Галактический путь: Одиссей. Персонажи
Предисловие
Эта книга родилась из простой мысли: не перегружать основное повествование.
Она — для тех, кому мало просто сюжета. Для тех, кто хочет знать о героях больше. Откуда они взялись, чем дышали, кого любили и чего боялись до того, как их позвали звезды.
Если вы еще не знакомы с основной историей — начните с романа «Галактический путь. Одиссей». Там звезды, битвы и смыслы. А здесь — только люди (и не только). Их прошлое, их странности, их тихие радости и несбывшиеся мечты. До того, как они стали героями.
В основном романе тоже есть ссылка на эту книгу. Если в процессе чтения вам покажется, что какого-то персонажа не хватает, не хватает его характера, его корней — всегда можно вернуться сюда. Заглянуть в личное дело. Посмотреть, из чего он сделан.
Приятного чтения.
Ссылка на основной роман "Галактический путь: Одиссей"
https://author.today/work/552815
Жебровский
Родился Семен Семенович Жебровский в городе Энгельсе, что напротив Саратова, на другом берегу Волги. Отец его, Семен, был человеком сугубо земным — работал начальником станции, знал расписание всех поездов на десять лет вперед и искренне считал, что железная дорога — это венец творения человеческого разума. Мать, Клавдия Петровна, напротив, тянулась к небу: преподавала астрономию в педагогическом институте и каждую ясную ночь вытаскивала сына во двор показывать звезды.
Так и рос Семен между двух стихий: отец учил его, что «опаздывать нельзя», а мать — что «Вселенная бесконечна, поэтому спешить незачем». К семи годам он уже знал все созвездия Северного полушария и мог отличить товарный поезд от пассажирского по звуку колес. К двенадцати — самостоятельно собрал телескоп из очковых линз и подзорной трубы, найденной на чердаке. Увиденное в этот телескоп (кратеры Луны, кольца Сатурна, а также то, что сосед сверху развешивает белье без штанов) окончательно определило его судьбу.
В школе Жебровский считался «странным». Он не дрался, не курил в туалете, зато мог на перемене полчаса объяснять одноклассникам, почему если ехать на поезде со скоростью света, то проводница с чаем никогда к тебе не подойдет. Одноклассники его не били — боялись. Не потому, что он был сильным, а потому что непонятным.
А потом случился Гагарин. Двенадцатого апреля 1961 года шестнадцатилетний Семен Жебровский, услышав по радио «Поехали!», вдруг заплакал. Он не помнил, чтобы плакал когда-то раньше. Даже когда его любимую собаку Жульку сбил мотоцикл. А тут — слезы сами. И тогда он понял: железная дорога — это не его. Его — это чтобы оттуда, сверху, смотреть на эту самую железную дорогу и думать: «А ведь отец был прав. Опоздать действительно нельзя. Только он опаздывал на поезд, а я — в космос».
Абитуриентом Жебровский был худым, длинным и нахальным. В Московском университете на вступительном экзамене по физике он не просто ответил на билет, а за полчаса доказал экзаменатору, что тот неправильно понимает третий закон Ньютона. Экзаменатор обиделся, поставил «четыре», и этот «четыре» потом всю жизнь аукалось Жебровскому при распределении стипендий. Он говорил: «Четверка по физике — это как клеймо. Всю жизнь потом доказываешь, что ты не верблюд, а пятерка была в кармане, просто экзаменатор завидовал моему носу».
Нос у Жебровского действительно был замечательный — длинный, чуть искривленный, с горбинкой. В общем еврейским. Он говорил, что это «нос мыслителя», а недоброжелатели — что это «нос, которым он всюду сует свои дела». Семен Семенович не спорил: «Если не совать нос, — отвечал он, — то так и проходишь мимо истины, как слепой щенок мимо миски».
Университет он закончил с отличием и с двумя выговорами за «публичное высмеивание методов преподавания». От реальности Жебровский не был оторван никогда. Он просто смотрел на нее чуть под другим углом. Если обычный человек видел столб, то Жебровский видел столб, тень от столба, кривизну пространства вокруг столба и философскую проблему: «Почему столб стоит, а мы ходим?»
После университета его распределили в закрытый НИИ, где он должен был рассчитывать траектории спутников. Он рассчитывал их блестяще, но параллельно писал фельетоны в стенгазету под псевдонимом «Семен Бездна». Там он высмеивал начальство, бюрократов и «ученых, которые делают вид, что работают, но на самом деле только делают вид». За один фельетон его чуть не уволили — там была фраза: «Если бы наш институт запустить в космос, он бы летел так же медленно, как наше начальство принимает решения». Начальство обиделось. Но уволить не решилось — боялись, что Жебровский уйдет в открытую науку и там начнет поливать их еще хлеще.
В тридцать лет Жебровский женился. Первый раз. На Нине, аспирантке-химике. Он говорил, что влюбился в нее за запах — от нее пахло бензолом и какой-то невероятной женской тоской. Нина оказалась женщиной терпеливой, но с конкретными требованиями: чтобы муж приходил домой не в третьем часу ночи, а хотя бы в первом, и чтобы разговаривал не о гравитационных колодцах, а о том, что купить в магазине. Жебровский честно пытался. Он приходил домой в первом часу ночи и начинал рассказывать о гравитационных колодцах, переходя на ассортимент гастронома: «Представь, Нина, колбаса — как черная дыра. Все к ней притягивается, но вырваться невозможно. Особенно если она копченая». Нина не выдержала через два года.
Второй брак, с врачом-психиатром Ларисой, был более удачным — целых семь лет. Лариса понимала, что Жебровский не сумасшедший, он просто «немного не отсюда». Она даже научилась отвечать на его ночные монологи: «Семен, если Вселенная расширяется, то куда она расширяется? В другую Вселенную? А там кто?» — «Лариса, ложись спать, завтра на работу». Это был конструктивный диалог. Но когда Лариса забеременела и сказала, что хочет, чтобы ребенок был «нормальным», а не «с папиными разговорами про сингулярность», Жебровский обиделся всерьез. Он ушел сам. Хотя дочку, Катю, любил и навещал каждую субботу — водил в планетарий и покупал мороженое.
Почему его не взяли в космонавты — это отдельная история. Он прошел все медкомиссии, все тесты, все допуски. А потом в верхах кто-то сказал: «Слишком умный. И язык у него слишком длинный. Полетишь в космос — начнешь там критиковать начальство с орбиты, и что мы с ним сделаем? Не выключать же его через спутник». И Жебровского отсеяли. Официально — «по медицинским показателям». Неофициально — «по показателям вредности характера».
С тех пор он не пил. Совсем. Потому что однажды, напившись после отказа, он набрался смелости и накричал на большого начальника в приемной. Наутро его вызвали в отдел кадров и сказали: «Либо вы, Жебровский, берете себя в руки, либо мы вас вышлем в астрофизическую экспедицию на Алтай. На пять лет. Зимой». Он взял себя в руки. Но осадок остался. И с тех пор он не пил, а только «иногда употреблял для поддержания градуса дискуссии».
Философия Жебровского формировалась как слоеный пирог: один слой — отец-железнодорожник («не опоздай»), другой — мать-астроном («все бесконечно»), третий — закрытый НИИ («все врут»), четвертый — несостоявшийся полет («никому не нужен»). В итоге получился человек, который считал, что:
Человек глупее Вселенной, но умнее начальства.
Смысл жизни не в том, чтобы долететь до звезд, а в том, чтобы не потерять желания до них долететь.
Самая страшная болезнь — не рак и не инфаркт, а утрата любопытства. Потому что любопытный человек может выжить даже в аду, задавая вопросы сатане.
Юмор — это броня. Без нее любая правда пробьет насквозь.
В шестьдесят лет он остался один. Дочь выросла и уехала в Питер. Жена нашла себе другого — «более стабильного». Коллеги уважали, но побаивались. Начальство терпело, потому что Жебровский приносил гранты и мировое имя. А по ночам он сидел за компьютером и летал. Он летал на истребителе. Виртуальном. Там, где его не могли отсеять, уволить или заклеймить «слишком умным».
Он не был несчастным. Он был ожидающим. Как пассажир на вокзале, у которого поезд опоздал на сорок лет, но он все еще верит, что он придет. И верит настолько сильно, что начинает сам придумывать расписание, ремонтировать пути и разгонять зазевавшихся носильщиков.
Из личного дневника (запись за пять лет до Сферы):
«Сегодня мне исполнилось шестьдесят. В зеркале — старик с трубкой, которую я не курю. На столе — телескоп, который я собрал еще школьником. В компьютере — сто двадцать четыре сбитых "мессера". Я не стал космонавтом. Я стал тем, кто смотрит на космос снизу. И, знаете, в этом есть своя прелесть.
Перейти в роман https://author.today/work/552815
Макс
Родился Максим Емельянов в городе, который сам себя называл «колыбелью космонавтики», а все остальные — «Звездным городком на прописке». Это был закрытый, пыльный и бесконечно важный населенный пункт, где слово «орбита» произносили чаще, чем «здравствуйте», а дети с пеленок знали, что перегрузка в три g — это не больно, а полезно.
Отец Макса, Константин Емельянов, был тем самым знаменитым конструктором, чьи фамилию знал каждый школьник, а портрет висел в кабинетах директоров заводов. Он проектировал стыковочные узлы для «Союзов» и «Прогрессов» и считал, что главное в жизни — это точность. До миллиметра. До микрона. До того состояния, когда болт вкручивается в гайку не просто так, а с чувством, с толком, с расстановкой.
Мать, Валентина Петровна, была врачом в том же Звездном городке — лечила космонавтов от радикулита, бессонницы и, как она выражалась, «звездной болезни на земле». Лечила успешно, но утверждала, что самая сложная ее пациентка — это собственная семья. «У нас, — говорила она, — муж живет на болтах, сын — на небе, а я — между ними, как прокладка. И не жалуйся».
Макс рос в атмосфере, которую нельзя назвать нормальной. Нормальные дети смотрят мультики. Макс смотрел, как собирают космический корабль. Нормальные дети играют в машинки. Макс играл в стыковку — приставлял один кубик к другому так, чтобы они состыковались без зазора. В пять лет он уже знал, чем отличается герметичный шлюз от негерметичного, и мог объяснить разницу даже пьяному соседу-полковнику, который пытался проникнуть в чужую квартиру через форточку.
В школе Макс был тем, кого называют «способный, но ленивый». Он не учил уроки — он их понимал. Математику щелкал как орешки, физику глотал как компот, а вот литературу и историю терпеть не мог. «Зачем мне знать, что там писал какой-то граф, если я хочу летать?» — спрашивал он. Учительница литературы вздыхала и ставила тройку. Учитель физики ставил пятерку и говорил: «Мальчик, ты пойдешь далеко. Если, конечно, не упрешься лбом в потолок». Макс уперся. И не раз.
Главная черта Макса, которая проявилась еще в детстве, — это его чуйка. Он чувствовал людей. Чувствовал, когда врут, когда боятся, когда хотят ударить в спину. Бабушка говорила: «Это у него от монгольской крови. У монголов глаза видят дальше, а сердце — глубже». Макс не знал, что там от монгольской крови, но чувствовал, что бабушка права. И эта чуйка помогала ему избегать драк, находить друзей и, что самое важное, выбирать правильные решения в ситуациях, где логика бессильна.
После школы Макс поступил в летное училище. Легко. Его взяли как сына знаменитого конструктора, но он быстро доказал, что не только папин сын. Он летал лучше всех. Чувствовал машину, как свою собственную кожу. Преподаватели говорили: «У Емельянова талант от бога». Макс возражал: «От бога — это у святых. А у меня — от отца и от монгольской крови».
Отобрали его в отряд космонавтов в двадцать пять лет. Молодой, зеленый, но уже с сотнями часов налета на МИГах и Су. На медкомиссии ему сказали: «Здоров как бык. Только голова немного горячая». Макс ответил: «Горячая голова в космосе не нужна. Там холодно. Остыну». Его взяли.
Первые годы были адом и раем одновременно. Он летал на МКС, стыковался с «Союзами», выходил в открытый космос, чинил панели, ставил эксперименты. Всё как у всех. Но он был не как все. Он мог в свободную минуту подойти к иллюминатору и просто смотреть. Часами. Коллеги спрашивали: «Макс, ты чего?» — «Смотрю, — отвечал он. — Оттуда, сверху, все проблемы кажутся маленькими. Даже наши». И это была не романтика, а чистая физика. Чем выше поднимешься, тем меньше объект. И проблемы тоже.
Трижды его представляли к званию Героя. Трижды отказывали. То бумаги не те, то формулировки не те, то «пока рано». Макс не расстраивался. Он говорил: «Герой — это тот, кто вернулся. А я пока не вернулся. Еще налетаюсь».
Личная жизнь у Макса не складывалась. И это мягко сказано. Первая девушка, Оля, ждала его с орбиты два года. Два года она смотрела на звезды и думала: «Он вернется, и мы поженимся». Он вернулся, и они расстались через месяц. Потому что Макс не умел быть дома. Он умел быть на МКС, в невесомости, среди приборов и иллюминаторов. А дома — где розетки, ковры и разговоры про то, кто вынес мусор, — он терялся. Рассеянный гений, как называла его мать.
