Обложка Агроном. Путь друида

Агроном. Путь друида

Виктория Крафт

0% прочитано
Стандартный
Виктория Крафт

Агроном. Путь друида

Пролог.

Агроном. Путь друида.1.

Я полюбила землю раньше, чем научилась читать. Это не метафора. Мне было года четыре, когда бабушка впервые взяла меня с собой в огород — был конец апреля, земля только оттаяла, и воздух пах талой водой, мокрой корой и чем-то неуловимо сладким, то ли прошлогодней прелой листвой, то ли первыми проснувшимися почками на смородине. Бабушка шла по грядкам босиком, и её ступни, широкие, с натруженными венами, уверенно впечатывались в рыхлую почву. Я, глядя на неё, тоже стащила сандалии. Земля оказалась холодной, как речная вода в мае, — я взвизгнула, но сандалии не надела. Холод был живой, щекочущий пятки, и под пальцами почва мягко проминалась, оставляя маленькие, совсем неглубокие следы. «Она мне сама говорит, когда готова, — сказала бабушка, наклоняясь и зачерпывая горсть земли. Она поднесла её к лицу, помяла в пальцах, шумно втянула носом. — Чуешь, Вера? Уже дышит. Уже проснулась». Я честно втянула воздух, но учуяла только холод и сырость. Однако момент врезался в память на всю жизнь: бабушкины руки в тёмных венах, горсть влажной, рассыпчатой земли, и её голос — тихий и уверенный, как молитва. Она разговаривала с землёй, и земля ей отвечала — не словами, конечно, а урожаями, всходами, перцами размером с ладонь и помидорами, которые соседки просили «хоть один на семена». Я хотела научиться так же. В школе мне повезло с учительницей биологии. Нина Павловна была из той породы людей, которые не просто преподают предмет, а живут им. В её кабинете пахло формалином и сухим сеном, на всех подоконниках стояли горшки с растениями, а на стене висел гербарий местных трав, собранный ещё до моего рождения. Она заметила мой интерес раньше, чем я сама сумела его сформулировать. «Ты не просто смотри, ты спрашивай, — сказала она однажды после урока, когда я задержалась у стенда, разглядывая пожелтевший лист клевера. — Почему у клевера корень длиннее, чем у пшеницы? Почему после бобовых земля лучше родит? Задавай вопросы, а ответы потом сама найдёшь». Я и задавала — сначала ей, потом учебникам, потом справочникам, которые выписывала по межбиблиотечному абонементу и таскала в рюкзаке, прогибая спину. К восьмому классу я знала, что такое севооборот и почему монокультура истощает почву, а к десятому — что кислотность можно определить по сорнякам: где растёт хвощ и щавелёк, там земля кислая, жди низкого урожая. Одноклассницы крутили романы и мечтали о поступлении на экономический или юридический, а я читала Тимирязева и Докучаева и втайне считала, что это и есть настоящая романтика. Меня не тянуло в города, не манили офисы и карьерные лестницы — меня тянуло туда, где земля. Один раз мальчик, с которым я сидела за одной партой, спросил, не хочу ли я в кино. Я ответила, что в пятницу буду пересаживать рассаду, и это было чистой правдой. Он больше не спрашивал.В аграрный университет я поступала с чувством, которое иначе как религиозным не назовёшь. Это сейчас, спустя тридцать лет, я могу иронизировать над собой, а тогда, в восемнадцать, я шла по коридорам старого корпуса с выцветшими портретами селекционеров на стенах и чувствовала, что иду по святой земле. Здесь учились люди, которые кормили страну, здесь пахло книгами, мелом и едва уловимо — землёй, которую приносили на сапогах с опытных полей. Первые два курса дались тяжело: общая биология, органическая химия, почвоведение, физиология растений, агрометеорология — всё это навалилось разом, и я тонула в учебниках, выбираясь на поверхность только затем, чтобы поесть и поспать. Но я любила каждую минуту этой гонки. Даже когда мы с однокурсниками сидели над микроскопами до позднего вечера и у меня начинало двоиться в глазах, даже когда на почвоведении нас вывезли в поле и мы полдня копали разрезы под мокрым снегом, а ветер задувал за шиворот ледяную крупу, — я была счастлива. Потому что впервые в жизни я не просто интересовалась, а понимала. Понимала, почему бабушка выходила в огород босиком и разговаривала с землёй. Понимала химию этого разговора, его физику, его биологию. И от этого понимания он не становился менее волшебным — наоборот, становился глубже, объёмнее, реальнее. На третьем курсе я выбрала специализацию — селекция и семеноводство полевых культур. Моя научная руководительница, Маргарита Сергеевна, женщина сухая, строгая, с вечным пучком на затылке и руками, которые никогда не знали маникюра, посмотрела на меня поверх очков и сказала: «Имей в виду, это работа на всю жизнь. Не на три года эксперимента, не на диссертацию. На всю жизнь. У меня есть сорта, которые я веду двадцать лет и до сих пор не знаю, получится ли». Я кивнула. Тогда я ещё не понимала, что значат эти слова, — понимание пришло позже, когда у меня самой полезли седые волосы, а сорт всё ещё не давал нужных показателей. На четвёртом курсе я вышла замуж. Игорь учился на инженера-механика в соседнем корпусе, и познакомились мы не на дискотеке, а на картошке — в прямом смысле. Студентов по осени гоняли на уборку в подшефный совхоз, я стояла на сортировке, перебирая клубни, грязная, злая, с землёй под ногтями и ссадиной на локте, потому что споткнулась о борт грузовика. Он подошёл спросить, где тут выдают рукавицы, и замер — то ли от моего вида, то ли от того, как я ловко отбраковывала гнилую картошку. «Девушка, вы всегда такая... целеустремлённая?» — спросил он осторожно. «Всегда, — буркнула я. — Рукавицы вон там, у бригадира. Идите, не мешайте». Он не ушёл. Остался помогать мне таскать ящики, а вечером поделился бутербродом с колбасой, которая пахла так вкусно, что я чуть не прослезилась. Через год мы расписались в районном загсе, а ещё через два родилась Ольга. С ребёнком было трудно — очень трудно. Я брала академ, сидела дома, и это было самое счастливое и самое мучительное время в моей жизни: счастливое, потому что дочь, её запах — молочный, тёплый, — и то, как она хватала меня за палец всей пятернёй, серьёзно и требовательно; мучительное, потому что я скучала по полю, как скучают по любимому человеку. Когда Игорь возвращался с работы, я набрасывалась на него с вопросами о погоде, о новостях с опытных участков, о том, что говорят в институте. Он только смеялся: «Вера,

Глава1.

Утро того дня началось с того, что я пролила кофе на клавиатуру. Кофе был хороший — зерновой, свежемолотый, с кардамоном, как я любила. Клавиатура была старая, видавшая виды, с въевшейся между кнопками пылью с опытных полей. Я честно пыталась её спасти: перевернула, потрясла, вытерла салфеткой. Клавиатура обиженно хлюпнула и перестала печатать букву «п». А поскольку буква «п» в отчёте по урожайности встречается примерно в каждом третьем слове — пшеница, посев, площадь, продуктивность, — это была катастрофа. — Вера, ну ты и растяпа, — сказала я вслух и усмехнулась. Если бы кто-то сказал мне, что к вечеру я в буквальном смысле растянусь на мокрой глине и отправлюсь в иной мир, я бы покрутила пальцем у виска. Но судьба — та ещё шутница.

— Если не сожжём — сорт погибнет! А сорт для меня важнее! Дядя Коля выругался, но побежал к северному краю. Я понеслась к южному, на бегу высыпая шашки из карманов. Ветер уже выл, пригибая колосья к земле, и первые капли дождя — холодные, тяжёлые, как ртуть, — ударили по лицу. Я присела на корточки, спиной заслоняя огонёк, чиркнула спичкой. Ветер задул. Чиркнула второй. Шашка зашипела, повалил густой белёсый дым, пахнущий серой и чем-то едким, от чего сразу запершило в горле. — Давай, родимая, — бормотала я, поджигая вторую шашку. — Дыми, милая, дыми. Третью шашку я зажигала уже лёжа. Град начался — ледяные ядра размером с перепелиное яйцо врезались в землю вокруг меня, взбивая фонтанчики грязи. Одна льдина ударила по спине, пробив халат, и я взвыла от боли — острой, обжигающей, как удар хлыста. Вторая — по плечу, левая рука онемела и повисла плетью. Я перекатилась на бок, прижимая к груди последнюю, четвёртую шашку, и поползла вдоль межи, локтями разгребая грязь. — Вера Андреевна! — голос дяди Коли долетал откуда-то издалека. — Завесу поставили! Ползём назад! Я оглянулась. Дым поднимался стеной — густой, плотный, он застилал небо, и где-то там, наверху, гул града начал меняться: становиться глуше, мягче. Сработало. Или показалось. Но в любом случае дело сделано, пора уходить. Я попыталась встать. Ноги не слушались, спина горела огнём, перед глазами плыли мутные круги. Я сделала шаг, другой — и тут нога поехала на мокрой глине. Самый обычный, до обидного нелепый момент: я поскользнулась. Просто поскользнулась, как поскальзываются на льду или на мокром полу, — нелепо, смешно, взмахнув руками. — Да твою ж... — начала я, но закончить не успела. Мир перевернулся. Я рухнула вперёд, в дренажную канаву, которую сама же велела выкопать прошлой весной. Глубина — всего полметра, но падение было неудачным. Виском — о камень. Обычный камень, даже не валун, просто острая грань. Я ещё успела удивиться — откуда здесь камень? Мы же всё поле очистили... А потом пришла боль. Вспышка. И темнота. И в этой темноте, где уже не было ни града, ни поля, ни колосьев, ни дяди Коли с его трактором, появился запах. Он был не отсюда, не из моего мира. Он пах землёй — но не той землёй, которую я знала. Не суглинком воронежским, не пахотой с кислинкой от удобрений, не мокрой глиной дренажной канавы. Эта земля пахла так, как пахла бабушкина рассада на подоконнике в апреле — тёплая, живая, сладкая, с едва уловимой горчинкой молодых корней. Она пахла детством. Она пахла

Я закрыла глаза. Открыла. Ничего не изменилось. Ко мне склонилась женщина. Она вошла в поле моего зрения медленно, как проявляющийся снимок: сначала серый силуэт на фоне закопчённой стены, потом детали. Худое, измождённое лицо с тёмными кругами под глазами — такими глубокими, что они казались синяками. Морщины вокруг рта, сухие, потрескавшиеся губы. Острые ключицы, проступающие под серой тканью застиранного платья. От неё пахло луком, дымом и чем-то кисловатым — то ли уксусом, то ли старым хлебом. — Верба, доченька, — выдохнула она и погладила меня по голове. Её ладонь была шершавой, как наждачная бумага, с жёсткими мозолями у основания пальцев. Но прикосновение было нежным, почти робким, словно она боялась, что я рассыплюсь. Я почувствовала, как тепло её руки расходится по коже головы, и это было первое приятное ощущение с момента пробуждения. Четыре дня. Доченька. Верба. «Какая я тебе Верба? — хотела сказать я. — Я Вера, дайте телефон, мне нужно позвонить мужу». Но то, что вырвалось из горла, было больше похоже на хриплое карканье. Язык не слушался — он был сухим, распухшим, как будто чужим. Горло саднило, губы слипались. Я с трудом подняла руку и уставилась на неё. Это было странно — как смотреть на чужую конечность, но чувствовать её изнутри. Молодая кожа, гладкая, без единой знакомой морщинки. Тонкое запястье, такое хрупкое, что я побоялась сжимать пальцы. Ногти чистые, розоватые, коротко обстриженные,без единой заусеницы. Я медленно повернула руку ладонью вверх и увидела линии на коже — свежие, яркие, не стёртые годами. Никаких мозолей, никаких трещин, никаких следов от секатора и шланга. Я пошевелила пальцами, и они послушались — согнулись легко, без привычного утреннего хруста. Чужие пальцы. И одновременно мои. «Ничего себе, — подумала я с отстранённым, почти научным интересом. — А ведь это не галлюцинация. Я... попаданка?» Женщина — Мора, как я потом узнала, — поднесла к моим губам глиняную миску. Посудина была тяжёлой и шершавой, с неровным краем, который царапал нижнюю губу. От миски шёл пар, пахло травами — горько, терпко, с какими-то незнакомыми нотками, то ли чабрецом, то ли чем-то ещё, чему я не находила названия. Я втянула запах и почувствовала, как рот наполняется слюной — тело хотело пить, хотело остро, до спазма в горле. Я сделала глоток. Отвар был горячим, обжигал язык и нёбо, но я глотала жадно, чувствуя, как тепло разливается по пищеводу и падает в желудок тяжёлым, согревающим комком. Вкус был странный — горьковатый, травянистый, с едва уловимой сладостью на кончике языка, как от сушёной моркови. И ещё что-то мучнистое, похожее на разваренный овёс. — Спасибо, — прохрипела я. Слово вышло корявое, но понятное. Женщина всхлипнула и закивала. Я сделала ещё несколько глотков, и с каждым глотком голова прояснялась. Вместе с ясностью пришло осознание происходящего — и страх. Не панический, не животный, а холодный, медленный страх, который заползает под рёбра и устраивается там, как змея. Я не знала эту женщину. Я не знала эту комнату. Я не знала это тело. — Кто вы все? — спросила я хрипло. — Я не... я не помню. Повисла тишина. Женщина замерла, не донеся миску до стола. Где-то за моей спиной кто-то шумно вздохнул, и я только теперь заметила, что мы в комнате не одни. У окна, затянутого мутной бычьей плёнкой, сидел мальчишка лет семи. Худой до такой степени, что ключицы торчали, как вешалка, из-под грубой холщовой рубахи. Он смотрел на меня огромными серыми глазами, и в них отражался огонь из очага, отчего взгляд казался жидким, мерцающим. За его спиной притулились ещё двое — девочка с косичками, тонкими как мышиные хвостики, и мальчик постарше, весь в веснушках, которые на бледном лице выглядели как ржавчина. И ещё один — совсем взрослый, лет семнадцати, стоял у двери, скрестив руки на груди. Этот был не просто худой, а жилистый, с острыми скулами и тёмными кругами усталости под серыми, как у мальчишки, глазами. — Верба живая! — заявил мальчик и шмыгнул носом. — Тим, тихо, — шикнула женщина и снова повернулась ко мне. Лицо у неё побелело. — Ты... ты меня не помнишь? Я покачала головой. Движение вышло слабое, но заметное. — Я — Мора, матушка твоя, — сказала она дрогнувшим голосом. — А это сёстры твои — Лиска и Рута. Братья — Тим и Ивен. Отец сейчас во дворе, работает. Верба, доченька, неужели совсем не помнишь? Я перевела взгляд с одного лица на другое. Тим — сероглазый, с носом-кнопкой и обветренными губами. Лиска —

