Обложка Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном

Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном

Джозеф Шеридан Ле Фаню

0% прочитано
Стандартный
Джозеф Шеридан Ле Фаню

Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном

Глава I

Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном

ДЖОЗЕФ ШЕРИДАН ЛЕ ФАНЮ И ГОТИЧЕСКАЯ ТРАДИЦИЯ В АНГЛИЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Книга, которую читатель держит в руках, представляет зрелое и позднее творчество Шеридана Ле Фаню — ирландского писателя, который посвятил последнее десятилетие своей жизни (начиная с 1860 г.) исключительно готической прозе и получил признание английской читающей публики как выдающийся мастер такого рода повествований.

Готическая традиция складывается в английской литературе в конце XVIII века, в эпоху предромантизма, с ее социальными потрясениями и разочарованием в рационалистической философии Просвещения. Маркиз де Сад в своих «Мыслях о романе» (1800) напрямую связал увлечение готическими ужасами с событиями Французской революции. Он назвал эту литературную тенденцию «естественным плодом революционных конвульсий, пережитых всей Европой»[1]. Однако первый готический роман — «Замок Отранто» Г. Уолпола — вышел в Англии в 1764 году, примерно за тридцать лет до начала революционного террора во Франции. Это произведение — один из первых симптомов начинающейся смены ценностных ориентиров, которая проявилась в новых эстетических теориях, в усилении интереса к национальной культуре, истории и фольклору.

Классицистическое понимание красоты как гармонии и соразмерности, требование ясности, композиционной стройности и единства художественного впечатления («единства в многообразии») во второй половине XVIII века уступает место иным веяниям. Эдмунд Бёрк в трактате «Философские исследования о происхождении наших идей возвышенного и прекрасного» («A Philosophical Enquiry into the Origin of our Ideas of the Sublime and Beautiful», 1757) в противоположность идеалу, сложившемуся на основе античных образцов, вызывающему восхищение и удовольствие, выдвигает лишенную нормативности концепциювозвышенного, поражающего, даже подавляющего душу грандиозностью и величием. Он утверждает, что всё, способное вызвать страх и трепет, является мощным источником возвышенного впечатления.

Само слово «готический» (связанное с архитектурным стилем), еще в начале XVIII века воспринимавшееся как синоним средневекового «варварства», бесконечно далекого от гармонической пропорциональности античной архитектуры, получает новое, положительное значение: теперь оно ассоциируется с чем-то старинным, причудливо-неправильным и притягательно-загадочным, связанным с нравами прошедших времен, с «молодостью» европейских народов. Это хорошо видно, например, из «Писем о рыцарстве и средневековом романе» («Letters on Chivalry and Romance», 1762) епископа Ричарда Херда.

Понятие «romance» в названии сочинения Херда, обозначающее полный чудес и приключений роман эпохи Средневековья и Ренессанса, противостоит понятию «novel», которое Вальтер Скотт определил как «художественное повествование ‹…›, изображающее обычное течение событий», то есть реальную, узнаваемую для читателя, современную повседневную жизнь. Жанр «novel», завоевавший было прочные позиции в английской литературе XVIII века в творчестве таких классиков, как Дефо, Ричардсон, Филдинг, Смоллетт, Голдсмит, Стерн, оказывается несколько потесненным новой модой на готические повествования, возвращающие читателя к жанру «romance», допускающие в свой художественный мир чудесное, таинственное, необъяснимое, ужасное.

Еще один важный момент в становлении готической эстетики — ее связь с возросшим в результате крушения классицистического мышления интересом к национальному прошлому и традиционным верованиям (в том числе и суевериям), с постепенно формирующимся представлением об исторической изменчивости бытия. Недаром первые публикации фольклорных произведений, увлечение поэмами Оссиана порождены той же эпохой; добавим, что готический роман с его пусть пока еще узким, антикварным интересом к истории был предшественником исторического романа Вальтера Скотта.

Горацио Уолпол (1717—1797) в «Замке Отранто» попытался воспроизвести наивную веру в чудесное и сверхъестественное, свойственную Средневековью. Автор выдает свое сочинение за перевод с итальянского подлинника, написанного в начале XVI века, но повествующего о событиях еще более отдаленных, происходивших во времена крестовых походов. В романе говорится о возмездии, постигшем семейство Манфреда, которое незаконно завладело замком Отранто. Здесь есть и исполнившееся пророчество, и давнее преступление, тайна которого выходит наружу через два поколения, и похороненный в подземелье при полном боевом вооружении законный владелец, который чудесным образом постепенно увеличивается в размерах и под конец, сотрясая стены замка, возносится на небеса, и видения, и странствия по мрачному подземелью, и перипетии любовных отношений, счастливо заканчивающиеся свадьбой наследника замка и главной героини. В предисловии ко второму изданию Уолпол пояснил, что пытался соединить смелый полет воображения, свойственный romance, с детальностью и правдоподобием, присущими novel[2]. В то же время в частной переписке он неоднократно отзывался о своем произведении как о пустячке[3], а в письме к Ханне Мор (ведущей представительнице знаменитого женского клуба Синих Чулков) замечал, что «оно никуда не годится, но век, для которого оно написано ‹…›, требует лишь развлечения»[4]. Новый важный род литературного творчества или пустячок на потребу невзыскательного читателя — сам Уолпол первый задал альтернативу в отношении готического романа, о котором до сих пор спорят критики, так и не приходя к единому мнению[5].

Если повествование Уолпола требовало от читателя XVIII века проникнуться «наивной» верой своих предков в чудеса, то произведения Анны Радклиф (1764—1823) — «Сицилийский роман» (1790), «Роман в лесу» (1791), «Удольфские тайны» (1794), «Итальянец» (1797), — пользовавшиеся в конце XVIII века особенной популярностью, в большей мере соответствовали чаяниям просвещенного, но склонного к тревоге и унынию читателя того времени. Радклиф прежде всего сумела воссоздать в своих романах атмосферу тревожного ожидания, неуверенности перед лицом таинственных и непонятных жизненных обстоятельств. Свою героиню — молодую и невинную девушку, чьим состоянием путем хитроумных махинаций пытается завладеть некий злодей, — Радклиф, как правило, приводит в старинный, разрушающийся замок, где меланхолия руин, пугающий лабиринт потайных комнат и переходов и необъяснимые, сверхъестественные видения или явления создают чреватую катастрофой атмосферу. Однако героини писательницы, дрожа от страха, тем не менее пытаются проникнуть в тайны прошлого, отделить реальность от опутавшей ее паутины лжи, и в конце концов благодаря стечению обстоятельств козни злодея изобличаются, сверхъестественные события получают вполне рациональное объяснение, а героини обретают счастье и благополучие. Таким образом, «готический» опыт предстает у Радклиф как некое испытание добродетели в экстремальной ситуации, после чего происходит возвращение к обычной жизни.

Уильям Бекфорд (1760—1844) в «арабской» повести «Ватек» (1786) сосредоточивает основное внимание читателя на главном герое, творящем зло ради наслаждения властью и ни на минуту не задумывающемся над страданиями своих жертв. Иронически используя многие клише «восточной повести», в том числе притчеобразность и назидательность, Бекфорд приводит погрязшего в грехах калифа к заслуженному возмездию, однако даже в восточном «аду» тот сохраняет мрачное величие.

Мэтью Грегори Льюис (1775—1818) в романе «Монах» (1796) также выносит в центр повествования образ злодея и тему могущества и неискоренимости зла

Готические романы приобрели в последнее десятилетие XVIII века необычайную популярность. Разные варианты готического, сплавы готического и исторического, готического и сентиментального повествований представлены в творчестве Томаса Леланда («Лонгсворд») и Уильяма Годвина («Калеб Уильямс» и «Сен-Леон»), Клары Рив («Старый английский барон») и Элизы Парсонс («Замок Вольфенбах»), Шарлотты Дакре («Зофлойя, или Мавр»), Софии Ли («Убежище») и многих других авторов. В произведениях писателей предромантической эпохи явственно определились основные черты поэтики готического повествования.

Действие готического романа удалено от повседневности либо во времени (отнесено в историческое прошлое), либо в пространстве (происходит в Италии, Испании, Персии и т. п.): читателю предлагается пережить некий экстремальный опыт в экзотических условиях, далеких от английской благоустроенности. Место действия — хранящее мрачные тайны замкнутое пространство замка или монастыря с заброшенными подземельями и потайными дверями, связанное с поверьями о явлениях призраков и т. п. Действующие лица четко поделены на злодеев и невинных жертв, причем злодеи активны и целеустремленны до фанатизма, а положительные герои (чаще героини) совершенно беззащитны. Они пассивно претерпевают выпавшие на их долю необычные испытания. Вместе с тем моральное равновесие в финале неизменно восстанавливается: добро вознаграждается, зло наказывается (формально это происходит даже у Бекфорда и Льюиса, хотя у них мы отметили моменты эстетизации зла, размывающие шкалу моральных оценок). Критики расходятся в вопросе о том, является ли столкновение со сверхъестественными явлениями (призраками, вампирами, магическими предметами и т. п.) неотъемлемой чертой поэтики готического романа, но большинство согласны, что даже если эти мотивы отсутствуют как таковые, в действии, как правило, имеется нечто иррациональное, необъяснимое, заставляющее героев хотя бы задуматься о вмешательстве потусторонних сил.

Занимательность готического романа и его соответствие умонастроениям читающей публики не вызывают сомнений, однако его вклад в развитие литературы вовсе не очевиден. Многие современные критики склонны усматривать ценность готической прозы в ее сосредоточенности на эмоциях, способности глубоко проникнуть в человеческую психологию, даже погрузиться «в темные бездны подсознательного»[6]. Между тем первые исследователи готических романов отмечали как раз неудачи в создании сложных характеров, отсутствие психологической глубины и достоверности. Так, С. Т. Колридж в рецензии на «Монаха» Льюиса («Критическое обозрение» за февраль 1797 г.) писал, что не верит в мгновенную перемену характера Амброзио, который в первых главах предстает как благочестивый монах, красноречивый проповедник, человек большого ума и безупречной репутации, однако, впервые поддавшись соблазну, он с поразительной легкостью превращается в исчадие ада, которое и мрачный гений Данте вряд ли отважился бы изобразить[7].

Вальтер Скотт обобщил эти претензии, заметив, что никакого психологического анализа, никаких глубин проникновения в человеческие характеры готическое повествование и не предполагает: «‹…› сила его — в изображении внешних обстоятельств, тогда как характеры действующих лиц, подобно человеческим фигурам во многих пейзажах, играют подчиненную роль по отношению к обстановке, в которую помещены; различимы лишь их контуры на фоне скал и деревьев, эти последние и являются главным объектом для художника. Выведенные персонажи ‹…›; наделены не индивидуальными чертами, а чертами своего класса. Мрачный тиран граф; пожилая наперсница экономка, хранительница семейных преданий; разбитная служанка; веселый и легкомысленный слуга; изобретательный злодей; героиня, наделенная всеми совершенствами и подвергающаяся всем мыслимым опасностям, — этим и исчерпывается арсенал романиста ‹…›»[8], не прибегающего ни к комическим, ни к трагическим эффектам, апеллирующего исключительно к чувству страха, физического или порожденного предрассудками.

Два современных автора, исследующих приемы построения характера в готическом романе, И. К. Седжвик и К. Э. Хоуэллс, подтверждают мнение В. Скотта, отмечая поверхностное изображение эмоций (в первую очередь страха) через «бледность лица», «исступленный взгляд» и другие внешние детали[9]. Э. Р. Нэпиер в работе «Несостоятельность готики» доказывает, что нагромождение ужасов притупляет читательское восприятие, лишает возможности сопереживать жертве, в то же время расшатывание моральных критериев и попытки героизации злодея притупляют и наше нравственное чувство[10].

Критики конца XVIII века были единодушны в осуждении готики, пристрастие к ней высмеивалось на все лады. Однако и самая авторитетная критика не могла помешать растущему спросу на подобные сочинения. Здесь, возможно, впервые наблюдается явственное расслоение публики на «высокую», «мыслящую» и «массовую», связанное с возросшим количеством изданий и расширением круга книгочеев в конце XVIII века[11]. Из всех романов, опубликованных в английских периодических изданиях между 1796 и 1806 годами, готические составляли примерно одну треть, а женский журнал «The Lady’s Magazine» к 1805 году отдавал уже две трети своего объема готическим рассказам или романам с продолжением[12]. Издательство «Minerva Press» специализировалось на готической продукции[13].

Эти издания удовлетворяли, полагал Вальтер Скотт, запросы среднего, обыкновенного, невзыскательного читателя: «Есть множество людей, слишком непоседливых, чтобы восхищаться прекрасным, но чересчур подробным изображением страстей у Ричардсона; другие недостаточно сообразительны, чтобы воспринимать остроумие Лесажа, или слишком угрюмо-серьезны, чтобы наслаждаться дарованием и своеобразием Филдинга; но этих же самых читателей вы с трудом оттащите от „Романа в лесу“ или „Удольфских тайн“, ведь любопытство и скрытая любовь к таинственному, вместе с предрассудками, — свойства, гораздо более присущие человеческим массам, чем верный вкус к комическому и подлинное чувство патетики»[14]. Употребленное Скоттом выражение «человеческие массы» вплотную подводит нас к сложившимся позднее понятиям «массовый читатель» и «массовая литература». Впрочем, и Скотт, и другие романтические критики оговариваются, что серьезный и талантливый автор может поднять готическое повествование до уровня высокой литературы.

Рассматривая готику как раннюю разновидность массовой литературы, мы должны ответить на вопрос, чем обусловлено возникновение этого жанра. Коль скоро в увлечении готикой проявились чувства растерянности, сомнения, неуверенности, свойственные переходной эпохе, с изменением исторической ситуации это увлечение должно было постепенно сойти на нет. Между тем и после 1820 года, обычно считающегося для готики датой окончания «классического периода», готические повествования сохраняют свою популярность, вступая в новые отношения с реализмом, неоромантизмом, а позднее — и с литературой 20-го столетия.

Как нам представляется, рождение готического романа было

Как отмечает К. Томас в исследовании «Религия и закат магии», посвященном периоду XVII—XVIII веков, и Реформация, и становление светского мировоззрения сопровождаются не угасанием, а, напротив, усилением интереса к привидениям, ведьмам и тому подобному[15]. Знаменитые ведовские процессы в Англии и Америке XVII века происходили как раз в то время, когда завоевывал признание научный рационализм. Р. Д. Сток в монографии «Священное и демоническое от сэра Томаса Брауна до Уильяма Блейка», исследуя тот же период европейской истории, показывает, что интерес к сверхъестественным явлениям (к «нижнему астралу») особенно остро испытывали те, кто «желал утвердить идею о зачарованном мире в противовес внедрявшейся новой философией идее мира как мертвого механизма, мира как чистой протяженности и движения»[16]. Для них существование привидений служило косвенным доказательством бытия Бога. Так, Д. Дефо в «Истинном повествовании о явлении миссис Вил» (1706) со всей обстоятельностью рассказывает, как призрак умершей является, чтобы утешить скорбящего друга, а Г. Филдинг собирает из своей судебной практики и издает «Примеры вмешательства Провидения в расследование и наказание убийства» (1752). Солидаризируясь с Рудольфом Отто, Сток пишет: «Жажда божественного, не находящая удовлетворения в подлинной религии, будет искать выхода в такой альтернативе, как рассказы о привидениях»[17].

Метания между все более прочно усваиваемым научно-атеистическим образом мыслей и тлеющей, возможно неосознанной, потребностью хоть в какой-то форме прикоснуться к явлениям иного, сверхчувственного мира создают в полухристианском-полуатеистическом обществе благодатную почву для рождения и развития литературной готики. Готический роман выражает устремления автора и его читателя к сверхчувственному миру, в котором их восприятию доступны лишь низшие, враждебные и пугающие явления. Только в этом смысле можно говорить о причастности готики к «глубинам бессознательного». Хоть сколько-нибудь серьезное готическое сочинение в той или иной мере касается явлений, выходящих за пределы естественного, научно объяснимого. В противном случае оно либо преследует чисто развлекательные цели, либо использует готический антураж для других художественных задач.

Рассматривая трактовку сверхъестественного в готическом романе, Маргарет Л. Картер подчеркивает, что готические произведения создаются в эпоху, когда в обществе не существует единого общепризнанного понимания явлений нематериального мира, когда преобладает скорее точка зрения атеистов-скептиков, доверяющих лишь собственному опыту[18]. Учитывая широкий «горизонт ожиданий» своих читателей, готический романист стремится оставить возможность для различного толкования загадочных событий. Первостепенную роль играет при этом способ повествования.

Анализ М. Л. Картер показывает, что в готическом романе весьма редки случаи повествования от лица автора (романы Радклиф, пожалуй, единственный широко известный пример). В этом случае читателю не остается достаточного простора для собственных умозаключений, ведь всеведущего автора невозможно оспорить, заподозрить в недостаточной информированности или пристрастии. Поэтому чаще всего рассказ ведется от лица героя или рассказчика, в свою очередь, слышавшего историю от очевидцев, читавшего рукопись и т. п. (исследовательница называет это «опосредованным повествованием» (mediated narrative)). Читатель свободен перетолковывать события по своему разумению, он воспринимает рассказчиков как «свидетелей», сравнивает «показания» и задумывается об их достоверности.

Более того, изощренный готический романист, рассчитывая на недоверчивого читателя, может вывести на страницы своего романа героя, который будет постепенно знакомиться с различными частями и сторонами основной истории (слушать рассказы очевидцев, читать рукописи) и с которым читатель естественным образом себя отождествит. Скептически настроенный герой-рассказчик будет постепенно убеждаться в искренности свидетелей и достоверности свидетельств и переходить от неверия к вере в сверхъестественные события, а вместе с ним вовлечется и поверит в истинность происходящего и читатель.

Именно такие манипуляции с читательским восприятием проделывают два готических автора, чьи романы можно назвать «малыми шедеврами» литературной готики. Мэри Шелли во «Франкенштейне» (1818) знакомит читателя с историей главного героя через посредство писем капитана Уолтона, путешествующего в Арктике. Там он подбирает полузамерзшего человека и постепенно выслушивает историю его жизни. Субъективность Франкенштейна в интерпретации взаимоотношений с созданным им существом дополняется восторженно-апологетическим отношением капитана Уолтона к самому Франкенштейну. Для читателя естественно отождествить себя с получательницей писем, сестрой капитана, и задаться вопросом о том, насколько характер пишущего искажает события, однако читатель должен проделать это самостоятельно, — ответов сестры в романе нет.

Еще сложнее композиция «Мельмота Скитальца» (1820) Чарлза Роберта Мэтьюрина. В этом романе читателю проще всего отождествить себя со студентом Джоном Мельмотом. Приехав в Ирландию, в родовой замок, Джон узнает один за другим эпизоды из истории своего далекого предка и долгое время отказывается верить, что тот может быть все еще жив. Суеверные рассказы слуг, найденная рукопись, отрывки которой приходится тщательно разбирать, рассказ испанца Монкады, «случайно» выброшенного на берег вблизи замка в результате кораблекрушения, — все эти «опосредующие звенья» окружают облик героя ореолом легенд, неясностей и умолчаний[19].

«Франкенштейн» и «Мельмот» позволяют сделать вывод, что в своем апогее готический роман достигает уровня серьезной литературы. Впрочем, скорее речь должна идти о том, что Мэтьюрин и Шелли используют поэтику и эстетику готического романа для создания романтической картины мира условно-символического характера. Оба романа представляют героя «с фаустианскими наклонностями», превысившего при помощи оккультных наук меру проникновения в тайны природы и оказавшегося заложником собственных достижений или открытий.

Внутренний мир обоих героев действительно сложен и противоречив, оба они, не являясь ни злодеями, ни ангелами, не укладываются в схемы предшествующей готической традиции. О Франкенштейне (создавшем уродца, которому нет места в мире людей и который требует от ученого такого же существа-женщины, угрожая в противном случае преследовать и убивать его близких) можно сказать, что и он, и это несчастное создание друг для друга и палач и жертва. Мельмот же (заключивший сделку с дьяволом ради продления жизни с условием, что он избегнет вечного проклятия, если найдет человека, который добровольно согласится поменяться с ним местами) искушает только тех, кто оказался в безвыходном положении, — не по вине самого Мельмота.

Соответственно и конфликт в этих романах не укладывается в традиционный готический конфликт злодея и жертвы, а превращается в романтическое противостояние отверженного героя и общества, героя и мироздания. Моральные

С наступлением эпохи реализма готическая традиция в Англии расходится на два русла. Один, более поверхностный, тип готического повествования, который можно возвести к Анне Радклиф и ее многочисленным последовательницам, по сути, остается в пределах обычной реалистической картины мира; автор лишь заигрывает с идеей сверхъестественного, создавая «готические эффекты». Второй же тип сосредоточен именно на явлениях, выходящих за границы естественного; здесь мы видим попытку осмыслить эти явления при помощи новейших достижений медицины и психологии XIX века. В творчестве Шеридана Ле Фаню разрабатываются оба эти направления.

Первый тип готического, претерпевая определенные метаморфозы, в 1830-е годы попадает в орбиту реалистического романа. При этом, как замечает Джозеф Визенфарт, автор исследования «Готические нравы и классический английский роман», «готические» события, прежде происходившие с героями где-то в далеком прошлом или в экзотических странах, за пределами цивилизованного английского общества, теперь «одомашниваются», осмысляются как часть современной жизни[20].

Любопытной переходной вехой на пути к «нравоописательной» готике стал роман Джейн Остен «Нортингерское аббатство», начатый около 1797 года, в пору популярности Радклиф, но опубликованный лишь в 1818 году. Героиня Остен Кэтрин Морланд под влиянием романов Радклиф воображает, что хозяин дома, где она гостит, человек суровый и авторитарный, повинен в тайных преступлениях, следы которых она пытается обнаружить. Узнав об этих домыслах, сын хозяина стыдит девушку: «Вспомните, в каком веке и в какой стране мы живем. Вспомните, что мы англичане, что мы христиане. Спросите свой разум, спросите свое чувство вероятного, умение наблюдать за окружающей жизнью. Разве наше воспитание готовит нас к подобным жестокостям? Разве наши законы потворствуют им? Разве их можно совершить так, чтобы о них не узнали в такой стране, как наша, при наших общественных и литературных нравах, где каждый человек окружен невольными соглядатаями, где дороги и газеты не оставляют нераскрытых секретов?»[21] На рубеже XVIII—XIX веков существование готических страхов и ужасов в обыденной английской жизни казалось невозможным, но уже три десятилетия спустя тема столкновения эгоистических интересов, погони за собственностью, разрабатываемая реалистическим романом, неожиданно стала обрастать готической поэтикой и образностью. Оказалось, что английские поместья, где прежде разыгрывались пасторальные идиллии или социальные комедии, на самом деле скрывают в задних комнатах и на чердаках поистине готические тайны.

Скрещивание реалистического романа с готическим происходит на разных уровнях. С одной стороны, в романе реалистическом (типа «Джен Эйр» Шарлотты Бронте) или романтико-реалистическом (типа «Грозового перевала» Эмилии Бронте); с другой стороны, в располагающемся на границе между высокой и массовой литературой сенсационном романе типа «Лунного камня» Уилки Коллинза. К этому типу «реалистической готики» и относится «Дядя Сайлас» (1864) Ле Фаню.

В предисловии к роману автор возводит традицию своего повествования к Вальтеру Скотту, замечая, что в романах шотландского чародея тоже происходит достаточно страшных, трагических и загадочных событий. Апеллируя к авторитету Скотта, Ле Фаню стремится повысить литературный статус своего романа, однако на деле вряд ли удастся найти что-либо общее между содержанием и поэтикой «Дяди Сайласа» и историческими романами, созданными Скоттом. Роман Ле Фаню построен по схеме, выработанной Анной Радклиф.

Как и у Радклиф, в центре повествования Ле Фаню судьба молодой и неопытной девушки, богатой наследницы, чье состояние представляет лакомый кусок для находчивого злодея. Как и у Радклиф, сирота героиня оказывается во власти злодея опекуна, своего дяди, о чьих намерениях она лишь смутно догадывается. Поместье Бартрам-Хо с его длинными галереями, многочисленными переходами, потайными дверями и комнатой «с секретом», в которую, кажется, невозможно проникнуть извне, выполняет ту же роль, что и старые за́мки в романах Радклиф. В прошлом главного героя, как и положено, существует роковая тайна, нераскрытое преступление. Основной конфликт — между злодеем и жертвой — разрешается, как и у Радклиф, конечным поражением злодея и освобождением жертвы.

Однако на фоне общего сходства основной схемы четко проступают и отличия «Дяди Сайласа» от готического романа эпохи предромантизма. Действие у Ле Фаню происходит в современной романисту сельской Англии, в обществе, где, как утверждала Джейн Остен, трудно скрыть от соседских глаз какое-либо злодеяние. И автор вводит хорошо продуманные мотивы социальной изоляции главного героя, поводом для которой служит то самое давнее нераскрытое преступление, загадочное самоубийство гостя в закрытой комнате поместья Бартрам-Хо, куда, как кажется, никто посторонний проникнуть не мог. Психологически убедительно писатель мотивирует и разрыв между отцом Мод и ее дядей, и ее интерес к загадочной фигуре Сайласа, с которым никто из родных не поддерживает отношений, и романтический ореол, которым он окружен в воображении девушки.

Объектом вожделений и в готическом романе миссис Радклиф, и почти во всех реалистических английских романах XIX века является собственность, однако у готических романистов злодей, стремящийся (вполне банально) завладеть собственностью, всегда демонизируется; он загадочен и необычен. То же проделывает и Ле Фаню. Дядя Сайлас пугающе непостижим для восемнадцатилетней героини: то он кажется ей полутрупом после приема опиума, то производит на нее месмерическое, завораживающее действие, лишающее ее свободы воли, то представляется колдуном, то некой нечеловеческой сущностью, вселившейся в бренное тело. При этом романист прибегает к испытанному приему — описывает главного героя только с точки зрения окружающих и не понимающих его людей.

Вероятно, основной проблемой Ле Фаню при создании романа было найти верный баланс между степенью бытового «приземления» готики, правдоподобием нравов и точностью психологических мотивировок, с одной стороны, и сохранением готически контрастного противостояния образов героя и жертвы, экзальтированного тона повествования, атмосферы страха и тревожного ожидания — с другой.

Чтобы достичь нужного эффекта, Ле Фаню выбирает адекватную форму повествования: рассказ ведется от лица молодой и наивной героини, чьи тревоги, надежды, страхи должны захватить и держать в напряжении читателя. Если читатель сопереживает Мод и видит происходящее ее глазами, он имеет возможность насладиться всеми готическими эффектами, дрожа от страха вместе с героиней, лишь по ошибке не убитой в той «комнате с секретом», где ранее погиб слишком удачливый в картах гость Сайласа. Если же читатель не отождествляет себя с юной рассказчицей, он, вероятно, сочтет роман пародией, тщательно воспроизводящей готические штампы.

И. Мелада, автор монографии о творчестве Ле Фаню[22], полагает, что большие романы удавались писателю хуже, чем компактные произведения, в которых его дар увлекательного рассказчика проявляется во всем блеске. Лучшим из малой прозы Мелада, как и некоторые другие критики, считает сборник «В зеркале отуманенном» («In a Glass Darkly», 1872), лидирующий по количеству современных переизданий Ле Фаню. Следует отметить,

Этот сборник, в отличие от «Дяди Сайласа», представляет иную ветвь развития литературной готики викторианской эпохи. Писатель всерьез обращается к явлениям, выходящим за рамки естественного и научно объяснимого, и, балансируя между суеверием и наукообразием, стремится их осмыслить.

В первой половине XX века англичане склонны были видеть время правления королевы Виктории (1837—1901) как эпоху относительного социального и морального благополучия, стабильности, успокоенности и благодушия. Однако, начиная с книги Уолтера Хутона «Викторианский склад ума» (1957), это представление стало постепенно корректироваться. Хутон собрал многочисленные примеры, свидетельствующие о том, что для интеллектуалов это было время труднейшего выбора, «страха, подозрения или просто смутного тяжелого чувства, что вы не уверены, действительно ли вы верите в то, во что вы верите»[23]. Каждое новое научное открытие (особенно теория эволюции) грозило окончательно подорвать христианскую картину мира. Создатели научных гипотез пытались дать новое толкование духовной природы человека, понять дух как превращенное состояние материи и объяснить паранормальные явления как результат психической болезни — или иным материалистическим способом.

Ле Фаню, как и многие другие интеллектуалы, колебался в своих верованиях, жаждал их научного подкрепления, но не мог удовлетвориться представлением о том, что дух есть тонкая материя сродни электричеству; отсюда его увлечение сведенборгианством.

Эммануэль Сведенборг (1688—1772), шведский ученый, занимавшийся физико-математическими науками и горным делом, член Научного общества в Упсале, почетный член Петербургской академии наук (с 1734 года), в своих философских работах 1830-х годов попытался геометрическим путем построить систему мироздания. По-видимому, осознав несостоятельность подобных построений, он в 1740-е годы обратился к новой трактовке явлений духовного мира и объявил себя «духовидцем», призванным самим Христом дать новое толкование Библии и основать новую Церковь. В теософских сочинениях Сведенборга как материальный, так и духовный миры происходят от мира божественного и существуют по одним и тем же законам, так что явления морального мира отражаются (имеют прямые аналогии) в явлениях духовного мира, а моральные законы в духовном мире осуществляются столь же автоматически непреложно, как физические законы, открытые наукой, в мире материальном.

Увлечение писателя сведенборгианством наложило отпечаток на роман «Дядя Сайлас», хотя здесь приверженность сурового и немного загадочного отца Мод к этому вероучению может сойти за простую нравоописательную черту. Что касается сборника «В зеркале отуманенном» — можно сказать, что в нем отчетливо прослеживаются некоторые постулаты шведского мистика.

В сборник входят пять рассказов, объединенных фигурой знаменитого врача-психиатра Мартина Гесселиуса. Каждый сюжет представляет собой случай из его практики. Ле Фаню применяет прием двойного опосредованного повествования: доктор Гесселиус описал эти случаи, а затем использовал как примеры в своих научных трудах. Его же молодой помощник отбирает и пересказывает самые любопытные из них для широкой публики. Доктор Гесселиус глубоко убежден в истинности и научности своих объяснений, его помощник влюблен в учителя и превозносит его таланты, но читателя не могут полностью убедить педантичные объяснения ученого, сводящего каждый случай к психическому заболеванию и галлюцинациям пациента и понимающего душу человека как род тонкой материи, воздействующей на нервную систему и подверженной обратному воздействию.

В открывающем сборник рассказе «Зеленый чай» речь идет, по-видимому, о психическом заболевании, «галлюцинации» священника Дженнингса, приводящей его в конечном итоге к самоубийству. Доктор Гесселиус объясняет этот «случай» чисто физическими причинами: употреблением крепкого зеленого чая в ночное время. Однако этот диагноз не слишком убедителен, хотя бы потому, что спасти пациента от самоубийства все-таки не удается… Между тем в рассказе содержится намек на иную причину трагедии: научные занятия священника и, очевидно, неподобающее его сану увлечение языческой мифологией. Не потому ли перед ним появляется кривляющаяся обезьяна с горящими глазами, особенно во время богослужения или молитвы? «Заболевший» священник сторонится людей, и никто, кроме него, не видит «привидение», так что читателю остается предположить, что обезьяна является плодом расстроенной психики героя. Вопрос же о причинах этого расстройства, физических или духовных, остается открытым.

В двух следующих рассказах — о капитане Бартоне и судье Харботтле — природа «видений», посещающих героев, меняется (или уточняется): здесь не только «больной», но и окружающие видят его преследователя (или преследователей), и смерть обоих героев никак не назовешь самоубийством. Впрочем, доктор Гесселиус по-прежнему настаивает на определении «больной»: согласно его теории, феномен «внутреннего восприятия» демонстрирует «заразительность вторжения тонкого мира, доступного лишь для внутреннего ока, в область сугубо материальную. Как только некое видение укореняется в одном пациенте, возросшая энергия этого видения начинает действовать… на других». Из данного утверждения, по-видимому, следует, что «тонкий мир» существует сам по себе, но воспринимать его могут лишь люди с отклонениями психики. С чем же связаны эти отклонения? По логике обеих повестей, с нравственными изъянами героев.

Повесть о капитане Бартоне напоминает традиционные сюжеты о привидениях, где дух жертвы является преступнику как орудие возмездия. Впрочем, сам герой отнюдь не склонен верить в потусторонние силы: услышав за собой на пустынной улице странные шаги, он думает, что ему это померещилось, а получив анонимное послание, сначала полагает, что кто-то решил его разыграть. Однако преследование таинственного и неуловимого незнакомца достаточно быстро приводит капитана к гибели. Основной художественный эффект в этой повести Ле Фаню пытается извлечь из контраста между обыденностью жизненных обстоятельств героя и необъяснимыми происшествиями, в загадочную природу которых ни он сам, ни окружающие долго не хотят верить. Повествование от лица героя-рассказчика, священника Томаса Герберта, немного знавшего капитана и по крупицам собиравшего его историю, создает эффект достоверности и одновременно — отстранения и недосказанности, ведь внутренний мир капитана остается для читателя закрытым.

С точки зрения морали и художественной логики случившееся с капитаном Бартоном понятно и объяснимо: как раз когда он, выйдя в отставку, собирается выгодно жениться, напоминает о себе его прошлое прегрешение — развращение бедной девушки и преследование ее отца. Литература, как и религия, учит нас, что возмездие неизбежно, а научная картина мира никакого воздаяния за грехи не признает, и Ле Фаню балансирует между двумя полюсами, задаваясь вопросом: «Верю ли я, что сегодня, в нашей обыденной жизни, возможно вмешательство каких-то неведомых науке сил?»

В третьем рассказе литературная традиция явно берет верх над научным интересом — это типичная назидательная притча о воздаянии за грехи, где привидения выступают в роли исполнителей приговора. Действие «Судьи Харботтла» не

В рассказе «Комната в гостинице „Летящий дракон“» некое светило психиатрии располагает странным лекарством, способным совершенно парализовать всякие проявления жизни в человеке, оставив при этом работающим его сознание. С традицией готического повествования эту повесть связывает постепенно сгущающаяся атмосфера неясной угрозы, скрытой опасности, наличие комнаты с потайным ходом, из которой непонятным для непосвященных образом исчезают постояльцы гостиницы. В остальном этот увлекательный сюжет о ловко задуманном мошенничестве укладывается в рамки приключенческого жанра. События разворачиваются на фоне красочной картины общественных нравов посленаполеоновской Франции. Ле Фаню во всем блеске демонстрирует свое повествовательное мастерство, ведя рассказ от имени молодого и увлекающегося героя, наивно исполняющего любые просьбы таинственной красавицы, в то время как читатель уже догадывается о механике обмана и с волнением следит, как герой сам подготавливает собственное безвозвратное исчезновение.

В знаменитой «Кармилле», замыкающей сборник, Ле Фаню первый и единственный раз в своем творчестве обращается к теме вампиризма. Писатель как бы возвращается к традициям ранней готической прозы: уединенный замок где-то в отдаленной, малоизвестной австрийской провинции Штирия, юная, неопытная девушка, подвергающаяся смертельной опасности, странная незнакомка, так легко нашедшая себе доступ в замок, загадочные смерти по соседству… Как и в предыдущем произведении, рассказ ведется от лица жертвы, которая менее других догадывается о грозящей ей опасности, и точно так же доктор Гесселиус не высказывает никаких категоричных суждений по поводу событий, лишь удостоверяет честность и добросовестность рассказчицы.

Но если предыдущий рассказ не нуждался в специальном объяснении таинственных происшествий, то в «Кармилле» происходят события, далеко выходящие за пределы постижимого. Однако психические теории доктора здесь явно бессильны. Ле Фаню и не пытается давать научное объяснение происходящему, напротив, он обращается к фольклору и использует почерпнутые из народных суеверий сведения о природе, о поведении вампиров и о средствах борьбы с ними. Необычно здесь, как отмечают критики, лишь то, что вампир — это молодая и привлекательная женщина, делающая своими жертвами юных девушек и явно испытывающая к ним эротические чувства. Предвосхищающая сенсационного «Дракулу» (1897) Брэма Стокера, «Кармилла» фигурирует во всех западных антологиях, посвященных вампирам, и поэтому является одним из наиболее известных произведений Ле Фаню.

Новеллы Шеридана Ле Фаню о таинственном и сверхъестественном по своим художественным особенностям отличаются от его готических романов и во многом превосходят их. Джек Салливан, исследователь английского рассказа о привидениях («ghost story»), утверждает, что именно Ле Фаню можно по праву считать родоначальником нового типа повествования, использующего готическую поэтику и в то же время оспаривающего ее[25]. Речь идет о переходе от романтической эстетики к эстетике реалистической: если классики готики стремились к сенсационности, нагнетанию ужасов и созданию атмосферы надвигающейся катастрофы, то в повествовании нового типа рисуются обыденные ситуации, в которыхнечтопоявляется как бы исподволь, причем четко фиксируется естественное к нему недоверие. Сопровождаемое массой бытовых подробностей, это таинственноенечтовходит в жизнь героя и постепенно заполняет ее целиком. Подобную художественную стратегию Дж. Салливан впервые усматривает в рассказе Ле Фаню «Художник Схалкен» (1839), опубликованном анонимно и, к сожалению, никем не замеченном; характернейшим воплощением этой стратегии литературовед считает «Зеленый чай», называя новеллу «архетипической».

Малая проза Ле Фаню стоит у истоков традиции, которую можно было бы парадоксально назвать «реалистической готикой». На рубеже XIX—XX веков она приобрела большую популярность. Рассказы о привидениях и других необъяснимых явлениях писали не только мастера «ghost story» Алджернон Блэквуд и М. Р. Джеймс, не только неоромантики Стивенсон, Киплинг, Конрад, но и такие классики реализма, как Генри Джеймс и Томас Гарди. Традицию Ле Фаню продолжил Уильям Батлер Йейтс, создавший на материале ирландского фольклора немало рассказов о привидениях. Английские критики связывают новую волну интереса к ужасному и необъяснимому и с реакцией на «бескрылый» реализм Диккенса и Теккерея, и с распространением позитивистских теорий, пытавшихся объяснить «потустороннее» особенностями функционирования человеческой психики, и, главное, — со смутным ощущением нестабильности, сотрясением основ, приближением нового кризиса европейской культуры, который позже проявит себя в катастрофе Первой мировой войны[26]. Возможно, одним из очевидных симптомов назревавшего кризиса и одновременно важнейшей причиной популярности «ghost story» было особенно широкое распространение в то время материализма. Ведь, как справедливо заметил один из классиков жанра Г. Ф. Лавкрафт в своем эссе «Сверхъестественный ужас в литературе» (1927), самые пугающие рассказы о привидениях пишут материалисты, ведь то, что для верующих просто «обыденное явление», для них — «абсолютное и потрясающее нарушение естественного порядка вещей»[27].

Эстетика пугающего и ужасного, постоянно обновляя репертуар тем и образов, все шире распространяется в XXI веке в разных формах и жанрах, от триллера до «черной комедии». И покуда массовое сознание цивилизованного мира балансирует между материализмом, верой и суеверием, готические сюжеты будут по-прежнему обречены на успех.

Е. Зыкова

ДЯДЯ САЙЛАС

История Бартрама-Хо

Роман{1}

Достопочтенной графине Гиффорд в знак уважения, симпатии и восхищения эту историю посвящает автор

Предисловие

Сочинитель сей истории адресует своим читателям несколько коротких разъяснений. Интрига открытой перед ними «Истории Бартрама-Хо» повторяет, с некоторыми вариациями, небольшой, страниц в пятнадцать, рассказ, созданный сочинителем и давно им опубликованный в одном из журналов под названием «Эпизод из тайной истории ирландской графини», позже — так же анонимно — еще раз публиковавшийся в скромной антологии под иным названием. Маловероятно, что читателям попадалась сия безделка, и еще меньше вероятности, что она им запомнилась. Однако, учитывая

Да позволено ему будет также в нескольких словах возразить против беспорядочного употребления понятия «сенсационная школа письма»{2} применительно к той литературе, какая не нарушает ни единого из законов построения и морали, взятых великим создателем несравненных — начиная с «Уэверли» — романов себе за основу. Никто, разумеется, не станет называть романы сэра Вальтера Скотта «сенсационными», и, однако, в этой достойной изумления серии нет истории, где бы не говорилось о смерти, преступлении и где не было бы налета таинственности.

Минуя такие великие романы, как «Айвенго», «Пуритане» и «Кенильворт», перенасыщенные чудовищными злодеяниями и кровопролитием, а вместе с тем силой удивительного мастерства превращенные в повествования, которые держат читателя в напряжении и заставляют леденеть от ужаса, обратимся к двум непохожим на другие романам той же серии, живописующим современные нравы и сцены обыкновенной жизни, обратимся к ним и вспомним о видении в комнате, увешанной гобеленами{3}, дуэли, страшной загадке, смерти старого Элспета, утонувшем рыбаке и, кроме всего прочего, о будоражащем эпизоде с компанией, захваченной бурным течением вблизи скал, как то изображено в «Антикварии», и — в «Сент-Ронанских водах» — о долго хранимой завесе над тайной, предполагаемом безумии, о завершающем трагедию самоубийстве, а вспомнив все это, решим: справедливо ли награждать определением, которое было бы профанацией употребить в отношении любой, даже самой увлекательной, истории Вальтера Скотта, повествования, пусть уступающие названным в исполнении, однако построенные по тем же законам фабулы и учащие тому же.

Автор верит, что критики, мастерству и воодушевляющей поддержке которых столь обязан он и его собратья по цеху, занятые своим скромным трудом, побеспокоятся относить уничижающее определение лишь к той особого рода литературе, какую оно изначально обозначало, и не допустят, чтобы с сей литературой смешивали достойную школу подлинно трагического английского романа, облагороженную гением сэра Вальтера Скотта, ставшего, по сути, ее основателем.

Декабрь, 1864 год

Том 1

Остин Руфин из Ноула и его дочь

Была зима, точнее, середина ноября, и от сильного ветра дребезжали окна, ветер завывал, гудел, носясь меж высоких стволов в нашем парке, забираясь в увитые плющом дымоходы, — такой темный вечер… и такое веселое яркое пламя от крупного угля и потрескивавших сухих поленьев, славно перемешанных во внушительном камине мрачной старинной комнаты. Узкие панели черного дерева тускло отсвечивали по стенам до потолка, на чайном столике оживленной группкой стояли восковые свечи, многочисленные старые портреты висели на стенах: одни лица были суровы и бледны, другие — приятны, а некоторые — необыкновенно утонченны, прелестны. Помимо портретов там висело и несколько картин разной величины. Вообще, я думаю, вы бы приняли комнату за галерею: вытянутая в длину, просторная, но неправильной формы, она мало походила на гостиные, устроенные по новой моде.

Девушка, которой едва исполнилось семнадцать, — на вид, наверное, еще совсем дитя, — худенькая и довольно высокая, с густыми золотистыми волосами, темно-серыми глазами, с чувствительным, отмеченным меланхолией лицом, задумавшись сидела у чайного столика. Этой девушкой была я.

Кроме меня в комнате находился только один человек — единственный во всем доме, связанный со мною узами родства, — мой отец. Мистер Руфин из Ноула, как его называли в нашем графстве. Он, впрочем, владел многими другими поместьями, происходил из очень древнего рода и не раз отказывался от титула баронета, даже, как утверждали, от графского титула — гордый, дерзкий духом, он считал себя выше по положению и благороднее по крови двух третей дворянства. Но о семейном предании я имела смутное представление, составленное из рассказов, в которые пускались старые слуги, посиживая в детской у камелька.

Убеждена, отец любил меня, и я, разумеется, тоже его любила и с присущим детям верным инстинктом чувствовала в нем нежность ко мне, хотя нежность эта никогда не находила привычного выражения. Но отец был со странностями. Он рано разочаровался в парламентской деятельности, к которой влекло его честолюбие. Умный человек, он терпел поражение в обстоятельствах, в которых намного уступавшие ему добивались успеха. Позже он отправился за границу и сделался ценителем и собирателем редкостей. По возвращении домой занимался литературой, наукой, к тому же выступил основателем и главой многих благотворительных обществ. Но в конце концов устал от подобия власти и уединился в деревне, где, не склонный к шумным забавам, вел жизнь ученого, задерживаясь на время то в одном, то в другом из своих обширных поместий.

Женился он довольно поздно, но скоро овдовел — молодая красавица жена умерла, оставив меня, единственного ребенка, на его попечении. Эта утрата, как утверждали, сильно сказалась на отце — он сделался еще более странным и молчаливым, а в обращении со всеми, исключая меня, — еще более суровым. Кроме того, история с его младшим братом Сайласом заставила отца жестоко страдать.

Сейчас он мерил шагами просторную комнату, погруженную — в дальнем конце за выступом стены — в сплошную тьму. Это была его привычка — ходить взад-вперед в полном молчании. Я смотрела на него и обычно представляла, как Шатобриан наблюдал за своим papa[28] в громадном покое их Шато де Комбур{4}. В дальнем конце комнаты мой отец почти исчезал во мраке, потом, возвращаясь на несколько минут, выступал, будто портрет, из тени и опять, без звука, становился почти невидим.

Подобной монотонностью движения и молчаливостью он испугал бы кого-нибудь менее осведомленного о его привычках. Однако и мне, очень его любившей, отец, который мог за весь день не проронить ни слова, внушал благоговейный страх.

Отец вышагивал по комнате, я же мысленно все время возвращалась к событиям предыдущего месяца. Заведенный порядок в Ноуле нарушался так редко, что самого мелкого происшествия оказывалось достаточно, чтобы возбудить любопытство у обитателей этого тихого дома, заставить их теряться в догадках. Отец жил редкостным затворником; не считая прогулок верхом, он почти не выезжал за пределы Ноула, а гости посещали нас, думаю, не чаще двух раз в год.

Речь идет не о том, что состоятельного и озабоченного вопросами веры соседа сторонились из-за каких-то незначительных разногласий. Мой отец оставил Англиканскую церковь — ради странной секты, название которой я позабыла, и в конце концов сделался, как говорили, приверженцем Сведенборга{5}. Но он не затрагивал эту тему со мной. И немало послуживший экипаж возил мою гувернантку — когда она у меня появилась, — нашу старую домоправительницу миссис Раск и меня в приходскую церковь каждое воскресенье.

Не думаю, что, кроме этих предположений, у нее были основания обвинять отца в притязаниях на сверхъестественное могущество; и во всем, что не затрагивало ее ортодоксальной веры, она оставалась почитательницей своего господина, а также надежной домоправительницей.

Однажды утром я нашла миссис Раск надзирающей за приготовлениями к приему гостя в охотничьей комнате, которая звалась так из-за гобеленов, развешанных по стенам и представляющих сцены à la Воуверман:{6} сокольничии, загонщики, собаки, соколы, дамы, кавалеры и пажи. Окруженная ими миссис Раск, вся в черном шелке, выдвигала ящик за ящиком, считала простыни и отдавала приказания.

— Миссис Раск, кто приедет?

Она знала только имя. Некий мистер Брайерли. Мой папа ждет его к обеду. Гость задержится у нас дня на три-четыре.

— Я так думаю: он один из этих самых людей, дорогая, ведь я называла его имя нашему священнику, доктору Клею, и священник сказал, что среди последователей Сведенборгаестьнекий Брайерли, великий чудодей… Я уверена, это он.

Я имела неотчетливое представление об этих сектантах, подозревала их в некромантии и загадочном франкмасонстве — вещах, вызывавших ужас и отвращение.

Мистер Брайерли прибыл заблаговременно, чтобы не торопясь переодеться к обеду. И вот он вошел в гостиную — высокий, худой, весь в унылом черном, с тугим белым воротничком, то ли в черном парике, то ли с прической «под парик»; очки; мрачный, пронизывающий и быстрый взгляд. Потирая большие руки и коротко кивнув мне, явно принятой за дитя, он уселся перед камином, скрестил ноги и взял журнал.

Такое обращение показалось мне обидным; хорошо помню свое возмущение, о которомон, конечно, и не подозревал.

Он оставался в Ноуле не слишком долго; никто из нас не догадывался о цели его визита, ни на кого мистер Брайерли не произвел благоприятного впечатления. Он казался суетливым, каким обычно и кажется всякий занятой человек сельским жителям; он совершал пешие и верховые прогулки, просиживал над книгами в библиотеке, написал с полдюжины писем.

Его спальня и гардеробная находились прямо напротив отцовских, а у отца в комнатах была своего рода передняя, где он держал некоторые книги по теологии.

На другой день после приезда мистера Брайерли я собралась посмотреть, поставлен ли для отца графин с водой и стакан на столике в этой передней. Не будучи уверенной, что отца там нет, я постучала в дверь.

Наверное, они были слишком поглощены своим занятием и не расслышали стука. Подождав, я открыла дверь и вошла. Мой отец сидел в кресле без сюртука и жилета, мистер Брайерли преклонил колени на скамеечке подле отца — лицом к нему, касаясь импровизированным париком седых отцовских волос. На столике рядом была раскрыта огромная книга — я решила, что богословская. Худая фигура в черном выпрямилась, мистер Брайерли, поднявшись на ноги, поспешно спрятал что-то у себя на груди.

Мой отец — бледнее, чем я его когда-либо видела, — тоже поднялся, решительно указал на дверь и велел мне:

— Выйди!

Легонько взяв за плечи, мистер Брайерли выпроводил меня из комнаты — с улыбкой на мрачном лице, совершенно мне не понятной.

Спустя мгновение я пришла в себя и молча поспешила прочь. Последнее, что я видела, была высокая худая фигура в черном: доктор угрюмо и многозначительно улыбнулся мне вслед, потом дверь закрылась, щелкнул замок, и два сведенборгианца остались со своими тайнами.

Я очень хорошо помню потрясение и отвращение, которое испытала, застав их за неким, вероятно, предосудительным магическим ритуалом; помню свое недоверие к этому мистеру Брайерли, в плохо сидевшем черном сюртуке, с белым крахмальным воротничком. Я чувствовала страх, я вообразила, что этот человек заявлял какие-то права на моего отца, и чрезвычайно встревожилась.

Мне чудилась угроза в загадочной улыбке высокого первосвященника. Вид отца, каким он предстал перед моими глазами, возможно, исповедуясь этому непонятному мне человеку в черном, не шел у меня из ума, совсем не обученного ориентироваться в границах чудесного.

Я ни с кем ни словом не обмолвилась о случившемся. Но испытала огромное облегчение, когда зловещий гость на следующее утро покинул нас. Именно его посещение я теперь вспоминала.

Кто-то усмотрел в докторе Джонсоне сходство с привидением{7}, заметив, что к обоим следует обратиться, чтобы они заговорили. Мой отец, возможно, и походил на обитателя неземного мира, но ни единый человек во всем доме не осмелился бы первым обратиться к нему — кроме меня, да и я отваживалась крайне редко… Впрочем, я даже не представляла, до чего странным было это его обыкновение, и, только когда стала чаще навещать знакомых и родственников, поняла: нигде нет ничего подобного заведенному в нашем доме.

Пока я, откинувшись в кресле, предавалась этим мыслям, мой отец-призрак с неизменным постоянством важно приближался, поворачивался и вновь уходил во тьму. Фигура его, впрочем, была внушительна: крепкого сложения, плотный, лицо — крупное и необычайно суровое. В свободном, черного бархата, сюртуке и жилете, передо мной был человек пожилой, но не старый; хотя ему перевалило за семьдесят, в нем чувствовалась твердость и не замечалось ни малейшего признака слабости.

Помню, как я вздрогнула, когда, не подозревая, что он рядом, подняла глаза и увидела это крупное суровое лицо меньше чем в ярде от себя, встретила прикованный ко мне взгляд.

Он глядел на меня мгновение, затем, взяв один из тяжелых подсвечников в узловатую руку, кивком велел следовать за собой, и я, снедаемая любопытством, но хранящая молчание, повиновалась.

Он провел меня через освещенный холл… по коридору… к задней лестнице и завел в свою библиотеку.

Это была вытянутая в длину комната с двумя высокими узкими окнами в дальнем ее конце — тогда, помню, их уже закрывали шторы. В полумраке — ведь одна свеча давала мало света — он задержался у двери, налево от которой стоял в те времена резной дубовый старомодный шкаф. Подошел к нему.

И со странным, отсутствующим видом заговорил, обращаясь, как мне показалось, больше к себе самому, чем ко всему остальному миру.

— Она не поймет, — шепотом говорил он, вопрошающе глядя на меня. — Нет…Поймет ли?

Потом он замолчал, достал из нагрудного кармана небольшую связку ключей. На один из полдюжины он хмуро воззрился, вертя ключ перед глазами и что-то обдумывая. Я хорошо знала отца, поэтому не

— Они слишком пугливы… да, слишком… лучше я поступлю иначе.

Он опять замолчал и взглянул мне в лицо — будто на портрет, писанный маслом.

— Они… да… лучше я поступлю иначе… иначе… да. И она не догадается… она не подумает…

Мгновение он пристально смотрел на ключ, потом перевел взгляд на меня и, неожиданно подняв ключ в руке, отрывисто проговорил:

— Вот, дитя… — А через секунду добавил: —Запомниэтот ключ.

Ключ был странной формы — не похож на другие.

— Да, сэр. — К отцу я всегда обращалась так — «сэр».

— Он открывает вот что… — Отец резко хлопнул по дверце шкафа. — Днем он всегда здесь. — На последних словах отец опять опустил ключ в карман. — Поняла?.. А ночью — у меня под подушкой. Ты слышишь меня?

— Да, сэр.

— Не забудешь про этот шкаф? Дубовый… сразу от двери налево… Не забудешь?

— Нет, сэр.

— Какая жалость, что она девушка, притом такая молоденькая… увы, девушка и такая молоденькая… Неразумна… легкомысленна. Такзапомнишь?

— Да, сэр.

— Тебе следует помнить.

Он обернулся и изучающе посмотрел на меня, как человек, который вдруг принял решение. Думаю, на какой-то миг он отважился доверить мне намного больше того, что сказал. Но если и так, он отказался от этой мысли, потому что, помолчав, проговорил медленно… жестко:

— Тыникомуне скажешь о том, что услышала от меня, — иначе вызовешь мое неудовольствие.

— О нет, сэр!

— Славное дитя! — Он помолчал. — Не скажешь, кроме как втомслучае, — заключил он, — если в мое отсутствие доктор Брайерли — ты, конечно, помнишь худого, в очках и черном парике джентльмена, гостившего у нас три дня прошлым месяцем, — если он появится в нашем доме и спросит ключ. Ты поняла? В мое отсутствие.

— Да, сэр.

Тогда он поцеловал меня в лоб и произнес:

— Вернемся.

Что мы и сделали в полном молчании. Стенала буря: казалось, погребальная песнь, исполняемая на громадном органе, сопровождает наши шаги.

Глава II

Дядя Сайлас

Вернувшись в гостиную, я вновь заняла свое кресло, а отец вновь принялся вышагивать из конца в конец большой комнаты. Возможно, завывавший ветер растревожил привычное течение его мыслей; впрочем, в чем бы ни крылась причина, он был необычайно разговорчив в тот вечер.

Походив с полчаса взад-вперед, он опустился в кресло с высокой спинкой, стоявшее у камина почти напротив моего, какое-то время, прежде чем заговорить, по обыкновению, пристально глядел на меня, а потом сказал:

— Так не годится… тебе нужна гувернантка.

В подобных случаях я опускала книгу, откладывала работу и готова была слушать его не прерывая.

— Твой французский вполне хорош, и твой итальянский — тоже, но ты совсем не знаешь немецкого. Музицируешь неплохо, наверное, — впрочем, я не судья, — однако рисовать могла бы получше… да-да. Есть настоящие леди — «законченные гувернантки», как их называют, — которые берутся обучить гораздо большему, чем какой-либо учитель в мое время, и прекрасно справляются. Такая гувернантка подготовит тебя, и будущей зимой ты отправишься во Францию и Италию, где расширишь свой кругозор.

— Благодарю вас, сэр.

— Тебе это необходимо. Уже почти полгода, как мисс Эллертон оставила нас, — слишком длительный перерыв в учении. — Он помолчал. — Доктор Брайерли спросит тебя про этот ключ, спросит, что́ ключ открывает. Ты покажешьему— никому другому…

— Но, — сказала я, боясь ослушаться отца даже в таком незначительном поручении, — но тогда вы будете отсутствовать, сэр. Как же я раздобуду ключ?

Неожиданно он улыбнулся — широкой, но усталой улыбкой; она редко появлялась и быстро исчезала с его лица, добрая и… загадочная.

— Верно, дитя; и я рад, что ты настолько умна. Но уж обэтомне беспокойся, ты будешь знать, где искать ключ. Ты видишь, в каком затворничестве я живу, и, возможно, вообразила, что у меня нет ни единого друга. Ты почти права…почти… однако, не до конца права. У меня есть преданный друг… один… друг, которого я когда-то не понимал, но теперь оценил.

Я мысленно задавалась вопросом: не о дяде ли Сайласе идет речь?

— Скоро он явится — я не могу точно сказать когда. И не назову тебе его имени — но ты скоро узнаешь… а я не хочу разговоров об этом. Я должен совершить короткое путешествие с ним. Ты не побоишься на какое-то время остаться одна?

— Вы дали обещание, сэр? — опять спросила я вместо ответа; любопытство и беспокойство превозмогли мой неизменный страх перед отцом.

Он с добродушием отнесся к допросу.

— Далобещание? Нет, дитя. Но есть обстоятельства… ему нельзя отказать. Я должен совершить путешествие с ним, как только он позовет. Я не властен выбирать. Впрочем, я рад этому. Запомни, я говорю, что ярадэтому.

Он улыбнулся той же суровой и печальной улыбкой. Прямой смысл его слов, как я их поняла, сохранился в памяти, и даже теперь, по прошествии времени, за смысл я ручаюсь.

Человек, совершенно не привычный к манере моего отца говорить обрывая мысли, загадками, подумал бы, что рассудок отца, возможно, расстроен. Но такое подозрение не встревожило меня ни на минуту. Я была уверена, что он упомянул о реальном лице, которое ожидал, и что, дождавшись, отправится вместе с ним в какое-то таинственное путешествие. Мне казалось, я превосходно поняла отца, много сказавшего, хотя разъяснившего мало.

Вы не должны думать, что моя жизнь была лишь одиночество и разговоры, подобные описанному; и хотя необычные, порою даже пугающие tête-à-têtes[30] случались у меня с отцом, я так привыкла к его характеру и так верила в его любовь ко мне, что не приходила в полное уныние и замешательство — нет. Совсем иные беседы я часто вела со старой доброй миссис Раск, не без удовольствия болтала с Мэри Куинс, моей давней горничной, кроме того, время от времени ездила на недельку погостить к кому-нибудь из соседей, а иногда — крайне редко, признаюсь, — принимала гостей в Ноуле.

Отец ненадолго прервал свои откровения, и мой ум устремился на поиски. Кто же, думала я, этот предполагаемый гость, что явится, облеченный правом вынудить моего отца, столь привязанного к дому, немедленно расстаться с его домашними божествами — книгами и дитятей, — с какими он неразлучен, расстаться и отправиться в странствие? Кто, если не дядя Сайлас, думала я, таинственный родственник, которого я никогда не видела, который, как мне дали понять, был то ли неизъяснимо несчастлив, то ли невыразимо порочен, о котором отец редко упоминал — поспешно и со страдальческим, озабоченным выражением на лице? Только однажды отец обронил несколько фраз, из коих я могла бы догадаться о его отношении

Это случилось так. Однажды — мне было лет четырнадцать — миссис Раск в обшитой дубом комнате выводила пятно на кресле, а я с детским любопытством наблюдала за ней. Утомившись, она присела отдохнуть, откинула голову, чтобы снять боль в шее, и взгляд ее упал на портрет, висевший как раз напротив.

На портрете в полный рост был изображен необыкновенно красивый молодой человек, смуглый, стройный, изящный, одетый и причесанный весьма старомодно — как было принято, кажется, в начале века: белые лосины и высокие сапоги с отворотами, коричневые жилет и сюртук, длинные, зачесанные назад волосы.

Черты лица поражали тонкостью, но указывали также на решительный характер, проницательный ум — вы не приняли бы этого человека просто за щеголя. Когда приезжавшие в Ноул впервые видели этот портрет, вслед за восклицанием «Удивительной красоты мужчина!» часто слышалось другое — «Сколько ума в лице!». Итальянская борзая застыла у его ног, какая-то прекрасная колоннада и богатая драпировка служили фоном. Но, хотя аксессуары были роскошны, прелестны, исполнены, как я сказала, изящества, в тонком овале лица на портрете сквозила мужественность и огонь полыхал в больших темных глазах, совершенно особенных, не позволявших назвать изнеженным это лицо.

— Не дядя ли Сайлас изображен здесь? — спросила я.

— Да, дорогая, — спокойно глядя на портрет, ответила миссис Раск.

— Он, должно быть, очень красивый мужчина, не правда ли?

—Был, моя дорогая… был, но прошло уже сорок лет с тех пор, как писался портрет. Дата поставлена в углу, там, где тень, возле ноги. А сорок лет, могу вам сказать, меняют… большинство из нас. — И миссис Раск добродушно, без смущения, рассмеялась.

Какое-то время мы обе не сводили глаз с красивого мужчины в высоких сапогах с отворотами. Потом я спросила:

— Миссис Раск, а почему папа всегда печалится, когда заходит речь о дяде Сайласе?

— Что такое, дитя? — раздался рядом голос отца.

Я вздрогнула, обернулась и, залившись краской и онемев, отступила на шаг.

— Не пугайся, дитя. Ты не сказала ничего дурного. — Заметив мое смятение, он ласково произнес: — Ты сказала, я всегда печалюсь, когда заходит речь о дяде Сайласе. Право, не пойму, как возникла у тебя такая мысль, но если я был печален, то этому удивляться не стоит. Твой дядя — человек больших способностей, но столь же велики его пороки и заблуждения. Способности не пригодились ему, в пороках он давно раскаялся, его заблуждения, я думаю, обременительнее для меня, чем для него самого, и они глубоки… Она говорила еще о чем-то, мадам? — неожиданно потребовал он ответа у миссис Раск.

— Нет, сэр, — ответила с легким поклоном миссис Раск, которая почтительно слушала господина стоя.

— Незачем тебе, дитя, — продолжил отец, вновь обращаясь ко мне, — более думать о нем сейчас. Пусть в твоей головке не будет мыслей о дяде Сайласе. Когда-нибудь, возможно, ты узнаешь его… что ж, очень хорошо. Ты поймешь, какой вред причинили ему низкие люди.

Отец повернулся, чтобы выйти из комнаты, а у двери обронил:

— Миссис Раск, позвольте сказать вам два слова. — Он сделал ей знак, и пожилая женщина поспешила за ним в библиотеку.

Наверное, тогда он и высказал домоправительнице свое повеление, переданное ею Мэри Куинс, потому что ни ту, ни другую мне уже не удавалось вовлечь в разговор о дяде Сайласе. Я могла говорить, но они смущенно хранили молчание, а миссис Раск порою раздражалась и сердилась, если я слишком настойчиво задавала вопросы.

Мое любопытство лишь возросло: портрет изящного мужчины в лосинах и высоких сапогах с отворотами озарился многоцветием тайны, а непостижимая улыбка на красивом лице теперь, казалось, дразнила меня, совсем сбитую с толку.

Почему любопытству, иначе говоря честолюбию, которым испытывает нас давший нам жизнь, так трудно противиться? Знание — это власть, а душа человека тайно вожделеет всякой власти; помимо стремления добраться до сути, безудержный интерес к чужой истории и, что важнее всего, некий запрет возбуждают наш аппетит.

Глава III

Новое лицо

Наверное, полмесяца прошло с того разговора, как отец дал мне таинственное поручение в отношении старого дубового шкафа в его библиотеке (о чем я уже рассказала подробно), когда однажды вечером я сидела у большого окна в гостиной, предаваясь меланхолии и с восхищением созерцая залитый лунным светом пейзаж. В комнате я была одна, и свечи возле камина, в дальнем конце ее, не могли рассеять тьму, сгущавшуюся ближе к окну, у которого я сидела.

За окном подстриженная лужайка мягко спускалась к широкому равнинному участку, где виднелся, отдельными купами, лучший в Англии строевой лес. Будто убеленные сединой под лунным светом, деревья стояли, отбрасывая недвижные тени на траву, а дальше, венчая холмистый горизонт, поднимались рощи, скрывавшие одинокую могилу, в которой покоилась возлюбленная моя мать.

Ни дуновения ветра. Над горизонтом висел серебристый туман, на небе трепетали озябшие звезды. Кто не знает, как действует такой пейзаж на ум, уже охваченный грустью? Фантазии и сожаления наводняют его, воспоминания и предчувствия, странно сплетенные, являются к вам издалека, подобно давно знакомому, милому напеву. Прикованная взглядом к траурно черневшим на горизонте величественным рощам, я мысленно вернулась к таинственным намекам отца об ожидаемом госте. Предстоящее отцу неведомое странствие тревожило меня.

Во всем, что касалось его религии, я всегда ощущала что-то неземное и призрачное.

Когда умерла моя дорогая мама, мне не было девяти, и, помню, за два дня до похорон в Ноуле, где она умерла, появился худой маленький человечек с большими черными глазами на смуглом, до крайности мрачном лице.

Он подолгу уединялся с моим дорогим отцом, глубоко скорбевшим, а миссис Раск повторяла: «Вот странно, что господин молится с этим карликом, с этим лондонским чучелом; добрый мистер Клей приехал бы из деревни по первому зову! И какая польза господину от этого черненького ничтожества?!»

На другой день после похорон меня почему-то отправили на прогулку с этим черным человечком; моя гувернантка была больна, в доме все смешалось, и горничные, должна сказать, дали себе волю, воспользовавшись отпуском.

Я почти благоговела, помню, перед черным человечком, но он не внушал мне страха — он был кроток, хотя и печален, и казался доброй душой. Он повел меня в сад — в голландский сад, как мы говорили, — с балюстрадой и статуями на дальнем плане, в коврах из ярчайших цветов. По широкой лестнице кейнского камня мы спустились в сад и в молчании направились к балюстраде. Перила были слишком высоки для меня, что́ за ними — я не видела. Не выпуская моей руки,

— Посмотри, дитя, что там дальше. Впрочем, ты не увидишь, ноявижу. И сказать тебе — что? Столько всего… Небольшой домик: его крутая крыша кажется золотой в лучах солнца. Вижу высокие деревья, отбрасывающие мягкие тени вокруг домика. Под окнами, у ограды, вижу цветущий кустарник — не скажу какой, но его цветы прекрасны. А меж деревьев, вижу, бегают и играют двое детей. Мы с тобой идем туда, еще несколько минут — и будем стоять под теми деревьями, будем говорить с теми детьми. А пока для меня все это — лишь картинка в уме, для тебя же — лишь сочиненный мною рассказ, которому ты веришь. Ну, пойдем, пойдем, милая.

Взяв правее, сойдя по ступенькам, мы бок о бок двинулись тропинкой меж высоких стен живой изгороди. Нас окружал полумрак, ведь солнце уже садилось. Но повернули налево — и вот мы в ярком солнечном свете посреди той картинки, которую он нарисовал.

— Это ваш дом, мои маленькие друзья? — спросил он детей, хорошеньких розовощеких мальчиков; те ответили утвердительно. Тогда он положил ладонь на ствол дерева рядом, улыбнулся печальной улыбкой, кивнул мне и произнес: — Теперь ты видишь, слышишь,убеждаешься, что виденное мною, как и мой рассказ, — все истинно. Но пойдем дальше, милая, нам с тобой идти дальше…

Вновь погрузившись в молчание, мы долго брели через лес, тот самый лес в отдалении, который приковывает ныне мой взгляд. Время от времени он усаживал меня отдохнуть и с задумчиво-строгим лицом рассказывал какую-нибудь коротенькую историю, донося даже до детского моего ума отблеск неземной истины, но — другой, не той, которую пыталась, излагая притчи, раскрыть предо мной добродетельная миссис Раск, другой и почему-то неясно пугающей…

Вот так, заинтересованная и в то же время немного напуганная, я шла за маленьким непонятным «ничтожеством» лесными просеками. И совершенно неожиданно для меня мы вышли к месту, где под сенью густого леса возвышался мавзолей — из серого камня, с колоннадой, окруженный с четырех сторон замшелыми ступенями. Одинокая гробница, в какую — я видела утром прошлого дня — положили мою бедную маму… Вновь отверзся источник моего горя — я безудержно рыдала и повторяла: «О мамочка, мамочка, милая моя мамочка!» Я рыдала и в исступлении призывала ту, что была глуха и нема.

Шагах в десяти от гробницы стояла скамейка.

— Сядь подле меня, дитя мое, — очень мягким и ласковым голосом позвал печальный человек с черными глазами. — Что ты видишь там? — спросил он, указывая тростью на сооружение перед нами.

— О,там… стена, за которой моя бедная мама?

— Да, каменная стена, слишком высокая, и ни ты, ни я не сможем заглянуть за нее, но…

И он назвал имя — наверное, Сведенборга, судя по откровениям, затем посыпавшимся на меня. Помню только, что восприняла его как имя сказочного чародея и вообразила, будто этот чародей жил в лесу, обступавшем нас, и все больше пугалась, слушая черноглазого человечка.

— Но Сведенборг видит поверх стены,сквозьнее и поведал мне то, что нам должно знать. Он поведал, что твоя мама не там.

— Ее забрали! — вскочив, воскликнула я. Сквозь слезы я глядела на сооружение, к которому страшилась приблизиться, и только топала ногами от возбуждения. — Мамузабрали? Где она? Куда ее забрали?

— Твоя мама жива, однако слишком далеко, ей не увидеть, не услышать нас, но Сведенборг — а он рядом с нами, — он видит и слышит ее, он говорит мне обо всем, что видит, как я говорил тебе в саду о мальчиках, домике, деревьях и цветах, в которые, пусть скрытые от тебя, ты поверила, когда я о них рассказал. Вот и теперь я тебе расскажу, как в тот раз… И если мы, и ты и я, идем, на что я уповаю, к одному и тому же месту — так же, как шли к деревьям, домику, помнишь? — ты конечно же увидишь своими глазами, насколько правдиво мое описание этого места.

Невыразимый страх объял меня: я боялась, что, закончив с описанием, человек поведет меня через лес к месту загадок и теней, где мертвые — зримы.

Уперев руку в колено, а голову склонив на руку и почти прикрыв ладонью опущенные глаза, он принялся описывать прекрасный пейзаж, залитый дивным светом, где, исполненная веселия, легкой тропой, ведущей в горы немыслимой высоты, с вершинами, тающими в надмирной лазури, шла моя мать меж людей, перенесенных в те же пределы красоты и великолепия. А закончив повествование, он поднялся, взял меня за руку и, с мягкой улыбкой глядя в мое бледное изумленное лицо, произнес слова, которые говорил прежде:

— Ну, пойдем, милая.

— О нет, нет!Нет— не сейчас! — возразила я, перепуганная до крайности.

— Пойдем домой, я хотел сказать. Туда… туда мы попадем единственно через врата смерти, к коим все мы, молодые и старые, неумолимо направляем свои шаги.

— А где врата смерти? — спустя какое-то время спросила я почти шепотом, идя с ним рядом, держа его крепко за руку и украдкой посматривая вокруг.

Он печально улыбнулся и произнес:

— Когда, рано или поздно, исполнятся сроки, каждый из нас, подобно Агари, узревшей в пустыне источник{8}, узрит отверстую дверь и войдет, и будет даровано ему освежиться.

Долго после этой прогулки нервы у меня были расстроены, по большей части из-за того, как миссис Раск отнеслась к моим признаниям. Она выслушала меня с поджатыми губами, а потом, воздев глаза и руки, разразилась упреками, обращаясь к горничной: «Ну и ну, Мэри Куинс! Отпустить дитя в лес с этим порождением тьмы! Счастье еще, что он не показал ей Сатану и не перепугал до потери рассудка!»

Об этих сведенборгианцах мне на самом деле известно только то, что утверждала добрая миссис Раск. Двое-трое, будто фигуры из волшебного фонаря, попали в ограниченное поле моего зрения в ранние годы. Но вокруг был и есть мрак. Однажды я пыталась читать их книгу — о назначенном человеку, о небесах, об аде, — но через день пришла в страшное волнение и отложила ее. С меня довольно знать, что видения, какие узрел — или решил, будто узрел, — основатель учения, нисколько не подменяют, но подтверждают и толкуют Библию; и раз уж мой милый папа принял догматы сведенборгианцев, меня радует мысль, что эти догматы не противны святому Слову.

Подперев рукой голову, я глядела на тот самый лес, величественно белый, призрачный в лунном свете, где — после прогулки с провидцем — долго воображала врата смерти, скрытые лишь легкой пеленой чар, и еще — ослепительные пределы духов. Воспоминания ранних лет, растревожив фантазию, добавили к моим думам о госте, которого

Глава IV

Мадам де Ларужьер

Неожиданно на лужайке предо мной возникла странная фигура — очень высокая женщина в серых… нет, в белых под луной одеждах; она присела в глубоком и невообразимом поклоне.

Охваченная ужасом, я не сводила глаз с незнакомого крупного и довольно худого лица, улыбавшегося мне чудовищнейшей улыбкой. Догадавшись, что я ее заметила, женщина стала хриплым голосом торопливо говорить что-то (что именно — я через стекло не разобрала) и размахивать руками, пугающе длинными.

Она подступила к окну, а я отпрянула и устремилась к дальней стене с камином; я изо всех сил звонила в колокольчик, но она не двинулась с места, и тогда, решив, что она может ворваться в комнату, я, перепуганная, выбежала за дверь. В галерее я увидела Бранстона, дворецкого.

— Возле окна женщина! — выкрикнула я, задыхаясь. — Прогоните ее, прошу вас!

Скажи я, что там мужчина, тучный Бранстон, наверное, призвал бы и выслал вперед отряд лакеев. Но тут он лишь сдержанно поклонился.

— Извольте, мэм… исполню, мэм…

И с важным видом прошествовал к окну.

Думаю, и ему ничуть не понравилась гостья, потому что, остановившись в нескольких шагах от окна, он довольно сурово вопросил:

— Чего вы там делаете, любезная?

Ее ответ, весьма краткий, не достиг моего слуха. Но Бранстон проговорил:

— Я не осведомлен, мэм, про это я не знаю. Но если обойдете —так и так, — найдете входную дверь, а уж я доложу господину и исполню его распоряжение.

Женщина сказала что-то и указала рукой.

— Да, точно, дверь вы не проглядите.

И мистер Бранстон неторопливо, в своих наряднейших туфлях без каблуков, преодолел длинную комнату, остановился возле меня, отвесил учтивый поклон, а потом с недоумением, которое сам бы хотел для себя разрешить, доложил:

— Она говорит, что она — гувернантка.

— Гувернантка?Чтоеще за гувернантка?

Бранстон был вышколен и сдержал улыбку; тоном, исполненным глубокомыслия, он осведомился:

— Не лучше ли мне спросить господина?

Я подтвердила, что так будет лучше, и размеренные шаги дворецкого замерли в той стороне дома, где располагалась библиотека.

Затаив дыхание, я стояла в холле. Всякая девушка моих лет знает, что значит прибытие гувернантки. Я слышала, как через минуту-другую вышла — мне показалось, из кабинета — миссис Раск. Она шла торопливым шагом и громко ворчала — дурная привычка, которой она поддавалась всегда, когда «предстояли волнения». Я была не прочь расспросить ее, но вообразила ее раздражение и поняла: она не много скажет. Да она и не направлялась в мою сторону, а быстро пересекла холл своим энергичным шагом.

Однако действительно ли прибыла гувернантка? Неужели странное, отталкивающее привидение теперь будет держать меня в своей власти, и эта зловещая улыбка, это хриплое бормотание будут меня постоянно преследовать?

Но только я решила отправиться к Мэри Куинс и разузнать обо всем, как услышала шаги отца, направлявшегося в гостиную из библиотеки. Я не спеша вернулась в гостиную, но мое сердце тревожно стучало.

Он вошел и с еле заметной улыбкой ласково коснулся, как обычно, моей головы, а затем принялся молча вышагивать из конца в конец комнаты. Меня снедало желание поговорить с отцом о том, что занимало мои мысли, но страх перед ним меня удерживал.

Спустя какое-то время он остановился у окна, где я отодвинула шторы и чуть приоткрыла ставни, и устремил взгляд на тот же пейзаж, который прежде созерцала я и который, возможно, вызывал у него совсем иные мысли.

Не менее часа отец молчал, а потом неожиданно, по своему обыкновению, в немногих словах известил меня о прибытии мадам де Ларужьер, приглашенной ко мне гувернантки, весьма высоко отрекомендованной и превосходно знающей свое дело. Сердце у меня упало — я предчувствовала недоброе. Я заранее не доверяла ей, невзлюбила и боялась ее.

Непонятным образом уже постигнув этот характер, я опасалась, что она будет злоупотреблять своей властью. Большеносый, большеротый ухмылявшийся призрак, так странно приветствовавший меня в лунном свете, растревожил мои слабые нервы.

— Мисс Мод, дорогая, надеюсь, вы полюбите вашу новую гувернантку,мнеже она что-то пришлась не по нраву, — прямо высказалась домоправительница, ожидавшая меня в спальне. — Не выношу этих француженок, не похожи они на женщин. Она ужинала у меня. Она глотала как волк, да-да, разевала рот какизверькакой-то. А видели бы вы ее в постели! Я устроила ее в комнате рядом с той, где куранты, а то такую и не разбудишь. Ну и наружность! Нос — громадный, длиннющий; щеки ввалились… А уж ротище! Возле нее я была как Красная Шапочка — правду говорю, мисс!

Тут чистосердечная Мэри Куинс, приходившая в восторг от сатирического дара миссис Раск, которым сама она, увы, не обладала, искренне рассмеялась.

— Разбери постель, Мэри… Она очень старается понравиться, да-да, пока старается, — как все вновь поступившие на место. Но от меня она похвал не дождется, нет, мисс. Интересно, почему на предложения господ пойти в гувернантки не отвечают порядочные английские девушки — а только эти злоумышляющиечужезевки? Господи прости мне, но я думаю, все они одного поля ягоды.

На другое утро я познакомилась с мадам де Ларужьер. Она была высокая, мужеподобная, слишком худая, пожалуй. Одета она была в пурпурный шелк, с кружевной наколкой на густых черных волосах — слишком густых и черных при ее болезненно бледном лице с провалившимся ртом и тонкими, но отчетливыми морщинами вокруг глаз. Она улыбнулась, кивнула, а затем в молчании довольно долго изучала меня пристальным хитроватым взглядом, с жесткой улыбкой на губах.

— И как ее зовьют… как мадемуазель зовьют? — задала вопрос рослая чужеземка.

—Мод, мадам.

— Мод! Какое крясиви имя. Eh bien![31] Я уверен, моя дорогая Мод будет очень корошей маленьки девочка — не так ли? Я уверен, что полюблю ее изо всей мочь. И чему же ви, Мод, моя дьетка, обучались? Музике, французскому, немецкому — так?

— Да, немного. Я только начала пользоваться глобусами, когда моя гувернантка уехала. — Говоря это, я кивнула на глобусы, стоявшие рядом с ней.

— О, глёбюс! — Она раскрутила один, скользнув по поверхности шара своей громадной рукой. — Je vous expliquerai tout cela à fond[32].

Мадам де Ларужьер, как я узнала, всегда была готова объяснить все à fond, но почему-то ее «толкования», как она выражалась, оказывались бестолковы, причем она легко теряла самообладание, поэтому со временем я решила довольствоваться ее непосредственным описанием.

Мадам отличалась поразительно крупным сложением, из-за чего казалась еще ужаснее в глазах нервнойдетки, какой, с позволения сказать, была я. Иногда она подолгу останавливала на мне взгляд — с той

Она могла сидеть по часу, устремив невидящий взгляд на огонь в камине или же за окно, а на ее хитром лице застывала почти торжествующая гримаса.

Нет, она ни в коей мере не была славной gouvernante[33] для нервической девушки моих лет. Случавшиеся с ней порой приступы неистового веселья пугали меня даже больше ее угрюмости. О них я еще расскажу.

Глава V

Явления и звуки

Нет в Англии дома, где слуги и юные его обитатели не почитали бы привидений. Ноул тоже был не без своих теней, шорохов и странных историй. Рейчел Руфин, красавица времен королевы Анны{9}, умершая с тоски по несравненному полковнику Норбруку, убитому в Нидерландах, ходила ночами по дому, шелестя шелками. Недоступная зрению — только слуху… Слышался лишь стук ее высоких каблучков, да шуршание юбок, да вздохи — когда она задерживалась в галерее у дверей спален. А иногда, ненастной ночью, доносились ее рыдания.

Кроме того, был «факельщик» — высокий, худой, смуглокожий и темноволосый мужчина в черном одеянии с факелом в руке. Обычно факел лишь тлел, багровый во тьме, когда «факельщик» обходил дозором дом. Среди других комнат к его ведению относилась библиотека. В отличие от «леди Рейчел», как называли ее горничные, этого можно было увидеть. Но нельзя было услышать. Его шаги на паркете, на коврах оставались беззвучны. Мрачное пламя тлеющего факела едва освещало его фигуру и лицо; только сильно растревоженное, разгоралось ярче. Тогда факельщик, совершая свой путь, то и дело крутил факелом у себя над головой, и пламя зловеще вспыхивало. Этот ужасный знак предвещал страшные потрясения, бедствия. Впрочем, такое случалось лишь раз-другой за сто лет.

Не знаю, дошли ли до мадам эти истории, но однажды она завела разговор со мной и Мэри Куинс, очень нас напугав. Она спросила, кто прогуливается по галерее под дверью ее спальни и потом спускается по лестнице вниз, — она различает шелест юбок и долгие вздохи. Дважды, сказала мадам, она, выйдя, стояла в темноте у своей двери, прислушивалась, а раз спросила, кто это там. Ей не ответили, особа просто повернулась и устремилась к мадам с невообразимой быстротой, так что мадам вынуждена была скрыться за своей дверью и запереться.

Поначалу такой рассказ взволнует незрелый, неопытный ум. Но вскоре, как я убедилась, острота впечатления притупляется и рассказ занимает место среди всего прочего в памяти. Так было и с повествованием мадам.

Неделю спустя после ее признаний я сама, однако, пережила подобный опыт. Мэри Куинс отправилась за ночником, оставив меня в постели при свече, и я, утомленная, уснула, не дождавшись ее возвращения. Когда я проснулась, свеча уже догорела. Мне почудились шаги, приближавшиеся к моей двери. Я вскочила и отворила дверь, совершенно не думая о привидениях. Я предполагала увидеть Мэри Куинс со светильником. За дверью была тьма, совсем близко от меня по дубовому паркету ступали чьи-то босые ноги, потом шаги внезапно смолкли. Я позвала: «Мэри!» Никакого ответа — только шелест платья и чье-то дыхание на противоположной стороне галереи, у лестницы на верхний этаж. Леденея от ужаса, я отступила в комнату и захлопнула дверь. Шум разбудил Мэри Куинс, которая заглядывала ко мне с полчаса назад и, увидев, что я сплю, ушла к себе.

Недели через две после этого случая Мэри Куинс, необыкновенно правдивая старая дева, сообщила мне, что, встав около четырех часов утра, чтобы закрыть стучавшую на ветру ставню, она увидела свет в окнах библиотеки. Горничная была готова присягнуть, что видела яркий, проникавший сквозь щели ставен, беспокойный свет, ведь рассерженный «факельщик», несомненно, размахивал факелом над головой.

Описанные странные происшествия, я думаю, повредили моим слабым нервам и способствовали тому, что отталкивающая француженка постепенно и, кажется, даже без особых усилий — благодаря моей склонности усматривать таинственный, сверхъестественный смысл в происходящем — стала обретать надо мной какую-то непонятную власть.

Вскоре сделались заметными некоторые темные стороны ее натуры — проступили из тумана, которым она себя окружала.

И я не могла не отдать должное миссис Раск, говорившей о нередко притворной приятности в обхождении у вновь прибывших, ведь добродушие мадам теперь все чаще уступало место иным свойствам, иному характеру — мрачному и воинственному.

Впрочем, мадам имела привычку постоянно держать под рукой раскрытую Библию, хранила строгую сосредоточенность на утренних и вечерних службах и с глубочайшим смирением попросила моего отца одолжить некоторые переводы из Сведенборга, необыкновенно ее интересовавшие.

В плохую погоду мы обычно совершали променад по широкой террасе перед окнами. И порой угрюмое, злобное выражение на лице мадам вдруг сменялось доброй до приторности улыбкой, мадам мягко похлопывала меня по плечу и участливо спрашивала: «Ви изнурены, ma chère?[34] Ви мерзльота, дорогая Мод?»

Вначале столь неожиданная смена настроения меня озадачивала и даже пугала, наводя на мысль о помешательстве мадам. Впрочем, вскоре разгадка обнаружилась: я сделала открытие, что эти приступы показного участия приключались у нее сразу же вслед за тем, как лицо моего отца возникало в окне библиотеки.

Я не знала, что и думать об этой женщине, внушавшей мне какой-то суеверный страх, и очень не любила в сумерках оставаться наедине с ней в классной. Порой она сидела, подолгу угрюмо глядя на пламя в камине, и углы ее большого рта зловеще опускались. Если она замечала, что я смотрю на нее, то мгновенно преображалась, с мечтательным видом склоняла голову на руку и наконец хваталась за спасительную Библию. Но вряд ли она читала — она предавалась своим темным мыслям, ведь книга лежала у нее перед глазами по полчаса — по часу раскрытая на одной и той же странице.

О, как бы обрадовалась я, уверь меня кто-нибудь, что она, стоя на коленях, молится, а раскрыв эту книгу, читает; я видела бы в ней больше доброты, человечности. Но внешнее благочестие мадам заставляло подозревать ее в лицемерии, и это пугало. Впрочем, уверенности у меня не было — лишь подозрение…

Наши священник с викарием, перед которыми она благоговела, которым доверяла свою озабоченность моими молитвами и моим катехизисом, превосходно отзывались о ней. При посторонних она всегда относилась ко мне с особым вниманием.

Ничуть не меньшее усердие демонстрировала она перед моим отцом. Она всегда находила предлог для бесед с ним: советовалась о полезном для меня чтении, жаловалась, как я узнала, на мое упрямство и мою раздражительность. В действительности я была на редкость сдержанной и послушной. Но думаю, она стремилась

Однажды отец позвал меня в свой кабинет и сказал:

— Ты не должна причинять бедной мадам столько страданий. Она — одна из немногих, кто принимает в тебе участие, почему же она вынуждена постоянно жаловаться на твою вспыльчивость и строптивость? Почему ты ставишь ее перед необходимостью просить моего позволения наказывать тебя? Не опасайся, этого я не допущу. Но для такой доброй души такая просьба о многом свидетельствует. К любви я не могу приневолить — но уважения и повиновения требую. И настаиваю, чтобыто и другоеты оказывала мадам.

— Но, сэр, — возразила я, задетая вопиющей несправедливостью обвинений, — я всегда поступаю так, как она велит, и не сказала ей ни одного неуважительного слова.

— Не думаю, дитя, чтотыздесь лучший судья. Иди иисправься. — Хмурясь, он указал на дверь.

Сердце мое переполнилось обидой; дойдя до двери, я обернулась и хотела еще что-то сказать, но вместо этого только расплакалась.

— Ну, не плачь, малышка Мод… Давай впредь будем лучше себя вести… Ну-ну, довольно…

И он поцеловал меня в лоб, мягко выпроводил из комнаты и затворил дверь. В классной я, осмелев, с некоторой горячностью высказала свои упреки мадам.

— Какой скверни девочка! — воскликнула мадам, едва сдерживаясь. — Прочтите вслюк эти три… да,этитри глявы из Библии, моя дорогая Мод!

Эти главы не слишком подходили к случаю, а когда я закончила чтение, она произнесла печальным голосом:

— А теперь, дорогая, вам следует заучить на память эту чьюдесни молитва для смирения дюши.

Молитва оказалась чересчур длинной, и я выполняла задание с неутихающим раздражением.

Миссис Раск не выносила мадам. Говорила, что та при первой возможности ворует вино и бренди, что всегда спрашивает спиртное, жалуясь на боли в желудке. Можно было бы заподозрить, что тут не обошлось без преувеличений со стороны домоправительницы, если бы меня саму время от времени не отправляли под тем же предлогом за бренди к миссис Раск, которая наконец однажды появилась у постели страдалицы всего лишь с пилюлями и горчичниками, чем навсегда возбудила в мадам ответную ненависть.

Мне казалось, все повеления и поручения мадам объясняются одним ее желанием — мучить меня. Впрочем, день долог длядеток,деткибыстро прощают. Но я всегда слышала угрозу в заявлении мадам, что она должна повидать мосье Руфина в библиотеке; и, наверное, беспокойство из-за возрастающего влияния мадам было не последней среди причин, заставлявших честную миссис Раск испытывать к француженке глубокую неприязнь.

Глава VI

Прогулка в лесу

Два коротких эпизода, в которых более явно обнаружилась натура мадам, подтвердили мои худшие подозрения. Однажды из галереи я увидела, как она — думая, что я на прогулке и ей никто не помешает, — подслушивала под дверью так называемого «папиного кабинета», комнаты, примыкавшей к папиной спальне. Мадам не спускала глаз с лестницы — только с той стороны она и предполагала чье-нибудь неожиданное появление. Ее огромный рот был открыт, а глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Она жадно ловила каждый звук за дверью. Я отступила в тень, испытывая омерзение и ужас. Она походила на громадную, с зияющей пастью, рептилию. Мне хотелось чем-нибудь запустить в нее, но непонятный страх заставил вернуться в комнату. Впрочем, возмущение взяло верх, и я опять вышла и направилась по галерее привычным быстрым шагом. Когда я вновь достигла поворота, мадам, очевидно услышавшая меня, уже спускалась по лестнице, одолев половину ступенек.

— А, моя дорогая дьетка, безюдержно ряда найти вас и — надетую! Ми чьюдесно вийдем!

В этот момент дверь отцовского кабинета распахнулась, и миссис Раск, чье смуглое живое лицо пылало, шагнула из кабинета, необыкновенно взволнованная.

— Господин сказал, вы можете взять бутылку бренди, мадам, ияудовольствием от нее избавлюсь… да, с удовольствием.

Мадам присела в реверансе с ухмылкой на лице, в которой сквозили ненависть и издевка.

— Лучше вам бренди иметь при себе, если пить изволите! — воскликнула миссис Раск. — Пойдите в кладовую прямо сейчас, не то дворецкий унесет его.

И миссис Раск метнулась к задней лестнице.

Это была не просто стычка — но решающее сражение.

Мадам привлекла к себе Энн Уикстед, младшую горничную, сделала из нее что-то вроде любимицы и приспособила ее для своих нужд, подкупив ее моими старыми платьями и прочими вещицами, которые я дарила ей по совету мадам. Энн была сущий ангел!

Но миссис Раск, которая никогда не теряла бдительности, однажды заметила Энн, кравшуюся наверх с бутылкой бренди под фартуком. Энн в панике во всем призналась. Мадам-де поручила ей купить бренди в лавке и принести к ней в спальню. Тогда миссис Раск конфисковала бутылку и, не отпуская Энн, тут же явилась с младшей горничной пред очи «господина». Он выслушал ее и призвал мадам. Мадам отвечала невозмутимо, прямо и без запинки. Бренди ей необходимо в лечебных целях. Она представила доказательство в виде короткого письма: доктор Некийс приветствует мадам де Ларужьер и рекомендует ей столовую ложку бренди и несколько капель настойки опия в случае возобновления болей в желудке. Бутылки ей хватит на год, а возможно, и на два. Она заявляла свои права на лекарство.

Мужчина оценивает женщину выше, чем она — сама себя. Возможно, в отношении мужчин женщины, в целом, бывают ближе к истине, возможно, женский взгляд здрав, а мужчины всегда заблуждаются. Не знаю, но таков, кажется, порядок вещей.

Обвинения миссис Раск были отклонены, а я, как вам известно, оказалась свидетельницей торжества мадам.

Сражение отгремело великое — и великой была победа. Мадам пребывала в прекрасном расположении духа. Воздух свеж. Вид чудесен. Я — просто прелесть. Все замечательно! Куда направимся?Этойдорожкой?

Я твердо решила не вести разговоров с мадам, я пришла в негодование от ее вероломства. Но подобная решительность не для юной девушки, и у черты леса мы уже оживленно, как обычно, беседовали.

— У меня нет желания заходить в лес, мадам.

— С какой цель?

— Моя бедная мама погребена там.

—Там— где склеп? — нетерпеливо потребовала ответа мадам.

Я подтвердила.

— Право, престранни цель — не ходить туда, где погребена бедная мама! О, дьетка, что сказаль бы добри мосье Руфин, услишав такое? Ви, конечно, не совсем без сердце и потом — не без меня. Allons![35] Пройдем тут — хотя бы часть пути!

Я неохотно согласилась.

Мы ступили на заросшую травой дорогу, и она скоро привела нас к мрачному сооружению.

— Как грюстно… как мрачно, — бормотала мадам. — Какая величественная могиля! Каким же дольжно быть triste[36] для вас, моя дьетка, посещение этого места, когда в памяти образ милой maman[37]. Там новая надпись — разве не новая?

Да, действительно, и мне так показалось.

— Я изнурена… Может быть, ви, моя дорогая Мод, прочтете мне ее — помедленнее, поторжестьвеннее?

Подойдя к гробнице, я, не знаю почему, вдруг кинула взгляд через плечо — и ужаснулась: лицо мадам искажала омерзительная насмешливая гримаса. Мадам притворилась, что с ней случился приступ кашля. Но это ей не помогло, она поняла, что обнаружила себя передо мной, и громко расхохоталась.

— Подойдите, дьетка, дорогая. Я вдрюг подумаля, как глюпо все это — гробнис, эпитафи. У меня не будет ничего, нет, нет, никаких эпитафи! Вначале мы считаем, что тут истина… голос мертвых, а потом видим, что просто глюпость живых. Я это презираю… Как ви думаете, дорогая, ваш Ноуль — как говорится, дом сприведенными?

— Почему же? — ответила я вопросом. Я почувствовала, что покраснела, потом, наверное, побледнела: я испытывала настоящий страх перед мадам и растерялась от ее неожиданных слов.

— Энн Уикстед утверждает, что есть призрак, — вот почему. Как же темно это место, и сколь многие из Руфинов похоронены здесь — не так ли? Какие высоки деревья крюгом, какие необхватни… и никого-никого поблизость…

Мадам жутко выкатила глаза, будто уже завидела нечто из потустороннего мира, мне же она сама показалась в этот момент исторгнутым оттуда чудовищем.

— Уйдемте, мадам, — сказала я, чувствуя, что если хоть на мгновение поддамся страху, обступавшему меня со всех сторон, то совсем утрачу власть над собой. — О, уйдемте! Пожалуйста, мадам… Мне страшно!

— Нет, напротив, ми не уйдем. Садитесь рядом со мной. Вам покажется это странно, ma chère, — un gout bizarre vraiment![38] — но я очень люблю быть поблизость с мертвыми… в уединенны места, как это. Я не боюсь ни мертвых людей, ни живых призраков. А ви виделись когда-нибудь с призраком, дорогая?

— Мадам, пожалуйста,умоляювас, будем говорить о другом!

— Какая глюпышка! Да вам и не страшно. Я — я виделясь. С призраками. Например, прошли ночью один, видом схожий с обезьянь, сидель в углю, обхватив рюками колени, — такое гадкое, старого-старого старикашки лицо у него было… и билющи большущи гляза.

— Уйдемте, мадам! Вы хотите меня напугать! — вскричала я, по-детски загораясь яростью, сопутствующей страху.

Мадам рассмеялась отвратительным смехом.

— Eh bien, глюпышка! Не скажу обо всем остальном, если уж ви в самой дело напуганы. Давайте поговорим о дрюгом.

— Да, да! О, пожалуйста!

— У вас такой добри человек — отец.

— Добрейший… Но, не знаю почему, мадам, я ужасно боюсь его и не могу сказать ему, что очень его люблю.

Мои признания, как ни странно, вовсе не были вызваны доверием к мадам, скорее — страхом. Я пыталась умилостивить ее, вела себя с ней так, будто она умела сочувствовать, — в надежде, что каким-то образом пробужу в ней сострадание.

— А не приезжаль к нему доктор из Лондона несколько месяцев назад? Доктор Брайерли, кажется, имя…

— Да, доктор Брайерли. Он оставался дня три. Не пойдем ли к дому, мадам? Прошу вас, пойдемте!

— Немедленно идем, дьетка… А ваш отец тяжельо страдает?

— Нет, думаю, нет.

— И какова болезнь?

— Болезнь? Онне болен. Вы слышали, что у него расстроено здоровье, мадам? — встревожившись, спросила я.

— О нет, ma foi…[39] ничего такого не слишаль. Но раз приезжает доктор, то не потому, что здоровье отменная.

— Тот был доктором теологии, как мне кажется. Он, я знаю, сведенборгианец. Мой папа не жалуется на здоровье, ему не требовался врач.

— Я безюдержно ряда, ma chère, разюзнать это. И все же ваш отец — стари человек при дьетке нежного возраста. О да, он стар, а жизнь не предскажете. Он составиль завещание, дорогая? Всяки человек, обремененный таким богатством и, особенно, такими летами, дольжен иметь завещание.

— Незачем торопиться, мадам, для этого будет время, когда его здоровье ухудшится.

— Но неужели же нет завещания?

— Я на самом деле не знаю, мадам.

— А, плютишка! Ви не хотите сказать! Но ви не так глюпы, как притворяетесь. Нет-нет, ви все знаете. Ну же, расскажите мне все — это в вашем интересе, ведь ви понимаете. Что там, в его завещании? Когда написалось?

— Мадам, я действительно ничего не знаю. Я не могу сказать, написано ли вообще завещание. Давайте говорить о другом.

— Дьетка, не погубит мосье Руфина завещание! Он не ляжет здесь днем раньше, если напишет его. Но если он не напишет, ви можете много из собственности потерять. Будет жаль!

— Я не знаю, ничего не знаю о завещании. Если папа и написал его, то мне об этом не говорил. Я знаю, что он любит меня, — и с меня довольно.

— О, ви не такая простушка! Ви конечно же все знаете. Ну, говорите, маленьки упрямис, не то достанется вам! Скажите мне все!

— Я ничего не знаю о папином завещании. Вы не представляете, мадам, какую вы мне причиняете боль. Давайте говорить о другом.

— Ви знаете и обязаны мне сказать, petite dur-tête[40], — или я вам мизинчик сверну!

С этими словами она схватила мою руку и, злобно смеясь, неожиданно заломила мизинец. Я вскрикнула — она продолжала смеяться.

— Будете говорить?

— Да, да! Отпустите! — кричала я.

Она, однако, не сразу выпустила мою руку, но тянула пытку и, не замолкая, смеялась. Наконец отпустила.

— Она будет корошей дьеткой и все расскажет своей сердобольни gouvernante. Что это ви, глюпышка, расплакались?

— Вы сделали мне очень больно… вы сломали мне маленький пальчик, — всхлипывала я.

— Подуть на пальчик надо, глюпышка, поцельовать — только и всего! Противная девочка! Никогда больше не буду с вами играть, никогда. Пойдемте домой!

Всю дорогу домой мадам угрюмо молчала. Не отвечала мне, держалась с высокомерием, притворялась обиженной.

Впрочем, скоро она уже была прежней мадам и вернулась к вопросу о завещании, но теперь не допытывалась прямо, а прибегала к хитрости.

Почему все мысли этой ужасной женщины были сосредоточены на завещании моего отца? Какое ей до этого дело?

Глава VII

Церковь Скарздейл

Думаю, вся женская прислуга в нашем доме боялась эту коварную чужестранку — исключая миссис Раск, которая открыто враждовала с ней, хотя могла дать волю чувствам только в моей комнате:

— Откуда она явилась? Она француженка? Она из Швейцарии? Или,

Мои нервы в самом делебылирасстроены, и, чем дальше, тем беспокойнее я становилась. Думаю, эта циничная женщина все понимала и только со злорадством усугубляла положение. Я постоянно опасалась, что она прячется где-нибудь в моей спальне, чтобы, выбравшись ночью, напугать меня. К тому же она начала появляться в моих снах — всегда в чудовищном облике, — что усиливало безотчетный страх, который она вызывала во мне в дневные часы.

Однажды мне приснилось, будто она, безостановочно говоря что-то шепотом так быстро, что я не могла разобрать ни слова, вела меня за руку в библиотеку и при этом другой рукой держала свечу у себя над головой. Мы крались, точно грабители глухой ночью, и остановились у старого дубового шкафа, на который отец обратил мое внимание в том престранном разговоре. Я понимала, что мы совершаем нечто запретное. В дверце был ключ — ужасаясь греха, я отказывалась повернуть ключ, а она все шептала, шептала мне в ухо какую-то бессмыслицу. И яповернулаключ. Дверцы медленно растворились — там, внутри, с лицом белым и мрачным, стоял мой отец; он сурово взглянул на меня. Жутким голосом он возопил: «Смерть!» В тот же миг загасла свеча мадам, а я с криком проснулась в полной темноте, все еще воображая, что нахожусь в библиотеке. С час после этого меня била нервная дрожь.

Любое, даже самое незначительное происшествие, имевшее отношение к мадам, вызывало среди горничных бесконечные толки. Тайно или открыто, но почти все они ненавидели ее и боялись. Они решили, что она добивается особого расположения «господина» и что со временем потеснит миссис Раск, если вообще не займет ее место, а их всех прогонит. Думаю, честная домоправительница не пыталась разубеждать их.

Припоминаю, что именно тогда к нам в Ноул заглянул странный, похожий на цыгана разносчик. Я и Кэтрин Джонс прогуливались невдалеке от дома, когда он подошел ко входной двери и опустил свой сундучок на низенькие перила.

Чего только не было у него — ленты, бумажная материя и шелка, чулки, кружева, даже какие-то поддельные украшения. Едва он успел разложить товар — а для обитателей тихого деревенского дома это зрелище весьма привлекательно, — как на дворе появилась мадам. Рот разносчика растянулся в улыбке, и он приветствовал ее, выразив надежду, что «мадамзель» чудесно поживает, хотя он «никак не думал увидатьеездесь».

«Мадамзель» поблагодарила его:

— Спасибо, пожьиваю чьюдесно.

И в первый раз за все время выглядела необыкновенно взволнованной.

— Какая крясивость! — воскликнула она. — Кэтрин, бегите, скажите миссис Раск. Она хотель ноженцы, а еще крюжева… я слишаля от нее.

Кэтрин, окинув мадам долгим взглядом, ушла. Тогда мадам обратилась ко мне:

— Дьетка, дорогая, не будете ли так добры принести мой кошелек, я забыль его на столе в моей комнате. И вам советую принести ваший.

Кэтрин вернулась с миссис Раск. Наконец хоть кто-то расскажет им про эту француженку! Пустившись на хитрость, они перебирали и пересматривали товар, пока мадам не купила нужное и не удалилась вместе со мной. Но когда они, казалось, уже могли заглянуть в прошлое мадам, разносчик их обескуражил. Он ничего не помнил — он даже сомневался, что видел леди раньше хотя бы разок. Он всех француженок по всему свету кличет «мадамзель» — уж такое им всем полагается имя. А эту где ж он мог встретить? Эту, помнится, не встречал. Но каждой обрадуется, ведь молоденькие при них нет-нет, да и купят чего-нибудь.

Его скрытность и забывчивость возмущали, но Кэтрин с миссис Раск не выспросили разносчика ни на пенни — он был глуп, а может, и того хуже.

Мадам, конечно, его подкупила. Однако всякое преступление бывает раскрыто, и правда все равно обнаруживается. Том Уильямс, конюх, видел мадам с разносчиком: притворяясь, что разглядывает товар, едва не зарывшись лицом в шелка и уэлльскую шерсть, она по обыкновению быстро говорила что-то и сунула деньги, уверял Том, под материи в сундучок.

Оставив разносчика, мы с мадам отправились на прогулку, мы шли по выгону на торфяниках, что простирался между Ноулом и церковью Скарздейл. После посещения гробницы мадам не изводила меня вопросами. Она была непривычно задумчива, не слишком разговорчива и почти не пыталась совершенствовать мой французский или углублять прочие знания. Прогулка входила в заведенный у нас распорядок дня. Я несла корзинку с сандвичами: мы планировали подкрепиться, достигнув одного местечка с прекрасным видом, примерно в двух милях от Ноула.

Вышли мы чуть позже обычного и не одолели еще половину пути, как мадам ощутила крайнее «изнурение» и присела у изгороди отдохнуть. Заунывным голосом, в нос, она затянула причудливую старинную бретонскую балладу о леди со свиной головой:

Знали леди одну — не свинью и не деву,

Не из людской породы,

Не из смертных и не из мертвых.

Левые рюка с ногой у нее были на ощупь теплы,

А правые, как у покойницы, холодны.

Ее песня звучали как погребальни звон — дон-дон, —

Свиньи пугались и разбегались,

Женщины, в страхе, не приближались.

Она могля глаз не сомкнуть год и еще день.

Она могля дольше месяца сном спать мертвецким.

Никто не зналь, чем сыта она, —

Желюдями или жарким.

Говорили, она из тех бесами одержимых свиней,

Что кинулись в озеро Геннисарет{10}.

Телом ублюдок — дюшой сатана.

А

И нарушиля заповедь, соблазнившись свининой,

И свиное рило вместо лица — это знак

Павшего на нее позора и предстоящего наказания…

Ну и так далее и так далее — звонкий вздор. Чем больше я проявляла нетерпения, порываясь продолжить путь, тем упорнее мадам медлила. И я решила не обнаруживать беспокойства, но отмечала, как она, не прерывая своей безобразной декламации, поглядывает на часы и украдкой бросает взгляды в ту сторону, куда лежал наш путь, — будто ожидает чего-то.

Натешившись пением, мадам встала и в молчании зашагала вперед. Изредка она все так же украдкой посматривала в сторону деревушки Триллсворт, которая показалась вдалеке по правую руку. Поднимавшийся над деревушкой дымок прикрыл горный склон тонкой вуалью. Наверное, она догадалась, что я за ней наблюдаю, потому что спросила:

— Что за дым там?

— Это Триллсворт, мадам, там железнодорожная станция.

— О[41], le chemin de fer! Так близко! Я и не представляль! И куда она едет?

Я разъяснила. Вновь наступило молчание.

Церковь Скарздейл — живописнейшее и вместе с тем престранное место. Холмистый овечий выгон вдруг уходит вниз, в долину, на дне которой у живого, излучистого ручья выступают из высоких трав руины небольшого монастыря, окруженные купой величавых деревьев. Вороньи гнезда на ветвях пусты — разоренные, они давно оставлены птицами. Даже скот здесь не пасется. Заброшенность — вот имя этому месту.

Мадам глубоко вздохнула и улыбнулась.

— Спустимся, спустимся, дьетка, давайте же спустимся на погост!

Мы спускались по склону, закрывавшему от нас окрестности, вид делался все печальнее, уединеннее, а мадам, казалось, воспряла духом.

— О, сколько могильных камней — раз, два…трисотни! Неужели ви, дьетка, не любите мертвых? Я научу вас любить их. Ви увидите, я сегодня упокоюсь тут на половин часа и пребуду с ними. Вот что я обожаю!

Мы уже были на берегу ручья — оставалось шагнуть по двум плоским камешкам, чтобы перейти на ту сторону и очутиться у низкой, со встроенными ступенями, кладбищенской стены.

— Идемте же! — вскричала мадам и подняла лицо, будто учуяла что-то в воздухе. — Ми совсем близко к ним. Скоро ви их полюбите, как и я. Ви увидите целих пять. Ah! ça ira, ça ira, ça ira![42];{12} Через рючей — немедленно! Я мадам Морг, то есть миссис Гробб! Я вам представлю моих дрюзей: тут мосье Трупэ́́ и мосье Скелетт… Идемте, идемте, смертненькая моя, идемте играть! О-а-а-а-а! — Жуткий вопль вырвался из ее огромного рта. Она смахнула с головы шляпку вместе с париком, обнажив громадный, без единого волоска череп. Она хохотала, она вела себя как безумная.

— Нет, мадам, я не пойду с вами! — возразила я, едва вырвав из ее руки свою и отступив на два-три шага.

— Не пойти на погост? Ma foi, это же mauvais gout![43] Но смотрите, ми уже в тени, сольнце уже почиет. Где останетесь, дьетка, ви? Я задержусь там на время.

— Я останусь здесь, — ответила я с раздражением, поскольку была и вправду рассержена. К страху примешивалось негодование, ведь, изображая безумие, она, как я догадывалась, замыслила меня напугать.

Подняв юбки и открыв длинные худые ноги, она запрыгала по камням через ручей, будто ведьма в предвкушении вальпургиевой ночи. Потом перескочила через забор — и я увидела, как, дергая головой и распевая какие-то зловещие куплеты, она с приветственными улыбками и реверансами двинулась в жутком танце мимо могил и надгробий к развалинам церкви.

Глава VIII

Курильщик

Три года спустя я узнала (такую возможность она, вероятно, не учитывала и не особенно беспокоилась на сей счет), что́ на самом деле там произошло. Я даже узнала, что было сказано, — ведь передал это человек, который все слышал. Отважусь описать то, о чем тогда и не подозревала. Взбудораженная, я сидела на камне возле ручья; мадам же, кинув взгляд через плечо и убедившись, что скрылась с моих глаз, сбавила шаг и резко свернула влево к развалинам. Она не знала места, она шла наугад, но теперь уверенно обогнула угол разрушенной церкви — и вот он: перед ней на краю надгробия сидел довольно полный, с громадными светлыми бакенбардами, броско одетый молодой человек — круглая фетровая шляпа, зеленая, украшенная золочеными пуговицами визитка, жилет и панталоны покроя скорее замысловатого, нежели элегантного. Он курил короткую трубку и кивнул мадам, не вынув трубки изо рта, не изволив встать; он лишь поднял лицо, очень смуглое, пожалуй, красивое, и оглядел ее с угрюмым и дерзким видом.

— Ага, Дольебила, ви тут! Какой же крясавец! И я тут как тут, совсемодинокая. Но она, моя спутница, ждет за стеной кладбища у рючушки. Она не дольжна догадаться, что я знаю вас, и вот я оставиля ее, пришляодинокая.

— Вы, подружка, еще как опоздали, — сказал развязный молодой человек, сплюнув на землю. — И не называйте-ка меня Долбила. Не то буду говорить вам «старуха».

— Eh bien! Дад… А она прехорошенькая — на ваший вкус. Тонкая талия, бели зюбки, гляза — такие темные, как ви говорите, висшего сорта и ножка, лодыжка — крёхотни.

Мадам хихикнула.

Дад курил.

— Дальше! — приказным тоном потребовал Дад и кивнул.

— Я учу ее петь и играть на фортепьяно, у нее такой славненьки голосок.

Опять наступило молчание.

— Чего ж тут хорошего? Не выношу женского писка про мотылечки, цветочки. К черту ее! Пускай над табачной лавкой этакую бледную немочь повесят — вместо вывески. Была на нее охота! Лучше я этакую из своей двустволки прихлопну!

Трубка Дада потухла, он мог и поговорить.

— Поглядите на нее, потом решайте. Пойдете через рючушку — не минуете ее.

— Может, и не миную… Но нечего мне свинью подкладывать. Вдруг она мне, в конце концов, не понравится?

Мадам насмешливо фыркнула:

— Прекрасно! Тогда кто-то будет не такой привередливи — скоро ви убедитесь!

— Кто-то глаз на нее положил, хотите сказать? — Молодой человек злобно смотрел в хитрое лицо француженки.

— Именно. Что хочу, то говорю, — ответила мадам, поддразнивая его.

— Эй, старуха, ну-ка без этих ваших долбанутых шуточек, ежели позвали, чтоб я тут вас слушал. Говорите прямо — за ней кто-нибудь волочится, а?

— Eh bien, думаю — да.

— Выдумаете, яразмышляю— мы будем себе голову мыслями забивать, да только не найдется то, что потеряно… ежели потеряно. А еще толкуете, будто девчонку под замком держат, покавыне отшлифуете ее, эту драгоценную штучку! — И он, поднеся трость с набалдашником из слоновой кости к губам, лениво рассмеялся: он глядел на мадам с легким презрением.

Мадам тоже

— Шутка!Вы, подружка, шутки шутите, имнезахотелось… Но я не пойму, чего бы ей не подождать? К чему эта долбанутая спешка? Я-то не тороплюсь. Я-то пока не хочу себе на шею жену. Сначала оглядеться, повеселиться, а потом и жениться. Зачем мне с ней по ярмаркам, в церковь, а то еще на собрания — она ж, говорят, из этих, черт побери, из квакеров, — зачем мне повсюду таскаться, увешавшись ребятишками, всех ублажать и… тухнуть, когда я только начинаю жить? Ну, зачем?

— О, ви просто чарёвательни молядой человек, всегда себе верни — благоразумни. Значить, я и моя спутница, ми идем домой, а ви — повидать Мегги Хокс. Прящайте, прящайте, Дад!

— Тпру, бестолковая! — вскричал молодой человек с гримасой раздражения, какая обычно появлялась на его лице, когда он осаживал норовистую лошадь. — Кто сказал, что я не пойду взглянуть на девчонку? Вы же знаете, я для этого тут. А ежели размышляю, ежели мысль появилась, чего мне ее скрывать? Я не размазня. Ежели мне девчонка понравится, я времени зря терять не буду. Но запомните хорошенько, решаю я… Это не она ль идет?

— Нет, это далеко что-то… — Мадам выглянула из-за угла полуразрушенной церковной стены и никого не заметила. — Ви обойдете вот так и только глянете на нее — ведь она, глюпышка, такая ньервозная.

— Ах вот как с ней надо! — проговорил Дад. Он выбил трубку о надгробную плиту и спрятал в карман. — Ну, тогда, подружка, до встречи. — И он тряхнул руку мадам. — И вот что: не появляйтесь, пока я не уйду, я, знаете ли, не наловчился актерствовать, вы меня обзовете «сэром» или станете вежливость разводить, а я не удержусь — расхохочусь, все и выйдет наружу. Ну, до встречи, и ежели опять захотите со мной повидаться, чтобы без опозданий, учтите!

По привычке он оглянулся — кликнуть собак, но ведь он не взял их с собой. Он приехал сюда без шика в вагоне третьего класса по железной дороге — к выгоде компании «Джек Брайдерли». Впрочем, и сам рассчитывал извлечь пользу из разговоров, которых наслушался, — о предстоявших на будущей неделе скачках.

Он зашагал с кладбища, сбивая тростью крапиву на пути, а мадам двинулась открытым местом меж могил, где бы мне было ее видно, пожелай я наблюдать за актеркой посреди руин.

Вскоре я услышала звук шагов на дорожке, а потом мимо меня неспешной походкой прошел джентльмен в зеленой визитке, он покусывал набалдашник своей трости и оскорбительно, в упор меня рассматривал.

Я вздохнула с облегчением, когда джентльмен свернул в низину поблизости и скрылся из виду. Я сразу поднялась на ноги и приободрилась, увидев в нескольких ярдах от себя мадам, к которой, созерцавшей руины, казалось, вернулся разум. Последние лучи солнца касались верхнего края долины, и мне очень хотелось поскорее отправиться домой. Но я не решалась окликнуть мадам, ведь стоило обнаружить перед ней любое, самое незначительное желание, как она старалась, если это было в ее силах, помешать его осуществлению — из духа противоречия.

Я все колебалась, а в это время вновь появился джентльмен в зеленой визитке. С ленивой развязностью он обратился ко мне:

— Послушайте, мисс, я потерял тут перчатку. Вы не видали ее?

— Нет, сэр, — ответила я и чуть подалась назад с видом, наверное, одновременно испуганным и оскорбленным.

— А я таки думаю, что обронил ее где-то возле вашего башмачка, мисс.

— Нет, сэр, — повторила я.

— Уж не спрятали вы ее, а?

Я встревожилась по-настоящему.

— Да вы не пугайтесь, я просто шутник, я вас не буду обыскивать.

Я громким голосом позвала:

— Мадам, мадам!

Он свистнул, сунув пальцы в рот, потом тоже крикнул:

— Мадам, мадам! — И добавил: — Она глухая, как мертвецы тут на кладбище, иначе услышала б. Мой поклон ей, а еще передайте, что я нахожу вас красоточкой, мисс.

Окинув меня плотоядным взглядом и рассмеявшись, он зашагал прочь.

Совсем не из приятных оказалась наша прогулка. Мадам с жадностью накинулась на сандвичи, побуждая и меня подкрепиться, но я слишком разволновалась, так что аппетит пропал. Когда же мы добрались до дома, я была крайне утомлена.

— Значить, леди приезжает завтра? — поинтересовалась мадам, всегда обо всем осведомленная. — Каково имя? Я позабыля.

— Леди Ноуллз, — ответила я.

— Леди Ноуллз — вот странное имя! Она очень моляда — так?

— Кажется, ей за пятьдесят.

— Hélas![44] Тогда она очень стара. И богата?

— Не знаю. В Дербишире у нее поместье.

— Дебошир — это одно из ваших английских графств. Так?

— Да, мадам, — сказала я и рассмеялась. — Я уже дважды описывала вам это графство. — И я скороговоркой перечислила его главные города и реки, отмеченные в моем географическом атласе.

— Так-так! Ну, конечно, дьетка! А она — ваша родственница?

— Папина кузина.

— О, представьте меня, пряшу вас! Я обрядуюсь!

Мадам теперь обнаруживала истинно английское пристрастие к титулованным особам, которое, возможно, и не отличало бы нас от чужестранцев, подразумевай их титулы то же влияние, что наши всегда имели у нас.

— Конечно, мадам.

— Не забудете?

— Нет.

Дважды за вечер мадам напоминала мне о моем обещании. Она предвкушала радостный миг. Но жизнь наша — череда разочарований, инфлюэнций и приступов ревматизма. На другое утро мадам лежала в своей кровати, безразличная ко всему на свете, за исключением согревающих компрессов и джеймсова порошка{13}.

Мадам была désolée[45], но не могла поднять голову от подушки, только слабым голосом спросила меня:

— Дорогая, как дольго пребудет леди Ноуллз?

— Думаю, она пробудет у нас два-три дня.

— Hélas! Каково невезение! Возможно, завтра мне станет полючше. О-о-о! Мое ухо! Настойку, подайте настойку опия, дьетка!

На том наш разговор оборвался, а мадам закутала голову своей старой красной кашемировой шалью.

Глава IX

Моника Ноуллз

Леди Ноуллз прибыла точно в оговоренный час — в сопровождении племянника, капитана Оукли.

До обеда оставалось немного времени — ровно столько, чтобы гости успели пройти в свои комнаты переодеться. Освежая мой туалет, Мэри Куинс пустилась яркими красками описывать молодого капитана, которого встретила в галерее, когда он со слугой направлялся в отведенную ему комнату, и отступил, чтобы пропустить ее, и «улыбнулся уж так приятно».

Я была совсем юной тогда и наивной даже для своих лет, однако слова Мэри Куинс возбудили во мне, должна признаться, чрезвычайное любопытство. В воображении я рисовала один за другим портреты этого героя в военном мундире; и хотя с притворным равнодушием слушала Мэри, своей нервозностью и излишней щепетильностью в отношении туалета, боюсь, доставила ей в тот вечер

Довольно высокая, совсем не тучная, но крепкого сложения женщина, со взглядом, исполненным доброты, порывисто, как молодая девушка, поднялась и быстрым шагом подошла, улыбаясь, ко мне.

— Моя юная кузина!{14} — воскликнула она и расцеловала меня в обе щеки. — Вы знаете, кто я? Ваша кузина Моника… Моника Ноуллз… И так рада, дорогая, увидеть вас, ведь помню вас малюткой — вон с тот разрезной ножик. Подойдите-ка к лампе, я должна вас разглядеть хорошенько. И на кого же похожа? Ну-ка… На свою бедную мать, мне кажется. Но, моя дорогая, у вас нос Эйлмеров… да… и недурной нос… О, глаза чудесные, да, клянусь… конечно… конечно, подобие ее бедной матери… в ней ничего нет от вас, Остин.

Отец одарил гостью давно не появлявшейся у него на лице улыбкой — несколько язвительной, скептической, но при этом добродушной — и сказал:

— Тем лучше, Моника, а?

— Мне бы не говорить вслух… но вы, Остин, знаете, вы всегда были безобразны. Как же девочка возмущена! Вы не должны сердиться, вы, маленькая верная леди, не должны сердиться на кузину Монику, которая говорит правду. Папа был и будет до конца своих дней безобразен. Ну, Остин, дорогой, скажите же ей, — разве это не так?

— Что? Показывать против себя? Моника, сие противоречит английским законам.

— Возможно, но если дитя не верит своим глазам, как она поверит мне? У нее прелестные длинные ручки… и ножки прехорошенькие. Сколько ей лет?

— Сколько дитяти лет? — Отец переадресовал ее вопрос мне.

Но она вновь вернулась к моим глазам.

— Настоящие серые… большие, бездонные, нежные… особенные глаза. Да, хороши… длинные ресницы… как ночь темные… Вас занесут в списки красавиц, моя дорогая, — только станете выезжать. А все поэты будут воспевать кончик вашего носа! И что за прелесть этот маленький носик!

Я сразу заметила, как же разительно переменилось настроение отца, когда он отдался беседе со своей эксцентричной, словоохотливой, уже не молодой кузиной Моникой. Воспоминания о пережитом если и не зажгли в нем искру веселья, то побудили оценить веселый дух, воцарившийся в нашей гостиной. Угрюмость и жесткость исчезли без следа, отец наслаждался обществом шумной гостьи, с ее неиссякаемыми забавными репликами, которые явно поощрял.

Каким же ужасным должно было быть его привычное одиночество, и как благотворен был даже краткий миг общения — ведь он смягчил отца, наполнил радостью его сердце. Нет, я не годилась отцу в собеседницы — будучи наивнее большинства девушек моего возраста, я свыклась с отцовскими причудами, никогда не смела нарушить молчания, неожиданным замечанием или вопросом отвлечь отца от мучительных дум.

Меня также поразило добродушие, с которым отец слушал дерзости своей кузины. Да, в те минуты, казалось, посветлели стены в темных панелях, увешанные столь же темными портретами, вся необычная, неправильных пропорций комната, казалось, преобразилась, из суровой и мрачной стала на удивление приятной… несмотря на неприятнейший разбор моей наружности, затеянный слишком откровенной леди.

Именно тогда в гостиной появился капитан Оукли. Он первым наглядно представил мне тот пугающий и далекий высший свет, о котором я уже узнала кое-что из книг.

Красивый, элегантный, с чертами лица почти женственными, с темными мягкими волнистыми волосами, шелковистыми бакенбардами и усами, он был кавалером, какого мне не доводилось ни видеть, ни даже вообразить в Ноуле, — существом иной породы, из обиталища полубогов. Я не догадывалась, что холодный взгляд и капризный изгиб пухлых губ пусть не явно, но изобличали человека, идущего по стезе порока.

Я была слишком юной и не отличала добра от зла, ведь сей драматичный опыт приходит с годами; капитан же был так хорош собой, а его манера поддерживать разговор была так нова для меня, так прелестна в сравнении со скучными беседами, которые велись в добропорядочных провинциальных домах, где я иногда по неделе гостила…

Случайно выяснилось, что отпуск его через день истекает. Я, разочарованная, почувствовала в сердце мимолетную боль. Мне уже было жаль расставаться с гостем. Как же мы торопимся завладеть всем, что нам приятно!

Я смущалась, но неловкой, думаю, меня б не назвали. Мне льстило внимание этого обходительного, обворожительного молодого человека из высшего света, а он открыто прилагал старания, чтобы развлечь меня и мне понравиться. Наверное, ему пришлось даже больше, чем я допускала тогда, изощрять свой ум, делая разговор интересным для девушки моей скромной ступени развития, заставляя меня смеяться над историями о незнакомых мне людях.

Кузина Моника между тем занимала беседой папу. Она была идеальной собеседницей для него, столь неразговорчивого в силу привычки, — резво летящая речь кузины почти не предполагала ответных реплик. Даже в этом молчаливом доме, пока гостья оставалась с нами, разговор не мог замереть.

Позже кузина Моника и я перешли в малую гостиную, побудив джентльменов какое-то время занимать друг друга, чему они, наверное, предавались без особого воодушевления.

— Идите сюда, моя дорогая, садитесь рядом! — позвала леди Ноуллз, упав без церемоний в кресло. — Расскажите мне, как вы с папой живете. Я помню его человеком веселым, даже занятным… поверьте. А теперь он так скучен, замкнулся в себе и тешится своими фантазиями, лелеет свои причуды. Дорогая, это ваши рисунки?

— Да, но, боюсь, они очень плохи. Есть несколько рисунков, мне кажется,удачнее— в папке, спрятанной в шкафу, что в холле.

— Этивовсе не плохи, моя дорогая. И вы, конечно, играете на фортепиано?

— Да… надеюсь, прилично…

— Не сомневаюсь. Я вас потом непременно послушаю. А как ваш папа вас развлекает? О, вы озадачены. Слово «развлечения» не часто произносится в вашем доме. Но вы не должны обратиться в монашку или, того хуже, в пуританку. Кто он? Поборник «Пятой монархии»?{15} Я забыла, скажите же мне название секты, моя дорогая.

— Папа, я думаю, сведенборгианец.

— Да, да… Забыла это ужасное наименование… Сведенборгианец, именно. Не знаю точно, во что они верят, но каждый, дорогая, вам скажет — они вроде язычников. Он извасеще не сделал нечто подобное?

— Я хожу в церковь каждое воскресенье.

— Какое счастье! И что за безобразное наименование — «сведенборгианцы»! К тому же они все, наверное, будут прокляты, моя дорогая, а это никак нельзя упускать

—Этозаказывала, кажется, миссис Раск. Мы с Мэри Куинс обдумывали его. Очень красивое, я считала… Нам всем платье очень нравится.

Платье, должна сказать, было слишком затейливым и, возможно, совершенно нелепым, если принимать во внимание требования моды. Старую кузину Монику Ноуллз, не отстававшую от лондонских модниц, оно, очевидно, позабавило, будто какой-то невообразимый телесный изъян, ведь она смеялась буквально до слез; моя же сдержанность и написанное на лице недоумение только провоцировали новые взрывы веселья, и она никак не могла успокоиться.

