Кадык Вейла дергается под моей рукой — сглатывает, этот жест не должен иметь значения, но почему-то имеет. Он следит за моими пальцами на подбородке, затем возвращается к моим глазам с тем ленивым, бесящим спокойствием, которое примеряет, когда решает, будет ли происходящее забавным или просто утомительным.
— Я могу…подтолкнуть. — С его выдохом я чувствую легкое давление на пальцы: он почти приникает к моему прикосновению, стараясь не делать это слишком очевидным. — Часы. День. Редко больше. Я могу чуть растянуть истрепавшуюся нить или натянуть ее так, чтобы она лопнула раньше, если она все равно собиралась порваться.
Мгновенно перед глазами всплывает образ: вишнево-красное пятно на фарфоре.
— Писарь из библиотеки.
— Он был так близок к концу, что потребовалось минимум усилий. — Тон скучающий, но тело выдает обратное. Его дыхание учащается, пока я очерчиваю линию челюсти. — Я просто внес небольшую… правку.
Правка. Я откладываю эту информацию в памяти вместе с намеком на то, что он, вероятно, может возвращать мертвых. Каждое ограничение, которое он признает — это трещина в броне, которую мне со временем придется пробить.
Я переношу ладонь на его щеку, большим пальцем касаясь уголка рта.
— Что же тогда случилось с ней? С той девчонкой с фермы.
— Случилось то, что она осталась деревенской девчонкой, — шепчет он, и его взгляд скользит к моим губам, прежде чем снова встретиться с глазами. — А ты стала королевой вместо нее.
Эти слова сказаны слишком складно, слишком многозначительно, чтобы быть случайными.Вместо нее.
Мой палец замирает у его губ. На мгновение могила кажется еще уже, а воздух — гуще. Это не слова бога, который угодил в ловушку. Каэль, может, и одурачил его в тронном зале, но Вейл не глуп. О да, он прекрасно знал, что задумал Каэль.
И что я намерена делать вместо нее.
Я веду пальцами вверх по его щеке достаточно медленно, чтобы он мог остановить меня, если захочет. Он не останавливает. Позволяет моим пальцам коснуться волос — этих слишком аккуратных кудрей, влажных у корней от тумана. Я мягко перебираю их, затем рука скользит к его рту, и большой палец очерчивает нижнюю губу.
Он замирает, позволяя мне коснуться, но уголок его губ изгибается в порочной, издевательской усмешке.
— Пытаешься отвлечь меня от желания, маленькая королева?
— А получается? — мой большой палец проходится по его нижней губе, словно пробуя лезвие на остроту, кончики пальцев покалывает от того, как ускоряется пульс. — Может, мне просто любопытно.
Он усмехается, но в этом звуке слышится злая, яростная нотка.
— Любопытно.
Его руки вскидываются, обхватывая мои запястья с такой силой, что наверняка останутся синяки. Одним плавным, пугающим движением он заламывает мои руки вверх, прижимая их к земле по обе стороны от моей головы. Он наваливается сверху, выбивая своим весом воздух из моих легких, и я отчетливо чувствую его возбуждение.
— Любопытно! — выплевывает он. Веселье исчезает, сменившись взглядом столь холодным, что он мог бы заморозить кровь. — Или расчетливо? — он склоняет голову, задевая носом мой нос, и его голос переходит в смертоносный шепот. — Думаешь, я не знаю, что ты творишь?Это соблазнение. Эти приманки,— он замирает в считаных дюймах от моих губ, мучительно близко. — Полагаешь, заманишь меня в постель и сделаешь достаточно уязвимым, чтобы я пролил кровь на эту корону? Маленькая королева, ты не дождешься от меня той реакции, которую так ищешь.
Я резко подаюсь бедрами вверх. Это наглый, безрассудный жест… я прижимаюсь самым центром к твердости, натянувшей ткань его брюк.
— Уж не знаю, но что-то вовсю реагирует.
— Животный инстинкт, — рычит он, придавливая меня сильнее, чтобы лишить возможности двигаться, но это лишь усиливает трение. — Изъян человеческой оболочки. Не принимай это за успех в достижении своей цели, Элара, ибо я мог бы трахнуть тебя прямо здесь, и это было бы не более чем утолением зуда.
— Так сделай это, — бросаю я вызов, задирая подбородок. — Утоли свой зуд.
Он в упор смотрит на меня, его грудь тяжело вздымается, рассудок борется с чувственностью.
— Невыносимая женщина!
Он грубо впивается в мои губы.
Это не поцелуй. Это столкновение.
Зубы, языки и голод настолько древний, что кажется, он готов поглотить меня целиком. Он пожирает меня, его хватка на моих запястьях усиливается до боли. Я отвечаю на поцелуй с тем же отчаянием, выгибаясь навстречу, используя трение наших тел, чтобы раздуть пламя.
Мы тремся друг о друга, и шерсть с бархатом кажутся невыносимой преградой.
Пожалуйста, пусть получится…
— Тебе не приходило в голову, — он тяжело дышит, и голос его становится все грубее с каждым толчком, — что твойобожаемыйКаэль ошибся? Что вся эта сказочная логика, на которую ты полагаешься — не более чем обнадеживающая мазня отчаявшегося человека?
На мгновение в груди расцветает холодное сомнение. А вдруг он и впрямь ошибся? Вдруг я унижаюсь, втаптываю свою гордость в грязь этой могилы ради решения, которого не существует? Но тогда почему он так чертовски зол?
Нет, это единственный путь.
Я рывком высвобождаю руки. Прежде чем он успевает меня остановить, я задираю юбки. Прохладный воздух обжигает бедра, а следом накрывает палящий жар его тела. Я лезу между нами, пальцы судорожно ищут застежку его брюк.
— Элара… — предупреждает он, но бедра выдают его, толкаясь вперед, в мою ладонь.
Мне удается расстегнуть всего две пуговицы. Это неважно. Я просовываю руку внутрь, пальцы обхватывают его горячий, как раскаленная сталь, член. Ну же…
— Я хочу, чтобы ты был во мне. — Я тяну, борясь с плотной тканью, наружу показывается лишь головка, прежде чем пояс снова зажимает его. — Прошу.
Он издает надломленный, отчаянный стон, его голова бессильно опускается, сопротивление рушится.
— Нет…
Я вскидываю ногу, обхватывая его за поясницу и притягивая к себе.
— Вейл…
— Проклятье, Элара! — он трется обнаженной головкой о влажный шелк моего белья, нащупывая промежность, ища трение. — Твою мать…
— Хочу тебя внутри! — выкрикиваю я в исступлении, подаваясь вверх, пытаясь поймать его. — Войди в меня!
Вейл толкается все сильнее, в ритме чистой, первобытной нужды. Это грязно и отчаянно, трение обжигает сквозь тонкую ткань. Я цепляюсь в его пальто, пытаясь потянуть вниз, направить его, но он слишком силен. Слишком, черт возьми, упрям.
Он с силой вбивается бедрами в мои — раз, другой, еще мощнее…
И затем, с гортанным криком, он изливается.
Я чувствую этот влажный и внезапный жар, он заливает мне живот, хлопок сорочки, пропитывает нижнюю юбку, но так и не проникает внутрь. Его бьет дрожь, он роняет голову мне на плечо, и его громкое, хриплое дыхание заполняет тишину могилы.
Он поднимает голову, глядя на беспорядок между нами — на растраченное впустую семя, скопившееся на моей коже. И смеется мрачным, сухим смехом.
Он встает, поправляя одежду, оставляя меня лежать — обнаженную, липкую и неудовлетворенную.
— Это было близко, — шепчет он, и в его глазах снова вспыхивает насмешка, хотя они все еще затуманены.
Я с силой дергаю юбки вниз, и ярость вспыхивает в груди, как брошенная в солому спичка.
— Ах ты гребаный ублюдок!
— Едва ли, — он оправляет пальто, задирая подбородок с привычным высокомерием, и ставит сапог на стену могилы. — Ты разрешила мне утолить зуд, и я его утолил.
— Мое желание! — кричу я, когда он уже собирается подтянуться наверх, бросив меня здесь, измазанную доказательствами его издевки. — Я требую, чтобы ты женился на мне!
Вейл застывает. Сапог соскальзывает с глины. Он стоит неподвижно, глядя в земляную стену прямо перед своим носом. Медленно, мучительно медленно он оборачивается. Насмешки как не бывало. На ее месте воцарилась тишина настолько глубокая, будто из могилы разом выкачали весь воздух.
— Что?
— Ты меня слышал, — я вскакиваю на ноги, не обращая внимания на липнущую к телу влагу и дрожь в коленях. — Ты станешь моим мужем.
Воздух трещит по швам. Температура мгновенно падает на десять градусов, и изморозь тут же покрывает корни, торчащие из стен ямы.
— Ты смеешь? — лицо Вейла искажается, губы обнажают зубы в оскале. — Из всего, что ты могла попросить — золото, способное засыпать эту яму, избавление твоего брата от боли, даже воскрешение, когда он наконец сгниет — ты пытаешьсясковатьменя?
Зубчатая линия тьмы прорезает его щеку, обнажая сверкающую белизну челюсти скелета. Зелень одного глаза не просто темнеет, она выгнивает, превращаясь в пустую глазницу. Его облик мерцает: человек — Смерть — снова человек, словно его божественный гнев не может удержаться в тесных рамках человеческой кожи.
— Я не стану связывать себя со смертной! — ревет он, и от этого звука со стен осыпается земля. — Я вечен! Я не собираюсь играть в семью с мимолетной искрой жизни, которая погаснет прежде, чем я успею моргнуть!
— Ты обязан! — кричу я в ответ. Страх борется с дикой, отчаянной надеждой. Его враждебность… она зашкаливает. Он слишком яростно защищается. Если бы брак ничего не значил, он бы просто рассмеялся. Согласился бы и скучающе наблюдал, как я старею и умираю.
Но он вярости.
— Я отказываюсь!
— Ты не можешь отказать! — я шагаю к нему, тяжело дыша, адреналин бурлит в венах. — Разве это мешает другому желанию? Нет! Разве это нарушает букву проклятия? Нет! — выкрикиваю я, задыхаясь. — Держит ли Смерть свое слово?
Он вздрагивает. Сверхъестественная ярость дает осечку, наткнувшись на несокрушимую стену его собственных правил. Тьма исчезает из глаз. Бледная кожа снова натягивается поверх костей.
И тут жестокая, искаженная улыбка разрезает его лицо.
Он наклоняется к моему уху, и его губы обжигают холодом, как сама могила.
— Хорошо, — шепчет он, и это слово звучит как скрежет по моей коже. — Я исполню твое желание. Я женюсь на тебе, — он отстраняется, чтобы заглянуть мне в глаза, и от злобы в его взгляде мне хочется закричать. — Я поиграю в твоего мужа двадцать, может, тридцатьжалкихлет. Я буду смотреть, как ты покрываешься морщинами. Буду смотреть, как гниет твоя красота. И когда последняя песчинка наконец упадет, — его рука вскидывается, вцепляясь в мой затылок — не нежно, а так, словно хозяин клеймит гончую, — я заберу твою душу и утащу ее в самую глубокую, самую темную бездну.
Глава пятая
Вейл

Где-то в этом мире всего несколько часов назад прорвало дамбу, и потоки воды хлынули на низины. Течения смывают с лица земли гниющие семьи, заставляя лавину душ низвергаться в пустоту, где те взывают о наставлении. И чем же занят их проводник, темная половина вселенной?
Женится.
Стоит у железного бра в этой старой часовне и поправляет белый галстук, подавляя стон от всего этого фарса. Какая трата прекрасного вторника.
Я смотрю на веревку, обмотанную вокруг груди. Тощий жрец за алтарем объяснил, что это символ союза, но эта грубая, примитивная штука лишь портит тонкий бархат моего каштанового колета3.
Жени его. Трахни его.
Перережь ему глотку и разрушь проклятие.
Я переминаюсь с ноги на ногу. Каменный пол кажется твердым под сапогами моего смертного облика, пока я жду свою… жену. Неужели Элара действительно верит, что это безумие положит конец проклятию? Сковать меня кольцом на пальце и спасти остатки жизни брата?
Мысль почти очаровательная.
Но только почти…
Грудь сдавливает, но так часто бывает, когда я думаю о ней. Будь Элара благоразумной, она бы пожелала брату здоровья. Тогда она смогла бы выбрать смертного мужчину, чья природа не заставляла бы ее дрожать под столом. Смертного, от которого она понесла бы с восторгом, а не со страхом, обеспечив престолонаследие прежде, чем убьет его, чтобы насытить корону.
Мужчину, которого она сможет полюбить.
Перед глазами незваными яркими вспышками проносятся образы. Элара улыбается какому-то безликому дворянину, ее пальцы запутываются в волосах, которые не принадлежат мне. Светлых, скорее всего. Добрый человек. Искренний человек.
Человек, которым я никогда не смогу для нее стать.
Под ребрами что-то сворачивается, странно и внезапно. Не совсем боль. Скорее натяжение, стеснение.
Совершенно чуждое чувство…
Я смотрю вниз на виновника — этот проклятый церемониальный шнур, стягивающий легкие. Расправляю плечи. Тяжело выдыхаю. Затем расширяю грудную клетку глубоким вдохом, борясь с ощущением ловушки.
Но она не поддается.
Шнур безжалостно впивается в грудину, заставляя дышать поверхностно. Давление привлекает внимание к тому, что находится внутри, но это не сердце из мышц и клапанов, а пустая онемелость и рубцовая ткань, цепляющаяся за остатки сердечных струн.
Разорвано. Навсегда сломано.
Именно так, как и должно быть.
Я прислоняюсь к ближайшей колонне, скрестив руки, и бросаю взгляд на жреца.
— Долго это еще может продолжаться?
— Ее Величество почти готова, — отвечает кто-то, явно не долговязый жрец, чье лицо невозможно запомнить, как и лица большинства смертных.
Я перевожу взгляд на источник голоса.
В часовню входит мисс Хэмпшир с двумя свечами и поджатыми губами. Аура вокруг нее все еще пульсирует энергией, которая начала утомлять меня еще много месяцев назад. Эта женщина просто не желает умирать…
Она замирает, когда наши взгляды пересекаются, и прищуривается, узнав меня.
— Доброе утро.
Я усмехаюсь.
— Разве?
Мисс Хэмпшир не вздрагивает. Это качество я всегда в ней уважал — оно заслужено десятилетиями службы королям в кровавых коронах и закланным королевам.
Она подходит к алтарю, расставляет свечи, поправляет ткань и выкладывает плетеный шнур — вся эта церемониальная чепуха — тем, что осталось от ее рук.
Тихий шаркающий звук шагов по камню заставляет меня обернуться к дверям часовни. Женщина.Мать Элары.
Она входит тихо, завернутая в простой платок, который зашивали чаще, чем стирали. Ее пустые глаза тут же находят мои. Остановившись передо мной, она не кланяется, не суетится, не делает того, что полагается делать разумным крестьянам во дворцах. Она просто смотрит, долго и пристально.
На мгновение моя вуаль плотнее обволакивает истинную сущность: то, как ее аура тускнеет с каждым морганием, словно подтачивает края моей иллюзии, позволяя ей увидеть того, кто скоро придет за ее душой. Но в ней нет страха, только неосознанное узнавание, которое испытывает даже мое терпение.
Наконец ее морщинистый рот приоткрывается:
— Ты выглядишь как человек, который не спит.
Разумеется, и виновата в этом ее упрямая дочь.
— Работа вечно не дает выспаться.
Мать хмыкает, словно ожидала именно такого ответа.
— Элара тоже всегда работала, — говорит она. — Даже когда была маленькой, она скорее предпочла бы нести ведро, чем играть с куклами. Вечно таскала что-то тяжелое, будто это ее право по рождению, — ее губы изгибаются в улыбке. — Когда она была расстроена, то уходила сидеть среди камней за нашим домом. Говорила, что из мертвых слушатели лучше, чем из живых.
Слабая дрожь пробегает по моим рукам, она настолько легкая, что я бы все отрицал, если бы кто-то и заметил. Мне не нравится, что я могу так отчетливо представить ее: маленькая Элара, притаившаяся среди надгробий, обживающая ту самую тишину, которой смертные боятся. Движется сквозь смерть, словно по собственным покоям — по моим владениям, по цели моего существования.
Тот факт, что она там на своем месте, что онаподходит мне, отдается уколом в груди. Это… нервирует.
— Полагаю, теперь, когда она каким-то образом стала королевой… ей приходится брать мужа, — мать качает головой. — Девочка больше не может прятаться в могилах, заигрывая со смертью.
У меня вырывается смешок, но тут же гаснет под острым воспоминанием о том, как Элара прижималась ко мне в той свежей земле, имитируя страсть, на которую это предательское тело было слишком радо ответить. Зачем она просила показать мой истинный облик? Стратегия? Искреннее любопытство?
Уж точно не влечение. Ее стоны превратились бы в крики ужаса, яви я себя. Даже если ее похоть была настоящей, она бы не пережила вида бога-полутрупа.Чудовища.
Я киваю матери, лишь бы вырваться из круговорота мыслей.
— Похоже, у нее действительно склонность к мрачному мракобесию.
Мать просто пожимает плечами, глядя на двери часовни.
— Она… опаздывает.
— Ну, она жива, — бормочу я. — Для этого королевства это достаточная пунктуальность.
Губы матери сжимаются от такой резкости, но она не спорит. Вместо этого она делает еще шаг ближе и понижает голос.
— Я не знаю, откуда ты взялся, — говорит она, — и как моя дочь в итоге надела эту злую на вид корону, — снова косится на дверь. — Но если ты собираешься быть ей мужем… будь добр к ней.
Просьба настолько искренняя, что она почти раздражает.
— Не думаю, что я отличаюсь особой добротой.
Мать медленно кивает, словно и этого ожидала.
— Тогда хотя бы будь нужным.
Инстинктивно я стискиваю зубы, но это приходится подавить прежде, чем станет заметно. Абсурдность ситуации смехотворна: Смерть принимает наказы от будущей тещи. И все же слова оседают во мне странной, скребущей тяжестью, словно крючок зацепил что-то, о чем я и забыл.
Во всем виноват этот блядский шнур.
Я снова смотрю на него, дергая двумя пальцами, выигрывая себе возможность вдохнуть глубже, чтобы сгладить рябь раздражения. Несмотря на то что Смерть не может умереть, у меня нет намерения позволять какому-либо ножу пустить кровь из моей глотки. И я не собираюсь потакать жалким попыткам Элары соблазнить меня, лишь подпитывая ее безумие. Нет, я просто… подожду.
Что для меня двадцать лет? Тридцать?
Мгновение. Вдох.
Разумеется, я останусь верен своему слову и вытерплю ее скучное старение. Буду смотреть, как седина побеждает коричневый цвет ее волос. Буду слушать, как ее сердце запинается на пути к своему неизбежному…
— Отойди от нее! — гремит под сводами часовни.
Я поднимаю взгляд.
Элара стоит в арке тяжелых дубовых дверей. Шелк глубокого зеленого оттенка и бархат заставляют даже тусклый свет часовни казаться роскошным. Лиф плотно облегает ее статную фигуру, а затем расходится тяжелыми складками с вышивкой. Длинные рукава, украшенные золотыми нитями, колышутся за спиной, пока она идет по проходу широкими шагами, от которых ее спина выпрямляется, придавая осанке элегантность.
Это должно меня радовать. Должно забавлять, да и на языке уже вертится десяток острых, как ножи, издевок. О, посмотрите, она наконец-то сбросила свою грубую погребальную робу. Глядите, даже стервятник может сойти за павлина, если нацепить перья покрасивее.
Мой рот приоткрывается, и оттуда вылетает…
…ничего.
Потому что я, блядь, пялюсь, и не на ее платье, а на ее волосы, которые уложены в самый простой, самый практичный узел, и лишь несколько непокорных прядей выбились у висков. Никаких камней. Никаких сложных кос.
Просто Элара, без прикрас.
Как самасмерть.
Мне следовало бы скривиться. Тот факт, что я не могу этого сделать, кажется куда более пагубным, чем любая клятва, которую я собираюсь дать.
— Не разговаривай с ней, — Элара осторожно берет мать за локоть и отводит от меня, усаживая на ближайшую скамью и оглядываясь через плечо. — Держись подальше от моей семьи. Ты понял?
Я привык быть нежеланным гостем среди близких смертного, но неприкрытая ненависть, застывшая на лице Элары, заставляет меня напрячься. Она смотрит на меня с выражением чистой злобы.
Что должно меня устраивать.
Чем скорее Элара поймет, что не может любить бога, который лгал, манипулировал и вел ее на убой, тем быстрее она оставит эту нелепую затею с разрушением проклятия.
И все же, глядя в глаза, в которых я вижу лишь отвращение к себе… я не нахожу радости в своей правоте.
Я просто вскидываю бровь вопреки ощущениям, переминаясь с ноги на ногу на камнях, чтобы прогнать напряжение.
— Очаровательна, как и всегда.
— Ваше Величество, — тихо говорит жрец у алтаря. — Церемония…
Элара отворачивается от матери и подходит к алтарю той же уверенной походкой, какой она входит в дома, полные гнили. Она останавливается рядом, так близко, что тепло ее тела просачивается сквозь шелк в воздух между нами.
— Если ты приблизишься к моей семье еще хоть раз, — цедит она сквозь зубы, — я перережу тебе глотку просто ради тренировки.
Я принципиально не смотрю на нее, хотя она делает даже это невыполнимым.
— Осторожнее. Поверь, у меня хватает собственного недовольства… лучше не заставляй меня вымещать его на тебе.
Жрец прочищает горло и говорит:
— Возьмитесь за руки.
Элара протягивает руку, бормоча под нос:
— Это угроза?
Я беру ее ладонь, огрубевшую от многолетнего копания могил, но вибрирующую жизнью.
— Есть множество способов, которыми муж может причинить боль своей непокорной жене. С использованием моих коленей. И моей руки. На твоей заднице.
Она хмурится, приоткрывает рот, а затем захлопывает его, когда до нее доходит смысл, и яростный румянец заливает ее шею.
Она пришла в башню девственницей, неумело преодолевая этот акт скорее с упорством, чем с изяществом. А я… я встретил ее, имея за плечами лишь эоны наблюдений. И все же никакие наблюдения не подготовили меня к силе этого момента, к ошеломляющему удовольствию от обладания ею. От совокупления, как это делают смертные, от того, чтобы быть так обжигающе близко с кем-то, когда я знал лишь холодное одиночество.
И это… это разожгло совершенно, абсолютно неуместное желание.
Хватка Элары на моей руке крепчает, подбородок вздергивается в этом ее раздражающем, до безумия притягательном неповиновении.
— Мы можем уже продолжить?
Жрец вздрагивает и приступает к делу.
— М-мы собрались здесь сегодня, — пищит он, переводя взгляд с одного на другого, — чтобы соединить этого мужчину и эту женщину священными узами брака.
В груди рокочет смешок.
— Единственное священное здесь — это я.
— И все же выглядишь ты так, будто тебя тащат на казнь, — цедит Элара краем рта.
Я сохраняю беспристрастное выражение лица.
— Виселица была бы предпочтительнее.
Жрец снова переводит взгляд между нами, над его верхней губой выступают капли пота.
— Если бы мы могли… приступить к обряду уз?
Мисс Хэмпшир выступает вперед с мрачной эффективностью палача, ее взгляд прикован к концам шнура, уже стягивающего мою грудь. Она не колеблется. Хватает шнуры, свисающие с моего бока, и резко тянет их вперед, обматывая вокруг торса Элары. Обводит один раз, другой, затягивая узел резким, сильным рывком, который выбивает воздух из легких Элары. И из моих.
Напряжение под грудиной вспыхивает горячо и яростно, теперь достаточно остро, чтобы ускорить пульс, когда я впиваюсь в нее взглядом.
— Я заставлю тебя пожалеть о каждой секунде вместе.
— Большинство мужей утверждают, что это работа жены. — Губы Элары приподнимаются в уголках — с трудом, с усилием, да, но от этого зрелище не становится менее тревожным. — В двадцати годах много секунд. В тридцати — еще больше.
Я понижаю голос, под стать ее дерзости:
— Если только у тебя не хватит такта снять эту корону прежде, чем ты трагически, но весьма кстати, упадешь с лошади на следующей неделе.
— Кольца, — выдает жрец пискляво.
Появляется маленькая бархатная подушечка с двумя простыми ободками. Золото, без излишеств. Элара берет мое первой и натягивает на палец с большей силой, чем того требует обряд, словно намереваясь вбить клятву на место. Затем она протягивает руку, не глядя на меня.
Я беру кольцо и надеваю ей на палец, как это делают смертные. И на мгновение мне кажется, что я слышу, как моя сердечная струна отозвалась звоном в ее короне…
— Согласна ли ты, Элара, — начинает жрец дрожащим голосом, — взять…
— Согласна, — ответ звучит как лай, пальцы впиваются в мои. — Я в этой короне и мыться, и спать буду.
Жрец моргает, растерявшись.
— Ваше… Ваше Величество…
— Я сказала «да», — она шевелится, позволяя веревке впиться глубже, сжать нас сильнее. — Продолжайте.
— Согласен ли ты, Вейл, — продолжает он, — взять эту женщину в жены, чтобы владеть и оберегать ее, направлять и любить?
Что-то копошится низко в животе, заставляя мой взгляд переместиться на мозаики на стене. Крошечные плиточные короли и королевы, навсегда застывшие в момент принесения клятвы, с перевязанной грудью и сердцами, полными любви.
Мои ребра словно подворачиваются внутрь.
Смертные одержимы этим. Любовью.
Это болезнь ума. Добровольное безумие. Они гонятся за ней, воспевают ее, жаждут ее — обманчивое чувство, которого они хотят так, будто оно может закончиться чем-то иным, кроме боли. Любить — значит открыть сердце лезвию горя, предлагая ему окровавленные ножны, прежде чем оно расколется под тяжестью утраты.
Любовь — это безумие.
Но это безумие, которое не может постичь меня. Так каков вес этой клятвы? Воздух, не более. Несущественно и…
Горячее дыхание вдребезги разбивает мои мысли, обжигая ушную раковину — Элара наклонилась так близко, что ее губы едва не касаются меня, когда она шепчет:
— Тик-так. Помнишь? У тебя есть дела.
Я впиваюсь взглядом в жреца, издавая не что иное, как рычание:
— Согласен.
Жрец тяжело сглатывает, но в этом звуке слышится облегчение.
— Перед лицом Бога объявляю вас мужем и женой. Пока смерть не разлучит вас.
Слова слетают с его губ, позволяя древнему закону усилить тесноту в моей груди до такой степени, что мне хочется кричать. Из всех нелепостей, что я наблюдал на протяжении веков, то, что моя жена обернула обряд против меня, чтобы разрушить это проклятие, пожалуй, самая яростная.
О, как же она права.
И как же она ошибается…
Глава шестая
Элара

— Несите все, что сможете найти, — говорю я, меряя шагами длину дубового стола в королевских покоях. Пламя свечей дрожит, освещая разбросанные повсюду книги. — Любой клочок бумаги. Все, что Каэль откладывал, изучал или на чем оставлял свои каракули — мне нужно видеть все.
Мисс Хэмпшир бросает последнее полено в очаг, поднимается и вытирает перепачканные сажей обрубки пальцев о передник.
— Его покойное Величество не жаловал чернил.
Я прижимаю ладонь к низу живота — там, глубоко внутри, что-то ворочается, тупо и тяжело.
— Что-то должно было остаться.
Ее взгляд мечется к дверям, затем снова ко мне.
— Он должен был убедиться, что Смерть никогда не учует его замысел. То, что он все же доверял бумаге, он прятал как контрабанду. И сжигал в ту же секунду, как в записи отпадала нужда, и…
Двери распахиваются.
В покои, задыхаясь, влетает юный гонец, а за ним министр, которого я смутно помню по той головокружительной череде знакомств. Его мягкие руки, явно не знавшие тяжелого труда, сжимают свернутую карту.
— Ваше Величество! Простите за вторжение, но плотину прорвало! — причитает министр, практически вытряхивая карту поверх книг, которые я с таким трудом собрала в старых покоях Каэля. — Плачущая долина… Ее больше нет.
— Исчезла, Ваше Величество, — хрипит гонец. — Видел своими глазами.
— Низины ушли под воду, — продолжает министр. Пот блестит на его лысине, приглаживая те немногие белые волоски, что еще остались. — Кладбища размыты. Гробы разбиты в щепки. Поля и ручьи полны раздутых, гниющих трупов, — в его горле клокочет страх. — Зараза может разнестись мгновенно, поток идет прямиком к двум другим поселениям. Что вы прикажете нам делать?
Вся влага будто испаряется из моего рта, оставляя язык сухим, а горло — саднящим. Что я прикажу им делать? Я даже не знаю, где находятся эти низины. В жизни о них не слышала!
— Я… — голос срывается.
Я сглатываю. Еще раз, чувствуя, как пульс колотится в ноющем горле. Я знаю, как растянуть мешок муки. Знаю, как засыпать могилу известью. Но я, черт возьми, не имею ни малейшего представления, как остановить чертов потоп.
За спиной завихряется воздух — мисс Хэмпшир деловито зажигает еще одну свечу, а затем придвигается ближе к моей спине.
— Велите им открыть шлюзы на востоке. — Ее шепот едва достигает моего уха, не говоря уже о других людях в покоях. — Затопит пастбища, но это оттолкнет воду на запад и спасет поселения.
Я оглядываюсь через плечо. Глаза старухи смотрят твердо, словно две немигающие бусины. Она вкладывает слова мне в рот.
Повернувшись к министру, я распрямляюсь.
— Откройте восточные шлюзы.
Министр хмурится.
— Ваше Величество, но пастбища…
— От них не будет толку, если рты тех, кого нужно кормить, уже забиты могильной землей, — отрезаю я. — С последствиями затопленных лугов будем разбираться, когда наступит время.
Он удивленно моргает, больше не пытаясь возражать.
— А… тела, Ваше Величество?
Влага во рту возвращается, хотя бы отчасти. Кладбища. Трупы. Уж в этом-то я разбираюсь!
— Где их скапливается больше всего? Покажите. — Когда он указывает на пострадавший район на карте, я изучаю окрестности, скользя взглядом по лесам, рекам, горам… Горы. Ногтем прохожу по словам, начертанным под рисунком треугольника4. — Раз соль сейчас в таком дефиците, я полагаю, эта шахта заброшена?
— Да, Ваше Величество. Уже много лет. Она почти исчерпана.
— Идеально. Соберите тела на подводы5 с широкими колесами, — распоряжаюсь я. — Сваливайте их в шахту. Соль высушит останки и немного сдержит гниль.
— Но обряды…
— Мертвым обряды нужны куда меньше, чем живым — защита от заразы. Выполняйте. Сейчас же.
Решительный тон моего приказа заставляет их сорваться с места. Они отвешивают низкие, поспешные поклоны и выскакивают за дверь.
Когда щелкает замок и возвращается тишина, внизу живота снова тягуче ноет. Я опять прижимаю туда руку, но это не помогает унять боль, отдающую в поясницу.
— Ваше Величество? — мисс Хэмпшир делает шаг вперед, глядя на мою ладонь.
— Я в порядке, — отвечаю я, расправляя плечи. — Просто… этот корсет.
— Одно из самых жестоких требований королевской моды, зато помогает унять сплетни в часовне о том, что в королевстве есть королева. — Она снова заходит мне за спину. Рывок здесь, рывок там, и проклятое давление ослабляется. — Лучше?
— Да, спасибо. — Кивнув, я шагаю к окну. — И спасибо за помощь.
Я прохожу мимо пятна крови на деревянном полу. То, что десятилетиями было скрыто под ковром, выцвело до цвета бледной ржавчины с тех пор, как я велела убрать ковер. Чтобы видеть этот отпечаток ладони, въевшийся в дуб, обнаженный и уязвимый — ежедневное напоминание о том, что отняло это проклятие.
И о том, что оно еще может отнять…
Я закрываю глаза и прижимаюсь лбом к прохладному оконному стеклу.Женить. Трахнуть. Короновать его замертво и перерезать глотку.Как то, что звучит так просто, может быть настолько невыполнимым?
В виске начинает пульсировать боль. Мне как-то удалось затащить Смерть в часовню и сделать своим мужем, хоть его клятвы и сочились чистейшим ядом. Но остальное?
Воспоминание об открытой могиле накрывает меня волной жгучего унижения. Я пыталась соблазнить его в грязи, отчаянная и неуклюжая, а он уничтожил меня, даже не раздеваясь. Он принял мое судорожное подношение и вывернул все так, что я сама потеряла голову. Я осталась мокрой от его семени, но уж точно не«возлегшей с ним».
Как мне искусить существо, для которого желание — лишь слабость, которой можно воспользоваться? И почему он так отчаянно цепляется за это никчемное проклятие? Что оно дает ему, кроме бесконечного урожая душ, от которых он устал? Он смотрит на мир как человек, изнуренный собственным делом, и все же борется за сохранение того самого, что высасывает из него жизнь. Почему?
— Оригиналы документов о проклятии. — Я поднимаю голову и оборачиваюсь к мисс Хэмпшир, которая как раз откидывает бархатное покрывало с моей постели. — Где их найти?
Мне нужно увидеть их самой. Может, Каэль что-то упустил, какую-то тонкость, скрытую от мужской логики, намек. И даже если нет, дотошность и отказ полагаться на случай хотя бы немного успокоят мои нервы.
Мисс Хэмпшир мельком глядит на мою корону, а затем сразу отводит глаза, будто ей неприятно смотреть на золото, сросшееся с моим черепом.
— Возможно, вам стоит поискать в…
Три удара в дверь. Тревожных.
Раздраженный вздох вырывается у меня прежде, чем я кричу:
— Войдите!
Петли скрипят.
В покои вваливается молодой лакей, раскрасневшийся и запыхавшийся, с грязью на башмаках. Увидев меня, он замирает.
— Ваше Величество, — выпаливает он, кланяясь слишком низко и слишком быстро. — У ворот люди.
Мисс Хэмпшир прищуривается.
— Сколько?
— Десятки. С каждым часом все больше, — отвечает он дрожащим голосом. — Говорят, не уйдут, пока Ее Величество их не выслушает. Гвардейцы нервничают. Один из них послал меня.
Под ногтями покалывает от напряжения.
— Я приму их в тронном зале, наверное, и выслушаю. Каждого.
Мисс Хэмпшир смотрит на меня.
— Вы не можете выслушать их всех.
Отчаяние делает людей непредсказуемыми, а это последнее, что мне сейчас нужно.
— Будет хуже, если я этого не сделаю.
Она что-то бормочет себе под нос, но в конце концов кивает.
— Если позволите дать небольшой совет… — медленно говорит она. — Тронный зал — это хорошо, Ваше Величество, но в людях может проснуться новая надежда, если они увидят вас там, снаружи. Особенно с вашим… с супругом.
— С супругом?
— В одном из приютов, возможно. — Она замолкает, и в ее глазах вспыхивает отблеск острого, расчетливого ума. — Если королеву увидят обходящей залы для сирот, предлагающей помощь бок о бок с мужем, это покажет стабильность.
А она права.
— Я обсужу это с министром. — А потом мне придется как-то убедить Вейла оказать мне эту супружескую любезность, что, несомненно, станет тем еще испытанием. — Но людей я все равно приму. До утра хватит времени, чтобы все устроить?
— Даст бог. — Мисс Хэмпшир крестится, затем глядит на лакея. — Я найду временно исполняющего обязанности коменданта дворца, чтобы все организовать. Ступай. Скажи страже, чтобы не давали им буянить до утра. И вели кухне приготовить огромный котел жидкой овсянки.
— Слушаюсь, мисс Хэмпшир, — отзывается лакей и поспешно выходит из покоев.
Дверь закрывается. Мои плечи поникают прежде, чем я успеваю совладать с собой. Пусть корсет и ослаблен, давление в голове никуда не делось: корона гудит, пятно крови жжет глаза.
Я вдыхаю так глубоко, что становится больно, и медленно выдыхаю.
— Я не знаю, как делать хоть что-то из этого, — признаюсь я. Слова отдают одновременно слабостью и честностью. — Потопы. Люди у ворот, умоляющие об ответах. И самое худшее? — Я усмехаюсь. — Даже если я сниму проклятие и остановлю гниль, я все равно останусь королевой.
Мисс Хэмпшир наблюдает за мной. Усталые морщинки у ее рта становятся глубже, а покалеченная рука разок стучит по переднику, будто отсчитывает мгновения до того, как женщина сломается.
— Время всегда было неплохим учителем. — Пауза, и ее взгляд снова становится по-деловому жестким. — Часовня.
Я не сразу соображаю, о чем она.
— Что?
— Документы о сделке, заключенной между первым королем и Смертью, — поясняет она. — Возможно, они на древнем языке, но искать их нужно именно в часовне, Ваше Величество.
Пальцами я машинально поглаживаю живот.
— Хорошо. Поговорю со священником после того, как выслушаю людей.
Мисс Хэмпшир прищуривается. Она подходит ближе, и ее тон становится почти материнским.
— Скоро ежемесячное кровотечение?
Я хмурюсь. Об этом я даже не думала. Мешкаю мгновение, прежде чем ответить:
— Не знаю. Кажется, прошла вечность с последнего раза.
Мисс Хэмпшир кивает.
— Тогда подушечку с теплыми каштанами, на всякий случай, — распоряжается она. — Я велю горничной принести ее.
— Спасибо.
Она уходит, и покои будто выдыхают. Я не готовлюсь ко сну. Даже не сажусь. Не могу.
Я снова возвращаюсь к окну, чувствуя внутри смесь нервной осторожности и предвкушения. Еще один шаг к разрушению проклятия, но кажется, что пройдена лишь малая часть пути. Как я должна полюбить существо столь порочное и бессердечное, как Смерть?
— Это невозможно, — шепчу я стеклу, и мое дыхание затуманивает вид на улицу.
Воздух в покоях меняется.
Это не звук. Сменяется само давление, словно в атмосфере перед ударом молнии. Волоски на руках встают дыбом, и это происходит быстрее, когда тени в углу не просто удлиняются, а отделяются от стен.
Они сшиваются в черную ткань. Она колышется в воздухе, прежде чем превратиться в бархат и черные кудри — тьма стремительно соткала облик Вейла.
— Жена, — мурлычет он, и в этом слове нет ни капли нежности. — У твоих ворот толпа плакальщиков. В паводковых водах плавают трупы. Брат тонет в гнили. — Кривая ухмылка обнажает его зубы. — Скажи… ты уже любишь меня?
Глава седьмая
Элара

