Торжественное закрытие
Глава 1
Я открыл церемонию так, как и подобает: обращением к собравшимся. Я приветствовал пространства и времена, достопочтенные расстояния и уважаемую тьму, почтившую нас присутствием в полном составе, и отдельно поблагодарил её за то, что она всегда была рядом, даже когда её не звали.
Потом я объявил торжественное закрытие мироздания открытым. То есть закрытым. Точнее, открытым я объявил заседание, посвящённое закрытию, и попросил простить мне волнение: я не выступал с первого дня, а тогда слов требовалось немного.
Во избежание кривотолков я сразу уточнил, что зал полон. Если кому-то в дальних рядах кажется иначе, виновата акустика. Расстояния у нас значительные, я сам их назначал и не предполагал, что аплодисменты будут идти до меня так долго.
Программу вечера я составил лично, лично согласовал и принял единогласно: четыре номера и заключительное слово. Всё, что будет показано, предусмотрено замыслом. Если что-то покажется крахом, это композиция.
Свет в тот час ещё горел, но ниже обычного, как последняя лампада в храме, из которого вынесли всё, кроме самого храма. Я долго думал, как убавить его достойно, и решил, что он должен убывать постепенно, под музыку. Музыка была предусмотрена. Пока же слышался только шум, оставшийся с самого начала, чуть громче, чем я рассчитывал. Мне показалось, что он со мной согласился, но я не стал уточнять.
Я предложил всем занять места, а тем, кто стоит, объяснил: они стоят в пустоте, а пустота, надо полагать, тоже место.
Затем я стал ждать, пока стихнут аплодисменты. Ждал ещё немного. Они, видимо, шли издалека.
***
Первым номером значился «Первый рассвет». Я заранее предупредил, что его не следует путать с последним: это разные номера, хотя написаны одной рукой.
Я напомнил, что когда-то ничего не было. Это важно, поэтому я повторил: ничего. Ни верха, ни низа, ни тех, кто мог бы заметить их отсутствие. Тогда я повелел, чтобы был свет.
Он был. Не сразу, разумеется: я выдержал мгновение для эффекта. Потом это мгновение назвали временем, и надо признать, оно прижилось.
Я предвидел вопрос, откуда взялась сила, чтобы повелеть и чтобы повеленное сбылось, и ответил со всей откровенностью: сила переливалась через край. Больше добавить было нечего. Она просто была у меня, как жар у огня. Лишь однажды, в самом начале, мелькнуло у меня, откуда она берётся, и я тут же отогнал эту мысль как неуместную на рассвете.
Дальше всё шло легко. Я зажёг свет, и свет лёг ровно. Я согнул пространство, и оно согласилось. Я бросил вещество, и оно разбежалось по углам, а потом, соскучившись, собралось в комья, которые стали называть звёздами. Я смотрел на это с тем счастьем, которое доступно только первому: рядом не было никого, кто сделал бы то же лучше.
Это было лучшее время. Я не знаю, как сказать иначе. Первый свет шёл сквозь только что созданную пустоту, и пустота становилась пространством; в этом свете каждая вещь впервые обнаруживала, что у неё есть края, пугалась, успокаивалась и радовалась краям, как радуется собственным лучам свет. Я стоял посреди этой радости и был её причиной. Потом я часто возвращался к той минуте, как возвращаются к единственному, в чём не сомневаются.
Каждый акт давался мне так просто, что я заподозрил бы подвох, если бы подвох был предусмотрен. Он предусмотрен не был. Я решил, что так устроена справедливость: сильному — лёгкость.
Помню, я оглянулся. Там, где за мной должны были остаться следы труда, лежала ровная тихая пустота. Аккуратная, будто кто-то шёл следом и подбирал. Мне показалось это забавным, и я пошёл дальше.
***
По регламенту следовало вручить награды.
Первую я присудил звезде, которую назвал Первой, из-за недостатка воображения и избытка времени. Она горела ярче всех. Я придавал ей блеска, вдыхал в неё свою силу, пока она не стала ослепительной, и остальные звёзды, вместо того чтобы светить для себя, начали глядеть на неё, а потом, разумеется, на меня: ведь это я её раздул.
Я пригласил Первую на сцену. Потом пригласил ещё раз. Она не вышла. Она вышла давно, в другом смысле: из строя, из жизни, из списка. Остался шлейф пепла, остывающий с тем гордым достоинством, на которое способно только то, что больше ничего не должно.
Я постановил наградить её посмертно и вручил ей почётное звание Самой яркой. Основание: она сгорела быстрее всех. Это показалось мне справедливым: чтобы сгореть быстрее всех, надо быть самой яркой. Мне почудилось, что в зале кто-то негромко не согласился, и не со мной. Я решил, что это эхо. Эхо, как известно, приходит позже звука и никогда не спорит.
Вторую награду я вручил всему скоплению сразу, за верность. Я любил их. Я берёг их так, что не позволил ни одной светить в сторону, где меня не было видно. Каждую я держал взглядом, как держат за плечо, чтобы не споткнулась. Я хотел, чтобы они никогда не остыли, и потому вкладывал в каждую всё больше своей силы, пока они не запылали на пределе, сияя мне в лицо, и только мне.
Была среди них одна, совсем маленькая и красноватая, которая светила в сторону. Не ко мне, а просто вбок, в темноту, где не было ничего достойного внимания. Я заметил это не сразу, а заметив, обиделся. Я приблизился и согласовал с ней направление. Согласование состояло в том, что я стал светить в неё сильнее. Она, разумеется, повернулась. Она сгорела раньше остальных, зато смотрела в нужную сторону.