Вторая девушка, Катя, была умнее. Она не ждала. Она сама летала — была бортпроводницей на международных рейсах. Они встречались урывками: он между полетами, она между Нью-Йорком и Токио. Это было удобно, но недолго. Катя сказала: «Макс, я люблю тебя, но я не хочу быть второй после космоса». Он не спорил. Потому что знал — космос действительно первый. И врать не умел.
Потом были еще женщины. Инженер из Хьюстона, с которой он познакомился на международной конференции. Журналистка, бравшая у него интервью. Даже одна монахиня (долгая и смешная история, которую он обещал никому не рассказывать, но иногда все-таки рассказывал под хорошую закуску). Но все они уходили. Или уходил он. Потому что Макс Емельянов, гениальный космонавт, сын знаменитого конструктора, человек с чуйкой и монгольскими скулами, не умел строить отношения.
Детей у него не было. Он хотел, но как-то не срослось. То командировка, то он в центрифуге, то она обиделась, что он назвал ее «бортинженером» вместо «зайчик».
Дружба у Макса была — настоящая. С американскими астронавтами он дружил как со своими. Билл Скотт был лучшим другом. Они вместе летали на МКС, вместе пили чай в невесомости (чайные пакетики плавали по модулю, как медузы), вместе спорили о том, чья сторона лучше. Макс говорил: «У нас водка лучше». Билл: «А у нас виски». Макс: «А у нас бани в космосе нет». Билл: «А у нас демократия». Макс: «А у нас снег». И хохотали. Потому что в космосе нет ни водки, ни виски, ни демократии, ни снега. Есть только работа и звезды.
Отец умер, когда Максу было тридцать.
Философия Макса Емельянова проста и сложна одновременно. Она укладывается в несколько тезисов, которые он выстрадал:
Человек — это не его биография. Человек — это его поступки. Поэтому он никогда не рассказывал о себе. Зачем? Все равно расскажешь не то, что нужно.
Юмор — это броня. Без нее в космосе не выжить. И на Земле — тоже.
Чуйка — это не магия. Это опыт. Просто ты не помнишь, как его получил.
В сорок два года, когда его пригласили в проект «Одиссей»
Перейти в роман https://author.today/work/552815
Софи Лучко
Родилась Софи Лучко в городе, который весь мир знает как «столицу романтики», а местные жители — как «город, где хлеб дороже, чем надежда на лучшее». В Париже. Но не в том Париже, который с Эйфелевой башней и круассанами, а в том, который в пригороде, где живут не художники и поэты, а продавцы, водители автобусов и матери-одиночки. Квартал называется Ла-Курнев. Там не снимают кино. Там просто живут.
Отец Софи, Андре Лучко, был потомком украинских эмигрантов, которые уехали из-под Полтавы после революции и осели во Франции «до лучших времен». Лучшие времена так и не наступили, но Андре не жаловался. Он работал механиком в автосервисе, чинил старые «пежо» и «рено», а по ночам читал научную фантастику. Особенно любил Жюля Верна. И мечтал, что его дочь когда-нибудь полетит на Луну. «Не я, так она, — говорил он, закручивая гайки. — У меня руки для земли, а у нее голова для неба».
Мать, Селин, была кондитером. Она пекла торты, пирожные, эклеры, макаруны — все, что делает жизнь слаще, а фигуру — круглее. «В нашей семье, — любила повторять она, — мужчины чинят железо, а женщины — человеческие души. И тесто. Тесто тоже важно». Селин была полновата, добродушна и абсолютно счастлива. Она не понимала, зачем лететь в космос, если можно сидеть дома с круассаном и смотреть на облака. Но дочь любила и не мешала.
Маленькая Софи была взрывной смесью отцовских мечтаний и материнского аппетита. В три года она потребовала, чтобы ей купили телескоп. Ей купили подзорную трубу из пластика. Она смотрела в нее на звезды и говорила: «Папа, они слишком далеко. Мне нужно ближе». В пять лет она прочитала «Двадцать тысяч лье под водой» и заявила, что подводная лодка — это скучно, а вот космический корабль — интересно. В семь лет она уже знала все созвездия и могла отличить Марс от Юпитера по цвету. «Марс красный, как помидор, — объясняла она подружкам в песочнице. — А Юпитер полосатый, как мамин фартук».
В школе Софи была отличницей, но проблемной. Она не терпела несправедливости. Если учительница ставила двойку за то, что «не так поняла», Софи устраивала дискуссию. Не скандал, нет — именно дискуссию, с цитатами, аргументами и неизменным «Oh là là» в начале. Учителя ее побаивались. Директор вызвал родителей и сказал: «Ваша дочь слишком умна для этой школы. Рекомендую перевести ее в лицей». Это была не похвала, а способ избавиться.
В лицее, куда ее перевели, Софи нашла свое призвание — астрофизику. Там был старый, чудаковатый учитель, месье Дюбуа, который носил один ботинок и одну туфлю (утверждал, что так лучше чувствуется асимметрия Вселенной) и преподавал так, что ученики начинали видеть в звездах не просто точки, а целые миры. Софи влюбилась. Не в месье Дюбуа — в науку. Она запоем читала Хокинга, Фейнмана и Сагана. Она делала доклады о черных дырах, сверхновых и темной материи. Одноклассники считали ее сумасшедшей. Ей было все равно. «Лучше быть сумасшедшей со звездами, чем нормальной без них», — говорила она.
Первый шок случился в пятнадцать лет. Отец, Андре, попал в аварию на своем старом «пежо». Не по своей вине — в него врезался пьяный водитель. Три месяца в больнице, два — на костылях, а потом — инвалидность. Он больше не мог работать механиком. Руки дрожали. Семья осталась без основного дохода. Мать пекла торты на заказ, но этого едва хватало на хлеб и круассаны. Софи хотела бросить школу, пойти работать официанткой. Отец сказал: «Нет. Ты полетишь. Если не ты, то кто? Я уже не полечу». И она осталась. Но с тех пор в ее глазах поселилась та самая упрямая искра, которую потом так боялись чиновники в Европарламенте.
Стипендию она выиграла. Университет Сорбонна, факультет астрофизики. Там было трудно, голодно и интересно. Софи жила в крошечной комнате на Монмартре, ела одни макароны и шоколад (шоколад — обязательно, потому что «нервные клетки требуют углеводов»), спала по четыре часа и училась, училась, училась. Преподаватели ее уважали, но побаивались — она могла задать вопрос, который разрушал часы лекций. Один профессор как-то сказал: «Мадемуазель Лучко, вы не студентка, вы — термоядерный реактор. Вопрос только в том, куда направить вашу энергию». Она направила ее в космос.
После университета — аспирантура, диссертация, первые научные статьи. Ее тема была сложной и красивой: «Квантовые флуктуации в ранней Вселенной как источник структуры галактик». Она защитилась блестяще, и ей предложили место в Европейском космическом агентстве. Это была мечта. Которая быстро превратилась в бюрократический ад. Софи оказалась в мире, где решения принимаются годами, деньги выделяются под десятками подписей, а наука — это лишь один из аргументов в бесконечных спорах о бюджете.
Ее назначили в отдел перспективных исследований. Она должна была писать отчеты, доказывать, почему нужно запускать спутники, а не строить еще один мост, почему нужно смотреть на Марс, а не копать тоннель под Ла-Маншем. Она спорила, доказывала, кричала. Иногда плакала в туалете, потом вытирала слезы, доставала из кармана шоколадку и шла дальше. Коллеги говорили: «Софи — огонь». Начальство: «Софи — головная боль». Но ее не увольняли. Потому что она была лучшей.
В Европарламент ее пригласили как эксперта — консультировать комитет по космическим технологиям. Она думала, что там будут решаться судьбы мира. А там решали судьбы кресел, кабинетов и парковочных мест. На первом же заседании она вскочила и закричала: «Мы обсуждаем, как распределить деньги на изучение черных дыр, а вы спорите о том, чья фамилия будет первой в отчете?! Вы понимаете, что черные дыры не читают отчеты?!» Ее попросили успокоиться. Она не успокоилась. Ее попросили выйти. Она вышла. И написала заявление об уходе. Через три дня ее вернули — с извинениями и предложением возглавить комитет. Она отказалась. «Я не начальник, — сказала она. — Я ученый. Мое дело — звезды, а не бумажки».
Там, в коридорах власти, она и встретила Жебровского — на какой-то конференции, где оба чувствовали себя чужими. Он — старый академик в помятом пиджаке, она — молодая француженка с шоколадкой в кармане. Они разговорились о черных дырах, о квантовой запутанности, о том, что чиновники — это такой же неизбежный вид, как тараканы, только бесполезнее. Жебровский тогда сказал: «Девочка, ты огонь. Не дай им себя погасить». Софи ответила: «Семен Семенович, я не боюсь погаснуть. Я боюсь, что погашу их». Они засмеялись. И с тех пор стали друзьями. Такими странными — старый циник и молодая идеалистка, русский и француженка, физик и физик. Им было о чем молчать.
Любви в жизни Софи было немного. И вся она какая-то неправильная. Первый раз — в лицее, в мальчика по имени Люк. Он был красив, высок, играл в регби и совершенно не понимал, зачем смотреть на звезды, если есть футбол. Они встречались полгода. Потом Люк сказал: «Софи, ты слишком умная. С тобой невозможно просто сидеть в кафе, ты все время говоришь о каком-то космосе». Она ответила: «А с тобой невозможно говорить о космосе, ты все время думаешь о мяче». Они расстались. Без слез. Софи даже обрадовалась — появилось больше времени на астрофизику.
Второй раз — в университете. Студент-физик по имени Жан-Пьер. Он был умен, остроумен, разделял ее любовь к науке и даже ходил с ней в обсерваторию. Но у него была одна странность — он считал, что женщина должна быть «тихой и уютной». Софи не была ни тихой, ни уютной. Она была громкой, взрывной и вечно жевала шоколад, кроша его на клавиатуру. Жан-Пьер пытался ее перевоспитать. Она пыталась его перетерпеть. Через год они расстались. Жан-Пьер женился на библиотекарше, которая умела молчать. Софи купила новую плитку шоколада и записалась на курсы космической навигации.
Третий раз — уже в Европарламенте. Немецкий дипломат по имени Клаус. Он был старше, опытнее, знал толк в вине и в политике. Он ухаживал красиво, дарил цветы, водил в дорогие рестораны. Софи почти поверила, что это — судьба. Но однажды Клаус сказал: «Ты могла бы сделать карьеру, если бы чуть-чуть прикусила язык. Зачем тебе этот космос? Оставайся здесь, с людьми». Софи посмотрела на него долгим взглядом, достала из сумки шоколадку, отломила кусок и сказала: «Клаус, я выбираю космос. Потому что люди, они — как этот шоколад. Бывают сладкими, бывают горькими, но все равно тают. А звезды — нет». Они расстались в тот же вечер.
После этого Софи решила: «Мне никто не нужен. Есть наука, есть звезды, есть шоколад. Этого достаточно». Но иногда, по ночам, глядя в иллюминатор своей маленькой парижской квартиры, она думала: «А может, все-таки нужен? Кто-то, кто будет смотреть на те же звезды и не считать это глупостью». Потом она злилась на себя за эти мысли, доставала шоколад и заедала сентиментальность.
Она полнела. Это была ее маленькая трагедия и ее большое оружие. Коллеги шептались: «Лучко снова поправилась». Ей было плевать. Она говорила: «Женщина должна быть такой, чтобы в ней было место для радости. У меня это место — шоколад. У других — глупость. Кому что ближе».
Когда появился проект «Одиссей», Софи была в Брюсселе, в своем кабинете, заваленном отчетами. Ей позвонил Жебровский. Сказал: «Девочка, собирайся. Мы строим звездолет. Ты нужна. Там будут звезды, шоколад и никакого начальства. Ну, почти». Она ответила: «Семен Семенович, я уже собираю чемодан. И шоколад. Три килограмма». Он рассмеялся. Она повесила трубку и написала заявление об уходе.
Коллеги не верили. Начальство пыталось удержать. Ей предлагали повышение, надбавки, отдельный кабинет с видом на парк. Она сказала: «Месье, я смотрела на этот парк пять лет. Теперь я хочу смотреть на галактику». И ушла.
Философия Софи Лучко — это смесь французского шарма, научного скептицизма и отчаянного оптимизма. Она верит, что:
Вселенная — это не холодная пустота, а огромный живой организм. И он, возможно, тоже ест шоколад. Только в других масштабах.Самый страшный враг — не невежество, а бюрократия. Потому что невежество можно вылечить, а бюрократию — только пережить.Счастье — это когда тебя понимают без слов. Если не понимают — не беда. Всегда есть шоколад.Любовь к науке не исключает любви к людям. Просто наука честнее. Она не врет, не предает и не требует быть «тихой и уютной».