Скажи… ты уже любишь меня?
Жар затапливает вены с такой скоростью, что все тело начинает зудеть, когда мои глаза встречаются с его зелеными омутами.
— Мы оба знаем, что ты делаешь все, чтобы это было задачей не из легких.
Скрестив руки за спиной, Вейл выходит из тени, и его сапоги замирают там, где лунный свет заливает пол.
— Ох?
— Женщины предупреждали меня, что мужья через какое-то время начинают раздражать, знаешь ли, — говорю я. — А мой заявляется и начинает бесить меня даже не выждав приличия ради.
Губы его разошлись в кривой издевательской ухмылке.
— Полагаю, развестись всегда успеем. Некоторые короли в прошлом поступали так не единожды. Думаю, на это способна и… — Его взгляд скользит по моему черному корсету и спускается к такому же темному шелковому шлейфу. — …королева.
— Это просьба? — улыбка, которую я выдавливаю, примерно так же сладка, как он — невыносим. — Отказано.
На его челюсти дергается мускул — верный признак того, как тяжело ему дается эта ухмылка. Он косится на серебристую полосу на полу, освещающую носок его сапога. Луна сегодня высоко, она почти полная, и ее света достаточно, чтобы залить покои.
Достаточно, чтобы заставить его осторожничать.
— Почему бы тебе не подойти и не посмотреть на луну вместе со мной? — спрашиваю я вкрадчиво, лишь бы поиздеваться над ним. — Она как раз освещает твою статую в саду.
— Я уже видел луну. — Скучающий выдох. — Я видел, как она растет и убывает эоны лет. Она меня не впечатляет. Задерни шторы,жена.
В этом приказе сквозит нечто большее, чем просто раздражение. В нем чувствуется вес — привычный, заученный, словно человек захлопывает дверь прежде, чем кто-то успеет заглянуть внутрь. Почему?
В голове проносятся обрывки воспоминаний.Мне не нравится, как свет выставляет меня напоказ, когда я теряю бдительность,сказал он как-то в карете.Власть заставляет сердце биться чаще далеко не у каждого, как обещают в песнях,выплюнул он тогда. Будто он давным-давно усвоил, что его истинный облик слишком ужасен, чтобы на него смотреть, слишком чудовищен, чтобы его желать.
Слишком отвратителен, чтобы его любить?
От этой мысли внутри что-то екает…
— Зачем,мужмой? — я склоняю голову набок. — Твои кости стесняются?
Он делает долгий, натужный вдох, будто заставляет себя сдерживать гнев уже на первых секундах разговора.
— Я попросил тебя задернуть шторы.
Я разворачиваюсь к нему всем телом, прислоняясь спиной к подоконнику.
— А я прошу уже во второй раз: позволь мне увидеть тебя. Настоящего.
— Через двадцать или тридцать лет.
Чем дольше он стоит неподвижно, тем яснее все становится. Он защищает не меня от зрелища, он защищает себя от моей реакции. От того, что я вздрогну. Закричу.
От того, что я его отвергну.
Но что случится, если я не вздрогну? Что, если я с любопытством обведу пальцем четкий изгиб обнаженных ребер? Проведу ладонью по бледным пластам мышц, скрепленных сухожилиями, глядя на них с восхищением? Он отшатнется?
Или растает под принимающим прикосновением?
Будто прочитав мои мысли, он сменяет ухмылку на презрительный оскал.
— Ты утомительна.
— А ты самовлюблен.
Он выпрямляется — шпилька попала точно в цель. Еще мгновение мы просто сверлим друг друга взглядом: он — высокомерный бог, не желающий уступать ни пяди, и я — обычная могильщица, отказывающаяся отступать. Но через минуту это противостояние наскучивает, а мне еще нужно разрушить проклятие.
— Ладно! — фыркаю я, закатывая глаза с притворным смирением. Я тянусь за спину, хватаю тяжелый бархат и резко задергиваю его. Покои погружаются в темноту, прорезаемую лишь свечами, а серебристый свет обрывается под отчетливый, уверенный стук его сапог по дереву.
Как только он оказывается совсем рядом, я снова хватаю ткань и дергаю ее назад, но не до конца. Оставляю лишь щелку. Лишь просвет. Острый, как лезвие, луч лунного света отсекает кожу и плоть с его костлявого пальца.
То, как он поджимает этот палец к мясистой ладони с артритным щелчком, вырывает из моей груди странный звук.
Он низкий и хриплый — такой, что Вейл прищуривается, глядя на меня именно с той яростью, которую я и ожидала. Но в золотистых искорках его радужек мелькает что-то еще. Замешательство. Возможно, даже смущение.
Но вот он трясет головой, словно физически отбрасывая шок, и с хищной грацией отступает в сторону от луча света. Прежде чем я успеваю дернуться, он сжимает мое запястье, и бархатные шторы с тяжелым шорохом смыкаются, снова погружая нас в оранжевые тени.
— Рад, что смог тебя развлечь, — цедит он. Слова отзываются на моей коже, когда он, используя инерцию, разворачивает меня и прижимает спиной к стене рядом с окном. — Мы женаты меньше двух дней, а я уже начинаю понимать, почему мужья избегают жен и ищут общества шлюх.
— Сказал человек, который просто обожает ложь и обман, — огрызаюсь я. — Истина далеко не так приятна, а жены не подают ее никак иначе, кроме как холодной.
— Истина? — одним плавным движением он прижимает мою руку высоко над головой. Его тело прижимается к моему, тяжелое, горячее и пугающе близкое, запирая меня между прохладной штукатуркой и его твердым, яростным теплом. — Истина в том, маленькая жена, что ты ни на шаг не приблизилась к разрушению проклятия. Ты думаешь, что затащить меня под венец — это победа? — он наклоняется ближе, и зеленый огонь в его глазах пылает древним, горьким весельем. — Ты лишь приковала себя к трупу, которого отказывается глотать даже земля. Этот план Каэля, который ты пытаешься воплотить в жизнь, — затея как минимум сомнительная.
— О, поверь мне, я сама в нем сомневалась предостаточно, — выпаливаю я в ответ, не желая пасовать перед его дурацким вспыльчивым нравом. — Мне приходило в голову, что соблазнение — гиблое дело в случае с тем, кто, судя по всему, к женщине и пальцем не прикасался. Кто сказал, что тебе вообще нравятся женщины? — я наклоняю голову, понижая голос до заговорщицкого шепота. — Возможно, ты предпочел бымужа.
Он не моргает и не ершится. Смешок соскальзывает с него, как вода с промасленного шелка, на лице застывает выражение скучающего снисхождения.
— Но потом, — продолжаю я легким, непринужденным тоном, — я вспомнила башню. Ты вошел в меня и излился всего за пять толчков. А в могиле? Там ведь потребовалось ненамного больше, верно? — я сочувственно цокаю языком. —Из Смерти любовник… так себе.
Его зрачки расширяются, поглощая радужку, а хватка на моем запястье усиливается ровно настолько, чтобы стало больно. Скука исчезает — пусть лишь на секунду, — прежде чем он снова натягивает на лицо маску холодного высокомерия.
— Моя жена сегодня звучит расстроенной, — бормочет он, и его тон переходит в опасное мурлыканье. — Она злится, потому что начинает впадать в отчаяние? Или потому, что я встал и оставил ее в грязи, залитую моим семенем, но совершенно неудовлетворенную?
Он не ждет моего ответа.
Его свободная рука скользит вниз по моему боку, сгребая шелк в кулак, задирая ткань вверх, пока комнатный воздух не касается разгоряченной кожи моих бедер. Никакой возни, никаких колебаний. Он точно знает, что делать. Его длинные пальцы подцепляют тонкую ткань белья и грубо сдвигают его в сторону, после чего большой палец проводит по чувствительной жемчужине в моем центре.
Рваный вздох вырывается из моего горла. Голова откидывается на стену, бедра инстинктивно дергаются навстречу его ладони.
— О боже.
— Угу, — он наклоняется, его дыхание щекочет мочку моего уха, пока большой палец описывает круги — раз, другой, с доводящим до безумия точным трением. — Ты уже любишь меня, Элара?
— Ублюдок… — слово растворяется в стоне, но я отказываюсь прекращать атаку.
Моя рука змеей скользит вниз между нашими телами, нащупывая напряжение в его обтягивающих штанах. Как я и ожидала, под кожей он тверд как гранит — яростное противоречие тому яду, который он выплевывает. Я обхватываю его, сжимая толстый член, и его дыхание мгновенно становится рваным.
Он отвечает ударом на удар: его палец работает быстрее, жестче, пытаясь довести меня до края прежде, чем я заставлю его потерять контроль.
— Тебе лучше остановиться, Элара. Иначе мне придется признаться, как сильно я хочу, чтобы ты споткнулась и сломала себе шею.
— Осторожнее. Чем больше ты пытаешься убедить меня в своей бессердечности, тем больше я гадаю, что именно ты так яростно охраняешь. — Я борюсь с тугим поясом, просовывая пальцы под ткань, пока не натыкаюсь на обжигающий жар. — Человеку, у которого действительно нет сердца, — я обхватываю его ладонью, проводя пальцем по влажной головке, — не нужно было бы кричать об этом так громко.
Он стонет, и этот хриплый, утробный звук вибрирует на моих губах. Голова его падает, лбом он утыкается в мое плечо, самообладание рушится, но голос остается рваным шепотом у самого уха.
— Тогда лучше запомни, что бывает со строптивыми женами.
— Я видела женщин, которые носят синяки как драгоценности, — выдыхаю я, не прекращая ритмичных движений руки по его скользкой коже. Как и он, разводя два пальца, чтобы зажать мой клитор между ними и двигать ими взад-вперед. — Я видела, как соседки выплевывают зубы на пол после вспышки мужской ярости, но ползут обратно к ним еще до того, как кровь успеет высохнуть. Я видела, как они цепляются за ноги мужчин, которые их сломали, и признаются им в любви.
— Этоне истинная любовь,но… Ммм. — Его тяжелая плоть дергается в моей руке, растягиваясь до мучительной твердости, выдавая его нужду с головой. — Если подумать… отсутствие истинной любви может сослужить мне службу даже лучшую, чем твоя ненависть.
Он дергает меня за запястье, отрывая от стены. С силой, не оставляющей места для сопротивления, он разворачивает меня и сгибает над тяжелым дубовым столом. Острые корешки книг впиваются в ребра сквозь карту, когда он прижимает меня к дереву широкой ладонью между лопаток. Свободной рукой он сгребает мои юбки, задирая тяжелый материал вверх по ногам, пока тот не собирается на талии, оставляя меня дрожащей и беззащитной.
Моя смелость дает осечку, в вопросе проскальзывает дрожь искренней тревоги.
— Ч-что ты делаешь?
Он не отвечает.
На мучительное мгновение за моей спиной воцаряется тишина, нарушаемая лишь его прерывистым дыханием. Кончик его пальца едва касается моего входа, описывая медленный, сводящий с ума круг, будто…
Прикосновение исчезает.
Воздух замирает.
Шлеп.
Резкий удар обрушивается на мои ягодицы, настолько сильный, что из легких вышибает воздух. Я не успеваю осознать происходящее, пока не расцветает боль — обжигающий, добела-раскаленный жар, что опаляет поверхность кожи, а затем тяжко и жестоко уходит вглубь плоти. Шок от удара доходит до самых костей.
— Ты уже любишь меня? — издевательский и острый вопрос повисает в воздухе, прежде чем его рука опускается снова.
Звук такой же резкий, как и жжение, — хлесткий хлопок отдается под потолком. Я стискиваю зубы, утыкаясь лицом в сгиб локтя, чтобы подавить крик, рвущийся из горла, но он не дает мне пощады. Он бьет снова, сильнее, и удар приходится точно на след от предыдущего.
— Как тебе теперь идея развода? — рычит он, и его голос низким гулом разносится по покоям. — Все еще «отказано»?
Я всхлипываю, чувствуя, как волоски на руках встают дыбом.
— Ах ты сволочь!
Следующий удар тише. Не от недостатка точности — по коже разливается огонь, добираясь до самого центра, — а потому, что он издает смешок.
— Это и есть та любовь, о которой ты говорила, Элара? Хм? — Его следующий шлепок какой-то другой, он превращается в пульсирующее тепло, которое расходится по низу живота, заставляя энергию искриться вокруг моего клитора. — Ты уже чувствуешь ее?
Голова идет кругом, жестокость его ударов тускнеет. Властная тяжесть его руки, прижимающей меня к столу, больше не кажется клеткой. Она кажется… опорой.
Постыдное, жидкое тепло разливается между бедер. Мои мышцы расслабляются, я больше не сжимаюсь в ожидании следующего удара. Когда его ладонь опускается вновь, мои бедра не дергаются в попытке уклониться, они подаются назад, инстинктивно ища этого столкновения.
И в этот момент ритм обрывается.
Вейл замирает.
Он нависает надо мной, тяжело дыша. Насилие, царившее в покоях, внезапно сменяется густой, сбивающей с толку тишиной.
Почему он остановился?
Его рука медленно скользит с горящего изгиба моих ягодиц ниже, еще ниже, пока пальцы не подбираются ко мне снизу. Он касается складок, нащупывает вход и без труда проскальзывает в скользкий, промокший жар.
Я содрогаюсь, уткнувшись лбом в стол, не в силах скрыть очевидную реакцию тела. Он проводит двумя пальцами по густой влаге, смазывая их, и с влажным причмокиванием проверяет вязкость моего желания.
— Любопытно… — голос его звучит глухо, прерывисто. — Не пойму, то ли я ударил слишком сильно… то ли недостаточно.
С хриплым рычанием он снова вводит пальцы в меня, изнутри призывая к ответу дразнящим, манящим движением. Мои колени подгибаются, стуча о дерево, но его вторая рука придавливает меня еще сильнее, не давая пошевелиться, удерживая неподвижно.
— Ты невыносима, Элара, — рычит он, задавая пальцами порывистый, злой ритм. — Невозможная, сумасбродная женщина. Ты настолько чертовски упряма, что отказываешься потешить меня даже своей болью.
Наслаждение накатывает мгновенно, ослепляя, подпитываясь адреналином после его ударов. Я задыхаюсь, запрокидываю голову набок, ловя это трение. Я близко, так постыдно близко, тело натягивается, словно струна, в горле застревает рыдание…
Пальцы исчезают.
Шлеп.
Ладонь бьет по саднящей коже. Не настолько сильно, чтобы покалечить, но достаточно резко, чтобы выбить все удовольствие из моего тела. Оргазм рассыпается, оставляя лишь саднящую пустоту.
Онцыкает.
— Даже не смей.
Вейл тут же возобновляет натиск, на этот раз жестче. Большой палец впивается в мой клитор, а пальцы терзают влажное нутро. Он неумолим: крадет мое дыхание, заставляя чувства на бешеной скорости снова карабкаться к вершине.
— Ты цепляешься за то, что должно тебя отталкивать, — бормочет он, его дыхание становится все чаще. — Тебе бы бежать, Элара.Почему же ты не бежишь?
Я не могу ответить. Могу лишь стонать, пока давление нарастает — выше, жарче, словно волна накрывает меня с головой, пока…
Следующий жгучий и бесцеремонный удар приходится на другую ягодицу. Разрядка снова разбивается вдребезги, я дрожу и скулю, на глазах выступают слезы разочарования.
— Пожалуйста, — молю я.
— Что «пожалуйста»? — в его тоне сквозит издевка. — Пожалуйста, остановись? Или пожалуйста, сделай еще больнее? — Не дожидаясь ответа, он рычит: — Не шевелись.
Этот гортанный приказ заставляет меня застыть. Я чувствую, как пульсирующее, обжигающее тепло его головки прижимается к моему промокшему входу.
— Вейл, прошу…
Но он не входит внутрь.
Вместо этого он водит влажной, бархатистой головкой члена по моим скользким складкам, покрывая себя тем, что я натворила. Он стонет, и низкая вибрация сотрясает дубовый стол. Его бедра слегка дергаются, будто ему требуется вся его древняя воля, чтобы не войти в меня до самого упора.
— Ты ведь хочешь этого, верно? — шепчет он, скользя широкой головкой вверх и вниз, смазывая путь, дразня вход, но отказываясь войти. — Хочешь, чтобы я толкнулся. Трахнул тебя.Возлег с тобой.— Он отстраняется на дюйм, лишая меня желаемого. — Чтобы стать на один воображаемый шаг ближе к своей призрачной цели.
Я жалобно мявкаю от досады, скребя пальцами по пергаменту на столе.
— Пожалуйста, дай мне кончить.
— Не могу. Я ведь «так себе любовник», помнишь?
Он прижимает головку прямо к моему набухшему, измученному клитору и начинает тереться. Это напряженные, ритмичные движения. Кромка его плоти скользит по моим нервным окончаниям снова и снова, а воздух наполняется звуками его собственного падения в бездну.
— Черт, — шипит он сквозь стиснутые зубы, сопровождая каждый толчок бедер утробным стоном.
Он хочет внутрь. Я чувствую это отчаянное, дерганое стремление его тела. Чувствую, как он наваливается, будто вот-вот нарушит собственное правило и пронзит меня, но в последнюю секунду с силой возвращается к клитору. Он тяжело дышит, из его горла вырываются рваные, хриплые вздохи.
Он здесь, на самом краю, вместе со мной. Я чувствую, как его дрожь переходит в меня, пока он в последний раз не вжимается пахом в мои ягодицы, безжалостно притираясь твердым стволом к моему воспаленному клитору короткими, пульсирующими толчками.
Ощущение слишком сильное, слишком тяжелое, слишком прямое. Перед глазами все белеет. Я кричу, тело сотрясается в неистовой разрядке, которая проходит волной по каждой мышце.
И это ломает его.
С ревом, который кажется вырванным из груди зверя, он застывает позади меня. Я чувствую жаркие, влажные всплески: он изливается, семя вырывается тяжелыми, ритмичными толчками, пачкая волоски, скапливаясь у половых губ и жемчужинами стекая по внутренней стороне моих дрожащих бедер.
Тяжелая рука наконец поднимается с моих лопаток, оставляя холодный фантомный след там, где его тепло давало мне опору. Он отступает, дрожащими руками поправляя одежду. Со все еще тяжело вздымающейся грудью он смотрит на беспорядок, который устроил.
— Надеюсь, это улучшило твое настроение, — говорит он хриплым голосом, лишенным привычной гладкости. — Но я отказываюсь потакать твоим иллюзиям.
Я медленно поворачиваюсь на дрожащих ногах и опираюсь на край стола, чтобы не упасть. Мне бы злиться, но я слишком опустошена, а тело кажется тяжелым и расслабленным, оно гудит от удовлетворения, граничащего с наркотическим опьянением.
Да и… к чему здесь злость?
Я смотрю на него: волосы растрепаны, глаза темные, зрачки расширены. Муж дал мне нечто куда более ценное, чем просто близость в постели. Он отдал себя.
Если я и узнала что-то о Вейле, так это то, что там, где он не сопротивляется, нет никакой ценности. Но там, где он борется?
Там и пролегает путь.
Я перевожу дух и одариваю его томной, понимающей улыбкой.
— Для поступка, который, по твоим словам, никак не влияет на отмену проклятия, — мурлычу я, склонив голову, — ты уж слишком отчаянно его избегаешь.
Его руки замирают на застежках штанов. Челюсти снова сжимаются, но он не хмурится. Вместо этого его губы кривятся в медленной, пугающе красивой улыбке.
— Появилась новая… деталь, любовь моя. То, чего я бы предпочел избежать, дабы не усложнять ситуацию еще сильнее, — он протягивает руку и снова вводит палец глубоко внутрь. Я вскрикиваю от этого вторжения — там все слишком чувствительное и припухшее, — пока он проводит пальцем по влаге и вынимает его. Его глаза встречаются с моими, темнея, когда он подносит палец к лицу, и воздух наполняется запахом монет. — Ты, Элара, снова истекаешь кровью.
Глава восьмая
Элара

Очаг в покоях Дарона едва теплится, к ночи в нем остались лишь тлеющие угли. Одеяло накрывает тело брата, скрывая мраморный узор, который пополз от плеч к ключицам. Сегодня его грудь вздымается не так тяжело.
Все еще влажно. Все еще неправильно.
Но уже не так отчаянно, как вчера.
Я стараюсь не позволять этой маленькой милости обмануть меня и заставить поверить, будто гниль стала добрее. Я ерзаю на стуле и возвращаю взгляд ко столу. Документы, которые мисс Хэмпшир принесла сегодня вечером, аккуратно разложены у окна: пергамент древнее самых старых могил на моей родине, края ломкие и пожелтевшие, чернила выцвели до призрачно-серых штрихов.
Отец Ничего — так какой-то жрец назвал Смерть в одном из свитков, погребенных где-то в самом низу. Пальцы рассеянно скользят к низу живота, к ноющей боли, которая наконец начала утихать спустя несколько дней кровотечения.
Может ли Смерть вообще зачать ребенка?
Он, кажется, считает, что да, и это, честно говоря, в лучшем случае тревожная мысль. Если я забеременею от него, будет ли дитя божественным? Или смертным? И как это изменит…
Нет, я забегаю вперед.
Я усмехаюсь в пустоту покоев, будто в моем положении есть что-то забавное, а затем стону так, что пламя свечи рядом со мной вздрагивает, ведь смешного тут мало. Насколько я знаю, его осторожность — лишь удобный предлог, чтобы избежать постели. Ложь, призванная отвлечь меня от цели, которую он делает недосягаемой.
Вежливый стук в дверь, а затем шорох юбок мисс Хэмпшир — она входит, прижимая корзину к боку.
— Солома, которую вы просили, Ваше Величество.
— Поставь рядом с кроватью, — говорю я, кивнув на полное крови ведро. — Я сама позже со всем разберусь.
Она выполняет приказ, затем выпрямляется и смотрит на заваленный стол, прищурившись.
— Ваше Величество теперь носит корону, но даже королевам нужен отдых. Желаете, чтобы горничная приготовила вам постель?
— Еще нет, — я подношу ладонь к лицу, потирая зудящие глаза. — Как мне заставить мужа показать его истинное обличье?
Управляющая издает высокий, почти оскорбленный звук: «Хм!».
— И зачем вам видеть столь ужасающее зрелище?
— Чувствую, что это важно, — я прижимаю большой палец к краю хрупкой страницы, черпая уверенность в ее шершавости. Вейл борется против консумации брака руками и ногами, но что, если я все это время целилась не туда? Может, мне нужно соблазнить не Вейла… а Смерть. — Если бы я только смогла снова одурачить его, возможно, он задолжал бы мне еще одно желание. — Мой взгляд падает на чернильные строки. — Я могла бы пожелать, чтобы он показал свои кости. Или, что еще лучше, попросила бы нормальную брачную ночь.
Брови мисс Хэмпшир ползут вверх, натягивая воспаленную рану на месте нарыва, который лопнул несколько дней назад. Она отворачивается, чтобы встряхнуть занавеску. Потом еще одну, и ее глаза сужаются, словно мысли заняты заботами о дворце.
— Ваше первое желание было исполнено только потому, что вы убедили его, будто плели заговоры за его спиной вместе с покойным королем, да упокоит господь его бедную душу. — Ее искалеченная рука хлопает по переднику, когда она снова поворачивается ко мне. Ее острый, расчетливый взгляд возвращается на меня. — По мне так, вы одурачили его уже второй раз.
— Формально, он сам себя одурачил.
И все же ее слова оседают во мне, точно искра на сухой растопке, крошечная, но яростно яркая.
— Стоит задуматься, имеют ли значение формальности.
Мисс Хэмпшир приседает в скованном, привычном реверансе и выскальзывает из покоев, оставляя меня в тишине при свете свечей.
Второе желание. Второй рычаг.
На мгновение искра вспыхивает… но ее тут же гасит один неумолимый факт. Чтобы потребовать плату, мне придется признаться, что для первого желания никогда не было оснований. Это риск, который может привести не просто к разводу, а к полному аннулированию брака.
Муж перестанет им быть. Бог освободится, и я потеряю единственную цепь, которую мне удалось накинуть ему на шею. И что тогда?
Чувство поражения тяжким грузом тянет подбородок к груди, но я останавливаюсь, вперив взгляд в документ перед собой. Я никогда не видела подобного письма. Буквы не текут. Они огрызаются: острые углы, странные петли, значки над гласными, похожие на маленькие зубы.
Часть заклятия на древнем языке.
Взгляд скользит к первичному толкованию справа…
Чтоб Корону сломить, пусть сияет любовь,
Смерть в обличье любовника явится вновь.
В ложе ночи монарх покорится судьбе,
Приняв Смерть на костях, в почерневшей земле.
Ведь не сталь разорвет ту тугую струну,
Лишь разбитое сердце оборвет тетиву.
В дверь стучат.
— И почему они никогда не оставляют меня в покое? — вырывается у меня. Чистое раздражение скребет горло. — Войдите.
Дверь осторожно приоткрывается. Молодой жрец, который нас венчал, проскальзывает внутрь, его лицо осунулось еще сильнее, чем в тот день. Он косится на бледного и неподвижного Дарона на кровати, затем на меня и бумаги на столе.
Его рот сжимается.
— Ваше Величество звали священника?
— Закрой дверь.
Жрец повинуется, хотя пальцы медлят на щеколде, будто он предпочел бы оказаться где угодно, но не здесь.
— Чем я могу помочь, Ваше Величество?
Я стучу по пергаменту.
— Переведи.
Его брови ползут вверх.
— Ваше Величество?
— Вот это, — я подвигаю к нему верхний лист. — Древний язык. Прочти мне это на общем наречии.
Он подходит ровно настолько, чтобы рассмотреть каракули.
— Ваше Величество, рядом уже есть перевод. Прямо в заголовке написано:«Стансы6 «Сердца Смерти»».
— Я знаю. Я прочитала это раз двадцать, и все же хочу, чтобы ты читал оригинал и переводил мне вслух.
— Обряды Короны были переведены столетия назад, — осторожно говорит он. — Возможно, этот конкретный документ всплыл недавно, но уверяю вас, толкование было…
— Заказано людьми, достаточно жадными, чтобы менять жизни на власть, — заканчиваю я и щелкаю пальцем по пергаменту. — Я не верю ничему в этом замке, пока не увижу это собственными глазами. И даже тогда я могу усомниться. — Еще один удар по странице, на этот раз сильнее. — Читай.
Мужчина выглядит так, будто я попросила его проглотить кинжал.
— Это не так просто…
— Не говори мне о простоте. — Я откидываюсь на спинку стула, заставляя себя дышать. — Просто… читай.
Он бросает взгляд на Дарона, словно пытаясь напомнить себе, что есть вещи более священные, чем монархия. Затем снова переводит глаза на пергамент.
— Ваше Величество, это мертвый язык, — его голос звучит осторожно, почти благоговейно. — На нем больше не говорят даже в часовне, даже среди жрецов. Я… я не могу просто прочитать это, — он колеблется. — Если вы дадите мне время, я подготовлю для вас новое, верное толкование. Без искажений.
Силы покидают меня, и я сползаю по спинке стула.
— Как долго?
— Язык очень сложный, часто… часто метафоричный, — говорит он, и его голос с каждым слогом становится все тише. — Диакритические7 знаки меняют не только произношение, но и весь смысл сказанного. Чтобы заново перевести все… потребуется сверка с текстами из нижних хранилищ, чтобы…
— Как. Долго.
Он сглатывает.
— Дни, — признается он. — Возможно, неделя. Зависит от состояния справочных материалов.
Дни. Неделя.
Тошнота подступает к горлу, и она становится сильнее, когда я смотрю на Дарона.
— Начни сегодня же. Если я застану тебя спящим, надеюсь, ты будешь дремать, уткнувшись прямо в пюпитр.
— Д-да, Ваше Величество, — он быстро хватает пергамент и пятится к выходу, отвешивая поклоны. — Я переведу так быстро, как смогу.Дословно.
Он разворачивается и практически убегает, его сутана8 развевается за спиной. Дверь щелкает, снова запирая покои в удушливой тишине.
Я издаю долгий, рваный выдох и прижимаю пальцы к вискам. Я чувствую себя натянутой до предела, как веревка, которая вот-вот лопнет. Встреча с Вейлом — насилие, удовольствие, эта странная, пугающая близость — все еще гудит под кожей.
Отвлечение, которое я не могу себе позволить.
И теперь еще это.
— Я уже начал беспокоиться, — раздается хриплый голос из теней, — что жрец пришел обмерять меня для ящика.
Я резко оборачиваюсь.
Дарон наблюдает за мной, его глаза блестят ярче, они пугающе ясные в свете свечи. Но не это заставляет мои губы разомкнуться, пока в душе вихрем кружится что-то еще более светлое. Нет, все дело в этой самодовольной ухмылке на его лице.
— Дарон, — я пересекаю покои в два шага. Уголки губ подрагивают, и я не могу, да и не хочу сдерживать улыбку, опускаясь на колени у кровати. — Идиот.
Его ухмылка становится шире, она кривая, мальчишеская, яростно живая на лице, которое должно выглядеть наполовину ушедшим в могилу.
— Все еще достаточно сообразителен, чтобы не застрять в короне с гниющим королевством.
— Ой, замолчи, — выдыхаю я и смеюсь от шутки и облегчения. Я снова хватаю его за руку, как якорь. — Не стоит острить, пока притворяешься умирающим.
Он сжимает мои пальцы — слабо, но намеренно.
— Это семейное проклятие: мы чувствуем себя в могиле, как дома, — хрипит он. — Хотя слышал, тут не одно проклятие гуляет.
— Что ты слышал?
— Дама без пальцев как-то пробормотала, — он медленно вдыхает, будто каждое слово стоит ему воздуха, которого и так не хватает. — Что Корона… приносит гниль. И что ты пытаешься это остановить.
Горло перехватывает, но я продолжаю поглаживать его костяшки.
— Все сложно.
— И еще, — продолжает он, сузив глаза, в которых вспыхивает озорство, — я слышал, ты вышла замуж.
Я стискиваю зубы.
— Тоже сложно.
Он вскидывает бровь, рука дрожит, но издевательский тон никуда не делся.
— Он из этих благородных павлинов? Красавчик?
Я закатываю глаза.
— Не начинай.
— Красавчик, — решает он за меня. — Это что-то новенькое. Ты всегда говорила, что скорее выйдешь за труп.
Это заставляет меня замолчать на секунду.
— Я правда так говорила?
— Годы назад. — Дарон тихо, с хрипом, но по-настоящему смеется. Его улыбка смягчается. — Как его зовут?
Горло снова сжимается. Мне ненавистно то чувство, будто произнося его имя, я приглашаю Дарона еще глубже в то, от чего хочу его защитить.
— Вейл.
Дарон прищуривается, обдумывая.
— Вейл, — повторяет он, а затем тихо кашляет. — Это место, а не имя.[прим. пер. Vale (англ.) — долина, отсылка к 1 части дилогии.]
Это вырывает у меня смешок, невольная искра юмора согревает скованное горло.
— Как ты себя чувствуешь?
Он слегка шевелится и морщится.
— Лучше.
Это слово ложится на душу как мед, заставляя надежду вспыхнуть прежде, чем я успеваю взять ее на поводок.
— Больно?
Он моргает, глядя в потолок.
— Не так, как было, — медленно говорит он. — Меньше зуда. Меньше… — Его кадык дергается. — Меньше всего.
— Твое ухо? Оно больше не чешется?
Дарон качает головой.
— Нет, — он двигается, слегка хмурясь, когда кости упираются в матрас. — Помоги мне сесть. Если мне придется смотреть на этот потолок еще хоть час, я умру от скуки раньше, чем меня заберет болезнь.
Кивнув, я поднимаюсь и сажусь рядом.
— Хорошо. Только осторожно.
Я просовываю руку ему под лопатки — его тело легкое, как охапка сухой растопки, — и подсаживаю его выше на подушки. Он ахает, руки бесполезно дергаются, прежде чем снова замереть.
— Лучше. — Он смотрит на меня, изучая мое лицо с пугающей проницательностью. — Помнишь, ты спрашивала, похожа ли на особу королевской крови? — Его дыхание сбивается, но он все равно ухмыляется. — Ты сказала, что продала бы мои руки королю. Святые, Элара, теперь ты сама королева, а мои руки стали довольно бесполезными. — Рот Дарона дергается, улыбка становится еще шире. — Я даже не смогу стать твоим стражником и отбиваться от врагов черствой коркой.
Тихий смех срывается с моих губ, а в глазах начинает мутнеть от непролитых слез.
— По крайней мере, ты не потерял остроумия. Это уже больше, чем есть у большинства стражников.
Его улыбка угасает, сменяясь чем-то более мягким, и в морщинках у глаз поселяется тихая тоска.
— Ты напоминаешь мне отца, — шепчет он. — Особенно когда говоришь так прямо.
Упоминание о нем отзывается внезапной острой болью в центре груди.
— Я скучаю по нему.
— Я тоже. Помнишь урожай перед великими заморозками? Тот год, когда я съел слишком много засахаренных яблок?
Я моргаю, и воспоминание невольно всплывает сквозь пелену горя.
— Тебя стошнило по дороге домой.
— До этого, — поправляет он. — Я устал. Ноги были слишком короткими, чтобы поспевать за толпой. Отец не сказал ни слова. Он просто подхватил меня и посадил на плечи. — Он зажмуривается, словно усиливая воспоминание. — Я помню запах его пальто: трубочный табак и мокрый фетр. Я уснул там, высоко над всеми. Я чувствовал себя… непобедимым. Будто ничто в мире не может коснуться меня, пока он меня держит.
Слеза срывается и катится по щеке.
— Ненавижу, что скорбь — это единственное, что у меня от него осталось.
Большой палец Дарона касается моих костяшек. Прикосновение слабое, но когда он снова открывает глаза, они ясные и горят внезапной, яростной силой.
— Нет, — говорит он, и в его голосе откуда-то берется сила. — Ты все перепутала, старшая сестра. Скорбь — это просто любовь в траурном платье. Она копится внутри тебя, потому что человека, которому ты хочешь ее отдать, нет рядом, чтобы ее принять.
Я шмыгаю носом и вытираю лицо рукавом, забыв о королевском достоинстве, которого у меня изначально и не было.
— От этого болит не меньше.
— Боль — это хорошо, — он издает сухой, дребезжащий звук, подозрительно похожий на смешок. — Она напоминает нам, что мы живы, верно?
Слова ложатся мягко, но при этом обжигают. Я не уверена, что мальчик, чей голос еще даже не до конца сломался, должен так мириться с мукой как со спутницей.
Я убираю сальную прядь с его лица.
— Что ж, ящика для тебя пока не будет.
Он снова криво, по-мальчишески улыбается, его губы дрожат от напряжения.
— Не в этот раз, — шепчет он.
Глава девятая
Элара

Леса за дворцом не любят гостей.
Тропы здесь узкие, а ветви такие низкие, словно подначивают тебя споткнуться о полуразрушенное надгробие какой-нибудь забытой могилы. Где-то вдалеке ухает филин, обращаясь к луне, но тут же замолкает, будто жалея, что выдал себя.
Хорошо.
Тишина — это то, что мне нужно.
И покой, хотя за последние два дня я усвоила, что Смерть слушает мои призывы с тем же энтузиазмом, с каким мул внимает командам, то есть когда ему вздумается.
Я останавливаюсь на небольшой поляне, где ветви расступаются ровно настолько, чтобы лунный свет ложился на ствол поваленного дерева серебряной вуалью. Полагаю, мой муж занят более насущными делами. Например, собирает души тех, кто умирает от мора, существующего лишь потому, что он питал странную слабость к этому чертову проклятию.
С очередным вдохом в легкие проникает сырой холод. А вместе с ним и древесный подтон с нотками абрикоса и ореха. Я так и знала!
Двигаясь вдоль гнилого ствола, я высматриваю в тенях черные шляпки пепельных сморчков. Чтобы унять дрожь в пальцах, как говорила мама, прежде чем сморщить нос при виде скудного выбора сушеных трав на кухне, хотя…
— Была ли хоть одна история, — раздается из тени рядом со мной, — о том, как молодая женщина отправилась ночью в лес в разгар чумы и голода, одна, и это закончилось хорошо?
Я выпрямляюсь и поворачиваюсь к темноте, постукивая ногтем по короне с глухим лязгом.
— Временно бессмертна, помнишь?
— Как и я, хотя и более основательно. — Вейл прислоняется к стволу древнего дуба. Полог из прелых листьев и корявых сучьев надежно скрывает его от луны. — И все же однажды я упал в этом обличье с высокой скалы. Разбил столько костей, что не счесть, но это было лишь вполовину так паршиво, как щепки, что выходили вместе с кровью из моего нутра. — Скрестив руки на жилете, он поднимает одну ногу, упершись подошвой сапога в дерево. — Опыт, которого я не пожелаю никому. И меньше всего — моей дорогой жене.
Я отвечаю ему самой сладкой из своих улыбок.
— Довольно добрые слова для того, кто всего пару недель назад твердо вознамерился отправить меня на казнь.
Вейл оглядывает меня своим привычным расчетливым взглядом и вздыхает.
— Что ты здесь делаешь?
— Ищу грибы. Ищу мужа, — я делаю шаг к нему, грязь чавкает под сапогами. — Ты опоздал.
Его губы искривляются в тонкой усмешке.
— Опоздал на что?
— На ужин, — я пожимаю плечами. — Из всех трудяг-мужей на свете ты, по идее, должен больше всех стремиться домой, чтобы дать отдых своим костям.
Усмешка исчезает, стирая с его лица всякое подобие веселья.
— Чего ты хочешь, Элара?
— Кто сказал, что я чего-то хочу?
— О, прошу, неужели ты думаешь, что я так плохо знаю свою жену? — Вейл отталкивается от ствола. Он делает медленный шаг вперед, но остается под темной защитой дуба. — Ты становишься такой болтливой только тогда, когда считаешь, что уже выиграла спор, — говорит он, и его голос — низкий сухой скрежет — заставляет волоски на руках встать дыбом. — Эта твоя коварная улыбочка? Мы оба знаем, что это насмешка. Так что я спрошу снова, пока мне не стало скучно и я не ушел беседовать с мертвецами… чего ты хочешь?
Какая бы дрожь ни подступала к горлу, я ее проглатываю.
— Я хочу увидеть тебя.
Глаза Вейла вспыхивают.
— Ты меня видишь.
— Тебя настоящего, — я подхожу ближе, осторожно, стараясь не наступать на тень дерева и оставляя луну между нами. — Покажи мне Смерть.
Вейл бросает взгляд на светлую поляну, затем снова на меня, недовольство сводит его челюсть.
— Мы уже говорили об этом, — он отворачивается, и тени, кажется, впитываются в его черные штаны. — У меня нет времени на семейные дрязги, будто…
— Это не дрязги! — кричу я ему в спину, чувствуя, как пульс учащается. — Это желание.
Его сапог замирает на полпути, он медлит секунду, а затем резко оборачивается. Черная прядь падает на лоб, взгляд становится тяжелым.
— Прошу прощения?
— Если предположить… — говорю я медленно, пробуя слова на вкус, чувствуя их острый риск, — что мое первое желание основывалось лишь на твоем предположении, будто тебя одурачили… — Мое дыхание превращается в пар на холоде. — …что сталось бы с тем желанием, которое я загадала?
Глаза Вейла сужаются.
— Поясни.
Слово брошено резко. Требовательно.
Я сохраняю спокойствие, хотя сердце колотится о ребра. Это авантюра. Ужасающая, бесповоротная авантюра. Конечно, то, что я одурачила его, согласившись с его выводами, дает мне право на желание. Но что, если признание в том, что я никогда не плела заговоров с Каэлем, аннулирует мой брак?
Горло перехватывает.
Ну, тогда я просто использую рычаг этого второго желания, чтобы потребовать сохранения брака. Это не приблизит меня к разрушению проклятия, но и почву из-под ног я выбить не дам.
В худшем случае это будет ход в сторону.
В лучшем — шах и мат.
Я вдыхаю, позволяя холодному воздуху взбодрить меня.
— Если бы я сказала, что никогда не планировала Коронацию с Каэлем? Если бы я сказала, что… что он вытащил меня из-под стола в то утро и просто вложил нож в руку с мольбой убить его, а я даже не понимала почему? Это аннулировало бы мое последнее желание? Наш брак?
Лесная тишина на долгий, ужасающий миг становится свинцовой. Давление падает, в ушах щелкает.
Он выдыхает со скоростью личинки, ползущей по могиле.
— Значит, ты лгунья, такая же, как я?
— Я не лгала. — Не совсем. — Ты просто озвучил то, что хотел услышать, а я не стала тебя поправлять.
— Вот как? — выплевывает он. — И теперь ты здесь, проверяешь, сможешь ли выжать из меня еще одно желание?
Мои мышцы напрягаются.
— Отвечай на вопрос.
Рот Вейла кривится в острой, горькой усмешке.
— Ты хочешь, чтобы я сказал «нет».
— Я хочу, чтобы ты сказал правду.
Его ноздри раздуваются. Сухожилия на шее натягиваются над воротником, и я вижу, как он стискивает зубы с такой силой, что можно раскрошить камень. Я готовлюсь к вспышке ярости, к удару его темперамента.
Но взрыва не следует.
Вместо этого он крепко зажмуривается и медленно качает головой, будто обращаясь к самому себе. Когда он снова открывает глаза, огонь в его взгляде направлен не на то, чтобы испепелить меня. Он выжигает его изнутри.
Он в ярости не от того, что я его одурачила.
Он в ярости от того, что одурачил себя сам.
— Я не могу отменить узы. — Голос становится резче, в нем сквозит обида. — Ответ на твой вопрос, жена… нет.
Искра новой надежды. Значит, брак в силе, и второе желание за мной.
Вейл смотрит на мое лицо и в точности понимает, о чем я думаю.
— О-о, — шепчет он. — Кажется, впервые я осчастливил свою жену.
Я вскидываю подбородок.
— Я желаю…
— Я точно знаю, чего ты хочешь пожелать, — мурлычет он, поднимая руку и маня меня к себе. — Консумации, не так ли?
Жар подступает к горлу. И страх тоже, когда я иду к нему, хотя бы для того, чтобы выиграть время на раздумья. Брачная ночь необходима, в этом я уверена, но… важнее ли это, чем заставить его показать истинное обличье?
В памяти всплывает строфа9:«В ложе ночи монарх покорится судьбе, приняв Смерть на костях в почерневшей земле.».
Не Вейла.
Смерть.
На костях в почерневшей земле… быстрого взгляда на старое кладбище неподалеку достаточно, чтобы понять, что это место подойдет. Я могу пожелать, чтобы он трахнул меня. Я могу пожелать, чтобы он показал свое истинное обличье. Я не стану выставлять себя дурой, требуя и того, и другого, напрашиваясь на его издевательский отказ.
Так что же выбрать?
Я не замечаю, как оказываюсь вплотную к древнему дубу, пока рука Вейла не соскальзывает на мою талию, ладонью прижимаясь к бедру. Его большой палец проводит по коже один раз, медленно — это скорее предупреждение, чем ласка.
— Как бы ты хотела? У дерева? Прямо здесь, в грязи? — Его шепот касается шеи — лишь дыхание, жар и легкое прикосновение губ, угрожающе зависших над кожей. — Я не припомню, чтобы в обрядах упоминалось,в какую именночасть тела ты должна меня принять. Может, я выберу твою задницу и на этот раз не буду спешить.
От одной мысли об этом вторжении мышцы невольно сжимаются.
— Ты даже не выслушал мое желание.
Он усмехается, его вторая рука скользит вниз по бедру, пальцы ищут край юбки.
— Что еще это может быть?
Дыхание перехватывает, когда его пальцы касаются внутренней стороны бедра.
— Может, я хочу, чтобы ты показал мне Смерть.
Его рука замирает.
Очень интересно…
На один застывший миг кажется, что лес перестает дышать. Игривый, хищный жар его тела превращается в камень, воздух наполняется напряжением, в котором нет места удивлению, только страху.
Затем, так же быстро, это оцепенение рассыпается.
— Не глупи, — шепчет он, но игривость исчезает, сменившись тяжелым, лихорадочным желанием. Он прижимает меня к себе, толкаясь бедрами вперед, давая почувствовать твердый, неуступчивый бугор под черной тканью штанов. — Ты добивалась этого с того самого момента, как вступила в сговор с тем… грязным гонцом.
Его рука рвется вверх, одним грубым движением задирая мои юбки до талии. Холодный ночной воздух кусает кожу, но его тут же сменяет обжигающий жар ладони, скользнувшей между моих ног.
Я ахаю, голова откидывается на его плечо.
— Вейл…
— Тсс… — Его зубы задевают чувствительную жилку на шее, прикусывая достаточно сильно, чтобы стало больно. Большой палец находит влажный жар между ног и надавливает. — Скажи мне, что хочешь, чтобы я был внутри тебя. Я исполню это. Настоящую брачную ночь.
Затем он целует меня — пожирающее, неаккуратное столкновение, отдающее отчаянием. Он подавляет меня, топит в ощущениях, используя удовольствие как оружие, чтобы выбить из головы мою просьбу.
И именно так я все понимаю.
Я понимаю…
Я отрываю рот от его губ, тяжело дыша и упираясь руками в его грудь. Мое тело горит, но разум холоден и кристально чист.
— Я желаю, — выдыхаю я, отталкивая его.
Он спотыкается, делает шаг назад. Глаза темные, зрачки расширены от похоти, грудь тяжело вздымается.
— Элара…
— Я желаю… — Увидеть тебя? Нет. Он может показать мне лишь мельком и посчитать долг исполненным. — Я желаю изучить твое истинное обличье.
Глава десятая
Элара