— Вы не должны сердиться на кузину Монику! — вскричала она, вскочив с кресла. Порывисто обняла меня, сердечно поцеловала в лоб и легонько потрепала по щеке. — Ваша кузина Моника — болтливая, вредная, глупая старуха, которая вас очень любит, запомните это и никогда не обижайтесь на ее вздорные выходки! Значит, вы втроем сошлись на совет: миссис Раск, вы сказали, Мэри Куинс и вы сама, премудрая… Три ведьмы сошлись. А тогда вступил Остин в ваш круг и, подобно Макбету, спросил: «Чем заняты вы?» Ноулские же ведьмы хором в ответ: «Тем или этим, чему названия нет!»{16} Ну а теперь, моя дорогая, шутки прочь. Это совершенно непростительно со стороны Остина — я хочу сказать, со стороны вашего папы — предоставить вас, что касается нарядов, заботам двух старых женщин с причудами. Ведь они старые — да? Это истинноезлодейство. Я его отругаю… непременно, моя дорогая. Вы же знаете, вы — наследница; не позволяйте выставлять себя на посмешище.

— Папа намерен отправить меня в Лондон с мадам и Мэри Куинс, а возможно, и сам поедет с нами, если ему доктор Брайерли разрешит. Тогда я куплю платья и все, что необходимо.

— Ну, это уже кое-что. А кто такой доктор Брайерли?.. Ваш папа болен?

— Болен? О нет! Не похоже… А вы думаете, он болен? У него больнойвид? — настойчиво спрашивала я, не скрывая испуга.

— Нет, моя дорогая, вид у него прекрасный для его возраста. Но кто этот доктор — позабыла имя… Врач? Из священников? Ветеринар? И почему у него испрашивают разрешение на поездку?

— Я сама не знаю.

— А он… как там… сведенборгианец?

— Да, мне кажется…

— О, понятно! Ха-ха-ха! И бедный Остин должен испрашивать разрешение на отлучку в город. Но он поедет независимо от того, по нраву это доктору или нет, нельзя же отправлять вас в Лондон под присмотром вашей француженки, моя дорогая. Как ее зовут?

— Мадам де Ларужьер.

Глава X

Леди Ноуллз срывает покровы

Леди Ноуллз продолжала расспрашивать:

— А почему же не шьет вам платья мадам, моя дорогая? Ставлю гинею, она модистка. Разве она не обязывалась шить вам платья?

— Я… я не знаю. Она — гувернантка, приглашенная, чтобы совершенствовать мои знания. Из законченных, говорит миссис Раск.

— Из бездельниц законченных! Подумайте, такая важная леди, что не соизволит скроить вам платье и не поможет сшить! А чтовообщеона делает? Посмею сказать, она не способна научить ничему, кроме дурного. Во всяком случае,васона не многому научила…пока. Я хочу ее видеть, моя дорогая. Где она? Пойдемте повидаем мадам. Мне не терпится поговорить с ней.

— Но она больна, — отвечала я. С досады я была готова расплакаться, думая о платье, таком нелепом, осмеянном моей искушенной родственницей; я только и мечтала поскорее скрыться у себя в комнате, чтобы не попасться на глаза красавцу капитану.

— Больна? Неужели? И что за болезнь?

— Простуда. Лихорадка и приступы ревматизма, по ее словам.

— О, простуда! Мадам на ногах или в постели?

— Нет, не в постели, но своей комнаты не покидает.

— Я очень хочу ее видеть, моя дорогая. Не из любопытства, уверяю вас. Дело вовсе не в любопытстве. Гувернантка может быть или чрезвычайно полезна в доме, или бесполезна до чрезвычайности, а то и способна нанести чудовищный вред. Научит вас плохому произношению, плохим манерам… Бог весть чему еще. Пошлите домоправительницу, моя дорогая, пусть передаст, что я хочу повидать ее.

— Лучше я сама передам ей, — предложила я, опасаясь, что у миссис Раск может выйти ссора с воинственной француженкой.

— Вот и прекрасно.

Я заторопилась к мадам, чтобы ненароком не встретиться с капитаном Оукли.

Я пересекала галерею и думала: неужели же мое платье так нелепо, как считает кузина; я пыталась припомнить хоть какое-то свидетельство насмешливого презрения со стороны неотразимого, речистого денди — нет, в памяти сохранилось, наоборот, совсем иное. И однако, я не могла унять нервную дрожь. Девушки в том возрасте, в каком была тогда я, легко поймут, до чего несчастной сделал меня страх оказаться посмешищем в подобных обстоятельствах.

Комната мадам находилась в дальнем конце галереи. По дороге я столкнулась с миссис Раск, спешившей, вместе с горничной, по своим делам.

— Как мадам? — спросила я.

— Превосходно, — сухо ответила домоправительница. — Насколькояразбираюсь, с ней все в порядке. Она сегодня ест за двоих.Мнебытожепосиживать в своей комнате и ничего не делать.

Мадам, когда я вошла, сидела, или скорее полулежала, в низком кресле у камина, по своему обыкновению вытянув ноги к самой решетке и поместив рядом с собой небольшой кофейный набор. Она торопливо сунула книжку под складки юбки и притворилась настолько слабой, что, не услышав утешительных вестей относительно ее самочувствия от миссис Раск, я бы, наверное, испугалась.

— Надеюсь, вам лучше, мадам? — сказала, приблизившись, я.

— Лючше, чем я заслюживаю, моя дорогая дьетка, пресносно. Люди все так добры, для меня всякую мелочь деляют. Вот café[46] — випиля глоточек, чтобы порядовать бедни миссис Раск.

— Ваша простуда проходит?

Она слабо покачала головой, склоненной на руку, — она поддерживала голову кончиками трех пальцев, упершись локтем в кресло. Потом вздохнула и томно опустила глаза, всем своим видом изображая крайнюю удрученность.

— Je sens des lassitudes[47] во всех мои членах, но я просто счастлива, ведь, хотя страдаю, я утешена… и признательна за des bontés, ma chère, que vous avez tout pour moi[48]. — С этими словами

— Леди Ноуллз очень бы хотела на несколько минут увидеться с вами, если бы вы позволили.

— Vous savez, les malades[49]никогдане принимают гостей, — ответила она с внезапной резкостью и силой в голосе. — Кроме того, я не могу поддержать беседу, je sens de temps en temps des douleurs de tête… в голове и в ухе, в правом ухе… это абсолютни parfois[50] мука… вот опьять…

И она поморщилась, застонала, закрыла глаза, прижав руку к правому уху.

При всем моем простодушии я почувствовала, что мадам притворяется. Она переигрывала — слишком порывисто лишалась сил, к тому же я знала, как хорошо она может говорить по-английски, а злоупотребляет иноязычными выражениями, чтобы внушить, будто крайне угнетена болезнью. И тогда я, с выручавшей меня изредка смелостью, проговорила:

— О мадам, неужели же вас так затруднит встреча с леди Ноуллз — всего на две-три минутки?

— Жестокосердная дьетка! Видите, какой чьюдовищни страдание мне причиняет боль в ухе, и требуете, чтобы я веля разговор с незнакомыми. Не думаля, что ви, Мод, будете такая бесчьюветвенная. Это невозможно, ви дольжны понимать… просто невозможно. Я никогда, визнаете, затрюднений не избегаю, если есть силы… никогда…никогда. — Мадам уронила с десяток слезинок, всегда бывших у нее наготове, прижала руку к уху и едва слышно вымолвила: — Будьте добры, сообщите вашей гостье, в какое состояние ви меня нашли… как я страдаю, и, Мод, оставьте меня, я хочу прилечь, пока боль не отпустит.

Я произнесла несколько слов утешения, требуемых случаем, но выдававших, наверное, мое сомнение в мере страданий мадам, и вернулась в гостиную.

— Заходил капитан Оукли, моя дорогая, и, решив, вероятно, что вы сегодня вечером уже не появитесь, отправился в бильярдную, — обратилась ко мне леди Ноуллз.

Вот, оказывается, почему я слышала грохот и щелканье шаров за дверью бильярдной, когда проходила мимо.

— Я объяснила Мод, до чего гадок ее наряд.

— Вы очень внимательны, Моника! — сказал мой отец.

— Остин, право, вы поступите разумно, если женитесь, необходимо, чтобы кто-то вывозил девушку в свет, заботился о ней. И кто еще это сделает? Она же образчик безвкусицы — неужели не видите? Убожество! И так жаль — ведь она прехорошенькая, а в руках умелой женщины стала бы очаровательной!

Отец воспринял выходку кузины Моники с удивительным добродушием. Она всегда, думаю, пользовалась особыми привилегиями, и мой отец, перед которым мы все трепетали от страха, относился к ее веселым выпадам, как, наверное, в старину какой-нибудь мрачный барон Фрон-де-Беф{17} — к дерзкой болтовне шута.

— Я должен принять сказанное за нащупывание почвы? — обратился отец к говорливой кузине.

— Да, именно, но речь не обо мне, Остин… не о моей недостойной особе. Вы помните крошку Китти Уиден, на которой я вам советовала жениться двадцать восемь лет назад, — за ней было сто двадцать тысяч фунтов? Теперь ее состояние значительно возросло, а сама она — приятнейшая старушка, и, хотя вы тогда не пожелали сделать ее женой, она, как я знаю, похоронила уже второго мужа.

— Рад, что не стал все-таки ее первым… — вставил отец.

— Говорят, состояние просто огромное. Ее последний муж, русский купец, завещал ей все, что имел. У нее родных — ни души. Принадлежит к высшему кругу.

— Вы всегда готовы сватать, Моника, — прервал кузину отец, мягко опустив на ее руки свою. — Но ни к чему это. Нет, нет, Моника, надо позаботиться о малышке Мод как-то иначе.

Я почувствовала облегчение. Обычно мы, женский пол, инстинктивно страшимся повторных браков и считаем, что любого вдовца подстерегает эта опасность. Помню, всякий раз, когда отец уезжал в город или с каким-нибудь визитом — что случалось крайне редко, — миссис Раск говорила мне: «Не удивлюсь — да и вы, моя дорогая, не удивляйтесь попусту, — если он привезет с собой молодую жену».

Отец, поглядев с добродушием на кузину и очень ласково на меня, отправился, как это было у него заведено в вечерние часы, в библиотеку.

Я не могла не вознегодовать на леди Ноуллз — за то, что она вмешивалась в нашу жизнь с матримониальными планами. Больше всего на свете я боялась мачехи в доме. Добрая миссис Раск и Мэри Куинс, каждая по-своему, случайно рассказанными историями и часто повторяемыми рассуждениями внушили мне, что это была бы ужасная катастрофа. Я думаю, они не желали революции со всеми ее последствиями в Ноуле и считали, что мне не повредит бдительность.

Но на кузину Монику было невозможно долго сердиться.

— Вы же знаете, моя дорогая, ваш отец — чудак, — сказала она. — Я его не принимаю всерьез — никогда не принимала. И вам не советую. Помешанный, моя дорогая, помешанный… решительно помешанный!

И она постучала себя по лбу с таким озорным и комичным видом, что я бы непременно расхохоталась, не будь высказывание столь чудовищно непочтительным.

— Хорошо, дорогая, как там наша модистка?

— Мадам так страдает из-за боли в ухе, что, по ее словам, для нее совершенно невозможно удостоиться чести…

— Честь? Вот уж вздор! Я хочу посмотреть, что это за женщина. Боль в ухе, вы говорите? Бедняжка! Думаю, дорогая, я излечу ее в пять минут. У меня самой временами бывает… Идемте в мою комнату, возьмем пузырьки.

В холле она зажгла свою свечу и легким быстрым шагом стала подниматься по ступенькам наверх, я следовала за ней. Найдя лекарства, мы вместе направились к комнате мадам.

Наверное, мадам услышала нас еще в другом конце галереи и догадалась, что мы идем к ней, ведь ее дверь внезапно хлопнула, началась возня с замком, но он был неисправным.

Леди Ноуллз постучала в дверь со словами:

— Простите, мы войдем. У меня лекарства, которые, я уверена, вам помогут.

Ответа не последовало, она отворила дверь, и мы обе вошли. Мадам, завернувшись в голубое одеяло и спрятав лицо в подушку, лежала в кровати.

— Может быть, она спит? — произнесла леди Ноуллз, подошла к лежавшей и склонилась над ней.

Мадам в кровати притаилась как мышь. Кузина Моника поставила свои два пузыречка на столик, опять склонилась над мадам и стала тихонько приподымать край одеяла, скрывавший лицо. Мадам застонала, будто во сне, еще глубже зарылась лицом в подушку и изо всех сил потянула на себя одеяло.

— Мадам, здесь Мод и леди Ноуллз. Мы пришли, чтобы лечить ваше ухо. Позвольте взглянуть… Она не спит — она так крепко уцепилась за одеяло… О, позвольте же я взгляну!

Глава XI

Леди Ноуллз видит лицо

Возможно, скажи мадам: «Прекрасно — дайте, прошу,

— Значит, это мадам де Ларужьер? — наконец воскликнула леди Ноуллз с высокомерным презрением.

Кажется, никогда я не видела, чтобы кто-то был настолько шокирован. Мадам села, совершенно пунцовая. Ничего удивительного — так плотно закутаться в одеяло! Она не смотрела на леди Ноуллз, но устремила взгляд прямо перед собой и в пол — чудовищно мрачный взгляд.

Я очень испугалась, я чувствовала, что вот-вот расплачусь.

— Значит, мадемуазель стала замужней женщиной с тех пор, как я в последний раз имела честь видеть ее? Поэтому-то новое имя мадемуазель мне ни о чем не сказало.

— Да, язамужем, леди Ноуллз, все, кто меня знает, я думаля, слишали… Очень достойный брак, принимая во внимание мое положение. Нет необходимости далее слюжить в гувернантках. В этом ничего плохого, надеюсь?

— Надеюсь, нет, — сухо произнесла чуть побледневшая леди Ноуллз, все еще гладя с брезгливым изумлением на красное, до края парика на лбу, лицо гувернантки, которая по-прежнему, в замешательстве, мрачно высматривала что-то перед собой на полу.

— Я полагаю, вы все убедительно объяснили мистеру Руфину, в чьем доме я вас нахожу? — спросила кузина Моника.

— Да, разюмееться… все, что его интересовало… хотя, в сущности,нечегообъяснять. Я готова ответить на любой вопрос. Пускай мистер Руфин спрашивает.

— Прекрасно, мадемуазель.

—Мадам— с вашего позволения.

— Забыла.Мадам… Я осведомлю его обо всем.

Мадам устремила на леди Ноуллз злобный взгляд и криво усмехнулась — с затаенным презрением.

— Мне нечего скривать. Я всегда испольняля свои обязанности. О, какая сцена неизвестно из-за чего! Прекрасное лекарство для больной… ma foi! Очень признательна за вашу заботу.

— Насколько я вижу, мадемуазель… мадам, я хочу сказать… в лекарствах вы не нуждаетесь. Ваши ухо и голова, кажется, не беспокоят вас в настоящее время. Я думаю, ссылку на боли нужно отбросить.

Леди Ноуллз говорила теперь на французском.

— Миледи отвлекля меня на миг, но я страдаю чьюдовищно. Конечно, я всего лишь бедная гувернантка, а таким болеть не полягается, по крайней мере, не полягается обнаруживать свои страдания. Нам позволено умереть, но — не болеть.

— Пойдемте, Мод, дорогая, дадим больной покой и предоставим действовать природе. Я думаю, больная сейчас не нуждается в моем хлороформе и опии.

— Миледи сама способна поднять с постели и сильнейшим образом воздействует на ухо. Но я тем не менее желяю и смогля бы уснуть в тишине — с позволения миледи.

— Пойдемте, дорогая, — сказала леди Ноуллз, больше не глядя в мрачно ухмылявшееся лицо. — Оставим вашу учительницу исцеляться привычными ей средствами. — Несколько резко прикрыв за нами обеими дверь, леди Ноуллз обратилась ко мне: — Дорогая, у нее ужасно пахнет бренди… Она пьет?

Мой вид, несомненно, выражал крайнее изумление, ведь я никак не могла поверить в приписываемое мадам пьянство.

— О маленькая простушка! — воскликнула кузина Моника, с улыбкой взглянув на меня и быстро поцеловав в щеку. — Пьющей леди не было места в вашем представлении о мироздании! Но с возрастом мы многое узнаем. Давайте выпьем по чашке чая в моей комнате, джентльмены, наверное, уже удалились, каждый к себе.

Я конечно же согласилась, и мы пили чай, уютно расположившись в ее спальне возле камина.

— Как давно у вас эта женщина? — неожиданно спросила кузина Моника, выдержав, по ее мнению, должную паузу.

— С начала февраля… уже почти десять месяцев.

— И кто прислал ее?

— Я не знаю. Папа так мало говорит мне, он сам, наверное, все устроил.

Кузина Моника звучно сомкнула губы и кивнула, переведя хмурый взгляд на каминную решетку.

—Оченьстранно! — сказала она. — И как людимогутбыть такими глупцами! — Кузина помолчала. — А эта женщина — она вам нравится?

— Да… то есть я к нейпривыкла… Вы не скажете? Вообще-то я боюсь ее. У нее нет умысла пугать меня, я уверена, но я ее очень боюсь.

— Она не бьет вас? — спросила кузина Моника. Лицо ее выдавало закипавшую в ней ярость, что меня еще больше расположило к кузине.

— О нет!

— Не обращается с вами жестоко?

— Нет.

— Можете поклясться, Мод?

— Да.

— Что бы вы ни открыли мне, я ей не передам, я только хочу все знать, чтобы пресечь непозволительное.

— Я вам очень благодарна, кузина Моника, но это действительно так — она не обращается со мною жестоко.

— Дитя, она не угрожает вам?

—Нет… не угрожает.

— Но как же — право слово, не понимаю — как она васпугает?

— Ну… мне стыдно говорить вам, вы посмеетесь… и я не могу утверждать, что она намеренно пугает меня… однако в ней — не правда ли — есть что-то от привидения?

— Отпривидения?.. Не знаю, но что-то дьявольское в ней точно есть — я хочу сказать, что-то жуликоватое. И я убеждена, что простуда и боли — выдумка; она притворилась больной, чтобы со мной не встречаться.

Мне было ясно, что нелестное мнение кузины Моники о мадам связано с какими-то относившимися к прошлому событиями, о которых кузина не собиралась рассказывать.

— Вы знали мадам прежде? — спросила я. — Кто она?

— Она утверждает, что она мадам де Ларужьер, и французским оборотом сама себя характеризует{18}, — ответила леди Ноуллз со смехом, впрочем, скрывая, как мне показалось, некоторое замешательство.

— О дорогая кузина Моника, скажите, она… она очень скверная? Я так боюсь ее!

— Откуда я знаю, Мод? Но мне памятно ее лицо, и она мне не нравится. Можете рассчитывать — я непременно поговорю о ней с вашим отцом завтра утром, но, дорогая, не задавайте больше вопросов, мне особенно сказать нечего, и я о ней говоритьне желаю— вот так!

Кузина Моника рассмеялась, потрепала меня по щеке, а потом поцеловала.

— Ну скажите об одном только…

— Ну не скажу… ни об одном, ни о другом — ни о чем, маленькая любопытная леди. Дело в том, что рассказывать почти нечего, и я намерена вести разговор с вашим отцом, а он, думаю, поступит надлежащим образом. Поэтому больше не спрашивайте меня о ней, давайте поговорим о приятном!

Какое-то непередаваемое обаяние было в кузине. Несмотря на годы, она казалась мне удивительно молодой в сравнении с медлительными, безупречно воспитанными юными леди, с которыми я знакомилась, изредка отправляясь в гости к соседям. Я уже

— Вы многое знаете о мадам, кузина Моника, но не хотите открыть.

— Открыла бы с превеликим удовольствием, будь я вправе, маленькая вы плутишка. Но, в конце концов, я ведь не говорила,знаюя о ней или нет и что́ знаю. А вот вы уверяете, будто в ней есть что-то от привидения, — разъясните!

Я подробно пересказала все случаи, а кузина Моника не только не посмеялась надо мной, но слушала с необыкновенной серьезностью.

— Она часто получает и отправляет письма?

Я замечала, как она писала письма, и предполагала, что и ей приходит достаточно, хотя могла точно припомнить всего два-три.

— Авы— Мэри Куинс? — обратилась леди Ноуллз к Мэри, которая, войдя в спальню гостьи, опускала шторы.

Горничная повернулась и присела в реверансе.

— Вы служите моей маленькой кузине, мисс Руфин, — так ведь?

— Да, мэм, — ответила самым вежливым тоном Мэри.

— Кто-нибудь спит в ее комнате?

— Да,я, мэм, если вам будет угодно.

— И больше никто?

— Нет, мэм, если вам будет угодно.

— Агувернантка— иногда?..

— Нет, мэм, если вам будет угодно.

— Никогда? Это так, моя дорогая? — Леди Ноуллз переадресовала вопрос мне.

— О нет, никогда, — ответила я.

Кузина с серьезным видом размышляла, не отводя встревоженного взгляда от каминной решетки. Потом помешала, чай и отпила, все еще глядя на веселое пламя.

— Мне нравится ваше лицо, Мэри Куинс, я уверена, вы добрая натура, — сказала она, вдруг обернувшись к горничной и приятно улыбнувшись ей. — Счастье, что она служит вам, моя дорогая. И, интересно, Остин уже улегся в постель?

— Я думаю, нет. Я уверена, что папа в библиотеке или в своей комнате… Он часто читает, молится в уединении, ночью, и… и не любит, чтобы его беспокоили.

— Нет, нет, конечно… Подождем до утра!

Леди Ноуллз, как мне показалось, что-то обдумывала.

— Значит, вы боитесь призраков, моя дорогая, — наконец промолвила она с мимолетной улыбкой, обернувшись ко мне. — Ноябы…ябы знала, что делать. Я бы, оставшись в спальне с доброй Мэри Куинс и готовясь ко сну, расшевелила дрова в камине, чтобы огонь был ярок, и заперла бы дверь. Вам ясно, Мэри Куинс? Заперла бы дверь и держала бы свечу всю ночь зажженной. Вы будете к ней очень внимательны, Мэри Куинс, — да? Она не слишком крепкого здоровья, ей следует беречь нервы. Поэтому рано отправляйтесь в постель и не оставляйте ее одну — вам ясно? И… и запирайте дверь, Мэри Куинс. Я буду присылать маленькие рождественские посылочки моей кузине и не забуду о вас. Спокойной ночи!

Поблагодарив леди Ноуллз учтивым реверансом, Мэри быстро покинула комнату.

Глава XII

Любопытный разговор

Мы выпили еще по чашке чаю, немного помолчали.

— Нам не следует говорить сейчас о привидениях. Вы — суеверная маленькая леди, и пугаться вам ни к чему.

Кузина Моника опять замолчала, взгляд ее между тем быстро обежал комнату и задержался на маленьком овальном портрете, прелестном, колоритном, во французском стиле, — портрете, изображавшем хорошенького мальчика с роскошными золотистыми волосами, большими нежными глазами, тонкими чертами и с каким-то необыкновенно робким выражением лица.

— Удивительно, я помню этот чудесный портрет издавна. Кажется, с самого детства. Но платье, прическа настолько старомодные, что я нигде подобных не видела. Мне сейчас сорок девять. О да, конечно, его писали задолго до того, как япоявилась на свет. Какой странный прехорошенький мальчик… таинственный незнакомец. Интересно, был ли правдив портрет? Какие роскошные золотистые волосы! Прекрасная работа… Французский мастер, наверное. И кто же он, этот мальчик?

— Я не знаю. Наверное, кто-то из прошлого столетия. Но внизу есть портрет, о котором я очень хотела бы вас расспросить.

— Да? — пробормотала леди Ноуллз, все еще задумчиво глядя на изображение.

— Портрет — в полный рост — дяди Сайласа. Я хотела бы расспросить вас о нем.

При упоминании этого имени кузина так неожиданно обратила ко мне взгляд, да такой странный, что я вздрогнула.

— Портрет вашего дяди Сайласа, дорогая? Поразительно, но именно о нем я и думала. — Она коротко рассмеялась. — А может, этот мальчик и есть он? — Энергичная кузина тут же вскочила на стул со свечой в руке и тщательно осмотрела портрет, пытаясь отыскать имя или же дату. — Возможно, на обороте? — проговорила кузина.

Она сняла портрет. И действительно, на обороте — не рисунка, но столь же изящной, потускневшей от времени деревянной рамки — мы с трудом различили сделанную чернилами надпись… округлые буквы с наклоном:

Сайлас Эйлмер Руфин. Восьми лет от роду. Мая 15 в году 1779

— Очень странно, что мне не говорили… что я не помнила, чей это портрет. Наверное, если бы говорили, я бне забыла. Но портрет я видела, я почти уверена. Какое неповторимое детское личико!

И кузина склонилась над портретом, освещенным с двух сторон свечами. Заслонившись рукой, она будто пыталась прочесть тайну прелестного лица, на котором еще только проступал будущий характер.

Тайна, наверное, не поддавалась разгадке, ведь кузина, хотя и не сразу, подняла голову, все еще не отводя глаз от детского личика, и вздохнула.

— Необыкновенное лицо, — проговорила она мягко — как говорят глядя в гроб. — Но не лучше ли вернуть портрет на место?

И изящная миниатюра в овальной рамке — бледный непостижимый сфинкс с чудесными золотистыми волосами и большими глазами — заняла свое место на стене. Дитя прекрасное… дитя funeste[51] будто многозначительно улыбалось, потешаясь над нашими домыслами.

— Лицо на большом портрете тожесовершеннонеобыкновенное… даже, наверное, необыкновеннее этого… и красивее. Здесь — хрупкое дитя, но там, на портрете, лицо такое мужественное, хотя тонкое, прекрасное. Дядя всегда казался мне загадочным героем, но никто в доме не хочет рассказать о нем, и я только фантазирую и задаюсь вопросами.

— Не одну вас заставил он задаваться вопросами, моя дорогая Мод. Не знаю, что о нем думать. Он вроде кумира для вашего отца, и, однако, ваш отец, кажется, не многим помогает ему. Он был исключительно одаренным человеком и так же исключительно неудачливым, в остальном он не загадка и не герой. Совсем не много сверхлюдей… на земных дорогах.

— Вы должны рассказать мне о нем все, что знаете, кузина Моника. Пожалуйста, не отказывайте на этот раз!

— Но зачем вам это? Вы не услышите ничего приятного.

— Вот поэтому мне и хочется услышать его историю. Просто приятная, она была бы банальной. Я люблю слушать о приключениях, опасностях, несчастьях и, главное, люблю тайну. Папа ни за что не расскажет, да я и не осмелюсь просить — не потому,

— Право, не вижу, дорогая, хорошего в том, чтобы вы узнали эту историю, но и большой беды — тоже.

— Да,совершенноверно… что за беда, если я узнаю… ведь ядолжнаузнать историю когда-нибудь, и лучше сейчас и отвас, чем, возможно, от человека постороннего и не столь благосклонно настроенного.

— О мудрая маленькая леди! В самом деле, это разумно.

И мы опять наполнили чашки. С удовольствием попивали мы свой чай у камина, и леди Ноуллз рассказывала, а ее выразительное лицо по ходу странного рассказа непрестанно менялось.

— Не много, в сущности, я расскажу. Ваш дядя Сайлас жив — вы знаете?

— Да. Он живет в Дербишире.

— Значит, вы, плутишка, все-таки кое-что о нем знаете! Но не важно. Вам известно, как богат ваш отец, доход же Сайласа, младшего сына в семье, составлял чуть больше тысячи в год. Не играй он и не поторопись с женитьбой, денег ему хватало бы — порой младшие сыновья герцогов имеют меньше. Но он был mauvais sujet[52] — вы догадываетесь, что это значит. Я не хочу злословить о нем… не хочу говорить больше того, что знаю, но он, думаю, любил удовольствия, — впрочем, как все молодые люди. Он играл, постоянно проигрывал, и ваш отец длительное время оплачивал громадные долги Сайласа. Я убеждена, что он действительно был крайне расточительным и испорченным молодым человеком и, думаю, он не станет теперь отрицать этого, ведь, говорят, он желал бы, будь это в его силах, исправить прошлое.

Я смотрела на портрет — на задумчивого мальчика восьми лет от роду, который несколько весен спустя сделался «крайне расточительным и испорченным молодым человеком», а теперь уже старик и живет страдальцем, изгоем. Смотрела и удивлялась: из какого же крохотного семечка произрастает болиголов и как микроскопично начало Царства Божьего или же греха в человеческом сердце.

— Остин, ваш отец, был к нему очень добр…очень. Но потом — а вы ведь знаете, папа — чудак, да-да, дорогая, чудак, хотя, возможно, вам никто этого не говорил, — Остин не смог простить ему женитьбы. Вашему отцу, я думаю, было больше известно об этой леди, чем мне, я была молода тогда. Ходили разные слухи, и все — неприятные. Леди не посещали, и на какое-то время установилось полное отчуждение между вашим отцом и дядей Сайласом. А помирил их, как ни странно, случай, который, казалось, должен был бы их развести окончательно. Вы не слышали ничего… ничегоособеннопоразительного в связи с вашим дядей?

— Нет, никогда. Они не говорят мне, но, я уверена, знают… Продолжайте, прошу вас.

— Хорошо, Мод, раз уж я начала, то расскажу историю до конца, хотя, возможно, лучше бы не рассказывать. Это был скандал, то естьужасныйскандал — его заподозрили в убийстве.

Я изумленно посмотрела на кузину, потом — на мальчика с портрета в овальной рамке, такого благородного, такого прекрасного… funeste.

— Да, дорогая, — сказала она, проследив глазами за моим взглядом, — кто бы подумал, что на него когда-нибудь может пасть столь чудовищное подозрение.

— Негодяи! Дядя Сайлас конечно же не виновен? — наконец выговорила я.

— Конечно, моя дорогая, — сказала кузина Моника со странным выражением на лице, — но, знаете ли, есть подозрения, порочащие не меньше самого преступления, а джентльмены в графстве были склонны подозревать его. Они его недолюбливали. Политические взгляды вашего дяди их раздражали. А он возмущался их отношением к его супруге — хотя на самом деле, мне кажется, Сайлас совершенно с ней не считался… Он досаждал им всем, сколько мог. Ваш папа очень гордится своей фамилией и никогда ни в коей мере не подозревал вашего дядю.

— Конечно нет! — с горячностью воскликнула я.

— Так, Мод Руфин, так, — произнесла кузина Моника с мимолетной грустной улыбкой и кивнула. — Ваш папа, как вы догадываетесь, был очень разгневан.

— Еще бы он не разгневался! — вырвалось у меня.

— Но вы не можете вообразить, моя дорогая,какон разгневался. Он дал распоряжение адвокату предъявить иск всем без исключения, кто дурно отзывался о вашем дяде. Законоведы отказались слушать дела. Тогда ваш дядя, со своей стороны, попробовал настаивать — но безуспешно. Он жестоко страдал от унижения, и ваш отец отправился к министру, добивался должности лорда-наместника для брата… или какой-то подобной. У вашего папы были большие связи в правящих кругах, помимо власти в своем графстве он тогда представлял два города в парламенте. Но министр опасался предпринять такой шаг, недоброе мнение о вашем дяде разделяли слишком уж многие. Дяде предложили службу в колониях, о чем ваш отец не желал и слышать. Это была бы, как вы понимаете, ссылка. Чтобы уладить вопрос, теперь уже вашему отцу предложили звание пэра; он не принял предложение и порвал с партией. Если не брать во внимание сказанное — а все делалось, как вы понимаете, чтобы поддержать честь семьи, — я не думаю, что ваш отец, учитывая его огромное состояние, много постарался для Сайласа. До женитьбы Сайласа ваш отец отличался терпимостью, нотогда, по словам старой миссис Эйлмер, дал обещание: впредь Сайлас не будет получать больше пяти сотен в год — какие ваш отец, кажется, сохраняет ему и поныне. Ваш отец также разрешил Сайласу остаться в поместье, однако, я слышала, там полное запустение.

— Вы живете в том же графстве — вы бывали у него в недавнее время, кузина Моника?

— Нет, в недавнее — нет, — сказала кузина Моника с рассеянным дидом.

Глава XIII

Что случилось до и после завтрака

На другой день рано утром я отправилась поглядеть на любимый портрет, изображавший в полный рост мужчину в сюртуке коричневого цвета и высоких сапогах с отворотами. Извлечения из темной и эксцентричной биографии, сообщенные кузиной Моникой, хоть и были скупы, все для меня изменили. Душа вселилась в волшебную форму. Истина прошла рядом, неся свой неугасимый светильник, и на мгновение печальный свет пал на загадочное лицо.

Здесь стоял roué[53]… дуэлянт, но при всех провинностях он виделся мне героем! В больших темных глазах таилась глубокая исступленная страсть, отмеченная несчастливой звездой. Изысканный, но твердый абрис рта изобличал отважного паладина{19}, который с оружием в руках — пусть в одиночку — проложит себе дорогу среди вельможного воинства и в очищающей битве восстановит честь Руфинов. Чуть насмешливо раздутые нервные ноздри для меня означали вызов умнейшего человека своему окружению; этот вызов настроил против Сайласа Руфина земельную олигархию графства, ответившую смельчаку чудовищной клеветой. В трепещущих

От размышлений меня отвлек голос капитана Оукли. Капитан заглядывал в раскрытое солнечным утром окно, облокотившись на подоконник и приветственно подняв кепи в руке. Он улыбался.

— Доброе утро, мисс Руфин! Восхитительнейшее старинное поместье! Подходящие декорации для романтической истории — этот лес и этотпрекрасныйдом. Яна самом делелюблю такие дома — в простом черно-белом стиле — чудесные образчики старины{20}. Между прочим, вчера вы отнеслись к нам скверно… да, клянусь, очень скверно — убежать и пить чай, уединившись с леди Ноуллз, она ведь призналась. Я… я не должен бы вам говорить, но до чего же я рассердился — памятуя, как непродолжительно время, которым я располагаю.

Я была застенчивой провинциальной девушкой, но не глупышкой. Я сознавала: я — наследница, кое-что значу. Я не была тщеславной, но, думаю, это сознание вселяло в меня какое-то чувство уверенности, наделяло способностью владеть собой; впрочем, возможно, именно поэтому я могла показаться высокомерной или же простодушной. Вероятно, мой без опаски устремленный на него взгляд выражал вопрос, потому что капитан принялся объяснять:

— Уверяю вас, мисс Руфин, со всей серьезностью: нам вас очень недоставало.

Он ненадолго замолчал, а я — о, как простушка! — опустила глаза и покраснела.

— Я собирался уехать сегодня, отпуск, к моему великому огорчению, истекает… Этодействительноогорчительно. Но не знаю, позволит ли тетушка Ноуллз уехать.

— Я? Конечно, мой дорогой Чарли.Ясовершенно в вас не нуждаюсь, — послышался живой голос леди Ноуллз — из открытого рядом другого окна. — И что это вы, дорогой, вообразили?

Окно захлопнулось.

— Онатакаячудачка, бедная старая тетушка Ноуллз, — пробормотал молодой человек, ничуть не смутившись, и рассмеялся. — Никогда не могу угадать, чего она хочет и как доставить ей удовольствие. Но она —самодобродушие, а когда на светский сезон она перебирается в город — впрочем, не ежегодно, — ее дом — один из самых веселых, вам даже трудно представить…

Тут его опять прервали — отворилась дверь, и вошла леди Ноуллз.

— К тому же, Чарлз, — продолжила она свою реплику из соседнего окна, — вам не следует забывать про визит к Снодхерстам, вы их уведомили, и у вас остается всего лишь сегодняшний вечер и завтрашний день. А вы только и думаете об охоте — я же слышала, как вы договаривались с егерем. Он егерь, не правда ли, Мод, — тот смуглый человек с большими бакенбардами и в крагах. Мне очень жаль, но я должна сорвать вам охоту, ведь вас ждут у Снодхерстов, Чарли. И потом, вам не кажется, что открытое окно повредит мисс Руфин? Мод, моя дорогая, воздух слишком свеж. Закройте окно, Чарлз, и лучше попросите, чтобы после завтрака послали в город за экипажем. Дорогая, пойдемте, — обратилась она ко мне. — Не к завтраку ли звонят? Почему ваш папа не заведет гонг — так трудно отличить один звонок от другого!

Я заметила, что капитан Оукли задержался ради моего взгляда, но я на него не взглянула и, улыбаясь, вышла из комнаты вместе с кузиной Моникой. Шла, а про себя удивлялась: почему это все старые леди такие ворчливые?

В холле кузина с неожиданно добродушным видом сказала:

— Не позволяйте никаких ухаживаний, моя дорогая, — у Чарлза Оукли ни гинеи, наследница его бы очень устроила. Конечно, он присматривается. Нет, Чарлз не глуп, и я порадуюсь его удачной женитьбе, потому что, думаю, иначе он свои дела не поправит. Но он иногда бывает невыносимо развязен.

Я была восторженной читательницей «альбомов», «сувениров», «кипсеков»{21} и всех многочисленных подарочных изданий, ежегодно наводнявших Англию под Рождество, — роскошный переплет, изобилие чудесных гравюр… Изящные безделицы, которыми тогда тешилось юношество, жаждавшее духовной пищи. Все это и формировало мой ум. Я сама завела маленький альбом, украшенный россыпью мыслей, наблюдениями, какие я записывала подходящим слогом. Много позже, переворачивая поблекшие страницы стихов и прозы, я наткнулась на помеченные этим днем мудрые раздумья; под ними стояло мое имя.

«Не живет ли в женском сердце неискоренимая ревность, которая, разжигая страсть юных, побуждаетк советам старых? Не зависть ли (Небесам ведомо, насколько теснимую сожалением) испытывает старость… из-за чувств, которые онауже не в силах пробудить, а возможно, — ипережить? И не вздыхает ли в свой черед юность из зависти ксиле, способной губить? — Мод Эйлмер Руфин».

— Он и не ухаживал за мной, — ответила я довольно резко. — Мне он совсем не кажется развязным, а вообще мне безразлично, уедет он или останется.

Кузина Моника взглянула на меня со своей обычной насмешливой улыбкой и расхохоталась.

— Когда-нибудь вы, дорогая Мод, лучше узнаете этих лондонских денди. Они превосходны, но они любят деньги… не накапливать, разумеется. Любят деньги и знают их власть.

За завтраком отец объяснил капитану Оукли, где поохотиться: если желает, то может поехать — это полчаса верхом — в Дилсфорд, может сам выбрать собак и найдет свору еще до полудня на месте.

Капитан лукаво улыбнулся мне и поглядел на тетушку. Наступила напряженная пауза. Я старалась, чтобы никто не заметил моего особого интереса к теме, но что с того… Кузина Моника была непреклонна.

— Охота, травля, ловля — вздор! Вы понимаете, Чарли, мой дорогой, об этом нечего и помышлять. Он уезжает в Снодхерст сегодня днем, он не может, — обращалась кузина Моника то к племяннику, то к моему отцу, — вы же понимаете, Чарлз! Не поехать он не может, иначе он допустил бы крайнюю грубость, причем винили бы и меня… Ондолженехать и сдержать обещание.

С вежливым сожалением папа принял отказ и выразил надежду на будущий благоприятный случай.

— О, это вы предоставьте мне. Когда капитан понадобится, только дайте знать, и я пришлю или привезу его, если позволите. Я всегда знаю, где найти его, — верно, Чарли? Мы будем очень рады.

Влияние тетушки на племянника было безграничным, ведь она часто помогала ему значительными суммами, и он, кроме того, рассчитывал на ее завещание. Я, ничего не знавшая об этих причинах, возмущалась его покорностью, а деспотизм кузины Моники вызывал у меня отвращение.

— Никогда больше не пускайте этого молодого человека в свой дом. Сегодня утром я застала его произносящим речи перед малышкой Мод. У него и двух пенсов нет за душой — поразительное бесстыдство!

— И какие комплименты ты слышала, Мод? — поинтересовался у меня отец.

Я рассердилась и поэтому отвечала смело:

— Его похвалы предназначались не мне — он хвалил дом.

— Как же иначе? Конечно, он полюбил дом, — вмешалась кузина Моника. И продекламировала:

Вдовьи владенья — вот где он

Опустился, крылатый стрелок, Купидон.

— Ну-ка, ну-ка, мне не совсем ясно, — хитро проговорил мой отец.

— Неужели, Остин? Чарли — мой племянник, забыли?

— Вот теперь вспомнил, — сказал отец.

— А какой еще может быть интерес у настоящей вдовы, кроме одного — вас самих с Мод? Я желаю Чарли счастья, но он не получит мою маленькую кузину и ее наследство в свой пустой карман! Нельзя этого допустить! Издесьеще одна причина, Остин, почему вам необходимо жениться. Вы ничего не смыслите в таких делах, а умнаяженщинасразу бы все разглядела и предотвратила несчастье.

— Да, умная бы сумела… — согласился отец со своим мрачным, озадачивающим видом. — Мод, ты должна попытаться стать умной женщиной.

— Станет… в свое время, но оно еще не пришло. А я повторяю вам, Остин Руфин: если вы не осмотритесь и не женитесь на ком-нибудь, кто-нибудь, весьма вероятно, женит вас на себе.

— Вы, Моника, всегда прорицали, но вданномслучае я в полном недоумении, — сказал отец.

— Акулы снуют вокруг вас — с хищными глазами и прожорливой пастью. А вы как раз достигли возраста, когда мужчинпроглатывают живьем, как Иону{22}.

— Благодарствую за сравнение, но это был несчастливый союз — даже для рыбы. И срок ему был — несколько дней. Я не доверюсь… Да и нет никого, кто бы толкнул меня в пасть чудовища, сам я прыгать туда не намерен; наконец, чудовища никакого нет, Моника.

— А вот в этом я не уверена.

— Но я совершенно уверен, — сказал отец сухо. — Вы забыли, как я стар, как давно живу один, с малышкою Мод. — Он улыбнулся, провел рукой по моим волосам и, как мне показалось, вздохнул.

— Годы не помеха, чтобы делать глупости… — начала леди Ноуллз.

— Или — говорить глупости, Моника. Разговор зашел слишком уж далеко. Разве вы не видите, что ваши шутки напугали малышку Мод?

Да, я действительно испугалась, но не могла понять, как он догадался.

— Полный сил или немощный, в здравом уме или в безумии, яникогдане женюсь, поэтому — прочь эту мысль.

Его слова были обращены скорее ко мне, чем к леди Ноуллз, которая, с чуть насмешливой улыбкой, взглянула на меня и сказала:

— Мод, возможно, вы правы, приобрести мачеху — рискованный шаг, лучше бы я прежде спросила у вас, что вы об этом думаете, и… право слово, — продолжала она весело и добродушно, видя, как мои глаза, не знаю по какой причине, вдруг наполнились слезами, — право слово, я больше никогда не посоветую вашему папе жениться, прежде чем не поинтересуюсь у вас, хотите ли этого брака вы.

Это была большая уступка леди Ноуллз, склонной навязывать советы друзьям и руководить ими.

— Я очень доверяю инстинкту. Я считаю, Остин, что инстинкт надежнее разума, но вы с Мод, полагаясь на разум, восстаете против меня, хотя, знаю, и разум на моей стороне.

Отец ответил ей суровой улыбкой, тогда кузина Моника поцеловала меня и сказала:

— Я так давно сама себе госпожа, что иногда забываю о вещах, называемых «страхом» и «ревностью». Вы отправляетесь к своей гувернантке, Мод?

Глава XIV

Гневные слова

Я собиралась к гувернантке, как угадала леди Ноуллз, и ушла. Необъяснимое чувство опасности, охватывавшее меня при виде этой женщины, сделалось еще мучительнее после происшедшего накануне вечером; уже не только инстинкт или предубеждение отвращали меня от нее, ведь я подметила омерзение, с каким леди Ноуллз — пусть чего-то не договаривая — обнаружила, что знает ее.

Тон, которым кузина Моника спросила, не к гувернантке ли я отправляюсь, и крайне мрачное, встревоженное выражение ее лица взволновали меня… А тон был какой-то странный… голос — леденящий, будто от внезапного воспоминания она ощутила озноб. Этот леденящий голос все еще звучал у меня в ушах, ее озабоченное лицо все еще представлялось моему взору, когда я подымалась по широкой темной лестнице к комнате мадам де Ларужьер.

Мадам не появилась в «классной», как называли декорации, на фоне которых я совершенствовалась в науках. Она решила разыграть повторный приступ болезни и поэтому в то утро не спускалась вниз. В галерее было сумрачно и пустынно, я еще больше разволновалась, когда подошла к ее комнате и встала у двери, собираясь с духом, чтобы постучать.

Но дверь неожиданно распахнулась — и будто по щелчку волшебного фонаря прямо перед моими глазами возникло огромное, обвязанное шалью и жутко ухмылявшееся лицо мадам.

— Что вам, дьетка? — спросила она, злобно сверля меня взглядом, а ее лживая улыбка ошеломила даже больше внезапности самого ее появления. — Зачем такой тихи шаг? Я не сплю, как видите, но, возможно, ви опасались, что будете иметь несчастье разбудить меня, и поэтому — верно? — подкрались, чтобы подслюшать и подсмотреть тихонько в щельку, как я? Vous êtes bien aimable d’avoir pensé à moi. Bah![54] — воскликнула она, не пряча иронии. — Отчего же леди Ноуллз собственной персона не подкралясь к замочни скважина, чтобы заполючить материаль для сплетен? Fi donc![55] Какая тут тайна? Никакой! Входите, если хотите. Добро пожалявать всякому! — Она широко распахнула дверь, повернулась ко мне спиной и причитая — я не смогла разобрать слов — шагнула в комнату.

— Я пришла без намерения подсматривать или вторгаться к вам, мадам. Не подумайте… вы не должны так думать… выне должныизмышлять таких оскорблений.

Я была очень рассержена, и весь мой страх пропал.

— Не овасречь, дьетка, дорогая, я имеля в виду миледи Ноуллз, которая без причин — мой вряг. У каждого есть вряги, ви сами узнаете, когда будете чьють-чьють старше, и вот без причин она — мой вряг. Мод, скажите-ка правдоподобно — не миледи Ноуллз посляля вас doucement, doucement[56] ко мне под дверь? Не так ли, маленьки проказнис?

Мадам обернулась — и мы опять стояли лицом к лицу у нее посреди комнаты.

Возмущенная, я отвергла обвинение; тогда она, не сводя с меня своих хитрых, странного разреза глаз, сказала:

— Корошая дьетка.

— Леди Ноуллз папе кузина, — перебила я ее немного надменно.

— Она меня ненавидит, ви не представляете как. Она питалясь навредить мне несколько раз, она путает невиннейшее создание в свои преступни замысли.

И мадам всплакнула. Я уже заметила, что слезы у нее появлялись по мере надобности. Я слышала об особах с такими способностями, но не встречала их ни до, ни после мадам.

Она была на удивление откровенна — никто лучше нее не умел вовремя пустить в ход искренность. Теперь она, очевидно, заключила, что леди Ноуллз до отъезда из Ноула сообщит все, что знает о ней, и поэтому от сдержанности мадам не осталось и следа, она вела себя с непосредственностью дитяти.

— Et comment va monsieur votre père aujourd’hui?[57]

— Прекрасно, спасибо, — ответила я.

— А как продольжительно долог будет визит миледи Ноуллз?

— Не могу сказать точно, но она пробудет у нас несколько дней.

— Eh bien, моя дорогая дьетка, я нахожу себя лючше сегодня, и ми дольжны вернуться к нашим занятиям. Je veux m’habiller, ma chère[58] Мод, подождите меня в кляссной.

Мадам, хотя и лениво, уже смогла преодолеть слабость, у нее уже доставало сил на суету — ведь она уже сидела перед зеркалом за туалетным столиком и любовно оглядывала свое бесцветное, худое лицо.

— Какой ужас! Я такая бледна. Quel ennui![59] Какой тоска! До какой немощь я опустилась за раз-два дня!

И она состроила в зеркало, практикуясь, одну за другой несколько печальных и жалких мин. Но вдруг нахмурилась, кинув острый, пытливый взгляд поверх зеркала на террасу внизу. Один взгляд — а потом истомленно откинулась в кресле, показывая, что собирается с силами, чтобы совершить свой туалет.

Мое любопытство было возбуждено, я не могла не спросить:

— Но, мадам, почему вы вообразили, будто леди Ноуллз не любит вас?

— Не воображаля, моя дорогая Мод. Ох-ох, нет! Mais c’est toute une histoire[60] — слишком неприятни история, чтобы рассказывать ее вам сейчас… Может, потом когда-нибудь… Ви станете старше и узнаете, что часто самый лютый вряжда возникает без наисамой причины. Но, моя дорогая дьетка, время улетает от нас, — я дольжна одеться. Vite, vite![61] Бегом в кляссную! А после я приду.

У мадам имелся свой несессер и свои секреты, ее внешний вид явно требовалось подправить, поэтому я ушла в комнату для занятий. Называемая «классной» комната частично располагалась под спальней мадам, окна обеих выходили на террасу, и я, вспомнив настороженный взгляд, который мадам бросила за окно, тоже выглянула. По террасе бодрым шагом прогуливалась кузина Моника. Мое любопытство уже не знало границ, я решила, что после занятий присоединюсь к кузине и еще раз попробую выведать тайну.

Я сидела над книгами, когда мне почудился за дверью какой-то шорох. Не мадам ли припала ухом к двери? Я выждала немного, предполагая, что мадам войдет, но дверь оставалась закрытой. Тогда я сама резко распахнула дверь — мадам не было в холле. Впрочем, на лестнице я услышала шелест платья, а затем увидела ее. Мадам спускалась.

Она ищет случай переговорить с леди Ноуллз, надеется умилостивить эту опасную леди, думала я, минут десять наблюдая, как кузина Моника энергично вышагивает, будто на плацу, по террасе. Но к леди Ноуллз никто не вышел.

Она конечно же отправилась говорить с папой — тогда решила я. Совершенно не доверяя мадам, я испытала настоящую муку, ведь я догадывалась, что в этих беседах с глазу на глаз злонамеренная ложь, спрятанная под маской благожелательности, множится и множится, оставаясь безнаказанной.

Да, потороплюсь — повидаюпапу! Пусть она не клевещет у меня за спиной, эта ужасная женщина!

Я постучала в дверь кабинета и тотчас вошла. Мой отец сидел у окна с раскрытой книгой, мадам стояла по другую сторону стола, ее плутоватые глаза были орошены слезами, носовой платок прижат ко рту. Она кинула на меня быстрый взгляд. Мадам плакала, эта решительная женщина-гренадер плакала désolé[62], вид у нее был на редкость подавленный, смущенный. И однако же, она внимательно изучала лицо моего отца. Он не смотрел в ее сторону, скорее — в потолок, задумчиво опираясь на руку, с выражением не злости, но мрачной досады на лице.

— Я должен был бы узнать об этом раньше, мадам, — говорил мой отец, когда я вошла, — решение не переменил бы — ни в коей мере, заметьте. Но о такого рода вещах я должен был знать, и умолчание с вашей стороны — более чем небрежность.

Мадам плачущим голосом пустилась в многословные объяснения, но отец кивком остановил ее и поинтересовался, что надо мне.

— Я… просто я ждала в классной мадам и не знала, где она.

— Она здесь, как видишь, и через несколько минут придет.

Обиженная, рассерженная, мучимая любопытством, я вернулась в классную и уселась на стул — я утратила самообладание и почти не думала об уроках.

Когда вошла мадам, я не подняла головы и не взглянула на нее.

— Корошая дьетка, она читает! — сказала мадам, пересекая комнату поспешным и уверенным шагом.

— Нет, — объявила я резко. — Я не хорошая, и я не детка. К тому же не читаю — я размышляю.

— Très bien![63] — с омерзительной улыбкой проговорила мадам. — Размишление тоже приносит польз, но ви такая грюстная, моя дьетка, весьма… Не ревнуйте, что бедни мадам иногда говорит с вашей папой, — ви не дольжны, глюпышка… Я пекусь о вашем благо, моя дорогая Мод, и нисколько не возражали бы, чтобы ви тоже присютствовали.

— Так ли, мадам?! — свысока бросила я. Хотя и держалась с достоинством, я была очень задета и не могла этого скрыть — к явному удовольствию мадам.

— Да. Ваш папа, мистер Руфин, любит лючше говорить наедине, а мне безразлично. Я хотеля что-то ему рассказать. Не важно, кто что знает, но мистер Руфин — совсем дрюгое.

Мне нечего было ответить.

— Ну же, малишка Мод, не надо сердиться, вам лючше дрюжить со мной по-корошему. Корошим дрюзьям ссоры не нужны. Зачем? Вот ерюнда! И подумайте — могля бы я обучать молядую особу где-нибудь, не имея возможность говорить с родителями? Какая причьюдь! Мне бы хотелось быть вашим дрюгом, если, моя бедная Мод, ви позволите… вместе ви, я — да?

— Дружба начинается с расположения, мадам, а расположение возникает само по себе… здесь не требуют согласия. Мне нравятся люди, которые ко мне добры.

— И мне. Ви так много похожи на меня, моя дорогая Мод! Вам сегодня не поздоровилось? Мне

Мадам явно торжествовала. Аудиенция, наверное, была для нее удачной, и как любой человек, у которого дела идут прекрасно, она пребывала в добродушии — вряд ли до конца неподдельном и мало располагавшем к ней; но лучше ущербное добродушие, чем ее привычная мрачность.

К моей радости, наша гимнастика скоро закончилась, и мадам вернулась к себе. Теперь я могла поболтать с кузиной Моникой.

Мы, женщины, настойчивы, если нас мучит любопытство, но она весело уворачивалась от ответов и, думаю, дразнила меня не без удовольствия. Однако, когда мы шли переодеваться к обеду, сказала совершенно серьезно:

— Мне жаль, Мод, что я показала, какие неприятные чувства вызывает у меня ваша гувернантка. Когда-нибудь я буду вправе все объяснить вам, а пока достаточно было бы сказать вашему отцу, которого весь день ищу. Впрочем, возможно, мы придаем слишком большое значение теме, ведь я не могу утверждать, что знаю что-то несомненно порочащее мадам или… вообще что бы то ни было. Но есть причина, и вы не должны больше задавать вопросы… нет, не должны.

В тот вечер, когда я, чтобы развлечь кузину, играла увертюру к «Золушке»{23}, от чайного столика, где кузина Моника сидела вместе с моим отцом, донеслась ее пылкая и рассерженная речь. Я обратила глаза к говорившим, увертюра постепенно затихла.

Их разговор начался под прикрытием музыки, а теперь они настолько увлеклись, что не заметили, как исполнительница прервала игру. Первая услышанная мною фраза захватила все мое внимание. Отец закрыл книгу, которую читал, используя вместо закладки палец, и откинулся на стуле, как обычно, когда поддавался гневу, лицо его слегка покраснело, и мне хорошо был известен этот жесткий невидящий взгляд, выражавший гордыню, удивление и ярость.

— Да, леди Ноуллз, именно предубеждение. Я знаю настроение ума, которое движет вами, — оно не делает вам чести, — произнес отец.

— А я знаю, чтовамидвижетбезумие, — парировала кузина. — И чтобы вы, Остин, в такой степенипомешались! Что извратило ваш ум? Выслепы!

— Этовы, Моника… Ваши собственные странные предрассудки…странныепредрассудки сделали вас слепой. О чем идет речь? Пустое! Если бы я вас послушал, то оказался бытрусом, нарушил бы слово. Я вижу…вижуреальность. Я не Дон-Кихот и не буду обнажать меч, чтобы сражаться с химерами.

— В этом случае колебания просто недопустимы. Как выможете… Вытолько подумайте! Я удивлена, что вы способны дышать одним воздухом с… Я чувствую в доме зло.

Отец только сурово нахмурился, пристально глядя на нее.

— Никто уже не прибивает подковы, не совершает заклинания над порогом, чтобы отогнать злого духа прочь, — продолжала леди Ноуллз, побледневшая и рассерженная ничуть не меньше моего отца, — но ведь вы отворили дверь во тьму… накликаете беду. Как вы можете смотреть на дитя, которое… Онапересталаиграть! — резко оборвала свою речь леди Ноуллз.

Мой отец с ворчанием поднялся и в крайнем раздражении, бросив мрачный взгляд в мою сторону, устремился из комнаты. Кузина Моника, чуть покраснев, тоже поглядела на меня; она молчала, покусывала кончик своего крохотного золотого крестика и, наверное, гадала, как много мне удалось услышать из их разговора.

Неожиданно отец вновь, едва закрыв за собой дверь, заглянул в нее и сказал более спокойным тоном:

— Может быть, Моника, вы ненадолго зайдете в кабинет? Я убежден: вы питаете только добрые чувства ко мне и к малышке Мод, я ценю вашу доброжелательность. Но вы должны разобраться в некоторых вещах; думаю, вы способны это сделать.

Кузина Моника молча, лишь возведя очи горе и воздев руки, поднялась и последовала за ним. Я была оставлена в одиночестве — больше прежнего терзаемая любопытством.

Глава XV

Предостережение

Я тихо сидела, прислушиваясь и томясь от любопытства, страдая от любопытства и прислушиваясь… хотя должна была понимать, что моего слуха не могут достичь звуки из кабинета отца. Прошло пять минут — отец с кузиной не вернулись в гостиную. Десять, пятнадцать минут… Я перебралась поближе к камину и удобно устроилась в огромном кресле. Я смотрела на тлеющие угольки, но в их неверном свете перед моими глазами не возникали сцены, dramatis personae[65] из моего прошлого, не видела я и ожидавшую меня судьбу — как сподобились бы герои и героини романтических повествований. В кроваво-красном и золотистом свечении мне чудились диковинные крепости и пещеры, побуждавшие мысль унестись в сказочную страну с дивными закатами, саламандрами, замками могущественных королей — властителей огня. Возникшее из моего воображения и им же приумноженное, все это пурпурное великолепие уже окружало меня, смежавшую веки, декорациями сна. Я клевала носом и наконец отдалась сладкой дреме, от которой меня пробудил голос кузины Моники. Я открыла глаза и прямо перед собой увидела лицо леди Ноуллз, пристально глядевшей на меня, а потом разразившейся добродушным смехом — в ответ на мой еще затуманенный взгляд.

— Ну-ка, Мод, дорогая, подымайтесь, уже поздно, вы должны были быть в постели час назад.

Я поднялась из кресла и, как только ко мне вернулась власть над слухом и зрением, с изумлением отметила перемену в кузине Монике — она как-то потускнела, погрустнела.

— Ну-ка, зажжем наши свечи и отправимся вместе наверх.

Держась за руки, мы двинулись по лестнице: я — полусонная, она — упорно хранившая молчание. Не обменявшись ни единым словом, мы подошли к моей комнате, где, давно приготовив чай, меня поджидала Мэри Куинс.

— Велите ей на несколько минут выйти, я хочу сказать вам кое-что, — обратилась ко мне леди Ноуллз.

Горничная послушно вышла.

Леди Ноуллз проводила ее взглядом, пока та не закрыла дверь.

— Утром я уезжаю.

— Так скоро?!

— Да, дорогая. Я не могу оставаться здесь, мне бы следовало уехать сегодня, но уже поздно, поэтому я еду завтра.

— Как жалко…оченьжалко! — воскликнула я, искренне досадуя. Комната, казалось, сделалась сумрачнее, и заведенный гнетуще однообразный порядок, к которому мне предстояло вернуться, надвинулся мрачной тенью.

— Мне тоже, дорогая Мод…

— А вы не можете задержаться еще ненадолго?Пожалуйста!

— Нет, Мод, меня огорчил Остин… крайне огорчил ваш отец. Короче говоря, я не в силах вообразить более нелепого, опасного и безумного образа действий, чем у него, — и это теперь, когда я открыла ему глаза! Но перед отъездом я обязана вам сказать кое-что… а именно: вам пора расставаться с детством, вам следует повзрослеть, Мод. Не пугайтесь, вы же умница… выслушайте меня. Эта женщина…

— Да, — едва выговорила я сдавленным от волнения голосом. С ужасом и любопытством я неотрывно смотрела на леди Ноуллз, будто на вещий призрак.

— Оставаясь с ней, вам надо следить за своей речью и мыслями, владеть собой — каждым жестом, даже выражением лица. Трудно скрытничать, но вы должны… должны быть сдержанной, а также бдительной. Внешне старайтесь вести себя как прежде… Не ссорьтесь с ней… Не говорите ей ничего о делах отца, если случайно что-то и знаете… Всегда держитесь настороже и не спускайте с нее глаз. Все подмечайте, ничем себя не обнаруживайте. Вам ясно?

— Да, — опять прошептала я.

— Вас окружают добрые, честные слуги, и они, благодарение Богу, не любят ее. Но вы ни словечка из того, что слышите от меня, не должны им повторять! Слуги обожают делать намеки — отсюда тайное становится явным. В своих ссорах с ней они скомпрометируют вас. Вы меня поняли?

— Да, — выдохнула я, дико тараща глаза на кузину.

— И… и не допускайте, Мод, чтобы она прикасалась к вашей еде и питью.

Кузина слабым кивком головы подтвердила важность сказанного и отвела взгляд.

Я только таращилась на нее, из моего горла вырвался сдавленный стон ужаса.

— Не пугайтесь так… Будьте умницей. Я просто хочу внушить вам, чтобы вы остерегались. У меня есть подозрения, хотя я могу ошибаться. Ваш отец считает меня глупой женщиной, возможно, я глупа, а возможно, и нет; может статься, ваш отец примет мой взгляд на вещи. Однако вам не следует говорить с ним на эту тему, он человек с причудами, он никогда не поступал и не поступит разумно, если задеты его пристрастия и предрассудки.

— Она совершила какое-то преступление? — спросила я кузину, опасаясь, что вот-вот лишусь чувств.

— Нет, дорогая Мод, я этого не говорила, не пугайтесь так. Я только сказала, что на основании некоторых фактов у меня сложилось о ней плохое мнение, особа же без моральных устоев способна, во власти искушения, многое преступить. Но какой бы злодейкой она ни была, вы можете устоять благодаря тому, что знаете о ее наклонностях и держитесь с осторожностью. Эта женщина хитра и корыстолюбива, ничего не сделает без выгоды. Я бы не предоставляла ей благоприятного случая.

— О Боже! Кузина Моника, не покидайте меня!

— Моя дорогая, яне могуостаться, ваш папа и я… мы поссорились. Я знаю, что я права, а он заблуждается, он скоро это поймет, если дать ему время поразмыслить, и тогда все наладится. Но сейчас он не видит моей правоты… и мы надерзили друг другу. Я и думать не могу о том, чтобы остаться, он же не отпустит вас погостить у меня, как мне бы хотелось. Впрочем, скоро все образуется. Уверяю вас, моя дорогая Мод, я очень довольна тем, что теперь вы будете настороже. Зная, что эта особа способна ко всякому вероломству, держитесь с ней соответственно, но не обнаруживайте своей неприязни и недоверия — таким образом вы оградите себя и лишите ее возможности вам навредить. Пишите мне, когда захотите получить совет, а я, если смогу оказать настоящую помощь, несмотря ни на что, приеду. Итак, маленькая мудрая леди, поступайте как я вам говорю, и все будет в порядке. Я же позабочусь, чтобы это отвратительное существо поскорее исчезло из вашего дома.

Утром мне достался лишь поцелуй и несколько торопливых слов от кузины Моники — перед ее отъездом. Папе она оставила прощальную записку. И какое-то время мы не получали от нее никаких известий.

Ноул опять сделался темен — темнее прежнего. Отец, всегда ласковый со мной, возможно, растратив силы на вспышку едва ли не светского веселья при леди Ноуллз, стал еще молчаливее, печальнее, замкнутее. Что касается мадам де Ларужьер, первое время мне не приходилось отмечать ничего особенного. Но если книгу эту читает юная, чувствительная девушка, я прошу ее вообразить мои опасения и догадки, точившее меня страдание, тяжесть которого даже мне самой сейчас трудно представить. Я постоянно пребывала под гнетом тревоги и страха. С этим страхом я ложилась и вставала утром, страх будоражил и омрачал мой сон, превращал дневное бодрствование в кошмар. Сейчас я удивляюсь тому, что пережила выпавшее испытание. Мука была тайной и непрерывной, она вынуждала мозг работать без передышки.

Несколько недель жизнь в Ноуле внешне текла заведенным порядком. Мадам, при всех ее ужасных привычках, меньше прежнего изводила меня, но то и дело напоминала про «наш маленьки сговор дрюжить»; часто, встав рядом со мной у окна, обхватывала меня за талию своей костлявой рукой, а мою насильно тянула вокруг себя — так она, бывало, стояла, глядела в окно, улыбалась и болтала беззаботно, даже игриво. Временами она обращалась в простушку, во весь рот улыбалась, обнажая страшно большие испорченные зубы, и принималась щебетать о «поклённиках», насмешничала, хвастала любовниками, что мне было отвратительно слушать.

Она также постоянно вспоминала о нашей «восхитительной прогульке» к церкви Скарздейл и предлагала повторить «чарёвательную экскюрсию», чему я, разумеется, противилась, боясь возвращаться туда даже в мыслях.

Однажды, когда я собиралась гулять, добрая миссис Раск, домоправительница, вошла в мою комнату.

— Мисс Мод, дорогая, не слишком ли это утомительно для вас? К церкви Скарздейл путь не близок, а ведь вы такая слабенькая, как я вижу.

— К церкви Скарздейл? — изумилась я. — Я не собираюсь к церкви Скарздейл. Кто сказал, что я иду туда? Меньше всего на свете я хотела бы отправиться к церкви Скарздейл.

— Боже милостивый! — воскликнула домоправительница. — Но внизу мадам требует от меня фруктов и сандвичей и уверяет, что вы горите желанием отправиться к церкви Скарздейл.

— Не может быть! — перебила я ее. — Мадам знает, как мне не хочется идти туда.

— Знает? — спокойно переспросила миссис Раск. — И вы ничего не говорили ей про корзинку с провизией? Ну не история ли! Что же она замышляет, что же…чтоу нее на уме?

— Мне неизвестно. Но я туда не пойду.

— Нет, дорогая, конечно, вы не пойдете! Но будьте уверены, в своей старой голове она вынашивает какой-то план. Том Фоукс говорит, она два-три раза наведывалась к «Фермеру Грею», попивала в трактире чай, может, задумала женить Грея на себе? — Миссис Раск присела и добродушно рассмеялась, а напоследок презрительно фыркнула: — И ведь такой молодой еще… а жена, бедняжка, и года нет,

— Мне неизвестно… Мне это безразлично. Возможно, миссис Раск, вы заблуждаетесь в отношении мадам. Но я спускаюсь, я иду на прогулку.

Мадам держала корзинку — отставив руку далеко в сторону над пышной юбкой, — но даже вскользь не упомянула о своих замыслах, о цели прогулки; беспечно и мило болтая, она зашагала рядом со мной.

Мы шли овечьим выгоном, а когда добрались до изгороди, я остановилась.

— Мадам, не довольно ли мы прошлись в эту сторону? Может, теперь отправимся к голубятне в парке?

— Вот глюпость! Моя дорогая Мод, вам же не по силам этаки расстояние!

— Хорошо, тогда идемте домой.

— А почему нам не пойти дальше в эту сторона? Ми еще не прошли сколько нужно, мистер Руфин будет недоволен, если ви не вигуляете полёженное. Пойдемте по тропе, остановимся, где захотите.

— А куда вы намерены идти, мадам?

— Никуда, в особенность. Идемте, не будьте глюпышкой, Мод!

— Но эта тропа ведет к церкви Скарздейл.

— И верно! Что за прелестни место! Впрочем, нам не надо так далеко забираться.

— Но я сегодня не расположена покидать пределы нашего парка, мадам.

— Пойдемте, Мод, не говорите глюпостей!.. Какие у вас помысли, мадемуазель? — приступила ко мне суровая гувернантка, вдруг позеленев и перейдя на резкий тон.

— Мне не хочется перебираться через изгородь, мадам. Благодарю, но я остаюсь здесь.

— Ви сделаете, что хочу я!

— Отпустите, мадам, — вырвался у меня крик, — мне больно!

Она крепко сжала мое запястье своей громадной костлявой рукой и, казалось, собиралась тащить через изгородь силой.

— Отпустите! — повторила я хрипло, потому что боль становилась уже нестерпимой.

— Là![66] — крикнула она с гримасой ярости и, расхохотавшись, выпустила мою руку, при этом толкнула назад, так что я довольно неудачно упала и пребольно ушиблась.

Я поднялась, несмотря на мой страх перед ней, крайне рассерженная.

— Я поинтересуюсь у папы, допустимо ли так плохо обращаться со мной.

— Что же я сделяля? — вскричала мадам, из ее запавшего рта вырывался омерзительный хохот. — Я же старалясь, помогаль вам через изгородь перебраться! Могля я удержать вас, если ви пожелали рвануться назад и свалились? Так всегда и бывает, когда маленьки мадемуазели не слюшаются, набьют шишьек, а потом у них все крюгом виноваты. Говорите что хотите — думаете, я испугалясь?

— Очень хорошо, мадам.

— Ви идете?

— Нет.

Она не отрывала чудовищно злобного взгляда от меня, я глядела на нее невидящими глазами — наверное, так пташки отвечают на совиный взгляд по ночам. Я не могла двинуться ни вперед, ни назад, только глядела на нее совершенно беспомощно.

— Ви же прелестни воспитаннис, чарёвательни молядой особа! Такой дрюжелюбни, такой вежливи и послюшни! Я направляюсь к церкви Скарздейль, — вдруг прервала она поток похвал в ироничном тоне. И резко обратилась ко мне: — Ви, если посмеете, оставайтесь. Но я велю вам следовать за мной — слишите?

Тверже, чем прежде, противясь ее воле, я осталась на месте и наблюдала, как она яростно зашагала прочь, как взмахнула корзинкой, наверное, воображая, что одним ударом сносит мне голову.

Вскоре, однако, она немного остыла, поглядела через плечо и, увидев, что я по-прежнему за изгородью, остановилась, мрачно, кивком, поманила меня. Я не двинулась ни на шаг, и тогда она обернулась, дернулась как разъяренное животное и, казалось, мгновение не могла решить, что же делать со мной.

Она затопала ногами и снова свирепо поманила меня. Я не шевельнулась. Я очень испугалась, представляя, на что она способна в гневе. С пылающим лицом, злобно вертя головой, она уже шла ко мне. Сердце мое забилось, трепеща, я ждала развязки. Мадам подошла совсем близко, так что нас разделяли только приступки, остановилась и поглядела на меня с ухмылкой, как французский гренадер, который наставил штык, но заколебался — колоть ли.

Глава XVI

Появление доктора Брайерли

Чем же я вызвала такую неудержимую ярость? Прежде у нас с ней часто возникали недолгие споры, но она довольствовалась насмешками, поддразниванием, грубым окриком.

— Значить, впредь ви gouvernante, а я вам дьетка, которой командуют, — да? И ви указываете, куда идти на прогульку? Très bien! Но посмотрим… Мосье Руфин обо всем узнает… Мне никакой разницы… никакой… совершенно. Напротив, я даже буду доволен. Пускай он решает. Если я отвечаю за поведение и здоровье мадемуазель, его дочери, я рюковожу ею… Или она, или я — кто-то один подчиняется… Я только спрошу, котори впредь командует… Voilà tout![67]

Я была напугана, но не отступила, впрочем, наверное, казалась раздосадованной и смущенной. Она же, вероятно, подумала, что сможет добиться своего лестью, и принялась упрашивать и уговаривать меня, хлопать по щеке и твердить, что я буду «корошая дьетка», не стану огорчать «бедни мадам» и теперь все буду делать, «как она велит».

Она улыбалась своей чудовищно широкой улыбкой, поглаживала мне руку, хлопала по щеке и в пароксизме умиротворения поцеловала бы, но я отпрянула, на что она ответила лишь коротким смешком и словами:

— Глюпая малишка! Но ви сейчас же будете славненький!

— Мадам, — спросила я, подняв голову и прямо поглядев ей в лицо, — почему вы хотите, чтобы я пошла к церкви Скарздейл именно сегодня?

В ответ на мой упорный взгляд она прищурила глаза и недовольно нахмурилась.

— Разве? Я вас не понимаю. Откуда ви взяли, что сегодня какой-то именно день? Ничего подобного. Вот глюпость! А почему я люблю церковь Скарздейль? Да потому, что это прелестни место. И все тут! Маленьки глюпышка! Ви, наверное, думаете, я хочу вас умертвить и закопать на церковном клядбище? — Она расхохоталась — подходящим для упыря хохотом. — Мод, дорогая моя, не такая ви бестольковая и не скажете: развелятидти сюда, я пойду туда, авелели бытуда, пошла бы сюда… Ви разумни маленьки девочка. Идемте! Allons donc![68] Ми так приятненько погуляем. Идете?

Но я не двинулась с места. То было не упрямство и не каприз, мной повелевал страх. Я боялась, да,боялась.Чего? Боялась идти с мадам де Ларужьер в тот день к церкви Скарздейл. И только… Но, думаю, инстинкт меня не подвел.

Она с горечью поглядела в сторону церкви Скарздейл и закусила губу. Мадам поняла, что должна уступить. Чуть злобы во взгляде, чуть издевки… рот, растянутый в фальшивой улыбке — и свинцовая тень надвинулась на это лицо, лучившееся подчеркнутым дружелюбием еще минуту-другую назад, когда мадам через изгородь ворковала и вела сладкие речи.

Злая досада — не что иное — искажала и омрачала теперь лицо мадам, и мое сердце упало, мною овладел ужас.

— Позор… позор… о, какой позор!

Gouvernante смягчилась — наверное, испугалась моего чрезмерного возбуждения. И возможных неприятностей с моим отцом.

— Ну-ну, Мод, вам пора бы научиться владеть собой. Не ходите к церкви Скарздейль, если не хочется, — я лишь приглашаль. Ну будет! Куда вам хочется, чтобы ми пошли? К голюбятне, ви, кажется, говорили? Tout bien![69] Запомните — я вам во всем уступаю. Идемте!

И мы направились лесом к голубятне. Дети в лесу обычно не умолкая говорят с подозрительным провожатым, но я, перепуганная, молчала. Она тоже молчала: размышляла и время от времени искоса поглядывала на меня — узнать, успокоилась ли я. Сама она уже держалась с невозмутимостью; относясь к жизни философски, она быстро подлаживалась к обстановке. Каких-то четверть часа — и следы уныния исчезли с ее лица, которое обрело привычную живость выражения; она принялась петь со злорадным удовольствием и по мере нашего продвижения вперед, казалось, приходила в изредка свойственное ей игривое настроение. Но веселилась она в таких случаях в одиночку. В чем бы ни заключалась причина ее настоящего веселья, мадам не объявила о ней. Когда мы приблизились к разрушенной кирпичной стене — в прежние дни голубятне, — она так оживилась, что немыслимо размахивала корзинкой и скакала под свой мотив.

Забавляясь, онаупалана траву в тени разрушенной стены, увитой плющом, и открыла корзинку. Мадам пригласила меня присоединиться к ней, но я отказалась Надо отдать ей должное — она мигом рассеяла мои подозрения в отношении отравы, ведь сама проглотила все, что было в корзинке.

Читателю, однако, не следует думать, будто веселье мадам означало, что я прощена. Ничего подобного. Ни разу не обратилась она ко мне на обратном пути домой. Когда же мы приблизились к террасе, она сказала:

— Будьте любезны, Мод, погуляйте два-три минуты в голландском саду, пока я побеседую с мистером Руфин в его кабинете.

Она высоко держала голову, говорила и усмехалась. Тогда я гордо, хотя с печалью на сердце, повернулась и без рассуждений пошла в указанный ею затейливый маленький садик.

Я была удивлена и очень обрадована, увидев там отца. Я подбежала к нему с криком:

— О папа! — Потом запнулась и только добавила: — Можно с вами поговорить сейчас?

Он улыбнулся мне доброй и грустной улыбкой.

— Ну, выскажись, Мод.

— О сэр, я хочу сказать лишь вот что: я умоляю вас ограничить наши с мадам прогулки парком.

— Почему же?

— Я… я боюсь гулять с ней.

—Боишься? — переспросил он, строго взглянув на меня. — Ты получила недавно письмо от леди Ноуллз?

— Нет, папа, уже больше двух месяцев не получала…

Он помолчал.

— Но почему тыбоишься, Мод?

— Однажды она водила меня к церкви Скарздейл — вы знаете, сэр, какое это уединенное место, — и так напугала, что я отказалась идти с ней на кладбище. Но она отправилась и бросила меня одну у ручья, а там проходил какой-то дерзкий мужчина, он остановился и заговорил со мной. Наверное, хотел надо мной посмеяться… Он совсем меня перепугал. И не уходил, пока не вернулась мадам.

— Мужчина был стар или молод?

— Молод. Он мог быть сыном фермера, но держался крайне бесцеремонно: стоял и говорил со мной, не интересуясь, хочу я того или нет. А мадам нисколько не обеспокоилась и потом еще посмеялась над моим страхом. Мне с ней на самом деле очень тревожно.

Отец вновь окинул меня проницательным взглядом, потом, нахмурившись, опустил глаза и задумался.

— Ты утверждаешь, что тебе с ней тревожно. Что же именно тебя тревожит?

— Не знаю, сэр. Она любит пугать меня. Я боюсь ее… Все мы, наверное, ее боимся… слуги и я…

Отец презрительно покачал головой и проворчал:

— Все вы глупы!

— А сегодня она ужасно рассердилась на меня за то, что я не захотела опять идти к церкви Скарздейл. Я так ее боюсь. Я… — Неожиданно я расплакалась.

— Ну-ну, малышка Мод, ты не должна плакать. Она тут только для твоей пользы. Если ты боишься ее — пусть твой страх инелепый, — будь по-твоему: отныне ваши прогулки ограничиваются парком. Я скажу ей.

Сквозь слезы я горячо поблагодарила отца.

— Однако, Мод, остерегайся предвзятости — женщины склонны к неоправданным и резким суждениям. Из-за предвзятости пострадала наша фамилия. Нам надлежит с крайней осторожностью судить о людях, запомни.

В тот вечер в гостиной отец со своей обычной внезапностью объявил:

— Что касается моего отъезда, Мод… Я получил утром письмо из Лондона и, думаю, отправлюсь раньше, чем предполагал. Какое-то время нам предстоит обходиться друг без друга. Не беспокойся, ты останешься не при мадам де Ларужьер, но под присмотром человека из нашей семьи, хотя все равно малышке Мод, наверное, будет недоставать ее отца-старика.

Он говорил таким ласковым голосом, так ласково глядел на меня — с улыбкой и слезами в глазах. Его нежность была мне непривычна. Изумившись, переполненная восторгом, любовью, я странно разволновалась, вскочила, обвила руками его шею и беззвучно расплакалась. Он плакал, я думаю, вместе со мной.

— Вы говорили, кто-то появится… кто-то, с кем вы уедете. О, вы любите кого-то больше меня!

— Нет, дорогая, нет. Не люблю —боюсь… И мне жаль покидать тебя, Мод, малышка.

— Ненадолго… только ненадолго… — молила я.

— Да, дорогая, — сказал он со вздохом.

Я уже собралась расспросить его обо всем подробно, но, вероятно, он догадался о моем побуждении, потому что сказал:

— Давай больше не будем об этом, но помни, Мод, что я говорил про дубовый шкаф, ключ от которого здесь. — И он вытащил ключ, как в тот раз. — Ты не забыла, что должна сделать в случае, если доктор Брайерли приедет в мое отсутствие?

— Нет, сэр.

Он держался теперь как обычно, и я вернулась к обычным условностям.

Всего несколько дней спустя доктор Брайерли совершенно неожиданно для всех, кроме, наверное, отца, появился в Ноуле. На одну только ночь.

Доктор дважды запирался в маленьком кабинете наверху с моим отцом, казавшимся мне и даже самому доктору необыкновенно подавленным. А миссис Раск, всегда поносившаяэтих фогнусников(так домоправительница именовала сведенборгианцев), объявила, что «из-за них господин стал плох — просто хуже некуда… и уж долго не протянет, если этот долговязый тощий призрак в черном будет шнырять, будто приживальщик, то из комнаты, то в комнату господина».

В ту ночь я лежала без сна, гадая, какая же тайна могла

Серым угрюмым утром в сумрачном переходе галереи возле лестницы я столкнулась с нескладным гостем в неизменном черном как вороново крыло костюме.

Наверное, не будь мой ум столь перевозбужден из-за визита доктора, не вызови этот человек у меня столь неодолимую неприязнь, я бы не осмелилась обратиться к нему. Но хитрость обозначалась на темном худом лице, и вид его казался так вульгарен — будто у шотландского мастерового в воскресном платье, — что я внезапно вознегодовала: мой отец, благороднейший из джентльменов, должен страдать, попав под влияние этого человека! И вместо того, чтобы, поздоровавшись, пройти мимо, я неожиданно остановилась.

— Можно задать вам вопрос, доктор Брайерли?

— Да, конечно.

— Вы — тот друг, которого ждет отец?

— Я не совсем понял вас.

— Тот друг, я хочу сказать, с которым отец должен куда-то ненадолго отправиться?

— Нет, — ответил доктор, покачав головой.

— А кто же он?

— Не имею представления, мисс.

— Но ведь отец говорил, чтовывсезнаете! — возразила я.

Доктор искренне удивился.

— Он надолго покинет меня? Прошу вас, ответьте!

Доктор посмотрел мне в лицо пытливым, потемневшим взглядом и, будто наполовину уразумев мою просьбу, сказал торопливо, впрочем, без резкости в голосе:

—Яне знаю, мисс. Вы ошибаетесь, если думаете, чтоязнаю. — Немного помолчав, доктор добавил: — Но ни о каком друге он речи не вел.

Мне показалось, что я смутила доктора своим вопросом и что доктор хотел скрыть правду. Возможно, я отчасти была права.

— О доктор Брайерли! Прошу вас…прошу, скажите, кто этот друг и куда отправляется?

—Уверяювас, — странно раздражаясь, проговорил доктор, — я не знаю. Все это вздор!

И он повернулся, чтобы уйти; он казался раздосадованным и смущенным.

Ужасное подозрение молнией вспыхнуло в моем мозгу.

— Доктор, только одно слово! — в крайнем, наверное, возбуждении потребовала я. — Вы не думаете… не думаете, что отец потерял разум?

— Помешался? — переспросил доктор, поглядев на меня с острым любопытством, и вдруг расплылся в улыбке. — Тьфу, тьфу! Боже упаси! В Англии нет человека разумнее.

С легким кивком он двинулся прочь, унося, несмотря на отговорки, тайну с собой. В полдень доктор уехал.

Глава XVII

Приключение

Долго после нашей ссоры мадам почти не разговаривала со мной. Что касается занятий, то от меня не требовали особого усердия. Было также ясно, что отец говорил с мадам, ведь она больше никогда не предлагала прогулок за пределы Ноула.

Ноул, впрочем, занимал весьма значительную площадь, так что ходок куда выносливее меня утомился бы, пройдя поместье из конца в конец. Мы с гувернанткой, гуляя, изредка заходили довольно далеко от дома.

Мадам дулась несколько недель и днями, бывало, не удостаивала меня и двух слов; казалось, ее одолевали мрачные мысли. Но однажды к ней неожиданно вернулось ее обычное расположение духа, и она сделалась очень доброжелательной. Ее веселость и дружелюбие, впрочем, не ободряли, но предвещали какой-то подвох. Дни к зиме становились короче, и красное солнце уже коснулось краем горизонта, когда мадам и я, торопясь с прогулки домой, очутились у охотничьего заповедника.

Узкая проезжая дорога пересекала эту дикую часть парка, в которую попадали через дальние ворота. Ступив на дорогу, почти заброшенную, я удивилась — я увидела стоявший там экипаж. Худой хитроватый форейтор с дерзко вздернутым носом, каким старый карикатурист Вудуард обычно наделял джентльменов из Тьюксбури{24}, проводил меня пристальным взглядом. Сидевшая в экипаже леди выглянула, выставив на обозрение свою сверхмодную шляпку, и тоже воззрилась на нас. У нее был необыкновенно яркий румянец на необычайно белом лице, невероятно черные блестящие волосы и жгучие глаза. Она казалась глупой, самодовольной и даже злобной, когда бесцеремонно, с явным любопытством разглядывала нас.

Я не разобралась в ситуации. Однажды так случилось, что гость, которого ждали в Ноуле, попал на эту дорогу в парке и потерял много часов в тщетных поисках дома.

— Спросите человека, мадам, не к дому ли они направляются, мне кажется, они заблудились, — зашептала я ей.

— Eh bien! Виберутся. С извозчиками предпочитаю не заговаривать. Allons![70]

Но я, поравнявшись с человеком, спросила:

— Вы направляетесь к дому?

Он в этот момент возился с упряжью, стоя перед лошадьми.

— Не-е, — протянул он, со странной ухмылкой взирая на лошадиные шоры. Но, вспомнив про приличия, добавил: — Блаадарю вас, мисс… и другую мисс — да только это «пик-ник» называется. Мы щас трогаем.

Теперь он ухмылялся, разглядывая хомут, который как раз поправлял.

— Идемте! Что еще за глюпость! — яростно зашептала мадам мне в ухо и потянула за руку. Мы перебрались через низкую изгородь.

Тропа, которой мы шли через охотничий заповедник, вела то в горку, то с горки. Солнце уже село, вокруг нас протянулись голубые тени, казавшиеся стылыми под горящим закатным небом.

Спускаясь по этим невысоким холмам, мы заметили троих мужчин впереди нас, невдалеке от тропы. Двое стояли и курили, изредка обмениваясь репликами. Один — долговязый, худой, в цилиндре, немного сдвинутом набок, в белом пальто, застегнутом до подбородка; другой — среднего роста, полноватый, одетый в темное. Джентльмены, кажется, наблюдали за нами, когда мы спускались с пригорка, но повернулись спиной при нашем приближении, и я хорошо помню, что при этом они оба опустили свои сигары — как по команде. Третья фигура сообщала сцене характер завершающегося пикника — мужчина упаковывал большую корзину для съестных припасов. Он неожиданно выпрямился, когда мы подошли ближе. И до чего же неприятной наружности он был! Низкий лоб, квадратный подбородок и широкий перебитый нос. Я заметила на нем гетры, он был слегка кривоног, очень толст. Мне не понравились его коротко обстриженная круглая голова и глубоко посаженные малюсенькие глазки. Я увидела его, и передо мной тотчас ожил грабитель и задира — образ, который я столько раз, не без скептицизма, разглядывала в «Панче»{25}. Стоя над корзиной, он кинул на нас мрачный, пронзительный взгляд, потом поддел носком ботинка меховую кепочку, лежавшую на земле, подхватил ее, надел, натянул на глаза и обратился к своим спутникам — в тот момент, когда мы проходили мимо:

— Мистеры, поглядите сюда! Ну как?

— Годится! — сказал высокий в белом пальто, при этом сердито, как мне показалось, тряся невысокого за руку.

Тот обернулся. Он прятал шею и подбородок в

Джентльмен в белом пальто, стоявший у нас на дороге, впрочем, приподнял шляпу в приветствии и с насмешкой приложил руку к груди. Всем видом изобличая подпитие, с дерзкой ухмылкой он двинулся к нам.

— В с-самое время, леди… еще пяток минут, и мы бы отправились. Бла-а-дарю вас, миссис Нюх-да-Глаз, мэм, за то, што оказали чес-сь познакомица с вами и, особенно, за удовольс-свие завес-си дружбу с юной леди. Ваша племянница, а, мэм? Дочь? Боже милос-сивый, неужто внучка? Эй, кроткий мой, погоди укладываца! — Последние слова относились к неприятному человеку с перебитым носом. — Дос-с-тань нам пару стаканов и бутылочку кюрасо. Чего вы, миленькая, испугались? Это же лорд Лоллипоп{26} — Леденец, для девичих утех малец, он не обидит и мухи — так, Лолли? Разве он не красавчик, мисс? А я — сэр Саймон Сахар, я длинненький, пряменький, мисс, а уж та-а-кой приятный, когда меня поближе узнаете, — што пас-стила. Правду говорю, Лолли, мальчик мой?

— Я мисс Руфин. Мадам, скажите же им, — топнув ногой, проговорила я, однако, очень испуганная.

— Спокойнее, Мод. Если покажете, что ви сердитесь, они нас обидят. Я побеседую с ними, — прошептала мне gouvernante.

А они тем временем надвигались со всех сторон. Я бросила взгляд назад и увидела бандитской внешности человека в ярде-двух от себя, он, подняв руку и выставив палец, кажется, делал знак джентльменам впереди.

— Спокойнее, Мод, они подвипили, не показывайте, что боитесь, — шепотом умоляла меня мадам, но тщетно.

Я на самом делебоялась… меня охватил ужас. Окружив, они подступили так близко, что любой мог взять меня за плечи.

— Жентльмены, что угодно? Окажите милость, дайте пройти!

Потрясенная, я лишь теперь обнаружила, что один из двоих, преграждавших нам дорогу — тот, что пониже, — был человеком, который так бесцеремонно вступил со мной в разговор у церкви Скарздейл. Я потянула мадам за руку и зашептала:

— Бежим!

— Спокойнее, Мод, дорогая моя, — только и услышала я в ответ.

— Я вам вот што с-скажу, — заявил высокий, еще небрежнее сдвинув свой цилиндр набок, — мы вас щас поймаем, дичь вы наша дозволенная, а отпус-сим с условием. Не бойтесь, мисс, чего вы? Клянусь чес-сю и своей душой, я вам вреда не сделаю, — так, Лолли? Я зову его лорд Лоллипоп — Леденец потехи ради, а вообще он Смит. И я, Лолли, предлагаю отпус-сить пойманных, но сначала познакомим их с миссис Смит… она там, с-сидит в экипаже. Подходящие условия для вас, а? Потом выпьем по стаканчику кюрасо и рас-с-танемся друзьями. Ну, што? Поладили?

— Мод, нам надо пойти… Что тут такого? — горячо шептала мне в ухо мадам.

— Вы не должны… — начала я, объятая ужасом.

— Мэм проводит вас, а, малышка? — подал голос мистер Смит, как представил его высокий спутник.

Мадам держала меня за руку, однако я вырвалась. Я бы пустилась бежать, но высокий схватил меня, и, хотя делал вид, что все это лишь веселая шутка, хватка у него была железная, он причинил мне сильную боль. Выразить не могу, как я перепугалась после безуспешного сопротивления. Мадам тем временем бормотала: «Мод, глюпышка, пойдете со мной? Смотрите, что ви наделяли!» Я начала кричать. Я издавала вопль за воплем, которые мужчина пытался заглушить громким улюлюканьем, взрывами хохота, носовым платком, прижатым к моему рту; мадам же продолжала увещевать меня и ревела в ухо: «Спокойнее!»

— Я подхвачу ее, а? — раздался хриплый голос у меня за спиной.

Но в ту же минуту, обезумевшая от ужаса, я отчетливо услышала и другие голоса, что-то кричавшие. Люди, которые обступали меня, мгновенно замолчали и повернули головы в сторону отдаленных голосов, а я принялась кричать с удвоенной силой. Бандит, стоявший позади, своей ручищей зажал мне рот.

— Это егерь! — воскликнула мадам. —Дваегеря… Ми спасены, блягодарение Богу! — И она стала призывать Дайкса.

Единственное, что я помню, — я вновь была свободна… сделала несколько торопливых шагов вперед… увидела бледное от возмущения лицо Дайкса… схватилась за его руку, поднимавшую ружье, и закричала:

— Не стреляйте! Иначе они всех нас убьют!

Мадам в тот же момент с визгом сорвалась с места.

— Бегите и заприте ворота, я — за вами… — обратился Дайкс к своему напарнику, который тотчас кинулся выполнять поручение, ведь трое разбойников с необычайной поспешностью отступали к экипажу.

Голова кружилась… я ничего не соображала… готова была упасть в обморок, и все же ужас удерживал меня в сознании.

— Мадам Рожер, вы бы взяли на себя молоденькую мисс, а то мне надобно к Биллу на подмогу…

— Нет, нет, не оставляйте нас! — вскричала мадам. — Я сама сейчас упаду без чьювств, и потом тут могут скриваться еще злодеи.

Но в этот момент мы услышали звук выстрела, Дайкс буркнул что-то и, сжимая ружье, со всех ног побежал в ту сторону.

Мадам, то и дело призывая поторапливаться и напоминая об опасности, повела меня к дому, куда мы наконец и добрались без дальнейших приключений.

Мой отец встретил нас в холле. Отец пришел в страшную ярость, услышав от мадам о случившемся; с несколькими слугами он тотчас отправился перехватить компанию у ворот парка.

Я опять разволновалась, потому что отца не было почти три часа, и в моем воображении возникали картины одна мрачнее другой. Моя тревога возросла безмерно, когда появился младший егерь, Билл, — бедняга был весь в крови.

Видя, что он намеревается помешать их отступлению, те трое накинулись на него, вырвали ружье, которое в схватке выстрелило, и жестоко его избили. Я упоминаю об этих подробностях затем, чтобы читатель убедился, что компания была настроена необыкновенно решительно и что скандал случился не от озорства забывшихся гуляк, но был частью разработанного плана.

Отцу не удалось перехватить бандитов. Он следовал за ними до станции Лагтон, где они воспользовались железной дорогой, но никто не мог сказать, в каком направлении они уехали и куда делись почтовые лошади.

Мадам была — или притворялась — чрезвычайно расстроенной случившимся. Когда отец подробно расспрашивал нас, оказалось, что ее и мои воспоминания очень различаются касательно personnel[71] той преступной компании. Мадам упорно твердила свое, и, хотя рассказ егеря подтверждал мои описания, отец пришел в замешательство. Возможно, он не так уж и сожалел, что не получил ясности, ведь если сначала он не остановился бы ни перед чем, чтобы обнаружить, кто были те лица, то, по размышлении, порадовался, что не располагает фактами и не привлечет негодяев к суду, который, предав

Мадам пребывала в странном состоянии: постоянно раздражалась, без умолку говорила, проливала потоки слез и, не вставая с колен, благодарила и благодарила Бога за наше общее избавление из рук этих злодеев. Однако, несмотря на вместе пережитую опасность и возносимую Небесам благодарность, как только мы оставались вдвоем, она начинала гневаться и разражалась бранью:

— Вот глюпая ви, вот глюпая! Непослюшная, упрямая! Сделай ви, что я говориль, ничего дурного не слючилось бы. Те люди… они же были навеселе, а нет опаснее, как спорить с подвипившими. Я бы отвеля вас от несчастья подальше… леди показалясь мне такой добри, приятии, нам бы с ней было спокойно… и не слючилось бы ничего. А ви раскричались, стали вириваться — они рассвирепель, конечно… грюбостью, конечно, ответиль… И этот бедняга Билл! Его побили, жизни его угрожали, и ви одна, одна виновата!

Мадам говорила со злобой, не оправданной даже при подобных упреках.

— Скотское отродье! — воскликнула миссис Раск, когда мы с ней и с Мэри Куинс остались в моей комнате. — А еще слезы льет да молитвы возносит! Вот бы нам знать об этих мерзавцах то, что наверняка знает она! Никогда такого, сколько себя помню, в Ноуле не случалось, пока она тут не объявилась, костлявая старая ведьма с лысым черепом! Перед одним ухмыльнется, перед другим расплачется и везде нос сует. Ханжа французская!

Мэри Куинс вставила замечание, а миссис Раск, кажется, возразила, но я не вникала в их диалог. Что бы там ни говорила домоправительница, ее слова подействовали на меня странным образом. На мгновение я заглянула через щелочку в обиталище демонов. Не объяснялись ли поведение и советы мадам во время прогулки полученными указаниями? Может, и экскурсия к церкви Скарздейл — тоже? Но что это были за указания? Почему мадам выступала заинтересованной стороной? Неужели подобное безмерное предательство и притворство возможны? Я не могла ни объяснить, ни до конца разобраться в туманном подозрении, которое вместе с мимолетными, но резкими словами старой домоправительницы закралось в мой ум.

Когда миссис Раск ушла, я очнулась от своих мрачных мыслей, но содрогнулась, застонала, ощутив угрожающую мне чудовищную опасность.

— О Мэри! — вскричала я. —Выдумаете, она действительно все знала?

—Кто, мисс Мод?

— Вы думаете, мадам все знала об этих ужасных людях? О нет! Скажите, что это не так… скажите, что вы в это не верите… что она не знала! Я теряю рассудок, Мэри Куинс, я перепугана насмерть!

— Ну-ну, мисс Мод, дорогая! Не волнуйтесь! Откуда ей знать? Нет в этом правды. Миссис Раск, честное слово, соображает не лучше младенца в утробе!

Но я по-настоящему испугалась. Меня мучило страшное подозрение, что мадам де Ларужьер была сообщницей тех людей, которые окружили нас возле охотничьего заповедника, а потом так жестоко избили нашего бедного егеря. Как мне избавиться от этой чудовищной женщины? Как долго еще она будет мучить меня и вредить мне?

— Она ненавидит меня… ненавидит, Мэри, и она не остановится, пока не причинит мне непоправимый вред. О, неужели никто не вызволит меня, не прогонит ее? Папа, папа, о, папа! Папа пожалеет о своей дочери, когда будет слишком поздно!

Я рыдала и ломала руки, раскачиваясь из стороны в сторону, я теряла разум, а честная Мэри Куинс тщетно пыталась успокоить и утешить меня.

Глава XVIII

Явление в полночь

Путающее предостережение леди Ноуллз постоянно возникало у меня в памяти. Неужели нет спасения от ужасной компаньонки, посланной мне судьбой? Раз за разом я принимала решение поговорить с отцом и настоять на том, чтобы ее удалили от меня. Обычно он потакал мне, но в этом случае ответил сухо и сурово; было ясно, что он воображал, будто я нахожусь под влиянием кузины Моники, и что у него имеются свои тайные причины поступить вопреки моему желанию. Именно тогда я получила веселое, забавное письмо от леди Ноуллз из какого-то поместья в Шропшире. Но она ни слова не написала о капитане Оукли — напрасно я выискивала взглядом на страницах милое мне имя. Досадуя, я кинула письмо на стол и подумала: как же это не по-дружески и не по-женски.

Позже, впрочем, я прочла письмо и нашла его необычайно приветливым. Кузина получила известие от папы, он «имел наглость проститьеезаего собственную грубость». Ради меня, несмотря на подобные отягчающие обстоятельства, она намеревалась помиловать его и в ответ на его приглашение, как только выдастся свободная неделя, навестить нас в Ноуле, откуда она хотела увезти меня в Лондон, и хотя я еще слишком юная, чтобы быть представленной ко двору и выезжать, там я смогу не только нанять лучших учителей, что само по себе прекрасный повод отделаться от Медузы{27}, но увижу многое, что доставит мне удовольствие и удивит.

— Наверно, важни новость от леди Ноуллз? — поинтересовалась мадам, которая всегда знала, кто в доме получал письмо, и даже угадывала, от кого оно. — Два письма… вам и вашему папе… Леди в добри здоровье, надеюсь?

— Да, спасибо, мадам.

Она снова и снова пыталась выудить что-нибудь у меня, но ей это не удалось. И, как обычно, при малейшей неудаче, она мрачнела и злилась.

В тот вечер, дождавшись, пока мы остались одни в гостиной, отец неожиданно закрыл книгу, которую читал, и сказал:

— Я получил сегодня письмо от Моники Ноуллз. Я всегда любил бедняжку Монни; хотя она не вещунья и часто очень ошибается, все же иногда ее сподобит завести речь о предметах, над которыми стоит подумать. Она не говорила с тобой, Мод, о времени, когда ты станешь сама себе хозяйкой?

— Нет, — ответила я, слегка озадаченная, прямо глядя в его изборожденное морщинами доброе лицо.

— Я предполагал, говорила… Она болтунья, всегдабылаболтуньей, а такой человек скажет первое, что в голову придет. Впрочем, этот вопрос, Мод, давно меня заботит. — Он вздохнул. — Пройдем в мой кабинет, малышка.

Он взял свечу, и мы пересекли холл, а потом двинулись через галерею, обшитую темными панелями, по вечерам, обыкновенно, немного пугающую и сумрачную — в том ее отрезке, за поворотом, куда не достигало косое освещение из холла, — галерею, уводившую нас от наполненной жизнью части дома к уродливой уединенной комнате, о которой в детской и у прислуги рассказывалось столько страшных историй.

Вероятно, отец намеревался что-то открыть мне, приведя в эту комнату. Но если у него и было такое намерение, он передумал или, по крайней мере, решил повременить.

Он задержался

— Ты должна подождать немножко, Мод. Я кое-что тебе сообщу. А пока возьми эту свечу и полистай книгу.

Я привыкла к молчаливому повиновению. Выбрав том с гравюрами, я устроилась в любимом укромном уголке, где часто проводила с полчаса над какой-нибудь книгой. Это была глубокая ниша между камином с одной стороны и массивным старинным секретером с другой. Сюда я принесла скамеечку и уютно устроилась, со свечой и книгой, в моем узеньком кабинетике. Иногда я поднимала глаза и видела, что отец за рабочим столом то пишет, то размышляет с озабоченным выражением на лице.

Время шло — его прошло больше, чем отец для себя намечал, а он, увлекшись, все сидел у стола. Постепенно ко мне подкралась дрема, голова моя стала клониться к груди, книга и комната исчезли, сладостные краткие сновидения вились вокруг, и наконец меня одолел сон.

Я проспала, должно быть, долго, потому что, проснувшись, обнаружила, что моя свеча догорела. Отец, забыв обо мне, покинул кабинет — комнату наполняла тьма. Я закоченела, члены мои онемели, несколько секунд я не могла сообразить, где же я.

Меня разбудили, наверное, звуки, которые я теперь отчетливо слышала, содрогаясь от ужаса. Они приближались. Я различала шелест… дыхание… скрип половицы в галерее, всегда скрипевшей под ногой. Сама я не смела вздохнуть, я вся обратилась в слух, как можно глубже забившись в нишу.

За неплотно прикрытой дверью неожиданно возник резкий свет. Углом, будто перевернутая латинская буква L, свет обозначился на потолке. Наступила тишина. Потом кто-то слабо постучал в дверь. После недолгой задержки дверь медленно открылась. Я ожидала увидеть грозную фигуру факельщика. И испытала не меньший испуг, увидев мадам де Ларужьер… в сером шелковом платье — она говорила о нем: «Мои китайские шелка», — именно в том платье, какое было на ней еще днем. Наверное, она и не раздевалась. Но разулась. А в остальном ее туалет был завершен как днем. Сжав губы, так что ее большой рот собрался в жесткую складку, она злым сосредоточенным взглядом обшаривала комнату, при этом держала свечу высоко над головой.

В глубокой нише, почти на уровне пола, я осталась не замеченной ею, хотя на секунду мне показалось, что мои глаза встретились с глазами этого призрака.

Я сидела затаив дыхание и не мигая смотрела на страшное видение — поднятая рука… жуткая игра резкого света и резких теней на сморщенном лице… Казалось, это ведьма наблюдает за действием своих заклинаний.

Она прислушивалась. Невольно она закусила нижнюю губу, и я хорошо помню выражение ее лица, будто искаженного бредом… предсмертной агонией. Мой страх быть обнаруженной перешел все границы. А она вращала глазами, бросая взгляд из угла в угол, и все так же прислушивалась, выгнув шею в сторону двери.

Потом она направилась к письменному столу отца. К счастью, она повернулась ко мне спиной. Склонившись над столом и поставив свечу, она стала пробовать ключ — не иначе. Я слышала, как она дула на него, чтобы прочистить выемки на бородке.

Потом она опять прислушивалась у двери со свечой в руке. Крадучись, но непомерно широкими шагами она вернулась к столу, и в следующее мгновение стол был открыт, а мадам осторожно пересматривала бумаги, которые хранились в ящиках.

Два-три раза она прерывалась, скользила к двери и, склонившись так низко, что почти касалась головой пола, слушала, затем возвращалась к столу и продолжала свои поиски, с поразительной методичностью проглядывая бумаги одну за другой и читая некоторые из них.

Пока она предавалась этому преступному занятию, я обмирала от страха, что она случайно обернется и заметит меня. Она бы на все решилась, чтобы сохранить свои злодеяния в тайне.

Иногда она прочитывала бумагу дважды… иногда доносился ее шепот — не громче тиканья часов… иногда сдавленный смешок выдавал интерес, с каким она изучала то или иное письмо либо записку.

Наверное, с полчаса рылась она в бумагах отца, однако мне показалось — вечность. Неожиданно она вскинула голову, прислушалась и тотчас проворно разложила бумаги по ящикам, бесшумно закрыла дверцу — только замок тоненько щелкнул, — погасила свечу и выскользнула из комнаты. Лишь призрачный отпечаток злобного ведьмовского лица, мгновение назад освещенного свечой, витал какое-то время во тьме.

Почему я не издала ни звука, не шелохнулась, когда творилось такое возмутительное безобразие? Не будь я впечатлительной сверх всякой меры девушкой, испытывающей необъяснимый страх перед этой омерзительной женщиной, имей я смелость и присутствие духа, я бы, вероятно, подняла крик и выбежала из комнаты, нисколько не опасаясь. Но, увы, я, как бедная птичка, схоронившись под плющом, наблюдала за белой совой, совершающей свой хищный налет.

Уже после ее ухода я больше часа оставалась в своем укрытии, боясь шевельнуться, — вдруг она затаилась поблизости или вернется и застанет меня врасплох?

Стоит ли удивляться, что после ночи, проведенной подобным образом, наутро я была больна, меня лихорадило. К моему ужасу, мадам де Ларужьер пришла навестить больную, не встававшую с постели. Лицо мадам не обнаруживало и следа угрызений совести за совершенное минувшей ночью. Ничто в ней не выдавало позднего бдения, и туалет ее был безупречен.

Она сидела возле меня, улыбалась, исполненная притворной заботы, разглаживала одеяло преступной рукой, и я вполне поняла обманутого мужа из сказок «Тысяча и одна ночь»{28}, который после открытия, сделанного им в ночной час, цепенеет от ужаса при виде жены-вампира.

Больная, я все же поднялась и отыскала отца в комнате, примыкавшей к его спальне. По моему виду он догадался, что случилось нечто необычайное. Я закрыла дверь и подошла к его стулу.

— О папа, я такое расскажу, такое!.. — Я даже забыла свое привычное «сэр». — Это секрет — вы не проговоритесь, от кого узнали его? Давайте спустимся в ваш кабинет.

Он внимательно посмотрел на меня, встал, прикоснулся губами к моему лбу и сказал:

— Не бойся, Мод. Я полагаю, что все это выдумки, но в любом случае, дитя, мы позаботимся, чтобы ты была в безопасности. Идем!

И, взяв за руку, он повел меня в кабинет. Только при закрытой двери, только в дальнем конце комнаты у самого окна я, понизив голос и крепко держась за отцовскую руку, проговорила:

— О сэр, вы не представляете, какая ужасная особа живет с нами… Я имею в виду мадам де Ларужьер. Не впускайте

— Фу, дитя! Тыдолжнапонимать, что это вздор, — сказал отец. Лицо его было бледным, суровым.

— Нет, папа. Я страшно перепугалась… и леди Ноуллз думает так же…

— Глупость заразительна. Нам всем известно, что у Моники в голове.

— Но явидела, папа… Мадам выкрала у вас ключ прошлой ночью и отпирала ваш стол, читала ваши бумаги!

— Выкрала ключ?! — воскликнул ошеломленный отец; не сводя с меня глаз, он шарил в кармане. — Выкрала? Вот же он!

— Она отпирала ваш стол и очень долго читала ваши бумаги. Откройте стол, убедитесь, все ли в порядке.

Теперь он взглянул на меня молча, вид у него был озадаченный. Но он открыл стол и достал бумаги — с любопытством и подозрительностью. При этом он не удержался от невнятных — сквозь зубы — возгласов, хотя не сделал ни одного замечания.

Потом он усадил меня на стул возле себя и, сам усевшись, велел успокоиться и подробно рассказать все, что я видела. Я принялась рассказывать, а он слушал меня с большим вниманием.

— Она не брала чего-нибудь из бумаг? — спросил отец, разыскивая, наверное, ту, которая могла быть украдена.

— Нет, я не видела, чтобы она что-то уносила с собой.

— Ты умница, Мод. Будь и дальше благоразумна. Никому ничего не говори — даже твоей кузине Монике.

Если бы это наставление исходило от кого-то другого, я вряд ли придала бы ему значение, но из уст отца оно прозвучало чрезвычайно выразительно, и, дав себе слово молчать, я поднялась.

— Сядь, Мод…вот так. Ты не испытывала большого удовольствия, общаясь с мадам де Ларужьер. Время освободить тебя от нее. Этот случай решил дело.

Он позвонил.

— Передайте мадам де Ларужьер, что я хотел бы иметь честь видеть ее у себя в кабинете.

Отец неизменно был с ней вежлив. Через несколько минут в дверь постучали, и напугавшая меня на этом самом пороге прошлой ночью персона предстала с улыбкой и учтивейшим реверансом.

Сразу же, как только мадам, по обыкновению, в присутствии мосье излучавшая дружелюбие, заняла предложенный ей стул напротив, отец поднялся и перешел к делу.

— Мадам де Ларужьер, я должен просить вас о том, чтобы вы отдали мне находящийся у вас ключ, который отпирает мой письменный стол. — И отец со стуком опустил на стол свой золоченый пенал.

Мадам, не ожидавшая ничего подобного, мгновенно сделалась такой бледной, — если не считать багровой полоски под краем парика на лбу, — что я, видя, как шевелятся ее белые губы, но ни звука не раздается в ответ, решила: сейчас она упадет в обморок.

Она не смотрела в лицо отцу, ее глаза были устремлены вниз, рот и щеки запали, вся физиономия странно перекосилась.

Вдруг она вскочила и, глядя на отца в упор, откашлявшись раз-другой, выговорила:

— Я не в состоянии понять вас, мосье Руфин, если только ви не замислили оскорбить меня.

— Вам ничего не поможет, мадам. Я должен получитьподдельныйключ. Даю вам шанс спокойно вручить его здесь и сейчас.

— Но кто смеет утверждать, будто он у меня есть? — перешла в наступление мадам, которая, оправившись от столбняка, уже была воинственна и говорлива, — я часто видела ее такой.

— Вам известно, мадам, что я отвечаю за свои слова. И я говорю вам: вас видели минувшей ночью в этой комнате, у вас был ключ, вы отпирали этот стол, читали хранящиеся в нем мои бумаги и письма. Вы немедленно отдаете мне ключ и все прочие поддельные ключи, которыми располагаете, и тогда я удовольствуюсь тем, что без промедления уволю вас. В противном случае я предпочту иные меры. Вы знаете, я судья, и я сейчас же подвергну обыску вас, ваши баулы, вашу комнату наверху, а также возбужу дело против вас. Одно несомненно: вы отягчаете свою вину, отпираясь. Отдайте ключ немедленно, иначе я позвоню вот в этот звонок и вы убедитесь, что я говорю совершенно серьезно.

Наступило недолгое молчание. Он потянулся к звонку. Мадам скользнула вокруг стола и протянула руку, чтобы остановить его.

— Я все испольню, мосье Руфин… все, что ви хотите.

Произнеся это, мадам де Ларужьер совершенно перестала владеть собой. Она разрыдалась, она захлебывалась от слез, жалобно причитала — все мыслимые и немыслимые сетования и мольбы, наверное, заключались в ее малопонятных руладах. С уничижением, с раскаянием, в поразительном смятении духа, она достала из-за корсажа ключ на шнурке. Моего отца мало растрогали ее рыдания. Он хладнокровно взял ключ и попробовал отомкнуть и замкнуть им стол, что удалось без усилий, хотя бородка ключа выглядела слишком замысловатой. Отец покачал головой и взглянул на мадам в упор.

— Кто изготовил сей ключ? Ключ новый и сделан специально, чтобы открыть мой замок.

Но мадам не собиралась выдавать больше, нежели было условлено, она лишь опять принялась рыдать и причитать, чередуя жалобы со словами раскаяния, оправдываясь и моля о прощении.

— Хорошо, — проговорил отец, — я обещал, что, предоставив ключ, вы сможете быть свободны. Довольно этого. Я сдержу слово. Даю вам полчаса на сборы — приготовьтесь к отъезду. Деньги вам я передам с миссис Раск. И если вы будете искать другое место, лучше не ссылайтесь на меня. А теперь, будьте добры, покиньте нас.

Мадам казалась совершенно растерянной. Она оборвала рыдания, резким движением руки вытерла глаза, присела в низком реверансе и направилась к двери. Но вдруг остановилась, повернула вполоборота мертвенно-бледное, с обострившимися чертами лицо и, закусив губу, бросила взгляд на отца. У двери, взявшись за ручку, она еще раз обернулась, еще раз посмотрела на отца тем же затравленным взглядом. Потом шмыгнула носом, с презрительной ухмылкой на лице опять присела в глубоком реверансе и вышла, надменно вскинув голову и довольно громко хлопнув дверью.

Глава XIX

Au revoir[72]

Миссис Раск любила повторять мне, что мадам меня «не выносит до мозга костей». Инстинктивно я чувствовала недоброжелательность в гувернантке, понимая, что та старается внушить мне прямо обратное. Как бы то ни было, я не хотела видеть мадам перед ее отъездом, тем более что я еще не забыла тот краткий особенный взгляд, который она бросила на меня в кабинете отца.

Нет, у меня не было желания с ней прощаться. Поэтому я, взяв шляпу и накидку, тихонько выскользнула из дома.

Я отправилась на прогулку и уединилась в парке, укрытом пышной — даже в это позднее время года — листвой. Тропинка вилась меж старых

Целый час я провела в этом живописном уединенном месте, когда услышала в отдалении стук колес, возвестивший мне, что мадам де Ларужьер благополучно отправилась в путь. Я благодарила Бога, я готова была петь и танцевать от радости; испустив вздох облегчения, я взглянула сквозь ветви в ясное голубое небо.

Но порой происходят удивительные вещи. Именно в этот момент у меня над ухом раздался голос мадам, и ее большая костлявая рука опустилась на мое плечо. Мы с ней вдруг оказались лицом к лицу. Я отшатнулась, потеряв на миг дар речи.

В ранней юности мы не способны оценить сдерживающие злобу движения естества и не понимаем, какая защита нам наш страх, когда рассудок молчит. Совсем одна, в этом лесном уединении, выслеженная и застигнутая врасплох моим недругом, чего я могла ждать?

— Испугана, как обычно… — проговорила она ровным голосом и взглянула на меня со зловещей улыбкой. — Да и как же вам, Мод, не беспокоиться! Что же ви придумаль, чтобы обидеть бедни мадам? Мне кажется, я знаю… и я нахожу, моя миленькая малютка Мод, что ви очень умненьки девочка. Petite charogne[73] — ха-ха-ха!

Я была слишком смущена и не отвечала.

— Видите, моя дорогая дьетка, — продолжала она, погрозив пальцем с ужасающей игривостью, — вам не скрить свои проделька от бедни мадам. Ви не обманете меня вашим невинны видом, мне понятна ваш гаденьки, гнусненьки скверность, маленькая ви diablesse[74]. А за то, что я сделяля, я себя не упрекну. Если бы я могля все объяснить, ваш папа сказаль бы, что я права, а вам бы пришлёсь блягодарить меня на кольенях. Но пока я не могу объясниться.

Она говорила, будто абзацы зачитывала, разделяя их короткими паузами, чтобы придать выразительность своим мыслям.

— Решайся я и объясни, ваш папа… да он бы умоляль меня остаться. Но нет, я бы не согласилясь — несмотря на то, что у вас такой весели дом и такие чьюдесни слюги, несмотря на приятии общество вашего папы и на нежный чистый сердце моей маленьки милой maraude[75].

Я отправлюсь сначаля в Лондон, у меня там — о! — такие замечательни дрюзья, а потом я уеду за гранис… на время. Но, верьте мне, моя миленькая, где бы я ни оказалясь, я вас не забуду. Ага! Ужточно, что не забуду!

И пускай я не всегда буду поблизость, мне будет все известно про мою чарёвательную малютку Мод. Вам и не догадаться как, но явсе-всебуду знать. И поверьте, моя дорогая дьетка, когда-нибудь я смогу представить вам вески доказательства моей признательности и располяжения. Ви корошо поняли?

Экипаж задержалься у тисовой изгороди — надо идти. Ви не рассчитываль встретить меня… здесь. Возможно, и в дрюгой раз я появлюсь нежданно. Вот удовольствие для нас с вами — эта возможность сказать adieu![76] Прящайте, моя дорогая малютка Мод! Я никогда не перестану думать о вас и о том, как отплатить вам за виказанную бедни мадам доброту.

Она взяла не руку — я не в силах была подать ей руку, — но мой большой палец и, стиснув его широкой ладонью, затрясла им и посмотрела на меня так, будто замышляла зло. Потом вдруг сказала:

— Думаю, ви навсегда запомните мадам, а уж я вам о себе напомню. Пока прящайте и — счастья вам, какого заслюживаете!

Ее большое лицо, с затаенной злобной ухмылкой, было секунду повернуто ко мне, а в следующую, резко кивнув головой, она судорожно в последний раз дернула мой палец, отвернулась, подобрала юбки, открыв громадные костлявые щиколотки, и быстро зашагала прочь по шишковатым корням под деревьями, а я не могла очнуться, пока она не скрылась из виду.

Отец после этих событий никак не переменился, но лица всех прочих обитателей Ноула засветились от радости, когда мадам нас покинула. Ко мне вернулось мое привычное оживление, я была в чудесном настроении. Солнце сияло, цветы глядели невинно, опять беззаботно пели, резвились птицы, вся природа упивалась счастьем и ликовала.

Но миновал восторг, вызванный освобождением, и все чаще призрачная тень мадам де Ларужьер стала наползать на озаренное солнцем небо, а от воспоминаний о ее угрозах меня внезапно пронзал страх.

— Ну разве это невопыльщённаядерзость! — воскликнула миссис Раск. — Вы, мисс, не волнуйтесь. Они все такие — когда вы видели, чтобы пойманный мошенник не грозил бы честным людям, убираясь подальше? Был тут Мартин, егерь, и еще Джарвис, лакей, — я хорошо помню, ох и страшно они грозились… и как только не клялись нам навредить. А ушли — и кто о них с тех пор слышал? Такие всегда грозятся, а нам хуже не делается. Нет, она б навредила, если б могла, уж поверьте, но ведь то-то и оно, что не может, локти кусает да проклинает нас, ха-ха!

Я успокоилась. Однако злобная ухмылка мадам время от времени всплывала перед моими глазами, молчаливо предвещая беду, и я падала духом, и закутанная в черное Судьба, чье лицо оставалось незримым, брала меня за руку, молча вела за собой… Вздрогнув, я возвращалась из этого ужасного призрачного путешествия и избавлялась от мадам… но ненадолго.

Впрочем, она хорошо продумала ту коротенькую сцену прощания. Она замыслила оставить меня во власти своего колдовства и часто являлась ко мне во сне.

Но все же я ощущала себя на свободе. Исполненная надежды, я написала кузине Монике и просила приоткрыть планы отца в отношении меня — останемся ли мы дома, поедем ли в Лондон или отправимся за границу. Думая о последней возможности, в каком-то смысле самой счастливой, я тем не менее испытывала суеверный страх. Меня мучила тайная мысль, что, отправившись за границу, мы повстречаем там мадам, моего злого гения.

Я не раз повторяла, что мой отец был человек странный, и читатели, вероятно, уже убедились — в нем крылось много непостижимого. Я часто задавалась вопросом: будь отец откровеннее, стал бы он мне понятнее или, наоборот, показался бы еще большим чудаком? То, что глубоко меня трогало, его, напротив, ничуть не заботило. Отъезд мадам и связанные с ним обстоятельства представлялись моему детскому уму событиями крайней важности. Никто в доме не остался безучастным к происходившему — кроме самого господина. Он никогда больше не упоминал о мадам де

— Я много размышляю о тебе, Мод. Я обеспокоен. Я годы так не тревожился… И почему Монике Ноуллз недостает еще чуточки здравого смысла?

Он произнес, остановив меня в холле, эти загадочные фразы, добавил: «Однако посмотрим!» — и исчез столь же внезапно, как появился. Не предвидел ли он месть, что готовила мне злобная мадам?

День-два спустя, гуляя в голландском саду, я увидела отца на ступеньках террасы. Он поманил меня и сделал несколько шагов мне навстречу.

— Тебе, наверное, очень одиноко, малышка Мод, это никуда не годится. Я написал Монике… Что касается частностей, она прекрасный советчик. Возможно, она приедет к нам ненадолго.

Я преисполнилась радостью, услышав новость.

—Тыболее пылко, чемяв свое время, готова оправдывать этого человека.

— Кого, сэр? — рискнула я вставить во время последовавшей паузы.

Одна из привычек отца, предавшегося уединению и жизни молчальника, сводилась к тому, что он забывал высказывать свои мысли вслух, будто они и так должны были быть всем понятны.

— Кого? Твоего дядю Сайласа. По естественной логике вещей он должен пережить меня. И тогда он будет представлять нашу фамилию. Мод, принесешь ли ты жертвы, чтобы восстановить его доброе имя?

Я ответила коротко, но на моем лице, думаю, ясно читалась готовность к любым жертвам.

Он наградил меня благодарной улыбкой — будто с полотна Рембрандта.

— Я скажу тебе, Мод, вот что: если бы моя жизнь могла помочь этому свершиться, оно уже свершилось бы… Ubi lapsus, quid feci?[77] Меня смущала мысль… мысль отказаться от моего намерения и довериться времени… edax rerum…[78] пусть оправдает или жеистребит. Но, думаю, малышка Мод хотела бы внести свою лепту в восстановление фамильной чести. Возможно, это достанется тебе не совсем даром — готова ли ты платить? Есть ли — я говорю не о состоянии, состояние тут ни при чем, — но есть ли благородная жертва, от которой бы ты воздержалась, зная: только благодаря ей рассеется бесстыдное подозрение, из-за которого наше древнее и почтенное имя обречено на то, чтобы исчахнуть?

— О нет! Нет такой жертвы, сэр! Я с радостью принесу любую!

И опять я увидела улыбку из тех, что писал Рембрандт.

— Хорошо, Мод, я уверен, что тыничемне рискуешь, но ты должна быть готова к жертве. И ты по-прежнему согласна?

Я подтвердила.

— Ты достойна крови, которая течет в тебе, Мод Руфин. Будет это скоро, но так же скоро пройдет… Однако не позволяй людям вроде Моники Ноуллз запугивать тебя.

Я терялась в догадках.

— Если ты позволишь… и подчинишься им с их глупостями, тебе лучше вовремя отступить. Они превратят предстоящее тебе испытание в адские муки. В тебе есть пыл, но есть ли у тебя выдержка?

Я считала, что выдержу все.

— Хорошо, Мод. Через несколько месяцев, возможно совсем скоро, тебя ждут перемены. Сегодня утром я получил письмо из Лондона и уверился в этом. Я оставлю тебя ненадолго, в мое отсутствие добросовестно исполняй обязанности, которые на тебя лягут. Кому много поручено, с того много спрашивается. И обещай не рассказывать о нашем разговоре Монике Ноуллз. Если ты болтливая девочка и не доверяешь себе, признайся — в таком случае мы не станем звать ее сюда. И не побуждай ее к разговорам о твоем дяде Сайласе — у меня есть причины настаивать на этом. Мои условия тебе ясны?

— Да, сэр.

— Твой дядя Сайлас, — вдруг заговорил он громким и сильным голосом, почти ужаснувшим меня, ведь отец был стар, — изнемогает под бременем клеветы. Я не обмениваюсь с ним письмами, не разделяю… никогда полностью не разделял его взглядов. Он стал религиозен, и это похвально, но есть вещи, с которыми даже религия не должна примирять человека; он же — лицо прежде всего пострадавшее и невольная причина большой беды, — он, насколько я знаю, поддался апатии, что внушает подозрения и легко может быть истолковано против него; но Руфины ни при каких обстоятельствах не должны позволять себе такой слабости. Я советовал ему, что́ следует предпринять, и обещал — не поскуплюсь на расходы, однако он не захотел… ничегоне сделал. Он в действительностиникогдане слушал моих советов, он поступал по-своему… по наущению грязных, презренных людишек, с которыми связался. Не ради него — зачем мне? — я стремился и прилагал усилия, чтобы смыть пятно позора, которое из-за случившегося с ним несчастья обесчестило нас всех. Он же мало тревожился, он слишком смиренен — смиреннее меня. Он заботится о своих детях меньше, чем я о тебе, Мод, он эгоистично уповает на будущее, безвольный мечтатель. Я не таков. Я считаю, мой долг — печься не столько о себе, сколько о других. Значение и вес достойного имени — особенное наследство, святое, но подверженное порче, и горе тому, кто губит его или допускает его погибель!

Это была самая длинная речь, которую я когда-нибудь слышала от отца. Неожиданно он заключил:

— Да, мы, Мод, ты и я, мы представим доказательство… свидетельство, которое — коль скоро будет верно понято — убедит всех.

Он оглянулся — мы были одни. В саду почти всегда было пустынно, мало кто подходил к дому с этой стороны.

— Я, наверное, слишком разговорился… В нас до самого конца живет дитя… Оставь меня, Мод. Мне кажется, теперь я знаю тебя лучше, и я доволен тобой. Иди, Мод, — я посижу здесь.

Если он узнал обо мне что-то новое из этого разговора, то, несомненно, и я о нем. Я и представить себе не могла, какая страсть доныне полыхает в его старом теле, сколько жизни и огня может обнаружиться на его лице, обычно жестком и бесцветном, как пепел. Я оставила отца сидящим на грубо сколоченной скамье, и следы бури еще проступали в его чертах: сведенные брови, и сверкающие глаза, и сурово сжатый рот — странно взбудораженное выражение лица все еще выдавало волнение, каким убеленная сединами старость почему-то удивляет и тревожит юных.

Глава XX

Остин Руфин отправляется в путь

На следующий день пришел преподобный Уильям Фэрфилд, несколько простоватый викарий при докторе Клее, кроткий, сухощавый, с выступающим тонким носом человек, готовивший меня к конфирмации. И когда мы закончили с катехизисом, отец позвал викария в кабинет, где совещался с ним, пока не позвонили к завтраку.

— У нас была интересная, смею сказать,преинтереснаябеседа с вашим папой, мисс Руфин, — объявил, как только подкрепился, мой преподобный vis-à-vis[79]. Сияя улыбкой, он откинулся на

— Нет… никогда. Он ведет такую уединенную…оченьуединенную жизнь.