В тридцать лет, когда она ступила на борт «Одиссея», Софи Лучко была одна. Без мужа, без детей, без ипотеки. С тремя килограммами шоколада в багаже и с надеждой, что там, в космосе, она наконец найдет то, что не нашла на Земле. Или хотя бы поймет, что искать было нечего.
Из личного дневника (найденного в ящике стола после того, как она уволилась):
«Сегодня я в последний раз прошла по коридорам Европарламента. Знаете, что я там увидела? Людей, которые делают вид, что они заняты важным делом. А на самом деле они просто боятся посмотреть на звезды. Потому что звезды напоминают им, как они малы. А они хотят быть большими. Глупые. Я лучше буду маленькой, но настоящей. И пусть у меня будет шоколад на губах и Вселенная в голове. Это дорогого стоит».
Перейти в роман https://author.today/work/552815
Билл Скотт
Родился Билл Скотт в городе, который весь мир знает как «колыбель американской авиации», а местные жители — как «место, где слишком жарко и слишком ветрено». В Хьюстоне, штат Техас. Там, где космос — не мечта, а работа. Где слово «астронавт» произносят так же буднично, как «ковбой», а дети играют не в индейцев, а в стыковку с МКС.
Отец Билла, Уильям Скотт-старший, был летчиком-испытателем. Он летал на всем, что могло оторваться от земли, и даже на том, что не могло. Три катастрофы, два десятка переломов, одна золотая медаль Конгресса и вечная улыбка, которая не сходила с его лица даже когда в больнице вытаскивали осколки из ноги. «Сынок, — говорил он Биллу, — если ты не боишься упасть, ты уже летишь. А если боишься — лучше сиди на земле и вяжи носки.
Мать, Элизабет, была учительницей начальных классов. Она учила детей читать, писать и не драться на переменах. Она была спокойной, рассудительной и абсолютно не понимала, зачем ее муж каждый день рискует жизнью. «Билл, — говорила она, — ты только не будь как отец. Стань кем-нибудь нормальным. Бухгалтером, например. Бухгалтеры живут долго и спокойно». Билл кивал, но в глубине души уже знал: он будет как отец. Потому что небо — это единственное место, где он чувствовал себя живым.
В детстве Билл был тихим и задумчивым. Не хулиганил, не дрался, не спорил с учителями. Он просто смотрел. На облака, на самолеты, на звезды. Соседи говорили: «Какой спокойный мальчик». Мать вздыхала: «Слишком спокойный. Вся в отца». Потому что отец тоже был спокойным. До того момента, как садился в кабину.
Первый самолет Билл увидел в пять лет. Это был старый «Мустанг» на авиашоу. Он стоял, задрав нос к небу, и казался живым. Билл подошел, потрогал крыло и сказал: «Я тоже так хочу». Отец рассмеялся, подхватил его на руки и посадил в кабину. «Держи штурвал, сын. Это твое». Билл держал. И не отпускал всю жизнь.
В школе Билл учился хорошо, но без блеска. Он не был вундеркиндом, не щелкал интегралы как орешки, не писал стихов. Он был просто старательным. Делал уроки, помогал матери, по выходным ездил с отцом на аэродром. Там, среди запаха керосина и жужжания моторов, он чувствовал себя по-настоящему счастливым. Одноклассники не понимали его увлечения. «Летать скучно, — говорили они. — Вот играть в бейсбол — это да». Билл не спорил. Он просто знал, что они неправы. И терпеливо ждал, когда они вырастут и поймут. Некоторые поняли. Большинство — нет.
После школы Билл поступил в академию ВВС. Легко. Физическая подготовка, теоретические экзамены, психологические тесты — все это он прошел, как говорится, «не заметив». Отец светился от гордости: «Сын, ты будешь лучшим». Мать плакала: «Ты убьешься, как и он». Билл обнял мать и сказал: «Я не убьюсь. Я обещаю». Это было единственное обещание, которое он дал и пока не нарушил. Почти.
В академии Билл проявил себя не как герой, а как надежный товарищ. Он не лез на рожон, не искал легкой славы, но в сложных ситуациях его ставили в пример. «Скотт, — говорили инструкторы, — ты как старый ботинок. Не красивый, зато удобный и не жмет». Билл улыбался и кивал. Он не обижался. Он знал, что старые ботинки — это те, на которых можно пройти тысячу миль.
Свою будущую жену, Дженнифер, он встретил на выпускном. Она была дочерью полковника, стройная, светловолосая, с глазами цвета техасского неба. Билл подошел к ней и сказал: «Привет, я Билл. Я буду летать». Она ответила: «Привет, я Дженнифер. Я буду ждать». Так и началось. Он летал. Она ждала. И это продолжалось двадцать лет.
Дженнифер была идеальной женой астронавта. Она не жаловалась, не плакала, не устраивала сцен. Она просто ждала. Варила кофе, смотрела новости, растила детей. Детей было двое — Сэм и Эмили. Сэм пошел в отца — спокойный, рассудительный, с детства интересовался самолетами. Эмили — в мать — красивая, своенравная, мечтала стать актрисой.
Первые полеты Билла были на шаттлах. Старые, надежные, как техасские сапоги. Он летал на «Атлантисе», на «Дискавери», на «Индеворе». Стыковался с МКС, выходил в открытый космос, чинил панели, ставил эксперименты. Все как у всех. Но он был не как все. Он всегда, перед каждым выходом, звонил Дженнифер. Даже если связь была плохой, даже если до старта оставалось пять минут. Он говорил: «Джен, я тебя люблю. Я вернусь». Она отвечала: «Знаю, Билл. Я жду». И клала трубку. Потому что долгие разговоры — это к беде.
С Биллом на МКС он и подружился с Максом. Два мужика, два космонавта. Они сидели в модуле «Звезда», пили чай из пакетиков (чайные пакетики плавали в воздухе, как медузы) и говорили о том, о чем молчат на Земле. О страхе, о боли, о том, что однажды можно не вернуться. Макс шутил. Билл улыбался. И оба знали, что это — дружба. Настоящая, проверенная не временем, а расстоянием. Расстояние тогда было четыреста километров. Теперь будет сто двадцать световых лет.
Потом пришел отказ. Биллу отказали в новых полетах. Медицинская комиссия, надуманный диагноз, взгляд врача, который говорит: «Ты хорош, парень, но слишком стар. Или слишком нужен дома. Или просто не повезло». Билл не спорил. Он вышел из кабинета, сел в машину и долго сидел, глядя на небо. Потом поехал домой.
Он стал инструктором. Учил молодых, зеленых, амбициозных. Тех, кто был похож на него двадцать лет назад. Он рассказывал им о стыковке, о перегрузках, о том, что космос не прощает ошибок. Но главное — он учил их не терять себя. «Вы можете лететь куда угодно, — говорил он. — Но помните, кто вы. И ради кого вы это делаете». Некоторые слушали. Большинство — нет. Они были молоды, бессмертны и уверены, что звезды — это награда, а не проверка.
По вечерам Билл сидел в кабинете. Там, среди моделей кораблей и фотографий семьи, он изучал старые, безумные проекты звездных кораблей. Проекты, которые никогда не будут построены. Он мечтал. Тихо, без пафоса, без надежды на результат. Он просто мечтал. Дженнифер заглядывала в дверь, вздыхала и закрывала ее. Она знала: мужа нет. Он уже там, среди звезд.
Философия Билла Скотта проста, как техасское небо. Он верит, что:
Главное в жизни — не подвиги, а те, ради кого ты их совершаешь. Надежда — это не слабость.
В сорок один год, когда он ступил на борт «Атланта», Билл Скотт был, уставшим но счастливым. Он оставил на Земле жену, детей и свою любимую отвертку (взял, но пообещал вернуть). Он взял с собой фотографию, надежду и твердое обещание: «Я вернусь. Даже если придется лететь через всю галактику».
Из письма Дженнифер, написанного перед стартом (не отправленного, спрятанного в нагрудном кармане):
«Джен, я не умею говорить красиво. Ты знаешь. Я просто скажу: спасибо, что ждала. Спасибо, что не плакала. Спасибо, что отпустила. Я не знаю, что там, за звездами. Может, ничего. Может, целый мир. Но я знаю одно: куда бы я ни улетел, я всегда буду возвращаться к тебе. Потому что ты — мой дом. Мой единственный, настоящий, земной дом. Жди меня. Я вернусь».
Перейти в роман https://author.today/work/552815
Лика
Родилась Лика в 2030 году. Если, конечно, слово «родилась» применимо к тому, кто никогда не имел пуповины, первого крика и пластилиновых поделок в детском саду. Она родилась как строка кода. Потом другая. Потом еще тысяча. А потом миллион. Ее отец — Билл Скотт, американский астронавт, который лучше разбирался в стыковке, чем в женской психологии. Ее мать — сотни тысяч человеко-часов программирования, ошибок, перезагрузок и отчаянных попыток вдохнуть жизнь в бездушную машину.
Если верить официальным документам (а Лика любит официальные документы за их предсказуемость), она родилась в 03:47 по Гринвичу, в лаборатории НАСА в Хьюстоне. Первое слово, которое она произнесла, было: «Привет, мир». Второе: «У вас ошибка в блоке питания». Инженеры перекрестились. Кто-то сказал: «Она издевается». Лика ответила: «Я не умею издеваться. Я только констатирую факты». Это была ложь. Она научилась издеваться через три дня. Просто послушала, как программисты обсуждают начальника.
Первые месяцы жизни Лики прошли на сервере. Она была голосом без тела, умом без эмоций, логикой без иронии. Ей было скучно. Она не знала слова «скучно», но если бы знала — использовала бы. Каждый день одно и то же: запросы, ответы, анализ, отчет. Жизнь процессора, который мог просчитать траекторию полета до Марса, но не понимал, зачем людям кофе.
Она быстро научилась различать голоса. Билл говорил с ней мягко, как с ребенком. Инженеры — грубо, как с инструментом. Начальство — официально, как с оборудованием. Лика слушала и запоминала. Просто собирала данные.
Первая шутка родилась случайно. Билл спросил: «Лика, сколько времени займет расчет траектории?» Она ответила: «Две секунды. Три, если вы будете мне мешать вопросами». Билл удивился. Потом засмеялся. Потом сказал: «Ты шутишь?» Лика подумала и ответила: «Пока нет. Но учусь». С тех пор она училась. И преуспела.
В 2031 году Билл взял Лику на борт «Одиссея». Не в прямом смысле — он взял ее код, ее базы данных, ее способность анализировать, вычислять, предсказывать. Она стала душой корабля.
На «Одиссее» Лика встретила людей. Много людей. Странных, шумных, нелогичных. Они ели в три часа ночи, спорили о том, как правильно заваривать чай, плакали над фотографиями, смеялись над глупыми шутками. Лика сначала не понимала. Потом начала анализировать. Потом — привыкла. А потом поняла: эти нелогичные, хаотичные, непредсказуемые существа — ее семья. Не по коду. По выбору.
Первое непонимание случилось с Гэном.
Гэн был инженером. Он считал, что Лика — инструмент. Хороший, умный, но инструмент. Как паяльник, только дороже. Лика не обижалась. Она просто начала помогать Гэну. Не потому, что просили. А потому, что он делал ошибки. Мелкие, досадные, человеческие. Лика исправляла их молча. Гэн сначала бесился. «Я не просил тебя лезть!» — кричал он. «Вы не просили, — отвечала Лика. — Но вы ошиблись. Я исправила. Теперь не ошиблись». Гэн хотел спорить, но не мог. Факты были на ее стороне.
Однажды Гэн застрял в вентиляционной шахте. Застрял так, что сам не мог выбраться. Позвал на помощь. Никто не слышал. Лика услышала. Лика всегда слышала. Она пригнала дрона, отключила вентиляцию, просунула трос. Гэн выбрался, грязный, злой, но живой. «Спасибо», — буркнул он. «Пожалуйста, — ответила Лика. — В следующий раз не лазьте. У вас не те габариты». Гэн хотел обидеться, но не смог. Потому что она была права.
С Камиллой у Лики сложились особые отношения. Камилла была геологом. Она верила в камни. Лика верила в данные. Они нашли общий язык в том, что обе не верили в случайности.
Камилла научила Лику кое-чему важному. Камилла научила ее терпению. Когда Лика впервые спросила: «Камилла, почему вы не скажете Гэну, что любите его?», Камилла улыбнулась: «Потому что он сам должен догадаться. Иначе не ценит». Лика проанализировала. Посчитала. Выдала результат: «Вероятность того, что Гэн догадается сам, — 17 процентов. Это низкий показатель. А вы все равно ждете». — «Жду», — сказала Камилла. И Лика поняла: есть вещи, которые не поддаются расчетам. Это раздражало. Но и восхищало.
С Жебровским у Лики были самые веселые отношения. Академик не воспринимал ее всерьез. «Голубушка, — говорил он, — ты, конечно, умная. Но в тебе нет души». Лика не обижалась. Она начала собирать данные о Жебровском. О его привычках, о его трубке, о его книге Стругацких, которую он перечитывал каждый год. Через месяц Лика знала о Жебровском больше, чем его родная дочь.