Вейл дергается, будто от пощечины.
И замирает. Грудь его вздымается и опадает в рваном, неровном ритме. Похоть, мгновение назад омрачавшая его черты, исчезает, оставляя лишь пустое, отрешенное выражение, и оно пугает меня сильнее любого рыка.
Я жду, что он начнет спорить. Жду, что он рассмеется или скроется среди деревьев, оставив мое желание неисполненным.
Но он не делает ни того, ни другого.
Просто смотрит на меня.
Лицо начинает меняться. Пока не магически, а эмоционально. Тень недоверия сменяется сурово сжатыми губами, а затем во взгляде проступает усталость. Что-то древнее. Черты лица рябят в сумраке, становясь зыбкими, словно существо под кожей мечется в клетке, не зная, стоит ли греметь прутьями или просто сесть и сдаться.
Во рту внезапно пересыхает.
— Я сказала… — повторяю я.
— Я прекрасно слышал, — он проводит рукой по волосам и издает звук, нечто среднее между усмешкой и вздохом. — Очевидно, я выставил себя дураком. За несколько недель тебе удалось переиграть меня больше раз, чем всему человечеству за целое тысячелетие, — он качает головой, глядя на свои сапоги. — Что ж, давай покончим с этим. Все должно пройти быстро.
Он делает шаг назад.
Затем выступает вперед.
Он выходит в пятно серебристого лунного света. Костлявые пальцы ног едва касаются земли, и в тот же миг весь его облик искажается. Бархатное пальто превращается в черное полотно. Из рукавов вылетают нити. Плечи раздаются вширь, и дело не только в мускулах, а в самой егосути: кажется, пространство вокруг вынуждено потесниться.
И тут иллюзия рвется.
Существо тянется вверх, растет, пока алебастровая кость и бледно-серая кожа не заслоняют звезды. Тени окутывают его, сплетаясь в плащ, созданный из самой ночи.
Сердце бешено колотится о ребра. Лицо…
Левая сторона — голая белая кость. Глазница, полная густой тьмы, половина носовой полости, обнаженная челюсть. Идеально отполированная кость заканчивается зубами, корни которых видны там, где должны быть десны. За ними при каждом вдохе шевелится влажный темный мускул языка. Толстое, жилистое сухожилие, серое и блестящее в лунном свете, тянется от сустава костяной челюсти к шее. Оно удерживает этот кошмар воедино с пугающей биологической хрупкостью, и от этого зрелища желудок скручивается, а пальцы тянет прикоснуться.
На мгновение я зажмуриваюсь, заставляя себя вдохнуть. Это просто кость. Плоть. Кожа. Органы.
Это просто труп.
Когда я снова открываю глаза, ужас отступает, оставляя после себя дрожащий, хрупкий трепет. Зазубренный череп плавно переходит в бледное мужское лицо справа, хотя и там глаз кажется темной ямой, наполовину скрытой черной прядью волос. В нем читается… скорбь?
— Этого ты хотела? На это потратила желание? — его голос изменился, стал гулом похожим на скрежет жерновов, от которого вибрирует позвоночник. — Ты… довольна?
Я сглатываю, прежде чем ответить.
Довольна? Вовсе нет.
Я подхожу ближе к богу, с которого сорвали все маски. Древнее существо предстает в своей завораживающей истине. Холодна ли его бледно-голубая кожа? Ледяная ли она, как могила?
Голова Смерти чуть поворачивается, следя за моими движениями.
— Ты дрожишь.
— Да.
Но это не мешает мне поднять руку. Медленно. Намеренно.
Я тянусь к руке, что висит вдоль его тела, наполовину скрытая плащом ночи. Она раза в два больше моей. Два пальца длинные, изящные, обтянутые бледной кожей. Остальные три обнажены до кости. Чистая, сочлененная кость, яркая и гладкая, негромко постукивает при каждом движении.
Мгновение затаенного дыхания.
Затем я прижимаю кончики пальцев к границе — туда, где серая плоть сменяется белой костью суставов. Я жду укуса зимы, оцепенения могильного холода.
Вместо этого кожу обжигает жар.
Ахнув, я отдергиваю руку.
Он делает то же самое, только резче. Вскидывает руку с шипением, которое скрежещет о зубы обнаженной челюсти. Движение настолько порывистое, что поток воздуха бьет мне в лицо. Он прижимает задетую руку к груди, впиваясь в меня черными провалами глаз.
— Ни один смертный никогда не касался Смерти вот так. — Его рык дрожит, подобно обвалу в глубокой шахте, но даже в нем слышны нотки удивления. — Ты просила показать. Ты увидела.
— Я просила позволить мнеизучитьтебя. — Я делаю шаг, возвращаясь в его пространство, и запрокидываю голову так высоко, что начинает ломить шею. — Нельзя изучить карту, если она свернута, верно? — я снова протягиваю руку, игнорируя дрожь в пальцах. — Изучение требует прикосновений.
Когда мой большой палец находит его теплый костяной, жар снова прошибает меня. Теперь это пугает меньше, скорее завороживает. Это тепло не может принадлежать трупу, оно говорит о присутствии жизни, а не о ее отсутствии.
Смерть вздрагивает.
Должно быть, от того, как я веду пальцами выше, прослеживая линию, где сухожилия переходят в мышцы предплечья. Там, где бледная кожа плотно, как пергамент, обтягивает сильное тело. Еще выше, под рукав, пока…
Боги, какой же он высокий.
Я тянусь вверх, сапоги увязают в грязи, когда я встаю на цыпочки. Все тщетно: рука замирает на уровне его шеи, а само существо макушкой задевает нижние ветви дуба.
— Склонись, — слово повисает в холодном воздухе, острое и непреклонное. — Пожалуйста…
Смерть не шевелится. Он просто возвышается надо мной, возможно, надеясь, что из-за разницы в росте я оставлю это безумие. Никогда.
— Ты позволил мне изучать тебя, — напоминаю я. Голос звучит уверенно, несмотря на то что от собственной дерзости на языке становится горько. — Так что, если не собираешься поднимать меня на руки, — я выразительно смотрю на его ладонь, которая легко могла бы обхватить мою талию, — тебе придется опуститься.
Из его груди вырывается низкий скрежещущий звук. Может, рык. А может, стук ребер под полотном одежды.
Он задерживает на мне взгляд на одну долгую, мучительную секунду. Затем пугающе медленно Бог опускается вниз.
Словно рухнуло само притяжение земли. Огромное колено ударяется о землю с глухим стуком, который я чувствую подошвами, следом опускается второе. Земля вздрагивает, вокруг нас колышутся палые листья. Он становится ниже, тени растекаются вокруг него, как лужи черной туши, пока его череп не оказывается на одном уровне с моим лицом.
Лицо Смерти в нескольких дюймах10 от моего.
Я вхожу в пространство между его разведенных колен. Сапог шуршит о призрачный плащ, и в вакууме тишины этот звук кажется оглушительным. Дрожащими руками я тянусь к нему.
Он вздрагивает, когда я беру его лицо в ладони. Его дыхание сбивается, но он не отстраняется. Правая ладонь находит знакомое: высокую, острую скулу Вейла, гладкую бледную кожу, которая кажется лихорадочно горячей. Большим пальцем я провожу по краю его брови.
Я всматриваюсь в черные впадины глаз, в тени, что мечутся в них.
— Ты видишь меня?
— Я вижу все, — рокочет он, и вибрация передается через челюсть в мои ладони. — Я вижу, как кровь течет по твоим венам. Вижу, как трепещет твоя жилка на шее. Вижу яркое сияние твоей жизни.
Я перевожу пальцы на переносицу, за край, где кожа обрывается, открывая полость, и касаюсь полированной кости его скулы. Несмотря на все унижение — ведь смертная ласкает его обнаженный остов, словно домашнюю собачку, — он не уходит.
Напротив, из его груди вырывается долгий, рваный выдох. Череп склоняется, он прижимается к моей ладони с такой отчаянной нуждой, что внутри все сжимается. Так реагирует существо, которое было лишено прикосновений очень долго. Вечность.
Эта близость дурманит. Она разливается по венам, гася страх, пока я не касаюсь линии его обнаженных десен. Мой палец замирает над открытыми корнями зубов. Каково это — поцеловать Смерть? Прижаться губами к тому, что наполовину плоть, наполовину кость?
Тяжесть этого вопроса затягивает меня в плотное пространство между нами. Тело подается вперед, брезгливость уступает место извращенному влечению к неведомому. Его голова наклоняется — движение нескладное и жуткое, — и черные бездны глаз фокусируются на моих губах. Он подается ближе, расстояние сокращается, пока его дыхание не касается моего рта.
Мы так близки, что я должна бы задыхаться от кладбищенской вони. Я готовлюсь к этому, к приторному запаху гнили или металлическому привкусу крови, но… ничего. Совсем ничего.
Потому что он не труп.
Это осознание заставляет мои руки соскользнуть с челюсти. Я веду ими вниз по шее к густой, похожей на дым темноте, лежащей на его плечах.
Я хватаюсь за край плаща из теней.
Он застывает. В тишине леса заметно, что он даже перестал дышать.
— Элара…
— Нет, я хочу видеть. — Медленно, намеренно я отвожу тьму назад. — Все. Тебя всего.
Его рука поднимается, замирает над моей, словно пытаясь остановить. Костлявые пальцы дрожат.
— В этом нет красоты, Элара.
— Я сама решу.
Ткань, если, конечно, это вообще ткань, сползает, как туман, собираясь у локтей. Его торс обнажается под лунным светом.
Я слышу свой короткий вдох.
Это не ужас. Это восхищение.
Справа он мужчина. Изваяние из бледной гладкой кожи и крепких мускулов. Грудная мышца четко очерчена, она перекатывается, когда он шевелится от неловкости. Но стоит взгляду двинуться левее, и иллюзия тает.
Грудина — это граница.
Слева плоть просто… сдается. Она исчезает, обнажая сверкающие белые дуги ребер — костяную клетку, открытую ночному воздуху. Здесь нет кожи, чтобы скрыть его, только голая правда. Серые волокнистые мышцы переплетаются между костями, привязывая скелет к человеку, они натягиваются и дрожат при каждом его рваном вдохе.
— Ты чувствуешь это? — шепчу я, очерчивая изломанный ландшафт его живота, где гладкая кожа борется за право быть с обнаженными жилами.
Смерть смотрит на себя, на мышцы пресса, которые напрягаются тем сильнее, чем ниже соскальзывает плащ.
— Да…
Чем ниже я опускаю руку, тем чаще он дышит.
Мои пальцы цепляют край призрачной ткани на талии, я тяну ее вниз, пока…
Костяная рука сжимает мое запястье.
— Нет, — выдавливает он. Голос ломается в горле. Он удерживает мою руку в нескольких дюймах от… от чего?
Я перевожу взгляд с его отчаянной хватки на ткань, натянувшуюся под моей пойманной рукой. Даже через плотный материал я вижу очертания. Жесткий, неумолимый бугор, который выдает его с головой.
— Похоже, ты был прав, когда сказал, что Смерть — это мужчина. — Я не пытаюсь вырваться. Напротив, я расслабляю пальцы пойманной руки, проводя ногтями по его напряженной плоти. — Можешь ли ты стать отцом?
— Я… — его дыхание сбивается, резкий вдох звучит как рвущееся полотно. Хватка на моем запястье слабеет. — Я не знаю.
Я пользуюсь моментом. Хватаюсь за ткань и сдергиваю ее вниз.
Тени стекают к его коленям.
Лунный свет забирает остальное.
У меня перехватывает дыхание. Здесь нет костей. Ни гнили, ни ужаса. Там, где это важно, он целиком человек, и… пропорционален своему росту. Его член огромный, толстый и тяжелый, и бледный, пронизанный венами ствол рвется вверх из зарослей темных волос. Он пульсирует, едва коснувшись холодного воздуха, дергается, твердея еще сильнее, но он настолько массивен, что не может выпрямиться полностью и тяжелым грузом ложится на живот.
Смерть смотрит на меня, его грудь ходит ходуном. Под моим пристальным взглядом он застывает, превращаясь в натянутую пружину. Черные провалы глаз прикованы к моему лицу — он ждет, не скривлюсь ли я, не дрогну ли от отвращения.
Но брезгливость так и не приходит.
— Я думала, ты будешь холодным и… разлагающимся. — Моя рука легко выскальзывает из остатков его хватки. Я пытаюсь обхватить его естество. Там он горячий. Горячее, чем во всем остальном теле. Он пульсирует невероятной, живой мощью. — Но в тебе нет ни того, ни другого.
Я сжимаю пальцы, стараясь объять всю толщину, но кончики даже не соприкасаются. Это невыполнимая задача — пытаться удержать бога в смертной руке. Тогда я веду ладонью вниз, мимо напряженного корня, и наклоняюсь ближе, лаская тяжелую, налитую жаром мошонку.
Голова Смерти бессильно откидывается на плечи, из горла вырывается низкий, утробный стон.
— Хватит…
— Только я решаю, когда закончу изучение.
Я наполняю ладонь его весом, плотным и ощутимым, проверяя эту тяжесть и осторожно приподнимая. Смерть шипит, его костяная челюсть слегка подается вперед, а бедра дергаются навстречу, ища трения. Он изголодался по этому. Как я и думала.
Я перевожу взгляд на его горло.
Выйди за него. Трахни его. Перережь ему глотку.Эти слова согревают кровь сильнее, чем странное желание, расцветающее в животе.
Я сжимаю руку крепче и снова веду ею вверх по внушительному стволу. Это движение вырывает из его груди сорванный, шипящий выдох, бедра инстинктивно подаются за моей ладонью.
— Не стоило это прятать, — шепчу я. Большим пальцем я очерчиваю влажную головку, а затем снова провожу вниз по вздутым венам. — Мог бы показать и раньше.
Моя рука продолжает медленную, ритмичную работу, лаская его от основания до самого верха, и эффект оказывается сокрушительным. Каждое скольжение ладони вытягивает рваный, надломленный звук из глубины его груди. Наши лица снова сближаются.
Он пытается отвернуться, его острая челюсть напряжена от вожделения.
— Не надо…
— Почему нет? — выдыхаю я, придвигаясь еще ближе, пока кончик моего носа не касается его переносицы.
Его стон согревает воздух между нашими губами.
— Ты должна остановиться.
Я мягко, нерешительно касаюсь уголка его человеческого рта. Он отшатывается, резко втягивая воздух, но я следую за ним. Веду по линии нижней губы, пока не натыкаюсь на зубы. Мы замираем в этом ужасном и прекрасном притяжении. Он хочет этого. Боги, он хочет этого так сильно, что исходящий от него жар кажется почти осязаемым.
Я крепко сжимаю его и в то же мгновение наклоняю голову. Его воля рушится. Из горла вырывается низкий, полный муки звук, и он подается вперед, преодолевая последние дюймы.
Наши губы встречаются.
Правая сторона его рта ведет себя так же, как у Вейла: теплые и мягкие губы раскрываются. Но левая… Левая — это порог из твердой, неподатливой кости. Мой язык скользит внутрь, пробуя на вкус эту разительную разницу, задевая гладкость обнаженных зубов.
Это должно было бы ужаснуть меня.
Вместо этого я теряю рассудок.
Контраст мягкой плоти и твердой кости сводит с ума. Я стону, и этот звук отдается вибрацией в его черепе. Мои движения замедляются, становятся тяжелее, я натягиваю кожу на его члене, пока он не подхватывает мой ритм с отчаянной, порывистой грацией. Я тону в этом — в аромате гвоздики, в ощущении кости, прижатой к моим зубам, но…
Смерть резко разрывает поцелуй, тяжело дыша.
— Достаточно!
Это не просто крик — это древний рев, заставивший лес замолкнуть, а мое сердце — замереть. Зубы сжаты, черные бездны глаз расширены от чего-то похожего на панику.
Я могла бы поспорить, сказать, что еще не закончила изучение, но какой в этом смысл? Глядя на то, как напряжено его тело, я словно пытаюсь переспорить землетрясение. Но ведь это оставляет мне пространство для маневра, верно?
Я медленно убираю руку и расправляю юбки с самообладанием, которого на самом деле не чувствую.
— Хорошо, — говорю я ровным голосом, несмотря на бешено колотящееся сердце. — Будем считать, что я закончила изучение… если…
Он выдыхает медленно, раздраженно.
— Если…?
— Если ты пойдешь со мной в один из приютов.
Его череп склоняется набок. Он явно не верит своим ушам.
— Ты хочешь отвезти Смерть в дом, полный детей?
— Я бы не возражала, но уверена, что для экипажа облик Вейла подойдет больше, — отвечаю я. — Соглашайся, и на этом закончим.
Смерть выпрямляет шею. Тени снова сплетаются на коленях, все еще прижатых к земле. Тонкие губы на человеческой стороне лица сжимаются.
— Я пойду с тобой.
Затем он встает. Это стремительный, величественный подъем, и все же я успеваю заметить красный трепет за белизной его грудной клетки. Его… сердце?
— Подожди! — Я не думаю. Импульс берет верх над рассудком, рука движется быстрее, чем разум успевает осознать весь ужас происходящего. Я тянусь вверх. Нет, не вверх.
Внутрь.
Моя рука проходит сквозь нижнюю часть его ребер, проникая в тепло груди прямо к органу, что бешено бьется под моей ладонью.
Смерть замирает. Он смотрит на меня глазами, полными шока. Не дышит, не шевелится. Просто наблюдает, парализованный этим вторжением.
— Оно… и правда разбито, — шепчу я, касаясь большим пальцем шрамов на неровной поверхности мышцы.
— Уничтожено, — поправляет он, и голос его звучит как пустая оболочка звука. — Держится лишь на волоске, на последней сердечной нити. Вторую я случайно разорвал в ярости, а третья пульсирует в твоем венце.
Я прищуриваюсь, вглядываясь в сумрак.
— Я вижу другое, — бормочу я, прослеживая отчетливую артерию. — Вторая нить и правда в клочьях. Но первая… кажется целой. И даже крепкой.
Смерть пристально смотрит на меня, и чернота в его глазах вдруг будто… становится глубже? Молниеносным движением он обхватывает мое запястье и дергает. Он вырывает мою руку из своей груди. Его грудь вздымается, он смотрит на меня со странным, почти безумным выражением, которое леденит кровь сильнее любой могилы.
— Это… это правда? — осторожно спрашиваю я. — Ты действительно не можешь любить?
Он сглатывает. Я вижу, как на шее перекатывается серое сухожилие в тяжелом, болезненном движении.
— Я чувствую радость, — хрипло говорит он. — Чувствую… некую печаль. Чувствую ослепляющий гнев. И… похоть. — Его взгляд падает на мои губы, на мгновение темнея. — Любовь мне недоступна.
Глубокая, ноющая тоска захлестывает меня, и она куда тяжелее, чем должна быть.
— Что же это за жизнь? — тихо спрашиваю я. — Жизнь без любви.
Смерть долго смотрит на меня. Затем его облик начинает таять. Он растворяется в ночи, и лишь скрежещущий шепот в последний раз проносится над поляной:
— Разумная.
Глава одиннадцатая
Смерть

Зеркала в этом дворце редко отражают правду.
Их создавали для королей, желающих казаться могущественными, а не виновными, и для королев, мечтающих выглядеть обожаемыми, а не обреченными. Стекло — услужливый лжец. Оно принимает все, что ты ему предлагаешь, и возвращает в форме, с которой можно смириться.
Сегодня зеркало в покоях Элары отказывается подыгрывать.
Пламя свечей в покоях скудное, расплывчатое и тусклое, оно исходит от одиноких фитилей, которые жена забыла погасить перед сном. Этот свет меня не красит. Никогда не красил.
Красивое лицо Вейла исчезло — заимствованное совершенство, которое смертным всегда было так легко желать. Инструмент. Способ ходить среди живых, не плавя их разум видом того, кто я есть на самом деле. И все же с отражением передо мной что-то серьезно не так.
Дело не в лице.
В. Моей. Груди.
Я опускаю взгляд и движением, которое должно казаться обыденным, но больше напоминает осмотр смертельной раны, просовываю пальцы под край ребер и лезу внутрь. Там, в открытой грудной клетке, висит мое сердце.
Рубцовая ткань. Поврежденные нервы.
Оно висит, разбитое и наполовину онемевшее, удерживаемое единственной сердечной струной, которая должна едва держаться — растянутая до предела, готовая лопнуть, как волосок под долгим натяжением.
Но это не так.
Струна… неправильная.
Потому что в отражении она выглядит идеально — свежая, алая жизненная сила обвивает клапан, который обязан быть поврежденным. Она утолщает соединение, скрепляя некогда почти разорванную нить с такой силой, что орган почти не сдвигается, когда я беру его в руку. Хуже того, оно тяжело и здорово бьется о мою ладонь.
Раз. Ба-дум.
Два. Ба-дум.
Я замираю, инстинктивно сжимая пальцы, словно пытаясь его остановить. Оно не слушается. Бьется снова, сильнее, чем за последние столетия. Как такое возможно?
Я выдергиваю руку и упираюсь в край туалетного столика. Холодный пот выступает на тех немногих участках кожи, что остались на черепе. Мое сердце исцеляется, а вместе с ним и весь мучительный спектр того единственного чувства, которого я избегал с самого зарождения своего страха.
Любовь.
Это слово парализует меня. Костлявые пальцы впиваются в деревянную раму столика, пока та не начинает стонать под напором. Как это случилось? Когда началось? Недели назад? Дни?
Мысли мчатся назад.
Ищут точку заражения.
Может, это случилось в могиле? В том безмолвном перемирии, когда мы бок о бок наблюдали за туманом? То редкое спокойствие между нами подействовало на мои чувства как наркотик, мне хотелось впитывать его часами.
Или в башне? Когда я обнимал ее после того, как похоть и любопытство были в равной степени удовлетворены, и все же притягивал ее тело к своему еще крепче. Кожа к коже, в тайне желая, чтобы солнце никогда не всходило, лишь бы мне не пришлось ее отпускать.
Или все началось еще раньше?
На ум приходит Каэль. Вернее, те многочисленные разы, когда его имя слетало с губ Элары. —Каэль открывается мне. У него хотя бы есть сердце. Я была на столе у очага…— Повсюду грязные руки, готовые раствориться в моей жене, будто…
Дыхание прерывается. Одна мысль об этом мальчишке скребет внутренности, как ржавое лезвие. Я убеждал себя, что это лишь презрение к его праведности, дерзости и постоянному неповиновению на протяжении многих лет. Теперь я вижу это уродство таким, какое оно есть.
Обжигающая, собственническая ревность.
Я пялюсь на красную струну в зеркале, и покров отрицания истончается с каждым ударом сердца. Мне следовало догадаться. Библиотека. Внезапное стеснение в груди, когда я по глупости поцеловал ее. Часовня. Покалывание под ребрами, когда я произносил эти гнилые клятвы. То была не боль от старой раны, а симптомы давно забытого чувства.
Я влюбляюсь в Элару.
Или, возможно… уже влюбился.
Я смотрю на единственную зажившую струну, толстую и крепкую, и чем дольше смотрю, тем сильнее подкатывает тошнота. Эта неистовая тоска, этот пугающий порыв, эта боль, от которой кажется, будто ребра раздвигают ломом… и все из-заоднойструны? Одной?
Холодная и острая паника вонзается в живот. Если одна-единственная зажившая струна может превратить бога в ревнивого, тоскующего дурака, что же будет, когда их станет две?
Я не хочу этого знать.
Накинув плащ, чтобы скрыть кости, я отворачиваюсь от зеркала к заваленному вещами столу. Элара сидит там, ссутулившись над свитками, прижавшись головой к стопке раскрытых книг. Ее каштановые волосы рассыпались по чуть приоткрытому во время дыхания рту.
Утром тело накажет ее за такую позу. Затекшая шея. Стреляющая боль. Смертная чепуха, которая не имеет ко мне никакого отношения.
И все же я уже иду к ней.
Я просовываю одну руку под колени Элары, другую — ей за спину, и осторожно поднимаю, чтобы не разбудить. Любой смертный проснулся бы от прикосновения Смерти. Одно мое присутствие они часто чувствуют кожей. Волоски на руках встают дыбом. Воздух внезапно холодеет. В животе все замирает. Тот самый инстинктивный взгляд через плечо, будто они заметили, что я наблюдаю.
Но моя жена? О, она спит дальше.
Меня раздражает то, как безопасно она себя чувствует. Словно жизнь, проведенная за рытьем могил, приучила ее не бояться бога, который их наполняет. Она тихо выдыхает и сворачивается в моих руках, доверчиво вцепившись в плащ.
У меня перехватывает дыхание от этой будничной близости, и в груди снова что-то тянет, скручивает и щиплет. Моя вторая сердечная струна, без сомнения — ее разорванные концы прямо сейчас пытаются срастись.
Будь я мудр, я бы бросил ее.
Вместо этого я несу ее к кровати, всего несколько шагов, как бессмертный дурак, коим я стал из-за этой женщины. Но когда я укладываю ее на простыни, еще хранящие тепло очага, она не отпускает руку.
Мой взгляд падает на ее тонкие пальцы, вцепившиеся в плащ, обнажая несколько моих алебастровых ребер. Воспоминание о лесе нападает на меня, но не картинкой в голове, а горячим и дурманящим приливом крови к паху.
Я ожидал, что она закричит. Когда я вышел в лунный свет и явил то, что большинство смертных считает гротескным уродством, я был готов к тошноте, к судорожным вдохам, к ужасу.
О да… она вздрогнула.
Но лишь однажды, прежде чем коснуться меня. Ее пальчики обводили разорванную кожу, скользили по кости, проходили мимо сухожилий.Тамона меня тоже коснулась — маленькая ладонь сжала член, исследуя его с тем же любопытством, что и грудную клетку, и череп.
Никакого отвращения. Никакой брезгливости.
Только тяжелое дыхание. Учащенное сердцебиение. Тот мягкий, беспомощный стон, что прошел сквозь плоть губ и ударил прямо в кость, — похоть, желание и наслаждение, сплетенные в звук, который, как я думал, ни одна женщина не сможет подарить Смерти.
Рычание вырывается из моего горла.
Это не было спланировано. Все было по-настоящему.
Кровь снова приливает к паху, и я возбуждаюсь с пугающей скоростью. Я хочу ее ладонь на своем лице, ее губы на моих зубах, ее плоть вокруг моего члена, к черту проклятия и обряды.
Потребность неистова. Она заливает вены. В голове туман от еще более губительного желания: просто обнимать ее потом, как тогда в башне, так, как мужья обнимают жен.
Эоны назад я видел, как мужчины брали своих первых спутниц. Я наблюдал, как они спали, сплетясь телами, пока я отдыхал в компании теней. Я смотрел, как они вместе бродили по миру, пока я в одиночестве шел своими тропами… вечно один.
Когда-то я хотел спутницу. Я желал жену дольше, чем мог себе в этом признаться. Но это было до…
Я трясу головой.
Хватит медлить.
Обладание — это первый шаг к потере. Я разжимаю ее пальцы и осторожно опускаю ее руку на постель. Взгляд перемещается на корону, тускло поблескивающую на ее лбу. Моя третья сердечная струна пульсирует внутри золота. И внутри золота она должна остаться.
Я отступаю назад, позволяя теням в углу поглотить подол плаща, дистанцируясь от усыпляющего тепла ее тела и холодной необходимости смерти.
Рука движется с беспощадной точностью. Я вонзаю пальцы в грудную клетку, минуя истерзанные края второй оборванной нити, и ныряю глубже, в предательский жар. Где она? Где… ах.
Предательница.
Исцелившаяся струна.
Она отчетливо ощущается под обнаженными кончиками пальцев — пульсирующая, уплотнившаяся за недели незамеченной привязанности, сплетенная на фундаменте из несбыточных снов и домашней чепухи.
Я сгибаю руку, приставляя острый кончик костяного пальца к пульсирующей красноте. И нажимаю.
Сначала она сопротивляется, резиновая и скользкая, но затем кость с влажным хлопком пробивает ее насквозь. Беззвучный рев разрывает горло, мои колени ударяются об пол, а зрение застилает пелена от тошнотворной боли. Я тяжело дышу сквозь стиснутые зубы, вслепую вонзая костяной крюк глубже и таща его вдоль нити, чтобы освежевать ее.
Я рву. Деру. Сдираю зажившие слои, пока красная плоть не превращается в кровоточащее, рваное месиво. И останавливаюсь только тогда, когда от соединения остается единственное дрожащее волокно.
Я вынимаю руку, сжимая рану, в которой сердце запинается, дрожит, а затем возвращается к одинокому, рваному ритму. Агония абсолютна. Мучительна, да, но это лишь слабая искра по сравнению со скорбью.
Глава двенадцатая
Элара