Глава2.

Проснулась я от холода. Не от того бодрящего холодка, который заставляет глубже зарыться в одеяло и улыбнуться тому, что вставать ещё рано.

Глава 3.

Проснулась я оттого, что в нос набилась труха. Я чихнула — громко, отчаянно, всем телом, — и Тим, спавший на своей лежанке у стены, подскочил как ужаленный. — Что? Что такое? Пожар? — Хуже, — мрачно сказала я, вытаскивая из волос соломинку. — Подушка. Тим уставился на меня мутными со сна глазами, ничего не понял и рухнул обратно на свою подстилку. А я села на топчане, пощупала то, на чём спала, и тяжело вздохнула. Это была не подушка. Это был мешок с лежалой соломой, которая за несколько лет превратилась в спрессованную, колючую массу с душком

Глава 4.

Утро началось с того, что я окончательно поняла: мы тут скоро врастём в грязь. В буквальном смысле. Как саженцы, которые забыли пересадить. Я сидела на топчане, смотрела на серые от копоти стены, на паутину под потолком, на плесень в углу у очага, и чувствовала, как внутри закипает что-то среднее между отчаянием и злостью. В моём мире я бы уже давно схватила ведро, швабру и хлорку. Но здесь не было ни швабры, ни хлорки. И, что гораздо важнее, здесь никто, кроме меня, не считал, что эта грязь — проблема. — Мора, — сказала я, когда матушка в очередной раз прошелестела мимо с охапкой хвороста. — Нам нужно устроить большую стирку. И помыть дом. Мора остановилась и посмотрела на меня так, будто я предложила перекрыть реку. — Зачем? — спросила она искренне. — Всегда так жили. Зимой сажа за день набегает, только и делай что три. А бельё... ну, стираем же в реке. Чего ещё? — В реке мы его не стираем, — возразила я. — Мы его песком дерём. Оно от этого тоньше становится и рвётся. А дом... ты посмотри на стены. Это не дерево, это уголь. Мы дышим копотью, спим в трухе, едим из мисок, которые не видели нормальной воды, наверное, с прошлого урожая. — Ну, — Мора пожала плечами, — всегда так жили, — повторила она. — И ничего. Живы. — Живы — это не значит хорошо, — сказала я. — Давай попробуем. Хотя бы раз.Мора вздохнула. По её лицу было видно, что она не понимает, зачем тратить силы на то, что всё равно снова станет грязным через неделю. Но спорить со мной она уже привыкла — после мыльного корня и щёлока мой авторитет в бытовых вопросах неожиданно вырос. — Ладно, — сказала она неуверенно. — Делай. Только я обедом занята. — Я сама, — сказала я. — Начну. А там посмотрим. И я начала. Сначала я выгребла золу из очага — самую чистую, самую мелкую, просеяла через тряпицу, чтобы убрать угли. Пахло сухим, холодным костром, и эта зола должна была стать нашим стиральным порошком. Я залила её кипятком в старом чугунке, помешала, накрыла тряпкой и оставила настаиваться. Потом нарезала мыльного корня — того самого, что мы накопали в лесу, — и поставила вариться во втором чугунке. Травянистый, горьковатый пар поплыл по двору. Ивен, который колол дрова у сарая, покосился на мои приготовления и ничего не сказал. Тим, разумеется, тут же прибежал и начал совать нос в чугунки. — Это что? — спросил он. — Это щёлок, — сказала я. — Для стирки. А это мыльный отвар. Для мытья всего остального. — А зачем так много? — Потому что мы будем стирать всё. Всю одежду, все тряпки, всё бельё. — Зачем? — спросил Тим, и в его голосе прозвучало то же искреннее недоумение, что и у Моры. — Чтобы чисто было, — сказала я. — И чтобы не чесаться. — А я люблю чесаться, — заявил Тим. — Тогда сиди и чешись, — отрезала я. — А я буду стирать. Я пошла в дом и вытащила из угла кучу грязного белья. Честное слово, когда я начала её разбирать, мне захотелось немедленно вымыть руки. Рубахи, штаны, портянки, тряпки для посуды, какая-то ветошь — всё серое, засаленное, с пятнами неизвестного происхождения. Некоторые вещи были такими жёсткими от грязи, что стояли колом. Я разложила их на кучи: то, что нужно кипятить, то, что достаточно замочить, и то, что уже пора выбрасывать, но никто не решается.Тим всё это время сидел на пороге и смотрел, как я работаю. Потом ему надоело, и он убежал. Рута пришла, постояла, поковыряла пальцем в носу и тоже ушла. Лиска помогала Мора с обедом. Ивен колол дрова. Никто не рвался помогать. И я их не винила — они правда не понимали, зачем это нужно. Они привыкли жить в грязи. Это было их нормой. И я осталась одна. С кучей белья, двумя чугунками и старым корытом, которое я нашла у сарая. Но я не злилась. Я знала, что самое трудное — это начать. А когда они увидят результат, когда почувствуют разницу на своей шкуре, — тогда и подтянутся. Я закатала рукава и приступила. Кипяток из чугунка я вылила в корыто, добавила холодной воды, чтобы не обвариться, и погрузила туда первую партию рубах. Щёлок пах едко, щипал нос и немного глаза, но я уже знала, что он работает. Я наклонилась над корытом и начала тереть. Ткань о ткань, о край корыта, о гладкий речной камень, который заменял стиральную доску. Пальцы скользили в щелочной воде, кожа сразу начала саднить, но я терпела. После щёлока — полоскание в чистой воде. Потом — мыльный отвар. Потом — снова вода. Первая рубаха, которую я выжала и подняла на свет, была... другой. Не серой, а почти белой. Той белизны, какая бывает у некрашеного льна, когда он по-настоящему чист. Я встряхнула её, и с ткани полетели капли, сверкая на солнце. — Ого, — сказал Тим, который снова возник на пороге. — Это чья рубаха? — Твоя, — сказала я.— Моя так не выглядела никогда. — Выглядела, — усмехнулась я. — Когда-то давно. Просто ты забыл. Он подошёл ближе, потрогал мокрую ткань, понюхал. На лице его появилось выражение крайней задумчивости. — Она пахнет, — сказал он. — Чем? — Ничем. Просто пахнет. — Это чистый запах, — сказала я. — Теперь будешь спать в чистой рубахе. Тим ещё раз понюхал ткань и вдруг сказал: — А давай я помогу. Я чуть не уронила рубаху. Добровольно. Сам. Без уговоров. — Давай, — сказала я, стараясь не выдать радости. — Бери вон ту кучу, неси к корыту. Будешь полоскать. Через час к нам присоединилась Мора. Она закончила с обедом, вышла во двор и замерла, глядя на развешенные на кустах рубахи — белые, чистые, хлопающие на ветру. Потом перевела взгляд на нас с Тимом, мокрых до нитки, но довольных, и молча подошла к корыту. — Что делать? — спросила она. — Портянки, — сказала я. — И тряпки кухонные. Они самые грязные. Мора кивнула и закатала рукава. К вечеру двор был увешан

— А теперь? — подсказала я. — А теперь думаю: пусть бы и дальше так дурила. Отец хмыкнул. Мора улыбнулась. Тим захихикал, а Рута, не поняв шутки, на всякий случай показала Ивену язык. Я сделала ещё глоток отвара и спрятала улыбку в миску. Это был, наверное, лучший комплимент в моей жизни. Не за диссертацию, не за сорт пшеницы, не за урожайность. За то, что я сделала их жизнь чуть-чуть светлее. — Завтра, — сказала я, — будем думать, как раздобыть серп. Ивен поперхнулся отваром. — Ты

Глава 5.

Идея с лаптями не давала мне покоя с того самого дня, как я впервые вышла во двор босиком и поняла, что это навсегда. То есть не навсегда — я собиралась с этим что-то сделать, — но пока мои пятки служили единственной обувью, и с каждым днём они становились всё более похожими на наждачную бумагу. А по утрам, когда я спускала ноги на ледяной земляной пол, пальцы и вовсе отказывались сгибаться. За завтраком я объявила: — Сегодня идём в лес. За лыком. — За каким ещё лыком? — Ивен, как обычно, отреагировал первым. Он сидел на лавке и хлебал свою кашу с таким видом, будто она лично его оскорбила. — За липовым, — сказала я. — Лапти плести. Надоело босиком по грязи шлёпать. Зима придёт — что делать будем? Портянки к пяткам примораживать? — Лапти? — Тим аж подпрыгнул, едва не опрокинув миску. — Настоящие лапти? Как у кузнеца? — Как у кузнеца, только лучше, — пообещала я. — У кузнеца они покупные, за деньги. А у нас будут свои. Бесплатные. Слово «бесплатные» в нашем доме обладало магической силой. Даже Мора перестала жевать и задумчиво посмотрела на свои ноги — босые, с потрескавшимися пятками и синими прожилками вен. Ивен хмыкнул, но промолчал. А Тим уже скакал вокруг стола и требовал, чтобы его взяли в лес немедленно. — Тим, сядь, — сказала я. — Доешь сначала. И оденься потеплее. В лесу уже холодно. После завтрака мы собрались. Я взяла корзину, нож и моток старой верёвки — пригодится связывать лыко. Ивен пошёл с нами, хотя и делал вид, что ему это не слишком интересно. Но я заметила, как он посмотрел на свои босые ноги перед выходом и нахмурился. Видимо, идея с обувью задела и его. Лес встретил нас запахом мокрой коры и хвои. Под ногами пружинил ковёр из опавшей листвы и мха — я ступала босиком и каждой клеточкой кожи ощущала, как земля с каждым днём становится холоднее. Скоро, совсем скоро этот мох начнёт промерзать по утрам, а потом и вовсе скроется под снегом. При мысли о снеге мне стало зябко. Нет, с обувью нужно решать сейчас.— Где твои липы? — спросил Ивен, продираясь через кусты. — У ручья, — сказала я. — Я в прошлый раз заметила. Молодые, с гладкой корой. Нам такие и нужны. Ручей мы нашли по звуку — он журчал где-то слева, негромко и уютно. Липы и правда росли у самой воды — несколько стройных стволиков, толщиной в руку, с нежной зеленовато-серой корой. Я подошла ближе и потрогала ствол. Кора была гладкой, ещё не огрубевшей, с едва заметными чечевичками. То, что надо. — Смотрите, — сказала я, присаживаясь на поваленное бревно. Тим и Ивен встали рядом. — Сначала срезаем стволик. Не толще моей руки. Слишком толстый не берите — кора на нём уже жёсткая, лыко будет ломким. Ивен вытащил отцовский нож и срезал первый стволик — аккуратно, под корень, чтобы не повредить остальные. Потом второй, третий. Тим стоял рядом и подавал срезанные прутья мне. — Дальше — самое важное, — сказала я. — Нам нужен внутренний слой коры. Внешний — тёмный и грубый — мы соскребём. А внутренний — вот этот, светлый и волокнистый — это и есть лыко. Из него плетут. Я взяла стволик и ножом сделала продольный надрез — неглубокий, ровный, от верхушки до комля. Потом аккуратно поддела кору лезвием, отделяя её от древесины. Липовый сок выступил мелкими капельками, и в воздухе поплыл свежий, сладковатый запах — совсем не похожий на запах дерева. Он напоминал что-то цветочное, с лёгкой горчинкой. — Кора отходит хорошо, — сказала я. — Потому что лето. Весной было бы ещё легче, но и сейчас неплохо. Я сняла кору длинной полосой, стараясь не порвать. Потом показала, как соскребать внешний слой ножом. Он сходил легко, оставляя под собой гладкую, светло-жёлтую поверхность. Я провела по ней пальцем — мягкая, волокнистая, чуть влажная. То самое лыко. — Теперь попробуйте сами, — сказала я и протянула нож Ивену.Ивен взялся за дело молча и сосредоточенно. Первая полоса у него порвалась на середине, и он выругался сквозь зубы. Я показала ещё раз — как держать нож, под каким углом резать, как поддевать кору. Вторая полоса вышла лучше. Третья — совсем ровной. Тим тоже захотел попробовать. Я дала ему самый маленький стволик и свой нож — отец наточил его специально для мелкой работы. Мальчишка пыхтел, сопел, три раза чуть не порезался, но в итоге снял кривоватую, но вполне пригодную полоску и радостно замахал ею над головой. — Я сделал! Верба, смотри, я сделал! — Молодец, — сказала я искренне. — Теперь ещё пару таких же — и будешь главным по лыку. — А можно я буду главным по лыку? — обрадовался Тим. — Будешь, — пообещала я. — Но сначала нужно набрать на всех. Мы просидели у ручья часа три, наверное. Срезали стволики, снимали кору, соскребали внешний слой. Пальцы у меня стали липкими от сока, под ногти набилась кора, ладони пропахли сладким липовым духом. Тим перемазался так, что стал похож на маленького лешего, но был совершенно счастлив. Ивен работал молча, но я заметила, что он уже не хмурится, а увлечён.Когда мотков набралось на целую корзину — пухлых, пахнущих летом, — мы двинулись домой. По дороге, как всегда, я краем глаза