— Нет, конечно же нет… Но я собирался отметить сходство — я имею в виду, конечно,фамильноесходство, итолько, поймите правильно, — между ним и леди Маргарет с портрета в гостиной, который вы были столь добры показать мне в прошлую среду, — ведь я видел леди Маргарет, не так ли? Сходство, несомненно, присутствует. Я полагаю, вы согласились бы со мной, если бы имели удовольствие видеть вашего дядю.

— Значит, вы знаете его? Я с ним никогда не встречалась.

— О да, дорогая мисс Руфин, конечно. Я счастлив сказать, что знаю его превосходно. Имею честь знать. В течение трех лет я был викарием в Фелтраме и неоднократно посещал Бартрам-Хо в этот, смею сказать, продолжительный период времени. Я даже не мог и мечтать о большей чести и о большем счастье, нежели знакомство со столь многоопытным христианином, каким являет себя мой замечательный, смею сказать, друг, мистер Руфин из Бартрама-Хо. Я взираю на него, уверяю вас, как на святого — не в том конечно же смысле, в каком толкуют святость паписты, но в высочайшем, вы меня понимаете, смысле, какого придерживаетсянашаЦерковь: святой — се человек, созданный верой… исполненный веры… веры и милосердия… достойный подражания. И я нередко позволял себе сожалеть, мисс Руфин, что непостижимым произволением Провидения он был так отдален от своего брата — вашего уважаемого отца; влияние его, позволю себе заметить, несомненно, было бы благом для всех нас, и, возможно, мы — высокочтимый доктор Клей и я — видели бы вашего уважаемого отца в церкви чаще, чемвидим. — Он чуть покачал головой, глядя на меня с печальной улыбкой сквозь очки в оправе из вороненой стали, и задумчиво пригубил бокал с хересом.

— Вы много виделись с моим дядей?

—Много, мисс Руфин, смею сказать,много… преимущественно в его собственном доме. Здоровье вашего дяди расстроено… тяжело больной человек… вы, очевидно, знаете. Но недуги, моя дорогая мисс Руфин, как замечательно говорил доктор Клей в прошлое воскресенье — вы помните, — пусть птицы и зловещие, недуги — се во́роны, возвещающие о пророке: к праведнику они являются с пищею для души… Он очень стеснен в средствах, должен сказать, — продолжал викарий, человек скорее благожелательный, чем благовоспитанный. — Ему было затруднительно… фактически он был лишен возможности жертвовать в наш скромный фонд, и я обыкновенно со всей искренностью говорил, что для нас большее вознаграждение его отказ, нежели вспомоществование иных, — такой сокровищницей чувств он обладал, и притом такой безудержной щедростью чувств.

— Это папа хотел, чтобы вы рассказали мне о моем дяде? — спросила я, осененная внезапной догадкой, и тут же почти устыдилась вопроса.

Он удивился.

— Нет, мисс Руфин, конечно же нет. О, что вы — нет! Мы просто беседовали с мистером Руфином, он не подсказывал мне ни эту, ни какую-либо другую тему для разговора с вами. Нет-нет.

— Прежде я не имела представления о том, насколько дядя Сайлас религиозен.

Он сдержанно улыбнулся, возведя очи горе — хотя и не совсем в потолок, — а опуская, покачал головой; он сокрушался о моем невежестве.

— Смею сказать, что какие-то, не первостепенной важности стороны в считанных положениях учения ему, возможно, и следовало бы обдумать глубже. Но это, вы понимаете, умозрительные построения, по сути же он принадлежит к Церкви — не в извращенном новом смысле, совсем нет, — к Церкви в самом строгом смысле слова. О, если бы средь нас было больше людей его несравненного ума! Да-да, мисс Руфин, я говорю и о высочайших ступенях нашей иерархии.

Преподобный Уильям Фэрфилд, воюя с сектантами правой рукой, левой горячо поддерживал трактарианцев{29}. Викарий был, я уверена, достойным человеком и, очевидно, сведущим в богословии, хотя, мне кажется, природа не наделила помощника доктора Клея особым умом. Впрочем, из разговора с викарием я узнала нечто новое о дяде Сайласе, что вполне соответствовало вскользь оброненным замечаниям отца. Близкие дяде принципы трактарианцев и подступающая старость не могли не повлиять на него — умерили пыл, с каким он восставал против несправедливости, научили смирению пред судьбой.

Вы, наверное, решили, что я, особа столь юная, рожденная столь богатой наследницей и проводящая дни в столь полном уединении, не знала забот. Но вам уже известно, как омрачали мою жизнь страх и тревога во время пребывания в нашем доме мадам де Ларужьер и как томило мою душу мучительное ожидание проверки, о которой объявил мне отец, ничего не разъяснив.

Он говорил о некоем «испытании»… требующем не только пылкого сердца, но выдержки… об «испытании», на которое, возможно, у меня недостанет смелости, которое мне, поддавшейся испугу, возможно, не вынести. Что же это может быть? Что это за испытание, назначенное защитить — нет, не пострадавшего от клеветы старого человека, слабовольного и смиренного, но ни много ни мало — честь нашей древней фамилии?

Иногда я раскаивалась, что так опрометчиво дала согласие… я сомневалась в своей отваге. Не лучше ли отступить, пока еще есть время? Но я стыдилась этой мысли, от нее мне даже становилось не по себе. Как я взгляну в глаза отцу? Ведь дело важное… ведь я обдуманно согласилась… ведь я связана словом. Возможно, он уже предпринял какие-то шаги в этом деле и я подведуего. Кроме того, могла ли я сказать с уверенностью, что, отступи я, в дальнейшем вновь не встану перед необходимостью этой проверки, к чему бы она ни сводилась? Вам ясно: у меня было больше задора, чем храбрости. Я думала, что отважна духом, а выходило — истеричная девица и просто трусиха.

Надо ли удивляться, что я сомневалась в себе, проявляя то волю, то робость. Во мне шла борьба между гордой решительностью и присущей мне боязливостью.

Те, кто брал на себя больше, нежели дозволяла их природа, — слабые, честолюбивые, готовые рисковать и жертвовать собой, но не наделенные при этом должным мужеством, — поймут, какую муку я испытывала.

Впрочем, временами наступало облегчение, и мне казалось, что я преувеличиваю тяжесть грядущего испытания; во всяком случае, будь оно связано с реальной опасностью, мой отец, несомненно, никогда бы не пожелал его мне. Но неведение, в котором держал меня отец, было невыносимо.

Скоро я все пойму, скоро также все узнаю о приближающемся путешествии отца — куда и с кем он отправляется… и почему для меня это пока тайна за семью печатями.

В тот же день, когда произошла

— Не каждому с Моникой легко, но малышке она — чудесная компания, благодарение Богу. Хорошо бы она осталась у нас на месяц, на два. Возможно, я уже покину тебя, и я был бы рад — при условии, что она не забьет тебе голову глупостями, — очень рад, Мод, если тогда она задержится еще на неделю-другую.

В тот вечер отец рано пожелал мне спокойной ночи и поднялся к себе… Я еще не успела уснуть, как услышала, что он звонит в колокольчик. У него это не было заведено. Вскоре я услышала, что его слуга, Ридли, говорит о чем-то с миссис Раск в галерее. Я не могла спутать голоса. Я почему-то встревожилась, разволновалась и приподнялась на локте, прислушиваясь. Но они говорили тихо, как говорят, исполняя привычные распоряжения, без торопливости, диктуемой чрезвычайностью обстоятельств.

Затем, я слышала, слуга пожелал миссис Раск доброй ночи и направился по галерее к лестнице. Я заключила, что слуга больше не понадобится отцу, значит, все в порядке. Я опустилась на постель, но сердце стучало, и в тишине, почему-то казавшейся мне зловещей, я ожидала услышать шаги… воображала, что уже их слышу.

Я почти засыпа́ла, когда колокольчик прозвенел вновь, и через несколько минут миссис Раск торопливо пересекла галерею. Напрягая слух, я расслышала — или мне почудилось? — как они с отцом разговаривали. Все это было необычно до крайности, и опять, с бьющимся сердцем, я приподнялась на локте над подушкой.

Потом, через какую-то минуту, миссис Раск пошла галереей, остановилась перед моей дверью и тихонько приоткрыла ее. Я, все же не уверенная, что это домоправительница, спросила:

— Кто там?

— Это только я, Раск, мисс. Господи, неужто вы еще не спите?

— Папа болен?

— Болен? Ничуть, слава Богу! Просто тут вот черная книжечка, наверное, ваш молитвенник… точно он. Я и принесла его — господину он понадобился, а теперь я должна спуститься в кабинет и найти пятнадцатый том… э… не могу разобрать имя… переспрашивать же у господина я постеснялась. Не прочтете ли мне, мисс? Боюсь, мои глаза стали совсем плохи…

Я прочла имя. Миссис Раск довольно легко ориентировалась в библиотеке — она и прежде часто выполняла подобные поручения. Она отправилась вниз.

Наверное, именно этот том разыскать было непросто, потому что она долго не подымалась, и я уже задремала, как вдруг меня заставил очнуться страшный грохот и пронзительный крик миссис Раск. Крик следовал за криком — все чудовищнее, исступленнее. Я не своим голосом позвала Мэри Куинс, спавшую подле меня в комнате:

— Мэри, Мэри! Вы слышите? Что это? Случилось что-то ужасное!

Грохот был столь силен, что даже крепкий пол моей комнаты задрожал; мне подумалось, это какой-то необычайно грузный человек прыгнул в окно, и весь дом зашатался от его падения.

Я уже стояла у своей двери — из горла вырвался вопль:

— Помогите! Убивают! Помоги-и-те!

Ко мне жалась перепуганная до потери рассудка Мэри Куинс.

Я не соображала, что происходит. Но, очевидно, происходило нечто невообразимо ужасное, ведь миссис Раск кричала не умолкая, хотя крик звучал теперь приглушенно, будто за ней закрылась дверь. Из комнаты отца надрывно звенел колокольчик.

— Они хотят убить его! — завопила я и кинулась по галерее к отцовской комнате, за мной бежала Мэри Куинс, чье побелевшее лицо мне никогда не забыть, хотя ее мольбы звучали у меня в ушах бессмысленно, не достигая сознания. — Помогите! Помогите! Да помогите же! — вопила я, пытаясь открыть дверь.

— Толкайте ее, ради бога! Он поперек… — отозвалась миссис Раск из комнаты, — налегайте на дверь… я не могу его сдвинуть.

Я напрягала силы, но — тщетно. К нам с криком бежали люди.

— Ничего…

— Так-так, возьмемся!

— Еще! Еще!

— Ну вот…

Мы с Мэри вернулись к себе, когда прибежали люди, — обе в неглиже, мы скрылись в моей комнате. И слушали у порога.

Возня возле двери… голос миссис Раск, перешедший в протяжный стон… голоса мужчин, говоривших, перебивая друг друга… И тогда, наверное, дверь открылась, потому что голоса вдруг зазвучали будто бы из отцовской комнаты. А потом резко смолкли. Слышались лишь очень тихие, редкие возгласы.

— Что это, Мэри? Что этоможетбыть? — воскликнула я, не зная, что и думать. И, накинув на плечи покрывало с кровати, стала громко призывать людей, умоляя сказать мне, что же случилось.

Но я слышала только приглушенные озабоченные голоса мужчин, чем-то занятых, и глухой звук передвигаемого тяжелого тела.

К нам подошла миссис Раск, с видом почти безумным, бледная как привидение, и, положив худую руку мне на плечо, сказала:

— Мисс Мод, дорогая, вам надо лечь в постель… Тут вам сейчас делать нечего. Вы, дорогая, все увидите в свое время… увидите. Ну, будьте умницей, идите, идите в постель.

Что это был за чудовищный звук? Кто вошел в комнату моего отца? Гость, которого он давно ждал, с которым ему предстояло, оставив меня одну, отправиться в неведомый путь. Гостем этим… этой гостьей была смерть!

Глава XXI

Посещения

Мой отец был мертв — внезапно расстался с жизнью, будто жертва преднамеренного убийства. Одну из этих страшных аневризм расположенного близко к сердцу сосуда, которая внешне никак не обнаруживает себя, но, прорвавшись, убивает мгновенно, уже давно выявил доктор Брайерли. Отец знал о том, что должно случиться, и отдавал себе отчет, что долгой отсрочки ему не будет. И страшился сказать мне, что скоро умрет. Только намекнул о разлуке, прибегнув к аллегории путешествия, но вместе с печальным иносказанием в мой ум проникли и несколько истинных слов утешения, которые навсегда пребудут со мной. Под его сдержанной манерой крылась удивительная нежность. Я не могла поверить, что он действительно мертв. Большинством людей, потрясенных до самых своих основ подобным ударом, на минуту-другую овладевает безумство неверия. Я настаивала, чтобы немедленно послали за доктором.

— Хорошо, мисс Мод, дорогая, япошлюза доктором, чтобы вы успокоились, но все это бесполезно. Если бы вы видели его, вы бы сами поняли. Мэри Куинс, бегите вниз и скажите Томасу, что мисс Мод желает, чтобы он тотчас отправился за доктором Элуэзом.

Каждая минута ожидания казалась мне часом. Не знаю, что я говорила, но, помню, думала, что если отец не мертв, то лишится жизни из-за промедления доктора. Наверное, я слишком безумствовала, потому что миссис Раск сказала:

— Мое дорогое дитя, вы должны пойти, и вы сами

— Не надо! Не надо!Не надо, миссис Раск!

— Пойдете сейчас, мисс, — посмотрите?

— Нет! Нет! Нет! Нет!

— Хорошо, моя дорогая, конечно, не ходите, если вам не хочется. Не ходите. Может, вам все-таки прилечь, мисс Мод? Мэри Куинс, позаботьтесь о мисс. Я должна ненадолго вернуться в комнату.

В полном смятении я ходила взад-вперед по своей спальне. Ночь была холодной, но я не ощущала холода. Ходила и причитала:

— О Мэри, что же мне теперь делать? Мэри Куинс, что мне делать?

Уже близился, наверное, рассвет, когда прибыл доктор. Я давно оделась. Но так и не осмелилась войти в комнату, где лежал мой горячо любимый отец.

Я вышла из спальни в галерею и поджидала доктора Элуэза. Наконец я увидела его, торопливо следовавшего за слугой, — в сюртуке, застегнутом до подбородка, со шляпой в руке, сиявшего совершенно лысой головой. Вдруг меня пронзил ледяной холод, холод стискивал сильнее… сильнее, и вот мое сердце будто остановилось.

Я слышала, как доктор обратился с вопросом к горничной возле двери — низким решительным непостижимым голосом, который присущ докторам:

—Сюда?

Я видела, как он вошел.

— Вы не желаете поговорить с доктором, мисс Мод? — спросила Мэри Куинс.

Ее голос немного оживил меня.

— Да, спасибо, Мэри, я должна с ним поговорить.

И через минуту я говорила… Он был очень почтителен, очень печален… лицо почти как у гробовщика, никаких недомолвок. Я услышала, что мой дорогой отец «мертв в результате разрыва крупного сосуда вблизи сердца», что «болезнь, несомненно, возникла давно, по своей природе относится к неизлечимым, и утешительно в подобных случаях то, что разрыв происходит мгновенно, поэтому от страданий человек избавлен». Еще несколько замечаний помимо приведенных — это все, что он мне мог предложить. Получив вознаграждение от миссис Раск, с печально-почтительным видом он удалился.

Я вернулась к себе и разразилась горестными рыданиями. Через час я немного успокоилась.

От миссис Раск я узнала, что минувшим вечером отец выглядел, казалось, лучше обычного. Когда она поднялась из кабинета с требуемым томом, он, по обыкновению, помечал в книге перед собой пассажи, имеющие отношение к рукописи, над которой работал сам. Он взял у миссис Раск нужный том, задержал ее зачем-то в комнате и взобрался на стул, чтобы достать с полки еще какую-то книгу. И тут — с чудовищным грохотом, который я слышала, — упал на пол замертво. Он упал поперек двери, отчего и трудно было ее открыть. У миссис Раск не нашлось на это сил. Неудивительно, что ее обуял панический страх. Я бы на ее месте, наверное, потеряла рассудок.

Каждому известны сумрачный вид и молчаливое настроение дома, одну из комнат которого заняла таинственная страшная гостья.

Не знаю, как миновали эти ужасные дни и еще более ужасные ночи. Воспоминание о них гнетет, оно ненавистно мне. Я оделась в положенный траур — в креп, томивший тяжелыми складками. Приехала леди Ноуллз и была ко мне очень добра. Она взяла на себя все те мелкие обязанности, которых я невыразимо пугалась. Кроме того, за меня написала и отправила письма. Она была на самом деле необыкновенно добра и полезна, ее общество оказалось для меня благом. Порой она удивляла, но ее эксцентричность уравновешивалась отменным здравым смыслом, и позже я всегда с восхищением и благодарностью думала о том, с каким тактом она отнеслась ко мне в моем горе.

С большой печалью нам не совладать одним лишь усилием воли. Это состояние сродни стихии, и нам следует постичь его законы и подчиниться им, чтобы умерить печаль. Кузина Моника много говорила со мной об отце. Ей это давалось легко, ведь значительная часть ее самых ранних воспоминаний была связана с ним.

Привычный ход мысли у понесших тяжелую утрату нарушен: пространство земного будущего лишено наших мертвых, и мы обращены исключительно к прошлому. Летящий вперед взгляд не находит их, в ответ на любое намерение, любую фантазию или надежду разверзается безмолвная пустота. Но в прошлом они остались, наши близкие остались какими и были. И позвольте мне дать совет тем, кто станет утешать понесших утрату: говорите с ними, сколько это возможно, о прошлом, в котором мертвые еще были живы. Опечаленные утратой охотно предадутся своим воспоминаниям и не менее охотно будут слушать чужие — иногда приятные или даже комичные. Я знаю об этом по собственному опыту. Чудовищная и резкая внезапность беды чуть сглаживается, бренные останки своей бездвижностью уже не так поражают взгляд, а вслед за ним — разум, и появляется способность устоять перед почти гипнотическими иллюзиями, которые могут свести с ума.

Кузина Моника, несомненно, замечательно ободряла меня. Я проникаюсь к ней все большей любовью, думая о выпавших ей хлопотах, о ее внимании и доброте ко мне.

Я не забыла про ключ, в отношении которого мой дорогой папа проявлял особое беспокойство. Ключ был извлечен у него из кармана, где он всегда держал его — о чем просил меня помнить, — и только во время сна перекладывал под подушку.

— Так, значит, моя дорогая, ту ужасную женщину фактически застали, когда она отмыкала замок папиного стола. Яудивлена, что папа не наказал ее, это жекража со взломом.

— Леди Ноуллз, она покинула наш дом, она больше не тревожит меня. Я хочу, сказать, мне ее бояться нечего.

— Да, моя дорогая. Впрочем, вы должны называть меня Моникой — хорошо? Я ваша кузина, зовите меня Моникой, иначе я обижусь. Да, конечно же вам ее бояться нечего. Она уехала. Но я человек в годах и не столь мягкосердечна, как вы. Я призна́юсь: я была бы очень рада услышать, что эту злую старую ведьму заключили в тюрьму или сослали на каторгу, — правду вам говорю. А что, по-вашему, она искала? Что намеревалась выкрасть? У меня есть догадка. Авыкак думаете?

— Ей хотелось узнать, что́ в бумагах; возможно, она искала деньги… не знаю, — ответила я.

— Ну аядумаю, она, скорее всего, хотела добраться дозавещаниявашего покойного папы. И моему предположению нисколько не следует удивляться, — заключила кузина Моника. — Вы читали на днях о любопытном судебном процессе в Йорке?{30} Нет большей ценности для грабителя, чем завещание, если оно предусматривает передачу крупной собственности. Ведь вам пришлось бы много заплатить ей, чтобы получить бумаги обратно. Быть может, вы, дорогая, спуститесь вниз — и я с вами, — и мы откроем шкаф в кабинете?

— Я не вправе, я

Кузина Моника выразила свое изумление и неодобрение ворчливым «гм».

— А доктору написали?

— Нет, я не знаю его адреса.

— Не знаете его адреса? О, любопытно! — воскликнула леди Ноуллз с некоторым раздражением.

Ни я, ни кто-либо из обитателей дома не мог высказать ни малейшего предположения относительно места пребывания доктора. Спор возник уже о том, в каком направлении он уехал — на север или на юг? Ведь эти поезда отходят со станции с интервалом в пять минут. Способ к немедленному обретению доктора не оказался бы скрытым от нас более плотной завесой мрака, даже будь доктор Брайерли злым духом, вызываемым силой тайного заклинания.

— И как долго вы намерены ждать, моя дорогая? Впрочем, не важно, вы можете, по крайней мере, открытьписьменный столи, возможно, отыщете бумаги, которые вам помогут… возможно, отыщете там адрес доктора Брайерли… да мало ли что еще!

Я уступила, и мы спустились вниз, открыли письменный стол. Какое ужасное осквернение в этом полном нарушении личной тайны! Как отвратительно стремление преодолеть молчание мертвых!

И отныне все свидетельствует, все возбуждает догадки — каждая записная книжка, каждый клочок бумаги и каждое частное письмо… Их обыскивают напряженным взглядом при свете дня, чтобы стало ясно, чем и кому они могут быть полезны.

В верхнем ящике лежало два скрепленных печатью письма — одно для кузины Моники, другое для меня. Мое было нежным и любящим… кратким словом прощания — не более, — вновь разбередившим душу; и я долго и горько рыдала над ним.

Я не видела, как кузина восприняла адресованное ей письмо, — я уже погрузилась в то, которое предназначалось мне. Вскоре кузина подошла и поцеловала меня — невинно и ласково, как она это умела. Глаза ее наполнились слезами при виде моей скорби. Но время от времени она говорила: «Я помню его фразу…» — и повторяла ее. Что-нибудь мудрое или забавное, но всегда утешительное. И описывала случай, когда услышала от него эту самую фразу, и пускалась в воспоминания… а я отвлекалась от моих сетований и отчаяния — частью благодаря ему самому, а частью благодаря кузине Монике.

Вместе с упомянутыми письмами лежал большой конверт, на котором значилось: «Распоряжения, каковые немедленно исполнить по моей смерти». Одно из них звучало: «Тотчаспоместить некролог вместнойи важнейшихлондонскихгазетах». Об этом уже позаботились. Адреса доктора Брайерли мы, однако, не обнаружили.

Мы искали везде, за исключением шкафа, который я не позволила бы отпереть никому, кроме как — в соответствии с распоряжением отца — доктору Брайерли. Завещания или иного подобного документа нигде не оказалось. И теперь у меня не было сомнений, что завещание спрятано в шкаф.

Среди бумаг моего дорогого отца мы нашли две пачки писем, аккуратно перевязанных и снабженных пометкой, которая указывала, что это письма от моего дяди Сайласа.

Кузина Моника посмотрела на них со странной улыбкой, заключавшей… иронию? Или только с такой непонятной улыбкой и приближаются к тайне, хранившейся многие годы?

Письма удивляли. Порой тон их бывал раздражителен и даже жалок, но часто встречались также строки, исполненные мужества и благороднейших чувств, к тому же попадались поразительно напыщенные рассуждения о религии. Иногда письмо постепенно обретало форму молитвы и заканчивалось — без подписи — славословием. В некоторых выражались столь путаные и безумные идеи касательно религии, что вряд ли, думаю, дядя смел обнаруживать их перед добрым мистером Фэрфилдом, — они скорее приближались к представлениям Сведенборга, чем, хотя бы отдаленно, к догматам Англиканской церкви.

Я прочла письма с волнением и интересом, но кузину Монику они не растрогали, как меня. Она читала с той же улыбкой — неуловимой, невозмутимой, — с которой впервые взглянула на них. У нее был вид человека, который с любопытством прослеживает становление характера, теперь хорошо знакомого.

— Дядя Сайлас глубоко религиозен? — задала я вопрос леди Ноуллз: меня смущало выражение ее лица.

— Преглубоко… — ответила она все с той же высокомерной улыбкой, не поднимая глаз от одного из писем, не гоня с лица все ту же высокомерную улыбку.

— Но вы такне думаете, кузина Моника! — сказала я.

Она подняла голову и в упор посмотрела на меня.

— Почему же, Мод?

— Потому что скептически улыбаетесь над его письмами.

— Разве? — воскликнула она. — Это невольно… Дело в том, Мод, что ваш покойный папа заблуждался в моем отношении. Я не имела никаких предрассудков, что касается Сайласа… никакого сложившегося мнения. Я никогда не знала, что думать о нем. Никогда не принимала его за естественное порождение природы, но видела в нем детище Сфинкса. И я никогда не могла понять его. Вот и все.

— Я — тоже, но это потому, что мне оставались одни догадки, я должна была выискивать ответы на его портрете или где придется. Кроме того, что вы мне рассказали, я слышала о дяде лишь несколько скупых фраз — покойному папе не нравились мои расспросы, он и слугам, наверное, приказал молчать.

— Такое же предписание вашей кузине содержится в этом коротком письме — ну, не совсем такое, но похожее. И смысла я не пойму. — Она вопросительно взглянула на меня. — Что касается Сайласа, вас нельзяпугать, а испугайся вы, то сделаетесь непригодны дляважной услуги, которую взялись оказать вашей фамилии и суть которой мне вскоре станет ясна; пусть ипассивная, услуга будет для вас крайне печальной, еслинеобоснованный страх прокрадется к вам в душу.

Она смотрела в письмо, написанное рукой моего покойного папы и адресованное ей, — то, что мы обнаружили у него в столе, — и выделяла голосом слова, очевидно, цитируемые ею.

— Мод, дорогая, вы не догадываетесь, что это за услуга? — поинтересовалась она с серьезным и встревоженным выражением лица.

— Нет, кузина Моника. Но я давно решила, что мой долг — оказать ее добровольно или, по крайней мере, не уклоняться от нее, в чем бы она ни заключалась. И я сдержу обещание, хотя знаю, какая я трусиха, и часто сомневаюсь в своей отваге.

— Но мне нельзя вас путать…

— А как вы можете меня испугать? И почему же я испугаюсь? Разве дело идет к какому-то страшному разоблачению? Скажите, выдолжнымне сказать,должны!

— Нет, дорогая, я неэтоимела в виду… не это… Я… я сама не очень понимаю, о чем вообще тут речь. Но ваш покойный папа знал его лучше меня. Я его, в сущности, совсем не знала… то есть никогда полностью не понимала. У вашего же покойного папы, я вижу, было достаточно возможностей, чтобы в нем разобраться. — Немного помолчав, кузина заключила: — Значит, вы не представляете,

— О кузина Моника, я уверена, вы думаете, что он совершил то убийство! — воскликнула я, почему-то вскочив, и почувствовала, что смертельно побледнела.

— Я ничего подобного не думаю, глупышка! Вы не должны говорить таких ужасных вещей, Мод! — произнесла она, тоже поднявшись, побледневшая и рассерженная. — Не пойти ли нам немного прогуляться? Заприте бумаги, дорогая, и одевайтесь! А если этот доктор Брайерли не появится завтра, вам следует послать за священником, и пусть добрый доктор Клей ищет завещание — ведь там должно быть столько распоряжений. И вот еще что, моя дорогая Мод, не забывайте, что Сайласмнекузен, а вам — дядя. Ну, дорогая, пойдите наденьте шляпку.

И мы вдвоем отправились на короткую прогулку.

Глава XXII

Некто в комнате с гробом

Когда мы вернулись, то узнали, что прибыл «молодой» джентльмен, — мы заметили его в малой гостиной, минуя окно. Один взгляд — и довольно, чтобы у вас будто фотография на память осталась, которую потом можно рассматривать и изучать. Он так и стоит перед моими глазами, как тогда, — мужчина лет тридцати шести в сером, не слишком добротно сшитом дорожном костюме, светловолосый, полнолицый и неуклюжий. Он казался одновременно глуповатым и хитрым и совсем не походил на джентльмена.

Нас встретил Бранстон и, сообщив о прибывшем, вручил мне послания незнакомца. Мы с кузиной остановились в холле, чтобы прочесть их.

—Это— от вашего дяди Сайласа, — произнесла леди Ноуллз, коснувшись одного из писем кончиком пальца.

— Прикажете подавать ленч, мисс?

— Да, разумеется.

Бранстон удалился.

— Давайте прочтем письмо вместе, кузина Моника, — предложила я.

Любопытнейшее то было письмо. Оно начиналось словами:

«Как мне благодарить мою возлюбленную племянницу, которая не забыла о старом, всеми покинутом родственнике в минуту горя?»

Дело в том, что после смерти отца с первой же почтой я отправила ему сообщение в двух-трех, боюсь, невразумительных строках.

«Но именно в годину лишений мы более всего ценим некогда прочные узы родства и жаждем поддержки близких».

Тут шло двустишие на французском, из которого мне удалось разобрать только слова ciel[80] и l’amour[81].

«Тихую обитель сию постигла новая скорбь. О, неисповедимы пути Провидения! Я — пусть немногими годами моложе — насколько немощнее, насколько надломленнее физически и душевно… обуза и только… совершенно de trop…[82] я пощажен в моем печальном прибежище в этом мире, где влачу дни без пользы, где одно занятие у меня — молитва, одно чаяние — могила, а он — на вид так крепок… средоточие безграничного добра… столь вам необходимый, столь необходимый мне, — он, увы, взят от нас! Он обрел покой — и нам осталось только склонить головы, шепотом вопрошая: „Исполнена ль его воля?“ Я пишу — и руки мои дрожат, слезы застилают мои глаза. Не думал я, что происходящее в этом бренном мире может затронуть меня с такою силой. От мира я давно отошел. Когда-то я предавался удовольствиям и, увы, пороку, а теперь веду жизнь аскета. И в прежние дни я не был богат, но даже мой злейший враг не обвинил бы меня в жадности. Мои грехи, спасибо Создателю, относились к искоренимым и уничтожены благодаря епитимье, которую мне назначило Небо. Для мирской жизни с ее интересами и удовольствиями я давно умер. Ничего не жажду в немногие оставшиеся мне годы — только покоя… освобождения от суеты и волнений, от забот и борьбы. На Дарителя Всего Благого я уповаю и знаю: что бы ни случилось по велению Божьему — все к лучшему. Счастлив буду, моя дорогая племянница, если окажусь чем-то полезен Вам в Вашем горестном положении, которому соболезную. Мой нынешний духовный наставник рекомендовал, чтобы я направил к Вам лицо, которое будет представлять меня при печальной церемонии оглашения завещания, оставленного, несомненно, моим возлюбленным и теперь пребывающим во блаженстве братом. Опыт и компетенция джентльмена, выбранного мною, возможно, будут небесполезны и Вам, а поэтому я с радостью предоставляю в Ваше распоряжение младшего из компаньонов адвокатской конторы „Арчер и Слей“, который временами ведет мои скромные дела. Молю Вас оказать ему гостеприимство в Ноуле на краткий срок. С великим усилием принуждаю себя писать об этих малозначащих вопросах — лишь подчиняясь мучительной необходимости… Увы, мой брат! Чаша горечи до краев полна! Недолгими, несчастными будут дни моей старой жизни. Но пока они не истекли — возлюбленная племянница, даже потратив все свое состояние, не обретет другого такого доброго родственника и верного друга, каким ей остается

Сайлас Руфин».

— Ну не сердечное ли письмо? — проговорила я. В глазах у меня стояли слезы.

— Да, — сухо подтвердила леди Ноуллз.

— Неужели вам оно таким не показалось?

— Очень сердечное письмо, — отозвалась кузина в том же тоне, — и, возможно, написанное не без лукавства.

— Не без лукавства?!

— Вы же знаете, я вздорная старая кошка — могу иногда поцарапать, а еще вижу в темноте. Сайлас, я согласна, горюет, но, уверена, он не стал посыпать голову пеплом. У него есть причины горевать и тревожиться, он, думаю, во власти и того и другого чувства. Ему жаль вас и очень жаль самого себя. Ему нужны деньги, а вы — его возлюбленная племянница — имеете много денег. В письме видны его доброта и расчетливость. Он прислал своего поверенного, чтобы получить точные сведения о завещании, и вам надлежит оказать джентльмену гостеприимство. Сайлас предусмотрительно предлагает вам доверить ваши трудностиегоповеренному. Со стороны Сайласа это очень любезное, но опрометчивое предложение.

— Кузина Моника, но возможно ли, чтобы в такой момент им руководил мелкий расчет, — пусть даже в иных обстоятельствах он способен на низость? Не слишком ли сурово вы судите о нем? Вы… ведь вы с ним так мало знакомы.

— О моя дорогая, я же сказала вам, я — старая злюка, и больше я не добавлю ни слова. Мне он безразличен, а, впрочем, я бы предпочла не числить его среди наших родных.

Разве не предубеждение обнаруживали слова кузины? Частью, наверное, так и было. Но тем безогляднее я отдавала дяде свою симпатию. Мы, женщины, всегда склонны держать чью-то сторону, нас природа предназначила скорее в защитники, нежели в судьи. И, полагаю, это назначение привлекательнее, хотя и менее почетно.

В одиночестве я сидела в гостиной у окна, за которым сгущались сумерки, и поджидала, когда спустится кузина Моника.

В тот вечер меня одолевал страх до озноба. Наверное, на моем душевном состоянии отразилась погода. Солнце село под знаком бури: хотя было безветренно, небо казалось мрачным и

В путающей тишине того вечера меня впервые поверг в дрожь характер его веры. Кто были эти сведенборгианцы, подчинившие себе отца неизвестно каким образом и державшие его в своих сетях до последнего дня? Кто был этот мрачный, укрывавшийся под париком, черноглазый доктор Брайерли, который всем нам не нравился, которого все мы немного боялись? Возникавший будто из-под земли, он приходил неведомо откуда и уходил неизвестно куда, но утвердил, как мне казалось, особую власть над отцом. Была ли эта вера истиной и благом или же ересью и чернокнижием? О мой дорогой отец, все ли было с тобой как до́лжно?

Когда появилась леди Ноуллз, я в волнении металась по комнате из угла в угол и проливала потоки слез. Она молча поцеловала меня и принялась вместе со мной ходить взад-вперед по гостиной.

— Кузина Моника, мне кажется, я хочу увидеть его еще раз. Давайте поднимемся.

— Если уж вам действительно очень хочется… а вообще, дорогая, лучше не делать этого. Лучше вспоминать его таким, каким он был, — теперь он подвергся перемене, и вы, моя дорогая, не испытаете облегчения, отмечая ее для себя.

— Но мне действительно очень хочется его увидеть. О, неужели же вы не подниметесь со мной?

Я уговорила кузину, и рука об руку в сумерках, переходивших во тьму, мы поднялись наверх. Остановились в конце галереи. Я, чувствуя, что меня охватывает страх, окликнула миссис Раск.

— Скажите ей, кузина Моника, чтобы она нас впустила, — проговорила я шепотом.

— Она хочет видеть его — так ведь, моя госпожа? — переспросила приглушенным голосом домоправительница, бросая на меня таинственный взгляд, в то время как бесшумно вставляла ключ в замок.

— Вы уверены, что хотите этого, Мод, дорогая?

— Да, да.

Но когда миссис Раск вошла в комнату со свечой, свет которой сразу же поглотили сгустившиеся сумерки, когда она подняла крышку большого черного гроба, установленного на возвышении, и, заняв место в ногах гроба, устремила немигающий взгляд вперед, меня покинуло мужество, я попятилась.

— Нет, миссис Раск, она не хочет… И я рада, дорогая, — добавила кузина, обращаясь уже ко мне. — Идемте, миссис Раск, идемте… Да, моя дорогая Мод, — продолжила кузина, — так будет намного лучше для вас.

И она увлекла меня прочь из комнаты… вниз по лестнице — не сбавляя шага. Но леденящие душу очертания огромного черного гроба остались перед моими глазами, поразив новым и ужасным ощущением смерти.

У меня совсем пропало желание видеть… его. Даже та комната вызывала ужас. И больше часа я была во власти такого отчаяния и такого невыразимого страха, каких не испытывала при мысли о смерти ни прежде, ни потом.

Кузина Моника ночевала теперь вместе со мной в моей спальне, а Мэри Куинс — в смежной со спальней гардеробной. Пусть и не сразу после посещения ужасной гостьи, но меня начал терзать необъяснимый страх, который внушают мертвые. Меня преследовали видения отца: вот он входит в комнату… приоткрывает дверь и заглядывает ко мне… Мы с леди Ноуллз уже были в постелях, но я не могла уснуть. Ветер скорбно завывал снаружи, и от дребезжания, визга ставней, отвечавших ветру, я постоянно вздрагивала, мне чудились шаги, скрип открываемой двери или стук в дверь. Не успев заснуть, я, с бешено колотившимся сердцем, вновь пробуждалась.

Ветер наконец успокоился, прекратились все эти странные стоны, визги, скрип, и я, совершенно обессиленная, забылась тихим сном. Меня разбудил какой-то непонятный звук в галерее. Прошло, должно быть, много времени, потому что ветер совсем смолк. Перепуганная, я села в кровати и, не смея дохнуть, стала прислушиваться.

Я различила крадущиеся шаги в галерее. Тут же осторожно разбудила кузину Монику, и мы обе отчетливо услышали, как щелкнул открываемый кем-то замок, кто-то вошел в комнату, где лежало тело моего покойного отца, а потом дверь закрылась.

— Что это? О Боже! Кузина Моника, вы ведь слышали?

— Да, дорогая. А ведь сейчас два часа ночи.

В Ноуле ложились в одиннадцать. Мы хорошо знали, что миссис Раск была довольно осторожной женщиной и ни за что на свете не пошла бы одна так поздно в ту комнату. Мы разбудили Мэри Куинс. И втроем слушали. Но не расслышали больше ни звука. Я упоминаю здесь об этом потому, что тогда разволновалась до крайней степени.

Кончилось тем, что мы втроем выглянули в галерею. От каждого окна тянулась голубая дорожка лунного света, но дверь, к которой устремлялись наши мысли, была во тьме. Нам показалось, что в замочную скважину проникал свет свечи из той комнаты. А пока мы шепотом обсуждали, был там свет или нет, дверь открылась, свеча чуть потеснила тьму, и в следующую минуту таинственный доктор Брайерли — нескладный, неуклюжий, в черном сюртуке, слишком просторном для него, будто изготовленный не по мерке гроб, — вышел из комнаты со свечой в руке, бормоча, наверное, молитву, назначавшуюся как последнее «Прости!» тому, на кого он, бледный и мрачный, оглянулся, когда переступал порог. Доктор осторожно прикрыл и запер дверь, за которой остался мертвый, на миг прислушался, а потом мрачная фигура, отбрасывая в свете свечи гигантскую уродливую тень на потолок и стены, почти неслышно двинулась длинной темной галереей прочь от нас.

Я могу говорить лишь за себя и честно признаюсь — я была так напугана, как будто увидела колдуна, который хотел ускользнуть, сделав свое греховное дело. Думаю, кузина Моника испытывала подобное же чувство, потому что, когда мы закрыли дверь спальни, она изнутри повернула ключ в замке. Наверное, в тот момент ни одна из нас не верила, что видела доктора Брайерли во плоти, однако наутро первое, о чем мы заговорили, был приезд доктора Брайерли. Наш ум ночью и он же при свете дня — совершенно разные инструменты мысли.

Глава XXIII

Разговор с доктором Брайерли

Доктор Брайерли действительно приехал в половине первого ночи. Но в нашей удаленной от парадного входа части дома мы и не могли его слышать. А когда сонный, полуодетый слуга открыл ему, долговязый доктор в черной с переливами накидке стоял один, опустив саквояж на ступеньки. Доставивший его экипаж уже скрылся в тени вековых деревьев.

Он вошел — на вид еще более суровый и жесткий, чем обычно.

— Я — доктор Брайерли. Меня

И доктор присел в малой гостиной, слабо освещенной одинокой свечой. Позвали миссис Раск. Она, ворча и негодуя, оделась, спустилась вниз, где ее раздражение уступило место страху при первом же взгляде на прибывшего.

— Здравствуйте, мадам. Печален мой визит к вам. Скажите, кто-нибудь бдит при теле вашего покойного господина?

— Нет.

— Тем лучше. Нелепый обычай. Будьте любезны, проводите меня в комнату. Я должен вознести молитву там, где лежит он… нет, уже больше неон! И, пожалуйста, покажите отведенную мне спальню. Не дожидайтесь меня, я потом сам ее отыщу.

В сопровождении слуги, несшего его саквояж, доктор последовал за миссис Раск, показавшей спальню. Доктор лишь заглянул в нее и тут же стал осматриваться, запоминая дверь.

— Благодарю вас. А теперь — сюда идти? Поворот направо, затем налево? Так. Он умер несколько дней назад. Уже положен в гроб?

— Да, сэр. Вчера днем.

Бедную домоправительницу все больше и больше пугал этот худой, закутанный в черные блестящие одежды человек, в чьих глазах таились отблески чудовищного коварства, чьи длинные смуглые пальцы шевелились, будто он ощупью и наугад собирался добраться до нужной комнаты.

— Но крышку конечно же не завинтили?

— Нет, сэр.

— Хорошо. Я должен видеть лицо, когда буду молиться. Он пребывает в месте, ему назначенном, — а я здесь, на земле. Он — дух, я — плоть. Там — нейтральная область. И вибрации переходят из мира в мир, свет земли и небес переносится туда и обратно, туда и обратно… апогазма…[83] чудесный механизм, хотя бесполезный… лестница Иакова, по которой Божьи ангелы — зри их оком своим! — поднимаются и спускаются…{31} Благодарю — ключ я беру. Тайны для тех, кто избрал дом праха, не тайны для прозревших и способных читать откровения. Вот эту свечу мне, пожалуйста, — она длиннее… нет-нет, не нужно двух, благодарю… Эту… я понесу ее. И запомните: все решается мыслящей волей. Что вы пугаетесь? Где ваша вера? Неужели не знаете, что души во всякое время вокруг нас? Откуда же этот страх — находиться рядом с усопшим? Дух есть все, плоть — ничто.

— Да, сэр, — приседая в низком реверансе у порога, проговорила миссис Раск. Она была напугана возбужденной речью доктора, которая вблизи мертвого стала еще неудержимее.

— Запомните: когда вы воображаете, что уединились, сокрывшись во тьме, вы на самом деле стоите в центре сцены, которая простирается из конца в конец звездного неба, и зрители, коих не счесть ни одному смертному, видят вас под потоками света. Поэтому — пускай ваши чувства и лгут вашему телу, будто вы в одиночестве и во тьме, — двигайтесь, как под ярчайшим лучом, как под взглядом множества глаз. Двигайтесь так, и когда час пробьет и вы освободитесь из оков плоти, хотя у нее свой порядок и свое право… — говоря это, он поднял одинокую свечу в дверях комнаты и кивнул в сторону огромного черного гроба, едва различимого во тьме, — тогда вы возрадуетесь; выскользнув из тленной оболочки, вы не окажетесь наги. Тот же, кто прельщается тленным, тлену и обречен. Поразмыслите об этом. Спокойной ночи.

Доктор со свечой ступил в комнату, обернулся и закрыл дверь, спрятавшую от совершенно растерянной миссис Раск, погруженную в тень картину смерти и высохший желтый лик сведенборгианца. Ей пришлось приложить немало стараний, чтобы добраться к себе.

Рано утром миссис Раск заглянула в мою спальню и известила, что доктор Брайерли ожидает в малой гостиной и просит узнать, нет ли у меня для него сообщения. Я была уже одета и, хотя больше прежнего ужасалась встречи с этим странным человеком, взяв ключ от отцовского шкафа, последовала за миссис Раск вниз.

Она вошла в гостиную и, сделав реверанс, объявила:

— Молодая госпожа, сэр. Мисс Руфин.

В трауре, очень бледная, высокая и тоненькая, «молодая госпожа» ступила в гостиную. Я услышала, как зашуршали газеты, услышала приближающиеся ко мне шаги. Мы оказались с ним лицом к лицу — почти у порога. И я молча низко присела в знак приветствия.

Он взял мою руку (я и не думала подавать ее), крепко сжал и тряхнул — не сильно, но бесцеремонно, — заглядывая мне в глаза с каким-то угрюмым любопытством и все не выпуская мою руку из своей. Его плохо сидевший черный как вороново крыло костюм, его нескладная фигура и резкие черты смуглого лица сообщали ему, как я уже говорила, вульгарность. Он походил на мастерового из Глазго, вырядившегося в воскресное платье. Я немедленно попыталась высвободить руку, но доктор не выпускал…

Неприятная фамильярность манер, впрочем, сочеталась с решимостью, проницательностью и, главное, добротой, отражавшихся на его лице; был в этом лице проблеск истинной порядочности, прямодушия. Все это — при некоторой бледности, указывавшей, очевидно, на скрываемое волнение, — побуждало довериться ему.

— Надеюсь, мисс, вывпо́лнеоправились? — Он так и произнес слово — с ударением на первом слоге. — Я прибыл согласно торжественному обещанию, которое больше года назад потребовал у меня ваш отец, ныне покойный мистер Остин Руфин из Ноула, к коему я питал глубочайшее уважение, будучи, помимо прочего, связанным с ним узами духовного свойства… Случившееся потрясло вас, мисс?

— Да, сэр.

— У меня докторская степень, я — доктор медицины, мисс. Как святой Лука — проповедник и врачеватель. Когда-то я имел свою практику, но теперешнее мое занятие несравненно полезнее. Вы оступаетесь — а Господь позаботится, чтобы вы обрели новую опору. Поток жизни черен и яростен, я часто удивляюсь тому, сколь многие из нас преодолевают его и не идут ко дну. Лучше всего — не заглядывать далеко вперед, лучше, стоя на камешке, поискать взглядом следующий, вы можете замочить ноги, но Он не даст вам утонуть… как не дал мне. — Доктор Брайерли вскинул голову и подтвердил свои слова решительным кивком. — Вы рождены в богатстве — это великое благо, хотя и великое испытание, великая ответственность для вас, мисс. Но не думайте, что по этой причине вы ограждены от горя более, нежели бедный Эмманьюэл Брайерли. Нет, мисс Руфин, оно неотвратимо! Ваш удобный экипаж может опрокинуться на широкой дороге, как я могу споткнуться и упасть на узкой тропинке. Есть другие несчастья, помимо долгов и нужды. Кто скажет, сколько вам отмерено здоровья и не повредитесь ли вы в уме от какого-нибудь потрясения, кто скажет, не суждено ли пережить унижение вам, принадлежащей к высшему слою общества, не встанут ли неведомые враги у вас на пути, не опорочат ли клеветники ваше доброе имя? Ха-ха! Чудесно это равновесие, удивительно это распределение! Ха-ха-ха-ха! — Тряся головой, он смеялся, мне

Доктор говорил торжественно, тихо и вдруг замолк. Нечаянно он пробудил во мне совсем иные мысли. Я спросила:

— А моего дорогого папу не наблюдал еще какой-нибудь врач?

Он пронзил меня взглядом и слегка покраснел — я действительно заметила краску на смуглом лице. Наверное, медицинское образование было предметом его особой гордости, а мой тон, боюсь, ему показался пренебрежительным.

—Не наблюдаймистера Руфина никто больше, кончина могла бы последовать раньше. В моей практике, мисс Руфин, встречалось достаточно тяжелых случаев. Я не могу упрекнуть себя в неудачах, причина коих — невежество. Мой диагноз в случае с мистером Руфином подтвержден исходом болезни. Но яне былединственным — сэр Клейтон Барроу обследовал его и разделил мое мнение. Весть дойдет до сэра Барроу в Лондон. Впрочем, сейчас, простите, речь не об этом. Покойный мистер Руфин говорил мне, что я должен получить от вас ключ, открывающий в его кабинете шкаф, где он положил завещание. Так, спасибо! Там, я думаю, могут содержаться распоряжения относительно похорон, а поэтому лучше прочесть завещание незамедлительно. Нет ли джентльмена — родственника или поверенного, — за которым вы хотите послать?

— Нет, никого нет, благодарю вас. Я доверяю вам, сэр.

Наверное, видя и слыша меня, нельзя было усомниться в моей искренности, и он улыбнулся доброй улыбкой, впрочем, не разжимая губ.

— Я не обману ваше доверие, мисс Руфин. — Он помолчал. — Но вы слишком молоды, и вам необходим кто-то, сведущий в делах, кто бы представлял ваши интересы. Позвольте, а доктор Клей, священник? В деревне? Вот и прекрасно. И мистеру Данверзу, управляющему, следует присутствовать. Пошлите также за Гримстоном — видите, мне известны все имена, — за Гримстоном, поверенным. Хотя он не принимал участия в составлении завещания, он был адвокатом мистера Руфина в течение многих лет. Нам нужен здесь Гримстон, потому что, как вы, вероятно, знаете, завещание пусть и краткое, но весьма странное. Я возражал, но мистер Руфин обычно был непреклонен, приняв решение. Он ведь читал вам завещание?

— Нет, сэр.

— Но, очевидно, сообщил о тех отношениях, в какие поставлены вы с вашим дядей — мистером Сайласом Руфином из Бартрама-Хо?

— Нет, уверяю вас, сэр.

— Лучше бы он это сделал. — Лицо доктора Брайерли потемнело. — А мистер Сайлас — религиозен?

— О,чрезвычайно! — ответила я.

— Вы часто с ним виделись?

— Нет. Ни разу.

— Гм. Чем дальше, тем страннее! Но он достойный человек, не так ли?

— Очень достойный человек, сэр, очень набожный.

Доктор наблюдал за выражением моего лица, пока я говорила, пронизывающим встревоженным взглядом, потом опустил глаза и какое-то время изучал узор ковра, будто строки, сообщавшие дурную весть; вновь — искоса — поглядев мне в лицо, доктор сказал:

— Он намеревался присоединиться кнам… был весьма близок к этому шагу. Вступил в переписку с Генри Воуэрстом, одним из наших лучших людей. Нас называют сведенборгианцами, как вы знаете; впрочем, пока я больше ничего не добавлю. Что касается оглашения завещания — час дня, думаю, подходящее время, и, надеюсь, мисс Руфин, джентльмены будут присутствовать.

— Да, доктор Брайерли, их известят. Со мной же будет леди Ноуллз — вы не возражаете?

— Нет, нисколько. Я не могу сказать, кто разделит со мной обязанность душеприказчика. Я почти сожалею, что не отказался от этой роли, но к чему теперь сожаления. Одному вы должны верить, мисс Руфин, — я не выступал советчиком, когда составлялось завещание, хотя, узнав об оставленных распоряжениях, протестовал против крайне необычного пункта. Я протестовал горячо, но, увы, безрезультатно. Я высказывал несогласие и по другому пункту — имея на это право — и здесь более преуспел. Ни в чем ином к воле покойного я не был причастен. Пожалуйста, верьте моим словам, а также тому, что я вам друг. Да, сие — мой долг.

Последнюю фразу он произнес, опять опустив глаза, будто вел разговор сам с собой. Поблагодарив доктора, я покинула гостиную.

Уже в холле я пожалела, что не выяснила, каким же именно образом завещание ставит меня в связь с дядей Сайласом, и минуту-другую колебалась: не вернуться ли, не потребовать ли объяснений? Но затем напомнила себе, что до часу осталось потерпеть совсем немного, во всяком случае, он, наверное, так считал. Поэтому я поднялась наверх, в классную, которую мы теперь использовали как общую комнату, где нашла поджидавшую меня кузину Монику.

— С вами все хорошо, дорогая? — спросила леди Ноуллз. Она подошла и поцеловала меня.

— Да, все хорошо, кузина Моника.

— Вздор, Мод! Вы белее моего носового платка. Что случилось? Вам нездоровится? Вы испуганы? Да вы дрожите… дитя, вы дрожите от страха.

— Наверное, я действительно испугалась. В завещании моего покойного папыестьчто-то такое о дяде Сайласе и обомне. Я не знаю… это доктор Брайерли говорит, и он сам более чем встревожен, поэтому я уверена, что там что-то ужасное. И ябоюсь…боюсь… яоченьбоюсь. О кузина Моника, вы не покинете меня?

Я обхватила руками кузину за шею, прижалась к ней. Она целовала меня, я — ее… и плакала, будто перепуганное дитя, — я действительно была им, наивным, ничего не ведающим о жизни.

Глава XXIV

Вскрытие завещания

Возможно, страх, с каким я ожидала часа дня и прояснения смысла тех обязательств, которыми поторопилась связать себя, был неразумным и свидетельствовал о моей болезненной впечатлительности. Но, признаться, я так не думаю; подобно многим слабым натурам, я обычно подчиняюсь порыву, а потом ищу свою вину в развитии событий, которым не я в действительности дала толчок.

Меня испугал доктор Брайерли — когда упомянул про особый пункт завещания, — испугал выражением своего лица. Я помню лица, являвшиеся мне по ночам в кошмарах, преследовавшие меня, наводя неописуемый ужас, хотя я и не могла сказать, в чем крылись их чары. Точно так же было с его лицом — в печальном и мрачном взгляде таились угроза и предвестие беды.

— Не надо бояться, дорогая, — уговаривала кузина Моника. — Это глупо, всамом делеглупо, они же не отсекут вам голову, не причинят вам никакого непоправимого вреда. Если речь идет о потере незначительной суммы денег, вам и тревожиться незачем. Мужчины — престранные существа, жертва

Леди Ноуллз прекрасно умела ободрить, но я не могла вполне успокоиться; я чувствовала, что она сама не очень-то верит в свои доводы.

Над камином в классной висели небольшие французские часы. Я поглядывала на них чуть ли не ежеминутно. И вот — без десяти час.

— Не спуститься ли нам в гостиную, дорогая? — предложила кузина Моника, которой передалась моя тревога.

И мы отправились вниз, задержавшись, по обоюдному желанию, на верхней площадке лестницы перед большим окном, выходившим на подъездную аллею. Под нависшими могучими ветвями по дорожке, ведущей к дому, скакал верхом на своей рослой серой лошади мистер Данверз, и мы подождали, пока он не спешился у входа. Прибывший, в свою очередь, помедлил у двери, наблюдая за энергичным ходом крепкой двуколки приходского священника, которой правил викарий.

Доктор Клей вышел из экипажа и обменялся рукопожатием с мистером Данверзом. Два-три слова викарию — и тот покатил обратно, окинув огромные окна взглядом, от чего мало кто удержался бы.

Священник с мистером Данверзом подымались, не торопясь, по ступенькам, а я следила за ними, как пациент за сходящимися хирургами, которым предстоит не известная в практике операция. Они тоже подняли глаза на окно, прежде чем войти в дом, и я подалась назад.

Кузина Моника взглянула на часы.

— Осталось четыре минуты. Идемте в гостиную!

Дав время джентльменам преодолеть почти все расстояние от входной двери до кабинета, мы спустились, и я услышала, что священник сокрушается об опасном состоянии Гриндлстонского моста. Я удивилась: он думает о подобных вещах, когда время скорбеть! Эти несколько минут напряженного ожидания не изгладились из моей памяти и поныне. Помню, как джентльмены замедлили шаг и остановились при повороте из дубовой галереи в кабинет, как священник потрепал по мраморной щеке Уильяма Питта{32} и попробовал пригладить кудри, «взлохмаченные» резцом скульптора, а сам вникал в детали дела, которое излагал перед ним мистер Данверз. Потом, когда они скрылись за поворотом, вдруг кто-то там оглушительно высморкался, и я решила — да и сейчас не сомневаюсь, — что это был священник.

Мы и пяти минут не провели в гостиной, когда появился Бранстон, он объявил, что упомянутые джентльмены собрались в кабинете.

— Идемте, дорогая! — сказала кузина Моника.

Опираясь на предложенную ею руку, я добралась до двери в кабинет. Вошла. Вслед за мной вошла и кузина. Джентльмены прервали разговор, сидевшие встали, священник же с печальным видом направился ко мне и тихим, очень мягким голосом поздоровался. Его голос, впрочем, не обнаруживал никакого волнения, ведь моего отца — хотя он никогда ни с кем не ссорился — отделяла от всех соседей огромная дистанция, и я не думаю, чтобы нашлась душа, знавшая более чем об одной-двух сторонах его непростого характера.

Однако, даже учитывая затворничество, на которое он добровольно обрек себя, отец, как многие еще не забыли, был удивительно популярен в графстве. Он всякому выказывал благожелательность, но чего не выносил, так это принимать многочисленных гостей и появляться в обществе. Он имел превосходные охотничьи угодья и распоряжался ими с редким великодушием; в Доллертоне он держал свору гончих, с которой половина графства охотилась в его лесах с начала и до конца сезона. Отец никогда не отказывался открыть кошелек, если просьба о вспомоществовании хотя бы облекалась в убедительную форму. Он поддерживал любой фонд и жертвовал на общественные нужды, на благотворительность, на развитие спорта и сельского хозяйства — не важно, на что, лишь бы фонд создавали честные люди. И всегда давал щедрой рукой. Несмотря на его замкнутый образ жизни, никто бы не сказал, что он недоступен, — ведь он ежедневно тратил часы, отвечая на письма, и при этом то и дело обращался к чековой книжке. Он давно уже отслужил свой срок в должности главного судьи графства — до того, как странность и недоверчивость отгородили его от людей. А тогда он отклонил предложение стать лордом-наместником графства. Он отклонял любую почетную должность. Иногда писал исполненное учтивости и одновременно сердечное письмо — подобным эпистолярным присутствием он воздавал должное публичным собраниям и обедам. И при случае содействовал общественным начинаниям крупными суммами.

Не проявляй мой отец столь беспримерного великодушия в отношении охотничьего азарта соседей, не будь столь щедр на пожертвования, даже не сумей он обнаружить силу ума в письмах, содержавших рассуждения об общественном благоустройстве, боюсь, из-за причуд он стал бы объектом насмешек, а возможно, вызвал бы и неприязнь. Но все влиятельные джентльмены графства говорили мне, что отец был удивительно одаренным человеком и что неудача на общественном поприще объясняется свойственной ему эксцентричностью, но никак не ущербностью мысли и недостатком способностей, которые и делают людей незаменимыми в парламенте.

Мне трудно удержаться от того, чтобы не привести подобные свидетельства, удостоверяющие высокий интеллект и добродетельность моего дорогого отца, который иначе мог бы показаться мизантропом или же слабоумным. Он был человеком благороднейшим, умнейшим, но из-за разочарований и невзгод поддался привычке замыкаться в себе — привычке, крепнувшей с годами и превратившей его, увы, в странного отшельника.

Даже в мягком и церемонном тоне, с каким обратился ко мне священник, отразились смешанные — не без благоговейного страха — чувства, которые мой отец вызывал у окружающих.

Отвечая на приветствие реверансом, я — наверняка без кровинки в лице — успела рассмотреть единственного из присутствовавших, с которым не была достаточно хорошо знакома, — младшего компаньона конторы «Арчер и Слей», представлявшего моего дядю Сайласа. Я увидела тучного бледного мужчину лет тридцати шести, с хитрым и злобным выражением глаз. Мне всегда казалось, что дурной нрав делает наиболее отталкивающим именно полное и бледное лицо.

Доктор Брайерли стоял у окна и, понизив голос, беседовал с мистером Гримстоном, поверенным нашей семьи.

Я услышала, как достопочтенный доктор Клей шепотом обратился к мистеру Данверзу:

— Не доктор ли Брайерли — вот тот, че… в черном, наверное, парике, — у окна разговаривает с Эйбелом Гримстоном?

— Да, это он.

— Престранная персона. Кажется, один из последователей Сведенборга?

— Да, так мне говорили.

— Вот-вот… — тихо произнес священник. Он скрестил ноги, обтянутые гетрами, сплел пальцы и, вяло перебирая большими, устремил на чудовищного еретика суровый инквизиторский взгляд из-под своих старых правоверных бровей. Наверное, он готовился завязать богословский спор.

Но тут доктор Брайерли с мистером Гримстоном, не прерывая разговора, отошли от окна. Неожиданно доктор Брайерли обратился ко мне в своем мрачном тоне:

— Простите, мисс Руфин, не будете ли вы так добры указать нам,

Я указала на дубовый шкаф.

— Очень хорошо, мэм… очень хорошо, — сказал доктор Брайерли, вставляя ключ в замок.

Кузина Моника не смогла удержаться и пробормотала:

— О Боже! Какое чудище!

Младший компаньон конторы «Арчер и Слей», держа крупные руки в карманах, заглянул через плечо мистера Гримстона в шкаф, когда дверца открылась.

Поиски не отняли много времени. Отец подписал большой белый пакет, аккуратно перевязанный розовой лентой и запечатанный громадными печатями красного сургуча: «Завещание Остина Р. Руфина из Ноула». Ниже и мельче на пакете была поставлена дата, а в углу стояла пометка: «Сие завещание составлено на основании моих указаний стряпчими Гонтом, Хоггом и Хатчеттом, Грейт Вуберн-стрит, Лондон. О. Р. Р.».

— Дайте-камневзглянуть на передаточную надпись, джентльмены, будьте любезны, — полушепотом потребовал неприятный поверенный моего дяди Сайласа.

— Здесьнетпередаточной надписи. Здесь, на пакете, смотрите, только пометка, — хрипло проговорил Эйбел Гримстон.

— Благодарю… Прекрасно… — отозвался поверенный дяди, переписав пометку карандашом во внушительную книжку с застежками, которую он извлек из кармана.

Ленту осторожно разрезали, не повредив ни подписи, ни пометки, вскрыли пакет и вынули завещание, при виде которого мое сердце чуть не выскочило из груди… а вернувшись на место, казалось, готово было навсегда остановиться.

— Мистер Гримстон, читайте, пожалуйста, — проговорил руководивший церемонией доктор Брайерли. — Я сяду подле вас и буду просить по мере чтения разъяснять присутствующим специальные выражения и перечитывать, по нашему желанию, некоторые места.

— Завещание краткое, — сказал мистер Гримстон, заглянув в листки, — дажевесьмакраткое. Но есть дополнение.

— Я его не видел, — заметил доктор Брайерли.

— Сделано всего месяц назад…

— О! — воскликнул доктор Брайерли, надевая очки.

Посланник дяди Сайласа, сидевший позади них, незаметно протиснул лицо между головами доктора Брайерли и мистера Гримстона.

— От имени здравствующего брата завещателя, — вмешался посланник как раз, когда Эйбел Гримстон прокашливался, собираясь приступить к чтению, — я прошу позволения сделать копию документа. Тем самым мы избавим себя от лишних хлопот… Впрочем, я должен узнать, не возражает ли молодая леди?

— Вы сможете сделать сколько угодно копий, когда завещание будет утверждено, — сказал мистер Гримстон.

— Мне это известно. Но — предполагая, что документ имеет законную силу, — возражений нет?

— Возражение, как обычно, вызывают действия, нарушающие правила, — отчеканил мистер Гримстон.

— Однако вы, не обинуясь, позволяете себе действия, нарушающие правила хорошего тона.

— Вы поступите в соответствии со сказанным, — отрезал мистер Гримстон.

— Благодарю покорно, — проворчал мистер Слей.

Чтение началось, он же делал подробные пометки по содержанию завещания в своей большой записной книжке.

— «Я, Остин Эйлмер Руфин Руфин, будучи, благодарение Богу, в здравом уме и полной памяти…»

Вслед за принятыми формулами говорилось, что завещатель передает все свое недвижимое и движимое имущество, все свои авторские права, договоры об аренде, деньги, ренту, страховые суммы, все свои привилегии, все свое столовое серебро и посуду, картины, коллекции — все, чем располагает, — четырем лицам: лорду Илбури, мистеру Пенрозу Крезуэллу из Крезуэлла, сэру Уильяму Эйлмеру, баронету, и Хансу Эмманьюэлу Брайерли, доктору медицины, в собственность и владение и прочее и прочее…

На вырвавшееся у кузины Моники: «Как?!» — доктор Брайерли коротко пояснил:

— Четверо попечителей, мэм. Нам достались одни заботы, ничего более, — вы убедитесь. Продолжайте, мистер Гримстон.

Все эти многоразличные ценности оказались доверительной собственностью моих четверых попечителей, и я лишалась только пятнадцати тысяч фунтов, завещанных отцом его единственному брату, Сайласу Эйлмеру Руфину, кроме того, по три тысячи пятьсот фунтов получали двое детей вышеупомянутого брата. И дабы после кончины завещателя не возникли споры в отношении прав на аренду имения и фермы, которыми он в настоящее время пользуется, завещатель подтверждал, что передает вышеупомянутому брату дом и поместье в Бартраме-Хо, графство Дербишир, а также те-то и те-то прилегающие земли в означенном графстве в пожизненную аренду на условиях выплаты пяти шиллингов ежегодно и с соблюдением такого пункта, как возмещение ущерба, а также прочих, перечисленных в договоре об аренде.

— Позвольте задать вопрос, поскольку, мне кажется, вы видели завещание прежде, — обратился мистер Слей к доктору Брайерли. — Завещатель не отказывает ничего, помимо оглашенного, моему клиенту, который является его единственным братом?

— Более ничего — если только в дополнении не сказано еще о чем-то, — отозвался доктор Брайерли.

Но в дополнении брат упомянут не был.

Посланник дяди откинулся на спинку стула и презрительно усмехнулся, зажав зубами кончик карандаша. Я думаю, он досадовал за своего клиента. Мистер Данверз подозревал, — о чем впоследствии сообщил мне, — что поверенному дяди, очевидно, рисовалась в воображении тяжба из-за наследства и он уже размышлял о судебных издержках, а возможно, о передаче имущества под управление своего клиента. Но ожидания младшего компаньона конторы «Арчер и Слей» были абсолютно безосновательны, и мистер Данверз отметил поразительную неопытность поверенного, удивляясь, как мой дядя Сайлас мог поручить такому человеку представлять его.

Итак, в завещании не содержалось ни единой фразы, которая давала бы возможность нашему чрезмерно дотошному другу подать иск в суд. В дополнении тоже шла речь лишь о вознаграждении слуг, о сумме в тысячу фунтов, назначенной — с присовокуплением нескольких добрых слов — Монике, леди Ноуллз, а также о сумме в три тысячи фунтов, назначенной доктору Брайерли, причем завещатель указывал, что, поскольку наследник настоял на изъятии из проекта завещания пункта, оговаривающего передачу ему названной суммы, завещатель, учитывая тяжесть возлагаемых на доктора обязанностей попечителя, проставляет сумму в дополнении. Этими распоряжениями передача имущества и завершалась.

А затем излагалось повеление, на которое намекал при жизни отец, ссылкой на которое меня растревожил доктор Брайерли. Было оно в высшей степени странным. Дяде Сайласу отводилась роль моего единственного опекуна, со всеми правами родителя, до той поры, пока я не стану совершеннолетней. И пока мне не исполнится двадцать один год, я была обязана находиться под присмотром дяди в Бартраме-Хо, моим же попечителям надлежало ежегодно выплачивать дяде как опекуну две тысячи фунтов на мое должное содержание, мое образование и на возмещение моих трат.

Теперь вы имеете достаточно полное представление о завещании отца. Меня привело в смятение только одно, когда я узнала о его распоряжениях, — я лишусь дома. В остальном мысль о предстоящей перемене в моей жизни даже приятно возбуждала. Сколько помню себя, я всегда хранила тайный интерес к дяде, всегда томилась желанием увидеть его. И вот мое желание исполнялось. Там меня встретит кузина Миллисент, почти моя ровесница. Я вела настолько уединенную жизнь, что мои привычки не отличались какой-то искусственностью, обычно свойственной светской молодой особе, которая в силу этих самых привычек иногда не слишком дружелюбно настроена.

В пакете находилось четыре одинаковых по виду письма, запечатанных большими красными печатями и адресованных, соответственно, четверым попечителям, упомянутым в завещании. Было также письмо Сайласу Эйлмеру Руфину, эсквайру, которое мистер Слей предложил доставить в Бартрам-Хо адресату. Но доктор Брайерли полагал, что почта надежнее. Поверенный дяди Сайласа стал вполголоса объясняться с доктором Брайерли.

Я обернулась к кузине Монике — я испытывала несказанное облегчение и предполагала увидеть у нее на лице чувства, схожие с моими. Я поразилась. Ее лицо было мертвенно-бледным, мрачным. Не отрываясь, я глядела на нее и не знала, что думать. Она считала себя обиженной завещателем? Подобные мысли иногда приходят в голову юным, хотя и принято считать, что они свойственны зрелым и опытным людям. Но можно ли измышлять такое о леди Ноуллз, ничего не ждавшей и не желавшей, — ведь она богата, бездетна, она натура благородная и искренняя. Неожиданное выражение ее лица испугало меня, а вслед за испугом я почувствовала: свершилось что-то недолжное.

Леди Ноуллз вздрогнула, подняла голову над высившимся перед ней плечом мистера Слея и, кусая побелевшие губы, преодолевая хрипоту, спросила:

— Доктор Брайерли, прошу вас, сэр, уточните: чтение завещания завершено?

— Завершено? Разумеется. Более ничего нет, — ответил он, подтверждая слова кивком, и вновь вернулся к разговору с мистером Данверзом и Эйбелом Гримстоном.

— И кому же… — проговорила леди Ноуллз с усилием над собой, — кому же будет принадлежать вся собственность в случае… в случае, если моя маленькая кузина, присутствующая здесь… если она умрет, не достигнув совершеннолетия?

— Э-э… Наверное, наследнику по закону и ближайшему родственнику? — сказал доктор Брайерли, обратив взгляд к Эйбелу Гримстону.

— Да… вне всякого сомнения, — задумчиво произнес поверенный.

— Кто же это? — настаивала кузина.

— Ее дядя, мистер Сайлас Руфин. Он одновременно наследник по закону и ближайший родственник, — уточнил Эйбел Гримстон.

— Благодарю вас, — проговорила леди Ноуллз.

Доктор Клей, поднявшись, выступил вперед, согнулся в низком поклоне, несмотря на жесткий стоячий воротничок, и любезно взял мою руку в свою — мягкую, покрытую паутиной морщинок.

— Позвольте мне, моя дражайшая мисс Руфин, выражая сожаление по поводу того, что вынуждены утратить вас из числа нашей скромной паствы — хотя, я верю, ненадолго, очень ненадолго, — позвольте мне сказать, как же обрадован я особым, только что оглашенным условием в завещании. Наш викарий, Уильям Фэрфилд, некоторое время пребывал в том же духовном звании вблизи вашего, должен сказать, замечательного дяди и был изредка награжден — скажу более, облагодетельствован — общением с истинным сыном Церкви… с христианином без всякого изъяна. Можно ли еще что-то добавить? Счастливейшая, счастливейшая перед вами возможность. — Тут последовал очень низкий поклон, причем доктор Клей почти зажмурился от избытка чувств и мотал головой. — Миссис Клей посчитает за честь принять вас с прощальным визитом, прежде чем вы покинете Ноул, дабы на какой-то срок войти в иные сферы.

С очередным поклоном — ведь я вдруг сделалась важной персоной — он выпустил мою руку так бережно, так осторожно, будто ставил на блюдце хрупкую чайную чашечку. Я, не находя слов, присела в реверансе, адресованном ему, и еще раз присела — благодаря все собрание. Джентльмены ответили поклоном.

— Уйдемте! — торопливо прошептала мне на ухо кузина Моника, взяла мою руку своей — почему-то совсем ледяной, немного влажной — и вывела из комнаты.

Глава XXV

Весть от дяди Сайласа

Не проронив ни слова, кузина Моника повела меня в классную, а когда мы вошли, закрыла дверь — без раздраженной поспешности, но спокойно и решительно.

— Да, дорогая, — произнесла она с тем же выражением необыкновенного волнения на бледном лице, — вот уж разумное и благое распоряжение! Я бы не поверила, что такое возможно, не услышь я этого собственными ушами.

— Вы о том, чтобы мне жить в Бартраме-Хо?

— Да, именно. Прожить два…трисамых важных для вашего развития года под крышей… под опекой Сайласа Руфина! Когда вы, дорогая, так тревожились из-за предстоявшего, как вы говорили, испытания, выэтоимели в виду?

— Нет, я даже не представляла, в чем заключается испытание. Я опасалась чего-то серьезного, — ответила я.

— Мод, дорогая моя, а разве ваш покойный папа не дал вам понять, что это нечтосерьезное? И это на самом деле серьезное,оченьсерьезное испытание; я убеждена, что лучше вам не знать такого опыта, и, конечно,постараюсьоградить вас от него, если смогу.

Леди Ноуллз привела меня в крайнее замешательство силой своего возмущения. Я смотрела на нее, ожидая объяснений, но она хранила молчание и не сводила глаз с колец на своей правой руке, которыми постукивала о стол в ритме походного марша — необыкновенно бледная, с горящими глазами, очевидно глубоко погруженная в свои мысли. Я решила, что у неедействительнопредубеждение против дяди Сайласа.

— Да, он не очень богат… — начала я.

— Кто? — подала голос леди Ноуллз.

— Дядя Сайлас, — ответила я.

— Нет конечно же. Он в долгах, — сказала она.

— Но с каким восхищением говорил о нем доктор Клей, — продолжала я.

— Не вспоминайте про доктора Клея! Большего простака мне не доводилось встречать! Не доводилось слышать! Не выношу подобных людей, — заявила она.

Я пыталась понять, что вздорного сказал доктор Клей, и терялась… Не панегирик же моему дяде относить к пустословию?

— Данверз — порядочный человек и прекрасный, наверное, счетовод, но он или очень скрытен, или глуп…Ядумаю, глуп. Что до вашего поверенного, то, мне кажется, он знает свое дело и не забывает о своих интересах; он, не сомневаюсь, всегда постарается для собственной выгоды. Начинаю думать, что лучший из них, самый проницательный и самый надежный человек — этот грубиян мистик в черном парике. Я заметила, как он смотрел на вас, Мод, и мне понравилось его лицо, хотя в этом лице столько уродства, вульгарности, хитрости! И все же, я думаю, он человек совести и способен на благородные чувства, да, яуверенав этом.

Мне были совершенно непонятны выводы кузины.

— Я поговорю с доктором Брайерли. Убеждена, он разделяет мое мнение. И мы вместе должны серьезно поразмыслить, что предпринять.

— Кузина Моника, в завещании есть что-то сказанное не прямо? — спросила я, поддаваясь тревоге. — Не скрывайте от меня! О каком мнении вы упомянули?

— Ни о каком в особенности, но только старый запущенный парк и домзабытого

— Конечно! — И я сама позвонила.

— Когда доктор покидает Ноул?

Я не знала. Тогда мы послали за миссис Раск, и от нее узнали, что доктор сообщил о своем намерении уехать вечерним поездом из Драклтона и должен отправиться на станцию в половине седьмого вечера.

— Миссис Раск не затруднит передать ему мою просьбу, дорогая? — обратилась кузина ко мне.

Разумеется, миссис Раск была готова исполнить требуемое.

— Тогда, пожалуйста, передайте, что я прошу его перед отъездом уделить мне несколько минут для краткой беседы.

— О добрая моя кузина! — воскликнула я, кладя руки ей на плечи и с горячей мольбой заглядывая в лицо. — Вы обеспокоены из-за меня больше, чем показываете. Неужели же вы не скажете: почему? Я намного несчастнее — да, в самом деле — оттого, что не знаю причины вашего беспокойства.

— Но, дорогая, разве я не говорила? Два или даже три года, за которые вы должны окончательно сформироваться, вам назначено провести в полном одиночестве и, я уверена, в заброшенности. Вы не способны уяснить себе вред этого решения. В нем один вред! И как пришло такое в голову покойному Остину! Впрочем, мне не следует удивляться, я догадываюсь. Но как он мог оставить подобное распоряжение в завещании? Совершенно непостижимо. Неслыханная глупость и гнусность! Я воспрепятствую этому, если смогу.

Тут вошла миссис Раск и объявила, что доктор Брайерли перед отъездом готов увидеться с леди Ноуллз в любое удобное для нее время.

— Значит, сейчас же! — сказала решительная леди, поднялась и торопливо поправила свой туалет у зеркала, что при любых обстоятельствах и независимо от того, чьи глаза ее увидят, — святой долг каждой женщины перед самою собой.

Через минуту я уже слышала, как она с верхней площадки лестницы просила Бранстона передать доктору Брайерли, что ждет его в гостиной.

После ее ухода я принялась размышлять и строить догадки. Почему кузина Моника так разволновалась из-за совершенно понятного, в конце концов, распоряжения? Мой дядя, кем бы он ни был прежде, теперь добродетельный… набожный человек. Возможно, немного суровый. При этой мысли в глазах у меня потемнело.

Жестокий фанатик! Читала, читала я о таких! Будет держать под замком на хлебе с водой… в одиночестве! Просидеть взаперти всю ночь в темной отдаленной комнате старого дома, населенного привидениями… а живая душа не ближе, чем в другом его крыле? О! Одна подобная ночь сведет с ума! А мне жить там годы… Не тут ли объяснение колебаниям моего покойного отца и явно чрезмерному негодованию кузины Моники? Когда ужас проникает в юный ум, воображение не обуздать — оно преодолевает границы возможного и правдоподобного.

Мой дядя теперь представлялся мне чудовищным ревнителем дисциплины, заведшим тягостные обычаи: чтение Библии долгими часами, зубрежка проповедей и катехизиса, а также страшные наказания за леность и мнимую непочтительность. Я попаду в ужасное исправительное заведение, где впервые в жизни подвергнусь суровому и, возможно, варварскому воспитанию.

Все это лишь рисовалось моему воображению, но я уже задыхалась в чаду собственных фантазий. Одна в комнате, я бросилась на колени и стала молиться об избавлении, молиться о том, чтобы кузина Моника восторжествовала вместе с доктором Брайерли, чтобы оба они отстояли меня, чтобы спасли… вместе с лордом-канцлером, главным судьей… или кто там будет мой истинный освободитель. Вернувшись, кузина Моника нашла меня в настоящем отчаянии.

— Маленькая глупышка! Какой вздор на этот раз проник в вашу голову?

Узнав о моих новых страхах, она рассмеялась коротким смехом — чтобы ободрить меня. Потом сказала:

— Мое дорогое дитя, с дядей Сайласом вам придется забыть о долге по отношению к ближнему, вас ждет там праздность и свобода… боюсь, слишком много праздности и свободы. Меня тревожит не ригоризм, а пренебрежение дисциплиной в этом доме.

— Мне кажется, кузина Моника, вас тревожит что-то пострашнее пренебрежения дисциплиной, — проговорила я, впрочем, успокоившись.

— Менятревожитчто-то пострашнее… — поспешила ответить она, — но надеюсь, мои опасения напрасны, и, возможно, мне не придется ими мучиться. А теперь, по крайней мере на несколько часов, давайте займем себя иными мыслями. Мне, скорее, даже нравится этот доктор Брайерли. Я не услышала от него того, что ожидала. Не думаю, чтобы он был шотландцем, но человек он весьма осторожный и, хотя не говорит этого вслух, разделяет мой взгляд на вещи. По его мнению, те благородные люди, которые в завещании названы вместе с ним попечителями, не станут обременять себя лишними хлопотами и предоставят действовать ему одному. Я уверена, он не ошибается. А поэтому, Мод, нам нельзя с ним ссориться и произносить в его адрес оскорбительные замечания, хотя он действительно невыносимо вульгарен и безобразен, порой просто дерзок — возможно, не подозревая об этом… или явно намеренно.

Нам нашлось о чем поразмыслить, и мы говорили без умолку. Временами я давала волю своим горестным чувствам, и добрая кузина утешала меня. Как часто — уже позже — она внушала мне, что печалиться неразумно; и я удивляюсь терпению, в ту пору обнаруженному ею. Потом мы с ней немного читали из книги, к какой всегда обращаемся в годину скорби. А затем гуляли под тисами — в причудливом уединенном месте парка, самом темном, угрюмом, погружавшем в думы о давно минувших днях.

— А теперь, дорогая, я должна покинуть вас на два-три часа. Мне нужно написать столько писем! Мои близкие, без сомнения, уже решили, что меня нет в живых.

И до вечернего чая мне составляла компанию бедняжка Мэри Куинс, то принимавшаяся простодушно болтать, то томившая меня, казалось, безучастным молчанием. Но тот, кто способен вспоминать и вспоминать прежние досужие разговоры о ныне мертвом, его привычки, как выглядел, что любил, — пусть за этими словами скрывается не столько верное суждение о характере, сколько восхищение человеком, которого никогда не критиковали, выказывая ему только преданность, питая к нему только привязанность, — тот тоже утешит. И утишит боль.

Непросто в часы покоя и умиротворения вызывать в памяти миновавшую печаль, которая разрывала сердце. По милости Божьей ни от чего так надежно не отгорожены мы забвением, как от боли. Один или два мучительнейших приступа той поры я не забыла, ими и могу измерить всю тяжесть выпавших мне тогда страданий.

На следующий день — о, эта чудовищная неотвратимость! — были похороны. Выносимый под шепот — будто совершается нечто тайное, — выносимый близкими в черном дорогой человек, не простившись, покидает дом, чтобы

Я почувствовала облегчение, когда все закончилось. До этого момента я терзалась ожиданием развязки. И вот — конец.

Странно пустой дом. Нет владельца, нет господина. Я, на краткий срок свободная, лишена любви, которую не возместить и никогда не оценить, не утратив. Большинству людей, переживших такие дни, памятен таящийся под горькой скорбью страх.

Обиталище бедного изгнанника из круга сей жизни предано уничтожению. Постель и занавеси сняты, мебель переставлена, ковер убран, окна раскрыты, а двери заперты. Той спальне и передней комнате на долгие дни теперь назначено пустовать. Сердце мое сжималось при виде этих перемен, каждая ранила будто укор.

В тот день я видела кузину Монику заплаканной — впервые, наверное, с ее приезда в Ноул. И я еще больше полюбила ее, даже испытала какое-то утешение. Видя слезы в чьих-то глазах, я часто сама переставала плакать, хотя никогда не могла объяснить, почему. Думаю, многим это знакомо.

Похороны свершились согласно кратким, но категоричным распоряжениям, содержавшимся в завещании, очень скромно, в присутствии близких. Конечно, были провожающие: все обитатели Ноула тоже шли за гробом к расположенному в парке мавзолею, где отца положили рядом с моей дорогой матерью. На том ужасная церемония завершилась. Горе осталось при нас, но изнуряющее нервное напряжение отступило и на смену ему пришел относительный покой.

Сентябрь был на исходе, дико завывал ветер — по осени тянул погребальную песнь, за которой уже слышались бурные походные марши зимы. Я всегда любила эту величественную, грозную и печальную музыку, в которой переплетены голоса свободы и скорби.

Мы сидели в гостиной, внимая звукам бури, когда с вечерней почтой в Ноул было доставлено адресованное мне письмо — огромная черная печать, черная кайма по конверту, будто из крепа… знак глубокого траура. Почерк показался незнакомым, но, открыв письмо, я узнала, что написано оно дядей Сайласом. Вот оно.

«Дражайшая племянница! Это письмо Вы получите, возможно, в тот день, когда бренные останки моего возлюбленного брата Остина, а Вашего дорогого отца, будут преданы земле. Печальная церемония, участия в коей я не принимаю ввиду моих лет, слабого здоровья и расстояний. Верю, что в сию годину скорби Вам не причинит боли напоминание о том, что чтимого и только что утраченного Вами родителя назначен — его волей — заменить Ваш дядя, недостойный чести, но жаждущий оправдать доверие. Мне известно, что Вы присутствовали при оглашении завещания; надеюсь, единственно ко взаимному удовольствию отныне установятся меж нами новые отношения. Они послужат спокойствию моей совести, Вашему благополучию и, верю, пользе. Оставайтесь в Ноуле, моя дорогая племянница, пока не будут завершены некоторые скромные приготовления, предпринятые в связи с Вашим скорым появлением у нас. А затем я побеспокоюсь о Вашем переезде, дабы он оказался как можно более удобным и незатруднительным. Смиренно молюсь и уповаю, что это испытание послано нам во очищение от грехов и что в наших новых обязанностях мы будем наставлены, поддержаны и утешены. Мне незачем напоминать Вам, что теперь я для Вас пребываю в loco parentis, то есть в роли отца, а посему Вы не должны покидать Ноул, не дождавшись вестей от меня.

Ваш любящий дядя и опекун

Сайлас Руфин.

P. S. Кланяйтесь леди Ноуллз, которая, как я догадываюсь, длит свой визит в Ноуле. Должен заметить, что леди, питающая, как я имею основания опасаться, недобрые чувства к Вашему дяде, — не самая подходящая компания для его подопечной. Но при условии, что я не буду предметом Ваших бесед — а это никак не способствовало бы появлению у моей племянницы верного и уважительного мнения обо мне, — не прибегну к доверенной власти, дабы пресечь Ваше общение незамедлительно».

Я дочитала постскриптум и почувствовала, что мои щеки горят, будто от пощечин. Дядя Сайлас сделался мне еще более непонятен. Неожиданной и новой была эта его грозная власть надо мной, и внутренне я горько посетовала на положение, в котором оказалась по воле моего дорогого отца.

Молча я передала письмо кузине, которая читала его с подобием улыбки на лице, пока, как я предполагаю, не дошла до постскриптума, а тогда ее лицо — я следила за ним — изменилось; залившись краской, она со стуком опустила на стол руку, сжимавшую письмо, и воскликнула:

— Неслыханно! Разве это не дерзость? Что за стариктакой! — Потом леди Ноуллз недолго помолчала, вскинув голову и нахмурясь. Негромко фыркнула. — Я не намеревалась говорить о нем, но теперьбуду! И скажу, что захочу. И останусь здесь, сколько вы, Мод, мне позволите. А вы ни капельки не бойтесь его. «Пресечь» наше общение «незамедлительно»? Как бы не так! Оказался бы он сейчас здесь! Уж он бы услышал! — И кузина Моника выпила залпом свою чашку чаю, а потом воскликнула — уже в присущей ей манере: — Мне лучше! — Она сделала глубокий вдох и коротко — с вызовом — рассмеялась. — Оказался бы он здесь, перед нами, Мод! Разве мы не высказали бы ему, что думаем? И он позволяет себе это, не дожидаясь утверждения завещания!

— Я довольна, что он не удержался от постскриптума. Хотя он и не вправе выказать свою власть и пресечь наше общение, пока я нахожусь под своей собственной крышей, а значит, я не должна повиноваться ему, — проговорила я, развивая мысль в рамках дозволенного, — этот постскриптум открыл мне глаза на мое действительное положение.

Я вздохнула — наверное, совсем безутешно, потому что леди Ноуллз подошла и поцеловала меня с необыкновенной нежностью.

— Похоже, Мод, что у него есть сверхъестественные способности и он слышит за пятьдесят миль. Помните, вчера, как раз, когда он, вероятно, сочинял постскриптум, я вас убеждала уехать ко мне и сообщила о своих планах склонить доктора Брайерли на нашу сторону? И я от этого не отступлю, Мод. Вы поедетеко мне. Запомните, вы будете моей гостьей. Я с радостью приму вас. А если Сайлас окажется в затруднительном положении, пусть сам ищет выход. Не вам же участвовать в его битвах! Он долго не проживет. И подозрения, в чем бы они ни состояли, умрут вместе с ним. Забвению обречена

Глава XXVI

История дяди Сайласа

Да, так и слышались в этом звуке смешавшиеся вой и вопль — вой призрачных гончих, вопль охотников… множащееся эхо гона… неистовая, величественная, сверхъестественная музыка, казавшаяся мне удивительно подходящей к рассказу о загадочном персонаже — мученике… ангеле… демоне.. — дяде Сайласе, с которым моя судьба была теперь так странно соединена и которого я начинала страшиться.

— Ветер дует оттуда, — указала я рукой и глазами, хотя окна были закрыты ставнями и шторы опущены. — Вечером я видела, куда клонились деревья. В той стороне — одинокая роща, где лежат мои дорогие мать и отец. О, как страшно в такую ночь думать о них… о склепе — сыром, темном, заброшенном в бурю.

Кузина Моника задумчиво посмотрела в ту сторону и с коротким вздохом сказала:

— Мы размышляем слишком много о прахе и слишком мало о духе, который живет вечно. Я уверена,онисчастливы. — Кузина вновь вздохнула. — Хотела бы я так же крепко верить, что и я буду… Да, Мод, это печально. Мы настолько материалисты, что не печалиться не способны. Мы забываем, какое благо в том, что наше настоящее тело дано нам не навсегда. Оно создано для времени и места скорбей — это всего лишь механизм, который изнашивается, постоянно обнаруживая недостатки, поломки… механизм, чудовищно подверженный боли. Да, тело одиноко лежит — так ему и до́лжно, потому что в этом воля Создателя. Только душа, а не ее вместилище, обретает после смерти, говорит святой Павел, «жилище на небесах»{33}. Пусть, Мод, печаль возвращается снова и снова — она пуста: мертвые тела — лишьимипокинутые руины… какие останутся и после нас. А этот сильный ветер, вы думаете, дует из тех лесов? Если так, Мод, то он дует из Бартрама-Хо, он проносится над деревьями и кровлями старого поместья, над головой таинственного старика, который прав, считая, что я к нему не расположена. Мне легко вообразить его старым чародеем в замке, посылающим с ветром своих домашних духов, чтобы добыли и доставили ему вести отсюда.

Я подняла голову и прислушалась к завываниям ветра, порой затихавшим вдали. Казалось, мои мысли, множась, теснясь вокруг нас и над нами, срывались и — через тьму, пустоту — уносились к Бартраму-Хо, к дяде Сайласу.

— Это письмо, — произнесла я наконец, — переменило для меня его образ. Дядя — суровый старик. Верно?

— Двадцать лет прошло с тех пор, как я его видела, — ответила леди Ноуллз. — Я предпочитала не посещать его дом.

— Вы видели его еще до того ужасного происшествия в Бартраме-Хо?

— Да, дорогая. Тогда он не былодумавшимсяраспутником — он успел лишь погубить себя. Остин очень пекся о нем. По словам мистера Данверза, Сайлас ухитрялся спускать огромные суммы, то и дело получаемые от брата. Но он, моя дорогая, играл. А пытаться помочь человеку, который играет и которому в игре не везет, — некоторым, я думаю, не везет постоянно, — все равно, что наполнять сосуд без дна. Между прочим, мой многообещающий племянник Чарлз Оукли, подозреваю, тоже играет. Потом Сайлас пустился во всевозможные спекуляции, и ваш бедный отец опять нес расходы. Сайлас потерял какие-то невообразимо крупные капиталы из-за банка, разорившего многих джентльменов в графстве, — бедный сэр Гарри Шаклтон из Йоркшира даже был вынужден продать половину имения. Но ваш добрый отец продолжал помогать Сайласу, вплоть до его женитьбы, таким же образом — абсолютно бесполезно.

— Тетя давно умерла?

— Двенадцать… пятнадцать лет назад. Нет, больше. Она умерла прежде вашей бедной мамы. И была очень несчастлива с Сайласом. Я уверена, она дала бы отрубить себе правую руку, только бы никогда не выходить за него.

— Вам она нравилась?

— Нет, дорогая. Она была грубой, вульгарной женщиной.

— Грубая, вульгарная — и жена дяди Сайласа! — изумилась я, ведь дядя Сайлас в свое время считался светским человеком, денди и мог, несомненно, жениться на женщине высокого происхождения, с большим состоянием. Я так и сказала леди Ноуллз.

— Да, дорогая, мог, и покойный Остин страстно желал такого брака, думаю, он помог бы устроить его, но Сайлас предпочел жениться на дочке трактирщика из Денбишира.

— Невероятно! — воскликнула я.

— Почему же, дорогая. Это случается чаще, чем вы способны вообразить.

— Как? Благовоспитанный джентльмен женится на…

— …на подавальщице! — договорила леди Ноуллз. — Думаю, я смогу назвать вам с полдюжины благовоспитанных джентльменов, которые, как мне известно, погубили себя подобным образом.

— Да, следует признать, что он нарушил приличия.

— Нарушил приличия? Это зовется развратом, — уточнила леди Ноуллз с презрительным смешком. — Она была хороша, удивительно хороша для женщины ее происхождения. Утонченной красотой очень напоминала леди Гамильтон, околдовавшую Нелсона{34}. Но была совершенно невежественна и глупа. Надо признать, он, обесчестив ее, не ожидал, что ему придется жениться. Брака она добилась хитростью. Мужчины, которые потворствуют своим слабостям и привыкли достигать желаемого любой ценой, не остановятся ни перед чем — если питают penchant[84].

Я не до конца проникла в смысл этой житейской мудрости, которая казалась леди Ноуллз смешной.

— Бедный Сайлас! Он, конечно, честно прилагал усилия, противостоя последствиям, — по окончании медового месяца он пытался доказать, что брак недействителен. Но священника с его истинно валлийским характером и папашу-трактирщика Сайласу было не сломить — молодая леди удержала своего отбивавшегося ухажера в узах законного брака. И осталась в проигрыше.

— Умерла убитая горем, как я слышала.

— Умерла, как бы там ни было, десять лет прожив в этом браке. О ее сердце ничего сказать не могу. Думаю, она знала весьма плохое обращение, но не уверена, что именно это ее убило; вряд ли она умерла от переживаний, скорее, от того, что пила. Я слышала, валлийки нередко пьют. Конечно, были ревность, жестокие ссоры, немало ужасных происшествий. Первые год-два я посещала Бартрам-Хо, хотя больше туда никто не ездил. Впрочем, Остин, мне кажется, не догадывался о том, как плохо они жили. А потом случилась эта отвратительная история с мистером Чарком. Вы ведь знаете, он… он покончил с собой в Бартраме-Хо.

— Никогда не слышала…

Мы обе молчали, леди Ноуллз устремила напряженный взгляд на огонь. А буря ревела, дико хохотала, так что старый дом опять задрожал.

— Но дядя Сайлас не мог это предотвратить, — наконец сказала я.

— Нет, не мог, — подтвердила она неприятным голосом.

— И дядю Сайласа… — Я в испуге запнулась.

— …заподозрили в убийстве, — еще раз договорила

Вновь наступило долгое молчание. Буря завывала и гудела, будто разъяренная толпа у самых окон требовала жертву на растерзание. Немыслимо омерзительное чувство охватило меня.

— Новыне подозреваете его? — спросила я, не в силах унять дрожь.

— Нет, — ответила она очень резко. — Я уже говорила вам раньше. Конечно нет.

Опять наступило молчание.

— Кузина Моника, — сказала я, придвигаясь к ней ближе, — лучше бы вы не произносилитехслов о дяде Сайласе… что он чародей, который послал с ветром подвластных ему духов, чтобы подслушивать. Но я очень рада, что вы никогда не подозревали его.

Я просунула свою холодную руку меж ее ладоней и заглянула в лицо кузине — не знаю, что было написано на моем. Она ответила, мне показалось, жестким, высокомерным взглядом.

— Я никогда,конечно, не подозревала его. Но большени разуне задавайте мнеэтоговопроса, Мод Руфин.

Фамильная гордость или… что так яростно полыхало сейчас в ее глазах? Я испугалась… почувствовала обиду… расплакалась.

— Из-за чего моя крошка плачет? Я совсем не сержусь.Развея сердилась? — И суровый призрак леди Ноуллз мгновенно отступил перед вновь доброй, славной кузиной Моникой, обвившей руками мою шею.

— Нет, нет… просто я, наверное, огорчаю вас… думаю о дяде Сайласе и волнуюсь… Но я ничего не могу с собой поделать, я думаю о нем почти непрестанно.

— Я тоже. Впрочем, мы обе легко найдем предмет поинтереснее, чтобы занять мысли. Попробуем? — предложила леди Ноуллз.

— Но прежде я должна узнать об этом мистере Чарке, о подробностях, позволивших врагам дяди Сайласа на основании этой смерти так низко оклеветать дядю, отчего никто не выиграл, а некоторые испытали столько горя! Ведь дядя Сайлас, смею сказать, погублен клеветой, и всем нам известно, как она омрачила жизнь моего дорогого отца.

— С молвой не справиться, моя дорогая. Ваш дядя Сайлас уронил себя в глазах людей в его графстве еще до этого происшествия. Он был, в сущности, паршивой овцой. О нем рассказывали прескверные истории. Женитьбой он, конечно, навредил своей репутации. А отвратительные сцены, которые происходили в его пользовавшемся дурной славой доме? Все это настроило людей против него.

— Как давно случилась та смерть?

— О, очень давно, мне кажется, еще до вашего рождения, — ответила кузина.

— И до сих пор живет несправедливость — тот случай до сих пор не забыт! — воскликнула я. Столь долгого времени мне казалось достаточно, чтобы забыть все, самой своей природой забвению предназначенное.

Леди Ноуллз улыбнулась.

— Расскажите мне, кузина, я вас прошу, всю историю, как вы ее помните. Кто был мистер Чарк?

— Мистер Чарк, моя дорогая, был бросовый джентльмен — думаю, это такое особое выражение. Он был одним из тех обитателей Лондона, без происхождения, без воспитания, которые, только потому что хватки и швыряют деньгами, допущены в круг молодых щеголей, одержимых псовой охотой, лошадьми и всем подобным. В этом кругу его хорошо знали, но больше — нигде. С Мэтлокских скачек ваш дядя позвал его в Бартрам-Хо, и этот Чарк, еврей или кто он там был, вообразил, что удостоился чести, какую на самом деле и не предполагал визит в Бартрам-Хо.

— Для подобного человека, как вы его описываете, мне кажется,редкаячесть быть приглашенным в дом, принадлежащий кому-то из фамилии Руфин.

— Возможно, и так, ведь, хотя завсегдатаи скачек хорошо его знали и обычно водили с собой обедать по ресторанам, никто, конечно, не допустил бы его в свой дом, уважая жен. Но Сайлас не особенно считался с женой. В действительности она мало показывалась; каждый вечер, бывая в подпитии, бедная женщина закрывалась у себя в спальне.

— Какой ужас! — воскликнула я.

— Не думаю, что это слишком волновало Сайласа, ведь она, бедняжка, пила, говорили, джин, значит, расходы были не так уж и велики. А вообще, я уверена, он даже радовался тому, что она пила, — на глаза ему не попадалась и приближала свой конец. Тогда уже ваш покойный отец, у которого этот брак вызывал глубокое отвращение, прекратил давать деньги, и Сайлас — а вы знаете, он был крайне беден, — оголодавшим волком накинулся на богатого лондонского игрока в расчете добраться до его денег. Я рассказываю вам то, что стало известно потом. Скачки продолжались уже и не помню сколько дней, и мистер Чарк оставался все это и еще какое-то время в Бартраме-Хо. Предполагалось, что Остин заплатит за Сайласа проигрыш, и гнусный мистер Чарк делал крупные ставки на скачках, кроме того, они безоглядно играли в Бартраме-Хо. Ночи просиживали за картами. Все эти подробности, как я говорила, стали известны позже, ведь проводилось дознание, и Сайлас опубликовал свое, как он его назвал, «заявление». Газеты столько всякого писали.

— Почему же мистер Чарк покончил с собой? — спросила я.

— Начну с того, о чем потом спорить не приходилось. На другую ночь после скачек ваш дядя и мистер Чарк сидели, совершенно одни, в гостиной до двух-трех часов ночи. Слуга мистера Чарка оставался на постоялом дворе «Оленья голова» в Фелтраме и не мог знать, что происходило в Бартраме-Хо, но появился там, у двери в комнату своего хозяина, исполняя его распоряжение, в шесть утра. Хозяин обыкновенно запирался, оставляя ключ в замке, что позже приняли к сведению как важное обстоятельство. Слуга стучался и не мог добудиться хозяина; не мог, потому что, когда дверь взломали, его хозяин был обнаружен мертвым в постели. Он лежал с перерезанным горлом, даже не в луже крови, а, как описывали, в настоящем пруду.

— О, ужас! — вскричала я.

— Да, было так. Позвали вашего дядю Сайласа, и он, будучи, конечно, потрясен, поступил, мне кажется, наилучшим образом. Оставил все, как увидел, ничего не тронув, и послал своего слугу за коронером{35}. Сам же, храня присутствие духа, взял у слуги мистера Чарка письменные показания, пока случившееся еще было свежо у того в памяти.

— Можно ли поступить честнее, правильнее и разумнее! — сказала я.

— О нет, конечно, — ответила на это леди Ноуллз, как мне показалось, несколько холодно.

Глава XXVII

Еще о самоубийстве мистера Чарка

— Итак, было проведено дознание, и мистер Манеринг из Уэйл-Фореста оказался единственным при коронере присяжным, принимавшим в расчет возможность смерти мистера Чарка от чьей угодно руки, но только не от собственной.

— И как онмогтакое вообразить! — возмущенно воскликнула я.

— Осмотрев место, другие пришли к выводу — о чем и сообщили, — что мистер Чарк умер по своей воле. Окно было закрыто изнутри на болт — окно открывала горничная в девять утра, и никто

— Как же сомневаться в столь очевидных вещах! — вновь воскликнула я.

— Однако оставалась неясность, связанная с самим мертвым и позволявшая недоброжелателям Сайласа высказывать всяческие подозрения, хотя никто не находил разгадки этой тайны. Оказалось, что мистер Чарк отправился в свою спальню в сильном подпитии, в доме слышали, как он распевал и шумел в своей комнате, ложась спать. В таком настроении люди не кончают с собой. Далее, хотя его собственную бритву нашли — страшно услышать все это! — валявшейся в крови возле его правой руки, пальцы левой были отрезаны по основание. И далее — нигде не удалось отыскать книжку, в которую он вносил записи о долгах, что, понятно, удивляло до крайности. Ключи его висели на цепочке, он носил много золотых вещиц и брелоков. Я видела его, несчастного, в ходе дознания. Тогда и на него, и на вашего дядю уже пала тень.

— Он походил на джентльмена? — задала я вопрос, какой, наверное, любая молодая девушка задала бы на моем месте.

— Он походил на еврея, моя дорогая. Какое-то отвратительное коричневое платье с бархатной пелериной, вьющиеся черные волосы на воротнике, огромные бакенбарды, высоко поднятые плечи. Куря сигару, он выпускал дым резко вверх. Я была шокирована, когда увидела Сайласа в такой компании.

— Его ключи помогли что-нибудь установить? — спросила я.

— Открыв его дорожный сундук, а затем помещавшуюся там лакированную шкатулку, нашли намного меньше денег, чем думали, можно сказать, ничего. Ваш дядя объявил, что часть денег он выиграл у мистера Чарка накануне вечером и что тот в подпитии жаловался, будто бы, выиграв на скачках, теперь потерял почти все за картами, к тому же еще не полностью получил выигранное на скачках. Что касается записной книжки… Какие-то пометки о долгах были обнаружены на обратной стороне его писем; говорили, он иначе и не помечал для себя ставки; впрочем, последнее вызывало сомнения. Среди обнаруженных пометок ни одна не относилась к Сайласу. Но не оказалось никаких ссылок еще на двух хорошо известных мистеру Чарку джентльменов, поэтому сей факт особых подозрений не вызвал.

— Конечно, все объяснилось, — проговорила я.

— Но тогда вставал вопрос, — продолжала кузина, — о мотивах предполагаемого самоубийства мистера Чарка.

— А разве подобные трудности не возникают в большинстве случаев? — заметила я.

— Говорили, будто бы в Лондоне у него были какие-то неприятности, на которые он порой намекал. Одни утверждали, что он вообще замешан в грязной истории, другие спорили, уверяли, что он просто шутил. Но никому не приходила мысль заподозрить вашего дядю в причастности к этой смерти — кроме как мистеру Манерингу с его ужаснейшими вопросами.

— Какими вопросами?

— Я точно не помню, но они очень задели вашего дядю, и он тогда не удержался от громкого возмущения. Мистер Манеринг, кажется, думал, что кто-то каким-то образом проник в комнату. Это было невозможно сделать ни через дверь, ни через дымоход — железная заслонка закрывала его почти вровень с кладкой камина. Окно выходило во внутренний двор, не превышавший размерами бальную залу. Проводившие дознание спускались во двор, осматривали его: земля была влажной, но никаких следов не обнаружилось. Насколько они могли судить, мистер Чарк заперся в комнате и перерезал себе горло собственной бритвой.

— Да, конечно же, — вставила я, — окно, дверь — все было заперто изнутри. И никаких доказательств, что кто-то пытался проникнуть в комнату.

— Именно так. А когда осмотрели стены и сняли, по распоряжению вашего дяди Сайласа, панельную обшивку несколько месяцев спустя — тогда скандал достиг кульминации — стало ясно, что никакого потайного хода в комнату нет.

— Вот и простой ответ всем этим газетным писакам: злодеяние немыслимо, — проговорила я. — Ужасно, что на клевету вообще требуется отвечать!

— И все равно дело было до крайней степени неприятным, хотя не могу сказать, чтобы Сайласа кто-то подозревал в убийстве. Но, видите ли, на его голову все равно падал позор, ведь мистер Чарк — не делающий чести гость, происшествие — чудовищное, и, кроме того, стараниями газетчиков скандалы в Бартраме-Хо стали известны широкой публике. А вскоре — и неожиданно — дело приняло совсем плохой оборот. — Кузина помолчала, припоминая подробности. — Об этих людях из Лондона, увлекавшихся сомнительным спортом, ходили всякие слухи. Этот Чарк написал два письма. Да, два. Они были адресованы негодяю-вымогателю, который опубликовал их месяц-другой спустя. Вначале о письмах много говорили в том особом кругу людей, но только письма стали достоянием читающей публики и вызвали сенсацию, как их принялись комментировать чуть ли не все газеты в стране. Первое из писем не слишком настораживало, но второе приводило в замешательство, по-настоящему тревожило.

— Кузина Моника, о чем оно было? — шепотом спросила я.

— Могу пересказать только в общих чертах, ведь я читала его очень давно, причем в обоих писавший употреблял какой-то жаргон и некоторые места были для меня все равно что бокс — так же трудно поддавались уразумению. Надеюсь, вам никогда не придется читать ничего подобного.

Я отметила про себя беспокойство леди Ноуллз в отношении моего воспитания, она же продолжала:

— Боюсь, вы меня едва слышите, — ветер завывает так громко. Хорошо, придвиньтесь ближе. В этом письме говорилось совершенно определенно, что он, мистер Чарк, сделал очень выгодный визит в Бартрам-Хо, и точно называлась сумма, на которую он взял долговые расписки у вашего дяди Сайласа, поскольку заплатить Сайлас не мог. Не скажу, какая называлась сумма, только помню, что она пугала. У меня перехватило дыхание, когда я увидела цифры.

— Дядя Сайлас проиграл эти деньги? — спросила я.

— Да, и был должен. И вручил тому бумаги — долговые расписки, — в которых обещал уплатить долг. Бумаги мистер Чарк конечно же прятал в шкатулке вместе с деньгами. Письмо заставляло думать, что Сайлас покончил с гостем, чтобы избавиться от долга, и, кроме того, завладел большей частью денег мистера Чарка… Я вспомнила, что особенно ужасало, — продолжала, помолчав, леди Ноуллз, — письмо было написано вечером в последний день жизни несчастного, у Сайласа уже не оставалось времени, чтобы отыграть проигранное, потом же он твердил, что не должен мистеру Чарку ни гинеи. В

Я спросила, где и как дядя выступил в свою защиту.

— Он выступил с письмом-памфлетом. Все оценили его здравый смысл, тонкость мысли и убедительность; письмо появилось поразительно скоро.

— И по стилю оно напоминало его письма? — невинно спросила я. Кузина рассмеялась.

— О нет, конечно! С тех пор как он заявил себя человеком набожным, из-под его пера выходит только нудная и вялая, маловразумительная писанина. Ваш покойный отец обычно пересылал мне его письма для прочтения, и порой я всерьез думала, что Сайлас лишился ума. Но, по-видимому, он просто старался войти в образ.

— Надеюсь, общественное мнение склонилось на его сторону, — сказала я.

— Не уверена, что везде. В его графстве все были единодушно настроены против Сайласа. Какой смысл спрашивать «почему»? Таков факт, и я думаю, ему, лишенному посторонней помощи, легче удалось бы сровнять с землей горы Пика{36}, чем переубедить джентльменов в Дербишире. Все они были против него. Разумеется, не без причин. Ваш дядя в памфлете сделал резкий выпад в их адрес, обрисовав себя жертвой их общего сговора. Я помню, он подчеркивал, что с того часа, как в его доме случилось известное происшествие, он навсегда позабыл о скачках и прочих подобных занятиях. В ответ же посмеивались и говорили, что он просто боится быть с позором изгнанным из своего круга.

— По этому делу состоялся судебный процесс? — спросила я.

— Все полагали, что суда не избежать, поскольку обе стороны публично подвергли одна другую самым яростным нападкам, и, думаю, особо враждебно настроенные против Сайласа ждали, что вот-вот всплывут улики, доказывающие его вину в преступлении. Годы идут; многие из тех, кто помнил трагедию в Бартраме-Хо, выступал яростным обвинителем Сайласа и подверг его остракизму, умерли; годы идут, но свет на это таинственное происшествие так и не пролит, а ваш дядя Сайлас остается изгоем. Вначале он неистовствовал, он уничтожил бы целое графство, человека за человеком, попадись они ему. Но он давно уже стал иным; изменил, как он выражается, свои помыслы.

— Сделался религиозен.

— Единственное, что ему остается. Он в долгах, он беден, он отторгнут обществом и, по его словам, болен телом, но укрепил верой дух. Ваш покойный отец, всегда непреклонный, неумолимый, ни разу не преступил им же назначенные пределы, в каких оказывал поддержку Сайласу, пошедшему на mésalliance[85]. Ваш отец хотел продвинуть его в парламент, обещал оплатить расходы, назначить пособие, но Сайлас, то ли поддавшись лени, то ли понимая свое положение лучше покойного Остина, или же, будучи действительно больным и не веря в свои силы, отказался. У вашего покойного отца новый Сайлас, занятый самобичеванием святоша, вызывал неодобрение; покойный Остин считал, что пострадавший человек может утвердиться в себе, обретая доверие людей, но Сайлас слишком давно ушел от мира — идея не осуществилась. Нет ничего труднее, чем вернуть в общество однажды запятнанного человека. Сайлас, думаю, был прав. Идея не могла осуществиться… Дорогое дитя, как же поздно! — вдруг воскликнула леди Ноуллз, взглянув на украшавшие камин часы в стиле Людовика Четырнадцатого.

Было около часу ночи. Ветер немного утих, и мое представление о дяде Сайласе стало чуть логичнее и последовательнее, чем вечером, когда только сгущались сумерки.

— А что вы о нем думаете? — спросила я.

Леди Ноуллз барабанила пальцами по столу, глядя в огонь.

— Я не сведуща ни в метафизике, моя дорогая, ни в колдовстве. Временами верю в сверхъестественное, временами — нет. Сайлас — «вещь в себе», я не знаю, как определить его, потому что не понимаю его. Возможно, иные души — не человеческие — иногда входят в этот мир, облеченные плотью. И я веду речь не только о том ужасном случае — Сайлас всегда приводил меня в смущение. Тщетно старалась я понять его. Но в его жизни была пора, когда он, по-моему, являл собой крайне безнравственного и в своей безнравственности эксцентричного человека: он был беспутным, дерзким, скрытным, опасным. В ту пору, мне кажется, он мог вынудить покойного Остина сделать для него все, но, женившись, он навсегда утратил влияние на вашего отца. Нет, не понимаю я его. Он всегда смущал меня, как зыбкий, иногда смеющийся, но неизменно зловещий лик из дурного сна.

Глава XXVIII

Меня убеждают

Итак, я наконец узнала таинственную историю бесчестья дяди Сайласа. Какое-то время мы сидели молча, и я, глядя в пустоту, посылала пышную, разукрашенную гирляндами и бубенцами триумфальную колесницу — через воображаемый город — за ним, возглашая: «Невинен! Невинен! Да будет увенчан мученик!» Все достоинства и добродетели, справедливость, совесть в мириаде оттенков на лицах людей — а люди теснятся всюду: на тротуарах, в окнах, на крышах, — соединились в ликующем кличе; трубы трубят, барабаны бьют, под величавый орган из раскрытых врат храма гремит хор — поет хвалу и благодарение… колокольный звон… залпы из пушек… воздух трепещет от бурных созвучий вселенской радости, а Сайлас Руфин — как на портрете, в полный рост, — стоит в блистающей колеснице, с гордым, печалью затуманенным ликом, не веселясь с веселящимися… за его спиной раб — тонок как призрак и бледен — что-то глумливо нашептывает ему в ухо… я же и голоса всего города — мы оглашаем: «Невинен! Невинен! Да будет увенчан мученик!» Но вот видение пропало, и передо мной осталось лишь задумчивое, серьезное, не без тени сарказма лицо леди Ноуллз, а снаружи гудела, в отчаянии стенала буря.

Как хорошо, что

Я и тогда не могла разобраться, какие чувства приводили меня в смятение; не уверена, что могу сделать это сейчас. Любые подозрения в отношении дяди Сайласа, казалось, подрывали бы основы моей веры, были бы святотатством. И все же, наверное, именно подозрения, неотчетливые, то гаснувшие, то вновь вспыхивавшие в глубине моей души, и причиняли боль, от которой я так страдала.

Мне нездоровилось. Леди Ноуллз гуляла, долгие променады освежали ее. Солнце садилось. Вошла Мэри Куинс — с письмом, только что доставленным почтой. Мое сердце учащенно забилось. Я не решалась сломать большую черную печать. Письмо было от дяди Сайласа. Пытаясь смягчить возможный удар, я перебирала в уме все рескрипты, которые оно могло содержать. Наконец я вскрыла письмо. В нем было повеление приготовиться к переезду в Бартрам-Хо. Было сказано, что я могу взять с собой двух горничных, если уж мои потребности в прислуге столь нескромны. О деталях предстоявшего мне путешествия и о дне отъезда в Дербишир он сообщит дополнительно. На время отсутствия мне предлагалось распорядиться в отношении Ноула, но дядя заявлял, что не считает себя достаточно осведомленным в подобных вопросах, чтобы давать мне советы. Засим он молился, чтобы ему достало сил исполнить долг для вящего спокойствия его совести, а также призывал, чтобы я, вступая в новый круг, укрепила молитвой и свой дух.

Я окинула взглядом комнату, такую знакомую и ставшую мне такой дорогой при мысли о том, что скоро расстанусь с ней. Старый дом, милый, о милый Ноул, как я оставлю тебя и твоих благожелательных обитателей, добрые улыбки и голоса… ради чужбины!

С тяжелым вздохом взяла я письмо дяди Сайласа и спустилась вниз, направляясь в гостиную. Помедлив у окна в холле, я разглядывала деревья в лесу, который так хорошо знала. Солнце село. Уже настали сумерки, и дыхание ночи белым туманом затянуло поредевшую, пожелтевшую листву. Все источало грусть. Как же мало завидовавшие молодой, сказочно богатой наследнице подозревали о тяжести у нее на сердце и как радовались за нее в миг, когда она почти прощалась с жизнью!

Леди Ноуллз все не возвращалась. Быстро темнело, в небе, на западной его стороне, собирались мрачные тучи, меж ними еще виднелся слабый сероватый блеск потухшего дня.

В гостиной уже сгустились тени; если бы не этот слабый холодный свет, я бы не увидела черную фигуру, стоявшую у зашторенного окна.

Человек в скрипучих башмаках порывисто двинулся мне навстречу. Это был доктор Брайерли.

Я испугалась и удивилась — как же он проник сюда? Я застыла на месте, не сводя с него глаз; боюсь, я показалась ему ужасно неловкой.

— Здравствуйте, мисс Руфин, — произнес он, протягивая руку с длинными пальцами, жесткую, коричневую, как у мумии. Он слегка наклонился — в сумрачной гостиной разглядеть лицо было трудно. — Вы удивлены, я полагаю, видя меня здесь снова так скоро?

— Я не знала, что вы приехали. Рада вас видеть, доктор Брайерли. Ничего неприятного не произошло, надеюсь?

— Нет, мисс, ничего неприятного. Завещание представлено и в свое время будет утверждено. Но у меня есть некоторые соображения, есть два-три вопроса к вам, на которые лучше отвечать не торопясь, обдуманно. Леди Ноуллз еще не уехала.

— Она в Ноуле. Но пока не вернулась с прогулки.

— Я рад, что она здесь. Я думаю, у нее здравый взгляд на вещи. И женщины скорее поймут друг друга. Что касается меня, мой долг — высказать вам мои соображения и предложить, в случае вашего согласия, свои услуги в устройстве дела иным образом. Ведь вы не знаете вашего дядю, как говорили недавно?

— Нет, я никогда не видела его.

— Вам понятно намерение вашего покойного отца, назначившего мистера Сайласа Руфина вашим опекуном?

— Я думаю, мой покойный отец желал показать, сколь высоко оценивает дядину пригодность к такого рода ответственности.

— Совершенно верно, но характер опеки в данном случае необычен.

— Не понимаю вас.

— Если вы умираете, не достигнув двадцати одного года, все ваше состояние переходит к нему — вам ясно? Пока же он держит вас под своей опекой — вы живете в его доме под его наблюдением и под его властью. Думаю, теперь вам все ясно. Когда ваш отец читал проект завещания, я высказался против этого распоряжения, мне оно не понравилось. Авам?

Я молчала — не уверенная, что правильно поняла доктора.

— И чем больше я думаю об этом распоряжении, тем меньше оно мне нравится, мисс, — произнес доктор ровным, жестким голосом.

— Господи милосердный! Не хотите же вы сказать, доктор Брайерли, что под крышей моего дяди я буду в меньшей безопасности, чем была бы у лорда-канцлера? — воскликнула я, прямо глядя доктору в глаза.

— Но разве вы не понимаете, мисс, что он окажется в сложном положении? — несколько поколебавшись, сказал доктор в ответ.

— Допустим,онтак не думает. Думай он так, он отклонил бы ответственность.

— Верно, но он не сделал этого. Вот письмо, — доктор показал письмо, — где он официально выражает согласие принять опекунство над вами. Считаю, до его сведения следовало бы довести, что он поступаетнеделикатно, учитывая все обстоятельства. Вам ведь известно, мисс, что о вашем дяде, мистере Сайласе Руфине, шла дурная молва?

— В связи… — начала я.

— В связи со смертью мистера Чарка в Бартраме-Хо.

— Да, мне известно об этом, — сказала я, пугаясь слишком уверенного тона доктора.

— Мы, конечно, обязаны считать, что говорилибез оснований, но многие думают совершенно иначе.

— Возможно, доктор Брайерли, именно по этой причине мой дорогой отец назначил его моим опекуном.

— Несомненно, мисс. Ради того, чтобы очистить его от подозрений.

— А если он пообещал с честью исполнить долг и оправдать доверие, не кажется ли вам, что, сделав это, он заставит клеветников замолчать?

— Сложись обстоятельства благоприятно, возможно, толков будет и меньше; впрочем, вы ждете слишком многого. Но предположим, выумрете, мисс, не достигнув совершеннолетия. Все мы смертны, а речь идет о сроке в три года и несколько месяцев. Что тогда? Разве вы не понимаете? Только вообразите, что будут говорить тогда!

— Кажется, вы знаете, мой дядя — человек набожный, — заметила я.

— И что же, мисс? — спросил доктор.

— Он… он столько страдал, — продолжала я. — Он давно удалился от мира, он очень религиозен. Поинтересуйтесь у нашего викария, мистера Фэрфилда, если вы сомневаетесь.

— Я не оспариваю сказанного, мисс, просто я рассуждаю о том, что может случиться несчастье. Например, оспа или дифтерия.

— Вы, доктор Брайерли, — религиозный человек… в соответствии с вашими представлениями?

Сведенборгианец улыбнулся.

— Вы сами испытали могучее воздействие веры и знаете, что он тоже верует, — так не думаете ли вы, что ему можно предаться без опасения? Не думаете ли вы, что эта возможность — доказать одновременно чистоту своих помыслов и справедливость мнения моего дорогого отца о брате — открыта перед ним ко благу и что нам следует предоставить все в руки Господни?

— Очевидно, в том была воля Господа, — произнес доктор Брайерли очень тихо; выражения его лица я не видела, ведь он опустил глаза и тростью чертил какие-то диаграммы на темном ковре, — да, воля Господа, что о вашем дяде до сей поры шла дурная слава. Противодействуя Провидению, нам следует прибегать к нашему разуму и стараться честно оценивать средства: если ими можно как навредить, так и принести пользу, мы не вправе наш эксперимент обращать в испытание. Я думаю, вам необходимо все хорошо взвесить, я убежден, что принятое вами решение можно оспорить. Если вы посчитаете опеку над собой желательной, знайте — ее можно передать леди Ноуллз. Я приложу все усилия, чтобы устроить это.

— Но ведь без его согласия такое решение невозможно, — заметила я.

— Невозможно, — подтвердил доктор, — однако у меня не пропала надежда добиться его согласия — на определенных условиях, разумеется.

— Я не совсем понимаю вас.

— Предположим, ему выплатят сумму, предназначавшуюся на ваше содержание. Что вы на это скажете?

— Я очень ошибаюсь в дяде, — сказала я, — если эти деньги представляют для него хоть что-то в сравнении с неоценимой моральной выгодой назначенной ему роли. Лишившись ее, он, уверена, откажется и от денег.

— Наше дело попробовать. — На смуглом жестком лице доктора Брайерли даже при скудном свете, едва проникавшем из окна в гостиную, я различила улыбку.

— Возможно, я кажусь вам крайне наивной, полагая, что он способен руководствоваться любыми целями, кроме корыстных, — сказала я. — Но он мой близкий родственник, и я не могу думать о нем иначе, сэр.

— Все это очень серьезно, мисс Руфин, — ответствовал доктор Брайерли. — Вы еще так молоды и сейчас не можете понять того, что поймете позже. Он человек пренабожный, говорите вы, но его дом — неподходящее для вас место. Заброшенное поместье, хозяин-изгой, стены, видевшие скандалов без счету и одно страшное злодеяние. Леди Ноуллз убеждена, что, поселившись там, вы навредите себе непоправимо и на всю жизнь.

— Да-да, Мод, — подтвердила леди Ноуллз, незаметно вошедшая в гостиную. — Здравствуйте, доктор Брайерли! Навредите себе непоправимо, Мод. Вы не представляете, как осуждают тот дом, как его сторонятся; даже имена обитателей под запретом.

— Чудовищно!.. Чудовищная жестокость! — воскликнула я.

— Очень неприятно, моя дорогая, но совершенно естественно. Вам следует помнить, что независимо от истории с мистером Чарком о доме всегда отзывались плохо и что джентльмены в графстве отвергли вашего дядю Сайласа задолго до этого случая. Что касается надежды, будто ваше пребывание под опекой Сайласа хоть в малой степени послужит восстановлению его репутации в графстве, — а эта надежда толкнула на особое распоряжение вашего покойного отца, который с самого начала придерживался крайне одностороннего взгляда на дело, — вы должны оставить ее. Кроме меня — если я буду допущена — и священника, ни одна душа не посетит Бартрам-Хо. Вас, возможно, пожалеют, решат, что так распорядиться вашей судьбой — предел безрассудства и бессердечия, но не захотят, как не хотели прежде, ездить в Бартрам-Хо и водить знакомство с Сайласом и его домочадцами.

— Они узнают, по крайней мере, как смотрел на дело мой дорогой отец.

— Они давно это знают, — сказала леди Ноуллз, — и его мнение для них не имело и не может иметь никакого значения. Там есть люди, считающие свой род ничем не ниже и даже выше рода Руфинов, а идею вашего покойного отца, будто он сможет убедить их подобной демонстрацией, правильнее назвать просто нелепой фантазией человека, который забыл, что такое свет, и привык мерить все своей меркой, живя в долгом затворничестве. Мне известно, что под конец он сам сомневался в правильности своего замысла, а будь ему отпущен еще год, он вычеркнул бы этот пункт завещания.

Доктор Брайерли кивнул и сказал:

— Если бы он писал завещаниесейчас, разве он оставил бы это распоряжение — с любой точки зрения ошибочное и вредящее вам, его дочери? Предположим, вы умираете, находясь под крышей вашего дяди, под его опекой. Прискорбным образом рухнет замысел завещателя, волна подозрений, расспросов прокатится по всей Англии, и о старом скандале заговорят столь же громко, как прежде.

— Доктор Брайерли все устроит, я не сомневаюсь. В действительности, думаю, будет нетрудно договориться с Сайласом. А если вы не согласны на предложение доктора, запомните мои слова, Мод: вам придется раскаиваться до конца дней.

Двое людей были передо мной — со своим взглядом на вопрос, оба совершенно чуждые корысти, оба, каждый по-своему, проницательные, наверное, даже мудрые. И оба искренне пытались удержать меня от исполнения воли покойного отца, но лишь растревожили мое воображение и взволновали мой ум. В наступившем молчании я переводила взгляд с одного лица на другое. Уже принесли свечи, и я могла хорошо видеть их лица.

— Я жду только вашего решения, мисс Руфин, — сказал попечитель, — и тогда встречусь с вашим дядей. Если его выгода являлась главной целью, преследуемой сим распоряжением, ваш дядя будет самым лучшим судьей тому, действительно липринятыво внимание его интересы, и я полагаю, он ясно увидит, что этоне так. И даст соответствующий ответ.

— Я ничего не могу сказать вам сейчас… Позвольте подумать… Я постараюсь… Я вам очень признательна, дорогая моя кузина Моника, вы так добры. И вы тоже, доктор Брайерли.

Доктор Брайерли в этот момент изучал свою записную книжку и не ответил на мою благодарность даже кивком.

— Мне необходимо быть в Лондоне послезавтра. Бартрам-Хо — примерно в шестидесяти милях отсюда, и только двадцать из них по железной дороге. Сорок миль на почтовых через горы Дербишира — дело долгое. Но если вы говорите: «Пробуем!» — я увижусь с ним завтра утром.

— Вы должны сказать: «Пробуем!»Должны, моя дорогая Мод.

— Но я не могу решить так сразу! О дорогая кузина Моника, я в совершенной растерянности.

— Но вам

Опять я переводила взгляд с кузины на доктора Брайерли и с доктора на кузину. Я кинулась ей на шею и, крепко обнимая, вскричала:

— О кузина Моника, дорогая кузина Моника, дайте совет мне, несчастной! Дайте же мне совет!

Я и не подозревала до того момента, насколько я нерешительная.

Не видя ее лица, я догадалась, что она улыбается, когда услышала ее слова:

— Но, дорогая, я дала вам совет. Ясоветуювам… — И она с горячностью добавила: — Я умоляю и заклинаю васпоследоватьмоему совету. Вы обязаны предоставить вашему дяде Сайласу, который, поверьте, знает больше, чем вы, право решать — когда он переговорит с доктором Брайерли, осведомленным о взглядах и намерениях вашего покойного отца лучше нас с вами.

— Сказать «да»? — говорила я, беспомощно прижимаясь к кузине, целуя и целуя ее. — О, велите… велите мне сказать «да».

— Да, конечно жеда. Она согласна на ваше предложение, доктор Брайерли.

— Мне вас так и понимать? — переспросил он.

— Хорошо… да, доктор Брайерли, — ответила я.