Карета грохочет по булыжникам, и эта ритмичная, зубодробительная тряска превращает путь к приюту в сущее мучение. Внутри подушки выцвели, но еще крепки, с занавесок только что вытряхнули пыль, а в фонарном крюке над моей головой теплится лампа, добавляя хоть каплю тепла этому удушающе серому утру.
— Это создаст ощущение нормальности, — согласился один из немногих оставшихся министров.
Мера, призванная не дать отчаявшимся толпиться у дворцовых ворот: суверен, посещающий сиротский приют под руку с мужем. Послание королевству: новая королева пытается его спасти, в отличие от покойного короля, который отвергал все, что могло спасти что-то, кроме его собственной совести.
Я выглядываю из-за белой занавески, наблюдая, как из домов с хрупкой мазанкой и грязных переулков проступают очертания верхней части Марроубрэя.
— Кажется, именно в этот приют Каэль отправлял свою еду.
Сидящий напротив меня Вейл застыл на бархатных подушках. Он смотрит в окно, челюсти сжаты так плотно, что под кожей щеки ходит желваки.
— Надо же… человек разлагается, давно став кормом для червей, а жена до сих пор произносит его имя едва ли не с благоговением.
Я хмурюсь, замечая, что его обычно бледное лицо сегодня приобрело болезненный сероватый оттенок.
— Это еще что значит?
Он не оборачивается.
— Полагаю, это заставляет мужа задаваться вопросами.
— Странно, учитывая, что ты даже мужем моим быть не хочешь, — фыркаю я, плотнее натягивая черную шаль на плечи серого шерстяного платья. — Ты можешь чувствовать радость, грусть. Гнев — это уж точно. Но мне любопытно… как насчет ревности?
— Я сама Смерть, Элара, — он наконец поворачивает голову ко мне. — Я не желаю ничего из того, что испытывают простые смертные.
Я внимательно его изучаю. Странный тон кожи, синеватые тени под глазами, легкая впалость глазниц. Для бога он выглядит сегодня чертовски по-человечески. Даже хрупко.
Когда под моим пристальным взглядом он ерзает и возвращается к созерцанию того, что скрыто за занавеской, я впиваюсь в него глазами еще сильнее.
— Ты дуешься из-за того желания?
— Я не дуюсь.
Карета подпрыгивает на ухабе, толкая его плечом в раму. Его рука взлетает к груди, пальцы растопыриваются на черном шерстяном сукне в районе грудины. На мгновение я замечаю малейший сбой в его вдохе — так ведет себя человек, притворяющийся, что ему не больно.
— Почему ты так держишься?
Он и глазом не ведет.
— Как «так»?
— Будто у тебя колючка в ребрах застряла. — В животе завязывается тугой узел. — Это… это из-за того, что я коснулась твоего сердца? Я сделала ему больно?
— Ты не… сделала больно, — выдавливает он сквозь зубы натянутым, тонким голосом. — Вольность, которую ты позволила себе той ночью, заслуживает еще одной порки, будь уверена… ах, если бы только моя жена не была от них в таком восторге. — Вейл делает сдержанный выдох через нос. — Я просто изнурен. Всей нудностью этого фарса.
В груди все падает. Я выбрала не то желание, не так ли? Я хотела показать, что принимаю его, хотела, чтобы мы стали ближе. Вместо этого он кажется бесконечно далеким.
Резким. Холодным.
Минуты мы едем в полном молчании. Колеса скрежещут по мокрому камню. Кучер пощелкивает языком и вполголоса ругает дорогу. Тишина становится третьим пассажиром — тяжелым и неприятным.
И вдруг карету дергает, рама стонет от внезапной тряски. Вейл тоже стонет, все его тело сжимается, а пальцы впиваются в шерсть у груди так, будто в него только что вонзили кинжал.
С меня хватит.
— Ты же сейчас в обморок упадешь! — Спотыкаясь, я перебираюсь к нему. Кожа сиденья скрипит, когда я опускаюсь рядом и тянусь к его груди. — Дай я…
— Не смей, — отрезает он, забиваясь в угол. — Мне не нужна твоя забота.
— А я не хочу весь день смотреть на твою кислую мину, — огрызаюсь я и все же кладу пальцы рядом с его ладонью. Мышцы под тканью напряжены, словно камень. — Просто дай коснуться.
— Твои прикосновения мне тоже не нужны. — Желваки на его лице ходят ходуном. Он отводит взгляд к занавеске, в узкую щель света, будто ищет остатки достоинства в куске ткани.
—«Мне нужно чувствовать твои руки на себе»,— передразниваю я его высоким голосом, припоминая слова, что он когда-то сказал в башне. Затем я с силой нажимаю большим пальцем на его грудь, растирая мышцу, работая с привычной сноровкой. — Что ты наделал? Неудачно спал? — Минутное колебание. — Ты вообще спишь?
Он издает звук — не то стон, не то рык, но его рука на долю дюйма опускается, неохотно уступая.
— Возможно, я бы спал, — хрипит он, — если бы ты просто нашла себе настоящего мужа, полюбила его и перерезала ему глотку.
— О, ты настолько настоящий, насколько это вообще возможно. — Ядовитый тон дается легче, чем признание в том, что тревога уже вовсю меня гложет. Не надо было мне трогать его сердце… — Это твоя сердечная струна? — Я пододвигаю пальцы ближе к грудине, чувствуя окостеневшую твердость — его тело словно выстроило баррикады вокруг чего-то, что он отказывается называть. — Здесь?
— Да. — Слово падает грубо, устало. — М-м-м…
Под моими кончиками пальцев его сердце запинается — три неровных удара, пауза, от которой уже мой пульс подскакивает, а затем возвращение: удар более мощный, чистый, будто то, что душило ритм, наконец распуталось. Напряжение немного спадает.
— Лучше? — тихо спрашиваю я.
Секунду он не отвечает. Просто сидит, неглубоко дыша носом, уставившись в одну точку за окном, словно пристальный взгляд может растворить сам вопрос.
— Я… — Горло его дергается, слово застревает, как щепка. Он сглатывает его, сжимает челюсти и наконец выдавливает ответ голосом тише, чем я когда-либо от него слышала: — Боюсь, что так.
Его рука снова поднимается к груди. Но не для того, чтобы оттолкнуть меня.
Его ладонь ложится поверх моей, в то время как голова откидывается на стенку кареты. Когда он поворачивается ко мне, зелень его глаз становится темнее — меньше мха, больше штормовой воды — в них застыло нечто среднее между облегчением и чем-то, чего я не понимаю.
— Мне не следовало лезть тебе в грудь той ночью, да? — признание звучит чуть громче шепота, оставляя на языке непривычный вкус. — Прости… мне жаль.
Он выгибает бровь.
— Прошу прощения?
— Повторять не стану, — отрезаю я, и этого достаточно, чтобы на его губах появилась слабая, но искренняя улыбка. — Если не расслышал — тем лучше.
Мы смотрим друг на друга долго, бесконечно долго, тряска кареты уходит на задний план, шум дороги становится приглушенным и далеким. Я чувствую его сердце под ладонью — более спокойное, тяжелое, чувствую легкую дрожь в его пальцах, лежащих на моих, будто этим касанием он удерживает самого себя на месте.
Затем чары разрываются, как нитка: карета замедляется, колеса чавкают в грязи. Рука Вейла соскальзывает с моей, выражение его лица мгновенно затворяется, становясь резким.
Он поправляет пальто быстрым, отточенным движением, его глаза уже полны долга и отчужденности.
— Полагаю, мы прибыли, — говорит он так, словно последних десяти секунд никогда не существовало.
Когда дверь открывается, Вейл спрыгивает первым. Его сапоги приземляются в грязь с этой невозможной тишиной, будто сама земля расступается перед ним. Он не оглядывается. Просто выпрямляется, поправляет плащ, принимая тот сдержанный придворный силуэт, который сидит на нем так ладно.
Я подхватываю юбку и двигаюсь к выходу, упираясь рукой в раму. Я таскала трупы тяжелее собственного тела без всякой помощи. Мне не нужны божественные любезности вроде…
В дверном проеме появляется рука.
Рука Вейла.
Мгновение я просто смотрю на нее, подозрительно относясь к этому жесту, как относятся к замершему волку. А затем принимаю помощь.
Его пальцы крепко, уверенно смыкаются на моих, теплота его кожи бьет током. Он не столько тянет меня вниз, сколько служит опорой, направляя, пока карета качается под ногами. Когда мой сапог ищет опору и находит лишь скользкую жижу, он без слов подстраивается, делая шаг ближе и направляя меня так, чтобы я встала на твердую землю.
— Ты неплохо играешь в этом фарсе, — шепчу я едва слышно. — На одно короткое мгновение я и впрямь подумала, что у меня есть муж.
Его большой палец один раз проводит по моей костяшке — движение настолько мимолетное, что могло быть случайностью, но кажется намеренным, — прежде чем он отпускает мою руку.
— Вздумаешь приписывать мне добродетели, и придется упечь тебя в лечебницу с истерией, прежде чем я потребую развода у какого-нибудь жреца.
Не успеваю я ответить, как из дверей приюта выходит женщина. Дородная, с раскрасневшимся лицом и пятнистым передником.
— Ваше Величество. — Низкий реверанс чуть не заставляет ее опрокинуться, прежде чем ее взгляд переходит на Вейла. — И… мой господин.
Я оглядываю приют за ее спиной: приземистое каменное здание с латаными окнами и крышей, которая просела, будто устала держаться. Двор сырой и пустой, лишь вытоптанная земля да пара покосившихся скамеек. В дверях выстроилась шеренга маленьких фигурок.
— Вы матрона?
— Сестра Мэрин, Ваше Величество. Так меня зовут. Я не монахиня, просто… та, кто осталась. Прошу… — она широко разводит руки, приглашая внутрь. — Мы не ожидали… то есть, когда король Каэль, упокой Господь его душу, еще навещал нас, он обычно присылал весть за недели, чтобы мы могли… отскрести тут все.
— Мы пришли не судить, сестра Мэрин, — говорю я, указывая на карету. — Мы привезли овес. Несколько мешков.
— О, как мы благодарны. Пойдемте, — она машет в сторону двери, где копошится стайка детей. — Сестра Марго позовет старших мальчиков забрать мешки. Теперь, прошу… сюда.
Внутри воздух сырой и тяжелый, разит щелоком и мочой. Вдоль стен лежат соломенные тюфяки, на некоторых, свернувшись калачиком, устроились дети. Несколько девочек постарше помешивают что-то в котле над маленьким очагом. При виде Вейла они замирают, глядя на него с вниманием, которое кажется не совсем осознанным, но и не совсем случайным.
— Сегодня они тихие, — нервно говорит сестра Мэрин, комкая передник. — Обычно тут шум — крики, игры. Но погода… и ваш приезд…
Я подхожу к ближайшему тюфяку, на нем лежит мальчик лет пяти. С каждым вдохом в его легких клокочет хрип, солома у рта почернела от грязи.
— Он слег всего три недели назад. Зимняя сырость пробирает их до костей. Мы давали ему чай из крапивы и дышать паром, но… — она замолкает, и невысказанное «у нас больше ничего нет» повисает в воздухе. — Смерть скоро проявит к нему милосердие.
Слабость внезапно ударяет по ногам с такой силой, что мне приходится напрячь колени. Недели напролет я думала только о Дароне. Может, так и происходит, когда проводишь годы среди мертвых: слепнешь к горю живых. Но стоя здесь, вдыхая запах болезни и затхлой соломы…
Я ищу взглядом Вейла. Не знаю, на что я надеюсь — может, что наши взгляды встретятся? Может, я увижу, что в этой его груди осталось хоть что-то, способное выдавить каплю любви или хотя бы жалости, чтобы покончить с этим проклятием.
Но я вижу лишь его профиль.
Он смотрит на мальчика, тени под его глазами выделяются, как синяки. Его губы сжаты в тонкую белую линию — не в жестокости, а в сдерживаемом усилии.
Затем его глаза находят мои. На долю секунды страдание в его взгляде оказывается настолько глубоким, что у меня перехватывает дыхание.
Затем он обрывает контакт.
Он отводит глаза от постели и круто разворачивается на каблуках, черное пальто взметается у щиколоток, когда он стремительно уходит в сторону детей, выглядящих поздоровее.
Я смотрю в пустой проем, где он скрылся. Это не была реакция мстительного бога. Это не был монстр, упивающийся своим проклятием и цепляющийся за обиду ради раненого самолюбия.
Тогда что это было?
— Ваше Величество? — пищит сестра Мэрин, вырывая меня из раздумий. — Кто-то упоминал о дровах, когда объявляли ваш визит.
— Ах, да… — закрыв глаза на секунду, я возвращаю самообладание. — Мы выделили приюту партию дров, их будут подвозить регулярно.
— Никто больше не может их себе позволить, лес начал гнить, — говорит она. — Как пойдет снег, нам ничего не останется, кроме как кидать тюфяки в огонь.
— Я знаю, что вы делаете все возможное с тем немногим, что у вас есть. Поверьте, я вас поддержу, — я подбираю юбки и поворачиваюсь к маленькой двери. — Прошу меня извинить.
Коридор за дверью узкий и пахнет сырым камнем, суета главного зала вскоре сменяется приглушенными голосами. Что это?
Я огибаю угол и выхожу к другим покоям, где нет ничего, кроме потрепанного коврика, пары разбитых табуретов и полок с потертыми кубиками. Куда он делся? Почему он…
Я застываю на пороге.
Вейл сидит на низком деревянном табурете, который кажется под ним нелепо маленьким. Его длинное черное пальто лужей растекается по полу вокруг сапог.
Перед ним стоит девочка, на вид лет девяти. Копна рыжих кудрей, перепачканные щеки. Она серьезно протягивает ему что-то.
— Она сломалась.
Вейл наклоняется вперед, положив локти на колени, и рассматривает деревянную игрушку.
— Все ломается, кроха, — я никогда не слышала, чтобы он говорил так мягко, с нежной интонацией, отчего в моей груди поднимается странное тепло. — Такова природа вещей.
— Ты можешь починить? — спрашивает она, ничуть не смущенная его философией, и опускает в его ладонь деревянную птицу с отломанным крылом.
— Я не чиню вещи, — бормочет Вейл, однако вертит игрушку в своих длинных пальцах. — Обычно я тот, кто забирает их, когда они приходят в негодность.
— О… — девочка хмурится, кладя маленькие пухлые ладошки ему на колени. — Так ты можешь починить?
— Зачем мне это? — спрашивает Вейл, не зло, но в его тоне слышится глубокая усталость. — Даже если я сращу его, малышка, дерево старое. Оно в трещинах. Одно падение, и оно разлетится навсегда.
— Я знаю, — просто говорит она. — Но я все равно хочу, чтобы ты попробовал.
Вейл хмурится.
— Если ты знаешь, что все закончится щепками, то какая разница?
Девочка смотрит на него и всплескивает руками, будто она смертельно оскорблена.
— Потому что я хочу поиграть с ней подольше сейчас! Сестра Мэрин всегда говорит… она говорит, — драматичная пауза и жест маленькими ручками, — что «сейчас» — это все, что нам дано.
Вейл смотрит на нее, его губы приоткрываются в безмолвном выдохе, а мои растягиваются в улыбке. В этот миг он совсем не похож на бога. Скорее на человека, которого приструнила девчонка. Или на отца, которого поучает дочь?
Эта мысль отозвалась в груди неожиданной колкой болью — тихим, но теплым предчувствием. Если когда-то он мечтал о жене, мечтал ли он о ребенке? О семье? Бывает ли Смерти одиноко?
Мое колено издает негромкий хруст.
Девочка переводит взгляд на меня, и ее глаза расширяются так, что, кажется, занимают все лицо. Рот открывается идеальным маленьким «о», а чумазый палец указывает на мою голову.
— У тебя настоящая корона!
Вейл каменеет. Мышцы его спины напрягаются: он понимает, что зрителей стало на одного больше. Но прежде чем он успеет спрятаться за своими стенами из льда и безразличия, я полностью выхожу в покои. Я приседаю, позволяя юбкам рассыпаться по пыльным половицам, чтобы наши лица оказались на одном уровне.
— Она тяжелая и ужасно царапается, — шепчу я заговорщицки, даря девочке улыбку.
— Ты королева, — выдыхает она. Кажется, она сейчас задрожит от восторга. Малышка снова смотрит на Вейла, недавнее требование починить игрушку забыто перед лицом правителей. — А ты король?
Вейл усмехается.
— Боже, нет.
— Пока нет, — поправляю я его. — Но скоро я короную его как своего консорта.
Он наполовину оборачивается ко мне. Тень той недавней мягкости все еще таится в уголках его глаз, а губы едва заметно вздрагивают.
— Никогда.
Это вызывает у меня тихий смешок.
— Всего одно желание, и ты им станешь.
Тогда он смотрит на меня. Его взгляд медленно скользит от игрушки к моему лицу и замирает на изгибе моих губ. На мгновение воздух застывает. Медленно, беспомощно губы предают его: они вздрагивают сильнее, а затем смягчаются, расплываясь в робком, прекрасном отражении моего веселья.
Он моргает, и момент рассыпается.
Странное, искаженное выражение мелькает на его лице — наполовину смирение, наполовину благоговение, — когда он снова переводит взгляд на деревянную птицу.
— Тебе лучше попросить Ее Величество, кроха, — тихо говорит он, протягивая мне сломанную игрушку. Его пальцы задевают мои, когда дерево переходит из рук в руки — мимолетный, покалывающий контакт. — Моя жена обладает невыносимым талантом чинить вещи, которые по всем правилам должны оставаться разрушенными.
Я беру птицу, и в груди становится тесно. Не знаю, о чем именно он говорит, но чувствую, что речь уже не об игрушке.
— Я сделаю все, что смогу, — бормочу я, поймав его взгляд.
— Очевидно, — отвечает он едва слышно, после чего наконец поднимается и прислоняется плечом к стене.
Я верчу птицу в руках, совмещая зазубренные края крыла с треснутым тельцем. К счастью, разлом чистый. С легким нажимом и шепотом надежды я втискиваю дерево обратно в паз. Держится… шатко, но держится.
— Вот так, — шепчу я, возвращая игрушку девочке. — Летай с ней осторожнее, ладно?
— Обязательно! Спасибо, Ваше Величество! — она выхватывает птицу с улыбкой, что могла бы затмить солнце, и несется в коридор, топот ее ножек вскоре затихает.
Оставшись в тишине, я отряхиваю ладони от пыли и выпрямляюсь. Я не иду за ней. Вместо этого я подхожу ближе к стене, где стоит Вейл, и прислоняюсь спиной к штукатурке прямо перед ним.
— Я починила ее, — говорю я мягко, запрокидывая голову, чтобы встретиться с ним взглядом.
Вейл смотрит на меня сверху вниз с нечитаемым выражением лица, хотя напряжение в его плечи так и не вернулось.
— Я этого и боялся.
Я делаю полшага вперед, касаясь юбками носков его сапог.
— Ты говоришь об этом так, будто случилось что-то ужасное.
Его взгляд падает. Он скользит от моих глаз к переносице и останавливается на губах. Воздух между нами густеет, становясь тяжелым и напряженным, как перед грозой, которая вот-вот разразится. Он не отстраняется. Не отпускает саркастичную шутку и не говорит ничего обидного. Он просто смотрит на мои губы так, словно они — вопрос, на который он боится отвечать.
— Это опасно, — выдыхает он, и его голос опускается до хриплого тембра, вибрирующего в тесном пространстве между нами. Затем медленно — так медленно, будто он борется с инстинктом бегства, — он поднимает руку. Его длинные прохладные пальцы ложатся на мою шею, а большой палец мягко касается линии челюсти. — Это пугает сильнее, чем ты можешь себе представить.
Он наклоняет голову. У меня полно времени, чтобы отстраниться, у него — чтобы остановиться, но ни один из нас не делает ни шагу назад. Расстояние испаряется, пока не остается воздуха для вдоха — только он.
Его губы касаются моих. Это не требовательный поцелуй и не голодный. Он мягкий, нерешительный и сокрушительно нежный. Я таю в нем, мои руки находят опору на лацканах его пальто, удерживая меня, пока земля уходит из-под ног.
Когда он отстраняется, то делает это с неохотой прилива, уходящего обратно в море. Но не далеко, всего на дюйм или два, прижимаясь лбом к моему лбу, пока наше дыхание смешивается в сыром воздухе.
Он молчит. Просто прерывисто, неровно дышит со свистом в груди. Его большой палец очерчивает линию моей скулы, и он открывает глаза. Взгляд у него обнаженный, полный тихого, щемящего восторга, от которого у меня перехватывает дыхание.
Затем медленно, мучительно, будто ему больно надевать ее снова, маска возвращается на место.
Он убирает руку от моего лица, хотя его пальцы на мгновение зависают в воздухе, прежде чем упасть вдоль тела.
— Я буду ждать тебя в карете.
Глава тринадцатая
Элара

В оранжерее пахнет сырой землей и прелыми листьями, будто лето заперли под стеклом. Над головой утреннее солнце дробится о рамы, рассыпаясь пыльными лучами. Они припекают спину так сильно, что по коже пробегает почти озноб.
Хрусть.Сухая головка розы падает на подол коричневого льняного платья.
Я перехожу к следующему стеблю. Изогнутый садовый нож блестит в ладони там, где на металл еще не осела грязь. Иногда нужно причинить боль, чтобы спасти. Срезать гниль и молиться, чтобы остальное вспомнило, как цвести.
Шипы царапают запястья — протест, который я уважаю, поэтому замираю на секунду, вдыхая влажный воздух. Здесь тихо. Спокойно.
Странно, как тишина внутри меня созвучна этому месту. И томное, разворачивающееся в центре груди тепло тоже, словно уголек, который больше не прячется под пеплом.
Это пугающее, хрупкое чувство. Наверное, лучше срезать его под корень, как эти мертвые бутоны, потому что… как я могу хранить тепло к тому, кто столько раз причинял мне зло? Кто лгал мне? Кто угрожал моей душе и теперь рыщет вокруг души брата?
И все же… все же тепло не уходит. Оно вспыхнуло, когда я увидела ту сторону Вейла, которую он никогда не показывал: способную на нежность, доброту… возможно, даже на сострадание. Или я просто раньше не присматривалась?
Вздохнув, я подрезаю стебель на дюйм ниже того места, где начал проступать коричневый, позволяя тишине гудеть вокруг. Нет, задушить это в зародыше не получится. Не если я хочу разрушить это проклятие раз и навсегда, ведь для этого потребуется обратное.
Взрастить его.
Тепло откликается на эту мысль, будто имеет право голоса, и разливается глубже. «Нужно», — кажется, шепчет оно, сворачиваясь между ребер упрямым тихим пульсом, который кажется незаслуженным, но уходить отказывается.
Я должна полюбить Вейла.
Я должна полюбить Смерть.
Раньше я называла это невозможным, но… теперь уже не уверена.«Не вздумай приписывать мне добродетели», — предупреждал он, но факт остается фактом: они у него есть. Смерть может ворчать, но он держит слово. Не раз он проявлял сдержанность, хотя мог легко меня подчинить. Его юмор достаточно едкий, чтобы задеть за живое, и он так созвучен моему, что это раздражает. Когда он не занят ложью, он бывает до боли честен. А когда причиняет боль? Что ж,извинятьсяон умеет куда лучше меня.
Я срезаю еще один стебель. Лепестки осыпаются на землю — такие же темно-красные, как та струна сердца, что я видела у него в груди. Когда проклятие падет, когда корона рассыплется и вернет ему струну сердца, сможет ли он снова любить? Сможет ли он целовать меня так, как в приюте, и чувствовать что-то большее, чем похоть? Смог бы он полюбить…
Горло сдавливает непривычный спазм, и я не позволяю себе закончить вопрос. Сейчас важно лишь…
— Элара…
Услышав голос Вейла, я поднимаюсь и оборачиваюсь. Улыбка сама собой трогает уголки губ, но тут же гаснет.
Вейл стоит у чугунной колонны, заложив руки за спину. Он натянут как струна, и это напряжение передается через влажный воздух. Он резко, ломано переминается с ноги на ногу.
Я иду к нему. Коричневый лен липнет к коже, пальцы сильнее сжимают нож.
— Что случилось?
Он вытягивает одну руку вперед, хватается за темно-синий жилет, впиваясь пальцами в бархат. Он не смотрит на меня. Смотрит в пол. На свои сапоги. На камешек. Куда угодно, только не в лицо.
— Нужно починить еще одну сломанную игрушку? — спрашиваю я нарочито легким тоном, пытаясь скрыть внезапный укол паники в животе. — Это твоя струна сердца? Неужели ты…
— Иди к нему.
Слова падают мягко, но мышцы все равно каменеют.
— Что?
Вейл сжимает челюсти. Он снова прижимает руку к груди, один раз, сильно, затем опускает ее, словно едва удерживает равновесие.
— Дарон. Ты должна пойти к нему. Сейчас же.
Холодная волна проходит по телу, начинаясь в груди и соскальзывая по позвоночнику к коленям. Ноги становятся ватными.
Мгновение я не могу пошевелиться. Могу только смотреть на него.
— Почему? — спрашиваю я, и слово звучит глупо и онемело. — С ним все в порядке. Я видела его утром. Ему гораздо лучше. Уже несколько дней как.
Вейл не отвечает.
Я сжимаю нож так, что рукоять врезается в ладонь. Солнце над головой внезапно становится слишком ярким, слишком жарким. Почему он молчит?
— Дарону стало лучше, — повторяю я громче, будто это может сделать сказанное правдой. — Не выздоровел, я… я знаю. Но… он бодрствовал. Разговаривал. Немного ел. Шутил.
— Мисс Хэмпшир не может найти твою мать. Твой брат… — он медленно, мучительно качает головой. — Он один. Элара, он… ждет.
— Я-я не понимаю, почему ты… — Воздух в оранжерее густеет, бросая меня в жар, вызывая головокружение. — Ждет чего? Чего он ждет…
— Меня.
Мир замирает в ужасной, безвоздушной ясности, где движется лишь кровь, отхлынувшая от моего лица.
— Нет. — Я качаю головой, отступая на шаг. — Нет. Ты ошибаешься. Ты лжешь. Ты лжец!
— Элара… — Вейл делает шаг вперед, осторожно, словно приближается к дикому зверю. — Иди к Дарону.Сейчас. — Его взгляд наконец поднимается, и покрасневшие глаза встречаются с моими. — Я скоро приду.
— Ты к нему и на шаг не подойдешь! — кричу я. Гнев вспыхивает жарко и ярко, я наставляю на него нож. — Держись подальше от моего брата!
Его лицо искажается, сквозь зубы он выдавливает:
— Я не могу.
— Можешь! Ты Смерть! Ты бог! — голос мой превращается в рев, вибрация отдается в черепе, и зрение плывет. Я иду на него и почти протыкаю себе костяшки пальцев открытым лезвием, толкая кулаками в его грудь. — Сделай что-нибудь!
Вейл спотыкается от моего толчка.
— Элара, ты должна…
— Измени это! — я толкаю его снова, сильнее. Он врезается в стол для рассады, инструменты гремят. — Ты говорил мне… В могиле ты говорил, что можешь все изменить! Такизмени. Дай ему время!
— Я не могу дать ему больше времени! — рычит Вейл в ответ. Звук вырывается из его горла, вибрируя жуткой, бессмертной силой, от которой дрожат стекла над нами. — Я уже дал!
Я замираю, тяжело дыша, и уставлюсь на него.
— Что?
— Когда ты нашла меня с рукой на его груди, когда… — его голос срывается, в глазах скапливается бесконечная скорбь. — Когда ты нашла меня у его постели. — он вдыхает, издавая дрожащий, ломаный звук. — А потом, вопреки самой моей природе, я сделал это снова несколько дней назад. Элара, я… — он закрывает глаза. Когда открывает их снова, они застланы слезами. — Какое бы время я ни мог выкроить для Дарона, я выжал его из себя на пределе сил. Больше времени дать невозможно.
Больше нет…
В ушах звенит, высоко и остро. Оранжерея расплывается. Розы превращаются в красно-черные полосы.
Он удерживал его здесь.
Он забирает его сейчас.
Дарон умирает.Прямо сейчас.
— Нет. Вейл, пожалуйста… — умоляю я, то хватая его за жилет, то ударяя в грудь. Рассудок рассыпается в прах от отчаянной тревоги. — Мне просто нужно еще немного времени! Мне просто нужно… — голос обрывается. — Мне просто нужно полюбить тебя! Клянусь, я смогу!
Эти слова будто ломают его лицо, взгляд становится уязвимым, беззащитным.
— Элара, — выдавливает он. — Все не так просто.
— Нет, просто… — Дыхание выходит тонким, бесполезным всхлипом. Кажется, оранжерея плавится и исчезает. — Разрушь проклятие. Пожалуйста, Вейл, просто… просто разрушь его.
Вейл вздрагивает.
— Не могу.
— Ты его создал! — Удар в грудь.Глухой удар.— Ты можешь его разрушить! —Еще удар,такой сильный, что нож дрожит. Глухо. — Разрушь…
— Прекрати. Остановись! — Он хватает меня за руки, пытаясь удержать, пока я бьюсь в его хватке. Он встряхивает меня один раз — резко, отчаянно, — заставляя посмотреть на него, заставляя увидеть ужасную окончательность, застывшую в каждой черте его лица. — Дарон умрет.
— Нет! Пусти меня! — Раскаленная и ослепляющая паника взрывается в голове. Она отключает мысли. Отключает логику. Остается только первобытный, кричащий инстинкт спасения брата. — Я сказала…пусти!
Я с криком вырываю руки, освобождаясь из его хватки. Правая рука взметается в слепом замахе. Изогнутое лезвие цепляет плоть — миг сопротивления, а затем плавное, тошнотворное скольжение.
Мелкая тяжелая морось тепло брызжет мне в лицо.
Я моргаю в замешательстве, вытирая щеку.
Почему пальцы такие липкие? Почему они красные?
Вейл издает влажный, захлебывающийся хрип, булькающий в тишине звук. Его глаза расширяются, шок вытесняет скорбь. Он пошатывается, отступает на шаг, одна его рука взлетает к шее. Он смотрит на свою грудь, где невероятно яркий багрянец заливает белый шейный платок.
Из моего горла вырывается тонкий, испуганный крик, пронзая туман паники. Спотыкаясь, я шагаю к нему.
— Боже мой…
Он покачивается, глядя на меня широкими, растерянными глазами.
Рука дрожит так сильно, что я едва не роняю нож. Но она снова дергается вверх — мышцы действуют сами по себе, пока разум наблюдает откуда-то издалека. Движение механическое, точное, будто и не мое вовсе: рука делает выпад, описывая ту же жуткую дугу.
Удар.
На этот раз лезвие впивается глубже.
Еще больше красного. Еще больше разрушения.
— Почему ты просто не разрушишь его?! — Я замахиваюсь и бью снова. Третий порез рвет располосованную кожу, все плывет перед глазами. — Разрушь!
Вейл падает на колени, хватаясь руками за горло, но пальцы лишь бесполезно дергают платок. Кровь хлещет по шелку. Его дыхание становится влажным, клокочущим, неправильным.
Нож со звоном падает на пол.
— Нет… — Ноги подкашиваются. Колени ударяются о камни. — Я должна его разрушить.
Вейл качается передо мной и почти падает на меня, когда ласково кладет руку мне на щеку. Ладонь теплая. Скользкая. Его налитые кровью глаза впиваются в мои, а затем взгляд смещается выше. На мой лоб.

Корона…
— Мы можем его разрушить! — Я цепляюсь в лоб. Пальцы запутываются в холодном металле, нащупывая зубец. Со всей силой, что осталась в дрожащем теле, я срываю корону — отдираю ее, как струп, — и с силой насаживаю на голову Вейла. — Ты и я. Как ты и говорил.
Оранжерея кренится.
И вместе с ней мы оба. Вейл заваливается на бок, его ладонь на моей щеке тянет меня за собой. Мы глухо падаем на землю, следом раздается лязг металла о камень — корона укатывается куда-то в сторону.
Накатывает волна дурноты. Цвета расплываются. Свет дробится. Все плывет за слезами: то, как Вейл дергается, бьется в судорогах и задыхается.
И все же он тянется ко мне. Это движение тонет в наступающей со всех сторон темноте. Но я чувствую это… Ощущаю мокрую, скользкую ладонь Вейла на моем лице, где большим пальцем он проводит по щеке, прежде чем выдавливает:
— Мне…жаль…

Глава четырнадцатая
Элара

С глазами Дарон справлялся лучше всех.
Так было всегда, его пальцы действовали уверенно, даже когда гниль уже разъедала ногти. Он подсовывал ложечки под веки с такой осторожностью, которая почти походила на любовь. Он был тверже матери. Нежнее меня.
И все же я стараюсь изо всех сил, просовывая металл под его бледные веки. Он лежит на погребальных носилках, а я готовлю его к захоронению. Тело накрыто плотным и простым стеганым одеялом, оно скрывает трупные пятна, которые расползлись куда дальше, чем я готова признать.
Мы укрыли его бережно.
Мы обмыли его так тщательно, как только смогли.
Справа доносятся надрывные, неуправляемые рыдания матери. От такого горя люди обычно отводят глаза, потому что с ним ничего нельзя поделать.
— О-о… сын мой, — причитает она, слова застревают в горле. — О, святые, мой мальчик.
Мои руки дрожат еще сильнее. Сильный тремор начинается в запястьях, спускается к костяшкам и лишает кончики пальцев чувствительности. Я быстро надавливаю на ложку.
Когда ровные и неподвижные веки замирают, я в последний раз взъерошиваю его каштановые кудри. Кожа на голове холодная. Этот холод не отдает тепла, сколько бы ты его ни касался.
Затем я смотрю на двух стражников и киваю.
Они двигаются со смиренным почтением, подхватывают носилки, поднимая Дарона так, словно он все еще хрупок, словно он еще достаточно жив, чтобы чувствовать боль. Люди наблюдают, снова собравшись полукругом — мрачное отражение того Бдения, что мы держали всего несколько недель назад.
Те же лица. То же кладбище.
Другая агония.
Ноги дрожат. Не от холода, а от слабости. В напоминание, почему я решила не опускать его в яму сама: сейчас я не доверяю своему телу. И я не простила бы себя, если бы его уронила. Не после того, как вчера потеряла сознание в оранжерее, и ни я, ни матушка не успели оказаться рядом с ним раньше Смерти.
В горле стоит ком, дыхание становится прерывистым. Из-за меня он умер в одиночестве.
Когда мужчины заносят Дарона над разверзнутой землей, мама заходится в еще более горьком плаче.
— Это неправильно, — вопит она, раскачиваясь из стороны в сторону, и зеленая шаль на ее плечах хлопает в такт движениям. — Мать… хоронит свое дитя. Это против природы. Это против Бога! Мой сын… О боги, мой сын!
Ремни шипят, когда Дарон опускается вниз. Звук слишком знакомый: веревка скользит по дереву, трение шепчет в воздухе.
Его тело уходит вглубь.
Крик матери превращается в придушенный животный звук, и она бросается вперед, словно хочет последовать за ним в яму. Мисс Хэмпшир мягко, но решительно хватает ее за плечи, не давая упасть в могилу вслед за сыном.
— Его больше нет, — шепчет мисс Хэмпшир. Ее обычная сдержанность нарушена единственной слезой, катящейся по щеке. — Не держитесь за него. Это только удерживает его душу.
Последнее слово вонзается как кинжал, но оно не просто колет. Оно потрошит, вгрызаясь в нутро и разрывая его вверх. Воздух в легких кончается, и все силы вымываются из тела.
Я заберу твою душу и утащу ее в самую глубокую, самую темную бездну,— шепот Вейла обволакивает меня.
Следующий вдох дается с трудом, когда я перевожу взгляд с могилы на заросли. Вейл стоит в стороне от похоронной процессии, на опушке леса у узловатых корней дерева. Он часть этого пейзажа и в то же время совершенно чужд ему. Незваный гость, наблюдающий издалека. Он здесь, но не смеет подойти ближе.
Туман выползает из кустов и окутывает его, делая длинное черное пальто почти серым. Он стоит напряженно, неподвижно, уставившись на могилу. Он так идеально сливается с унылым окружением, что стоит моргнуть, и он исчезнет.
Я жду гнева. Жду привычного, очищающего пожара ярости, который сжег бы все остальное. Чтобы я могла ненавидеть его. Презирать.
Но почему-то не получается.
Может, в груди слишком тесно. Все забито отчаянным горем, удушающим стыдом и виной такой тяжелой, что она грозит переломать ребра. Может, для ненависти просто не осталось места. Для презрения нет сил.
Я просто стою с покорным спокойствием, с надломленным смирением. Напряжение, которое гнало меня вперед неделями — цель спасти младшего брата, — покинуло тело. Я нага в своем поражении.
Как я вообще могла подумать, что смогу победить Смерть? После всего этого, как я вообще могла бы его полюбить?
Вейл поднимает глаза.
Наши взгляды встречаются через влажное пространство кладбища. Расстояние приличное — десятки ярдов11 тумана и надгробий между нами, но я вижу его с мучительной ясностью. Вижу тени под глазами, застывшую линию плеч, губы, сжатые в тонкую бледную нить.
Или, может, это лишь то, что я хочу видеть.
Может, мне нужно видеть, что эта утрата вырвала кусок и из него тоже, просто чтобы раздуть тот одинокий, усталый уголек в моей груди, заставить его снова слабо светиться. Туман будто потакает моей глупости, размывая его очертания, пока он не становится меньше похож на бога и больше на стоящего в одиночестве на холоде человека. Добровольного изгнанника.
Почему он не разрушил проклятие?
Он сказал, что не может. Прорычал мне это в оранжерее, и голос его сорвался от муки. Но как это возможно? Ведь он его создал. И даже если он не может его разрушить, зачем тогда бороться с моими попытками с таким упорством, что в итоге я лишилась того, кто был мне дороже всех?
Это замешательство рождает искру тепла.
Еще не гнев.
Вызов.
Я вскидываю подбородок. Резкое, осознанное движение, прорезающее вялость горя. Я добиваюсь того, чтобы он это увидел. Чтобы он почувствовал тяжесть моего взгляда, прожигающего туман.
Я ненавижу тебя.
Тогда он шевелится. Подбородок опускается к груди — жест почти глубокой покорности, — и его взгляд соскальзывает с моего. Он снова смотрит на могилу. На первую лопату земли, рассыпающуюся над моим братом.
Рыдания матери взлетают новой волной. Она вскрикивает, и этот высокий, пронзительный вопль обрывает напряжение. Колени ее окончательно подкашиваются, и мисс Хэмпшир, пошатнувшись, едва успевает подхватить ее прежде, чем та упадет в грязь.
— Я подвела его, — причитает она, голос дробится на части. — Святые, я подвела своего мальчика. Я… я пришла слишком поздно. Я была… я уходила на прогулку. Искать травы. К тому времени, как я пришла… моего мальчика ужене стало.
Мисс Хэмпшир всхлипывает.
— Тише, тише…
— Нет, мама… — Все мое тело дрожит. Каждая мышца на руке бьется в конвульсии, когда я подхватываю ее под руку, помогая устоять, хотя сама хочу лишь одного — рухнуть в грязь. — Это я его подвела.
Мы смотрим, как исчезает яма, лопата за лопатой. С каждым броском тяжелой земли причитания матери затихают, превращаясь в мелкие икающие всхлипы. Вот и все, ямы больше нет. На месте, где был мой брат, возвышается холм свежей мокрой земли.
Грязь довершает то, что начала гниль.
Воздух снова захлестывает густая и неуютная тишина. Министры. Жрецы. Служанки. Одна за другой темные фигуры скорбящих отделяются от полукруга, бормочут соболезнования и уходят прочь, скрываясь в сером утре. Мы остаемся наедине с могилой.
В конце концов мисс Хэмпшир отпускает матушку и отходит с торжественным реверансом.
— Ваше Величество.
Матушка смотрит ей вслед, а затем наваливается на меня. Ее вес давит на мою руку, как тяжелое, промокшее пальто. Истерия испарилась, сменившись гулким истощением, лицо мамы кажется более дряблым и бледным, чем когда-либо.
Она прерывисто вздыхает, бесконечно промакивая глаза изорванным платком.
— Я должна была быть там, — шепчет она треснувшим и тонким голосом. — Мать должна быть рядом.
— Как и сестра, — я зажмуриваюсь, и сдерживаемые слезы обжигают лицо. — Из-за меня он умер в полном одиночестве.
— Нет, не в одиночестве. Просто не с семьей, — ее голос охрип от слез и горя. — Ну… полагаю, он в каком-то смысле тоже семья, — поправляется она. — Но это не то же самое.
Я открываю глаза и смотрю на нее, моргая сквозь пелену.
— О чем ты?
— Твой муж.
Горло сжимается так, что я едва могу сглотнуть.
— А что он?
— Он сидел там, на кровати рядом с твоим братом, когда я пришла… бледный как полотно, одежда в крови. Выглядел так, будто вернулся с войны, — матушка вытирает лицо дрожащей рукой, и каждый ее кивок заставляет мое сердце сжиматься еще сильнее. — Он сказал… сказал, что ты упала в обморок и за тобой присматривает мисс Хэмпшир, поэтому он пришел вместо тебя.
В памяти вспыхивает оранжерея, весь тот сокрушительный хаос. Все произошло так быстро. То, как я перерезала ему горло… от ярости или в отчаянной попытке совершить обряд, я и сама не знаю. Скорее второе, учитывая, как я нахлобучила корону ему на голову.
Она снова гудит на моем лбу, и я вспоминаю окровавленную, дрожащую ладонь Вейла. Как она коснулась моей щеки, как большой палец смахнул слезу.«Мне жаль».
Тот затаенный уголек памяти неистово, вопреки всякому здравому смыслу вспыхивает, только чтобы тут же погаснуть под ледяным шоком.
— Что значит «пришел вместо меня»?
— Он держал твоего брата за руку, когда я наконец добралась туда, — продолжает матушка теперь уже тихим, благоговейным голосом. — Негромко говорил с ним. Велел не бояться, хотя тот уже ушел. Мы… мы должны были быть там, Элара, — она кивает отрывисто, сломленно, тяжело опираясь на меня. — Но теперь остается только смириться с тем, что он был не один.
Сильная дрожь проходит по телу. Она рождается в груди и расходится по ребрам, вспыхивая так мощно, что кружится голова. Смерть не может умереть, но я знаю, что тело Вейла может страдать. И все же он притащил свое истекающее кровью, едва затянувшееся тело к Дарону? Зачем ему делать такое для моего брата? Зачем ему делать такое… для меня?
Я резко оборачиваюсь к лесу.
Там, где стоял Вейл, пусто.
Не знаю, что делать с хаосом чувств внутри. Благодарность, стыд и печаль нахлынули одновременно, и ни одно из них не желает быть погребенным первым. Наконец под ними оседает нечто более тихое — не мир, а изнуренное оцепенение тела, у которого просто кончились способы бороться с самим собой.
Могила яростного, мучительного замешательства.
— Ваше Величество?
Голос пугает меня. Я оборачиваюсь, едва не теряя равновесия на тонком инее.
Там стоит молодой жрец, сжимая одной рукой белые одежды, а другой — свиток пергамента.
— Простите меня, Ваше Величество. Я… я не знал, стоит ли мне ждать или… — он запинается, переводя взгляд с меня на земляной холмик. — Ваша просьба была срочной. Я знаю, сейчас время траура, но… — он протягивает свиток, его рука слегка подрагивает. — Я закончил перевод только сегодня утром.
Перевод. Станс.
Срочно, говорила я ему. Теперь эта спешность во мне затихла, сменившись тупой, побежденной неподвижностью, от которой даже поднять руку — тяжкий труд.
Пальцы касаются пергамента, не чувствуя его, сухость бумаги скребет по коже. Я сжимаю свиток, словно он принадлежит кому-то другому.
— Спасибо.
Я бросаю на новое толкование быстрый, беглый взгляд. Чернила. Буквы. Все это уже не имеет смысла, потому что мой маленький брат лежит на глубине шести футов12.Почему же ты сидел с ним? Почему ты остался с Дароном?
Я снова поднимаю взгляд. Мимо жреца. Мимо могилы. Туда, в туман, где стоит застывший одинокий дуб.
Но Смерть ушел.
Глава пятнадцатая
Элара