Глава6.

Огород снился мне каждую ночь. Не в переносном смысле — в самом прямом. Я видела грядки, ровные, как по линейке. Видела тёмную, влажную, рассыпчатую землю, из которой проклёвываются ростки — зелёные, крепкие, налитые силой. Видела, как они тянутся вверх, как раскрываются листья, как завязываются кочаны и корнеплоды. А просыпалась — и вспоминала, что наяву наш огород выглядит иначе. Заросший, серый, истощённый. Почти мёртвый. На четвёртый день после лаптей я решила: хватит откладывать. Пора. — Ивен, — сказала я за завтраком, отставляя пустую миску, — сегодня идём на огород. Смотреть, что там и как. Ивен кивнул. Он уже привык, что от меня постоянно исходят какие-то идеи, и перестал спорить. Только спросил: — А что там смотреть? Там всё заросло. Крапива да лебеда. — Вот и посмотрим, что именно заросло, — сказала я. — И как с этим быть. После завтрака мы вышли во двор. Огород был за домом — небольшой клочок земли, огороженный покосившимся плетнём из ивовых веток. Калитка держалась на одной петле и открывалась с таким скрипом, что у меня закладывало уши. Я вошла первой. Земля под ногами была жёсткой, как асфальт. Никакой рыхлости, никакой органики — сплошная корка серой глины в мелких трещинах. Я присела на корточки и зачерпнула горсть. Холодная, тяжёлая, пахнет кислым. Ни одного червя. Ни одного признака жизни. Я размяла комок в пальцах — он не рассыпался, а скатался в плотный, липкий шарик. — Ну? — спросил Ивен, останавливаясь рядом. — Плохо, — сказала я честно. — Земля истощена. И кислая. Видишь хвощ? — я показала на жёсткие, узловатые стебли, которые торчали вдоль плетня. — Он только на кислой почве растёт. И мокрица вон, и щавелёк дикий... Всё это признаки. Почва бедная, азота нет, дренажа нет. Вода стоит, воздух к корням не проходит.— И что делать? — Ивен смотрел на меня с любопытством. — Сначала вскопать. Потом подкормить. Зола у нас есть — это хорошо. Зола снижает кислотность и даёт калий. Но одной золы мало. Нужна ещё органика — перегной, прелая листва, навоз. — Навоза нет, — сказал Ивен. — Скотины нет. — Значит, будем таскать листву из леса, — сказала я. — Под старыми деревьями — это почти готовый перегной. Но сначала — копать. Копать было почти нечем. Мотыга у нас одна, старая, с щербатым лезвием и рассохшейся рукояткой. Я покрутила её в руках, проверяя на прочность, — вроде, выдержит. Топор и нож для такой работы не годятся. Лопаты нет. — Мотыгой вскопаем? — спросил Ивен. — Мотыгой, — подтвердила я. — Другого не дано. Я закатала рукава, поплевала на ладони и взялась за работу. Первый же удар мотыгой отозвался в плечах. Земля была твёрдой, как камень, — мотыга не врезалась, а отскакивала, оставляя лишь неглубокие царапины. Я ударила сильнее — лезвие вошло на пару пальцев. Ещё удар. Ещё. Пот заливал глаза, спина ныла, но я продолжала. В голове крутилась мысль: если бы у меня была нормальная лопата, мы бы справились втрое быстрее. Но лопаты не было. Была только мотыга и моё упрямство. Ивен работал рядом. Он раздобыл у соседей вторую мотыгу под честное слово, и дело у него шло быстрее. Он был сильнее меня — молодой, жилистый, привычный к физическому труду. Его мотыга взлетала и опускалась ритмично, без рывков, и комья серой глины ложились ровными рядами. Я смотрела на него и думала: какой же он всё-таки выносливый. В свои семнадцать он тащил на себе хозяйство почти в одиночку, и ни разу я не слышала от него настоящей жалобы. Только ворчание, но это не считается. — Ты только смотри, — сказала я, переводя дыхание и вытирая лоб рукавом, — копай не слишком глубоко. На штык, не больше. Нижний слой — мёртвая

Глава 7.

Утро после явления Брионии я встретила с таким чувством, будто заново родилась. Нет, тело не изменилось — всё та же худая пятнадцатилетняя девочка с мозолистыми пятками и руками, пахнущими золой. Но внутри что-то сдвинулось, щёлкнуло, встало на место. Теперь у меня была фея. Вредная, ворчливая, размером с напёрсток, но фея. И у меня был дар — слабенький, как она выразилась, но настоящий. И сегодня я собиралась его опробовать. Бриония проснулась раньше меня. Она сидела на краю глиняной миски, свесив ножки, и с крайне деловым видом перебирала крылья. — Долго спишь, — заявила она вместо приветствия. — Солнце уже встало, петух пропел дважды, а ты всё дрыхнешь. — У нас нет петуха, — напомнила я, садясь на топчане и разминая затёкшую шею. — Значит, заведём, — отрезала Бриония. — В приличном хозяйстве должна быть живность. Но это потом. Сначала — огород. Ты вчера обещала, что сегодня будем сажать. — Ты мне будешь помогать? — Я с интересом посмотрела на крохотную фею, представив, как она тащит мешок с горохом. — Я буду руководить, — ответила она, ничуть не смутившись. — А ты — работать руками. У тебя это хорошо получается. Я хмыкнула и пошла умываться. Мыльный отвар ещё оставался с прошлого раза, и я с удовольствием смыла с лица ночную сонливость. Вода пахла лесом и травами — этот запах теперь ассоциировался у меня с чистотой и новым началом. За завтраком я объявила: — Сегодня сажаем огород. Тим подпрыгнул на лавке. — Я помогу! Можно я буду горох сажать? — Можно, — сказала я. — Но сначала ты доешь кашу. Каша была всё та же — водянистая, пресная, из разваренного зерна. Но сегодня к ней прилагался зелёный лук, который мы вырастили на подоконнике из обрезков, и несколько прошлогодних семечек тыквы, которые мы с Морой поджарили на сухой сковороде. Мелочь, а вкус совсем другой. Ивен хрустел луком и смотрел на меня задумчиво. — Ты вчера с кем-то разговаривала вечером, — сказал он. — Я слышал.Я на секунду замешкалась. — С очагом, — ответила я, не моргнув глазом. — Он у нас дымит, я ему выговаривала. Ивен хмыкнул, но расспрашивать не стал. После завтрака мы вышли во двор. Семена ждали нас — разложенные по старым тряпицам, подписанные угольком на бересте, чтобы не перепутать. Репа, редька, горох, бобы, лук, тыквенные семечки. Картофельные очистки с глазками, которые мы досушили до нужной кондиции. И горшочек с чесноком, который мы посадим прямо сейчас — он как раз пустил корешки. — Начнём с репы, — сказала я, оглядывая подготовленные грядки. — Она главная. Потом редька. Потом горох вдоль плетня — ему нужна опора. Мы работали слаженно, как муравьи. Я шла первой и делала бороздки — неглубокие, на две фаланги пальца, ровные, как по ниточке. Мора шла следом и раскладывала семена — аккуратно, бережно, как драгоценности. Ивен присыпал бороздки землёй и слегка утрамбовывал. Тим таскал воду из ручья и поливал готовые рядки из старого деревянного ковша. Рута сидела на меже и командовала — «тут пропустили, тут ещё сейте», и была совершенно счастлива. Земля под руками была уже не серой и мёртвой, как неделю назад. Зола и прелая листва сделали своё дело — она стала темнее, рыхлее, податливее. Пахла она теперь лесом и дымом, а не кислой глиной. Я опускалась на колени и чувствовала сквозь лапти тепло, идущее от почвы. Или мне казалось? После вчерашнего я уже не знала, где кончается моё знание и начинается магия. Бриония, невидимая для всех, сидела на ветке старой яблони у плетня и комментировала каждое моё движение. К счастью, слышала её только я. — Горох глубже сажай, глубже! Он птицам на радость будет, если прямо на поверхности оставишь. А лук реже — он расталкиваться любит. Бобы вообще могли бы и поближе к забору, они плетистые, им опора нужна... — Ты можешь помолчать? — прошептала я, наклоняясь над бороздкой. — Не могу, — радостно ответила Бриония. — Я для этого и существую. Чтобы направлять, советовать и критиковать. В основном критиковать. Я вздохнула и продолжила работать. Но в глубине души я