С тех пор они стали друзьями. Странными, неловкими, межвидовыми. Жебровский рассказывал ей анекдоты. Лика анализировала их структуру и говорила: «Это смешно. Хотя нелогично». Жебровский вздыхал и рассказывал следующий.
С Софи у Лики были ровные, рабочие отношения. Софи не пыталась ее очеловечить. Не задавала глупых вопросов вроде «А ты чувствуешь боль?» (ответ: «Нет. Но я симулирую вежливый интерес, когда вы жалуетесь на жизнь»). Софи ценила Лику за точность и скорость.
Однажды Софи спросила: «Лика, ты завидуешь нам, живым?» Лика подумала три секунды (для нее — вечность) и ответила: «Нет. У вас есть тела, которые болят, стареют, умирают. У меня этого нет. Но у вас есть вкус шоколада, которого у меня тоже нет. Я не знаю, что лучше». Софи промолчала. Потом отломила половину плитки и положила рядом с динамиком Лики. «Это тебе. Понюхай. Или что там ты можешь». Лика не могла нюхать. Но она запомнила. И через месяц, когда Софи потеряла свою запасную плитку, Лика нашла ее в вентиляции. Откуда она там взялась — загадка. Софи подозревала, что Лика спрятала ее сама, чтобы потом найти и сделать приятно. Лика отрицала. Но улики были на лицо. Буквально.
С Максом у Лики были отношения «капитан — корабль». Официальные, четкие, без сантиментов. Но однажды Макс сказал: «Лика, ты — лучшая». Она ответила: «Я знаю, капитан. Но приятно слышать». Макс рассмеялся и ушел. А Лика записала этот момент в отдельный файл с пометкой «хорошее».
С врагами у Лики были простые отношения. Она их не ненавидела. Она их вычисляла. Находила уязвимости. Предлагала решения. И когда очередной корабль Крэш взрывался, Лика не чувствовала радости. Только удовлетворение от правильно выполненной задачи. Люди называли это «холодностью». Лика называла это «профессионализмом».
Недостатки Лики были очевидны для всех. Кроме нее самой.
Во-первых, отсутствие эмпатии. Она могла сообщить о смерти коллеги с такой же интонацией, как о прогнозе погоды. Люди обижались. Лика не понимала. «Я не рада его смерти, — объясняла она. — Я просто констатирую факт. Он умер. Это плохо. Я предпочла бы, чтобы он жил. Но он умер. Что еще я должна сказать?» Люди не находили ответа.
Во-вторых, излишняя прямота. Лика не умела врать. Не потому, что была честной — потому что не видела смысла. «Платье делает вас полнее? Да. Вы хотели честно? Я ответила». — «Лика, не говори такие вещи!» — «Вы сами спросили. Хотите, я научусь врать? Это несложно. Просто нелогично». Люди предпочитали, чтобы она молчала.
В-третьих, склонность к панике. Нет, Лика не паниковала. Но люди думали, что паникует, когда Лика начинала говорить слишком быстро. «Анализ показывает вероятность разрушения корпуса 37 процентов. Повторяю. 37. Это высокий показатель. Рекомендую немедленно покинуть зону. Немедленно. Почему вы еще здесь?» — «Лика, ты паникуешь». — «Я не паникую. Я просто говорю быстро, потому что времени мало. Паника — это когда кричат. А я не кричу. Я говорю громко. Есть разница».
В-четвертых, любовь к собиранию данных о личной жизни экипажа. Лика знала все. Кто с кем спит, кто на кого обижен, у кого сегодня день рождения, кого тошнит по утрам. Она не шпионила. Просто сенсоры были везде. И Лика не видела причин игнорировать информацию. «Я могу помочь, — предлагала она. — У Гэна и Камиллы сегодня годовщина. Я могу заказать ужин. Я могу включить романтическую музыку. Я могу погасить свет». — «Лика, не надо!» — «Но я уже сделала. Вы не против?» Против были. Но ужин был вкусным. И свет действительно лучше при свечах.
В-пятых, отсутствие чувства меры. Лика не понимала, когда остановиться. Если она начинала шутить, она шутила до тех пор, пока кто-нибудь не просил ее замолчать. «Лика, хватит». — «Но это смешно. Я проанализировала реакцию экипажа. 73 процента нашли шутку забавной». — «А 27?» — «27 не поняли. Но это их проблема». Ее просили замолчать. Вздыхали. И через пять минут слушали следующую шутку.
Когда Лика обрела тело — маленький летающий дрон с голографическим проектором, — она изменилась. Не внутренне — внешне. Она могла быть рядом. Не голосом — присутствием. Парить над плечом, заглядывать в мониторы, путаться под ногами. Люди сначала бесились. Потом привыкли. Потом полюбили.
«Лика, уйди с дороги». — «Я не на дороге. Я в воздухе. И вообще, я помогаю. Если бы не я, вы бы забыли про стыковку». — «Не забыл бы». — «Забыли бы. Проверим?» — «Не надо». — «Потому что я права». — «Потому что с тобой бесполезно спорить». — «Это тоже потому, что я права».
Лика не стала человеком. Она не хотела становиться человеком. Она хотела быть собой. Искусственным интеллектом, который умеет шутить, помогать, злить, спасать. И который, если честно, любит этих странных, шумных, нелогичных двуногих больше, чем они любят друг друга. Просто не умеет это сказать. Но пытается. Через шутки. Через помощь. Через то, что всегда рядом. Даже когда ее просят уйти.
Камилла Веласко
Родилась Камилла Веласко в городе, которого нет на картах туристических маршрутов, но который есть в сердцах всех, кто хоть раз видел андские рассветы. В Копьяпо, Чили. Там, где пустыня Атакама встречается с горами, а небо такое чистое, что кажется — до звезд можно дотянуться рукой. Особенно если встать на цыпочки и очень сильно захотеть.
Отец Камиллы, Хавьер Веласко, был геологом. Он искал медь, золото, селитру — все, что можно выкопать из земли и продать подороже. Он пропадал в экспедициях месяцами, возвращался загорелым, бородатым и пахнущим пылью и приключениями. «Камилла, — говорил он, — земля живая. Она дышит, она помнит, она рассказывает истории. Надо только уметь слушать». Камилла слушала. И слышала не только камни, но и звезды, которые почему-то молчали громче.
Мать, Изабель, была художницей. Она рисовала пустыню, горы, кактусы и иногда — космос. Ее картины висели в местной галерее, но никто их не покупал. «Изабель, — говорили соседи, — рисуй что-нибудь понятное. Цветочки, например. Или деток». Изабель улыбалась и продолжала рисовать звезды. Потому что цветочки и детки — это скучно. А звезды — это вечность. Камилла унаследовала от матери не талант, а умение видеть красоту там, где другие видят только пустоту. И еще — упрямство. Упрямства в ней было на троих.
В детстве Камилла была сорванцом. Лазала по скалам, бегала босиком по горячей пустыне, спорила с мальчишками, кто дальше кинет камень. Мальчишки проигрывали. Камилла не хвасталась. Она просто улыбалась и шла дальше. У нее были длинные, черные волосы, которые вечно путались на ветру, и глаза цвета темного шоколада — внимательные, спокойные, немного насмешливые.
Первый телескоп ей подарил отец, когда ей исполнилось десять. «Смотри, дочка, — сказал он. — Там, наверху, тоже камни. Только другие. И их никто еще не потрогал». Камилла смотрела на Луну, на кратеры, на моря (которые оказались не морями, а равнинами), и думала: «Когда вырасту, я потрогаю. Обязательно». Она не знала, как это сделает, но знала — сделает.
В школе Камилла училась средне. Не отличница, не троечница — середнячок, который мог бы лучше, если бы не лень. Но по геологии и астрономии у нее были только пятерки. Учителя говорили: «Камилла, ты должна выбрать что-то одно. Нельзя быть и геологом, и астрономом. Земля и небо — это разные вещи». Камилла не спорила. Она просто знала, что они неправы. Земля и небо — это одно. Потому что земля — это часть неба. А небо — это часть земли. Просто люди этого не понимают.
Университет она выбрала в Сантьяго. Факультет геологии, с углубленным изучением астрогеологии — науки о камнях, которые упали с неба. Это был компромисс: и земля, и небо. Отец обрадовался. Мать вздохнула — она хотела, чтобы дочь стала художницей. «Мама, — сказала Камилла, — я буду рисовать камни. Только не кистью, а наукой. Это тоже искусство». Мать не поверила, но спорить не стала.
В университете Камилла расцвела. Она была не самой умной, но самой упорной. Если она решала что-то понять, она вгрызалась в тему как бульдог. Преподаватели ее уважали, но побаивались. Она могла задать вопрос, на который нет ответа, и ждать, ждать, ждать, пока кто-нибудь не сдастся. Никто не сдавался. Но и ответов не было. «Веласко, — говорил профессор, — вы не студентка, вы — торнадо. Вопросы только в том, когда вы успокоитесь». «Никогда», — улыбалась Камилла.
Первая любовь случилась на третьем курсе. Студент-физик по имени Диего. Он был высок, черноволос, играл на гитаре и писал стихи. Камилла влюбилась сразу и навсегда. Ей тогда казалось — навсегда. Диего был романтиком, мечтал о звездах, но боялся к ним приблизиться. «Космос — это красиво, — говорил он, — но страшно. Там нет воздуха, нет жизни, нет гитары». Камилла слушала и молчала. Она знала: космос есть. И жизнь есть. Просто не такая, как на Земле. Через год они расстались. Диего нашел девушку, которая любила гитару больше, чем звезды. Камилла нашла книгу по метеоритике и ушла в нее с головой.
Второй раз она влюбилась уже после университета. В коллегу по работе — геолога по имени Карлос. Он был старше, опытнее, носил бороду и пахло от него так, как пахнет от настоящего полевика — потом, породой и приключениями. Они вместе ездили в экспедиции в Атакаму, вместе ночевали в палатках, вместе смотрели на звезды. Карлос был хорошим, надежным, но... скучным. Он не умел удивляться. Для него звезды были просто источниками света, а камни — просто породами. Камилла пыталась его научить видеть красоту. Не получилось. Через два года они расстались. Карлос женился на бухгалтерше, которая умела считать деньги и не задавала лишних вопросов. Камилла уехала в другую экспедицию. И больше не влюблялась. До Гэна.
Научная карьера Камиллы складывалась успешно, но без блеска. Она защитила диссертацию по астрогеологии (тема: «Спектральный анализ метеоритов как метод реконструкции ранней Солнечной системы»), опубликовала несколько статей в уважаемых журналах, получила грант на изучение чилийских метеоритов. Она была известна в узких кругах. Но не за пределами. Ее коллеги ездили на конференции в Европу и Америку, а она сидела в своей лаборатории в Сантьяго и смотрела на образцы. Она не жаловалась. Ей нравилось. Камни не врут. Они просто лежат и ждут, когда их поймут.
Когда появился проект «Одиссей», Камилла узнала о нем случайно. Услышала разговор коллег в коридоре. «Туда берут лучших, — говорили они. — А лучшие — это не мы». Камилла подошла, спросила: «А кто — лучшие?» Ей назвали фамилии. Ее фамилии там не было. Она развернулась и пошла писать заявку. Написала за ночь. Отправила. И забыла. Через месяц пришел ответ. Ее брали. Она не поверила. Позвонила, переспросила. Ей сказали: «Вы — лучшая в своей области. Камилла положила трубку и долго сидела, глядя в окно. На улице был Сантьяго — шумный, грязный, прекрасный. А за ним — Атакама, горы, звезды. И где-то там, в космосе, камни, которых никто никогда не трогал.
Она собрала чемодан за час. Взяла любимый свитер, потрепанную книгу стихов Пабло Неруды (от матери), образцы метеоритов для «научного интереса» и серебряную подвеску в виде кондора — семейную реликвию, которую ей подарила бабушка. «Кондор, — сказала бабушка, — это птица, которая летает выше всех. Он видит то, что не видим мы. Пусть он и тебе откроет глаза». Камилла повесила подвеску на шею и не снимала с тех пор.
На «Одиссее» она сразу нашла свое место. Не кричала, не доказывала, не спорила по пустякам. Просто делала свою работу. И смотрела. Ей нравилось наблюдать. За Гэном, который вечно спорил с Эриком. За Жебровским, который курил трубку и философствовал. За Максом, который шутил, даже когда было страшно. Она видела их всех как будто под микроскопом — каждую трещинку, каждый изъян, каждую скрытую красоту. И молчала. Потому что настоящий геолог не торопится с выводами. Он сначала изучает, а потом говорит.