Смерти не было несколько дней.
Не в буквальном смысле, конечно. В конце концов, сбор душ — дело непрекращающееся. Судя по отчетам министров, муж мой был прилежным богом: он проносился по королевству Иссория, не зная пауз ни на горе, ни на церемонии.
Столько же дней я провела на пронизывающем холоде, сидя у могильного холмика Дарона. Часами я замирала в неподвижности, от которой немело лицо, пытаясь вызвать его образ лишь для того, чтобы спросить — почему. Почему Смерть вытер мою слезу окровавленной рукой, прежде чем сказать, что ему жаль? Почему он остался с Дароном? Почему он избегает меня сейчас? Слишком много «почему».
Но там, где дело касается его жены, Смерть по-прежнему отсутствует…
Тяжелая мокрая снежинка прилипает к ресницам и тает на застывшей коже щеки. Я не смахиваю ее. Сижу неподвижно на промерзшей земле, а шерстяная юбка расстилается по белому покрывалу кладбища, точно пролитое вино.
Снег делает мир тихим, но это не тишина покоя.
Скорее остановка времени, приглушающая поднимающийся из почвы запах гнили. Он смягчает острые края надломленных надгробий. Укрывает грязь там, где совсем недавно прошло слишком много ног. Он прячет свежую землю и брата, что лежит, скованный холодом, под ней.
Покрасневшие и онемевшие пальцы на коленях дрожат, они прижимают новое толкование жреца, где чернила расплываются от влаги подтаявших снежинок. Я снова перечитываю слова. Их истинный, смысл без прикрас заставляет тьму осесть внутри меня. Она настолько глубока, что кажется, будто я заперта на дне бесконечного колодца.
Чтоб корону разрушить, восстанет любовь,
Смерть в маске избранника явится вновь.
В ночной тишине, где лишь пепел и прах,
Супруга уступит, отринув свой страх.
Познает страсть Смерть на поле костей,
Став вечной добычей могильных теней.
Струну не порвать острием аккуратно,
Лишь сердцем разбитым его, безвозвратно.
Немоесердце. Его.
Каэль был почти прав, но ошибся в одной части, столь же важной, сколь и безнадежной. Каким бы ни было это тепло в моей груди, будь то благодарность, растущая привязанность или даже зачатки сокрушительной любви, все бесполезно. Золоту не нужна моя сердечная боль, не нужна моя любовь.
Нужнаего.
Смерть не лгал, когда говорил, чтоне можетразрушить проклятие. Пытаться выжать из него любовь столь же разумная затея, как попытка выжать кровь из камня.
Вся та обида на Вейла или Смерть, что поддерживала меня неделями, окончательно гаснет, оставляя наедине с холодной и горькой истиной: я не могу винить камень за то, что он не кровоточит… и не могу ненавидеть разбитое сердце за то, что оно не способно любить.
Снег идет гуще. Красный плащ становится тяжелее. Пальцы окончательно немеют. И все же я не шевелюсь, наблюдая, как солнце укладывается на горный хребет под пристальным взором восходящей луны.
— Ты сидишь здесь каждый день. — Человеческий ритм речи, а не грохот, сотрясающий кости. Вейл. — Если не считать обморожения, которое заживает за считаные минуты, что ты бесконечно делаешь здесь, на холоде, Элара?
Я на мгновение закрываю глаза, чувствуя, как горе в груди уступает место крошечной искре, словно спичка чиркнула о ребро.
— Жду Смерть. Как и всегда.
Долгое молчание.
— Я полагал… — он замолкает. Прочищает горло — человеческий звук, который кажется неуместным для Вейла и уж точно неподходящим для Смерти. — Я думал, ты, вероятно, не захочешь видеть меня какое-то время… если вообще когда-нибудь захочешь.
Уязвимая честность его слов, тяжесть вины в голосе трогают меня сильнее, чем я готова признать. Он ждал моего гнева, верно? Моей ненависти.
Я и сама их ждала.
Возможно, мы оба в замешательстве.
С хрустом в шее я медленно поворачиваю голову туда, где он стоит в нескольких шагах от меня. Черное пальто застегнуто под горло, кудри кажутся такими же темными на фоне белого пейзажа. Снег липнет к его плечам и тает, пропитывая шерсть влагой. Взгляд Вейла задерживается на могиле Дарона, прежде чем вернуться ко мне.
— Смерть поступает так, как велит природа. — Теперь даже горе не позволит мне притворяться, что это не так. — Ты прекрасно знаешь, что я никогда не винила тебя за твою суть, — дрожащей рукой я поднимаю перевод и протягиваю его назад, к нему. — И теперь, похоже, я даже не могу винить тебя за проклятие, которое попросту невозможно разрушить.
Вейл подходит достаточно близко, чтобы взять пергамент. Он не вчитывается. Лишь мельком окидывает взглядом чернила и возвращает лист мне.
— Это ты позаботился о том, чтобы первое толкование было неверным? — Я забираю документ и аккуратно складываю его, прежде чем спрятать во внутренний карман плаща. — Чтобы целые поколения оставались в неведении? Чтобы Каэль спотыкался в поисках света, скрывая, что его нет?
— С моей стороны не требовалось никаких усилий, — он снова смотрит на могилу, затем медленно, почти неохотно, опускается на снег рядом со мной. — Король, который первым надел корону, был осторожным, властолюбивым… хитрым человеком. Именно он потребовал изменить перевод. Он хотел быть уверен, что любые упоминания о моей супруге исчезнут, и риск того, что кто-то из его потомков разрушит проклятие, уменьшится.
— Уменьшится? Да оно невозможно по самой своей сути. — Горло перехватывает, потому что, хотя я и так это знала, слова, произнесенные вслух, делают приговор окончательным. — Проклятие неразрушимо. Потому что ты не можешь любить. Ты никогда не сможешь полюбить… — судорожный вдох, — …меня.
Я стискиваю зубы.
Не знаю, почему я это сказала.
Ветер усиливается, бросая его черные кудри ему на лоб. Кожа на скулах бледнеет и истончается под лучами восходящей луны — иллюзия облика Вейла с каждой минутой осыпается все сильнее. Но он остается, глядя на горизонт, где низкие тучи меняют цвет с темно-пурпурного на ночной.
Я устремляю взгляд в ту же точку.
— Если бы ты мог снять проклятие, ты бы сделал это?
Вейл шевелится, упираясь сапогом в снег.
— Я не могу его снять.
— Я это понимаю. — Но впервые я хочу понятьи еготоже. Я подтягиваю колени к груди, пытаясь сберечь те крохи тепла, что у меня остались. — Но ты бы хотел? Сломать корону? Вернуть струну сердца?
Мышца на его шее дергается.
— Нет.
Этот ответ леденит меня сильнее, чем зимняя стужа.
— Почему?
Рот Вейла сжимается, и на секунду мне кажется, что он не ответит. Затем он едва заметно кивает, и это одно из тех сдержанных движений, которые говорят о том, что даже он признает: он должен мне ответы.
— Я хожу по этой земле очень долго, Элара, — тихо говорит он. — Достаточно долго, чтобы видеть вещи, которым под силу поразить даже Смерть. Был человек, фермер, который любил свою жену с силой, граничащей с поклонением, — он делает вдох. — А потом он застал ее в постели со своим братом.
Я смотрю на него искоса, наблюдая, как его лицо бледнеет, покрывается пятнами, медленно обнажает кости под кожей.
— Что он сделал?
— Он задушил его. — Челюсть Вейла двигается, и в первых чистых лучах луны проглядывает оскал зубов. — Чувство вины свело его с ума. Я смотрел, как он спивается, а потом… я смотрел, как он избивает ту самую женщину, которую, по его словам, боготворил.
Я просто киваю, хотя бы потому, что эта история меня не шокирует. Я хоронила последствия подобных драм — женщин, чьи синяки расцветали под хлопковой тканью, как темные цветы.
— Была еще одна женщина, — продолжает он. — Муж бросил ее, оставив с двумя новорожденными младенцами. Она любила его так сильно, что не могла дышать без него, — его голос ломается, теплота интонации Вейла медленно сменяется гулким скрежетом Смерти. — В одно ненастное весеннее утро я смотрел, как она баюкает их, по одному на каждой руке, и идет под дождем к реке, вздувшейся от талого снега. — Смерть качает головой, половина кудрей уже исчезла с его черепа. — Она заходила все глубже и глубже, плача и взывая к мужу, к своей любви… пока течение не затянуло их под воду и не принесло их души прямиком ко мне.
Ветер снова завывает.
Все тело прошивает дрожью, отдаваясь в короне, что впилась в голову. Снег тает на шерсти от нее, обдавая кожу сырым холодом, от которого зубы начинают стучать. Чем больше я слушаю, тем меньше его «бездушность» кажется трагической ошибкой.
Это выглядит как отказ. Защита.
— Когда я вел эти крошечные чистые души, мне пришло в голову, — тихо говорит Смерть, и его пальто сливается с тьмой, что расширяется и сходится складками, — что любовь приносит лишь утрату, горе и безумие, — он смотрит на свою руку, пальцы которой белеют костьми. Он не спешит скрывать это от меня, словно слишком истощен, чтобы бороться с правдой сегодня ночью. — Когда Имон погиб от королевского меча, я лишь мельком узнал эту агонию.
Воспоминание о лодочнике нависает надо мной, как еще одни похороны — сначала тихие, а затем обрушивающиеся всем весом. Это не мое горе, не совсем, но оно все равно поселяется внутри, пристраиваясь рядом с горем по Дарону, словно так и должно быть. И, возможно, так оно и есть.
— И все же этого хватило, чтобы я зарекся когда-либо снова чувствовать подобную боль. — Смерть наконец смотрит на меня. Его глаза темны, белки поглощены наступающей тенью пустых глазниц. — Я… я не хочу любить, Элара.
Кивнув, я перевожу взгляд на могилу Дарона. Вид заснеженного холмика заставляет меня вздрогнуть снова. Горе загоняет дрожь в самые кости. Да, я понимаю, что он имеет в виду. Но если бы мне дали шанс, вырвала бы я эту боль утраты из своей груди? Если бы это означало отказаться от любви к Дарону?
Этот вопрос вызывает в голове его голос из глубин могилы — эхо настолько четкое, что оно почти заглушает свист ветра. Дарон говорил, чтоскорбь —это просто любовь в траурном платье.
Он поворачивается ко мне — огромный, но почему-то не пугающий, просто мужчина, сидящий рядом со мной на снегу. И впервые я не воспринимаю его как что-то двойственное. Просто Смерть, и привычность этого проникает глубоко в костный мозг, позволяя позвоночнику расслабиться с долгим, содрогающимся выдохом.
С этим выдохом последние силы покидают меня. Я просто перестаю бороться с земным притяжением и заваливаюсь на бок, прижимаясь к его теплому плечу. Сильная дрожь все еще бьет меня, зубы выстукивают пустой ритм, а снег кружится густыми, ослепляющими хлопьями.
Смерть поднимает взгляд к бурлящему небу. С мучительной медлительностью он снова смотрит на меня и поднимает руку. Тяжелая тьма его плаща разворачивается вокруг, укрывая плечи и отсекая ветер. Он прижимает меня к себе рукой, крепко обхватывая за талию. Затем тянет еще ближе.
И перемещает меня с замерзшей земли к себе на колени, вплотную к плотному жару своей груди. Звук его долгого выдоха срывается с губ.
— Лучше?
— Да.
Я, не задумываясь, утыкаюсь лицом в изгиб его плеча, подтягивая колени, чтобы стать совсем маленькой в его крепких объятиях. Давящее пространство горя в груди начинает смещаться, вытесняемое томным теплом. Чувством, пугающе похожим на то, что я испытала однажды в башне…
Моя рука сама собой поднимается, пальцы цепляются за складки ткани на его груди. Это ощущение тяжести кажется странно… утешительным.
— Ты утащил его душу в темную бездну?
Смерть смотрит на меня сверху вниз, темная бровь хмурится у самого края глазницы.
— О чем ты?
— Дарона. — Имя брата тонет в беззвучном всхлипе. — Ты утащил его в темную бездну, как обещал сделать со мной?
Он издает долгий вздох, плечи его опускаются.
— Нет никаких темных бездн, Элара. Место, куда уходят души… у него нет границ, нет структуры, как у этого мира, но…
Долгая пауза, за которой следует движение обнаженной челюсти.
— Это нельзя описать ни одним словом смертных. Это просто… покой. Возвращение к единому целому, — скрипнув зубами, он медленно качает головой. — Я… я не знаю, зачем это сказал. Из-за гнева. Или чего-то другого.
Я киваю, даже не пытаясь сосчитать, сколько всего я наговорила ему в гневе… или под влиянием чего-то другого.
— Мама сказала, ты был с ним. Что ты велел ему не бояться.
— Со мной или без меня, он и так уходил без страха. — Выражение его лица смягчается, становясь нечитаемым. — Благодаря тебе.
— Мне? Почему… — всхлип застревает в горле. — Меня там даже не было.
Он поджимает то немногое, что осталось от верхней губы, и костлявыми пальцами осторожно, но настойчиво расчесывает мои волосы.
— Дарон много говорил о тебе в свои последние минуты, — шепчет он. — Он рассказывал, что ты всегда шутила с ним о смерти, даже когда гниль забиралась на его пальцы. Ты заменяла его страх смехом. И когда Смерть пришла, он принял меня как… как мужа своей сестры. Как желанного родственника.
Маленький крик вырывается из моего горла — колючий и острый, прорывая плотину многодневного оцепенения. Слезы текут из глаз, обжигая замерзшие щеки так сильно, что каждая капля кажется колким осколком. Я окончательно ломаюсь и рыдаю, уткнувшись ему в грудь, издаю надрывный, уродливый звук полного отчаяния.
Смерть замирает. Затем он шевелится с явным беспокойством, словно вся эта бездна моей человеческой боли нечто такое, что он не в силах вынести.
— Я… Тебе пора внутрь. — Его руки перемещаются на мою талию, твердо и решительно, он пытается осторожно отстранить меня от своего тепла и вернуть на холодный снег. — Мне пора.
— Нет! — Мои пальцы сжимаются на его плаще. Я дергаю изо всех сил, сопротивляясь, и вжимаюсь еще глубже в эти руки, которые почему-то кажутся единственным вечным и надежным убежищем. — Не уходи. Не оставляй меня снова одну. — Я смотрю на него, и его лицо расплывается передо мной пятном гладкой кожи и кости. — Пожалуйста, останься.
Смерть колеблется.
Его взгляд скользит по моему заплаканному лицу, отражая тысячу разных чувств, которые он, по его словам, не способен испытывать. Он смотрит на то, как я цепляюсь за его плащ, затем снова в мои глаза. Его рука соскальзывает с моих волос и обхватывает челюсть, а большой палец смахивает свежую слезу.
Он кивает. Одно-единственное серьезное движение.
Этот жест заставляет наши лица сблизиться. Так близко, что даже ветер затихает в узком пространстве между нами. И в этой тяжелой неподвижности что-то меняется. Будто яркая вспышка. Теплый разворот. Ощутимое на физическом уровне переплетение.
Я не знаю, кто двигается первым. Возможно, мы оба подаемся вперед, позволяя этой пропасти исчезнуть. Мои губы встречаются с плотью и костью в дрожащем, отчаянном порыве, за чем следует сладкий и болезненный вкус тоски и утраты.
На мгновение Смерть замирает. Но затем с мучительной медленностью отстраняется. Не уходит, а лишь… прерывает контакт, и вот он уже снова прижимается своим лбом к моему.
— Нет, — шепчет он голосом, полным такой тревоги, что она едва не ломает меня. — Не сейчас, когда горе притупило твои чувства. Это я понимаю. Лучше не делать того, о чем ты можешь пожалеть утром.
Я киваю. Горечь отказа смягчается этой деликатной правдой, искренней заботой в его словах. Я устала до мозга костей. Поэтому просто на миг закрываю глаза и прижимаюсь щекой к твердому жару его груди. Но когда я снова открываю глаза, угол обзора меняется, открывая нечто, чего раньше не было.
Не так.
Когда я с силой рванула его плащ, он перекосился, обнажив два изогнутых, пронзительно-белых ребра. За ними ровно бьется сердце в ритмичном барабанном бое, который я чувствую кожей головы. Но не этот ритм заставляет меня задержать дыхание.
А струны, прикрепленные к нему. Первая такая, какой я ее помню: единственная, прочная линия, непоколебимая и целая. Но вторая…
Я моргаю, пытаясь сфокусировать взгляд сквозь остатки слез. Кажется, тысячи ниточек сплелись воедино в хаотичный мерцающий канат из красного шелка. Лишь несколько разрозненных ворсинок дрожат в такт его дыханию там, где раньше был разрыв.
Нет… не дрожат…
Тянутся.
Они тянутся друг к другу, растягиваются, пытаясь срастись. Когда это произошло? Как?
Мое сердце пропускает удар.
Что это значит?
Моя жена обладает невыносимым талантом чинить вещи, которые по всем правилам должны оставаться разрушенными.— Голос Вейла эхом отдается в моей голове с силой, которая, кажется, заставляет вибрировать корону. —Это пугает сильнее, чем ты можешь себе представить
Я проглатываю дрожь в голосе, прежде чем снова взглянуть на него.
— Почему ты остался с Дароном?
Его челюсть на мгновение сжимается — движение кости под кожей отчетливо видно в полумраке, будто он подбирает слова, способные объяснить то чувство, которое он отказывается признавать.
— Не знаю. — Наконец он снова устремляет взгляд вдаль. — Это ничего не значит.
Я прижимаю ладонь к его груди, чувствуя, как учащается сердцебиение. И я не знаю, солгал ли он мне снова… или солгал самому себе.
Глава шестнадцатая
Элара

Зима здесь пахнет иначе.
В трущобах Марроубрэя снег быстро превращался в серо-бурое месиво из слякоти, обнажая запах нечистот и голода. Но здесь, в белом дворцовом дворе? Здесь пахнет сосновой хвоей, замерзшим камнем и той кристальной чистотой воздуха, что приходит вместе со звоном трескающегося где-то льда.
Я бреду сквозь сугробы по икры, тяжелые зеленые юбки тянут за голени. Это странно успокаивает. Заземляет так, что я осмеливаюсь подставить лицо редкому, бледному теплу солнца.
В нескольких ярдах от меня, на каменной скамье, разворачивается самая странная картина семейного уюта, которую я когда-либо видела. Там сидит матушка — я наконец-то заставила ее встать с траурного ложа, — плотно закутавшись в отороченный мехом плащ. Она ведет глубокую беседу с… моим мужем.
Последние два дня Вейл был непривычно рядом, лишь изредка исчезая, чтобы проводить души к их последнему приюту. Но он неизменно возвращался, будто воспринял мое прошептанное «останься» не как разовую мольбу женщины, а как вечное желание жены.
Я навостряю уши каждый раз, когда до меня долетают обрывки их фраз, но ветер уносит их прежде, чем я успеваю сложить из них разговор. О чем бы они ни говорили, губы матери кривятся. Нет, не в хмурой гримасе, а в робкой, хрупкой улыбке.
Мой рот невольно дергается в ответ.
Что ж. Пусть так.
Я замираю в глубоком сугробе у пустых конюшен и по привычке запускаю руки в кожаных перчатках в белый порошок. Сияние внутри усиливается, становясь золотистым, придавая моему горю теплое, неожиданное свечение.
Я копаю сквозь холодную корку, пока пальцы не натыкаются на что-то твердое. Камень. Вынимаю его и разглядываю серый округлый булыжник. Затем зачерпываю горсть белого снега. Облепляю камень для веса. Утрамбовываю для силы удара. Обкатываю до идеальной формы для точности полета.
Рецепт снежка от Дарона.
Золотое тепло в груди вспыхивает ярче. Но оно не прогоняет горе. Оно лишь превращает его во что-то, что по-прежнему ноет, но это сладкая пульсация, вызывающая улыбку на губах. Если бы мне дали шанс, вырезала бы я это из себя? Вытравила бы любовь из сердца? Память, которую она хранит? Смех, что в ней живет?
Никогда.
Потому что любовь и утрата — две стороны одной монеты: одна греет, другая ранит, но ценность их неизменна. Вырезать горе значит стереть любовь, которая сделала это воспоминание достойным жизни. Тысячу раз да.
Я выпрямляюсь, оборачиваюсь и смотрю на Вейла.
Его сердце исцеляется. Должно исцеляться. Башня. Окровавленное«мне жаль». Рука Дарона в его ладони. Могила и его плащ на моих плечах. Каждый из этих поступков — то, чего Смерть никогда не должен был делать. А что, если Смертьможетполюбить меня?
От этой мысли разливается тепло в груди.
А что, если уже любит?
Возможно, еще не в полную силу, пока третья и последняя струна заперта в короне, но этого может быть достаточно, чтобы разрушить проклятие… если бы только оно не было сковано его страхом. А если я хочу, чтобы он лишился этого страха? Тогда я должна показать ему, что горе и любовь идут рука об руку, как две части монеты, определяющей ценность самой жизни.
Я смотрю на снежок.Боль — это хорошо. Она напоминает нам о том, что мы живы.
В каком-то восторженном трансе я бреду по снегу ближе к скамье. Заношу руку, целясь прямо в застегнутое щегольское синее пальто Вейла или, возможно, в то самое живое, бьющееся сердце под ним.
Бросок.
Снежок чисто прорезает воздух и врезается ему в плечо.Глухой удар.Снег взрывается на темно-синем бархате, осыпая его ошеломленное лицо целым облаком белых брызг.
Матушка издает внезапный, радостный смешок. Он усиливает сияние в моей груди, заливая двор отраженным светом снежных кристаллов.
Рука Вейла взлетает к месту удара, его глаза расширяются, зеленые радужки ловят солнечный свет, пока он смотрит на меня в полном шоке.
— Это еще что такое?
— Месть за дюжину лжи, — я наклоняюсь и хватаю пригоршню свежего снега, заново его утрамбовывая с ехидной ухмылкой на лице. — Даю тебе пять секунд, чтобы подготовиться к обороне. Пять… четыре…
Вейл косится на снег на плече. Смотрит на мать, которая все еще посмеивается, прикрывшись плащом. Затем переводит взгляд на меня.
Мускул на его челюсти вздрагивает. Уголки губ дергаются, будто борясь с тысячелетней привычкой к скуке. А затем появляется тень улыбки — извращенной, опасной и ослепительно живой.
— У тебя очень плохой инстинкт самосохранения, жена, — он наклоняется, зарываясь длинными пальцами в сугроб. — Беги.
Всплеск энергии.
Хихикая, я разворачиваюсь, подхватываю юбки и припускаю к старым конюшням. Но на ходу загребаю еще снега, кручусь волчком и выпускаю еще один снаряд.
Этот пролетает мимо цели на целую милю. Он разбивается прямо рядом с матерью, заставляя ее подняться с лавки. Она со смехом отмахивается от нашего вздора и направляется к дворцу, спасаясь бегством от нашей ребяческой игры.
— Трусиха! — кричу я ей вслед.
Вейл поднимается со скамьи с кривобоким, неумелым снежком в руке.
— Ты пожалеешь, что начала это, — он шагает по глубокому снегу гораздо быстрее меня благодаря своим длинным ногам, напоследок угрожающе сжимая снежок. — Месть за те десятки раз, когда ты меня не слушала!
Шлеп.
Его снежок задевает мое плечо, заставляя развернуться. Холод обжигает, но жар в крови сильнее. Я смеюсь так сильно, что болят ребра, и этот звук заставляет темные фигуры приникнуть к дворцовым окнам.
— Даже не почувствовала!
Я ныряю за покрытую инеем бочку, судорожно хватая ртом ледяной воздух. Не жду, пока он прицелится. Выскакиваю со снежными снарядами в обеих руках и запускаю их по безумной дуге, прежде чем снова рвануть прочь.
Один попадает ему в бедро. Другой он отбивает легким взмахом кисти.
— Твоя меткость портится, Элара!
— Не заставляй меня выкапывать камни! — кричу я в ответ, зачерпывая новые боеприпасы и пробираясь к краю двора.
Вейл замирает, склонив голову набок.
— Камни?
— Ты даже не знаешь, для чего они, — я смеюсь, швыряю еще снежок, но промахиваюсь на дюйм. — Это забава только дляпростых смертных.
Он по-настоящему, раскатисто смеется и качает головой.
— Тогда ты не оставляешь мне иного выбора, кроме как перейти к решительным мерам.
Я оборачиваюсь как раз вовремя, чтобы увидеть его. На этот раз он ничего не кидает. Он несется прямо на меня!
Я пячусь, сапоги скользят по ледяной корке под снегом. Мне удается залепить последним, отчаянным комом слякоти ему в грудь, но он игнорирует удар. Он принимает его как ни в чем не бывало, протягивает руки, а его глаза вспыхивают хищным весельем.
Он подхватывает меня за талию и по инерции сам обрушивается на меня, как океанская волна. Мы падаем вместе, хаотичный клубок из зеленой шерсти и синего бархата. Снег поглощает нас, холодный мягкий взрыв заполняет все вокруг белизной.
Вейл прижимает меня к земле, его вес ощутимый и надежный, колени сжимают мои бедра. Белая пыль оседает на его черных кудрях, пока мы просто смотрим друг на друга. Он выглядит молодым, счастливым. И в это мгновение он, возможно, даже похож на настоящего мужа.
— Не знаю, что в тебя вселилось, — шепчет он голосом, в котором смешались тревога и благоговение. — Сдаешься?
— Никогда. — Я самодовольно улыбаюсь. Затем тянусь вниз, хватаю пригоршню рыхлого снега и впечатываю ее прямо ему в лицо.
Вейл отшатывается, отплевываясь и протирая глаза, снежная пыль покрывает его нос и щеки. Это тот шанс, что мне нужен: я толкаю его в грудь, выбираюсь из-под него и вскакиваю на ноги, едва не запутавшись в подоле.
— Элара! — ревет он, хотя слово обрывается из-за того, что он отплевывается от снега. — О да, сейчас тебе лучше бежать!
Я мчусь к зияющей темноте больших ворот, легкие горят, сердце выпрыгивает из груди. Влетаю в тени конюшни, где воздух пропитан запахом старого сена, сухой соломы и остаточным теплом лошадей, которых ранее вывели на пастбище.
Снег. Снег. Снег.
Где мне взять… а!
С белого подоконника открытого окна конюшни я загребаю две полные горсти, и пальцы покалывает от холода, просачивающегося сквозь перчатки. Ныряю за стопку мешков с зерном, прижимаясь плечом к грубой мешковине, и леплю из снега плотный шар, ожидая, когда тишина нарушится.
В конюшне мертвенно тихо, слышен только бешеный пульс в ушах.Где он?
Я выглядываю из-за края мешков, глаза привыкают к тусклому золотистому свету, пробивающемуся сквозь стропила. Он не пошел за мной в дверь, значит…
Шорох соломы.
Позади меня.
Я резко выпрямляюсь, оборачиваясь со вскриком, рука уже занесена для броска. Но слишком поздно.
Мощная рука обхватывает мой живот, прижимая спиной к груди, которая кажется наковальней из жара и плотных мышц. У меня вырывается резкий вскрик удивления, ноги почти отрываются от пола, спина вплотную вжимается в сырое синее бархатное пальто Вейла.
— Извиняйся. — Голос Вейла — низкое, вибрирующее урчание у самой ушной раковины, от которого по позвоночнику бежит совсем другой озноб. Его правая рука змеится вперед, крепко обхватывая мое запястье и поднося мой же снежок к моему лицу. — Скажи «прости», Элара. Скажи, что ты невыносимая заноза, а не жена.
— Ты сжульничал! — я бьюсь в его хватке, бесполезно лягая каблуками по голеням. — Ты просто… появился у меня за спиной с помощью этой своей…
Белый колючий холод влетает мне в лицо.
Глава семнадцатая
Элара

Холод шокирует.
Я отшатываюсь, выплевывая снег, ледяные кристаллики тают, едва коснувшись горячего языка. И все же из меня так и брызжет смех, он пузырится внутри и разлетается эхом, отскакивая от древних балок конюшни.
Вейл издает тихий, прерывистый смешок. Он чуть ослабляет хватку на моей талии, но не отстраняется. Вместо этого он поворачивает меня к себе, и краем тяжелого бархатного рукава смахивает остатки снежной кашицы с моих щек и лба.
Я смотрю на него снизу вверх, и золотой свет в груди пульсирует в такт сердцебиению. Смех затихает, сходя на нет и растворяясь в тяжелом дыхании, которое повисает между нами, когда его большой палец касается линии моей челюсти.
Он медлит у уголка рта, надавливая ровно настолько, чтобы обнажилась розовая плоть губ. Игривость исчезла, ее место заняло сокрушительное, первобытное желание. Вейл смотрит на мои губы, ловит каждый короткий, рваный вдох, а затем снова встречается со мной взглядом. В его глазах отчаяние, граничащее с агонией.
— Святые, Элара… — он тяжело сглатывает, и движение кадыка на горле кажется резким, отчетливым. Его сдержанность буквально гудит в воздухе, словно покалывающее напряжение перед ударом молнии. — Скажи, что ты правда хочешь этого поцелуя. Скажи, что жаждешь его так же сильно, как я.
Сняв перчатку, я провожу пальцами по его челюсти, пока не чувствую бешеный, неистовый ритм его сердца кожей. Проклятие почти забыто. На его месте осталось побуждение столь же дикое, сколь и древнее: тоска по торжественной могильной тишине, успокаивающему аромату гвоздик, привычному покою Смерти.
— Я хочу поцеловать своего мужа, — шепчу я, и голос мой полнится тихой честностью. Мой твердый и непоколебимый взгляд опускается к его губам, а затем снова поднимается к глазам. — А мой муж… это Смерть.
У него вырывается звук — наполовину всхлип, наполовину рычание. Это нутряной, инстинктивный выход векового одиночества.
Этот звук вибрирует на моих губах, когда они встречаются с его губами, соединяясь в поцелуе, от которого я невольно зажмуриваюсь. В этой темноте я кожей чувствую перемену. Гладкие зубы касаются моего рта. Скелетные пальцы обхватывают щеку. Прерывистое дыхание замирает на натянутых сухожилиях.
Когда ладонь скользит выше, гладкость его челюсти исчезает, сменяясь полированной костью, которая движется и смещается в такт нашему поцелую. В этом поцелуе вся тяжесть и значимость каждой души, которую он когда-либо забрал, и в то же время он целиком сосредоточен на той единственной, которую держит сейчас в руках.
Его костяная рука перетекает со щеки в мои волосы, поддерживая череп с такой нежностью, которая кажется невозможной и противоречит отчаянным звукам, рвущимся из его горла.
— Трогай меня еще. Пожалуйста.
Я смотрю на него, на то, как он стоит, ссутулившись, чтобы казаться меньше. Мои пальцы скользят под плащ, изучая переход у него на груди там, где гладкая кожа уступает место изогнутым ребрам. От этого прикосновения по нему проходит такая сильная дрожь, что даже воздух вокруг нас начинает трепетать.
Следом наступает медленное распутывание слоев. Его черный и тяжелый плащ падает в солому. Мое платье, расшнурованное с мучительной осторожностью пальцами, в которых плоть мешается с костью. Моя сорочка, которую он стягивает с терпением, заставляющим меня ныть от желания, когда лен цепляется за соски, прежде чем окончательно соскользнуть.
Каждое новое открытие вырывает у него низкий, голодный звук. Каждое касание костлявых кончиков пальцев к моей голой коже пробивает центр моего существа молнией. Теплый большой палец очерчивает одну грудь, пока костяные поддерживают ее. Один только этот контраст способен меня погубить.
— Такая красивая, — шепчет он, собирая мои юбки, снимая последний клочок хлопка с ног, прежде чем поднять меня так легко, будто я вовсе ничего не вешу. — Проклятие, ты просто создана для меня.
Моя спина встречается с прохладной деревянной стеной. Он подхватывает меня под бедра, а я обхватываю его невероятно широкое тело ногами, пятки едва смыкаются.
Я смотрю вниз, в пространство между нами, и дыхание подводит меня. Его член толстый, серовато-бледная кожа раскраснелась, по ней стекает блестящая нить, натянутая между нашими телами, словно светящееся волокно.
— Мы будем осторожны, — хрипит он, считывая каждый проблеск беспокойства на моем лице. Он прижимается лбом к моему виску. — Как в первый раз, в башне.
— Да, — едва слышно выдыхаю я, потянувшись вниз, чтобы направить его широкую головку сквозь мою влагу к самому входу. — Медленно.
Он толкается вперед и вверх, заставляя меня сжаться под этим тупым, ошеломляющим давлением. Моя рука взлетает к его груди. Сквозь зубы вырывается резкое шипение. Он тут же замирает, каждая его мышца каменеет, дыхание становится ровным и предельно контролируемым.
— Дай мне мгновение.
Он дает мне целую вечность.
Он стоит, дрожа, едва войдя в меня, прижавшись лбом к моему лбу. Видно, что эта сдержанность дается ему огромной ценой. Я чувствую сильную, яростную дрожь, которая пробегает по его бедрам. Чувствую, как отчаянно сжаты его челюсти, как кость скрежещет о кость.
Я выдыхаю. Заставляю себя раскрыться навстречу. Слегка покачиваю бедрами и сама на дюйм насаживаюсь на него.
Звуку, который он издает, нет названия. Надломленный. Благоговейный. Он кажется древнее любого языка.
— Теперь, — шепчу я. — Медленно.
Он входит в меня осторожными, сокрушительными порциями. Толстый дюйм плоти. Пауза, чтобы проверить мое дыхание. Еще дюйм. Каждое движение растягивает меня за пределы того, что должно быть возможным, жжение стирает грань между удовольствием и болью. Я прячу тихие всхлипы у него на шее, чувствуя вкус соли на сухожилии.
— Тш-ш, — успокаивает он, лаская мой висок тем, что осталось от его носа. — Почти.
Когда его бедра наконец вжимаются в мои, когда он входит так глубоко и полно, что эта заполненность одним судорожным рывком выталкивает весь воздух из моих легких, Смерть затихает.
Совершенно, абсолютно неподвижно.
Его лоб снова прижимается к моему. Кость к коже. Дыхание к дыханию. Бешеный стук его сердца отдается во всем моем теле, синхронизируясь с моим, пока я не перестаю понимать, чей ритм кому принадлежит.
— Элара, — шепчет он, и это звучит как самое первое слово, произнесенное после вечности молчания.
Я крепче обхватываю его шею, притягивая нас ближе, пока моя грудь не встречается с его мышцами и ребрами.
— Я здесь.
Он выдыхает — медленно, этот звук словно распутывает его изнутри.
Затем его бедра начинают движение.
Первый толчок неглубокий — осторожное отступление и возвращение, проверяющее пределы гостеприимства моего тела. Даже это мимолетное движение вырывает стон откуда-то из самой глубины души, застрявший между теплым блаженством и холодным деревом.
— Еще, — выдыхаю я, упираясь пятками в его поясницу, находя опору на гладкой коже.
Он повинуется с рычанием, которое скрежещет сквозь обнаженные зубы, отстраняясь дальше, прежде чем войти до упора одним длинным, сокрушительным движением. В движении эта полнота ощущается иначе — глубокое, перекатывающееся давление зажигает каждый нерв изнутри, заставляя мои бедра сжиматься, а позвоночник — выгибаться прочь от стены.
— Смотри на меня, — приказывает он сорванным голосом.
Я заставляю себя открыть глаза. Эти черные, бездонные впадины держат меня с таким абсолютным, разрушительно сосредоточенным вниманием. Кажется, будто меня впервые видят единственные глаза, которые когда-либо имели значение. Это ужасно и захватывающе одновременно. Мои стенки крепко сжимаются вокруг него.
— Я чувствую, как ты сжимаешься, — хрипит он мне в самые губы, его темп становится рваным, он теряет контроль. — Чувствую, как каждая твоя частичка затягивает меня глубже.
Его ритм нарастает, как неспешный, но неумолимый прилив. Каждый толчок достигает цели глубже предыдущего, его массивное тело вжимает меня в стену, а руки принимают на себя весь мой вес. Мышцы на его человеческой стороне напрягаются и перекатываются при каждом движении бедер, в то время как на другой стороне сухожилия туго натягиваются между костяными ребрами в первобытном, гипнотическом танце.
Я дрожу, мои бедра трясутся вокруг него, руки цепляются в его затылок.
— Нам нужно… нужно сдвинуться…
Он не задает лишних вопросов.
Даже не сбивается с ритма.
Его руки крепче обхватывают мои бедра, одним плавным движением он отрывает меня от стены и прижимает к своей груди. Я чувствую, как каждый шаг отдается во мне — каждое движение смещает его внутри меня, и глубокое, подталкивающее давление заставляет мое дыхание сбиваться, а пальцы — впиваться в его плечи.
Три шага. Четыре. Конюшня проносится мимо размытыми полосами золота и тени.
Он опускает меня на сеновал с такой заботой, которая граничит с поклонением. Сухие стебли трещат под спиной, когда его член выскальзывает наружу. Внезапная пустота ошеломляет. Это полое, ноющее отсутствие заставляет меня жалобно вскрикнуть и потянуться к нему.
— Терпение, — рокочет он, и то, как это слово скрежещет сквозь кость и горло, посылает дрожь прямо к моему естеству. — Хоть раз в жизни я хочу не спешить.
Он опускается на колени между моих широко разведенных бедер, и отчетливый стук кости о каменный пол разносится по конюшне. Его руки скользят вверх по внешней стороне моих ног, кончики костлявых пальцев чертят огненные линии на коже, прежде чем согнуться под коленями и раскрыть меня еще шире.
Прохладный воздух касается моей влажной, припухшей плоти, и я вздрагиваю. Не от холода, а от первого осторожного контакта. Губы с одной стороны, гладкий край зубов — с другой. Он прижимается долгим, открытым поцелуем к самому моему центру, отчего мои бедра взлетают над сеном. Следом идет широкий, горячий, невероятно старательный язык. Он проводит ровную линию от входа до набухшего бугорка на вершине.
Я вскрикиваю, моя рука взлетает к его черепу, пальцы впиваются в те черные кудри, что я могу там найти. Он рычит, прильнув ко мне, вибрация бьет прямо в нерв, и зрение застилает белая пелена.
Он быстро находит свой ритм: беспощадная ласка языка, круговые и хлесткие движения с ювелирной точностью. Каждый раз, когда мои бедра напрягаются, каждый раз, когда стон взлетает выше, он подстраивается. Медленнее, когда я готова разлететься на куски. Быстрее, когда я сползаю с края.
— Хватит мучить, — задыхаясь прошу я, дергая его за кудри, впиваясь пятками в жесткие плоскости его спины. — Пожалуйста…
Он отвечает тем, что плотно обхватывает губами мой клитор и сильно всасывает его, в то время как два длинных пальца — один из теплой плоти, другой из гладкой кости — входят в меня скользящим, изгибающимся толчком. Это растяжение — ничто по сравнению с тем, что я только что принимала, но угол, манящее давление на ту самую сокрушительную точку…
Позвоночник выгибается над сеном, когда я окончательно теряю себя. Звук, срывающийся с моих губ, — первобытный, он проносится на гребне волны, которая кажется бесконечной, и каждое движение его пальцев продлевает этот миг на мучительные секунды.
Он медленно поднимается, проводя тыльной стороной руки по рту — кость задевает нижнюю губу — и смотрит на меня с выражением, которого я никогда прежде у него не видела.
Не возбуждение. Не самодовольство. Что-то более тихое и бесконечно более опасное.
Гордость.
— Из Смерти любовник,— бормочет он, и голос его подобен шороху гравия, —даже очень недурен собой.
Прежде чем я успеваю ответить, он нависает надо мной, сено проседает под его тяжестью, его массивное тело заслоняет балки конюшни, пока он не остается единственным, что я вижу. Он устраивается между моих дрожащих бедер, влажно надавливая у входа головкой.
Он входит в меня легко. Один долгий толчок, и мой рот открывается в беззвучном крике. Он поглощает его поцелуем, низко склоняясь ко мне, его позвоночник тоже изгибается большой дугой, меняя угол наклона бедер. Теперь толчки становятся неглубокими, короткими, качающимися, и они удерживают его глубоко внутри, пока наши языки сплетаются. Я чувствую на нем свой вкус, соль и мускус, и эта невероятная близость заставляет что-то треснуть у меня за ребрами.
Он разрывает поцелуй, чтобы вздохнуть, прижимаясь лбом к моему виску, и я чувствую прикосновение его челюсти к своей щеке. Затем он находит мою руку, сжимающую сено, и поднимает ее, прижимая ладонь к обнаженным ребрам на своей стороне.
— Трогай меня, — говорит он. — Изучай своего мужа.
Это не просьба. Это потребность.
Я очерчиваю костяные выступы и сухожилия, натянутые между ними. Мои пальцы ныряют в зазоры, чувствуя невероятный жар, исходящий из его открытой груди. Он содрогается надо мной с рычанием, которое, кажется, поднимается из самих недр земли, — и вместе с этим в такт вибрируют две идеально зажившие сердечные струны.
Я пытаюсь поймать его взгляд в черных провалах глаз и дрожащим голосом говорю:
— Твое сердце исцеляется.
Он убирает мою руку со своих ребер, подносит к губам и прижимается к костяшкам пальцев в любящем поцелуе.
— Я знаю.
Он переворачивает мою ладонь и целует ее центр, кончиком языка слизывая пот, и в его черных пустотах глаз мелькает нечто настолько нежное, что я едва не рассыпаюсь снова. Затем нежность сменяется иным чувством.
Он отпускает мою руку, перехватывает меня за бедро и подтягивает мою ногу выше к своему боку. Новый угол полностью раскрывает меня, наклоняя таз так, что следующий толчок уходит настолько глубоко, что я чувствую его за пупком.
— Вейл… — я выдыхаю его имя в наполовине мольбе, наполовину молитве, и его сдержанность наконец, милосердно, лопается.
Он вбивается в меня с силой. Сено разлетается под нами при каждом ударе, стебли путаются в моих волосах, цепляются за его кости, парят в тусклом воздухе, как мякина при молотьбе13. Влажный шлепок кожи о кожу отдается от балок, прерываясь его низким, ритмичным рычанием и пронзительными звуками, которые я не могу сдержать.
Его толчки становятся беспорядочными, каждый звук — все более отчаянным, и я чувствую, как пружина внутри меня снова закручивается, невероятно быстро.
— Вместе, — стону я. — Со мной.
Его челюсть сжимается, кость скрежещет, словно ему требуется вся жизненная сила, чтобы замедлить толчки.
— Нет. Я хочу, чтобы ты закончила то, что начала той ночью.
Мир кренится.
Его рука обхватывает мою талию. Одним плавным движением он переворачивается, оставаясь так глубоко внутри, что эта смена позиций вырывает вздох у нас обоих. И вдруг я оказываюсь верхом на нем, мои колени упираются в сено по обе стороны от его бедер, его огромное тело распростерто подо мной — мышцы, ребра и кости вздымаются при каждом рваном вдохе.
Его руки ложатся мне на бедра.
Достаточно легкого толчка, и я подаюсь бедрами так же, как той ночью, потираясь клитором о его тело. Это заставляет гортанный, надломленный звук пронестись по всем его обнаженным костям. И я делаю это снова. Медленнее. Находя угол, при котором он задевает ту самую точку внутри меня, от которой в глазах вспыхивают искры.
Его голова откидывается на сено, шея обнажается — наполовину кожа, наполовину открытые сухожилия, — пальцы судорожно сжимают мои бедра.
— Продолжай так трахать меня. Не останавливайся.
Я наращиваю ритм. Приподнимаюсь, пока внутри не остается только его толстая головка, а затем опускаюсь вниз одним намеренным движением, принимая его до самого основания. Каждый спуск вырывает у него стон, мышцы его живота превращаются в каменные пласты.
Его челюсть приоткрывается, кость на обнаженной стороне слегка смещается, и стон, который вырывается наружу, настолько первобытный, настолько беспомощный, что я едва не перехожу грань прямо сейчас.
— Помедленнее.
Я не могу. Пружина натянута слишком туго, тело следует своему собственному отчаянному ритму, каждое движение вниз приближает меня к краю. Его член дергается внутри, и я чувствую знакомую пульсацию, нарастающий жар, который означает, что он тоже близок.
— Тебе нужно… — его хватка на моих бедрах усиливается, кость больно впивается в плоть. Он не прижимает меня вниз. Он толкает меня… вверх? — Стой. Элара…
Но меня уже нет. Пружина лопается взрывом покалывания, и я сжимаюсь вокруг него так сильно, что зрение растворяется в звенящем, содрогающемся свете. Оргазм разрывает меня волнами, каждая из которых сжимает его все крепче, втягивая глубже, и я чувствую тот самый миг, когда его решимость рушится.
Его руки больше не поднимают меня.
Они впечатывают меня в него.
Он входит до самого корня с криком, который раскалывает воздух — наполовину рев, наполовину что-то пугающе похожее на всхлип, — и я чувствую, как он пульсирует внутри. Горячо. Заливая меня. Каждый спазм толкает его глубже предыдущего, его бедра дергаются вверх в беспомощных, прерывистых толчках, все его тело бьется подо мной, словно что-то святое распадается на части.
Дрожа, мы замираем. Тишину нарушает лишь дыхание двух отчаянных существ, которые учатся дышать заново. Я бессильно падаю ему на грудь.
Он шевелится подо мной. Совсем немного, ровно настолько, чтобы посмотреть вниз, между нами. И тут же каменеет.
Его дыхание прерывается, замирает вовсе, неподвижность расползается по нему, как иней по окну. Его руки находят мою талию, и он снимает меня с себя с осторожностью, которая противоречит той внезапной, острой панике, исходящей от каждой его косточки.
Мокрое тепло вытекает из меня на его бедро. Он ловит каплю ладонью, глядя на доказательство, стекающее с голых костяшек.
Его кости дрожат.
Вся его рука дрожит.
— Что случилось?
Он не отвечает. Его челюсть движется, и что-то ломается в этих черных пустых впадинах. Что-то огромное и ужасающее.
Он прижимается лбом к моему лбу. Сильно, надбровная дуга впивается в мою кожу, а его дыхание становится коротким и прерывистым. Я обхватываю его лицо ладонями, удерживая, и на долгий миг он позволяет мне это.
Затем я чувствую, как он качает головой. Медленное, скрежещущее движение кости по коже. Это не отказ от меня. Это что-то худшее.
— Прости, — шепчет он.
Тень сворачивается вокруг него, как сжимающийся кулак: его плащ материализуется из ниоткуда, целиком поглощая кость, кожу и сухожилия.
Мои руки сжимают пустоту.
Глава восемнадцатая
Элара