— И что теперь? — спросил Тим, вытирая лоб перепачканным рукавом. — Теперь ждать, — сказала я. — И ухаживать. Поливать, полоть, рыхлить. Работа не кончается. — Работа никогда не кончается, — философски заметил Ивен. Дни после посадки потекли странно. С одной стороны, всё было как раньше: мы вставали на рассвете, ели кашу, работали. С другой — каждый день я теперь выходила в огород и проверяла грядки. Сначала просто смотрела. Потом начала прислушиваться к себе — к тому новому, что поселилось внутри после явления Брионии. На четвёртый день появились первые ростки. Это была репа. Крохотные семядольные листочки, бледно-зелёные, почти прозрачные на свету, проклюнулись из тёмной земли ранним утром, когда роса ещё лежала на грядках. Я присела на корточки и долго смотрела на них, чувствуя, как к горлу подступает комок. Это было глупо — я, агроном с многолетним стажем, плакала над всходами репы. Но это была моя репа. Моя земля. Моя новая жизнь. — Ну вот, — раздался голос Брионии откуда-то с плетня. — Дождалась. А говорила — не вырастет. — Я не говорила, — возразила я, смаргивая. — Зато думала. Я слышала. — Фея перелетела на грядку и склонилась над ростком, разглядывая его с видом эксперта. — Хороший. Крепкий. И остальные тоже проклёвываются. Чувствуешь? Я прикрыла глаза и прислушалась к себе. И вдруг почувствовала — не увидела, а именно ощутила, как в глубине почвы, в темноте и влажности, набухают и разворачиваются семена. Как крохотные корешки пробивают оболочку и тянутся вниз, а стебельки — вверх, к свету, к теплу. Это было похоже на щекотку в кончиках пальцев, на тихую музыку где-то на границе слуха. — Чувствую, — прошептала я. — Они живые. Все. — А ты думала, — Бриония фыркнула. — Это и есть твой дар. Первая ступень. Чутьё. Поздравляю, ты теперь официально друидка, а не просто странная девица с мотыгой. На шестой день взошёл горох. На седьмой — бобы. Лук показался на восьмой день — тонкие зелёные петельки, которые сначала путались с сорняками, но я их узнавала. Я теперь вообще многое узнавала. Сорняки мы пололи вместе с Морой и Тимом. Я показала им, как отличать мокрицу от молодой редьки, хвощ от луковых перьев. Тим, вооружённый маленькой палочкой, самозабвенно выковыривал лебеду и складывал в корзину — пойдёт в суп. Мора работала молча, но я видела, что она довольна. Она часто выходила вечером к огороду и просто стояла, сложив руки на животе, и смотрела на грядки. Как будто не верила своим глазам.— Никогда у нас такого не было, — сказала она однажды. — Чтоб всё взошло. Чтоб так густо. Это ж невиданно. — Это не магия, — сказала я. — Это зола и листва. — Может, и так, — ответила Мора. — А может, и не только. Я не стала спорить. Первое применение дара случилось на десятый день. Я вышла утром в огород и сразу почувствовала — что-то не так. Не запах, не вид, а именно ощущение: как будто одна из грядок «звучала» не в лад с остальными. Я подошла ближе и увидела, что несколько кустиков гороха поникли. Листья пожелтели, стебли стали вялыми. Я присела на корточки и коснулась земли — и отдёрнула руку, как от ожога. Гниль. Корневая гниль, та самая, что бывает от переувлажнения. Мы слишком усердно поливали, и вода застоялась в нижнем слое. — Бриония, — позвала я мысленно. — Тут гниль. — Знаю, — отозвалась фея. Она появилась из пучка мяты над моим ухом и села на плечо. — Что делать будешь? — Лечить. Я положила обе ладони на землю у основания больного кустика и закрыла глаза. Сначала ничего не происходило. Потом я почувствовала тепло — оно зарождалось где-то в солнечном сплетении, поднималось выше, текло по рукам и уходило в землю. Я представила, как это тепло обволакивает корни, как уходят гнилостные пятна, как растение расправляет свои подземные нити и начинает дышать. Это было похоже на то, как я когда-то колдовала над больными образцами в лаборатории, — только там была наука, а здесь... — Хватит, — сказала Бриония. — Отпускай. А то сама ляжешь. Я открыла глаза. Голова слегка кружилась, в пальцах покалывало, но горох... Он больше не пах гнилью. И листья, кажется, чуть приподнялись. Я осторожно раскопала землю у одного из кустиков и увидела, что корни уже не серые, а почти здоровые, с белыми молодыми отростками. — Получилось, — выдохнула я. — А ты сомневалась? — Бриония скрестила руки на груди. — Конечно, получилось. Но землю просуши. И поливай реже. А то твоя магия — не панацея. Если грязь будет стоять, никакое лечение не поможет. — Ты сейчас дала мне агрономический совет? — удивилась я. — Я за тобой неделю наблюдаю, — гордо сказала Бриония. — Кое-чему научилась.И вот тут, стоя на коленях у грядки с горохом, я вдруг подумала о деньгах. Огород — это хорошо. Свежие овощи — это спасение от голода. Но зима близко, а зимой с огорода не проживёшь. Нужна ткань на тёплую одежду. Нужен ремонт крыши — Мора говорила, что в снежные зимы крыша течёт, и приходится подставлять миски. Нужна вторая мотыга, а лучше — лопата. Нужна зола, но её мы и так собираем. А вот соль... Соль здесь дорогая, а без неё никакие запасы не сохранишь. Где взять деньги? Вернее, где взять то, что в этом мире служит деньгами? Монет у нас нет. Рынок далеко. Но можно обменивать то, что мы производим. Отец режет ложки, миски, свистульки. Это товар. Но продавать их в деревне — кому? Все такие же бедные. В город надо ехать, а это время, силы и риск. Что ещё? Мора может прясть, но у нас нет шерсти. Ивен может колоть дрова, но это работа для соседей за миску супа, не больше. Тим и Рута слишком малы для заработка. Оставалась я. Что я умею такого, что можно обменять? Я умею работать с землёй. Я умею лечить

Глава8.

Утро началось с того, что Бриония уронила мне на лицо сухой лист мяты. — Подъём! — заявила она, когда я, отплёвываясь, села на топчане. — Ты вчера обещала: лес, травы, грибы, ягоды. Я всё запомнила. У меня память хорошая. В отличие от некоторых. — Я ничего не забыла, — пробормотала я, вытаскивая мяту из волос. — Дай хоть умыться. — Умывайся быстрее. Дети уже готовы. Даже Тим проснулся сам, без пинка. Это, знаешь ли, показатель. Я выглянула в окно. Тим, Рута и Лиска и правда толклись во дворе с корзинками в руках. Тим размахивал своей корзиной, как флагом, и что-то громко объяснял Руте. Лиска стояла рядом, прижимая к груди самую маленькую корзинку, и ждала. Их лица сияли так, будто мы собрались не в лес, а на ярмарку. Мора вышла проводить нас до калитки. Она не шла с нами — у неё болела спина последние дни, да и по хозяйству хватало дел. Но она стояла у плетня, кутаясь в старую шерстяную безрукавку, и смотрела на нас с тем странным выражением, которое появилось у неё после моего выздоровления, — смесь надежды и тихого удивления. — Не ходите далеко, — сказала она. — К ручью и обратно. Волков нет, но всё равно. — Мы недолго, — пообещала я, поправляя корзину на локте. — К обеду вернёмся. Лес встретил нас запахом прелой листвы и мокрой коры. Сентябрь в этом мире был другим — не таким, как в моём. Холоднее, сырее, с постоянным ветром, который пах близким снегом. Но сегодня небо было чистым, а воздух — прозрачным и звонким, как родниковая вода. Под ногами пружинил мох, кое-где уже тронутый первым инеем. Листья на берёзах пожелтели, на осинах покраснели, и лес стоял нарядный, как перед праздником. Тим бежал впереди, петляя между деревьями. Рута семенила за ним, цепляясь корзинкой за кусты. Лиска шла рядом со мной, молчаливая и серьёзная, и зорко смотрела по сторонам. Ивен замыкал шествие, неся за спиной большой заплечный мешок — для грибов и всего, что мы найдём. Бриония, невидимая для всех, сидела у меня на плече и комментировала. — Смотри, подосиновик, — говорила она. — Три штуки. Слева от Тима, под берёзой. Нет, левее. Да левее же! Вот, теперь видишь. Срезай, пока он на него не наступил. Я сворачивала к берёзе и срезала грибы. Тим, заметив, что я что-то нашла, бежал обратно и требовал показать.— Подосиновик, — говорила я, показывая гриб. — Видишь — шляпка

Глава 9.

Две седмицы до ярмарки пролетели как один долгий, тяжёлый, счастливый день. Я поднималась затемно. Растапливала очаг, заваривала себе кружку травяного отвара — теперь не просто кипяток с мятой, а настоящий сбор, который я составила сама: душица для бодрости, зверобой для крепости духа. Отвар был горьковатый, душистый, он обжигал горло и прогонял остатки сна. Я сидела у огня, обхватив кружку ладонями, и думала о том, что за последние недели я стала пить травяной чай чаще, чем когда-то кофе. Странно, но здесь, в этом бедном доме, я чувствовала вкус жизни острее, чем когда-либо. Огород требовал внимания каждый день. Ростки, которые проклюнулись в первую неделю, теперь пошли в силу. Репа наливалась, раздвигая землю круглыми плечами. Горох цеплялся за плетень усиками и тянулся вверх, к скупому осеннему солнцу. Бобы раскрывали листья, как ладони. Лук стоял ровными зелёными рядами, и каждый день мы срезали по нескольку перьев к столу — это уже была не та водянистая каша, а еда, приправленная собственной зеленью. Я приходила на огород на

Глава10.

Белый Брод показался на исходе третьего дня пути. Сначала из-за леса выглянула колокольня — острая, как веретено, с тёмным крестом наверху. Потом потянулись поля, уже засеянные, с ровными рядами молодых всходов. Потом — первые дома: не приземистые, крытые соломой, как в Ольховке, а высокие, с тесовыми крышами и резными наличниками. А потом дорога влилась в широкий тракт, запруженный народом. Я никогда не видела столько людей в одном месте. Телеги скрипели колёсами, лошади фыркали и переступали с ноги на ногу, купцы кричали, крестьянки тащили корзины, дети шныряли между повозками. Пахло навозом, сеном, дымом, жареным мясом, пряностями — такой плотный, густой, многоголосый запах, что у меня закружилась голова. Воздух был тёплый, прогретый майским солнцем, и от земли поднимался влажный пар после недавнего дождя. — Ничего себе, — выдохнул Ивен, озираясь. Он сидел на передке телеги, вытянув шею, и глаза у него были как плошки. — Я такое только раз видел, — тихо сказал отец. — До войны. Когда ещё с ногами был. Рейн, сын старосты, правил коня уверенно, объезжая заторы. Он бывал на ярмарке не впервые и знал, куда ехать. Мы свернули с главного тракта на боковую улочку, потом ещё раз, и оказались на торговой площади — огромной, вымощенной бревенчатым настилом, уставленной рядами лавок, лотков, навесов и просто телег с товаром. — Нам туда, — Рейн показал кнутом в дальний конец площади. — Там места для приезжих. Кто первый встал, того и место. Но я знаю одно хорошее, у колодца. Мы протолкались через толпу и заняли место под старым раскидистым дубом, у самого колодца. Место и правда было хорошее — и вода рядом, и тень в жаркий полдень, и народу мимо ходит много. Ивен спрыгнул первым и начал распрягать коня. Отец, сидя в телеге, раскладывал товар — ложки, миски, лапти, свистульки. Я достала корзины с репой, мешок с горохом, вязку лука, мешочки с сушёными грибами и ягодами, пучки трав. — Красиво разложи, — прошептала Бриония, устраиваясь на ветке дуба надо мной. — Не как попало. Чтобы глаз цеплялся. Вон у соседа посмотри — у него репа рядками, как солдаты. И у тебя так же. Я оглянулась на соседнюю телегу. Там и правда товар был разложен с умом: горшки — по размеру, зерно — в мешочках с образцами сверху, зелень — пучками, перевязанными цветной ниткой. Я вздохнула и начала перекладывать репу ровными рядами, выставляя самые крупные напоказ. Лапти повесила на край телеги — они сразу привлекли внимание проходящей мимо женщины. Травяные сборы разложила на чистой тряпице и подписала каждый уголком: «от кашля», «от головы», «для сна», «для живота». Коряво, угольком, но разборчиво. — Уже лучше, — одобрила Бриония. — Теперь стой и улыбайся. Первые покупатели подошли ближе к полудню, когда схлынула утренняя суета. Но странное дело — шли они не только за товаром. Первым у нашей телеги остановился пожилой мужчина с окладистой бородой. Он долго вглядывался в отца, щуря подслеповатые глаза, а потом вдруг спросил: — Бран? Сын Ольховского мельника? Ты? Отец поднял голову от ложек и медленно кивнул. — Я. — Я ж тебя помню! — старик шагнул ближе. — Ты при Змеином Броде знамя удержал, когда всех положили. Мне кум рассказывал, он там был, рядом лежал. Ты ещё раненый был, а знамя не выпустил.Отец помолчал, потом отложил ложку. — Было такое, — сказал он тихо. — Давно. — Герой, — старик повернулся к своим спутникам. — Глядите, это ж Бран-знаменосец. Я думал, ты погиб. — Почти, — отец усмехнулся невесело и постучал костяшками пальцев по деревянной тележке. Старик купил три ложки и миску, хотя, кажется, они ему были не очень-то нужны. Но он заплатил полновесными медяками и долго тряс отцу руку. А за ним потянулись другие. К вечеру первого дня я поняла: люди идут не столько за репой или лаптями, сколько чтобы пожать руку Брану-знаменосцу, герою Змеиного Брода. Они вспоминали войну, называли имена, говорили о битвах. Отец отвечал скупо, но лицо его странно изменилось — будто он вспомнил, что когда-то был не только безногим резчиком, но и солдатом, которого уважали. Ивен сидел рядом и слушал, открыв рот. Кажется, он никогда не слышал этих историй — отец не рассказывал. — Ты знал? — спросила я тихо, когда покупатели схлынули. — Знал, что воевал, — ответил Ивен. — А про знамя — нет. Отец промолчал. Он гладил пальцем недоделанную свистульку и смотрел куда-то вдаль, за дуб, за площадь, за крыши домов. К вечеру плошка с деньгами потяжелела. Я пересчитала выручку, сидя в телеге и прикрывая медяки ладонью от чужих глаз. — Двадцать восемь медяков, — сказала я. — Это серебрушка и восемь сверху. Отец кивнул, но мысли его были далеко. Поздно вечером, когда площадь опустела и торговцы начали укладываться на ночлег, к нашей телеге подошёл мужчина — примерно отцовских лет, коренастый, с седыми висками и шрамом через левую бровь. Он шёл, чуть прихрамывая, и издалека махал рукой. — Бран! — крикнул он. — Точно ты! Мне кум сказал — Бран-знаменосец на ярмарке. Я не поверил. Отец поднял глаза — и вдруг улыбнулся. Первый раз за долгое время по-настоящему, широко. — Гарт, — сказал он. — Живой. — И ты живой, — Гарт подошёл, сгрёб отца в медвежьи объятия, приподняв с тележки. — Думал, не свидимся. Они обнялись. Я отошла в сторонку, оставив их вдвоём. Гарт оказался старым сослуживцем — они воевали вместе, лежали в одном лазарете. Он теперь жил в Белом Броде, держал кузницу. — Пойдём, — сказал Гарт отцу. — Тут таверна есть, «Золотая кружка». Пиво доброе, я угощаю. Посидим как люди. Сколько лет не виделись.Отец замялся, покосился на меня. — Иди, — сказала я. — Мы тут сами управимся. Ивен потом за тобой придёт. — Я сам дойду, — начал было отец, но я покачала головой. — Ивен придёт. И проводит. Не спорь. Отец улыбнулся и махнул Гарту. — Ладно. Уговорили. Они ушли в сгущающиеся сумерки, и я смотрела им вслед. Двое старых солдат — один на деревянной тележке, другой прихрамывая — катились к таверне, и