— Мудрое и правильное решение, — проговорил он тоном человека, скинувшего гору с плеч.

— Я забыла предложить, доктор Брайерли… это так неучтиво с моей стороны… Вы должны остаться на ночь у нас.

— Онне может, моя дорогая, — вмешалась леди Ноуллз, — путь долог.

— Но пообедать… Вы пообедаете у нас, доктор Брайерли?

— Нет, он не может. Вы же знаете, что не можете, сэр, — проговорила она категоричным тоном. И опять обратилась ко мне: — Не беспокойте его, моя дорогая, любезностью, на какую он не может ответить согласием. Он прощается с нами. До свидания, доктор Брайерли. Напишите сразу же, не откладывайте до возвращения в Лондон. Попрощайтесь с доктором, Мод. Я должна сказать ему несколько слов в холле.

И она буквально увела его из гостиной, оставив меня в смятении, в замешательстве, лишенной возможности что-либо изменить и недовольной этим.

Я стояла там, где меня оставили, смотрела им вслед, и вид у меня был, наверное, глупейший.

Леди Ноуллз вернулась через считанные минуты. Будь я менее взволнована, я бы догадалась, что она отправила бедного доктора Брайерли искать ночлег где-нибудь на полпути к Бартраму-Хо, чтобы только удалить доктора от меня и тем самым сделать мое решение — если оно вообще принадлежало мне — бесповоротным.

— Браво, моя дорогая, — сказала кузина Моника, в свою очередь заключая меня в сердечные объятия. — Вы — маленькая умница и поступили именно так, как должны были поступить.

— Надеюсь… — проговорила я неуверенно.

— Вы еще сомневаетесь? Что за глупости! Это же ясно как день.

И тут вошел Бранстон, объявляя, что обед подан.

Глава XXIX

Как ездил посол

Когда мы сели за обеденный стол при ярких свечах, леди Ноуллз, судя по ее лицу, была, как и я, чрезвычайно взволнована, но вместе с тем утешена и обрадована. Она говорила не умолкая, делилась со мной ранними воспоминаниями о моем дорогом отце. Большей частью я их уже знала, но готова была слушать снова и снова.

И однако, в мыслях я иногда — а на самом делечасто— возвращалась к тому разговору — столь непредвиденному, столь неожиданно решающему и, возможно, необыкновенно важному. И меня все тревожил вопрос: правильно ли я поступила?

Думаю, кузина понимала мой характер лучше, чем я сама понимаю себя даже сейчас, после всех моих честных попыток разобраться в себе. Подверженная колебаниям и внезапно меняющая свои же решения, импульсивная в действиях, я, по ее мнению, была способна лишить полномочий доктора Брайерли и послать ему вдогонку контрприказ, чего она и опасалась.

Поэтому, добрая душа, она старалась занять мои мысли и, истощив одну тему, находила другую, в постоянной готовности увести меня от вопроса, который она после стольких усилий, казалось, закрыла.

В ту ночь я измучилась. Я уже укоряла себя. Не в силах заснуть, я наконец села в кровати и дала волю слезам. Я сожалела о своей слабости, из-за которой уступила доктору Брайерли и кузине. Разве не нарушаю я клятву, принесенную моему дорогому отцу? Не согласилась ли я, чтобы дядю Сайласа склонили подкрепить мою чудовищную измену не менее страшным предательством?

Кузина Моника поступила мудро, поспешно отослав доктора Брайерли, потому что, останься он в Ноуле, вне всякого сомнения, наутро я, увидевшись с ним, отменила бы свое поручение.

В тот день в кабинете я обнаружила четыре бумаги, растревожившие меня еще больше. Каждая была подписана рукою дорогого отца: «Копия моего письма к…» И назывались имена четверых попечителей, упомянутых в завещании. Итак, передо мной были копии запечатанных писем, возбудивших у меня и у леди Ноуллз любопытство в тот волнующий день, когда огласили последнюю волю отца.

Вот что я прочла.

«Называю моего пострадавшего и бедного брата, Сайласа Руфина, проживающего в принадлежащем мне имении Бартрам-Хо, опекуном моей дорогой дочери, чтобы уверить свет, если возможно, — а если невозможно, дать всем потомкам нашей фамилии доказательство, — что брат, который лучше других знает брата, исполнен доверия к нему и этот последний его заслуживает. Не вижу более верного способа положить конец низкой и абсурдной клевете, порожденной политическим злоумыслием и никогда бы не запятнавшей брата, не будь он лишен средств и опрометчив в поступках. Все мое имущество переходит к брату в случае смерти моей дочери до достижения ею совершеннолетия, опеку над дочерью поручаю ему одному, веря, что мое дитя будет в такой же безопасности, предавшись его заботе, в какой было при мне. Полагаюсь на вашу память о дружбе, давно связавшей нас, и надеюсь, что при всякой возможности вы упомянете о сказанном мною в сем письме, присовокупив слова, к каким побуждает справедливость».

Содержание всех четырех писем было схожим. Сердце у меня упало, когда я прочла их. Я дрожала от страха. Что я наделала? Осмелилась помешать мудрому и благородному замыслу отца защитить нашу опороченную фамилию. Как трус, уклонилась от своего участия в деле, такого простого, такого незначительного. И еще — о Боже милосердный! — предала мертвого!

С письмами в руке, бледная от страха, я кинулась в гостиную, где была кузина Моника, и попросила ее прочесть их. По лицу кузины я поняла, как ее встревожил мой вид, но она промолчала. Пробежала глазами письма, а потом воскликнула:

— И только-то, мое дорогое дитя? Я уже воображала, что вы нашли другое завещание и потеряли все на свете! Мод, дорогая, мы это знали. Мы прекрасно понимаем мотивы покойного Остина. Вас так

— Но, кузина Моника, я думаю, он прав, теперь я вижу, что это разумно, и мне — о, я преступница! — мне надо остановиться.

— Мод, дорогая моя, прислушайтесь к голосу разума. Доктор Брайерли встретился с вашим дядей в Бартраме, по крайней мере, два часа назад. Выне можетепеременить свершенного, и зачем вам, зачем — даже если могли бы? Вы не считаете, что мнение вашего дяди следует принимать во внимание?

— Но он ужерешил. Есть же письмо, где говорится о деле как о решенном. А доктор Брайерли… о кузина Моника, доктор поехалискушатьего.

— Вздор, девочка! Доктор Брайерли, несомненно, порядочный и честный человек. О каком совращении речь? Доктор поехал искушать его? Вот выдумали! Доктор поехал представить факты и предложить ему поразмыслить над ними. И я вижу — учитывая то, что часто подобную ответственность принимают на себя по легкомыслию, и то, как долго Сайлас ведет жизнь в праздном уединении, отгородившись от мира, разучившись слушать других, — я вижу в этом благородство и разумную предусмотрительность доктора, поехавшего в Бартрам, чтобы Сайлас представил себе во всех подробностях и со всех сторон дело, прежде чем по лености мысли подвергнет себя самому большому риску, на который когда-либо отваживался.

Так возражала мне леди Ноуллз, с присущей женщинам горячностью и, должна признать, часто повторяясь, что, как я иногда замечала, отличает логиков женского пола. Она запутала меня, не убедив.

— Не знаю, зачем я пошла в кабинет, — проговорила я, очень взволнованная, — и почему взялась за эти бумаги. Мы их никогда там не видели — как же случилось, что именно сегодня они попались мне на глаза?

— Что вы хотите сказать, дорогая? — спросила леди Ноуллз.

— Я хочу сказать… я думаю, я былаприведенатуда… этопризывмоего покойного папы ко мне, столь же явственный, как если бы его рука появилась и оставила знак на стене. — Я почти перешла на крик, завершая свое безумное признание.

— У вас разгулялись нервы, дорогая, сказываются ночи, лишенные здорового сна. Давайте выйдем — вам полезно подышать воздухом. И я уверяю вас, очень скоро вы поймете, что мы правы, и искренне порадуетесь принятому решению.

Но радость не приходила, хотя возбуждение несколько улеглось. Моя вечерняя молитва была полна раскаяния. А когда я коснулась головой подушки, я испытала мук вчетверо больше прежнего. Каждой нервической, легко возбудимой натуре знакомо это: призрачные лица, искаженные на всякий лад, одно за другим появляются перед вами, не успели вы смежить веки. В ту ночь меня беспокоило лицо отца — то бледное и резко очерченное, как будто вырезанное из слоновой кости, то странно прозрачное, как из стекла, то с ужасающе обвисшей кожей мертвеца, но неизменно — обезображенное немыслимой гримасой сатанинской ярости.

Избавиться от этого чудовищного видения я могла, только сев в кровати и неотрывно глядя на свечу. Наконец, истомленная, я заснула. И во сне отчетливо услышала папин резкий голос из-за полога: «Мод, мы опоздаем в Бартрам-Хо!»

В ужасе я пробудилась; стены, казалось, еще звенели от громкого клича, и мне почудилось, что говоривший стоял за пологом кровати.

Но страшная ночь миновала. И утром я в ночной сорочке, похожая на призрак, уже сама стояла у кровати леди Ноуллз.

— Меня предупредили, — сказала я. — О кузина Моника, ночью со мной был папа, он велел ехать в Бартрам-Хо. И я должна ехать.

Она с тревогой глядела в мое лицо, а потом попыталась обратить все в шутку, но я поняла, что она была обеспокоена странным состоянием, в которое привели меня волнения и напряженное ожидание вестей из Бартрама-Хо.

— Не слишком торопитесь с выводами, Мод, — сказала она. — Сайлас Руфин, весьма вероятно, не даст согласия на предложение доктора и настоит на том, чтобы вы приехали в Бартрам-Хо.

— На все воля Господня! — воскликнула я. — Но если дядя и согласится, мне все равно — я еду. Пусть он прогонит меня, но я попробую искупить свое вероломство.

Еще несколько часов оставалось до прибытия почты. Часы эти мы обе провели в тревожном и тягостном ожидании… я — едва не в агонии. Наконец — в минуту, ничем не похожую на вожделенную, — вошел Бранстон с почтовой сумкой. Было письмо, адресованное леди Ноуллз, — большой конверт со штемпелем Фелтрама. Депеша от доктора Брайерли. Мы вместе прочли ее. Она была датирована предыдущим днем, и говорилось в ней следующее:

«Достопочтенная мадам, сим днем в Бартраме-Хо я встречался с мистером Сайласом Руфином, и он категорически, не принимая никаких условий, отказался сложить с себя обязанности опекуна, а также позволить мисс Руфин проживать где бы то ни было, кроме как в его доме. Поскольку он обосновал свой отказ, во-первых, препятствиями морального свойства, заявив, что не вправе, из боязни каких-либо случайностей частного характера, отречься от обязательства, которое свято, будучи возложенным покойным на него как на единственного брата, и, во-вторых, указал на последствия, какие подобный отказ, ответь он на просьбу исполняющего обязанности попечителя, имел бы для его репутации, — а это в глазах света было бы равносильно самообличению, — и также поскольку он не снизошел до обсуждения со мной указанных мотивов, мне от него ничего не удалось добиться. Убедившись, что он не отступит от своего решения, я вскоре расстался с ним. Он упомянул, что приготовления к приему его племянницы завершаются и что через несколько дней он пошлет за ней, а посему, полагаю, мое присутствие в Ноуле было бы желательно для мисс Руфин, которой я смог бы помочь советом перед ее отъездом, дабы она рассчитала слуг и провела опись имущества, вверяя дом и земли попечению вплоть до ее совершеннолетия.

С почтением к Вам, мадам,

Ханс Э. Брайерли».

Я не в силах описать лицо кузины, изумленной и разгневанной. Она фыркнула раз-другой, а потом язвительно произнесла приглушенным голосом:

—Теперь, надеюсь, вы довольны.

— Нет, нет, нет, вы жезнаете, что нет! Я огорчена до глубины души, о мой единственный друг, дорогая моя кузина Моника! Но теперь меня не мучает совесть. Вы не представляете, что это за жертва для меня, — несчастная я, несчастная! Я предчувствую беду… я так боюсь. Но ведь вы не оставите меня, кузина?

— Нет, дорогая, никогда, — ответила она с грустью.

— И будете навещать, когда сможете?

— Да, дорогая… если Сайлас позволит. А я уверена, что позволит, — поспешила добавить она, увидев, наверное, ужас на моем лице. — Не сомневайтесь, я сделаю все, что смогу. И возможно, он согласится время от времени отпускать вас ненадолго ко мне. Я живу всего в шести милях от

Я недоумевала — какая застарелая обида заставляла кузину всегда с такой желчью говорить о дяде Сайласе? Я считала это несправедливым. С моим героем у меня на глазах с недавнего времени обращались столь неуважительно, что, подобно идолам, он утратил какую-то толику святости. Но как объект поклонения он по-прежнему сохранял для меня божественную свою суть, а косвенные внушения изгнать нечистую силу я отвергала, принимая их за злой умысел. Но я ошибалась, приписывая леди Ноуллз скрываемую обиду, или злобу, или еще что-то. Было только стремление держаться твердого мнения — характерное, как некоторые считают, для женского пола.

Итак, робкую надежду на опекунство кузины Моники — что, будь на то воля моего покойного папы, сделало бы меня безмерно счастливой — действительность опрокинула, план погиб окончательно. Я утешала себя обещанием кузины возобновить связь с Бартрамом-Хо, и мы немного успокоились.

Помню, на следующее утро, когда мы очень поздно сидели за завтраком, леди Ноуллз читала какое-то письмо. Неожиданно, издав возглас удивления, она рассмеялась и стала читать дальше с удвоенным интересом. Затем, опять рассмеявшись и опустив руку с раскрытым письмом возле своей чайной чашки, она подняла глаза.

— Вам не догадаться, о ком я читала, — сказала она с лукавой улыбкой, чуть склонив голову набок.

Я почувствовала, что вся залилась краской: щеки, лоб до корней волос; пунцовели даже кончики пальцев. Она веселилась. Неужели… неужели же капитан Оукли женился?

— Не представляю, — ответила я с тем притворным безразличием, какое всегда нас выдает.

— По вашему виду совершенно ясно, что не представляете, но знали бы вы, как мило вы покраснели, — заметила она, забавляясь моим смущением.

— Я на самом деле не имею ни малейшего представления, — проговорила я в тщетной попытке не уронить достоинство и краснея все сильнее.

— Попробуйте угадать!

— Яне могу.

— Сказать вам?

— Если хотите.

— Хорошо, скажу, то есть я прочту вам страничку из этого письма, и вы все поймете. Вы знакомы с Джорджианой Фаншо?

— С леди Джорджианой? Нет, — ответила я.

— Не важно, она сейчас в Париже, это письмо от нее, и она пишет… Дайте-ка найду место… «Вчера — что бы вы думали, нет, вы только вообразите! Вот так видение! Вчера мой брат Крейвен настоял, чтобы я сопровождала его в лавку Le Bas, приютившуюся на старой улочке возле Гревской площади{37}, — там торгуют всякими забавными древностями. Забыла, как у них зовутся такие лавки. Мы оказались чуть ли не единственными, кто желал потешить себя стариной, и в лавке действительно было столько всяких любопытных вещей, что вначале я не заметила высокую женщину в сером шелковом платье, черной бархатной накидке и в прехорошенькой, по последней парижской моде, шляпке. Между прочим, вы будетеочарованыновым фасоном. Он вошел в моду всего три недели назад.Неописуемоэлегантная шляпка, по крайней мере, я так считаю. Я уверена, ими уже торгуют у Молница, и больше ничего не добавлю. Но раз уж я заговорила о нарядах, то скажу, что кружево вам приобрела, и, думаю, с вашей стороны будет неблагодарностью не прийти от него в восторг;очаровательноекружево». Так, это пропустим… вот… — И кузина продолжила чтение: — «Но вы спросите о моей таинственнойдамев модной шляпке. Дама восседала на стуле у прилавка и, очевидно, не покупала, но хотела продать камешки и всякие безделушки, которыми у нее была полна коробка для визитных карточек, человек же брал из коробки вещицы одну за другой и, наверное, оценивал. Я уже присмотрела прехорошенький маленький крестик, усыпанный жемчугом, — с полдюжины действительно дивных жемчужин! — и уже мечтала дополнить им свой гарнитур, как тут леди окинула меня взглядом и узнала… Мы узнали друг друга. И кто бы, вы думали, она была? Вы за неделю не отгадаете! А я не могу ждать так долго, поэтому лучше скажу вам сразу. Она была той ужасной старухой — мадемуазель де Бласмар, — которую вы однажды показали мне в Элверстоне. У меня навсегда запечатлелось в памяти ее лицо, а она, кажется, не забыла мое, потому что в ту же минуту отвернулась, и когда я взглянула на нее опять, ее вуаль была опущена». Разве вы, Мод, не говорили мне, что потеряли жемчужный крестик как раз во время пребывания той отвратительной мадам де Ларужьер в вашем доме?

— Да, но…

— Но что у нее общего с мадемуазель де Бласмар, хотите вы спросить? Это одно и то же лицо.

— О, я поняла, — сказала я, и меня охватила смутная тревога, страх — вы испытываете их, вдруг услышав имя врага, которого на время потеряли из виду.

— Я напишу Джорджи и попрошу купить этот крестик. Жизнью могу поклясться, он ваш, — убежденно сказала леди Ноуллз.

Слуги не скрывали своего мнения о мадам де Ларужьер и все пропажи — а их было немало — относили на ее счет. Даже Энн Уикстед, пользовавшаяся непонятной благосклонностью гувернантки, по секрету рассказывала, что мое кружево — я тогда заметила пропажу — та обменяла у цыгана-разносчика на французские перчатки и ирландский поплин.

— А как только я уверюсь, что крестик ваш, я объявлю розыск воровки.

— Но только не надо вести меня в суд, — проговорила я, равно обрадованная и встревоженная.

— Ни в коем случае, моя дорогая. Мэри Куинс и миссис Раск смогут все подтвердить.

— А почему она вам так не нравится? — спросила я.

Кузина Моника откинулась на спинку стула и, подняв глаза к потолку, обыскала взглядом лепной карниз в поисках причины, а потом рассмеялась, довольная собой:

— Видите ли, совсем не легко сказать, почему, тем более что не следует забывать о снисходительности к чужим недостаткам, но одно я твердо знаю: я не выношу ее; да и вам, моя маленькая притворщица, она так же отвратительна, как и мне.

Мы обе рассмеялись.

— Но вы должны рассказать мне ее историю.

— Ее историю? — переспросила кузина. — Я, в сущности, почти ничего о ней не знаю, я только видела ее временами вблизи того места, о котором упоминает Джорджиана, я слышала о ней скверные вещи, но все это, возможно, выдумки. Самое скверное, что я о нейзнаю, это то, как она обращалась с вами, и то, что совершила кражу в вашем доме — из письменного стола

И мы отправились на прогулку. Я пробовала возобновить разговор о мадам, но больше ничего не услышала — возможно, больше нечего было рассказывать.

Глава XXX

Дорога

Все в Ноуле указывало на скорое прощание. Доктор Брайерли приехал, как обещал, и закружился в делах. Они с мистером Данверзом, управляющим, посовещались, и было решено сдавать в аренду земли, парки, но только не дом, который доверяли попечению миссис Раск. Оставались на службе егерь, еще несколько слуг — конюхи и другие со двора; прочих же рассчитали, за исключением Мэри Куинс — ей предстояло сопровождать меня в Бартрам-Хо в качестве горничной.

— Не расставайтесь с вашей Куинс, — категорично заявила мне леди Ноуллз, — они будут добиваться этого, но вы ни за чтоне расставайтесь.

Кузина без конца твердила свои наставления — по десять раз на день.

— Вам скажут, что она не годится в горничные для леди, и это конечно жетак, если бы речь шла не о заброшенном Бартраме-Хо. Но она преданна, надежна, правдива, а такие качества везде ценятся, особенно когда предстоит жить в уединении. Не соглашайтесь на безнравственную молодую модистку из француженок вместо нее.

Иногда слова кузины неприятно будоражили меня, внушая безотчетную тревогу.

— Я знаю, она вам преданна, она добрая душа, но достаточно ли проницательна?

Или, с озабоченным лицом, кузина произносила:

— Надеюсь, Мэри Куинс не из пугливых?

Или неожиданно спрашивала:

— Мэри сможет известить письмом в случае, если вы заболеете?.. Сможет точно выполнить поручение?.. А она находчива, выдержанна, не теряет голову в непредвиденных обстоятельствах?

Конечно, эти вопросы не следовали один за другим, как здесь у меня, кузина задавала их время от времени и поспешно переходила на повседневные темы, но вопросам всегда предшествовало глубокое и мрачное ее молчание. И хотя ничего определеннее этих вопросов я от нее не слышала, они, как мне казалось, указывали на некую предполагаемую опасность, занимавшую мысли моей дорогой кузины.

А еще — без сомнения, постоянно — она возвращалась в мыслях к выкраденному у меня жемчужному крестику. Она составила записку на основе описаний вещицы, полученных от Мэри Куинс, миссис Раск и от меня. Я думала, она упомянула о розыске в минутном порыве, но, судя по методичности, с какой она нас допрашивала, мне стало ясно, что ее намерения совершенно серьезны.

Узнав, что мне очень скоро предстоит покинуть Ноул, она решила не оставлять меня до самого моего отъезда в Бартрам-Хо и день за днем, с приближением часа прощания, становилась все добрее, ласковее. То было для меня лихорадочное и горестное время.

Доктора Брайерли, хотя он находился в доме, мы почти не видели — разве что за чаем. Завтракал он очень рано, обедал в одиночестве и в самое разное время, когда позволяли дела.

На другой день после приезда доктора кузина Моника пожелала услышать о посещении доктором Бартрама-Хо.

— Вы конечно же виделиего? — спросила леди Ноуллз.

— Да, он принял меня. Он был нездоров. Когда узнал, кто я, велел пройти к нему в комнату, где сидел в шелковом халате и в домашних туфлях.

— О деле, — лаконично потребовала леди Ноуллз.

— О деле говорили коротко, поскольку он был тверд и обосновывал свой отказ причинами, на которые трудно что-либо возразить. Впрочем, трудно или нет — он, заметьте, объявил, что более не желает слышать о предмете, на том деловой разговор и завершился.

— А что там его набожность? — в непочтительном тоне поинтересовалась кузина Моника.

— Об этом мы говорили с бо́льшим успехом. Ваш кузен глубоко вник в так называемую у нас «доктрину о корреспонденциях», много читал Сведенборга и, кажется, весьма настроен обсуждать некоторые моменты учения с теми, кто его разделяет. Признаюсь вам, я не ожидал, что он так начитан и так увлечен данным предметом.

— Он был рассержен, когда вы предложили ему отказаться от опекунства?

— Нисколько. Напротив, заметил, что вначале и сам держался этой мысли. Годы, привычки, в каком-то смысле неподходящие условия, удаленность Бартрама-Хо от мест, где возможно найти хороших учителей, — обо всем этом он подумал сразу же и почти решился отклонить ответственность. Но потом пришли соображения, которые я пересказал в письме, — они возобладали, и ничто, заявил он, не в силах отмести их или вынудить его заново пересмотреть вопрос.

Доктор Брайерли передавал свой разговор с главой дома в Бартраме-Хо, моя же кузина в ответ фыркала на все лады и усмехалась — казалось, больше досадуя, чем выражая презрение.

Я обрадовалась тому, что сообщил доктор Брайерли. Я почувствовала, как тревога отступает, и на краткий миг допустила в сердце надежду. Неужели же Бартрам-Хо может быть уединеннее Ноула? Разве не найду я там кузину Миллисент, примерно моих лет? И возможно, о жизни в Дербишире, счастливой, хоть и очень однообразной, я потом всегда буду вспоминать? Почему нет? Какая пора, какое жилище озарится счастьем, если мы отдадим себя во власть мрачных фантазий?

И вот пришла весть от дяди Сайласа. Мне оставалось провести в Ноуле считанные часы.

Накануне отъезда, вечером, я навестила дядин портрет в полный рост и в последний раз изучала его долго, пристально, с глубоким интересом, но проникла в характер дяди не больше прежнего.

При брате, столь великодушном и богатом, всегда готовом прийти на помощь, при талантах, при тонкой и благородной красоте, запечатленной на картине, — чего бы только не достиг Сайлас Руфин, кого бы не пленил? И однако, где он и кто он? Бедный, всеми покинутый старик, живущий в заброшенном доме, который ему не принадлежит, униженный браком и приневоленный провести последние годы жизни в горьком одиночестве, а после смерти обреченный на скорое забвение.

Я неотрывно смотрела на портрет, чтобы сохранить его в памяти отчетливым, непотускневшим. Возможно, что-то от этого абриса, от изысканной этой палитры я еще замечу в живом оригинале, который мне доведется завтра увидеть впервые в жизни.

И вот настал день прощания, последний из длинной вереницы дней в Ноуле, обращенный к нови и отягченный грустью. Почтовый дилижанс ждал у входа. Собственный экипаж кузины Моники уже увез ее на станцию железной дороги. Обнимаясь, мы едва удерживали слезы, ее доброе лицо все еще оставалось у меня перед глазами, в ушах все еще звучали ее утешения и обещания. Я ощущала всем своим существом пронзительную сырость раннего утра, отводя взгляд от окна — от стекол в сверкавшей студеной росе. Завтракали торопливо, я выпила всего чашку чаю. Какой странный вид у дома! Ни

— Благослови вас Бог, мисс Мод, дорогая. Не тревожьтесь, время — оно быстро пройдет, и не заметите, как пробежит, а вы вернетесь с молодым красавцем, с джентльменом — кто знает, может, ровней самому герцогу Веллингтону?{38} — который станет вам мужем, я же обо всем позабочусь лучше не надо… о птицах, собаках… пока вы не вернетесь, и я навещу вас с Мэри, если позволите, в Дербишире… — говорила и говорила она.

Я села в дилижанс, сказала Бранстону, закрывавшему за мной дверцу, «прощайте» и послала воздушный поцелуй… другой, третий миссис Раск, которая все улыбалась, вытирала глаза и кланялась, стоя на ступеньках у входной двери. За экипажем радостно устремились собаки, но Бранстон позвал их обратно и повел в дом — недоумевавших, настороживших уши и поджавших хвосты, с тоской глядевших вслед экипажу. Меня тронула их привязанность, я мысленно благодарила их, почувствовав себя вдруг чужой всем и очень несчастной.

Было ясное безоблачное утро. Решили, что из-за двадцати миль по железной дороге мне не стоит обременять себя пересадкой, и весь путь, все шестьдесят миль, я ехала почтовым трактом — нет приятнее путешествия, если не тревожат думы. Из окна железнодорожного вагона мы видим пейзаж во всем его величии; но вызывает любопытство, дает пищу уму — будто занимательная история, передаваемая из уст в уста, —именнопередний план, которым в прежние дни мы могли насладиться, едучи в дилижансе и глядя в окошко. Многообразная жизнь — роскошь и нищета… благородные души и низкие… всевозможные платья, наряды, лохмотья, всякие шляпы… лица цветущие, лица сморщенные, лица добродушные, лица злые… нет конца загадкам, догадкам — многообразная жизнь является нам сцена за сценой, и сцены эти — немые, но яркие, в декорациях самых красочных. Золотые от снопов поля… старые тенистые сады… главные улицы древнейших городов. Приснятся ли сны чудеснее! Найдутся ли книги, способные так же сильно увлечь!

Мы ехали мрачным лесом — мне всегда казалось мрачным место, отведенное «мавзолею», — где покоились мои дорогие родители, теперь уже оба. Я взирала на темную громаду «мавзолея», испытывая не просто щемящее чувство, но особенно острую сердечную боль, и вздохнула с облегчением, когда мы его миновали.

За все утро я не пролила и слезинки. Добрая Мэри Куинс плакала, покидая Ноул, глаза кузины Моники увлажнились, когда она целовала и благословляла меня, обещая навестить в скором времени, а смуглое, худое и живое лицо домоправительницы исказилось, мокрые щеки ее блестели, что не укрылось от меня, когда я выглядывала из тронувшегося дилижанса. Но я — а горше моего горя не было — не пролила и слезинки. Я только судорожно переводила взгляд с одного знакомого предмета на другой, бледная и взволнованная, не вполне осознавая, что все это оставляю, и удивлялась собственному хладнокровию.

Но когда мы достигли старого моста, охраняемого высокими ивами, и оглянулись на наш бедный Ноул, показавшийся таким сказочно-прекрасным, таким печальным издалека (а с моста лучше всего виден старинный дом под остроконечной крышей, и холмистые луга, и вековые деревья, что держатся, будто кланами, отдельными группами), — наконец пришли слезы, и я тихо, долго плакала, пока сказочная картина не скрылась за взгорьями.

После слез пришло облегчение. Мы меняли лошадей, а потом очутились в краю для меня неизвестном, и новые виды, само чувство дороги оказали свое привычное действие на юную путешественницу, знавшую лишь на редкость уединенную жизнь, — я поняла, что испытываю приятное, в общем, волнение.

Мэри Куинс и я, обе неопытные путешественницы, уже принялись тешить себя надеждой, что до Бартрама-Хо совсем близко, но были горько разочарованы, когда, примерно около часу дня, услышали от провожатого (неприятного человека, скорее конюха, чем слуги, занимавшего место подле нас, охранявшего путниц с их багажом и олицетворявшего тем самым особую заботу моего опекуна обо мне), что до Бартрам-Хо ехать еще добрых сорок миль, в основном через высокогорные районы Дербишира.

Дело в том, что на усилиях лошадей никак не сказывалось наше нетерпение. И когда, остановившись на постоялом дворе, затейливо выстроенном, хотя и небольшом, мы обнаружили, что придется подождать, пока отыщут гвоздь-другой, чтобы закрепить ослабевшую подкову у одной из наших сменных лошадок, то я и Мэри Куинс держали совет: мы обе проголодались и единодушно решили скоротать время за ранним обедом, которым и насладились, приятно беседуя, в причудливом маленьком зале с эркером; в окно был виден прелестный садик, а дальше открывался необычайно красивый вид.

Добрая Мэри Куинс, подобно мне, уже осушила глаза, и мы обе — я с толикой тревоги — гадали, когда же попадем в Бартрам-Хо и как нас встретят. Какое-то время было, конечно, потеряно в приятном зальце, прежде чем мы продолжили путь.

Медленнее всего мы одолевали протяженный подъем по горной дороге, двигаясь зигзагом, как моряки, идущие галсами при встречном ветре. Забыла название крохотной деревушки — да и деревушкой ли величать группку миленьких домиков, окруженных деревьями, — где нам выделили дажечетырехлошадей и двух форейторов, ведь подъем предстоял трудный. Помню лишь, что там мы с Мэри Куинс, очень уютно устроившись, пили чай и купили имбирных пряников, чудеснейших на вид, но совсем несъедобных.

Большую часть подъема, уже оказавшись в горах, одолевали шагом, а на самых крутых участках нам приходилось покидать дилижанс и идти пешком. Я только радовалась. Прежде я никогда не бывала в горах; и папоротники, вереск, бодрящий воздух, а главное, величественный вид богатого края, который мы оставляли позади, — теперь, на закате, облекавшегося в пастельные тона под легким туманом, что стелился далеко-далеко внизу, — все это совершенно очаровало меня.

Мы едва успели достичь вершины, когда солнце село. Край с этой стороны гор уже накрыла холодная серая тень. Я попросила человека, сидевшего подле нас, указать, где Бартрам-Хо. Туман сгущался, высоко в небе проступил неотчетливый диск луны, которая должна была светить нам, но дожидалась, пока сумерки сменятся ночью. И тщетно высматривала я темную громаду леса, упомянутую нашим провожатым. Чтобы воочию узреть место и его хозяина, мне оставалось запастись терпением на час или на два.

Теперь мы быстро спускались по горному склону. Природа была непривычно суровой и дикой. Дорога граничила с огромным, поросшим вереском болотом.

Я открыла переднее окошко и попросила форейторов остановиться. Ехавший на задке грум спешился и подошел к окну.

— Это цыгане, да? — спросила я.

— Они и есть, кто ж еще, мисс. — Он поглядел в их сторону со странной улыбкой, выражавшей одновременно презрение и суеверный страх; потом я не раз отмечала, что именно таким взглядом крестьяне Дербишира награждали своих вороватых и опасных соседей.

Глава XXXI

Бартрам-Хо

Мгновение — и высокая гибкая девушка, черноволосая, черноглазая, как мне показалось, невыразимо красивая, уже стояла у окна и, обнажив в улыбке два ряда жемчужных зубов, то и дело почтительно кланяясь, предлагала — а говорила она с каким-то особым, совершенно не здешним акцентом, — открыть леди ее судьбу.

Я никогда прежде не видела это дикое племя. Дети тайны, дети дорог… Сколько вольности и красоты было в фигуре предо мной! Я взглянула на шатры, вспомнила про ночь, окружавшую нас, подивилась независимости этих скитальцев и почувствовала, что не я — они меня превосходят. Я не могла противиться, а она уже протянула свою тонкую руку уроженки Востока.

— Хорошо, откройте мне мою судьбу, — сказала я, невольно отвечая улыбкой на улыбку пророчицы.

Я повернулась к горничной.

— Мэри Куинс, дайте мне денег. Нет,не этумонету. — Я отвергла шестипенсовик, протянутый бережливой Куинс, потому что слышала, будто предсказания сих прорицательниц тем благоприятнее, чем щедрее дающая рука, я же твердо решила приехать в Бартрам со счастливыми предсказаниями. — Вон ту — в пять шиллингов, — потребовала я, и честная Мэри неохотно рассталась с кроной.

Кланяясь, повторяя свое «блаадарю» и улыбаясь, красавица с кошачьей грацией тут же спрятала монету, будто украденную, поглядела, продолжая улыбаться, на раскрытую ладонь леди и — к моему удивлению — объявила, что у меня к кому-то большая любовь (я уже боялась, она назовет его по имени: капитан Оукли), что он станет невероятно богат и что я выйду за него замуж, что мне предстоит много ездить из края в край в будущем. А еще сказала, что у меня есть враги и они будут временами совсем близко, даже в одной комнате со мной, но не смогут причинить вреда. Я увижу, еще сказала она, как прольется кровь, но — не моя. После всего сделаюсь так счастлива и богата, как сказочная принцесса.

Не заметила ли эта чужеземка обманщица у меня на лице признаков страха, когда говорила о моих врагах, не посчитала ли меня трусихой, чьей слабостью можно воспользоваться? Весьма возможно. Как бы то ни было, она извлекла из складок платья медную булавку с круглой бусинкой-головкой и, зажав острый конец в пальцах, поднеся сокровище к моим глазам, объявила, что и мне нужна такая же, заговоренная, какую ей дала ее бабка. И пустилась бойко описывать все колдовство, затраченное бабкой на булавку, поспешно добавив, что ни за что с ней не расстанется, а сила ее в том, что если воткнешь булавку в одеяло, то пока ее не вытащишь, ни крысе, ни кошке, ни змее, ни… — тут шли еще два слова из реестра, думаю, на цыганском наречии, которые, как она объяснила, означают — правильно ли я поняла? — первое — злого духа, а второе — «малого, что способен перерезать тебе горло», — так вот им до тебя не добраться и вреда тебе не причинить.

Такой амулет, дала она мне понять, я должна приобрести любой ценой. У нее нет другого. И ни у кого в таборе подобного нет. Стыдно признаться, но я вручила ей почти фунт за ее медную булавку! Поступок отчасти свидетельствовал о моем темпераменте, с которым никогда нельзя было совладать без борьбы и который всегда заставлял опасаться, что «настанет день, когда я пожалею о недопустимой своей горячности», а отчасти поступок объяснялся избытком тревог, выпавших мне в ту пору жизни. Но так или иначе я получила ее булавку, она — мой фунт, и рискну утверждать, что из нас двоих счастливее была я.

Она стояла на дорожной насыпи, кланялась и улыбалась — первая колдунья, с которой мне довелось столкнуться. Мы быстро покатили прочь, и я не могла оторвать взгляд от удалявшейся картины в ярких пятнах костров, с темными людскими фигурами, с ослами, повозками, белевшими в лунном свете подобно скелетам.

Подозреваю, они без удержу насмешничали над моим торгом и веселились, рассевшись у костров, за ужином из краденых на соседних фермах кур, по праву гордые своей принадлежностью к высшей породе людей.

Мэри Куинс, шокированная моим мотовством, попыталась выразить протест:

— Не по душе мне это, мисс, нет. Они же все, что молодые, что старые, — воры, бродяги, а многие и жалкие побирушки.

— Будет вам, Мэри, не важно. Всем когда-нибудь надо узнать свою судьбу. Но как вы узнаете о своем счастье, не заплатив? Мне кажется, Мэри, мы вблизи Бартрама.

Дорога спускалась по крутому склону горы к петляющей речке; другой ее берег, столь же крутой, порос лесом, темным, ужасным во мраке, а луна светила на неспокойную, судорожно струившуюся внизу воду.

— Тут красивые места, наверное, — сказала я, обращаясь к Мэри Куинс, которая жевала в углу бутерброд, и тогда она, поправив шляпку, произвела осмотр из своего окна, откуда можно было увидеть, впрочем, лишь поросший вереском склон.

— Да, мисс, наверное, но уж столько тут этих гор! — И чистосердечная Мэри опять откинулась на подушки и взялась за бутерброд.

Мы мчали теперь на большой скорости. Я чувствовала, что мы подъезжаем… Привстав, насколько это было возможно в дилижансе, я пыталась рассмотреть что-нибудь поверх голов форейторов. Меня охватило нетерпение, но также и страх, я разволновалась от приближения решающего момента. Наконец внизу завиднелась протяженная, довольно ровная, неравномерно поросшая лесом местность — склон, по которому мы неслись, внезапно закончился.

Мы оказались внизу — и картина прояснилась. Высокая парковая ограда… буйно тянется трава к могучим деревьям, вознесшим над оградой свои ветви… Но мы все несемся, несемся вперед — почти галопом. С одной стороны — старая, сплошь серая стена, с другой — чарующая своей пасторальностью живая изгородь из стоящих вольным строем ясеней.

Но форейторы натягивают поводья, и, взяв

Провожатый выбрался из дилижанса, распахнул громадные врата, и мы двинулись — меж двух рядов сумрачных деревьев-старожилов — по прямой, просторной аллее, ширина которой соизмерялась с величественным фасадом дома. Дом был выстроен из белого камня, напоминавшего кейнский, добычей которого славится Дербишир.

Итак, вот он, Бартрам, здесь живет дядя Сайлас. У меня перехватывало дыхание, когда мы приближались к старинному дому. Луна ярко светила на белый фасад, открывая взору не только богатую архитектурную отделку дома, колонны, портал, вычурную резьбу, роскошную лестницу у входа, но и пятна мха, расползавшиеся по белизне. Два старых дерева-великана, поваленных последней бурей, лежали, обнажив корни, и желтые листья трепетали на ветвях, которым уже никогда не покрыться почками, не вознестись в весеннее небо. Деревья упали в правой части двора, сплошь поросшего, как и аллея, буйными сорными травами.

Все эти знаки запустения и распада сообщали Бартраму удручающий вид, почти наводили ужас, контрастируя с величавыми пропорциями постройки и грандиозностью архитектурного стиля.

Резким красным светом светилось широкое окно во втором ряду, и мне показалось, кто-то украдкой выглянул и отпрянул. В ту же минуту яростно залаяли собаки, стремительно выбежавшие во двор из полуоткрытой боковой двери, и под лай, под громкие окрики человека, соскочившего с задка экипажа, чтобы отогнать собак, под щелканье кнутов, пущенных в ход форейторами, мы подъехали к пышной лестнице, которая вела в этот печальный дом.

Не успел наш провожатый взяться за дверной молоток, как дверь открылась, и перед нами в неярком свете свечей предстали три фигуры. Ветхий старичок, высохший, чрезвычайно сгорбленный, в белом шейном платке и черном одеянии, которое казалось непомерно свободным для него, будто бы сшитым для кого-то другого, стоял, держась рукой за дверь; рядом была юных лет толстушка, впрочем, прехорошенькая, из-под ее невероятно короткой юбки виднелись обутые в башмаки полные ноги с изящными щиколотками; а неряшливо одетая горничная, похожая на старую поденщицу, выглядывала из-за спины толстушки.

Строй домочадцев, собравшихся приветствовать гостью, конечно же не поражал великолепием. Наши сундуки были осторожно сняты с дилижанса провожатым, который, не умолкая, кричал — то на собак, то обращаясь к старичку у двери. Старичок тоже что-то глухо говорил дрожащим голосом, на что-то указывал, но я не расслышала его слов.

«Возможно ли это… неужели этот жалкий старик — дядя Сайлас?»

Мысль ошеломила меня, но почти мгновенно я осознала: он слишком мал. И я почувствовала облегчение, даже обрадовалась. Мне показался странным такой порядок — уделять внимание прежде всего сундукам и коробкам, оставляя путниц закрытыми в экипаже, который к этому времени им уже невыразимо наскучил. Об отсрочке я, впрочем, не сожалела: волнуясь, каким будет первое впечатление от встречи, невольно желая его отдалить, я боязливо отодвинулась в темноту экипажа и разглядывала происходящее при свете свечей и луны, сама — невидимка.

— Скажи «да» или «нет» — моя кузина здесь, в экипаже? — в короткую минуту затишья разразилась криком сдобная юная леди, топнув ногой в своем черном крепком башмаке.

Да, конечно же я была здесь.

— А чего ж ты — вот нечисть! — держишь ее, не выпускаешь, ты, болван! Беги, Жужель, — ничего не сделаешь, пока не напомнят, — выпусти кузину Мод. Добро пожаловать в Бартрам! — Это приветствие было выкрикнуто на удивление высоким голосом и повторено, прежде чем я успела опустить стекло и сказать «благодарю». — Я бы сама вам открыла… хороший, хороший пес, ты не укусишь, нет, никогда не укусишь кузину, — последние слова относились к громадному мастиффу, который крутился возле нее, теперь почти совсем успокоившись. — Только я не могу сходить с этого места вниз. Хозяин сказал, мне нельзя.

Дряхлый старик, звавшийся Жужель, уже открыл дверцу, наш провожатый — он больше походил на «коридорного» по роду своих обязанностей — откинул подножку, и я, с трепетом, превосходившим пережитый мною позже, когда я была представлена монаршей особе, соскользнула вниз, принося себя на суд слишком непосредственно выражавшейся юной леди, которая стояла на самом верху лестницы, с намерением оказать мне церемонный прием.

Она крепко обняла меня, удостоила, как она это называла, сердечным лобзанием в обе щеки и потянула в холл, явно радуясь встрече.

— Ты устала чуток, я точно знаю… А кто та старуха, кто? — припав к моему уху, спросила она напряженным шепотом, с каким на сцене говорят реплики «в сторону» и от какого я оглохла на пять минут. — Ой-ой-ой, горничная! А старая-а-а, ха-ха-ха-ха! Но посмотри-ка — важная! И накидка черного шелку на ней, и креп. А я в бумажной сарже. Да в дрянном заношенном кобурге{39} — по воскресеньям. Так не годится, срам! Но ты устала, устала. Подъем тяжел, говорят, от Ноула. Тракт я знаю чуток — до того места, где «Кошка и весельчак», у дороги на Лондон. Идем, а? Может, сперва зайдешь поговорить с Хозяином? Папаша, знаешь, чуток блажной теперь. — Дальше выяснилось, что просто немощентелом. — У него по пятницам его авралгия — или как там он свою болезнь называет, — а ревматизм — это когда он требует старого Жужеля… Хозяин в своей комнате. Или, может, хочешь, сперва пройти к себе в спальню? Перепачкаешься, говорят, путешествуя.

Да, я предпочитала вначале освежиться. Мэри Куинс прикрывала меня со спины. Моя говорливая родственница между тем выстреливала словами без передышки и, казалось, не думала умолкать — настало время для каждой из нас оценить противную сторону. Юная леди, не колеблясь, дала мне понять, что я заслуживаю ее одобрения, — она направила взгляд мне прямо в лицо, выхватывая черту за чертой, успела пощупать материю моей накидки, осторожно зажав меж большим и указательным пальцами, долго перебирала мою цепочку с брелоками и, взяв мою руку, как взяла бы перчатку, пристально изучила кольцо.

Не могу, конечно, сказать в точности, какое впечатление я произвела на нее. Что до меня, то кузина Милли показалась мне моложе своих лет, я увидела девушку полноватую, хотя и с тонкой талией, с волосами светлее моих, с глазами необыкновенной голубизны, почти круглыми, а вообще —

Еслиябезнадежно отстала от моды, что бы кузина Моника сказала о ней? Она была одета — о чем сама объявила — в черную бумажную саржу — в знак скорби, — но короткая ее юбка вызывала в памяти баварских подметальщиц с изображений, виденных мною в журналах. На ней были белые чулки и черные кожаные башмаки с пуговками из кожи, с подошвами, поразительно толстыми для дамской обуви, — я тотчас вспомнила ботинки землекопов, какие часто приводили меня в восхищение на страницах «Панча». Должна добавить, что руки, столь прилежно обследовавшие мой наряд, были хотя и красивы, но черны от загара.

— А как ее имя? — в требовательном тоне осведомилась юная леди и кивнула в сторону Мэри Куинс.

У старой девы, охваченной ужасом, глаза округлились, будто она, всю жизнь проведя вдали от моря, вдруг узрела кита. Однако Мэри присела в реверансе. А я ответила.

— Мэри Куинс, — повторила юная леди. — Добро пожаловать, Куинс. Как же назвать ее? У меня они все как-нибудь прозываются. Старый Джайлз — Жужель. Имечко сперва пришлось ему не по вкусу, но теперь откликается — и еще как проворно. Старуха Люси Уайт, — говорившая кивком указала на пожилую женщину, — Лючия ди л’Амур у меня. — Я поняла, что это было несколько искаженное «Ламмермур», — моя кузина временами допускала ошибки, к тому же не слишком хорошо знала итальянскую оперу{40}. — У меня забава такая, и, чтобы короче, — я кричу ей: «Л’Амур!» — Кузина рассмеялась заразительным смехом, и я невольно присоединилась к ее веселью. Она, подмигнув мне, крикнула во весь голос: — Л’Амур!

На что сморщенная, в громадном чепце старуха — настоящая матушка Хаббард{41}, — присев, ответила:

— Да, мэм.

— Сундуки и коробки внесли?

Оказалось, уже внесли.

— Хорошо, теперь идемте. Но как же мне назвать тебя, Куинс?

— К… как вам будет угодно, мисс, — проговорила Мэри, сдержанно поклонившись.

— Что это ты квакаешь, точно простуженная лягушка, Куинс? Будешь Хрипс пока. Вот так. Идем с нами, Хрипс!

И кузина Милли, взяв под руку, потянула меня наверх, но на ступеньках лестницы отпустила, отклонилась назад и увидела мой наряд под иным углом зрения.

— Эй, кузина! — вскрикнула она, хлопнув ладонью по моему турнюру. — Какого черта тебе понадобились все эти подушки-подкладки? Ты потеряешь их, девчонка, в первый же раз прыгая через крапиву!

Я была в изумлении. И едва удержалась от смеха. При исполненном важности пухлом личике, при неописуемо нелепом наряде речь ее звучала для меня настолько странно, что я оказалась бы в меньшем затруднении, сведи меня случай с дикаркой из-за дальних морей.

Но до чего же роскошной была лестница, по которой мы поднимались, — с внушительными резными перилами из дуба, а на площадке — с громадными столпами, увенчанными резными фигурами щитодержателей со щитом, на котором красовался герб. Великолепные дубовые панели закрывали стены. О внутреннем убранстве дома я, однако, не могла судить, ведь у дяди Сайласа ни холл, ни галерея не освещались, для нас же мерцала единственная свеча; впрочем, я знала, что еще успею все разглядеть при свете дня.

Ступая по темному дубовому настилу, мы приблизились к моей комнате. И я получила возможность не спеша созерцать величественные пропорции дома. Два больших окна за потускневшими шторами были высоки, лишь вполовину ниже окон Ноула (а Ноул — в своем роде, красивый дом). Дверные рамы, как и оконные, покрывала богатая резьба. Здесь был огромных размеров камин — с облицовкой, вновь поражавшей причудливым резным орнаментом. Я не ожидала увидеть такое великолепие… Никогда прежде мне не доводилось спать в столь пышном покое.

Но меблировка, должна отметить, никак не соответствовала претенциозности интерьера. Французская кровать с ковром возле нее в три квадратных ярда, небольшой стол, два стула, туалетный столик — это все, что я обнаружила в отведенной мне спальне; не было ни шкафа, ни комода. Мебель, выкрашенная в белый цвет, такая легкая на вид, незначительная и просторно расставленная, занимала лишь половину внушительного, изысканного покоя, другая же его половина представала в наготе, горестно величавой.

Кузина Милли убежала, чтобы доложить о нашем прибытии Хозяину, как она именовала дядю Сайласа.

— Ну, мисс Мод, никогда не думала увидеть такое! — воскликнула чистосердечная Мэри Куинс. — А вы видели подобную юную леди? Она столько же леди, сколько я, видит Бог! А во что одета? Ну и ну! — Мэри, сокрушаясь, покачала головой и огорченно прищелкнула языком, так что я не смогла удержаться от смеха. — Мебель, мебель-то где здесь? Ну и ну! — Она снова прищелкнула языком.

Вскоре, впрочем, вернулась кузина Милли. Она с любопытством дикарки наблюдала за тем, как распаковывали мои сундуки, и выражала свое восхищение сокровищами, занимавшими место на полках стенных шкафов, которые, будто в буфетной, находились в нишах и закрывались массивными дубовыми дверьми, с торчавшими из них ключами.

Пока я торопливо поправляла свой туалет, она то и дело развлекала меня замечаниями уже совсем личного свойства:

— Твои волосы чуток темнее моих, но оттого не лучше, а? Мой цвет, говорят, такой, как надо. Не знаю… А что скажешь ты?

По этому пункту я великодушно уступила ей право первенства.

— Вот бы у меня были твои белые руки. Тут ты меня побила! Я знаю, это все перчатки, — не выношу их. Стану надевать теперь… руки ивправдубелым-белы. — Она недолго помолчала. — А кто, интересно, красивее — ты или я? Не знаю, вот уж я — не знаю.Ты-то как думаешь?

Я встретила откровенным смехом этот вызов, и она чуть покраснела — в первый раз, по-видимому, смутилась.

— Ты ивправдуна полдюйма выше меня — ведь так?

Я была выше на целый дюйм, поэтому с легкостью согласилась на ее допущение.

— Да, ты статная видом! Верно, Хрипс? Но платье у тебя прямо до пят! — Она перевела взгляд с моего на свое и вскинула ногу в ботинке землекопа, чтобы убедить себя, что ее платье теперь могло бы сравниться с моим. — Мое чуток короче, чем надо? — неуверенно предположила она. — Кто там? А, это ты! — обратилась она к появившейся в дверях матушке Хаббард. — Входи, л’Амур, тебе всегда рады, входи!

Горничная пришла сообщить, что дядя Сайлас был бы счастлив видеть меня, как только я буду готова, а кузина Миллисент проводит в комнату, где он ожидает гостью.

В тот же миг дух комедии, посетивший нас благодаря неописуемой эксцентричности моей кузины, улетучился, и меня объял благоговейный страх. Вот сейчас я

Глава XXXII

Дядя Сайлас

Кузина, думаю, тоже испытывала некий страх, хотя и несоизмеримый с моим, потому что я заметила тень, набежавшую на ее лицо; она хранила молчание, когда мы, бок о бок, шли галереей в сопровождении древней старухи, несшей свечу, к покою, какой я бы назвала приемным залом дяди Сайласа.

Милли зашептала, обращаясь ко мне, вблизи двери:

— Не топай так, у Хозяина слух точно у горностая, и шум его раздражает.

Сама она ступала на цыпочках.

Мы остановились перед дверью возле верхней площадки внушительной лестницы, и л’Амур робко постучала костяшками распухших пальцев, обезображенных ревматизмом.

Внятный, звучный голос изнутри пригласил нас войти. Старая служанка распахнула дверь, и в следующее мгновение я оказалась пред дядей Сайласом.

В дальнем конце просторной, обшитой панелями комнаты подле камина, в котором держалось невысокое пламя, за маленьким столиком — на нем горели четыре свечи в высоких подсвечниках из серебра — сидел необычного вида старик.

Благодаря темным панелям у него за спиной, огромным размерам комнаты, в углах которой свет, ярко освещавший его лицо и фигуру, почти совсем терялся, вдруг возник… написанный мастерской рукой голландского живописца впечатляющий и странный портрет.

Лицо словно мрамор… устрашающе тяжелый взгляд памятника, но глаза — для старика поразительно живые и непостижимые; непостижимость их только усиливалась от того, что брови оставались все еще черными, хотя шелковистые волосы, длинными прядями спускавшиеся почти до плеч, были чистейшее серебро…

Он поднялся, высокий, худой, чуть сутулый, в широкой тунике черного бархата, походившей скорее на халат, чем на куртку… весь в черном, если бы не видневшаяся из-под широких рукавов туники белоснежная сорочка, застегнутая на запястьях тогда уже не модными, аристократично поблескивавшими запонками-бриллиантами.

Я знаю, мои слова бессильны выразить суть этого образа, на который потребовалось две краски — черная и белая, образа, внушавшего благоговейный трепет, бескровного, наделенного непостижимым взором горящих глаз, таким властным, таким смущающим. Что в нем было — насмешка… мука… ожесточенность… терпение?

Фантастические глаза странного старца неотрывно смотрели на меня, когда он поднялся, и сохраняли все тот же привычный прищур, сообщавший лицу при определенном освещении злобное выражение, когда старец, с улыбкой на тонких губах, шагнул мне навстречу. Он сказал что-то своим внятным, спокойным, но холодным голосом — смысл сказанного я от волнения не уловила, — взял обе мои руки в свои, приветствуя меня с грацией иного века, и мягко подвел, подробно расспрашивая — я едва понимала о чем, — к креслу, стоявшему рядом с тем, которое занимал он сам.

— Мне незачем представлять вам мою дочь — я пощажен от сего унижения. Вы найдете ее, думаю, добродушной и искренней, au reste[86], боюсь, — деревенской Мирандой, подходящей скорее в общество Калибану, нежели немощному старому Просперо{42}. Не так ли, Миллисент?

Старик ждал ответа от моей эксцентричной кузины, которая, под его неотрывным, насмешливо-презрительным взглядом вспыхнула и в замешательстве обратила глаза на меня — не подскажу ли.

— Не знаю, кто она… эти… что один, что другой.

— Прекрасно, моя дорогая, — проговорил он с пародийным поклоном. — Вы видите, Мод, какая почитательница Шекспира у вас кузина. Однако с некоторыми нашими драматургами она, несомненно, познакомилась: она так твердо заучила роль мисс Хойден!{43}

Негодование дяди по поводу необразованности бедной кузины, приправленное язвительностью, было, конечно, более чем странным: возможно, и не его следовало в этом винить, но уж ее — ни в коей мере.

— Вот она, бедняжка, перед вами — вот чем оборачивается отсутствие благородного воспитания, благородного окружения и, боюсь, врожденного благородного вкуса. Но пребывание в хорошей французской монастырской школе делает чудеса, и я надеюсь устроить сие со временем. А пока мы смеемся над нашими бедами и, верю, сердечно любим друг друга. — С ледяной улыбкой он протянул тонкую белую руку Милли, и та, испуганная, подскочила, схватила ее, а он повторил, кажется, едва сжимая в ответ руку Милли: — Да, я верю, очень сердечно… — И, вновь оборачиваясь ко мне, опустил ее руку на подлокотник своего кресла с видом человека, бросающего что-то ненужное из окна экипажа.

Принеся извинения за бедную Милли, явно смущенную, он перевел разговор, к ее и моему облегчению, на иные темы: то и дело он высказывал опасение, что я утомлена дорогой, выражал беспокойство, что я еще не ужинала, не пила чаю, но эта озабоченность мною, высказанная вслух, кажется, тотчас покидала его, и он продолжал разговор, вскоре сосредоточившись — его расспросы были крайне мучительны для меня — на болезни моего дорогого отца, симптомах — о чем я ничего не могла сообщить — и на его привычках — о чем я рассказала.

Возможно, он вообразил, что существует какая-то фамильная предрасположенность к органическому заболеванию, от которого умер его брат, и вопросы показывали, что он скорее волновался о продлении собственной жизни, чем желал глубже вникнуть в причины смерти моего дорогого отца.

Как мало оставалось ему того, что делает жизнь желанной, и как страстно он — впоследствии я поняла это — цеплялся за жизнь! Разве не видел каждый из нас тех, кому жизнь не тольконежеланна, но — настоящая мука… чреда телесных пыток, и, однако, они держатся за нее с отчаянным и жалким упорством — неразумные состарившиеся дети.

Посмотрите, с каким упрямством уже сонное дитя противится неизбежно наступающему часу сна. Глазки смыкаются, и надо с усилием раскрыть их пошире, надо затеять игру, суетиться, чтобы не уступить дреме, а ее жаждет само естество. Бодрствование для дитяти — пытка, капризный несмышленыш измотан, но умоляет отсрочить час, отказывается от отдыха, твердит, что не хочет, не хочет спать, — до того самого момента, когда мать возьмет его на руки и понесет, сладко заснувшего, в детскую. Так же и с нами, состарившимися детьми земли, для которых назначен долгий сон — смерть, добрая мать которым — природа. Так же противясь, мы расстаемся с сознанием, картина перед глазами до последнего мига пробуждает у нас интерес, птица в руке, пусть больная, линяющая, нам дороже всех ослепительных обитателей райских кущ. Картина перед глазами плывет, речи, музыка звучат будто дальние ветры, далекие реки, но — не время еще, мы еще не устали, дайте нам еще десять… еще пять минут, и, противясь назначенному, мы запинаемся — падаем… в сон без сновидений, уготованный природой пресытившимся и утомленным…

Потом он произнес краткую хвалу брату, изысканную и, в своем роде, красноречивую. Он в высшей мере обладал

Дальше он сказал, что Бартрам — это храм свободы, что благополучие всей жизни закладывается в юности: недолгие, но проведенные на чистом воздухе, в подвижных занятиях юные годы — вот основа этого благополучия; и добавил, что образованности, а значит, и жизненному успеху обычно сопутствует здоровье. А поэтому, пока я в Бартраме, я вольна располагать своим временем, и чем чаще я буду совершать набеги в сад, чем больше буду бродить в лесу, тем лучше.

Какой он несчастный инвалид — сетовал он затем, — как же доктора ограничивают страдальца с его неприхотливыми вкусами. К стакану пива, к бараньей отбивной — образец обеда для него — он не смеет и прикоснуться. Доктора вынудили его пить легкие вина, которые ему отвратительны, поддерживать жизнь этой вздорной пищей, аппетит к которой проходит вместе с молодостью.

На приставном столике, на серебряном подносе, стояла высокая бутылка рейнского, рядом — тонкий, розового стекла, фужер, и страдалец с капризным видом указал на них дрожащей рукой.

Но если вскоре он не почувствует себя лучше, он сам займется своим здоровьем и предпочтет диету, оправданную природой.

Он указал рукой на шкафы с книгами и объявил, что книги в моем распоряжении, пока я в этом доме; впрочем, забегая вперед, скажу, что разочаровал в обещаниях. Наконец, заметив, что я, должно быть, утомлена, он поднялся, с церемонной нежностью поцеловал меня и опустил руку на громадную, как я поняла, Библию с двумя широкими шелковыми закладками, красной и золотистой, — одна, догадалась я, отмечала место в Ветхом Завете, другая — в Новом. Библия лежала на маленьком столике, где стоял подсвечник со свечами, и рядом я заметила прелестный граненый флакон одеколона, золотой, усыпанный драгоценными камнями пенал, украшенные гравировкой часы с репетиром, цепочку, печатки. Никаких признаков бедности комната дяди Сайласа, разумеется, не обнаруживала. Опустив руку на Библию, он выразительно произнес:

— Помните об этой книге, в ней пребывала вера вашего отца, в ней он обрел награду; на нее только и уповаю. Обращайтесь к ней, возлюбленная моя племянница, днем и ночью как к непреложной истине жизни.

Он возложил свою тонкую руку мне на голову, благословил и приложился губами к моему лбу.

— Ну-у-у-о-ой, — раздался громкий голос кузины Милли.

Я совсем забыла о ее присутствии и, чуть вздрогнув, обратила взгляд на нее. Кузина сидела в очень высоком старомодном кресле, она явно успела вздремнуть и теперь, мигая, смотрела на нас своими круглыми, остекленевшими глазами и болтала ногами в белых чулках и башмаках землекопа.

— Ной? Вы хотите высказаться о сем праведнике? — осведомился ее отец, с ироничной учтивостью склонившись к ней.

— Ну-у-у-о-ой, — повторила она, преодолевая сон. — Ведь я не храпела? Ну-у-у-о-ой…

Старик презрительно улыбнулся и, слегка передернув плечами, обернулся ко мне.

— Покойной ночи, моя дорогая Мод. — Обращаясь вновь к Милли, с утонченной язвительностью он проговорил: — Не лучше ли вам проснуться, дражайшая? Ваша кузина не откажется, вероятно, поужинать — побеспокойтесь об этом. — И он проводил нас к двери, за которой дожидалась л’Амур со свечой.

— Я страшно боюсь Хозяина… Я храпела?

— Нет, дорогая, я, по крайней мере, не слышала, — сказала я, не в силах сдержать улыбку.

— Если и нет, то еще чуток — и захрапела бы, — задумчиво проговорила она.

Мы застали бедную Мэри Куинс дремавшей возле камина, но уже скоро пили чай со всякими вкусностями, и Милли нисколько не смущалась своего аппетита.

— Ох иперетрясласья, — сообщила Милли, уже пришедшая в себя. — Когда он подмечает, что я дремлю, боюсь, как бы не стукнул своим пеналом по голове! Чего дивишься, девчонка? Это жбольно!

Сравнивая благовоспитанного и велеречивого старого джентльмена, только что виденного мною, с этим поразительным образчиком леди, я сомневалась: его ли она дочь.

Впоследствии, впрочем, мне стало известно, как мало он удостаивал ее — не скажу «своего общества» — просто своего присутствия, я узнала, что возле нее не было ни единого человека, хоть сколько-нибудь образованного, что она без всякого присмотра носилась по Бартраму, что никогда — разве что в церкви — не встречала людей, равных себе по положению, что чтению и письму, которыми едва владела, она училась — в редкие полчаса — у особы, которую не только не заботили ее манеры и внешний вид, но которая, возможно, забавлялась ее гротескностью, и что никто из принимавших в ней участие не сумел бы — по причине собственной неосведомленности — хоть на крупицу сделать из моей кузины девушку более воспитанную, чем я нашла ее. Чему удивляться? Мы не представляем, сколь мало получаем в наследство, сколь многому просто учимся, — пока не возникнет пред нами печальное зрелище, подобное бедняжке Милли.

Когда я легла в постель и стала перебирать в памяти события дня, он показался мне целым месяцем чудес. Дядя Сайлас не покидал мои мысли: такой серебристый голос для старика, такой сверхъестественно нежный… манеры такие приятные, мягкие… лицо улыбчивое, страдальческое, призрачное. Он уже не был тенью, я узрела его наконец во плоти. И однако — больше ли он для меня, чем тень? Я смежила веки и увидела его, неподвижного, пред собой — в черном одеянии медиума; мертвенная бледность его лица наполняла меня страхом и болью… ослепительной белизны лицо… и эти ввалившиеся, горящие, ужасные эти глаза! Казалось, приоткрылся полог кровати и ко мне приблизилось привидение.

Я узрела его, но он по-прежнему тайна для меня… чудо из чудес. Живое лицо не больше разъясняло прошлое, чем портрет обозначал будущее. Он по-прежнему был загадкой и грезой. С этими мыслями я уснула.

Мэри Куинс, спавшая в гардеробной — ведущая туда дверь, вблизи моей кровати, оставалась открытой, — Мэри Куинс, оберегавшая нервическую девушку от привидений, разбудила меня, и, осознав, где нахожусь, я в тот же миг вскочила с постели и устремилась к окну. Оно выходило на аллею и во двор, но от входа нас отделял целый ряд окон, под нашим же распростерлись две гигантские липы с вывороченными корнями — те самые, которые я заметила, когда мы подъезжали к дому.

В ярком свете утра я еще отчетливее увидела знаки запустения и разрушения, поразившие меня накануне вечером. Двор зарос травой, изредка приминаемой колесами экипажа или ногами посещавших Бартрам гостей. Эта унылая трава особенно густо росла по краям двора, а под окнами, вдоль стен влево, к тому же буйно разрасталась крапива. Всю

Я еще не успела завершить свой туалет, когда в комнату бодрым шагом вступила кузина Милли. В то утро нам предстояло завтракать одним. «Вот радость», — прокомментировала она. Иногда Хозяин велит ей завтракать вместе с ним. И тогда будет «уедать» ее, пока ему не принесут газету, часто такого наговорит, что она «ревмя ревет», он же только больше ее «подкусывает», а потом «выпроводит — чтоб шла к себе». Но она намного лучше его, какие бы там «разговоры он ни разговаривал».

— Ведьлучше? Лучше? Лучше?

Она с такой настойчивостью, с таким пылом требовала ответа, что я — уклоняясь от присуждения пальмы первенства либо родителю, либо дочери — была вынуждена сказать: мне очень нравится моя кузина. И подтвердила слова поцелуем.

— Я точно знаю, кто из нас, по-твоему, лучший, уж это-то я понимаю, просто ты боишься его, а ему нечего было вчера подкусывать меня… ведь подкусывал, вот только я его ни чуточки не разберу. Но разве он не ябеда, разве не ябеда?

Вопрос вопроса труднее. Я опять поцеловала ее и попросила никогда не вынуждать меня говорить о дяде в его отсутствие то, что я не посмела бы сказать ему в глаза.

Мои слова ее удивили, она пристально смотрела на меня какое-то время, а потом сердечно рассмеялась и, повеселев, кажется, постепенно смягчилась к отцу.

— Иногда, когда заглядывает священник, Хозяин требует меня… на него находит набожность в шесть по вечерам… они читают Библию и молятся. Ого — еще как! Тебе, девчонка, тоже доведется испробовать… и не скажу, чтобы мне это было совсем не по вкусу, нет, не скажу!

Мы завтракали в крохотной комнатке — почти в отдельном кабинетике, примыкавшем к большой гостиной, явно никем не посещаемой. Трудно было вообразить сервировку скромнее и мебель беднее, чем в нашей комнатке. Но почему-то мне там понравилось. Все переменилось для меня — но «опрощение» вначале всегда забавляет.

Глава XXXIII

Уиндмиллский лес

Мне недостало времени удовлетворить любопытство, пройдя по старому величественному дому, — Милли уже тянула меня в «ежевичный дол», и я смогла увидеть не больше того, что открывалось взгляду на пути из моей комнаты и обратно.

Полному разрушению дома воспрепятствовал мой дорогой отец: кровля, окна, каменная кладка стен, деревянная отделка — все постоянно чинилось. Но помимо ветшания всюду были следы бедности и запустения, вызывавшие у меня горечь. Несомненно, лишь ничтожно малая часть дома оставалась жилой, длинные коридоры и галереи тянулись пыльные, безмолвные, пересекались другими коридорами и галереями — их отдаленные темные своды пробуждали чувство гнетущей тоски. Это было одно из тех громадных сооружений, в каких можно легко заблудиться… Сладостная дрожь прошла по мне, когда я подумала: как же оно, должно быть, похоже на ту, описанную миссис Радклиф, восхитительную, окруженную угрюмым лесом старинную обитель, где среди молчаливых лестниц, сумрачных переходов, длинных анфилад величественных, но пустынных комнат семья де ла Мот нашла свое печальное убежище{44}.

Нам с кузиной Милли, однако, предстояло блуждать под открытым небом, и несколькими коридорами она вывела меня к двери на заросшую террасу. Мы спустились с террасы по широкой лестнице. И двинулись дальше, ступая по невысокой траве под старыми деревьями. Милли, обнаруживая прекрасное расположение духа, болтая без умолку, вышагивала в своем куцем платьице, ботинках землекопа и видавшей виды шляпке, с палкой в руке и без перчаток. Она удивила меня своими речами, которые, мне казалось, очень бы подошли школяру, вспоминающему о веселых каникулах; порой она употребляла словечки, над которыми я, не в силах сдержаться, открыто смеялась, что ей, по-видимому, совсем не нравилось.

Она хвасталась тем, как далеко прыгает, как «закидывает снежками парней» зимой, и сообщила, что может проскользить по льду на две своих палки дальше, чем Бриддлз, пастух.

Подобными рассказами она меня и развлекала.

Поместье было восхитительно диким. Мы вошли в огромный парк, где чередовались, радуя глаз, низины и горки, где по склонам, по равнинным участкам стояли могучие деревья — то плотными купами, то расступаясь. И вот наконец мы спустились в глубокую живописнейшую лощину: серые камни проглядывали меж папоротников и цветов, уступы по ее склону, покрытые мягкой травой, темнели под серебряными стволами берез, красневшим шиповником и дубами — здесь в туманные ночи король эльфов с дочерьми, наверное, скользили на воздушных конях.

И этот прелестный дол скрывал в своей глубине кусты ежевики, подобных которым по красоте я не видела, — со сказочно крупными ягодами. Срывая ягоды, отдавшись непринужденному разговору, мы наслаждались прогулкой.

Вначале меня только забавляли нелепые манеры и речи Милли, которые я не смогу изобразить правдиво просто потому, что время стерло из памяти много подробностей. Впрочем, ее нелепость была неописуемой — я почти беспрерывно боролась со смехом.

За бурлеском, однако, я увидела драму.

Это создание, образованное не больше коровницы, обладало — как я постепенно поняла — врожденной одаренностью, которую следовало бы развить. У Милли был мелодичный голос и удивительно тонкий слух; она, несомненно, намного превосходила меня в рисовании. Словом, оказалась необычайно талантливой.

Бедная Милли и думать не желала о книгах — за всю жизнь она справилась едва ли с тремя. Одной из них, над которой она привычно зевала, вздыхала, в которую всматривалась с утомленным видом по часу каждое воскресенье, подчиняясь требованиям Хозяина, были проповеди — внушительный том времен начала правления Георга III{45}. Скучнее собрания не найти. Не думаю, что она читала еще что-нибудь, но была в десять раз сообразительнее половины пользующихся библиотекой юных леди, которых встречали и вы и я. Мне предстояло провести долгие месяцы в Бартраме-Хо, я узнала от Милли — да и прежде слышала, — на какое уединение обречена круглый год, и я поддалась нелепому страху, что невольно усвою ее чудовищный диалект, а затем обращусь в некое ее подобие. Поэтому я решила сделать для нее все, что могла: обучить всему, что знала сама, если она согласится, и понемногу, если это будет возможным, привить бедняжке правильную речь и приличные, как выражаются в пансионах, манеры.

Но вернусь к нашей прогулке в Бартрам-Чейз, или на Ловлю, как называлось то место. Нельзя, разумеется, бесконечно лакомиться ежевикой — спустя какое-то время мы двинулись дальше этим прелестным долом; он спускался в широкую лесистую котловину, замыкаемую разорванным

Там, где узкий дол нисходил, расширяясь в котловину, его пересекал высокий дощатый забор, обветшавший на вид, но все еще крепкий.

В заборе виднелась калитка, грубо сколоченная, но такая же крепкая; подойдя ближе, мы увидели возле нее девушку — она стояла, прислонясь к толстому столбу-опоре и положив руку на верхний край калитки.

Роста девушка была не высокого и не низкого, впрочем, выше, чем казалась издали. Тонкой талии я не разглядела. Как сажа чернели ее волосы, лоб был выпуклый, но узкий, глаза — темные, блестящие, чудесные; еще, пожалуй, хороши у нее были только зубы — ровные и очень белые. Лицо было довольно круглое, смуглое, как у цыганки, при этом настороженное и угрюмое. Она не двинулась с места, лишь с притворным равнодушием изучала нас из-под темных ресниц. Весьма живописно смотрелась она в своей запыленной красной юбке из грубой шерсти, в потрепанном, порыжевшем, когда-то бутылочно-зеленого цвета жакете с рукавами до локтя, обнажавшими ее загорелые руки.

— Чурбанова дочка, — сообщила Милли.

— Кто это — Чурбан? — спросила я.

— Мельник. Вон там… гляди. — И она указала на ветряную мельницу, венчавшую холм, что одиноким островком торчал над верхушками деревьев.

— Мельница не мелет сегодня, Красавица? — выкрикнула свое приветствие Милли.

— Не-а… красавица… — мрачно ответила девушка, не шелохнувшись.

— А куда подевались приступки? — в ужасе вскричала Милли. — Их-то возле забора нету!

— Стало быть, нету, — подтвердила лесная нимфа в красной юбке и лениво улыбнулась, обнажив свои великолепные зубы.

— И кто же это наделал? — строго спросила у нее Милли.

— Не ты и не я, — ответила та.

— Это старый Чурбан, папаша твой! — распаляясь, выкрикнула Милли.

— Может, оно и так, — молвила нимфа.

— И калитка заперта?

— Заперта, — угрюмо проговорила дочка мельника, искоса бросая дерзкий взгляд на Милли.

— Где ж Чурбан?

— С той стороны где-то… откуда мне знать… — сказала угрюмая нимфа.

— А ключ где?

— Где ему, девчонка, быть, как не тут, — ответила нимфа и хлопнула рукой по карману.

— И ты смеешь задерживать нас? Отомкни калитку сейчас же, негодная! — вскричала Милли, топнув ногой.

Нимфа лишь улыбнулась зловеще.

— Отомкни калитку! Сейчас же! — продолжала кричать Милли.

—И не подумаю.

Я ожидала вспышки ярости от Милли в ответ на подобную дерзость, но моя кузина казалась удивленной и озадаченной — выходка девушки ее смутила.

— Эй, дуреха, ты не успеешь и глазом моргнуть, как я буду за забором, только вот не хочу. Что на тебя нашло? Отомкни калитку, говорю, а не то я тебе покажу!

— Оставь ее, дорогая, — вмешалась я, опасаясь, что они накинутся друг на друга. — Наверное, ей приказали не отпирать калитку. Так, любезная девушка?

— А ты, вижу, поумнее из вас двоих, — наградила она меня похвалой. — Угадала, девчонка.

— Кто тебе приказал? — потребовала ответа Милли.

— Папаша.

— Старый Чурбан! Ну, отэдакоготочно расхохочешься: наш слуга — и не пускает в наш собственный лес!

— Слуга — да не твой!

— Эй, девчонка, что хочешь сказать?

— У старого Сайласа он в мельниках, а ты ни при чем тут!

Сказав это, нимфа поставила ногу на засов калитки и легко перепрыгнула через нее.

— Ты можешь так, а, кузина? — повернувшись ко мне, зашептала Милли и нетерпеливо подтолкнула меня локтем. —Хорошо бы— смогла.

— Нет, дорогая… Милли, уйдем. — Я двинулась прочь.

— Гляди, девчонка, тяжкий денек тебе выпадет, когда я Хозяину расскажу, — пригрозила Милли нимфе, стоявшей на бревне за забором и не сводившей с нас мрачного взгляда. — Мы и без тебя будем на той стороне.

— Врешь! — крикнула та.

— А чего ж не будем, негодная? — проговорила моя кузина в меньшем, чем я ожидала, гневе. Все это время я тщетно пыталась увести ее.

— Твоя подружка не из диких кошек, как ты, — вот чего! — сказала бойкая сторожиха.

— Ну перепрыгну! Ну тебя стукну! — пообещала Милли.

— А я — тебя, — ответила та, злобно мотнув головой.

— Идем, Милли, я ухожу,ты— как хочешь, — проговорила я.

— Но нельзя же нам уступать, — горячо зашептала кузина, схватив меня за руку. — И ты перепрыгнешь… иувидишь, что я с ней сделаю!

—Не перепрыгну.

— Тогда я вышибу дверь, и тыпройдешь! — вскричала Милли, толкнув тяжелым башмаком крепкий забор.

— Мяу-мяу-мя-а-а-у! — ухмыляясь, замяукала нимфа.

— А ты знаешь, кто эта леди со мной? — вдруг воскликнула Милли.

— Девчонка покрасивее тебя, — ответила сторожиха.

— Этомоякузина Мод, мисс Руфин из Ноула… она богаче самой королевы, а Хозяин — опекун у кузины, и он заставит старого Чурбана тебя образумить!

Нимфа угрюмо оглядела меня — с легким любопытством, как мне показалось.

— Погоди, заставит! — грозила Милли.

— Пойдем же, намнадоидти, — сказала я Милли и потянула ее за собой.

— Так мы пройдем наконец? — в последний раз выкрикнула свое требование Милли.

— Даже на столечко не пройдете, — отрезала сторожиха и показала на пальцах, прижав кончик большого к кончику указательного, а потом дерзко щелкнула пальцами и ухмыльнулась, открыв красивые зубы.

— Я сейчас в тебя камень брошу! — крикнула Милли.

— Проваливай, а не то — давай побросаемся, сколько ты, девчонка, захочешь. Ну, берегись! — И Красавица подняла круглый камень величиной с мяч, каким играют в крикет.

Не без труда удалось мне увести Милли, прежде чем начался бой, и я очень досадовала на себя, что не отличалась особым проворством.

— Ничего, кузина, пойдем, я знаю, где можно пробраться, — возле речки, там берег высокий, — сказала Милли. — Ну не тварь она, а?

Отступая, мы видели, как девушка не спеша направилась к ветхому, крытому соломой домишке, выглядывавшему из-за небольшого скалистого, поросшего лесом взгорья. Она крутила на пальце бечевку с ключом, который чуть не привел к баталии.

Берег речки оказался довольно высоким, мы легко обошли по нему кончавшийся тут забор и продолжили путь. Милли была, как прежде, невозмутима, а наша прогулка — вновь на редкость приятна.

Наш путь лежал вдоль реки, деревья росли все гуще, все выше, и наконец мы очутились под сводами величественного леса, а за неожиданным поворотом реки увидели живописные развалины старого моста с остатками сторожки у ворот на той стороне.

— О Милли, дорогая! — воскликнула я. — Вот чудесное место, чтобы порисовать! Мне так хочется сделать этюд.

— Точно… Инарисуй!Конечно женарисуй! Вот камень — чистый, удобный; садись, ты выглядишь очень уставшей. Рисуй, а я посижу рядом с тобой.

— Да, Милли, яна самом делеустала, яприсяду, но рисунок получится в другой раз — ведь у нас нет ни карандашей, ни бумаги. Такое красивое место, однако, нельзя пропустить — давай придем сюда завтра.

— К черту завтра! Ты сделаешь это сегодня, разрази меня

Глава XXXIV

Самиэль{46}

Напрасно я протестовала — она клялась, что по камням, недалеко от того места, где мы сидели, переберется на другой берег реки, пустится напрямик к дому и вернется с моими карандашами и альбомом через четверть часа. Она побежала со всех ног — ее престранные белые чулки и ботинки землекопа так и мелькали, — поскакала по выступавшим из воды камням, таким ненадежным; я не осмелилась по ним догонять ее и была вынуждена вернуться на «чистый, удобный» камень, сидя на котором, наслаждалась величавым лесным уединением и видом разрушенного моста. Его очертания, темные на том берегу, все больше светлели к середине реки — воздушные, высоко вознесенные над водой, — и сквозь щели обветшавшего сооружения струились солнечные лучи, а меж дремавшими вблизи от меня лесными деревьями-великанами тут и там открывались сумеречные просеки. Настоящие декорации романтической грезы.

Где, как не здесь, зачитываться германским фольклором: меж темневших стволов в глухих уголках под сводами леса мне уже чудились прелестные эльфы и мудрые карлики.

Я сидела, упиваясь уединением и фантазиями, как вдруг в низких ветвях справа послышался треск. Я разглядела коренастую фигуру в перепачканном военном мундире и широких коротких брюках, обвисших на одной ноге — она была деревянной. Человек выбрался из ветвей. Его лицо было грубым, морщинистым, темным от загара, так что казалось корой векового дуба; темные, близко посаженные глаза-бусины смотрели злобно; как сажа черные, густые волосы спускались из-под широкополой фетровой шляпы почти до плеч. Хромая, резко дергаясь, устрашающего вида человек шел ко мне, он то и дело грозно взмахивал палкой, встряхивал своими космами, словно дикий бык, готовящийся к нападению.

Я невольно вскочила в страхе и замешательстве — мне показалось, предо мной тот старик с деревянной ногой, в облике которого злой лесной дух преследовал Вольного стрелка.

А человек, приблизившись, крикнул:

— Эй! Слышь, как попала сюда?

Пыхтя, поторапливаясь, временами сердито дергая свою деревянную ногу, глубоко уходившую в мягкую почву, он еще приблизился. От этих усилий он под конец совсем разъярился, и, когда оказался рядом и встал предо мной, широкие ноздри приплюснутого носа на темном от копоти и пыли лице раздувались и дрожали, будто рыбьи жабры, — свирепее и уродливее лица невозможно было вообразить.

— Являются, када захотят, а? Потешиться им надо, и только! Кто ж такая, слышь,кто такая, спрашиваю, и какого дьявола забралась сюда в лес? Ну-ка, говори живей!

Этот широкий рот с громадными, пожелтевшими от табака зубами, злобный взгляд, зычный, режущий слух голос, хотя и устрашали, вызвали у меня чрезвычайное раздражение. Ко мне вернулось самообладание, и вместе с ним пришла смелость.

— Я — мисс Мод Руфин из Ноула. Мистер Сайлас Руфин, ваш господин, мне дядя.

— Ого-го! — воскликнул он голосом чуть добрее. — А раз Сайлас те дядюшка, ты, стало быть, не из тех, что остаются на ночку-другую, а?

Я ничего не сказала в ответ, но, рассерженная, посмотрела на него, полагаю, с заметным презрением.

— А чё тут поделываешь одна? И почем я знаю, што оно так, как говоришь? Ни Милли при те нету, ни еще кого… Но Мод — не Мод, я самому герцогу не дам ступить сюда, за забор, пока Сайлас не скажет: «Пусти!» Вот и передай Сайласу, так и так говорил Дикон Хокс, а я-то своим словам хозяин, да што там —самему скажу, точно, скажу. Скажу, чё толку стараться для него, надсаживаться день и ночь, ночь и день, выслеживать браконьеров, воров, цыган да всяких малых, какие тащат где чё плохо лежит, коль правил будто и нету, кто чё захочет, то и сделает. Черт, ты счастливая, што я в тя камнем не кинул, увидевши.

— Я пожалуюсь на вас дяде, — проговорила я.

— И жалуйся, только как бы не промахнулась: я чё — собак на тя спустил, чё — словом нехорошим обидел иль камнем кинул, а? Ну и жаловаться, жаловаться-то на што?

Я лишь сказала с горячностью:

— Будьте любезны, оставьте меня.

— Я ничё те против не говорю, слышь? Я те верю, ты — Мод Руфин, может, так оно, может, нет… почем мне знать… да я те верю. А хочу, штоб сказала только вот што: те Мэг калитку открыла?

Я не ответила — к моему огромному облегчению, я заметила Милли, то шагавшую, то прыгавшую по камням, кое-где выступавшим из реки.

— Здорово, Чурбан! К чему цепляешься? — крикнула она, приблизившись.

— Этот человек был чудовищно дерзок. Тебе он известен, Милли? — воскликнула я.

— Да это же Дикон Чурбан! Старый Хокс вонючий, что в жизни не мылся! Я тебе обещаю, ты, малый, узнаешь, что Хозяин думает про такие дела, ага! Уж он с тобой поговорит.

— Ничё я не сделал… и не сказал, нет, адолжен бы… фахт — куда ей от него деться… не сказал плохого словечка. А кто чё мелет — меня оно во-о-он как та макушка чертополоха пугает. Но те, Милли, говорю: я положу конецкой-какимтвоим проделкам, а то и воще… Ты у меня перестанешь швырять камни в скотину.

— Рассказывай, рассказывай! — вскричала Милли. — Ох, не было меня, когда ты кузину отчитывал! И жаль, Уинни нету, она б схватила тебя зубами за твой деревянный обрубок да и опрокинула б на спину!

— Ай, умница б она была, коли б на тя кинулась, — со злобной ухмылкой парировал старик.

— Брось спорить, и чтоб духу твоего тут не было! — выкрикнула она. — Не то кликну Уинни, Уинни поломает тебе твою деревянную ногу.

— Ага! Она небось умница и есть. Умница? — съязвил старик.

— Тебе не по вкусу пришлось ее озорство на прошлую Пасху, когда она тебя лапой пихнула.

— То лошадь меня лягнула, — проворчал он, кинув взгляд в мою сторону.

— Никакая не лошадь — то Уинни была… — И, повернувшись ко мне, Милли со смехом добавила: — Он неделю, как опрокинулся на спину, так и лежал, пока плотник не смастерил ему новую ногу.

— Хватит мне тут с вами дурака валять — время терять; не на того напали. Но, слышь, Сайласу я скажу.

Собравшись уходить, он взялся рукой за свою помятую широкополую шляпу, посмотрел на меня и с грубоватой почтительностью проговорил:

— До свиданьица, мисс Руфин, до свиданьица, мэм, и уж, пожалуйста, помни: я тя не хотел рассердить.

С важным видом он поковылял прочь и скоро скрылся в лесу.

— Хорошо, что он чуток напугался, а то я его

— Может быть, он даже не понимает, как он груб? — предположила я.

— Я его не терплю. Нам было куда лучше с беднягой Томом Драйвом, тот ни к кому не цеплялся и всегда ходил пьяный. Старина Джин — так его прозвали. Но эта скотина — ох, не терплю его! — он, кажется, приехал из Уигана; и он любой потехе помеха, а еще он колотит Мэг, ну ту, Красавицу, помнишь; если б не он — она бы пакостила вполовину меньше. Он свистит — слышишь?

Я действительно слышала свист в отдалении за деревьями.

— Не собак ли кличет? Давай забирайся сюда!

Мы взобрались на склоненный ствол гигантского орешника и, напрягая глаза, стали вглядываться в ту сторону леса, откуда ожидали появления злющей Чурбановой своры.

Тревога, впрочем, оказалась ложной.

—Вряд либы он такое сделал, вообще говоря, но что скотина он — это уж точно!

— А та смуглая девушка, которая не пропустила нас, — его дочь?

— Да, Мэг… Красавица — так я ее прозвала, а он у меня был Скот. Но теперь я зову его Чурбаном, а ее — всё Красавицей. Так вот.

Только мы спустились с дерева, где искали убежища, как она потребовала:

— Давай садись, сиди теперь и рисуй!

— Боюсь, у меня не получится, не сумею прямую линию провести — руки дрожат.

— Я очень хочу, Мод, чтоб получилось, — сказала она с такой мольбой в глазах, что я, учитывая путь, проделанный кузиной за моими карандашами, не посмела ее разочаровывать.

— Хорошо, Милли, попробуем, но если не получится, что ж… Садись возле меня, я объясню, почему принялась за эту часть, а не за какую-нибудь другую, ты увидишь, как я нарисую деревья, и реку, и… да,тоткарандаш, пожалуйста, он даст красивый и четкий контур… Но надо начинать с начала, надо поучиться копированию рисунков, прежде чем подступаться к видам наподобие этого. Если хочешь, Милли, я согласна научить тебя всему, пусть немногому, что умею сама. Как же будет весело рисовать один и тот же пейзаж, а потом сравнивать!

Я продолжала, а Милли, счастливая, жаждавшая начать обучение, опустилась на камень возле меня в совершенном восторге; она кинулась обнимать, целовать меня, проявив такую пылкость, что удивительно, как мы не свалились с камня, на котором сидели. Ее бурная радость и доброжелательность вернули мне должное настроение, мы обе от души посмеялись, и я предалась рисованию.

— Боже мой! Кто это? — вдруг воскликнула я. Подняв глаза от альбома, я вдруг увидела стройного мужчину в небрежном утреннем туалете, направлявшегося через разрушенный мост в нашу сторону: он с осторожностью ступал вдоль парапета, где только и уцелел пролет моста.

День неожиданных появлений! Милли сразу узнала мужчину. Это был мистер Кэризброук. Он взял в аренду Ферму всего на год. Жил в совершенном уединении, пекся о бедных и оказался единственным джентльменом, за долгое время посетившим Бартрам, причем, как ни странно, никуда больше не ездил. Он испросил разрешение гулять по имению и, получив оное, повторил визит, но, скорее всего, потому, что Бартрам не славился гостеприимством и визитер мог не опасаться, что встретит там кого-нибудь из соседей.

С внушительной тростью в руке, в короткой охотничьей куртке, в широкополой шляпе — куда наряднее, чем у Самиэля, — он появился из зарослей, укрывавших опоры моста с нашей стороны, шагая быстрым и легким шагом.

— Сдается мне, он держит путь к старому Сноддлзу, — сказала Милли с испугом и любопытством на лице, ведь Милли, что совершенно ясно, была простушкой, манеры, изобличавшие в человеке истинного джентльмена, приводили ее в благоговейный трепет, хотя храбростью она не уступала льву; о таких, как она, говорят: челюстей осла да убоится всякий филистимлянин{47}. — Вот бы он нас не заметил, — с надеждой сказала она, понизив голос.

Но он заметил и, приподняв шляпу и обнажив в широкой улыбке отменной белизны зубы, остановился.

— Прекрасный день, мисс Руфин!

Я, привычная к тому, что так обращались ко мне, поспешно подняла голову; движение не укрылось от его глаз, потому что он почтительно приветствовал меня, еще раз приподняв шляпу, а затем продолжил, обращаясь к Милли:

— Надеюсь, мистер Руфин в добром здоровье? Впрочем, мне незачем спрашивать, вы кажетесь такой счастливой. Будьте добры, передайте ему, что книгу, о которой я упоминал, я жду со дня на день и, как только получу, либо пришлю с кем-нибудь, либо сам доставлю незамедлительно.

Мы обе уже поднялись с камня, но Милли лишь глядела на джентльмена во все глаза, онемев, зардевшись, и джентльмен — дабы поспособствовать диалогу — повторил:

— Надеюсь, он в добром здравии?

От Милли не последовало ни звука, и я, досадуя, но и немного смущаясь, ответила:

— Благодарю вас, мой дядя, мистер Руфин, здоров. — Сказав это, я почувствовала, что сама покраснела.

— Ах, умоляю, простите за вольность, но позвольте осведомиться, вы — мисс Руфин из Ноула? Не сочтете ли вы меня дерзким — боюсь, вы так и решите, — если я представлюсь?.. Мое имя Кэризброук, я имел честь знать покойного мистера Руфина, еще будучи маленьким мальчиком, он всегда был добр ко мне, и я надеюсь, вы великодушно простите бесцеремонность, на которую я осмелился. Я полагаю, мой друг леди Ноуллз также вам родственница… Обаятельнейший человек!

— О да, она просто прелесть! — воскликнула я и опять покраснела, так откровенно обнаружив свою привязанность.

Но он улыбнулся доброй улыбкой, — кажется, ему понравилась моя непосредственность — и сказал:

— Вы понимаете, что я не осмелюсь выразиться подобным образом, но, признаюсь, вижу правоту ваших слов. Она сохранила молодость, ее веселый нрав и добродушие истинно девичьи… Какой чудесный вид вы избрали! — неожиданно переменил он тему. — Я так часто останавливался здесь, чтобы оглянуться, полюбоваться изящным старым мостом. Вы заметили — у вас, несомненно, глаз художника, — заметили нечто особенное в этом сером цвете, испещренном тающим алым и желтым?

— Да, действительно… Я только что говорила об удивительной игре красок — ведь так, Милли?

Милли воззрилась на меня и проронила «да» в крайнем испуге и растерянности, будто пойманная на воровстве.

— И задний план чудесен, — продолжал мистер Кэризброук. — Хотя перед бурей вид еще живописнее. — Он немного помолчал, потом несколько неожиданно спросил: — А вы знаете этот край, это графство?

— Нет, совершенно не знаю… то есть доро́гой видела, и виденное очень меня заинтересовало.

— Места, когда вы узнаете их лучше, вас очаруют — нет благодатнее для художника. Я сам несчастный бумагомаратель, ношу в кармане вот эту книжицу. — Он скептически рассмеялся, вытаскивая тоненькую записную книжечку. — Здесь всего лишь пометки. Я много времени посвящаю прогулкам и неожиданно обнаруживаю

При этих его словах Милли, казалось, готова была заговорить, но я, не зная, что мы услышим, поспешила восхититься вдохновенными миниатюрами, к которым он желал привлечь мое внимание.

— Я выбираю для вас места неподалеку, туда можно, быстро добраться в экипаже или верхом.

И он, вдобавок к первым двум, показал еще два-три рисунка, а потом еще… показал миниатюрный набросок (едва прочерченный контур, но, несомненно, жемчужина в его причудливой коллекции) старого островерхого дома кузины Моники. Каждую миниатюру сопровождал словесный штрих — коротенький разбор, или описание, или связанный с местом случай.

Собравшись положить книжицу зарисовок в карман, продолжая непринужденную беседу со мной, он вдруг вспомнил о бедняжке Милли, которая стояла с довольно угрюмым видом, но она просияла, когда он протянул ей сокровище и произнес краткую речь, для нее явно оставшуюся непонятной, поскольку она ответила одним из своих немыслимых реверансов и, кажется, хотела спрятать книжицу в свой большущий карман, приняв ее за подарок.

— Посмотри на рисунки, Милли, и возврати книжицу, — зашептала я ей.

Я позволила мистеру Кэризброуку, по его просьбе, взглянуть на мой неоконченный рисунок моста; он оценивал, не погрешила ли я в пропорциях, переводя взгляд с изображения на натуру, а Милли сердитым шепотом заговорила мне в ухо:

— Почему это… возвратить?

— Потому что он дал тебе посмотреть… оказал внимание, — зашептала я.

—Оказал внимание? После тебя?! Разрази меня гром, если я взгляну хоть на страницу! — проговорила она с неописуемым возмущением. — Бери ее, девчонка, сама отдавай… я не стану… — Она сунула мне книжицу в руки и, дуясь, отступила на шаг.

— Моя кузина благодарит вас, — сказала я, возвращая альбом миниатюр и улыбаясь вместо нее.

Он, тоже с улыбкой, взял книжицу и сказал:

— Если бы я знал, как замечательно вы рисуете, мисс Руфин, я бы, наверное, не решился показывать вам мои жалкие зарисовки. Но это не самые удачные у меня, леди Ноуллз подтвердит вам, что я способен рисовать лучше, много лучше, надеюсь.

И еще раз принеся извинения за то, что он называл «дерзостью», мистер Кэризброук покинул нас, я же почувствовала себя чрезвычайно польщенной.

Ему не могло быть больше двадцати девяти — тридцати лет, он был, несомненно, красив, то есть красивыми были глаза, и зубы, и чистое смугловатое его лицо; фигура, движения отличались изяществом; но прежде всего невыразимое обаяние тонкого ума отмечало этого человека, и мне показалось — хотя конечно же я бы никому не повторила своих слов, — он, едва заговорив с нами, тотчас заинтересовался мной. Не хочу показаться тщеславной — он проявилсдержанныйинтерес. Но все же интерес был: я заметила, что он изучал мое лицо, когда я переворачивала страницы его тоненького альбома, и моим вниманием, как он решил, всецело завладели рисунки. Льстила также его обеспокоенность тем, что мне могут не понравиться увиденные миниатюры, и поэтому он желал, чтобы я услышала мнение леди Ноуллз. Кэризброук — упоминал ли когда-нибудь мой дорогой отец это имя? Я не могла припомнить. Но если — по своей привычной молчаливости — и не упоминал, что ж из того?

Глава XXXV

Комната в верхнем этаже

Мои мысли занимал мистер Кэризброук, и, пока мы не повернули к дому, я не замечала, что Милли погрузилась в молчание.

— Ферма, должно быть, красиво выстроена, если судить по той зарисовке. Отсюда далеко до Фермы?

— Две мили будет.

— Ты рассердилась? — спросила я, обратив внимание на ее раздраженный тон и мрачный вид.

— Как тут не рассердиться, девчонка!

— Что такое?

— Ну и ну — ей непонятно! Этот Кэризброук, он же на собаку чаще взглядывал бы, чем смотрел на меня; только и говорил с тобой про свои рисунки, прогулки, про родственников… У свиньи воспитания больше!

— Но, Милли, дорогая, ты забыла, он же пробовал говорить с тобой, а ты не отвечала.

— Разве я не про то же? Не умею вести разговор, как все… ну, как леди. Каждый надо мной потешается. А одета? Посмешище, да и только. Стыд какой! Я видела, Полли Шивз — вот леди так леди — смеялась надо мной в церкви в прошлое воскресенье. Еще чуток — я бы ей сказанула… Я знаю, я чудна́я… чудна́я. Стыд. Почему я такая? Стыд! Срам! Не хочу быть такой… а я не виновата…

И бедняжка Милли разревелась, затопала ногами. Она подняла подол своего куцего платьица, чтобы спрятать мокрое от слез лицо. Более курьезной фигуры мне видеть не доводилось.

— Ничего не могла разобрать, что он там говори-и-ил, — тянула бедная Милли из-за своего хлопкового, плотнее буйволовой кожи подола, — а ты… ты все до словечка по-поняла-а-а-а. И почему я такая? Стыд! Сра-а-а-ам! О-о-о-ой! Срам!

— Но, Милли, дорогая моя, мы говорили орисовании, а ты рисовать еще не научилась, но научишься, я тебя научу. И тогда ты все поймешь.

— Каждый надо мной потешается… даже ты. Ты, Мод, хочешь удержаться, а иногда все равно… все равно надо мной смеешься. Что ж я могу сказать тебе, раз я знаю, что я чудна-а-а-я. И не умею быть другой, не умею… Срам!

— Милли, дорогая, если ты согласна, я обещаю научить тебя музыке и рисованию. Ты жила замкнуто, не у кого было учиться, но ты права, леди отличаются от прочих умением изысканно выражаться.

— Да, и джентльмены тоже… Хозяин или этот Кэризброук. А язык-то затейливый — дьявол его разберет! Я меж вас дура дурой. Хоть топись! Ой, стыд! Стыд!

— Но я научу тебя говорить таким языком, если хочешь, Милли. Ты будешь знать все, что знаю я. И я позабочусь, чтобы у тебя были платья получше.

Теперь она смотрела мне в лицо горестно, но очень внимательно — круглые глаза покраснели, нос распух, на щеках не просохли дорожки от слез.

— Хоть бы чуток они были длиннее… твои-то — длиннее… — И она опять всхлипнула.

— Ну-ну, Милли, довольно плакать; если захочешь, ты станешь такой, как любая леди, и все будут восхищаться тобой, поверь мне. Только тебе надо постараться и забыть твои словечки, привычки, надо одеваться иначе — я позабочусь об этом, если позволишь. Я думаю, ты очень умна, Милли, и считаю,

Зареванное лицо бедняжки Милли расплылось в невольной улыбке, но кузина покачала головой и опустила глаза.

— Не-а, Мод, не получится.

И в самом деле, не подвиги ли Геракла бралась я совершить?

Но кузина отличалась природным умом, сообразительностью и, когда обуздывала поток своей нелепой речи, умела точно излагать мысли. Только бы ей хватило настойчивости, только бы обнаружилось прилежание! От своих обязательств, по крайней мере, я решила не отказываться.

Бедная Милли! Она была мне искренне благодарна и идею потрудиться над ее образованием приняла пылко, при этом показав себя одновременно послушной и своевольной.

Милли убеждала меня, что на обратном пути мы должны вновь атаковать позицию Красавицы и с этой стороны взять забор силой, но я настояла на том, чтобы возвращаться прежним путем, и мы обошли забор по высокому берегу речки, а потом были встречены вызывающей улыбкой Красавицы — она через калитку разговаривала со щуплым молодым человеком в бумазее и невообразимой кроличьей шапке, которую он, завидев нас, в смущении надвинул на глаза; он стоял, опершись рукой на калитку, а подбородком — на руку.

После памятного столкновения в тот день Красавица вознамерилась впредь встречать нас презрительной усмешкой.

Милли, думаю, опять развязала бы боевые действия против нее, не прояви я свою новую власть и не напомни кузине о принятых обязательствах.

— Взгляни на этого труса, на Чурбана, — вон идет по тропинке к мельнице! Притворяется, будто не видит нас, — как же, все он видит, но боится, что мы пожалуемся Хозяину и Хозяин не даст ему воли над тобой. Не терплю этого Чурбана! Он прогнал меня, когда я — в прошлом году это было — хотела прокатиться верхом на корове, да, прогнал.

Я считала, что от Чурбана можно ждать и худшего. Здесь требовалось коренное преобразование — я прекрасно понимала это и радовалась, что Милли, кажется, сама желала его, что намерение кузины сделаться больше похожей на людей ее положения, пусть вызванное обидой и ревностью, было столь же искренним, сколь и твердым.

Я до сих пор не осмотрела дом в Бартраме-Хо. О его истинных размерах я имела весьма смутное представление. Вдоль большой галереи, по одну ее сторону, тянулся ряд комнат — закрытые ставнями окна, запертые по большей части двери. Старая л’Амур рассердилась, когда мы зашли в эти комнаты, а мы ничего не могли разглядеть там, ведь Милли не хотела открывать окна — не из страха прикоснуться к какой-нибудь тайне Синей Бороды, а просто памятуя о распоряжении дяди Сайласа: все должно быть как есть. Ее мятежный дух трепетал перед моим дядей до такой степени, что, учитывая дядину благовоспитанность и очевидную мягкость нрава, оставалось только удивляться.

В дядином доме было, впрочем, то, чего не существовало в Ноуле… я никогда их не видела, хотя, наверное, в других старинных домах они устроены — я имею в виду высокие фрамуги, в которые можно заглянуть, если подпрыгнуть. Они попадались в длинных коридорах, в больших галереях, некоторые были откинуты и закреплены, так что закрывали проход, каждый раз вынуждая нас повернуть обратно.

Но Милли знала про причудливую, узенькую, очень крутую и темную лестницу в задней части дома, ведшую на верхний этаж; мы взобрались по ней и долго блуждали в комнатах, много меньше и проще тех величественных покоев, которые располагались этажом ниже. Из комнат открывался вид на прекрасное, но запущенное владение. Мы пересекли галерею и неожиданно оказались в комнате, выходившей во внутренний двор — небольшой и мрачный, — замыкаемый с четырех сторон стенами этого большого дома и спланированный архитектором, конечно, лишь для того, чтобы дать необходимый свет и воздух помещениям.

Я протерла оконное стекло носовым платком и выглянула во двор. Крыши вокруг были крутые, высокие, стены — потемневшие, в грязных пятнах, окна покрылись пылью, обрамлявшая их каменная кладка местами поросла мхом, травой, крестовником. На эту сумрачную площадку вела дверь с полукруглым навесом; трава, буйно поднявшаяся на сырой земле, пригнулась к двери, тоже потемневшей от грязи и пыли. Ясно, что нога редко ступала на этот глухой и зловещий двор, который я осматривала со странным волнением и тяжестью на душе.

— Верхний этаж… замкнутый внутренний двор… — произнесла я невольно.

— Чего это ты испугалась, Мод? Ты, похоже, привидение увидала! — Милли подошла к окну и выглянула во двор из-за моего плеча.

— Я вдруг вспомнила, Милли, о том ужасном случае.

— О каком, Мод? Что, черт побери, у тебя в голове? Скажи! — потребовала Милли, несколько озадаченная.

— В одной из этих комнат… возможно, вэтой… да, конечно же в этой — видишь, панели сняты со стен, — мистер Чарк покончил с собой.

Я, подавленная, оглядела сумрачную комнату, в углах которой уже сгущались ночные тени.

— Чарк? О чем ты? Кто такой Чарк? — спросила Милли.

— Но ведь ты должна была слышать о нем.

— Ничего я не слышала. Он покончил с собой, говоришь? Повесился? Или пустил себе пулю в лоб?

— Горло себе перерезал в одной из этих комнат… вэтой, я уверена, ведь твой папа велел снять обшивку стен, чтобы доказать, что здесь нет второй двери, через которую в комнату мог проникнуть убийца. Стены, как видишь, голые, и заметно, что панели сняли, — ответила я.

— Ой, вот ужас! И как у них духу хватает горло себе перерезать; я бы лучше приставила пистолет к виску и выстрелила — так, рассказывают, сделал молодой джентльмен в пивной, ну, в той, что «На дне бутылки» прозывается. Но чтоб горло себе перерезать! Чертовски храбрый малый должен быть, я считаю, ведь резать надо кусок изрядный.

— Молчи, молчи, Милли! Давай уйдем отсюда, — сказала я, видя, как быстро сумерки сгущались в ночную тьму.

— Эй, разрази меня гром, тут и кровь! Ты не видишь — вон большое черное пятно расползлось на полу, не видишь? — И Милли наклонилась, очерчивая вблизи пола пальцем контур, возможно, воображаемый.

— Нет, Милли, ты не можешь увидеть этого, — темно, на полу лежит тень. Все это — твоя фантазия, и комната, наверное, не та.

— А я думаю… яуверена — оно, пятно. Да ты посмотри только!

— Мы поднимемся сюда завтра утром и, если ты права, увидим… все ясно увидим. Идем! — сказала я, леденея от страха.

Мы не успели сделать еще и двух шагов, как бледное, в обрамлении белого чепца лицо старой л’Амур просунулось в дверь.

— Гляди-ка! А тебя чего сюда занесло? — вскричала Милли, не меньше меня испуганная неожиданным появлением.

— Чего это сюда занесловас, мисс? — просвистела л’Амур, растерявшая к старости половину зубов.

— Мы смотрим, где Чарк горло себе перерезал, — ответила Милли.

— Этот дьявол Чарк! —

Она ворчала, довольно сердитая, но присела в почтительном реверансе, когда я проходила мимо нее, потом обшарила глазами комнату от потолка до пола, резко захлопнула дверь и заперла.

— Кто тут говорит о Чарке? Вранье это, ей-же-ей. Я так думаю, вы собрались попугать нашу мисс Мод… — еще один торопливый поклон, — привидениями да ерундой всякой.

— Промашка! Не я, а Мод мне рассказывала… и столько! Да привидения — тьфу на них! Повстречайся я с привидением, еще неизвестно, кто кого испугается! — рассмеявшись, сказала Милли.

Старуха сунула ключ в карман, с мрачным беспокойством скривив свой морщинистый рот.

— Дитя безобидное… и доброе, но напугается… напугается… напугается, что и себя забудет! — прошептала л’Амур мне на ухо в наступившей тишине, слабо кивнула в сторону Милли, впереди нас спускавшейся по лестнице, и, еще раз отвесив поклон с реверансом, направилась в сторону дядиной комнаты.

— Хозяин чудит сегодня вечером, — объявила Милли за чаем. — Не видала ведь его, когда он чудит?

— Милли, скажи яснее, что ты имеешь в виду. Он не болен, надеюсь?

— Ну, я не знаю, что это, но он временами в самом деле чудной — можно подумать, что мертв уже, по крайней мере, три дня и две ночи. Сидит, будто старуха в обмороке, — и все. Ой-ой, прямо страшно!

— Он что, без чувств в таком состоянии? — спросила я, очень встревоженная.

— Ничего не понять. От этого, я думаю, ему не конец; старая л’Амур все знает про его… состояние. Я и не вхожу к нему в комнату, когда он такой, только если пошлет за мной: он иногда, бывает, очнется, и на него блажь найдет послать за кем-то. Раз он велел, чтоб Чурбан явился к нему прямо с мельницы, тот пришел, а он только глядел на мельника минуту-другую и выгнал из комнаты. Он почти как дитя, когда вот так оцепенеет.

Я всегда потом знала, когда дядя «чудит»: старая л’Амур шикала и шипела на нас, перегнувшись через перила, стоило нам вступить на лестницу, и приказывала не шуметь возле дядиной комнаты, куда то и дело почему-то забегали слуги.

Я очень редко видела его. Иногда, из прихоти, он звал нас завтракать вместе с ним, но через неделю каприз проходил, и наша жизнь возвращалась в привычное русло.

Я получила два сердечных письма от леди Ноуллз, которую какие-то дела задерживали в другом графстве. Она была рада узнать, что мне нравится моя тихая жизнь, и обещала обратиться к дяде Сайласу за разрешением навестить меня.

На Рождество она собиралась приехать в Элверстон — это всего шесть миль от Бартрама-Хо, — и я предвкушала приятную встречу.

Она добавляла, что Милли тоже приглашена к ней, и я уже видела перед собой красивое лицо капитана Оукли, изумленно взиравшего на бедняжку Милли, за которую я теперь чувствовала себя ответственной.

Том II

Глава I

Ночной визит

Меня иногда спрашивают, почему я ношу странное колечко с бирюзой, — на взгляд непосвященных, оно не представляет никакой ценности и совершенно не приличествует бриллиантам на моей руке, оскорбленным таким соседством, судя по их холодному блеску. Оно было подарено мне на память в то время, о котором я повествую.

— Эй, девчонка, как мне звать тебя? — вскричала пугающе возбужденная Милли, однажды утром ворвавшись в мою комнату.

— Моим именем, Милли.

— Нет, у тебя должно быть прозвище, как у всех.

— Я обойдусь, Милли.

— А я хочу, чтобы было. Может, мне звать тебя Вертихвосткой?

— Ни в коем случае.

— Но должно же быть у тебя прозвище!

— Я отказываюсь…

— А я все-таки дам тебе его, девчонка.

—Яне приму…

— Но я все равно стану как-нибудь называть тебя.

— Я могу не откликаться.

— А я тебя заставлю, — краснея, сказала Милли.

Возможно, ее рассердил мой тон, ведь мне была просто отвратительна ее прежняя грубость.

— Не заставишь, — спокойно возразила я.

— Еще посмотрим… А то дам тебе прозвище безобразнее этого.

Я презрительно улыбнулась — чтобы не выдать испуга.

— По-моему, ты кокетка, ты развязная… и вообще дура! — выпалила она, совершенно пунцовая.

Я улыбалась той же немилосердной улыбкой.

— И ты у меня сейчас получишь пощечину — глазом моргнуть не успеешь!

Она размахнулась, хлопнула рукой по платью и в ярости метнулась ко мне. Я на самом деле решила, что она вызывает меня меряться силой.

Но я остановила ее, присев в реверансе, и горделиво прошествовала из комнаты в кабинет дяди Сайласа, где нам подавали завтрак в тот и последующие дни.

За столом мы, отгородившись надменностью, молчали: кажется, мы даже не взглянули друг на друга.

В тот день мы не ходили вместе гулять.

Я сидела в полном одиночестве вечером, когда ко мне в комнату вошла Милли. Глаза у нее были красные, взгляд — очень печальный.

— Дай руку, кузина, — сказала она, беря меня за запястье, и вдруг потянула и звонко ударила моей рукой себя по пухлой щеке, так что в пальцах у меня закололо. Я не успела справиться с изумлением, как она исчезла.

Я позвала ее, но она не откликнулась, я бросилась вдогонку, но она бегала быстро, и я потеряла ее в пересекающихся галереях.

Я не видела ее ни за чаем, ни отправляясь спать, но, когда легла и уже заснула, Милли разбудила меня. Она изливала потоки слез.

— Мод, кузина, ты простишь?.. Ты уже никогда меня опять не полюбишь? Нет, я знаю, что нет… Я такая тварь… Как противно… как стыдно! Вот тебе пирожное-банбери — я в город за ним посылала… вот тебе конфеты — съешь, а? Вот тебе колечко… твои, конечно, красивее, но, может, ты будешь носить его из дружбы ко мне… в память дружбы с бедной Милли, которая еще ничего плохого тебе не сделала… Если бы ты простила меня… Я за завтраком погляжу: на руке у тебя колечко — значит, у нас опять дружба, а нет — я больше не стану тревожить тебя, просто возьму и утоплюсь — чтобы глаза тебе не мозолила дрянная Милли.

Не задержавшись ни на мгновение и покинув меня, не вполне проснувшуюся, с чувством, что все это мне пригрезилось, она выбежала из комнаты — босая, кутая плечи в задранную юбку.

Она оставила свою свечу возле моей кровати, а свои скромные подношения — на моем одеяле. Не бойся

До завтрака я напрасно разыскивала ее. За завтраком мы наконец встретились, впрочем, в присутствии дяди Сайласа, молчаливого, апатичного, но грозного, и, сидя за чрезмерно большим столом под холодным странным взглядом моего опекуна, говорили только по необходимости и то — понизив голос, потому что, если Милли вдруг произносила словечко достаточно громко, дядя Сайлас обычно вздрагивал, прикрывал ухо своими тонкими белыми пальцами с таким видом, будто боль пронзала его до самого мозга, а потом пожимал плечами и страдальчески улыбался в пространство. Когда дядя Сайлас не был настроен говорить — это иногда случалось, — мы понимали, что разговор за столом едва ли уместен.

Увидев на моей руке колечко, Милли ахнула и округлила глаза — она казалась такой обрадованной. Она чуть не вскочила с места, но удержалась; лицо бедняжки исказилось, она закусила губу. Неотрывно, с мольбой, смотрела она на меня, на ее глазах выступили слезы и потекли ручейками по пухлым щекам.

Я, несомненно, раскаивалась даже больше нее. Я плакала и улыбалась, мне так хотелось поцеловать бедняжку. Наверное, мы выглядели пренелепо; впрочем, это хорошо, что мелкие происшествия могут глубоко взволновать нас в ту пору жизни, когда серьезные испытания выпадают редко.

Но вот мы наконец остались вдвоем, и объятия, которыми наградила меня Милли, походили скорее на спортивную борьбу. Милли вертела меня так и этак, прятала лицо у меня на груди и громко причитала сквозь слезы:

— Я жила совсем одна, пока ты не приехала. Ты ко мне — по-доброму, а я… я — сатана. Я никогда тебя не назову никаким другим именем, а только — Мод… моя милая Мод!

— Милли, ты должна назвать меня Вертихвосткой. Я буду Вертихвосткой, буду кем ты захочешь. Ты должна… должна… — Я ревела под стать Милли и обнимала ее изо всех сил. Удивительно, как мы удержались на ногах.

Так наша дружба с Милли еще больше окрепла.

Между тем зима вступила в свои права, дни сделались короче, ночи — длиннее; долгими стали разговоры у камелька в Бартраме-Хо. Меня тревожили странные приступы, которым столь часто был подвержен дядя Сайлас. Вначале, поддаваясь привычке, усвоенной Милли, я не слишком много размышляла о дядиной болезни. Но однажды, когда дядя «чудил», он послал за мной, я увидела его и неописуемо испугалась.

Он лежал в белой рубахе, свернувшись клубком в громадном кресле. Я бы подумала, что он мертв, но старая л’Амур, сопровождавшая меня, вполне разбиралась в этой болезни со всеми ее жуткими симптомами.

Она мрачно, многозначительно подмигнула мне и, кивнув, прошептала:

— Не шумите, мисс, ни-ни — пока не заговорит сам. Он сию минуту подаст голос.

Я не заметила у него судорог, но лицо его исказилось как у эпилептика в припадке.

Наморщенный лоб… безумная ухмылка… незрячие, с открывшимися полосками белков глаза.

Неожиданно, поежившись, будто от холода, он выпучил глаза, сомкнул губы, заморгал и уставился на меня бессмысленным, неуверенным взглядом. Наконец на губах его проступила слабая улыбка.

— А! Девочка… дитя Остина. Дорогая моя, я едва способен… я поговорю с вами завтра… в другой раз. Это тик… невралгия или что-то вроде…Мука… Скажите ей…

И, сжавшись в комок, он уже лежал в громадном кресле в той же позе невыразимой беспомощности, а его лицо опять обратилось в ужасную маску.

— Уйдемте, мисс, он передумал, он не сможет… нет, никак не сможет поговорить с вами сегодня, — зашептала старуха.

И мы выскользнули из комнаты. Мне трудно описать пережитое потрясение. Он, казалось, был при смерти, и я, разволновавшись, сказала об этом старухе Уайт, которая, позабыв свою обычную церемонность в обращении с «мисс», подняла меня на смех.

— Помирает? Да он как святой Павел — помирает что ни день!

Я взглянула на нее, задрожав от ужаса. Думаю, она не беспокоилась о том, какие чувства могла пробудить, потому что продолжала с презрением ворчать себе под нос. Я молчала, а потом, все еще не оправившись от страха, заставила себя заговорить с ней:

— Вы не считаете, что это опасно? Не послать ли за доктором?

— Господь с вами, мисс, доктор давно все знает, — на ее лице промелькнула циничная усмешка, тем более ошеломляющая, что искажала черты немощной старости.

— Но это жеприпадок… паралитический или еще какой-то… ужасный припадок…Нельзя рисковатьи оставлять дядю на волю случая, верить, что организм сам справится!

— Не бойтесь вы за него — никакой это не припадок, ничего ему не сделается. Просто дурь находит время от времени. Уже с десяток лет, а то и больше… Доктор все знает, — решительно ответила старуха. — Он, дядя ваш, такой бедлам устроит, ежели вздумаете вмешаться!

Тем же вечером я обсуждала вопрос с Мэри Куинс.

— Они многого недоговаривают, мисс, но я думаю, он слишком уж пристрастился к настойке опия, — заключила Мэри.

Я и сейчас не в состоянии указать на природу тех периодических приступов. Потом я часто говорила о них с медиками, но ни разу не слышала, чтобы кто-то объяснял все пристрастием к опию. Несомненно, однако, что дядя употреблял лекарство в ужасающих дозах. Он действительно иногда жаловался, что невралгия вынуждает его держаться этой печальной привычки.

Образ дяди Сайласа, каким я увидела его в тот день, тревожил мое воображение и вселял страх. Я крепко спала по ночам в Бартраме. И это естественно, если ежедневно проводить по многу часов на открытом воздухе и в движении. Но той ночью я была взбудоражена и не могла заснуть; шел третий час, когда мне послышался на аллее звук подъезжавшего экипажа и конский храп.

Мэри Куинс была рядом, поэтому я осмелилась подняться с постели и выглянула в окно. Мое сердце учащенно забилось — я увидела, как почтовый дилижанс въехал во внутренний двор. Переднее окошко экипажа было опущено, миг-другой — и форейтор осадил коренную.

Получив какое-то распоряжение, он направил — уже шагом — экипаж ко входу, где на ступеньках я заметила поджидавшую их фигуру. Возможно, это была старуха л’Амур, а возможно, и нет. С перил лестницы, возле двери, светила лампа. Фонари почтового дилижанса тоже горели, ведь ночь выдалась темная.

Почтальон

Чтобы видеть происходившее там, мне пришлось прижаться щекой к стеклу и все время протирать его ладонью, ведь оно мгновенно запотевало от моего дыхания. Но я разглядела, как некто высокого роста, закутанный в плащ, спустился с подножки дилижанса и быстро вошел в дом. Однако действительно ли то был мужчина? А может, женщина? Я так и не поняла.

Сердце мое заколотилось. Я сделала заключение: моему дяде хуже, он умирает… и это доктор, за которым послали слишком поздно.

Я прислушивалась: вот сейчас доктор поднимется, войдет к дяде — я думала, что в ночной тишине я все услышу, но до меня не донеслось ни звука. Целых пять минут я напрягала слух — понапрасну. Я вернулась к окну, но обнаружила, что экипаж исчез.

Я испытывала сильное искушение разбудить Мэри Куинс, держать с ней совет и убедить ее провести расследование. Не сомневаясь, что мой дядя при смерти, я жаждала узнать мнение доктора. Но ведь я поступила бы жестоко, оторвав добрую душу от освежающего сна. Поэтому, продрогшая от холода, я вернулась в постель и лежала, продолжая прислушиваться и строить догадки, пока не заснула. Утром, по обыкновению не дав мне одеться, в комнату влетела Милли.

— Как дядя Сайлас? — поторопилась я узнать.

— Старая л’Амур говорила, что еще чудит, но уже не так плох, как вчера, — ответила Милли.

— Разве за доктором не посылали? — спросила я.

— За доктором?.. Вот странно, она и словом не обмолвилась… — отвечала кузина.

— Я только спрашиваю.

— Не знаю, приезжал ли, нет, — проговорила она. — Но с чего ты взяла — про доктора?

— Прошлой ночью, между двумя и тремя часами, здесь был почтовый дилижанс.

— Да ну? А кто сказал? — живо заинтересовалась Милли.

— Я сама видела. И некто — я решила, доктор, — покинул дилижанс и вошел в дом.

— Враки! Кто бы за доктором посылал, девчонка? Не доктор это, говорю тебе. Каков из себя? — спросила Милли.

— Я только видела, что мужчина — а может,женщина? — высокого роста… в плаще, — сказала я.

— Тогда не он. И не другой, о котором я подумала… Будь я проклята, если это не Корморан{48}, — вскричала Милли, нетерпеливо отбивая дробь костяшками пальцев по столу.

Именно в этот момент в дверь постучали.

— Войдите, — сказала я.

В комнату вошла старая л’Амур и присела в реверансе.

— Я пришла сказать Мэри Куинс, что ее завтрак готов, — произнесла старуха.

— Кто прибыл на почтовых? — потребовала у нее ответа Милли.

— Какие еще почтовые? — взвизгнула старая карга.

— Я про почтовый дилижанс, который останавливался тут в третьем часу ночи, — проговорила Милли.

— Вранье! Подлое вранье! — выкрикнула старуха. — Не было тут у дверей никакого дилижанса с тех пор, как мисс Мод приехала из Ноула.

Я с изумлением смотрела на старуху служанку, смевшую так дерзить.

— Был дилижанс, и привез, надо думать, Корморана, — сказала Милли, наверное, привыкшая к смелым речам л’Амур.

— Опять подлое вранье, под стать прежнему! — отрезала старая карга, и ее изможденное, сморщенное лицо сделалось красным, как медь.

— Прошу вас никогда не выражаться подобным образом в моей комнате, — сказала я, очень рассерженная. — Явиделапочтовый дилижанс у дверей; то, что вы лжете, не имеет особого значения, но вашу грубость я здесь не потерплю. И если это повторится, я, несомненно, пожалуюсь дяде.

При моих словах старуха покраснела еще сильнее, сбитая с толку; она уставилась на меня, поджав губы, так что лицо ее исказила зловещая гримаса. Однако она поборола гнев и только раздраженно фыркнула, говоря:

— Я не хотела обидеть вас, мисс, мы, в Дербишире, как подумаем, так и сказанем. Я не хотела обидеть вас, мисс. Вы ж не обиделись, а? — И она еще раз почтительно присела в реверансе. — А вам, мисс Милли, я позабыла сказать, что господин требует вас сию же минуту.

Милли молча поспешила из комнаты, л’Амур, не отставая, следовала за ней.

Глава II

Появляется доктор Брайерли

У Милли, присоединившейся ко мне за завтраком, глаза были красные и припухшие. Она еще ловила воздух с тем тихим всхлипом, который выдает — даже при отсутствии других признаков — недавние бурные рыдания. Она села молча.

— Ему хуже, Милли? — встревоженно спросила я.

— Нет, с ним ничего плохого, с ним все в порядке, — резко ответила Милли.

— В чем же дело тогда, Милли, дорогая?

— Вредная старая ведьма! Наговорила Хозяину, что я сказала про Корморана, ну, что почтовый дилижанс прошлой ночью привез Корморана.

— А кто это — Корморан? — полюбопытствовала я.

— Ох, вот оно… Ты хочешь, чтобы я рассказала, и я хочу рассказать, а только не смею, ведь он тут же отошлет меня во французскую школу, черт бы ее побрал! Черт бы их всех побрал!

— А почему дядя Сайлас обеспокоился? — очень удивившись, спросила я.

— Так ведь врут!

— Кто?

— Л’Амур — вот кто. Она как наябедничала Хозяину про меня, так он за нее и взялся, потребовал сказать, были ли приезжие прошлой ночью, а она клялась, что никого не было. Ты уверена, Мод, — ты действительно что-то видела? Может, тебе приснилось?

— Не приснилось, Милли, я видела это, как вижу тебя, — ответила я.

— Хозяин все равно не поверит, он взъярился на меня, грозит Францией, чтоб она под воду ушла! Не люблю Францию… да, чертовски не люблю. Ты ж, наверное, тоже?.. Они меня застращали Францией — отошлют, посмей я еще хоть словечко сказать про почтовых и… про кого бы то ни было.

Меня уже мучило любопытство: кто это — Корморан? Но я поняла, что ничего не услышу от Милли, и она в действительности знала не больше моего насчет таинственного ночного посетителя.

Через несколько дней я была удивлена, увидев доктора Брайерли — он поднимался по лестнице. Я стояла в темной галерее, когда он пересекал площадку, направляясь к дядиной двери, — не сняв шляпы, с какими-то бумагами в руках.

Он не заметил меня, и, как только он вошел к дяде Сайласу, я спустилась вниз. В холле я нашла поджидавшую меня Милли.

— Значит, доктор Брайерли здесь, — сказала я.

— Это худой, что ли, с колючим взглядом, в лоснящемся черном сюртуке? Который только что поднялся наверх? — спросила Милли.

— Да. Он вошел в комнату к твоему папе, — сказала я.

— А может, как раз он приехал той самой ночью? Он оставался в доме, хотя мы его и не видели, — здесь проще простого затеряться… в таком-то доме!

Эта же мысль пришла и мне в голову, но я сразу

Не прояснив ничего, мы взялись за наши занятия — отправились порисовать разрушенный мост. Калитка оказалась, как и прежде, запертой, и, поскольку Милли не удалось убедить меня перелезть через калитку, мы обошли забор по берегу реки.

Рисуя, мы заметили смуглое, под копной черных как сажа волос, лицо и полинявшую красную куртку Самиэля; укрывшись за деревьями, он смотрел на нас злобным взглядом и стоял недвижимо, как вырезанная из камня фигура в боковом приделе собора. Когда мы вновь поглядели в его сторону, он уже исчез.

День для зимы выдался теплый, но мы, хотя и закутанные, не усидели за этюдами дольше десяти — пятнадцати минут. По дороге обратно, минуя небольшую рощицу, мы вдруг услышали рассерженные голоса и увидели под деревьями старого злодея Самиэля и его дочь: он дважды ударил ее своей палкой, причем раз — по голове. Красавица отбежала совсем недалеко, злобный же лесной демон поспешно заковылял вдогонку, изрыгая проклятия и размахивая своей дубинкой.

Я вскипела. Я была так потрясена, что на миг лишилась речи, но в следующий — закричала:

— Изверг! Как вы смеете бить бедную девушку?!

Она, отбежав всего на несколько шагов, обернулась к преследователю — и к нам — лицом: глаза ее полыхали, она была бледна и едва сдерживала слезы. Две струйки крови стекали по ее виску.

— Эй, папаша, погляди-ка сюда! — проговорила она со странной дрожащей улыбкой, подняв руку, перепачканную кровью.