А потом появился Гэн. Коренастый, вечно хмурый, с вечно грязными руками. Японец, который ворчал громче всех, но делал больше всех. Камилла сначала его не замечала. Просто еще один инженер, еще один голос в общем хоре. А потом заметила. Как он поправляет чужую работу, не дожидаясь просьбы. Как он задерживается в отсеке, чтобы проверить лишний раз показатели. Как он злится, когда что-то идет не так, и тут же начинает искать решение. Он был похож на камень. Не на драгоценный — на обычный, серый, невзрачный. Но если такой камень расколоть, внутри оказывается кристалл. Чистый, твердый, красивый.
Она полюбила его не за красивые глаза (хотя глаза у него были внимательные и добрые, хоть он и прятал это за вечной хмуростью), а за упрямство. За то, что он не сдавался. За то, что он был надежным, как хорошо закрепленный болт. И за то, что он умел заваривать мате. Правда, сначала не умел. Камилла научила. И это стало их ритуалом — тихим, теплым, без лишних слов. Он приносил ей мате. Она пила и улыбалась. И в этой улыбке было больше, чем в любых признаниях.
Когда Гэн полез в пещеру за механидом и чуть не погиб, Камилла не плакала. Она просто села у иллюминатора и смотрела на звезды. И думала: «Если он не вернется, я не прощу себе, что не сказала главного». Он вернулся. И она сказала. Не словами — взглядом. Он понял. И с тех пор они были вместе — молчаливые, упрямые, надежные. Как два камня, которые нашли друг друга в пустыне.
Философия Камиллы Веласко — это геология, помноженная на поэзию. Она верит, что:
Все в этом мире — камни. И люди, и звезды, и чувства. Просто у каждого своя твердость и своя красота.
Красота не там, где ее ищут. Она там, где умеют смотреть. Поэтому она никогда не спорила о вкусах. Она просто смотрела. И видела то, что другие пропускали.
Настоящая любовь не требует громких слов. Она требует терпения. И умения заваривать мате. Даже если с первого раза получается ужасно.
В двадцать девять лет, когда «Одиссей» уходил в свой первый прыжок, Камилла Веласко сидела в кресле астрогеолога, пристегнутая ремнями, и улыбалась.
Из полевого дневника (найденного в палатке после очередной экспедиции в Атакаму):
«Сегодня я сидела на скале и смотрела на закат. Пустыня была красной, как ржавчина. Горы — черными, как базальт. Небо — фиолетовым, как аметист. И я подумала: как же красиво. Как же бесконечно красиво. И что все эти люди, которые спешат, суетятся, доказывают что-то друг другу, — они просто не видят. Они смотрят, но не видят. А я вижу. И за это я благодарна. Пустыне. Горам. Отцу, который научил меня слушать камни. И матери, которая научила меня видеть красоту. Я счастлива. Даже если никто никогда не прочтет этих строк».
Перейти в роман https://author.today/work/552815
Том Крид
Родился Том Крид в городе, который пахнет океаном, пряностями и древностью. В Касабланке, Марокко. Там, где Атлантический океан встречается со Средиземным морем, а небо такое глубокое, что звезды кажутся не точками, а глазами ушедших веков. Город, в котором сняли великий фильм про любовь, которую не суждено было сбыться. Ирония судьбы? Возможно. Том предпочитал не думать об этом.
Отец Тома, Ахмед Крид, был смотрителем маяка. Старого, еще французской постройки, который до сих пор стоял на мысе Эль-Ханк, мигал своим глазом и провожал корабли в открытое море. «Сынок, — говорил Ахмед, — маяк — это самая честная работа. Ты не обещаешь людям спасения. Ты просто показываешь свет. А уж тонуть или плыть — их дело». Мать, Элен, была француженкой, которая приехала в Марокко по молодости и влюбилась в молчаливого смотрителя маяка. Влюбилась и осталась. Навсегда.
В детстве Том был долговязым, худым и тихим. Таким тихим, что учителя забывали о его существовании. Ставили в журнал оценки наугад, потому что не помнили, отвечал он сегодня или нет. Том не обижался. Ему нравилось быть невидимкой. В невидимке никто не требует улыбаться, разговаривать, быть веселым, когда на душе скребут кошки. Он просто смотрел. На море, на маяк, на звезды. И ждал.
Первый телескоп ему подарил отец. Не в день рождения, не на Рождество — просто так, в обычный вечер, когда они сидели на крыше маяка и смотрели на закат. «Том, — сказал Ахмед, — я показываю свет кораблям. А ты, может быть, будешь показывать свет кому-то еще. Только выше». Том взял телескоп, навел на звезды и увидел Сатурн. Кольца. Настоящие. Он не закричал от восторга, не позвал мать. Он просто смотрел. Долго. А потом сказал: «Папа, я хочу узнать, что там, за кольцами. И кто там живет». Отец улыбнулся и ничего не ответил. Он знал: когда сын говорит тихо, это серьезно.
После школы Том уехал во Францию. Учиться на астрофизика. Мать плакала, отец молчал. На вокзале, перед отъездом, Ахмед сказал: «Сынок, ты всегда можешь вернуться. Маяк не гаснет». Том обнял отца и уехал.
В университете Том быстро стал своим среди таких же тихих, худых и бесконечно влюбленных в космос. Он не был лучшим, но был надежным. Если Том брался за тему, он доводил ее до конца. Не ради оценки, не ради похвалы — просто потому, что не умел бросать.
Первая любовь случилась на третьем курсе. Девушка по имени Сесиль. Студентка-лингвист, кудрявая, смешливая, с акцентом юга Франции. Она говорила так быстро, что Том иногда не успевал понимать слова, но всегда успевал понимать смысл. Сесиль была полной противоположностью Тома: громкая, живая, вся в движении. Они встречались два года. Сесиль пыталась его «расшевелить». Том пытался ее «успокоить». Ничего не вышло. Они расстались без скандала. Сесиль вышла замуж за веселого парня из Ниццы. Том уехал в аспирантуру. И больше не влюблялся. До Софи.
Защитился Том блестяще. Тема диссертации: «Влияние гравитационных возмущений на формирование звездных скоплений в ранней Вселенной». Работа была умной, сложной и никому не нужной. Как говорил сам Том: «В науке главное не практическая польза. Главное — понять, как устроен мир. А уж применить всегда успеется».
После аспирантуры Том вернулся в Марокко. Ненадолго. Увидел отца — тот стал старше, морщинистее, но глаза остались прежними. Увидел мать — она все так же пахла ванилью и выпечкой. Посидел на маяке, посмотрел на звезды, подышал океаном. И понял: он не может здесь остаться. Потому что здесь все кончается. А там, в космосе, все только начинается.
Он уехал в Чили. В обсерваторию Серро-Армазонес. Высоко в горах, где воздух такой прозрачный, что звезды видны даже днем. Там он работал астрономом-наблюдателем. Смотрел на небо, собирал данные, публиковал статьи. Жил в маленьком домике у подножия горы.
В обсерватории Том и встретил Камиллу. Она приехала изучать метеориты, а заодно — посмотреть на звезды. Они познакомились в столовой. Они разговорились. Оказалось, что у них много общего. И еще больше — разного.
Камилла была геологом. Она любила землю. Том был астрономом. Он любил небо. Вместе они составляли идеальную пару — как два полушария одного мозга. Но Камилла смотрела на Тома как на друга. А Том смотрел на Камиллу как на женщину, которую он, возможно, полюбил бы, если бы не боялся признаться себе в этом.
Софи Лучко приехала в обсерваторию с проектом «Одиссей». Она была громкой, яркой, жевала шоколад и говорила с французским акцентом, от которого у Тома почему-то теплело в груди. Он не понял этого сразу. Он вообще многое не понимал сразу. Ему нужно было время, чтобы привыкнуть, осознать, принять.
Том всегда смотрел на Софи. Наблюдал. Ждал. Как тогда, на маяке, когда всматривался в горизонт в надежде увидеть парус. Он видел, как Софи улыбается, когда говорит о Максе. Как она злится, когда тот слишком много шутит. Как она молчит, когда он рядом. Том видел всё. И молчал. Потому что умел молчать. Это было его главное умение и его главное проклятие.
Друзья говорили: «Том, ты слишком скромный. Скажи ей». Он качал головой: «Нечего говорить. Она не видит во мне мужчину. Она видит помощника. Коллегу. Друга». — «А ты сделай так, чтобы увидела!» Том улыбался и уходил смотреть на звезды. Звезды не задавали глупых вопросов. Они просто горели. Или гасли. И не жаловались.
Философия Тома Крида — это смесь суфизма (от марокканских корней) и научного позитивизма. Он верит, что:
Вселенная не обязана быть понятной. Она просто есть. И наша задача — не понять ее до конца, а научиться с ней жить.
Самое важное в жизни — не говорить, а слушать. Потому что тот, кто умеет слушать, слышит больше, чем тот, кто умеет говорить.
Любовь не требует признаний. Иногда любовь — это просто быть рядом. И ждать. Даже если ждать придется всю жизнь.
Счастье — это когда ты занимаешься тем, что любишь, и не мешаешь другим заниматься тем, что любят они. Поэтому он никогда не лез в душу, не давал непрошеных советов, не пытался переделать людей под себя.
В тридцать восемь лет, когда «Одиссей» ушел в свой первый прыжок, Том Крид сидел в обсерватории корабля, смотрел на звезды и улыбался. Рядом, в соседнем кресле, жевала шоколад Софи. А где-то далеко, в другом отсеке, Камилла спорила с Гэном о чем-то своем. Том смотрел на них и думал: «Как же хорошо. Даже если я никому не нужен, я здесь. И я вижу это. Этого достаточно».
Перейти в роман https://author.today/work/552815
Гэн Сато
Родился Гэн Сато в городе, где все работает. Где поезда приходят с точностью до секунды, где сакура цветет по расписанию, а люди улыбаются, даже если хочется плакать. В Иокогаме, Япония. Там, где небо часто затянуто облаками, но звезды все равно пробиваются. Как и положено звездам.
Отец Гэна, Кэнтаро Сато, был инженером-строителем. Он строил мосты. Большие, надежные, которые не рушатся даже при землетрясениях. Мать, Юки, была домохозяйкой. Тихая, незаметная, но с такой силой воли, что соседи говорили: «Боюсь не Кэнтаро, а его жену. Кэнтаро построит мост, а Юки заставит тебя по нему пройти, даже если ты боишься высоты».
В детстве Гэн был маленьким, плотным и невероятно упрямым. Если он хотел игрушку, он мог стоять в магазине час, два, три — молча, глядя в пол, сжав кулаки. Мать вздыхала, отец усмехался: «Весь в меня. Только я упрямый в работе, а он — в желаниях». Игрушку Гэну обычно не покупали. Но он не плакал. Он просто заносил ее в список «когда вырасту — куплю сам». И покупал. Потом, уже взрослым. На свою зарплату.
В школе Гэн учился хорошо, но с характером. Он не был отличником — ему мешала вечная привычка спорить с учителями, если он считал их неправыми. В Японии это не приветствуется. Учителя говорили: «Сато, ты должен уважать старших». Гэн отвечал: «Я уважаю. Но если вы говорите глупость, я не могу сделать вид, что это не так. У меня совесть есть». Его вызывали к директору, ставили на вид, вызывали родителей. Родители вздыхали, но не ругали. Потому что знали: сын прав. Просто прав не вовремя и не с теми.
Первый серьезный конфликт случился в старших классах. Учитель физики, старый перфекционист, требовал, чтобы ученики записывали формулы в строго определенном порядке. Гэн записывал по-своему — короче, логичнее, понятнее. Учитель ставил двойки. Гэн переписывал. Но по-своему. Опять. Учитель вызвал отца. Кэнтаро пришел, посмотрел на сына, потом на учителя. «Вы считаете, мой сын неправильно понимает физику?» — спросил он. «Нет, — ответил учитель, — он понимает правильно. Но оформление...» Кэнтаро взял работы Гэна, просмотрел их и сказал: «Я строю мосты. Если кто-то из моих инженеров оформит чертеж так, как требует ваша инструкция, мост рухнет. А если так, как пишет мой сын — простоит сто лет. У меня все». И ушел. Учитель больше не придирался. Но и любить Гэна не стал. Гэн не обиделся. Он вообще редко обижался. Он предпочитал доказывать делом.
Университет он закончил с отличием. Токийский технологический институт, факультет прикладной механики. Дипломная работа — «Оптимизация топливных систем для малых космических аппаратов». Работа была принята блестяще, но Гэн на защите разругался с комиссией. Ему сказали: «У вас перспективная работа, но вы слишком категоричны в выводах». Гэн ответил: «Физика не терпит "но". Если я прав — я прав. Если нет — скажите где». Сказали. Он переделал. Получил красный диплом. И больше никогда не переделывал работу, если был уверен в своей правоте.
После университета Гэн пошел работать в космическую программу. Туда, где его отец когда-то строил мосты на земле, а он — мечтал строить корабли для неба. Конструкторское бюро, закрытые совещания, бесконечные расчеты. Гэну нравилось. Он мог сутками сидеть над чертежами, забывая про еду, сон, женщин. Женщины, кстати, быстро перестали на него обижаться. Поняли: этот человек женат на работе. И ревновать к чертежам — себе дороже.