Глава11.

Дорога домой началась с петушиного крика. Солнце ещё только показалось над лесом, а наша облезлая птица уже набрала воздуха в тощую грудь и выдала такое «кукареку», что Рейн спросонья чуть не выронил вожжи, а Ивен ударился головой о край телеги. — Чтоб тебя, — пробормотал он, потирая лоб. — И почему мы его купили? — Потому что он был дешёвый, — сказала я, поправляя тряпицу на клетке. — Очень дёшево, — подтвердил отец, и в его голосе мне послышалась усмешка. Петух, довольный произведённым эффектом, закрыл глаз и снова задремал. Кажется, свою утреннюю миссию он считал выполненной. Выезжали мы из Белого Брода неспешно. На выезде с ярмарочной площади стояла стража и сборщик податей — хмурый мужик в кожаном фартуке, с медной бляхой на груди. Он проверял телеги, считал товар, брал пошлину. — Что везёте? — спросил он, заглядывая в нашу телегу. — Инструмент купили, ткань, соль, — ответила я. — Товар свой продали, домой едем. Сборщик приподнял мешковину, осмотрел лопату, серп, мотыгу, пощупал отрез льна, кивнул на горшки. — С покупок пошлина — два медяка. Я развязала поясной мешочек и отсчитала два медяка. Мы специально отложили их с вечера — отец напомнил, что на выезде всегда берут налог. Сборщик ссыпал монеты в кожаный кошель и махнул рукой: — Проезжайте. Телега выкатилась за пределы ярмарочной площади. Белый Брод остался позади — с его шумом, пестротой, запахами жареного мяса и конского навоза, с его толпами и криками. Я сидела в телеге, привалившись спиной к мешку с новой лопатой, и чувствовала, как внутри медленно отпускает напряжение последних трёх дней. Бриония сидела у меня на плече, невидимая для всех, и расчёсывала волосы крохотным гребнем. — Хорошо, что ты петуха купила, — сказала она вдруг. — Ты же сама меня уговаривала. — Я не об этом. Хорошо, что ты его нечаянно купила. Это значит, что жизнь сама подбрасывает тебе подарки. Ты только не отказывайся. Я хмыкнула. Жизнь действительно подбрасывала подарки — то в виде мыльного корня, то в виде облезлого петуха. Но главным подарком была эта телега, везущая нас домой с инструментами, тканью и солью. К полудню мы остановились на привал у ручья. Распрягли коня, дали ему попить и пощипать траву. Я разломила краюху хлеба на четверых, достала горшочек с остатками козьего сыра, который нам дала Мора в дорогу. Ели молча, слушая, как журчит вода и как перекликаются птицы. Даже петух, которого мы выпустили из клетки поразмяться, не орал, а сосредоточенно клевал что-то в траве.До дома оставалось дня два пути. После привала Рейн тронул коня, и телега снова покатилась по тракту. Дорога здесь была хуже — колеи глубже, ухабы чаще. Нас то и дело подбрасывало на мешках, и я держалась за борт, чтобы не вывалиться. Ивен, сидевший на передке, хмурился и поглядывал на дорогу. — Осторожнее, — сказал он Рейну. — Тут булыжники торчат. — Вижу, — отозвался Рейн. — Объеду. Но один булыжник он всё-таки пропустил. Телега наскочила на него правым колесом — глухой, тяжёлый удар, от которого клацнули зубы. Конь всхрапнул, телега накренилась, и раздался громкий треск. Мы остановились. — Приехали, — мрачно сказал Ивен, спрыгивая на землю. Правое колесо треснуло. Обод разошёлся в двух местах, и несколько спиц вылетели из гнезда. Рейн, осмотрев повреждение, сплюнул в дорожную пыль. — Булыжник. Здоровый, чтоб его. Прямо под колесо ушёл. Чинить надо. — А запасное есть? — спросила я. — Откуда? Телега старая, запасного колеса у отца отродясь не было. Мы переглянулись. До дома ещё два дня пути. До ближайшей деревни, которую мы проехали утром, — несколько часов назад. Кругом лес, тракт пустой. — Чинить, — сказал отец. — Что умеем — то и чиним. Мы выгрузили покупки на обочину. Рейн и Ивен сняли колесо, осмотрели. Обод стянули верёвкой, которую я нашла в телеге. Спицы попытались вставить обратно, но они держались плохо. Отец, сидя на своей тележке, подсказывал и подавал инструменты — он знал толк в дереве. Я стояла рядом, чувствуя себя бесполезной, и думала о том, как глупо застрять посреди леса из-за булыжника. А потом я услышала шаги.Они приближались из леса — двое. Высокие, бородатые, в грязной драной одежде. У одного в руке была толстая суковатая палка, у другого — нечто вроде короткого ножа, похожего на заточенный обломок серпа. Они двигались быстро и молча, и лица у них были такие, что у меня сразу похолодело в животе. Не просто злые — отчаянные. Так выглядят люди, которым нечего терять. — Эй, — окликнул первый, тот, что с палкой. — Чего тут у вас? Ивен выпрямился. Рейн замер с молотком в руке. Отец медленно повернул голову. — Колесо чиним, — спокойно сказал он. — Езжайте своей дорогой, добрые люди. — Добрые, — второй хохотнул нехорошим смехом. — Мы-то добрые. А вы нам, может, поможете? Деньгами, едой. Мы тут недалеко остановились, в лесу. Нам

Глава 12.

Дома мы оказались на исходе четвёртого дня, когда солнце уже клонилось к лесу, а воздух стал густым и влажным, пахнущим близким вечером. Телега, поскрипывая починенным колесом, вкатилась в Ольховку, и первыми нас заметили дети. Тим вылетел из калитки с криком «Едут! Едут!», Рута побежала следом, путаясь в длинной рубашке, а Лиска, самая степенная, вышла на дорогу и встала, сложив руки на животе, точь-в-точь как Мора. Мора вышла последней. Она вытирала руки о передник и щурилась от низкого солнца, и по её лицу я видела, как тревога сменяется облегчением: все целы, все вернулись. — Принимайте гостей, — сказал Рейн, натягивая вожжи. — И товар. Разбор покупок устроили прямо во дворе, при свете закатного солнца. Сначала выгрузили инструменты — лопату, серп, мотыгу. Мора потрогала лезвие лопаты пальцем и уважительно покачала головой. Потом пошли горшки, соль, гвозди, новая сеть для рыбы. А потом я достала ткань. Это был простой серый лён — некрашеный, но добротный, плотный на ощупь, с ровным переплетением нитей. Я развернула отрезы и разложила их на чистой мешковине. Четыре медяка за три отреза — целое богатство. — Это на рубахи, — сказала я. — Тебе, Мора. Ивену. И мне. — А мне? — тут же спросил Тим. — Тебе пока из старой перешьём, — ответила я. — Ты растёшь быстро. А вот это... — я достала из свёртка шерстяную безрукавку для отца, тёплую, тёмно-коричневую, с простой застёжкой на костяную пуговицу. — Это тебе, отец. Чтоб спина не мёрзла. Отец взял безрукавку в руки, провёл ладонью по шерсти и ничего не сказал. Но я видела, как дрогнул уголок его рта. Потом я развернула шаль — синюю, с вышитыми по краю белыми цветами. Мора ахнула, прижала шаль к груди и вдруг заплакала. Тихо, беззвучно, просто слёзы потекли по щекам.— Это ж серебра стоит, — прошептала она. — Два медяка, — сказала я. — Врёшь. — Честное слово. Я не торговалась, так что, может, переплатила. Но она твоя. Мора закуталась в шаль и долго сидела так, гладя вышивку кончиками пальцев. Синяя шаль на сером платье выглядела как клочок неба, упавший на пасмурную землю. На следующий день я вышла в огород. Он встретил меня зеленью — репа налилась, горох оплёл плетень, лук стоял ровными рядами. Но вместе с культурными растениями, как всегда, лезли сорняки. Я наклонилась, чтобы выдернуть мокрицу, и вдруг заметила странное: сорняки были чахлые. Те, что росли ближе к центру грядок, желтели и сохли, словно им не хватало сил пробиться. А культурные растения, наоборот, стояли крепкие, зелёные, лоснящиеся. — Бриония,

Глава13.