Возможно, он устыдился и поэтому пришел в еще бо́льшую ярость, поскольку громко выругался и вновь пустился за девушкой, крутя палкой перед собой. Наши голоса, однако, остановили его.

— Мой дядя узнает о вашей жестокости. Бедная девушка!

— Дай ему, Мэг, если он еще раз тебя тронет! И зашвырни его ногу в речку сегодня, когда он заснет!

— Щас ятятем же попотчую! — услышали мы брань. — Так ты научаешь ее бить отца родного? Ну смотри!

И он повернул голову к Милли, устремив на нее свирепый взгляд и размахивая дубиной.

— Успокойся, Милли, — шепнула я, ведь она уже готовилась схватиться с ним. А его я еще раз заверила, что дома сообщу дяде о том, как он обращается с бедной девушкой.

— Вас-то пущай и блаадарит за все — подъехали к ней, упросили открыть калитку, — прорычал он.

— Вранье! Мы обогнули забор по ручью, — закричала Милли.

Я считала, что препираться с ним незачем. Он же, на вид очень сердитый и, как мне показалось, немного растерянный, дергаясь и раскачиваясь, пошел своей дорогой. А на мою повторную угрозу сообщить о происшествии дяде он, уходя, через плечо проревел:

— Сайлас не сделает даже воттак. — И он щелкнул мозолистыми пальцами.

Девушка стояла на прежнем месте, она стирала кровь с лица и смотрела на ладонь, прежде чем вытереть ее о фартук.

— Бедная моя, — обратилась я к девушке, — не плачьте. Я поговорю с дядей о вас.

Но она не плакала. Подняв голову, она исподлобья, с каким-то угрюмым презрением взглянула на утешительниц.

— Возьмите вот эти яблоки, хорошо? — В нашей корзинке лежало два-три яблока, которыми так славился Бартрам.

Я не решалась приблизиться к ней: эти Хоксы, что Красавица, что Чурбан, были такие дикари… Поэтому я покатила яблоки по земле к ее ногам.

Она так же угрюмо смотрела на нас, потом сердито пнула докатившиеся до ее ног яблоки. Вытерла висок и лоб фартуком, молча повернулась и медленно двинулась прочь.

— Бедняжка! Наверное, нелегкая у нее жизнь. Какие же они странные и недружелюбные люди!

Когда мы вернулись домой, старуха л’Амур поджидала «мисс» на верху парадной лестницы; с почтительным реверансом она сообщила, что господин был бы рад видеть меня.

Не затем ли, чтобы услышать подтверждение, что я наблюдала прибытие того таинственного почтового дилижанса? Манеры дяди Сайласа, при всей мягкости, чем-то пугали меня, и меньше всего на свете мне хотелось встретить дядин обличающий взгляд.

К тому же я не знала, в каком состоянии найду дядю, и ужасалась при мысли, что опять застану его таким, как в последний раз.

Я входила в комнату с неким трепетом, но мгновенно почувствовала облегчение. Дядя Сайлас был явно в прежнем здравии и, насколько я могла помнить, одет в тот же изящный, хотя и небрежный наряд, в котором я впервые увидела его.

Доктор Брайерли — какой чудовищный контраст, какая грубая внешность и, однако, какой ободряющий в этом его присутствии знак! — сидел подле дяди Сайласа за столом и перевязывал бумаги. Он изучал меня, мне показалось, встревоженным и испытующим взглядом, когда я подходила ближе, и только после того, как я поздоровалась с ним, он, очевидно, вдруг вспомнил, что еще не встречался со мной в Бартраме: он встал и приветствовал меня в обычной резкой и несколько фамильярной манере — вульгарный, неловкий, но все же искренний и по-своему добрый.

С места поднялся и дядя — внушавшая странное благоговение фигура в свободно ниспадавших рембрандтовских одеждах черного бархата. Как же мягок, как благосклонен, как оторван от всего земного и непостижим!

— Мне нет необходимости говорить вам о ее самочувствии. Эти лилеи и розы на девичьем лице — свидетельство того, сколь живителен воздух Бартрама, доктор Брайерли. Я почти удручен тем, что скоро прибудет ее экипаж. Только и надеюсь, что она не сократит прогулки. Ее вид, определенно, оздоровляет меня. Это яркость цветов в зимнюю пору, это благоухание поля, благословенного Господом!

— Сельский воздух, мисс Руфин, — прекрасная приправа к сельской пище. Мне нравится, когда молодые женщины едят с аппетитом. Вы приобрели несколько фунтов говядины и баранины после того, как мы встречались в последний раз.

Произнеся эту лукавую речь, доктор какое-то время пристально изучал мое лицо, чем привел меня в смущение.

— Мою систему взглядов вы, доктор Брайерли, как ученик Эскулапа, должны одобрить — сначала здоровье, потом образование. Европа — лучшее место для усвоения уроков утонченности, и мы, Мод, конечно, в скором времени немножко посмотрим мир, но, думается, если речь идет о здоровье, то я находил бы несравненную, хотя и грустную прелесть в окружении, где протекают столь многие счастливые, пусть праздные и глупые младые дни мои, и это живописное уединение влекло бы меня еще сильнее. Помните дивные строки старого Шолье?{49}

Désert, aimable solitude,

Séjour du calme et de la paix,

Asile où n’entrèrent jamais

Le tumulte et l’ inquiétude[87].

Не стану утверждать, что забота и печаль совсем не посещают нас в нашем лесном убежище, но мирская суета не проникает сюда —

На суровом лице доктора Брайерли проступил скептицизм, и, едва отзвучало впечатляющее «никогда», он произнес:

— Забыл спросить про ваш банк.

— «Бартлет и Холл», на Ломбард-стрит, — сухо, коротко ответил дядя Сайлас.

Доктор пометил себе это в блокноте с выражением лица, говорившим: «Не приму вас за анахорета».

Я заметила, как дядя Сайлас торопливо кинул на меня пронизывающий взгляд, будто оценивая, постигла ли я смысл демарша доктора Брайерли; доктор же, рассовав бумаги по вместительным карманам своего сюртука, тем временем встал и откланялся.

Когда он ушел, я решила, что самое время высказать жалобу на Дикона Хокса. Дядя Сайлас поднялся из кресла, а я, поколебавшись, начала:

— Дядя, вы позволите мне рассказать о происшествии, которому я была свидетельницей?

— Разумеется, дитя, — ответил он, устремив на меня свой проницательный взгляд. Наверное, он вообразил, что я заведу речь о том таинственном почтовом дилижансе.

Я описала сцену в Уиндмиллском лесу, которая потрясла нас с Милли всего час назад.

— Видите ли, дорогое дитя, они грубые люди, их представления далеки от наших, а их чада подвергаются наказаниям, какие нам могут показаться чрезмерно суровыми. Но я не нахожу нужным и не стану вмешиваться в семейные ссоры.

— Но ведь он сильно ударил ее по голове тяжелой палкой, дядя, и она просто истекала кровью.

— Ах! — сухо произнес дядя.

— И только потому, что мы с Милли пообещали непременно рассказать обо всем вам, он не ударил ее еще раз. Я действительно думаю, что, если он будет обращаться с ней так же жестоко, он может серьезно изувечить девушку, даже убить.

— Мое романтическое дитя! Люди этого разряда не придают значения проломленной голове, — отозвался дядя в том же тоне.

— Но, дядя, разве это не чудовищная жестокость?

— Разумеется, чудовищная жестокость, однако вам надо запомнить, что они чудовища и что им надлежит быть жестокими, — сказал он.

Я испытала разочарование. Я воображала, что дядя, при его мягкой натуре, исполнится ужаса и возмущения, узнав о таком насилии. Увы, дядя оказался заступником этого отъявленного негодяя Дикона Хокса.

— Он к тому же всегда груб и дерзок с Милли и со мной, — не отступала я.

— О! Дерзок с вами? Это другое дело. Я разберусь. Больше ничего, мое дорогое дитя?

— А этого недостаточно?..

— Он полезный слуга, этот Дикон Хокс, и хотя наружность у него не располагающая, а манеры грубы, тем не менее он предобрый отец и честнейший человек… человек высокой морали, пусть и суров. Неотшлифованный алмаз. Не ведает о правилах утонченного общества. Отважусь сказать, он искренне думает, что неизменно был донельзя почтителен с вами; посему мы должны проявить снисходительность. — И дядя Сайлас провел по моим волосам своей тонкой старческой рукой и поцеловал в лоб. — Да, мы должны проявлять снисходительность и доброту. Что говорит нам Святая книга? «Не судите, да не судимы будете». Ваш дорогой отец руководствовался этой максимой — столь же возвышенной, сколь и ужасной. На то же направлены и мои усилия… Увы! Дорогой Остин…longo intervallo…[88] ты далеко от нас, ты обрел покой, а я несу свое бремя, я все еще на трудной горной тропе в непроглядной ночи.

О nuit, nuit douloureuse! О toi, tardive aurore,

Viens-tu? vas-tu venir? est-tu bien loin encore?[89]

И, повторив эти строки из Шенье{50}, с возведенными горе́ глазами и воздетой рукой, с интонацией непередаваемой скорби и усталости, он, оцепеневший, опустился в свое кресло, закрыл глаза и какое-то время оставался нем. Потом, торопливо поднеся к глазам надушенный носовой платок, он взглянул на меня очень ласково и произнес:

— Что-нибудь еще, дорогое дитя?

— Нет, дядя, благодарю вас. Я только и хотела сказать об этом человеке, о Хоксе. Думаю, он без умысла был столь груб с нами, но я действительно боюсь его, из-за него наши прогулки к реке лишены приятности.

— Я вас прекрасно понимаю, моя дорогая. Я позабочусь об этом. А вам надо запомнить: ничто не будет досаждать моей возлюбленной племяннице и подопечной, пока она в Бартраме, — ничто, чему ее старый родственник Сайлас Руфин в силах воспрепятствовать.

И с мягкой улыбкой, давая понять, что желает наконец расстаться со мной без «хлопанья дверью», он выпроводил меня.

Доктор Брайерли не ночевал в Бартраме, он остановился в маленькой гостинице в Фелтраме и после визита к нам отправился прямо в Лондон, как потом я узнала.

— Твой безобразный доктор умчал на пролетке, — сказала мне Милли, когда мы столкнулись с ней на лестнице: она торопилась наверх, я — вниз.

Зайдя в небольшую комнату, служившую нам гостиной, я, однако, обнаружила, что она ошиблась. Доктор Брайерли, в шляпе, в толстых шерстяных перчатках, в поношенном темно-сером, застегнутом до самого подбородка пальто, в котором он казался еще более долговязым, поместив свой черный кожаный саквояж на стол, читал у окна томик, принесенный мною сюда из дядиной библиотеки.

Это было повествование Сведенборга об иных мирах — о рае и об аде{51}.

Когда я вошла, он закрыл книгу, — но прежде заложил в нее палец на нужной странице, — и, позабыв снять шляпу, шагнул ко мне в своих скрипучих несуразных башмаках. Кинув быстрый взгляд на дверь, он произнес:

— Рад коротко повидаться с вами наедине… очень рад.

Между тем лицо его выражало крайнюю тревогу.

Глава III

Отъезд в ночь

— Я сейчас уезжаю. Я… я хотел узнать, — он вновь посмотрел на дверь, — вам действительно хорошо здесь?

— Хорошо, — торопливо ответила я.

— Вы проводите время только в обществе вашей кузины? — продолжил он, окинув взглядом стол, накрытый для двоих.

— Да. Но мы с Милли очень счастливы вдвоем.

— Замечательно. Однако, наверное, здесь нет учителей, что обучали бы рисованию, пению — всему, положенному молодым леди. Нет?Никакихучителей?

— Нет. Мой дядя считает, что мне следует запастись здоровьем.

— О, это мне известно. А коляску с лошадьми так и не доставили? Когда ждете?

— Я на самом деле не могу сказать. И уверяю вас, особенно не беспокоюсь из-за отсутствия коляски. Бродить по поместью — настоящее удовольствие.

— Вы пешком добираетесь до церкви?

— Да. У экипажа, принадлежащего дяде Сайласу, требуется сменить колесо, как он объяснил.

— Молодой леди вашего положения не пристало, знаете ли, обходиться без экипажа. У вас есть верховая лошадь?

Я покачала головой.

— Ваш дядя, как вам известно, располагает средствами на ваше содержание и образование.

Да, что-то об этом было в завещании… И Мэри Куинс сетовала на то, что опекун «старается и фунта

Я промолчала и опустила взгляд.

Черные пронзительные глаза доктора Брайерли вновь на миг обратились к двери.

— Он добр к вам?

— Очень добр… ласков и нежен.

— Почему он лишает вас своего общества? Он когда-нибудь обедает вместе с вами, пьет чай, беседует? Вы много видитесь с ним?

— Он несчастный инвалид, у него особый режим. Мне бы на самом деле хотелось, чтобы вы вникли в этот случай: он, я думаю, часто подолгу пребывает в беспамятстве, и разум его иногда странно слабеет.

— Осмелюсь сказать — испорчен с юных лет. Я заметил опий, приготовленный у него во флаконе… Ваш дядя им злоупотребляет.

— Почему вы так решили, доктор Брайерли?

— Средство приготавливается на воде… повышение концентрации ведет к помутнению сознания. Вы даже не вообразите, сколько этого зелья они способны проглотить. Почитайте «Любителя опиума»{52}. У меня было два случая, когда доза превышала ту, что у де Квинси. Новость для вас? — И доктор невозмутимо рассмеялся над моей наивностью.

— Что же, по-вашему, его беспокоит? — спросила я.

— Не имею представления, но, возможно, он только и делает, что тем или иным способом воздействует на свои нервы и мозг. Эти любители удовольствий, не ведающие иных стремлений, совершенно изнашивают себя и дорого платят за свои грехи. Значит, он добр и ласков, но передал вас на руки вашей кузине и слугам. Люди здесь воспитанные, любезные?

— Не знаю, что и сказать… Здесь есть человек по имени Хокс и его дочь, которые очень грубы, порой ведут себя даже оскорбительно; они говорят, мой дядя приказал им не пускать нас в некоторые уголки поместья, но я не верю, ведь дядя Сайлас не упомянул об этом, когда я сегодня пожаловалась на Хокса.

— Куда именно вас не пускают? — живо поинтересовался доктор Брайерли.

Я объяснила как можно подробнее.

— Отсюда видно? — Он выглянул в окно.

— О нет.

Доктор пометил что-то в своей записной книжке, а я добавила:

— Я совершенно уверена, что дядин запрет — это выдумка Дикона; он такой нелюбезный, неучтивый человек.

— А что вы скажете про ту старую служанку, которая все заходила в комнату вашего дяди?

— О, это старуха л’Амур, — ответила я, впрочем, ничего не прояснив своим ответом, ведь я употребила прозвище, которым наградила ее Милли.

— Аэтавежлива? — спросил он.

Нет конечно же. Она была неприятнейшей, даже зловредной старухой. Мне почудилось, что я вновь слышу, как она грубо бранится.

— Не слишком хорошее у вас общество, — проговорил доктор Брайерли. — Но где один, там появятся и другие. Вот, я как раз читал… — Он открыл томик, заложенный пальцем, и прочел несколько фраз, смысл которых я хорошо помню, хотя точные слова, конечно, позабылись.

Фрагмент был из той ужасной части книги, где описывалось состояние про́клятых, и в нем говорилось, что, независимо от физических причин, которые сводят этих несчастных под одной крышей и усиливают их отторгнутость от высших духов, существуют симпатии, склонности, нужды, сами собой порождающие жалкую стадность, но вместе с тем и отверженность.

— А другие слуги? Лучше? — продолжил он расспросы.

Мы мало видели других, исключая старого Жужеля, дворецкого: будто крохотное механическое создание, с каркасом из сухих косточек, он возникал то тут, то там, нашептывал что-то, ни к кому не обращаясь, и улыбался, когда накрывал на стол, а в остальном, казалось, совершенно не осознавал внешнего мира.

— Убранство комнаты совсем не во вкусе мистера Руфина, разве ваш дядя не мог позаботиться, чтобы меблировка была чуть изящнее? Это его прямая обязанность, я считаю! — Доктор Брайерли немного помолчал, а потом, все так же посматривая на дверь, проговорил тихо, с настороженностью, но очень отчетливо: — Вы больше не думали о том деле? Не желаете, чтобы ваш дядя отказался от опекунства? Не следует придавать большое значение его решению. Вы могли бы оплатить его отказ, если… цена будет разумной. И я считаю, вы позаботитесь о своих интересах, мисс Руфин, поступив таким образом… только бы выбраться, если возможно, из этого места.

— Но я совсем не думала об этом. И я счастливее здесь, чем ожидала. Я так привязалась к кузине Милли.

— Сколько времени вы уже здесь, если говорить точно?

Я ответила, что два — нет, три месяца.

— Вы видели вашего кузена, молодого джентльмена?

— Нет.

— Гм. Вам не одиноко? — поинтересовался он.

— Здесь не принимают гостей, но меня же предупредили.

Доктор насупившись изучал свой видавшей виды башмак и тихонько постукивал каблуком об пол.

— Нет, вам все же очень одиноко, и общество здесь негодное. Вам было бы веселее где-нибудь в другом месте. У леди Ноуллз, например, а?

— О,там— конечно. Но мне хорошо и здесь: на самом деле я провожу время очень приятно, и мой дядя добр. Стоит только сказать, что́ мне досаждает, и он постарается все исправить — он постоянно твердит мне об этом.

— Нет, здесь неподходящее место для вас, — повторил доктор Брайерли. — Разумеется, что касается вашего дяди, — продолжил доктор, видя удивление на моем лице, — все верно; но он совсем беспомощен. Как бы то ни было,подумайтееще раз. Вот мой адрес: Ханс Эмманьюэл Брайерли, доктор медицины, Кинг-стрит, семнадцать, Ковент-Гарден, Лондон. Смотрите не потеряйте… — Он вырвал листок с адресом из своей записной книжки. — Моя пролетка у дверей. Вы должны… вы должны… — Он смотрел на часы. — Запомните, выдолжнысерьезно подумать. И никому не показывайте листок. Не оброните его где-нибудь. Лучше всего нацарапать адрес на дверце шкафа изнутри, но не ставьте мое имя — вы его запомните, — только адрес. А листок сожгите. Куинс с вами?

— Да, — сказала я, довольная, что могу хоть чем-то его порадовать.

— Хорошо, не отпускайте ее от себя, это тревожный знак, если они захотят удалить ее. Не соглашайтесь, смотрите… И дайте мне знать, я тут же приеду. Все письма, которые вы получаете от леди Ноуллз, — она ведь, как вам известно, очень откровенна в речах, — лучше сразу жечь. Я слишком задержался, однако… Запомните, что я сказал вам: булавкой нацарапайте адрес, листок сожгите и не проговоритесь ни единой живой душе об этом. До свидания. О, я унес вашу книгу!

И в лихорадочной спешке, коротко мне кивнув, он подхватил свой зонтик, саквояж, жестяной сундучок и стремительно вышел из комнаты. Через минуту я услышала стук колес его экипажа.

Я посмотрела ему вслед и вздохнула: тяжелые предчувствия, мучившие меня еще до отъезда в Бартрам-Хо, вновь пробудились в душе.

Мой уродливый, вульгарный и при всем том истинный друг исчез за гигантскими липами, прятавшими Бартрам от мира, — пролетка, с

Я сунула листок за корсаж и быстро и бесшумно взошла по лестнице, опасаясь, как бы старуха опять не поджидала меня на площадке, чтобы позвать в комнату дяди Сайласа, — под его взглядом я выдала бы себя.

Но я благополучно достигла своей комнаты незамеченной и заперла за собой дверь. Прислушиваясь, я трудилась: острием ножниц царапала адрес там, где посоветовал доктор Брайерли. Потом, все время страшась, что кто-нибудь постучит и застанет меня, достала спички и обратила опасный клочок бумаги в пепел.

Впервые я испытала неприятное чувство, связанное с необходимостью хранить тайну. Это обособляющее положение причиняло мне непомерную боль, ведь по натуре я была очень открытой и нервической девушкой. Я непрестанно спохватывалась в последний момент, что вот сейчас обнаружу свою тайну à propos de bottes[90], непрестанно укоряла себя за двуличие. И всякий раз меня охватывал ужас, когда чистосердечная Мэри Куинс приближалась к шкафу или добрая душа Милли желала узреть чудеса моего гардероба. Я бы все отдала, только бы подойти, указать на буквы, тоньше волоса, и сказать: «Это адрес доктора Брайерли в Лондоне. Я нацарапала эту надпись острием ножниц, приняв все предосторожности, чтобы никто — даже вы, мои добрые друзья, — не застал меня врасплох. С тех пор я хранила секрет ото всех и дрожала, когда ваши не ведающие притворства лица заглядывали в шкаф. Теперь вы все знаете. Сможете ли вы когда-нибудь простить мне этот обман?»

Но я не решалась открыть им надпись, не решалась и уничтожить ее, о чем тоже подумывала. Наверное, нет другого такого нерешительного человека на свете. Только в минуты глубокого волнения или в страстном порыве я могу действовать. Тогда я преображаюсь, становлюсь проворной и смелой.

— Кто-то, по-моему, уехал отсюда прошлой ночью, мисс, — однажды утром сообщила с загадочным кивком Мэри Куинс. — Было два часа, у меня так болели зубы, что я сошла вниз за щепотью перца, а зажженную свечу оставила при вас на случай, ежели вы проснетесь. И когда я уже поднималась по лестнице, нет, когда уже была на площадке, со двора, от того конца галереи, что бы вы думали, я услышала? Лошадиный храп и редкие, приглушенные людские голоса, вот что. Я — к окну, выглянула. И точно: лошади, вижу, стоят, впряженные в экипаж, и малый на верх коробку грузит; тут и сундук с саквояжем подоспели. А в дверях, мне кажется, была старая Уайт… л’Амур, если вам угодно, — так ведь мисс Милли ее прозвала? — и говорила старуха с кучером.

— А кто сел в экипаж, Мэри? — спросила я.

— Ну, мисс, я ждала, сколько могла, но зубы так болели, я так замерзла, что в конце концов я бросила это и вернулась в постель, ведь кто его знает, сколько еще пришлось бы ждать. И попомните мои слова, мисс, опять будут держать все в секрете, как на прошлой неделе. Не нравятся мне их привычки, их секреты, не нравится эта старая Уайт. Она только и делает, что сочиняет, — ведь правда? А ей бы поостеречься, раз время-то ее подходит, раз старая такая. Ужас, такая старая и так врет!

Милли проявила любопытство не меньше моего, но тоже оказалась не в силах прояснить хоть что-то. Впрочем, мы сошлись во мнении: уехала, очевидно, та персона, приезду которой я была случайной свидетельницей. В этот раз экипаж останавливался у левой боковой двери за углом дома и, без сомнения, покатил проселочной дорогой.

Итак, о ночном отъезде мы узнали вновь по причине неприятного случая. Было очень досадно, однако, что у Мэри Куинс не хватило терпения дождаться появления путешественника. Мы решили: будем хранить молчание, и даже старухе Уайт — ладно, стану звать ее по-прежнему — л’Амур, — даже ей Мэри Куинс не намекнет о том, что видела. Но растревоженное любопытство, подозреваю, дало знать о себе, и Мэри вряд ли исполнила свое намерение.

Как бы то ни было, бодрящее зимнее солнце и морозные небеса, долгие вечера с ясными звездами и уютным огнем в камине, а значит, разговоры, истории, временами чтение, короткие прогулки по неизменно дивному Бартраму-Хо, а больше всего — ничем не нарушаемое течение нашей жизни, спокойствие которой не оставляло места мыслям об опасности и несчастьях, — все это постепенно подавило во мне дурные предчувствия, ожившие было под влиянием доктора Брайерли.

Кузина Моника, к моей невыразимой радости, вернулась в свое поместье, и активная дипломатия, осуществленная через почту, повела к переговорам о возобновлении дружественных связей между Элверстоном и Бартрамом.

Наконец, в один прекрасный день, кузина Моника, сияющая, не снявшая ни накидки, ни шляпки, румяная от резкого ветра с Дербиширских гор, вдруг предстала предо мной в нашей гостиной. Мы встретились, будто давно не видевшиеся школьные подруги. Кузина Моника всегда оставалась юной в моих глазах.

О, какие были объятия, какой шквал поцелуев, восклицаний, вопросов, какие ласки! В конце концов я не без труда усадила ее в кресло, а она, смеясь, сказала:

— Вы и представить себе не можете, какого самоотречения стоило мне устройство этой встречи. Я целых пять писем написала Сайласу (а я ненавижу писать) и, кажется, ни в одном не позволила себе дерзкого слова! Что за чудо ваш кроха дворецкий! Я не знала, как с ним обойтись у входной двери. Он струлдбруг{53}, эльф или всего-навсего привидение? Где ваш дядя выискал его? Уверена, он появился в канун Дня всех святых в ответ на заклинания… надеюсь, он не ваш суженый…{54} и как-нибудь ночью обратится в серый дым и вылетит в трубу. Такого древнего маленького существа я в жизни не видела! Я упала в экипаже на подушки и решила, что умру от смеха. Он пошел доложить вашему дяде о моем приезде, и я очень рада: я покажусь теперь Сайласу юной как Геба{55} — посленего. Но кто это? Кто вы, моя дорогая?

Последние фразы были обращены к пухлощекой бедняжке Милли, которая стояла сбоку у камина и круглыми от страха и удивления глазами глядела на странную леди.

— Ох, простите меня! — воскликнула я. — Милли, дорогая, познакомься, это твоя кузина, леди Ноуллз.

— Значит, вы Миллисент. Дорогая, я очень рада вас видеть. — Кузина Моника вмиг была опять на ногах и уже держала руку Милли в своих, уже целовала ее

Милли, надо сказать, выглядела намного достойнее, чем в тот раз, когда знакомилась с ней я. Платье ее теперь было, по крайней мере, на четверть ярда длиннее. И хотя вид у нее был, несомненно, деревенский, но она уже не казалась нелепой до крайности.

Глава IV

Кузина Моника и дядя Сайлас встречаются

Кузина Моника, обнимая Милли за плечи, заглянула ей в лицо веселым и добрым взглядом:

— Мы обязательно подружимся, вы, забавное создание, и я. Мне позволено быть самой дерзкой старухой Дербишира — привилегия за неисправимость; никто никогда не обижается на меня, поэтому я постоянно говорю возмутительнейшие вещи.

— Я сама немножко такая, и я думаю… — делая усилие и чудовищно краснея, проговорила бедная Милли, но потом совсем растерялась и не смогла закончить фразу.

— Думаете? Послушайтесь моего совета и никогда не тратьте время на то, чтобы думать, моя дорогая. Сначала говорите, думайте потом. Таково мое обыкновение; по правде говоря, я и вовсе не думаю. Что за малодушие! Наша хладнокровная кузина Мод иногда думает, и это приносит только вред, но я к ней снисходительна! Интересно, когда ваш допотопный кроха дворецкий вернется? Наверное, он изъясняется на языке пиктов и древних бриттов{56} и вашему отцу требуется немало времени, чтобы перевести его речи. Милли, дорогая, я очень голодна, поэтому не стану дожидаться вашего дворецкого, который предложит мне, наверное, лепешку, испеченную еще королем Альфредом{57}, и датского пива в чаше из черепа, но попрошу у вас всего лишь кусочек отменного хлеба с маслом.

Им тут же и угостили леди Ноуллз; за трапезой она ничуть не утратила словоохотливости.

— Девушки, будете вы готовы за час-другой, если Сайлас позволит вам уехать со мной? Я хотела бы взять вас обеих в Элверстон.

— Ой, восхитительно! Какая вы милая! — вскричала я, обнимая и целуя ее. — Что до меня, то я буду готова через пять минут. А ты, Милли?

Гардероб бедняжки Милли на самом деле и не заслуживал называться таковым; впрочем, она и меня удивила, когда испуганно зашептала мне на ухо:

— Моя лучшая юбка у прачки. Скажи — через неделю, Мод.

— Что она говорит? — спросила леди Ноуллз.

— Говорит, она не будет готова, — ответила я уныло.

— Барахло, чуть ли не все, в стирке, — выпалила бедняжка Милли, глядя в лицо гостье.

— Разрешите мои сомнения — что кузина имеет в виду? — обратилась ко мне леди Ноуллз.

— Ее вещи у прачки, — пояснила я.

В этот момент появился наш кроха дворецкий и объявил леди Ноуллз, что господин ждет ее, как только она соблаговолит оказать ему честь, а также добавил, что господин приносит свои извинения, поскольку принужден из-за болезни побеспокоить ее просьбой подняться к нему.

Кузина вмиг была у двери и бросила нам через плечо:

— Идемте, девушки!

— Простите, моя леди, пока зовут вас одну. Но он велел молодым леди оставаться поблизости, он вскоре пришлет и за ними.

Я уже начинала восхищаться бедным Жужелем, таки сохранившим что-то от вполне почтительного слуги.

— Чудесно. Возможно, нам действительно лучше расцеловаться и возобновить дружбу для начала без свидетелей, — проговорила леди Ноуллз со смехом. И ушла в сопровождении мумии.

Позже она пересказала мне tête-à-tête[91].

— Когда я увидела его, дорогая, — сказала она, — я глазам не могла поверить: эти белые волосы, совершенно белое лицо; этот безумнейший взгляд; эта улыбка, подобная оскалу мертвеца. В последний мой приезд, помню, он был темноволос, одевался как современный английский джентльмен и хранил сходство с тем Сайласом, что изображен на портрете, в который вы, дорогая, влюбились. Но, ангелы небесные, этакое привидение! Я спрашивала себя: в чем причина превращения? Некромантия? Или это результат белой горячки? А он с мерзкой улыбкой, от которой я сама едва не обезумела, произнес:

«Моника, вы видите перемену во мне?»

О! Какой мелодичный, мягкий, колдовской голос был у него. Мне однажды рассказывали про хрустальную флейту, тон которой у некоторых вызывал истерику, и я все время думала об этой флейте. В его голосе всегда крылось что-то особенное.

«Да, я вижу перемену в вас, Сайлас, — произнесла я наконец, — и вы, без сомнения, тоже видите во мне… немалую перемену».

«Со времени вашего последнего посещения могла произойти и бо́́льшая перемена, чем та, что я имею честь наблюдать», — сказал он.

Он, подумала я, по обыкновению, язвит и имеет в виду, что время не исправило меня и я такая же дерзкая, какой он меня издавна помнит. А я такая и есть, и ему не следует ждать любезностей от старой Моники Ноуллз.

«Давно мы не виделись, Сайлас, но вы же знаете, в том нет моей вины», — сказала я.

«В том ваш инстинкт, дорогая, — не вина. Мы все склонны к подражанию: меня подвергли остракизму сильные мира сего — остальные следуют за ними. Мы все как индюки: у нас столько же здравого смысла и столько же великодушия! По воле судьбы моя голова оказалась поврежденной, и вся стая кинулась на меня — клюют и кулдычат, кулдычат и клюют. И вы среди них, дорогая Моника. В том нет вашей вины — только ваш инстинкт. Поэтому я прощаю вам. Но стоит ли удивляться, что клюющие крепче заклеванных. Вы здоровы, а я… каков есть».

«Сайлас, я приехала не для того, чтобы ссориться. Если мы поссоримся сейчас, мы никогда уже не помиримся — мы слишком стары. А поэтому давайте все забудем и простим друг другу, что можем. Если мы не в силах сделать ни то, ни другое, пусть перемирие длится хотя бы пока я здесь».

«Мои личные обиды я способен простить и прощаю искренне — Бог тому свидетель, но есть вещи, которые нельзя прощать. Вследствие известных вам печальных событий погублены мои дети. Возможно, я, милостью Провидения, буду оправдан для света и, как только время наступит, я вспомню, кто я, и начну действовать. Но мои дети… Вы увидите эту несчастную девушку, мою дочь… образование, общество — все придет для нее слишком поздно… Мои дети погублены».

«Я ничего им не сделала, но знаю, о чем вы, — сказала я. — Вы грозите тяжбой в случае, если у вас будут средства. Но вы забыли, что Остин предоставил вам в пользование этот дом и это поместье, взяв обещание, что вы никогда не станете оспаривать мои права на Элверстон. Вот вам мой ответ, если вы это имеете в виду».

«Что уж имею в виду, то имею», — произнес он с прежней улыбкой.

«Вы хотите сказать, — проговорила

«Предположим, ядействительнохочу сказать именно это, но почему я должен чего-то лишиться? Мой возлюбленный брат, по завещанию, подарил мне право пожизненного пользования Бартрамом-Хо, не добавив никаких нелепых условий, выдуманных вами».

Сайласа посетило отвратительнейшее из свойственных ему настроений, он наслаждался, запугивая меня. Его злопамятность поглощала все его силы, но он знал так же хорошо, как и я, что никогда не преуспеет, оспаривая права моего дорогого покойного Гарри Ноуллза на владение. Я ничуть не встревожилась из-за его угроз, я так и сказала ему — тем же невозмутимым тоном, каким говорю сейчас.

«Хорошо, Моника, — проговорил он, — я подверг вас испытанию на прочность — у вас нет в ней недостатка. На миг враг рода человеческого овладел мною: мысль о детях, былые беды, нынешние несчастья и позор вызвали озлобление, и я обезумел. Всего на миг… судорога гальванизированного трупа. Не найдется сердца, которое было бы мертвее моего для страстей и амбиций света. Сие не пристало белым волосам, как эти, и человеку, по неделе всякий месяц пребывающему у врат смерти. Пожмем руки? Вот моя — ядействительноза перемирие и ядействительнозабыл и простилвсе».

Не знаю, зачем ему понадобилась эта сцена. Не догадываюсь: то ли он притворялся, то ли потерял голову… почему… как это могло случиться? Но я рада, дорогая, что, против обыкновения, сохранила спокойствие и не дала вовлечь себя в ссору.

Когда настала наша очередь войти к дяде, вид у него был привычный, но краска на лице кузины Моники, блеск ее глаз ясно свидетельствовали о прозвучавших здесь только что резких и злых словах.

Дядя Сайлас в своей манере высказался об эффекте воздуха и вольности в Бартраме, кои только и мог предложить, и побудил меня оценить их. Затем поманил Милли, нежно поцеловал ее, печально улыбнулся, глядя на нее, и, обернувшись к кузине Монике, проговорил:

— Моя дочь, Милли. О, вероятно, вам представили ее внизу. Вам, без сомнения, она интересна. Хотя я пока не сэр Танбели Кламзи, она, как я уже заметил ее кузине Мод, законченная мисс Хойден{58}. Так ведь, Милли, бедняжка? Своими отличиями ты обязана, моя дорогая, тем, кто с момента твоего рождения воздвигал стену, отгородившую Бартрам от мира. Ты в большом долгу, Милли, перед всеми, кто силою естественных илипротивоестественныхпричин укреплял эту невидимую, но неодолимую преграду. За свою исключительность, вряд ли способную снискать благосклонность света, ты должна быть признательна, в частности, твоей кузине леди Ноуллз. Не так ли, Моника?Поблагодарикузину, Милли.

— Вот как вы соблюдаетеперемирие, Сайлас! — воскликнула, едва подавляя раздражение, леди Ноуллз. — Мне кажется, вы, Сайлас Руфин, желаете, чтобы я заговорила перед этими юными девушками в тоне, о котором мы все пожалеем.

— О, мои шутки задевают вас, Монни? Подумайте, что бы вы чувствовали, найди я вас растерзанную разбойниками с большой дороги и упрись я ногой вам в горло, плюнь вам в лицо? Но довольно. Зачем я говорю это? Только чтобы придать выразительности прощению. Смотрите, девушки, леди Ноуллз и я, давно отдалившиеся родственники, забыли прошлое и простили друг друга, соединив руки над похороненными обидами.

— Так тому ибыть, только давайте откажемся от колкостей и скрытой иронии.

С этими словами их руки соединились в пожатии, а потом дядя Сайлас ласково погладил ее руку своей, посмеиваясь очень тихо и холодно.

— Мне бы хотелось, дражайшая Моника, — проговорил он, завершая немую сцену, — предложить вам ночлег, но я не располагаю ни единой лишней кроватью и боюсь, что мое приглашение остаться вряд ли будет принято.

В ответ прозвучало приглашение со стороны леди Ноуллз, адресованное Милли и мне. Он выразил признательность и размышлял, сохраняя на губах улыбку. Мне показалось, он был озадачен. Все с той же улыбкой он раз-другой вскинул свои безумные глаза, подозрительно изучая открытое лицо кузины Моники.

Нашлось препятствие…неопределенноепрепятствие, не позволявшее нам поехать в тот день. Но в скором времени… очень скоро… он будет весьма и весьма рад…

Итак, о скромных надеждах пришлось позабыть, по крайней мере, на этот раз. Кузина Моника была слишком хорошо воспитана и не настаивала больше положенного.

— Милли, дорогая моя, не наденете ли шляпку, не покажете ли мне парк рядом с домом? Вы позволите, Сайлас?.. Мне хотелось бы освежить впечатления от Бартрама-Хо.

— Вы найдете поместье запущенным, Монни. Бедный человек вынужден доверить отраду своих глаз, свой парк, природе. Впрочем, что до прекрасного леса, обилия холмов, гор и долов, то тут мы наслаждаемся живописностью, какой люди в суете роскоши пренебрегают.

Тогда, объявив, что в нашем сопровождении она через парк по тропинке доберется до своего экипажа и отправится домой, кузина Моника простилась с дядей Сайласом: церемонию завершил — как мне показалось, довольно холодный с обеих сторон — поцелуй.

— Ну, девушки, — проговорила кузина Моника, когда мы отошли довольно далеко от дома, — как думаете, отпустит он вас или нет? Мне трудно об этом судить; но я считаю, дорогая, — обратилась она к Милли, — что он должен позволить вам немножко посмотреть мир за пределами горных долин и зарослей Бартрама. Они хороши, как и вы сами, но такие дикие, уединенные. Где ваш брат, Милли? Ведь он старше вас?

— Не знаю где. А старше он на шесть лет с небольшим.

Позже, когда Милли отвлеклась — она носилась по берегу реки и размахивала руками, вспугивая цапель, — кузина Моника зашептала:

— По моим сведениям, он убежал из дому — хотела бы я в это поверить — и записался в полк, отбывавший в Индию. Что, возможно, самое лучшее в его положении. Вы видели его, прежде чем он благоразумно избрал изгнание?

— Нет.

— Вы ничего не потеряли. Из того, что смог разузнать доктор Брайерли, получается, что ваш кузен очень скверный молодой человек. А теперь, дорогая, скажите: Сайласдобрк вам?

— Да, всегда ласков, как сегодня, в вашем присутствии. Но мы на самом деле видим его крайне мало.

— Вам нравится жить здесь, нравятся здешние люди?

— Жить — да, очень. И люди…не такие уж плохие. Есть старуха, которая нам не нравится, — старуха Уайт. Она злобная, скрытная, лживая, по крайней мере, я так думаю, и Мэри Куинс со мной согласна. Есть еще отец с дочерью, по фамилии Хокс, которые живут в Уиндмиллском лесу. Они донельзя неучтивые, хотя мой дядя уверяет, что грубят они без всякого умысла. Но это действительно пренеприятнейшие люди. Кроме этих, мы мало видим слуг

Кузина Моника проявила такой интерес к последним моим словам, что остановилась, заглянула мне в лицо и, сжимая мою руку в своей, принялась расспрашивать; она слушала меня и, казалось, терялась в ужасавших ее догадках.

— Это неприятно, — вздохнула я.

— Да, это неприятно, — проговорила леди Ноуллз очень мрачно.

Тут к нам присоединилась Милли, кричавшая, чтобы мы взглянули на цапель в небе. Кузина Моника подняла голову, улыбнулась, кивком поблагодарила Милли и опять погрузилась в задумчивое молчание, как только мы продолжили путь.

— Вы должны приехать ко мне обе, запомните, девушки, — вдруг проговорила она. — Иприедете. Я устрою это.

Какое-то время мы шли молча, Милли опять убежала — проверить, видно ли в спокойной воде под мостом старую форель. А кузина Моника, пристально глядя на меня, тихо спросила:

— Вы ничего не замечали, что бы вас встревожило, Мод? Не пугайтесь так, дорогая, — добавила она с коротким смешком, не слишком, впрочем, веселым. — Я не хочу сказать, на самом деле встревожило… нет, не встревожило. Я хочу сказать… не могу найти слово… разволновало… раздосадовало?

— Нет. Вот только та комната, в которой мистера Чарка нашли мертвым…

— О! Вы видели ее? Как бы мне хотелось ее увидеть! Ваша спальня не рядом с ней?

— Нет, она этажом ниже, с фасада. Со мной разговаривал доктор Брайерли, и мне показалось, у него было что-то на уме, о чем он предпочел промолчать, поэтому после его отъезда я сначала, как вы выразились, встревожилась. Но, кроме этого случая, других причин не назову. А почему вы спросили?

— Вы боитесь, Мод, привидений, бандитов и вообщевсегона свете, и я хотела узнать, не досаждает ли вам сейчас что-нибудь… кто-нибудь, — и только, уверяю вас. Я знаю, — продолжила она, внезапно меняя легкий тон на исполненный страстности, — о чем говорил с вами доктор Брайерли, и яумоляювас, Мод, подумать серьезно. Когда вы приедете ко мне, вы должны будете остаться в Элверстоне.

— Кузина Моника, где же честность? И вы, и доктор Брайерли одинаково меня запугиваете; вы не представляете, какой нервной я иногда бываю, и, однако, никто из вас не хочет сказать, что на самом деле имеет в виду. Кузина Моника, дорогая, неужели же вы мне не скажете?

— Ну, дорогая моя, здесь так уединенно; место странное, а ваш дядя — и того пуще. Мне не нравится это место, не нравится и он сам. Я пыталась полюбить его, но не могу и, думаю, никогда не смогу. Возможно, он — как там глупый викарий в Ноуле его называл? — совершеннейший христианин, вроде бы так. Я надеюсь, что он стал им. Но если он прежний, полная изолированность от общества устранила единственные препоны, исключая чувство страха, — он же, сколько я его знаю, не слишком поддается этому чувству, — единственные препоны перед очень дурным человеком. А вы, моя дорогая Мод, — для него такая добыча, ведь речь идет об огромной собственности. — Неожиданно кузина Моника смолкла, будто опомнившись, что слишком далеко зашла. — Но, возможно,теперьСайлас очень благонравен, хотя он был необуздан и эгоистичен в молодые годы. Я действительно не могу разобраться в нем, однако я уверена: обдумав все, вы согласитесь со мной и с доктором Брайерли, что вам тут оставаться не следует.

Тщетно я призывала кузину высказаться определеннее.

— Надеюсь, что увижусь с вами в Элверстоне через считанные дни. Япристыжуего и заставлю отпустить вас. Мне не по нраву, что он противится этому.

— А может быть, он понимает, что Милли нужны хоть какие-то наряды для визита к вам?

— Не знаю. Хорошо, если причина только в этом. Но, как бы то ни было, язаставлюего отпустить вас, инезамедлительно.

После ее отъезда меня порою охватывала та же безотчетная тревога, которая мучила и после разговора с доктором Брайерли. Однако я была искренна, когда говорила, что довольна жизнью здесь, ведь Ноул приучил меня к затворничеству почти столь же полному.

Глава V

Я знакомлюсь с кузеном

Моя переписка в то время была не слишком обширной. Примерно раз в полмесяца письмо от честной миссис Раск сообщало о том, как поживают собаки и пони; на причудливом английском, с престранной орфографией, она передавала некоторые местные сплетни, обсуждала последнюю проповедь доктора Клея или викария — с присовокуплением суровой отповеди сектантам, — посылала привет Мэри Куинс и желала мне всех благ. Иногда приходили с нетерпением ожидаемые мною письма от неунывающей кузины Моники. И вот, разнообразя привычные, пришло письмо со стихами без подписи, исполненными обожания… по-настоящему байроническими, как мне казалось тогда, хотя теперь я нахожу их довольно безвкусными. Гадала ли я, от кого они?..

Я уже получала — месяц спустя после приезда в Бартрам — той же рукой написанные стихи, точнее печальную балладу в солдатской манере, и сочинитель признавался, что как живет одною мыслью — доставить мне радость, так и умрет — мечтая обо мне; послание заключало еще немало поэтических вольностей, но взамен писавший всего лишь молил меня — когда отгремит буря битвы — «пролить слезу, при виде пОверженного дУба КЛИч горести издав»{59}. Разумеется, имя сочинителя не осталось для меня загадкой — капитан Оукли обозначил себя. И, очень растроганная, я больше не могла хранить тайну: в тот день на прогулке, под каштанами, я поведала Милли, моей простодушной слушательнице, о кратком романе. В строках было столько любовной тоски, но при этом столь ощутим был вкус крови и пороха, пьянивший героя, что мы с Милли решили: писались они накануне жестокой битвы.

Увы, непросто оказалось добраться до излюбленных дядиных газет — «Таймс» и «Морнинг пост»{60}, — в которых мы чаяли найти объяснение ужасным намекам сочинителя. Но Милли вспомнила про сержанта милиции из Фелтрама, знавшего наименование и расположение каждого полка на службе Ее Величества; от этого авторитетного лица окольным путем мы, к моему великому облегчению, и узнали, что полку капитана Оукли еще два года предстоит пребывать в Англии.

Однажды вечером старуха л’Амур позвала меня в комнату к дяде. Хорошо помню его в тот вечер: голова, откинутая на подушки, белки заведенных глаз, слабая страдальческая улыбка.

— Вы простите меня, дорогая Мод, что я не встаю? Я так болен сегодня.

Я почтительно выразила ему сочувствие.

— Да, менянадопожалеть, хотя жалость —

При этих словах с низкого кресла, по другую сторону камина, медленно поднялась прежде не замеченная мною фигура — так вставал бы охотник, с восхода до заката травивший дичь и теперь едва владевший задеревенелыми членами, — а я, потрясенная настолько, что дыхание мое прервалось и глаза чуть не вышли из орбит, узнала человека, с которым столкнулась у церкви Скарздейл в день той злополучной, затеянной мадам прогулки и который, как я была убеждена, принадлежал к бандитской шайке, до смерти напугавшей меня в охотничьем заповеднике в Ноуле.

Наверное, весь мой вид выражал крайний испуг. Встань предо мной привидение, я была бы меньше потрясена.

Когда я смогла перевести взгляд на дядю, то обнаружила, что он не смотрит на меня, но с подобием восхищенной улыбки, появляющейся на губах отца при виде молодого и привлекательного сына, обратил бледное свое лицо к тому, чей облик не вызывал у меня ничего, кроме отвращения и страха.

— Подойдите, сэр, — произнес мой дядя, — нам не пристала такая застенчивость. Это ваша кузина Мод. Что нужно сказать?

— Как поживаете, э… мисс? — проговорил тот с глуповатой ухмылкой.

— «Мисс»! «Мисс» — это когда «Эй, оглянис-с-с!» — сказал дядя Сайлас, изображая подвыпившего весельчака. — Ну же, ну! Она — Мод, а вы — Дадли. Или я путаю? Или, может, прикажете называть вас Милли, мой дорогой?.. Думаю, она не откажется дать вам руку. Ну же, молодой человек, смелее!

— Как поживаете, Мод? — произнес тот с подчеркнутой любезностью и, приблизившись, протянул руку. — Добро пожаловать в Бартрам-Хо.

— Сэр, поцелуй! Поцелуй — кузине! Где благородство джентльмена? Честное слово, я от вас отрекусь! — вскричал дядя с несвойственным ему оживлением.

Неуклюже, с глупой и дерзкой ухмылкой, тот схватил мою руку и потянул к губам. Под угрозой этого приветствия во мне прибавилось сил, и я отскочила на шаг-два назад. Дадли в нерешительности остановился.

Дядя разразился несколько раздраженным смехом.

— Хорошо, хорошо, довольно и этого. В мое время двоюродные брат с сестрой не встречались будто чужие. Но, возможно, мы нарушили правила. Мы все теперь учимся у американцев застенчивости, а старые добрые английские обычаи уже грубы для нас.

— Я… я видела его прежде, вот в чем дело… — начала я и осеклась.

Дядя обратил свой странный взгляд, теперь мрачный и вопрошающий, в мою сторону.

— О! Это новость. Я не слышал… Где вы встречались, а, Дадли?

— В жизни ее не видал. Память у меня пока не отшибло, — проговорил молодой человек.

— Нет? Ну тогдавы, Мод, наверное, все разъясните нам? — холодно молвил дядя Сайлас.

— Ядействительновидела этого молодого джентльмена прежде, — дрожащим голосом произнесла я.

—Меня, что ли, мэм? — поинтересовался тот невозмутимо.

— Да, разумеется, вас. Дядя, я видела… — сказала я.

— И где же, моя дорогая? Не в Ноуле, думаю. Покойный Остин не тревожил меня и моих чад приглашениями.

Он взял не слишком любезный тон, говоря о своем покойном брате и благодетеле, но в тот момент я была так взволнована, что не придала этому значения.

— Я встречала… — я не могла произнести «кузен», — я встречала его, дядя… вашего сына… этого молодого джентльмена… точнее, явиделаего у церкви Скарздейл и затем — в обществе некоторых других лиц — в охотничьем заповеднике в Ноуле. В тот вечер наш егерь был избит.

— Ну, Дадли, что скажете на это? — спросил дядя Сайлас.

— В жизнине бывалв тех местах, ей-богу. Знать не знаю, где они. И в глаза не видал эту молодую леди раньше, клянусь спасением души, — сказал он, ничуть не переменившись в лице, и держался так уверенно, что я засомневалась, не стала ли я жертвой одного из тех случаев удивительного сходства, которое, говорят, приводит к тому, что вы будто бы опознали человека в суде, а потом выясняется, что вы обознались.

— Мод, вы таквстревоженымыслью о мнимой встрече с ним, что я не удивляюсь горячности, с какой он все отрицает. Очевидно, вы пережили нечто неприятное, но что касается его, то вы явно ошиблись. Мой сын всегда говорит правду, вы можете полностью полагаться на его слова… Выне былив тех местах?

— Да ежели был бы… — начал ловкач с удвоенным пылом.

— Довольно, довольно… Ваша честь и слово джентльмена — а вы из них, пусть и бедны, — порука для вашей кузины Мод. Я прав, моя дорогая? И заверяю как джентльмен: я не знал за ним лжи.

Тогда мистер Дадли Руфин разразился — нет, не проклятиями — клятвами и твердил, что не видел ни меня, ни мест, мною названных, «с тех еще пор, черт побери, как про грудь кормилицы позабыл».

— Довольно. А теперь пожмите друг другу руки, если не хотите расцеловаться как брат и сестра, — прервал его мой дядя.

Я очень неохотно протянула руку.

— Вас ждет ужин, Дадли, поэтому мы с Мод вас извиним и отпустим. Доброй ночи, мой мальчик! — Дядя, с улыбкой, сделал ему знак покинуть комнату. — Прекрасный юноша, каким, я думаю, мог бы гордиться любой отец в нашей Англии, — честен, отважен, добр и настоящий Аполлон. Вы обратили внимание, как дивно сложен, какие тонкие черты лица? Он по-деревенски простодушен, даже грубоват (вы, очевидно, это заметили), но год-два в милиции — мне обещали офицерское звание для него… он уже вышел из возраста, чтобы служить в пехотных частях, — год-два сформируют и отшлифуют его. Ему недостает только манер, и, уверяю вас, когда он немножко им обучится, во всей Англии не найдется другого такого славного кавалера.

Я слушала в изумлении. Я находила неприятнейшим этого ужасного мужлана, и подобный пример родительской слепоты или пристрастности казался мне невероятным.

Я опустила глаза, пугаясь очередного откровенного требования со стороны дяди произнести суждение, но дядя Сайлас, очевидно, приписал мой потупленный взор девичьей стыдливости и, удержавшись от новых вопросов, не стал подвергать меня испытанию.

Невозмутимость и решительность, с какой Дадли Руфин отрицал, будто видел хоть когда-нибудь меня или места, мною упомянутые, не дрогнувшее ни единым мускулом лицо весьма поколебали мою уверенность. Я и без тогонемалосомневалась, что человек, появившийся у церкви Скарздейл, был тем же самым, с которым мне пришлось столкнуться в Ноуле. А теперь, по прошествии столь долгого времени, могла ли я надеяться, что память, обманутая некоторым сходством, не подводит меня и не заставляет без всяких оснований думать дурно о моем кузене, Дадли Руфине?

Впрочем, дядя Сайлас все же ждал, что я соглашусь с теми похвалами, которые он

— Я повидал свет в былые годы и могу сказать, не опасаясь пристрастности, что Дадли — настоящий английский джентльмен. Я не слепой — ему, несомненно, требуется воспитание: год-другой хорошего общества, достойные образцы для подражания, навык самокритичности. Я только говорю, что в нем естьпорода. — Он снова выдержал паузу. — А теперь, дитя, доверьте мне ваши воспоминания, связанные с церковью… церковью…

— Скарздейл, — подсказала я.

— Да, благодарю… связанные с церковью Скарздейл и Ноулом.

Я пересказала те случаи как можно подробнее.

— Дорогая Мод, происшествие у церкви Скарздейл не столь ужасно, как я мог предположить, — заключил дядя Сайлас с коротким холодным смешком. — И я не вижу причин, почему бы ему, будь он действительно героем вашего рассказа, не признаться в том. Я бы признался. Не скажу, что пикник в Ноуле ужасает меня намного больше. Леди в экипаже, двое-трое подвыпивших молодых людей… Присутствие леди, мне кажется, подтверждало, что никакого злодейства не замышлялось. Но где шампанское — там шалости, и ссора с егерями — естественное следствие. Я как-то впутался в похожую историю лет сорок назад, когда был сумасбродом, молодым щеголем, — пожалуй, в пренеприятнейшую историю из всех, какие помню. — Дядя Сайлас увлажнил одеколоном край носового платка и коснулся им висков. — Если бы мой мальчик был там, уверяю вас, ведь я знаю его, он бы сразу сказал. Наверное, он дажепохвасталбы этим. Я никогда не слышал, чтобы он лгал. Вы узнаете его получше и согласитесь со мной, что он не лжет.

С этими словами дядя Сайлас в изнеможении откинулся на спинку кресла, смочил ладони своим любимым одеколоном, томно кивнул, прощаясь, и едва слышно пожелал доброй ночи.

— Дадли приехал, — шепнула мне Милли, беря под руку на площадке. — Да какая разница: приехал или нет. Я от него и пустяка не получала. А Хозяин дает ему денег сколько надо, мне же и шестипенсовика не даст никогда. Позор!

Оказывается, в семье Руфина-младшего между единственным сыном и единственной дочерью не было большой привязанности.

Мне хотелось услышать от Милли все, что она могла рассказать об этом новом для меня обитателе Бартрама, и она охотно поведала то немногое, что знала. Впрочем, слова Милли подтвердили мое неприятное впечатление о нем. Ей он внушал страх: он был «чудовищем в ярости». У него одного «хватало удали толковать с Хозяином». Но и он «побаивался Хозяина».

Он наезжал в Бартрам, когда ему вздумается, и в этот раз, как я услышала к своей радости, задержится, вероятно, не дольше чем на неделю-другую. Он был «таким светским малым», что только и «шатался по ливерпулям да по бирмингемам, а то и в сам Лондон катил». Одно время он «водился с Красавицей — Хозяин боялся, что возьмет и женится на ней… вот уж чепуха: ну, заигрывал, а Красавице на это тьфу, ей Том Брайс нравился». Милли утверждала, что и Дадли о ней думать не думал. Он хаживал в Уиндмиллский лес, чтобы «покурить с Чурбаном на пару». Еще он состоял в членах клуба в Фелтраме — того, что собирался в питейном заведении под названием «В пух и прах». Говорили, что он «на редкость меткий стрелок»; Милли знала, что «его вызывали в суд за браконьерство, да только ничего не доказали». От Хозяина она слышала, будто «это все назло», будто их «ненавидят за то, что родом выше других». А еще слышала, будто «все кругом, кроме сквайров да выскочек, любят Дадли, ведь он такой красавец, такой весельчак, хотя дома, случается, и взъярится».

— Хозяин твердит, — заключила Милли, — что он еще будет в парламенте заседать, наплевав на них на всех.

На другое утро, когда мы завершали завтрак, Дадли постучал в окно концом своей длинной глиняной трубки — как раз такой длинной, изогнутой, какую Джо Уиллет держит во рту на этих чудесных, всем нам памятных иллюстрациях к «Барнеби Раджу»{61}. Постучал, приподнял широкополую фетровую шляпу в комичном приветствии, которое, наверное, привело бы в восторг завсегдатаев упомянутого заведения «В пух и прах», а потом уронил шляпу, подкинул ногой, поймал и ловко надел с невозмутимостью, столь непередаваемо забавной, что Милли, расхохотавшись, вскричала:

— Ну видал ли кто этакое!..

Удивительно, но первоначальная уверенность в том, что я узнала человека, неизменно возвращалась ко мне, стоило Дадли неожиданно вновь появиться перед моими глазами.

Я догадалась, что эта комичная пантомима была разыграна, чтобы произвести на меня впечатление. Однако я наблюдала за Дадли с убийственной серьезностью, и тот, сказав Милли два-три слова, отправился дальше, но прежде разломал свою трубку на кусочки, которыми балансировал сначала на носу, потом на подбородке, а оттуда стряхивал их в рот и делал вид, что жует их и проглатывает, чем вызвал у Милли бурное веселье.

Глава VI

Мой кузен Дадли

Я была довольна, что жалкий фигляр Дадли в тот день больше не появлялся. Но на следующий Милли сообщила, будто дядя выговаривал ему: почему это он нас не развлекает.

— Хозяин как накинулся на него, как взялся за него! А он ни слова — только надулся. Уж я испугалась! Глаз не смела поднять. Потом они оба говорили, о чем — я не разобрала. Хозяин приказал мне уйти; хорошо, я ушла. Вот они меж собой и толковали.

Милли не могла пролить свет на происшествия у церкви Скарздейл и в Ноуле; а я по-прежнему пребывала в сомнении, которое, казалось, вот-вот разрешится в ту или иную сторону. Но мой внутренний голос упорно твердил, что именно Дадли был главным действующим лицом тех ужасных историй.

Впрочем, как ни странно, уверенности у меня оставалось все меньше: я уже не полагалась на память, уже была готова винить разыгравшееся воображение. Одно было бесспорно: между человеком, который связывался в моей памяти с теми ужасными сценами, и Дадли Руфином существовало поразительное, хотя, возможно, и обманчивое сходство.

Милли оказалась, безусловно, права в отношении смысла дядиных предписаний, потому что с того момента мы чаще видели Дадли.

Он бывал застенчив, бывал дерзок, и неуклюж, и высокомерен — словом, нам досаждал несноснейший деревенщина. Хотя порой он краснел, и запинался, и в моем присутствии никогда не чувствовал себя непринужденно, однако он вызывал у меня невыразимое отвращение самонадеянностью, сквозившей в его манерах, и искоса бросаемыми победоносными взглядами — в них ясно читалось удовольствие от того впечатления, которое он производил на меня.

Я бы отдала все на свете, думала я тогда, только бы решиться и сказать ему, как

Мне трудно без предвзятости описывать даже внешность Дадли Руфина, но, делая над собой усилие, все же признаю, что черты его отличались правильностью, фигура — пропорциональностью, хотя и некоторой полнотой. У него были светлые волосы и бакенбарды, румяное лицо и очень красивые голубые глаза. Здесь мой дядя не ошибался, и, прояви себя Дадли истинным джентльменом, многие, возможно, нашли бы его привлекательным.

Но в его манерах и выражении лица так ужасно соединялись mauvaise honte[92] и дерзость, грубость, хитрость и самоуверенность — изобличавшие не то чтобы простолюдина, но человеканизкого, — что его красота обращалась в уродство более отталкивающее, чем бывает при явных изъянах; не меньшая вульгарность костюма, поведения и даже походки вредила достоинствам его фигуры. Если вы примете во внимание все сказанное, а также постоянно возникавшие у меня зловещие предчувствия, то поймете, с каким гневом и отвращением я отвечала на благосклонность, которой он меня удостоил.

Постепенно он стал чувствовать себя раскованнее в моем присутствии, и от этого его манеры конечно же не сделались лучше.

Однажды он вошел к нам с Милли во время ленча, подпрыгнул, повернувшись через правое плечо, и воссел на буфет; хитро ухмыляясь и постукивая каблуками ботинок о буфетную стенку, он посматривал на нас.

— Съешь чего-нибудь, Дадли? — спросила Милли.

— Нет, девчонка. Но, на вас глядя, может, капельку пропущу — за компанию.

С этими словами он достал из кармана охотничью фляжку, налил бренди в большой стакан, добавил немного воды из графина и принялся потягивать свой крепкий напиток, ведя разговор.

— У Хозяина наверху викарий, — сказал он, ухмыляясь. — Я хотел перекинуться словом с Хозяином, да теперь вижу, что не скоро до него доберусь: молятся и толкуют, Библию мусолят. Ха-ха-ха! Вскорости конец этому, старуха Уайт говорит, — теперь-то, после смерти дяди Остина… Кончатся молитвы и вся эта всячина — за нее ж не платят!

— Тьфу! Какой стыд! Не греши! — смеясь вскричала Милли. — Он к церкви уже пять лет не подходил, сам признавался. Нет, раз было дело, да и то, чтобы встретиться с молодой леди. Ну, не греховодник он, Мод? Не греховодник?

Дадли посмотрел на меня с томным лукавством, ухмыляясь и покусывая край широкополой фетровой шляпы, которую прижимал к груди.

Свою нечестивость Дадли Руфин, возможно, принимал за отчаянную отвагу, добавлявшую ему, как он думал, обаяния.

— Милли, я удивлена твоему смеху, — сказала я. — Как тыможешьсмеяться?

— А тебе чего — чтобы я плакала? — спросила Милли.

— Лучше бы не смеялась, — ответила я.

— Я б хотел, чтобыкто-топоплакал обо мне, да, кое-кто, — проговорил Дадли, как ему, наверное, казалось, очень мило, и взглянул на меня; очевидно, он думал, что я должна быть польщена его желанием увидеть мои слезы.

Вместо того чтобы залиться слезами, я откинулась на спинку стула и стала медленно переворачивать страницы поэм Вальтера Скотта, которые мы с Милли тогда читали по вечерам.

Тон, каким этот ужасный молодой человек говорил о своем отце, его наглые намеки, адресованные мне, низкое хвастовство своим безбожием вызвали у меня еще большее отвращение к нему.

— Прыти не хватает этим проповедникам. Ох, долго, чувствую, придется мне тут ждать. Я б уже за три мили был, ежели не дальше, черт подери! — Он поднял ногу, потом другую: он разглядывал их, будто вычисляя, как далеко ноги унесли бы его. — И чего б людям не отведать Библии, молитв по воскресеньям да тем и удовольствоваться? Эй, Милли, девчонка, не сходишь ли, не посмотришь, как там Хозяин — кончил с викарием? Сходи, а? Я целый день из-за него потеряю!

Милли, привыкшая слушаться брата, вскочила, заторопилась и, минуя меня, шепнула:

—Деньги…

Милли ушла. Дадли, насвистывая какой-то мотив и раскачивая ногой из стороны в сторону, проводил ее косым взглядом.

— Вот, мисс, беда! Такого бойкого парня так крепко держат в руках. Ни шиллинга нету — все он выдает. И черт подери, шестипенсовика не даст, пока не узнает, на что.

— Возможно, дядя думает, что вы должны сами заработать деньги, — заметила я.

— Кто б мне сказал, как это можно заработать сегодня! Не магазин же джентльмену держать, в самом деле! Да будут… будут у меня денежки и без него. Душеприказчики кучу денег мне выдадут. Честные малые, само собой, только, проклятье, с деньгами не торопятся.

Я оставила без комментариев намек на душеприказчиков моего дорогого отца.

— А когда, Мод, у меня будут денежки, я знаю, кому привезу гостинец. Зна-а-аю, девочка!

Этот мерзкий человек протянул свое «знаю», искоса кинув на меня взгляд, который, наверное, у него считался сражающим наповал.

Я из тех несчастных, кто всегда краснеет, желая выказать безразличие. И вот, к моему невыразимому огорчению, я почувствовала, что мои щеки и даже лоб запылали.

Я поняла, что он заметил мое крайнее смущение, — одна эта мысль приводила меня в ярость; злясь на себя и на него, я не знала, как выразить свое негодование и презрение.

Заблуждаясь в отношении причины моего волнения, мистер Дадли Руфин рассмеялся с омерзительной мягкостью в голосе.

— И кое-что, девочка, я должен получить за это. Чти отца своего — так ведь? Вы ж не хотите, чтоб я не слушал Хозяина? Не хотите?

Я бросила на него взгляд, каким надеялась положить конец этим дерзостям, но покраснела еще сильнее.

— Во всем графстве нет таких глаз, готов поспорить! — вскричал он, оживляясь. — Вы, Мод, страшно хорошенькая. Не знаю, что на меня нашло в тот вечер, когда Хозяин велел поцеловать вас, но, черт подери, сейчас вы не отвертитесь, сейчас я получу поцелуй. Получу, девочка, пускай ты там и покраснела!

Он спрыгнул с буфета и развинченной походкой направился ко мне, улыбаясь омерзительной улыбкой и протягивая руки. Я вскочила в совершеннейшей ярости.

— Черт подери, она, никак, собирается меряться силой со мной! — Он весело хмыкнул. — Ну, Мод, ты ж не рассердишься? В конце концов, мы должны слушать Хозяина… Хозяин сказал нам поцеловаться. Разве не говорил?

— Нет…нет, сэр. Назад — или я позову слуг!

И я стала кричать, призывая Милли.

— Вот так всегда с ними, с этой дрянью! Никогда их не разберешь, — сказал он грубо. — Чего вы шум такой

Злобно хмыкнув, он развернулся на каблуках и покинул комнату.

Думаю, я была права, отчаянно, как только могла, воспротивившись этой попытке добиться близости, которая, несмотря на противоположное мнение моего дяди, казалась мне просто насилием.

Милли застала меня одну, уже не испуганную, однако разгневанную. Я твердо решила, что пожалуюсь дяде, но викарий все еще был у него, а когда ушел, я немного остыла. И уже вновь трепетала, думая о дяде, воображала, что он увидит в происшествии только шутливое ухаживание. Поэтому, уверенная, что Дадли Руфин получил урок и теперь дважды подумает, прежде чем снова позволит себе дерзкую выходку, я согласилась с Милли, что лучше не заводить разговор о случившемся.

Дадли, к моей радости, обиделся на меня и почти не появлялся, а появляясь, бывал мрачен и молчалив. И я жила в приятном ожидании, что он, как говорила Милли, скоро уедет.

У дяди оставались его Библия и его утешения. Однако не мог он, этот утонченный светский человек, этот старый roué[93], пусть и обращенный на путь истинный, — не мог он спокойно смотреть, как его сын, обреченный участи отверженного, делается вторым Тони Ламкином{62}: дядя должен был сознавать, что Дадли — пусть, на его взгляд, и одаренный природой — всего лишь грубый простак.

Пытаюсь вызвать в памяти мои тогдашние представления о дяде и вижу смутный и нелепый образ: серебряная голова — ноги из глины. Я все же плохо понимала его тогда.

Я склонялась к мнению, что он был несколько эгоистичен и требователен, а говоря словами Мэри Куинс, «страшно разборчив». Он привык получать черепах из Ливерпуля. Пил кларет и белый рейнвейн, заботясь о здоровье; по той же причине ел вальдшнепов и другие легкие, питательные деликатесы. Ему было не просто угодить, что касалось приготовления этих его блюд, равно как и его кофе.

Речь дяди была непринужденна, изящна и — под маскирующим покровом сентиментальности — лишена чувства; но эту искусную речь, полную стихотворных строк на французском, ярких метафор и риторических фигур, иногда внезапно, подобно грозовой молнии, пронизывала мертвенным светом какая-нибудь религиозная мысль. Я никогда не могла решить, шло ли это от притворства или от естества, мучимого прерывающимися судорогами боли.

Блеск огромных глаз был особенным. Ни с чем его не сравню, разве что с отсветом ясной луны на гладком металле. Впрочем, и это сравнение поверхностно. Какое-то белое свечение, и в следующий миг — почти бессмысленность во взгляде. Я всегда вспоминала строчки Мура, встречая эти глаза:

Мертвецы!.. мертвецы!.. вас нельзя не распознать

По очам, горящим хладом, — хоть восстали вы опять…[94];{63}

Ни в одних глазах не видела я даже подобия этого гибельного сияния. А его припадки, его существование на грани жизни и смерти… между разумом и безумием — существование, будто болотные огни, вселявшее ужас в тех, кто оказывался рядом!

Я не понимала даже его чувств к детям. Иногда я думала, что он готов душу отдать за них, иногда мне казалось, что он их ненавидит. По его словам, с ним постоянно пребывал образ смерти, и, однако, он чудовищно жаждал жизни, хотя остаток дней своих проводил в дремоте у края гроба.

О, дядя Сайлас! Исполинская фигура из моего прошлого… как гипсовая маска лицо, искаженное презрением и мукой. Всякий раз воспоминания заставляют меня содрогнуться. Словно Аэндорская волшебница вывела мне это устрашающее видение!..{64}

Дадли еще не покинул Бартрам-Хо, когда я получила коротенькое послание от леди Ноуллз. В нем говорилось:

«Дорогая Мод,

с этой почтой я написала Сайласу, умоляя его предоставить мне на время Вас и кузину Милли. Не нахожу причин для отказа и поэтому уверена, что увижу Вас обеих завтра в Элверстоне, где Вы останетесь, надеюсь, не меньше чем на неделю. У меня здесь ни души, Вы ни с кем не встретитесь. Я разочаровалась в некоторых гостях, но в другое время в моем доме будет веселее. Передавайте Милли привет и скажите, что я не прощу ее, если она откажется сопровождать Вас.

Неизменно любящая Вас кузина

Моника Ноуллз».

Мы с Милли боялись, что мой дядя не согласится отпустить нас, хотя не могли вообразить ни одной разумной причины для этого, — напротив, бедняжке Милли предоставлялась возможность завести дружбу с представительницами ее пола, равными ей по положению.

Около двенадцати мой дядя послал за нами: к нашей великой радости, он объявил о своем согласии и пожелал нам счастливой поездки.

Глава VII

Элверстон и его общество

Уже на следующий день мы с Милли катили в Элверстон — через Фелтрам, по главной улице города, меж домов с остроконечными крышами. Мы заметили моего любезного кузена, курившего с каким-то человеком, похожим на конюха, у дверей известного заведения «В пух и прах». Я отодвинулась назад, когда мы проезжали мимо них, а Милли выставила голову из окошка.

— Ей-богу, — проговорила она, смеясь, — приставил большой палец к кончику носа и покрутил мизинцем, как обычно дразнит старую Уайт — ну, л’Амур. И точно сказал что-то потешное, потому что Джон Джоллитер захохотал и трубку изо рта вынул.

— Лучше бы нам его не видеть, Милли. Мне кажется, это дурной знак. Твой брат всегда сердится на нас и, боюсь, желает нам зла, — сказала я.

— Нет, нет, ты не знаешь Дадли: если б он из-за чего-то сердился, то не отпускал бы шуточек. Он не сердится на нас — только притворяется.

Окружающий пейзаж был очень красив. Дорога устремлялась через узкую лесистую горную долину. О, какие бы вышли эскизы скал, увитых плющом, или сплетенных древесных корней! В тишине прозвенел коротенький вскрик. Бедняжка Милли! По-своему она разделяла мой восторг. Иногда мне кажется, что чуткость к красотам природы — не столько врожденная способность, сколько приобретенная. Она столь очевидна у человека, приобщенного к культуре, и странным образом отсутствует у невежды. Но Милли родилась с этой способностью в сердце и поэтому могла понять мои чувства и откликнуться на них.

Потом мы ехали через одну из живописнейших вересковых пустошей Дербишира, потом оказались в широкой низине, откуда и увидели остроконечную крышу дома кузины Моники, невыразимо чаровавшего обещанием приюта и покоя — чем и славен почтенный английский дом, — с вековыми деревьями, окружавшими его, с витавшим над ним духом доброй старины и ушедшего веселья: казалось, что дом с грустным радушием

К этому времени бедняжка Милли очень разволновалась и описала свое состояние таким невообразимым слогом, что я вопреки всем стараниям — а я взяла серьезнейший тон, отчитывая ее за употребляемый язык, — взорвалась от хохота.

Должна заметить, однако, что в некоторых — и немаловажных — отношениях Милли существенным образом переменилась. Ее наряд, хотя и не слишком отвечавший моде, уже не поражал нелепостью. Я приучила ее тихо говорить и смеяться, а в остальном я полагалась на снисходительность, охотно и искренне проявляемую людьми хорошо воспитанными — в отличие от тех, кому воспитания недостает.

Кузины Моники не оказалось в доме, когда мы прибыли, но нас провели в приготовленную для меня и Милли комнату с двумя кроватями, чем мы были очень довольны. Добрую Мэри Куинс поместили в гардеробной, примыкавшей к нашей комнате.

Мы обе принялись поправлять туалет, когда к нам вошла, по обыкновению оживленная, хозяйка дома и, здороваясь, расцеловала обеих. Она была на самом деле несказанно обрадована, поскольку опасалась, что найдутся какие-нибудь отговорки, уловки, которые воспрепятствуют нашему визиту; говоря с Милли о «кузене Сайласе», она была столь же откровенна, как прежде со мной, говоря о моем отце.

— Не думала, что он отпустит вас без битвы; а заупрямься он, стоило бы трудов вызволить вас из заколдованного замка. Ведь это настоящий заколдованный замок, в глубине которого прячется страшный старый чародей! Я имею в виду кузена Сайласа, вашего папу, моя дорогая. Ну, в самом деле, разве он не вылитый Майкл Скотт?

— Никогда не встречала того, про кого вы говорите, — ответила бедняжка Милли. — Насколько мне помнится… — добавила она, заметив улыбки на наших лицах. — Но думаю, он точно чуток похож на старого Майкла Доббза, торгующего тесьмой и шнурами. Не про него ли речь?

— Как же так, Мод? Вы говорили, что читали с Милли поэмы Вальтера Скотта! Ну, не важно. Майкл Скотт, моя дорогая, это мертвый чародей, с белыми-пребелыми волосами, и он много лет лежал в могиле, и жизни в нем осталось, только чтобы нахмуриться, когда взяли его волшебную книгу, — вы найдете его в «Песни последнего менестреля»:{65} он совсем такой, как ваш папа, дорогая. Вашего брата Дадли — я знаю это от слуг — всю эту неделю видели в Фелтраме. Пьет, курит. Он долго пробудет дома? Нет? Мод, он не приставал к вам с ухаживаниями? Вижу, вижу — конечно же приставал. Кстати, об ухаживаниях: надеюсь, этот дерзкий молодой человек, Чарлз Оукли, не надоедал вам письмами или стишками?

— Было, было, — вмешалась Милли, к моей большой досаде, потому что я не видела необходимости знакомить с его стихами кузину Монику. Но я призналась, что получила два кратких послания в стихах, добавив, что не знаю, от кого они.

— Ну, Мод, разве я не повторяла вам сто раз: ни слова ему! Я выяснила, моя дорогая, что он играет и весь в долгах. Я поклялась, что больше не буду платить за него. О, я такая глупая — вы не представляете. Заметьте, я свидетельствую против себя! Я вздохнула бы с облегчением, найди он жену, которая содержала бы его. И он, как мне говорили, любезничает с одной богатой старой девой — сестрой пуговичника из Манчестера. — Это была метко пущенная стрела. — Но не пугайтесь: вы богаче, моложе и, без сомнения, у вас больше шансов на успех. Но пока, позвольте сказать, эти стишки, как billet-doux[95] Фальстафа{66}, служат у него дважды.

Я рассмеялась, однако с той минуты пуговичник с его сестрой сделались моей тайной мукой, а еще я отдала бы все что угодно, лишь бы передо мной очутился капитан Оукли и я могла бы заслуженно воздать ему утонченным презрением за мою уязвленную гордость.

Кузину Монику между тем поглотил туалет Милли, и кузина, болтая без умолку в своей манере, оказалась полезнее любой горничной. Наконец она тронула Милли за подбородок пальцем и удовлетворенно сказала:

— Мне кажется, я преуспела, мисс Милли. Посмотрите на себя в зеркало!.. Действительно прехорошенькое создание.

Милли вспыхнула и, смутившись, с благодарностью во взгляде, сделавшей ее еще привлекательнее, посмотрела в зеркало.

Она казалась намного выше теперь, когда ее платья достигли принятой длины. И на самом деле была хороша: чуть пухленькая, с глазами как небесная лазурь и пышными светло-русыми волосами.

— Чем больше вы будете смеяться, Милли, тем лучше, потому что у вас красивые зубы… очень красивые. Будь вы моей дочерью или встань ваш отец во главе академии чародеев и передай вас мне на попечение, рискну сказать, что я прекрасно устроила бы вашу судьбу. Но все равно попробуем, моя дорогая.

И мы отправились вниз, в гостиную; кузина Моника ввела нас, держа обеих за руки.

В этот час шторы уже были опущены, комнату освещало лишь уютное пламя камина и несколько свечей, обычно зажигаемых к обеду.

— Мои кузины, — проговорила леди Ноуллз. — Это — мисс Руфин из Ноула, которую я осмеливаюсь называть просто Мод, а это — мисс Миллисент Руфин, дочь Сайласа, которую я решилась называть Милли. Они прехорошенькие, как вы увидите, когда нам дадут еще огня, а им самим о себе все прекрасно известно.

При словах кузины хрупкая, миловидная, с открытым взглядом леди, чуть ниже меня ростом, наделенная необыкновенной добротой, читавшейся у нее на лице, оставила журналы, поднялась и, улыбаясь, взяла наши руки.

Она была, по моим тогдашним представлениям, немолода — ей, наверное, уже минуло тридцать, — невозмутима, дружелюбна и располагала к себе. Явно не светская львица, она, однако, держалась безукоризненно, с непринужденностью, отличающей людей высшего общества. Она проявила, казалось, искренний интерес к нам с Милли. Кузина Моника называла ее Мэри, иногда — Полли. И это все, что я узнала о ней.

Время текло в приятном разговоре, пока не позвонили к обеду и мы с Милли не убежали в нашу комнату переодеться.

— Я сказала что-нибудь ужасное? — спросила бедняжка Милли, встав передо мной, как только дверь нашей комнаты закрылась.

— Ничего, Милли. Ты вела себя превосходно.

— Я страшно глупая, да? — потребовала она ответа.

— Ты

— Я все замечаю. И думаю, я всему научусь в конце концов, но вначале это чуточку трудно… Да, они действительно говорят не так, как я привыкла… Ты была совершенно права.

Когда мы вернулись в гостиную, общество уже собралось и предавалось оживленному разговору.

Деревенский доктор (чье имя я запамятовала), невысокого роста, седой, с проницательными серыми глазами и острым пламеневшим носом, таким багровым, что отблески этого пламени, казалось, падали на морщинистые щеки, подбородок и лоб, вел приятную беседу с Мэри, как именовала ее кузина Моника.

Милли шепнула мне на ухо:

— Мистер Кэризброук.

И не ошиблась: облокотившийся на каминную доску и увлеченно говоривший с леди Ноуллз джентльмен был действительно нашим знакомым из Уиндмиллского леса. Гость сразу же узнал нас и встретил приятной и доброй улыбкой.

— Я только что пробовал описать леди Ноуллз прелестный пейзаж в Уиндмиллском лесу, где был счастлив познакомиться с вами, мисс Руфин. Даже в этом известном своей дивной природой графстве не видел ничего красивее.

И он обрисовал место несколькими беглыми, но яркими словами.

— Какой милый пейзаж, — сказала кузина Моника. — И подумайте, она не сводила меня туда! Она приберегает его, наверное, для романтических приключений. А вы, Илбури, пусть вы очень великодушны, не пустились бы, я в этом совершенно уверена, вдоль узкого парапета моста через реку, чтобы навестить старую больную женщину, не заметь вы на том берегу двух прехорошеньких молодых леди.

— Как вы злы! Я должен либо опровергнуть бескорыстное великодушие своей натуры, справедливо оцененное, либо отречься от мотива, делающего честь моему вкусу! — воскликнул мистер Кэризброук. — Я полагаю, человек милосердный сказал бы, что филантроп, движимый своим благородным, но соседствующим с риском побуждением, был неожиданновознагражденвидением двух ангелов.

— И с этими ангелами попусту растрачивал время, предназначенное для измученной приступом люмбаго{67} доброй матушки Хаббард. А потом, не повидав скорбящую христианскую душу, вернулся, чтобы развлекать свою достойную сестру поэтическим вздором, и живописал встреченных дриад, как нечестивый язычник, — возразила леди Ноуллз.

— Хорошо, пусть так, — ответил он со смехом. — Но разве не отправился я на следующий день навестить больную?

— Да, на следующий день вы отправились тем же маршрутом — боюсь, в поисках дриад — и были вознаграждены… узрев матушку Хаббард.

— И никто не защитит сострадательного человека, попавшего в беду? — издал призыв мистер Кэризброук.

— Я убеждена, — проговорила леди, бывшая известной мне под именем Мэри, — что каждое слово Моники — истинная правда.

— Будь даже так, разве я не нуждаюсь в защите? Правда — лишь опаснейший сорт клеветы, и, думаю, я только что подвергся жесточайшим гонениям.

Тут объявили, что обед подан, и кроткий подвижный маленький священник, с гладкими розовыми щечками и длинными власами, разделенными на прямой пробор, до того момента мною не замеченный, вышел из тени.

Священник предложил руку Милли, мистер Кэризброук — мне, и я не знаю, каким уж образом оставшиеся леди разделили между собой доктора.

О том обеде, первом в Элверстоне, у меня осталось приятнейшее воспоминание. Говорили все; разговор и не мог ослабеть там, где находилась леди Ноуллз; мистер Кэризброук тоже был невероятно обаятелен и умел развлечь беседой. По другую сторону стола маленький розовощекий викарий, как я с радостью отметила, журчал будто ручеек, занимая Милли, которая добросовестно следовала моим наставлениям и отвечала очень тихим голосом, так что я через стол не расслышала ни слова.

После обеда вечером, когда мы болтали у камина в нашей комнате, к нам заглянула кузина Моника. Я обратилась к кузине:

— Я только что говорила Милли о произведенном ею впечатлении. Премилый маленький священник — il en est épris[96] — явно отдал ей свое сердце. Наверное, очередную воскресную проповедь он посвятит какому-нибудь мудрому изречению царя Соломона о необоримой силе женщин.

— Да, — согласилась леди Ноуллз. — И может быть, повторит эти слова: «Кто нашел добрую жену, тот нашел благо и получил благодать»[97] — и так далее. Я, во всяком случае, вот что скажу вам, Милли: кто нашел в нем мужа, тот почти нашел благо. Он — второй сын сэра Гарри Биддлпена. Достойный скромный человек, с небольшим собственным доходом помимо того, что дает ему служба, — а это девяносто фунтов в год. Я считаю, другого такого безобидного, послушного муженька вы нигде не отыщете. Но мне кажется, мисс Мод, вы тоже имеете свой интерес.

Я рассмеялась и, наверное, покраснела, а кузина Моника, по своему обыкновению, переключилась на другой предмет и заговорила со всей присущей ей откровенностью:

— Как там поживает Сайлас? Не раздражался, надеюсь, не слишком удивлял вас своими причудами? Прошел слух, что ваш брат, Милли, отправился на военную службу в Индию или еще куда-то; но все враки, ведь он опять объявился дома. И что он думает делать? Теперь у него есть деньги — по завещанию вашего отца, Мод. Не пустит же он жизнь на ветер, не прокурит ее в компании браконьеров, боксеров и прочих никчемных людей? Ему надо ехать в Австралию, как Тому Суэйну, который, говорят, нажил там огромное состояние и теперь возвращается домой. Вот что следовало бы сделать вашему брату Дадли, будь у него разум или воля, но, боюсь, он не сделает этого — слишком долго он предавался лени и водил дружбу с низкими людьми. Да у него и шиллинга не останется за год-другой. Интересно, осведомлен ли он о том, что Сайлас вручил доктору Брайерли записку, или что-то подобное, где просил выделить тысячу шестьсот фунтов из завещанной покойным Остином суммы ему, утверждая, что заплатил долги молодого человека и хранит расписку с подтверждением? У вашего брата и гинеи не останется за год, если он задержится здесь. Пятьдесят фунтов отдам, чтобы он попал на Землю Ван-Димена{68}, — нет, не из любви к мальчишке, у меня ее не больше, чем у вас, Милли. Но в Англии из него не будет толку.

Милли в полном замешательстве округлила глаза, а леди Ноуллз тараторила:

— Милли, вы же понимаете, вам не следует повторять мои слова, когда вы вернетесь в Бартрам, потому что Сайлас больше не отпустит вас ко мне, если будет думать, что я столь вольна в речах; но я не могу удержаться, а вы обещайте быть осторожнее меня. Мне также говорили, на вашего отца теперь посыплются жалобы — когда прошел слух, что у него появились какие-то деньги. Он, как узнал доктор Брайерли, рубит дубы в Уиндмиллском лесу и торгует корой… у него там печи, чтобы выжигать уголь, он выписал человека из Ланкашира, понимающего в этом

— Ой, Хокс! Дикон Хокс. Чурбан — ты же помнишь, Мод! — воскликнула Милли.

— Ну, в общем, дурной человек, по словам доктора Брайерли. И он дал знать мистеру Данверзу обо всем, ведь это же зовется «нанесением ущерба» — валить лес, торговать лесом и корой, жечь иву и другие деревья на уголь. Все этоущерб, порча нанятого имущества. Доктор Брайерли намерен положить конец бесчинствам. — Неожиданно кузина Моника спросила: — А ваш экипаж с лошадьми, Мод, уже доставлен?

— Еще нет, но Дадли говорит, что через несколько недель обязательно будет…

Кузина Моника, не дослушав, коротко рассмеялась и покачала головой.

— Ваш экипаж с лошадьми, Мод, будет в дороге, пока срок опеки не истечет. А тем временем вам послужит старая колымага с почтовыми лошадьми. — Она опять коротко рассмеялась.

— Вот почему, наверное, приступок у забора нету, и Красавица — то есть Мэг Хокс — поставлена там, чтобы не пускать нас за забор. Я часто видела дым над мельницей, — проговорила Милли.

Кузина Моника выслушала ее с интересом и молча кивнула.

Я была поражена. Мне все это казалось невероятным. Очевидно, леди Ноуллз заметила изумление и выражение брезгливости, появившееся на моем лице при мысли обо всех этих гнусностях, поскольку она произнесла:

— Нам нельзя особенно осуждать Сайласа, пока мы не услышали, что он скажет. Возможно, он поступает так по неведению или же у него есть на это право.

— Да, верно. У него, возможно, есть право рубить деревья в Бартраме-Хо. Во всяком случае, он думает, что это так, — откликнулась я.

Дело в том, что я не призналась бы себе в подозрениях относительно дяди Сайласа. Любой обман с его стороны разверзал у моих ног пропасть, в которую я не осмелилась бы заглянуть.

— А теперь, милые девушки, доброй ночи. Вы, должно быть, устали. Мы завтракаем в четверть десятого: думаю, это не слишком рано для вас.

С этими словами она поцеловала нас, улыбнулась и вышла.

После ее ухода какое-то время я предавалась неприятным размышлениям о бесчестных делах, тайно творимых, как было сказано, под густой сенью Уиндмиллского леса, и не сразу вспомнила, что мы хотели расспросить кузину Монику о гостях.

— Кто может быть эта Мэри? — проговорила Милли.

— Кузина Моника упомянула, что она помолвлена, и, мне кажется, я слышала, как доктор называл ее «леди Мэри»; я намеревалась спросить кузину о ней, но то, что кузина сообщила про рубку леса и про остальное, вытеснило из моей головы другие мысли. Впрочем, у нас завтра найдется время все разузнать. Признаюсь, мне она очень понравилась.

— Я думаю, — сказала Милли, — что она выходит замуж за мистера Кэризброука — вот за кого.

— Да? — проговорила я, вспоминая, что после чая он сидел подле нее больше четверти часа, отдавшись доверительной беседе вполголоса. — А почему ты так думаешь?

— Ну, я слышала, она раза два сказала ему «дорогой»; она обращалась к нему по имени — как и леди Ноуллз, — Илбури, кажется. А еще я видела, что он торопливо поцеловал ее, когда она шла наверх.

Я рассмеялась.

— Милли, — сказала я, — я тоже заметила их довольно близкие отношения; но если ты на самом деле видела поцелуй у лестницы, вопрос совершенно ясен.

— Ой, девчонка!

— Нельзя говорить «девчонка».

— Хорошо,тогда — Мод. Я на самом деле видела их краешком глаза, стоя к ним почти спиной, — они не подумали бы, что я могу что-то заметить. Видела — как тебя сейчас вижу.

Я опять рассмеялась, но почувствовала, что в сердце странно кольнуло, почувствовала какую-то обиду, сожаление… Впрочем, я задержала на лице улыбку, завершая перед зеркалом свои приготовления ко сну.

«Мод… Мод… ветреная Мод! Значит, капитан Оукли уже забыт? А мистер Кэризброук — о, какое унижение! — помолвлен». Я улыбалась, очень раздосадованная. Я боялась, что обнаружила слишком явный интерес, слушая речи этого фальшивого человека. Запев веселый куплет, я попробовала думать о капитане Оукли, который почему-то казался мне теперь глупым.

Глава VIII

Новость у врат Бартрама-Хо

Милли и я, привыкнув в Бартраме рано вставать, первыми спустились вниз на следующее утро, и, как только появилась кузина Моника, мы атаковали ее.

— Значит, леди Мэри —невестамистера Кэризброука, — сказала я, показывая свою сообразительность. — Мне думается, вы вчера поступили очень дурно, побуждая меня флиртовать с ним.

— Кто внушил вам это, скажите на милость? — спросила леди Ноуллз с озорным смехом.

— Мы с Милли разобрались; впрочем, тут и разбираться нечего, это так же ясно, как то, что мы видим вас, — ответила я.

— Но ведь вы не флиртовали с мистером Кэризброуком, Мод? — осведомилась она.

— Нет, разумеется; однако это не ваша заслуга, злая вы женщина, так диктовало мне мое благоразумие. А теперь, поскольку мы знаем ваш секрет, вы должны рассказать нам все о ней и о нем. Прежде всего назовите нам ее имя. Леди Мэри — а дальше? — потребовала я.

— И кто бы решил, что вы такие проныры! Две деревенские девушки, две затворницы из Бартрамского монастыря! Ну что ж — надо отвечать. От вас ничего не укроется. Однако откуда же вы дознались?

— Мы скажем, но сначала назовите нам ее, — настаивала я.

— Назову, конечно, и меня незачем принуждать к признаниям. Она — леди Мэри Кэризброук, — проговорила кузина Моника.

— Родственница мистера Кэризброука, — уточнила я.

— Да, родственница. Но кто сказал вам, что он — мистер Кэризброук? — спросила кузина Моника.

— Милли — когда мы встретились с ним в Уиндмиллском лесу.

— А вам, Милли, кто шепнул?

— Л’Амур, — ответила Милли, широко раскрыв голубые глаза.

— Что дитя имеет в виду? Л’Амур! Нелюбовьже?.. — воскликнула леди Ноуллз, в свою очередь озадаченная.

— Я имею в виду старуху Уайт.Онасказала мне. И Хозяин.

—Нельзяговорить… — начала я.

— Отец, наверное? — предположила леди Ноуллз.

— Да, ей сказал отец, таким образом я узнала, кто он.

— И что бы он подумал! — воскликнула со смехом леди Ноуллз, обращаясь, казалось, к самой себе. — Я не называла его имени, я помню. Он узнал вас, а вы — его, когда вчера вошли в комнату… Но теперь вы должны мне сказать, как обнаружили, что он и леди Мэри сочетаются браком.

Тогда Милли представила свидетельства. Леди Ноуллз почему-то смеялась до слез, а потом заявила:

—Как жеони будут поражены! И поделом им. Но запомните: я вам ничего подобного не говорила.

— Но мы вас раскрыли!

— Я только говорю: до чего же вы проказливые, опасные девушки! Впервые вижу таких! — воскликнула леди Ноуллз. — От вас ничего не утаить!.. Доброе утро, надеюсь, хорошо спали, — обратилась она к леди

Мы с Милли ужасно смутились, но кузина Моника, желавшая, чтобы отношения между всеми нами были самые непринужденные, разыграла сцену в верном ключе.

— А теперь, девушки, я сделаю открытие, которое, боюсь, немного противоречит вашему. Мистер Кэризброук, он же лорд Илбури, стоящий перед вами, — брат леди Мэри, и я должна взять на себя вину за то, что не представила их должным образом… Но посмотрите, до чего же преумненькие маленькие свахи!

— Вы не представляете, как я польщен, что стал предметом размышлении мисс Руфин — пусть и ошибочных.

Преодолев замешательство, мы с Милли развеселились, как и остальные. Все мы очень сблизились в то утро.

Мне кажется, то были приятнейшие и счастливейшие дни в моей жизни. Веселое, умное и благожелательное общество, восхитительные прогулки, верхом или в экипаже, к дальним красивым уголкам графства. Вечера заполнялись музыкой, чтением, оживленной беседой. Иногда кто-нибудь еще гостил день-другой, то и дело заглядывали соседи из города и окрестностей. Но отчетливо сохранилась в памяти только высокая пожилая мисс Уинтлтоп, самая славная из деревенских старых дев, с ее чудесными кружевами, платьями из плотного атласа, с ее маленьким круглым, некогда, наверное, прехорошеньким, а теперь увядшим, но добрым личиком; она рассказывала нам занимательнейшие истории о графстве тех давних дней, когда еще были живы ее отец и дед; она знала родословную каждой семьи в графстве и могла припомнить все дуэли и все тайные побеги влюбленных, могла цитировать красноречивые отрывки из памфлетов, сочинявшихся к выборам, и декламировать строки из эпитафий, могла также указать точные места, где в старину учинялся разбой на дорогах, и помнила казнь, которой подвергали главарей преступных шаек после суда, а сверх того помнила, где в графстве и какие именно эльфы, гоблины и привидения показывались: от призрака-форейтора, каждую третью ночь пересекавшего Уиндейлское болото вблизи заброшенного ныне почтового тракта, до старика толстяка в темно-красном бархате, чье огромное лицо, костыль и наручники видели при луне в окне старого здания суда, позже, в 1803 году, снесенного.

Вы вряд ли себе представите, какие чудесные вечера мы проводили в элверстонском обществе и как быстро благодаря этому развивалась Милли. Хорошо помню наше с ней напряженное ожидание ответа из Бартрама-Хо на просьбу кузины Моники позволить нам задержаться.

Ответ пришел, и письмо дяди Сайласа было настолько любопытным, что привожу его здесь:

«Дорогая леди Ноуллз,

на Вашу учтивую просьбу я говорю „да“ с превеликой охотой (то есть согласен поступиться еще неделей, но не двумя). Рад слышать, что мои скворушки так весело чирикают, — во всяком случае, их припев не из Стерна{69}. Конечно же им можно выпорхнуть, и впредь пусть тешатся волей, сколько им хочется. Я не тюремщик и никого не запирал, кроме как одного себя. Я всегда считал, что молодым отпущено слишком мало свободы. И придерживаюсь мнения, что лучше с самого начала внушить им: они свободные создания. Что касается морали и, в целом, сознания, то основа тут —самовоспитание, аононачинается там, где кончается принуждение. Такова моя теория. Моя практика ей соответствует. Пусть останутся еще на неделю у Вас, как Вы просите. Почтовые прибудут в Элверстон во вторник, 7-го числа. Буду печалиться в одиночестве более обычного — пока скворушки не вернутся, — а посему прошу Вас из эгоистических побуждений: не задерживайте их дольше. Вы улыбнетесь, зная, как мало мое расстроенное здоровье позволяет мне видеть их, даже когда они дома. Но Шолье прекрасно выразился — рифм не припомню, однако смысл таков: хотя сокрыты леса стеною непроницаемой (он блуждает в поисках своих любимиц, лесных нимф, по лабиринтам сельской природы, то широкой тропой, то в густых зарослях), ваши напевы, ваши голоса, ваш смех, едва различимые вдалеке, пробуждают мою фантазию, и, слыша вас, я вижу невидимые мне улыбки, румянец, развевающиеся волосы, точеные, будто из слоновой кости, ножки; пусть я печалюсь, я счастлив, пусть один, но не брошен, говорит он. Вот так и со мной!

Еще вот о чем умоляю Вас. Напомните им про обещание, данное мне. Книга Жизни — источник жизни… приникать к нему должно и на закате, и на восходе. Иначе дух слабеет.

А теперь благослови и храни Вас Бог, моя дорогая кузина. С уверениями в нежнейших чувствах к моей возлюбленной племяннице и моему дитяти остаюсь преданный Вам

Сайлас Руфин».

Кузина Моника с озорной улыбкой проговорила:

— Итак, девушки, получайте Шолье и евангелистов: французского рифмоплета в его лабиринте и Сайласа в долине смерти. Получайте полную свободу и категорическое предписание вернуться через неделю. Одно, поясненное через другое. Бедный Сайлас! В такие преклонные годы, боюсь, его религия ему не поддержка.

Мне жепонравилось письмо. Я прилагала все усилия, чтобы думать о дяде с благожелательностью, и кузина Моника знала об этом. Я догадывалась, что, не находись я рядом, она была бы менее сурова к нему.

День-два спустя мы сидели за завтраком, отдавшись приятной беседе, солнце освещало прелестный зимний пейзаж за окном, и вдруг кузина Моника воскликнула:

— О, совсем забыла сказать вам! Чарлз Оукли написал, что приедет в среду. Мне на самом деле не хочется видеть его. Бедняжка Чарли! Интересно, как они добывают эти свидетельства от доктора. Я знаю: он ничем не болен и ему было бы намного лучше в его полку.

Среда — вот странно! На другой день после моего отъезда. Я попыталась изобразить безразличие. Кузина Моника обращалась скорее к леди Мэри и Милли, чем ко мне, и на меня никто вроде бы не смотрел. Однако — этот мой изъян! — я зарделась, что, возможно, меня и очень красит, но как же это досадно! Я бы поднялась и вышла из комнаты, но тогда только более явно обнаружила бы свое замешательство. Я была готова надавать себе пощечин… или выпрыгнуть из окна.

Лорд Илбури, как я поняла, все заметил. А леди

— Гадкое мое, глупое,лживоелицо, — шептала я, яростно топая ногами. И без жалости шлепнула себя по щеке. — Яне могутеперь спуститься вниз… О, я сейчас заплачу… Я бы вернулась в Бартрам даже сегодня. Всегда…всегдая краснею… Чтоб этот капитан Оукли оказался на дне морском!

Наверное, я думала о лорде Илбури больше, чем осмеливалась себе признаться, и уверена, что, появись капитан Оукли в тот день в Элверстоне, я бы отнеслась к нему с непростительной грубостью.

Несмотря на этот неприятный случай, остаток отпущенного нам времени я провела необыкновенно приятно. Те, кто не знал подобного опыта, не способны представить, как может сблизиться маленькое общество за короткое время в деревенском доме.

Разумеется, молодая леди строгих правил не проявит и малейшего интереса к человеку противоположного пола, пока не будет совершенно уверена, что он предпочитает ее — или, по крайней мере, уже склонен предпочесть — всем остальным на свете. Но я не могла не признаться себе, что желала узнать о лорде Илбури больше, чем знала.

В гостиной на мраморном столике, в переплете, слепившем пурпуром и золотом, лежала книга пэров, внушительная и искушающая. Мне не раз представлялся случай справиться в ней о лорде Илбури, но я не осмеливалась.

Тому, кто неопытен, понадобилось бы несколько минут на поиски — слишком велик риск быть застигнутым врасплох! Однажды я все-таки отважилась и добралась до букв «Ил…», когда вдруг услышала шаги за дверью. Дверь чуть приоткрылась, и зазвенел голос леди Ноуллз, которая, к счастью, помедлила, ведя разговор с кем-то в холле и держась за ручку двери. Я захлопнула книгу с той же дрожью, с какой, наверное, жена Синей Бороды захлопывала комнату ужасов при звуке шагов своего господина, и кинулась в дальний угол гостиной, где кузина Моника и нашла меня, странно возбужденную.

О любом ином предмете я бы расспросила кузину Монику без колебаний, но что касается лорда Илбури — тут дар речи мне изменял. Я не доверяла себе, страшась своего обыкновения краснеть, и знала, что буду выглядеть чудовищно виноватой, чудовищно разволнуюсь, так что она сделает верное заключение: я потеряла голову из-за ее гостя.

После этого урока, едва не застигнутая на месте преступления, я, не сомневайтесь, впредь всегда остерегалась пухлой и коварной книги пэров, скрывавшей секрет, который она не выдала бы, не скомпрометировав любопытствующую.

Я бы так и уехала, измученная неведением и догадками, но меня освободила от мук кузина Моника.

Вечером, накануне нашего отъезда, она сидела у нас в комнате и напоследок сплетничала.

— Что вы думаете об Илбури? — спросила она.

— Он умен, воспитан, умеет развлечь, но иногда он впадает в меланхолию… всего на несколько минут… а потом включается в разговор, мне кажется, не без усилий.

— Да, бедный Илбури! Он потерял брата всего пять месяцев назад и только-только оправляется после утраты. Они были очень привязаны друг к другу, и, говорят, брат, останься он жив, унаследовал бы, вероятно, титул, потому что Илбури весьмаприхотливыйчеловек… философ… святой Кевин;{70} в нем, открою вам, уже видят старого холостяка.

— До чего очаровательна его сестра, леди Мэри! Она взяла с меня обещание писать ей, — сказала я, наверное, чтобы внушить кузине Монике — о, мы, притворщицы! — что не особенно жажду услышать еще что-то о нем.

— Да, и так ему предана. Он приехал сюда и снял Ферму ради смены обстановки, точнее, ради уединения — что может быть хуже для человека в горе… болезненная причуда, как он теперь понял. И он очень рад, что гостит в Элверстоне, он признавался, что чувствует себя много лучше. Письма ему приходят на имя мистера Кэризброука — он вообразил, что, узнай люди в графстве о его высоком положении, он станет жертвой их гостеприимства и будет вынужден ездить по обедам или же ему придется перебраться куда-то еще. Вы видели его в Бартраме, Милли, до появления у вас Мод?

Да, Милли видела его, когда он навещал ее отца.

— Он подумал, что, приняв на себя попечительство, не вправе пренебречь визитом к Сайласу, коль скоро они столь близкие соседи. Ваш отец поразил его, очень заинтересовал, и он держится о Сайласе лучшего мнения — не сердитесь, Милли, — чем некоторые недоброжелатели, которых я могу вам назвать. Он уверен, что все выяснится и что рубка леса — это просто ошибка, Мод. Впрочем, подобные ошибки разумным людям не свойственны, а некоторые всегда совершают ошибки к собственной выгоде. Но давайте о другом: я подозреваю, что вы с Милли, возможно, вскоре увидите Илбури в Бартраме, потому что, мне кажется, вы ему очень понравились.

«Вы… Она имела в видуобеихили только меня?»

Итак, приятный визит в Элверстон завершался. Все это время премилый маленький викарий неизменно появлялся возле Милли — стараниями нашей ловкой и опасной кузины Моники. Он был похвально постоянен, а его флирт достиг области теологии, где Милли, к счастью, могла обнаружить какую-то осведомленность. Им двигала прежде всего снисходительная и искренняя забота о правоверности прехорошенькой бедняжки Милли, и я очень забавлялась, когда она вечерами в нашей спальне перечисляла обсуждавшиеся ими темы и взволнованно пересказывала их беседы вполголоса на уединенной оттоманке, где он, сидя нога на ногу, похлопывал и поглаживал себя по колену, мягко улыбался и качал головой над ее спорной доктриной. Уважение Милли к своему наставнику и его ответное восхищение росли день ото дня; мы же называли его не иначе, как «исповедником Милли».

Он сидел с нами за ленчем в день нашего отъезда и, улучив момент, приватно — будь он мирянин, следовало бы сказать «тайком» — подарил ей, по праву своего святого долга, маленькую книжицу в старинном роскошном переплете, говорившую, как он пояснил, о некоторых предметах, в которых Милли путалась. На форзаце она

Уже наступил ранний декабрьский малиновый закат, когда мы заняли места в экипаже.

Лорд Илбури, облокотясь на раму, заглянул в раскрытое окошко и сказал мне:

— Я даже не знаю, что мы будем делать теперь, мисс Руфин; нам будет так одиноко. Я, наверное, потороплюсь на Ферму.

Мне показалось, красивее речи не произносили человеческие уста.

Его рука все еще покоилась на оконной раме, преподобный Спригг Биддлпен с грустной улыбкой все еще стоял на подножке, когда щелкнул хлыст и лошади тронулись. Наш экипаж покатил по аллее, оставляя позади приятнейший на свете дом и его хозяйку, а потом мы помчались в сумерках к Бартраму-Хо.

Мы обе хранили молчание. У Милли на коленях лежала ее книга, и я видела, как Милли не раз пробовала читать надпись «искреннего доброжелателя», но в сгущавшихся сумерках не могла разобрать написанное.

Когда мы достигли огромных врат Бартрама-Хо, было совсем темно. Старый Кроул, привратник, запретил форейтору шуметь у входа в дом по причине ошеломляющей и непостижимой — он думал, что дядя «уже мертв к этому часу».

Потрясенные и безмерно напуганные, мы остановили экипаж и допросили дряхлого старика привратника.

Дядя Сайлас, как оказалось, вчера весь день был «занемогши», а «утром его не добудились… доктор дважды кряду приезжал и сейчас у них».

— Ему лучше? — спросила я, дрожа.

— Про то не скажу, мисс. Лежит во власти Божьей уж давненько, может, и дух испустил к этому часу.

— Поезжайте! Поезжайте скорее! — велела я кучеру. — Не пугайся, Милли, Бог даст, все будет хорошо.

После некоторого промедления — сердце у меня упало, и я уже потеряла надежду застать дядю Сайласа живым — крохотный престарелый дворецкий отворил дверь, преодолел лестницу, нетвердо держась на ногах, и засеменил к экипажу.

Дядя Сайлас был при смерти уже много часов, жизнь в нем едва теплилась, но теперь, по словам доктора, он мог и оправиться.

— Где доктор?

— В комнате господина; пустил ему кровь — уже три часа как…

Мне кажется, Милли была испугана меньше, чем я. Сердце мое стучало, меня била дрожь, так что я с трудом поднялась по лестнице.

Глава IX

Появляется друг

На верху парадной лестницы я, растроганная, увидела честное лицо Мэри Куинс, которая со свечой в руке приветствовала нас, несколько раз присев в реверансе и улыбнувшись слабой, измученной улыбкой.

— Я так рада вам, мисс; надеюсь, вы здоровы.

— Да, да, и вы, Мэри, надеюсь, тоже? О, скажите нам скорее, как дядя Сайлас?

— Утром мы думали, он помер, мисс, но сейчас оправился; доктор говорит, он вроде как в этом… трансе. Я почти весь день помогала старой Уайт и была там, когда доктор пустил ему кровь, когда он заговорил наконец. Но он так ослаб: доктор ужас сколько крови у него выпустил из руки, мисс, — я сама тазик держала.

— И ему лучше? Явно лучше? — спросила я.

— Лучше. Доктор говорит, он вымолвил сколько-то слов, а ежели опять заснет и будет, как тогда, хрипеть, говорит, чтоб мы повязки ослабили, дали бы крови еще выйти, пока он не очнется, а мы со старой Уайт думаем, это ж все равно, что убить его, ведь у него почти ни капельки не осталось крови-то, — вы согласитесь, мисс, ежели посмотрите в тазик.

Я не испытывала никакого желания последовать этому приглашению. Мне казалось, я вот-вот лишусь чувств. Я присела на ступеньках лестницы и глотнула воды, а Куинс брызнула мне водой в лицо. Тогда силы вернулись ко мне.

Милли, должно быть, острее меня ощущала опасность, нависшую над ее отцом, ведь она любила его в силу привычки, родства, пусть он и не был добр к ней. Но я отличалась большей импульсивностью, слабыми нервами, мои чувства скорее брали верх надо мной. Едва поднявшись на ноги, я порывисто проговорила:

— Нам необходимо увидеть его. Милли,идем!

Я вошла в его переднюю комнату. Обычная маканая свеча с хилым длинным фитилем склонилась, как Пизанская башня, набок в сальном подсвечнике, оскорбляя своим видом столик утонченного больного. Ее свет не в силах был рассеять тьму. Я быстро пересекла комнату, по-прежнему одержимая одним желанием — увидеть дядю.

Дверь его спальни, рядом с камином, была приоткрыта, и я заглянула туда.

Старая Уайт в высоком белом чепце и мягких комнатных туфлях как призрак бесшумно скользила у дальнего, погруженного в тень конца кровати. Доктор, приземистый, лысый, с брюшком, на котором поблескивало множество брелоков, стоял, прислонившись спиной к камину, совмещенному с тем, что был в передней комнате, и наблюдал за своим пациентом в щелку между занавесками кровати взглядом значительным и несколько равнодушным.

Большая кровать с пологом была обращена изголовьем к противоположной от двери стене, а изножьем — к камину, но занавески с моей стороны были задернуты.

Коротышка доктор знал обо мне: он убрал руки из-за спины, так что полы его сюртука сошлись, скрыв брюшко, и — поскольку, очевидно, считал меня лицом влиятельным, — с поспешной серьезностью отвесил мне низкий поклон; но затем он решил представиться по всем правилам — он шагнул ко мне и, еще раз поклонившись, приглушенным голосом назвал себя:

— Доктор Джолкс. — Кивком он предложил вернуться в переднюю, в дядин кабинет, — к свету ужасной свечи, поставленной там старухой Уайт.

Доктор Джолкс был учтив и говорил велеречиво. Я предпочла бы суетливого лекаря, который добрался бы до сути дела в два раза быстрее.

— Кома, мадам, кома. Состояние вашего дяди, мисс Руфин, должен сказать, было критическим — притом до чрезвычайности. Кома самого экстремального характера. Ваш дядя бы угас, он фактически был обречен и умер бы, не прибегни я к крайнему средству и не пусти ему кровь, что, к счастью, оказало желаемое действие. Удивительный организм… прекрасный организм… нервная система необыкновенной устойчивости. Приходится только сокрушаться, что он пренебрегает разумными правилами. Его привычки весьма, должен сказать, пагубны для здоровья. Мы делаем все возможное, все, что в наших силах. Но если пациент отказывается следовать нашим советам, исход будет плачевным. — Последние слова доктор сопроводил пугающим пожатием плеч.

— Нет лиеще какогосредства? Быть может, перемена климата? Что за чудовищная болезнь! — воскликнула я.

Доктор улыбнулся, странно потупив взгляд, и решительно покачал головой.

— Мы едва ли назовем этоболезнью, мисс Руфин. Я рассматриваю это как отравление,

И он тем же напыщенным слогом прочел нам краткую лекцию, а потом попросил меня или Милли до своего возвращения в два-три часа утра оставаться в комнате с пациентом: повторение коматозного состояния «было бы дурным знаком».

Разумеется, мы с Милли сделали, как нам было сказано. Мы сидели у камина и едва решались говорить шепотом. Дядя Сайлас, вызывавший новые и ужасные подозрения у меня, лежал тихо, недвижимо, будто уже мертвый.

Он хотел отравиться?

Если он видел свое положение столь безнадежным, как описывала леди Ноуллз, в этой моей робкой догадке, наверное, крылась доля истины. Странные и дикие теории, как мне говорили, примешивались к его религии.

Время от времени появлялись признаки жизни: от простертого на кровати тела, закутанного в простыни, исходил стон, слышался шелест губ. Молитва?..Чтоэто было? Кто мог сказать, какие мысли проносились в его голове под белой повязкой?

Заглядывая к нему, я увидела полотенце, пропитанное водой с уксусом и обернутое вокруг головы; закрытые глаза и мраморные сомкнутые губы; вытянутое тело, худое и длинное, в белой сорочке, напоминало тело покойника, «убранного» для положения во гроб; тонкая забинтованная рука лежала поверх прикрывавшей тело простыни.

С этим образом смерти перед глазами мы продолжали бдение, пока бедняжку Милли совсем не сморил сон; тогда старая Уайт предложила занять ее место.

Хотя я недолюбливала скверную старуху в высоком чепце, я знала, что она, по крайней мере, не заснет подле меня. И в час ночи кузину Милли сменила старуха Уайт.

— Мистера Дадли Руфина нет дома? — шепотом спросила я у нее.

— Уехал минувшей ночью в Клопертон, мисс, поглядеть на поединки, там нынче утром будут выступать силачи.

— За ним не посылали?

— А чего за ним посылать.

— Почему же нет?

— Он не променяет спорт на такое вот, я знаю, — проговорила старуха с безобразной ухмылкой.

— Когда он должен вернуться?

— Приедет, когда деньги потребуются.

Мы замолчали, и у меня опять возникла мысль о самоубийстве дяди, я опять задумалась о несчастном старике, который как раз в эту минуту что-то со вздохом прошептал.

В течение следующего часа он лежал совсем тихо, и старая Уайт сказала, что спустится вниз за свечами. Наши почти выгорели.

— В передней комнате есть свеча, — проговорила я, пугаясь, что останусь одна со страдальцем.

— Как бы не так, мисс! Яне смеюзажигать при нем никакую свечу, а только восковую, — с издевкой прошептала старуха.

— Если расшевелить огонь и подложить угля, будет светло.

— При нем нужны свечи, — упрямо проговорила старушенция и, неуверенно ступая, ворча что-то под нос, покинула комнату.

Я слышала, как она взяла со столика в кабинете свою свечку и вышла, закрыв за собой дверь.

И вот я осталась в обществе этого таинственного человека, которого невыразимо боялась, в два часа ночи в огромном старинном доме Бартрама.

Я не сводила глаз с огня в камине, низкого и неяркого. Поднявшись на ноги и держась за каминную доску, я попробовала думать о чем-нибудь веселом. Но тщетна была попытка устоять против… ветра, против течения. И поток мыслей унес меня в сумрачные пределы.

Дядя Сайлас затих. Я гнала мысли о бесчисленных темных комнатах и галереях, отделявших меня от других живых людей в этом доме. И с притворным спокойствием ждала возвращения старой Уайт.

Над каминной доской висело зеркало. В иных обстоятельствах в минуты одиночества оно развлекло бы меня, но тогда я не отваживалась поднять взгляд на зеркало. На каминной доске лежала Библия, небольшая и объемистая; я пристроила книгу обложкой к зеркалу и принялась читать ее, сосредоточившись как могла. Переворачивая страницы, я наткнулась на несколько заложенных между ними странных с виду бумаг. Одна была с печатным текстом, с именами и датами, вписанными от руки в пробелах; этот листок, в четверть ярда длиной, был скорее широкой бумажной лентой. Другие были просто какими-то обрывками: внизу каждого клочка стояла нацарапанная чудовищным почерком моего кузена подпись «Дадли Руфин». В то время, когда я складывала их и возвращала на прежнее место, мне почудилось, будто что-то задвигалось у меня за спиной, там, где стояла кровать. Я не слышала ни звука, но невольно посмотрела в зеркало, и тут же мой взгляд оказался прикованным к происходившему.

Дядя Сайлас, закутанный в длинный белый утренний халат, соскользнул с края кровати и, сделав два-три быстрых бесшумных шага, остановился позади меня с улыбкой страшной, как оскал смерти. Невероятно высокий и худой, он стоял, почти касаясь меня, — с белой повязкой, пересекавшей его чело, с безжизненно повисшей вдоль тела забинтованной рукой, — но внезапно другой, тонкой, длинной, через мое плечо дотянулся до Библии и прошептал у меня над головой:

— Змий соблазнил ее, и она вкусила.

Мгновение он молчал, а потом прокрался к дальнему окну и замер, казалось, созерцая ночной пейзаж.

Я закоченела, но он, очевидно, не чувствовал холода. С той же жуткой улыбкой он несколько минут смотрел в окно, потом присел на кровать и затих, повернув ко мне лицо — маску страдания.

Мне показалось, прошел час, прежде чем старая Уайт вернулась,

Не сомневайтесь — я ни на минуту не продлила свое ночное бдение. Моему дяде явно не грозила опасность вновь погрузиться в летаргию. Со мной же случилась истерика, как только я добралась до нашей комнаты, и я долго рыдала, а честная Мэри Куинс не отходила от меня ни на шаг.

Стоило мне закрыть глаза, и перед моим внутренним взором появлялось лицо дяди Сайласа — такое, каким я увидела его в зеркале. Я вновь была во власти колдовских чар Бартрама.

Утром доктор объявил нам с Милли, что дядя вне опасности, хотя и очень слаб. А днем, на прогулке, мы опять встретились с ним, когда он шагал в сторону Уиндмиллского леса.

— Я — к той бедной девушке, — поздоровавшись, проговорил он и указал своей гладкой тростью в направлении леса. — Хок, или Хокс, кажется.

— Красавица больна! — вскричала Милли.

—Хокс. Она у меня в благотворительном списке. Да, — сказал доктор, заглядывая в маленькую записную книжечку, — вот: «Хокс».

— А что с ней?

— Приступ ревматизма.

— Можно заразиться?

— Ни в коей мере. Ничуть не больше, чем, скажем, переломом ноги, мисс Руфин. — И он вежливо рассмеялся.

Как только доктор скрылся из виду, мы с Милли решили отправиться к домику Хоксов и разузнать подробнее о состоянии Красавицы. Боюсь, нами двигало не столько милосердие и особое участие к больной, сколько желание придать смысл нашей прогулке.

Одолев скалистый склон, на котором тут и там группами росли деревья, мы достигли домишки с остроконечной крышей, стоявшего посреди ужасно запущенного дворика. На пороге мы нашли только ревматичную старуху, которая, приставив к уху ладонь, внимательно слушала наши вопросы о здоровье Мэг, но и только, что в конце концов вынудило нас перейти на крик, а тогда она сообщила очень громким голосом, что давно ничего не слышит, потому что совершенно глухая. И учтиво добавила:

— Вот хозяин придет, может, он вам чё и ответит.

Дверь в комнатенку, позади той, в которую мы зашли, была приоткрыта, и мы разглядели угол, отведенный больной, услышали ее стоны и голос доктора.

— Мы расспросим его, Милли, когда он выйдет. Давай подождем здесь.

И мы задержались на каменной плите у входа. Жалобные стоны страдалицы взволновали меня, мы исполнились сочувствия к больной девушке.

— Чурбан идет, ей-богу! — воскликнула Милли.

И действительно невдалеке показались потрепанный красный мундир, злое смуглое лицо и черные как сажа космы старого Хокса. Опираясь на палку, мельник ковылял ухабистой дорожкой через двор. Хокс резко приподнял шляпу, приветствуя меня, но совсем не обрадовался тому, что увидел нас у своего порога: с мрачным видом он сдвинул широкополую фетровую шляпу набок и заскреб в голове.

— Ваша дочь, боюсь, серьезно больна, — проговорила я.

— Ой, наказание она мое, как и ее мать, — сказал Чурбан.

— Надеюсь, ей, бедняжке, удобно в ее комнате?

— Удобно, удобно, тут я ручаюсь. Устроена получше меня. Мэг там одна, Ди-кон туда не суется.

— Когда она заболела?

— А в тот день, как кобылу подковали, — всубботу. Я просил работников, да разве их, черт возьми, допросишься! И каковомнетеперь? У Сайласа хлеб завсегда был не легкий, а теперь и подавно — когда она расхворалась. Я этак долго не протяну. Нет, дудки! Ежели с ней так-то, я просто сбегу! Поглядим, как работничкамэтопонравится!

— Доктор за помощь ничего не возьмет, — сказала я.

— Ине дастничё. Господь с ним! Ха-ха-ха! Ничё с него не получишь, как вон с той глухой мошенницы, што обходится мне в три шестипенсовика кажную неделю, а сама и одного не стоит. Как вон с Мэг — все, чё может, выжимает, раз хворая. Дурачат меня и думают, я не разберусь. Ещепоглядим!

Он говорил и дробил плитку табака на каменном подоконнике.

— Работник — все одно, што коняга: не заботься об нем — не сможет работать. Раз ему-то ничё нет… — С этими словами, уже набив трубку, он довольно грубо ткнул своей палкой глухую женщину, спиной к нам суетившуюся у порога, и показал, что ему надо огня. — Ему — нет, и с него — нет… как вот отсюда нет дыма… — он поднял в руке трубку, — без табачку и огня. Нет как нет.

— Может быть, я смогу чем-то помочь, — задумчиво проговорила я.

— Может… — согласился Хокс.

Тут он получил от старой глухой женщины горящий скатанный обрывок оберточной бумаги, коснулся шляпы — в знак уважения ко мне — и двинулся прочь, на ходу зажигая трубку и пуская клубы белого дыма, будто салютующий корабль, отходящий от пристани.

Оказывается, он явился не справиться о здоровье дочери, а всего лишь для того, чтобы разжечь трубку.

В этот момент вышел доктор.

— Мы ждем, чтобы узнать, как ваша пациентка сегодня, — сказала я.

— Очень плохо, и за ней, боюсь, здесь нет никакого ухода. Если бы у бедной девушки была возможность, ей следовало бы немедленно отправиться в больницу

— Эта старая женщина совсем глуха, а отец — такой грубый и эгоистичный человек. Может, вы порекомендуете какую-нибудь сиделку, которая будет при ней, пока ей не станет лучше? Я с радостью оплачу сиделку и все, что, по-вашему, полезно несчастной больной.

Дело сразу же решилось. Доктор Джолкс был добр, как большинство представителей медицинского сословия, и взял на себя обязательство прислать сиделку из Фелтрама, а с ней — кое-какие вещи для удобства больной. Он подозвал Дикона к воротам и, наверное, сообщил ему о нашей договоренности. А мы с Милли поторопились к комнатенке бедной девушки и, постучав в дверь, спросили:

— Можно войти?

Ответа не последовало. Истолковав, по обыкновению, молчание как разрешение, мы вошли. Мы увидели девушку и поняли, что она очень страдает. Поправили ее постель, задернули занавеску на окне; но это были пустяки по сравнению с тем, что ей требовалось. Она не отвечала на наши вопросы. Не благодарила нас. Я бы подумала, что она не замечает нашего присутствия, не обрати я внимание на то, что ее черные запавшие глаза раз-другой остановились на моем лице — угрюмый взгляд выдавал ее удивление и любопытство.

Девушка была очень больна, и мы каждый день навещали ее. Иногда она отвечала на наши вопросы, иногда — нет. Она казалась задумчивой, настороженной и неприветливой; а поскольку люди любят благодарность, я порой спрашивала себя, откуда наше терпение — творить добро, на которое не откликаются. Такой прием особенно раздражал Милли, в конце концов она возроптала и отказалась впредь сопровождать меня к постели бедной Красавицы.

— Мне кажется, Мэг, милая, — сказала я однажды, стоя у ее постели (девушка

— Не буду благодарить ее, — проронила упрямая Красавица.

— Ну что ж, Мэг, я только хотела просить вас об этом, потому что мне кажется, вам следовало бы…

При этих словах она осторожно взяла меня за кончик пальца и притянула к себе; я и опомниться не успела, как она стала покрывать мою руку горячими поцелуями. Рука сделалась мокрой от ее слез.

Я пыталась высвободиться, но она яростно противилась и продолжала плакать.

— Вы хотите что-то сказать, бедная моя Мэг? — спросила я.

— Не-а, мисс, — всхлипнула она; и все целовала мою руку. И вдруг быстро заговорила: — Не буду благодарить Милли, потому что этовы— не-а, не она, у нее и мысли такой не водилось… не-а, это вы, мисс… Я вчера ревела так ревела: вспоминала те яблоки и как вы подкатили их к моим ногам, с ласковым словом, — ну тогда, когда отец стукнул меня по голове палкой. Вы ко мне с добром — а я такая дрянная. Вы б меня лучше побили, мисс… Вы добрее ко мне, чем отец или мать, добрее, чем все, кого ни возьми. Я согласна умереть за вас, мисс, потому что на вас даже глядеть недостойна.

Я изумилась. Расплакалась. Я была готова обнять бедную Мэг.

Я ничего не знала о ней. Не узнала и впоследствии. Она говорила с таким самоуничижением, обращаясь ко мне! Не от внушаемого религией смирения души, но от любви и благоговения передо мной, тем более поражавшими, что она была гордячкой. Она все простила бы мне, кроме малейшего сомнения в ее преданности или мысли, что она способна как-то обидеть, обмануть меня.

Я уже не молода теперь. Мне ведомы печали и с ними — все, что влечет за собой богатство, по сути, неизмеримое; но обращенный в прошлое взгляд теплеет, задерживаясь на нескольких ярких и чистых огнях, освещающих темный поток моей жизни — темный, если бы не они; а исходит свет не от великолепия роскоши, но от двух-трех проявлений доброты, которые могут вспомниться и в жизни самой бедной, простой и рядом с которыми для меня, в тихие часы перебирающей в памяти прошлое, все фальшивые радости тускнеют и исчезают, ведь тот свет не погасит ни время, ни расстояние, потому что питает его любовь, а значит, он — свет небесный.

Глава X

О влюбленных

Примерно тогда нам неожиданно нанес приятнейший визит лорд Илбури. Он явился засвидетельствовать свое почтение, полагая, что мой дядя Сайлас уже достаточно оправился после болезни и может принимать посетителей.

— Я, наверное, взбегу наверх, повидаю прежде его, если он меня примет, а потом у меня будет пространное послание от сестры Мэри к вам и к мисс Миллисент. Но сначала мне следует покончить с делом — вы согласны? Через несколько минут я вернусь.

Между тем в гостиную вошел наш дряхлый дворецкий и объявил, что дядя Сайлас будет рад увидеть гостя. Гость отправился наверх, но вы и представить себе не можете, какой уютной и веселой сделалась наша гостиная с его пальто и тростью — залогом того, что он вернется.

— Как ты считаешь, Милли, он заговорит о лесе, о котором упоминала кузина Моника? Только бы промолчал!

— Да, — отозвалась Милли. — Лучше бы он сначала с нами немножко посидел, потому что если заговорит, то отец выставит его за дверь и мы уже никогда его не увидим.

— Верно, моя дорогая Милли. А он такой славный, такой добрый.

— И ты ему страшно нравишься.