Весь вечер я провела в ванне с горячей водой, оттирая кожу до розовой красноты. Не для того, чтобы смыть его с себя. Просто нужно было занять чем-то руки, пока разум разрывался на части.
Теперь я лежу в постели, и простыни холодят чистую кожу. Я смотрю на балдахин над собой, не видя его. Огонь в очаге прогорел до углей, заливая королевские покои тусклым янтарным светом.
Он исчез.
Не отступил. Не ушел. Исчез на полувдохе, на полуслове извинения. Плащ поглотил его целиком, когда мои ладони еще хранили очертания его лица.
Я перекатываюсь на бок, натягивая одеяло до самого подбородка. Между бедрами тупая, саднящая, теплая боль, которая не дает забыть ни единой детали. Его тяжесть. Звуки, что он издавал. То, как дрожали его руки, когда он посмотрел вниз и увидел…
Появилась новая… деталь, любовь моя. То, чего я бы предпочел избежать, дабы не усложнять ситуацию еще сильнее. Ты, Элара, снова истекаешь кровью.
Его слова, сказанные несколько недель назад, всплывают в памяти, словно лист, перевернувшийся на дне реки. Пока призрак его тепла еще запечатлен на моей коже, а его семя вымыто вместе с водой, кусочки мозаики сходятся с финальным, как звук закрывающегося замка, щелчком.
Он запаниковал не из-за того, что мы сделали.
Он испугался того, что могло зародиться. И я думаю… думаю, я понимаю почему. В конце концов, мне и самой это приходило в голову.
Температура падает. Не резко, лишь настолько, чтобы на руках под одеялом поднялись волоски. Воздух меняется, как бывает в покоях, когда где-то далеко открывается дверь, впуская сквозняк из другого места.
Пяточные кости стучат по камню.
Медленно. Размеренно.
Тяжелая ткань глухо падает на пол. Одеяло шевелится. Затем матрас прогибается под весом.
Смерть скользит в постель позади меня, прижимаясь всем телом к моей спине — теплая кожа с одной стороны, гладкая кость с другой. Его рука обхватывает мою талию. Он притягивает меня к себе с нежностью, от которой начинает болеть горло.
Он касается губами моего виска. Медлит.
— Я не должен был уходить, — шепчет он, и голос его низок и шершав, как необработанное дерево.
— Нет, — я не открываю глаз, накрывая ладонью его костяные пальцы, лежащие у меня на животе. — Не должен был.
Поцелуй в угол челюсти. Медленный. Извиняющийся.
— Прости меня.
— Я не хотела, чтобы ты исчезал, — голос мой звучит тише, чем я рассчитывала. — Я хотела, чтобы ты остался… как в башне.
Он прижимает меня крепче. Его лоб утыкается в изгиб моей шеи, кость холодит позвоночник. Я чувствую, как его дыхание вырывается длинным, надломленным выдохом.
— Теперь я здесь.
Я поворачиваюсь в его руках.
Угли окрашивают его в оранжевый и тени, подчеркивая выступы обнаженной кости и линию челюсти там, где кожа переходит в череп. Он снова обнимает меня за талию, и я прижимаю ладонь к его груди, к открытой структуре ребер, где под пальцами бьются две крепкие сердечные струны.
Я прослеживаю взглядом эти натянутые нити.
— В лесу, когда ты впервые показал себя, одна из них была полностью разорвана.
Он накрывает мою руку своей, сильнее прижимая ее к груди, словно хочет, чтобы я почувствовала вибрацию до самого костного мозга.
— Думаю… думаю, ты их исцелила.
— Как?
Пауза, а затем:
— Ты сама знаешь, как.
Сердце бьется чаще. Я смотрю на него, в эти бездонные черные впадины, которые замерли на мне с безраздельным вниманием.
— Тогда давай вернем и третью. Исцелим твое сердце до конца.
Его челюсть сжимается. Сердечные струны словно вздрагивают, и большой палец медленно очерчивает круг на моем бедре. Это прикосновение должно успокаивать, хотя я не уверена, кого из нас двоих.
— Ты знаешь, чего требует третья, — говорит он осторожно.
— Да, — мой голос звучит ровно, обыденно, будто мы обсуждаем вчерашний ужин, а не мою казнь. — Моя жертва и воскрешение.
Он качает головой.
— Элара…
— Ты сам говорил, что у тебя есть эта власть. Что ты можешь вернуть кого-то, — я убираю руку с его груди и касаюсь его лица, большим пальцем проводя по шву, где кожа на щеке уступает место кости. — Просто сделай это. Я не боюсь. И как бы ни было больно… боль будет недолгой. Я справлюсь.
Он закрывает глаза. Или то самое едва заметное сужение глазниц, когда чернота в них становится глубже. Он перехватывает мою руку, прижимая ладонь к своему лицу, и утыкается губами в центр ладони. Поцелуй выходит дрожащим.
— Ты говоришь об этом так просто.
— А разве это не так?
— Нет, — слово ломается на выходе. Его глазницы снова сужаются, и в черной пустоте вспыхивает нечто, чего я никогда раньше не видела, — искры, ловящие свет огня. — Нет, это совсем не просто.
Он долго молчит. Его пальцы перебирают мои волосы, заправляя прядь за ухо с нежностью, которая, кажется, стоит ему чего-то жизненно важного. Когда он наконец заговаривает, голос звучит так тихо, что мне приходится придвинуться ближе.
— Я тосковал по тебе… — шепчет он ласково, — дольше, чем даже сам смог себе в этом признаться. Моя жена. Моя спутница, — слова ложатся между нами, как камни, погружающиеся в стоячую воду, позволяя золотистому теплу в моей груди подняться выше. — Скорее всего, я любил тебя дольше, чем сам осознавал.
Мой лоб сам собой прижимается к его лбу, губы тянутся к зубам и кости. Я целую его, впитывая эту связь, и он отвечает без колебаний, без остатка.
— Тогда позволь мне отдать тебе третью струну, — шепчу я ему в губы, прежде чем слегка отстраниться. — Позволь мне…
В глубине его левой глазницы что-то блестит. Одинокий, невозможный след света — сияющий и медленный, он стекает по изгибу голой кости, словно жидкий звездный свет. Ловит отблеск углей, вспыхивает золотом и исчезает в тени под челюстью.
— И что потом? — его голос трещит, как раскалывающаяся скала. Он берет меня за запястье и удерживает мою руку у себя на груди, поверх двух восстановленных струн. — Допустим, я разрушу проклятие. Допустим, я перережу тебе горло и верну тебя назад, и мое сердце впервые за тысячу лет станет целым. А что потом, Элара?
Вопрос повисает между нами. Я открываю рот, но он продолжает, и в его голосе нарастает нечто огромное, едва сдерживаемое — горе столь древнее, как весь мир.
— Я вечен. Я не старею. Я не умираю. Звезды сгорят, а я все еще буду здесь, буду ходить между мирами, провожая души к тому, что ждет их после, — его хватка на моем запястье усиливается, отчаянно, будто он боится, что я ускользну. — Но ты…
В горле встает ком.
— Я смертна.
— И ты никогда не перестанешь ею быть, — выдавливает он. — В твоих песочных часах есть песчинки, Элара. Конечное количество. И когда упадет последняя… — его голос срывается. Затихает. Он тяжело сглатывает, и я вижу, как напрягаются мышцы на той стороне его шеи, где они еще остались. — Я ничего не смогу сделать. Нет у меня такой власти, нет сделки, которую я мог бы заключить. Нет такого воскрешения, которое заберет возраст из твоего тела. Когда придет твое время, оно просто придет. И я буду тем, кто переведет тебя на ту сторону, и я уже не смогу вернуть тебя обратно.
В очаге трещит полено. Оно оседает, выбрасывая каскад искр в дымоход, и в мечущемся свете его лицо кажется выжженной землей.
— Ты боишься потерять меня, — тихо говорю я.
— Нет. Яв ужасеот мысли тебя потерять, — он приподнимается, опираясь на локоть, чтобы посмотреть на меня сверху вниз. Это обнаженное, вывернутое наизнанку выражение лица почти невыносимо. — Имон был со мной два года. Всего два года, Элара, тихой дружбы, и когда он умер, горе… — он прижимает кулак к грудине, к сердечным струнам. — Оно почти уничтожило меня. А он былдругом. Отцом, возможно, в единственном смысле, который я когда-либо понимал.
Он снова ложится и притягивает меня ближе, прижимаясь лбом к моему лбу. Кость к коже. Прохлада к теплу.
— Но ты, — шепчет он, и его дыхание прерывается неровными волнами. — Когда ты умрешь… через двадцать лет, через тридцать, сколько бы песчинок ни осталось, у меня будут три целые сердечные струны, которые это горе будет рвать на части. Целую вечность.
Последовавшая тишина — самый громкий звук, который я когда-либо слышала.
Я лежу, прижавшись к нему, и чувствую, как эта ужасная, очевидная правда пропитывает мои кости.
Смертность.
Самая обыденная вещь в мире. Я хоронила друзей. Хоронила брата. Несла в себе это горе, эту боль… но никогда не думала об этом иначе, как о части жизни, пока в один прекрасный день не упаду замертво и не присоединюсь к ним.
Но смотреть на это оттуда, где стоит он? С этого бесконечного, нерушимого берега вечности?
— Я никогда не думала об этом так, — признаюсь я, и мой голос дает трещину. — Смерть для меня — это… обычное дело. Все, кого я знала, либо уже умерли, либо умрут. Я никогда не задумывалась, как это выглядит с другой стороны. С твоей.
Я прижимаюсь теснее, утыкаясь в его подбородок, и он обхватывает меня руками, словно пытается запомнить очертания моего тела через свою кожу. Я чувствую движение его губ у себя в волосах.
— Горе притупится, — бормочет он, будто проверяя эти слова на истинность. — Возможно. Через век. Через два. Но оно никогда не исчезнет до конца. Я знаю это, потому что до сих пор чувствую боль от отсутствия Имона на лодках, которыми он больше не управляет. — Пауза. — А он не был женщиной, которую я обожаю, уважаю и так нежно люблю.
Его рука скользит по моему боку и ложится на живот. Прикосновение легкое, как перышко, едва ощутимое, но я чувствую тяжесть его смысла, словно тело само клонится к могиле.
— И если я подарил тебе дитя сегодня, — говорит он, и голос его почти исчезает, он звучит так осторожно, так хрупко, будто каждое слово — это стекло, что ставят на камень. — Если я вообще на это способен. Ребенок…
— Может родиться смертным, — заканчиваю я его мысль. Она старая и знакомая, но теперь расцветает в груди чем-то медленным и страшным.
— И если так, то он… — его пальцы на моем животе подрагивают. — Будет расти. Седеть. Умрет. И я похороню свое дитя, Элара. Буду стоять у могилы с целым сердцем и чувствовать каждую его трещину. — Его большой палец описывает медленную дугу на моей коже. — А потом его дети. И дети их детей. Поколение за поколением, и в каждом будет какая-то частичка тебя: в лице, в характере. И каждый будет умирать, пока я остаюсь.
Я закрываю глаза. Картина, которую он рисует, настолько масштабна и безжалостно одинока, что легким становится мало места для вдоха.
— Вечное горе.
— Вечное горе, — подтверждает он. — Не одна потеря, которую нужно оплакать, а бесконечная череда. Бесконечная родословная прощаний, — его рука на моем животе замирает. — Вот почему я запаниковал. Не потому, что жалею о сделанном. Никогда. Но потому, что последствия любви к тебе не заканчиваются вместе с тобой. Они накладываются друг на друга. Умножаются. Идут дальше и дальше, а я…
Он замолкает. Его грудь, прижатая к моей, содрогается, и те две сердечные струны вибрируют низким, резонирующим гулом, который я чувствую самой макушкой.
— Я не могу умереть, — просто заканчивает он. — И все же я не представляю, как мне положено это пережить.
Я отстраняюсь ровно настолько, чтобы найти его губы в темноте.
Этот поцелуй медленный. В нем нет той отчаянной, всепоглощающей страсти, что была в конюшне. Это нечто более тихое. Нечто со вкусом соли, печали и упрямого, невозможного упорства двух людей, которые держатся друг за друга на краю бездны. Я обхватываю его лицо ладонями — и кость, и кожу, — и целую, пока дыхание его не выравнивается, пока дрожь в его груди не смягчается до ровного, спокойного гула.
Когда я отстраняюсь, мои губы задевают уголок его рта.
— Какая жалость, на самом деле.
— О чем ты?
— О том, что не мне придется перерезать тебе горло, — я провожу кончиком пальца по линии его челюсти, чувствуя сустав, где кость встречается с сухожилием. — Мы могли бы покончить с этим проклятием сегодня же ночью.
Наступает абсолютная тишина. В очаге пощелкивают угли. Его сердечные струны замирают под моей ладонью полностью, на одном дыхании, а затем возобновляют свой мощный ритм.
Его рука находит мою щеку. Большой палец смахивает влагу под глазом, которой я сама не заметила.
— Ты правда смогла бы? — спрашивает он, и голос его лишен всего. В нем нет скрежета гравия. Нет приказа. Нет древней власти. Только голый, неприкрытый вопрос того, кто ждал тысячу лет, чтобы его задать. — Ты правда смогла бы любить того, кто забрал у тебя брата? Кто однажды заберет твое дитя из колыбели? — его палец замирает. — Кто, когда упадет последняя песчинка, заберет и тебя?
Я обдумываю этот вопрос так, как он того заслуживает. Не с поспешной уверенностью страсти, а с медленным, осознанным весом человека, который всегда чувствовал себя уютнее всего среди надгробий, в могилах и подле смерти.
— Когда мой песок закончится, — говорю я, глядя в его бездонные глаза-впадины в темноте, — и ты придешь за мной… думаю, я улыбнусь. Думаю, это будет похоже на возвращение домой. — Моя рука сдвигается на его сердечные струны, чувствуя их мерный пульс. — Словно я наконец окажусь там, где мне было место с самого начала. Со Смертью.
Его дыхание прерывается. Затем он притягивает меня к себе, зарываясь лицом в мои волосы. Его объятия такие крепкие и полные, что я не могу понять, где кончаются его кости и начинается моя плоть.
Больше никто из нас не говорит ни слова.
Я лежу в темноте, в его руках, и думаю о снежке. О его холодной корке под пальцами. О камне в его сердцевине. О том, как я плотно сжала его и швырнула прямо в Смерть, и как он рассмеялся. Как этот звук громом пронесся по двору, отразился от стен дворца и заполнил все те пустоты, что выгрызло во мне горе.
Всего лишь на мгновение.
Ровно настолько, насколько нужно.
В этом и есть суть мгновений. Они такие яркие только потому, что гаснут.
Дарон знал.
Должен был знать.
Зачем еще ему было смеяться громче всех, когда гниль уже ползла по его пальцам? Зачем еще ему было шутить над трупами, ухмыляться на похоронах и копить каждую нелепую, глупую, прекрасную секунду, будто золотые монеты? Потому что он чувствовал песочные часы в своей груди. Потому что знал, что песок уходит, и тратил каждую песчинку как чистое золото.
Дыхание Вейла приятно щекочет кожу на голове. Он в ужасе от той самой потери, которую сам же и приносит. В ужасе от того, что будет стоять у моей маленькой, ничем не примечательной могилы с целым сердцем и оплакивать мою смерть сто лет, двести… бесконечную вереницу веков.
Теперь я чувствую это самим костным мозгом. Но там, за этими стенами, дети едят гальку. Матери укладывают их отяжелевшие маленькие тельца в землю.
Гниль не берет пауз из-за того, что Смерть боится. Она не замирает, пока мы лежим здесь в темноте, согретые и целые в эту одну украденную ночь.
Я должна умереть.
А он должен будет меня отпустить.
Я крепче обхватываю его руку. Утыкаюсь подбородком ему в грудь. Не сегодня. Сегодня я позволю ему это. Позволю нам обоим эту одну обычную ночь, где мы оба просто уснем. Вместе.
Глава девятнадцатая
Смерть

Мальчик меньше, чем я помню.
Он лежит в своей кроватке у окна, укрытый шерстяным одеяльцем, на котором столько латок, что оно вряд ли еще греет. Его дыхание редкое, влажное, каждый вдох густой, точно деготь, скапливающийся у меня в груди.
Тяжелый. Удушающий.
И все же я сижу подле него, ожидая его душу, будто нет сотен других душ, ждущих меня. Почему?
За все время своего существования мои связи со смертными были скудны. Этот сирота никогда не входил в их число. Мы не беседовали. Я не присматривал за ним. И он уж точно не мой сын.
Но он мог бы им быть. Возможно.
Если Смерть способна созидать жизнь? Если Элара понесет от меня ребенка? Тогда через несколько лет я смогу вот так же сидеть у постели собственного сына, глядя, как он угасает от проклятия, рожденного моей яростью, моей болью, моим горем.
Сердечные струны содрогаются. Я выдыхаю, но это не приносит им покоя, и обвожу взглядом темный приют. Другие дети спят в своих кроватках вдоль дальней стены, в продуваемых помещениях стоит густой запах нечистот. Воспитательница дремлет в кресле у очага, уронив подбородок на грудь и баюкая брошенного младенца.
Нам дано только «сейчас».
Голос девчонки возвращается ко мне без приглашения. Та рыжеволосая, щербатая малышка, что смотрела на меня без страха и изрекла философию, недоступную пониманию бога. Что такое«сейчас», если не тончайший срез времени между тем, что было, и тем, что будет? Одинокая пылинка в полете, слишком мимолетная, чтобы ее удержать?
Рука мальчика выскальзывает из-под одеяла. Чем слабее его маленькие пальцы сжимают пустоту, тем сильнее тускнеет его аура — жизнь отступает, песчинка за песчинкой.
Двадцать три.
Двадцать две.
Двадцать одна.
— Мамочка? — Веки мальчика трепещут, открываясь, но взгляд скользит сквозь меня и замирает на окне, где мороз вывел узоры на стекле.
Четырнадцать.
Тринадцать.
Двенадцать.
Дыхание меняется. Паузы растягиваются, напряжение покидает его пальцы так же, как свет покидает тело.
Семь.
Шесть.
Пять.
Вопреки самой сути, определяющей меня, я протягиваю руку. Я вкладываю палец в его крошечную ладонь и чувствую, как рука один раз сжимается… а затем обмякает на последнем хриплом выдохе.
Тяжесть ложится на мои сердечные струны, точно ржавчина на железо, как тупая, расползающаяся коррозия. Из-за незнакомца…
Я впитываю его бледную светящуюся нить, что отделяется от тела, его душу, как пар от чашки, оставленной на холоде. Она вливается в меня, проходит насквозь, пока не растворяется в мирном, бескрайнем безмолвии всего сущего.
Это безмолвие не вяжется с тихим перезвоном в моей голове — зов мертвых смешивается с привычным бесцветным гулом долга. Но одна нота среди них не тихая, не бесцветная. И она не принадлежит мертвому.
Я иду на этот зов, позволяя теням удлиняться, растягиваться и расступаться.
И вот я стою на нижнем кладбище дворца. Лунный свет ложится на надгробия бледными кривыми полосами. Свежая земля чернеет на снегу подле ямы, и в этой яме, по пояс в грязи, тяжело дыша, стоит моя жена.
Я подхожу к самому краю, плащ развевается у моих обнаженных костяных пальцев ног.
— Паршивая из тебя королева.
— Это для одного из стражников, — говорит она, не оборачиваясь. — Целую вечность пробивалась сквозь мерзлоту. Все остальные либо больны, либо истощены, либо слишком глубоко ушли в собственное горе, чтобы поднять лопату. Так что я здесь, — она с силой вырывает инструмент из земли и бросает ком на кучу, наконец поднимая на меня раскрасневшееся лицо. — Ты выглядишь… измотанным. Что-то случилось?
Я открываю рот. Закрываю.
Элара вонзает лопату в почву и опирается на черенок, глядя на меня так, будто знает: я думаю, сказать ли правду или отступить за что-то более безопасное. За то, что не будет стоить мне ее расположения или того, как мы спали вчера, сплетаясь телами, когда между нами не было ничего, кроме правды.
Я не хочу возвращаться ко лжи.
— Тот больной мальчик из приюта, — от тяжести слова едва не скрежещут о зубы. — Его душа обрела покой.
Элара не шевелится. Не мигает.
И все же что-то меняется в ее глазах. Не удивление, ведь она зарыла слишком много тел для этого, а нечто более тонкое, более опасное. Тот вид неразрешенной тишины, что ложится между мужем и женой, я наблюдал это не раз, каменея и превращаясь со временем в глухое отчуждение.
В груди пустота.
— Элара, я…
— Мне нужно закончить, — она вытягивает лопату и вгоняет ее в землю с такой силой, что камни внизу трещат. Треск эхом разносится по кладбищу.
Какое-то время я наблюдаю за ее работой. За этим яростным ритмом. За тем, как каждыйхррксловно вырывает могилу нашего брака, царапая мне позвоночник.
Я прыгаю в яму к ней. Здесь тесно, лопата маленькая. Рост заставляет меня ссутулиться, кости щелкают, когда я обхватываю черенок.
Я качаю головой.
— Ты не понимаешь.
Элара отступает к земляной стене, скрестив руки на груди, и смотрит на меня с выражением, которое я не могу прочесть.
— Я все понимаю.
— Нет. — Я вонзаю лопату глубже, чем нужно. Лезвие лязгает о камень, удар отдается в запястьях. — У тебя есть… сколько? Шестьдесят лет? Семьдесят? Вспышка в масштабах моего бытия. Что нечто столь временное может понимать в вечности?
Слова ложатся скверно, я осознаю это в тот же миг. Вижу по тому, как взлетает ее подбородок, как плотнее смыкаются руки на груди, по едва заметному гневу, который она пытается зарыть под слоем грязи на лице.
— Зато я знаю, каковоэто, — слова вылетают из нее, как пули, она жестом указывает на узкую могилу, промерзлую землю, на эту невозможную дистанцию между нами, уместившуюся в три фута. — И я понимаю. Просто потому что… — она зажмуривается. Прижимает пальцы к вискам. Когда она снова заговаривает, резкость исчезает, сменяясь чем-то более надломленным. — Прости. Я не должна была… Я просто без сил. Я копаю эту могилу три часа в мерзлой земле, и я просто…
Она замолкает. Дышит. Открывает глаза и смотрит на меня, и под усталостью, грязью и темными кругами под глазами я вижу нечто нежное и ускользающее.
— Ты тоже измотан, — тихо говорит она. — Я вижу.
Я усмехаюсь. Не уверен, что «измотанность» — подходящее слово для той специфической усталости бессмертного, спорящего со своей смертной женой о том, стоит ли любовь той боли, которую она гарантирует.
Я опираюсь на лопату. Молчу.
Элара тоже долго хранит тишину. Когда она подает голос, он меняется, колючесть уходит, остается только осторожность. Размеренность. Голос женщины, выбирающей слова так же, как она выбирает место для надгробия: с ювелирной точностью, ведь если его поставить, оно больше не сдвинется.
— На что ты рассчитывал? — спрашивает она. — После прошлой ночи. После всего, что мы наговорили друг другу, — она вглядывается в мое лицо. — Думал, я просто… приму это? Проснусь рядом с тобой и соглашусь смотреть, как расползается гниль и умирает королевство?
Моя челюстная кость издает сухой, усталый щелчок.
— В тот момент… я не загадывал так далеко.
— Мы оба не загадывали, — она снова откидывается на стенку ямы, задирая голову к звездам. — Но момент прошел, а гниль осталась, и люди продолжают умирать, когда я стою в могиле, которую вырыла в одиночку, потому что не осталось никого, кто был бы достаточно здоров, чтобы мне помочь.
Она снова смотрит на меня.
— Я понимаю, Вейл. — Голос ломается на моем имени. Имени, которое я дал себе сам, но то, как она его произносит… будто оно стало чем-то более личным, чем любое другое слово. — Я сострадаю твоему страху. Я осознаю тяжесть скорби. Но то, что я понимаю причины твоего отказа, не значит, что я его поддерживаю. Не тогда, когда цена этого… — она обводит рукой кладбище, дворец за ним, все вокруг. — Это. Все это.
За ребрами что-то дергается — нутряное, уродливое чувство, точно чья-то рука обхватила мои сердечные струны ивыкручиваетих.
— Что ты хочешь этим сказать?
Она еще сильнее обнимает себя за плечи, на лице отражается внутренняя борьба. Ее взгляд падает на грязь под ногами, затем переходит на соседнее надгробие и, наконец, неохотно возвращается ко мне.
— Может, ты был прав, — шепчет она. — Может, нам стоит развестись.
Очередной рывок, останавливающий кровь в моем сердце, пока она не остывает до привычного онемения прожитых лет.
— Прошу прощения?
— Если я не могу разрушить проклятие, — продолжает она, и кажется, будто каждое слово вырывают из нее силой, — тогда я должна его кормить. А чтобы его кормить, мне нужен муж, — она сглатывает. — Настоящий. Как ты и говорил.
Как я и говорил…
Воспоминание всплывает с тошнотворной ясностью: я сам велел ей найти мужа, которого она сможет полюбить. Смертного человека. Кого-то со сроком жизни и биологической способностью умереть вместе с ней. Это было моим предложением. Моим стратегическим, разумным, идеально логичным советом, данным с холодным изяществом бога, который еще не вспомнил, что такое тоска.
Но теперь я помню. До боли.
Ревность вспыхивает ослепительным пламенем за грудиной, а следом приходит ярость на безликого мужчину, который посмеет занять мое место подле нее.
— Отказано.
Элара издает смешок. Короткий, резкий выдох носом превращается в белое облачко на морозе.
— Ты меня уже любишь?
Я лишь смотрю на нее, слова кажутся до ужаса знакомыми, но лишенными смысла.
— Что?
— Ты отказываешься меня отпускать, — она делает шаг вперед, и могила между нами сужается до предела. — Ты запираешь меня в браке, который заставляет меня смотреть, как гибнет мир. Где здесь любовь?
Давление за грудиной нарастает, точно сжимающийся кулак, вырывая крик из моей груди.
— Ты пытаешься принудить меня!
— Я ни к чему тебя не принуждаю! — Ее голос взлетает вровень с моим, срывается, дрожит и снова выравнивается. — Но и я не заставлю себя предаваться любви, какой бы настоящей и желанной она ни была, когда она стоит мне моей совести.
— А чего она будет стоитьмне? — Это слово вырывается из меня, хриплое и рваное, отскакивая от земляных стен и пугая ворону на соседнем дереве. — Я бы умер за тебя! — голос звучит глухо, надломленно. — Если бы мог, я бы умер за тебя.
Тишина растягивается между нами, словно сама ночь затаила дыхание.
Затем Элара выдыхает. Медленно. Размеренно.
— Умереть за кого-то легко, — слова звучат тихо, почти ласково. И от этого они еще страшнее. — Ты знаешь это лучше всех, — она жестом указывает на меня, на все мое существо, на каждое сухожилие и кость. — Ты собирал их души. Матерей, что бросались на колыбели. Солдат, что подставлялись под мечи. Стариков, что отдавали последний кусок хлеба и говорили, что им достаточно. — Пауза. — И я это знаю, потому что именно я зарываю то, что ты оставляешь после себя.
Ее глаза смотрят в мои, твердо и не мигая.
— Мы оба знаем, что умереть — легко. Это один миг. Одно решение, и… все кончено. Тебе никогда не придется нести тяжесть того, что будет после, — она склоняет голову набок. — А вотжитьдля кого-то? Просыпаться каждое утро, даже когда больно, даже когда не представляешь, как идти дальше? — Уголок ее рта дергается. — Попробуй-ка это. Если хочешь меня впечатлить.
В груди что-то трещит. Не сердечные струны. Что-то более глубокое. Что-то… в самом основании.
— А если родится ребенок, — говорю охрипшим голосом. —Нашребенок. Я буду любить его. Буду держать на руках. Буду смотреть, как он растет, спотыкается и становится чем-то необыкновенным, а потом в один день — в один день, Элара, — я увижу, как он умирает. А потом его дети. И…
— Прекрати.
Слово звучит твердо, но не жестоко. Элара протягивает руку и прижимает испачканную в земле ладонь к моей груди, прямо над тем местом, где ноют струны.
— Каждое надгробие здесь — это след того, кто дорожил бы тем, чего ты боишься, — она цепляется пальцами в ткань моего плаща. — Где-то на кладбище лежит женщина, которая так и не увидела внука. Отец, что умер за зиму до свадьбы дочери.
Дрожь прошивает грудину, такая острая, что я невольно вздрагиваю.
— Элара…
— Они бы отдали все на свете, чтобы просто увидеть один нетвердый первый шаг. Чтобы почувствовать в ладони выпавший молочный зуб. Посмотреть, как их ребенок безумно, глупо влюбляется. — Грубая и мозолистая, ее ладонь скользит вверх по сухожилию на шее и обхватывает мою челюсть. — Вчера во время игры в снежки ты выглядел таким счастливым. Ты был… счастлив?
Моя челюсть движется. Я даже не помню, когда в последний раз был так счастлив, если вообще был.
— Да.
— Ничего бы этого не случилось, если бы ты отверг радость из-за печали о том, что снег в конце концов растает. — Слезы прокладывают дорожки в грязи на ее щеках, но голос не дрожит. — Нельзя получить любовь, не приняв горе. Боль — это цена, которую мы платим за жизнь. И если ты не готов платить, тогда, может… — Ее вторая рука находит обнаженный изгиб моей грудины, пальцы скользят под кость, прижимаясь к исходящему оттуда жару. — Тогда, может, ты и правда труп. Существуешь, да. Но не живешь.
Слова не просто задевают. Они вскрывают. Они проходят сквозь сухожилия и мышцы, сквозь древнюю кость и божественную мощь и находят то мягкое, трепещущее сердце, что сбивается с ритма в груди.
Выдернув лопату из земли, она поворачивается ко мне спиной и снова вонзает железо в грунт.
— Мне нужно закончить.
Я стою неподвижно, как мертвец. Звук лопаты, вгрызающейся в землю, отдается в подошвах, поднимается по лодыжкам, голеням и оседает в костном мозге, точно погребальный гимн.
Я стою в своей собственной могиле.
Глава двадцатая
Элара