Олдвин пришёл на третий день после нашего возвращения. Я как раз рыхлила грядку с помидорами, когда у калитки послышалось покашливание. Староста стоял, опираясь на посох, и мял в руках край шапки — такого я ещё не видела. Обычно он держался прямо, говорил веско, а тут мялся, как мальчишка. — Верба, — сказал он. — Ты это... можешь посмотреть наше общинное поле? Там овёс не взошёл. Треть поля пустая. Если ничего не сделать — зимой скотину не прокормим. Я вытерла ладони о передник и кивнула. На поле мы пошли вдвоём, оставив Ивена доделывать грядку. Общинное поле лежало за деревней, на пологом холме, открытое всем ветрам. Земля здесь была другая, чем на наших огородах, — более глинистая, плотная, с выходами серой подпочвы. Я прошла вдоль межи, опускаясь на корточки через каждые несколько шагов, запускала пальцы в почву и слушала. Дар отозвался не сразу. Земля была... уставшей. Не больной, не отравленной — просто выжатой. Из года в год одно и то же, без отдыха, без подкормки. Овёс сеяли по овсу, не давая полю ни сезона покоя. — Ей нужен пар, — сказала я, поднимаясь. — Отдать бы это поле под траву на год. Но сейчас не до того — овёс уже посажен, надо спасать что есть. — Что делать? — спросил Олдвин. — Золу и навоз. Много. И дайте мне три дня. Олдвин выделил двух своих сыновей, и мы работали от зари до зари. Я шла по полю босиком, чтобы чувствовать землю каждой клеткой, и там, где я проходила, сыновья старосты разбрасывали золу и перепревший навоз. Я клала ладони на почву и просила её дышать, принимать силу, просыпаться. Не знала я никаких заклинаний — просто говорила с ней, как говорят с уставшим человеком. Иногда мне казалось, что я слышу ответ — не словами, а теплом, которое поднималось из-под ладоней и разливалось по телу. На третий день поле зазеленело. Не всё сразу, но пустые проплешины начали затягиваться робкими ростками овса. Олдвин пришёл, постоял у межи, пожевал губу и сказал: «Серебрушка тебе от деревни. И ещё яйца. И мука, когда урожай соберём». Так я получила первый заказ. Серебрушку я отдала Море, и она долго держала монету на ладони, словно не веря, что такие деньги могут быть у нас. Следующей пришла Берта. Она топталась у калитки и долго не решалась заговорить. — Верба, — сказала она наконец, переминаясь. — Ты это... можешь посмотреть мой огород? У меня репа второй год не родит. Ботва есть, а корня нет. Может, порча? — Не порча, — сказала я, отряхивая ладони. — Пойдём, посмотрим. Огород Берты был классическим образцом истощения. Земля серая, плотная, без единого червя. Я опустилась на корточки, запустила пальцы в почву и прикрыла глаза. Дар отозвался сразу — горечью, кислотой, недостатком всего. Калия нет, азота нет, гумуса нет.— Ты когда последний раз золу вносила? — спросила я. — Золу? — Берта нахмурилась. — А зачем? — Земля кислая. Репа на такой не растёт. Давай так: принесёшь мне корзину золы, я её смешаю с перегноем, заделаем в грядки. И ещё — не сажай репу на одном месте. Чередуй с бобами. — С бобами? — Они азот в землю возвращают. Репе после них хорошо. Берта смотрела на меня с тем же выражением, с каким когда-то Мора смотрела на мыльный корень, — смесь недоверия и отчаянной надежды. Но золу принесла. И перегной. И через неделю её грядки были вскопаны, удобрены и засажены. А ещё через две недели она прибежала с круглой, как шар, репой в руках и сунула мне в ладони горсть медяков. — Это тебе, — выпалила она. — За науку. — Я не просила платы. — А я не спрашивала. Бери. Ты мою семью спасла. Слухи о друидке поползли по деревне. Сначала робко, шёпотом: «У Брана дочка друидка». Потом громче: «Верба-друидка, поле подняла, репу вылечила». Ко мне начали приходить — один за другим, с огородами, с полями, с плодовыми деревьями. У кого-то земля не родила — я определяла кислотность и состав, советовала золу, песок, перегной, севооборот. У кого-то на грядках завелась гниль или плесень — я клала ладони на землю и вытягивала болезнь, чувствуя, как она уходит через пальцы горьким, холодным током. У кого-то чахли яблони — я лечила кору, поила корни, и через неделю ветки наливались завязью. Платили по-разному. Кто-то приносил медяки — три, пять, десять, в зависимости от работы. Кто-то, у кого денег не было, расплачивался яйцами, молоком, мукой. Однажды принесли отрез добротного сукна — за лечение старого сада. Я записывала доходы мысленно, в уме, и к концу месяца у нас набралось почти две серебрушки. По деревенским меркам — целое состояние. Но главное было не в деньгах. Главное — я чувствовала, как растёт дар. С каждым вылеченным полем, с каждым спасённым деревом он становился сильнее. Я уже не просто ощущала состояние земли — я могла на расстоянии почувствовать, где что болит. Могла попросить — и

Глава 14.

Вторая ярмарка встретила нас знакомым шумом и гомоном, но теперь я смотрела на неё другими глазами. Не как новичок, оглушённый многолюдьем, а как человек, который знает, зачем приехал. Мы снова заняли место под старым дубом у колодца — оно словно ждало нас. Ивен спрыгнул первым и начал распрягать коня. Отец раскладывал на телеге свой товар — ложки, миски, свистульки. Я доставала травяные сборы, связки сушёных грибов, мешочки с ягодами. Но главным товаром в этот раз была рыба. Ивен возился с ней последние два дня перед отъездом: солил, заворачивал в чистую мешковину, перекладывал крапивой, чтобы не испортилась в дороге. Лещи, плотвички, окуни, три больших щуки, которых он выловил в омуте и страшно гордился. Рыбу он

Глава15.

До Калиновки я не доехала — меня встретили на дороге. Наша новая телега катилась по тракту, гружённая покупками: коза дремала в углу, куры кудахтали в клетке, гнедая кобыла бодро тянула воз. Я сидела на передке, прижимая к груди горшочки с семенами, и думала о том, как буду сажать их дома, когда впереди показалась чужая телега. В ней сидели трое: немолодой мужчина, которого я уже знала — тот самый, что подошёл ко мне на ярмарке, — и двое парней лет двадцати, плечистых и молчаливых. Тамир, староста Калиновки, узнал меня сразу и замахал рукой, веля придержать коня. — Верба из Ольховки! — окликнул он. — Слава богам, встретили. Мы уж боялись разминуться. — За мной? — спросила я, хотя ответ был очевиден. — За тобой. Поле наше овсяное желтеет прямо на глазах. Две серебрушки, как обещал. Поехали скорее, время не ждёт. Я обернулась к своим. Ивен держал вожжи, отец сидел рядом, закутанный в новую шерстяную безрукавку. Рейн, который ехал позади на своей телеге, придержал коня и прислушивался. — Вы сами доедете? — спросила я. — Тут уже недалеко, дорога знакомая. — Доедем, — сказал Ивен. — Не в первый раз. Отец кивнул и добавил спокойно: — Езжай, дочка. Мы дома управимся. Козу привяжем, кур выпустим, всё сделаем. А ты возвращайся скорее. Я переложила горшочки с семенами в заплечный мешок, поцеловала отца в щёку, кивнула Ивену и перебралась в телегу Тамира. Та тронулась сразу — видно, калиновцы и правда торопились. Калиновка оказалась деревней побогаче нашей. Дома повыше, крыши поновее, у колодца — каменная кладка вместо деревянного сруба. Дом Тамира стоял на взгорке, окружённый яблонями. Сам он был старостой и жил с женой Иланой и двумя взрослыми сыновьями. Третий, младший, погиб на войне — я узнала об этом позже, когда разглядывала вырезанные на дверном косяке имена. Илана встретила меня на крыльце, всплеснула руками и тут же повела в дом — умываться, кормить, устраивать на ночлег. Дом был просторный, с двумя комнатами и большой печью. В первой, где ели и принимали гостей, стоял длинный стол, лавки, сундук. Я заметила на стене медные миски, добротную ткань на окнах, запах сушёных яблок — сразу видно, что в доме достаток. А ещё — полку с книгами. Настоящие, в кожаных переплётах, с потёртыми корешками. Я замерла, увидев их.— Откуда? — спросила я, чувствуя, как внутри просыпается старая, знакомая жажда. — Сын привёз из города, — ответила Илана. — Он у нас грамоте обучен. И младших учил. Я подошла ближе и провела пальцем по корешкам. Травник, сборник законов, хозяйственные записи. А в углу полки — тонкая книга с крупными буквами и картинками. Букварь. — А это что за книга? — спросила я, уже зная ответ. — Для детей, — сказала Илана. — Внуков учить хотели. Да сыновья пока не женились. Я помолчала, потом спросила напрямик: — Можно мне этот букварь? Вместо части оплаты. У меня младшие брат и сестра, пусть учатся читать и писать. Илана переглянулась с Тамиром. Тот кивнул. — Забирай. Нам пока без надобности, а тебе пригодится. Я убрала букварь в заплечный мешок, чувствуя, как он ложится туда — тонкий, но тяжёлый, как обещание. Утром я вышла в поле. Оно лежало за деревней, на пологом склоне холма, открытое солнцу и ветру. Земля здесь была супесчаная, лёгкая, но иссушённая. Овёс желтел пятнами, и, опустившись на колени у первого же такого пятна, я поняла: корневая гниль. Глубокая, упорная, разъедающая корни изнутри. Я положила ладони на землю и почувствовала её боль — тупую, ноющую, как зубная. Я работала три дня. С рассвета до заката ходила босиком, клала ладони на землю и вытягивала болезнь. Поле было большое, чужое, и дар уставал так же, как ноги. К вечеру первого дня я едва доползла до дома Тамира и уснула, не доев ужина — Илана только покачала головой и укрыла меня одеялом. На второй день поле начало светлеть: жёлтые пятна побледнели, пробилась зелень. На третий день Тамир обошёл поле по краю, помял в пальцах колос и сказал: «Живое». На прощание он отсчитал мне две серебрушки и добавил горсть медяков сверху — за скорость. Сыновья запрягли телегу и

Глава16.

Осенью наш двор стал местом, куда вся Ольховка ходила как на праздник. У южной стены дома, там, где солнце припекало с утра до вечера и куда не доставал холодный ветер с леса, выросли три диковины. Я пересадила их из горшков ещё в начале лета, когда корни оплели земляной ком и стало ясно: им тесно на подоконнике, им нужна настоящая почва, простор и небо. Каждое утро я выходила к ним босиком, становилась на тёплую землю и клала ладони на листья. Дар тёк из меня, как вода из родника, — спокойно, ровно, без усилий. Усиление роста, защита от болезней, тепло, которое я собирала в груди и отдавала корням. Растения отвечали благодарностью — я чувствовала её как тихое гудение, как ответное тепло, которое поднималось из земли и грело ступни. Первой поднялась пальма с бананами. Её огромные листья, глянцевые и прохладные на ощупь, развернулись веером — каждый лист был длиной с меня, а когда ветер шевелил их, они шуршали, как шёлк. Из сердцевины вылез цветок — толстый, фиолетовый, кожистый, похожий на диковинного зверя, который решил поселиться у нас во дворе. Мора, увидев его впервые, выронила корзину с бельём и перекрестилась. — Верба, ты уверена, что это не ядовито? — спросила она шёпотом, не сводя глаз с цветка.— Уверена, — ответила я, хотя сама смотрела на него с замиранием сердца. — А если оно ночью в дом заползёт? — Оно не ползает, Мора. Оно растёт. — Ну да, — она покачала головой и подобрала корзину. — Растёт оно. Как всё у тебя — растёт. Через несколько дней цветок начал раскрываться: его чешуи отгибались одна за другой, и под каждой обнаруживались крошечные зелёные пальчики — будущие бананы. Они росли гроздью, тяжелели, наливались, желтели. Я каждый день подходила к пальме, клала руки на ствол и просила землю отдать им всё, что у неё есть. И земля отдавала. Когда первый банан созрел и я сняла его с грозди, вся семья собралась вокруг. Плод был ярко-жёлтый, с коричневыми крапинками, и пах чем-то нездешним — сладким, тёплым, как летний вечер в далёких южных краях. Я надрезала кожуру ножом, она отошла легко, и бледно-жёлтая мякоть блеснула на солнце. — Оно жёлтое внутри, — выдохнул Тим. — Как масло. — Как крем, — поправила Рута и потянулась пальцем. Я дала ей откусить первой. Она пожевала, замерла, потом открыла глаза — и они были круглыми, как плошки. — Ну? — не выдержал Тим. — Что? Вкусно? — Как крем, — повторила Рута шёпотом. — Только фрукт. Это самый вкусный фрукт в мире. — Ты кроме яблок ничего не ела, — заметил Ивен. — И всё равно самый вкусный. С тех пор бананы у нас называли «крем-фрукт». Тим, распробовав, потребовал, чтобы я выдавала ему по одному в день, и страшно возмущался, когда я отказывала.Рядом с пальмой плелась лиана киви. Я сделала для неё решётку из ивовых прутьев, и она оплела её так густо, что получилась живая стена — мохнатая, тёмно-зелёная, с коричневыми пушистыми плодами, которые свисали гроздьями. На ощупь они были мягкими, как котята, и Тим, который первым рискнул попробовать, долго вертел киви в руках, не решаясь укусить. — Оно мохнатое, — сказал он с

Глава17.

Зима в Ольховке начиналась с тишины. Снег ложился на крыши, на плетни, на лапник, которым мы укрыли грядки, и гасил все звуки. Даже петух, наш золотистый красавец, теперь орал позже и тише, словно боялся потревожить эту белую, пуховую тишину. Деревня замирала до весны — люди сидели по домам, пряли, чинили упряжь, резали ложки, топили печи и ждали тепла. Но в эту зиму тишина в Ольховке была не такой, как раньше. Мысль о школе пришла ко мне в один из первых зимних вечеров, когда я сидела у огня и смотрела, как Тим водит пальцем по странице букваря. Он уже знал несколько букв и страшно гордился, но дальше дело не шло. Рута, сидевшая рядом, просто разглядывала картинки. Мора, стоя у печи, косилась на книгу с тем выражением, с каким смотрят на запертую дверь. — Будем учиться, — сказала я вслух. — Все, кто хочет. На следующий день я пошла к Олдвину. Староста сидел у своей печи и пил горячий отвар из моих же трав. Я рассказала ему о задумке: школа на всю зиму, для всех желающих, читать, писать и огородничать. Олдвин помолчал, а потом дал нам старый дом у колодца, где раньше жила вдова, — пустой, холодный, но с крепкой печью. «Если дров натаскаете — грейтесь», — сказал он. Мы с Морой и Бертой отмыли дом за день. Выскребли пол, вымели паутину, протёрли окно. Ивен и Тим натаскали дров, сложили у печи аккуратной поленницей. Я принесла букварь, несколько берестяных листов и угольные палочки. На первый урок пришло пятеро. На второй — десять. К концу первой недели в доме у колодца собиралось почти два десятка человек. Сидели на лавках, на полу, на подоконнике — кому где хватило места. Я выводила углём на большой берестяной доске буквы, и они выводили за мной на своих листочках. «А» — как шалаш, «М» — как горы, «О» — как солнце.Взрослые учились медленнее детей, но упорнее. Берта путала «б» и «п», сердилась, бросала уголь, но снова бралась за него. Старый Гарм читал по складам, водя пальцем по строке, и каждый раз, когда у него получалось, хлопал себя по колену. Дарен, молодой парень, недавно женившийся, схватывал на лету и уже через две недели читал простые предложения. А потом люди начали приносить еду. Сначала Берта принесла горшочек мёда — поставила на стол и пододвинула ко мне, ничего не сказав. Потом Гарм принёс вяленую рыбу. Ильда, жена Олдвина, принесла муку. А однажды вечером Дарен положил передо мной два медяка и сказал: «За науку». Я отодвинула монеты обратно. — Я не просила платы. — А я не спрашивал, — ответил он твёрдо. — Знания не должны быть бесплатными. Так положено. У нас всегда так было: кто учит — тому

Глава18.