— Я уверена, мы обе ему одинаково нравимся, Милли. Он уделял тебе много внимания в Элверстоне и часто просил петь те две чудесные ланкаширские баллады, — сказала я. — Но когда ты у окна упражнялась в теологических дискуссиях со столпом Церкви, с преподобным Сприггом Биддлпеном…

— Брось, Мод! Как я могла молчать, если он гонял меня по Ветхому и Новому Завету, по катехизису? Мне он просто противен, правду тебе говорю, а вы с кузиной Моникой такие глупые! И что б ты там ни сочиняла, лорду ты очень нравишься, ты и сама это знаешь, девчонка!

— Ничего я не знаю, иты, девчонка, не выдумывай. А вообще мне все равно, кому я нравлюсь, кому — нет, только бы близкие меня любили. Я дарю тебе лорда, если хочешь.

Мы болтали в таком тоне, когда он вернулся в комнату, — немного раньше, чем мы ожидали.

Милли, которая, как вы, должно быть, помните, только вступила на путь исправления своих привычек и еще сохранила кое-какие, приставшие дербиширской коровнице, украдкой щипнула меня за руку при его появлении.

— Я только отказывалась от ее подарка, — проговорила эта ужасная Милли, отвечая на вопросительный взгляд лорда Илбури, — потому что прекрасно знаю: она его не отдаст.

В результате я покраснела… нет, стала совершенно пунцовой. Говорят, мне это к лицу, — надеюсь, что так, ведь краснела я часто, и природа, наверное, позаботилась меня вознаградить.

— Что и выставляет вас обеих в самом привлекательном свете, — сказал лорд Илбури с невинным видом. — Не решу только, чем больше восхищаться: великодушием предлагающей стороны или же — отказывающейся.

— Ну, это былалюбезность, если бы вы только знали!.. Сказать ему? — обратилась Милли сперва к лорду, потом ко мне.

Я остановила ее по-настоящему сердитым взглядом и сухо произнесла:

— Незачем… Но я думаю, что кузина Милли, при всем своем благоразумии, наговорила вздора, какого и двадцать девушек не сочинят.

— Вздор в двадцать девичьих сил! О, это комплимент. Я очень уважаю вздор, я ему очень обязан и убежден, что если бы запретили всякую чепуху, жизнь на земле стала бы невыносимой.

— Благодарю, лорд Илбури, — проговорила Милли, которая привыкла держаться непринужденно в его обществе за время нашего продолжительного визита в Элверстон. — А мисс Мод вот что скажу: будет такой дерзкой — приму ее подарок, и что тогда мы от нее услышим?

— Не знаю, но сейчас я хотела бы узнать, как вы, лорд Илбури, нашли моего дядю. Мы с Милли не видели его после болезни.

— По-моему, очень слаб, но постепенно, полагаю, окрепнет. Однако, поскольку мое дело к нему не из приятных, я решил отложить разговор и, если вы считаете это правильным, напишу доктору Брайерли, прося немного повременить с обсуждением дела.

Я сразу же согласилась и поблагодарила лорда Илбури; что касается меня, я бы вообще никогда не заговорила об этом предмете — чтобы не показаться бессердечной и жадной. Но лорд Илбури объяснил, что попечители связаны условиями завещания и

— Мы вернулись на Ферму, — сказал лорд Илбури, — сестра и я. К нам ближе, чем в Элверстон, мы с вами самые настоящие соседи. Мэри ждет, что леди Ноуллз укажет время, — она должна ответить нам визитом, как вы знаете. И вы тоже должны приехать к нам тогда же. Это будет замечательно — прежнее общество на новом месте. Мы еще и половины окрестностей не осмотрели, и я приготовил все испанские гравюры, о которых говорил вам, а также венецианские молитвенники и… остальное. Думаю, я точно запомнил, что вас заинтересовало, и все приготовил. Вы должны обещать, что приедете, вы и мисс Миллисент Руфин. Да, забыл сказать: вы жаловались, что у вас скудный выбор книг, так вот Мэри хотела бы предложить воспользоваться ее библиотекой… это все новые книги. Когда вы прочтете свои, вы могли бы с ней обменяться.

Какая девушка когда-нибудь открыто признавалась в своих симпатиях? И, наверное, я не больше обманщица, чем другие; впрочем, о себе судить трудно. Согласна, наше двуличие и наша сдержанность вряд ли кого-то обманут. А притворство некоторых из нас — это невольная реакция на проницательность и бдительность, какими вооружаются все вокруг, когда речь идет о чувствах; но если мы и лукавим, то сами мы зорки, сами — отменные детективы, способные превосходно связать все ниточки расследуемого случая, и что касается любви или симпатии, здесь интуиция нас не подводит; если же мы сами оказываемся раскрыты, выясняется, что, даже будучи влюблены, не перестаем хитрить.

Леди Мэри была очень добра, но только ли по собственному побуждению она взяла на себя столько хлопот? Не крылся ли более энергичный замысел на дне доставившего мне радость ящика с книгами, который прибыл всего полчаса спустя? Библиотеки с выдачей книг на дом тогда еще не стали повсеместным явлением, и пользоваться ими могли далеко не все.

В тот день Бартрам для меня исполнился особой красоты, осветился ярким и греющим светом, в котором даже врата поместья преобразились. Назавтра — облачко на сияющих небесах — явился Дадли.

— И сомневаться нечего, ему деньги понадобились, — сказала Милли. — Сегодня утром он с отцом толковал.

Дадли уселся с нами за стол, когда мы завтракали. Всем недовольный — о чем высказался, по обыкновению, коротко, без обиняков, — он тем не менее ел с аппетитом; он был мрачен, а с Милли и вовсе груб. Со мной же, напротив, жалобным голосом завел доверительный разговор, как только Милли вышла в холл:

— Хозяин говорит, у него нет ни шиллинга. Черт подери, и как старикан ухитряется, из спальни не вылезая, тратить деньги с этакой прытью! Не думает же он, что я могу обойтись без монет? И ведь знает, что попечители и шестипенсовика мне не дадут, пока у них не будет… как его… «решения», черт бы их всех побрал! Брайерли вроде как сомневается, что я на все получу право. А оно меня ой как устроило б! Хозяин знает про это и не хочет выдать проклятого фартинга, мне ж — плати по счетам, плати законникам, черт их дери, за то, что марают бумагу. Хозяин сам в этих делах смыслит, мог бы и постараться для родных детей, как уж я-то считаю. Но он в жизни ни для кого не старался — только для себя одного. Возьму да продам его книги, его драгоценные штучки, когда с ним опять припадок будет, — вот и сквитаюсь. — И там, где проповедник сказал бы «аминь», этот любезный молодой человек, оживившись, уперев локти в стол и поглаживая свои громадные бакенбарды, пробормотал нечто совсем иное: — Ну, Мод, невезуха, да? — Он откинулся на стуле, придав своему красивому, в чем он нисколько не сомневался, лицу выражение безмерного горя.

Я ожидала, что за этим обращением последует просьба о вспомоществовании, но ошиблась.

— Не встречал настоящей красотки — высшего сорта, само собой, — чтоб не разжалобилась, а я — я такой, что без сочувствия не могу. Вот потому и говорю — невезуха. Нускажиже: «Невезуха».Разве нет, Мод?

Я не очень хорошо себе представляла, что значит «невезуха», но произнесла:

— Полагаю, это крайне неприятно.

Сделав эту уступку и, однако, не желая и дальше слушать подобные речи, я поднялась с намерением уйти.

— Я знал, ты так и скажешь, Мод. Ты девчонка жалостливая… точно — у тебя на личике твоем красивом так и написано. Ой как ты мне нравишься! Нет девчонки красивее ни в Ливерпуле, ни в самом Лондоне —нигде.

Он схватил меня за руку и попытался обнять за талию — он решил оказать мне знак внимания, которого я едва избегла при знакомстве с ним.

— Нет, сэр! — с возмущением вскрикнула я, освобождаясь из его объятий.

— Я ж не думал тебя обидеть, девчонка, ну чего ж тут плохого, Мод? Чего ты робеешь-то так? Мы брат и сестра, ведь знаешь. И я тебя не обижу, Мод, — да чтоб мне шею свернуть! Не обижу!

Я не стала слушать его мягких увещеваний и выскользнула из комнаты с напускным спокойствием и поспешностью, тем более оправданной, что до меня донеслись такие призывы:

— Вернись, Мод! Чего ты боишься, девчонка? Вернись, говорю! Вот дрянь!

В тот день мы с Милли отправились на прогулку в Уиндмиллский лес, куда, возможно, вследствие какого-то тайного повеления, нам уже не возбранялось ходить, и увидели Красавицу, первый раз после болезни кормившую в маленьком дворике птицу.

— Как вы сегодня, Мэг? Яоченьрада, что вы уже в силах выходить, но не поторопились ли вы?

Мы стояли у закрытых ворот дворика, неподалеку от Мэг, но она не подняла головы. Продолжая бросать зерно, картофельные очистки цыплятам и курам, она глухо произнесла:

— Отца там не видать? Поглядите-ка и скажите, ежели заприметите.

Выцветшего красного мундира Дикона мы, однако, нигде не заметили.

Тогда Мэг, бледная, исхудавшая, взглянула на нас прежним угрюмым, настороженным взглядом и тихо проговорила:

— Не думайте, что я не рада, но, ежели отец углядит, что я с вами душевные разговоры веду теперь, когда встала и вы уже не проведываете хворую, он примется следить, решит, что я вам лишнее сболтнула, а то еще захочет, чтоб я побеспокоила вас, мисс Мод, насчет денег. Да тратить он будет их не тут, а в Фелтраме по кабакам, и после нам от него достанется. Так-то вот будет. Он и без того меня всегда бранит, колотит, а поэтому не обижайтесь, мисс Мод. Может, я когда-нибудь вам добром отплачу.

Несколько дней спустя после этого коротенького разговора

— Тебя Хозяин требует, Милли; сказал, чтоб я тебя прямиком к нему направил, ежели встречу, и мне сдается, он денег даст. Но только поторопись застать его, пока он в настроении, а то, девчонка, денежек не увидишь долго.

Явно поглощенный мыслью об охоте, он, уже с трубкой во рту, вновь кивнул, быстро покатил по склону и вскоре скрылся из виду.

Я согласилась подождать Милли, пока она сбегает домой, а потом мы продолжим нашу прогулку. Обрадованная, она убежала, я же в унынии принялась искать удобное местечко, чтобы присесть и отдохнуть, потому что чувствовала усталость.

Не прошло и пяти минут, как я услышала приближавшиеся шаги и, оглядевшись, заметила невдалеке двуколку, лошадь, которая щипала поникшую траву, и Дадли Руфина — всего в нескольких ярдах от меня.

— Понимаешь, Мод, я все думаю, чего ты на меня так рассердилась, вот и решил: дай вернусь, спрошу, что я такого сделал тебе. Тут же нет греха?

— Я не сержусь. Я не говорила этого. Надеюсь, с вас довольно, — вздрогнув, сказала я, несмотря на свои слова,оченьрассерженная, потому что догадалась: Милли была отправлена домой нарочно и я — жертва грубого обмана.

— Ну, раз не сердишься, тем лучше, Мод. Я только хочу знать, чего ты меня боишься. Я еще никогда не ударил человека так, чтоб нечестно, а девчонку обидеть — и подавно. А потом, Мод, ты мне до того нравишься, что как же тебя обидеть! Черт подери, девчонка, ты моя кузина, а двоюродные всегда вместе, меж ними любовь, и никто словечка против не говорит.

— Мнене в чемоправдываться. Я настроена дружелюбно, — проговорила я торопливо.

—Дружелюбно? Хорошо бы так — а то ведь вранье! Как же дружелюбно, Мод, ежели ты не хочешь мне даже руку пожать. Да от такого заругаешься, чего там — заплачешь. Зачем изводишь меня, беднягу? Ну не будь злючкой, Мод, я ж тебя так люблю. Ты самая красивая девчонка в Дербишире. Нет ничего, что бы я для тебя не сделал. — И он подкрепил свои слова божбой.

— Тогда будьте любезны, вернитесь в свою двуколку и уезжайте, — сказала я в ярости.

— Ну вот опять! Не можешь со мной так, чтобы вежливо было. Другой взял и поцеловал бы тебя назло, да я не этого сорту. Я — уговорами, я — добром, а ты ни в какую. К чему ты клонишь, Мод?

— Мне кажется, я совершенно ясно выразилась, сэр: я хочу остаться одна. Вамнечегосказать мне, кроме полнейшего вздора, которого с меня довольно. Последний раз, сэр, прошу вас: оставьте меня одну.

— Ну, Мод, послушай, я все для тебя сделаю — будь я проклят, ежели не сделаю, — только бы ты по-доброму со мной обходилась… как кузина. Чем я тебя рассердил? Ежели думаешь, что я люблю какую-нибудь девчонку больше тебя, — может, кто в Элверстоне сболтнул? — знай: вранье все и чепуха. Ну да, многим разбитным девкам я нравлюсь, хотя я без всяких там хитростей и всегда говорю, что у меня на уме.

— Непохоже, сэр, что вы такой правдивый, каким себя выставляете. Вы только что пустились на недостойный обман, чтобы добиться этого глупого и неприятнейшего разговора.

— Ну отослал дуреху Милли, чтоб не мешалась, поговорить с тобой тут захотел — что за беда? Черт подери, девчонка, уж больно ты строгая. Разве я не сказал — сделаю все, чего захочешь?

—Не делаете…

— Ты про то, чтобы я убрался отсюда? Ну ладно,уйду. Получай, чего хочешь. Напрасно, конечно, просить тебя, чтоб напоследок мы поцеловались как брат с сестрой. Не сердись, девчонка, я ж не прошу этого. Только знай: ты мне страшно нравишься и, может, когда-нибудь я застану тебя в лучшем настроении. До свидания, Мод! В конце концов ты меня полюбишь, точно!

С этими словами он, к моему облегчению, занялся своей трубкой и лошадью, а вскоре уже на самом деле держал путь к болоту.

Глава XI

Соперники

Избавившись от Дадли, докучавшего мне своим ужасным обществом, я быстрым шагом направилась к дому и была почти у входа, когда встретила Милли; она держала в руке письмо на мое имя.

— Опять стихи, Милли. Какой настойчивый поэт — кто бы он ни был! — Я сломала печать. На сей раз была проза, начинавшаяся словами «Капитан Оукли».

Признаюсь, я испытала странные чувства, увидев знаменательные слова. Может быть, предложение? Я не стала, однако, терять время и размышлять, но прочла строки, написанные тем же почерком, какой мне уже дважды доводилось видеть.

«Капитан Оукли шлет поклон мисс Руфин в надежде, что она простит его, если он отважится узнать, будет ли ему позволено во время краткого пребывания в Фелтраме нанести ей визит в Бартрам-Хо. Он гостит у тетушки и, находясь в столь близком соседстве, не может хотя бы не попытаться возобновить знакомство, которое всегда лелеял в памяти. Возможно, мисс Руфин окажет ему честь, удостоив кратким ответом на вопрос, заданный с нижайшим почтением. Капитан будет ждать ее решения в гостинице „Холл“ в Фелтраме».

— Он малый из тех, что ходят окольным путем. Ну и чего б ему не приехать, не повидать тебя, ежели хочется? Эти…пуэтылюбят чесать языком — так ведь? — И, высказав свое мнение, Милли взяла у меня письмо и прочла сама. — Ой, до чего вежливое — да, Мод? — проговорила она, успев, очевидно, выучить письмо наизусть как образцовое сочинение.

Я, наверное, была не лишена природного ума и, учитывая, как мало я видела свет — по сути, совсем не видела, — часто удивляюсь мудрому заключению, которое я тогда сделала.

Нужно ли мне отвечать этому миловидному и лукавому шуту? В каком положении я окажусь? Без сомнения, на мой ответ он откликнется письмом, которое обяжет меня вновь написать ему, а тогда у него вновь явится повод написать мне… Быть может, его послания и не станут более пылкими, но они, разумеется, не иссякнут. Не кроется ли тут дерзкий замысел — прибегнув к почтительности, вовлечь меня в тайную переписку? Неопытная девушка, я, однако, вспыхнула при мысли, что стану жертвой его коварства и, воображая, что мой ответ был бы шагом

— На подобные письма с удовольствием отвечают сестры пуговичников, но не леди. Что бы подумал твой папа, если бы узнал, что я пишу капитану и встречаюсь с ним без позволения? Имей он желание повидать меня, он мог бы… — я в действительности не очень хорошо представляла, что именно… — мог бы выбрать иное время для визита к леди Ноуллз; в любом случае он не вправе ставить меня в неловкое положение, и я уверена, что кузина Моника сказала бы то же самое. Я нахожу его письмо недостойным и дерзким.

Действия мои никогда не являлись плодом раздумий. На свете не было человека нерешительнее, чем я, но, охваченная волнением, я делалась проворной и отважной.

— Я покажу письмо дяде Сайласу, — сказала я, заторопившись к дому, — он знает, как поступить.

Однако Милли, которая, наверное, не находила предосудительным небольшой романтический эпизод, подготавливаемый молодым военным, сообщила, что не смогла увидеть отца, — он болен и ни с кем не говорит.

— Ты такой шум поднимаешь из ничего! Гинею ставлю: не попадись тебе на глаза лорд Илбури, ты позвала бы капитана… с радостью позвала бы.

— Какой вздор, Милли! Ты же знаешь, я никогда не прибегаю к обману. Лорд Илбури здесь совершенно ни при чем.

Я негодовала и больше не удостоила Милли ни словом. Дом в Бартраме велик, от входной двери до комнаты дяди Сайласа идти дольше, чем можно предположить, но я была не в силах унять раздражение, даже поднимаясь по лестнице, и, только достигнув площадки, увидев неприятное лицо и высокий чепец ревностной прислуги Уайт, сновавшей из комнаты в комнату, ощутив самый дух этого места, остановилась, чтобы поразмыслить. И решила, что за всеми почтительными словами капитана Оукли все-таки крылась холодная уверенность в успехе, которая меня и уязвляла до чрезвычайности. Прогнав прочь всякие сомнения, я тихо постучала в дверь.

— Чтотеперьу вас, мисс? — проворчала вечно недовольная старуха, не выпуская из уродливых пальцев ручку двери.

— Можно мне увидеться с дядей на несколько минут?

— Он утомился, за весь день словечка не проронил.

— Но не болен?

— По ночам такой плохой… — проворчала старуха и внезапно метнула на меня яростный взгляд, будто я в том была виновата.

— О, мне очень жаль. Я не знала.

— А кто знает, кроме старой Уайт! Даже Милли никогда не спросит — его родное дитя!

— Он слабеет… Что с ним?

— Да припадки его. Когда-нибудь вот так на тот свет и отправится, и опять будет знать одна старая Уайт, а никто и не спросит. Вот как оно будет.

— Прошу вас, передайте дяде это письмо, если он в силах взглянуть на него, и скажите, что я у двери.

Проворчав что-то, она с недовольным кивком взяла письмо и закрыла дверь передо мной. Вскоре она вновь открыла дверь:

— Входите, мисс.

И я вошла.

Дядя Сайлас, после ночного бреда или галлюцинаций, лежал, простершись на диване, бледно-желтый шелковый халат его укрывал складками подушки, длинные седые волосы свесились к полу. На лице блуждала уже знакомая мне безумная и слабая улыбка — тусклое свечение, страшившее меня. Его длинные тонкие руки лежали вдоль тела без движения, только изредка он тянулся к стеклянному блюдечку с одеколоном, помещенному рядом, и, смочив кончики пальцев, касался висков и лба.

— Девушка превосходного послушания! Почтительная подопечная и племянница! — бормотал дядя. — Господь воздаст вам за ваше прямодушие, от коего — ваша безопасность и мое спокойствие. Садитесь, расскажите, кто этот капитан Оукли, когда вы с ним познакомились, какого он возраста, каково его состояние, виды на будущее и кто эта упоминаемая им тетушка.

На все его вопросы я дала исчерпывающий ответ.

— Уайт, мои белые капли! — строго прокричал он высоким голосом. — Я напишу несколько строк, не откладывая. В моем состоянии я вынужден отказывать всем посетителям, а вы, конечно, не можете принять молодого капитана, пока не выезжаете в свет. Прощайте! Благослови вас Бог, дорогая!

Уайт капала «белое» укрепляющее снадобье в бокал, и комнату наполнял густой запах эфира. Я поторопилась выйти: фигуры и вся mise en scène[98] были какие-то нереальные.

— Ну вот, Милли, — сказала я, встретив кузину в холле, — твой папа напишет ему.

Время от времени я задумывалась: а может, Милли права? Как бы я поступила несколькими месяцами раньше?

На другой день нам встретился в Уиндмиллском лесу не кто иной, как капитан Оукли. И произошла эта неожиданная rencontre[99] возле разрушенного моста, мой эскиз которого удостоился стольких похвал. Появление капитана было в самом деле неожиданным, так что я не успела вспомнить о своем возмущении и, ответив на приветствие капитана очень любезно, не сумела в течение краткого разговора взять высокомерный тон, удававшийся мне накануне.

Вслед за приветствиями и тонкими комплиментами он сказал:

— Я получил любопытнейшее послание от мистера Сайласа Руфина. Уверен, он считает меня предерзким человеком, поскольку ни о каком приглашении речь не шла в его, должен заметить, очень грубом письме. И я удивлен: почему, не допуская к себе в спальню — а о таком вторжении я и не помышлял, — он не позволяет мне предстать перед вами, ведь с вами я уже имел честь познакомиться — с согласия тех, кто несравненно пекся о вашем благе и был не менее, чем он, полагаю, вправе судить о том, кто достоин оказания подобной чести.

— Мой дядя, мистер Сайлас Руфин, как вам известно, — мой опекун. А это моя кузина, его дочь.

Мне представился повод показать себя чуть надменной, чем я и воспользовалась. Капитан приподнял шляпу и поклонился Милли.

— Боюсь, я был слишком груб и неразумен. У мистера Руфина, несомненно, полное право, чтобы… чтобы… Я на самом деле не представлял, что ваша столь близкая родственница удостоит чести… э-э-э… Какой у вас здесь прелестный вид! Мне думается, места вокруг Фелтрама красивы особой красотой, а Бартрам-Хо — наипрекраснейший уголок прекрасного края. Уверяю вас, я испытываю неодолимое искушение пожить в гостинице «Холл», в Фелтраме, не меньше недели. Жаль, листва облетела, но ваши деревья чудесны — сколь многие даже зимой увиты плющом! Говорят, он вредит деревьям, но, бесспорно, и красит их. У меня еще десять дней отпуска. Я бы хотел просить вас, чтобы вы посоветовали, как ими распорядиться. Чем, мисс Руфин, занять себя?

— Я хуже всех на свете умею строить планы — я сама всегда в затруднении. Может быть, вам поехать в Уэльс или в Шотландию, подняться в горы, столь дивные в зимнее время?

— Я предпочел бы эти места. Как

— Мы зовем его «миртом Мод». Мод посадила дерево, и оно чудесно цветет. — Наш визит в Элверстон, несомненно, принес большую пользу не только мне, но и Милли.

— О! Посаженовами? — проговорил он с нежностью в голосе и кинул на меня столь же нежный взгляд. — Можно мне… хотя бы… один листочек? — Не дожидаясь ответа, он сорвал и заткнул веточку за жилет.

— Как превосходно она смотрится рядом с этими пуговицами.Прехорошенькиепуговицы — так ведь, Милли? Наверное, подарок вам… подарок на память?

Это был дерзкий намек на пуговичницу, и мне показалось, капитан взглянул на меня несколько озадаченно, но мое лицо выражало такое «очаровательное простодушие», что его подозрения рассеялись.

Я удивлялась, должна признаться, своим речам и тому, что терпела любезности от джентльмена, о котором отзывалась столь резко еще накануне вечером. Но уединение в Бартраме порой угнетало. Воспитанный человек, случайно попавший в это обиталище людей причудливых и грубых, был настоящей находкой; а читательницам — вероятно, моим самым строгим судьям — я скажу: обратитесь к своей прошлой жизни — не припомните ли подобного безрассудства? Не всплывут ли у вас в памяти по меньшей мере с полдюжины случаев подобной непоследовательности в поступках? Что до меня, то вот мое мнение: я не вижу преимуществ в принадлежности к слабому полу, если мы должны быть всегда сильными, как мужчины.

Впрочем, лишенное глубины чувство, когда-то мною испытанное, не воскресло. Если такие чувства угасли, их воскресить не легче, чем наших мертвых комнатных собачек, морских свинок или же попугайчиков. Именно потому, что я хранила совершенную холодность, я и смогла пуститься в беззаботную болтовню; мне льстило внимание изящного капитана, который явно считал меня своей пленницей и, возможно, обдумывал, как наилучшим образом использовать этот уголок Бартрама или приукрасить тот, — когда он сочтет необходимым взять в свои руки управление поместьем, диким и прелестным, где мы беззаботно бродили.

Вдруг Милли довольно сильно толкнула меня локтем и прошептала:

— Погляди-ка туда!

Проследив за ее взглядом, я увидела моего ужасного кузена Дадли. В чудовищных, в поперечную полоску, брюках и другом подобном «барахле», как выразилась бы Милли до своего перевоспитания, он, широко шагая, приближался к нашей маленькой благородной компании. Милли, наверное, стыдилась его; что касается меня, то в этом вы можете не сомневаться. Однако я и не предполагала, какая последует сцена.

Очаровательный капитан, вероятно, принял его за кого-то из бартрамских слуг, потому что продолжал любезную беседу с нами до того самого момента, когда Дадли, с лицом белым от гнева, которого не умерила и быстрая ходьба, забыв поздороваться с Милли и со мной, обратился к нашему изящному спутнику:

— С вашего позволения, мистер, вам тут вроде как не место.

— Я отвечу ему? Вы простите? — вежливо осведомился у нас капитан.

— Эй, они-то простят, да только у тебя дело теперь со мной. Ты лишний, говорю.

— Удивлен, сэр, — произнес капитан высокомерно, — что вы расположены ссориться. Давайте, прошу вас, отойдем, чтобы не причинять беспокойства леди, — если я правильно понял ваше намерение.

— Мое намерение — отправить тебя туда, откуда пришел. А, ссориться, значит, хочешь? Тем хуже для тебя: моих кулаков понюхаешь.

— Скажи ему, чтоб не дрался, — прошептала мне Милли, — он с Дадли не справится.

Я заметила Дикона Хокса, который, привалившись с той стороны к забору, смотрел на нас и ухмылялся.

— Мистер Хокс, — потянув за собой Милли, обратилась я к нему, не особенно, впрочем, надеясь на его посредничество, — не допустите неприятности, молю вас, вмешайтесь!

— Штоб оба мне надавали? Э нет, мисс, блаадарю, — невозмутимо ответил Дикон все с той же ухмылкой.

— Кто вы, сэр? — весьма воинственно потребовал ответа у Дадли наш романтический друг.

— Я скажу тебе, ктоты. Ты — Оукли, остановился ты в гостинице «Холл», куда вчера Хозяин писал и приказывал, чтоб ты носа в поместье не совал. Ты — капитанишка, досыта не евший, а еще являешься сюда приглядеть себе жену и…

Дадли не успел закончить фразу, как капитан Оукли, сделавшийся краснее своего мундира, нанес противнику удар в лицо.

Не знаю, как это случилось, это был какой-то дьявольский фокус, но послышался хлопок — и капитан опрокинулся на спину со ртом, полным крови.

— Ну што — те по вкусу? — прорычал Дикон из-за забора, откуда вел наблюдение.

Капитан, однако, опять был на ногах. Без шляпы, совершенно взбешенный, он опять атаковал Дадли, который приседал и уворачивался от ударов с поразительным спокойствием. А потом дважды послышался тот же ужасный звук, будто стучал почтальон. И капитан Оукли опять лежал на земле.

— В кровь раздолбана нюхалка! — прогремел Дикон, грубо захохотав.

— Уйдем, Милли, мне сейчас будет дурно, — сказала я.

— Брось, Дадли, тебе говорю! Ты кончишь его! — закричала Милли.

Но обреченный капитан, с окровавленным носом и ртом, с залитой кровью манишкой и алым ручейком от брови, вновь кинулся на противника.

Я отвернулась. Я боялась, что лишусь чувств, что расплачусь от одного лишь страха.

— Дай ему, штоб больше не драл нос! — ревел обезумевший от удовольствия Дикон.

— Перебьет! Перебьет! — кричала Милли, имея в виду, как потом я поняла, греческий нос капитана.

— Браво, коротышка! — Капитан был ростом значительно выше противника.

Еще хлопок — и капитан Оукли, наверное, опять упал.

— Ура-а-а! Што — съел, раздолбай тя! — рычал Дикон. — Воткнулся тут… уж и землю, вон, вспахал, а еще хочет!

Дрожа от отвращения, я собралась с силами и поторопилась прочь; за спиной я расслышала хриплый голос капитана Оукли:

— Чертов боксер, я так не дерусь.

— А я тебе говорил: моих кулаков понюхаешь, — прогудел Дадли.

— Но ты сын джентльмена, черт возьми, и должен драться со мнойкак джентльмен!

В ответ на это замечание Дадли и Дикон разразились оглушительным хохотом.

— Кланяйся своему полковнику и вспоминай про меня, когда будешь глядеться в зеркало! Убираешься-таки? Держи прямо — ткнешься тем, что осталось от твоего носа, в ворота… А зубы свои не забыл тут, на травке, а?

Вот какие насмешки летели вслед покалеченному капитану, отступавшему с поля боя.

Глава XII

Опять появляется доктор Брайерли

Кто не знал подобного опыта, тот вряд ли представит себе омерзение и ужас, которые такая сцена могла вызвать в уме молодой особы моего склада.

Эти воспоминания всегда вставали в памяти, когда бы я ни подумала о главных участниках чудовищного спектакля. Зрелище столь полного унижения, столь сильно оскорбляющее чувство прекрасного, свойственное нашему полу, не забудет ни одна женщина. Капитан Оукли был жестоко избит человеком, который во многом уступал

С другой стороны, удаль сильнейшего даже в поединке столь варварском, говорят, пробуждает у нашего пола нечто сродни восхищению. О себе с уверенностью могу сказать, что я испытывала прямо противоположные чувства. Дадли Руфин еще ниже пал в моих глазах, хотя я больше боялась его теперь, вспоминая обнаруженные им жестокость и хладнокровие.

После описанного случая я жила в постоянном ожидании того, что буду вызвана в дядину комнату и допрошена по поводу встречи с капитаном Оукли, которая, несмотря на мою полную незаинтересованность в ней, выглядела подозрительной; впрочем, я не подверглась такой инквизиторской пытке. Возможно, дядя и не подозревал меня, а возможно, давно считал всех женщин лгуньями и не желал слушать, что я придумаю себе в оправдание. Я склоняюсь к последнему предположению.

Казна к этому времени, вероятно, каким-то образом пополнилась, потому что на другой день Дадли отправился в одну из светских, как представлялось бедняжке Милли, поездок в Вулвергемптон{72}. И в тот же день прибыл доктор Брайерли.

Из окна моей комнаты мы с Милли видели, как он вышел из экипажа во дворе. Доктора, явившегося в неизменном своем черном одеянии, которое всегда казалось впервые надетым и с чужого плеча, сопровождал какой-то худой, с рыжими волосами и бакенбардами человек.

Доктор выглядел изможденным и будто на несколько лет постаревшим со дня нашей последней встречи. Его не допустили в комнату дяди; Милли, которую любопытство заставило провести расследование, выяснила, что дряхлый дворецкий Бартрама объявил доктору: дядя нездоров и не может побеседовать с ним. После этого доктор написал записку, и ответ гласил, что дядя Сайлас с радостью примет посетителя через пять минут.

Мы с Милли терялись в догадках, что бы это могло значить, но еще не истекли оговоренные пять минут, как вошла Мэри Куинс:

— Уайт просила передать, мисс, что ваш дядя требует вассию минуту.

Когда я вошла в его комнату, он сидел за столом, на котором был раскрыт ящик с письменными принадлежностями. Дядя поднял на меня взгляд донельзя горделивый, страдальческий и внушавший благоговение.

— Я послал за вами, дорогая, — произнес он очень мягко, тонкой белой рукой взяв мою и нежно удерживая на протяжении своей краткой речи, — потому что не стремлюсь иметь никаких секретов от вас, но желаю, чтобы вы, находясь под моей опекой, были осведомлены обо всем, касающемся ваших интересов. И я счастлив, думая, что вы, моя возлюбленная племянница, так же искренни со мной, как я с вами. А вот и джентльмен. Садитесь, уважаемый.

Доктор Брайерли собирался, казалось, пожать руку дяде Сайласу, тот, однако, встал с величавым видом и отвесил ему неторопливый церемонный поклон, войдя в роль надменного аристократа. Я удивлялась, как мог простоватый доктор с такой невозмутимостью противостоять олицетворенному высокомерию.

Слабая и усталая улыбка, скорее печальная, нежели презрительная, была единственным знаком того, что доктор почувствовал враждебность дяди.

— Приветствуювас, мисс, — проговорил Брайерли и, здороваясь в своей чуждой светскости манере, протянул мне руку — будто только что сообразил, что я в комнате. — Я сяду, пожалуй, сэр, — обратился доктор Брайерли к дяде, усаживаясь на стул возле стола и закидывая ногу на ногу.

Мой дядя кивнул.

— Вам ясно, о чем пойдет речь, сэр? Предпочитаете, чтобы мисс Руфин осталась? — осведомился доктор Брайерли.

— Япосылалза ней, — проговорил в ответ мой дядя тоном подчеркнуто мягким и саркастическим, с улыбкой на тонких губах, на мгновение презрительно вздернув неповторимо изогнутые брови. — Сей джентльмен, моя дорогая Мод, полагает допустимым намекать, что я обираю вас. Я этим несколько удивлен, и, без сомнения, вы тоже удивитесь. Мне нечего утаивать, и я желал, чтобы вы присутствовали, когда он удостоит меня более подробным изложением своих соображений. Я прав, употребляя слово «обирание», сэр?

— Ну, — задумчиво проговорил доктор, не склонный к сантиментам, но озабоченный фактической стороной дела, — это было бы, разумеется, так — если брать не принадлежащее вам и использовать для собственной выгоды; в худшем случае речь идет, я считаю, о воровстве.

Я заметила, как губы дяди Сайласа, веко и худая щека задрожали, задергались, будто от невралгии тройничного нерва, когда доктор Брайерли бездумно произнес этот оскорбительный ответ. Дядя, отличаясь, впрочем, самообладанием, свойственным завзятому игроку, пожал плечами, издал короткий саркастический смешок и кинул взгляд на меня.

— В вашей записке, кажется, говорится обубытке, сэр?

— Да, это убыток — лесоповал и продажа леса из Уиндмилла, продажа дубовой коры и выжигание древесного угля, насколько я осведомлен, — проговорил Брайерли бесстрастным тоном, каким упоминают о новостях из газеты.

— У вас детективы? Личные осведомители? Или, возможно, стараются мои слуги, на подкуп которых пошли деньги моего покойного брата? Благороднейшие приемы!

— Ничего подобного, сэр.

Дядя усмехнулся.

— Я хочу сказать, сэр, неподобающий сбор сведений не имел места; вопрос — исключительно правового порядка, и наша обязанность — побеспокоиться, чтобы эта неопытная юная леди не оказалась обманутой.

— Ее собственным дядей?

— Кем бы то ни было, — проговорил доктор Брайерли с характерной для него невозмутимостью, вызвавшей у меня восхищение.

— Вы конечно же запаслись судебным решением? — поинтересовался дядя с вкрадчивой улыбкой на губах.

— Дело находится у сержанта, мистера Гриндерза. Эти важные чины не всегда рассматривают дела так быстро, как нам бы хотелось.

— Значит, у васнетсудебного решения? — Дядя по-прежнему улыбался.

— Моему поверенному все совершенно ясно; вопрос поднимается для соблюдения формальностей.

— Да, вы поднимаете вопрос для соблюдения формальностей, а пока дело не состряпано, предположений бестолкового адвоката и хитроумного апте… прошу прощения, лекаря достаточно, чтобы говорить моей племяннице и подопечной — в моем присутствии, — что я обманываю ее! — Дядя откинулся на спинку кресла и, выражая улыбкой презрение, смешанное со снисходительностью, смотрел поверх головы доктора Брайерли.

— Не уверен, что я выразился именно так, но речь о формальной стороне… Я хочу сказать, что, по ошибке или же нет, вы пользуетесь правами, не принадлежащими вам в законном порядке, в результате чего разоряете владение и извлекаете из этого выгоду настолько, насколько причиняете вред присутствующей юной леди.

— Формально я обманщик, понимаю. А из вашего метода заключений ясно и остальное. Благодарение Богу, я, сэр,совсемне тот человек, что раньше. — Дядя Сайлас говорил тихо и поразительно долго выговаривал каждое слово. — Припоминаю момент, когда мне бы следовало нанести вам удар, сэр, — или, по крайней мере,попытатьсясделать это — и за гораздо более безобидное измышление.

— Сэр, я настроен серьезно. Что вы намереныпредпринять? — жестко спросил доктор

— Я намерен защищать свои права, сэр, — проговорил дядя Сайлас зловеще. — Я опираюсь на закон, а вот вы — нет.

— Кажется, вы думаете, сэр, что я нахожу удовольствие в том, чтобы беспокоить вас, но вы очень заблуждаетесь. Я не люблю причинять беспокойство кому бы то ни было… мне это совершенноне свойственно. Но неужели вы не понимаете положения, в которое я поставлен, сэр? Я хотел бы угодить всем и выполнить долг.

Дядя кивнул и улыбнулся.

— Я привез управляющего из вашего шотландского поместья Толкингден, мисс. Если вы позволите, — затем обратился доктор к дяде, — мы осмотрим здешние угодья и сделаем записи по увиденному; разумеется, при условии, что вы допускаете факт убытка и сомневаетесь только в судебном решении.

— Будьте любезны, сэр,откажитесьот намерения, с которым вы и ваш шотландец явились сюда, и, памятуя о том, что я ничего не отрицаю и ничего не допускаю, окажите еще любезность — ни под каким предлогом не появляйтесь в этом доме, а также в пределах Бартрама-Хо, пока я жив. — Дядя Сайлас, с прежней тусклой улыбкой и мрачным взглядом, поднялся — в знак того, что беседа окончена.

— Прощайте, сэр, — сказал доктор Брайерли, храня печальный и задумчивый вид. Поколебавшись мгновение, он обратился ко мне: — Вы позволите, мисс, сказать вам два слова в холле?

— Ни слова, сэр, — пророкотал дядя Сайлас и метнул испепеляющий взгляд на доктора.

Наступило молчание.

— Оставайтесь на своем месте, Мод.

Опять молчание.

— Если вы желаете что-то сказать моей подопечной, сэр, будьте любезны, говоритездесь.

Доктор Брайерли обратил ко мне свое смуглое, грубо вылепленное лицо с выражением безмерного сочувствия.

— Я собирался сказать: если вы, мисс, считаете, что я каким-то образом могу быть вам полезен, я готов действовать. Да,хоть каким-тообразом… — Он запнулся, глядя на меня с тем же выражением и будто желая что-то добавить, но проговорил только: — Это все, мисс.

— Давайте пожмем друг другу руки, доктор Брайерли, прежде чем вы уйдете, — воскликнула я и устремилась к нему.

Без улыбки, с выражением печальной озабоченности, с какой-то тайной мыслью, которую он не решался высказать вслух, доктор взял мои пальцы в свою очень холодную руку, задержал и слабо тряхнул, невольно переводя при этом встревоженный взгляд на лицо дяди Сайласа. Грустно, с рассеянным видом, он проговорил:

— Прощайте, мисс.

Мой дядя, избегая этого печального взгляда, торопливо отвел глаза и почему-то стал смотреть в окно.

В следующее мгновение доктор Брайерли со вздохом выпустил мою руку, быстро кивнул мне и покинул комнату. Я прислушивалась к самым горестным на свете звукам — к удаляющимся шагам истинного и…потерянногодруга.

— Да не войдем во искушение; если молимся, не должны предавать осмеянию предвечного Бога, входя во искушение по собственной воле. — Это мудрое изречение дядя Сайлас произнес, помолчав минут пять после ухода доктора Брайерли. — Я отказал ему от дома, Мод, во-первых, поскольку его безотчетная дерзость превысила меру моего терпения, а также поскольку слышал нелестные отзывы о нем. Что касается вопроса о правах, в которых он сомневается… Вопрос ничуть не нов для меня. Я ваш арендатор, моя дорогая племянница; когда меня не станет, вы узнаете, какщепетиленя был, узнаете, как под мучительнейшим гнетом денежных затруднений, каковыми оказался наказан за дурно проведенную молодость, старался ни на волос не преступить границ дозволенного законом… как я, ваш арендатор, Мод, и ваш опекун, в чудовищных испытаниях, выпавших на мою долю, удерживал себя сверхъестественной силой и, милостью Господней пожалованный, осталсячист. — После короткой паузы он продолжил: — Свет не верит в преображение человека, никогда не забывает, кем он был, и ни на йоту не переменит мнение о нем в лучшую сторону; это неумолимый и неразумный судья. О том, кем я был, скажу резче, чем мои клеветники, и с омерзением более глубоким, чем выказанное ими: безрассудный мот, безбожный распутник. Таким я был; а сейчас — каков есть. Не иссякло упование на иной мир, за этим стоящий, у самого презренного из людей — сим упованием грешник спасен.

Затем он витийствовал весьма туманно. Наверное, на его религиозных воззрениях столь причудливым образом отразилось штудирование Сведенборга. Я не могла понять дядю, пустившегося в край символов. Только помню, что он говорил о потопе, о водах Мерры{73} и произнес: «Я омыт… я окроплен». Помолчав, он смочил виски и лоб одеколоном — этот жест, возможно, в его воображении связывался с окроплением и всем прочим.

Освеженный таким образом, он вздохнул, улыбнулся и перешел к доктору Брайерли:

— О докторе Брайерли я знаю то, что он хитер, любит деньги, что рожден в бедности и ничего не заработал своим ремеслом. Но у него много тысяч фунтов — по завещанию моего покойного брата — изваших денег, и он — разумеется, с благопристойным nolo episcopari[100] — незаметно прибрал к рукам попечительство о вашей неизмеримой собственности со всеми вытекающими отсюда многоразличными возможностями. Неплохой трюк для духовидца-сведенборгианца. Такой человек должен преуспеть. Но если он предполагал заработать деньги на мне, его планы напрасны. Впрочем, деньги он заработает на своем попечительстве — вы увидите. Опасное решение. Ищет жизни Дивеза? Наихудшее, что пожелаю ему, — найти смерть Лазаря. Но будет ли он, как Лазарь, отнесен ангелами на лоно Авраамово или, как богач, всего лишь умрет, будет похоронен и узнаетвсе остальное{74}, ни в жизни, ни в смерти не хочу видеть его подле себя.

Тут дядя Сайлас, наверное, неожиданно лишился сил. Он откинулся в кресле с мертвенно-бледным лицом, покрывшимся испариной, предвестницей дурноты. Я закричала, призывая Уайт. Но он вскоре оправился настолько, что улыбнулся своей странной улыбкой. Улыбаясь и одновременно хмурясь, он кивнул мне и сделал знак уйти.

Глава XIII

Вопрос и ответ

Дядя в тот день, однако, справился со своим недугом, какой бы странной природы он ни был. Старуха Уайт, по обыкновению недовольным тоном, подтвердила, что с дядей «ничего худого, чтоб разговоры разговаривать». А вот я не могла отогнать страх и унять душевную боль. Доктора Брайерли, несмотря на тень, брошенную на его репутацию моим дядей, я считала истинным и мудрым другом. Я была приучена всегда на кого-то полагаться и в Бартраме, терзаемая неясной, неопределенной тревогой, я устремлялась мыслями к доктору Брайерли, но, когда исчез мой энергичный и предприимчивый друг, сердце у меня упало.

Оставалась конечно же моя дорогая кузина Моника и мой славный,

— Адресованное вам и Милли приглашение от леди Мэри Кэризброук — на встречу с Моникой Ноуллз… вы получили его? — спросил дядя, как только я села.

Услышав мой утвердительный ответ, он продолжил:

— А теперь, Мод Руфин, я жду от вас правды. Я с вами честен, вам надлежит быть честной со мной. Леди Ноуллз когда-либо отзывалась обо мне дурно?

Я пришла в замешательство.

Я почувствовала, что покраснела. На его проницательный холодный взгляд я ответила растерянным молчанием.

— Да, Мод, этотак.

Я опустила глаза.

— Язнаю, что это так, но вам надо отвечать: так это или нет.

Я прокашлялась — раз, другой, третий. Горло сдавило.

— Я пытаюсь вспомнить… — проговорила я наконец.

—Вспомните, прошу вас, — сказал он повелительным тоном.

Опять наступило недолгое молчание. Я бы тогда все на свете отдала, только бы очутиться в другом месте.

— Мод, вы, разумеется, не хотите обманывать вашего опекуна? Ну же, вопрос простой, и я давно знаю правду. Еще раз спрашиваю вас: леди Ноуллз когда-либо отзывалась обо мне дурно?

— Леди Ноуллз, — начала я, с трудом выговаривая слова, — очень свободно высказывается и больше говорит в шутку; но… — продолжила я, заметив какую-то угрозу в его лице, — но я слышала, как она осуждала некоторые ваши поступки.

— Ну же, Мод, — произнес он сурово, хотя по-прежнему не повышая голоса, — не выдвинула ли она уже тогда обвинение, слышанное нами от этого лукавого аптекаря, — вероятно, существовавшее только в зародыше, а на днях явленное уже оперившимся, с острыми когтями и клювом… — обвинение в том, что я обманываю вас и занимаюсь рубкой леса в поместье?

— Она, конечно, упоминала об этом обстоятельстве, но добавляла, что все объясняется, вероятно, неведением относительно степени ваших прав.

— Ну же, Мод, не уклоняйтесь от прямого ответа. Яполучуего. Не говорит ли она постоянно в пренебрежительном тоне обо мне в вашем присутствии и конкретно вам?Отвечайте!

Я опустила голову.

— Да или нет?

— Возможно… возможно, что так… да, — запинаясь, произнесла я и расплакалась.

— Ну-ну, не плачьте. Допускаю, что вам это неприятно. Но не говорила ли она о вещах, уже упомянутых, в присутствии моей дочери Миллисент? Я все знаю, повторяю. Ваши колебания бессмысленны. Я требую ответа.

Всхлипывая, я сказала правду.

— А теперь сидите тихо, пока я напишу письмо.

Он писал с угрюмой усмешкой, вызывавшей у меня душевную боль, хмурился и усмехался, глядя на бумагу, потом положил ее передо мной.

— Прочтите, моя дорогая.

Вот что я прочла:

«Любезная леди Ноуллз,

Вы оказали мне честь письмом, в каком присоединяетесь к просьбе лорда Илбури — позволить моей подопечной, а также моей дочери воспользоваться приглашением леди Мэри. Будучи хорошо осведомленным о неприязни, Вами ко мне беспричинно питаемой, равно как о выражениях, в каких Ваше воспитание и Ваша совесть позволяют Вам говорить обо мне в присутствии моей дочери и моей подопечной и адресуясь к ним, я могу выразить лишь удивление скромностью Вашего пожелания и категорически отказываю Вам. Употребив действенные меры, я приложу все старания, чтобы предотвратить с Вашей стороны любую попытку явным злословием или намеком повредить моему авторитету и моему влиянию на подопечную, а также на дочь.

Ваш оклеветанный и оскорбленный родственник

Сайлас Руфин».

Я пришла в ужас, но какими мольбами могла я отвести удар, направленный против моей свободы общения? Я громко рыдала, стиснув руки, и не сводила глаз с мраморного лица старика.

Будто не слыша моих рыданий, он сложил письмо, запечатал и принялся за ответ лорду Илбури.

Закончив, дядя положил и это письмо передо мной, а я прочла его от первой до последней строки. Адресата просто отсылали к леди Ноуллз «для выяснения обстоятельств, вынуждавших писавшего отклонить приглашение, которое племянница и дочь писавшего приняли бы с превеликой радостью».

— Вы видите, моя дорогая Мод, как честен я с вами, — сказал он, помахивая только что прочтенным мною письмом, прежде чем его запечатать. — И думаю, я вправе рассчитывать на вашу ответную откровенность.

Когда он отпустил меня, я побежала к Милли, которая расплакалась от разочарования, и мы обе рыдали и причитали. Но, наверное, у меня было больше причин горевать.

В унынии я села писать дорогой леди Ноуллз. Я молила ее заключить мир с моим дядей. Я сообщала ей, как прямодушен он был со мной, как показал свое печальное послание в Элверстон. Сообщала о беседе дяди с доктором Брайерли, произошедшей в моем присутствии, о том, что дядю мало взволновали обвинения и что он держался с уверенностью человека, которому не в чем раскаиваться. Я заклинала ее найти какой-нибудь выход и, помня о моей изоляции, помириться с дядей Сайласом. «Только подумайте, — писала я, — мне всего девятнадцать, а впереди два года затворничества. Я не вынесу такой долгой разлуки!» Ни один разорившийся торговец не подписывал бумагу о своем банкротстве, вздыхая горше, чем я, когда ставила в конце письма свое имя.

Огорчения юности подобны ранам богов, кои исцеляются от самой ихор{75}, проливающейся из ран. Так и мы с Милли утешились. На другое утро мы уже наслаждались прогулкой, разговором и чтением, удивительно покорные нашему жребию.

Мы с Милли напоминали лорда Дуберли и доктора Панглосса:{76} моей обязанностью было исправлять ее «вопизмы», и это занятие развлекало нас обеих. Мы подчинились судьбе, наверное, с тайной надеждой, что неумолимый дядя Сайлас все же смягчится или что кузина Моника, эта сирена, одержит победу и обратит его в кого пожелает.

Некоторое успокоение, испытанное мною в отсутствие Дадли, было, увы, недолгим. Однажды утром, когда я в одиночестве вязала и размышляла о многих вещах, не лишенных приятности, в мою комнату вошел кузен Дадли.

— Вот я и обратно — вернулся, как в кошелек фальшивый полпенни. А ты как тут поживала, девочка? Невиннейший вид у тебя, клянусь. Страшно рад, что вижу тебя, ага! Ни одна с тобой не сравнится, Мод.

— Я должна вас просить: отпустите руку, иначе я не могу продолжать работу, — проговорила я, своим чопорным ответом надеясь немного охладить его пыл.

— Сделаю все, чего просишь, Мод, я не хочу тебе перечить. Я был в Вулвергемптоне, покутили на славу, так

— Вы повидались с вашей сестрой Милли и с вашим отцом после возвращения? — спросила я холодно.

—Ониподождут, Мод, ничего им не сделается. Тебя хотел видеть. О тебе только и думал. Говорю тебе, девочка, ты у меня из головы не выходишь.

— Мне кажется, вам следует повидаться с вашим отцом. Вы на время уезжали, и я думаю, это неуважительно — не явиться к нему, — проговорила я немного резко.

— Ежели просишь, считай, я уже ушел, хотя еще тут. Нет ничего на свете, чего б я для тебя не сделал, Мод, вот только одного не могу — уйти от тебя.

— А это, — сказала я, раздражаясь и поэтому краснея, — единственная на свете вещь, о которой я вас прошу.

— Ей-богу, ты покрасне-е-е-ла, Мод, — протянул он с чудовищнейшей ухмылкой. Его глупость была невыносимой.

—Простоужас! — проворчала я и возмущенно стукнула носком туфли об пол, показывая, что готова затопать ногами.

— Ну, вы, девчонки, народ чудной. Ты сердишься на меня, потому что думаешь, что я набрался греха, — так, Мод? Нет, говорю тебе, резвунья ты неразумная, ничего такого не было в Вулвергемптоне. А ты, только я вернулся, уже гонишь меня. Не за дело!

— Яне понимаювас, сэр. И прошу: уйдите.

— Ну разве я не говорил, Мод, про то, чтоб уйти от тебя… Только этого и не могу сделать. Я просто дитя малое в твоих руках, точно. Могу крепкого парня избить, измочалить, черт подери! — Должна заметить, что его ругательства на самом деле были еще более грубыми. — Ты ж видела недавно. Ну, не сердись, Мод. Тогда из-за тебя все и вышло — я чуток приревновал, ага. Значит, любого поколочу. Но вот смотри на меня: просто дитя малое в твоих руках!

— Я хочу, чтобы вы ушли. У вас нет никакого занятия? Вам ни с кем не нужно увидеться? Ну почему… почему вы неможетеоставить меня одну, сэр!

— Не могу, потому что не могу. А ты… какая ж ты злая, видишь, что со мной, и… Какты можешь?

— Скорее бы Милли пришла, — раздраженно сказала я, устремив взгляд на дверь.

— Я говорю тебе как есть, Мод. Откроюсь, чего там. Ты мне нравишься больше всех девчонок, которых встречал, вот тебе честное слово. Ты в сто раз лучше их всех, нету другой такой… нету. И я хочу, чтоб ты пошла за меня. Деньжат у меня немного — отец иногда подкидывает, да он и сам на мели, ты ж знаешь. Но хотя я не богатый, как некоторые, может, я получше их буду. И ежели б ты пошла за порядочного человека, который тебя страшно любит и умрет ради тебя, так вот он перед тобой.

— Что вы хотите сказать, сэр? — вскричала я, озадаченная и возмущенная.

— Я хочу сказать, Мод, что, ежели пойдешь за меня замуж, не пожалеешь: ни в чем не будешь знать отказа, слова плохого от меня не услышишь.

— Это же предложение! — выговорила я, будто во сне.

Я стояла, держась за спинку стула, и взгляд, устремленный на Дадли, вероятно, был преглупым, ведь от крайнего изумления я плохо соображала.

— Ну да, оно самое, девочка, и ты мне не скажешь «нет», — выпалил этот ужасный человек. Он оперся коленом о сиденье стула, за которым я стояла, и попытался обвить мою шею рукой.

Я разозлилась, отпрянула и топнула ногой в неподдельной ярости.

— Что, сэр, в моем поведении, в моих речах и взглядах могло бы оправдать эту неслыханную дерзость? Но пусть вы так же глупы, как дерзки, грубы и отвратительны, вы должны были давно понять, что вы мне очень неприятны. Как вы осмелились, сэр? Не думайте препятствовать мне, я иду к дяде!

Никогда и никому на свете я еще не говорила таких резких слов.

Он, казалось, тоже растерялся, и я, разгневанная, быстро скользнула мимо его протянутой, но не шевельнувшейся руки.

Со свирепым видом он двинулся было за мной к двери, но остановился и только выругался мне вслед, употребив те «плохие слова», которых, как обещал, я никогда от него не услышу. Впрочем, гнев и быстрый шаг помешали мне вникнуть в их смысл, и, не успев собраться с мыслями, я постучала к дяде Сайласу.

— Войдите, — прозвучал дядин голос — внятный, высокий и капризный.

Я вошла и взглянула дяде прямо в лицо:

— Ваш сын, сэр, меня оскорбил.

Несколько секунд он с холодным любопытством изучал меня, а я стояла перед ним, раскрасневшаяся, тяжело дыша.

— Оскорбил? — переспросил он. — Вот дела — вы меня удивляете! — Это восклицание больше, чем все, мною от него слышанное, характеризовало «прежнего» дядю Сайласа. —Каким образом, — продолжил он, — каким образом Дадлиоскорбилвас, мое дорогое дитя? Вы взволнованны; сядьте, успокойтесь и все расскажите. Я не знал, что Дадли вернулся.

— Я… он… этооскорбление. Он понимал… ондолженпонимать, что неприятен мне, и осмелился предложить выйти за него замуж.

— О-о-о! — протянул дядя с интонацией, ясно говорившей, что он считает случившееся событием. Он откинулся в кресле и смотрел на меня с прежним невозмутимым любопытством, к которому прибавилась улыбка, почему-то меня путавшая. Его лицо казалось мне нечестивым, будто лицо колдуна, отмеченное печатью неведомого греха. — И это все ваши жалобы? Сделал предложение!

— Да, предложил выйти за него замуж.

Я остыла и почувствовала некоторое смущение, подозревая, что со стороны могу показаться — если других жалоб нет — излишне резкой в выражениях и несдержанной в поведении.

От дяди, должна сказать, не укрылось мое беспокойство, потому что он, по-прежнему улыбаясь, произнес:

— Моя дорогая Мод, сколько бы ни было правоты в ваших словах, думаю, вы немного жестоки: кажется, вы забываете о своей явной вине. У вас, по крайней мере, один верный друг, к которому советую обратиться, — я имею в виду зеркало. Глупый юноша не обучен манерам. И он влюблен, отчаянно увлечен. Aimer c’est craindre, et craindre c’est souffrir[101]. А страдание вынуждает искать облегчения. Нам не следует быть слишком строгими к грубоватому, но романтическому юноше, в чьих речах видны и его глупость, и его мука.

Глава XIV

Привидение

— Но, в конце концов, — неожиданно, будто его посетила

Я вновь хотела заговорить, но он с улыбкой сделал мне знак молчать.

— Вам не следует забывать про определенные обстоятельства. Одна из счастливейших привилегий, даруемая вам вашим состоянием, заключается в том, что вы, не опасаясь раскаяний в неблагоразумии, можете вступить в брак просто по любви. Мало найдется в Англии мужчин, которые предложили бы вам земельные владения, сравнимые с уже принадлежащими вам, или существенным образом добавили бы великолепия к вашему состоянию. Поэтому, если бы он подходил во всех прочих отношениях, не вижу в его бедности препятствия, которое могло бы вас смущать. Он — неотшлифованный алмаз. Подобно многим молодым людям из высших слоев общества, он был слишком предан атлетике и тому кругу, который составляет аристократию ринга, беговой дорожки и всего подобного. Заметьте, я начинаю с упоминания о наименее достойных моментах. Но в свое время я знавал немало молодых людей, которые, проявив безрассудство, посвятили несколько лет жизни атлетике, переняли у жокеев и боксеров их манеры, их жаргон и тем не менее расстались с этими привычками и усвоили правила хорошего тона. Например, когда милый Ньюгейт, усерднее других предававшийся таким шалостям, устал от них, то сделался одним из самых изящных, самых благовоспитанных англичан, подлинным украшением палаты лордов. Бедный Ньюгейт — его тоже нет! Я перечислю вам с полсотни друзей моей юности, которые вступили в жизнь как Дадли, и все так или иначе преобразились подобно Ньюгейту{78}.

В этот момент раздался стук в дверь, и Дадли просунул голову, разрушив картину его будущего изящества и благовоспитанности.

— Мой добрый друг, — сказал отец игриво, — я говорю о своем сыне и не хотел бы, чтобы меня подслушивали, а поэтому прошу вас выбрать другое время для посещения.

Дадли с хмурым видом переминался у двери, но еще один взгляд, брошенный отцом, заставил его ретироваться.

— А теперь, моя дорогая, вам следует запомнить, что Дадли обладает замечательными качествами, что при всей его грубости он самый преданный сын, каким может быть благословен отец. Другие его достойные восхищения качества — это неукротимая смелость и чувство чести. Наконец, в нем течет кровь Руфинов — благороднейшая, берусь утверждать, кровь в Англии.

Произнося эти фразы, он невольно чуть выпрямился, его трепещущая рука легла на сердце, а лицо преисполнилось столь удивительного достоинства и печали, что я глядела на него как зачарованная и не смогла вникнуть в смысл говорившегося далее.

— Поэтому, дорогая, естественным образом обеспокоенный тем, чтобы ему не пришлось покинуть дом, — а он будет вынужден уехать, упорствуй вы в отклонении его ухаживаний, — прошу вас повременить с решением ровно две недели, когда я с превеликой охотой послушаю, что вы скажете. Но до тех пор — обещайте! — больше ни слова об этом.

В тот вечер он и Дадли надолго закрылись в комнате. Подозреваю, что отец просвещал сына в отношении психологии молодых леди, потому что со следующего утра, приходя к завтраку, я находила у своей тарелки букет, который совсем не просто было достать, ведь теплица в Бартраме давно обратилась в пустыню. Еще через несколько дней прибыл зеленый попугай в золоченой клетке; на конверте, который протянул мне посыльный, значилось: «Мисс Руфин из Ноула, проживающей в Бартраме-Хо и т. д.» В конверте я обнаружила только «Руководство по уходу за зелеными попугаями», которое заключалаподчеркнутаястрока: «Эту птичку зовут Мод».

Букеты я неизменно оставляла на столе, где их находила, птичку, по моему настоянию, Милли взяла себе. В течение тех двух недель Дадли ни разу не появлялся к ленчу, как прежде, не заглядывал в окно, когда мы сидели за завтраком. Удовольствовался он тем, что лишь однажды, облаченный в охотничий костюм, возник передо мной в холле и, с неуклюжей, деланной вежливостью сняв шляпу, сказал:

— Наверно, Мод, я нагрубил… ну, тогда. Уж так я разволновался, не больше дитяти понимал, что говорю. Я хочу, чтоб ты знала, я… сожалею и прошу простить… покорнейше, ага.

Я не могла придумать, что ответить ему, поэтому промолчала и с суровым видом прошла мимо.

Два-три раза мы с Милли, гуляя, видели его невдалеке. Но он никогда не пытался присоединиться к нам. Только раз он проходил настолько близко, что без приветствия нельзя было обойтись, и он остановился, молча приподнял шляпу, неуклюжий в своем старании проявить к нам почтение. Впрочем, и на расстоянии он всячески показывал, как он вежлив. Он открывал перед нами ворота, подзывал к себе собак, отгонял скот, а потом исчезал и сам. Однако, думаю, он иногда поджидал случай оказать нам такую услугу и вызвать благодарное чувство, ведь наши маршруты пересекались значительно чаще после того, как он сделал мне свое лестное предложение.

Можете не сомневаться, что мы с Милли постоянно возвращались в разговорах к этому происшествию. И как ни ограниченно было ее знание людей,теперьона ясно видела, насколько ниже достойного уровня оказывался ее питавший надежды брат.

Две недели истекли очень быстро — так всегда летит время, когда близится событие, которого мы желали бы избежать. Эти две недели я не виделась с дядей Сайласом. Наш последний разговор, когда дяде, как никогда, давался легкий тон, вселил в меня неведомый мне прежде страх и предчувствие опасности. С тревогой и унынием в душе на редкость хмурым днем я ожидала в комнате у Милли зова от моего пунктуального опекуна.

Глядя в окно на косой дождь и свинцовое небо, думая о ненавистном разговоре, который мне предстоял, я прижала руку к трепещущему сердцу и прошептала: «О, будь у меня крылья голубки, я бы упорхнула и нашла бы покой!»

Почему-то в ту минуту мой слух пронзило щелканье попугая. Я обернулась

— Бедная пташка! — сказала я. — Мне кажется, Милли, она хочет на волю. Будь она родом из наших краев, разве не согласилась бы ты открыть окно, а потом — дверцу этой чудовищной клетки, разве бы не позволила ей улететь?

— Господин желает видеть мисс Мод, — донесся неприятный голос Уайт из приоткрытой двери.

Я молча последовала за старухой, сердце мое сжималось в тревоге, как у человека, направляющегося туда, где его поджидает со всеми своими инструментами хирург.

Когда я вошла в комнату, сердце заколотилось, и так сильно, что я лишилась дара речи. Фигура дяди Сайласа высилась предо мной; я сделала неловкий реверанс.

Дядя метнул из-под бровей свирепый, яростный взгляд на старуху Уайт и надменно указал костлявым пальцем на дверь. Уайт вышла — и мы остались одни.

— Сядете? — произнес он, указывая на стул.

— Благодарю вас, дядя, я… я лучше постою, — запинаясь, проговорила я.

Он тоже стоял — наклонив вперед белую голову, устремив на меня исподлобья взгляд своих странных фосфорических глаз, а кончиками ногтей касаясь стола.

— Вы видели — багаж увязан, снабжен адресом? И стоит в холле, готовый к отправлению, — проговорил он.

Да, я видела. Мы с Милли читали бирки, свисавшие с ручек чемоданов и чехла для охотничьего ружья. Адрес значился такой: «Мистер Дадли Р. Руфин. Париж via[102] Дувр».

— Я стар, я волнуюсь… от близости минуты, когда прозвучит столь важное решение. Прошу, положите конец мучительной неопределенности. Должен ли мой сын сегодня покинуть Бартрам в печали, или он остается, ликуя? Прошу, отвечайте скорее!

Я что-то пролепетала… что-то невразумительное, возможно даже нелепое, но подтверждающее неизменность моего решения. Мне показалось, его губы делались все белее, а глаза разгорались все ярче.

Когда я добралась до последнего слова, он издал тяжелый вздох и, медленно поведя глазами вправо, потом влево — как человек в полном отчаянии, — прошептал:

— Да свершится воля Господня!

Я подумала, что вот сейчас он потеряет сознание, — бледное лицо его приобрело землистый оттенок; казалось, забыв о моем присутствии, он сел и устремил безнадежный взгляд на свою старческую серую руку, лежавшую на столе.

Я стояла, смотрела на него и чувствовала себя почти убийцей старого человека, а он по-прежнему не отрывал глаз от своей руки, и его взгляд был безумен.

— Я могу уйти, сэр? — наконец осмелилась я спросить шепотом.

—Уйти? — проговорил он, вдруг подняв глаза. Мне показалось, что из них хлынул холодный туманный поток света и на мгновение окутал меня пеленой. — Уйти? Ода… да, Мод… уйдите. Я должен увидеть бедного Дадли перед его отъездом, — добавил старик, будто разговаривая с самим собой.

Опасаясь, как бы он не отменил позволения уйти, я быстро и бесшумно выскользнула из комнаты.

Старая Уайт держалась поблизости — делала вид, что стирает тряпкой пыль с резной дверной рамы. Старуха окинула меня любопытным взглядом из-под морщинистой руки, когда я выходила. Поджидавшая меня Милли устремилась мне навстречу. Когда я закрывала дверь, мы обе расслышали голос дяди Сайласа, призывавшего Дадли. Вероятно, Дадли скрывался в смежной спальне. Под охраной Милли я поторопилась в свою комнату, где нашла облегчение после пережитого волнения в слезах, как то и свойственно девушкам.

Чуть позже мы видели из окна Дадли: очень бледный, как мне показалось, он сел в экипаж, на верху которого едва хватило места для его багажа, и покинул Бартрам.

Я начала успокаиваться. Его отъезд был несказанным облегчением для меня. Его окончательный отъезд! Долгая и далекая поездка!

Вечером мы пили чай в комнате у Милли. Пламя камина и свечей действует на меня ободряюще. В этом алом вечернем освещении я всегда чувствовала и чувствую себя в большей безопасности, чем при свете дня, что странно, ведь нам известно: ночь — пора тех, кто любит тьму и не любит света, это пора, когда поблизости бродит зло. Но, возможно, само сознание опасности, подстерегающей снаружи, усиливает нашу радость в ярко освещенной комнате — как буря, ревущая и завывающая над крышей.

Очень уютно устроившись, мы с Милли болтали, как вдруг послышался стук в дверь, и, не дожидаясь приглашения, в комнату вошла старуха Уайт. Хмуро глядя на нас, уцепившись темными когтистыми пальцами за дверную ручку, она сказала Милли:

— Хватит веселиться, мисс, вам черед у отца быть.

— Он болен? — спросила я.

Она ответила, обращаясь не ко мне, но к Милли:

— Два часа мучается в припадке — как господин Дадли уехал. Сдается мне, помрет бедняга. Я сама горевала, глядя, как господин Дадли уезжал в сырость-то такую. И без того столько уж бед на эту семью свалилось! Да, семье конец подходит, так думаю. Беда за бедой, беда за бедой — вслед за последними переменами.

Судя по ее мрачному взгляду, при этих словах брошенному на меня, именно я олицетворяла собой «последние перемены», с какими связывались все печали дома.

Нерасположение даже такой ужасной старухи меня обидело, ведь я, увы, принадлежала к тем несчастным созданиям, которые не способны держаться равнодушно, когда того требует разум, и всегда жаждут доброты, пусть и от самых ничтожных людей.

— Надо идти. Вот бы ты, Мод, со мной пошла! Мне одной так страшно… — проговорила Милли.

— Конечно, Милли, — ответила я упавшим голосом — ведь вы догадываетесь, что я тоже боялась, — тебе не придется сидеть там одной.

И мы пошли вместе, а старая Уайт по пути заклинала нас не шуметь.

Мы прошли через кабинет старика, где в тот день состоялся его краткий, но столь важный разговор со мной, где он прощался с сыном, и вошли в спальню.

В камине горел неяркий огонь. Комната почти погрузилась в сумерки. Кроме тусклой лампы на полу у дальнего конца кровати, комната ничем не освещалась. Старая Уайт потребовала, чтобы мы говорили только шепотом и не отходили от камина — разве больной позовет или совсем обессилеет. Таковы были распоряжения доктора, навещавшего дядю.

И вот мы с Милли сели у камина, а старая Уайт оставила нас справляться, как сможем. Мы слышали дыхание больного, но он не шевелился. Говорили шепотом: впрочем, разговор наш вскоре сам собой угас. Я, по обыкновению, порицала себя за доставленные всем страдания. Через полчаса перешептываний с паузами, которые длились все дольше, я поняла, что Милли одолевал сон.

Она боролась со сном, и я старалась разговорить ее, но тщетно. Она заснула, и в этой мрачной комнате я теперь бодрствовала одна.

Воспоминания о моем прошлом бдении здесь наполняли душу трепетом. Не занимай я свой ум мыслями о прозаических предметах — не возвращайся к ужасному предложению

Но я могла размышлять о моих действительных бедах, немного думала о кузине Монике и, признаюсь, очень много — о лорде Илбури. Направив взгляд в сторону двери, я вдруг увидела человеческое лицо, страшнее которого не нарисовало бы и мое воображение; некто не отрываясь смотрел в комнату. Я увидела только часть фигуры, скрывавшейся за дверью, и цепкие пальцы на ней. Лицо было обращено к кровати и в слабом свете казалось иссиня-серой маской, с глазами белыми как мел.

Я так часто пугалась подобных видений, когда случайная игра света и тени искажала знакомые предметы, что наклонилась вперед, ожидая (хотя и охваченная дрожью), что сейчас оно исчезнет, распадется на безобидные элементы. Но, к моему невыразимому ужасу, я уверилась, что вижу лицо мадам де Ларужьер.

Я вскрикнула, отшатнулась и яростно затрясла спящую Милли.

— Смотри! Смотри! — кричала я. Но фигура — или то был мираж? — исчезла.

Я так крепко ухватилась за руку Милли, съежившись позади нее, что она не могла встать.

— Милли! Милли! Милли! Милли! — продолжала кричать я, будто лишившаяся рассудка и позабывшая все другие слова.

Милли, которая ничего не видела и не могла понять причину моего ужаса, в панике собрала силы и вскочила на ноги; прильнув друг к другу, мы укрылись в углу комнаты, я же продолжала громко кричать: «Милли! Милли! Милли!»

— Что… где… что ты видишь? — закричала и Милли, прижимаясь ко мне столь же крепко, как и я к ней.

— Вернется! Вернется! О Боже!

— Что… что, Мод?

— Лицо! Лицо! — кричала я. — О Милли! Милли! Милли!

Мы услышали тихие шаги, приближавшиеся к раскрытой двери. Sauve qui peut![103] В ужасе, наталкиваясь друг на друга, мы устремились к лампе у изголовья дядиной кровати. Но голос представшей перед нами старой Уайт несколько ободрил нас.

— Милли, — сказала я, как только добралась до своей комнаты (я едва держалась на ногах), — никакая на свете сила больше не заставит меня войти в ту спальню после заката.

— Мод, дорогая, что, черт возьми, ты видела? — спросила Милли, испуганная, наверное, чуть меньше меня.

— Не могу, не могу,не могу, Милли… Никогда не спрашивай! Это комната с привидениями… сужаснымипривидениями!..

— Чарк?.. — шепотом спросила ошеломленная Милли, оглядываясь через плечо.

— Нет, нет. Не спрашивай меня! Злой дух в худшем из обличий.

Наконец я нашла облегчение в слезах. Всю ночь добрая Мэри Куинс сидела подле меня, а Милли спала со мной рядом. Пробуждаясь с криком, прибегая к нюхательной соли, я пережила ту ночь сверхъестественного ужаса и вновь увидела благословенный свет небес.

Доктор Джолкс, утром навестивший дядю, зашел и ко мне. Он объявил, что я крайне истерична, подробно расспросил о моем режиме и диете, поинтересовался, что я ела накануне за обедом. Прозвучавшая затем холодная и уверенная критика моей теории касательно привидений подействовала на меня несколько успокаивающе. Предписания же были такие: исключить чай, заменив его шоколадом и портером, раньше ложиться… что-то еще, но что — я уже забыла. Он ручался: если я буду следовать его рекомендациям, то больше не увижу ни одного привидения.

Глава XV

Прощание с Милли

Через несколько дней я почувствовала себя лучше. Доктор Джолкс с такой насмешливой уверенностью и твердостью судил о предмете, что я начала сомневаться в реальности виденного мною призрака, но по-прежнему невыразимо страшилась миража — если это в самом деле был мираж, — комнаты, где он появился, и всего с ней связанного; поэтому ни с кем не говорила об этих вещах и старалась, насколько могла, не думать о них.

И хотя Бартрам-Хо при всей его красоте был местом мрачным, связанным со зловещими событиями, а его уединенность порой невыразимо угнетала, все же ранний отход ко сну, укрепляющие прогулки и чудесный воздух этого края вскоре немного поправили мои нервы.

Но, кажется, Бартрам назначался мне как юдоль слез или был, в моем печальном странствии, той долиной смерти, которую христианская душа преодолевает в одиночестве, окруженная тьмой.

Однажды Милли вбежала в гостиную бледная, с мокрыми щеками, не говоря ни слова, она обхватила меня за шею и разрыдалась.

— Что такое, Милли? Что случилось, дорогая? Что?.. — вскричала я в ужасе, так же крепко обнимая ее.

— О Мод… милая моя Мод! Он собирается меня отослать!

— Отослать? Дорогая,кудаотослать? Оставить меня одну в этом жутком пустынном месте, где я умру от страха и горя без тебя? О нет! Нет! Это,должно быть, ошибка!

— Я еду во Францию, Мод… я уезжаю. Миссис Джолкс послезавтра отправляется в Лондон, и я еду с ней, а там одна старая француженка из школы должна меня встретить и отвезти, куда надо… Ох-ох-ох-о-о-о-о! — рыдала бедная Милли, уткнувшись головой мне в плечо, еще крепче обнимая и, как борец на ковре, раскачивая меня из стороны в сторону, чтобы справиться со свалившимся на нее горем. — Ни разу не уезжала из дома, вот только тогда… ненадолго с тобой в Элверстон… но ты была со мной. Ой, я люблю тебя больше Бартрама, да, больше! И я умру, Мод, если он меня отошлет.

Я почти так же бурно выражала свое горе, как бедная Милли. Целый час мы проплакали — то стоя, то расхаживая по комнате взад и вперед, то садясь, а то вскакивая, чтобы броситься друг другу на шею, — когда Милли, доставая из кармана носовой платок, обронила письмо, которое, как она сразу вспомнила, дядя Сайлас предназначал мне.

Содержание письма было таким:

«Хочу уведомить дорогую племянницу и подопечную о моих планах. Милли поступает в превосходную французскую школу с полным пансионом и уезжает в будущий четверг. Если по прошествии трех месяцев она найдет школу в каком-либо отношении неудовлетворительной, она вернется к нам. И напротив, если убедится в том, что заведение прекрасное, как мне его характеризовали, Вы, по истечении названного срока, присоединитесь к ней на тот период, пока временные мои трудности не будут настолько улажены, что я смогу вновь принять Вас в Бартраме. В ожидании лучших дней и с заверением, что три месяца — это предельный срок Вашей разлуки с Милли, я пишу сии строки, увы, не имея возможности повидать Вас в настоящий момент.

Бартрам, вторник.

P. S. Не буду возражать, если Вы осведомите Монику Ноуллз об этих планах. Вам, надеюсь, ясно, что не стоит делать копию письма — достаточно передать

Этот документ, изученный нами с не меньшим тщанием, чем проявили бы законоведы, штудируя новый акт парламента, утешил нас. В конце концов, разлуке полагались пределы: она продлится не дольше трех месяцев, а возможно, будет и короче. Я с облегчением заключила, что письмо дяди, хотя и категоричное по тону, было добрым.

Наши отчаянные рыдания утихли, их сменила грусть, и мы взяли друг с друга слово часто писать. Нас уже волновали предстоящие перемены. Если «заведение» окажется действительно «прекрасным», как замечательно будет встретиться во Франции, обещавшей столько новых пейзажей, обычаев, лиц!

И вот настал четверг, вновь пробудивший печаль, но и принесший вновь просветление. Переполненные горечью и надеждой, мы с Милли выпустили друг друга из объятий у калитки в дальнем конце Уиндмиллского леса. Потом, как вы можете догадаться, были еще слова прощания, еще объятия, еще улыбки сквозь слезы. Добрая миссис Джолкс, встретившая нас там, пребывала в крайнем возбуждении; я думаю, она первый раз ехала в столицу, чем и объяснялись ее суетливость вместе с напыщенностью, ее чрезмерные опасения из-за скорости, развиваемой поездом. Конечно, мы с Милли на прощание обмолвились лишь несколькими словами.

Я видела бедную Милли — выставив голову из окна экипажа, она не переставая махала рукой — до поворота дороги, где старые липы, сплошь увитые плющом, скрыли от моих глаз и Милли, и экипаж. Тогда у меня опять полились слезы. Я обернулась к Бартраму. Рядом со мной стояла честная Мэри Куинс.

— Не расстраивайтесь так, мисс, три месяца — не срок, и не заметите, как пробегут, — сказала она с доброй улыбкой.

Я тоже улыбнулась сквозь слезы, поцеловала милое создание, и мы бок о бок вошли в калитку.

Юркий молодой человек в бумазее, который разговаривал с Красавицей в то утро, когда я впервые встретила эту юную амазонку из Уиндмиллского леса, поджидал нас, сжимая ключ в руке. Он стоял, полускрытый распахнутой калиткой: проходя мимо, я только и заметила, что худую темную щеку, пугливый глаз да острый вздернутый нос. Сторож разглядывал меня украдкой и, казалось, избегал моего взгляда, потому что быстро закрыл калитку и стал возиться с замком, а потом принялся носком тяжелого башмака сбивать росший тут же чертополох, держась к нам все время спиной.

Внезапно я припомнила его лицо. И спросила у Мэри Куинс:

— Вы видели этого молодого человека прежде, Куинс?

— Он иногда приносит дичь вашему дяде, мисс, и, кажется, помогает в саду.

— Мэри, вы знаете, как его зовут?

— Слышала, что Том, а дальше не знаю, мисс.

— Том, — позвала я, — Том, подойдите, прошу вас.

Том обернулся и не торопясь подошел. Он был учтивее других бартрамских слуг — с забавной почтительностью сдернул свою бесформенную кроличью шапку.

— Том, как ваше полное имя? Том… а дальше, любезный?

— Том Брайс, мэм.

— Не встречала ли я вас прежде, Том Брайс? — продолжала расспрашивать я, испытывая вместе с любопытством намного более тягостные чувства, потому что, несомненно, у Томабылосходство с форейтором, который так пристально разглядывал меня на дороге в охотничьем заповеднике Ноула, когда в нашем тихом поместье произошел тот возмутительный случай.

— Может, и встречали, — спокойно ответил он, опустив глаза и изучая пуговки на крагах.

— Вы умелый кучер, хорошо правите лошадьми?

— С плугом управлюсь — как и все здешние парни.

— Вы бывали в Ноуле, Том?

— Не-е, — сказал он.

— Том, вот вам полкроны.

Он не отказывался.

— Какая славная, — с поклоном проговорил он, успев придирчиво рассмотреть монету.

Я не поняла, относилось его замечание к монете или к великодушной леди.

— А теперь, Том, скажите мне, вы бывали в Ноуле?

— Может, и бывал, мэм, да все места не упомнишь, не-е, — задумчиво проговорил он, с видом правдивого человека, который напрягает память, при этом он два-три раза подбросил серебряную монету и поймал, не сводя с нее глаз.

— Том, постарайтесь припомнить и скажите правду, тогда я буду вам другом. Вы ездили форейтором при экипаже, доставившем леди и, наверное, нескольких джентльменов в пределы Ноула, где общество устроило пикник и где произошла… ссора с егерями? Постарайтесь, Том, постарайтесь… У вас, даю слово, не будет неприятностей, но я отплачу вам услугой.

Том молчал — бессмысленным взглядом он следил за монетой, вновь подброшенной вверх, а потом причмокнул губами, поймал ее, сунул в карман и сказал, не глядя на меня:

— В жизни не ездил форейтором, мэм. И чтоб такое место знал — не-е, а бывать, может, и бывал. Ноул зовется, што ли? Из Дербишира ни разочка не выбирался, только трижды — по железке — с лошадьми в Уорик{79} на ярмарку и дважды — в Йорк.

— Вы уверены, Том?

— А еще бы, мэм!

Вновь неуклюже раскланявшись, Том оборвал разговор, свернул на одну из тропинок и принялся криком отгонять скот.

В случае с этим человеком я меньше, чем с Дадли, взялась бы утверждать, что узнала его. Даже что касается сходства Дадли с мужчиной, виденным мною у церкви Скарздейл, я день за днем теряла прежнюю уверенность, и если бы речь зашла о пари, я, пользуясь выражением джентльменов, увлекающихся спортом, не рискнула бы «поставить» на свое первоначальное мнение. Да, сомнений и раньше было предостаточно, и раньше я не могла обрести покой, но теперь новый повод для раздумий сделал мое положение еще мучительнее.

На обратном пути мы видели уложенные рядами, побелевшие, со снятой корой стволы дубов, некоторые — без ветвей, обработанные топором, возможно, уже проданные, ведь на них были выведены красной охрой крупные буквы и римские цифры. Проходя мимо, я вздохнула — не потому, что видела нечто противоправное (я действительно склонялась к мысли, что дядя Сайлас разбирался в том, что дозволено, а что нет), — но, увы, здесь лежало поверженным во прах украшение Бартрама-Хо, поместья славной старой фамилии: лесу, под сводами которого три века охотились Руфины, не подняться и за столетия.

На одном из поваленных стволов я присела отдохнуть, а Мэри Куинс бродила поблизости без всякой цели. Я сидела, удрученная, и вдруг заметила девушку — Мэг Хокс, шедшую ко мне с корзинкой в руке.

— Тс-с! — бросила она, минуя меня; она не замедлила шаг, не подняла глаз. — Молчите, не глядите — отец следит за нами. Я в другой раз скажу, что хотела.

«В другой раз». Когда же это? Может быть, на обратном пути? И поскольку она ничего не добавила и даже не остановилась, я решила немного подождать и посмотреть, что будет дальше.

Через какое-то время я увидела Дикона Хокса. Чурбан, как бедная Милли прозвала его, с топором в руке крался, прячась за деревьями.

Догадавшись,

Его дочь все-таки вновь появилась, но он был поблизости, и она прошла молча. В следующий раз она миновала меня, когда он невдалеке расспрашивал Мэри Куинс, и на ходу проговорила:

— Не оставайтесь с господином Дадли наедине ни за что на свете.

Этот совет меня так встревожил, что я была готова засыпать девушку вопросами, однако удержалась в надежде, что в другой раз она выскажется яснее. Но Мэг больше не произнесла ни слова, а сама я не решилась обратиться к ней, ведь старый Чурбан не спускал с нас глаз.

Предостережение заключало столько толкований, что я не один час провела в размышлениях и потеряла счет бессонным ночам. Неужели мне так никогда и не знать покоя в Бартраме-Хо?

Уже прошел срок оговоренного отсутствия Милли и моего одиночества, когда однажды дядя послал за мной.

Старуха Уайт, стоя в дверях, ворчливым голосом передала его распоряжение, а я почувствовала, что сердце у меня в груди сжалось.

Было поздно — в это время тех, кто подавлен и угнетен, особенно мучит тревога: сгустились холодные сереющие сумерки, но веселых свечей еще не зажгли и ночь, дарительница забвения, еще не ступила на землю.

Когда я вошла в дядин кабинет — хотя ставни на окнах были открыты и в прорехах темных облаков на западной стороне неба виднелись разлитые закатным солнцем бледные озерца света, — я увидела две горящие свечи: одну — на столе возле письменных принадлежностей, другую — на полке камина, перед которым сутулясь стоял дядя, худой и высокий. Его рука лежала на каминной доске, свеча, горевшая прямо над его склоненной головой, чуть серебрила его седые волосы. Он, казалось, смотрел на тлеющие угольки в камине и воистину являл собою статую, изображавшую дряхлость и распад.

— Дядя! — отважилась проговорить я, некоторое время простояв незамеченной у стола.

— А, Мод, мое дорогое дитя… моедорогоедитя.

Взяв свечу, он повернул голову, улыбнулся мне своей страдальческой улыбкой и двинулся к столу — прежде я не замечала, чтобы дядя ходил так неуверенно… на негнущихся ногах.

— Садитесь, Мод, прошу, садитесь.

Я села на указанный им стул.

— В одиночестве и горе я вызвал вас, будто духа, и вот вы явились.

Обеими руками опираясь о стол, он склонился и смотрел на меня, не садясь. Я продолжала молчать, ожидая, пока он не соизволит объяснить, зачем послал за мной.

Наконец, выпрямившись и подняв взор неистового обожания, он воздел руки — я заметила, как порозовели кончики его пальцев в слабом смешанном свете, — и сказал:

— Нет, благодарение Создателю, я не совсем покинут. — Он вновь недолго помолчал, пристально глядя на меня, а потом забормотал — казалось, он размышлял вслух: — Мой ангел-хранитель! Мой ангел-хранитель! — И вдруг он обратился ко мне: — Мод, увасесть сердце. Выслушайте же мольбу старого, обездоленного человека… вашего опекуна… вашего дяди… вашегопросителя. Я дал себе слово, что более никогда не заговорю об этом предмете. Но я был неправ. Мною двигала гордыня… одна гордыня.

Во время последовавшей паузы я почувствовала, что побледнела, потом покраснела.

— Я очень несчастен… я доведен почти до отчаяния. Что мне остается… что остается? Фортуна обошлась со мной наихудшим образом — повергла во прах, и ее колесо прокатилось по мне, а потом светская чернь, толпа ее рабов, топтала уже раздавленного. Я брошен в шрамах, обескровленный… брошен в этом уединении. Это не моя вина, Мод, я повторяю, не моя вина. Я не испытываю раскаяния, но сожалениям моим несть числа. Люди, проезжая мимо Бартрама и видя заброшенное владение, кровлю, над которой не вьется дымок — ведь очаг остыл, — люди, я уверен, думают, что нельзя низвести гордого человека к положению более тягостному. Увы, им не вообразить и половины моих мук. Но у этого чахоточного старика, у этого эпилептика, у этой жертвы несправедливости, катастроф и заблуждений есть еще надежда — отважный, хотя и простодушный сын… последний отпрыск — по мужской линии — рода Руфинов. Мод, он потерян для меня? Его судьба, моя судьба, смею сказать, судьбаМилли… мы все в ваших руках и ждем вашего приговора. Он любит вас любовью, на какую способны только юные… любовью на всю жизнь. Он любит вас безрассудно… о, самая преданная натура… Руфин… благороднейшая в Англии кровь… последний представитель рода. И я — если я теряю его — теряю все. Вы скоро увидите меня в гробу, Мод. Я обращаюсь к вам как проситель… Или встать на колени?

Его взгляд, пылавший отчаянием, остановился на мне. Его узловатые руки сжались, он всем телом подался вперед. Я почувствовала невыразимый испуг и боль.

— О дядя, дядя! — вскричала я и от волнения разрыдалась.

Я видела, что его глаза смотрели на меня с мрачной сосредоточенностью. Наверное, он догадывался о причине моего смятения, но предпочел, несмотря ни на что, давить на меня, совершенно растерянную.

— Вы понимаете, в каком я мучительном ожидании… ужасно мучительном… Вы добры, Мод, вам дорога память вашего отца, вам жаль брата вашего отца. Вы же не скажете «нет»… не приставите пистолет к его виску?

— О! Я должна… я должна… ядолжнасказать «нет». Дядя, пощадите меня ради всего святого! Не просите и не давите на меня. Я не могу…не могусделать то, о чем вы просите.

— Я уступаю, Мод, уступаю, моя дорогая. Яне давлюна вас, у вас будет время подумать…самойподумать. Я не принимаю ответа сейчас… нет,никакогоответа, Мод. — Говоря это, он поднял руку, призывая меня к молчанию. — Довольно, Мод. Я был с вами, как всегда, откровенен, возможно, излишне откровенен, но мука и отчаяние ищут выхода в мольбе, побуждая обращаться даже к самым непреклонным, самым жестоким. — С этими словами дядя Сайлас вошел в спальню и закрыл дверь — не резко, но решительно. А потом оттуда будто бы донеслись рыдания.

Я поспешила в свою комнату. Я бросилась на колени и возблагодарила Господа за явленную мною твердость: я не могла поверить, что способна к ней.

После заочного возобновления притязаний моего ужасного кузена я страдала больше, чем в силах передать. Дядя прибегнул к такой тактике, что противиться домогательствам стало некой пыткой: я опасалась, что дядя покончит с собой, и каждое утро на краткий миг успокаивалась, узнавая, что с ним все по-прежнему. Впоследствии я не раз удивлялась собственной стойкости. Во время того невероятного разговора с дядей я, в полном

Глава XVI

Объявляется Сара Матильда

Через какое-то время после описанного разговора, когда я однажды днем сидела и грустила в своей комнате у окна в обществе доброй Мэри Куинс, которая — в доме ли, на унылых прогулках — всегда находилась подле меня, я была напугана громким пронзительным женским голосом: невидимка, задыхаясь от рыданий, что-то быстро и яростно говорила, она почти кричала.

Вздрогнув, я устремила взгляд на дверь.

— Господи помилуй! — воскликнула Мэри Куинс, круглыми глазами смотревшая в ту же сторону.

— Мэри, Мэри, что это может быть?

— Уж не бьют ли кого там? Не пойму, откуда этот крик. — И Мэри в изумлении замерла с открытым ртом.

— Да!.. Да!.. Я увижу ее. Ну-ка, где она? О-о-хо-хо-хо-о-о!.. Мисс Руфин из Ноула! Мисс Руфин из Ноула. О-хо-хо-хо-о!

— Что, в конце концов, это может быть? — вскричала я в полном замешательстве и ужасе.

Теперь звуки раздавались совсем рядом, и я слышала, как наш кроткий немощный старый дворецкий, собрав все свои силы, возражал упорствовавшей женщине.

— Нет, я увижу ее, — продолжала она, разразившись потоком грязной брани в мой адрес.

Я воспылала гневом. В чем я виновата? Мне ли кого-то бояться? Как она смеет в доме моего дяди — вмоемдоме — смешивать мое имя с грязью?

— Ради бога, мисс, не выходите, — взмолилась бедная Куинс, — там пьянчужка какая-то!

Но я негодовала и как дурочка — впрочем, я ею и была, — распахнув дверь, громко и надменно проговорила:

— Я мисс Руфин из Ноула. Кто хотел меня видеть?

Слишком белокожая, слишком румяная молодая особа, с черными как смоль волосами, разъяренная, рыдавшая, без остановки говорившая визгливым голосом, стремительно преодолела последнюю ступеньку лестницы и резко выпустила из рук свои юбки, шагнув на площадку. За женщиной, тщетно протестуя и увещевая ее, следовал бедный старый Жужель, как прозвала его Милли.

Я взглянула на эту особу и сразу узнала в ней брюнетку из экипажа, который встретила в охотничьем заповеднике Ноула. Но в следующий миг я засомневалась, и с каждой минутой сомнения мои росли. Эта была значительно стройнее и одета была, бесспорно, как подобает леди. Вероятно, эта очень мало походила на ту. Я уже привыкла не доверять поражавшему меня сходству, уже подозревала, что оно — плод моего больного воображения.

Увидев меня, молодая особа — как мне показалось, из разряда подавальщиц или горничных, — решительно осушила глаза и с пылающим лицом категорически потребовала предъявить ей ее «законного мужа». Ее громкая, дерзкая, оскорбительная речь еще усилила мое возмущение, и я уже не помню, что ответила ей, но только она стала вести себя немного пристойнее. Она явно считала, что я хочу отнять у нее мужа или по меньшей мере он хочет жениться на мне; она сыпала словами с такой быстротой, речь ее была настолько необузданной, несообразной и неразумной, что я подумала: она не в своем уме. Впрочем, это было не так, и, дай она мне хоть минутку поразмыслить, я поняла бы смысл ее слов. Но я пребывала в полной растерянности, пока она не вытащила из кармана перепачканную газету и не указала на строки, заблаговременно дважды обведенные красными чернилами. Газета была ланкаширская, примерно полуторамесячной давности и крайне потрепанная, замаранная. Особенно мне запомнилось круглое пятно — от кофе или, может, от портера. В отмеченных строчках, приведенных ниже, упоминалось о событии не менее чем годичной давности.

«БРАКОСОЧЕТАНИЯ. Во вторник, 7 августа 18… года, в Литервигской церкви преподобным Артуром Хьюзом обвенчан Дадли Р. Руфин, эсквайр, единственный сын и наследник Сайласа Руфина, эсквайра из Бартрама-Хо, графство Дербишир, с Сарой Матильдой, второй дочерью Джона Манглза, эсквайра из Уиггана, что в нашем графстве».

Вначале я только развеселилась от этих строк, но в следующий момент почувствовала невыразимое облегчение, и, наверное, моя острая радость проявилась у меня на лице, потому что молодая особа смотрела на меня с удивлением и любопытством, когда я говорила ей:

— Это очень важно. Вам следует сейчас же увидеть мистера Сайласа Руфина. Я уверена, что он ничего не знает. Пойдемте, я провожу вас.

— Как это так — не знает! — возмущалась она, следуя за мной преисполненной самодовольства походкой и громко шелестя дешевыми шелками.

Когда мы вошли к нему, дядя Сайлас, сидевший на диване, поднял на нас глаза и закрыл «Ла Ревю де Дё Монд»{80}.

— Что сие значит? — поинтересовался он сухо.

— Эта леди имеет при себе газету, сообщающую нечто чрезвычайное касательно нашей фамилии, — ответила я.

Дядя Сайлас встал и, прищурившись, пристальным взглядом оглядел незнакомую молодую особу.

— Я полагаю, клевета в газете? — проговорил дядя, протягивая руку за ней.

— Нет, дядя, нет. Всего лишь объявление о бракосочетании, — сказала я.

— Не Моники ли? — воскликнул он, беря газету. — Фу! Вся пропахла табаком и пивом, — добавил дядя и побрызгал на газету одеколоном.

Он поднес газету к глазам со смесью любопытства и омерзения, вновь повторив свое «Фу!».

Пока дядя читал объявление, лицо его, сначала побледневшее, сделалось иссиня-серым, как свинец. Подняв глаза от газеты, он несколько секунд изучал молодую особу, которая, казалось, была немного испугана его странным видом.

— А вы, я полагаю, молодая леди, Сара Матильда, née[104] Манглз, упомянутая в сей заметке? — поинтересовался он тоном, который можно было бы счесть презрительным, если бы не явственная дрожь в голосе.

Сара Матильда подтвердила.

— Мой сын, смею сказать, в пределах досягаемости. Так случилось, что я известил его, чтобы он отсрочил свою поездку, и вызвал сюда несколько дней спустя после… несколько дней спустя после… несколько дней спустя… — повторял он, как это делает человек, чей ум сосредоточен на предмете, не имеющем касательства к разговору.

Он позвонил, и тут же вошла старуха Уайт, всегда бывшая поблизости от дядиных покоев.

— Я немедленно хочу видеть сына. Если его нет в доме, пошлите Гарри на конюшню. Если нет и там, догнать… догнать! Брайс — человек расторопный и знает, где его найти. Если уехал в Фелтрам или дальше, пусть Брайс возьмет лошадь, и на обратном пути господин Дадли воспользуется ею. Он должен быть здесь как можно быстрее.

В последовавшие четверть часа дядя Сайлас, вспоминая о присутствии молодой особы, обращался к ней с такой изысканной учтивостью, с такой церемонностью, что привел ее в некоторое замешательство, даже смущение и, разумеется, предупредил новый взрыв жалоб и обвинений, отголоски которых донеслись до него с лестницы.

Но в основном он молчал,

Наконец мы услышали звук тяжелых башмаков Дадли на дубовом настиле площадки и его приглушенный голос — когда он выспрашивал старуху Уайт, прежде чем войти на аудиенцию.

Наверное, он предполагал увидеть другое лицо — совсем не эту молодую особу, которая встала с кресла при его появлении и, залившись слезами, вскричала:

— О Дадли, Дадли! О Дадли, и ты сможешь?.. С твоей бедной Сэл?.. Ты не сможешь… ты не поступишь так с законной твоей женой!..

Такие и многие другие слова — а по щекам ее струились ручьи, как по оконным стеклам в ливень, — говорила Сара Матильда со всем доступным ей красноречием, двигая вверх-вниз, будто ручкой насоса, рукой Дадли, за которую она крепко ухватилась. Но Дадли, явно сбитый с толку, онемел. Долго стоял он, таращась на отца, и только один робкий взгляд украдкой бросил на меня. Весь красный, он опустил глаза на свои башмаки, потом вновь взглянул на отца, остававшегося в прежней позе, с тем же грозным и мрачным выражением на донельзя напряженном лице.

Внезапно Дадли, подобно человеку, разбуженному шумом, встряхнулся и, едва сдерживая ярость, с невнятным ругательством оттолкнул женщину, которая от неожиданности весьма неуклюже упала в кресло.

— Судя по вашему виду и действиям, сэр, я предвижу ваш ответ, — проговорил дядя, вдруг обратившись к нему. — Эта… Прошу вас, мадам, — перебил он себя, — владейте собой… Эта, — продолжил он, обращаясь к Дадли, — молодая особа — дочь мистера Манглза, и ее имя Сара Матильда?

— Так, так… — торопливо подтвердил Дадли.

— Она вам жена?

— Мне — жена? — переспросил в замешательстве Дадли.

— Именно, сэр. Вопрос простой.

Все это время Сара Матильда порывалась вмешаться в разговор, не без труда удерживаемая дядей.

— Ну, она, может, говорит, что жена. Говорит? — ответил вопросом Дадли.

— Она жена вам, сэр?

— Она, верно, думает, что так — некоторым образом, — развязно сказал он, усаживаясь в кресло.

— Чтовыдумаете, сэр? — настаивал дядя Сайлас.

— А я про это не думаю, — угрюмо ответил Дадли.

— Это сообщение — правда? — Дядя передал ему газету.

— Ну, они-то хотят, чтоб мы так считали.

— Отвечайте прямо, сэр. У нас имеются свои соображения. Если это правда,найдутсядоказательства. Я спрашиваю вас, потому что берегу время. Сэр, бессмысленно уклоняться от прямого ответа.

— А кто говорит «нет»?Правда! Вот вам!

—Вот вам! Я знала, знала, он скажет!.. — вскричала молодая женщина, от радости залившись истерическим смехом.

— Погоди-ка! — грубо бросил ей Дадли.

— О Дадли, Дадли, дорогой! Что же я сделала?

— Опутала и погубила меня — только и всего.

— Нет, нет, о нет, Дадли! Ты же знаешь, я не… я не смогу…не смогусделать больно тебе, о Дадли! Нет, нет, нет, нет!

Он ухмыльнулся, глядя на нее, резко дернул головой и сказал:

— Погоди.

— О Дадли, дорогой, не сердись. Я не хотела… Я не сделаю тебе больно ни за что на свете!

— Ну чего теперь… Ты и твои… сыграли вы со мной шуточку. Теперь ты меня получила — только и всего.

Дядя рассмеялся странным смехом.

— Я знал конечно же, что все так. И поверьте, мадам, вы и он — прекрасная пара. — Дядя Сайлас презрительно улыбнулся.

Дадли хранил молчание, но неописуемо помрачнел.

И этот низкий человек, этот негодяй, имея бедную молодую жену, с ним недавно обвенчанную, домогался брака со мной!

Я убеждена, что дядя, как и я, не знал о женитьбе Дадли и не был причастен к этой ужасной низости.

— Должен поздравить вас, мой друг, с тем, что вы добились любви весьма подходящей нашей семье и не обремененной воспитанием молодой особы.

— А я не первый из нашей семьи такой ловкий! — парировал Дадли.

От его колкости старик на мгновение утратил власть над собой и поддался гневу. Дрожа с головы до ног, он поспешно встал. Никогда не видела такого лица — только у химер, глядящих на вас в боковых приделах готического собора, эти безобразные лики, эти страшные гримасы… обезьяньи, лишенные разума. Тонкой рукой он схватил свою трость черного дерева и, немощный, потряс ею в воздухе.

— Только тронь этой штукой — ударю, раздолбай тебя! — в ярости взревел Дадли, вскинув руки и выставив плечо (эта его поза живо напомнила мне эпизод драки с капитаном Оукли).

На миг передо мной возникла та картина, и я закричала, объятая ужасом. Но старик, переживший на своем веку немало стычек, когда мужчины маскируют ожесточение спокойным тоном и прячут ярость за улыбками, не совсем потерял самообладание. Обернувшись ко мне, он произнес:

— Разве он понимает, что говорит? — И с ледяным смехом презрения дядя опустился на диван, все еще дрожа, а его высокий точеный лоб пылал от едва сдерживаемого гнева.

— Скажите, что там хотите сказать, я послушаю. Отчитывайте, сколько вам нравится, уж это стерплю.

— О, мне позволено говорить? Благодарю, — насмешливо отозвался дядя Сайлас, быстро взглянул на меня и холодно рассмеялся.

— Огрызайтесь, ладно… Но не вздумайте делать сами знаете что. Удара я не стерплю…ни от когоне стерплю.

— Хорошо, сэр, воспользуюсь вашим позволением говорить и замечу — да не будет задета молодая особа, — что, увы, не могу припомнить среди родовитых фамилий Англии фамилию Манглз. Предполагаю, вы были пленены главным образом добродетелями и грацией вашей избранницы.

Миссис Сара Матильда, не вполне уразумевшая смысл дядиных похвал, ответила, несмотря на свое крайнее волнение, реверансом, вытерла глаза, улыбнулась и проговорила:

— Вы очень добры, точно.

— Надеюсь, у нее есть какие-то деньги. Не представляю, как иначе вы будете жить, — продолжал дядя. — Вы слишком ленивы — из вас не получится егерь; пивную держать тоже не сможете, ведь вы большой любитель горячительных напитков и ссор. Но я твердо знаю одно: вам и вашей жене необходимо подыскать себе кров. Вы уедете сегодня же вечером. А теперь, мистер и миссис Дадли Руфин, покиньте сию комнату, будьте любезны. — Дядя Сайлас поднялся, отвесил им свой церемонный поклон и с ледяной улыбкой указал на дверь дрожащей рукой.

— Пойдем, слышала? — Дадли заскрежетал зубами. — Наделала ты тут дел.

Не понимая происходящего и наполовину, ужасно смущенная, молодая женщина присела в прощальном реверансе у двери.

—Поторапливайся! — прорычал Дадли, так что она подскочила на месте. Не оглядываясь, он шагнул за ней из комнаты.

— Мод, как я переживу это?Негодяй…глупец! К какой же бездне мы подступили! Последняя моя надежда потеряна. Окончательная… окончательная и безвозвратная

— Мне бы хотелось, дядя, — вы не представляете, как хотелось бы, — вам помочь. Как я могу это сделать?

Он обернулся и посмотрел на меня пронизывающим взглядом.

— Как вы можете это сделать, — медленно повторил он за мной. — Как можете это сделать, — оживляясь, произнес он еще раз. — Посмотрим… посмотрим, подумаем. Этот никчемный глупец! О, моя голова!

— Вам плохо, дядя?

— Нет, нет. Поговорим вечером. Я пошлю за вами.

В соседней комнате я увидела Уайт и велела ей поторопиться к дяде, потому что решила, что он опять во власти недуга. Боюсь, вы осудите меня за эгоизм, но я так страшилась увидеть еще один приступ его странной болезни, что опрометью кинулась из комнаты. Помимо прочего, я боялась, как бы меня не попросили остаться.

Стены бартрамского дома внушительны, поэтому ниша дверного проема глубока. Закрывая дверь дядиной комнаты, я услышала голос Дадли на лестнице. Не желая быть замеченной ни «леди», как называла себя его бедная жена, ни ужасным кузеном, в этот момент яростно пререкавшимся с ней, но еще меньше желая возвращаться в только что покинутую мною комнату, я осталась в укрытии дверной ниши и невольно подслушала их диалог.

— Ступай, откуда явилась.Яс тобой не пойду, не рассчитывай. Черт побери, ну и наглая выходка!

— О Дадли, дорогой,чтоя сделала… что ясделала, что ты меня так возненавидел?

— Что сделала? Ты, вредная мелкая тварь, ты оставила нас без наследства из-за своей долбаной болтовни — только и всего. По-твоему, мало?

До меня донеслись лишь ее всхлипывания, ответных слов я не расслышала, ведь говорившие спускались по лестнице. Потрясенная Мэри Куинс потом сообщила, что он швырнул ее в поджидавшую у двери пролетку, будто охапку сена на сеновал. И стоял, сунув голову в окошко, и ругал ее, пока экипаж не тронулся.

— Ясное дело, отчитывал ее, бедняжку, — уж так мотал головой! И кулаки в окошко сунул — тряс кулаками у нее перед лицом. Такой застращает кого угодно. А она, бедняжка, как дитя малое, ревела да все оглядывалась, все махала ему платочком, мокрым от слез. И такая молоденькая! Жалко-то ее. Боже мой! Я часто говорю себе, мисс: как хорошо, что я замужем не бывала. Только подумать, что нам такие мужья достанутся! В ладу живут пары — раз-два, и обчелся. Свет так странно устроен, мисс… может, в конце концов, одинокие счастливее всех.

Глава XVII

Волк

В тот вечер я спустилась в гостиную, в которой мы с Милли обычно проводили время, чтобы взять книгу, — в сопровождении никогда не покидавшей меня доброй Мэри Куинс. Дверь была приоткрыта, я удивилась свету свечи со стороны, где находился камин, а также крепкому запаху табака и бренди.

На моем маленьком рабочем столике, пододвинутом к камину, лежали трубка Дадли и его фляга, стоял пустой стакан. А сам он сидел и плакал — поставив ногу на каминную решетку, локтем упираясь в колено и склонившись головой на руку. Сидя почти спиной к двери, он не заметил нашего появления, и мы видели, как он тер кулаками глаза, слышали его жалобы на судьбу.

Мы с Мэри тихонько двинулись прочь, оставив нашу гостиную в распоряжении Дадли и гадая, когда же он покинет дом, — согласно приговору, прозвучавшему в тот день в моем присутствии.

Я обрадовалась, увидев, что старый Жужель неторопливо увязывает его багаж в холле; дворецкий шепнул мне, что Дадли уезжает нынче вечером, но куда, дворецкий не знал.

Примерно через полчаса Мэри Куинс, ходившая на разведку, узнала от старухи Уайт, что Дадли только что отправился на железную дорогу — к поезду.

Благодарение Богу, избавились! Злой дух был изгнан, и теперь дом представлялся мне светлее, веселее. Только сидя в тиши своей комнаты и вспоминая, то с ужасом, то с благодарственной молитвой, лица и сцены в том порядке, в каком их явил мне полный волнений день, я поняла… я оценила всю необычайность своего спасения и величину угрожавшей мне опасности. Слабость, жалкая моя слабость! Я была юной, нервической девушкой, слишком тревожимой нравственным чувством, и оно порою влекло меня за пределы разума, в мелочах и в обстоятельствах крайней важности диктовало жертвенность, что — теперь я это понимаю — абсурдно. Дадли наводил на меня ужас, и, однако, не прекратись его преследования, продолжайся это чудовищное давление, когда от меня, в прямом смысле слова, требовали сострадания и возлагали на хрупкую девушку роль вершителя судьбы ее престарелого, мучимого отчаянием, одержимого мечтой дяди, я — кто знает? — не устояла бы и принесла бы себя в жертву! Так в прежние времена преступников издевательствами, неусыпным надзором, перекрестными допросами, не прекращающимися год за годом, обращали в безумцев; измученные неопределенностью, чудовищной тюремной рутиной, постоянным старанием не утратить выдержку, истомленные и истощенные, они в конце концов брали на себя вину и шли, с чувством невыразимого облегчения, на эшафот. Вы, вероятно, догадываетесь, что нервическая, робкая и оказавшаяся едва ли не в полном одиночестве, я была непередаваемо утешена, узнав, что Дадли связан узами брака, а значит, я навсегда избавлена от его домогательств.

В тот вечер я виделась с дядей. Я жалела его, но и боялась. Я жаждала выразить свое страстное желание помочь ему — только бы он указал способ. Прежде я предлагала помощь — теперь я ее почти навязывала. Он просиял, он выпрямился в своем кресле, и взгляд его, уже не тусклый и бессмысленный, но твердый и изучающий, был прикован ко мне, пока я говорила, а его лоб хмурился от какой-то тайной мысли или от каких-то расчетов.

Признаюсь, я говорила сбивчиво. Я всегда волновалась в его присутствии; мне думается, было что-то месмерическое в том странном воздействии, которое он без труда оказывал на мой ум и воображение.

Иногда меня охватывал безотчетный страх, и дядя Сайлас, утонченный и кроткий, непонятно почему ужасал. Электробиология? Нет, поразительные открытия в этой области не все могли объяснить. Его природа оставалась для меня непостижимой. Не было в нем того благородства, той живости, той мягкости, того легкомыслия человеческой натуры, какие я знала в себе и в других людях. Я инстинктивно понимала, что взывать к нему за сочувствием так же бессмысленно, как к мраморной статуе. Казалось, он подделывался под собеседника, точно так же, как духи, принимающие облик смертных. Что касается ублажения тела, он был гурман, но здесь и кончалась его человеческая природа, как мне иногда думалось. Сквозь

Он никогда не насмехался над чем-либо достойным, благородным — самый суровый критик не уличил бы в этом дядю Сайласа, — и, однако, мне почему-то думалось, что его непостижимая натура беспрерывно восставала против Бога. Если он был злым демоном, то превосходил болтливого и к тому же безвольного Мефистофеля Гёте. Приняв человеческий облик и пряча свое истинное естество, он был крайне скрытным Мефистофелем. Добрый, почти всегда ласковый со мной, дядя, с его сладким голосом, заставлял меня вспоминать о духах пустыни, которые, по распространенным в Азии поверьям, являются, исполненные дружелюбия, людям, отставшим от каравана, манят их за собой, называя по имени, и уводят туда, откуда нет пути назад. Не являлась ли его доброта только фосфорическим светом, прятавшим нечто холоднее и страшнее могилы?

— В вас столько благородства, Мод… столько ангельского сострадания к погубленному и отчаявшемуся старику. Но боюсь, вы отступите от своих слов. Скажу вам прямо: двадцать тысяч фунтов, не меньше, позволили бы мне выбраться из затруднительного положения, в котором я оказался.

— Отступлю? Ни в коем случае. Я готова помочь вам. Должен же быть какой-то выход…

— Довольно, моя благородная юная покровительница… посланница небес, довольно. Пусть не вы — я отступаю. Я не в силах принять такую жертву. Что теперь спасет меня? Я, несчастный, повержен с пятьюдесятью смертельными ранами на темени. Что пользы врачевать одну рану, если столь многие ничем не исцелить? Лучше оставьте меня погибать там, где я упал, и сохраните ваши деньги для более достойных, кого еще возможно спасти.

— Но яхочупомочь! Я должна… Я не могу смотреть на ваши муки, имея в руках средства помочь вам! — воскликнула я.

— Довольно, дорогая Мод! Ваша благая воля очевидна, и этого довольно. В вашем сострадании и благожелательности — бальзам для моей души. Оставьте меня, мой ангел-хранитель, сейчас я не в силах принять вашу помощь. Но еслихотите… поговорим об этом после. Покойной ночи!

И мы расстались.

Как я впоследствии узнала, поверенный из Фелтрама просидел с ним почти всю ночь, и они, соединив усилия, искали законный способ получить от меня деньги. Но такого способа не было. Я не могла нести никаких обязательств.

Я же, ни о чем не ведая, лелеяла надежду помочь дяде. Что значила для меня немалая, казалось бы, сумма в двадцать тысяч фунтов? На самом деле не значила ничего. Я выделила бы ее, нисколько не ущемив себя.

Я взяла в руки большую книгу с цветными иллюстрациями, привезенную, в числе немногих, из милого Ноула. Слишком взволнованная, чтобы заснуть, я открыла книгу и стала переворачивать страницы, по-прежнему думая о дяде Сайласе и о сумме, которой надеялась помочь ему.

Не знаю почему, но один из этих цветных оттисков задержал мое внимание. На нем была изображена мрачная лесная чаща; девушка (швейцарка, судя по костюму) в ужасе спасалась бегством, бросив из висевшей на ее руке корзинки для провизии кусок мяса. Девушку преследовала стая волков.

В книге рассказывалось, что за девушкой, которая возвращалась с базара домой, погнались волки и она едва спаслась: она бежала от них так быстро, как только могла, и на какое-то время задерживала следовавшую за нею по пятам стаю, бросая раз за разом то, что несла в корзинке, а голодные хищники дрались за каждый кусок и тем самым давали ей возможность бежать дальше.

Эта картина захватила мое воображение. Я рассматривала ее с необычайным любопытством: рослые деревья с могучими переплетенными ветвями и ужасные тени вокруг крепких стволов — этот нарисованный лес чем-то напоминал мне ту часть Уиндмиллского леса, куда Милли так часто водила меня. Потом я смотрела на фигурку бегущей изо всех сил девушки, которая оглядывалась через плечо. Потом — не могла оторвать взгляд от оскалившейся кровожадной стаи и ее старого вожака. А потом откинулась на спинку кресла и вспомнила (возможно, мои необъяснимые ассоциации на что-то опирались) о прекрасной копии ван-дейковского «Велизария»{81} у меня в папке. Я рассеянно водила карандашом по конверту, лежавшему на столике, но сделанная мною надпись, как ни странно, имела глубокий смысл. Вот она: «20 тысяч фунтов. Date Obolum Belisario!»[105]. Мой дорогой отец когда-то перевел мне латинскую строчку, и я записала ее, просто восстанавливая в памяти… а возможно, на бумагу излилось переполнявшее меня сострадание к дядиной несчастной судьбе. Я кинула эту престранную памятную записочку в раскрытую книгу, и бегущая девушка, преследователи, спасительная жертва им — все детали жуткой картины вновь оказались у меня перед глазами. И тогда я услышала шедший, казалось, из-под каменной плиты очага напряженный шепот: «Беги клыков Велизариевых!»

— Что это? — спросила я, резко повернувшись к Мэри Куинс.

Мэри, сидевшая возле камина, оставила свою работу и встала. Она глядела на меня и хмурилась, как обычно, когда поддавалась страху.

— Это вы говорили? Вы? — допытывалась я, схватив ее за руку. Я и сама очень испугалась.

— Нет, мисс, нет, дорогая! — ответила она, явно думая, что я повредилась в уме.

Несомненно, со мной сыграло шутку мое воображение, и, однако, я по сей час уверена, что среди тысячи узнала бы тот суровый голос, раздайся он вновь.

Измученная почти бессонной ночью, утром я была призвана к дяде.

Он оказал мнестранныйприем. Отношение его ко мне переменилось, что меня неприятно поразило. Он оставался ласков, добр, улыбчив и кроток, как обычно, но с того утра я всегда чувствовала какое-то его безотчетное предубеждение против меня. Сон, внутренний голос, ниспосланное видение — что повлекло к перемене? Казалось, я вызывала в нем неосознанную враждебность и страх. Когда он думал, что я отвлекалась, то принимался мрачно изучать меня. Но стоило мне обратить на него взгляд, как он опускал глаза в книгу и начинал говорить, будто вслух читая из книги, — так решил бы человек, не вникающий в смысл его слов.

В его переменившемся ко мне отношении указать было не на что — кроме этого нежелания встречаться со мной глазами. Как я уже сказала, он оставался по-прежнему добр. Пожалуй, сделался даже добрее. Но тем не менее появилось что-то, что разводило нас в стороны… Неприязнь? Нет. Он знал, что я жаждала послужить ему. Быть может, то был стыд? Или страх перед чем-то?..

— Я не спал, — сказал он. — Я всю ночь думал, и вот плод моих раздумий: яне могу, Мод, принять ваше благородное предложение.

— Как мнежаль! — воскликнула я совершенно искренне.

— Я знаю, моя

— Сэр, все не так, и не вы заговорили об этом. От начала и до конца это было бымоимдеянием.

— Верно, дорогая Мод, но злокозненный, склонный к клевете свет я знаю более, чем вы по счастливой вашей неопытности. Кто прислушается к нашим свидетельствам? Никто… ни один человек. Есть препятствие, неодолимое моральное препятствие: в глазах света я предстану виновным в вымогательстве и, что еще тяжелее, не буду чувствовать себя полностью невиновным. Да, здесь ваша добрая воля, Мод. Но вы юная, неопытная, и мой долг — удержать вас от всяких попыток прикасаться к вашей собственности в столь незрелые годы. Кто-то назовет сие донкихотством. Я буду говорить о велении совести и буду твердо следовать ему, хотя и трех недель не пройдет, как в этом доме появятся люди с исполнительным листом.

Я не совсем отчетливо себе представляла, что такое исполнительный лист, но из двух романов, наводивших на меня ужас (описанные бедствия потрясли меня и не забылись), я знала, что с ним связаны оправданные законом муки и грабительство.

— О дядя! Сэр! Вы не можете этого допустить. Что скажут обо мне? И… и ведь есть бедняжка Милли… естьвсе остальное! Подумайте, что будет!

— Здесь ничем нельзя помочь,выне в силах помочь, Мод. Выслушайте меня. Не могу назвать точной даты, когда в этот дом принесут исполнительный лист, но, думаю, сие случится недели через две. Я должен позаботиться о вашем спокойствии. Вам следует уехать. Я все устроил, и вы на какое-то время присоединитесь к Милли во Франции — пока я буду справляться с трудностями. Вам, наверное, лучше уведомить вашу кузину, леди Ноуллз. При всех ее странностях, она человек сердечный. Возможно, вы упомянете, Мод, что я проявил к вам доброту…

— Одну… одну доброту вы проявляли ко мне! — воскликнула я.

— …что принес себя в жертву, когда вы сделали великодушное предложение, — продолжал он, — что теперь хочу избавить вас от страданий. Можете написать — я не диктую вам, но имейте в виду, — что я всерьез думаю отказаться от обязанностей опекуна и чувствую, что был несправедлив к ней, что, как только мой несчастный ум немного прояснится, я предприму шаги к примирению, держась мысли передать заботу о вас и о вашем образованиией. Можете написать, что я более не стремлюсь даже к восстановлению своего доброго имени. Мой сын погубил себя браком. Я забыл сказать вам, что он в Фелтраме и сегодня утром прислал записку, умоляя о встрече перед разлукой. Если я дам согласие, встреча будет последней. Я никогда больше не увижусь с ним и не стану поддерживать переписку. — Старик, казалось, очень разволновался и приложил носовой платок к глазам. — Он и его жена собираются эмигрировать, и чем скорее они уедут, тем лучше, — с горечью произнес дядя. — Откроюсь вам, Мод, я сожалею о том, что даже мгновение терпел его попытки добиться вашей благосклонности. Поразмысли я обо всем — как прошедшей ночью, — я бы сего не дозволил ни при каких обстоятельствах. Но я столь долго живу, будто монах в келье, удовлетворяя голод тела и души в пределах этой скромной комнаты, что знание света постепенно покидает меня — вслед за моей юностью и надеждами. Я не учел, как должен был, многих препятствий. Дорогая Мод, только об этом единственном предмете, умоляю, молчите: обсуждать его теперь бесполезно. Я заблуждался и прошу вас — забудьте мою ошибку.

Я порывалась написать леди Ноуллз об этом ужасном «предмете», но, к счастью, он оказался исчерпанным благодаря произошедшему накануне разоблачению, и поэтому я охотно согласилась с дядиной просьбой. Дядя в стольком уступал, что я не могла отказать ему в незначительной ответной уступке.

— Надеюсь, Моника будет, как и прежде, добра к бедной Милли, когда меня не станет. — На несколько секунд его отвлекла какая-то мысль. — Мод, я думаю, вы не откажетесь упомянуть в письме к леди Ноуллз обо всем, мною только что сказанном, и, быть может, позволите прочесть ваше письмо. Таким образом мы предупредим какое-либо искажение моих слов. Вы не забудете написать, Мод, что я проявлял к вам доброту? Мне будет отрадно узнать, что Монике известно: я никогда не изводил, никогда не запугивал мою юную подопечную.

На том он отпустил меня, а я немедленно написала письмо, постаравшись нисколько не отступать от дядиных слов, и, будучи очень признательной дяде Сайласу, со свойственной мне пылкостью оценила доброту его сердца и благожелательность. Когда я представила написанное на его суд, дядя пришел в восхищение от моего, как он изволил выразиться, умения следовать его пожеланиям и поблагодарил за красивые строки, посвященные мною старому опекуну.

Глава XVIII

Странное предложение

В тот же день, вернувшись с прогулки в сопровождении Мэри Куинс и войдя в холл, я, к моей большой досаде, заметила у лестницы Дадли. Он был, очевидно, в дорожном костюме — довольно грязное белое пальто, широкий цветной шарф, обмотанный вокруг шеи, цилиндр на голове и… меховая шапка, торчавшая из кармана пальто. Он, вероятно, только что спустился из дядиной комнаты. Увидев меня, он отступил назад и прижался к стене — в позе мумии из музея.

Я сделала вид, что мне надо сказать несколько слов Мэри именно в холле: я надеялась, что он, казалось, желавший избежать встречи со мной, воспользуется возможностью и быстро исчезнет со сцены.

Но он, очевидно, передумал: когда я вновь бросила взгляд в ту сторону, я увидела, что он приблизился к нам и застыл на месте с цилиндром в руках. Надо признать, выглядел Дадли ужасно подавленным, мрачным и испуганным.

— Мисс, я должен сказать вам одну только вещь… для вашей пользы, черт, для вашей…

Дадли стоял на некотором расстоянии и, держа обеими руками свой цилиндр, «с печалью на челе» смотрел на меня.

Мне претила мысль слушать его или говорить с ним, но, не имея решимости отказать, я произнесла:

— Не представляю, что бы вы могли сказать мне. — Я сделала несколько шагов к нему. — Подождите у лестницы, Куинс, — попросила я Мэри.

От покрасневшего лица, от слишком яркого шарфа этого ужасного кузена исходил запах алкоголя, что усиливало омерзительность его облика. К тому же говорил он несколько невнятно. Но его подавленность, его уважительный тон, в каком сквозило смущение, ободрили меня.

— Я вроде осталс-са с носом, мисс, — сказал он,

Дадли произносил свою загадочную речь с долей обиды и странным волнением. Он тоже теперь избегал смотреть мне в глаза — глядел в пол и переводил взгляд из угла в угол, отчего вид у него был крайне виноватый.

Он безжалостно крутил в пальцах один из своих громадных рыжеватых бакенбардов — казалось, что он вот-вот оторвет себе щеку, — а другой рукой мял о ко-но цилиндр.

— Старикан там, наверху, наполовину рехнулс-са, хотя, сдается мне, не на полном серьес-с-се говорит, нет. Но я таки попал в переплет… чистое надувательс-сво — вот что это… ни монеты у него не выпросил. Видите, мисс, осталс-са я с носом. А старикан таков, что с ним лучше не связывас-са. Вокруг пальца меня обведет — все равно, что чертов законник… и у него куча моих долговых расписок, всяких там бумажонок. Брайерли пишет, что выдать мне мое наследство никак не может, ему вроде эти крючкотворы Арчер и Слей не велели и шиллинга мне давать, потому что я, дескать, отказалс-са от денежек за-ради Хозяина, а я думаю, все вранье. Может, я и подмахнул чё, когда рас-с-с вечером был подвыпивший. Да только этаких ловушек джентльменам не ставят, не пройдет это. По с-справедливос-си нужно, этоне пройдет, говорю я… чтоб я у него в руках этаким манером оказалс-са. Хотя меня вроде и подловили, оно-то так, да я запросто не сдамс-са. Не такого я сорту. Он узнает — не такого.

В этом месте Мэри Куинс, стоявшая у лестницы, сдержанно кашлянула, напоминая мне, что разговор затянулся.

— Я не совсем понимаю вас, — сказала я, хмурясь, — и я иду наверх.

— Погодите, мисс, еще минутку… еще только одно с-слово… Мы отправляемся в Австралию, Сэри Манглз и я… на «Чайке»… пятого числа. Я сегодня вечером сажусь на поезд — и в Ливерпуль, там она меня дожидаес-са, и… и, на все Божья воля, вы меня уже никогда не увидите. Но я бы вам, Мод, помог до того, как уеду. Вот что: ежели дадите на бумаге обещание, что заплатите мне те двадцать тысяч фунтов, какие предлагали Хозяину, так я вас ловко вывезу из Бартрама и доставлю к вашей кузине… к Ноуллз… или куда пожелаете.

— Вывезете меня из Бартрама… за двадцать тысяч фунтов? Увезете от опекуна? Кажется, вы забываете, сэр, — говорила я с растущим возмущением, — что я вольна навестить мою кузину, леди Ноуллз, когда только захочу.

— Ну, может, и так, — протянул он в мрачном раздумье, носком башмака двигая туда-сюда лежавший на полу обрывок бумаги.

— Этотак, я говорю вам, сэр. И, памятуя о вашем отношении ко мне — о нечестном, коварном, позорном вашем ухаживании — и о том, что вы жестоко предали вашу бедную жену, я изумляюсь вашему бесстыдству. — Серьезно раздосадованная, я повернулась, чтобы уйти.

— Улепетывает… Стойте! — сказал он резким голосом и грубо схватил меня за руку. — Я не собирался вас рассердить. Кричит, а своей пользы не видит… Хоть разок бы, как полагаес-са женщине, разумную речь повела, черт подери, а то все в раж — будто щенок какой. Неужто не понимаете, про что я? Я вызволю вас из всего этого. И будете со своей кузиной или с кем вам там хочется — ежели дадите мне, что я просил.

Только тут он, прищурившись, посмотрел мне в лицо, и вид у него был очень взволнованный.

— Денег? — презрительно бросила я.

— Ага, денег… двадцать тысяч фунтов. Таккак— пойдет или нет? — проговорил он каким-то неприятным напряженным голосом.

— Вам нужно от меня обещание, что получите двадцать тысяч фунтов? Нет, не получите! — Я вспыхнула, произнося эти слова, и топнула ногой.

