Гладкие бумаги
Гладкие бумаги
«Лоцман обязан довести судно до причала. Доводить судно до сведения Дирекции лоцман не обязан.»
— Инструкция лоцманской службы Торга, статья первая
Торг берёт пошлину трижды: за вход, за перегрузку и за молчание. Третья — самая дорогая, и платят её все, включая тех, кто о ней не слышал.
Пеленгу было двадцать лет, и о пошлинах он знал ровно столько, сколько успел услышать за двое суток подхода. Слышал он в основном, как капитан Твердь ругается с расписанием.
— Вторые сутки идём по графику! — сказал Твердь иллюминатору. — Двадцать лет хожу, и ни разу такого не было.
— Значит, график верный.
— Значит, кто-то его поправил! И поправит ещё, помяни моё слово.
Твердь отошёл от иллюминатора и вздохнул так, как вздыхают над человеком, который верит написанному.
— В порту честное расписание бывает один раз в жизни. Когда его составлял тот, кто повезёт.
Торг занимал полнеба и был устроен неудобно. Длинная ось, на которую нанизали всё, что нашлось под рукой: доки, склады, купола, причальных пауков, четыреста вывесок и одну церковь. Ось медленно поворачивалась, и от этого поворота Пеленга вело в сторону, как на палубе после шторма.
Лоцмана привезли на буксире. На борт он поднялся, не спросив разрешения: разрешения здесь никого не интересуют.
— Крен, — представился он. — Лоцман. Спорить со мной бессмысленно, я всё равно поведу.
Он говорил на всеобщем так, что в каждой фразе слышался ещё один язык, которого Пеленг не знал.
— Что это за штука?
Штука занимала полнеба, и молчать про такое было невежливо.
— Ось. Сорок километров. Кто построил — неизвестно, документы утеряны при пожаре.
— А пожар когда был?
— До Дирекции. У нас всякое было до Дирекции, это тут вместо летоисчисления.
Крен называл колена, не дожидаясь вопросов.
— Приёмное: вход, лоцманская, карантин, первое собеседование с очередью. Мокрое: доки, ремонт, бункеровка, кладбище списанных корпусов. Сухое: портальные залы. Складское: гнилые склады, порча и то, чем её лечат. Конторское: таможня, страховые, оценщики, писарские, суд по пошлинам. Жилое: бары, гостиницы, четыреста видов, три религии и один рынок.
— Шесть. — Он умел считать и гордился этим.
— Семь. Мутное не считается.
— Почему?
— Потому что его нет.
— А почему Мокрое — мокрое? Тут же вакуум.
— Старая портовая шутка. Мокрого здесь ровно одно место: бар «Мокрый» в Живом колене. И там мокро совсем по другой причине.
В лоцманской пошлину считал писарь, у которого на лице не оставалось ничего, кроме обязанности.
— Вход. Перегрузка. Содействие.
— Какое ещё содействие?!
— Сбор за содействие. Третья позиция в ведомости. Я его не придумывал, я его считаю.
— Да я двадцать лет хожу, с меня никто содействия не брал!
— Брали. Просто называли иначе.
Твердь открыл рот, чтобы объяснить писарю, как устроен мир, и умер.
До Пеленга дошло не сразу. Капитан стоял, держась за переборку, и молчал, а молчать при писаре он не умел никогда, даже когда болел.
— Капитан?
Крен замолчал на полуслове, и в лице у него что-то сдвинулось, впервые за всё утро.
— Первый раз вижу, чтобы человек умер в Приёмном! Обычно доходят до Жилого, там есть где сесть.
— Что теперь?
— Теперь у вас два дела. Тело и судно. Тело проще, оно уже никуда не спешит.
Пока шли бумаги, Пеленг сидел в Приёмном: там сидели на ящиках и стояли вдоль стены, и по лицам было видно, кто здесь неделю, а кто месяц. Очередь не двигалась и не собиралась: она просто была, как погода. Кто-то резался в кости на жетоны, кто-то спал, положив шапку на колени, и никто не говорил громко.
Объясняться пришлось в лоцманской: больше объясняться было негде.
— В Торг можно ввезти всё, — сказал Крен. — Вывезти можно не всё. Это первый закон, остальные четыре из него растут.
— Мы ввезли зерно и его продали.
— Вот именно. Трюм пустой, пошлина не уплачена, капитан мёртв. Ты сам по себе здесь ничто: тебя в Торге нет, и вывезти тебя нечем.