Рута научилась читать и писать в середине зимы, и дом наш с тех пор не знал покоя. Раньше она тихо сидела в углу, возила пальцем по бересте и ждала, пока Тим дочитает свои склады. А теперь ей нужно было всё. Она читала названия трав на моих мешочках, читала подписи к картинкам в букваре, читала всё, до чего могла дотянуться, а когда дочитывала, требовала ещё. — Дай что-нибудь, — говорила она вечером, дёргая меня за рукав. — Хоть что-нибудь с буквами. — Спи, — отвечала я. — Завтра. — Тогда расскажи. И я рассказывала. Про травы, про деревья, про то, что вот эта душица помогает от кашля, а вот этот корень — от живота. Рута слушала, затаив дыхание, и запоминала с первого раза. У неё была удивительная память — не детская, не короткая, а цепкая, как репей. Через месяц она уже знала десятка два трав и требовала, чтобы я показала ей их в лесу. Но лес спал под снегом, и травы были только сухими пучками под потолком. Рута проводила с ними долгие часы: перебирала, нюхала, раскладывала по кучкам, подписывала названия на бересте. Однажды она пришла ко мне с берестяным листом, на котором было старательно выведено: «МЯТА — ОТ ЖИВОТА». Рядом был приклеен крошечный листочек мяты. — Что это? — спросила я. — Книга, — сказала Рута. — Про травы. Я хочу сделать книгу. Чтобы каждая страница была про одну траву. Где растёт, как пахнет, от чего помогает. И чтобы сама трава там была — приклеена. Я взяла бересту в руки. Лист был корявый, буквы неровные, мята приклеена сосновой смолой. Но это была настоящая страница. Живая. Честная. — Давай сделаем, — сказала я, чувствуя, как внутри загорается знакомый азарт. — Только не на бересте. — А на чём? — На бумаге. Бумага — это как береста, только лучше. На ней и писать легче, и травы лучше держатся. — А где взять бумагу? — спросила Рута. Вот тут началась самая сложная часть.Я обошла весь дом, перебрала все запасы, которые мы привезли с ярмарки. Ткань была, соль была, нитки, гвозди, мёд, воск. Бумаги не было ни клочка. Я даже заглянула в старый сундук с отцовыми инструментами — вдруг завалялся какой-нибудь обрывок. Нет. — А в городе? — спросила Рута, которая

Глава19.

Весна пришла неожиданно, как всегда приходит в этом мире, — не календарным числом, а запахом. Однажды утром я вышла на крыльцо и вместо привычной зимней сухости вдохнула влажный, тёплый ветер, пахнущий талой водой и пробуждающейся землёй. Снег ещё лежал в низинах, но у крыльца уже чернела проталина, и на ней робко зеленела первая крапива. Петух, наш золотистый красавец, орал теперь в полную силу — не в шесть, а в пять, и я не могла на него сердиться. Весна. Первым делом я пошла в сарай проведать свёклу. Те самые белые корнеплоды, которые я купила на ярмарке прошлой осенью, зимовали в ящике с песком в углу сарая. Я перебрала их ещё с вечера, и теперь, при утреннем свете, разглядывала каждый корень. Они были крупные, плотные, с гладкой кожицей и мелкими глазками, из которых уже начинали пробиваться бледные ростки. Сахарная свёкла. Та самая, из которой можно добыть сахар — настоящий, сладкий, белый, которого этот мир не знал. Я прижимала корнеплод к груди и чувствовала, как внутри него пульсирует жизнь, готовая вырваться наружу. — Ты опять со своей свёклой, — сказал Ивен, заглядывая в сарай. — Она тебе уже снится. — Снится, — согласилась я. — И будет сниться, пока мы её не посадим. — А куда сажать? У нас огород под завязку. Там репа, капуста, помидоры, огурцы, твои южные чудеса у стены. Места нет. Я и сама это знала. Наш огород, ещё год назад жалкий и запущенный, теперь ломился от грядок. Мы с Ивеном расширили его ещё осенью, прирезав полоску целины вдоль плетня, но и этого не хватало. Свёкла — культура не для грядок. Ей нужно поле. Настоящее, просторное, с глубокой вспашкой. А поле можно только попросить у старосты. — Я пойду к Олдвину, — сказала я, убирая свёклу обратно в ящик. — Сегодня же. Олдвин сидел на лавке у своего дома и щурился на солнце. Вид у него был довольный — зима прошла, кашель отступил, и выглядел он куда бодрее, чем в прошлом году, когда я поила его отварами. Рядом на крыльце стояла Ильда с корзиной мокрого белья — видимо, первая стирка в этом году. — Верба, — кивнул он мне, как старой знакомой. — С чем пожаловала? Опять школу открываешь?— Школу откроем позже, — сказала я. — У меня другое дело. Нужно поле под посадку. Общинной земли много, есть же свободные участки? — Какое поле? — он насторожился. — У тебя огород ломится, куда тебе ещё поле? — Под свёклу, — сказала я. — Это такой корнеплод, белый, сладкий. Я из него хочу сахар сделать. Олдвин помолчал, пожевал губу. По его лицу было видно, что он не понимает, о чём речь, но уже привык, что от меня можно ожидать чего угодно. — Сахар — это как мёд? — спросил он наконец. — Похоже. Только из свёклы. — Из свёклы... — он покачал головой. — Ну, допустим. Только земли свободной у деревни нет. Вся общинная земля поделена и засеяна, а новых наделов я дать не могу. — Почему? — Потому что это не моя земля, Верба, — Олдвин вздохнул и потёр переносицу. — Общинные поля даны деревне в пользование, но владеет ими граф. Если нужен новый участок, я должен просить у него разрешения. А без этого — никак. Сама понимаешь. Я понимала. Граф Лейнхарт, владетель этих земель, жил в усадьбе за холмами и появлялся в деревне редко. Но законы здесь были строгие: лес, земля, вода — всё принадлежало ему, а деревня только пользовалась тем, что он выделил. Если мне нужно новое поле, придётся идти к графу. — Я поеду к нему, — сказала я. Олдвин удивлённо поднял брови, но спорить не стал. Только добавил, что сам тоже поедет — негоже друидке одной к графу являться. Усадьба графа стояла в дне пути от Ольховки, на пологом холме, окружённая дубовой рощей. Это был не замок, как я представляла по книгам, а большой двухэтажный дом из серого камня, с высокой крышей и узкими окнами. Двор был вымощен булыжником, и на нём пахло конским навозом, дымом кузницы и свежим хлебом — видимо, где-то рядом была пекарня. Я ожидала,

Глава 20.

Весна в Ольховке началась с запаха. Ещё снег лежал в оврагах серыми ноздреватыми сугробами, а ветер уже приносил с юга влажное, сладкое дыхание оттаявшей земли. Я выходила на крыльцо каждое утро и стояла, прикрыв глаза, втягивая этот запах, как гурман втягивает аромат изысканного блюда. Земля просыпалась, и мой дар просыпался вместе с ней — я чувствовала его как тепло в солнечном сплетении, как лёгкое покалывание в кончиках пальцев. — Ты опять босиком, — сказала Мора, выходя на крыльцо с корзиной мокрого белья. — Земля ещё холодная, простынешь. — Не простыну, — ответила я, не открывая глаз. — Ты только понюхай, Мора. Пахнет весной. Мора поставила корзину, выпрямилась и вдохнула. — Пахнет сыростью, — сказала она. — И дымом. — Это и есть весна. Она покачала головой и пошла развешивать бельё, а я наконец спустилась с крыльца и пошла в огород. Земля под ногами была холодной, но уже не ледяной — она пружинила, отдавала, дышала. Огород мы почистили ещё осенью: убрали ботву, заложили компост, укрыли грядки лапником. Теперь оставалось только вскопать и удобрить. Я взялась за мотыгу и с наслаждением вонзила её в землю. Первый удар — и оттуда пахнуло влажным, густым, живым духом, от которого у меня защипало в носу. — Надо пахать, — раздался голос Ивена за спиной. Он стоял у плетня с мотыгой на плече и

Глава 21.

Лето в Ольховке начиналось с гула пчёл и запаха цветущих яблонь. Сад, который мы побелили весной, стоял теперь бело-розовый, пышный, и каждый ветерок поднимал с веток облака лепестков. Я выходила на крыльцо и замирала, втягивая этот запах — сладкий, густой, с лёгкой горчинкой пыльцы. Земля окончательно проснулась, и мой дар проснулся вместе с ней. Я чувствовала его теперь постоянно: не как что-то отдельное, а как продолжение собственного тела. Он гудел во мне, как кровь, как дыхание, как биение сердца. В то утро я пришла на наше поле под свёклу одна. Ивен ушёл на речку проверять сети, Тим увязался за ним, девочки помогали Мора по дому, а мне нужно было подготовить последний участок. Поле уже было вспахано сохой, которую мы купили у Олдвина, лежало ровными бороздами под солнцем. Но кое-где земля всё ещё была комковатой, тяжёлой — суглинок никак не хотел рассыпаться. Я опустилась на колени прямо в борозду и положила ладони на землю. Она была тёплой, влажной внутри, и я почувствовала её сопротивление — не враждебное, а скорее ленивое, как у кошки, которую гладят, а она не хочет переворачиваться. Я прикрыла глаза и попросила. Не словами — ощущением. Представила, как комки рассыпаются, как почва становится рыхлой и лёгкой, как воздух проникает вглубь, к самым корням будущих растений. И земля ответила. Она вздохнула под моими ладонями, подалась, и комки начали крошиться сами собой — медленно, плавно, как будто их перетирали невидимые пальцы. Я открыла глаза и ахнула: борозда передо мной была идеально ровной, рыхлой, готовой к посадке. А я не сделала ни единого движения рукой. — Ничего себе, — прошептала я, глядя на свои ладони. Они были чистыми, но я чувствовала в них тепло, которое исходило не от солнца. — Дошло наконец-то, — раздался голос Брионии откуда-то с межи. Она сидела на комке земли, свесив ножки, и с интересом меня разглядывала. — Ты только что говорила с землёй, а не просто просила её. Это разница. Это уже четвёртый уровень, Верба. Поздравляю. — Четвёртый? — я всё ещё смотрела на ровную борозду. — Но я просто попросила её стать мягче. — Ты не просто попросила — ты приказала. Ну, не приказала, а... убедила. Ты

Глава22.