Что-то щекочет мои волосы. Это слабое, ритмичное поглаживание. Легкое, как перышко. Едва ощутимое.
Оно вырывает меня ото сна так, как рассвет вытягивает туман из озера. Медленно. Постепенно. Возвращается одно чувство за другим. Сначала осязание. Затем тихий выдох — чужое дыхание. Следом доносится аромат гвоздик, вплывающий в ноздри с нотками земли и снега.
Я открываю глаза.
Вейл сидит на полу подле моей кровати, прислонившись спиной к раме, его длинные ноги согнуты под немыслимыми углами. Одна рука лежит на колене, а другая осторожно перебирает рассыпавшиеся по подушке пряди моих волос.
Я прочищаю голос от хрипоты сна.
— Как давно ты здесь?
Он продолжает медленно и рассеянно распутывать колтуны, глядя на меня зелеными глазами, в которых для одного утра скопилось слишком много всего.
— Какое-то время.
Я вглядываюсь в его лицо. Бледное. Под ресницами залегли тени. Упрямая линия челюсти кажется мягче обычного, будто ночь прожевала его и выплюнула то, что осталось.
— Хочу, чтобы ты знала, — говорит он низким голосом, и его гравийная хрипотца цепляется за что-то хрупкое, — я не до конца убежден.
— В чем?
Он шевелится, поднимаясь на колени у кровати. Его рука оставляет мои волосы и находит щеку, он обхватывает ее осторожным, дрожащим движением, поворачивая мое лицо к своему до тех пор, пока зелень его глаз не заполняет собой все.
— Ты была права. В той могиле. Во всем. — Его челюсть сжимается, мускул под кожей перекатывается, как перо. — Я должен выбрать сам, пока жизнь не выбрала за меня. И путей всего два.
Он долго молчит. Когда он снова заговаривает, голос звучит еще тише. Грубее.
— Либо я разрушаю проклятие. Исцеляю третью струну. И чувствую все — каждую смерть, каждую потерю, весь сокрушительный вес твоего неизбежного ухода — целым и незащищенным сердцем. — Пауза, тяжелая, как влажная почва. — Либо я отказываюсь. Смотрю, как между нами киснет обида. Смотрю, как ты уходишь. Смотрю, как другой мужчина завоевывает твое сердце. Теряю тебя не из-за смерти… — Его кадык судорожно дергается. — А из-за жизни, которую я слишком побоялся выбрать.
Воздух покидает мои легкие порывом, не имеющим ничего общего с дыханием. Я смотрю на него, и пульс внезапно становится таким громким, что отдается в черепе, а пальцы скручивают край одеяла.
— Ты хочешь сказать…?
Он прижимается лбом к моему лбу.
— Оба пути заканчиваются болью, теперь я это понимаю. — Что-то меняется в этих зеленых глазах. Глубина, будто сам человек внутри смотрит на меня пристальнее. — Из двух зол я выбираю то, что позволит мне прожить эту жизнь с тобой до самого конца.
Слова попадают прямо в центр моей груди. Там они обрушиваются внутрь, и сначала меня затапливает радость. Горячая. Золотая. Ослепительная. Следом идет сильный страх, и так резко, что горло перехватывает, потому что… он согласился меня убить.
Я не говорю. Не могу. Вместо этого я тянусь к нему, нахожу его челюсть, притягивая его губы к моим.
Поцелуй поначалу медленный. Дрожащий. Со вкусом соли и бессонных часов, затаившихся в его глазах. Его рука скользит с моей щеки в волосы, придерживая череп, и тот тихий, надломленный звук, что он издает, прильнув к моим губам, разрушает последние преграды в моей груди.
Я притягиваю его ближе. На долю секунды он сопротивляется, затем сдается и опускается на край кровати, одним коленом упираясь в матрас рядом с моим бедром. Одеяло все еще опутывает мои ноги, и я слепо пинаю его, нуждаясь в том, чтобы преграда исчезла, чтобы между нами было как можно меньше всего.
Его рот находит впадинку на моей шее, где он шепчет:
— Я люблю тебя.
Моя голова откидывается на подушку, пальцы зарываются в его черные кудри, и звук, который я издаю, не назовешь ни храбрым, ни величественным. Это стон женщины, которая едва не потеряла все. Женщины, которой все еще до смерти страшно перед тем, что будет дальше, но которая отказывается тратить «сейчас» на страх.
— Элара… — он выдыхает мое имя мне в ключицу, его губы проводят медленную, сокрушительную дорожку к моему плечу. Его ладонь ложится на мое бедро сквозь тонкую сорочку, крепко сжимая, прижимая меня вплотную.
Жар вспыхивает между нами со скоростью, граничащей с насилием. Недели горя, споров и тоски спрессовались в этот неистовый напор его губ, в скольжение ладони по моему бедру, в то, как моя спина выгибается над кроватью в поисках трения. Я обхватываю ногой его бедро и чувствую твердый, напряженный ствол. Дыхание Смерти становится рваным на моей коже.
Мои пальцы возятся с пуговицами его пальто. Одна. Две. Ладонь скользит под ткань, находя теплое, крепкое пространство его груди, и все его тело содрогается.
— Я хочу тебя, — шепчу я ему в губы. — Прежде чем мы сделаем это. Мне нужно…
— Нет. — Он отстраняется.
Недалеко. Ровно настолько, чтобы посмотреть на меня. Его грудь вздымается, зрачки расширены так сильно, что осталась лишь узкая полосочка зелени. Его рука все еще на моем бедре, дрожит от усилия остановиться.
— Если ты будешь моей сейчас, — говорит он сорванным голосом, — в этом мире или любом другом не найдется силы, которая заставит меня перерезать тебе горло после.
Честность этих слов бьет под дых, как кулак. В этом нет жестокости. Нет отказа. Только голая, испуганная правда мужчины, который знает, сколько крови прольется.
Я закрываю глаза. Дышу. Позволяю жару осесть, превращаясь в нечто, что я могу нести, а не в то, что меня сжигает.
— Тогда идем, — шепчу я. — Пока мы оба не передумали.
Он испускает длинный, надломленный вздох и прижимается губами к моему лбу. Он медлит. Секунду. Три. Пять. Словно запоминает кожей тепло моей кожи.
— Я уже велел мисс Хэмпшир подготовить нож.
— Ох… — У меня внутри все падает. — Ты все продумал, да?
— Хочешь сначала поесть? — он изучает меня, склонив голову, будто всерьез обдумывает необходимость завтрака перед жертвоприношением. — Подобрать подходящее платье?
Я сажусь, и сорочка сползает с одного плеча там, где ее коснулись его губы.
— Кто же завтракает перед казнью? — Я сбрасываю одеяло с ног. — И никакое платье не будет подходящим, если оно все равно окажется в крови.
Опять эта мягкость в его челюсти. Та самая почти-улыбка, которая стала моим любимым зрелищем на его заимствованном, глупо красивом лице.
— И то верно.
Прежде чем мои ступни касаются холодного пола, его руки подхватывают меня. Одна под коленями, другая поддерживает спину. Он легко поднимает меня с кровати. Я обвиваю его шею руками, прижимаясь щекой к его плечу, и чувствую едва уловимую вибрацию его сердечных струн.
Две струны. Скоро их будет три.
— Я просто хочу подержать тебя еще немного, — говорит Вейл, вынося меня из покоев. Коридор впереди бледен и замер в тишине.
Из-за угла выходит служанка. Увидев короля, несущего королеву в одной ночной сорочке, она вжимается в стену в неуклюжем реверансе. Вейл кивает ей так, будто это самое обычное дело.
Я прижимаюсь к нему теснее.
— Мне страшно.
Его губы находят мой висок.
— А как же твое: «Умереть — это легко», любовь моя?
Внезапный смех вырывается с моих губ, яркий и слишком громкий, он отражается от камня и возвращается ко мне, звуча почти как отвага.
— Заткнись.
Все начинается с рук — та самая дрожь, когда впереди вырастают двойные двери тронного зала. Она ползет внутрь. Сворачивается за грудиной, пока дыхание не становится невозможным. Головокружение застилает разум, поднимая первые ростки паники.
Я впиваюсь пальцами в его пальто.
— Поставь меня.
Он останавливается и смотрит на меня. Без обиды. Без боли. Только с терпением.
— Я просто… — Короткий, похожий на икоту вдох. — Я должна войти сама.
Он опускает меня, босые подошвы встречаются с шоком холодного камня. Протягивает руку. Я беру ее. Переплетает свои пальцы с моими, и последний отрезок пути мы проходим вместе. Не ведомый и ведущая. Плечом к плечу.
Двери со стоном распахиваются.
Тронный зал пуст. Только длинный пролет мрамора, сводчатый потолок и цветной свет из высоких окон, ложащийся на пол бледными ломаными пятнами.
И мисс Хэмпшир подле трона, баюкающая в руках обернутый тканью клинок.
— Ваше Величество.
Ткань спадает. Сталь ловит утренний свет и бросает на пол розовый блик. Горло перехватывает от взгляда на то место, где не так давно пролилась кровь Каэля. Отмыто. Зачищено. Смазано маслом.
Но мои ноги помнят, где это было.
Где будет моя кровь.
— Позвать вашу матушку? — спрашивает мисс Хэмпшир.
— Нет. — Слишком быстро. Я смягчаю тон. — Если все получится, объяснять будет нечего. А если нет… — Я гляжу на Вейла. — Незачем пугать ее тем, что ей никогда не придется оплакивать.
Мисс Хэмпшир кладет клинок на подлокотник трона.
Я поворачиваюсь к Вейлу.
— Ты сможешь меня вернуть.
— Да, — большим пальцем он описывает круг на моей костяшке. — Я делал это однажды. Женщина испугалась моего вида, поскользнулась, ударилась головой. Умерла через несколько часов. На много лет раньше срока. — Желвак дергается на его челюсти. — Я все исправил. Как исправлю и это.
Мисс Хэмпшир кладет руку мне на плечо.
— Дыши, дитя.
— Да… — я смотрю на клинок. — Давай сделаем это.
Вейл поднимает сталь с бархата и поворачивается ко мне.
— Сними корону. Ты должна надеть ее мне на голову, — его зеленые, твердые и полные чего-то слишком нежного для этого зала глаза удерживают мои. — Коронуй меня своим, Элара. Потому что я твой, и никогда больше не буду ничьим иным.
Мои пальцы тянутся к обручу. Металл словно гудит, когда я снимаю его, будто все понимает. На голове остается фантомная тяжесть, призрак давления. Я делаю шаг вперед, приподнимаюсь на носках и опускаю корону на его черные кудри.
— Здесь нет никого, кроме нас, — шепчу я. — Я хочу видеть твое сердце, когда мы будем это делать. Пожалуйста.
Вейл дарит мне невесомый поцелуй в висок.
— Я буду перед тобой в любой форме, какую ты попросишь.
Перемена проходит сквозь него с содроганием. Вейл исчезает, а Смерть восстает изнутри. Мисс Хэмпшир позади меня резко вдыхает и делает одинокий шаг назад, туфля скребет по камню.
— Я бы многое отдала, чтобы никогда больше этого не видеть, — бормочет она.
Смерть распахивает плащ. Ребра. Жилы. И вот оно… его сердце, две пульсирующие струны, рваная пустота там, где должна быть третья.
— Ты готова?
Глаза печет. Я киваю.
Он подносит нож к моему горлу. И замирает.
Его рука дрожит. Не легкий тремор, а судорога, проходящая сквозь всю руку, заставляющая кость биться о сухожилия, а сталь вибрировать так сильно, что свет панически пляшет на ней.
Он отводит нож. Смотрит на него. Затем задирает край плаща и проводит лезвием по своему предплечью. Открывается тонкая темная линия, сочащаяся чем-то слишком густым и медленным, чтобы быть кровью. Он смотрит на капли, проверяя остроту, изучая глубину.
— Он острый, — говорю я. — Какая бы ни была боль, я справлюсь…
— Не надо. — Слово звучит рвано. — Заговоришь о боли, и я остановлюсь. А мне нельзя останавливаться.
Я замолкаю.
Он снова подносит лезвие к горлу. Сталь целует кожу, достаточно холодная, чтобы каждый нерв проснулся. Другой рукой он обхватывает затылок, костяные пальцы зарываются в мои волосы, притягивая меня вперед, пока его лоб не упирается в мой.
Кость к коже. Вечное к смертному.
Клинок перестает существовать. Есть только это: его дыхание на моих губах, пульс его сердца, две оставшиеся струны, что дрожат у меня на глазах.
— Элара. — Мое имя никогда раньше не звучало так. Как молитва того, кто никогда не молился. — Скажи это. Скажи, что любишь меня.
— Я люблю тебя. — Слова даются так же легко, как дыхание. — Я твоя. Наверное, я родилась твоей.
— И я люблю тебя. — Золото теплеет на изгибах его черепа, превращаясь в медленные расплавленные жемчужины, что прочерчивают путь по кости, как слезы по щеке. Одна стекает по виску, скапливается в глазнице, скользит по краю челюсти и замирает там. Дрожащая. Отказывающаяся падать. — Буду любить тебя до самой смерти.
Его губы прижимаются к моим. Сухие. Дрожащие. Со вкусом инея, гвоздик и древнего, ноющего одиночества.
Поцелуй становится глубже. Совсем чуть-чуть.
А затем клинок кусает.
Жар вгрызается в горло — глубокий ожог, обвивающийся вокруг чего-то густого, удушающего. Медь заполняет рот, сладкая и теплая, пузырясь на корне языка. Мои руки взлетают к скользкому теплу на шее. Мир кренится. Ноги растворяются, и я не могу дышать.
Я не могу…
Боже мой, я не могу дышать!
Смерть отрывает свой рот от моего со звуком, который не назовешь криком. Это хуже. Глубже. Такой звук издает грудная клетка, когда ее распирают изнутри. Его колени ударяются о пол, его руки увлекают меня за собой.
И все же он прижимает меня к себе, принимая на себя основной удар при падении, как земля принимает тело.
Моя щека касается его груди. Сквозь туман, сквозь тьму, наступающую со всех сторон, я вижу это.
Золото скользит между открытыми ребрами. Расплавленное. Медленное. Оно капает на его сердце и растягивается, становясь длинным, тонким и тугим, сплетаясь в нить, которая пульсирует раз, другой… и замирает. Три струны. Третья ярче остальных, она горит новизной, на которую больно смотреть.
Его дрожащая ладонь находит мою щеку, размазывая по ней густую влагу, его губы движутся. Но я не слышу его.
Тронный зал меркнет. Сводчатый потолок сворачивается. Силуэт мисс Хэмпшир уменьшается до точки, пока не исчезает вовсе, и все схлопывается в туннель, сужающийся вокруг единственной светящейся вещи.
Его сердца. Пульсирующего, как фонарь, поднятый в шторм.
Я иду на этот свет. Не по своей воле. Это единственное направление, которое осталось. Он тянет меня нежно, тепло, как течение тянет лист, и чем дальше я дрейфую, тем тише становится все вокруг. Нет боли. Нет меди. Нет удушья. Только бескрайнее, гудящее безмолвие, оседающее во мне так, как почва укрывает могилу.
Это похоже на пространство между надгробиями летним вечером. На тишину после похорон, когда даже ветер прикусывает язык. Похоже на место, которому я всегда принадлежала — среди безмолвных, среди замерших.
Среди смерти.
Затем… звук.
Далекий. Сломанный. Голос, волочащийся по гравию и битому стеклу, обретающий форму трех знакомых слогов.
— Элара…
Это не зов. Это рыдание. Тот самый звук, который я слышала тысячи раз у края могил — горе того, кто не готов отпустить.
— Вернись ко мне.
Свет удерживает. Теплый. Совершенный. Бесконечный.
Но это рыдание…
Оно цепляет то, чего у меня больше нет, где-то там, под светом, под покоем. Оно тянет. Не грубо, не насильственно. Просто мерный, ноющий толчок, точно рука, опустившаяся в глубокую воду и обхватившая мое запястье хваткой человека, который отказывается разжать пальцы.
— Я не пущу тебя дальше. — Свет содрогается. — Ты просила меня жить. Теперь вернись и живи со мной.
Снова рыдание.
Я поворачиваюсь на этот звук. К бесконечной, пугающей бездне черного небытия, непредсказуемой, как сама жизнь, и все же я делаю слепой шаг навстречу. Снизу врывается кусачий и резкий холод. Он дергает меня вниз, заставляя рухнуть обратно в тяжесть, в дыхание…
…в грубую неопределенность жизни.
Глава двадцать первая
Элара

Тепло.
Не то резкое, мгновенное тепло от камина или горячей ванны, а нечто более глубокое. Медленное. Такое пробирает до самых костей от прижатого к тебе тела — ровное, спокойное, будто оно было здесь всегда и никуда не уйдет.
Моя щека покоится на чем-то твердом. Подъем. Спад. Снова подъем. Ритм настолько тяжелый и медленный, что его едва можно назвать дыханием; каждый выдох — низкая, рокочущая вибрация, которая отдается в черепе, точно колыбельная.
Я узнаю эту грудь.
Пальцы вздрагивают, касаясь мягкого бархата, а под ним — безошибочный стук сердца. Ритмичный. Сильный. Цельный.
Веки трепещут, я открываю глаза и осознаю легкость головы. Короны нет. Макушка пуста. Ощущение наготы. Ни гула, ни укусов, ни холодного металлического грызения. Только кожа, волосы и едва уловимый призрак того, что покинуло меня совсем недавно.
Я поворачиваю голову.
Глаза Вейла крепко закрыты. Он спит. По-настоящему, глубоко спит, губы его слегка приоткрыты, ресницы темными полумесяцами лежат на коже, которая кажется не такой бледной, как обычно. Лицо больше не кажется таким изможденным. Тени под глазами не то чтобы исчезли, но заметно побледнели.
Я никогда не видела его таким.
Неподвижным — да. Он умеет застывать, как надгробие, когда захочет. Но сейчас все иначе. Это не та напряженная, выжидающая неподвижность хищника, решающего, когда напасть. Это капитуляция. Глубокое, расслабленное обмякание тела, которое не отдыхало толком дольше, чем я могу себе представить, и наконец-то получило на это разрешение.
Тихое ритмичное щелканье заставляет меня прислушаться.
Матушка сидит в кресле подле кровати, на коленях у нее клубок серой шерсти, а деревянные спицы ходят в ровном, неспешном ритме.Щелк-щелк. Щелк-щелк.Этот звук настолько домашний, настолько нелепо нормальный, что на какой-то дезориентирующий миг мне кажется, будто я снова в нашем старом доме, маленькая, в лихорадке, просыпаюсь после детской болезни и вижу ее на посту.
— Вот и ты, — шепчет она, и спицы замирают на полуслове. Ее глаза покраснели, но они сухие — тот вид выплаканности, который наступает, когда слезы просто заканчиваются. — Я уж думала, ты проспишь всю неделю.
— Как… — голос выходит хриплым, я подношу руку к горлу, но нахожу лишь гладкую кожу. — Как долго?
— Два дня, — мама откладывает вязание, наклоняется и прижимает тыльную сторону ладони к моему лбу — инстинктивный, вечный жест. — Странный это был обморок. Ты ведь не… беременна, Элара? Надеюсь?
— Нет, — этот ответ проще, чем вся правда о произошедшем. — Не думаю.
— Мисс Хэмпшир едва канаву в полу не протерла, так расхаживала. — Мама бросает взгляд на Вейла рядом со мной, и ее лицо смягчается, становясь почти нежным. — А муж твой ни на дюйм не сдвинулся. Проспал почти все время — все обнимал тебя, все сторожил.
Я снова смотрю на Вейла. На медленный, спокойный подъем его груди под моей рукой. Она и вполовину не знает правды. Так даже лучше.
— Ему это было нужно, — бормочу я.
Мама хмыкает, снова берясь за спицы.
— Это я вижу. Мужчина, который так устал, явно долго тащил на себе что-то очень тяжелое.
Щелканье возобновляется. Я наблюдаю за ее руками: шерсть с привычной легкостью скользит по морщинистым, мозолистым пальцам, и тут я замечаю это.
Ее шея.
Темные вены, те черно-пурпурные нити, что расползались под кожей, словно трещины на старой штукатурке, исчезли. Не побледнели. Исчезли. Кожа там гладкая — чуть дряблая от возраста, как и должно быть, но чистая. Нетронутая. Словно гниль просто… отступила.
В груди что-то расширяется — горячее, внезапное, слишком большое для отведенного ему места. Сжимаю губы, чтобы не издать ни звука, и часто моргаю, сдерживая жжение в глазах.
Мы сделали это. Мы сняли проклятие.
Мама замечает мой взгляд.
— Заметила вчера утром, — тихо говорит она, и спицы затихают. — Сперва подумала, свет так падает. Проверила снова вечером. И сегодня утром.
Она сглатывает, и ее челюсть упрямо сжимается — я хорошо знаю этот жест, он означает, что она удерживает за зубами что-то огромное.
— По дворцу ходят слухи, что мор отступает.
Дверь открывается с той осторожной, привычной тишиной, какая бывает у людей, десятилетиями не тревожащих тишину покоев. Мисс Хэмпшир.
Она входит с подносом, на котором стоят дымящаяся чашка и маленькая миска, бросает на меня один взгляд и замирает.
— Ох, слава святым.
Слова вылетают на выдохе, с таким облегчением, что это звучит почти как выговор, будто мое пробуждение стало для нее долгожданным неудобством. Она ставит поднос на прикроватный столик и выпрямляется, разглаживая передник.
— Два дня, Ваше Величество. Надеюсь, подобные театральные постановки не войдут у вас в привычку.
— Не планировала, — я приподнимаюсь на подушках, стараясь не потревожить Вейла, который даже не вздрогнул. — Как… все?
— Все… налаживается, — она достает из передника тряпку и принимается полировать край подноса с той сосредоточенной агрессией, которую обычно приберегает для пыльных каминных полок. — Жрецы не встают с колен в часовне, молятся, благодарят Господа. А ваш супруг… — она косится на спящего Вейла с выражением, в котором смешались раздражение и уважение. — Все так же, я смотрю, — цокает языком. — Спит так, будто у него ни забот, ни хлопот. Будто работы вдруг стало меньше.
Теперь я присматриваюсь к ней внимательнее. Злая красная рана на месте нарыва стала меньше, воспаленные края стягиваются — это заживление, а не гниение. Кожа на уцелевших пальцах утратила восковую прозрачность, становясь розовой и живой.
Снаружи, из-за окна, доносится шум. Гул голосов, накладывающихся друг на друга, — толпа напевает мелодию, которую еще не успела выучить до конца.
— Что это?
— Люди, — отвечает мисс Хэмпшир, подходя к окну и отдергивая занавеску. — Выстроились у ворот, чтобы славить свою королеву.
Бледно-золотой свет заливает покои, такой теплый и яркий, что мне приходится зажмуриться. За стеклом дворцовый двор… живет. Внизу движутся люди, и не шаркающей, отчаянной походкой больных и голодающих, а целеустремленно. С жизненной силой.
— Народ со всех краев, — добавляет мама. — Со вчерашнего дня прибывают. Устилают дворцовые стены крокусами14.
— Крокусами?
— Говорят, они пробились сквозь снег. — Мисс Хэмпшир отворачивается от окна, и свет ловит блеск в ее глазах. — По всему королевству. Пурпурные и желтые, прорываются сквозь иней, словно весна просто решила, что и так ждала достаточно долго.
Этот образ ложится мне на душу, как рука на рану: первое настоящее доказательство того, что все кончено. Не только отсутствие гнили на шее матери. А то, как сама земля исцеляется, вспоминая, как нужно цвести.
В горле встает ком.
Ты видишь это, Дарон?
Я киваю, не доверяя собственному голосу.
Мисс Хэмпшир поправляет занавеску и оборачивается с бодростью женщины, которая не станет тратить время ни на что, кроме долга.
— Мы с вашей матерью оставим вас, чтобы вы могли окончательно прийти в себя. Бульон на подносе. Выпейте его.
Это не предложение.
Мама встает, оставляя вязание на кресле и в последний раз взглянув на Вейла.
— Отдыхай, дитя мое.
Они уходят вместе, дверь защелкивается с тихой окончательностью, и в покоях воцаряется тишина. Только потрескивание очага. Далекий гул голосов за окном. И ровный, спокойный ритм дыхания Вейла под моей рукой.
Я снова опускаюсь рядом с ним, находя щекой место на его груди. Пальцы обводят ворот его рубашки, следуя по линии туда, где ткань расходится, обнажая край ключицы. Просто теплая, гладкая кожа и мерное доказательство работы сердца, которое предпочло испытывать все, нежели не чувствовать ничего.
Я долго наблюдаю за ним.
За тем, как ресницы лежат на щеках. Как приоткрываются губы на каждом выдохе. Как рука свернулась у моего бедра — пальцы расслаблены, будто даже во сне он к чему-то тянется.
Я подношу руку к его челюсти. Провожу по ней большим пальцем. Наклоняюсь и прижимаю губы к уголку его рта.
— Вейл…
Он шевелится.
Медленно. Глубокий вдох расширяет его грудную клетку, затем по телу проходит томное напряжение — так потягивается кот в лучах солнца. Его рука находит мою талию раньше, чем глаза; пальцы инстинктивно сжимаются один раз, притягивая меня ближе, прежде чем сознание окончательно возвращается к нему.
Затем веки поднимаются.
Зеленые глаза, затуманенные сном, моргают раз. Другой. Он замирает, глядя на мое лицо с ошеломленным, потерянным изумлением человека, вынырнувшего из сна, на который он и не смел надеяться.
Он смотрит на меня. Его рука оставляет мою талию и поднимается к лицу, большой палец проводит под глазом, словно проверяя, настоящая ли я. Плотная ли. Не призрак ли я, которого его кошмары наверняка рисовали эти два дня.
— Долго же ты, — говорит он, голос его охрип от сна и чего-то более глубокого.
— Мне сказали, я спала два дня, — я прижимаюсь щекой к его ладони. — В свое оправдание скажу: кое-кто перерезал мне горло.
Его челюсть сжимается. Шутка не заходит, воспоминание еще слишком свежо, слишком близко. Его палец продолжает гладить кожу под моим глазом, будто это повторение — единственное, что удерживает его в настоящем.
— Ты едва не осталась там, — тихо говорит он. Туман сна рассеялся, оставив после себя нечто острое и хрупкое. — Я звал тебя. Снова и снова. А ты просто… уходила все дальше.
Я лишь пожимаю плечами.
— Слишком уж привыкла к Смерти.
Он играет желваками.
— Я уже начал думать, что ты все-таки обвела меня вокруг пальца. Заставила разбить корону и снять проклятие, а сама решила ускользнуть к свету, вместо того чтобы тянуть лямку здесь, со мной.
Смешок застревает у меня в горле, влажный и неожиданный.
— Ну, это был бы план, достойный могильщицы.
Он выгибает бровь.
— Это не смешно, Элара.
— Ну хоть немножко?
— Нет. — Его губы все же искривляются, медленно и неуверенно, в самой искренней улыбке, которую я когда-либо у него видела. — Я ведь не умею толком копать могилы, ты сама видела.
Он поднимает наши переплетенные руки и прижимает губы к моим пальцам, замирая так.
— Если бы ты осталась мертвой, мне пришлось бы хоронить тебя самому, а это было бы позорище.
Я разражаюсь смехом, который больно царапает заживающее горло, заставляя меня поморщиться.
— И это все, что тебя беспокоит? Качество моего погребения?
В уголках его глаз собираются морщинки, и вот оно снова — это тепло, расцветающее медленно и подлинно в зелени радужек, такое живое, что мое сердце бьется быстрее.
— Я скучал по тебе.
Его руки смыкаются вокруг меня сильнее, укладывая обратно к нему на грудь. Он прижимается губами к моим волосам. И долгое время мы просто лежим в залитых солнцем покоях, слушая гул толпы с крокусами за воротами, треск очага, который теперь просто горит, а не догорает, и тихий, ровный ритм сердца, которое наконец-то стало целым.
Глава двадцать вторая
Элара

Запах лаванды плывет над согретой солнцем шерстью.
Я лежу на спине в самой гуще этого тепла, заложив одну руку за голову, и наблюдаю, как облака скользят по небу настолько синему, что оно кажется личным оскорблением каждому серому, придушенному гнилью утру, что когда-либо выпадало на долю королевства. Под холмом во все стороны тянутся поля: молодые стебли зерновых пробиваются сквозь темную почву ровными зелеными рядами, которые колышутся на ветру, точно волосы под чьими-то пальцами.
Растет. Все вокруг растет.
Вейл сидит рядом, прислонившись спиной к стволу дуба, уже подернутого свежей листвой. Между нами на ткани разложены хлеб, сыр и сухофрукты. Он отламывает кусочек хлеба и протягивает мне, не отрывая взгляда от горизонта.
Я качаю головой, прижимая руку к животу.
— Я не голодна.
— Ты ничего не ела с самого утра.
— Я съела яблоко.
— Половинку яблока, — он снова протягивает хлеб ко мне, изогнув бровь. — Вторую половинку ты скормила лошади, причем даже не своей.
— Она выглядела голодной, — отвечаю я, отводя его руку подальше.
Вейл секунду наблюдает за мной, затем откладывает хлеб и придвигается ближе, вовсе позабыв о еде.
— Если моя жена не желает есть, — мурлычет он, и его ладонь находит изгиб моей талии там, где платье задралось ровно настолько, чтобы обнажить полоску кожи, — тогда, пожалуй, поем я.
Его губы находят мою шею прежде, чем я успеваю закатить глаза.
— Мы на холме, — замечаю я, хотя голос мой уже звучит тише, чем хотелось бы. — Средь бела дня. Кто угодно может…
— Ближайшее селение в миле к югу, — его губы скользят вдоль жилки на шее, и я чувствую его улыбку кожей. — И мне сказали, что этой землей владеет королева. Каждой травинкой. Каждым неудобно расположенным холмом.
— Землевладение устроено совсем не та… — протест растворяется в резком вдохе, когда он прихватывает зубами мою ключицу. Его рука скользит с талии на бедро, подтягивая меня к себе по одеялу, пока моя спина плотно не прижимается к его груди.
— У меня кружится голова, — шепчу я.
— Кружится плохо? — хрипло спрашивает он, запечатлевая поцелуй у основания челюсти. — Или хорошо?
— Вердикт еще не вынесен.
— Тогда позволь мне склонить чашу весов к «хорошо».
Его пальцы расправляются со шнуровкой, корсет слабеет, впуская весенний воздух к моей коже.
— Я хочу тебя… нет, ты мне нужна.
Он не спеша стягивает ткань с моих плеч, и его губы следуют за каждым дюймом открывающегося тела: изгиб плеча, линия позвоночника, ямка на пояснице. Его терпение было бы невыносимым, не будь оно столь сокрушительным.
Я изворачиваюсь в его руках, находя его губы своими. Поцелуй медленный, со вкусом хлеба, вина и того теплого, неспешного спокойствия, которое бывает у человека, которому некуда спешить. Мои пальцы зарываются в его волосы, в то время как его руки собирают мои юбки сзади. Лен поднимается тяжелыми складками, пока ладони не находят голую кожу. Стон, вырвавшийся у него, вибрирует на моем затылке.
Он не меняет моего положения. Не переворачивает, не тянет и не поправляет. Просто прижимается теснее грудью к моей спине, и одна его рука скользит под меня, обхватывая ребра, а другая подхватывает мое бедро, приподнимая его ровно настолько, насколько нужно. Когда он входит в меня сзади, звук, который я издаю, поглощает открытое небо.
Никаких сырых стен, чтобы вернуть эхо. Никакого потолка, чтобы удержать его. Только бесконечная синева вверху и ровный, мерный ритм его движений внутри под ветер, расчесывающий траву вокруг нас.
Он движется медленно. Каждый толчок долгий и намеренный — ленивое, глубокое покачивание бедер, которое я ощущаю до самого пупка. Под таким углом все иначе: теснее, полнее, он задевает такие точки, что пальцы мои впиваются в одеяло под нами. Он не отрывается от моей шеи, плеча, мочки уха, вдыхая меня с каждым разом так, будто я нужна ему больше воздуха.
— Я все время боюсь, — говорит он между вдохами, касаясь губами моего уха, — что проснусь после всей этой спячки, которая мне теперь доступна, и обнаружу, что все это был лишь сон. Что у меня нет жены, с которой можно заниматься самыми обыденными, смертными делами. Мгновение за мгновением.
— Ты во мне, — я тяжело дышу, подаваясь назад навстречу следующему толчку. — Если это сон, то он чертовски хорош.
Он тихо, тепло смеется, и от этого искреннего звука ритм движений ломается и замирает. Выдох теплый и дрожащий у моей шеи. Его улыбка касается кожи, и в этом — в том, что Смерть смеется, трахая меня на залитом солнцем холме, — есть нечто настолько абсурдное, что я тоже начинаю смеяться. Задыхаясь, звонко. На миг мы просто двое идиотов, запутавшихся в одеяле и дрожащих от радости, которая не имеет права на существование, но упорно не желает уходить.
Он снова находит ритм, теперь более глубокий, и его рука соскальзывает с моего бедра вперед. Пальцы находят припухший жар между моих ног, описывая круги с тем же неспешным терпением, с каким он делал все этим днем, пока его бедра движутся в сокрушительном темпе, выбивая воздух из моих легких с каждым толчком.
Напряжение нарастает медленными волнами. Его губы на моей шее. Пальцы между бедер. Плотная полнота его плоти, входящей в меня.
Оргазм не обрушивается, он расцветает. Как долгое, дрожащее раскрытие лепестков, которое начинается от его прикосновения и расходится кругами, пока спина не выгибается, прижимаясь к его груди, а его имя не покидает мои губы звуком, который останется в полях.
Он следует за мной с низким, гортанным стоном, его рука сильнее сжимает мои ребра, притягивая вплотную, пока его бедра в последний раз судорожно толкаются и замирают. Я чувствую, как он пульсирует внутри меня, каждым тяжелым и теплым толчком. Он роняет голову мне на плечо, и его дыхание рассыпается на рваные, дрожащие кусочки. После мы просто лежим, тяжело дыша, на скомканном одеяле, а солнце рисует тепло на наших переплетенных телах.
Нас обвевает ветерок, принося запах молодой зелени и вспаханной земли. В этот долгий, идеальный миг в мире нет ничего, кроме этого.
— Ну? — Его губы лениво и самодовольно шевелятся у моего виска. — И как тебе это, а?
Желудок совершает кульбит.
Но это не та вялая, мутная тошнота, что была раньше. Она резкая. Внезапная. Яростный позыв без предупреждения подкатывает кислотой к горлу.
Я отталкиваю его, откатываюсь в сторону и едва успеваю высунуться за край одеяла, как меня выворачивает прямо в полевые цветы, вместе с той половинкой яблока.
— Это… — Вейл приподнимается на локте, наблюдая, как меня рвет в заросли крокусов. — Жестокий приговор.
Я сплевываю, вытирая рот рукавом, глаза слезятся.
— Это не… — Новый позыв. Я цепляюсь пальцами в траву, пока волна тошноты не проходит, и жадно глотаю воздух. — Это не из-за тебя. Идиот.
Он садится, самодовольство исчезает, сменившись искренним беспокойством. Его рука ложится мне на спину, поглаживая между лопаток.
— Ты больна? Съела что-то не то?
— Нет, не думаю. — Я опускаюсь на пятки, делая судорожный вдох. Головокружение отступает, оставляя после себя чувство опустошенности и странный металлический привкус на языке. — Утром немного мутило. В дороге все было нормально. И вот сейчас, только когда я…
Я замолкаю.
Рука сама собой опускается на живот, прижимаясь ладонью к мягкой плоскости под помятым льном. Я смотрю на Вейла.
Он смотрит на мою руку.
Потом на меня.
Снова на руку. На меня.
Мы оба не дышим. Только ветер шелестит в траве. Птица кричит на дубе над нами. Под холмом молодая рожь колышется ровными зелеными рядами — растет, тянется к солнцу, которое наконец-то соизволило светить.
— Элара… — мое имя едва слышным звуком слетает с его губ. — Когда у тебя в последний раз была кровь?
— Я не… не помню. — Ладонь прижимается плотнее. — Когда мы были в низинах? До того? Я… я не знаю! — я почти скулю. — Мы тогда постоянно были в разъездах.
— Это было почти два месяца назад…
Он смотрит на мой живот. Я вижу, как его лицо превращается в страну, ведущую войну с самой собой: границы смещаются, оборона возводится и рушится в один миг. Страх стягивает уголки его глаз. Я уже знаю, как выглядит его страх: челюсти плотно сжаты, плечи напряжены, словно перед ударом.
Но под этим страхом что-то другое рвется наружу. Что-то светлое и отчаянное, бьющееся под ребрами так же, как те крокусы пробивались сквозь иней.
Он открывает рот. Закрывает. Дыхание становится прерывистым, неровным.
И тут страх дает трещину.
Он не исчезает. Он просто… уступает. Позволяет этому новому, яркому чувству существовать рядом, а не вместо него. Глаза Вейла стекленеют. Челюсть расслабляется. И на его лице появляется выражение, которого я никогда прежде не видела: чистое, трепетное, испуганное благоговение.
Его рука замирает над моим животом.
— Можно?
Я киваю.
Ладонь ложится на мой живот. Широкая. Теплая. Дрожащая, несмотря на крепость всей руки. Он держит ее так, почти не дыша, устремив взгляд туда, где касается моего тела, будто прислушивается к чему-то слишком крошечному, чтобы услышать.
— Я ничего не чувствую, — шепчет он.
— Вейл… Он размером с зернышко, — говорю я. — Если там вообще что-то есть.
— Зернышко, — это слово он произносит с благоговейным трепетом. Он медленно, осторожно склоняется, пока его губы не прижимаются к моему животу сквозь лен. Поцелуй такой нежный, что я его почти не ощущаю, но он проникает куда-то так глубоко, что в глазах начинает щипать от слез. — Я не думал, что это возможно. — Дрожащий выдох мне в живот. — После стольких месяцев я думал… думал, что Смерть просто не способен на такое.
Пауза. Глоток воздуха. И тише:
— Но вот оно. Ты здесь, мое маленькое зернышко.
Моя рука находит его волосы. Я запускаю пальцы в черные кудри и прижимаю его к себе, к тому месту, где внутри жены Смерти, возможно, пускает корни нечто поразительное.
Над нами шелестит дуб. Под нами раскинулись поля в зелени и золоте. А между нами, на согретом солнцем одеяле, на холме, где ничто больше не гниет и все тянется к свету, начинается самое крошечное, самое пугающее и самое необыкновенное событие в мире.
Глава двадцать третья
Смерть

С моей женой что-то не так.
Это ощущение настигает меня на полпути между мирами резким, острым рывком за струны сердца, который не имеет ничего общего с уходом очередной души, но целиком и полностью связан с той единственной душой, которую я не в силах потерять.
Меня швыряет в сторону. Тени, сквозь которые я путешествую, растворяются, и меня буквально впечатывает обратно в реальность. Я возникаю в дворцовом коридоре перед дверями королевских покоев с такой силой, что под пяточной костью трескается каменная плита.
Мисс Хэмпшир в испуге отшатывается, прижав руку к груди.
— Святые угодники!
Разумеется, эта женщина приходит в себя быстрее большинства смертных при виде полускелета-бога, материализовавшегося из воздуха. И все же она заметно сереет, вероятно, потому, что видела меня слишком часто за все те годы, что остались в прошлом.
— Что происходит? — Я шагаю к двойным дверям. — Ребенок? Уже?
— Да. — Мисс Хэмпшир преграждает мне путь со скоростью и точностью женщины, которая десятилетиями не пускала в двери людей куда более грозных, чем Смерть. Ее культи упираются в дубовые створки. — Но вы туда не войдете.
— Прошу прощения?
— Это женское дело, — она вскидывает подбородок, и ее челюсть застывает той самой непоколебимой линией, которую я видел в ее спорах с министрами, жрецами и как минимум одним королем. — Вам в этих покоях делать нечего.
Из моей груди вырывается звук, от которого дребезжат настенные факелы.
— Моя жена мучается, рожая нашего первенца. Я буду рядом с ней, когда она…
— В таком виде? В своем… вечернем наряде? — Мисс Хэмпшир указывает на меня: на голые ребра, череп и плащ из живой тени, растекающийся у моих ног. — Вы доведете служанок до истерики, а повитуха выронит младенца от страха, — она расправляет передник. — Но дело даже не в этом. Ни один король никогда не присутствовал при родах. Такова традиция.
— Традиция велела королевам и глотки резать, — цежу я, — но мы, кажется, оставили это в прошлом.
Мисс Хэмпшир открывает рот. Закрывает. Ее глаза сужаются в такие щелочки, что я искренне поражен, как она вообще меня видит.
Я не жду возражений.
Тени проглатывают меня на долю секунды. Ровно столько нужно, чтобы вплести плоть в кости, превратить пустые глазницы в зеленые глаза, а древний ужас — в заимствованное спокойствие Вейла. Затем я прохожу сквозь дверь, будто ее и нет вовсе…
…и попадаю прямиком на поле битвы.
Две служанки мечутся между кроватью и столом, заваленным льном, кувшинами с горячей водой и инструментами, которые я отказываюсь рассматривать слишком пристально. Полная повитуха с закатанными рукавами и выражением многолетнего опыта на лице стоит на коленях у изножья кровати; ее руки тверды, чего никак не скажешь о женщине на постели.
Элара полулежит на горе подушек. Сорочка промокла насквозь, волосы прилипли к вискам темными влажными жгутами. Лицо пылает яростным румянцем, зубы оскалены, а пальцы впились в простыни так, что костяшки превратились в белые гребни.
В три шага я оказываюсь рядом и нахожу ее руку.
— Я здесь.
— О, чудесно! — Слова вылетают вместе с рыком, прерываемым судорожным вдохом, от которого ее спина выгибается над подушками. — Явился-таки тот, кто во всем этом виноват!
Я вздрагиваю от ее крика.
— Я закончил все так быстро, как только…
— В ту ночь, когда ты заделал мне этого ребенка, ты тоже закончил быстро, и посмотри, к чему это привело!
Одна из горничных поперхнулась чем-то, подозрительно похожим на смешок. Повитуха даже бровью не ведет. Полагаю, такова доля смертных и таинство родов. Одна из многих вещей, которые мне еще предстоит познать и пережить, поэтому я просто заимствую спокойствие этой дородной женщины.
— Ты прекрасно справляешься, — шепчу я.
Элара сжимает мои пальцы с силой, которая не на шутку встревожила бы меня, не будь я уверен, что вполне это заслужил.
— Ничего в этомпрекрасногонет! Такое чувство, будто меня разрывают надвое… стенобитным орудием, завернутым в… о боже…
Ее слова переходят в стон настолько гортанный, что он отдается вибрацией в самом каркасе кровати. Повитуха наклоняется вперед, бормоча инструкции, которых я почти не слышу из-за грохота крови в ушах.
Святые… может, это и впрямь «женское дело».
— Тужьтесь, Ваше Величество, — говорит она. — Давите вниз.
К моему удивлению, Элара слушается, издавая крик, способный ободрать краску со стен. Ее рука в моей превращается в тиски, ногти впиваются в ладонь полумесяцами.
— Ты худший муж на свете.
С моих губ срывается какой-то сюрреалистичный смешок.
— Ты называла меня и похуже.
— Дышите, Ваше Величество, — говорит повитуха спокойно, как стоячая вода в пруду. — Мы почти родились. Еще разок.
— Ты говорила «еще разок»три«еще разка» назад!
Свободной рукой я убираю волосы с ее лица, вздрагивая, когда накатывает новая схватка и сила, с которой жена сжимает мою руку, грозит переломать кости.
— Ш-ш-ш… ты сможешь.
— Тужьтесь! — командует повитуха.
Элара подчиняется.
И звук, который она издает, — уже не крик. Это нечто более древнее, глубокое. Звук, принадлежащий самому началу начал. Все ее тело выгибается в этом усилии, каждая мышца натянута, как тетива, дыхание замирает в миге, который растягивается так тонко, что, готов поклясться, само время на мгновение останавливается.
А затем… плач.
Не Элары.
Тише. Резче. Тонкий, яростный вопль, который прошибает тяжелый воздух спальни и пронзает мою грудину, словно копье света.
— Девочка! — повитуха поднимает на свет скользкое, извивающееся, невероятно крошечное существо. — Здорова и невредима, Ваше Величество. Девочка.
Элара падает на подушки, грудь ее тяжело вздымается, по раскрасневшимся щекам градом катятся слезы. Она смеется. Нет, плачет. Смеется и плачет одновременно, наконец отпуская мою руку, чтобы закрыть лицо ладонями. Служанки тем временем приходят в движение.
Я не шевелюсь.
Я не дышу.
Потому что повитуха выпрямляется, держа в руках сверток настолько малый, что он едва заполняет сгиб ее локтя. Она протягивает его мне так просто, будто это обычное дело, будто передавать Смерти новую душу — это то, что случается каждый день.
— Ваша дочь, милорд.
Руки поднимаются сами собой, бессознательно. Чистый инстинкт, древний и миновавший всю мою способность мыслить. Повитуха опускает сверток мне на грудь, и его сокрушительный, ничтожный, невозможный вес останавливает мое сердце.
Все три струны замирают.
Она такая крошечная. Красное сморщенное личико не больше моей ладони, глаза зажмурены от мира, в который она только что прибыла. Ее рот совершает крошечные яростные движения, губы то сжимаются, то разжимаются, словно она унаследовала строптивость матери, но пока не может ее высказать.
Но по-настоящему меня выбивает из колеи ее аура.
Я видел тысячи аур. Миллионы. Тусклые, мерцающие угольки умирающих. Ровное свечение здоровых. Медленное угасание стариков. Я знаю их яркость так же хорошо, как Элара знает вес земли.
Этот ребенок полыхает.
Свет настолько яркий, плотный и неистово живой, что смотреть на него — все равно что глядеть на солнце, которое еще не научилось заходить. Вся она излучает это сияние; волны света пульсируют в такт сердцебиению, которое частит, как крылья колибри.
Приходит страх. Точно по расписанию, запуская привычные когти в мои ребра хваткой, которую я знаю слишком хорошо. Потому что эта пылающая аура конечна. Это песочные часы. Количество песчинок, которые я мог бы сосчитать при желании, и каждая из них — шаг к тишине, свидетелем которой мне однажды придется стать.
Челюсть сводит. Руки крепче сжимают сверток.
И тут она открывает глаза.
Темные. Несфокусированные. Она моргает на свет с недовольным, прищуренным видом человека, которому там, внутри, было совершенно уютно, не стоило и доставать.
Она смотрит на меня.
Не сквозь. Не мимо. На меня так прямо, как не должно существо, которому нет еще и минуты. Крошечная ручка выбирается из пеленок, пальцы широко растопыриваются, а затем смыкаются на краю моего воротника и сжимают его.
Страх дает трещину.
Он рассыпается, потому что я не могу представить себе существование, в котором этого момента не случилось бы. Миллион лет одиночества, молчаливого сбора душ, блуждания между мирами в компании одних лишь теней, и все это, ни одна секунда из этого не стоила столько, сколько стоит этот ребенок у меня на руках.
Я несу ее к Эларе.
Жена тянется к ней дрожащими от изнеможения руками, и я опускаю нашу дочь в них с осторожностью, граничащей с абсурдом для того, кто целую вечность имел дело с мертвецами. Элара прижимает ее к груди, и малышка мгновенно стихает, ее сморщенное личико разглаживается — она нашла тепло, которое искала.
— О-о… — выдыхает Элара сквозь свежие слезы. — Ох, какая же ты сердитая.
— Характером в тебя, — выдавливаю я, хотя мой голос звучит надломленно.
Элара поднимает на меня взгляд. Ее лицо — пятнистое, сияющее и прекрасное настолько, что мне кажется, будто моя грудная клетка сейчас провалится внутрь.
— Ты что, плачешь?
Я подношу руку к лицу. Пальцы становятся влажными. Это не жидкое серебро, что когда-то чертило след на костях, а нечто более простое, теплое — человеческие слезы из человеческих глаз. Ибо какое бы чувство это ни было, оно слишком человеческое, чтобы бог мог его постичь.
— В кои-то веки, — шепчу я, опускаясь на край кровати и касаясь ладонью темной пушистой макушки дочери, — я не забрал душу.
Рука Элары накрывает мою.
— Нет.
— Я помог ее создать. — Слова выходят хриплыми, каждое значит больше предыдущего, и мне приходится сжать губы, чтобы остальное не выплеснулось невнятным потоком благоговения. — Я сотворил… это.
— Мы сотворили, — мягко поправляет Элара.
— Да, — я прижимаюсь головой к ее потному виску, целую его и шепчу: — Нам стоит заделать еще.
Она усмехается.
— Никогда больше.
Я смотрю на дочь. На этот курносый носик, сердитые бровки и крошечный кулачок, все еще сжимающий пустоту, требуя внимания мира. На сияющую, невозможную, конечную ауру, которая однажды потускнеет и угаснет.
И вместо горя, вместо холодной упреждающей скорби, к которой я готовил себя на кладбищах, в спорах и долгими темными часами до того, как выбрал этот путь, я чувствую нечто совершенно иное.
Благодарность.
Признательность за этот единственный, неповторимый, сокрушительно краткий миг. За малый вес жизни, в создании которой я участвовал, устроившейся на груди любимой женщины в покоях, залитых утренним светом и далеким гулом королевства, которое медленно и несовершенно учится жить заново.
«Сейчас» — это все, что нам дано.
Я прижимаю губы ко лбу дочери. Поцелуй такой нежный, что он не потревожил бы и лепестка.
Да, теперь я понимаю.
Глава двадцать четвертая
Элара