— У меня есть опись.
— Опись у тебя есть, — согласился Крен с уважением, которого он не заслужил. — Это хуже, чем ничего. Гладкая?
— В ней сходится всё.
— Тогда вдвойне хуже.
Крен сел на табурет. Говорить стоя — работа, а работа здесь стоит денег.
— Слушай, юнга, второй раз мне объяснять будет некому. Стоянка платная. Даже кладбище корпусов платное, особенно кладбище. Расписание есть, и ему никто не верит, включая тех, кто его составляет. Власти нет: Дирекция — это семь подписей, и все семь одновременно не встречались ни разу. Запрещённого груза тоже нет. Есть дорогой груз, а это, согласись, совсем другая статья.
— А деньги?
— Денег четыреста видов, и ни одному не верят. Считают в часах. Час в Приёмном колене вне графика — одна единица, вот и весь курс. В сезон дождей на Наверняка он падает, на войне подскакивает так, что за час очереди дают двигатель.
— Очередь — это валюта?
— Очередь — единственная валюта. Остальное производное: место в очереди и тоннаж. Торг не спрашивает, откуда груз. Он спрашивает, сколько его. И запомни ещё одну вещь, она тебе пригодится.
— Какую?
— Ничто здесь не бесплатно. Включая молчание. Особенно молчание.
Он встал и пошёл к выходу, и юнга шагнул за ним.
— Вы же говорили, что поведёте!
— Я и повёл. Лоцмана здесь не задерживают: следующее судно всё равно придёт.
Дверь закрылась. Он постоял, посчитал до трёх и пошёл искать, где тут ставят штампы.
В трюме пахло как всегда, и хуже всего, что всегда там пахло зерном.
Шесть ящиков класса четыре-а стояли у третьего шпангоута и весили куда меньше, чем значилось в описи. Твердь взял их в Авоси в счёт старого долга: должник клялся, что это удача, а спорить было поздно, должник уже улетел. Удача оказалась невезением, шесть мест, вредное.
Тонкое не держится в таре. Оно сочится наружу и портит всё, что лежит рядом, — так объяснял капитан, и за последний месяц Пеленг убедился в этом трижды. Треснула мачта, которую меняли год назад. Скисла вода во второй цистерне. Компас ушёл на два градуса и там остался, будто ему так удобнее. Капитан перестал спать и начал разговаривать с писарем ещё до того, как увидел писаря.
Прежде Пеленг принимал такие совпадения за случайность.
— Не спи над тонким! — говорил Твердь. — И не считай его в трюме, где есть что-нибудь хрупкое. Оно уже посчитало тебя.
Тогда ещё Пеленг смеялся. Теперь он стоял в трюме и прикидывал, сколько весит то, чего в ящиках нет.
Опись капитан вёл сам, всю жизнь, ровным почерком человека, который не верил ни в погоду, ни в механизмы, ни в себя. В ней сходилось всё до последней скрепки: каждая доска с номером, каждый гвоздь с массой, каждая склянка с остатком. Такую опись не пишут, такую опись выписывают.
Бумаги в Конторском колене читали долго. Писаря звали Итог, и это было честное имя: он не выяснял обстоятельств, он подводил черту.
— Тара, оснастка, груз, — сказал он наконец. — Всё сходится.
— Это хорошо?
— Это подозрительно.
Итог положил опись на стол и накрыл её ладонью, будто она могла улететь.
— Я десять лет считаю массу. У меня ни одна опись не сходилась целиком. Даже у Дирекции, а Дирекция составляет свои сама.
— И что теперь?
— Теперь мы её взвесим. Судно целиком, с тем, что на борту.
Весы стояли тут же, за перегородкой, и на них въезжали кормой, и выглядело это так же нелепо, как звучало. Итог долго смотрел в ведомость, потом на цифру, потом опять в ведомость, и стало видно, как писарь удивляется.
— Сорок килограммов.
— Чего сорок?
— Лишних. У вас на борту сорок килограммов, которых в бумагах нет. Ровно сорок, я перевешивал дважды.
— Это много?
— Это ничего. И хуже всего, что ничего. Расхождение в тонну я бы объяснил сам: вода, топливо, грязь на днище. Сорок — не ошибка. Это позиция.
— Какая позиция?