Свёкла созрела в середине лета. Не по календарю, не по обычным срокам, а потому что я вложила в неё всё, что умела. Всю весну и начало лета я ухаживала за полем: пропалывала, рыхлила землю даром, просила её отдать корням всё, что у неё есть. И земля отдавала. Листья свёклы поднялись высокие, тёмно-зелёные, с бордовыми прожилками, а корнеплоды налились так, что раздвинули почву и выперли наружу белыми боками. В то утро я проснулась с ощущением, что пора. Не знаю, как объяснить — просто знала. Вышла в огород босиком, прошла по тёплой от солнца тропинке к краю поля, наклонилась и потрогала ближайший корень. Он был гладким, тугим, и от него шло тепло — то самое, сытое, которое я научилась чувствовать. — Готова, — сказала я вслух. — Что? — Ивен как раз выходил из сарая с вилами. — Свёкла. Будем собирать. — Сейчас? — он удивился. — Ещё ж лето, ей расти и расти. — Она уже выросла. Я её... поторопила. Ивен посмотрел на меня, потом на свёклу, потом снова на меня и хмыкнул. — Ну, раз поторопила — будем собирать. Я велела запрягать кобылу, а сама пошла в дом за мешками и корзинами. Мора, услышав, что мы собираем свёклу, всплеснула руками, но спорить не стала — привыкла уже, что у меня всё не как у людей. Тим и Рута, разумеется, тут же вызвались помогать. Лиска, самая степенная, молча взяла корзину и встала у двери. На поле мы приехали, когда солнце уже поднялось над лесом, но ещё не начало припекать. Свёкла сидела в земле ровными рядами, и я на минуту залюбовалась — белые корнеплоды на тёмной земле, как яйца в гнезде. Потом закатала рукава и взялась за первый. — Смотри, как надо, — сказала я и потянула. Свёкла вышла легко, с влажным чмоканьем, оставив в земле аккуратную лунку. Я обтёрла корень ладонью — белый, гладкий, тяжёлый. На срезе ботвы выступили капельки сока. — Сладкая? — тут же спросил Тим. — Попробуй. Он лизнул срез и зажмурился. — Сладкая! Как мёд, только свёкла! — Вот из неё сахар и сделаем, — сказала я. Работали мы дружно. Ивен подкапывал вилами, мы с Морой выдёргивали корни и обрезали ботву. Тим таскал корзины к телеге, Рута и Лиска обтирали свёклу от земли тряпками. Я не заметила, как пролетело утро. К полудню телега была полна, а на поле оставалось ещё примерно столько же. Мы сделали две ходки, и к вечеру весь урожай лежал у сарая — белая гора, пахнущая сырой землёй и чем-то неуловимо сладким. На следующий день с утра я взялась варить сахар. В сарае уже стояли два медных котла, купленных на ярмарке. Глиняные миски для упаривания, плотное сукно для процеживания, деревянные лопатки, воск для покрытия форм — всё было готово. Я развела огонь, налила воды и принялась мыть свёклу.Первая партия отмывалась долго. Земля въелась в кожицу, и приходилось тереть щёткой из конского волоса, пока корни не засияли белизной. Руки сразу стали красными от холодной воды, но я не обращала внимания. Мора молча встала рядом и взялась за вторую щётку. Вдвоём мы перемыли целую гору. Потом — резка. Я брала очищенную свёклину и резала тонкими ломтиками, почти прозрачными. Мора, глядя на меня, тоже взяла нож. Тим попытался помочь, но порезался и был отправлен к Руте — та как раз сидела на лавке с очередной страницей травника и что-то старательно выводила. Лиска подавала нам чистую свёклу и относила нарезанную в котелок. — Ты уверена, что всё делаешь правильно? — спросила Мора, когда я закладывала первую партию ломтиков в горячую воду. — Не уверена, — честно ответила я. — Но должно получиться. Я помешивала ломтики длинной деревянной лопаткой

Глава23.

К концу лета наш двор превратился в маленький завод. Повсюду что-то сохло, вялилось, шлифовалось и паковалось. Под навесом у сарая висели пучки трав — зверобой, душица, мята, ромашка, календула, — перевязанные льняной ниткой, каждая с берестяной биркой. Отец с утра до вечера сидел на своей тележке и резал ложки, миски, плошки, да не простые, а с узорами — за зиму и лето он так набил руку, что его посуду узнавали на ярмарке и спрашивали по имени. Ивен плёл лапти и коптил рыбу, да так ловко, что я уже не вмешивалась — только хвалила. Мора с девочками перебирала сушёные яблоки и груши, укладывала их в короба, перекладывая мятой от моли. Рута дописывала травник — там уже было больше тридцати страниц, и каждая украшена засушенным цветком или листом. Лиска аккуратно заворачивала в тряпицы горшочки с сахаром, а Тим носился между всеми с важным видом, то и дело выкрикивая: «А это на ярмарку? А это? А это я помогал!» Я стояла посреди этого гомона, вдыхала запах дыма, сушёных трав и копчёной рыбы и чувствовала, как в груди разливается тепло. Это был не просто урожай. Это был итог целого года — года, за который мы поднялись с самого дна. На ярмарку мы поехали за два дня до конца лета. Телегу нагрузили до самого верха, да ещё Ивен привязал сзади корзину с живыми саженцами — киви, банан и апельсин, которые мы размножили за лето. Деньги, которые я заработала на заказах друида, лежали в поясном кошеле, но мы везли и товар: травяные сборы, сахар, лапти, посуду, рыбу, фрукты, овощи. Вся Ольховка вышла нас провожать. Берта махала платком, Гарм что-то кричал про сахар, а Олдвин важно кивал. Ярмарка встретила нас привычным шумом, и мы встали на своём месте под дубом. Товар разложили быстро, и покупатели повалили валом. Сахар разошёлся первым — купец, что прошлой осенью купил у нас апельсин, попробовал крупинку, замер, а потом выкупил весь горшочек за три серебрушки и заказал ещё. Травяные сборы разбирали пожилые хозяйки, лапти и посуду — неспешно, но уверенно. Рыбу копчёную смели за час. Но главный ажиотаж вызвали саженцы. Я выставила на телегу горшки с киви, бананами и апельсином, и вокруг собралась толпа. Люди уже слышали о «фруктах из Ольховки», и многие хотели вырастить чудо у себя. Я продала их за хорошие деньги. Итого выручка составила почти восемь серебрушек, а с учётом прошлых заработков у нас набралось больше двадцати. — Теперь точно хватит, — сказала я Ивену, пересчитав монеты в кошеле. — На что? — спросил он. — На новый дом. И на баню. — На что? — он удивлённо поднял брови. — Какая баня? — Увидишь. И колодец надо выкопать. Сколько можно с речки воду таскать, как в прежние времена? Ивен хотел что-то возразить, но передумал. За этот год он привык, что мои затеи, какими бы странными они ни казались, обычно приводят к хорошему. Каменщиков и столяров я нашла на той же ярмарке, в ряду, где нанимали работников. Двое братьев-каменщиков из Белого Брода — хмурые, плечистые, с руками, похожими на корни дуба, — представились как Торн и Борг. Пожилой столяр с сыном, Гуннар и Кейл, приехали из соседней деревни. Я усадила всех четверых прямо на телегу, налила им холодного взвара, который Мора дала в дорогу, и начала разговор. — Значит, так, — сказала я. — Мне нужен новый дом, баня, будка туалета во дворе и колодец. Дом на две комнаты, с большой печью, чтобы и грела, и хлеб в ней печь можно было, и на лежанке спать. Баня — небольшой сруб с печью-каменкой. Что умеете? Торн, старший из каменщиков, откашлялся и вытер усы. — Фундаменты кладём, стены из камня и глины, печи ставим. Обычные печи делали, с лежанкой, с загнеткой. А вот печь-каменку... — он замялся. — Не доводилось. Но если объяснишь — попробуем.— Я объясню, — сказала я. — Там камни лежат открыто, на них воду плещешь — пар идёт. Но это позже. Сначала — дом. И колодец. Копать умеете? — Копали, — кивнул Борг. — Только надо место знать, где вода близко. — Место я найду, — сказала я. — Дальше. Дом деревянный, сруб. Крыша тёсовая. Окна на две стороны. Крыльцо с навесом. Полы деревянные, не земляные. Печь — чтобы свод был высокий, жар в нём собирался, хлеб пропекался ровно. Лежанка чтобы грелась вся, от края до края. Загнетка — широкая, чтобы чугунок свободно входил. Понимаете? Гуннар, столяр, одобрительно закивал. — Это по нашей части. Сруб поставим, крышу покроем, окна с рамами, двери, полы, перекрытия — всё сделаем. Сырого леса не кладём, только выдержанный. А печь Торн сложит. — Сколько возьмёте за всё? — спросила я. Начался торг. Торн хмурился, загибал пальцы, что-то подсчитывал в уме. Гуннар гладил усы и качал головой. Я стояла на своём, сбавляла, добавляла, улыбалась. В конце концов сошлись на двадцати трёх серебрушках с материалами, с окнами, с дверьми, с печами. Деньги огромные, но постройка того стоила. — Жить где будете? — спросила я, когда ударили по рукам. — Работа не на день и не на два. — Мы народ привычный, — пожал плечами Торн. — Если сеновал есть, переспим. — Сеновал — это не дело. Будете жить в школьном доме у колодца. Я зимой там детей учила, теперь он пустует. Печь там есть, лавки есть, вода рядом. Живите сколько нужно. Работники переглянулись. Видно

Глава24.

Новый дом стоял, побелённый, с резным крыльцом

Глава25.

Время в Ольховке текло незаметно, как вода в ручье — вроде бы медленно, но оглянешься — и уже несколько лет прошло. Наш новый дом перестал быть новым, оброс пристройками, поленницей у крыльца и вьющейся киви над входом. Баня почернела от времени, но внутри пахла так же сладко — деревом и горячим камнем. Колодец обзавёлся резным навесом, а туалетная будка — горшком с геранью, который Рута поставила у входа «для запаха». Деревня изменилась вместе с нами. У Берты во дворе росло два апельсиновых деревца — она купила саженец три года назад, и теперь они плодоносили, правда плоды были мельче моих, но такие же оранжевые и пахучие. У Гарма у ручья поднялась целая рощица банановых пальм, и он всем рассказывал, что это я его научила. Почти в каждом дворе теперь зеленели киви, лимонная мята или что-то ещё из моих южных питомцев. Люди берегли их, укрывали на зиму, советовались со мной, если листья начинали желтеть. Ольховка стала зелёной и диковинной, как маленький южный сад, затерянный среди северных лесов. Сахарную свёклу мы хранили в секрете — так договорились с графом. Технологию знали только наши крестьяне и несколько человек из соседних деревень, которые дали слово молчать. В Калиновке, например, тоже выращивали свёклу, но обычную, кормовую, а про сахар только догадывались. Граф был доволен: сахар продавали, деньги текли, и моя доля с каждым годом становилась всё увесистее. Первый год ушёл на то, чтобы наладить производство и обучить людей. Второй год принёс первый настоящий доход — пять золотых. А за третий год, когда всё заработало в полную силу, моя доля составила уже восемь золотых. Дети выросли. Я всё ещё называла их детьми по привычке, но Тим теперь был мне по плечо и ломал голос, когда кричал на кур. Он стал главным рыбаком в доме, оттеснив Ивена, который теперь больше занимался полем и сахарным делом. Ивен превратился в широкоплечего, молчаливого мужчину с отцовскими руками и материнским терпением. Ему уже перевалило за двадцать, и деревенские девушки поглядывали на него с интересом, но он только отмахивался — некогда. Рута расцвела. Её травник разросся до настоящей книги в самодельном переплёте, и она знала о растениях больше, чем я могла вспомнить из своего прошлого мира. Лиска, самая тихая, стала лучшей пряхой в семье и теперь учила младших девочек из деревни. А Мора… Мора помолодела. Сытая жизнь, новая одежда и уверенность в завтрашнем дне сделали то, чего не могла сделать никакая магия — она смеялась. Часто и открыто. Я смотрела на них и не верила, что когда-то мы ютились в покосившейся избе и умирали с голоду. В то утро всё началось со странностей. Я проснулась позже обычного — петух, наш золотистый горлопан, который давно уже не облезлый, а царственный, орал в шесть, но я так устала накануне, что проспала даже его крик. Когда я вышла к завтраку, Мора странно на меня посмотрела и быстро отвернулась к печи. Тим, который как раз наливал себе молоко, поперхнулся и закашлялся. Рута и Лиска переглянулись и замолчали.Я смотрела на

Глава 26.

Утром после дня рождения я проснулась с твёрдым решением: сходить к графу немедленно. Не откладывать, не давать себе времени на сомнения. Встала, умылась ледяной водой из колодца, заплела косу потуже и пошла седлать кобылу. Ивен, который как раз выходил из сарая с ведром молока, удивлённо поднял бровь. — Ты куда? — К графу. Надо решить всё до зимы. — Может, с тобой? — он поставил ведро и вытер руки о штаны. — Мало ли что. — Не надо, — я покачала головой. — Это я должна сама. Он не стал спорить. Только кивнул и сказал: «Возвращайся скорее». Я села на кобылу и выехала со двора. Петух проводил меня громким «кукареку», в котором мне послышалось что-то вроде «не задерживайся». Дорога до усадьбы заняла полдня. Осенний лес стоял золотой и тихий, под копытами шуршала палая листва, и я думала о том, сколько раз я проезжала этой дорогой за последние три года. Сначала — просить поле под свёклу. Потом — везти первый сахар. Потом — учить графских крестьян. Теперь — говорить о законе, который может изменить всё. Граф Лейнхарт встретил меня в том же кабинете, что и всегда. Он сидел за дубовым столом, но

Спасибо за чтение

Вернуться к книге