Понимай он, как затронуть мое чувство великодушия, я уверена, что сделала бы — может, не совсем то и… не вдруг, — но сделала бы что-то доброе, чтобы помочь ему. Но это его обращение было таким бесстыдным, дерзким! За кого он меня принимал? Неужели считал, что я поверю, будто он передаст меня под опеку кузины Моники, всего лишь доставив к ней? Он, очевидно, видел во мне сущее дитя. Скудоумие и вместе с тем плутовство, стоявшие за его предложением, были противны моей натуре и задевали мое достоинство.

— Значит, не дадите? — спросил он, вновь глядя в пол, нахмурившись и задвигав губами… всей нижней частью лица, как будто жевал табак.

— Конечно женет, сэр, — ответила я.

— Ну такберегитесь! — не поднимая глаз, сказал он, очень раздосадованный и мрачный.

Я присоединилась к Мэри Куинс, ужасно разгневанная. Проходя под резной дубовой аркой вестибюля, я видела в сгущавшихся сумерках его фигуру. Эта картина, в туманном ореоле, хорошо мне запомнилась. Опустив взгляд, он стоял там, где произнес свои последние слова, посредине холла, и у него было лицо проигравшего — а ставка отчаянная! — погасшее, темное лицо. Я не проронила ни звука, поднимаясь по лестнице. У себя в комнате я обдумала состоявшийся разговор. Получалось, что я должна была сразу же согласиться на его безумное предложение и проследовать в догкарте через Фелтрам (а за моей спиной он бы ухмылялся и делал гримасы своим приятелям) к Элверстону, где (воображаю негодование моего дяди), переданная под опеку леди Ноуллз, я, сойдя с экипажа, вручила бы вознице внушительную сумму в двадцать тысяч фунтов! Требовалось бесстыдство Тони Ламкина{82} — увы, без его веселого нрава и сметливости, — чтобы замыслить столь чудовищный розыгрыш.

— Может, выпьете чаю, мисс? — осмелилась вымолвить Мэри Куинс.

— Какая дерзость! — вскричала я и в гневе топнула ногой. — Дорогая моя Куинс, не о вас речь, — добавила я. — Нет, нет, сейчас не надо чаю.

Я вновь погрузилась в раздумья, которые вскоре потекли в таком русле: «Каким бы безрассудным и бесстыдным ни было предложение Дадли, слушая его, я предавала дядю! Если я по слабости промолчу, не поторопится ли ужасный кузен превратно передать наш с ним разговор моему опекуну, чтобы переложить вину на меня?»

Эта мысль настолько захватила меня, что под влиянием минутного порыва я добилась позволения войти к дяде и подробно пересказала случившееся. Когда я закончила повествование, которое дядя слушал, не поднимая глаз, он прокашлялся раз-другой, будто собираясь заговорить. Вскинув брови, он улыбался, как мне показалось, через силу. Затем он глухо пробормотал, должно быть, одно из тех ругательств, которые человек не столь утонченный произнес бы, присвистнув от изумления и презрения, и вновь собрался заговорить, но так

— Что же, скажите на милость, было у глупца в мыслях?

— Он, должно быть, считает меня совсем слабоумной, сэр, — ответила я.

— Весьма возможно. Он всю жизнь провел на конюшне среди лошадей и конюхов, я всегда видел в нем некоего кентавра — соединение, уточню, не человека с конем, но обезьяны с ослом. — Дядя рассмеялся над своей шуткой, но не тем холодным, саркастическим смехом, который был характерен для него, скорее это был смех, прятавший волнение. Все так же стоя ко мне спиной и глядя в бумаги, дядя сказал: — Значит, он не удостоил вас объяснением мотива своих действий, который — оставляя в стороне названную вами скромную сумму желаемого им вознаграждения — представляется мне слишком загадочным и требующим родственного вдохновения, чтобы быть истолкованным. — Он вновь рассмеялся. Он уже больше напоминал привычного мне дядю Сайласа. — Что касается вашей поездки к леди Ноуллз, неудачливый мошенник всего пятью минутами ранее слышал, как я выразил желание, чтобы вы навестили ее до того, как покинете Бартрам. И я решительно настроен способствовать вашей поездке, если только, дорогая Мод, вы сами не возражаете. Однако нам следует подождать приглашения, которое, я думаю, не задержится. Ваше письмо, естественно, поведет к приглашению и, верю, откроет перед вами возможность постоянного проживания у леди Ноуллз. Чем больше я размышляю, тем больше убеждаюсь, дорогая племянница, что при сложившихся обстоятельствах под моим кровом уже не может быть желанного приюта для вас, но у леди Ноуллз вы его обретете. Таково было мое намерение, Мод, — посредством вашего письма приблизить примирение между нами.

Я чувствовала, что должна бы припасть к его руке — он обозначил именно то будущее, которого я больше всего желала, и, однако, во мне шевелилось что-то сродни подозрению… тревоге, леденившей и омрачавшей душу.

— Но, Мод, — проговорил он, — я обеспокоен, зная, что эта глупая обезьяна осмелилась сделать вам подобное предложение! Воистину умиротворяющая сцена — в темноте прибыть в Элверстон, в сопровождении безрассудного молодого человека, с которым вы убежали бы из-под моей опеки! И еще, Мод, — я с дрожью задаю себе вопрос: повез бы он вас вообще в Элверстон? Если бы вы прожили на свете столько, сколько я, вы судили бы о людях с большей трезвостью и ясно видели бы их порочность. — Дядя немного помолчал, а потом продолжил, хотя прекрасно понимал по моему виду, как я была испугана: — Да, моя дорогая, верь он в законную силу брака с той молодой женщиной, он конечно же никогда бы не замыслил подобного. Но он не верит. Вопреки фактам и логике он считает, что волен предлагать свою руку. Я полагаю, он использовал бы поездку, чтобы внушить и вам такой взгляд на вещи… Впрочем, я радуюсь, что вас уже никогда ни единым словом не потревожит сей молодой человек сомнительных правил. Я распрощался с ним нынешним вечером — он больше не ступит в пределы Бартрама-Хо, пока мы с вами живы.

Дядя Сайлас вернул на место бумаги, так его занимавшие, и вновь подошел ко мне. На его виске, на краю бледного высокого лба, виднелась вена, в моменты волнения отчетливо выступавшая голубым узлом; когда он подошел, криво улыбаясь, я заметила этот знак его душевного смятения.

— Однако мы можем позволить себе презирать царящие в свете глупость и ложь, пока действуем, как до сей поры, с полным доверием друг к другу, Мод. Да хранят вас Небеса, дорогая моя, ваш рассказ взволновал меня, наверное, больше, чем должен бы… крайне взволновал; но размышления убеждают, что я зря обеспокоился. Он уехал. Через несколько дней он будет в море. Завтра утром я сообщу свое распоряжение, и во время оставшегося короткого пребывания в Англии его уже не допустят в Бартрам-Хо. Покойной ночи, моя славная племянница, я благодарю вас.

И я вернулась к Мэри Куинс. Я была настроена радостнее, чем тогда, когда покидала ее, но все же неотчетливое, не поддававшееся толкованию видение постоянно являлось перед моим мысленным взором и время от времени темная тревога будоражила меня. Я искала облегчение, обращаясь к Единственно Мудрому и Всемогущему.

Следующий день принес мне сердечное и обстоятельное письмо от дорогой Милли, написанное «общеобразовательным» французским, понять который местами было очень трудно. Она хвалила школу, сообщала свое мнение о девушках-пансионерках и упоминала о некоторых монахинях едва ли не с благоговением. Язык явно стеснял бедняжку Милли, переполненную чувствами, но, хотя откровенное письмо на английском сказало бы мне больше, не приходилось сомневаться, что ей нравилось на новом месте, а своему искреннему желанию увидеться со мной она нашла самые нежные слова.

Это письмо было вложено в послание настоятельницы монастыря, предназначавшееся дяде, а поскольку Милли не упоминала адрес и отсутствовали марки, я оставалась в неведении относительно местонахождения моей кузины.

На конверте с письмом Милли дядя написал карандашом: «Передайте мне ваш запечатанный ответ, и я перешлю его.С. Р.»

Когда, несколько дней спустя, я вручала ответ дяде, он объяснился:

— Я полагал, дорогая Мод, что лучше не терзать вас тайнами, а настоящее местонахождение Миллиименнотайна. Через несколько недель оно станет пунктом, где сойдутся наши, порознь проделанные маршруты, — вы встретитесь там с Милли, а я присоединюсь к вам обеим. Никто — пока не пронесется буря — не должен знать, где можно меня найти, никто, кроме моего поверенного. И я думаю, вы предпочтете неведение беспокойству, связанному с необходимостью хранить тайну, от которой столь многое зависит.

Сочтя его соображения разумными и оценив его предусмотрительность, я не возразила.

В те же дни я получила очаровательное, веселое, сердечное — и оченьдлинное, хотя всего за семь миль написанное, — письмо от дорогой кузины Моники, где я нашла много приятных вестей, радужных планов кузины и где она выражала самый искренний интерес к Милли и самую нежную любовь ко мне.

И еще одним событием ознаменовались те дни — даже более приятным, если такое возможно, в сравнении с перечисленными. Это было объявление в ливерпульской газете об отплытии «Чайки» в Мельбурн, а среди пассажиров судна назывались Дадли Руфин, эсквайр из Бартрама-Хо, и миссис Д. Руфин.

Тогда я вздохнула свободно: я уже

Вы, очевидно, решите, что ко мне вернулась прежняя моя безмятежность и я совсем исцелилась от душевных тревог. Нет, не совсем. Неизбывны волнения, невидимыми, будто паутина, слоями пребывающие одно над другим! Снимите самый верхний, давний слой — тревогу тревог, единственную, кажется, преграду, заслоняющую вашу душу от сияния небес, — и вы сразу же найдете новый слой. Как физическая наука говорит нам, что нет текучей среды без ограничивающей ее оболочки, так, вероятно, и с тончайшей «средой» души: эти следующие один за другим слои тревоги образуются на ее кромке всего лишь от соприкосновения с атмосферой и светом.

Какой же была новая беда? До невероятности фантастической, сочтут читатели. Это было подобие самоистязания. Меня стало преследовать лицо дяди Сайласа — несмотря на улыбку, старческую и бледную, — исполненное мрачности, заставлявшей меня сжиматься от ужаса. Стал преследовать его всегда отведенный взгляд.

Иногда я воображала, что он повредился в уме. Иначе я не могла объяснить зловещие отблески и тени, мелькавшие на его лице. В его взгляде был стыд и испытываемый передо мною страх, тем более изумлявший, что соседствовал с его вымученной улыбкой.

Я думала: «Возможно, он винит себя за то, что мне пришлось терпеть ухаживания Дадли, за то, что потворствовал ему по причине собственного отчаянного положения, за то, что, уступив корыстным соображениям, унизил себя и свою роль опекуна; дядя опасается, что он утратил мое уважение».

Таковы были мои рассуждения, но coup-d’œil[106] белого лица, ослеплявшего меня во тьме, проникавшего с тающим светом в мои дневные грезы, казалось, таил в себе что-то неуловимо коварное и ужасное.

Глава XIX

В поисках скелета мистера Чарка

Как бы то ни было, я испытывала невыразимое облегчение. Дадли Руфин, эсквайр, и миссис Д. Руфин скользили по голубым волнам на крыльях «Чайки», и с каждым утром расстояние между нами увеличивалось и должно было расти, пока его не ограничил бы некий пункт в противоположном полушарии. Ливерпульская газета с той драгоценной строкой бережно хранилась в моей комнате, и подобно джентльмену, который, будучи более не в силах вынести ворчание наследницы, своей законной жены, запирается в кабинете, чтобы перечитать брачный договор, я, преследуемая унынием, обычно разворачивала свою газету и изучала сообщение об отплытии «Чайки».

День, о котором я собираюсь рассказать, был темным из-за нескончаемого снега пополам с дождем. Моя комната казалась мне веселее пустой гостиной, где Мэри Куинс чувствовала бы себя несколько стесненно.

Яркий огонь в камине, доброе и преданное лицо Мэри, краткий взгляд на излюбленное объявление в газете, уверенность, что скоро увижу дорогую кузину Монику, а потом верную подругу, Милли, — все это придало мне душевных сил, и у меня поднялось настроение.

— Значит, — сказала я, — поскольку старая Уайт, по вашим, Мэри, словам, слегла с ревматизмом и не пойдет за мной, не будет браниться, я, наверное, побегу скорее на верхний этаж, проведу расследование и отыщу в чулане скелет бедного мистера Чарка.

— О Боже праведный, как вы, мисс Мод, можете говорить такие вещи! — вскричала Куинс, подняв честную седую голову от вязания и вытаращив глаза.

Я уже настолько освоилась с ужасной историей бартрамского дома, что решила попугать старенькую Куинс мистером Чарком и его самоубийством.

— Я не шучу. Я собираюсь побродить на верхнем и на нижнем этажах, будто я неразумная, неумная и совсем слабоумная! И если я натолкнусь на его комнату, это будет ой как интересно! Мне хочется, подобно Аделаиде из «Лесного романа»{83}, той книги, которую я читала вам вчера вечером, отправиться на удивительную прогулку по разрушенной обители, прячущейся среди векового леса.

— Мне идти с вами, мисс?

— Нет, Куинс, оставайтесь здесь. Следите, чтобы огонь в камине был ярок, и приготовьте чай. Мне, наверное, не хватит духу, и я скоро вернусь.

Закутав шалью плечи и покрыв голову на манер капюшона, я прокралась на верхний этаж.

Не будучи столь же обстоятельной, как героиня миссис Анны Радклиф, я не смогу с ее добросовестностью перечислить все анфилады комнат, коридоры и холлы, которые я прошла. Скажу только, что в конце длинной, тянувшейся, должно быть, параллельно фасаду дома галереи я остановилась перед дверью — она привлекла мое внимание потому, что ее, казалось, очень давно не открывали. Я увидела на двери два покрытых ржавчиной засова, явно заменявших прежние, — добавление несуразное, хотя и, несомненно, давнее. Пыльные и ржавые, засовы все же поддались. В замке торчал, хорошо помню, ключ, тоже ржавый, искривленный. Я попробовала повернуть его, но не смогла. Я сгорала от любопытства. И уже собиралась позвать на помощь Мэри Куинс. Но вдруг подумала, что дверь, возможно, не заперта. Я толкнула ее, и дверь легко открылась. Передо мной была, однако, не причудливо обставленная комната, а начало галереи, поворачивающей под прямым углом к той, которую я миновала. Очень плохо освещенная, в дальнем конце она погружалась в полную тьму.

Я решила, что уже далеко забралась, стала размышлять, а найду ли путь обратно, в случае если что-то меня испугает, и всерьез подумывала вернуться.

Зловещая мысль о мистере Чарке вдруг оттеснила все другие и заполнила мой ум: я смотрела перед собой в пространство длинной галереи, затянутой смутными тенями, погруженной в мертвую тишину, поджидавшей меня, будто ловушка, и была готова поддаться панике.

Но потом собралась с духом и сказала себе, что пройду еще немножко. Я открыла боковую дверь и вошла в большую комнату — пустую, если бы не какие-то ржавые, покрытые паутиной птичьи клетки в углу. Комната была обшита деревянными панелями, впрочем, попорченными пятнами плесени. Я выглянула в окно: оно выходило в тот мрачный, заросший сорной травой внутренний двор, куда я однажды бросила взгляд из другого окна. Я открыла дверь в дальнем конце комнаты и ступила в смежную — не такую большую, но тоже темную, тоже похожую на тюремную камеру. Я плохо различала очертания комнаты — стекла в окнах были грязные, занавешенные снаружи пеленой мокрого снега. Дверь, через которую я вошла, случайно скрипнула, и я, до смерти перепуганная, обернулась, ожидая увидеть Чарка или столь легкомысленно мною упомянутый его скелет в проеме полуоткрытой двери. Но всегда присутствующая во мне странная отвага, которая позволяет побороть столь же свойственную моей нервической натуре трусость, выручила меня: я приблизилась к двери, внимательно оглядела первую комнату и успокоилась.

Ну, еще одна комната… та, в которую

Больше я ничего не видела.

Сонный путник, откидывая покрывало, чтобы скользнуть в постель, и видя скорпиона, который притаился в простынях, испытал бы потрясение, может, и подобное моему, но все же куда меньшее.

Она сидела в неуклюжем старинном кресле со своей старомодной шалью на плечах, опустив босые ноги в ванну делфтского фаянса{84}. Ее парик сполз назад, открыв морщинистый лоб и край лысого черепа, отчего ее высохшее лицо с резко выступавшими скулами, носом и подбородком сделалось еще уродливее. Охваченная сомнением и ужасом, я смотрела, похолодев, на этот мерзкий призрак, который несколько секунд отвечал мне прищуренным злобным взглядом, будто выслеженный злой дух.

Встреча — по времени и месту — оказалась одинаково неожиданной и для меня, и для нее. Она не могла знать, как я восприму случившееся, но быстро овладела собой, рассмеялась громким визгливым смехом и, ударившись в памятное мне вальпургиево веселье, сделала несколько па какого-то фантастического танца. Двумя пальцами карикатурно подхватив свою старую, поношенную юбку, она шлепала по полу мокрыми босыми ногами, оставлявшими следы, и на родном диалекте, состоявшем, казалось, из одних носовых, что-то распевала с буйным ликованием.

Охнув, я тоже оправилась от изумления, но была не в силах вымолвить ни слова

Мадам заговорила первой:

— О, дорогая Мод, какой сюрьприз! Ми обе так обрядованы, что потеряли речь! Я — в польной ряд ости… я чарёвана… ravi…[107] видя вас. И ви тоже при виде меня — у вас всё на лицо. Ах, да-да, это опьять мой миленьки обезьянь… Бедни мадам опьять! Кто бы подумаль!

— Я считала, вы во Франции, мадам, — произнесла я, сделав над собой страшное усилие.

— А я и оставалься там, дорогая Мод, я только что оттуда. Ваш дядя Сайляс, он написаль настоятельнице, чтобы была gouvernante — сопровождать молядую леди, значить, вас, Мод, в пути. Она посляля меня. И вот, ma chère[108], бедни мадам прибыль випольнить порючение.

— Когда же мы должны уехать во Францию? — спросила я.

— Не знаю, но стари женщина… как по имени?

— Уайт, вероятно?.. — предположила я.

— О, oui[109], Уаитт… она говорит, недель два-три. А кто провель вас к покою бедни мадам, моя дорогая Мод? — вкрадчиво поинтересовалась она.

— Никто, — поспешно ответила я. — Я случайно оказалась здесь и не представляю, почему вы должны скрываться. — Я испытывала почти возмущение, смешанное с изумлением, узнав, что столько касавшегося «дорогой Мод» вершилось втайне от меня.

— Я не скриваю себя, мадемуазель, — возразила гувернантка. — Я действую точно по прикас. Ваш дядя, мистер Сайляс Руфин, он боится, говорит Уаитт, быть потревожен кредиторами, значить, все дольжно делаться втихомольк. Мне было сказано избегать me faire voir[110], и я слюшаюсь моего нанимателя — voila tout![111]

— И как давно вы находитесь здесь? — с тем же возмущением продолжала я расспросы.

— Коло недель. О, здесь место такой triste![112] Я так обрадована, что вижу вас, Мод. Мне было так одиноко, глюпышка ви моя дорогая.

— Выне обрадованымне, мадам. Вы не любите меня… Никогда не любили! — воскликнула я с внезапной горячностью.

— Нет, я стряшно обрадована, ви не знаете, chère petite niaise[113], как мне хочется еще поучить вас. Давайте поймем дрюг дрюга. Ви считаете, я не люблю вас, мадемуазель, потому что ви наговориль вашему покойному papa про тот маленьки dérèglement[114] в его библиотеке. Я так часто сожалею об этот большой неосторёжность. Я думаль найти письма доктора Брайерли. Я быля так уверен, что тот человек хотель заполючить ваше состояние, моя дорогая Мод, и если бы нашля что-то, я бы все-все вам откриля. Но это быля такая большая моя sottise[115], что ви сделаль правильно, наговорив на меня мосье. Je n’ai point de rancune contre vous[116]. Нет-нет, совсем нет. Напротив, я буду ваш gardien tutélaire…[117] — как ви виряжаете? — ангель-хранитель, о, вот-вот. Ви думаете, я говорю par dérision?[118] Совсем нет. Нет, моя дорогая дьетка, я не говорю par moquerie[119] — разве только на сами крёхотка. — При этих словах мадам отвратительно рассмеялась, показав черные зияния на месте зубов в углах рта, а взгляд у нее был холодный и злобный.

— Да, я знаю, — сказала я, — вы, мадам, меняненавидите.

— О! Какой чьюдовищно безобразьни слов! Я смютилясь! Vous me faites honte[120]. Бедни мадам, она ненавидель никогда… никого, она любиль всех ее дрюзей, а врягов оставляль на Божью милость. И если, как вам видно, я веселее… plus joyeuse, чем прежде, то им не випало счастье. Когда я возврящаюсь, то всегда нахожу каких-то моих врягов мертви, а каких-то — в затрюднении и накликавши на себя беду. — Мадам пожала плечами и с легким презрением рассмеялась.

Ужас остудил закипавший во мне гнев, и я промолчала.

— Моя дорогая Мод, ви считаете, что я вас ненавижу, — это так понятно. Когда я быль с мистером Остин в Ноуль, я вам не нравилься… никогда. Но в резюльтат нашей дрюжбы ви узнали от меня, что сами мой большой драгоценность — моя репютас. Всегда одинаково. Всегда ученица может — оставшись непойман — calomnier[121] ее gouvernante. Разве я не быль к вам, Мод, неизменно добрая? Что я больше показываль — жестокость или ляска? Я, как и каждая человек, jalouse de ma réputation[122], и я тяжельо переживаль изгнание, навлеченный вами, ведь я ради вас старалься и допустиль неосторёжность… старалься по мотивам чистейши, похвальнейши. Это ви так хитро шпиониля за мной и донесля на меня мосье Руфин. Hélas![123] Какой злёбни свет!

— Я совсем не намерена обсуждать тот случай, мадам, я отказываюсь говорить о нем. Допускаю, что вы указали достоверную причину вашего появления здесь и что мы должны совершить поездку вместе. Но вам следует знать: чем меньше мы будем видеться, находясь в этом доме, тем лучше.

— Я не торопилься бы, мой миленьки bête[124]; ваша образование пришлось пренебрегать, а лючше скажу, пожертвовать, с тех пор как ви прибыль к месту, — мне говорили. Ви не дольжен стать bestiole[125]. Ви и я — ми будем слюшать прикас. Мистер Сайляс Руфин, он скажет нам.

Все это время мадам натягивала чулки, надевала ботинки — занималась своим нелепым нарядом. Не знаю, почему я стояла

— Мой дорогой отец нашел, что вы совсем неподходящая компаньонка для меня, и отказал вам, дав всего час на сборы. Я уверена, мой дядя окажется того же мнения. Вы неподходящая компаньонка для меня. Знай мой дядя о случившемся, он никогда бы не позволил вам войти в этот дом… никогда!

— Hélas! Quelle disgrâce![126] Ви действительно так думаете, моя дорогая Мод? — воскликнула мадам, любуясь собой и поправляя парик перед зеркалом, в котором я могла видеть часть ее лица, хитрого и ухмылявшегося.

— Да, и вы тоже так думаете, мадам, — проговорила я, все больше поддаваясь страху.

— Может быть… увидим. Но кого ни взять, ви самый жестокая человек, ma chère petite calomniatrice[127].

— Вы не должны называть меня так! — сказала я, содрогаясь от гнева.

— Как, мой мили дьетка?

— Calomniatrice. Это оскорбление!

— О, глюпая-приглюпая моя малишка Мод, ми можем сказать такой слов, как «мошеннис», и много-много дрюгих словечек… шютя, хотя ми не говорим их всерьез.

— Вы не шутите… никогда не шутили… вы злитесь, и вы ненавидите меня! — воскликнула я с горячностью.

— Фю! Какой стыд! Ви разве не поняль, дорогая дьетка, как надо вас еще поучить? Ви спесив, а дольжна быть смирен. Je ferai baiser le babouin à vous, ha, ha, ha![128] Я заставлю вас цельовать одну обезьянь. Ви слишком гордый, дорогая дьетка.

— Я не такая неразумная, какой была в Ноуле, — проговорила я, — и вы не запугаете меня здесь. Я открою дяде правду.

— Может быть, так лючше всего, — ответила она с возмутительным спокойствием.

— Вы считаете, я не сделаю этого?

— Разюмееться,сделаете, — ответила она.

— И мы увидим, что мой дядя думает…

— Ми увидим, моя дорогая, — проговорила она с притворным раскаянием в голосе.

— Прощайте, мадам!

— Ви идете к мосье Руфин? Прекрасно!

Я не ответила и покинула комнату в волнении более сильном, чем хотела бы обнаружить. Через сумрачную галерею я поспешила к той, первой — протяженной, шедшей под прямым углом… Я не сделала и десяти шагов, как услышала за собой стук тяжелых ботинок и шелест юбок.

— Я готовь, моя дорогая. Я буду сопрявождать вас, — проговорил ухмылявшийся призрак, торопясь за мной.

— Очень хорошо, — был мой ответ.

Раза два усомнившись в том, что идем правильно, и сбившись, мы все-таки достигли лестницы, спустились и еще через минуту стояли перед дверью в комнату моего дяди.

Когда мы вошли, дядя посмотрел на нас с мрачным удивлением. Вид его выдавал встревоженность. Мгновение он что-то бормотал, остановив на мадам взгляд, полный брезгливости, а потом раздраженно спросил:

— Зачем меня беспокоить, скажите на милость?

— Мисс Мод Руфин, она объяснит, — ответила мадам с низким реверансом — осев, будто лодка, которую толкнула опускающаяся волна.

— Объясните, моя дорогая! — попросил он самым холодным и язвительным тоном. Я волновалась, и моя речь наверняка была сбивчивой. Однако я высказала, что хотела.

— Мадам, это серьезное обвинение! Вы признаете вину?

Мадам с полнейшим бесстыдством все отрицала. Клятвенно заверяя в своей невинности, пустив слезу и ломая руки, она в театральных позах заклинала меня отказаться от нестерпимых для нее слов и быть к ней справедливой. Пораженная, я секунду смотрела на нее, а потом обернулась к дяде и горячо подтвердила сказанное мною — все, до последнего словечка.

— Вы слышите, мое дорогое дитя, вы слышите, она все отрицает. Что же мне думать? Я растерян, но вы должны простить старика. Мадам де… леди прибыла с прекрасными рекомендациями от настоятельницы того монастыря, где дорогая Милли ожидает вас, и подобные особы — вне подозрений. Мне приходит мысль, что вы, моя дорогая племянница, должно быть, ошиблись.

Я запротестовала. Но он продолжал говорить, казалось, не слыша меня:

— Я знаю, моя дорогая Мод, вы совершенно не способны умышленно обманывать, но можете обманываться, как все в юные годы. Вы были, несомненно, очень взволнованны и еще не совсем стряхнули сон, когда вообразили, что видели описываемое вами, и мадам де… де…

— Де Ларужьер, — подсказала я.

— Да, благодарю… Мадам де Ларужьер, прибывшая с превосходной характеристикой, усиленно отрицает изложенную историю. Противоречие, моя дорогая… и, по моему мнению, вероятно, ошибка. Признаюсь, я предпочту это мнение безапелляционному утверждению о ее виновности.

Я не могла поверить… я изумлялась, мне казалось, что все это происходит во сне. Эпизод, который я видела собственными глазами и описала с исключительной точностью, был взят под сомнение этим странным, подозрительным стариком, державшимся до неразумия невозмутимо! Напрасно было повторять ему свои заявления, подтверждать свои слова со всей возможной твердостью. Я зря старалась. Казалось, он просто не хотел меня понимать. И в ответ у него на лице появлялась лишь самодовольная скептическая улыбка.

Он гладил меня по голове, качал своей и мягко смеялся, когда я горячо настаивала на вине мадам. А она — в подтверждение безгрешности — теперь тихо проливала ручьи слез и шептала молитвы, прося у Небес моего просветления и исправления. Я чувствовала, что теряю рассудок.

— Ну-ну, дорогая Мод, мы слышали довольно. Думаю, вам все почудилось. Мадам де Ларужьер будет вашей компаньонкой самое большее три-четыре недели. Проявите, хоть в какой-то мере, самообладание и обратитесь к здравомыслию — вам известно, какие муки я терплю. Не добавляйте мне затруднений, умоляю вас. Вы сможете, если захотите, наладить прекрасные отношения с мадам, я в этом не сомневаюсь.

— Я предлягаю мадемуазель, — осушая глаза, проговорила с готовностью мадам, — воспользоваться моим присютствие в образовательни цели. Но мадемуазель, кажется, не желает того, в чем я вижу много польз.

— Она угрожала мне каким-то чудовищным французским вульгаризмом — de faire baiser le babouin à moi…[129] что бы это ни значило. И я знаю, что она ненавидит меня, — торопливо проговорила я в ответ.

— Doucement… doucement![130] — сказал дядя с улыбкой, выражавшей одновременно веселье и сочувствие. — Doucement, ma chère![131]

Воздев огромные руки и подняв глаза, хитрее которых трудно вообразить, мадам в слезах — а слезы у нее появлялись по первой надобности — вновь начала утверждать, что невинна и что никогда в жизни даже не слышала таких грубых слов.

— Моя дорогая, вы ослышались; в юности все такие рассеянные. Вы поступите разумно, если воспользуетесь недолгим пребыванием мадам в этом доме для

— Как я понимаю, мистер Руфин, ви хотель, чтобы я возобновили обучение? — спросила мадам.

— Разумеется, и говорите при всякой возможности на французском с мадемуазель Мод… Вы порадуетесь, что я настоял на этом, моя дорогая, — сказал он, обращаясь ко мне, — когда попадете во Францию. Вы обнаружите, что там не говорят ни на каком другом языке. А теперь, дорогая Мод, — нет, больше ни слова! — вы должны покинуть меня. Прощайте, мадам!

Он выпроводил нас несколько нетерпеливо, и я, не взглянув на мадам де Ларужьер, потрясенная, разгневанная, прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь.

Глава XX

Геркулесова нога

Я стояла у окна — то же свинцовое небо, тот же мокрый снег, лепившийся к стеклу, — и пыталась осмыслить открытие, только что мною сделанное. Меня охватило отчаяние, я бросилась на кровать и разрыдалась.

Добрая Мэри Куинс, с ее бледным, участливым лицом, конечно, сразу же оказалась рядом.

— О Мэри, Мэри, она приехала… эта ужасная женщина, мадам де Ларужьер, она приехала и вновь будет моей гувернанткой. А дядя Сайлас ничего не хочет слышать о ней и ничему не верит. Я все ему рассказала, но он держится своего мнения. Была ли на свете девушка несчастнее меня? Кто бы такое вообразил, кто бы опасался такого? О Мэри, Мэри, что мне делать? Что будет со мной? Неужели мне никогда не избавиться от этой странной злопамятной женщины?

Мэри как могла утешила меня. Я считаю ее слишком значительной особой, говорила Мэри. Кто она, в конце концов? Всего лишь гувернантка. Она не причинит мне зла. Я больше не дитя — она не запутает меня. А мой дядя, пусть на время впавший в заблуждение, скоро во всем разберется.

Вот такие речи говорила добрая Мэри Куинс и наконец немного успокоила меня: я начала думать, что, возможно, придаю слишком большое значение приезду мадам. Но все же воображение, этот инструмент ясновидения, являло мне, как в зеркале, ее ужасный образ, с чудовищными тенями, мечущимися у нее за спиной.

Через несколько минут раздался стук в дверь, и появилась мадам собственной персоной. Она была в костюме для прогулок. Снег прекратился, и она предлагала вместе совершить променад.

Заметив Мэри Куинс, она разразилась целым потоком приветствий и комплиментов, взяла ее, как выразился бы мистер Ричардсон, «безвольную руку»{85} и пожала с удивительной нежностью.

Честная Мэри снесла все это, хотя, казалось, хотела воспротивиться: она ни разу не улыбнулась, наоборот, удрученно смотрела в пол.

— Не приготовьте ли чаю? Когда я вернусь, дорогая Мэри Квинс, у меня будет столько россказни для вас и для дорогой мисс Мод — о все мои приключения, пока я отъезжаля. Ви будете столько много смеяться. Я — что ви думаете? — чьють-чьють… на сами крёхотка… и быль бы замуж! — Она визгливо рассмеялась и потрясла Мэри Куинс за плечо.

Я сердито отказалась идти на прогулку и даже не встала, а когда она ушла, я сказала Мэри, что заключаю себя в эту комнату, пока в доме остается мадам.

Но в юности обеты добровольного самоограничения не выдержать долго. Мадам де Ларужьер изо всех сил старалась быть приятной, у нее нашлось столько историй — больше половины, без сомнения, выдуманных, — которыми она могла развлечь нас в этом месте, таком triste. Мэри Куинс стала отзываться о ней лучше. Мадам даже помогала разбирать и убирать постели, постоянно предлагала свои услуги и, казалось, начала новую страницу жизни. Постепенно она побудила меня слушать ее и наконец отвечать ей.

Такие отношения были предпочтительнее постоянных сражений, но, несмотря на ее дружелюбие и словоохотливость, я по-прежнему испытывала к мадам глубокое недоверие, граничившее со страхом.

Ее, казалось, интересовала семья, жившая в Бартраме-Хо: с непроницаемым лицом, но охотно она слушала мои рассказы о характере обитателей этого дома. Эпизод за эпизодом я пересказала ей историю Дадли, и она взяла за правило читать в газете каждое новое сообщение о «Чайке», дабы доставить мне удовольствие, а в небольшом потрепанном атласе бедняжки Милли она прокладывала курс корабля карандашом, подписывая также у каждого порта дату «упоминания». Ее явно забавляла неудержимая радость, с какой я принимала известия о продвижении Дадли, и она вычисляла расстояние: в такой-то день он удалился на двести шестьдесят миль… в такой-то — еще на пятьсот… а вот еще на восемьсот — хорошо… еще лучше… просто чудесно! Но верх блаженства — это «чарёвательное дрюгой полюшар, где он скоро будет ходить на голова за двенадцать тысяч миль от нас»! И она заливалась смехом от своей остроты.

Пусть она и потешалась надо мной, однако было большим утешением думать о безбрежных волнах, простиравшихся между мною и ужасным кузеном.

Наши с мадам отношения оказались престранными. Она удерживалась от своих излюбленных насмешек, угроз. Напротив, ее не покидали добродушие и веселость. Но я не поддавалась обману. В моем сердце затаился страх, ни на миг не рассеивавшийся от ее сомнительного благодушия. Поэтому я ликовала, когда она уехала поездом в Тодкастер за покупками перед путешествием, ожидавшим нас со дня на день. Радуясь возможности выйти, мы со старой Мэри Куинс задумали вылазку.

Мне хотелось побывать в фелтрамских магазинах — с этой целью мы и вышли из дому. Главные ворота оказались запертыми. Ключ, впрочем, торчал в замке, но поскольку мне было не под силу повернуть ключ, за дело взялась Мэри. В ту же минуту из темной сторожки сбоку появился старый Кроул, оторвавшийся от обеда и торопливо глотавший кусок. Вряд ли кому-нибудь нравилось длинное настороженное лицо старика, почти всегда небритое, немытое, изборожденное глубокими, с въевшейся грязью морщинами. Свирепо косясь на Мэри, не решаясь взглянуть на меня, Кроул поспешно вытер рот тыльной стороной ладони и прорычал:

— Брось-ка.

— Откройте, пожалуйста, мистер Кроул, — попросила Мэри, отказываясь от своей попытки.

Кроул со зловещим видом еще раз вытер рот, шаркая ногами, бормоча что-то, подошел к замку и прежде всего удостоверился, что он висит крепко. А потом вынул ключ, опустил в карман и с тем же бормотанием двинулся к сторожке.

— Пожалуйста, откройте нам ворота, — вновь попросила Мэри. Молчание.

— Мисс Мод хочет сходить в город, — настаивала она.

— Мы много чё хотим, чё не про нас, — прорычал он, заходя в свое жилище.

— Пожалуйста, откройте ворота, — приблизившись к сторожке, попросила я.

Он обернулся на пороге и молча сделал жест, будто коснулся шляпы, которой у него на голове не было.

— Никак не могу, мэм;

— Вы не позволите мне и моей горничной выйти за ворота? — спросила я.

— Такне я ж, мэм, — сказал он. — Но что приказано, то приказано, и никто не пройдет тут, пока господин не разрешит.

Пресекая дальнейший разговор, он вошел к себе и закрыл дверь.

А мы с Мэри стояли и смотрели друг на друга с преглупым видом. После того как меня и кузину Милли остановили возле уиндмиллского забора, это был первый запрет, который я слышала. Впрочем, я считала, что распоряжение, неукоснительно соблюдаемое Кроулом, не могло относиться ко мне. Я переговорю с дядей Сайласом, и все уладится. А пока я предложила Мэри прогуляться в моем любимом Уиндмиллском лесу.

Я смотрела в сторону Диконова двора, когда мы шли мимо, и думала: а вдруг Красавица дома? Я действительно увидела девушку — она явно наблюдала за нами. Она стояла на пороге их хибарки, прячась в тень, и, как мне показалось, не хотела быть замеченной. Мы прошли еще немного, и я утвердилась в своей мысли, потому что увидела, как девушка побежала начинавшейся позади двора тропинкой в противоположном направлении от того, в каком шли мы.

«Вот и бедная Мэг от меня отказалась», — подумала я.

Мы с Мэри брели лесом и добрались до ветряной мельницы. Низкая, вырезанная аркой дверь была открыта, и мы вошли, поднялись на круглую площадку, где свет и тень попеременно сменяли друг друга. Когда мы входили, я услышала какой-то суматошный шорох и скрип доски, но успела заметить, взглянув вверх, только ногу, скрывшуюся в люке.

Если вы кого-то сильно любите или ненавидите, то неосознанно постигаете премудрость сравнительной анатомии и мысленно воссоздаете целое по сгибу локтя, завитку бакенбарда, краешку руки. Как быстр, как безошибочен инстинкт!

— О Мэри, что я видела! — зашептала я, освобождаясь от какого-то наваждения, приковавшего мой взгляд к самым верхним ступенькам лестницы, что исчезала во тьме открытого люка. — Уйдемте, Мэри, уйдемте!

В тот же миг в отверстии сумрачного чердака появилось смуглое угрюмое лицо Дикона Хокса. Поскольку Дикону служила только одна нога, он спускался медленно, неуклюже; когда голова его оказалась под люком, он приостановился, коснулся шляпы, приветствуя меня, закрыл крышку люка и запер его.

Покончив с этим, он опять коснулся шляпы и пристальным взглядом изучал меня секунду, пока опускал ключ в карман.

— Малые свою муку тут чевой-то долго держат, мэм. Хлопот сколько — за ней приглядывать. Поговорю-ка я с Сайласом, разберусь. — Он уже ступил на разбитый плиточный пол и, вновь тронув шляпу, сказал: — Я запираю дверь, мэм!

Я вздрогнула и опять зашептала:

— Уйдемте, Мэри, уйдемте.

Крепко держась за руки, мы быстро покинули мельницу.

— Я лишусь чувств, Мэри, — проговорила я. — Скорей, скорей идемте. Нас никто не преследует?

— Нет, мисс, дорогая. Тот человек, с деревянной ногой, вешает замок на дверь.

— Идемтесамымбыстрым шагом! — сказала я. И когда мы прошли немного, я опять попросила: — Посмотрите, нас никто не преследует?

— Никто, мисс, — ответила явно удивленная Мэри. — Он кладет ключ в карман, стоит и смотрит нам вслед.

— О Мэри, неужели вы не видели?..

— Чего, мисс? — спросила Мэри, замедляя шаг.

— Идемте, Мэри. Не останавливайтесь. Они наблюдают за нами, — прошептала я, поторапливая ее вперед.

— Чего же, мисс? — повторила вопрос Мэри.

—Мистера Дадли, — прошептала я с нажимом, не смея даже повернуть голову к ней.

— Го-о-споди, мисс! — протянула честная Куинс с недоверием; тон ее выражал подозрение, что мне все привиделось.

— Да, Мэри. Когда мы вошли в то страшное помещение… ступили в тот темный круг, я увидела его ногу на лестнице.Егоногу, Мэри! Я не могла ошибиться.Не сомневайтесьв моих словах. Выубедитесь, что я права. Онздесь. Он никогда не садился на корабль, отплывший в Австралию. Меня обманывают. Это низко… это ужасно. Я перепугана насмерть. Ради бога, посмотрите еще раз и скажите, что вы видите.

—Ничего, мисс, — ответила Мэри тоже шепотом. — Но тот… с деревянной ногой, он так и стоит у двери.

— И с ним никого?

— Никого, мисс.

Никем не преследуемые, мы прошли через калитку в заборе. Я перевела дух, когда мы оказались в зарослях возле низины с каштановой рощей, и начала думать, что кому бы ни принадлежала нога — хотя инстинкт мне говорил, что это мог быть только Дадли, — человек явно стремился спрятаться, а значит, нам не нужно бояться преследования.

Мы медленно в молчании брели заросшей тропинкой, и вдруг я услышала позади окликающий меня голос. Мэри ничего не слышала, я же была уверена, что голос мне не почудился.

Оклик прозвучал еще и еще раз. Охваченная дрожью, я заглянула под низко нависшие ветви и увидела Красавицу не дальше чем в десяти ярдах, осмотрительно выбравшую место в кустах.

Помню, какими удивительно белыми показались мне ее зубы, белки ее глаз, выступавшие на смуглом лице, когда она, приложив руку к уху, смотрела на нас какое-то время и прислушивалась.

Потом Красавица нетерпеливо поманила меня рукой и сделала два-три шага навстречу — с видом ужасно взволнованным и испуганным.

— Пускайонане подходит, — указывая на Мэри Куинс, шепотом проговорила Красавица, как только я приблизилась. — Скажите ей, пускай сядет вон там, на ясеневом пне, и крикнет вам изо всех сил, ежели завидит, что кто-то идет сюда; скажете — и скорей ко мне…

Когда я вернулась, сделав соответствующее распоряжение, то заметила, насколько девушка бледна.

— Вы больны, Мэг? — спросила я.

— Ничего. Здорова… Слушайте, мисс, я должна сказать вам все в два счета, и, ежели она крикнет, бегите к ней, а я уж сама справлюсь, да только, ежели папаша или другой застанут меня тут, убьют, точно. Тс-с! — Она помолчала секунду, напряженно глядя в ту сторону, где, как она думала, оставалась Мэри Куинс. Потом шепотом продолжила: — А теперь запомните: что скажу вам, будете держать про себя. Не говорите той… и никому на свете. Смотрите, ни словечка не говорите из того, что скажу.

— Ни словом не обмолвлюсь. Продолжайте.

— Видели Дадли?

— Кажется, я видела, как он поднимался по лестнице.

— На мельнице? Ага, это он. Он дальше Тодкастера не ездил. Он в Фелтраме потом оставался.

Теперь побледнела уже я. Мои худшие предположения подтвердились.

Глава XXI

Я вступаю в сговор

— Это такой поганый человек, о мисс Мод, мисс Мод! Недоброе дело держит их вместе… его и папашу моего (вы ж смотрите, вы обещались помалкивать), ох, недоброе… Тайком свою задумку обговаривают и покуривают на мельнице. Папаша-то не догадывается,

Я чуть не лишилась чувств, но овладела собой.

— Не очень, Мэг. Продолжайте. Ради бога, скажите, дядя Сайлас знает, что он здесь?

— Они, мисс, раз ходили к нему, мне Брайс говорил. Раз… во вторник было… просидели у него с одиннадцати вечера до полуночи, прокрались туда и обратно, будто воры… боялись, как бы я их не увидела.

— А откуда Брайс знает, что они замышляют злое? — спросила я, чувствуя, что холодею с ног до головы. Без сомнения, смертельно бледная от страха, я тем не менее выражала мысли абсолютно связно.

— Брайс сказал, мисс, что видел, как Дадли плакал — а лицо у него было аж черное — и говорил моему папаше: «Я не такого сорту, я не могу». А папаша ему: «Кто ж этакие дела с охотой делает? Да только куда ты денешься? Твой старикан на тя сзади с вилами — куда денешься?» Потом папаша припомнил про Брайса-то и крикнул Брайсу: «Чё тут шатаешься? Пошел с клячами к кузнецу, ну-ка!» Тогда Дадли вскочил, надвинул шляпу на глаза и говорит: «Лучше б я был на „Чайке“. Не гожусь я для этаких дел». Вот и все, что Брайс слыхал. Он страшно боится и папашу моего, и Дадли. Дадли мокрого места от него не оставит, коли он скажет чего против, и они с папашей не замешкаются, быстренько судье донесут на него, мол, на браконьерстве поймали… донесут и упекут в тюрьму.

— Но почему он считает, что речь идет обомне?

— Тс-с! — сказала Мэг — ей что-то послышалось. Но все было спокойно. — Мне больше нельзя оставаться тут… опасно, мисс. Не знаю почему, да толькоонтак думает, и я… и — чего там —вытоже.

— Мэг, я покину Бартрам.

— Не сможете.

— Не смогу? Что вы говорите, девушка?

— Они вас не выпустят. Ворота везде заперты. У них псы… ищейки, Брайс говорит. Выне сможетевыбраться отсюда — так вот. Про это забудьте… Я вам скажу, чего вам сделать. Напишите записочку той вашей леди в Элверстон, и хотя Брайс парень сумасбродный и такое порою выкинет, что только держись, он меня любит, и я заставлю его передать записочку. Папаша завтра будет молоть на мельнице. Так вы приходите сюда около часу — ежели увидите, что мельница крутится. А мы с Брайсом тут вас встретим. И эту старую тоже берите с собой. А вот старуха француженка — та с Дадли разговоры разговаривает. Смотрите, чтоб та ничего не прознала. Брайс со мной парень добрый — какой бы он ни был с другими, — и я так понимаю, он не выдаст. А теперь, мисс, мне надо идти. Боже спаси вас и сохрани! Смотрите, ни за что на свете не показывайте никому, что у вас в мыслях, — даже этой там…

Я не успела и слова сказать, как девушка скользнула прочь, прижав палец к губам и покачав головой.

Не смогу описать мое состояние. В нас скрываются запасы сил и выдержки, о которых мы не подозреваем, пока страшный глас необходимости не воззвал к нам. Цепенеющая от неведомого раньше ужаса, я, однако, говорила и действовала, — что для меня самой было чудом из чудес, — с трезвостью и невозмутимостью кого-то другого.

По возвращении я встретилась с мадам так, будто ничего не произошло. Я слушала ее отвратительную болтовню, разглядывала плоды ее часового хождения по лавкам, и у меня было ощущение, что я слушаю, вижу, говорю и улыбаюсь во сне.

Ночь обернулась кошмаром. Когда мы с Мэри Куинс остались одни, я заперла дверь. Я ходила взад и вперед по комнате, ломая руки, и смотрела на безучастные пол, стены, потолок с мольбой отчаяния. Я боялась открыться дорогой старушке Мэри. Малейшая неосторожность повела бы к тому, что моя осведомленность обнаружилась бы, а это грозило гибелью!

На ее недоумение и озабоченность я ответила, что мне нехорошо — на душе тревожно, но потребовала от Мэри пообещать, что никому из смертных она не скажет о моих подозрениях, связанных с Дадли, и о том, что в лесу мы столкнулись с Мэг Хокс.

Помню, легли мы поздно, и через какое-то время я села в кровати, дрожа от ужаса и слушая ровное дыхание Мэри, убедившее меня, что она крепко заснула. Я поднялась и выглянула в окно, ожидая, что увижу, как свирепые псы, которых они собрали тут, рыскают по двору. Иногда я молилась и чувствовала успокоение; должно быть, на краткий миг я отдавалась сну. Но спокойствие было обманчивым, мои нервы были напряжены до предела. Порой я чувствовала, что теряю рассудок и вот-вот закричу. Наконец та чудовищная ночь миновала. Пришло утро, а с ним — менее болезненное, но едва ли менее ужасное состояние ума. Мадам появилась у «дорогой Мод» очень рано. Вдруг меня осенила мысль. Я знала, что мадам любит ходить по лавкам, и довольно беззаботным тоном я сказала:

— Ваши вчерашние покупки и меня соблазнили, мадам, я должна приобрести некоторые вещи до отъезда во Францию. Быть может, сегодня мы с вами отправимся в Фелтрам за моими покупками?

Она посмотрела мне в лицо хитрым взглядом и не ответила. Я не отводила глаз, и тогда она сказала:

— Прекрасно. Я буду просто счастлива. — Она вновь очень странно посмотрела на меня. — Какой время, моя дорогая Мод? Час? Подойдет, корошо подойдет, а?

Я подтвердила, и она погрузилась в молчание.

Я спрашивала себя: удалось ли мне выглядеть беззаботной, как я и старалась? Не знаю. В тот ужасный промежуток времени я казалась, наверное, подозрительно невозмутимой, и даже сейчас, оглядываясь назад, удивляюсь своему непонятному самообладанию.

Я надеялась, что мадам не слышала о распоряжении не выпускать меня из поместья. В ее сопровождении я беспрепятственно пройду через ворота… она сама проводит меня в Фелтрам.

В Фелтраме я обрету свободу и тогда смогу добраться к дорогой кузине Монике. Никакая сила не вернет меня обратно в Бартрам-Хо. Сердце трепетало в напряженном ожидании часа освобождения.

О Бартрам-Хо! Откуда взялись эти преграды? Кто из предков поставил эти высокие, неприступные стены передо мной, оказавшейся в положении столь отчаянном?

Внезапно я вспомнила про письмо к леди Ноуллз. Если мне не удастся попытка бегства из Фелтрама, все будет зависеть от этого письма.

Я заперлась и написала такие строки:

«О возлюбленная моя кузина, как

Обезумевшая от ужаса, Ваша кузина

Мод.

Бартрам-Хо».

Я запечатала письмо со всем возможным тщанием, будто неодушевленные строки могли ожить, вырваться из плена, и тогда моей отчаянной мольбой огласились бы все комнаты и галереи безмолвного Бартрама.

Старая Куинс — над чем невыразимо потешалась кузина Моника — упорно украшала мои платья вместительными карманами на манер тех, которые знало прошлое поколение. Теперь я порадовалась ее старомодной причуде и опустила уличавшее меня, притворщицу, столь откровенно написанное письмо в это вместилище, затем, спрятав ручку и чернила, моих соучастников, я отперла дверь, вновь надела маску беззаботности и стала ждать возвращения мадам.

— Я быль обязана просить у мистера Руфин разрешение побывать в Фельтрам, и, наверно, он разрешает. Он желяет говорить вам.

В сопровождении мадам я вошла в дядину комнату. Он полулежал на диване спиной к нам, и его длинные белые волосы струились по подушкам.

— Я хотел просить вас, дорогая Мод, выполнить в Фелтраме два-три мелких поручения.

Я чувствовала, что ужасное письмо уже не так оттягивает карман, а мое сердце учащенно забилось.

— Но я только что вспомнил, что сегодняшний день — базарный и Фелтрам будет кишеть всяким сомнительным людом, подвыпившими гуляками; поэтому давайте подождем до завтра. Мадам же любезно соглашается сегодня сама сделать все необходимые покупки.

Мадам подтвердила согласие реверансом, предназначенным дяде, и взглянула на меня с широкой фальшивой улыбкой.

Дядя уже изменил свою расслабленную позу и теперь сидел на диване бледный и мрачный.

— Свежие известия о моем блудном сыне, — проговорил он с кривой усмешкой, протягивая руку за газетой. — Вновь упоминают корабль. За сколько миль он от нас, как вы думаете? — Тон его был игрив, дядя пожирал меня глазами и улыбался страшно… чудовищно. — Как далеко от нас сегодня Дадли? — Он закрыл ладонью заметку в газете. —Угадайте!

На мгновение мне показалось, что за этой интермедией последует раскрытие настоящего местонахождения Дадли.

— Путь был долгим. Угадайте! — повторил он.

Немного запинаясь, побледневшая, я что-то проговорила и разыграла требуемое неведение, а тогда дядя, с намерением порадовать меня, прочел строку-другую, где упоминались широта и долгота самого недавнего местонахождения судна, мадам же была вся внимание: она запоминала цифры, чтобы внести соответствующие пометки в атлас бедняжки Милли.

Не скажу с уверенностью, но мне показалось, что дядя Сайлас неотрывно следил за мной многоопытным проницательным взглядом, однако ничего не прочел у меня на лице и отпустил нас.

Мадам любила это занятие — делать покупки. Но покупать, тратя чужие деньги, она обожала. После ленча, одетая подходящим образом, она поступила именно так, как мне хотелось: предложила доверить ей мои поручения и мои деньги и, получив полномочия, предоставила мне возможность отправиться на встречу у Каштановой низины.

Как только мадам скрылась из виду, я заторопила Мэри Куинс и быстро оделась. Мы покинули дом через боковую дверь, которую, как я знала, нельзя было увидеть из окна дядиной комнаты. Я обрадовалась свежему ветерку, достаточному, чтобы крылья ветряной мельницы закрутились, и, когда мы прошли какую-то часть пути и перед нами вдали возникло это живописное старое сооружение, я почувствовала невыразимое облегчение: мельница работала.

И вот мы достигли Каштановой низины. Я отправила Мэри Куинс на ее прежний наблюдательный пост, с которого просматривалась тропинка к Уиндмиллскому лесу, как и прежде наказав кричать изо всех сил: «Я нашла его!» — если увидит кого-нибудь, идущего в нашу сторону.

Я остановилась на том самом месте, где произошла наша вчерашняя встреча. Заглянула под нависшие ветви — и мое сердце учащенно забилось: я увидела поджидавшую меня Мэг Хокс.

Глава XXII

Письмо

— Идемте, мисс, — зашептала Красавица, очень бледная, — он здесь, Том Брайс.

И она пошла впереди, раздвигая безлистый кустарник. Мы вышли к Тому. Худой юноша, конюх или браконьер — ему пристало бы и то и другое занятие, — в короткой куртке, в гетрах сидел на низком суку, опираясь спиной о ствол дерева.

— Чего там, парень, сиди, — проговорила Мэг, заметив, что он собирался встать и запутался в ветках, когда пробовал снять шапку. — Сиди смирно и слушай, что скажет леди… Он возьмет его, мисс Мод. Так, парень?

— Так, возьму, — ответил он и протянул руку за письмом.

— Том Брайс, вы не обманете меня?

— Нет, будьте уверены! — проговорили Том и Мэг почти в один голос.

— Вы честный английский юноша, Том, ведь вы не предадите меня, — с мольбой говорила я.

— Нет, будьте уверены! — повторил Том.

Но что-то немного смущало меня в лице этого светловолосого молодого человека с острым вздернутым носом. Во время нашей встречи он отмалчивался, лениво улыбался, будто человек, слушающий далекий от повседневных забот вздор из детских уст, и отпускал время от времени ироничные замечания.

Мне казалось, что этот грубый парень, нисколько не желая меня оскорбить, не принимал меня всерьез.

Но выбирать не приходилось, и, каков бы он ни был, я знала, что, кроме него, умолять мне было некого.

— Том Брайс, очень многое зависит от того, попадет ли письмо в нужные руки.

— Она правду говорит, Том Брайс, — порой вступала Мэг, вторившая моим словам.

— Я даю вам фунтсейчас, Том. — Я вложила монету вместе с письмом в его руку. — Вы должны передать письмо леди Ноуллз в Элверстоне. Вы ведь знаете, где Элверстон?

— Знает, мисс. Так, парень?

— Так.

— Сделайте это, Том, и я буду благодарна вам всю жизнь.

— Слыхал, парень?

— Слыхал, — сказал Том, — добро.

— Вы доставите письмо, Том? — спросила я, с бо́льшим, чем хотела бы обнаружить, волнением

— Доставлю, — сказал Том, поднимаясь и вертя письмо перед глазами, будто какую-то диковинку.

— Том Брайс, — проговорила я, — если вы не сможете с честью послужить мне, скажите сразу. Не берите письмо, если не сможете передать его леди Ноуллз в Элверстоне. Пообещайте, что передадите, или верните письмо. И тогда оставьте фунт себе, но пообещайте: вы никому не скажете о том, что я просила вас доставить письмо в Элверстон.

В первый раз Том посмотрел на меня серьезно. Он тер краешек письма указательным и большим пальцами с видом браконьера, который мошенничает по убеждению.

— Я не думаю надувать вас, мисс, но о себе я должен позаботиться, так вот. Все письма проходят через руки Сайласа, а что он этого письма не видал, он вспомнит. Говорят, он вскрывает письма, читает их до того, как им с почтой уйти, — такая уж у него забава. Не знаю, но сдается мне, правду говорят. И ежели это письмо где найдется, то тут поймут, что доставлено оно с нарочным. А тогда до меня доберутся.

— Но вы знаете, Том, кто я, — я позабочусь о вас, — проговорила я нетерпеливо.

— Вам о себе надо будет заботиться, я так понимаю, ежели что выйдет наружу, — сказал цинично Том. — Я не говорю, что не доставлю письмо, а только вот что: лбом стену прошибать ни за-ради кого не стану.

— Том, — проговорила я, осененная мыслью, — отдайте мне обратно письмо и выведите меня из Бартрама. Проводите в Элверстон… это будет самое лучшее — длявас, Том, я хочу сказать, — самое лучшее, чего вы только можете пожелать.

Будто о жизни умоляла я этого деревенского парня, держась за его рукав. Я заглядывала ему в лицо.

Напрасно. Том вновь был смешливым грубияном, он чуть отвернулся и, разглядывая корни деревьев позади, глуповато ухмылялся через плечо. Казалось, он едва мог сдержать совсем уж невежливый громкий смех.

— Я поступлю как разумный парень, мисс. Вы их не знаете, не так-то просто их обойти, и я голову расшибать не буду… в тюрьму угодить неохота. Какой прок от этого вам или мне? Вот тут Мэг, она понимает: чего просите, я не могу; и браться не стану, мисс, ни за что. Не в обиду вам, мисс, говорю: не стану за это браться. Попробую, ежели удастся, с письмом. Только это я и могу для вас. — Том Брайс встал и обратил настороженный взгляд в сторону Уиндмиллского леса. — Смотрите, мисс, чего б ни получилось, про меня ни слова.

— Куда ты, Том? — спросила встревоженная Мэг.

— Не важно, девчонка, — ответил он, пробираясь сквозь заросли, и вскоре скрылся.

— Ага, он подался на овечью тропу за насыпью. Идите-ка к дому, мисс, и чтоб через боковую дверь входили… не со двора. А я чуток посижу тут, в кустах, не сразу же вслед за вами… Прощайте, мисс, и смотрите, чего у вас в мыслях, не показывайте. Тс-с!

Где-то далеко слышался крик.

— Это папаша! — прошептала она, потемнев, и приложила загорелую руку к уху. — Не меня — дьявола кличет, — сказала она с глубоким вздохом и невесело улыбнулась. — А теперь идите-ка, бога ради!

Я пустилась бегом по тропинке, укрывавшейся в густом лесу, позвала Мэри Куинс, и мы вместе заторопились к дому. Мы вошли, как было сказано, через боковую дверь, чтобы никто не заподозрил, что мы вернулись из Уиндмиллского леса; по черной лестнице, по боковой галерее, будто два грабителя, мы прокрались к моей комнате, а там я села, чтобы собраться с мыслями и хорошенько обдумать только что происшедшее.

Мадам еще не возвращалась. Прекрасно. Обычно она прежде всего появлялась у меня в комнате. Но все было на своих местах, значит, ни ее любопытным глазам, ни ее беспокойным рукам не пришлось искать занятия на то время, пока я покидала комнату.

Когда же мадам появилась, она, странно сказать, доставила мне нежданную радость. В руке у нее оказалось письмо от моей дорогой леди Ноуллз — солнечный луч из вольного и счастливого внешнего мира проник вместе с ним. Как только мадам ушла, я открыла письмо и прочла следующее:

«Я так обрадована, дорогая Мод, что вскоре увижу Вас. Я получила сердечное письмо от бедного Сайласа, да,бедного: я на самом деле сочувствую его положению, которое, верю, он описал правдиво, — по крайней мере, Илбури так говорит, а он почему-то знает. Я получила очень ласковое письмо, совсем не похожее на прежние. Я все перескажу Вам при встрече. Сообщу только, что он хотел бы, чтобы я взяла на себя обязанность, которая доставит мне чистейшую радость, — я имею в виду опеку над Вами, моя дорогая девочка. Опасаюсь единственно того, что мое горячее согласие принять обязанность пробудит в нем дух противоречия, свойственный большинству людей, и он вновь примется размышлять о своем предложении в настроении менее благосклонном. Он предлагает мне приехать в Бартрам и задержаться до утра, причем обещает устроить меня со всем комфортом, который, скажу откровенно, меня совсем не заботит, если будет возможность провести уютный вечер за разговором с вами. Сайлас объясняет свое горестное положение; ему следует, по его словам, подготовиться к спешному отъезду, который бы избавил его от риска лишиться свободы. Печально, что он так безвозвратно погубил себя, что великодушие покойного Остина, кажется, толкнуло его к крайностям. Он очень хотел бы, чтобы я повидалась с Вами до Вашей непродолжительной поездки во Францию. По его мнению, Вы должны будете уехать в ближайшие две недели. Я собиралась пригласить Вас ко мне, ведь в Элверстоне Вам будет нисколько не хуже, чем во Франции, но он, кажется, намерен осуществить то, чего мы так желаем, а поэтому проявим осмотрительность и позволим ему устроить все, как он хочет. Я так жажду, чтобы решился наш вопрос, что боюсь даже чуточку его рассердить. Он пишет, что я должна назначить день в начале будущей недели, и по его тону я допускаю, что мое посещение может оказаться продолжительнее первоначально определенного им. Я была бы только счастлива. Начинаю думать, моя дорогая Мод, что бессмысленно вмешиваться в ход вещей и что часто все оборачивается самым счастливым образом, полностью отвечая нашим желаниям, — только потому, что мы не вмешиваемся. Кажется, не кто иной, как Талейран{86}, необыкновенно ценил талантждать.

Воодушевленная, полная планов и всегда любящая Вас, дорогая Мод,

кузинаМоника».

Неразрешимые загадки! Слабый свет надежды, однако, заструился на картину, всего несколько минут назад погруженную во мрак полного затмения. Но какую бы теорию я

Зачем здесь появилась мадам? Почему скрывался в поместье Дадли? Почему я была пленницей за тюремными стенами? Какая опасность нависла надо мной — огромная опасность, настолько тревожившая Мэг Хокс, что заставила ее рисковать благополучием возлюбленного ради моего спасения? Все эти грозные вопросы соединялись в моем уме при инстинктивном понимании того, что не было на свете людей, сильнее заинтересованных в чьей-то гибели, чем дядя Сайлас и Дадли, которые желали во что бы то ни стало покончить со мной.

Порой эти чудовищные свидетельства угнетали душу. Порой, перечитав письмо кузины Моники, я, будто согретая лучами солнца, видела небеса просветленными, а мои страхи, как ночные кошмары, рассеивались с рассветом. Однако я никогда не сожалела, что отправила письмо с Томом Брайсом. Я только и думала о том, чтобы спастись из Бартрама-Хо.

В тот вечер мадам напросилась пить чай со мной. Я нисколько не возражала. Благоразумие диктовало, по возможности, сохранять дружеские отношения со всеми, даже идти на уступки. Мадам обуяло веселье, она пребывала в лучшем своем настроении — от нее, разумеется, пахло бренди.

Она пересказала мне некоторые комплименты, которыми в тот день в Фелтраме ее наградила эта «добри дюша» миссис Ладуэйз, торгующая шелком, описала, какой «крясиви мущин» этот новый приказчик (она явно побуждала меня «пошютить» над ней) и как он «провожаль гласом» ее, куда бы она ни ступила. Наверное, он, подумала я, боялся, как бы она не стащила кружево или пару-другую перчаток. Она все время поводила большими коварными глазами, изображая кокетку в своем представлении, и с ее худого лица, пылавшего от спиртного напитка, которым она услаждала себя, не сходила улыбка. Мадам пела глупые шансонетки и, склонная, как всегда под воздействием алкоголя, к хвастовству, поклялась, что я немедленно получу свой экипаж с лошадьми.

— Я приляжусь все силями к вашему дяде Сайлясу. Ми такие добри стари дрюзья, мистер Руфин и я, — сказала она с непостижимым, но испугавшим меня выражением лица.

Я никогда не могла понять, почему эти иезавели{87} любят обнажать ужасную правду, касающуюся их жизни, но так уж оно есть. Не стремление ли женщин торжествовать заставляет их, подавляя стыдливость, похваляться чредой падений как свидетельством утраченных чар, но оставшейся власти? Впрочем, зачем удивляться? Разве не предпочитали женщины ненависть — безразличию, славу колдуний, со всеми уготованными им наказаниями, — полной безвестности? И подобно тому, как они наслаждались, сея у простодушных соседей подозрение, будто водятся с отцом зла, так мадам, наверное, с циничным тщеславием смаковала привкус своего сатанинского превосходства.

На другое утро дядя Сайлас послал за мной. Он сидел у стола и с коротким приветствием на французском, со своей обычной улыбкой, указал мне стул напротив.

— Я забыл, — проговорил он, бросая газету на стол, — как далеко вчера был Дадли, по вашему мнению?

За тысячу сто миль, считала я.

— О да, так. — Он рассеянно помолчал. — Я пишу лорду Илбури, вашему попечителю, — продолжил он. — Я отважился сказать, моя дорогая Мод, — а при намерении иначе устроить вас, мне не хотелось бы, учитывая мои печальные обстоятельства, слагать с себя обязанности без ссылки на вашу оценку моего к вам отношения, пока вы пребывали под сим кровом, — я отважился сказать, что вы находили меня добрым, заботливым, снисходительным. Я верно выразился?

Я подтвердила. Что я могла возразить?

— Я упомянул, что вы были довольны нашей скромной жизнью здесь — нашим незамысловатым укладом и вольностью. Я прав?

Я вновь подтвердила.

— И что вам не за что питать неприязнь к вашему бедному старому дяде, за исключением разве что его бедности, которую вы ему простили. Мне кажется, я сказал правду. Так, дорогая Мод?

Я подтвердила.

Все это время он шелестел бумагами в кармане куртки.

— Хорошо. Я ожидал от вас именно этих слов, — бормотал он. — Никаких других… — И вдруг его лицо чудовищно изменилось. Он встал надо мной как привидение — с устрашающим взглядом. — Тогда как вы объясните вот это? — Его голос прозвучал будто раскат грома, и дядя с размаху опустил на стол мое письмо к леди Ноуллз.

Я, онемев, смотрела на дядю, пока его образ не стал расплываться перед моими глазами, но его голос, как колокол, все гремел в моих ушах.

— Вы, притворщица и лгунья, объясните этот образчик злословия, с которым вы отправили, подкупив, моего слугу к моей родственнице, леди Ноуллз!

Он говорил и говорил, а я смотрела во тьму, пока и голос его сделался неразличимым, а потом далеким гулом потонул в безмолвии.

Наверное, я упала в обморок.

Когда я очнулась, то почувствовала, что я вся мокрая — волосы, лицо, шея, платье. Я не догадывалась, где я. Мне представлялось, что мой отец болен, и я говорила с ним. Дядя Сайлас стоял у окна, невыразимо мрачный. Возле меня сидела мадам, а бутылка с эфиром — дядино укрепляющее — возвышалась на столе передо мной.

— Кто?.. Кто болен?.. Кто-то умер? — вскричала я.

Наконец со слезами пришло облегчение. Когда я несколько успокоилась, меня провели в мою комнату.

Глава XXIII

Экипаж леди Ноуллз

На другое утро, в воскресенье, я лежала в постели слабая, безучастная ко всему на свете, с такими болями во всем теле, — как я полагала, ревматическими, — что была не в силах говорить и даже поднять голову. Мои воспоминания о том, что произошло в комнате дяди Сайласа, спутались; мне казалось, будто мой отец тоже присутствовал и тоже участвовал в разговоре, хотя я не могла припомнить, каким образом.

Слишком измученная, с разумом и чувствами, притупленными до крайности, я была не в силах распутать этот чудовищный клубок и просто лежала, отвернувшись к стене, недвижимо, молча, только глубоко вздыхала порой.

Добрая Мэри Куинс находилась в комнате, и это немного успокаивало, но я настолько ослабела, что мне причинял муку даже ее голос, когда она обращалась ко мне. Я на самом деле не понимала и не тщилась понять, жива я или нет.

В то утро кузина Моника в милом Элверстоне, совершенно не ведая о моем плачевном состоянии, предложила своим гостям, леди Кэризброук и лорду Илбури, отправиться в церковь в Фелтрам, а затем нанести визит в Бартрам-Хо, на что они охотно согласились.

И примерно к двум часам это приятное общество прибыло в Бартрам. Они предпочли идти пешком, с тем чтобы экипаж нагнал их, когда лошади будут накормлены. Мадам де

— Мисс Мод Руфин уехала прогуляться, но я буду счастлив увидеть леди Ноуллз, если она окажет любезность и поднимется сюда на минутку; упомяните, что мое самочувствие оставляет желать лучшего.

Мадам вышла за дворецким и у лестницы, схватив его за ворот, горячо зашептала человечку в ухо:

— Проведешь ее светлость по черни леснис… запоминай, почёрни.

И уже в следующее мгновение, ступая широким шагом на цыпочках, мадам вошла в мою комнату, с видом, как пересказывала Мэри Куинс, приговоренной к виселице.

Войдя, она внимательно оглядела комнату, осталась довольна присутствием Мэри Куинс и повернула ключ в двери. Прочувствованным шепотом она осведомилась о моем состоянии у Мэри, скользнула к окну, выглянула украдкой, потом подошла к моей постели, пробормотала несколько слов утешения, чуть задвинула полог, после чего прошлась по комнате, суетливо коснулась того, другого, будто поправляя, и как бы между прочим тихонько вытащила ключ из замка и опустила в карман.

Последнее так удивило честную Мэри Куинс, что она решительно поднялась со стула, указала на дверь и, не сводя своих праведных голубых глаз с мадам, сказала шепотом:

— Вставьте ключ в замок, пожалуйста.

— О, разюмееться, Мэри Квинс, но лючше пюскай заперт, ведь ее дядя, он хотель, кажется, зайти, и она, я уверен, будет в большой испуге, посколько он в большой недовольстве. Но ми скажем ему — она не короша или она спит. И тогда он уйдет без всяки шум.

Я ничего этого не слышала — они говорили глухим шепотом; Мэри, хотя и сомневаясь, что мадам тревожилась обо мне, и подозревая у той всегда корыстные мотивы, неохотно согласилась: она боялась, как бы названная мадам причина не оказалась на сей раз истинной.

Мадам беспокойно вертелась у двери, а о том, что происходило тогда в других комнатах, леди Ноуллз впоследствии мне рассказывала так:

«Только представьте наше разочарование! Но я, конечно, была рада увидеться с Сайласом, и ваш эльф-дворецкий провел меня наверх, в его комнату… не тем, кажется, путем, каким я поднималась раньше; впрочем, не буду утверждать, ведь я не так хорошо знаю дом в Бартраме. Но я не забыла — мы прошли через спальню Сайласа, которой я прежде не видела, в кабинет, где я и нашла вашего дядю.

Он, казалось, был счастлив; он подошел с улыбкой — мне всегда не нравилась его улыбка, — с протянутыми руками, пожал мои — теплее приветствия не припоминаю — и произнес:

„Дорогая,дорогаямоя Моника, как же ярадвам — именно вас я жаждал увидеть. Я был весьма серьезно болен — последствия мучительнейших душевных тревог. Присядьте на минутку, прошу вас“.

И он одарил меня комплиментом в несколько коротеньких рифмованных строчек по-французски.

„Где же Мод?“ — спросила я.

„Мод, наверное, сейчас не ближе к Бартраму, чем к Элверстону, — сказал старый джентльмен. — Я убедил ее прогуляться и посоветовал нанести один визит, кажется, ей приятный. Полагаю, она послушала меня“.

„Как жедосадно!“ — воскликнула я.

„Бедная Мод будет очень расстроена, но вы утешите ее, когда посетите нас, — ведь вы обещали… и я устрою вас со всем комфортом. Я буду счастлив, Моника, принять ваш будущий визит за доказательство нашего полного примирения. Ведь вы не откажете мне?“

„Нет, конечно, я с превеликой радостью приеду, — ответила я. — И хочу поблагодарить вас, Сайлас“.

„За что?“ — спросил он.

„За ваше желание передать Мод под мою опеку. Я так обязана вам“.

„Должен сказать, Моника, что я ни в коей мере не предполагал обязывать вас“, — проговорил Сайлас.

Мне показалось, что он был готов впасть в одно из своих отвратительнейших настроений.

„Но япризнательнавам… очень признательна вам, Сайлас, и вы не можете не принять мою благодарность“.

„Я счастлив, во всяком случае, тем, что завоевал ваше расположение, Моника. Мы наконец уразумели: только привязанность дает нам счастье. И как же прав святой Павел, предпочитающий любовь — этот закон на все времена! Привязанность, дорогая Моника, нетленна и, как таковая, божественна, богоданна, а посему — счастьем исполнена и им одаривает“.

Меня всегда раздражала метафизика, кто бы ни погружался в нее, он или кто-то другой. Но я сдержалась и только спросила со своей обычной дерзостью:

„Хорошо, дорогой Сайлас, и когда же вы хотите, чтобы я приехала?“

„Чем раньше, тем лучше“, — сказал он.

„Леди Мэри и Илбури покинут меня во вторник утром. Я могу приехать днем, если вторник подходит“.

„Благодарю вас, дорогая Моника. Надеюсь, к тому времени я буду осведомлен о планах моих недругов. Я сделаю унизительное признание, но я смирил гордыню. Возможно, случится так, что с исполнительным листом сюда войдут уже завтра, и тогда — конец моим замыслам. Впрочем, — хотя и маловероятно, — мне отпущено еще три недели, как уверяет мой поверенный. Он свяжется со мной завтра утром, и тогда я буду просить вас назвать ближайший день. Если нам отпущено две недели покоя, я напишу, и вы назначите день“.

Потом он осведомился, кто меня сопровождает, и очень сетовал, что не в состоянии спуститься вниз и принять посетителей. Он предложил откушать у него — с улыбкой Рейвнсвуда{88} — и передернул плечами, но я отказалась, сообщив, что у нас всего несколько минут, а мои спутники, в ожидании меня, прогуливаются возле дома.

Я спросила, скоро ли должна вернуться Мод.

„До пяти часов не вернется“.

Он предполагал, что мы можем встретить его подопечную на обратном пути в Элверстон, но не был уверен, заметив, что девичьи планы так переменчивы. И тогда — ведь сказать было больше нечего — настало время нежнейшего прощания. Я верю, что он нисколько не лгал, описывая свои осложнения с законом. Но как он мог — если только его не ввела в обман та ужасная женщина — с такой безоблачной улыбкой говорить мне страшнейшую ложь о своей подопечной, о вас, Мод, я не представляю!»

Тем временем я подала голос из постели и перепугала как мадам, которая скользила из угла в угол, прислушиваясь, изредка перешептываясь с Мэри, так и саму старушку Мэри внезапным вопросом:

— Чей экипаж?

— Что за экипаж, моя дорогая? — поинтересовалась Куинс, не отличавшаяся, в силу своего возраста, острым слухом.

— Это доктор Жёлс. Он приехаль осмотреть ваш дядя, мой миленьки, — сказала мадам.

— Но я слышу женский голос, — проговорила я, садясь в кровати.

— Нет, мой миленьки, там один доктор, — утверждала мадам. — Он приехаль к ваш дядя. Говорю вам, он сходит с экипаж. — И она притворилась, что наблюдает

— Экипаж отъезжает! — воскликнула я.

— Да, отъезжает, — эхом отозвалась она.

Но я соскочила с кровати и посмотрела в окно через ее плечо, прежде чем она успела меня заметить.

— Это леди Ноуллз! — закричала я и бросилась открывать окно. Я тщетно дергала шпингалет и кричала: — Я здесь, кузина Моника, боже мой! Кузина Моника! Кузина Моника!

— Ви безюмны, мисс, назад! — взревела мадам. Будучи сильнее, она пробовала меня оттолкнуть.

Но я видела, как освобождение… спасение, такое близкое, ускользает, и с удесятеренными отчаянием силами рванулась к окну. Я забила в него руками, закричала:

— Спасите… спасите! Здесь, здесь я, здесь! Кузина, кузина, о, спасите же!

Мадам схватила меня за руки, я вырывалась. Стекло было разбито, и я пронзительно кричала, чтобы остановить экипаж. Француженка, злобная, разъяренная, как фурия, казалось, была готова меня убить.

Но она не могла меня запугать… Я неистово кричала, видя, как экипаж быстро катил прочь, видя шляпку кузины Моники, увлеченно говорившей о чем-то со своей vis-à-vis.

— О-о-о! — кричала я в истерике, а мадам, с яростью такой же невероятной, каким было овладевшее мною отчаяние, преодолела мое сопротивление, оттеснила меня к кровати, усадила и удерживала силой; она глядела сверху мне в лицо, фыркая и задыхаясь.

Кажется, тогда я узнала что-то о муке безумия.

Помню лицо бедной Мэри Куинс, выражавшее ужас и изумление. Она стояла, заглядывая через плечо мадам, и вскрикивала:

— Что такое, мисс Мод? Что такое, моя дорогая? — Потом Мэри энергично кинулась разжимать руки мадам, державшие мои железной хваткой, и завопила: — Вы сделали детке больно! Отпустите ее… отпустите ее!

— Разюмееться. Какой глюпи старюк, ви, Мэри Квинс! Она безюмны, наверно. Она помешалься.

— О Мэри, кричите в окно! Остановите же экипаж! — взывала я к ней.

Мэри выглянула в окно, но, конечно, уже ничего не увидела.

— И почему не останавливать? — глумилась мадам. — Кричите: кучер, форейтор! А где там лякей на запятки? Bah! Elle a le cerveau mal timbré[132].

— О Мэри, Мэри, он уехал… уехал? Его уже нет? — вскричала я и кинулась к окну. Я прижималась лицом к стеклу, я напрягала глаза… Потом я обернулась к мадам: — О жестокая, жестокая и злобная женщина! Зачем вы сделали это? Зачем? Почему вы преследуете меня? Что вывыиграетеот моей гибели?

— Гибель? Par bleu![133] Ma chère, ви слишком скор в речах. Разве не так, Мэри Квинс? То быль экипаж доктора — с миссис Жёлс и с молядой человек, их отприск, котори без сдыда пялиль глас в окна, а мадемуазель, она в такой возмутительни дезабилье показиваль себя и стекля кольотиль. Некрясиво, так некрясиво, Мэри Квинс, ви разве не думайте?

Теперь я в полном отчаянии сидела на кровати и плакала. Я не желала спорить, возражать. О, зачем спасение было так близко и не пришло! Я плакала, ломала руки и, подняв глаза, забылась в бессвязной мольбе. Я не думала ни о мадам, ни о Мэри Куинс, ни о ком-то еще — просто беспомощно шептала про свою муку Господу!

— Не ожидаля подобии глюпость! Вижу, ви enfant gâté[134]. Моя дорогая дьетка, что вихотель сказатьс такой непонятни речь и действий? Зачем виставляль себя в окно в такой дезабилье для родни доктора в экипаже?

— Это былаледи Ноуллз… моякузина. О кузина Моника! Вы уехали… уехали…уехали!

— А если экипаж леди Ноуллз, там же были кучер, лякей на запятки. Чей бы ни экипаж, там быль молядой жентльмен. Если леди Ноуллз экипаж, если не доктора —еще страшнее!

— Не важно… всему конец. О кузина Моника, вашей бедной Мод — к кому ей склониться? И никто… никто ей не поможет?

В тот вечер мадам, спокойная, благожелательно настроенная, вновь появилась у «дорогой дьетки». Мадам застала меня по-прежнему подавленной и безучастной.

— Кажется, Мод, есть новость, хотя я при сомнении.

Я подняла голову и тоскливо взглянула на нее.

— Кажется, есть письмо спляхойновость от поверенного из Лондона.

— А! — воскликнула я, наверное, тоном совершенного безразличия.

— Но если так, дорогая Мод, ми уезжаем спешно — ви и я, — чтобы быть с мисс Миллисент во Франс. La belle France![135] Ви будете много любить ее! Там нам будет чьюдесно. Ви не вообразите, там такой число славни девушка. Они все безюмно любят меня, ви будете просто чарёваны.

— Когда мы уезжаем? — спросила я.

— Не знаю. Но я пришля с коробка одеколон, котори прислан сегодня вечером, и ваш дядя, он положиль письмо и сказаль: «Удар обрюшен, мадам! Моя племяннис дольжна подготовиться». Я спросиля: «К чему, мосье?»Раз и еще раз. Но он не ответиль. Я уверен, это un procès[136]. Они разорили его. Eh bien, моя дорогая, ми покинем это место, такой triste, сразу же. Я так рядуюсь. Здесь будто бы un cimetière![137]

— Да, мне хотелось бы уехать отсюда, — сказала я, садясь в кровати, и глубоко вздохнула. Я уже не питала к мадам никакой обиды. Мои чувства омертвели — это было, наверное, истощение, я впала в прострацию.

— Я найду, зачем, и появлюсь у него опьять, — сказала мадам, — я еще разюзнаю у него про что-то, а тогда — опьять к вам буду, через половин часа.

Она ушла. Но не вернулась через полчаса. Меня томил Бартрам. После отъезда Милли он казался мне обиталищем злых духов, и вырваться отсюда любым путем было бы несказанным благом.

Прошло еще полчаса, потом еще полчаса, и я ужасно разволновалась. Я послала Мэри Куинс к лестнице — повидать мадам, которая, как я подозревала, сновала туда-сюда: из дядиной комнаты и обратно.

Мэри вернулась и сообщила, что видела старуху Уайт и та сказала, что мадам вроде бы полчаса как легла.

Глава XXIV

Внезапный отъезд

— Мэри, — сказала я, — Мэри, нестерпимо хочется узнать, что выяснила мадам… Она представляет, в каком я состоянии, и не потрудилась заглянуть ко мне. Вы слышали, что она сообщила?

— Нет, мисс Мод, — ответила Мэри Куинс, поднялась и подошла ближе.

— Она думает, что мы должны уехать во Францию незамедлительно и, возможно, никогда уже не вернемся сюда.

— Слава Богу, ежели так, мисс, — проговорила Мэри с горячностью, ей не свойственной, — потому что тут одно невезение, я уж не чаю видеть вас тут здоровой, счастливой.

— Мэри, возьмите свечу и поднимитесь на верхний этаж к мадам в комнату — я обнаружила ее случайно однажды вечером.

— Но Уайт не позволяет нам подниматься на верхний этаж.

— Забудьте про Уайт, Мэри, я велю вам идти.

— А в какой стороне ее комната? — спросила Мэри.

— Где-то втой, — показала я. — Не могу сосчитать, сколько поворотов, но думаю, вы найдете ее, если, как поднимитесь, пройдете галерею, что по левую руку, до конца, потом выйдете в ту, что с ней скрещивается, и по правую руку минуете четыре двери, а может, пять. Я уверена, мадам услышит, если вы ее окликнете.

— Но скажет ли она мне — онатакаячудная, мисс… — засомневалась Мэри.

— Вы передадите ей то, что я вам открыла, и, когда она поймет, что вы осведомлены обо всем, она, наверное, скажет — если только действительно не упивается моими муками. А если не скажет, возможно, вы уговорите ее спуститься ко мне на минутку. Попробуйте, дорогая Мэри, нам нечего терять.

— Вам тут одной не по себе будет, мисс, пока я-то стану искать мадам, — сокрушалась Мэри, зажигая свечу.

— Ну что ж, Мэри. Идите. Если я узнаю, что мы уезжаем, я, наверное, смогу встать, я буду танцевать, я запою. Я не в состоянии выносить эту неопределенность дольше.

— Но что как старуха Уайт еще не легла? Тогда я вернусь, пережду тут, чтоб она не мешалась, — проговорила Мэри. — Я уж постараюсь побыстрее, постараюсь. Капли и нюхательная соль — вот они, у вас под рукой.

Кинув на меня озабоченный взгляд, она тихонько вышла и не вернулась сразу же, из чего я заключила, что она беспрепятственно смогла подняться по лестнице — на поиски мадам.

Первое незначительное беспокойство рассеялось, но я вспомнила, что я совсем одна в такой час: подступил страх, постепенно охвативший меня столь сильно, что я уже поражалась своему безрассудству — отослать компаньонку! И наконец, в неописуемом ужасе, я забилась в дальний угол кровати, прижалась к стене и завернулась с головой в покрывало, оставив лишь крохотную щелку, — в нее и глядела.

Через какое-то время дверь тихонько открылась.

— Кто там? — вскричала я в полном ужасе, не зная кого и ждать.

— Я, мисс, — прошептала Мэри Куинс, к моему невыразимому облегчению. С трепетавшей свечой в руке, с перекошенным, бледным лицом Мэри скользнула в комнату и заперла за собой дверь.

Не помню, как это случилось, но я обнаружила, что уже стою на полу, прижавшись к Мэри, вцепившись в нее обеими руками.

— Ради бога — в чем дело? Мэри, вы перепуганы насмерть! — вскричала я.

— Нет, мисс, — еле слышно проговорила Мэри, — не так чтобы очень…

— Я вижу по вашему лицу… В чем дело?

— Дайте я сяду, мисс. Я расскажу вам, что видала, только что-то у меня голова кружится. — Мэри опустилась на стул возле моей кровати. — Ложитесь, мисс, простудитесь. Ложитесь в постель, я расскажу вам. Тут не много-то рассказывать.

Я забралась в постель и, глядя на перепуганное лицо Мэри, сама почувствовала жуткий страх.

— Ради бога, Мэри, говорите же!

И, опять уверяя меня, что «не много-то рассказывать», она принялась повествовать пространно, несколько путано и сообщила следующее.

Она закрыла дверь моей комнаты, подняла свечу высоко над головой и оглядела коридор: никого не заметив, она быстро поднялась по лестнице. Свернула налево в галерею и задержалась на миг у следующей, пересекавшей ее, потом вспомнила мои указания и повернула направо.

Двери там были с обеих сторон, а она забыла спросить у меня, с какой стороны дверь мадам. Мэри открывала двери наугад. В одной комнате бедную Мэри перепугала летучая мышь, едва не загасившая ее свечу. Мэри прошла еще немного, остановилась, душа у нее уже была в пятках, но вдруг где-то впереди за дверью ей почудился голос мадам.

Мэри постучала в ту дверь и, не получив ответа, но слыша, как мадам говорила с кем-то, вошла в комнату.

На камине горела свеча, другая, тоже зажженная, была вставлена в фонарь из конюшни, висевший у окна. Мадам сидела возле камина и без умолку говорила, повернувшись лицом к окну, с которого сняли раму со стеклами. Дикон Хокс, Самиэль с деревянной ногой, одной рукой придерживал эту раму, прислоненную в углу оконной ниши. Там был третий — в наглухо застегнутом сюртуке, с инструментами как у стекольщика под мышкой, и Мэри, онемевшая от ужаса, сразу узнала в нем Дадли Руфина.

— Это был он, мисс, точно — как я сижу тут! И вот они в три пары глаз уставились на меня. Ведать не ведаю, откуда я набралась науки, но что-то мне подсказывало, чтоб я держалась, будто не знаю там никого, кроме мадам. Я так уж вежливо мадам кланяюсь и прошу: нельзя ли словечко сказать ей в коридоре.

Мистер Дадли притворился, что ему позарез нужно в окно выглянуть, и повернулся ко мне спиной, а я глаз не свожу с мадам. И тогда она говорит: «Стекло у меня разбильось, они и вставлять, Мэри». Говорит, а сама идет ко мне быстренько, подошла и вывела за дверь, да все говорила, говорила.

А как оказались мы в коридоре, она, закрывая дверь, взяла у меня свечу и держала у себя за головой, так что свеча мне в лицо светила, она ж давай меня глазами сверлить и опять завела на своем языке тарабарском, мол, два стекла разбиты и вот за людьми послала, чтоб вставили.

Я перепугалась, так перепугалась, увидев мистера Дадли, — я-то не верила вам раньше, — перепугалась, что не знаю, как это я смотрела ей в глаза и виду не показывала. Я была вся холодная, как вон камин, а глаза у нее такие… такие… Но я ни разу не моргнула, и она, наверное, подивилась — неужто я приняла ее россказни за чистую правду! Ну вот я и передала ей вашу просьбу, а она сказала, что больше ничего не узнала, но точно думает, что тут нам осталось прожить дней не много, сказала, что сообщит вам, ежели еще что-то услышит сегодня от вашего дяди, когда понесет ему суп через полчаса.

Как только ко мне вернулся дар речи, я спросила у Мэри, уверена ли она, что человек в сюртуке был Дадли, и она промолвила:

— На Библии поклянусь, мисс.

Теперь я уже не ждала, умирая от нетерпения, прихода мадам, теперь меня бросало в дрожь от одной этой мысли. Кто мог сказать, с кем она войдет, когда ей откроют дверь?

Дадли, как только оправился от удивления, отвернулся, явно не желая быть узнанным. Дикон Хокс смотрел на Мэри мрачно и пристально. Но оба, возможно, надеялись, что она их не узнает, потому что было плохо видно: свеча на камине

Что бандит Хокс делал в доме? Почему там был Дадли? Можно ли вообразить более зловещую комбинацию! Я ломала мою бедную голову над деталями рассказа Мэри Куинс, но не понимала, что затевали эти люди. Не знаю ужаснее муки, чем беспрерывное раздумье над загадками, таящими угрозу.

Вам нетрудно представить, как текли для меня часы той ночи, как стучало мое сердце при каждом звуке, чудившемся за дверью.

Но настало утро и принесло некоторое успокоение. Очень рано у меня появилась мадам де Ларужьер. Она смотрела мне в глаза мрачно и испытующе, но не упомянула о том, что к ней заходила Мэри. Возможно, мадам ожидала от меня каких-то вопросов и, не услышав их, решила, что лучше промолчать о вчерашнем. Она появилась лишь затем, чтобы сказать, что больше ничего не разузнала, но собирается готовить шоколад дяде и, как только отнесет и поговорит с дядей, вернется и передаст мне все, что узнает.

Через какое-то время раздался стук в дверь, и старуха Уайт объявила, что дядя желает видеть Мэри Куинс. Мэри вбежала обратно раскрасневшаяся, в большом волнении и пересказала распоряжение дяди: мне следует оставить постель, за полчаса одеться в дорогу и после этого сразу же спуститься к нему в комнату.

Известие было приятным, но вместе с тем ошеломляло. Я радовалась. И не могла собраться с мыслями. Выпрыгнув из кровати, я взялась за свой туалет с энергией, которой сама от себя не ожидала. Добрая Мэри Куинс укладывала мои баулы и спрашивала, что я беру с собой, а что нет.

Сопровождает ли меня Мэри? Дядя не сказал об этом ни слова, и я боялась, что его молчание означало: она остается. Утешало, однако, то, что разлука будет недолгой, — я не сомневалась. И я скоро увижу Милли, к которой я привязалась даже больше, чем думала при расставании! Как бы то ни было, я испытывала невыразимое облегчение от того, что покину Бартрам-Хо — эти мрачные непреодолимые стены, эти отданные привидениям тайники и этих ужасных людей, накануне оказавшихся в такой опасной близости от меня.

Я слишком трепетала перед дядей и никак не могла появиться у него позже оговоренного получаса. Я вошла к дяде в кабинет, сопровождаемая вечно недовольной старухой Уайт в высоком чепце, тень от которого падала и мне на лицо. Старуха оставила меня и закрыла за собой дверь.

В комнате уже сидела мадам де Ларужьер, одетая в дорогу, с головой укутанная в черную накидку из плотного кружева. Дядя встал — худой, почтенный. Взгляд его был холоден. Дядя избежал рукопожатия — он приветствовал меня поклоном, выражавшим скорее неприязнь, чем расположение. Он так и остался стоять, опираясь рукой на ящик с письменными принадлежностями и тем поддерживая свое согбенное тело. Он не сводил с меня своих безумных фосфоресцирующих глаз, его устрашающие, темные, уже мною описанные брови были сурово нахмурены.

— Вы присоединитесь к моей дочери в пансионе во Франции, мадам де Ларужьер будет сопровождать вас, — проговорил дядя монотонно, с вымеренными паузами, как лицо, диктующее важное сообщение секретарю. — Мисс Куинс прибудет со мной — или же одна — через неделю. Нынешним вечером вы будете в Лондоне, откуда завтра вечером отправитесь в Дувр и пересечете пролив на почтовом судне. Сейчас вы сядете и напишете письмо вашей кузине Монике, которое я прочту, прежде чем позабочусь доставить по адресу. Завтра вы напишете леди Ноуллз изЛондонаи сообщите, как проделали часть пути, а также добавите, что у вас не будет возможности послать ей письмо из Дувра, поскольку сразу же по прибытии вы садитесь на судно, и пока мои дела как-то не уладятся, вы не сможете написать ей из Франции, — для моей безопасности крайне важно, чтобы о нашем местонахождении никто не догадывался. Сведения, впрочем, она получит через моих поверенных — Арчера и Слея; но я думаю, мы скоро вернемся. И будьте любезны ваше второе письмо — из Лондона — показать мадам де Ларужьер, имеющей от меня указания проследить, чтобы в письме не содержалось никакойклеветына меня. А теперь сядьте.

Эти неприятные слова еще звучали у меня в ушах, когда я была вынуждена повиноваться.

— Слушайте внимательно, — велел он. — Передадите то, что я говорю, в своих выражениях. Надвинувшаяся гроза, о которой стало известно утром, — взыскания в соответствии с исполнительным листом… запомните… — и он повторил слова по слогам, — гроза обрушится на этот дом сегодня, в крайнем случае завтра, что вынуждает меня, нарушая планы, отправить вас во Францию незамедлительно. Вы отбываете с сопровождающим лицом. — Мадам, почувствовав, что ее достоинство ущемили, заерзала на стуле. —С сопровождающим лицом, — повторил он голосом, в котором слышалось неудовольствие. — И можете, если вы столь любезны, — но я не домогаюсь подобного жеста справедливости, — можете сказать, что к вам проявляли здесь доброту, поелику возможную в несчастных моих обстоятельствах. Это все. У вас пятнадцать минут.Пишите!

Я послушно записала за ним. В том истеричном состоянии, в котором я пребывала, я не осмелилась роптать, а несколько месяцев назад я бы, вероятно, возмутилась, потому что его поведение оскорбляло и пугало. Но я закончила, к его удовольствию, письмо в означенные четверть часа, и он, опуская письмо, уже в конверте, на стол, сказал:

— Прошу, запомните, что эта леди не только сопровождает вас, но имеет право распоряжаться всем, что касается вашей поездки, и будет оплачивать все необходимые расходы. Вы будете ей безоговорочно подчиняться. Экипаж ждет у двери.

Произнеся это, еще раз мрачно поклонившись со скороговоркой «я-желаю-вам-благополучного-и-приятного-путешествия», он отступил на шаг-другой, и я с какой-то грустью, но вместе с тем и облегчением вышла.

Мое письмо, как я узнала потом, леди Ноуллз получила вместе с письмом от дяди Сайласа, в котором он сообщал:

«Дорогая Мод уведомила меня, что написала Вам о последних событиях. Внезапное осложнение в моих печальных делах повлекло к столь же внезапным переменам у нас. Мод едет во Францию, чтобы присоединиться к моей дочери в пансионе. Я намеренно не упоминаю адрес, поскольку собираюсь поселиться по соседству с ними на время, пока пронесется гроза. Последствия моих печальных затруднений могут настичь меня и там, а поэтому я должен сейчас избавить Вас от беспокойства хранить секрет. Я уверен, Вы извините молчание девочки в течение недолгого срока, а возможно, и услышите о ней — от меня. Наша дорогая Мод сегодня утром пустилась en route[138] к месту назначения, очень сожалея — как

У двери, когда я вышла, я увидела Мэри Куинс, моего доброго старого друга.

— Я еду с вами, мисс Мод?

Я залилась слезами и крепко обняла ее.

— Не еду… — горестно проговорила Мэри. — А ведь я никогда не расставалась с вами — с тех еще пор, как вы, вот, руки моей короче были-то. — И добрая старушка Мэри расплакалась вместе со мной.

— Но ви приедете в несколько дней, Мэри Квинс, — увещевала мадам. — Какой ви глюпи! Что это — два-три день? Bah! Ерюнда!

Еще одно «прости» бедной Мэри Куинс, очень смущенной своей внезапной утратой… Почтительный и трепетный поклон от крошки дворецкого на ступеньках… Мадам, кричавшая в раскрытое окошко экипажа и поторапливавшая возницу, ведь у нас девятнадцать минут, чтобы добраться до станции… Понеслись!Решеткастарого Кроула открылась перед нами. Я смотрела на отступавшую картину, на величавые деревья, великолепный, травленный временем особняк, и противоречивые чувства, сладкие и горестные, пробуждались, перемешивались в душе. Не была ли я слишком строга к обитателям этого старого дома моей фамилии? Не был ли дядясправедливовозмущен мною? Выпадут ли мне еще когда-нибудь столь восхитительные прогулки, которые совершали мы с дорогой Милли в этом диком и прекрасном лесу, темневшем вдали? У ворот Бартрама-Хо я заметила милую старушку Мэри Куинс, смотревшую нам вслед. И у меня опять потекли слезы. Я махала носовым платком из окошка, но вот уже только парковая ограда тянулась перед глазами, и мы быстро спускались с крутизны в лесистую долину, чем дальше, тем больше напоминавшую ущелье, а когда вновь выехали на дорогу, Бартрам-Хо виднелся туманным пятном деревьев и кровель, мы же были вблизи станции.

Глава XXV

Путешествие

В ожидании поезда я стояла на платформе, вновь обратив взгляд в сторону поросшего лесом Бартрамского нагорья; далеко-далеко за ним горная цепь, поднимавшаяся в лазурной дымке, скрывала милый моему сердцу Ноул, и моих утраченных отца и мать, и мое детство, ничем не омраченное, — кроме как встречей с этой сивиллой, которая ныне была рядом со мной.

В более счастливых обстоятельствах я, столь юная тогда, выражала бы бурный восторг от того, что впервые увижу Лондон. Но возле меня была мрачная Опека, своей бледной рукой сжимая мою; и в голове у меня звучал, не замирая, пугающий и предостерегающий голос, хотя слов я не могла разобрать… Мы пересекали залитый светом фонарей Лондон, следуя в Уэст-Энд, и ненадолго будоражащее чувство новизны и любопытство взяли верх над унынием, и я припала к окну, в то время как мадам, пребывавшая в благодушии, несмотря на утомительность долгого путешествия по железной дороге, визгливо выкрикивала топографические сведения, — ведь Лондон был для нее чем-то наподобие хорошо знакомой книжки с картинками.

— Это площадь Юстон, моя дорогая… площадь Рассел… Вот Оксфорд-стрит… Хеймаркет. Смотрите, это Опера, театр Ее Величества. Смотрите, сколько же экипаж в поджидании… — И так далее и так далее, пока мы не достигли узкой улочки, которая, как мадам сообщила, вела к Пиккадилли;{89} там мы остановились у особняка — на самом же деле то были меблированные комнаты, — и я порадовалась, что проведу покойную ночь.

Испытывая особую усталость, знакомую путешественникам по железной дороге, запыленная, чуть озябшая, с резью в глазах от слишком длительного напряжения, я молча поднималась по лестнице за нашей суетливой и говорливой хозяйкой, заученно пересказывавшей историю дома, упомянувшей имя прежнего знатного владельца и не преминувшей подчеркнуть, что нынче каждый год в парламентскую сессию эти прелестные гостиные занимает епископ Рош-ан-Копле. Наконец мы оказались в комнате с двумя кроватями.

Я бы предпочла отдельную спальню, но, слишком утомленная, удрученная, даже и не заводила об этом речь.

За чаем мадам, будто титан, восстановивший силы, воодушевилась, она весело болтала и распевала. В конце концов она заметила, что меня одолевает сон, и посоветовала отправляться в постель, сама же она собиралась повидать жившую по соседству «мадемуазель Сент-Элуа, ее дорогой стари дрюг, котори, верно, дома и будет в обиде, если она не появится на крёхотни минутка».

Меня мало беспокоило, чем она займется, и я, довольная тем, что избавлюсь от нее хоть ненадолго, вскоре уснула.

Я видела, как она — не знаю, который был час, — скользила в комнате, будто образ из сновидения, и снимала одежду.

Утром она завтракала в постели, а я, к моей радости, имела в безраздельном распоряжении гостиную, где, сидя за завтраком, удивлялась тому, что она не досаждает мне, и уже мысленно допускала возможность относительно спокойного путешествия.

Наша хозяйка одарила меня пятью минутами своего драгоценного времени. Она вела речь в основном о монахинях и монастырях, о давнем знакомстве с мадам, и я решила, что ей некогда довелось заниматься своего рода ремеслом, причем, несомненно, выгодным, — сопровождать молодых леди в духовные заведения на континент. И, хотя я не совсем понимала тон, в котором она обращалась ко мне, потом мне часто приходила мысль, что мадам, должно быть, представила меня как молодую особу, избравшую святое служение Господу.

Когда хозяйка удалилась, я сидела и, скучая, смотрела в окно на редко проезжавшие экипажи, на модно одетых немногочисленных пешеходов, смотрела и удивлялась: неужели эта тихая улица действительно одна из главных артерий города, проходящих вблизи самого сердца шумной столицы?

Наверное, мои нервы были крайне угнетены, потому что я не испытывала ничего, кроме безразличия, ко всей этой новизне, ко всем чудесам на свете и ни за что бы не пожелала оставить унылый покой у моего окна ради прогулки по роскошным улицам и знакомства с великолепными дворцами вокруг.

Мадам вышла в гостиную к часу и, увидев меня в унынии, не стала настаивать, чтобы я сопровождала ее в поездке по городу.

В тот вечер после чая мы вдвоем сидели в наших комнатах, и она завела очень странный разговор — тогда мне непонятный, но получавший довольно точный смысл в свете последовавших событий.

Два-три раза в тот день мадам была готова сказать мне нечто чрезвычайно важное и не спускала с меня своего холодного, злобного, испытующего взгляда.

У нее, в отличие от других, под гнетом тревоги лицо не выражало ни печали, ни озабоченности — одну только злобу. Огромный рот ее был плотно сжат, уголки губ были опущены вниз, а глаза мрачно пылали.

Наконец она внезапно спросила:

— Ви умеете быть блягодарни, Мод?

— Думаю, да, мадам, — ответила я.

— И как ви покажете блягодарность? Например, много ви сделяете

Меня сразу же поразила мысль, что мадам намекает на бедную Мэг Хокс, в чьей верности, несмотря на предательство или трусость ее возлюбленного, Тома Брайса, я никогда не могла усомниться, и я насторожилась.

— Мне, слава Богу, не представлялось случая оплачивать подобную услугу, мадам. Кто в настоящий момент подвергает себя опасности ради меня? Что вы имеете в виду?

— Вот ви, например, ви хотель во Франс, в пансион? Может, ви лючше хотель какой-то дрюгой устройство?

— Конечно, я предпочла бы иначе устроиться, но я не вижу смысла говорить об этом, это невозможно, — ответила я.

— Какой же дрюгой устройство ви предпочли бы, дьетка? — выспрашивала мадам. — Наверно, ви лючше бы поехаль к леди Ноуллз?

— Мой дядя пока не остановил свой выбор на этой возможности, а без его согласия этого делать нельзя.

— Он никогда не даст согласие, дорогая дьетка.

— Но он дал согласие… пусть не сразу — в скором времени, когда его дела поправятся…

— Lanternes![140] Дела никогда не поправится, — сказала мадам.

— Во всяком случае, сейчас я должна ехать во Францию. Милли, кажется, очень довольна, и я надеюсь, мне тоже понравится там. Как бы то ни было, я рада покинуть Бартрам.

— Но ваш дядя, он вернет вас обратно, — проговорила сухо мадам.

— Сомнительно, что он сам вернется в Бартрам, — возразила я ей.

— О, — сказала мадам, — ви считаете, я ненавижу вас. Ви стряпню заблюждаетесь, моя дорогая Мод. Я, напротив, весь ваш интерес, да-да, дорогая дьетка.

И она положила свою большую руку, с суставами, обезображенными застарелым артритом, на мою. Я посмотрела ей в лицо. Она не усмехалась. Наоборот, уголки плотно сжатых губ, как и прежде, горестно повисали, я встретила взгляд ее ужасных, как бездна, глаз.

Мне казалось, ее лицо не может быть отвратительнее, чем в моменты, когда она жалила меня ядовитой насмешкой, но этот потухший взгляд, эта смертная маска были страшнее.

— Что, если б я отвезля вас к леди Ноуллз — под ее опека? Как ви тогда поступиль бы с бедни мадам? — спросил темный призрак.

Моя душа затрепетала при этих словах. Я заглянула в непостижимое ее лицо, но почувствовала только страх. Проговори она те же слова двумя днями раньше, я, наверное, предложила бы ей половину моего состояния. Но обстоятельства изменились. Я преодолела отчаяние. Урок с Томом Брайсом еще был свеж в памяти, и мое недоверие к ней достигло предела. Я видела перед собой лишь искусительницу и обманщицу. Я сказала:

— Вы подразумеваете, мадам, что моему опекуну нельзя верить, что я должна бежать от него и вы — вы действительно поможете мне спастись?

Как видите, я подняла против мадам ее же оружие. Я пристально смотрела ей в лицо, пока говорила. Она, открыв рот, отвечала мне изумленным взглядом: мы сидели, в молчании, и, будто загипнотизированные, смотрели друг на друга.

Наконец она закрыла рот и, с появившейся во взгляде жесткостью, тихо проговорила:

— Я считаю, Мод, ви — хитри злючка.

— Благоразумие — это не хитрость, мадам, и в моей просьбе к вам говорить ясным языком нет никакого злого умысла, — ответила я.

— Значить, моя блягоразюмна дьетка, ми тут вдвоем сидим за партия шахмат и решаем, кто кого уничтожит, — так?

— Я не позволю вам уничтожить меня, — возразила я, неожиданно вспыхнув.

Мадам встала и потерла рот рукой. Она казалась мне каким-то персонажем ночного кошмара. Я испугалась.

— Вы хотите обидеть меня! — вскричала я, едва ли понимая смысл прозвучавших слов.

— Если бы я хотеля, то ви заслюжиль. Ви стряшно злой, ma chère, или, может, просто приглюпи.

Послышался стук в дверь.

— Войдите! — сказала я с чувством облегчения.

Появилась горничная.

— Письмо, мэм, — проговорила горничная, протягивая его мне.

— Этомне! — прорычала мадам и схватила письмо.

Я заметила на конверте почерк дяди и фелтрамский штемпель.

Мадам сломала печать и стала читать. В письме было, наверное, всего несколько слов, потому что она только кинула взгляд на листок и тут же перевернула его, тут же заглянула в конверт, а потом опять вернулась к прочтенным строчкам.

Потом она сложила листок, провела ногтями по сгибу и в нерешительности посмотрела на меня.

— Ви — неблягодарни глюпишка! Я нанят мосье Руфин и, разюмееться, честен с моим наниматель. Я не желяю говорить с вами. Вот, ви можете прочесть.

Она кинула письмо на стол передо мной. В нем были только эти строки:

«Бартрам-Хо, 30 января 1845 г.

Дорогая мадам, будьте любезны сегодняшним вечерним поездом в половине девятого отправиться вДувр. Постели приготовлены.

С самым искренним почтением

Сайлас Руфин».

Не могу сказать, что́ в этом коротком послании испугало меня. Не сделанная ли с нажимом черта под словом «Дувр», такая неуместная и наполнявшая меня пусть и смутными, но ужасавшими подозрениями, что это условный знак?

Я спросила мадам:

— Почему слово «Дувр» подчеркнуто?

— Я знаю не больше, чем ви, глюпышка. Как я скажу вам, что быль в голове у вашего дяди, когда он сделаль этот пометка?

— Разве здесь нет какого-то особого смысла, мадам?

— И ви смеете так говорить? — воскликнула она, уже больше напоминая прежнюю мадам. — Ви или насмехаетесь надо мной, или совсем сталь глюпи!

Она позвонила, потребовала счет, повидалась с нашей хозяйкой; я же тем временем спешно готовилась в дорогу.

— Бросьте баулы — они прибудут в польни порядок за нами. Идемьте, дьетка, у нас только половин часа до поезд.

Никто так не суетился, как мадам, если выпадал случай. У дверей ждал кеб, куда она меня торопливо и усадила. Предполагая, что она даст все нужные указания вознице, я откинулась на подушки, очень утомленная, уже сонная, хотя час был еще не поздний, и слышала, как она визгливо прощалась с подножки экипажа, видела, как хлопала на ветру ее черная накидка, будто крылья ворона, кружившего над добычей.

Она села, и мы быстро покатили в потоке света, лившегося от фонарей и от витрин все еще открытых магазинов: везде был газ, везде сновали кебы, омнибусы и личные экипажи, наполнявшие улицы грохотом. Я, слишком утомленная, подавленная, почти не смотрела по сторонам. Мадам, наоборот, до самого вокзала ехала, высунув голову из окна.

— Где же остальные баулы? — спросила я, когда мадам поставила меня смотреть за ее баулом и моей дорожной сумкой в здании вокзала.

— Коридорный доставит в дрюгой кеб. Все будет в польни порядок с нами в поезд. Смотрите за этими два — ми возьмем их с собой в вагон.

И мы зашли в вагон; за нами

Наконец прозвенел колокол, она заняла свое место; дверь хлопнула, паровоз загудел, и мы тронулись.

Глава XXVI

Наша спальня

Я провела ужасную ночь и вновь не смогла выспаться. Но порою я думаю, что мне в чай тогда что-то подмешивали, от чего меня одолевала неотвязная дремота. Ночь была очень темная, безлунная, и звезды скоро спрятались за облаками. Мадам, закутавшись в плед, сидела молча и размышляла. Я в своем углу, тоже закутанная, пыталась побороть сон. Мадам же явно решила, что я заснула, потому что вытащила из кармана кожаную фляжку и поднесла ко рту, распространив вокруг запах бренди.

Но напрасно я противилась расслабленности, исподволь овладевшей мною, — вскоре я уже погрузилась в глубокий сон без сновидений.

Меня разбудила мадам, вновь крайне суетливая. Она уже вынесла вещи и погрузила в поджидавший нас экипаж. Была ночь — все такая же темная, беззвездная. Я лишь наполовину проснулась. В сопровождении проводника из вагона, который нес наши пледы, мы прошли по освещенной двумя газовыми рожками платформе в самый ее конец, к маленькой дверке, и вышли.

Помню, мадам, вопреки обыкновению, не пожалела проводнику чаевых. Фонари на экипаже бросали загадочный свет; окунувшись в него на миг, мы заняли наши места.

— Пошель! — крикнула мадам и рывком подняла окно. Нас объяли тьма и тишина — чего уж лучше для размышлений.

Сон не восстановил мои силы, я чувствовала озноб и слабость, меня по-прежнему одолевала дремота, но я уже не могла заснуть.

Я клевала носом, то сознавая, где я, то почти нет; когда я пыталась представить себе Дувр, в голове плыли даже не мысли — какие-то грезы; но, слишком истомленная и вялая, я не задавала вопросов мадам, просто, откинувшись на подушки, смотрела на серые, под светом фонарей экипажа, живые изгороди, убегавшие назад, в темноту.

Мы свернули с большой дороги под прямым углом и остановились.

— Сойди и толькни — открито! — крикнула мадам вознице в окно.

Наверное, мы миновали ворота, потому что, когда опять покатили, мадам проревела, обращаясь ко мне:

— Добрались до гостинис!

Потом вновь была темнота и тишина, вновь беспамятство дремы, а очнувшись, я обнаружила, что экипаж стоит и мадам с низких ступенек у раскрытой двери расплачивается с возницей. Она сама внесла свой баул и мою сумку в дом. Я, сморенная усталостью, не думала об остальном нашем багаже.

Выходя из экипажа, я посмотрела направо, налево, но ничего не разглядела, кроме пятен света от фонарей на мощеной площадке перед дверью и на стене.

Мы вошли в холл, или в вестибюль, мадам затворила и, кажется, заперла дверь. Нас обступила кромешная тьма.

— Где свет, мадам… где люди? — спросила я, очнувшись.

— Четверти час, дьетка, но свет — всегда вот он. — Она пошарила где-то сбоку и через мгновение чиркнула шведской спичкой, а потом зажгла свечу.

Мы были в каменном вестибюле, справа виднелся сводчатый проход, слева во тьму уходили каменные стены галереи; винтовая лестница, достаточно широкая — мадам уже тащила по ней наверх свой баул, — начиналась под аркой в правом углу.

— Идемьте, дорогая дьетка, берите свой сумка… не забудьте плед, он вас не обременит.

— Но куда мы идем? Здесь никого! — сказала я, с удивлением оглядываясь вокруг. Странная какая-то была гостиница.

— Не важно, моя дорогая дьетка. Меня здесь знают и всегда приготовят мне мой комната, когда я известиль письмом. Идите за мной втихомольк.

И она стала подниматься со свечой в руке. Лестница была крутая, с протяженными маршами. На площадке третьего этажа мы свернули в длинный мрачный коридор. Мы не слышали ни единого звука и никого не видели, пока поднимались по лестнице.

— Voila![141] Вот она, мой дорогой стари комната. Входите, дражайший Мод.

И я вошла. Комната оказалась просторной, с высоким потолком, но была запущенная и унылая. Изножьем к окну стояла высокая кровать с пологом темно-зеленого плюша или бархата, пыльным и напоминавшим погребальный покров. Скудная мебель была старой, на полу возле кровати темнел прямоугольник вытертого ковра. В этой большой и мрачной комнате было холодно, будто в склепе, вид у нее был нежилой, но я заметила в камине золу. Неверный свет нашей свечи из бараньего жира усугублял гнетущее впечатление. Мадам поместила свечу на камин, заперла дверь и положила ключ в карман.

— Я всегда делаю так вгостинис, — сказала она, подмигнув мне. А потом с продолжительным «о-о-о-ох», выражавшим усталость и облегчение, она опустилась на стул. — Ми здесь наконес! - проговорила она. — Я обрядована.Это— ваша кровать.Моя— в гардеробной.

Она встала, взяла свечу; я последовала за мадам в гардеробную. Убогая складная кровать, стул и стол составляли всю ее меблировку; это был скорее чулан, чем гардеробная, не отделявшийся даже дверью от комнаты, в которой стояла кровать с пологом. Мы вернулись туда, и я, истомленная, изумленная, присела, зевая, на кровать.

— Надеюсь, нас вовремя разбудят к отходу судна, — сказала я.

— О да, никогда не подводиль… — не поднимая глаз от своего баула, проговорила она, поглощенная расстегиванием ремней.

Какой бы непривлекательной ни казалась мне моя постель, я хотела поскорее лечь и, совершив необходимое путешественнице омовение, наконец улеглась, но прежде добросовестно воткнула мою булавку-амулет с сургучной головкой в валик кровати.

От недремлющего ока мадам ничего не могло укрыться.

— Что такой, дорогая дьетка? — спросила она, подошла и стала разглядывать цыганский амулет… головку булавки, которая казалась крохотной божьей коровкой, опустившейся ко мне на постель.

— Ничего… амулет… причуда. Прошу вас, мадам, позвольте мне спать.

Еще раз оглядев булавку, повертев ее в пальцах, мадам вроде удовлетворила свое любопытство. Но, к несчастью, сама она совсем не хотела спать. Она распаковывала баул, вытаскивала и развешивала на спинке стула приобретенные в Лондоне туалеты: шелковые платья, шаль, что-то вроде кружевной наколки, тогда модной, и множество других вещей.

Суетная и неряшливейшая из женщин! Грязнуля дома — разряженный манекен на улице. Мадам поставила на камин зеркальце в квадратный фут и в нем любовалась собой, прикладывая наряд за нарядом, примеривая самодовольную улыбку на злобное и изношенное лицо.

Я понимала, что верный способ продлить мои мучения — это выразить недовольство, и я молчала. Наконец я крепко заснула, хотя перед глазами у меня все стояла костлявая фигура мадам — она задрапировалась серым в светло-вишневую полоску шелком и оглядывала себя через плечо в маленьком зеркальце для бритья, пристроенном на камине.

Утром я внезапно проснулась

— Мы не опоздаем, мадам?

— На судно? — спросила она с одной из своих чарующих улыбок и выпрыгнула из кровати. — Не сомневайтесь, они про нас не забыль. Еще два часа ждать.

— Из окон видно море?

— Нет, дражайший дьетка. Но ви посмотрите его вдоволь.

— Я, пожалуй, встану, — сказала я.

— Зачем спешить, моя дорогая Мод? Ви изнурены, ви что — корошо себя чьювствуете?

— Достаточно хорошо, чтобы встать. Мне будет, наверное, лучше, если я встану.

— Зачем спешить — незачем! И судно можно пряпустить. Ваш дядя, он сказаль мне вибрать.

— Здесь есть вода?

— Принесут.

— Пожалуйста, мадам, позвоните.

Она с готовностью дернула шнурок. Потом я узнала, что звонок не работал.

— Что сталось с моей цыганской булавкой? — вскричала я и почувствовала, как сердце у меня почему-то упало.

— О, эта штючка с красни головка? Наверно, свалилься на поль. Ми найдем, когда ви встанете.

Я подозревала, что мадам взяла ее, чтобы досадить мне. Это было в ее духе. Не могу выразить, насколько утрата крохотного амулета расстроила и взволновала меня. Я искала булавку в кровати, я перевернула всю постель, искала везде. Но наконец отказалась от поисков.

— Ужасно! — вскричала я. — Кто-то выкрал ее, чтобы просто помучить меня.

Как дурочка (а я ею и была) я упала на кровать и, зарывшись лицом в подушку, расплакалась — от гнева и отчаяния.

Через какое-то время я, впрочем, перестала плакать. Я надеялась, что верну себе амулет. Если мадам выкрала его, он найдется. Но пока пропажа беспокоила меня как дурное предзнаменование.

— Боюсь, моя дорогая дьетка, вам не совсем корошо. Так престранно, что ви подняль шум из-за какой-то булявка! Никто не поверит! Ви согласен, что лючше, если вам завтракать в постель?

И она продолжала в том же тоне, пока я наконец не овладела собой и, решив, что не буду осложнять отношений с мадам, которая может сделать остаток путешествия для меня невыносимым и по прибытии мне навредить, спокойно сказала:

— Хорошо, мадам, я знаю, что веду себя очень глупо. Но я так давно берегла этот пустячок, эту крохотную булавку, что мне она стала дорога. Наверное, она потерялась, и я должна смириться, хотя смеяться, как вы, не могу. Что ж, я сейчас встану и оденусь.

— Вам лючше лежать, сколько можно, — проговорила мадам. — Но как ви хотель, — добавила она, видя, что я встаю.

Еще не успев полностью одеться, я спросила:

— Из окна вид красивый?

— Нет, — ответила мадам.

Я выглянула и увидела мрачный двор колодцем, в одной из четырех каменных стен которого было мое окно. Не пригрезилось ли мне все?

— Эта гостиница… — начала я в замешательстве. — Но гостиница ли это? О, это так похоже…этоже внутренний двор в Бартраме-Хо!

Мадам всплеснула своими громадными руками, сделала фантастическое па и разразилась смехом в нос, похожим на крик попугая. А потом сказала:

— Дражайший Мод, разве не лёвки трюк?

Я была настолько поражена, что, онемев, только глупо озиралась вокруг, чем вызывала у мадам новые взрывы смеха.

— Мы в Бартраме-Хо! — выговорила я. — Как же это?

Ответом мне был все тот же смех. Мадам пустилась в свой вальпургиев танец, столь ей удававшийся.

— Я ошибаюсь — ведь так?Чтоэто?

— Разюмееться, все только ошибка. Бартрам-Хо совсем как Дувр — это известно всем филёсоф.

Я молча села и стала смотреть в темный глубокий колодец, пытаясь осознать действительность, понять, что все это значит.

— Хорошо, мадам, наверное, вы сумеете убедить моего дядю в вашей преданности и сообразительности. Но мне кажется, что его деньги потрачены впустую, а его указаниями вы пренебрегли.

— Ах! Не важно. Он меня простит. — Мадам захохотала.

Ее тон испугал меня. Ощущая какую-то неясную, но повергавшую в дрожь опасность, я начинала думать, что она действовала по макиавеллиевским указаниям своего господина.

— Значит, вы привезли меня обратно по распоряжению моего дяди?

— Разве я так сказаль?

— Нет. Но сказанное вами ничего другого означать не может, хотя я не в силах поверить этому. И зачем меня привезли сюда? В чем цель обмана… трюка? Яузна́ю. Невозможно, чтобы мой дядя… мой родственник, джентльмен, участвовал в столь постыдной интриге.

— Сначала ви позавтракаете, дорогая Мод, а потом расскажете все вашему дяде, мосье Руфин, и послюшаете, что он скажет о моем столь чьюдовищни действий. Какой ерюнда, дьетка! Ви разве не понимать, что слючаются вещи и меняют планы вашего дяди? Разве ему не грозит арест? Bah! Ви все еще дьетка, ви не разюмнее дьетки. Одевайтесь, я похляпочу про завтрак.

Я не могла разобраться в интригах, жертвой которых оказалась. Почему меня так бесстыдно обманывали? Если было решено, что я должна оставаться здесь, для чего меня так далеко увозили, якобы отправляя во Францию? Почему доставили обратно тайно? Почему поместили в неудобной, нежилой комнате, на одном этаже с той спальней, в которой умер Чарк? В комнате, что была не с фасада дома, но смотрела в глубокий, заросший травой двор, который походил на заброшенное городское кладбище?

— Наверное, я могу пойти в свою комнату?

— Не сегодня, моя дорогая дьетка. Там все переставлено, когда ми уехаль. Комната подготовят через два-три день.

— Где Мэри Куинс? — спросила я.

— Мэри Квинс? Она едет за нами во Франс! — Ответ был нарочито нелепым. — Здесь не знают, в какой сторона ехать, что делать, еще день-два. Я иду за завтрак. Прящайте пока! — С этими словами мадам вышла, и мне показалось, что она, закрыв дверь, повернула ключ в замке.

Глава XXVII

Заглядывает хорошо знакомое лицо

Если с вами не случалось подобного, вы не в силах себе представить мой гнев и испуг, когда я — какое жестокое оскорбление! — обнаружила, дергая дверь, что меня заперли.

Ключ оставался в замке — я видела в замочную скважину. Я звала мадам, трясла крепкую дубовую дверь, колотила по ней руками, стучала ногами, но — тщетно.

Я бросилась в смежную комнату, позабыв — если вообще обратила раньше внимание, — что из нее не вела дверь в галерею. В ярости, в растерянности и отчаянии, подобно узникам из романов, я метнулась к окнам и обследовала их.

Я была потрясена, я ужаснулась, обнаружив то, что видят упомянутые узники, — железные решетки на окнах! Прутья прочно сидели в дубовых оконных рамах; помимо этого каждое окно было закреплено винтами, так что не открывалось. Спальню превратили в темницу. У меня мелькнула мысль: может, все окна укреплены таким же образом? Но нет, решетки предусматривались только для этих

Несколько минут я пребывала в полной растерянности, но потом сказала себе: вот он, час, когда надо устоять перед страхом и проявить весь свой ум.

Я взобралась на стул и осмотрела дубовую оконную раму. Мне показались свежими следы, кое-где оставленные инструментами на дереве. Винты тоже казались новыми. И винты, и царапины на раме были покрыты краской для маскировки.

Пока я осматривала окно, послышался звук от двери… осторожный поворот ключа в замке. Я подумала, что мадам решила застать меня врасплох. Она всегда подбиралась к двери неслышно, кошачьим шагом.

Я стояла посреди комнаты, лицом к мадам, когда она вошла.

— Зачем вы заперли дверь? — потребовала я ответа.

С хитрой улыбкой она проскользнула в комнату и быстро заперла дверь.

— Тс-с! — прошептала мадам, подняла широкую ладонь к лицу, втянула щеки и кинула взгляд через плечо в сторону коридора. — Тс-с! Тихо, дьетка, я вам такой наговорю сию минут! — Она помолчала, приложив ухо к двери и прислушиваясь. — Теперь слюшайте мой россказнь, ma chère. Бейлиф в доме… два-три-пять такие нагли человек! И еще с ними один, не лючше их самих, — мебель описивает… ми не дадим, чтобы он здесь, в комнаты, описял, дорогая Мод.

— Вы оставили ключ в двери с той стороны не для того, чтобы их не впустить, — опровергла я ее, — но чтобы меня не выпустить, мадам.

—Развея оставиля ключ в дверь? — воскликнула мадам, всплеснув руками с видом такого неподдельного ужаса, что я на миг растерялась.

Ложь этой женщины часто сбивала с толку, но редко была убедительна.

— Я по-настоящему говорю, Мод: все переворот, волнения — они повредят бедни моя голова.

— А зачем окна укреплены решеткой? — зашептала я, с яростью указывая пальцем на мрачные окна.

— Сорок лет… больше уже прошель — тогда сэр Филипп Эйльмер жиль в доме, этот комнат считаль дьетская, держаль здесь дьеток и боялься, чтоб не випали.

— Вы присмотритесь — эти решетки совсем недавно поставлены; винты — новые, отметины на дереве — свежие.

— О,в самой дело! — воскликнула мадам с подчеркнутым ужасом в голосе. — Но, моя дорогая, мне так наговорили там, внизу, когда я спросиль причина! Дайте я посмотрю.

И мадам взобралась на стул, с явным любопытством осмотрела окно, однако не согласилась со мной, что плотничали здесь недавно.

Мне кажется, ничто не раздражает так, как подобная фальшь, смысл которой — отвергать очевидное.

— Вы хотите сказать, мадам, что действительно думаете, будто этим укреплениям сорок лет?

— Почем я знаю, дьетка! Где видно, что сорок, а не четыренадцать! Bah! Ми лючше подумаем про дрюгой вещь. Эти нагли люди! Я обрадована, что вижу решетка и винт, замок и ключ по меньшая мере в наш комната, чтобы им к нам не бывать!

В этот момент постучали. Мадам гнусаво выкрикнула: «Минунтку!» — осторожно приоткрыла дверь и высунула голову.

— О, все в порядок. Отойдите… ничего больше… отойдите прочь.

— Кто там? — вскричала я.