— Не знаю. Позицию называет перевозчик, а не писарь. — Итог придвинул бумаги обратно. — Назовёте, что это за сорок, — поставлю и пропущу. Не назовёте — корабль стоит, бумаги стоят, а стоянка, сам понимаешь, идёт.
— А если я назову неправильно?
— Тогда я найду правильное. И заплатите вдвое. У меня работа такая: я не ищу виноватого, я ищу название.
Злорадства в голосе не слышалось ни капли, и от этого становилось хуже.
Смена в Складском колене длилась девять часов, и за неё давали одну единицу.
— А остальные восемь часов?
— Восемь часов — это сбор за приём.
Такелажник по прозвищу Гуж хмыкнул.
— Не спорьте, я тоже начинал.
В Складском давило: ось здесь набирала вес, и без тележки ничего не сдвигалось. Воздух в Сухом держали привозной, в Мокром был свой, а в Складском — понятно какой. В Мокром спрашивали, что вы такое привезли, и ответить было нечего: привозили вас.
Гнилые склады пахли сладко и тревожно, как забытый компот. Там держали то, что портится само, и то, чем порчей лечат: плесень на продажу, кислое молоко для припарок, заплесневелое зерно, из которого варят лекарство от жадности. Такелажники дышали через тряпку и не спрашивали, что везут в соседней тележке.
Груз назывался «чужой сон», класс четыре-бэ, благо, и ехал из Складского в Сухое через два пандуса и сорок минут хода с тележкой. Именно на пандусах, как объяснил Гуж, и делается вся мировая торговля: галеон ошвартован в Мокром, тарелка висит у внешнего кольца, а между ними сорок минут и одна тележка.
— Почему сами не порталите?
— Ящик порталить нельзя. Арка возьмёт, а сон в арке размажется. Сон таскают ногами.
На втором пандусе стало ясно, за что здесь платят: спать хотелось так, как не хотелось никогда в жизни. Ящики были закрыты, пломбы целы, и всё равно сон шёл наружу ровным тёплым потоком и обещал каждому, кто пройдёт мимо, что всё обойдётся.
— Не спи над тонким!
Гуж не оборачивался.
— Я не сплю.
— Ты идёшь по прямой. Тонкое уже начало!
Через двадцать шагов носильщик с соседней тележки встал, закрыл глаза и заснул стоя, аккуратно, будто всю жизнь этим занимался. Тележка поехала дальше сама, и её поймал оценщик, у которого на всё был свой тариф.
— Куда прёшь! — крикнули Пеленгу на повороте, хотя шёл он ровно посередине.
Оценщик обошёл спящего, постучал по ящикам и достал книжечку.
— Двадцать четыре минуты сна. Сон, одолевший вас в дороге, пойдёт в утечку. Утечка — в убыль, убыль — в счёт груза.
— Вы его обмерили?
— Я его оценил! Обмерить сон нельзя, а оценить можно всё.
Ошибка оценщика — самый дорогой жанр ошибки в Торге.
Суток здесь нет. Есть смены по девять часов, что устраивает только тех, кто продаёт снотворное. Еда одна и та же во всех коленах: похлёбка из того, что не прошло по классу один. Котёл мыли редко, и все делали вид, что так задумано. Пить можно только в Живом, воду — где угодно. Календарь общий с трудом: у четырёхсот видов свои праздники, и половина приходится на Мокрое колено, где шумно.
К концу смены Пеленг получил жетон — деревянный, с просверленной дыркой, и жетон был тяжёлый, поскольку здесь всё тяжелее, чем выглядит. Гуж покачал головой.
— За девять часов — час очереди. В Приёмном за такой жетон дают место вне графика, если повезёт с настроением смотрящей.
— А долго тут ждут?
— Кто как. Кто до конца, кто до первого сговора.
— А если не повезёт?
— Тогда дадут место, но не вне графика. Разница в четыре смены. Считай сам, ты умеешь!
Карта Торга продавалась в каждом киоске и устаревала быстрее, чем сохла краска: колена перестраивали, доки переименовывали, Мутное то появлялось на схеме, то снова исчезало. Полжетона ушло на схему, которая успела соврать дважды, пока он до неё дошёл.
Сухое колено пахло сквозняком. Здесь груз не летел никуда, он переходил: арки, рамы, калитки и просто круги на полу, нарисованные краской. Один такой работал третьи сутки, и никто не помнил, кто его рисовал. Семь главных арок и четыреста мелких; у мелких была привычка не стоять в проёме, и привычка передавалась людям.