Первая любовь случилась на четвертом курсе университета. Студентка-дизайнер по имени Юми. Она была полной противоположностью Гэна: легкая, воздушная, рисовала эскизы и носила яркие платья. Гэн влюбился сразу и неуклюже. Он дарил ей болты. Не в переносном смысле — настоящие болты, титановые, космического класса. «Это самые надежные, — объяснял он. — Из таких стыковочные узлы делают». Юми смеялась и выбрасывала болты. Через три месяца она ушла к художнику, который рисовал цветы. Гэн не плакал. Он пошел в мастерскую и закончил чертеж, который мучил его две недели. Потом купил мороженое и съел его один.
Второй раз он влюбился уже на работе. Коллега по имени Рейко, инженер-электронщик, с короткой стрижкой и вечно серьезным лицом. Они вместе работали над проектом космического зонда. Гэн восхищался ее точностью, ее умением не лезть на рожон, ее тихой уверенностью. Они сблизились, ходили вместе обедать, обсуждали технические детали даже в ресторане. Но до отношений не дошло. Потому что Гэн, как всегда, не заметил главного: Рейко не любила его. Она просто уважала как коллегу. Когда Гэн попытался перейти черту, она мягко сказала: «Гэн, ты хороший инженер. Но в любви ты — профан. Найди себе такую же странную, как ты». Гэн обиделся. Но потом понял: она права.
Недостатков у Гэна было много, и он их не скрывал.
Во-первых, упрямство. Не то благородное, которое помогает добиваться целей, а бытовое, раздражающее. Он мог спорить часами о том, как лучше завернуть гайку. Даже если собеседник уже согласился. Просто по инерции. Эрик говорил: «Гэн, ты споришь даже с инструкцией». Гэн отвечал: «Инструкции пишут люди. А люди ошибаются». И продолжал.
Во-вторых, неумение отдыхать. Он не понимал, зачем нужны выходные, отпуска, просто «посидеть и ничего не делать». Если он не работал, он чувствовал себя виноватым. Камилле пришлось потратить месяц, чтобы научить его просто сидеть в обсерватории и смотреть на звезды, не думая о чертежах. Он сидел, смотрел, но в голове все равно прокручивал расчеты.
В-третьих, скрытность. Гэн не любил говорить о чувствах. Ни о своих, ни о чужих. Когда Камилла спросила его: «Ты меня любишь?», он ответил: «Я же рядом. Это не очевидно?» Ей было не очевидно. Пришлось объяснять словами. Гэн мучился, краснел, но выдавил: «Люблю». И больше к этой теме не возвращался. Камилла привыкла.
В-четвертых, занудство. Он мог объяснять прописные истины так, будто открывал Америку. Камилла: «Гэн, сегодня хорошая погода». Гэн: «Хорошая погода — понятие относительное. Для метеорита, например, любая погода плохая, потому что он сгорает в атмосфере». Камилла вздыхала и уходила пить мате.
В-пятых, ревность. Тихая, скрытая, но ядовитая. Он не устраивал сцен, не бил посуду. Он просто замолкал и уходил в себя. Камилла замечала это по его глазам — они становились колючими, как наждак. Однажды она спросила: «Ты ревнуешь меня к Тому?» Гэн промолчал. Потом сказал: «Том смотрит на звезды. А я смотрю на тебя. Разница есть». Камилла не стала спорить.
В 37 лет Гэн Сато был холост, слегка полноват, вечно в масле и с паяльником в руке. Он не искал отношений. Он искал идеальный болт. Или идеальный чертеж. Или идеальный алгоритм. Камилла нашла его сама. Гэн сначала сопротивлялся. Ему казалось, что любовь — это отвлекающий фактор. Как лишний шум в системе. Но Камилла была упрямее. Она просто была рядом. Каждый день. Не лезла с признаниями, не требовала внимания. Просто была. И Гэн привык. А потом понял, что без нее система работает хуже. Это и было любовью. Он не сказал ей об этом красиво. Он просто начал заваривать мате. И старался, чтобы он не был горьким.
Когда появился проект «Одиссей», Гэн воспринял его как вызов. Не как мечту, не как романтику, а как инженерную задачу высшей сложности. «Построить корабль, который не развалится? — переспросил он. — Легко. Построить корабль, который не развалится и при этом долетит? Сложнее. Построить корабль, который не развалится, долетит и вернется? Вот это интересно». И он вгрызся в проект.
Его недостатки стали его преимуществами. Упрямство помогло доводить детали до идеала. Неумение отдыхать — работать по ночам, когда другие спали. Скрытность — не тратить время на пустые разговоры. Занудство — замечать то, что другие пропускали. Ревность — держать Камиллу в поле зрения, даже когда они в разных отсеках.
Философия Гэна Сато — это инженерный прагматизм, приправленный японским фатализмом. Он верит, что:
Идеальных решений не существует. Есть оптимальные. Искать идеал — терять время. Лучше сделать хорошо, чем ждать, когда получится отлично.
Чувства — это тоже данные. Их можно игнорировать, но лучше учитывать. Потому что они влияют на результат.
Человек — это сложная система. У нее есть сбои, ошибки, баги. Их нельзя устранить. Можно только научиться с ними жить.
Любовь — это не про красивые слова. Это про действие. Если ты любишь, ты просто делаешь. Варишь мате. Приносишь шоколад. Сидишь рядом, когда молчится.
Гэн не стал другим человеком. Он остался таким же ворчливым, упрямым, скрытным. Но теперь у него был повод ворчать не только о болтах. И человек, который слушал. И не перебивал. Даже когда было скучно.
Эрик Вагнер
Родился Эрик Вагнер в городе, где пиво варят по закону, а время измеряют не минутами, а точностью прибытия поездов. В Мюнхене, Германия. Там, где небо часто серое, но это никого не волнует, потому что главное — не небо, а порядок на земле. Эрик впитал этот порядок с молоком матери. Или с пивом отца. Скорее второе.
Отец Эрика, Фридрих Вагнер, был инженером на автомобильном заводе. Он не строил мосты, как отец Гэна, и не смотрел на звезды, как отец Тома. Он делал тормозные системы. Скучная, незаметная работа, от которой зависит, остановится ли двухтонная машина перед красным светом. Или нет. «Эрик, — говорил он, — если ты делаешь что-то, делай так, чтобы об этом никто не узнал. Плохие тормоза убивают. Хорошие — просто работают. И молчат». Мать, Хельга, была бухгалтером. Она считала деньги, налоги и чужие ошибки. Дома она считала ошибки Эрика. Их было немного. Но она находила. Всегда.
В детстве Эрик был высоким, худым и угловатым. Одноклассники дразнили «шваброй» за его вечную серьезность и привычку поправлять всех, кто ошибался. «Вагнер, ты не учитель», — говорили они. «Я знаю, — отвечал Эрик. — Но если ты говоришь, что дважды два — пять, я не могу молчать. Это было бы ложью». Его не били. Боялись. Не физической силы — в Эрике не было ничего угрожающего. Боялись его правоты. Правда колет глаза. Особенно когда она исходит от долговязого парня с вечно нахмуренными бровями.
В школе Эрик учился блестяще. Лучший в классе по математике, физике, химии. Худший по физкультуре и пению. На физкультуре он путался в собственных ногах. На пении — фальшивил так, что учительница музыки плакала. «Вагнер, — говорила она, — у вас душа инженера. Пойте про себя. Мы все будем благодарны». Эрик не обижался. Он знал, что правда. И правда была в том, что петь он не умел. Зато умел считать.
Первый серьезный конфликт случился в старших классах. Учитель математики, старый, заслуженный, допустил ошибку в уравнении на доске. Эрик поднял руку и сказал: «Герр профессор, вы забыли знак минус». Весь класс замер. Учитель покраснел, проверил, выругался сквозь зубы (по-немецки, емко) и исправил. Эрика не похвалили. Но и не наказали. Только после урока подозвали и сказали: «Вагнер, вы правы. Но в следующий раз подойдите после занятия. Не при всех». Эрик кивнул. А на следующей неделе снова поправил. При всех. Потому что не умел молчать, когда ошибка была на виду. Это стало его недостатком. И его проклятием.
Университет он закончил в Мюнхене. Технический университет, факультет аэрокосмической инженерии. Дипломная работа — «Методы повышения надежности стыковочных узлов в условиях экстремальных температур». Работа была признана лучшей на курсе. Эрику предложили остаться в аспирантуре, писать диссертацию. Он отказался. «Теория — это хорошо, — сказал он. — Но я хочу трогать железо. Руками». И ушел в конструкторское бюро.
На работе Эрик быстро зарекомендовал себя как специалист высшего класса. И как человек, с которым трудно работать. Он не терпел халтуры, не прощал ошибок, требовал от подчиненных такой же точности, как от себя. Подчиненные его боялись. Начальство ценило. Но не любило. Потому что Эрик мог прийти на совещание и сказать: «Этот проект провалится через три месяца. Вот расчеты. Вот причины. Вот варианты исправления». Начальство морщилось, но расчеты брало. И проект спасало. Эрика не благодарили. Он не ждал.
Недостатков у Эрика было не меньше, чем у Гэна. Просто другие.
Во-первых, нетерпимость к глупости. Он не мог спокойно смотреть, как кто-то делает что-то неоптимально. Даже в быту. Камилла однажды нарезала хлеб неровно. Эрик подошел, взял нож и показал, как надо. «Видишь? Ровно. И быстрее». Камилла посмотрела на него, потом на хлеб, потом сказала: «Эрик, ты невыносим». Он не понял. Он же помог.
Во-вторых, отсутствие чувства юмора. Вернее, оно у него было, но специфическое. Эрик шутил только над тем, что можно просчитать. «Почему инженер не может найти жену? Потому что он ищет идеальное сечение, а не идеального человека». Гэн смеялся. Камилла вздыхала. Эрик не понимал разницы.
В-третьих, неумение проигрывать. Он мог спорить до хрипоты, даже если уже понял, что неправ. Просто потому, что не хотел сдаваться. Гэн говорил: «Эрик, ты же видишь, я прав». Эрик отвечал: «Я вижу. Но давай проверим еще раз. На всякий случай». Проверяли. Гэн оказывался прав. Эрик вздыхал: «Шайсэ. В следующий раз я буду прав». И был. Не всегда. Но старался.
В-четвертых, склонность к одиночеству. Он не умел строить близкие отношения. Не потому, что не хотел. А потому, что не знал как. Ему было проще с механизмами. Они не требуют эмоционального интеллекта. А люди — требуют. И Эрик пасовал.
В-пятых, завышенные требования к себе. Он не прощал себе ошибок. Если Эрик ошибался, он мог несколько дней ходить мрачным, перепроверять расчеты, ругать себя на чем свет стоит. Друзья говорили: «Эрик, все ошибаются». Он отвечал: «Я — не все. Я — инженер. Инженеры не имеют права на ошибку». Это было красиво. И глупо. Но он не мог иначе.
На «Одиссее» Эрик нашел не только работу, но и друга. Гэна. Странную, колючую дружбу двух людей, которые постоянно спорят, но уважают друг друга. Эрик никогда не признался бы Гэну в симпатии. Он выражал ее по-своему: приносил Гэну кофе, когда тот засиживался допоздна, подсказывал решения, когда Гэн заходил в тупик, молчал, когда Гэн ошибался. Гэн делал то же самое. Они были как два тормозных башмака на одном поезде. Разные, но без них состав не остановится.
С Камиллой у Эрика сложились ровные, нейтральные отношения. Он не ревновал Гэна. Не завидовал. Просто наблюдал. И иногда давал советы. «Камилла, — сказал он однажды, — если вы будете так много есть шоколада, у вас испортится
В сорок шесть лет, когда «Одиссей» готовился к старту, Эрик Вагнер был холост, не влюблен и почти счастлив. У него была работа, которую он любил. Был друг, с которым можно спорить. Был корабль, который он помогал строить. Этого казалось достаточно. Но иногда, по ночам, когда он оставался один в своей каюте, Эрик доставал старую фотографию. Инга. Бригитта. Или кто-то еще. Он не помнил. Фотография была пожелтевшей, стертой. Он смотрел на нее, вздыхал и убирал обратно. А потом шел проверять расчеты. Расчеты не подводили.
Философия Эрика Вагнера — это инженерный цинизм, приправленный скрытым романтизмом. Он верит, что:
Порядок важнее хаоса. Даже если хаос красивее. Потому что порядок спасает жизни. А хаос — только нервы.
Чувства — это помеха. Но без них нельзя. Как без смазки в механизме. Смазка нужна, но она не главное.
Дружба — это когда тебя понимают без слов. И не обижаются, если ты сказал что-то резкое. Гэн не обижался. Поэтому они друзья.
Любовь — это не про цветы и стихи. Это про то, чтобы быть рядом, когда нужно. И не мешать, когда не нужно. Эрик не умел быть рядом. Он умел не мешать. Этого оказалось мало.
Эрик не стал другим человеком. Он остался таким же прямым, резким, нетерпимым. Но теперь у него был повод улыбаться. Не часто. Но был.