Вейл снова на меня уставился.
Я чувствую это так, как чувствуешь солнце на щеке: тепло, настойчиво и чересчур пристально для человека, которому положено смотреть на то, как его старшая дочь идет к алтарю. Но нет. Он созерцает мой висок с тем восторженным вниманием, с каким изучают нечто из ряда вон выходящее.
— Что? — шепчу я, не сводя глаз с дверей часовни, где вот-вот должна появиться Марен.
Его пальцы находят прядь прежде, чем я успеваю его остановить. Он убирает ее мне за ухо и держит в тусклом свете часовни с благоговением человека, нашедшего святыню.
— Еще один, — бормочет он, и уголки его губ ползут вверх. — Белый, как березовая кора.
— Вырви.
— Я еще не закончил восхищаться.
— Ты ведешь себя странно.
— Я заворожен, — он заправляет прядь, и кончики его пальцев задерживаются у моего виска, обводя тонкие линии, расходящиеся от уголков глаз. — Ты знаешь, что это такое?
— Морщины, Вейл. Этоморщины.
— Свидетельства, — мягко поправляет он. Его большой палец следует за складкой, которая становится глубже, когда я щурюсь, — того, что на прошлой неделе за ужином ты слишком сильно смеялась. Того, что ты хмуришься во сне, — рука скользит к уголку моего рта, где кожа собралась сильнее, чем прежде, — того, что ты двадцать лет улыбалась мне, когда я этого не заслуживал.
В груди поворачивается что-то теплое и знакомое. Он делает это часто: изучает изменения на моем лице с нежностью, которая должна бы смущать, но вместо этого ощущается как поклонение. Каждую новую черточку, каждый сдвиг в карте моего тела он открывает и отмечает так, словно это подарок, который медленно разворачивают десятилетиями.
Бледные растяжки на бедрах после трех беременностей? В постели он обводит их пальцами, как дороги на карте, спрашивая, какой ребенок оставил ту или иную. Серебро в волосах? Он находит каждую новую нить с восторгом мальчишки, нашедшего монеты в фонтане. Мягкость, осевшая на талии после младшего? Он обнимает меня за нее каждую ночь так, будто это единственная форма, которую он когда-либо хотел держать в руках.
Муж смотрит на меня так, словно я самое изысканное создание, что он когда-либо видел.
— Поразительно.
— Ты пропускаешь свадьбу, — шепчу я, кивая в сторону алтаря.
— Я присутствую на свадьбе. Просто расставляю приоритеты, какое зрелище сейчас больше заслуживает моего внимания.
— Как мужу королевы удается выглядеть столь молодо? — бормочет какая-то дама на скамье позади нас. — Должно быть, годы безбедной жизни.
Я сжимаю губы, чтобы подавить смех, грозящий сорвать церемонию. Знала бы эта женщина, кто забирается ко мне в постель каждую ночь. Что проявляется, когда двери заперты и семья скрыта от сплетен и умов, не способных даже вообразить, как закончилось Правление Гнили.
Признаю, иметь вечно красивого мужа на официальных приемах — дело полезное. Даже если правда, скрытая за этим лоском, заставила бы всю часовню с криками бежать во двор.
На коленях у Вейла возится Эдмунд.
Нашему младшему едва исполнилось два. Позднее и крайне неожиданное прибавление. Он явился в мир с таким же яростным воплем, как и его сестра, и с тех пор ничуть не убавил громкости. Он извивается на груди Вейла, вцепившись пухлым кулачком в ворот отцовского темно-зеленого жилета.
— Тс-с, — Вейл укачивает его привычным, неосознанным ритмом человека, который проделал это трижды, но так до конца и не освоил мастерство.
В ответ Эдмунд засовывает пальцы Вейлу в рот.
— Папа, идем!
Вейл извлекает пухлые пальцы с достоинством бога, которого прилюдно унижает младенец.
— Твоему сыну скучно.
— Он становится твоим сыном, когда ведет себя плохо.
— Он всегда ведет себя плохо.
— Интересно, в кого бы это…
Вейл закатывает глаза.
— О, на этот вопрос я ответ знаю.
Рядом со мной на сиденье ерзает Роуэн. Восемнадцать лет, высокий, черноволосый, как отец, но статью пошел в мою родню — широкоплечий, крепкий, сложение молодого человека, который все детство помогал садовнику вкапывать столбы для забора и таскать камни. Он ерзает не от скуки. Он ерзает, потому что от неподвижности в парадной одежде у него все чешется, и я знаю это чувство, потому что сама испытываю его даже спустя двадцать лет на троне.
Однажды он станет королем.
Не то чтобы Марен не могла быть королевой, еще как могла бы. Притом блестяще, и все это знают. Но когда в шестнадцать лет ей задали этот вопрос, моя старшая дочь посмотрела на не проклятую, совершенно обычную корону на моей голове, перевела взгляд на меня и сказала: «Нет, спасибо. Я видела, во что эта штука превращает личную жизнь».
И вот… жребий пал на Роуэна. Доброго. Спокойного. Порой чересчур искреннего для собственного блага, и это качества, которые сделают его великим королем, я в этом уверена.
— Хватит вертеться, — шепчу я, подталкивая его плечом.
Он выпрямляется, оттягивая воротник.
— Кружево кусается.
— Грубый хлопок хуже. — Я говорю тихо, не сводя глаз с алтаря, где священник расставляет свечи. — Твой дед на жизнь зарабатывал, перекидывая землю, Роуэн. Твоя бабушка до сих пор сама вяжет себе чулки. Там, откуда мы родом, ничего не давалось даром. Все выкапывали из земли мозолистыми от труда руками. Они ноют днями, а кружево позудит всего час.
Роуэн мельком смотрит на меня, перестав ерзать. У него глаза Вейла — того самого пронзительного, ищущего зеленого цвета, — но слушает он точь-в-точь как отец. Пожалуй, ему все же скучно.
— Когда наденешь эту корону, — продолжаю я, — помни о людях, которые копают. О тех, кто работает лопатой, таскает тяжести и хоронит мертвецов дрожащими руками. Помни об их лишениях. О грязи, на которой они стоят.
— Как ты когда-то, — негромко говорит он.
— Как я до сих пор. — Мои губы кривятся в улыбке. — Я все еще знаю толк в могилах. Хотя мои колени теперь категорически против этого.
Роуэн улыбается. Скупо, по-настоящему — эта улыбка смягчает серьезную линию его челюсти.
— А если я забуду?
Я придвигаюсь ближе, толкая его плечом.
— Тогда отец тебе напомнит. Смерть у нас в семье — дело наследственное, Роуэн. Он не даст тебе забыть.
Его взгляд скользит к Вейлу, который в данный момент извлекает пальцы Эдмунда из собственного носа с выражением величественного страдания. В глазах Роуэна мелькает нечто теплое и понимающее.
Он не вздрагивает при этом упоминании, никто из наших детей не вздрагивает. Они выросли с отцом, который порой забывал «надеть» человеческое лицо за завтраком, который иногда проходил сквозь стены, когда задумывался, и который однажды так напугал дворцовую кухарку, что та уволилась в ту же секунду, когда он материализовался в кладовой в поисках печенья.
Они знают, кто он такой.
Они нежно его любят.
Возможно, в этом его главный урок, даже более важный, чем мой. В том, что существо, которого мир боится больше всего, может сидеть на скамье в часовне, подбрасывать на колене карапуза, плакать на свадьбе дочери и при этом быть лучшим отцом, которого я когда-либо видела.
Двери открываются.
Входит Марен.
На ней белая шелковая ткань, простая и чистая, а темные волосы уложены в тот же практичный узел, что был у меня в день свадьбы с ее отцом. Никаких камней. Никаких вычурных кос. Просто Марен, как она есть.
Рядом со мной Вейл замирает. Выражение его лица настолько преисполнено чувств, что ими, кажется, можно затопить всю часовню. На скамье между нами его рука находит мою. Его теплые, надежные, чуть подрагивающие пальцы переплетаются с моими и сжимают их.
Я сжимаю в ответ.
— Она такая красивая, — шепчет он, и голос его дает трещину. — Так похожа на тебя, — он поворачивается ко мне, и зелень его глаз сияет невыносимо ярко, в ней плещутся десятилетия мгновений, подобных этому. — Спасибо тебе.
— За что?
Большой палец проводит по моей костяшке — медленно, намеренно, как он делал тысячи раз в тысячи тихих минут за эти двадцать лет.
— За то, что заставила меня выбрать это.
Орган гремит набатом. Марен доходит до алтаря. Эдмунд визжит от восторга, завидев что-то понятное лишь младенцам, а Роуэн подается вперед, наблюдая за сестрой с тем спокойным, сосредоточенным вниманием мальчика, который уже учится нести на себе груз важных решений.
Я кладу голову Вейлу на плечо и смотрю, как наша дочь начинает свою жизнь. Это. Все это.Идеальный счастливый конец.
Он стоил каждой песчинки.
Глава двадцать пятая
Смерть

Золотистый свет льется сквозь открытые окна королевских покоев, ложась пятнами на стеганое одеяло и согревая покоящиеся на нем худые руки. Ее руки. Когда они успели стать такими хрупкими?
Костяшки теперь сильно выпирают, вены проступают сквозь пергаментную кожу. Они совсем не похожи на те руки, что часами сжимали черенок лопаты, или впивались в мой плащ, или прижимали к груди нашего первенца.
И все же это они. Каждая морщинка, каждое пигментное пятнышко, каждый хруст в суставах — это летопись всего, чего она касалась, что держала и чего отказывалась отпускать.
Сейчас я держу одну из них. Мой костлявый палец обводит ее костяшки в том же медленном ритме, в каком я когда-то, много лет назад, перебирал ее волосы по утрам. Кожа стала дряблой. Более мягкой. Я мог бы составить по ней карту прожитых лет, точно указывая на тот самый рубеж, где она слишком сильно сжала поводья в зиму, когда родился Эдмунд, или на крошечный шрам на указательном пальце от садового ножа в оранжерее королевы Маэрин.
Я смотрю на ее тускнеющую ауру.
Тысяча две.
Тысяча одна.
Это не судорожное угасание больного и не внезапное исчезновение молодого. Это происходит мягче. Свеча догорает в покоях, где она горела очень, очень долго, пламя ее все еще ровное, все еще теплое, просто… более тихое. Маленькое. Оно подбирается к самому краю фитиля с тем изяществом, которое дано немногим смертным.
Ей не больно. Я позаботился об этом — единственное вмешательство, которое она мне позволила: слегка унял последнее напряжение в теле, сглаживая острые углы перехода, как полируют стекло, чтобы песчинки не цеплялись.
— Ты снова на меня уставился, — хрипит она, голос ее тонок, как старый пергамент.
— Любуюсь. — Большой палец продолжает свой путь. — Есть разница.
Она улыбается. Слабо, но по-настоящему. Даже сейчас, на самом краю, она улыбается мне так же, как всегда. Будто я веду себя нелепо, а она решила, что это мило, а не невыносимо.
Дети здесь. Все.
Марен стоит в ногах кровати, обхватив себя руками, в ее темных волосах в сорок лет уже видны серебристые пряди. В ней сочетаются прагматизм матери и мое упрямство, и она не плачет. Пока нет. Она держится так, как учила Элара: стойко, обеими руками, пока дело не будет доведено до конца.
Роуэн сидит с другой стороны от Элары, его широкая ладонь накрывает ее руку на одеяле. Он врос в корону так, как деревья врастают в формы, данные им ветром. Он стал хорошим королем. Из тех, что стоят в грязи рядом с людьми, которые копают, — как и просила его мать.
Эдмунд сидит на полу, скрестив ноги, на коленях у него спит двухлетняя дочь. Он беспокойно подергивает ногой, и эта неуемная энергия настолько напоминает мне мой собственный человеческий облик, что на миг мне приходится отвернуться. Его жена стоит позади, положив руку ему на плечо.
Трое детей Марен — двенадцатилетние близнецы и восьмилетняя девочка — сидят рядком на подоконнике, болтая ногами и наблюдая за происходящим широкими серьезными глазами.
— Бабуля, — шепчет девочка, дергая мать за рукав. — Почему дедушка сегодня такой костлявый?
Я смотрю на ребенка, и нежность, проходящая сквозь мою грудь, ощущается почти физически, надавливая на все три струны.
— Твоей бабушке я больше всего нравлюсь таким.
— Что лишь подтверждает мой ужасный вкус, — хрипит Элара с подушек.
По покоям пробегает смешок. Хрупкий, бесценный. Именно так наша семья встречает смерть — как желанного родственника, который живет бок о бок с нами до тех пор, пока не упадет последнее зернышко.
Они прощаются по одному. Я смотрю, как каждый подходит, наклоняется и пытается вложить всю любовь прожитой жизни в один-единственный поцелуй в обветренную щеку.
Марен идет первой. Она прижимается губами ко лбу Элары и замирает так, пальцы ее впиваются в одеяло.
— Спасибо тебе, — шепчет она. — За все.
— Из тебя вышла бы чудесная королева, — бормочет Элара.
Марен отстраняется, глаза ее блестят и полны слез.
— Я знаю. Потому мне и хватило ума отказаться.
Она собирает своих детей. Восьмилетняя девочка машет Эларе из дверного проема, робко и неуверенно, и Элара поднимает дрожащие пальцы, чтобы помахать в ответ. Усилие, которое ей это стоит, бьет меня под дых, точно клинок между ребер.
Следующим у кровати опускается на колени Эдмунд. Он долго молчит. Просто смотрит на мать моими глазами и прижимается лбом к ее руке.
— Я буду кричать за нас обоих, — наконец выдавливает он.
— Ты всегда так и делал. — Ее пальцы находят его волосы. — Приглядывай за сестрой.
— Марен не нужно, чтобы за ней приглядывали.
— Знаю. Все равно приглядывай.
Он целует ее костяшки и уходит, не оборачиваясь. Я знаю почему. Эдмунд дает волю чувствам только в одиночестве, и я найду его позже — рука отца будет на плече скорбящего сына, без лишних свидетелей.
Роуэн остается последним.
Он сидит, держа ее за руку, поглаживая большим пальцем те же костяшки, что изучал я, пытаясь подобрать слова, достаточно великие для того, что он чувствует. Я знаю, как тщетны эти поиски. Я упражнялся в этом годами и каждый раз терпел неудачу.
— С тобой все будет в порядке, — говорит ему Элара.
— Я знаю.
— Королевство в надежных руках.
— Я знаю. — Его голос срывается. Он откашливается, расправляет плечи — так он делает всегда, когда притворяется сильным. — Смерть у нас в семье — дело наследственное. Я помню.
Он на несколько мгновений прижимается щекой к ее щеке, затем встает. Смотрит на меня. Между нами проходит нечто, не требующее слов, — понимание двух мужчин, которые любят одну и ту же женщину и знают, что один из них должен сейчас выйти из покоев.
Мой сын кивает. Я киваю в ответ.
Дверь закрывается. Покои выдыхают.
Остаемся только мы.
Смерть и его жена-могильщица.
Воцарившаяся тишина из тех, что она всегда любила больше всего: тишина после погребения, когда земля уже притоптана, а плакальщицы разошлись. Мой палец возобновляет свой медленный путь, и свет свечи мерцает на моих костях.
— Нашел новые морщинки? — шепчет она.
— Несколько, — я подношу костлявый палец к ее лицу, обводя глубокие складки у рта, лучики у глаз, пергаментную мягкость щеки. — Они великолепны.
— Врешь.
— Никогда не вру. По крайней мере, в этом. — Я обвожу морщинку у уголка ее глаза. — Эта с того дня, когда Эдмунд подложил лягушку в постель Марен. Ты так хохотала, что не могла дышать. — Палец перемещается к складке между бровей. — Эта от торговых переговоров с южными провинциями. Три недели хмурых взглядов. — Вниз, к линии у рта. — А эта… эта моя. Десятилетия разделенных со мной радости и смеха.
Ее глаза блестят.
— Большинство из них ты заслужил.
— Спорно.
Какое-то время мы молчим. Солнце опускается ниже, превращая золото в янтарь. Ее вдохи становятся все реже, паузы между ними все длиннее, каждый вдох теперь дается с трудом.
Каждая пауза заставляет мои струны затихать, и это ожидание, страшное предчувствие тишины, которая в итоге установится навсегда.
— Ох, Элара…
Она выдавливает усталую улыбку, совсем седые волосы обрамляют ее лицо в старческих пятнах.
— Мне не страшно.
В моих глазницах жжет.
— Я знаю.
— Такое же чувство, как тогда… в тронном зале. — Ее глаза на миг закрываются. — Будто возвращаюсь домой.
Челюсти мои сжимаются так сильно, что кость скрипит.
— Я навеки буду твоим домом.
— Тогда перестань грустить.
— Невыполнимое требование. — Голос мой ломается. Я подношу ее руку к своему лицу — к той стороне, где еще сохранились губы, — и прижимаюсь к ней. — Отказано.
Смешок, настолько тихий, что это едва ли воздух.
— Худший муж.
— Лучшая жена. — Я прижимаюсь лбом к ее лбу. Кость к коже. В последний раз. — Самое прекрасное, что случалось с самым худшим существом в мироздании.
Ее рука медленно, с усилием, которое стоит ей слишком дорого, поднимается и ложится на мою открытую грудную клетку. Три сердечные струны гудят под ее ладонью. Той же ладонью, которая впервые коснулась моих ребер на залитой лунным светом поляне и сказала, что мое сердце исцеляется.
— Позаботься о них, — шепчет она. — Обо всех.
— Всем своим существом.
— И о себе тоже.
Звук, который я издаю, — не совсем смех.
— Этого я обещать не могу.
— Живи. — Ее пальцы слабо сжимаются на моих ребрах. — Ради них… и ради меня.
Я киваю. Одно движение черепа, которое она скорее чувствует лбом, чем видит, потому что ее глаза закрываются, а золото вокруг нас меркнет, и дело вовсе не в солнце.
— Элара, — я произношу ее имя так, как произнес в тронном зале. Как молитву. Как первое и последнее слово на языке, на котором говорим только мы. — Скажи это. Еще один раз.
— Я люблю тебя. — Слова даются так же легко, как и в первый раз. Может, даже легче, отточенные годами практики. — Я буду любить тебя и после этого.
Мой голос в руинах.
— А я буду любить тебя до самой смерти.
Ее аура тускнеет.
Тускнеет еще сильнее.
Свеча догорает до самого края, и пламя не пляшет, не борется. Оно просто смягчается, сияя теплым янтарем и замирая, прежде чем окончательно угаснуть с тихим достоинством женщины, которая всю жизнь провела среди мертвых и ни разу не побоялась к ним примкнуть.
Ее душа проходит сквозь меня.
Она не похожа на все остальные. Не мимолетный, анонимный переход чужого света, уходящего на покой. Ее душа прижимается к моим сердечным струнам. Тепло. Намеренно. Задерживаясь. Словно она проводит по ним рукой в последний раз, проверяя свою работу. Убеждаясь, что заплатки держатся.
О, они держатся.
Но больно.
Это сокрушительная боль, она расширяется в безбрежной, мирной тишине, куда уходят все души, и тепло уходит вместе с ней, а в покоях становится тихо. Моей жены больше нет.
Мне следовало бы встать. Открыть дверь. Впустить детей, разделить горе так, как оно должно быть разделено.
Вместо этого я подаюсь вперед, пока мой череп не ложится на стеганое одеяло рядом с ее бедром. Звуку, который вырывается из моей груди, нет слова, нет названия. Он проходит сквозь три целые струны сердца с силой, способной их разорвать, но они не рвутся. Они держатся. Держатся потому, что она заставила их держаться, потому что она исцелила их упрямством, снежками и этим несносным, серьезным настоянием на том, что любовь стоит своей цены.
Я сжимаю ее руку и прижимаю к своей челюсти, к зубам, к кости, которую она когда-то обводила бесстрашными, любопытными пальцами на лунной поляне, когда могла бы закричать, но не стала. Слезы прочерчивают следы на моем черепе, и не золотые, не серебряные, а просто соль, вода и скорбь. Они скапливаются во впадинах глазниц, прежде чем пролиться темными, расплывающимися кругами на одеяло.
— Тебя нет всего минуту, а я уже так по тебе тоскую, — выдавливаю я, обращаясь к телу, в котором больше нет моей жены. — Как же мне жить без тебя, а?
Покои не отвечают. Свечи догорают. Солнце уходит, оставив лишь густую синеву сумерек и настойчивый, ноющий гул трех сердечных струн, которые отказываются рваться.
Я плачу, пока не остается ничего. Пока не начинают ныть ребра, а горло не превращается в сырые сухожилия, и единственным звуком остается скрип костей при вдохе. Затем я поднимаю голову и смотрю на ее лицо: мирное, гладкое, любимые морщинки смягчены той особой нежностью, которую может предложить только смерть.
Я прижимаюсь губами к ее лбу.
Встаю.
Отворяю дверь.
Они ждут. Марен, обнимающая братьев. Роуэн, чья челюсть застыла той же упрямой линией, что и у матери. Эдмунд с покрасневшими глазами и спящим малышом на плече. Они смотрят на меня — на череп в потеках слез, на бога, который только что потерял единственное, что делало вечность сносной, — и они не вздрагивают.
Марен делает шаг вперед. Она обнимает мою грудную клетку — кости, тени и разбитое, бьющееся сердце внутри — и не отпускает.
Затем Роуэн. Затем Эдмунд, вместе с ребенком.
Я стою в коридоре, обнимаемый детьми, а душа моей жены покоится в тишине всего сущего.
И моя семья держит меня.
Глава двадцать шестая
Смерть

— Ты нависаешь.
— Я не нависаю, — возражаю я. — Явзираю. Есть разница.
— Взирай потише. Из-за тебя медсестры начинают сомневаться в своем жизненном выборе.
Она не поднимает глаз от инструментов, которые раскладывает на подносе. Ее руки движутся с той точной, неспешной эффективностью, которую я наблюдаю в этом роду уже много поколений, и все же каждая пара рук по-своему нова, по-своему принадлежит только ей, и это до сих пор застает меня врасплох.
Ее зовут Сера. Пра-пра-пра-правнучка Роуэна, что делает ее… я давно сбился со счета всех этих «пра» — моей. В ней живет упрямство Эдмунда. Челюсть Марен. Темные волосы уложены в тот же практичный узел, который ее предки носили веками, словно женщины этой линии давным-давно договорились, что тщеславие — это роскошь, которую лучше оставить людям, чьи дела не столь важны.
Но ее рот…
Этот резкий, прямолинейный, не знающий пощады рот, который в данный момент загоняет старшую медсестру в самый дальний угол помещения.
Это от Элары.
Они все несут в себе ее частичку. Жест здесь, наклон головы там. То, как они хмурятся в раздумьях, или слишком громко смеются в тихих залах, или стоят на своем в спорах, которые заведомо выиграли. Я нахожу ее отражение во всех них, преломленное, как свет в призме: каждый фрагмент уникален, но источник неоспорим.
Сера — самый яркий фрагмент за последние десятилетия.
— Хватит на меня так пялиться, — она резко расправляет ткань в руках и накрывает ею вздутый живот женщины на столе. — Это нервирует.
— Я не пялюсь. Я любуюсь.
Ее взгляд на миг встречается с моим. Карие, не зеленые, но достаточно острые, чтобы резать, и так же прищуренные.
— Ты говоришь это каждой женщине в нашей семье.
— И каждый раз я говорю правду.
Она издает звук — не то усмешку, не то смешок, — который тоже принадлежит Эларе.
— Ну да. Ладно, опиши мне ее ауру.
Я смотрю на женщину на столе. Она мучается уже девять часов, ребенок идет неправильно. Три повитухи испробовали все, прежде чем кто-то поскакал за Серой, которая прибыла со своим кожаным саквояжем, скандальными теориями о хирургии и весьма специфической просьбой, чтобы ее «дядя» сопровождал ее.
«Дядя» подходит для большинства случаев. Члены моей семьи перестали пытаться объяснять, кто я такой, посторонним где-то в районе третьего поколения.
— Ее аура напряжена, — говорю я. — Мерцает по краям. Аура ребенка отделена. Теперь я могу их различить.
— Это хорошо, — она тянется к скальпелю, настолько чистому и точному, что он ничуть не напоминает ритуальные ножи из древних хроник.
— Или плохо. Зависит от того, что ты сделаешь дальше. — Я медлю. — Что именно ты планируешь сделать этим инструментом?
— Вскрыть ее, — она говорит это так, будто сообщает прогноз погоды. — Извлечь ребенка через брюшную полость. Зашить все обратно, — занимает место у изножья стола. — Это работает. Я успешно проделала это одиннадцать раз.
— А остальные разы?
— Два. — Пауза. — Это было давно, с тех пор я значительно прибавила в мастерстве, — она вскидывает на меня взгляд. — Не смотри на меня так.
— Я никак на тебя не смотрю.
— Ты смотришь на меня тем самым взглядом, который моя пра-не-важно-сколько-раз-бабушка описала в своем дневнике. Тем, который, по всей видимости, означает:«Меня это одновременно впечатляет и до глубины души тревожит».
Она вела дневники. Ну конечно, она вела дневники. И, конечно, Сера их читала.
— Она была точна в своих записях.
— Это верно. — Что-то на миг смягчается в лице Серы, как пламя свечи на сквозняке: дрогнуло и снова выровнялось. — Так. Когда я начну резать, мне нужно, чтобы ты озвучивал каждое изменение в ауре. Ярче, тусклее, в какую сторону. В деталях.
— Я в курсе, как работают ауры. Я читал их еще до того, как твой вид открыл огонь.
— А я занимаюсь хирургией с тех пор, как ты открыл, что нависание над пациентом делу не помогает, — она не поднимает глаз. — Так что мы оба действуем за пределами зоны комфорта. Готов?
— Приступай.
Скальпель опускается.
Я наблюдаю за аурой женщины, пока Сера работает, уточняя изменения так, как моряк выкликает направление ветра.
— Стабильно. Тускнеет — держится. Выравнивается.
— Хорошо?
— Относительно.
— «Относительно» — это не медицинский термин.
— «Вскрыть и зашить обратно» тоже не слишком научно, но вот мы здесь. — Я делаю паузу. — Она стабилизируется. Продолжай.
Сера продолжает. Ее руки движутся с уверенностью, граничащей с дерзостью, каждый надрез продуман, каждый шов наложен с суровой точностью женщины, которая решила, что проигрывать мне пациентов — это оскорбление, которого она не потерпит.
— Аура ребенка очень яркая, — замечаю я. — Нетерпеливая.
— Это семейное.
— Ох? — Еще один взгляд на мать. — Мы родственники?
— В двенадцатом колене.
— Я теряю счет… — Полагаю, это тоже извечная проблема смертных.
Сера проникает глубже, в то время как свет женщины начинает мерцать, поддаваясь знакомому притяжению моей истинной сути — бесконечной гравитации того, чем я являюсь.
— Аура?
— Гаснет.
Челюсть Серы сжимается. Та самая челюсть.
— Насколько?
— Достаточно, чтобы я обеспокоился.
— Ты Смерть. Тебе не положено беспокоиться, тебе положено радоваться.
— Я понял, что у меня появилось личное мнение о том, какие души приходят ко мне и когда именно, — я подхожу к женщине и беру ее за свободную руку, ту, что не вцепилась в край стола. В своем состоянии она не может осознать меня до конца, но чувствует успокаивающую тяжесть чего-то необъятного, мягко прижимающегося к истрепанным краям ее света. — Останься, — говорю я ей. — Твой ребенок почти здесь. Побудь с нами еще немного.
Ее пальцы смыкаются на моих.
— Разговариваешь с ней? — спрашивает Сера, не отрываясь от дела. — Сражаешься со смертью?
— Похоже на то.
— Помогает?
— Ее хватка только что стала крепче.
— Хорошо. Продолжай.
— Не знал, что я принимаю приказы о…
— Дядя… — слово звучит тихо. Остро. И под ним спрятано нечто беззащитное. Проблеск того, что она отказывается показывать при медсестрах. Страх. Не неудачи. А именно этой потери, в этом помещении, при этом свидетеле. — Пожалуйста.
Я продолжаю говорить. Негромко, неспешно, тем самым голосом, которым когда-то говорил у детской кроватки в приюте, рядом с молодым королем в тронном зале, у смертного одра могильщицы. Голосом, который мне не принадлежит и который всегда был моим — той частью Смерти, которая очень поздно научилась не только отпускать, но и удерживать.
— Есть! — Руки Серы ныряют внутрь и поднимают ношу.
Ребенок появляется на свет. Скользкий. Яростный. Уже глубоко возмущенный этим миром. Звук, который он издает, пронзает палату, словно копье света.
Аура полыхает.
Я отпускаю руку матери. Ее свет стабилизируется: все еще мерцает, но цепляется за жизнь, как пламя, которое колеблется, прежде чем окончательно охватить фитиль.
Она будет жить.
Сера обтирает младенца умелыми руками, в которых заметна лишь самая легкая дрожь, и опускает его на грудь матери.
— Мальчик. Здоров и невредим.
Всхлип матери — это звук облегчения настолько полного, что оно немного ломает тело на выходе. Ее руки смыкаются вокруг свертка тем самым древним, инстинктивным жестом, который я видел тысячу раз.
Сера стягивает перчатки. Поворачивается ко мне. Профессиональное самообладание почти на месте, за исключением краев, где что-то яркое, неистовое и отчаянно сдерживаемое рвется наружу.
— Ну? — спрашивает она. — Обе ауры?
— Ребенок сияет. — Пауза. — Мать будет жить.
Один резкий кивок. Трещина по краям, пропустившая одну беззащитную вспышку чистого триумфа, прежде чем она ее спрячет. Сера отворачивается, занимая себя инструментами, которые не требуют внимания, и я смотрю на ее плечи — она глубоко дышит, справляясь с тем, что происходит у нее в груди.
Так на нее похожа.
Я никогда не говорю этого вслух. Но я чувствую это струнами, ту тихую, звучную боль, что проходит сквозь меня каждый раз, когда кто-то из них идет по миру так, как любила Элара. Это упрямство. Этот опыт. Этот абсолютный отказ позволить смерти оставить за собой последнее слово.
Через мгновение Сера заговаривает, все еще стоя ко мне спиной, голос ее подчеркнуто ровный.
— Знаешь, — говорит она, — мои коллеги думают, что я не в своем уме. Требую, чтобы мой древний, таинственный дядя присутствовал на операциях.
— А они не правы?
— Насчет «не в своем уме»? Скорее всего, правы. — Пауза. — Но присутствие Смерти в палате по статистике улучшает исходы.
— Я никогда не давал тебе благоприятной статистики.
— Нет. Ты просто стоишь с мрачным видом, и все стараются вдвое сильнее. — Она, наконец, поворачивается, и самообладание восстановлено. Почти идеально, если не считать блеска, затаившегося в глазах. — Ты очень мотивируешь. Как призрак неминуемого рока.
— Высший комплимент, который я получал за последние десятилетия.
Ее рот кривится в улыбке. Тот самый рот.
— Бабуля писала и об этом, — тихо говорит она. — О том, что ты был забавным. Что она этого не ожидала.
Струны гудят.
— Она рассказывала об этом всем, кто готов был слушать.
— Я знаю. Я прочла каждое слово, что она оставила. — Сера смотрит на чистые инструменты в своих руках, затем снова на меня. — Она писала, что самое забавное в Смерти — это то, что он упорно продолжает являться. — Пауза. — Думаю, она задумывала это как любовное письмо.
В помещении воцаряется тишина.
— Она задумывала все как что-то, — отвечаю я. Недостаточно, но это максимум, на что я способен, когда сразу три сердечные струны тянут меня в разные стороны.
Сера кивает. Один раз. Затем она поворачивается обратно к матери и ребенку, вновь облачаясь в точную, неспешную компетентность женщины, у которой впереди еще много работы.
Я смотрю на мальчика на руках у матери. На его сияющую, невозможную, конечную ауру, которая однажды потускнеет. И однажды я заберу и эту душу тоже. Так же, как забирал многие, как заберу их все, каждую душу потомка могильщицы, которая когда-то легла в яму в земле и посмела бросить вызов Смерти, заставив найти ее.
Но не сегодня.
Сегодня Смерть помог привести ребенка в этот мир. Сегодня мой род стоял над столом с твердыми руками и дерзким ртом и вырвал жизнь из пасти того самого существа, которым являюсь я.
Раньше я боялся этого. Бесконечной череды утрат. Бесконечной вереницы прощаний. Каждое «здравствуй» несет в себе «прощай», спрятанное внутри, словно письмо, которое, как мы знаем, однажды придется вскрыть.
Но сначала наступает «здравствуй».
Бесконечная преемственность жизни, любви.
Бесконечное «сейчас».
Конец
Перевод выполнен для канала«Клитература»и одноименного сообществаВКонтакте.
Переводчик — Душенька
Редактура — DariGu
Вычитка —LinX
Корректура —Дарья
КНИГИ ЛИВ ЗАНДЕР
Дилогия «Бледное королевство» 2022
Король плоти и костей
Королева праха и боли
Дилогия «Двор Воронов» 2023
Перья столь порочные
Тени столь жестокие
Дилогия «Струна сердца» 2026
Коронуй меня замертво
Коронуй меня своим
Автор также предположительно издается под псевдонимом В. К. Людвиг.

1Деятельность организаций META запрещена на территории РФ.
2 Шпалера — это конструкция из опор и натянутых между ними проволоки, веревки или сетки, предназначенная для поддержки вьющихся и штамбовых растений.
3 Колет (франц. collet) — это историческая короткая приталенная мужская куртка (часто без рукавов), популярная в XVI–XVII веках, или элемент военной формы.
4 В классической фэнтези-картографии и военно-стратегической традиции треугольник является универсальным символом горной вершины или рудника. Зачастую пустой треугольник обозначает гору, а маркированный (с точкой или дополнительной чертой) — вход в шахту или место добычи полезных ископаемых.
5 Подвода — грузовая повозка, запряженная лошадьми или волами.
6Стансы — жанр лирической поэзии, состоящий из смыслово законченных строф. Термин происходит от итал. stanza (остановка, комната), что в единственном числе означает одну строфу. Однако в русской литературной традиции закрепилось использование этого слова именно во множественном числе — стансы — для обозначения всего стихотворения целиком.
7 Диакритические знаки — дополнительные графические элементы при буквах (например, надстрочные или подстрочные), которые уточняют их произношение или значение (например: é, ñ, ü).
8 Сутана — это длинное церковное одеяние, которое носят священнослужители (в католической и некоторых других христианских традициях).
9 Строфа — группа стихотворных строк, связанных общим ритмом и смыслом.
10 Дюйм — мера длины, равная примерно 2,5 см.
11 Ярд — мера длины, равная примерно 0,9 метра.
12 Фут — единица измерения длины, равная 30,48 см.
13 Мякина (полова) — это побочный продукт, получаемый при молотьбе сельскохозяйственных культур, представляющий собой легкие, мелкие остатки колосьев, стеблей, зерновых пленок и щуплых семян.
14 Крокус (или шафран) — это род многолетних клубнелуковичных травянистых растений семейства Ирисовые, известных как одни из самых ранних весенних первоцветов.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