Опасное, класс три, держали здесь же, под аркой, которую при угрозе выключали. Про класс пять никто ничего не говорил: его оформляли по факту предъявления, описание писали со слов перевозчика, а за слова перевозчик отвечал лично.
— А меня арка возьмёт?
— Тебя — вопрос открытый, — сказал служитель с удовольствием. — Живое через арку ходит, но что с ним потом делается, мы предпочитаем не выяснять. Пусть вопрос остаётся открытым, так спокойнее всем.
В девятый док Пеленга отправил Гуж, и отправил просто: «В Конторское с вашей описью ходить бесполезно. Сходите в Мутное, там сидит Талон, она ведёт очередь и знает, чего стоит ваша».
Мутного на карте не было. Дорога к нему была, и подписана она была как складской проезд, что говорило о Дирекции больше, чем все семь подписей.
В девятом доке стоял галеон. Настоящий: парусный, обгоревший по левому борту, с пушками, которые никто не снимал, поскольку снимать их — работа, а работа стоит денег. Через два причала от него висела тарелка, плоская, как блин, и экипаж таскал из трюма в трюм чужое серебро. Никто не смотрел, и смотреть было некуда: все были заняты.
От тарелки тянуло кухней: чужие экипажи готовили на борту и никогда не закрывали люк. От галеона не пахло ничем, кроме старого дерева и пороха, который отсырел ещё при прежнем владельце.
Таможенный пост здесь тоже был. На нём сидел писарь, у которого имелась одна обязанность — считать массу. Флаг, порт приписки, происхождение серебра и обстоятельства его пропажи этого писаря не интересовали вовсе. Он не был ленивым и не был продажным. Он был поставлен на массу. На посту лежала ведомость толщиной в ладонь, и фамилий в ней не водилось: только числа, столбик за столбиком, ровные, как кладка.
Контрабандистов тут не искали: они платили пошлину, стояли в очереди и ругались с писарями, как все остальные. Груз у них просто назывался другим словом.
Это и есть Торг в одной сцене, подумал Пеленг, и мысль ему не понравилась.
Талон сидела на ящике посреди склада. Ящик был подписан как пустая возвратная тара, что в Мутном колене означало примерно «не ваше дело». Должность у неё была мелкая, а власть — нет: всё здесь производное от места в очереди, а места раздавала она.
— Жетон, — сказала она, не поднимая головы. — Один. Смена в Складском, судя по запаху.
— Мне нужно назвать эти сорок.
— Тогда ты пришёл по адресу. Сорок — моя любимая цифра. Знаешь, почему писарь не поставил тебе штамп?
— Потому что не знает, что это.
— Он и не должен. Назвать должен ты. Опись, в которой сходится всё, здесь читают как признание. А расхождение читают как подпись. Твоя беда не в том, что у тебя чего-то не хватает. Твоя беда в том, что ты не сказал, чего именно.
— И как сказать?
— Посчитать. Сам, руками, по описи и по факту. Если назовёшь чужое, писарь найдёт настоящее и возьмёт вдвое. Если назовёшь своё — возьмёт пошлину и отстанет.
— Сколько?
— Три пошлины. За вход, за перегрузку и за содействие. Содействие самое дорогое, и берут его с человека: человек дороже груза и ему есть что терять.
Жетон лёг на ящик.
— Этого хватит?
— Этого хватит на час очереди. Очередь я тебе продам, я тут для этого и сижу. Но имей в виду: у таможни четыре узла, и в каждый со своим.
— А много тут таких, как я?
— Каждый день по трое. Остальные приходят с бумагами.
— Это какие?
— Приёмка — с живым. Пробка — со всем, что идёт дальше, на Наверняка. Затор — с тем, что туда не пустят и придётся возвращать. Тромб — с тем, что уже никуда не пойдёт.
— Названия странные.
— Названия тут дают по характеру очереди. До смысла дело не доходит, и это единственное, что в таможне честно.
Он забрал жетон и пошёл обратно, и всю дорогу считал в уме: шесть ящиков, восемьдесят килограммов, сто двадцать, и ровно сорок на разницу.
Писарь Итог выслушал его молча, и это было хуже, чем если бы он спорил.
— Груз класса четыре-а, шесть мест. Утрачен в пути. Тонкое не держится в таре, оно вытекло.
— Восемьдесят килограммов. — Перо заскрипело. — Дальше.