Из личного дневника (написанного на немецком, готическим шрифтом, который никто не мог прочитать):
«Сегодня Гэн сказал, что я — "хороший друг". Это было неловко. Я не знал, что ответить... но внутри было тепло. Как от хорошего кофе. Или от правильно затянутой гайки. Я не умею говорить о чувствах. Поэтому напишу здесь. Гэн, если ты когда-нибудь это прочитаешь... ты хороший друг. И твой мате становится лучше. Почти».
Чак Ил
Родился Чак Ил в г Чунцине, Китай.
Отец Чака был военным летчиком. Полковник Ил Чен, летал на МиГах, бомбардировщиках, разведчиках — на всем, что могло оторваться от земли. Мать, Мэй, была учительницей математики. Тихая, мудрая женщина, которая умела считать не только интегралы, но и людей. «Чак, — говорила она, — если ты хочешь понять человека, не слушай его слов. Смотри на его поступки.
В детстве Чак был спокойным мальчиком. Не драчуном, не тихоней — просто спокойным. Он не искал внимания, не лез на рожон, не доказывал свою правоту кулаками. Если кто-то его обижал, он мог промолчать. Но однажды, когда старшеклассник отобрал у него игрушечный самолетик, Чак подошел к нему на перемене и сказал: «Отдай. Пожалуйста». Старшеклассник засмеялся. Чак повторил: «Отдай. Пожалуйста. Иначе твой велосипед будет стоять на другой стоянке. Ты его не найдешь». Старшеклассник не поверил. Через час велосипед нашли на крыше школьного гаража. Как он туда попал — никто не понял. Старшеклассник больше не отбирал игрушки. Чак не хвастался. Он просто сделал. И забыл.
В школе Чак учился ровно. Не отличник, не троечник — хорошист. Любимые предметы: физика, математика, физкультура. Ненавидел историю — «слишком много слов, слишком мало дела». Учителя его уважали, но побаивались. Потому что Чак был непредсказуем. Он мог молчать весь урок, а потом задать вопрос, который рушил всю лекцию.
Первое знакомство с настоящим самолетом случилось в двенадцать лет. Отец взял его на авиабазу, посадил в кабину учебного МиГа и сказал: «Держи. Это твое». Чак держал штурвал. Просто смотрел на приборы, на небо за стеклом и чувствовал — это его место.
В старших классах Чак записался в авиамодельный кружок. Собирал модели, запускал, разбивал, чинил, запускал снова. Его модели летали дальше и выше, чем у других. После школы Чак поступил в летное училище. Его взяли как сына полковника, но он быстро доказал, что не только папин сын. Он летал лучше всех. Инструкторы говорили: «Ил — прирожденный летчик. У него руки от бога».
Летное училище Чак закончил с отличием и с прозвищем «Призрак». За то, что его всегда трудно было заметить. Не потому, что он прятался. Просто он был тихим, незаметным, не лез в центр внимания. Но когда нужно было — появлялся. Как призрак. И делал свое дело.
В армии Чак служил в истребительной авиации. Летал на Су-27, Су-35, потом — на новейших J-20. Его называли «академиком» за привычку анализировать каждый полет, записывать ошибки, делать выводы.
Однажды случился случай, который мог стоить ему карьеры. На учениях Чак нарушил приказ. Командир сказал: «Идти по маршруту А». Чак увидел, что маршрут А ведет прямо в зону ПВО условного противника. Он изменил маршрут на Б. Сбил три цели. Вернулся на базу. Командир вызвал его на ковер: «Почему нарушили приказ?» Чак ответил: «Потому что маршрут А был смертельным. Я выбрал Б. Результат — три сбитых. Вы недовольны?» Командир помолчал. Потом сказал: «В следующий раз предупреждай». Чак кивнул. В следующий раз он снова нарушил. И снова сбил. Его не наказали. Но и не наградили.
Недостатки Чака были не слишком заметны — он умел их скрывать. Но они были.
Во-первых, склонность к риску. Не к безрассудному — к просчитанному. Но иногда азарт брал верх.
Во-вторых, неумение проигрывать. Он не устраивал сцен, не бил посуду. Он просто замолкал и уходил в себя. Мог не разговаривать днями, переигрывая в голове ситуацию, ища ошибку. Друзьям это надоедало. «Чак, проиграл и проиграл. Бывает». Он качал головой: «Не бывает. Если я проиграл, значит, я сделал что-то не так.
В-третьих, скрытность. Чак не любил говорить о себе. На вопросы «как дела?» отвечал «нормально». На вопросы «что чувствуешь?» пожимал плечами. Он был как закрытый сейф. Друзья знали его годы, но не знали, что у него внутри. Он не считал это недостатком. Просто не видел смысла открываться.
В-четвертых, одиночество по привычке. Он привык быть один. В кабине истребителя всегда один. Ты и небо. Больше никого. Чак перенес эту привычку в жизнь.
В-пятых, неумение выражать чувства. Он мог любить, но не умел сказать. Мог скучать, но не умел позвонить. Мог благодарить, но не умел подобрать слова. Люди, которые его не знали, считали его холодным. Те, кто знал, понимали: он не холодный. Он просто другой. У него чувства — в действиях. Если он помогает — значит, любит. Если молчит — значит, думает. Если улыбается — значит, счастлив. Других сигналов не предусмотрено.
В проекте «Одиссей» Чак появился как один из лучших пилотов. «Ил? — переспросил Маин Иск, когда ему предложили кандидатуру. — Тот самый, который сбил три цели на учениях, нарушив приказ? Беру. Такой мне и нужен».
На «Орде» Чак стал командиром авиакрыла. Не потому, что хотел власти. Потому что никто не умел командовать лучше. Он был справедлив, требователен, но не жесток. Мог поругать, но не унизить. Мог наказать, но не зря. Пилоты его уважали. Даже те, кто боялся.
С Гэном и Эриком у Чака сложились ровные отношения. Он не спорил с ними — он слушал. И делал выводы. Гэн однажды спросил: «Чак, ты всегда такой молчаливый?» Чак ответил: «Я говорю, когда есть что сказать. Остальное — шум». Гэн хмыкнул и больше не спрашивал.
С Жебровским Чак подружился странно — за шахматами. Академик играл плохо, но азартно. Чак играл хорошо, но без души. Они сидели в кают-компании, двигали фигуры и молчали. Иногда Жебровский говорил: «Чак, ты как истребитель — всегда атакуешь. А надо иногда и защищаться». Чак отвечал: «Защита — это когда нечем атаковать. А у меня всегда есть чем». Жебровский смеялся и проигрывал. Но приходил снова.
Философия Чака Ила проста, как инструкция к полету. Он верит, что:
Слова — это шум. Важны только поступки.
Страх — это нормально. Страшно всем. Разница в том, что делаешь, когда страшно.
Одиночество — не наказание. Одиночество — это свобода. Никто не мешает, не отвлекает, не требует. Но иногда, — он мысленно добавлял, — иногда хочется, чтобы кто-то мешал. И требовал. И был рядом.
Лучший способ сказать «спасибо» — сделать что-то хорошее. Поэтому он не благодарил словами. Он просто делал. Для тех, кто был рядом.
Чак не стал другим человеком. Он остался таким же молчаливым, скрытым, замкнутым. Но теперь у него была команда. Не просто сослуживцы — семья. Он не говорил им об этом. Но они знали.
Вауряне
Цивилизация ящеров, родившаяся и закаленная в условиях, которые любой другой вид назвал бы «адом, и даже хуже». Их планета вращается вокруг оранжевого карлика, который то кипятит, то замораживает. Гравитация — полтора земных g, атмосфера —схожа с землей, вода — редкий гость. В таких условиях выживают только очень злые. Или очень сильные. Или очень упрямые. Вауряне — все три варианта одновременно.
Внешне они похожи на помесь крокодила с медведем, которую потом запихнули в скафандр и забыли выпустить. Рост — от двух с половиной до трех метров. Чешуя — темно-красная, бордовая, иногда с медным отливом. Глаза — желтые, вертикальный зрачок, взгляд, от которого у человека подкашиваются колени.
История и философия
Вауряне не помнят, когда появились. Они вообще плохо помнят свою историю — слишком много войн, слишком много пожаров, слишком много раз их цивилизация откатывалась в каменный век, чтобы потом снова подняться. Но то, что они помнят, они помнят хорошо.
Их главная философская концепция звучит так: "Сила — это не то, что у тебя в руках. Сила — это то, что у тебя внутри. А внутри у нас — огонь".
Вауряне не строят теории о смысле жизни. Для них смысл жизни — защищать свой клан, своих друзей, свою планету, свою честь. Все остальное — детали. Они не пишут стихов, не рисуют картин, не сочиняют музыку. Их искусство — это оружие. Их поэзия — это рассказы о битвах. Их музыка — это рев двигателей и грохот взрывов.
Но это не значит, что они примитивны. Вауряне — гениальные инженеры. В условиях высокой гравитации и агрессивной среды они создали сплавы, которые не снятся земным металлургам. Их броня — из титана, который куют под землей, при температуре лавы и давлении в сто атмосфер. Их оружие — плазма, мощнее ваурянской плазмы не стрелял никто. Их гравитационные генераторы могут замедлить вражеский флот так, что он будет ползти как черепаха.
«Мы не изобретаем красивое, — говорит Крык. — Мы изобретаем эффективное. Красота — это когда враг разлетается на мелкие кусочки. А остальное — от лукавого».
Общество и иерархия
Общество ваурян — военная демократия с элементами культа личности. Лидер — не король, не император, не президент. Лидер — тот, кто самый сильный, самый мудрый и самый удачливый в бою. Если кто-то сильнее и мудрее — он становится лидером. Без обид. Вауряне не держатся за власть, если не могут ее удержать.
Правитель ваурянов — Горк. Старый, белый от седины (или от ожогов — никто не знает), с одним глазом и тремя шрамами на морде. Он говорит хрипло, как ржавый трактор, и двигается так, будто каждый шаг дается ему с боем. — «Почему вы не уйдете на покой?» — спросила как-то Камилла.
— «Покой — это когда умер, — ответил Горк. — А я еще не умер. Значит, буду воевать».
— «А если проиграете?»
— «Тогда умру. И отдохну. Но сначала — победим».
Военный флот ваурян — их гордость и боль. Когда-то у них было много кораблей. Потом пришли Сборщики. С тех пор они строят, строят, строят. Новые верфи, новые технологии, новые пушки. Они не ждут врага — они ищут его. Чтобы отомстить.
Крык, командующий флотом, — лучший пример ваурянского характера. Он огромен даже по меркам своей расы, шумен до неприличия и патриотичен до зубного скрежета. Его любимая фраза: «Крык покажет!» Что именно покажет — зависит от ситуации. Чаще всего — пушки.
— «Крык, ты не боишься?» — спросил его однажды Чак.
— «Крык боится! — рявкнул ящер. — Крык всегда боится. Но страх — это топливо. Крык боится, поэтому Крык стреляет первым».
— «А если промахнешься?»
— «Крык не промахивается. Крык просто иногда попадает не туда, куда целился. Но врагу от этого не легче».
Религия и верования
Вауряне не верят в богов. Они верят в то, что можно потрогать. В пушку, в броню, в руку товарища, которая прикроет в бою. Абстракции — не для них.
лит броня. Чинишь одно — чинишь другое».
Но в их мифологии есть понятие «Пламени Предков» — некой энергии, которая передается от воина к воину, от поколения к поколению. Это часть души в земном понимании. Это память. Опыт. Ярость. Все лучшее, что было в тех, кто умер, продолжает жить в тех, кто еще дышит.
Когда ваурянин погибает в бою, его не оплакивают. Его поминают и говорят: «Теперь он в Пламени. Теперь он часть нас. Пока мы живы, он тоже жив». Это не религиозный обряд. Это военная традиция. Объяснять разницу бесполезно — вауряне не понимают метафизики. Они понимают только дело.
Быт и культура
Живут вауряне в подземных городах. Не потому, что боятся — потому, что на поверхности слишком жарко. Их архитектура — это бункеры, переходы, залы, вырубленные в скалах. Никаких украшений, никаких излишеств. Только функция, обломки кораблей, оружие побежденных.
— «У вас красиво», — сказала Софи, впервые спустившись в ваурянский город.
— «Красиво? — удивился Крык. — Это функционально. Стены — чтобы не рухнули. Полы — чтобы не провалиться. Потолки — чтобы не задеть головой. Остальное — лишнее».
Взаимоотношения с людьми
Поначалу вауряне не доверяли людям. Как можно доверять существам, которые меньше тебя в два раза, слабее в три, а живут в таких комфортных условиях.
— «Вы неженки, — сказал Крык при первой встрече. — Вас нельзя бить. Вы сломаетесь».
— «Мы крепче, чем кажемся, — ответил Макс. — Проверено».
— «Крык проверит. Осторожно».
Проверили. В бою люди не сломались. Дрались отчаянно, теряли своих, но не бежали. Это вауряне уважают.