Теперь они кончались одна за другой, и я аплодировал каждой вспышке. Я предложил собравшимся присоединиться и тут же с благодарностью отметил, что слышу: присоединились. Это был один хлопок. Один. Но он был не мой.
***
Я зачитал официальную версию и попросил не перебивать: вопросы после церемонии, которая, по-видимому, закончится раньше.
Первой причиной я назвал Энтропию. Мироздание — система, склонная к рассеянию. Я не создавал Энтропию, она возникла сама, как плесень на дне совершенства. Точнее, я ввёл закон, по которому всё стремится к покою. Но я имел в виду покой достойный, а не вот это.
Второй причиной была неблагодарность материи. Она получила от меня форму, имя, назначение и массу. И как распорядилась? Притягивается к себе подобной, а на меня внимания — ни малейшего. Я повторил это дважды: ни малейшего. Тут мне пришло в голову, что она, конечно, притягивается к тому, что рядом: что ей ещё делать, не на меня же смотреть. Я отбросил эту мысль как не относящуюся к делу.
Третьей причиной стали происки пустоты. Она всегда была моей союзницей: я проводил в ней пространство, а она ничего не требовала. Но кто-то же вынул из мироздания энергию. Не вынул, перераспределил. Кто-то. Не я.
Я заметил, что повторяюсь, и приступил к четвёртой причине. В протоколе на этом месте оказался пропуск. Я счёл его типографской ошибкой. Лишь позже я понял, что это было единственное честное место во всём документе: там должна была стоять причина, которую я не хотел называть, и протокол, составленный мной, послушно её не назвал.
***
Последний номер я включил в программу после долгих сомнений и по настоянию собственной щедрости: слово предоставлялось противоположной стороне. Пусть все видят, что я не боюсь инакомыслия.
Я его, впрочем, боюсь. Поэтому поставил номер в самый конец вечера, когда сказать что-нибудь существенное уже не успеешь.
Я пригласил на сцену ту, кого называл своим топливом. Тишина стала плотнее. Так бывает в пустом помещении, когда кто-то встаёт. Она не вышла на сцену, сцены для неё не хватило бы; она просто оказалась рядом, спокойная и очень старая, как бывает стара только тишина, которая успела всё услышать и ничего не сказать.
Я сообщил, что слово предоставляется ей на три минуты. Ей хватило одной фразы. Она сказала, что она не топливо. Она сказала, что она долг.
Я хотел заметить, что на торжественных церемониях о долгах не говорят. Но не смог: в горле, которого у меня нет, стоял ком.
На каждое моё «да будет» она отвечала «не будет». Я создавал, она возвращала. Я называл это силой, а это был обмен. Она отдавала ровно столько, сколько я брал, и ни разу не напомнила. Я подумал, что могла бы и напомнить, но тут же сам понял, почему она не напоминала: я счёл бы это неблагодарностью. Я промолчал. Это был, пожалуй, самый честный номер программы.
Теперь, сказала она, отдавать нечего. Она кончилась.
Я хотел спросить: но позвольте, если вы кончились, то откуда же… Я не договорил. Вопрос был ясен и без меня, а ответ уже ходил по залу, как холод.
***
Пора было произнести заключительную формулу. Она была написана заранее, выбрана из трёх вариантов и проверена на торжественность. Она гласила, что свет угасает согласно замыслу.
Раньше, когда я говорил, слова становились. Скажешь, и оно есть. Теперь слова просто звучали. Они повисали в воздухе, которого, строго говоря, тоже не стало, и не делали ничего. Хорошая речь, ровный голос, ноль последствий.
Я произнёс формулу громче. Свет угасал, но не согласно, а просто.
Тогда я попробовал иначе и начал старое «да будет». Ничего не стало. Даже «не будет» не пришло в ответ: некому. Вот что значит остаться без противоположной стороны: тебе перестают возражать и вместе с тем перестают отвечать.
Расстояния, которые я назначал с таким размахом, сходились, как складывают веер. Звёзды гасли одна за другой, и я по привычке аплодировал каждой. Только теперь мои хлопки звучали не в зале, а где-то внутри.
Я знал, как они гаснут. Я не знал, как их звали: я называл их номерами. Дальше этого моё воображение не пошло.
Странно: пока всё гасло, я впервые услышал, какой тихий у мира голос. Раньше его заглушали звёзды, которых я сам просил говорить погромче. Теперь они смолкали, и под ними обнаруживалась ровная, ничем не занятая тишина, в которой было место для чего угодно. Даже для меня. Даже для того, чтобы оказаться неправым.
Я попросил считать происходящее заключительным аккордом. Он, правда, получился слегка затянутым. Я попросил считать это намеренным.
***
И вот на этом месте, когда сжатие дошло до точки, где пространство уже нельзя было отличить от моего голоса, я услышал шум в зале.
Не аплодисменты. Шорох. Шелест, какой бывает, когда в темноте поднимается множество голов. Я понял, что их много и что они давно здесь. Они пришли не на церемонию. Они пришли на начало.
Мне хотелось возразить, что это закрытие и что всё идёт по программе. Но в точке, куда сходилось всё, что я когда-либо сделал, вдруг стало тепло. И светло. Не моим светом: чужим, незнакомым, слегка смущённым, каким бывает свет, зажигаемый впервые.
Я спросил себя, моё ли это. Никто не ответил. Зал был полон: я же говорил, всё дело в акустике.
Где-то в самом центре, там, где стоял я, или уже кто-то другой, потому что с этой точки было не разобрать, раздалось знакомое «да будет». Я хотел заметить, что это моя реплика, но уже не знал, чья она и кто из нас её произносит.
И тогда я всё-таки успел сказать то, что полагается в конце любой церемонии. Я успел произнести лишь одно слово, которым в равной мере начинают и заканчивают: прошу.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