— Дальше капитан Твердь. Сто двадцать. Он тоже утрачен в пути.
Итог поднял глаза.
— Он не утрачен. Он у вас в каюте лежит.
— Он утрачен в пути. Просто путь кончился здесь. В описи его нет, а масса есть, и вы её взвесили. Назовите это сами, если умеете лучше.
Он молчал долго. Потом обмакнул перо и вывел в графе: «утрачен в пути».
— Класс ноль. То, чего нет. Самая ходовая позиция в Мутном колене, у меня её ставят по три раза на дню.
— Вы не спросите, как он умер?
— Я считаю массу. Как он умер, это вопрос к страховщикам, а страховщики пишут так, что виноват всегда перевозчик.
Он перевесил судно заново и долго смотрел в ведомость, и на этот раз удивляться не стал.
— Теперь сходится.
— Это хорошо?
— Это нормально. Сходиться должно после того, как назвали. До того это называется иначе.
Опись заклеили в трёх экземплярах, поставили три штампа и подписали каждый, а последний отдали Пеленгу.
— Держите. Одна перегрузка в Торге делает груз торгским, и с этого момента ваш корабль — торгский корабль с торгским коносаментом. Претензии принимаются в Конторском колене, письменно, в трёх экземплярах.
— А если я никуда не перегружал?
— Капитан перегрузил. Он умер здесь, и смерть его тоже перегрузка. Вам ли не знать, вы же сами его так назвали.
В дверях кто-то читал бумагу вверх ногами, и по тому, как уверенно он это делал, было ясно, что человек он здесь не первый час.
— Фарт, — сказал человек, не отрываясь от бумаги. — Капитан. Шесть недель сижу в Живом колене с местом в очереди и без судна.
— А судно?
— Забрали за стоянку. Тут это быстро: не заплатил — оно уже не твоё, оно торгское. А у вас, я слышал, посудина есть и ходу ей нет.
— Есть! И ходу нет.
Фарт перевернул бумагу, прочитал её правильно, остался недоволен и перевернул обратно.
— Мне нравится ход ваших мыслей. Излагайте.
Пошлину платил Фарт. Деньгами здесь никому не верили, и он заплатил местом в очереди: шесть недель в Живом колене оказались дороже посудины, и его это уже не удивило.
— Содействие.
Итог поставил третью печать.
— За что?
— За молчание. Я не написал в графе «замечания» про сто двадцать килограммов, которых в бумагах не значилось до сегодняшнего дня. Третья пошлина всегда самая крупная. Никто не заставляет её платить. Просто у остальных выходит дороже.
Судовую роль заполняли тут же, и на ней Пеленг впервые увидел собственное имя написанным казённо и окончательно.
— Юнга. Юнга мёртвого капитана — это не должность. Это утраченное в пути.
— Тогда штурман.
— Штурман? — Человек за стойкой поднял глаза, как поднимают их на ребёнка, которому выдали штурвал. — Ему двадцать лет!
— Он умеет читать описи.
Итог подумал.
— Тогда штурман. Две массы: капитан и штурман. Сходится.
Пошлина одна и та же для всех, и этого здесь достаточно.
— Название оставите? — спросил Пеленг уже на трапе.
— Оставлю. Хорошее название. Судно, которое не везёт, по крайней мере никого не обманывает.
— Я про «Не везёт».
— Я тоже.
Шлюз открылся без очереди. Раньше Пеленг обрадовался бы, а теперь уже знал, что здесь без очереди не открывается ничего, и если открылось, значит, где-то за это заплачено. Скорее всего, тем же содействием, о котором не пишут в графе «замечания».
Причальные пауки отпустили корпус по одному, и станция поползла в сторону, открываясь вся сразу: огни, огни, тёмный провал девятого дока и тонкая полоска оси, на которой всё это держалось.
В машинном что-то стучало, и стучало не по расписанию. В рубке Пеленг остался один. Журнал пах краской и клеем, первая страница была слишком белой, чтобы её портить, и он открыл её.
— Что пишешь?
— Первую строку.
— И что там?
— «Всё сходится».
Фарт забрал журнал, прочитал вверх ногами, вернул и покачал головой.
— Не сходится. Ты забыл поправку.
— Какую?
— На невезение! Мы её везли, она утекла, а привычка осталась.
Он вписал поправку, и строка сразу стала длиннее и хуже.
— Теперь сходится, — сказал Фарт и пошёл в машинное.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