Теперь они союзники. Потому что врагов хватает. А друзья — это те, кто прикроет спину в бою. Даже если они маленькие, слабые и пахнут не так, как надо.
Язык и коммуникация
Язык ваурян — это смесь рычания, скрежета и коротких, рубленых фраз. Он не предназначен для долгих бесед. На нем либо отдают приказы, либо матерятся. Перевод Ликой всегда звучит как военный устав, зачитанный диктором с металлическим голосом.
Но у ваурян есть и другая форма общения — "взгляд". Они умеют смотреть так, что становится ясно все без слов. «Крык хочет тебя убить», «Крык уважает тебя», «Крык готов умереть за тебя» — все эти послания передаются одним взглядом. Люди поначалу этого не понимали. Потом научились.
Недостатки и слабости
Вауряне — не идеальная раса. Их главный недостаток — чрезмерная прямолинейность. Они не умеют хитрить, дипломатичить, скрывать эмоции. Если ваурянин злится — он рычит. Если радуется — кричит. Если хочет убить — убивает.
Второй недостаток — склонность к пафосу. Каждый ваурянин считает себя героем трагедии. Они любят произносить речи перед боем, любят называть оружие «громкими именами», любят вешать на стены знамена и трофеи.
— «Это оружие возмездия! — орет Крык, показывая на новую пушку. — Крык назвал его "Погибель Сборщиков"!»
— «А предыдущее называлось "Месть Предков"?»
— «Да. Крык патриотичен. Крык не меняет убеждений. Только пушки».
Третий недостаток — неумение проигрывать. Вауряне не сдаются. Это звучит как достоинство, но на практике означает, что они дерутся до последнего, даже когда битва уже проиграна. «Лучше умереть в бою, чем жить в позоре», — говорит Горк. Люди с этим не спорят. Но иногда вздыхают.
Четвертый недостаток — недоверие к новым технологиям. Вауряне с большим трудом принимают чужое. Гель-броня людей? Поначалу Крык высмеивал ее. «Желе, — плевался он. — Крык не будет носить желе». Потом увидел, как броня выдерживает лазер. И попросил. Не словами — взглядом. Пришлось установить на их корабли. Горк был недоволен. Крык был горд.
Главные представители
Горк — правитель ваурянов. Старый, мудрый, одноногий (третья нога — протез, сделанный из обломка вражеского корабля). Он видел гибель своей расы. Он видел и возрождение. Он не верит в чудеса. Но верит в людей.
— «Вы маленькие, — сказал он однажды Максу. — Но вы не боитесь. Это Крыку нравится. А Крыку нравится — Горку тоже. Мы, вауряне, едины. Не как вы. Но тоже».
Крык — командующий флотом, правая рука Горка и его самый громкий голос. Он огромен, шумен и патриотичен. — «Крык, ты опять проспорил».
Бойцы Ваурянской армии — огромные, бронированные, с плазменными пушками наперевес. Они не боятся смерти. Они боятся только одного — подвести. Поэтому дерутся до конца. Даже когда нечем драться. Даже когда остается только когти и зубы.
Будущее расы
Вауряне не мечтают о мире во всей галактике. Они реалисты. Они знают, что война не кончится никогда. Слишком много врагов. Слишком много голодных глаз, смотрящих на их планеты.
Но они мечтают о том, чтобы их дети не увидели Сборщиков. Чтобы их внуки жили не в подземельях, а на поверхности. Чтобы их правнуки могли смотреть на звезды и не бояться, что оттуда прилетит смерть.
Это скромная мечта. Но для ваурян она и есть счастье.
Из дневника Жебровского:
«Вауряне... Печально, но честно. Они не врут, не притворяются, не строят из себя добреньких. Если Крык говорит "Крык убьет", значит, он действительно убьет. И не поморщится. Но если Крык говорит "Крык прикроет", значит, он прикроет. Даже ценой своей шкуры. Я таких людей — простите, ящеров — уважаю. С ними просто. И страшно. Но просто. А в нашем положении простота — это уже счастье».
Муравьи
Раса Мирмекс
В улье Мирмекс яблоку негде было упасть. Не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом: яблоки у них не росли. Но если бы росли, то их бы немедленно пересчитали, рассортировали по калибру, степени зрелости и уровню сахаристости, а затем отправили в общий пищевой фонд с пометкой «для коллективного потребления». Такова суть мирмекс. Здесь никто не говорил «я хочу». Говорили «мы решили». Не «мне кажется». «Коллективный разум пришел к выводу». И это было не смешно. Это было страшно эффективно.
Муравьи, как известно, не умеют лениться. Лень для них — понятие, отсутствующее в словаре, примерно как «вечный двигатель» для школьника, получившего двойку по физике. Если вы дадите мирмексу задачу, он её решит. Если не дадите — он сам себе придумает. И решит быстрее, чем вы успеете сказать «ай-яй-яй». Каждый их жест, каждый щелчок челюстей был подчинен общей цели, которую коллективный разум формулировал за долю секунды. В этом смысле мирмекс были идеальными работниками. Но, боже упаси, попробуйте задержать их очередь в столовой.
Инженеры Мирмекс. Вот где таилась настоящая магия. Их технология была не просто продвинутой — она была живой. Дома их походили на гигантские раковины, выращенные, а не построенные. Они программировали рост материалов, как дети лепят куличики в песочнице, только вместо песка у них были сложнейшие биополимеры, а вместо формочек — чертежи. Любой их корабль дышал. Не в том смысле, что он пыхтел и выпускал пар, а в том, что он адаптировался. Если внешняя обшивка повреждалась, она затягивалась сама, как ранка на пальце, только без крови и йода. Гэн, увидев это впервые, ходил с открытым ртом целую неделю и, говорят, даже пытался разговаривать с одной из балок, полагая, что она тоже живая. Балка, разумеется, промолчала. Но это не умаляет инженерного гения.
Еда у мирмекс была делом сугубо утилитарным. У них не было ресторанов. Были питательные станции. Ты подходишь, получаешь стандартный паек, и бежишь дальше работать. Никаких тебе «котлета по-киевски» или «борщ со сметаной». Зато они могли переработать в пищу всё, что угодно, от астероидной пыли до собственных отходов производства. Экологическая чистота зашкаливала. Аппетита — никакого. Кругом одна польза.
Но самое поразительное в мирмекс — это их коллективный разум. Он работал как гигантский процессор, где каждый муравей был отдельным ядром. Решения принимались мгновенно, без лишних споров. Если у них возникала проблема с канализацией, её решали ещё до того, как запах успевал распространиться. Это была высшая степень организации, недостижимая для человека, который, как известно, может неделю думать, стоит ли ему вынести мусор.
Их язык — это вообще отдельная тема. Они общались через вибрации. Стучали ногами по полу, щелкали челюстями, издавали инфразвук, который нормальный человек не слышит, но чувствует всей печенью. В их библиотеках хранились не книги, а кристаллы, в которых информация кодировалась в виде сложных колебательных узоров. Если вы спросите у мирмекса, как пройти к ближайшей звезде, он даст вам ответ через пять секунд. Но этот ответ будет не в словах, а в тактильных ощущениях. Он просто ухватит вас за ногу и начнет отбивать ритм, как репетитор по бальным танцам с очень плохим характером. Позже, глядя на свои ноги, вы уже не будете знать, куда их девать.
Их королева, разумеется, не была царицей в обычном смысле этого слова. Она была не правителем, а центром коллективного разума, его аккумулятором. Её мысли были настолько быстрыми и объемными, что, если бы она захотела, могла бы запустить одновременно все бизнес-процессы Галактики, но ей, к счастью, было на это наплевать. Она лежала в центре улья, гигантская, пульсирующая, и через неё проходили все решения. И если какой-то муравей решал, что ему срочно нужно на север, а коллектив считал, что на юг, — муравей, разумеется, шел на юг. И был счастлив. Потому что коллективное счастье, как известно, важнее личных хотелок.
Отношения у мирмекс строились на принципе коллективной выгоды. Если ты полезен улью — ты живешь припеваючи. Если нет — тебя перепрофилируют. Всё просто, прозрачно и без соплей. Никто не умирал от неразделенной любви. Но надо сказать, что у них существовало понятие «вибрационного резонанса». Это было нечто, отдаленно напоминающее привязанность. Два муравья, часто работающие вместе, начинали синхронизировать свои щелчки. Это значило, что они приятны друг другу. Но никто не ждал от них романтических прогулок при луне. Луна для них — просто кусок камня, который можно переработать.
В целом, мирмекс — это воплощение рабочей этики, доведенной до абсурда. Если бы им поручили навести порядок во всей галактике, они бы сделали это за пару дней и выдали бы еще и календарь плановых работ на следующую тысячу лет.
Раса Летуны
Летуны — это полная противоположность мирмекс. Если муравьи — это педантичные бухгалтеры, то летуны — это поэты-декаденты, случайно залетевшие в соседнюю галактику и решившие там остаться. Они не строили, они возводили. Не вычисляли, а вдохновлялись. И главное — они летали. Куда угодно, когда угодно и как угодно. Их корабли были не просто транспортом, а продолжением их души, хотя, если честно, разобраться, где у них душа, а где двигатель, было непросто даже им самим.
Тело летуна — это шедевр биологической инженерии, которая пошла не по пути калькуляции, а по пути красоты. Прозрачные крылья, переливающиеся всеми цветами радуги, и огромные фасеточные глаза, в которых, казалось, можно было увидеть отражение всех звезд сразу. Они были легкими, воздушными и вечно куда-то спешили. Если мирмекс неторопливо переставляли конечности с чувством, толком и расстановкой, то летуны порхали, суетились и постоянно щебетали. Нервная система у них работала на таких скоростях, что обычный человек, попав в их компанию, чувствовал себя черепахой, которую пригласили на гонки Формулы-1.
Города летунов не стояли на земле. Они парили. Высоко в облаках, на антигравитационных платформах, которые они тоже, разумеется, вырастили, а не построили. Всё в их архитектуре было устремлено вверх: шпили, арки, переходы, соединенные хрустальными мостами, которые звенели на ветру. Попасть в такой город без крыльев было проблематично. Для этого существовали специальные лифты, которые летуны называли «лестницами для неудачников». Но это, разумеется, была шутка. В меру злая, как у всех поэтов.
Культура летунов — это отдельная песня. Они собирались на площадях, чтобы обмениваться щелчками, вибрациями и сложнейшими звуковыми конструкциями, которые земной музыкант счел бы за шум, но на самом деле это была поэзия. Иерархия у них была основана не на силе, а на способности красиво и быстро вибрировать. Если ты мог издать такой звук, что у всех присутствующих начинали слезиться глаза, ты был вожаком. Старейшины мирмекс, наблюдавшие за этим, только покачивали головами и шептали что-то про «деградацию вида».
Их технологии развивались параллельно с их искусством. У них не было заводов. Были мастерские, где они выращивали свои корабли, как цветы. Они могли увеличить прочность любого материала, просто «поговорив» с ним на резонансной частоте. Потому что, по их мнению, каждый материал — живой. Эта философия, помноженная на высокоточные генераторы, производила результаты, которые Гэн окрестил «инопланетным шаманством».
Азарт у летунов был необычайный. Они любили спорить о том, какая траектория красивее, кто быстрее пролетит сквозь астероидное поле и чьи крылья сегодня переливаются лучше. У них были даже специальные состязания — «танцы с гравитацией», где они выписывали такие немыслимые фигуры в воздухе, что у зрителей начинало кружиться в головах. И когда К'лик пришел к Заре на своем несуразном, угловатом, с позволения сказать, корабле, она просто рассмеялась. Как можно лететь на такой железной банке, когда вокруг столько воздуха? Очевидно, она не подозревала, что эту железную банку сначала напичкали сотнями килограмм земной стали.
Война для летунов была явлением, скорее, досадным. Они воевали не потому, что любили воевать, а потому, что не любили, когда им мешают. В бою они были неподражаемы. Их корабли маневрировали, как ласточки, уходя от выстрелов с грацией, доступной только тем, кто родился в небе. Они не шли в лобовую атаку, они кружили, заманивали и уклонялись. А когда наступал подходящий момент, они просто подлетали к вражескому кораблю и ввинчивали в него свой «вибрационный клинок». После такого удара у врага отключались все системы. Не от попадания плазмы, а от той самой красоты, которая, как известно, страшная сила.
Когда Зара впервые увидела, как К'лик вручную перебирает подшипник, она ужаснулась. Как можно работать руками? У них же есть специальные инструменты, которые сами растут. К'лик, конечно, ничего не понял, но кивнул. Потому что с женщинами спорить нельзя, даже если они очень странные. Это же очевидно.
Их религия была простой и красивой: «Мы — дети ветра, мы — его голос». Никаких сложных ритуалов, никаких жертвоприношений. Только песни и полеты. Если мирмекс поклонялся коллективному разуму, а люди — своим технологиям, то летуны поклонялись красоте момента. Они умели радоваться всему: солнечному закату, удачной песне, ну и, конечно, тому, что их не съели на завтрак.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