— Помалькивать! — категорично проговорила мадам кому-то за дверью… кому-то, чей голос мне показался знакомым. —Отойдитепрочь.

Мадам опять выскользнула из комнаты, заперла дверь, но теперь сразу же вернулась, неся поднос с приготовленным завтраком.

Наверное, она опасалась, что я попробую вырваться из своей темницы и убежать, но тогда у меня не было такой мысли. Торопливо опустив поднос на пол возле порога, она заперла дверь изнутри.

Мой завтрак свелся к глотку-другому чаю, но пищеварение мадам никак не зависело от ее настроения, и она ела с волчьим аппетитом. Этому процессу всегда сопутствовало гробовое молчание. Покончив с завтраком, она предложила пойти разведать, что же с моим дядей, — арестован он или нет.

— А если они упрячут бедни стари жентльмен — как ви виряжаете? — в каталяшка, кудамиотправимся, моя дорогая Мод, — в Ноуль или в Эльверстон? Ви дольжны решать.

И она исчезла, заперши меня, как и раньше. По старой привычке — а она всегда запиралась в комнате и оставляла ключ в замке — на этот раз она опять забыла вытащить ключ.

Я же в унынии закончила свой бесхитростный туалет, размышляя о том, сколько было лжи в словах мадам и была ли хоть какая-то доля правды. Потом я заглянула в грязный внутренний двор, в этот глубокий сырой темный колодец, и подумала: «Как мог убийца, не сорвавшись, забраться на такую высоту, как мог не разбудить заснувшего игрока?.. Но у меня-то железные решетки на окнах. Какая я дурочка — возмущалась тем, что служит моей безопасности!»

Я очень старалась приободриться и не подпускала мрачные мысли совсем уж близко. Но все же мне хотелось, чтобы моя комната была с фасада, чтобы вид из окна был не таким безрадостным.

Борясь со страхом, я заглядывала во двор, как вдруг услышала быстрые шаги в коридоре, а потом звук ключа, поворачиваемого в замке.

Охваченная ужасом, я отпрянула в угол; я не сводила глаз с двери. Она приоткрылась, и Мэг Хокс просунула свою черноволосую голову в щель.

— О Мэг! — вскричала я. — Слава Богу!

— Я догадалась, что это вы тут, мисс Мод. Я боюсь, мисс…

Дочь мельника была бледная, глаза у нее покраснели и опухли от слез.

— О Мэг! Ради бога — что все это значит?

— Я не смею войти к вам. Старуха француженка пошла вниз и заперла дверь в коридоре, а меня поставила сторожить. Они думают, мне до вас нету дела, — как им самим. Я не все знаю, но побольше ее. Ей ничего не говорят, она ж пьянчуга — значит, ненадежная и может проболтаться. А я кое-что слыхала, когда папаша и мистер Дадли вели разговор на мельнице… Да они думают, я так — пришла, ушла; а я способна одно с другим сложить. И вот что: не ешьте тут и не пейте ничего, мисс. А это — спрячьте… черный, но чистый как-никак! — Девушка вытащила ломоть грубого хлеба из-под фартука. — Смотрите ж,спрячьте! И пейте только воду вот из кувшина — родниковая.

— О Мэг! Мэг! Я понимаю, о чем вы, — проговорила я едва слышно.

— Ой, мисс, боюсь я, что они попробуют… попробуют покончить с вами так или этак. Как стемнеет, я пойду к вашим друзьям; раньше я не осмелюсь… Доберусь до Элверстона, до вашей леди-кузины, и приведу их всех сюда, так что не падайте духом. Мэг Хокс постоит за вас. Вы были ко мне добрей отца с матерью, добрей кого ни возьми… — И она обхватила меня за талию, спрятала лицо у меня на груди. — Я жизни для вас не пожалею, милая, и, ежели они вас обидят, я себя убью.

Через минуту она была вновь

— Больше ни слова, — проговорила она своим прежним тоном. — И не пробуйте выбраться отсюда — ониубьютвас… вы самине сможетевыбраться. Оставьте это мне. До двух-трех часов ночи ничего такого они не учинят. А я приведу сюда ваших друзей куда раньше. Не падайте духом, вот что, милая.

Потом она, наверное, услышала приближавшиеся шаги — или ей почудилось, — но девушка оборвала себя своим «Тс-с!».

Ее бледное, взволнованное лицо исчезло, дверь быстро и бесшумно закрылась, а ключ опять повернулся в замке.

Мэг вела свою грубоватую речь еле слышно, почти шепотом, но даже прорицание, выкрикнутое пифией, не отдалось бы в моих ушах таким громоподобным эхом. Она и представить себе не могла, как я была испугана. Я слушала ее, а мои глаза, должно быть, остекленели, и кровь стыла у меня в жилах. Она не знала, что каждое ее слово жгло мой мозг адским пламенем. Она высказала свое страшное предостережение напрямик; была точной и краткой. Да, как хирург, который режет быстро и уверенно, она была милосердной со мной, потому что не медлила, не запиналась, не говорила уклончиво — не кромсала мою душу, не подвергала ее варварской пытке… Мадам пока не появлялась. И я, сев у окна, попробовала обдумать свое положение. Разум бездействовал, зато разыгравшееся воображение рисовало жуткие картины; но я воспринимала их отстраненно, как мы порой смотрим во сне на отрубленные головы и дома, обращенные пожаром в кучку пепла. Мне казалось, что все это происходит со мной не на самом деле. Помню, я сидела у окна, всматривалась в каменную стену напротив, как человек, который не может — хотя и старается — увидеть что-то отчетливо, и каждую минуту прижимала руку к виску со словами: «О, этого не случится… не случится… о нет! Никогда! Этого не может быть!»

Такой и застала меня, вернувшись, мадам.

Но мрачная долина смерти внушает страхи разного свойства: «великую тьму» будоражат непостижимые голоса, пронизывают неведомые огни; за оцепенением и изнеможением следует взрыв буйного ужаса. И за долгие часы пути по этой долине я познала все — агонию, сменяющуюся летаргией, и летаргию, которая вновь оборачивается неистовством… Порою я удивляюсь, что смогла сохранить рассудок, пройдя через это испытание.

Мадам, войдя, заперла дверь и занялась своим делом. Она не обращала внимания на «дьетку», напевала в нос какие-то французские песенки и, самодовольно улыбаясь, разглядывала свои новые шелка при свете дня… Внезапно я поразилась — какой мрак, а ведь еще рано! Я посмотрела на свои часы. Мне стоило немалых усилий понять, что́ показывали стрелки. Четыре часа. Четыре часа! Темнело в пять. Через час наступаланочь!

— Мадам, который же час? Уже вечер? — Сбитая с толку, я прижимала руку ко лбу.

— Два… три минут пятого. Быль четыре без пять минут, когда я зашля, — ответила она, не прерывая своего занятия, — она рассматривала чиненые кружева у самого окна.

— О мадам!Мадам! Мне страшно! — вскричала я безумным и жалобным голосом; я схватила ее за руку и заглянула ей в лицо, как человек, испускающий последний вздох, глядит в Небеса. Мадам тоже казалась испуганной, когда смотрела на меня. Наконец она, стряхнув мою руку, довольно раздраженно спросила:

— Про что ви, дьетка?

— О, спасите меня, мадам! О, спасите меня! Спасите меня, мадам! — умоляла я, позабыв все другие слова от полнейшего ужаса; я цеплялась за ее платье и, с искаженным мукой лицом, вглядывалась в глаза этой мрачной Атропос{90}.

— Спасти вас! Спасти! Какой niaiserie[142].

— О мадам! Одорогаямадам! Ради бога, только вызволите меня… избавьте меня от этого, и я буду всю жизнь делать для вас что ни попросите! Буду…буду, мадам, буду! О, спасите меня! Спасите меня!Спаситеменя! — В отчаянии я цеплялась за мадам как за ангела-хранителя.

— Но кто сказаль вам, дьетка, что ви в опасность? — спросила мадам, и на меня, будто тень, опустился ее ведьмовской взгляд.

— Это так, мадам… так… я в большой опасности! О мадам, подумайте обо мне… пожалейте меня. Нет никого, кто бы помог мне… никого, кроме Бога и вас!

Все это время мадам мрачно изучала мое лицо, будто читала на нем мою судьбу.

— Может, и так — почем я знаю? Может, ваш дядя безюмны… может, ви безюмны. Ви всегда быль мой вряг. И какой мне дело?

Я вновь неистово молила ее, стискивала ее в объятиях, я заклинала ее со смертной горечью.

— Я не верю вам, малишка Мод. Ви маленьки мошеннис… petite traitresse![143] Поразмислите, если способен, как ви всегда относилься к мадам. Ви пробоваль навредить мне — ви сговорилься со скверни прислюга в Ноуль погубить меня, а здесь хотите, чтобы я держаля ваш сторона! Ви никогда не слюшаль меня… никогда не жалель меня… ви вместе со всеми гналь меня из ваш дом, будто я вольк. И что ви хотите от меня теперь? Bah!

Это издевательское «Bah!» прозвучало в моих ушах как удар грома.

— Говорю вам, ви безюмны, petite insolente[144], если думаете, что ви для меня больше значить, чем для бедни заяс гончая… чем для птис, которая вирвалься, oiseleur[145]. Мне нет дело. Мне не может быть дело до вас. Ваш черед страдать. Ляжитесь на ваш постель и страдайте втихомольк.

Глава XXVIII

Кларет с изюминкой

Я не легла. Но я впала в отчаяние. Я кружила и кружила по комнате, ломая руки в безумном страхе. Я бросилась на колени возле кровати — и не могла молиться. Только дрожала и стонала, сжимая руки, обратив безумный от ужаса взор к Небу. Наверное, мадам, при всей ее жестокости, была смущена. О том, что мне собирались причинить зло, она наверняка знала, но, видимо, Мэг Хокс не ошиблась, когда говорила, что они не до конца посвятили ее в свои замыслы.

За отчаянием последовала иная пытка. Внезапно моим умом безраздельно завладела мысль о Мэг Хокс, о ее плане и о моем возможном спасении. Дорога в Элверстон в одном месте поднимается вверх, и там она неожиданно поворачивает — у двух гигантов ясеней справа, между которыми на обочине стоит дорожный знак, увитый плющом. Когда я ездила в Элверстон и возвращалась оттуда, я не особенно приглядывалась к этому месту, но теперь оно было перед моими глазами: тоненький серпик луны проливал над ясенями слабый свет, а по дороге, спиной ко мне, взбиралась… медленно взбиралась Мэг Хокс. Картина перед глазами была все та же — то же движение на месте,

Я сидела на кровати и напряженно смотрела в дальний угол комнаты. Когда образ Мэг Хокс тускнел в моем сознании, я замечала мадам, которая переводила мрачный взгляд с одного предмета в комнате на другой, явно размышляя над какой-то загадкой, — раздраженная до крайности. Она то ворчала, то выпячивала свои громадные губы, то поджимала их.

Потом мадам отлучилась в «гардеробную», где пропадала минут десять, а когда вернулась, блеск в ее глазах, краска на лице и особый запах дали понять, что она отведала своего излюбленного укрепляющего. Я не двинулась с места, пока она отсутствовала.

Теперь она остановилась посреди комнаты и посмотрела на меня взглядом — других слов не найду — дикого зверя.

— Ви такой скритни семья, ви, Руфин, ви такой хитри. Я ненавижу хитри люди. Клянусь честь, я повидаю мистер Сайляс Руфин и спряшу, что у него на уме. Я слишаля, он говориль старой Уаитт, что мистер Дадли уезжает сегодня вечер. Он скажет мне все, или я сделаю échec et mat aussi vrai que je vis[146].

Мадам едва закончила фразу, а меня уже вновь поглотила картина: Мэг Хокс взбирается по крутой дороге, но никак не может одолеть подъем к Элверстону. И я мысленно взмолилась, чтобы она благополучно достигла цели. Тщетная молитва измученной души! План Мэг, как потом выяснилось, был сорван, она не смогла добраться до Элверстона вовремя.

Мадам еще раз посетила «гардеробную», но настроение ее не улучшилось. Она ходила по комнате и, натыкаясь на скудную мебель, отталкивала ее в стороны. От удара ее ноги с жутким грохотом отлетел пустой баул, и мадам выругалась по-французски. Она вышагивала и вышагивала по комнате, не переставая бормотала и резко поворачивала у стены. Наконец она выскочила за дверь. Наверное, она считала, что ее обошли доверием касательно того, что уготовано мне.

Уже был поздний час, а помощь не приходила! Помнится, я никак не могла унять жуткую дрожь.

Я прислушивалась, стараясь уловить сигнал, обещавший освобождение… Каждый отдаленный звук, наполовину заглушаемый ударами сердца, отдавался во мне мольбой: «О Мэг!.. О кузина Моника!.. О, придите!.. Господи, спаси меня! Господи, смилуйся надо мной!» Мне казалось, я слышала гул голосов. Не из комнаты ли дяди Сайласа? Может, подвыпившая мадам расшумелась? А может — Боже милостивый! — может, явились друзья? Я вскочила. Я прислушивалась и дрожала от волнения. Или мне все почудилось? В самом ли деле я что-то слышала? Я бросилась к двери, и она — открылась. Мадам так попотчевала себя укрепляющим, что забыла запереть дверь. В конце галереи в двери торчал ключ. Эта дверь тоже была не заперта. Я опрометью выбежала из галереи. Приглушенный расстоянием звук голосов доносился из комнаты дяди. Не знаю каким образом, но я очутилась на площадке лестницы — один пролет отделял меня от дядиной комнаты. Рука моя была на перилах, я шагнула на первую ступеньку — и увидела внизу, в слабом свете от большого окна этажом ниже, громадную фигуру… Она поднималась… Голос произнес: «Тише!» Я попятилась, но в то же мгновение мне послышался — и я, охваченная возбуждением, не усомнилась — голос леди Ноуллз из дядиной комнаты.

Не знаю, как это случилось, но я вошла в его комнату. Вошла будто призрак. Я сама пугалась своего состояния.

Леди Ноуллз там не было — только мадам и мой опекун.

Никогда не забуду устремленный на меня взгляд дяди Сайласа, сжавшегося от безумного страха, казалось, не меньшего, чем мой.

Должно быть, видом я напоминала мертвеца, который только что встал из могилы.

— Что это? Откуда вы явились? — едва слышно спросил дядя.

— Смерть! Смерть! — раздался шепот с места, где я застыла от ужаса.

— О чем она?.. Что все это значит? — проговорил дядя Сайлас, с поразительной быстротой овладевший собой, и бросил испепеляющий взгляд на мадам. — Вы считаете возможным нарушить мои ясные указания и позволить ей бродить по дому в такой час?

— Смерть! Смерть! О, молитесь Господу о себе и обо мне! — произнесла я тем же загробным шепотом.

Дядя вновь обратил на меня странный взгляд, а через секунду-другую — он, казалось, успел полностью овладеть собой — проговорил невозмутимо и резко:

— Вы слишком доверяетесь воображению, племянница. Состояние вашей души тревожит. Вам нужен доктор.

— О дядя, сжальтесь надо мной! О дядя, вы праведны! Вы добры… вы добры, вспомните же об этом!.. Вы не можете… вы не можете… не можете… О, вспомните о вашем брате, который всегда сочувствовал вам. Он видит меня здесь. Он видит нас обоих. О, спасите меня, дядя, спасите меня, и я все отдам вам. Я буду молить Бога за вас… Я никогда не забуду вашу доброту и милосердие. Но не держите меня в неопределенности. Если я должна погибнуть, о, ради бога, поразите меня сейчас.

— Вы всегда были странной, племянница, и я начинаю думать, что вы не в себе, — проговорил он тем же резким тоном.

— О дядя! О! Неужели?! Неужели ябезумна?

— Надеюсь, нет. Но вы не заставите усомниться в своем здравомыслии, если выкажете желание не отступать от него. — Затем, указывая на меня пальцем, он обернулся к мадам и произнес голосом, полным ярости: — Что сие значит? Почему она здесь?

Мадам разразилась визгливым потоком слов, но я ничего не слышала. Я душой устремлялась к дяде: он судил мою жизнь, перед ним я, страждущая, стояла с мольбой.

Та ночь была чудовищной. Я видела людей неотчетливо, и они — улыбающиеся или нахмуренные — казались мне сотворенными из дыма, из светящегося пара, я могла бы простереть руку сквозь эту пелену перед моими глазами. Они окружали меня подобно злобным духам.

— Против вас нет злого умысла, чё… побери, нет, — проговорил дядя, впервые разволновавшись. — Мадам объяснила вам, почему вы сменили комнату. Вы говорили ей про бейлифов — так ведь? — В гневе топнув ногой, он обратился к мадам, чьи гнусавые рулады не затихали ни на минуту.

Да, она говорила мне об этом… всего несколько часов прошло с тех пор, но теперь я услышала будто отзвук слов, прозвучавших месяц назад.

— Вам нельзя расхаживать по дому, ч-ч-чё… побери, когда здесь бейлифы. Довольно. Тема исчерпана. Отправляйтесь в свою комнату, Мод, и не сердите меня. Будьте умницей. — Он попытался улыбнуться при последних словах и мягким трепетным голосом хотел успокоить меня, но взгляд его был прежним — угрюмым — и улыбка была будто смертный оскал, а его мягкий голос… о, я бы меньше пугалась, слыша чей-нибудь яростный рев. — Ну вот, мадам, она уйдет спокойно. Зовите, если потребуется помощь. И больше не

— Идемте, Мод, — проговорила мадам, слабо беря меня за руку. — Идемте, мой дрюг.

И я пошла. Вы можете удивляться. Что же, удивляйтесь — как и тому, что сильные мужчины покорно идут через комнату для газетчиков к виселице, благодарят за любезность тюремщиков, которые прощаются с ними, поправляют у себя на шее петлю. Вы не догадывались, что они отказываются вести последнюю битву за жизнь с чуждой щепетильности энергией, вселяемой ужасом, потому что оставляют жизнь хладнокровно, овладев арифметикой отчаяния?..

Я поднялась по лестнице как сомнамбула. Я даже ускорила шаг, приближаясь к моей комнате. Я вошла и встала, как привидение, у окна, заглянула в мрачный колодец… Над ним висел тонкий серп луны, сияя в морозном небе, полном звезд. За скатом крыши напротив ширилась темная синева ночи — безбрежное поле славного герба, по которому узнают неизъяснимого Творца. Для меня то был скорбный свиток… сонм неумолимых свидетелей, холодно взирающих на мои муки.

Я отвернулась от окна и, присев, опустила голову на руки. И вдруг выпрямилась — картина дядиной комнаты, в беспорядке, с дорожными сумками, черными баулами на полу возле стола, с ящиком для письменных принадлежностей, картонкой для шляпы, зонтиком, пальто, пледами и шарфами, приготовленными в дорогу, в первый раз достигла моего сознания. Mise en scène, во всех подробностях, встала перед моими глазами, и я забеспокоилась: «Куда он едет? Когда? Может, он собирается увезти меня отсюда в дом умалишенных?» Я начала задаваться мучительными вопросами: «Я в самом деле… в самом деле лишилась ума? Все это сон или явь?»

Я вспомнила, как худощавый любезный джентльмен, с высоким лбом, седой, в черном бархатном жилете, зашел в наш вагон, когда мы ехали из Лондона, и обратился ко мне, как мадам прошептала джентльмену что-то и он произнес «О!» приглушенным голосом, как, вскинув брови, посмотрел на меня, но ко мне уже больше не обращался, говорил только с мадам, а на следующей станции, взяв шляпу и вещи, перебрался в соседний вагон. Может быть, она сказала ему, что я сумасшедшая ?

Решетки на окнах! Мадам почти неотлучно при мне! Страшные намеки дяди! Мои собственные чудовищные ощущения! Все эти свидетельства завертелись у меня в мозгу огненным колесом.

В дверь постучали.

О Мэг!.. Не Мэг ли это?

Нет, то была старуха Уайт, она шепталась о чем-то с мадам, чуть приоткрывшей дверь.

Потом мадам приблизилась ко мне с маленьким серебряным подносом, на котором стояли кувшин и стакан. Дядя Сайлас во всем старался показать себя джентльменом.

— Випейте, Мод, — сказала мадам, приподняв крышку кувшина, и с явным удовольствием втянула носом запах.

Я не могла. Я бы выпила, будь я в состоянии сделать хоть глоток, — обезумев от страха, я выпустила из мыслей предостережение Мэг.

Вдруг мадам вспомнила о своей оплошности в тот вечер и тронула дверь — она была заперта. Мадам вытащила ключ из кармана и спрятала у себя на груди.

— Ви распоряжайтесь эти комнаты сами, ma chère, я сплю сегодня внизу. — Она рассеянно налила в стакан подогретого кларета и выпила. — Превосходен — и незаметно, как випиля. Но превосходен. А ви — випейте!

— Не хочется, — сказала я.

Мадам же, не стесняясь, выпила еще.

— Кряйне любезно, разюмееться, ничего не послать для мадам, впрочем, не важно… — Она пустилась разглагольствовать в том же тоне, дерзком, язвительном, время от времени разражаясь громким смехом.

Потом мне говорили, что она их перепугала. Мадам в опьянении бывала буйной. Она шумела внизу, ссорилась. Она думала, что меня той ночью должны были увезти в какое-то уединенное и надежное место, а значит, ей полагалось хорошее вознаграждение за службу и за лжесвидетельства, которые она впоследствии даст. Но ей доверили не всю правду. Вся была известна только троим.

Я так никогда и не узнала в точности, но предполагаю, что в кларет, который пила мадам, было подмешано снотворное. Мадам могла много выпить, от чего только краснела и приходила в возбуждение. Перескажу, ручаясь за свои слова, то, что видела, а видела я, как мадам, покончив с кларетом, легла на мою кровать и — теперь я это знаю — уснула. Но тогда я думала, что она лишьпритворяется, будто спит, а на самом деле наблюдает за мной.

Примерно час спустя я вдруг услышала, как что-то слабозвякнулово дворе внизу. Я выглянула, но ничего не увидела. Звук повторялся еще и еще — чаще… реже. Наконец в глубокой тени под дальней стеной я вроде бы различила фигуру, которая то выпрямлялась, то склонялась к земле. Фигура едва выступала из тьмы, и я видела ее смутно.

Будто молнией меня поразила мысль: «Они роют мне могилу».

После недолгого оцепенения я заметалась по комнате, ломая руки и прерывавшимся от безумного страха шепотом вознося молитвы. А потом меня объял покой, чудовищный покой, который, наверное, снисходит на того, кто проплыл через Врата изменника{91}, оставляя и жизнь, и надежду, и тревогу позади.

Вдруг в мою дверь очень тихо стукнули, потом еще раз — как стучит почтальон. Сама не знаю почему, но я не ответила. Ответь я и таким образом покажи, что бодрствую, моя участь, наверное, была бы решена. Я стояла посреди комнаты и смотрела на дверь, ожидая, что она откроется и впустит целый сонм духов.

Глава XXIX

Смертный час

Ночь была очень тихая и морозная. Моя свеча давно догорела. Но от неяркой луны возле окна на полу лежал желтый прямоугольник света, остальное же пространство комнаты для глаз, менее привычных к ночному светилу, чем мои, показалось бы кромешной тьмой. Теперь я точно слышала тихий шепот под дверью. Ясно: я в осаде! Приближалась развязка, и я, как ни странно, вдруг сделалась тверда духом и овладела собой. Это был, однако, не спад чудовищного возбуждения, но, напротив,такоенапряжение нервов, какое я не в силах описать.

Наверное, люди за дверью очень боялись выдать себя, но крепкий пол, без единой скрипящей доски, давал им возможность двигаться бесшумно. Мне повезло, что в доме находились трое, кого эти люди хотели ввести в заблуждение касательно моей судьбы. Уже это вынуждало их действовать с крайней осторожностью. Они предполагали, что я сдвинула мебель к двери, и опасались, что придется отодвигать и разбирать ее, а значит, будет грохот, будут крики и, возможно, продолжительная борьба.

Я остановилась на некотором расстоянии от двери — не берусь его определить — в той же позе; я боялась шелохнуться и не сводила с двери глаз.

Вдруг странный скрежет над моей головой заставил меня

Я прижалась к полу в своем укрытии. Мгновение, как мне показалось, он стоял в нерешительности, а потом вытащил из кармана орудие, которое я отчетливо разглядела в слабом лунном свете. Представьте себе молоток, один конец которого выкован в виде выступающего заостренного зубца, а рукоятка — немного длиннее обычной. Крадучись, Дадли вернулся к окну и торопливо осмотрел орудие. Испробовал вес, раз-другой тряхнув в руке. Потом он приладился — как лучше держать, примерился — как ударить, и сделал два-три пробных взмаха в воздухе.

Чудовищно спокойная, я застыла в своем укрытии — сжав зубы, я приготовилась драться как тигрица за жизнь, когда буду обнаружена. Я решила, что дальше он зажжет спичку. Мне показалось, что на подоконнике стоял фонарь. Но я не угадала. Двигаясь ощупью, он прокрался, — что меня, различавшую предметы в комнате, удивило, — к моей кровати, расположение которой он явно знал, и ненадолго склонился… Мадам дышала ровно, глубоко — она крепко спала. Вдруг он осторожно опустил свою левую руку на ее лицо, и почти тотчас послышался хруст, а вслед за ним — безумный вскрик, за две-три секунды перешедший в вой, которым, должно быть, полнится дом с привидениями… еще был судорожный звук бега — ноги и руки ее колотили по кровати. А потом он нанес второй удар, отскочил, задыхаясь, на шаг-другой и окаменел. Я слышала, как жутко сотрясалась кровать от конвульсий убиенной и умиравшей женщины. То был ужасный звук — как будто дрожало дерево и шелестели листья. Потом он опять подступил к кровати, и я услышала еще один этот страшный удар… Безмолвие… Еще удар… Безмолвие… И сатанинская хирургия завершилась. Я, наверное, уже теряла сознание, но вздрогнула от слабого звука за дверью, совсем близко от меня, — там, очевидно, кто-то оставался на страже. В дверь тихонько постучали.

— Кто там? — хрипло прошептал Дадли.

— Друг, — прозвучал мягкий голос в ответ.

Появился ключ, дверь была быстро отперта, и вошел дядя Сайлас. Я увидела эту хрупкую высокую белую фигуру, серебряные власы, как те, что украшали почтенную голову Джона Уэсли{92}, и тонкую белую руку… Так близко от моего лица была эта рука, что я боялась дохнуть. Я заметила, как нервно подергивались его пальцы. Вместе с ним в комнату проникли запахи одеколона и эфира.

Дадли теперь дрожал, как в приступе болотной лихорадки.

— Смотрите, что вы заставили меня сделать! — в бешенстве заговорил он.

— Спокойно, сэр! — сказал старик, стоявший рядом со мной.

— Да, проклятый старый убийца, у меня хватило духу сделать это для вас.

— Будет, Дадли, мой мальчик, не горячитесь, дело сделано — праведное или нет, — мы уже ничего не поправим. Вам надо успокоиться, — проговорил старик с некоторой мягкостью в голосе.

Дадли застонал.

— Кто бы ни был советчик, выиграли вы, Дадли, — сказал дядя Сайлас.

Они оба недолго помолчали.

— Надеюсь, никто не слышал, — сказал дядя.

Дадли прошел к окну и остановился там.

— Соберитесь, Дадли, вам с Хоксом нужно спешить. Вы же знаете, вам нужно убрать это.

— Я и так уже наделал дел — дальше некуда. Ничего больше не сделаю. Я не дотронусь… Не хочу пачкать руки. Уж лучше б я был простым солдатом. Поступайте, как вам с Хоксом вздумается. Я и близко не подойду. Черт бы побрал вас обоих и — его вот! — Он с силой швырнул молоток на пол.

— Ну, ну, Дадли, образумьтесь, дорогой мой мальчик. Чего вы испугались, что за каприз? Ведь вы не будете шуметь, нет?

— О-о, боже мой! — прохрипел Дадли и провел по лбу ладонью.

— Ну, ну, через минутку вы успокоитесь, — продолжал старик.

— Вы говорили, без боли ей это станется. Знал бы я, что она будет так кричать, я б никогда не сделал этого. Дьявольское вранье. Такого дьявольского злодея, как вы, свет не видывал.

— Хватит, Дадли! — сказал старик, задыхаясь, но решительным тоном. — Соберитесь. Если желаете выйти из игры, что ж… Жаль только, что вступили. Все это важно длявас— не столько дляменя.

— Для вас… — сквозь зубы повторил за стариком Дадли. — Слышал, слышал!

— Сэр, — прорычал старик тем же сдавленным голосом, — вам надо было подумать раньше. Совершённым вы всего лишь приблизили свой уход из мира на год, на два; впрочем, год-два кое-что значат. Поступайте, как сами решите.

— Стойте, стойте! Я знаю, теперь уже все решено раз и навсегда. Ежели я сделал такое, за что теперь проклят, так дайте сказать человеку. Мне-то… мне наплевать, что я ввязался в игру.

— Ну вот…вот… этого и держитесь. Здесь баул и сумка — сменим указания… Баул и сумку нужно забрать отсюда. В бауле есть драгоценности. Вам видно? Свету бы!

— Лучше без света. Я вижу. Лучше б скорей отсюда… Ну,баул…

— Тащите его к окну, — сказал старик и наконец прошел в комнату.

В этот ужасный момент мне было даровано хладнокровие и я знала, что все зависит от моей быстроты и решительности. Я встала. Я часто думаю, что будь на мне в ту ночь платье не из кашемира, а из шелка, оно бы зашуршало и выдало меня.

Я отчетливо видела дядю, высокого, согбенного, с почтенной, убеленной сединами головой, — он стоял между мною и желтым прямоугольником лунного света у окна, стоял, будто карточная фигура.

Он говорил: «Вон туда!» — и указывал длинными пальцами на сокращавшийся прямоугольник слабого света. Дверь была на четверть открытой, и, как только Дадли потащил из «гардеробной» по полу к окну тяжелый баул мадам — а в нем лежала моя шкатулка с драгоценностями, я, мысленно воззвав к Небесам о помощи, на цыпочках выскользнула из комнаты.

Я повернула, совершенно случайно, направо и пошла длинной темной галереей. Я не бежала, опасаясь произвести малейший шум, но шла на цыпочках,

Он присел на последней ступеньке лестницы и подтянул ремни, закреплявшие его деревянную ногу.

Слева от меня был дверной проем без двери. Я шагнула туда… Коротенький коридор, футов в шесть, вел, наверное, к черному ходу, но дверь оказалась запертой.

Я стояла в этой нише, не дававшей укрытия, когда Чурбан, с фонарем в руке, проковылял мимо. Я подумала, что он собирался незамеченным подслушать своего господина, потому что остановился невдалеке от места, где я затаилась, дунул на свечу в фонаре и щипком загасил длинный огарок.

Мгновение он прислушивался, а потом осторожно заковылял по галерее, которую я только что пересекла, и повернул в сторону комнаты, где совершилось преступление и где скоро все должно было раскрыться. Я видела его на фоне широкого окна — в дневное время света из этого окна, наверное, хватало на всю протяженную галерею. Как только он повернул за угол, я бросилась дальше.

Я спустилась по лестнице на тот черный ход, о котором уже слышала и которым мадам провела меня накануне ночью. Толкнула дверь. К моему удивлению и безумной радости, дверь оказалась незапертой. Мгновение — и я стояла на ступеньках, под открытым небом, где тут же была схвачена за руку мужчиной.

Это был Том Брайс, уже раз предавший меня; в пальто и шапке, он стоял на крыльце — он должен был увезти в поджидавшем у двери экипаже преступников, отца и сына, с места их чудовищного злодеяния.

Глава XXX

В дубовой гостиной

Значит, все напрасно. Я поймана. Все кончено.

Я стояла перед ним на ступеньках, белая луна светила мне в лицо. Я так дрожала, что едва держалась на ногах, и беспомощно тянула к нему свободную руку, заглядывала ему в глаза. Из моих губ вырывался лишь стон:

— О-о-о-о!..

Он, все еще не выпуская моей руки, испуганно, как мне показалось, взглянул на мое мертвенно-бледное, немое лицо. Вдруг он сказал яростным шепотом:

— Больше ничего не говорите…

А ведь я и не произнесла ни слова.

— Они вас не обидят, мисс, нет! Забирайтесь. Черт с ними со всеми!

То была грубая речь, но для меня — ангельский глас. Всхлипывая, будто от смеха, я разразилась благодарственной молитвой Господу за эти благословенные слова.

Через мгновение он усадил меня в экипаж, и мы тут же тронулись. Очень осторожно пересекли двор, а когда колеса съехали на траву, мы понеслись, и чем дальше отъезжали, тем мчались быстрее. Он направлял экипаж вдоль аллеи с задней стороны дома, и хотя нас качало, будто корабль на волнах, мы и двигались почти так же бесшумно.

Ворота были оставлены незапертыми, он распахнул их и вновь взобрался на козлы. Теперь мы, вырвавшись из чар Бартрама-Хо, с грохотом — хвала Господу! — неслись по дороге Ее Величества прямо в Элверстон. Лошади мчались галопом. Из окошка впереди я видела, что Том встал на своем месте и, правя, все время бросал жуткий взгляд через плечо. Погоня? Небеса не слышали молитвы горячее моей, — сжимая руки, я молилась и безумным взглядом смотрела из окон на дорогу, на деревья, изгороди, дома с остроконечными крышами, мелькавшие перед глазами с головокружительной быстротой.

Мы одолевали подъем, тот самый, у поворота, с гигантскими ясенями справа и дорожным указателем между ними, подъем, которым, в моих мыслях, всю ночь взбиралась Мэг Хокс, когда я, зоркая от возбуждения, заметила фигуру, бежавшую за живой изгородью. У дорожного знака я увидела чью-то голову — преследователь? — услышала, как кто-то окликнул Брайса по имени.

— Гони, гони, гони! — закричала я.

Но Брайс остановился. Я бросилась на колени в экипаже, я ломала руки, ожидая, что сейчас меня схватят. Дверца открылась, и, бледная как смерть, скрывшая под накидкой свои черные волосы, ко мне заглянула Мэг Хокс.

— Ой! Ой! Господи! — воскликнула она. — Привет вам, мисс! Том, ты славный парень! Славный он, Том!

— Забирайтесь, Мэг, вы должны сидеть со мной, — сказала я, сразу же приходя в себя.

Мэг не стала отказываться. Я протянула ей руку.

— Да только я не взберусь, мисс. Рука у меня сломана.

Вот что, оказывается, случилось с бедняжкой! Ее выследили и перехватили, когда она хотела совершить свой подвиг. Негодяй отец избил девушку своей дубинкой и покалечил, а потом запер в их хибарке, откуда она, однако, ухитрилась сбежать и теперь спешила в Элверстон, напрасно потеряв время в Фелтраме, где никого не добудилась.

Мы с Томом усадили Мэг в экипаж, дверца захлопнулась, и взмыленные лошади вновь пустились галопом.

Том, как и прежде, беспокойно оглядывался со своего места — нет ли погони. И вдруг опять остановил лошадей, подошел к окну.

— О, что такое? — вскричала я.

— Да то письмо, мисс. Я ничего не мог… Дикон — он нашел письмо у меня в кармане. Так вот.

— Ничего… Спасибо вам… Хвала Господу! Элверстон близко?

— Еще миля, мисс. И уж помните, я к этому руку не приложил.

— Спасибо… спасибо вам за доброту. Явсегдабуду вам благодарна, Том, — всю жизнь!

Наконец мы достигли Элверстона. Я чуть не лишилась рассудка. Не знаю, как я попала в холл… в дубовую гостиную, где увидела кузину Монику. Какое-то мгновение я стояла и только протягивала к ней руки. Я не могла вымолвить ни слова. С громким криком я бросилась ей на шею. Я плохо помню, что было потом.

Эпилог

О милая моя кузина Моника! Слава Богу, вы еще живы, и, думаю, вы моложе меня духом и сейчас.

Милли, моя дорогая подруга, теперь счастливая жена того скромного священника, Спригга Биддлпена. Я смогла посодействовать ему, и он вскоре получит должность в Долинге.

Мэг Хокс, гордая, своенравная и самая нежная душа на свете, вышла за Тома Брайса через несколько месяцев после описанных событий, и, поскольку чета хотела эмигрировать, я обеспечила их необходимым капиталом: они, как мне известно, теперь зажиточные люди. Добрая моя Мэг часто пишет. Кажется, она очень счастлива.

С детства дорогие мне Мэри Куинс и миссис

По совету докторов, кузина Моника сразу же увезла меня на континент, в Европу, где не позволяла вспоминать об оставивших чудовищный отпечаток в моей душе ужасных сценах. Впрочем, запрета и не требовалось. Для меня мучительно вспоминать о них даже сейчас.

План был разработан мастерски. Ни старуха Уайт, ни Джайлз, дворецкий, не подозревали, что я вернулась в Бартрам. Прими я смерть, тайна моей судьбы осталась бы известной четырем лицам — обоим Руфинам, Хоксу и, наконец, мадам. Мою дорогую кузину Монику заставили поверить в мой мнимый отъезд во Францию, и кузина приготовилась к тому, что не услышит от меня вестей. У нее, у других подозрения возникли бы, возможно, лишь через год после моей смерти, но вряд ли кому-нибудь пришла бы мысль, что в Бартраме-Хо злодеяние и свершилось. Моя могила поросла бы травой; мои, а не мадам де Ларужьер, останки лежали бы, схороненные глубоко в земле, в мрачном внутреннем дворе Бартрама-Хо.

Только спустя два года после описанных событий я узнала, что же произошло в Бартраме, когда я бежала. Старуха Уайт, рано поднявшись в комнату дяди Сайласа, к своему удивлению — а он предупредил ее накануне, что будет сопровождать сына, который поедет в пять утра на станцию к почтовому поезду, следующему в Дерби{93}, — увидела старого господина лежащим на диване в его обычной позе.

«А вообще ничего такого странного с ним не было, — рассказывала старуха Уайт, — только вот его бутылка с этим… пахучим, опрокинувшись, пролилась у него на столе и лежал он мертвый».

Ей показалось, что он еще не окоченел, и она послала старого дворецкого за доктором Джолксом, который объявил, что дядя умер, приняв слишком много, по ее выражению, «опенья».

Что сказать о набожности моего несчастного дяди? Было ли это полное лицемерие, или в его душе пробивались ростки искренней веры? Не знаю. Не думаю, что в его сердце осталось место для веры, высшего из данных нам свойств. Возможно, он безрадостно глядел в будущее и уже был не способен прозревать впереди что-то, вселяющее надежду. Дьявол подкрадывался к крепости его сердца многими извилистыми, петляющими путями. Вначале был замысел женить на мне сына, прибегая к честным средствам, потом их сменили бесчестные, а вновь потерпев неудачу, он поддался мысли захватить мое состояние посредством убийства. Я подозреваю, что дядя Сайлас одно время считал себя праведным человеком. Желал обрести рай и избежать ада, если они существуют. Но были и другие вещи, в существовании которых сомневаться не приходилось и которых он жаждал или страшился, и тогда им овладело искушение. «Строит ли кто на этом основании из золота, серебра, драгоценных камней, дерева, сена, соломы, каждого дело обнаружится; ибо день покажет, потому что в огне открывается, и огонь испытает дело каждого, каково оно есть»[147]. В старости сердце уже не поддается ни плавке, ни ковке, и до́лжно оставить его в той форме, в какой оно и застыло. «Неправедный пусть еще делает неправду; нечистый пусть еще сквернится…»[148]

Дадли исчез, но в одном из писем со своей фермы в Австралии Мэг сообщала:

«Есь тут в паселке чилавек што завет сибя Колбрук у ниво ладный дом диривяный такой высокий как аж паталок в бартрамской гастиной только гаварят крысы у ниво и много мая гаспажа так вот он скупает и продает золата туда сюда у искателей купцам. И щеки и губы у ниво все в шрамах. То ли агнем абажены то ли серной кислатой и никаких там бакебардов слава Богу но мой Том все адно сказал што признал иво мистер Дудль эта. Я иво не видала а Том с ним гаварил так тот атпирается и праклятиями сыпит. Том и засамнивался. А я б увидала так сразу б сказала. Да может пускай оно как есь так есь».

Вот и все.

Старый Хокс упорно молчал, он надеялся, что благодаря хитрости, с которой они свершили свое дело, не вызывая подозрений даже у двух обитателей дома, и налету тайны, всегда окружавшей Бартрам-Хо, он убережен от возмездия.

Как ни странно, он думал, что я выбралась из комнаты задолго до того, как туда вошли, и даже если бы его арестовали, не нашлось бы доказательств, чтоонимеет отношение к убийству, о котором, по его утверждению, он ничего не знал.

В связи со смертью моего дяди коронер{94} проводил дознание, и доктор Джолкс выступал главным свидетелем. Заключение было такое: смерть наступила в результате «чрезмерной дозы опия, принятой покойным».

Прошел почти год с того злодеяния в Бартраме, когда Дикона Хокса арестовали и посадили в тюрьму за тяжелое преступление, совершенное еще в Ланкашире. Видя свой последний шанс, он, уже осужденный, раскрыл обстоятельства никому не известной смерти француженки. Ее останки были обнаружены захороненными там, где он указал, — во внутреннем дворе Бартрама-Хо — и после положенного следствия перенесены на кладбище в Фелтрам.

Так я избежала ужасной участи оказаться среди свидетелей. Или еще более страшной муки — владеть неразглашенной тайной.

Доктор Брайерли — вскоре после того как леди Ноуллз описала ему, с моих слов, способ, каким Дадли проник в мою спальню, — побывал в бартрамском доме и тщательно осмотрел окна в комнате, где мистер Чарк спал в ночь убийства. Одно из этих окон, как доктор выяснил, было снабжено прочными стальными шарнирами, очень ловко замаскированными в деревянной оконной раме, которая удерживалась с внешней стороны железным шипом, — вытащив его, окно открывали. Это была именно та комната, в которой поместили меня; с помощью описанного ухищрения и входили в комнату. Загадка убийства мистера Чарка разрешилась.

Я доверила все это бумаге — написала наконец… Мгновение сижу, затаив дыхание. Руки холодные, влажные. С глубоким вздохом встаю и выглядываю в окно: вижу дивный пасторальный пейзаж, с зелеными горами на горизонте… цветы и птицы… колышутся ветви величественных деревьев — свобода и защищенность. Рассеялся жуткий кошмар моих юных дней, и я поднимаю глаза в безмерной благодарности к Всемилостивому Господу, могущественной рукой меня поддержавшему. Когда я опускаю глаза, щеки у меня мокры от слез. Тоненький голосок зовет: «Мама!» — и смеющееся личико в обрамлении шелковистых, темно-русых, как у дорогого

— Да, милый, наша прогулка. Идем!

Я — леди Илбури, вознагражденная любовью нежного и великодушного мужа. Робкая, беспомощная девушка, известная вам, — теперь мать, которая старается быть хорошей матерью своему единственному оставшемуся ребенку.

Не стану говорить о печалях — о том, каким кратким было мое первое, исполненное безмерной гордости материнство, о том, как дороги те, кого Бог дал и Бог взял. Но порою, когда я смотрю на моего маленького мальчика, у меня на глаза навертываются слезы, и он недоумевает, отчего они. А я думаю, одновременно с дрожью и улыбкой: как сильна любовь, как хрупка жизнь; и я радуюсь — пусть и не могу унять дрожь — тому, что Творец всего живого, который не причинит напрасной муки, в бессмертной любви печалящихся заключил просветляющую надежду на уготованное им вечное соединение. В моих печалях я вняла гласу Небес: «Истинно слово — впредь блаженны умершие с Богом».

Мир сей — парабола: обиталище символов… явленных в материальной оболочке фантомов бессмертных духовных сущностей. Да будет даровано мне счастливое ясновидение — узнавать под дивными земными покровами облаченных в них АНГЕЛОВ! Я верю: если мы захотим, то пойдем с ними рядом и услышим их голоса.

В ЗЕРКАЛЕ ОТУМАНЕННОМ

Сборник рассказов{95}

ЗЕЛЕНЫЙ ЧАЙ{96}

Пролог

Мартин Гесселиус{97}, врач из Германии

Я получил основательное медицинское образование и собирался практиковать в качестве терапевта или хирурга, но судьба распорядилась иначе; обе упомянутые области медицины тем не менее интересуют меня по-прежнему. Едва вступив на избранную мной благородную стезю, я вынужден был ее покинуть, и виной тому не леность и не пустой каприз, а крохотная царапина, причиненная анатомическим скальпелем. Эта царапина стоила мне двух пальцев, которые пришлось срочно ампутировать, а главное — что гораздо плачевнее — здоровья, ибо с того дня я забыл, что такое хорошее самочувствие; в довершение всего мне нужно было постоянно разъезжать — жить на одном месте хотя бы в течение года доводилось нечасто.

Во время странствий я познакомился с доктором Мартином Гесселиусом и обнаружил в нем свое подобие: бродягу, врача и, более того, страстного энтузиаста медицинской науки. В отличие от меня, однако, путешествовал он по доброй воле, и хотя в Англии богачом его бы не назвали, почитаться человеком «зажиточным» (как говаривали в старину) он мог вполне. В то время, когда я увидел его впервые, он был уже немолод — нас разделяло почти тридцать пять лет.

В докторе Мартине Гесселиусе я обрел наставника. Знания его были безграничны, интуиция поражала. Как никто другой, доктор Гесселиус был способен сделаться кумиром в глазах юного и восторженного поклонника врачебного искусства. Мое восхищение выдержало проверку временем, выстояло против самой смерти, посему, я уверен, оно было вполне обоснованным.

Почти двадцать лет я проработал секретарем доктора Гесселиуса. Он оставил на мое попечение огромное количество рукописей: их надлежало привести в порядок, снабдить указателем и отдать в переплет. Любопытно то, как доктор излагает некоторые истории болезни. Можно подумать, что записи принадлежат двум разным людям. Обо всем увиденном и услышанном он повествует от лица человека сметливого, но не принадлежащего к медицинскому сословию; препроводив же пациента через дверь собственного холла на свет дня или через врата тьмы к обители мертвых и вооружившись вновь терминологией своей науки, доктор переходит к анализу симптомов, постановке диагноза и прочим ученым рассуждениям.

Среди бумаг доктора Гесселиуса попадаются истории, которые будут интересны не только специалистам-медикам: они способны послужить развлечению (или устрашению) обычного, далекого от медицины читателя. Нижеследующий рассказ в точности скопирован с записей доктора Гесселиуса, за исключением незначительных поправок, касающихся не сути повествования, а только лишь его словесной формы. Само собой разумеется, имена действующих лиц заменены на вымышленные. Рассказчиком является сам доктор Мартин Гесселиус. Приводимые заметки выбраны из множества описаний болезни, составленных доктором шестьдесят четыре года назад, во время поездки в Англию.

Заинтересовавший меня материал изложен в нескольких письмах, адресованных другу доктора, профессору Ван Лоо из Лейдена. Адресат был по профессии не врачом, а химиком, но принадлежал к числу тех людей, которые посвящают свое свободное время изучению самых разнообразных наук: и истории, и метафизики, и медицины. Некогда ему случилось даже написать пьесу{98}.

Таким образом, рассказ несколько проигрывает как документ, имеющий отношение к медицине, но зато выигрывает в занимательности и способен заинтересовать не искушенного в науках читателя.

Из сопроводительной записки ясно, что письма, по-видимому, были возвращены доктору Гесселиусу после смерти профессора, в 1819 году. Некоторые из них писаны по-английски, некоторые — по-французски, но большая часть — по-немецки. Сознаю, что мой перевод не заслуживает эпитета «изящный», но в верности оригиналу ему не откажешь. И пусть я позволил себе иные отрывки опустить, иные — сократить, зато не присочинил ни слова.

Глава I

Доктор Гесселиус рассказывает о своей первой встрече с преподобным мистером Дженнингсом

Преподобный мистер Дженнингс высок и худ. Он средних лет; в его аккуратности, в старомодной манере одеваться проступает консервативная чопорность. Он держится, разумеется, с подчеркнутым достоинством, но без скованности — нет, на истукана мистер Дженнингс не походит нисколько. До красавца ему далеко, однако черты лица у него правильные, и запечатлена в них безграничная доброта, с примесью робости.

Я впервые увидел мистера Дженнингса однажды вечером у леди Мэри Хейдьюк. Его очевидная скромность и благожелательность располагают к нему при первом же знакомстве.

Гостей собралось немного, и мистер Дженнингс внес свой весьма приятный вклад в беседу. Заметно было, что он предпочитает скорее слушать, чем говорить, но речи его всегда уместны по содержанию и отточены по форме. Он ходит в любимцах у леди Мэри, которая, кажется, испрашивает у него совета по самым разным поводам и убеждена, что на свете нет человека счастливее его. Плохо же она его знает!

Преподобный мистер Дженнингс холост и, как говорят, является обладателем шестидесяти тысяч фунтов в государственных бумагах. Он не чуждается благотворительности. Его пламенное желание — подвизаться на церковной ниве, но всякий раз, когда он бывает в Уорикшире{99}, где служит викарием и может наконец отдаться своему святому призванию, здоровье, обычно его не подводящее, неизменно отказывает, причем весьма странным образом. Так говорит леди Мэри.

Да, несомненно, на мистера Дженнингса находит временами таинственная хвороба, неоднократно настигающая его даже во время богослужения в чудесной старинной церкви в Кенлисе. Кто знает, где гнездится болезнь: то ли в сердце, то ли в голове. Раза

Но стоит мистеру Дженнингсу сдать окончательно, покинуть свой приход и возвратиться в Лондон, в свой тесный домик на темной улочке в районе Пиккадилли{100}, — и он чувствует себя как нельзя лучше. Так полагает леди Мэри, а я придерживаюсь на этот счет особого мнения. Что ж, поживем — увидим.

Мистер Дженнингс — джентльмен с головы до пят. Однако люди замечают в нем некоторые странности. Создается впечатление, что в нем кроется нечто непонятное. В этом отчасти повинно одно обстоятельство, о котором, насколько я понимаю, люди забывают либо просто не придают ему значения. Мне же эта особенность бросилась в глаза, причем почти сразу же. У мистера Дженнингса есть манера бросать косые взгляды вниз, на ковер. Можно подумать, что он сопровождает глазами что-то движущееся. Так, разумеется, бывает не всегда, а время от времени. Но достаточно часто, чтобы, как я уже говорил, манеры мистера Дженнингса казались до некоторой степени необычными. В этом соскальзывающем вниз взгляде чудится одновременно и робость и беспокойство.

Философствующий медик (как Вы, со свойственной Вам любезностью, меня поименовали), который при разработке теории опирается на данные, полученные в ходе своей практической деятельности, посвящает всестороннему изучению указанных данных много больше времени, чем обычный практикующий врач и, соответственно, существенно превосходит этого последнего в том, что касается тщательности и детальности анализа, — незаметно для себя самого он приобретает привычку к внимательному наблюдению. Эта привычка сопровождает его повсюду, а объектом такого бесцеремонного, как полагают иные, наблюдения может стать любой — лишь бы имелась хоть малейшая надежда, что полученные таким образом сведения вознаградят исследователя за его старания.

Именно упомянутая надежда и воодушевила меня, когда в небольшой приятной компании, собравшейся вечером в доме леди Мэри, я впервые встретил робкого, любезного, но сдержанного джентльмена — преподобного мистера Дженнингса. Разумеется, нижеследующие заметки включили в себя не все, что мне стало известно: детали, интересные лишь специалистам, я здесь не привожу — их можно найти в моих научных трудах.

Должен заметить, что когда я говорю о «медицинской науке», то употребляю этот термин в более широком смысле, нежели допускает сугубо материалистический подход (и со временем, надеюсь, круг моих единомышленников пополнится). Я полагаю, что окружающий нас материальный мир является конечным выражением духовного мира, его порождением и составной частью. Я считаю, что в основе человеческой личности лежит духовное начало, что дух — это организованная материя, но от материи в обычном понимании слова он отстоит столь же далеко, сколь свет или электричество; что физическое тело есть не более чем оболочка и, соответственно, смерть не кладет конец существованию человеческой личности, а всего лишь освобождает ее от физического покрова. Процесс освобождения начинается с того момента, который мы называем смертью, и завершается несколькими днями позднее пробуждением к высшей жизни.

Если поразмыслить над приведенными выше постулата, то обнаружится, что они имеют непосредственное отношение к медицинской науке. Однако было бы неуместно приводить здесь аргументы и анализировать следствия этой теории, признаваемой, к сожалению, лишь немногими.

И вот я, по своему обыкновению тайком, весьма осторожно наблюдал за мистером Дженнингсом — думаю, от него это не укрылось — и обнаружил, что и он, так же втихомолку, наблюдает за мной. Когда же леди Мэри случайно обратилась ко мне по имени, я заметил, что преподобный Дженнингс вгляделся в меня пристальней и на несколько минут погрузился в задумчивость.

Затем, беседуя с одним из присутствующих, я видел, что мистер Дженнингс не сводит с меня глаз. О причине его интереса я догадывался. После этого он, воспользовавшись удобным случаем, завел разговор с леди Мэри, и я, как это обычно бывает, знал с уверенностью, что речь идет о моей персоне.

Священник постепенно перемещался туда, где я стоял, и вскоре между нами завязалась беседа. Когда встречаются два начитанных и много повидавших человека, можно не сомневаться, что им найдется о чем поговорить. Привела его ко мне отнюдь не случайность. Он знал немецкий и прочел мои «Очерки метафизической медицины» — книгу, дающую скорее поводы для размышлений, чем непосредственные ответы.

Этот весьма учтивый джентльмен, робкий, явно склонный к чтению и к философствованию, который, пребывая в нашем кругу, все же казался здесь до некоторой степени инородным телом, — этот человек, хранивший, как я начал подозревать, перипетии своего существования в строжайшей тайне не только от света, но и от своих ближайших друзей, — осторожно взвешивал в уме некоторые идеи, имевшие касательство ко мне.

Незаметно для него я проник в его мысли и теперь всячески старался усыпить бдительность собеседника и не выдать случайным словом, что у меня зародились кое-какие догадки по поводу как его личных обстоятельств, так и планов, связанных с моей особой.

После нескольких минут разговора на общие темы мистер Дженнингс наконец сказал:

— Меня очень заинтересовали, доктор Гесселиус, некоторые ваши работы о метафизической медицине, как вы ее называете. Я их читал на немецком лет десять — двенадцать назад. Они переведены на английский?

— Нет, уверен, что нет, в противном случае я бы знал. Думаю, для этого потребовалось бы мое согласие.

— Около двух месяцев назад я просил здешних издателей достать мне эту книгу в оригинале, на немецком, но мне сказали, что она разошлась.

— Да, это так — она уже несколько лет как распродана. Моему авторскому тщеславию льстит, что вы не забыли мою книжечку, хотя, — прибавил я с улыбкой, — десять — двенадцать лет достаточно большой для этого срок. Остается предположить, что затрагиваемые в ней предметы являются постоянной темой ваших размышлений либо какие-то недавние события возобновили ваш к ней интерес.

Эти слова, сопровождаемые пристальным взглядом, внезапно повергли собеседника в растерянность, так что он напомнил мне глупо зардевшуюся от смущения девицу. Мистер Дженнингс уставился в пол, не зная, куда девать руки, скрестил их на груди, и на мгновение вид у него сделался не только ошеломленный, но, можно сказать, виноватый.

Я наилучшим способом помог ему преодолеть неловкость, а именно притворился, что не

— У меня самого, случалось, возрождался интерес к какой-либо давно оставленной теме: одна книга наводит на мысль о другой, и часто приходится сломя голову гоняться за материалами, с которыми имел дело лет двадцать назад. Но если вы по-прежнему хотите иметь у себя мою книгу, я с радостью исполню ваше желание; у меня осталось два-три экземпляра, так что почту за честь преподнести вам один из них.

— Вы чрезвычайно любезны, — ответил мистер Дженнингс, вполне овладев собой. — А я уж было отчаялся; не знаю, как вас и благодарить.

— Умоляю, ни слова более. Это, право, такая малость, что и предлагать неловко. Еще одно слово благодарности, и я в порыве самоуничижения брошу книгу в огонь.

Мистер Дженнингс рассмеялся. Он осведомился, где я остановился в Лондоне и, еще некоторое время побеседовав со мной о том о сем, удалился.

Глава II

Доктор расспрашивает леди Мэри, и она отвечает

— Я в восторге от вашего викария, леди Мэри, — сказал я, как только мистер Дженнингс удалился. — Он много читал, путешествовал, думал, страдал, наконец, так что из него просто обязан был выйти великолепный собеседник.

— Так оно и есть. А самое главное — он очень хороший человек, — ответила мне хозяйка дома. — Я пользуюсь его неоценимыми советами в делах, связанных со школами и прочими моими скромными начинаниями в Долбридже, и он не жалеет усилий, хлопочет, не считаясь со временем, если может быть чем-либо полезен. Вы не представляете себе, сколько в нем доброты и до чего он умен.

— Приятно слышать, что мистер Дженнингс такой замечательный сосед. Я имел случай оценить его как собеседника и нашел, что он человек кроткий и располагающий к себе. А в придачу к тому, что сказали мне вы, я тоже, кажется, могу кое-что о нем поведать.

— Да что вы говорите!

— Во-первых, он холост.

— Да, верно. Продолжайте.

— Он писал, но теперь не пишет, забросил это занятие года, вероятно, два-три назад. Книга его была посвящена какому-то отвлеченному предмету — возможно, теологии.

— Что ж, он действительно писал книгу, не могу только припомнить о чем, но не на интересующую меня тему; так что, скорее всего, вы правы. А сейчас он в самом деле больше не пишет — верно.

— И хотя он здесь сегодня не пил ничего, кроме чашечки кофе, он питает слабость к чаю, — или, по крайней мере, питал, — и вкус у него экстравагантный.

— Да, чистая правда.

— Он пил зеленый чай, причем в больших количествах — так? — продолжал я.

— Ну и ну! Из-за этого зеленого чая у нас дело едва не доходило до ссор.

— Но сейчас он отказался от этой привычки.

— Да, полностью.

— А теперь еще кое-что. Знали вы его мать или отца?

— Обоих. Отец умер всего лишь десять лет назад. Они жили неподалеку от Долбриджа. Мы с ними были в близких отношениях, — ответила леди Мэри.

— Далее, либо матери мистера Дженнингса, либо отцу, — скорее всего, отцу — являлись призраки.

— Да вы волшебник, доктор Гесселиус.

— Волшебник или не волшебник, но я прав? — улыбнулся я.

— Без сомнения. Его отец был человек замкнутый и с причудами; он вечно досаждал моему отцу пересказом своих снов. В один прекрасный день он поведал очень необычную историю: о том, как ему встретилось привидение и они разговаривали. Этот рассказ мне особенно запомнился по той причине, что я отчаянно боялась мистера Дженнингса-старшего. Дело происходило задолго до его смерти, во времена моего детства. Мистер Дженнингс был человек молчаливый и хмурый. У него была манера появляться в гостиной в сумерки, когда я сидела там одна. В таких случаях я воображала себе, что вижу выглядывающих у него из-за спины духов.

Я улыбнулся и кивнул.

— Ну а теперь, когда я окончательно утвердился в роли волшебника, пришла пора пожелать вам доброй ночи.

— Нокаквы все это узнали?

— По расположению планет, разумеется, как делают цыгане, — ответил я, после чего мы попрощались в самом веселом расположении духа.

На следующее утро я отослал мистеру Дженнингсу его вожделенную книжицу, приложив к ней записку. Вернувшись домой вечером, я узнал, что мистер Дженнингс наведывался сюда в мое отсутствие и оставил свою визитную карточку. Он осведомлялся, дома ли я и когда меня можно застать.

Быть может, он намеревался рассказать о том, что его беспокоит, и испросить моих медицинских услуг? Надеюсь, что так. Я успел уже подобрать ключ к тайне его личности. Ответы, данные мне леди Мэри в тот вечер, немало этому поспособствовали. Мне очень хотелось услышать подтверждение своих догадок из уст самого мистера Дженнингса. Но как побудить его к откровенности, не выходя при этом из рамок приличий? Понятия не имею. Вероятно, он и сам подумывает о беседе по душам? Сделаю все, чтобы дать ему такую возможность, и для этого, дорогой мой Ван Лоо, я намерен нанести ему завтра ответный визит. С моей стороны это будет выглядеть не более чем простой любезностью. Таким путем я надеюсь приблизиться к цели. Удастся мой замысел или нет, я вам сообщу.

Глава III

Доктор Гесселиус извлекает некоторые сведения из латинских книг

Ну так вот, я побывал на Бланк-стрит. Из разговора в дверях со слугой я узнал, что мистер Дженнингс в настоящую минуту занят беседой с неким священнослужителем из Кенлиса (прихода мистера Дженнингса). Чтобы сохранить за собой возможность явиться сюда еще раз, я сказал, что зайду в другое время, и намеревался уже уйти, когда слуга извинился и, окинув меня взглядом несколько более внимательным, чем пристало человеку его положения, спросил, не я ли доктор Гесселиус. Получив утвердительный ответ, слуга сказал: «Раз так, сэр, то не позволите ли мне доложить об этом мистеру Дженнингсу, поскольку он, как мне известно, очень желает вас видеть?»

Слуга скоро вернулся и сообщил, что мистер Дженнингс просит меня побыть в его кабинете (который заменяет гостиную), где он через несколько минут ко мне присоединится.

Комната действительно заслуживала названия кабинета, даже более того — библиотеки. Высокий потолок, два окна, пышные темные гардины. Помещение оказалось значительно обширней, чем можно было ожидать, и всюду, от пола до потолка, громоздились книги. Верхний ковер — а я, вступив на него, почувствовал, что под ним имеется еще один, а то и два, — был турецкий. Ноги мои ступали совершенно беззвучно. Узкие окна из-за помещавшихся рядом книжных шкафов оказывались как бы в глубоких нишах. А в целом комната, очень уютная и даже роскошная, казалась

В ожидании мистера Дженнингса я от нечего делать стал рассматривать книги на полках. Среди тех, что стояли корешками вверх на полу под полками, я неожиданно обнаружил полное издание «Arcana Cœlestia»[149] Сведенборга{101}. Это были очень красивые тома in folio[150], в аккуратном кожаном переплете, приличествующем богословскому сочинению, с золочеными надписями и пунцовым обрезом. В нескольких томах имелись закладки. Один за другим я взгромоздил фолианты на стол и, открыв заложенные страницы, прочел высказывания на величавой латыни, которые были отмечены на полях карандашом. Некоторые из них, в переводе на английский, я привожу ниже.

«Когда открыто внутреннее око человека, око его души, тогда ему являются вещи, принадлежащие к иному миру, телесному зрению недоступные».

«Мне дано было узреть внутренним оком потусторонний мир яснее, чем я вижу здешний. Это свидетельствует о том, что внешнее зрение происходит от внутреннего, а последнее, в свою очередь, от еще более глубокого и так далее».

«Каждого человека сопровождает не менее двух злых духов».

«Духи зла также в речах проворны, но при этом язык их резок и суров. Случаются промеж них и иные речи, в кои едва заметно вкраплены лукавые мысли».

«Те злые духи, что сопутствуют человеку, суть выходцы из ада, однако в аду более не пребывают, но исторгнуты оттуда. Их место при этом между небесами и преисподней, и зовется оно миром духов. Духи, вселившиеся в человека, будучи в названном мире, от адских мук удалены, но разделяют все без изъятия помыслы и страсти человека, а следственно, и в наслаждениях с ним едины. Ввергнутые же снова в ад, они возвращаются к тому, чем были ранее».

«Когда бы злым духам дано было постичь, что, связанные с человеком, они имеют при том отдельное от него существо, когда бы в их власти было перемещаться в его теле и втекать в его отдельные члены, то они бы измыслили тысячу способов повредить человеку, ибо в них живет лютая к нему ненависть».

«И вот, зная, что я есть человек, облеченный телом, они не оставляли попыток сокрушить меня, и не только тело мое, а первее всего душу, ибо вовлечь в погибель человека ли, духа ли есть величайшая радость для посланцев ада, однако Господь неизменно оборонял меня. Узрите же, сколь опасно человеку иметь общение с духами, если не укрывает его твердыня веры».

«Никоим образом сопутствующим духам не следует знать об их связи с человеком; иначе они бы обратили к нему злонамеренные речи, желая погубить его».

«Излюбленное услаждение адских сил — вредить человеку и увлекать его к вечной погибели»{102}.

Я обратил внимание на длинную запись в конце страницы, сделанную очень остро отточенным карандашом. Аккуратный почерк принадлежал мистеру Дженнингсу. Ожидая увидеть комментарии к тексту, я прочел одно-два слова и остановился в удивлении, ибо обнаружил нечто совершенно иное. Записи начинались словами: «Deus misereatur mei» — «Господи, сжалься надо мной». Убедившись таким образом, что едва не вторгся в тайники чужой души, я отвел глаза, захлопнул книгу и поставил на прежнее место все тома, за исключением одного, заинтересовавшего меня, в который, как и пристало книжнику и отшельнику, ушел с головой, забыв и думать об окружающем мире и о том, где сейчас нахожусь.

Я читал страницы, где речь идет об «олицетворениях» и «подобиях» (таковы термины, употребляемые Сведенборгом), и дошел до того места, где говорится, что злой дух глазам любого существа, ему не родственного, предстает (по закону подобия) в образе свирепого и ужасного зверя{103} (fera), олицетворяющего те вожделения, которые ему присущи. Тема эта трактуется подробно, с описанием многих разновидностей упомянутого зверя.

Глава IV

Книгу читали двое

Я читал, водя кончиком пенала по строчке, и тут что-то заставило меня поднять глаза.

Прямо передо мной в одном из упомянутых выше зеркал отражалась высокая фигура моего любезного мистера Дженнингса, который, склонившись над моим плечом, читал то же, что и я. Лицо его, мрачное и взволнованное, трудно было узнать.

Я перевернул страницу и встал. Он тоже выпрямился и, с усилием изобразив улыбку, сказал:

— Я вошел, поздоровался, но вас было не оторвать от книги, поэтому я не удержался от любопытства и позволил себе — боюсь, бесцеремонно — взглянуть, что вы читаете. Вам ведь довелось уже много ранее ознакомиться с трудами Сведенборга?

— Да, разумеется! Сведенборгу я многим обязан; следы его влияния вы обнаружите в той книжке о метафизической медицине, к которой вы проявили столь лестный для меня интерес.

Как ни трудился мой собеседник, пытаясь изобразить беззаботность, по его слегка порозовевшему лицу я понял, что он взволнован.

— Едва ли это мне по плечу, я ведь плохо знаю Сведенборга, — ответил он. — Эти тома я приобрел недели две назад. Как мне показалось, — судя по той малости, что я успел прочесть, — они способны повергнуть в трепет человека, ведущего уединенную жизнь. Я не хочу сказать, что это произошло со мной, — добавил он с улыбкой. — Весьма признателен за книгу. Надеюсь, вы получили мою записку?

Я произнес все те фразы, какие диктовались вежливостью и скромностью.

— Еще ни одна книга так не задевала меня за живое, как эта, — продолжал Дженнингс. — Я заметил сразу, что за ней стоит нечто большее, чем изложено на бумаге. Вы знакомы с доктором Харли? — спросил он внезапно.

(Между прочим замечу, что так звался один из наиболее выдающихся врачей, практиковавших в Англии. — Издатель.)

Я успел познакомиться с доктором Харли: имел к нему рекомендательные письма и удостоился в высшей степени любезного приема. Кроме того, во время моего пребывания в Англии он оказал мне немалые услуги.

— Большего дурака мне, пожалуй, встречать не доводилось{104}, — произнес мистер Дженнингс.

Впервые я слышал от него столь резкое высказывание, да еще по поводу столь уважаемой особы. Я слегка опешил.

— В самом деле? А в чем это проявляется?

— В профессиональной области.

Я улыбнулся.

— Я вот что имею в виду, — сказал он. — Мне представляется, что он

— Буду счастлив, — заверил я.

— Весьма признателен. В Харли я разочаровался совершенно.

— Склоняется в сторону материалистической школы, — заметил я.

— Материалист до мозга костей, — поправил меня Дженнингс. — И передать вам не могу, как раздражает такая позиция тех, кто мыслит глубже. Пожалуйста, не говорите никому из наших общих знакомых, что я захандрил. Я держу в тайне от всех, даже от леди Мэри, что обращался к доктору Харли, да и вообще к врачам. Поэтому, прошу вас, — ни слова об этом. В случае приближения приступа я напишу вам, с вашего разрешения, а если буду в городе, то обращусь непосредственно.

В моей голове роились всевозможные догадки, и я невольно устремил на священника испытующий взгляд. Дженнингс на мгновение опустил глаза и сказал:

— Вы, без сомнения, раздумываете над вопросом, почему я теперь же не говорю вам, в чем дело, или строите на этот счет гипотезы. Можете ломать голову хоть до второго пришествия — это бесполезно.

Он покачал головой, и по его лицу солнечным лучиком промелькнула улыбка, но внезапно скрылась за облаком, и мистер Дженнингс сквозь стиснутые зубы набрал в легкие воздух, словно бы испытывал сильную боль.

— Печально слышать, что вам приходится опасаться за свое здоровье; если понадобится помощь врача, обращайтесь ко мне в любую минуту. Что я не злоупотреблю вашим доверием, добавлять излишне.

Тут мистер Дженнингс перевел разговор на совершенно иные темы, а вскоре я довольно весело откланялся.

Глава V

Доктор Гесселиус получает приглашение в Ричмонд{105}

Мы расстались на мажорной ноте, но ни он, ни я к веселью расположены не были. Пусть я врач и нервы мои закалены, но, случается, выражение человеческого лица — этого зеркала души — выводит меня из равновесия. Лицо мистера Дженнингса так потрясло мое воображение, что пришлось отказаться от прежних планов на вечер и отправиться в оперу, дабы развеяться.

Дня два-три я не получал известий ни от Дженнингса, ни о нем, а затем мне вручили записку — бодрую, исполненную надежды. Там было сказано, что ему в последние дни стало значительно лучше — можно сказать, он совсем здоров, а потому намерен на месяц-другой вернуться в свой приход и посмотреть, что из этого получится. Он не устает благодарить Небо за свое — как надеется — выздоровление.

Через день-другой я увиделся с леди Мэри, подтвердившей то, о чем говорилось в записке. Леди Мэри сказала, что мистер Дженнингс в настоящее время находится в Уорикшире и вновь приступил к выполнению своих пасторских обязанностей в Кенлисе. Она добавила: «Я начинаю верить, что мистер Дженнингс абсолютно здоров, да и прежде не страдал ничем, кроме расстройства нервов и воображения. У нас у всех нервы не в порядке, но, думаю, от такого недуга есть средство: работа. К этому средству он и обратился. Не удивлюсь, если мы еще год его здесь не увидим».

И все же двумя днями позже я держал в руках письмо, посланное мистером Дженнингсом из его дома вблизи Пиккадилли:

«Дорогой сэр!

Я снова в Лондоне. Мои надежды пошли прахом. Если буду в силах увидеться с Вами, то отправлю письмо с просьбой зайти ко мне. Теперь же я слишком плох — попросту неспособен рассказать Вам все, что мне хотелось бы. Прошу, не упоминайте обо мне в разговорах с моими знакомыми. Я сейчас не в состоянии ни с кем видеться. А Вам я, с Божьей помощью, вскоре еще дам о себе знать. Пока что я собираюсь ненадолго съездить в Шропшир, к родным. Храни Вас Господь! По возвращении надеюсь встретиться с Вами, и пусть встреча наша окажется более радостной, нежели это письмо».

Неделей позже я наведался к леди Мэри. Лондонский сезон уже подошел к концу{106}, поэтому все знакомые, по ее словам, уже разъехались, а она сама намеревалась со дня на день отправиться в Брайтон{107}. Леди Мэри сказала, что получила известие из Шропшира — от племянницы Дженнингса, Марты. Из письма она поняла только, что мистер Дженнингс чем-то обеспокоен и пребывает в подавленном настроении. Здоровые люди не принимают подобные слова всерьез, но какие же муки иной раз таятся за ними!

Прошло почти пять недель, а новостей от мистера Дженнингса не было. Лишь по истечении этого времени я получил от него весточку. Он писал:

«Я жил за городом, сменил климат, обстановку, окружение — все и вся, кромесамого себя. Я решил — я преисполнен решимости все Вам рассказать. Если это не нарушит Ваши планы, жду Вас у себя сегодня, завтра или послезавтра, но, умоляю, приходите как можно скорее. Вы и представить себе не можете, как я нуждаюсь в Вашей помощи. У меня есть дом в Ричмонде, в тихом месте. Там я теперь и нахожусь. Надеюсь, Вы найдете время пообедать со мной, или позавтракать, или даже попить чаю. Найти меня проще простого. Слуга с Бланк-стрит, который доставит эту записку, будет ждать у Ваших дверей в коляске в любой удобный для Вас час, я же всегда на месте. Вы скажете, конечно, что мне не следует оставаться в одиночестве. Но я перепробовал все. Приходите и убедитесь сами».

Я позвал слугу и сказал, что собираюсь к мистеру Дженнингсу в тот же вечер.

Вечером, когда я по короткой сумрачной аллее из вязов подъезжал к старомодному кирпичному дому, затененному и почти совсем скрытому густой листвой, мне подумалось, что лучше бы мистер Дженнингс остановился в меблированных комнатах или в гостинице. Избрав это место, такое унылое и безмолвное, он поступил необдуманно. Дом, как я узнал, был его собственный. Проведя день или два в городе, но решив почему-то, что оставаться там долее ему невмоготу, мистер Дженнингс прибыл сюда. Объяснялся этот переезд, вероятно, тем, что здесь он жил на всем готовом, был предоставлен

Солнце уже село, и с запада струился красноватый рассеянный свет, какой бывает только вечером, — зрелище, знакомое каждому. В холле было совсем темно, но в заднюю гостиную, окна которой выходили на запад, проникал все тот же сумеречный свет.

Я сел и устремил взгляд в окно: деревья, в изобилии росшие окрест, были залиты постепенно меркнувшим заревом, величественным и печальным. В углах комнаты уже сгустились тени; очертания предметов начали расплываться, сумрак постепенно проникал и в мое воображение, готовое к встрече с чем-то зловещим. Я ожидал в одиночестве, пока не явился мистер Дженнингс. Открылась дверь передней комнаты, и, плохо различимая в красноватом вечернем освещении, бесшумно появилась его высокая фигура.

Мы обменялись рукопожатием, и Дженнингс уселся рядом со мной у окна, где было еще достаточно светло, чтобы видеть лица друг друга. Он тронул меня за рукав и, минуя околичности, сразу же приступил к рассказу.

Глава VI

Как мистер Дженнингс впервые обнаружил, что он теперь не один

Перед нами на западе слабо светился небосклон, величаво раскинулись безлюдные в те дни леса Ричмонда, а вокруг нас сгущался сумрак, и на неподвижном лице моего собеседника (оставаясь добрым и ласковым, оно все же изменилось: увидев его, вы сказали бы, что это лицо страдальца) покоился случайный тусклый отблеск вечерней зари; бывает так, что это неяркое сияние внезапно выхватывает из тьмы какой-нибудь предмет, и на его поверхности пляшут какое-то мгновение неотчетливые светлые блики. Тишина не нарушалась ничем — ни дальним громыханием экипажа, ни лаем собаки. Внутри дома также царило тоскливое безмолвие жилища, где обитает больной холостяк.

Вглядываясь в это искаженное мукой лицо, странно рдевшее на фоне темноты и похожее на портрет кисти Схалкена{108}, я догадывался, какого рода историю мне предстоит услышать, но о конкретных подробностях не имел ни малейшего представления.

— Началось это, — произнес мистер Дженнингс, — пятнадцатого октября, тому назад три года, одиннадцать недель и два дня. Я веду точный счет, ибо каждый новый день приносит новую муку. Если вы заметите, что я упустил в своем рассказе какую-нибудь существенную подробность, скажите сразу.

Года четыре назад я приступил к работе, ради которой мне пришлось очень много читать и размышлять. Посвящена она была религиозной метафизике древних.

— Как же, — вставил я, — религия просвещенного, философствующего язычества, не имеющая ничего общего с почитанием идолов. Широкое и весьма интересное поле для исследований.

— Да, но опасное для разума — я имею в виду разум христианина. Язычество — единая система, включающая в себя все аспекты мировосприятия. Языческая вера вовлекает в свой порочный крут также и языческое искусство, в котором как стиль, так и предмет представляют собой не что иное, как коварное, погибельное прельщение. Господи помилуй! Я писал и писал, я засиживался за этим занятием допоздна. Я обдумывал тему своей работы везде и всюду, куда бы ни занесли меня ноги, я пропитался ею до мозга костей. Вспомните материальную культуру язычества: в ней всегда в той или иной степени присутствует красота. Язычество восторгает и увлекает; оно заставило меня забыть об осторожности.

Он тяжко вздохнул.

— Я полагаю, каждый ученый, пишущий серьезное исследование, работает, как выразился один мой приятель,на чем-нибудь: чае, к примеру, кофе или табаке. Мне кажется, при этом мы расходуем определенную энергию, которая должна время от времени восполняться, или же ударяемся за философскими занятиями в абстракции, и разум чересчур высоко воспаряет над телом, если не напоминать ему о связи с бренным миром при помощи каких-либо ощущений. Во всяком случае, я испытывал такую потребность и удовлетворял ее. Моим помощником стал чай: сперва самый обычный, черный и не слишком крепкий, но пил я его в больших количествах, а со временем и увеличил концентрацию. Никаких неприятных последствий я не испытывал. Потом принялся за зеленый чай и нашел, что он приятней: проясняет мысли и обостряет ум. Я стал пить его часто, но обычной крепости, дающей наилучший вкус. Работал я в Ричмонде, благо обстановка здесь такая спокойная. Я засиживался и писал допоздна, как раз в этой комнате, и по привычке все попивал чай — зеленый чай. Я готовил его прямо на столе, в металлическом чайничке, который подвешивался над лампой. Между одиннадцатью и двумя или тремя часами ночи, когда наступала пора ложиться спать, я устраивал чаепитие раза два-три. В городе я бывал каждый день. Я не монах и на бирюка, насколько могу судить, ничуть не похож. Час-другой мне приходилось проводить в библиотеке, отыскивая необходимые сведения и цитаты из сочинений авторитетных специалистов, но, кроме того, я, по своему обыкновению, часто встречался с друзьями и с удовольствием проводил время в их обществе — короче, наслаждался жизнью, как никогда ранее.

Я свел знакомство с владельцем нескольких редких старинных книг германского издания на средневековой латыни и почитал себя счастливчиком оттого, что могу подержать их в руках. Мой благодетель жил в Сити{109}, в отдаленном квартале. Однажды я засиделся у него дольше обычного. Выйдя на улицу и не увидев поблизости ни одного кеба, я поддался соблазну сесть в омнибус, который ходил вблизи моего дома. Когда омнибус достиг одного старого здания (вы, возможно, обратили на него внимание, там по обе стороны двери растет по четыре тополя), было уже темно — темнее, чем сейчас. Там вышел единственный, за исключением меня самого, пассажир, остававшийся к тому времени в омнибусе. Мы поехали быстрей. Были сумерки. Я удобно устроился в уголке у двери и предался приятным раздумьям.

Внутри омнибуса было почти совсем темно. В углу напротив, в передней части салона, я заметил два кругляшка, светившихся красноватым, отраженным (как мне показалось) светом. Расстояние между ними составляло около двух дюймов. Эти кругляшки напоминали две медные пуговички, какие нашивают на свои кители яхтсмены. Я принялся лениво размышлять об этой, как я полагал, безделице. Из какого источника струится этот густо-красный, хотя и неяркий, свет и в чем он отражается: в стеклянных бусинах, пуговичках, безделушке? Омнибус все ехал, слегка погромыхивая, до моего дома оставалось около мили. Я все еще не разрешил загадку, и вскоре мне показалось, что она труднее, чем я думал вначале, так как две светящиеся точки, внезапно дернувшись, переместились ближе к полу, оставаясь по-прежнему на одной высоте, да и расстояние между ними не изменилось. Потом они вдруг взлетели до уровня моего сиденья и исчезли из виду.

Тут любопытство стало донимать меня по-настоящему, но не успел я поразмыслить, как

Не сводя глаз с этих красных кружков, я стал потихоньку продвигаться к ним поближе.

В омнибусе было слишком мало света. Я склонился вперед, пытаясь разглядеть, что же это за огоньки. Притом и светящиеся пятнышки чуть придвинулись ко мне. Я начал различать очертания и вскоре разглядел достаточно ясно, что это небольшая черная обезьянка, которая тянула мордочку мне навстречу. Заинтересовавшие меня кружки оказались ее глазами, и мне почудилось, что она скалит зубы.

Я отпрянул, опасаясь, что обезьяна прыгнет на меня. Оставалось предположить, что кто-то из пассажиров по рассеянности оставил здесь этого уродца. Желая разведать, как настроено животное, но не решаясь воспользоваться для этого своей пятерней, я осторожно ткнул зверя зонтиком. Обезьяна не пошевельнулась, а зонтик прошелсквозьнее. Да, зонтик проходил насквозь, туда и обратно, не встречая ни малейшего сопротивления.

Я бессилен передать тот ужас, какой тогда испытал. Убедившись, что передо мной иллюзия (как я тогда решил) и уже нельзя доверять собственным глазам, я был неимоверно испуган, настолько, что несколько мгновений не мог отвести взгляд от глаз зверя. Я все смотрел, а животное немного отскочило и забилось в угол. В панике, сам не помню каким образом, я очутился у двери и, высунув голову наружу, принялся глотать воздух. Глядя на стоящие вдоль дороги деревья и фонари, я с радостью убедился, что реальность все еще существует.

Я остановил омнибус и вышел. Когда я расплачивался, кондуктор окинул меня пристальным взглядом. Надо полагать, он усмотрел нечто необычное в моей внешности и манере держаться, и это неудивительно: ни разу в жизни я не чувствовал себя столь странно.

Глава VII

Странствие: стадия первая

Когда омнибус укатил, я оказался на дороге один и стал внимательно осматриваться, опасаясь, что обезьяна последовала за мной. К своему несказанному облегчению, я ее не обнаружил. Не могу вам передать, какое потрясение я в тот день испытал и как возблагодарил Небеса, когда решил, что избавился от призрака.

Я вышел из омнибуса слишком рано: до дома оставалось еще две-три сотни шагов. Вдоль пешеходной дорожки тянется кирпичная стена, за стеной — изгородь из тиса или какого-то другого темного вечнозеленого кустарника, а еще дальше выстроились в ряд красивые деревья — вы их, вероятно, заметили, когда добирались сюда.

Кирпичная стена по высоте доходила мне до плеча. Случайно подняв глаза, я обнаружил обезьяну, которая на четвереньках ковыляла или кралась по стене, не отставая от меня ни на шаг. Я застыл на месте, охваченный ужасом и отвращением. Она тоже остановилась и села, положив свои длинные лапы на колени и сверля меня взглядом. Видны были только ее очертания: тьма скрадывала детали, но, чтобы стало заметным необычное свечение обезьяньих глаз, черному фону все же не хватало густоты. Однако я различал эти неяркие красные огоньки. Обезьяна не скалила зубы, не проявляла никаких признаков раздражения; вид у нее был угрюмый и вялый, и она не спускала с меня глаз.

Я отпрянул и очутился на середине дороги. Это движение было невольным. Я стоял там и смотрел на обезьяну. Она сидела неподвижно.

Инстинкт подталкивал меня сделать хоть что-нибудь. Я развернулся и быстро пошел в сторону города, краем глаза следя за животным. Оно поспешило за мной.

Там, где у поворота дороги стена кончается, обезьяна спрыгнула на землю, двумя прыжками догнала меня и по-прежнему держалась ко мне вплотную, как привязанная, хотя я прибавил шагу. Она жалась к моей левой ноге, и мне казалось, что я вот-вот на нее наступлю.

На дороге было пусто и тихо, с каждой минутой делалось все темнее. Испуганный и растерянный, я остановился и повернулся кругом, в сторону дома. Пока я стоял неподвижно, обезьяна отдалилась ярдов на пять-шесть и, не двигаясь с места, наблюдала за мной.

Не подумайте, что я воспринимал происходящее хладнокровно. Мне, как и всем прочим, приходилось, конечно, читать о «фантомных иллюзиях», как окрестили это явление ваши коллеги врачи. Я понял, с чем имею дело, и осознал, что случилась беда.

Подобного рода болезни, как пишут специалисты, бывают кратковременными, но могут принять и затяжной характер. Я читал о случаях, когда видение, вначале безобидное, постепенно преобразовывалось в столь ужасное, что нервы жертвы не выдерживали. Стоя на дороге в полном одиночестве, если не считать моего хвостатого спутника, я вновь и вновь успокаивал себя словами: «То, что ты видишь, вызвано болезнью, самым обычным заболеванием, вроде оспы или невралгии. Так утверждают все медики, а философы подкрепляют их суждение доказательствами. Не будь глупцом. Ты ложился спать под утро, пищеварение у тебя вконец расстроено. Вылечишь свою нервную диспепсию, и, с Божьей помощью, все встанет на свои места». Верил ли я тому, что говорил? Ни единому слову, подобно всем другим несчастным, попавшим до меня в те же адские сети. Я напускал на себя ложную храбрость наперекор тому, что чувствовал, более того — знал.

Я пустился в обратный путь. Пройти предстояло всего лишь несколько сот ярдов. Я принудил себя смириться со своим несчастьем, но оправиться от потрясения не сумел.

Ночь я решил провести дома. Зверь наступал мне на пятки, и мне припомнилось, как ведет себя уставшая лошадь или собака, когда ее тянет домой.

Пойти в город я побоялся. Я опасался встретить знакомых, так как понимал, что мне не скрыть своего волнения. Боялся я и слишком круто изменить своим привычкам, отправившись, скажем, развлекаться или бродить, чтобы довести себя до изнеможения. Обезьяна выждала, пока я не поднялся по ступенькам, а когда открылась дверь, вошла вслед за мной.

В тот вечер я не пил чаю. Я заменил его сигарами и бренди, разведенным водой. Замысел мой заключался в том, чтобы попытаться воздействовать на свой организм путем отказа от привычек, а именно: некоторое время пожить ощущениями и поменьше рассуждать. Я поднялся сюда, в гостиную. Сел там же, где сижу сейчас. Обезьяна взобралась на столик, стоявший тогда вон там. Вид у нее был пришибленный и вялый. Я не знал, чего ожидать, и потому глядел на нее неотрывно. Она тоже смотрела на меня. Я различал блеск ее полуприкрытых глаз. Она не спит никогда и вечно сверлит меня взглядом. Всегда и всюду.

Остаток того вечера я не стану живописать в подробностях. Расскажу-ка лучше о том, как прошел весь первый год. Ведь протекал он довольно

В потемках она видна не хуже, чем днем. Я говорю не только о глазах. Ее окружает ореол, напоминающий свечение тлеющих угольков. Он следует за ней неизменно.

Ее временному исчезновению предшествуют каждый раз одинаковые обстоятельства. Происходит это всегда ночью, в темноте. Обезьяна проявляет сперва признаки беспокойства, затем — ярости; она наступает на меня со сжатыми кулаками, гримасничая и трясясь, вслед за тем в камине появляется пламя. Я никогда не развожу огонь в камине: мне не заснуть, если в спальне топится камин. Обезьяна, дрожа от ярости, подбирается все ближе к огню. Ее бешенство достигает наконец предела, и тогда она прыгает в камин и исчезает в трубе.

Когда описанная сцена разыгралась в первый раз, я решил, что наступило избавление. Я почувствовал себя другим человеком. Прошел день, ночь — обезьяна не возвращалась. Неделя блаженства, другая, третья. Я не уставал благодарить Небеса. Миновал месяц свободы, и внезапно обезьяна вернулась.

Глава VIII

Стадия вторая

Обезьяна вновь стала моим спутником, и злоба ее, дотоле дремавшая, пробудилась. Во всем прочем обезьяна оставалась прежней. Непривычная агрессивность проявляла себя вначале в движениях и облике зверя, а затем нашла себе новый выход.

Первое время, знаете ли, бросались в глаза только возросшая живость и угрожающий вид обезьяны, словно в ней все время зрел какой-то людоедский замысел. И она по-прежнему не спускала с меня глаз.

— А сейчас она здесь? — спросил я.

— Сейчас ее нет, — отвечал мой собеседник, — она отсутствует уже ровно две недели и один день. Временами я ее не вижу месяца по два, однажды даже три. Она пропадает каждый раз самое малое на две недели, пятнадцать дней — это наименьший срок. Раз пятнадцать дней прошло, она может вернуться в любую минуту.

— А что бывает, когда обезьяна возвращается?

— Ничего особенного. Просто она вновь следует за мной по пятам. Стоит отвести взгляд от книги или повернуть голову, и я вижу, как она за мной наблюдает, и в течение определенного времени от нее уже не избавиться. До сегодняшнего дня я никому об этом не рассказывал так подробно.

Я обратил внимание на то, что мистер Дженнингс возбужден, бледен как смерть и непрестанно подносит ко лбу платок. Мне показалось, что он утомился, и я предложил зайти к нему завтра утром еще раз, но он ответил:

— Я бы предпочел, чтобы вы выслушали меня сегодня, если вам не трудно. Рассказ уже подходит к концу, так что лучше покончить с ним разом. Доктор Харли не стал слушать все эти подробности. Вы же не просто врач, вы философ. Вы отводите душе то место, которое ей подобает. Если это не видение, а реальность…

Он примолк, устремив на меня беспокойный, испытующий взгляд.

— В свое время мы это обсудим, и очень подробно. Я скажу вам все, что думаю по этому поводу, — ответил я, выдержав паузу.

— Меня это радует. Так вот, если то, что я видел, реальность, то она берет надо мной верх; мою душу гложет адская мука. Оптические нервы, сказал доктор Харли. Будто нет других каналов восприятия! Помоги мне, Боже всемогущий! Так слушайте.

Ее силы, как я уже говорил, со временем увеличились. Злоба переросла, можно сказать, в агрессивность. Около двух лет назад, когда некоторые разногласия, разделявшие нас с епископом, были улажены, я переехал в свой приход в Уорикшире, намереваясь всецело отдаться пасторским обязанностям. И тут произошло нечто совершенно непредвиденное, хотя по размышлении я пришел к выводу, что чего-то подобного следовало ожидать. Я говорю так вот почему…

Заметно было, что каждое слово дается теперь мистеру Дженнингсу с трудом. Он часто вздыхал, и временами казалось, что силы его на исходе. Но волноваться он перестал и походил на больного, изнемогшего в борьбе с недугом.

— Однако надобно прежде всего рассказать вам о моем приходе в Кенлисе.

Когда я добирался отсюда в Долбридж, обезьяна была рядом. Она сопутствовала мне во время поездки и ходила за мной по пятам в Кенлисе. Когда я приступил к выполнению своих обязанностей, с этой тварью произошла еще одна перемена. Она явно вознамерилась всячески мне мешать. Она была моим спутником повсюду: у аналоя, на кафедре, подле дарохранительницы. Дошло до того, что она вспрыгивала на открытую Библию и сидела там, из-за чего я не в состоянии был прочесть ни строчки{110}. Случалось это неоднократно.

Я временно покинул Долбридж. Мне пришлось полностью довериться доктору Харли и покорно исполнять все его предписания. Он провел немало времени, размышляя над моей болезнью. Видно, мой случай показался доктору Харли интересным. Вначале лечение шло успешно. Почти на три месяца я был избавлен от своего мучителя и считал уже, что спасен окончательно. С разрешения врача я вернулся в Долбридж.

Ехал я в почтовой карете. Я был в отменном настроении, более того — счастлив и преисполнен благодарности. Я возвращался в свой приход исцеленным (как тогда казалось), и мне не терпелось приступить к службе. Вечер был ясный и теплый, в природе царила радостная безмятежность. Помню, какое ликование переполнило мою душу, когда наконец между деревьями мелькнул шпиль кенлисской церкви. На подъезде к Кенлису церковная башня впервые оказывается на виду как раз в том месте, где пересекает дорогу небольшая речка, служащая границей прихода. Речушка протекает под землей, забранная в трубу, а там, где она на краю дороги выходит на поверхность, установлен камень со старинными письменами. Когда мы миновали эту точку, я откинулся на спинку сиденья и тут же обнаружил в углу кареты обезьяну. На мгновение я ощутил близость обморока, а вслед за тем меня охватил ужас. Я окликнул кучера, вышел из кареты, сел на обочину и предался немой молитве. Спокойствие отчаяния снизошло на меня. В свой приход я возвратился не один, а со спутником. Все та

Я уже говорил вам, — продолжал мистер Дженнингс, — что эта тварь еще ранее стала временами проявлять агрессивность. Немного поясню. Когда я произносил молитву и даже когда мысленно обращался к Богу, обезьяну охватывала невероятная злоба. Кончилось тем, что она стала меня прерывать. Вы спросите, каким образом безъязыкий, лишенный телесности призрак добивался своего? Дело в том, что всякий раз, когда я про себя возносил молитву, обезьяна оказывалась передо мной, все ближе и ближе.

Она вспрыгивала на стол, на спинку стула, на каминную полку и принималась медленно раскачиваться из стороны в сторону, не спуская с меня глаз. Эти однообразные движения непонятным образом рассеивали мысли и поглощали внимание, и вскоре я обнаруживал, что голова моя пуста. Если бы я не вскакивал, чтобы стряхнуть с себя оцепенение, я бы потерял рассудок. Эта злобная тварь прибегает и к другим приемам, — продолжал священник с тяжким вздохом. — К примеру, когда я во время молитвы закрываю глаза, она подбирается все ближе и ближе и в конце концов становится видимой. Признаю, это противоречит законам физики, но что есть, то есть: я вижу ее, вижу с закрытыми глазами. От этого у меня ум заходит за разум, силы отказывают и приходится подниматься с колен. Кому довелось пережить подобное, тот знает, что такое отчаяние.

Глава IX

Стадия третья

— Замечаю, доктор Гесселиус, что выслушиваете вы меня не упуская ни единого слова, потому нет нужды просить вас с особым вниманием отнестись к продолжению моего рассказа. Все только и делают, что толкуют об оптических нервах да о фантомных иллюзиях, словно зловредной силе, ко мне привязавшейся, недоступны иные пути воздействия, помимо органа зрения. Плохо же они ее знают. В первые два года моих мук адское видение и в самом деле оставалось не более чем зрительным образом. Но подобно тому, как вслед за нежным касанием губ наша пища испытывает на себе разрушительную мощь зубов, как в колесо машины попадает сперва кончик мизинца, а затем туда затягивает всю руку и наконец всего человека целиком, так и адская машина ухватывает кончик тончайшего нерва, а следом происходит то, что произошло со мной: она постепенно поглощает несчастного смертного полностью. Да, доктор, такова и моя участь. Я беседую с вами, я молю о помощи, а сам чувствую, что мольбы мои бессильны и крик о помощи не будет услышан.

Он волновался все более, и я постарался успокоить его, убедить не отчаиваться.

Пока мы беседовали, наступила ночь. Пейзаж за окном слабо виднелся в лунном свете. Я сказал:

— Не лучше ли распорядиться, чтобы принесли свечи, — полутьма ведь навевает странные мысли. Мне бы хотелось, чтобы вы вели себя по возможности как обычно, покуда я не поставлю диагноз.

— Свет ли, тьма — меня это волнует, только когда я пишу. А так пусть бы ночь хоть никогда не кончалась. Сейчас я намереваюсь рассказать вам, что случилось год назад. Эта тварь заговорила.

— Заговорила?! Вы имеете в виду — стала разговаривать как человек?

— Да, она произносит слова и целые предложения очень связно и отчетливо, но есть одна странность. Ее голос отличен от человеческого. Он доходит не через уши, а звучит в голове, как пение. Ее речи меня доконают. Эта тварь не дает мне молиться, ее отчаянные богохульства вынуждают меня замолкнуть; я не могу, не в силах продолжать. О доктор, неужели мне не помогут ни врачебное искусство, ни молитва?

— Обещайте мне, дорогой сэр, не тревожить себя мыслями, не ведущими ни к чему, кроме ненужного возбуждения. Сосредоточьтесь на фактах, о них и ведите рассказ. Прежде всего не забывайте о том, что даже если преследующее вас существо вполне реально, существует помимо вашего воображения и обладает собственной волей (а вы, судя по всему, считаете, что так оно и есть), то тем не менее повредить вам оно неспособно, если таковая власть не дана ему свыше. Это порождение преисподней стало доступно вашим органам чувств единственно по причине неполадок в вашем телесном организме — вот в чем вы, положась на Всевышнего, должны черпать надежду и утешение. Все мы живем рядом с подобными существами, ваше отличие от других состоит лишь в том, что у вас слегка повреждена «стенка» — защитный заслон, скрывающий от нашего зрения и слуха этот враждебный мир{111}. Вы должны пройти новый курс терапии — ободритесь. Я обдумаю сегодня ваш рассказ и решу, что нам делать.

— Вы очень добры, сэр, что беретесь мне помочь, но, если бы вы знали, какую власть забрала себе адская тварь! Она меня тиранит, отдает приказы, а я становлюсь все беспомощней. Господи, смилуйся надо мной!

— Вы говорите, она отдает вам приказы?

— Да, да, она все время подбивает меня на преступления: покуситься на кого-нибудь или на самого себя. Теперь вы убедились, доктор, что положение серьезное. Не так давно я был в Шропшире. — Мистер Дженнингс говорил теперь с поспешностью, положив руку мне на рукав и заглядывая в лицо. — Однажды я с несколькими приятелями отправился на прогулку. Мой мучитель в это время сопровождал меня повсюду. Я немного отстал от друзей: вам ведь известно, что в окрестностях Ди{112} места красивые, есть на что посмотреть. Наш путь пролегал мимо угольной шахты. Ствол шахты, глубиной, как говорят, полтораста футов, находится на опушке леса. Моя племянница отбилась от компании вместе со мной. О моих страданиях она, разумеется, ничего не знала; однако видела, что я нездоров и впал в уныние, и решила не оставлять меня в одиночестве. Мы шли не спеша, а проклятая обезьяна все твердила, чтобы я бросился в шахту. Поверите ли, от страшной смерти меня спасла только мысль, каково будет бедной девушке стать свидетельницей такого жуткого происшествия. Я сказал ей, чтобы она догнала своих друзей, а я останусь, так как не в силах идти дальше. Она ни за что не соглашалась, и чем дольше я уговаривал, тем решительней отказывалась меня покинуть. Вид у нее был испуганный. Думаю, что-то в моем облике или поведении встревожило ее; так или иначе, но она не ушла и этим в буквальном смысле спасла меня. Вы и представить себе не можете, сэр, до какой степени сатана способен подчинить себе смертного. — Дженнингса беспрестанно била дрожь. Он жалобно застонал.

Наступила пауза, а потом я проговорил:

— Как бы то ни было, но вы оказались спасены. В этом видна десница Божья. Он

Глава X

Приют

Я уговорил мистера Дженнингса приказать слугам принести свечи и не оставил его, пока не убедился, что в комнате стало уютно. Я объяснил ему, что причина его болезни кроется исключительно в физиологических нарушениях, пусть и трудноуловимых. Я постарался убедить его, что давешнее спасение даровано свыше и служит свидетельством милости Божьей; мне больно слышать, сказал я, как он твердит, что Господь его отринул. Так отнестись к происшедшему — значит не просто ошибиться, а сделать вывод, впрямую противоречащий истине, ибо избавление его от смерти есть не что иное, как чудо, ниспосланное с Небес. Ведь, во-первых, племянница не покинула его, несмотря на все уговоры, а во-вторых, ему было внушено непобедимое отвращение к мысли совершить страшный поступок у нее на глазах.

Когда я говорил об этом, у мистера Дженнингса на глазах выступили слезы. Мне показалось, что на него снизошло успокоение. Я заставил его пообещать, что, когда обезьяна вернется, он пошлет за мной немедленно, и повторно заверил, что ближайшие часы я всецело посвящу обдумыванию его случая и завтра сообщу, к каким пришел выводам. На том мы и распрощались.

Слуге, проводившему меня к экипажу, я сказал, что хозяин очень болен, и велел почаще заглядывать в его комнату.

Предстояло обеспечить себе условия для сосредоточенной, непрерывной работы.

Я добрался к себе, захватил письменные принадлежности и саквояж, сел в наемную карету и отправился в расположенную в двух милях от города очень тихую и уютную гостиницу «Рога» (еще одна ее особенность — солидные, толстые стены). Там, в удобной гостиной, укрытый от возможных помех и вторжений, я собирался провести в раздумьях часть ночи, а если понадобится, то и утро.

(Здесь доктор Гесселиус строго научно излагает свое мнение по поводу болезни мистера Дженнингса, а также предписанные пациенту режим, диету и лекарственные препараты. Записи эти, содержащиеся в письме, которое он сочинил в гостинице «Рога», впрочем, довольно любопытны — кое-кто, возможно, назвал бы их загадочными. Однако я не уверен, что ученые рассуждения доктора Гесселиуса способны увлечь моего предполагаемого читателя, а раз так, то едва ли стоит помещать их на этих страницах. Следующее письмо доктор Гесселиус составил в своей городской квартире.)

Я выехал из города в гостиницу вчера в половине десятого, а возвратился сегодня в час дня. На столе в городской квартире меня ждало письмо от мистера Дженнингса. Узнав, что пришло оно не по почте, я расспросил слуг; как выяснилось, письмо принес лакей мистера Дженнингса. Когда ему сообщили, что я буду дома не раньше завтрашнего дня и никто не знает, где меня найти, слуга, растерянный и встревоженный, сказал, что ему велено без ответа не возвращаться.

Я вскрыл письмо и прочел:

«Дорогой доктор Гесселиус!

Не минуло и часа после Вашего отъезда, как она вернулась. Она говорит со мной. Ей известно все, что произошло. Она знает все, знает о Вас и обозлена безмерно. Она изрыгает проклятия. Я посылаю Вам это письмо, а она знает, каждое слово знает. Я обещал Вам и потому пишу, но, боюсь, бессвязно, совсем бестолково. Мне не сосредоточиться, я выбит из колеи.

Всегда искренне Ваш,

Роберт Линдер Дженнингс».

— Когда пришло письмо? — спросил я.

— Вечером около одиннадцати. Тот слуга опять заезжал вчера и трижды сегодня. В последний раз он был здесь час назад.

В считанные минуты я сунул в карман бумаги со своими рецептами и предписаниями, вскочил в экипаж и отправился к мистеру Дженнингсу в Ричмонд.

Вам, разумеется, понятно, что я никоим образом не считал болезнь мистера Дженнингса неизлечимой. Да он и сам знаком был (по «Метафизической медицине») с моими воззрениями на подобные случаи и пытался, хотя и совершенно ошибочным образом, применить изложенные мною принципы. Я же намеревался взяться за его лечение, опираясь на солидную научную основу. Тут были затронуты мои научные интересы, и я ничего так не жаждал, как наблюдать своего пациента в тот период, когда его вновь примется донимать «супостат».

Наконец я достиг мрачного дома мистера Дженнингса, взбежал по ступенькам и постучал. Дверь тут же открыла высокого роста женщина в черном шелковом платье. Вид у нее был нездоровый, глаза, как мне показалось, заплаканные. В ответ на мой вопрос она молча присела и махнула рукой в сторону двух мужчин, спускавшихся по лестнице. Поручив меня таким образом их заботам, она проворно нырнула в боковую дверь и захлопнула ее за собой.

Я обратился к тому из двоих, кто оказался ближе, но тут же с испугом заметил, что обе руки у него в крови.

Я невольно сделал шаг назад, а человек, с которым я заговорил, тихо ответил, продолжая спускаться:

— Вот слуга, прошу вас, сэр.

Слуга остановился, при виде меня смутившись и онемев. Платок, которым он вытирал руки, был пропитан кровью.

— Джонс, ради бога, что произошло? — спросил я, холодея от мрачного предчувствия.

Слуга пригласил меня выйти в коридор, я тут же последовал за ним. И вот он, смертельно побледневший, сказал мне то, о чем я уже с ужасом догадывался: его хозяин покончил с собой.

Вместе с Джонсом я поднялся в комнату мистера Дженнингса. Не могу Вам передать, что я там увидел. Несчастный перерезал себе горло бритвой. Рана была ужасна. Тело уложили в постель, придав ему подобающее положение. Огромная лужа крови на полу, между кроватью и окном, ясно указывала, где произошла трагедия. Ковры были постелены только у кровати и под туалетным столиком. Мистер Дженнингс упоминал, что не любит ковров в спальне. На полу этой сумрачной, а теперь зловещей комнаты, затененной, как и весь дом, старыми вязами, чуть подрагивала тень одной из гигантских ветвей.

Я сделал знак слуге, и мы вместе спустились вниз. В соседней с холлом старомодной, отделанной деревянными панелями комнате я и выслушал все, что он смог мне рассказать. Наш разговор оказался кратким.

— По тому, что и как вы сказали, сэр, вчера ночью, я понял: хозяин занемог всерьез. Я подумал, вы боитесь припадка или чего-нибудь еще. Так что я поступил в точности, как вы распорядились. Хозяин долго не ложился, до трех и даже дольше. Он не писал, не читал, а все разговаривал сам с собой, но такое для него не редкость. В четвертом часу я помог ему раздеться. Когда я ушел, на нем был халат и домашние туфли. Через полчаса я потихоньку снова

Ночью мне все время было не по себе. Я за него беспокоился, то ли после ваших распоряжений, сэр, то ли заметил сам не знаю что.

Прошло еще полчаса, а может чуть больше, и я снова поднялся к нему. Прислушался, но на этот раз он молчал. Я приоткрыл дверь. Обе свечи у изголовья не горели, и это было необычно. У меня была с собой свеча, и я тихонько оглядел комнату. Хозяин сидел в кресле у туалетного столика. Мне бросилось в глаза, что он снова одет. Хозяин обернулся и взглянул на меня. Я подумал, как, мол, чудно, что он встал и оделся, потушил свет и сидит вот так в темноте. Но я осмелился лишь спросить, не нужно ли чего. Он сказал «нет», довольно сердито — так мне показалось. Не прикажет ли он зажечь свечу? «Как хотите, Джонс», — ответил он. Я зажег свечи, но уходить не спешил, и тогда хозяин задал вопрос: «Скажите правду, Джонс, вы вернулись, потому что услышали, как здесь кто-то бранится?» — «Нет, сэр», — ответил я, не понимая, о чем это он.

«Конечно нет, — повторил хозяин вслед за мной, — как же иначе?» Тут я сказал: «Не лучше ли будет, сэр, вам лечь в постель? Ведь уже пять». Он только и произнес: «Очень может быть. Спокойной ночи, Джонс». Ну я и ушел, сэр, но через час вернулся. Дверь была затворена; он меня услышал и крикнул (видать, с постели), чтобы я сказал, чего мне нужно, и больше его не тревожил. Я лег и немного поспал. В седьмом часу я опять взошел наверх. Дверь все так же была закрыта, хозяин мне не ответил, и я подумал, что он спит, не иначе, не стал его будить и до девяти наверх не возвращался. У нас заведено, что, пока хозяин утром не вызовет меня колокольчиком, сам я в спальню не захожу. Я осторожненько постучал, ответа не было — ну что ж, стало быть, он отдыхает. И только к одиннадцати я всерьез забеспокоился, и было отчего: хозяин ведь позже половины одиннадцатого в жизни не вставал. На мой стук он не откликнулся. Я колотил в дверь, кричал — все бесполезно. В одиночку выломать дверь я не смог, пришлось позвать Томаса с конюшни, мы пробились в комнату, а что там застали — вы сами видели.

Больше Джонс не знал ничего. Бедный мистер Дженнингс был по-настоящему кротким и добросердечным человеком, слуги души в нем не чаяли. Я видел, что слуга искренне горюет.

Потрясенный, я покинул этот зловещий дом под сумрачной сенью вязов. Надеюсь не увидеть его больше никогда. Пишу Вам и чувствую себя так, словно не вполне пробудился после продолжительного ночного кошмара. Память моя с испугом отвергает происшедшее. Но я знаю, что это не сон. Это подлинная история, и речь в ней идет об отравлении, о яде, действие которого затрагивает душу и нервную систему человека и парализует ткань, разделяющую две родственные функции органов чувств: внешнее и внутреннее восприятие. И тогда мы обнаруживаем рядом с собой странные существа, и ранее, чем пробьет предустановленный час, смертный зрит бессмертного.

Заключение

Слово к тем, кто страдает

Дорогой мой Ван Лоо, причина Ваших мук кроется в болезни, подобной той, которую я только что описал. Дважды Вы испытывали на себе ее действие.

Кто, с Божьей помощью, излечил Вас? Ваш покорный слуга, доктор Гесселиус. А лучше будет повторить вслед за одним старым добрым французским хирургом, жившим три сотни лет назад, следующие исполненные благочестия слова: «Я лечил, а исцелил Создатель».

Не поддавайтесь хандре, друг мой. Позвольте мне объяснить Вам, что к чему.

В своей врачебной практике мне довелось столкнуться, как показано в моей книге, с пятьюдесятью семью случаями видений вышеописанного характера (я называю их «сублимированными», «преждевременными» или «внутренними», не отдавая предпочтения ни одному из этих терминов).

Существует и другой класс болезней, вполне правомерно названный, но зачастую смешиваемый с описанным мною выше недугом — фантомными иллюзиями. Эти случаи, по моему убеждению, излечиваются так же просто, как насморк или легкое расстройство пищеварения.

Проверкой мыслительных способностей врача могут послужить лишь болезни, относимые к первой категории. Пятьдесят семь подобных случаев встретилось мне в моей практике, и ни одним меньше. В скольких из них мое искусство оказалось бессильным? Ни в одном.

Из всех недугов, преследующих человеческий род, проще и надежней прочих излечивается именно этот — требуется лишь немного терпения и доверия к врачу. При соблюдении этих простых условий можно быть совершенно уверенным в успехе.

Припомните: в случае с мистером Дженнингсом я не успел даже приступить к лечению. Не сомневаюсь, что года через полтора, от силы два, он был бы абсолютно здоров. Некоторые случаи быстро поддаются излечению, другие же носят затяжной характер. Но в конечном счете любому мыслящему и усердному медику эта задача по плечу.

Вам знаком мой трактат об основных функциях мозга. Опираясь на бесчисленные факты, я привожу там убедительные, надеюсь, доводы в пользу той теории, что в нервных каналах может существовать циркуляция, подобная артериальному и венозному кровообращению. Мозг в данном случае играет ту же роль, что в системе кровообращения сердце. Соответственно, флюид, распространяющийся в нервных волокнах одного вида, возвращается, в измененном состоянии, по нервам другого вида. Флюид этот по своей природе тонок, но все же материален, подобно свету и электричеству.

Всякого рода вредные привычки, одна из которых — злоупотребление некоторыми небезразличными для организма факторами — такими как зеленый чай, — ведут к нарушению либо состава упомянутого флюида, либо (чаще) его количественного равновесия. Примите во внимание, что наличие указанного флюида является тем общим свойством, что роднит нас с духами. Избыточный нервный флюид, накапливающийся в мозгу или нервных волокнах, будучи связан с внутренним восприятием, представляет собой как бы обширную незащищенную область, через которую бесплотные духи получают доступ к нашим органам чувств; таким образом и формируется канал связи. Между обеими системами циркуляции, мозговой и сердечной, существует близкое родство. Местом сосредоточения — а точнее орудием — внешнего зрения является глаз. Внутреннее же зрение локализуется в нервной ткани и мозге, в районе бровей и чуть выше. Вспомните, с какой легкостью мне удалось бесследно рассеять Ваши видения при помощи всего лишь

Повторяю вновь с абсолютной уверенностью: я непременно добился бы того, чтобы внутреннее око, которое, сам того не желая, отверз у себя мистер Дженнингс, вначале затуманилось, а затем и затворилось. В случае белой горячки наблюдается та же патологическая чувствительность. Методика лечения сводится к такому воздействию на телесный организм, которое позволяет устранить гиперактивность мозга как мотора нервной циркуляции и, соответственно, избыточность нервного флюида. Именно последовательное обращение к некоторым простым лечебным приемам ведет (причем неизменно) к желаемому результату. Неудач в моей практике не было.

Бедный мистер Дженнингс покончил счеты с жизнью. Но виновна в этой катастрофе совершенно иная болезнь, наложившаяся на вышеописанную. Его случай, без сомнения, следует отнести к осложненным. Истинной причиной его гибели послужило не что иное, как наследственная суицидомания. Не могу назвать бедного мистера Дженнингса своим пациентом, так как даже не приступал к лечению, а, кроме того, как я убежден, с его стороны отсутствовало необходимое условие успешной борьбы с болезнью: полное и безграничное доверие к врачу. Если же пациент заранее принимает сторону врача, а не болезни, в благоприятном исходе сомневаться не приходится.

ДАВНИЙ ЗНАКОМЫЙ{113}

Пролог

Случаев, более или менее сходных с описанным в рассказе «Зеленый чай», мне известно двести тридцать или около того. Из них я выбрал один и привожу его ниже под названием «Давний знакомый».

Доктор Гесселиус пожелал присовокупить к настоящему манускрипту ряд своих собственных замечаний на нескольких листочках бумаги, исписанных мелкими, размером чуть больше печатных, буквами. Вот что он пишет:

«Что касается добросовестности, то лучшего рассказчика, чем достопочтенный ирландский священник, от которого я получил бумаги с описанием случая мистера Бартона, едва ли можно пожелать. Для медика, однако, такого отчета недостаточно. Чтобы вынести свое суждение с уверенностью, мне желательно было бы ознакомиться с рассказом сведущего врача, наблюдавшего развитие болезни и пользовавшего пациента начиная с ранних стадий ее течения и до конца. Мне бы следовало знать о возможной наследственной предрасположенности мистера Бартона; не исключено, что по каким-либо ранним симптомам удалось бы проследить корни болезни в более отдаленном прошлом, чем это доступно сейчас.

Упрощая, можно свести все подобные случаи к трем основным видам. Приводимая мной классификация опирается на первичное различие между субъективным и объективным. Часть из тех, кто утверждал, что их восприятию представлялись некие сверхъестественные явления, не более чем визионеры, жертвы иллюзий, порожденных болезнью мозга или нервов. В других случаях не приходится сомневаться во вмешательстве внешних, скажем так, духовных сил. И наконец, бывают тягостные состояния смешанного происхождения. Внутреннее восприятие больных и в самом деле обострено, но оно становится и остается таковым по причине болезни. Болезнь эту можно, в определенном смысле, сравнить с потерей наружного слоя кожи, с обнажением тех поверхностей, которые, ввиду их особой восприимчивости, природа снабдила защитной оболочкой. Нарушение этого покрова сопровождается постепенной утратой чувствительности к нежелательным воздействиям. Что касается мозга и тех нервов, которые имеют непосредственное отношение к его функционированию и к чувственному восприятию, то мозговое кровообращение периодически подвергается тем самым расстройствам, имеющим характер вибраций, которые я детально изучил и описал в своем исследовании под номером А-17. Указанные расстройства, как я доказываю, не имеют ничего общего с приливами крови — феноменом, которому посвящено исследование под номером А-19. Будучи чрезмерными, упомянутые нарушения неизменно сопровождаютсяиллюзиями.

Если бы я имел возможность осмотреть мистера Бартона и выяснить все детали, нуждающиеся в уточнении, мне не стоило бы ни малейшего труда соотнести известные мне феномены с вызвавшей их болезнью. В данном же случае мой диагноз поневоле не выходит за рамки предположений».

Это пишет доктор Гесселиус и приводит прочие рассуждения, понятные лишь специалистам в области медицинской науки.

А рассказ преподобного Томаса Херберта, в котором содержится все, что известно об интересующем нас случае, приводится в нижеследующих главах.

Глава I

Шаги

В то время я был молод и близко знаком с некоторыми из действующих лиц этой странной истории; вот почему обстоятельства, с ней связанные, произвели на меня столь глубокое, надолго засевшее в памяти впечатление. Постараюсь теперь изложить все указанные обстоятельства в точности, соединяя, разумеется, в рассказе данные, почерпнутые из разных источников, и пытаясь, насколько возможно, рассеять тьму, которая с начала и до конца окутывает эту историю.

Году приблизительно в 1794-м младший брат некоего баронета — назову его сэр Джеймс Бартон — возвратился в Дублин. Капитан Бартон заслужил отличия во флоте, командуя одним из фрегатов Его Величества почти все время, пока длилась американская Война за независимость{114}. Капитану Бартону было года сорок два — сорок три. Он мог при желании быть умным и приятным собеседником, но обычно вел себя сдержанно, иногда даже казался угрюмым.

В обществе, однако, он держался светски, как джентльмен. Ему ни в коей мере не были присущи шумные, грубоватые манеры, зачастую свойственные морякам; напротив, его поведение отличалось непринужденностью, спокойствием, даже лоском. Роста он был среднего, сложения довольно крепкого; лицо выдавало склонность к размышлениям и обычно носило на себе отпечаток серьезности и меланхолии. Будучи, как я уже говорил, человеком превосходно воспитанным, отпрыском благородного семейства и обладателем крупного состояния, капитан Бартон не нуждался, разумеется, в дальнейших рекомендациях, чтобы получить доступ в лучшее общество Дублина.

В повседневной жизни мистер Бартон был неприхотлив. Он занимал апартаменты на одной из фешенебельных в то время улиц в южной части города, но держал всего лишь одну лошадь и одного слугу; слыл вольнодумцем, однако вел упорядоченную, высокоморальную жизнь — не склонен был ни к игре, ни к выпивке, ни к каким-либо другим порокам. Он был погружен в себя, ни с кем близко не сходился, друзей не заводил. Общество, судя по всему, привлекало его скорее веселой, бездумной суетой, чем возможностью обменяться с кем-либо своими мыслями и настроениями.

В результате Бартон прослыл человеком бережливым, благоразумным и замкнутым, имеющим хорошие шансы устоять против как хитрых уловок, так и прямых атак и сохранить свое холостяцкое положение. Похоже было, что он доживет до глубокой старости и умрет богатым, завещав свои деньги какой-нибудь больнице.

Стало ясно, однако, что жизненные планы

Тем не менее популярность на первых порах не приносила ей ничего, кроме эфемерного восхищения окружающих, пусть лестного, но ни в коей мере не сулившего скорого брака, ибо, к несчастью для упомянутой молодой леди, было широко общеизвестно, что, кроме привлекательности, ровно никаких земных благ у нее за душой не имеется. При таком положении вещей не приходится сомневаться, что появление у бесприданницы мисс Монтегю признанного поклонника в лице капитана Бартона повергло общество в изумление.

Его ухаживание, как следовало ожидать, было встречено благосклонно, и в скором времени каждому из полутора сотен близких друзей старой леди Л. было сообщено персонально, что капитан Бартон действительно с одобрения тетушки предложил ее племяннице, мисс Монтегю, руку и сердце; что, более того, предложение его принято — при условии согласия отца невесты, который находился на пути на родину из Индии и должен был прибыть в ближайшие две-три недели.

Браку ничто не препятствовало — отсрочка представлялась не более чем формальностью, — так что помолвка считалась делом решенным, и леди Л., верная старомодному обычаю, которым ее племянница, разумеется, охотно бы пренебрегла, удержала девушку от дальнейшего участия в городских увеселениях.

Капитан Бартон был в доме частым гостем, порой засиживался подолгу и на правах нареченного жениха пользовался всеми преимуществами тесного, непринужденного общения с невестой. Таковы были отношения между действующими лицами моего повествования к тому времени, когда на него пала тень грядущих загадочных событий.

Леди Л. обитала в красивом доме на севере Дублина, а квартира капитана Бартона, как уже было упомянуто, располагалась на юге{115}. Оба жилища разделяло значительное расстояние, и капитан Бартон завел себе привычку, проведя вечер в обществе старой леди и ее прекрасной воспитанницы, возвращаться домой пешком и в одиночестве.

Кратчайший маршрут таких ночных прогулок пролегал вдоль одной довольно длинной недостроенной улицы{116} — стены только-только начали подниматься над фундаментами.

Однажды вечером, вскоре после обручения с мисс Монтегю, капитан Бартон дольше обычного пробыл у своей невесты и леди Л. Речь зашла об откровении свыше, которое он оспаривал с полнейшим неверием заядлого скептика. В те дни в высшее общество уже проложили себе дорогу так называемые «французские принципы»{117} — в особенности те из них, что перекликаются с либерализмом. Не избежали этой заразы и старая леди с ее воспитанницей. Вот отчего взгляды мистера Бартона не были сочтены серьезным препятствием для предполагаемого брака. Разговор тем временем перешел на сверхъестественные и загадочные явления, причем и тут мистер Бартон прибегал все к тем же, не лишенным язвительности, аргументам. Несправедливо было бы обвинять его в желании покрасоваться: доктрины, которые отстаивал капитан Бартон, являлись основой его собственных, если можно так сказать, верований. Из всех странных обстоятельств, затронутых в моей повести, не последним является тот факт, что жертва напастей, которые я собираюсь описать, в силу лелеемых годами принципов упорно отвергала возможность так называемых сверхъестественных явлений.

Было глубоко за полночь, когда мистер Бартон распрощался и пустился в свой одинокий обратный путь. Он достиг уже той безлюдной дороги, где над фундаментами едва возвышались незаконченные стены будущих домов. Туманно светила луна, и под ее тусклыми лучами дорога, по которой шел Бартон, казалась еще мрачнее; царило полное, непонятным образом волнующее душу безмолвие, не нарушаемое ничем, кроме шагов Бартона, неестественно громких и отчетливых.

Он шел так некоторое время, а затем внезапно заслышал другие шаги, размеренно ступавшие, казалось, метрах в десяти позади него.

Ощущение, что кто-то следует за тобой по пятам, всегда неприятно, а особенно в столь уединенном месте. Капитан Бартон резко обернулся, рассчитывая оказаться лицом к лицу с преследователем, но, хотя луна светила достаточно ярко, ничего подозрительного на дороге не обнаружил.

Стук не был отзвуком его собственных шагов: Бартон убедился в этом, потопав ногой и быстро пройдясь туда-сюда в безуспешных попытках разбудить эхо. Не будучи ни в коей мере склонным к фантазиям, Бартон тем не менее вынужден был приписать шаги игре своего воображения и счесть их иллюзией. Рассудив таким образом, он вновь пустился в путь. Но едва он сошел с места, как сзади опять послышались таинственные звуки, и в этот раз, словно бы в доказательство, что с эхом они не имеют ничего общего, шаги то постепенно замирали, почти совсем останавливаясь, то переходили на бег, а затем опять замедлялись.

Как и в первый раз, капитан Бартон резко обернулся, но результат был тот же: на одинокой дороге не виднелось ровно ничего. Он пошел обратно по своим следам, рассчитывая, что причина смутивших его звуков, какова бы она ни была, не ускользнет от его внимания, — но безуспешно.

При всем своем скептицизме Бартон почувствовал, что им постепенно овладевает суеверный страх. Не в силах отделаться от этих столь непривычных ощущений, Бартон опять двинулся вперед. Таинственные звуки не возобновлялись, но, когда он достиг того места, где прежде остановился и повернул назад, шаги послышались вновь, время от времени учащаясь, отчего казалось, что неведомый преследователь вот-вот наткнется на устрашенного пешехода.

Капитан Бартон в очередной раз остановился. Непостижимость происходящего вызывала у него непонятные, мучительные чувства, и, поддавшись волнению, он резко крикнул: «Кто там?» Собственный голос, прозвучавший в этом безлюдном месте и сменившийся мертвой тишиной, показался ему удручающе унылым, и им овладело сильнейшее, дотоле ему неведомое беспокойство.

Шаги преследовали Бартона до самого конца одинокой улицы, и ему потребовалось немало гордого упрямства, чтобы с перепугу не пуститься бежать со всех ног. Только достигнув своей квартиры и усевшись у камелька, он успокоился настолько, что смог восстановить в памяти и обдумать свое обескураживающее приключение. Самой малости, в сущности, достаточно, чтобы поколебать гордыню скептика и доказать власть над нами добрых старых законов природы.

Глава II

Наблюдатель

Когда на следующее утро, за поздним завтраком, мистер Бартон обдумывал вчерашнее происшествие — скорее критически, чем с суеверным страхом, ибо ободряющее влияние дневного света быстро вытесняет мрачные впечатления, — слуга положил на стол перед ним письмо, только что принесенное почтальоном.

В надписи на конверте не обнаружилось ничего примечательного, за исключением того, что почерк был Бартону неизвестен. Возможно, надпись была сделана измененным почерком: высокие буквы клонились влево. Несколько взволновавшись, как бывает в подобных случаях со всеми, Бартон целую минуту изучал конверт,

«Мистер Бартон, бывший капитан „Дельфина“, предупреждается об опасности. Он поступит мудро, если будет избегать улицы… (тут было названо место вчерашнего приключения). Если он не прекратит ходить там, то быть беде — пусть знает это раз навсегда, ибо ему следует страшиться

Наблюдателя».

Капитан Бартон читал и перечитывал это странное послание, изучал его то так, то эдак, под разными углами, рассматривал бумагу, на которой оно было написано, и заново вглядывался в почерк. Ничего не добившись, он обратил внимание на печать. Это был просто кусок воска, на котором слабо виднелся случайный отпечаток пальца.

Ни малейшей зацепки, ничего, что помогло хотя бы строить предположения о происхождении письма. Казалось, цель автора — оказать услугу, и в то же время он объявляет себя тем, кого «следует страшиться». Все вместе — и письмо, и его автор, и истинные цели последнего — представляло собой неразрешимую головоломку, к тому же самым неприятным образом напоминавшую о событиях минувшей ночи.

Повинуясь какому-то чувству, возможно гордости, мистер Бартон никому, даже своей нареченной невесте, не сообщил об описанном выше происшествии. Казалось бы, незначительное, оно крайне неприятно поразило его воображение, и исповедоваться в том, что́ упомянутая молодая леди могла бы счесть свидетельством слабости, ему не хотелось. Письмо вполне могло бы оказаться всего лишь шуткой, а загадочные шаги — галлюцинацией или трюком. Но хотя Бартон и вознамерился отнестись ко всей этой истории как к чепухе, не стоящей внимания, подспудно его упорно мучили сомнения и догадки, угнетали смутные предчувствия. И разумеется, Бартон долгое время избегал улицы, упомянутой в письме как опасное место.

В последующую неделю ничто не напомнило капитану о содержании воспроизведенного мною письма, и тревожные впечатления постепенно изгладились из памяти.

Однажды вечером, по истечении названного интервала времени, мистер Бартон возвращался из театра, расположенного на Кроу-стрит{118}. Усадив мисс Монтегю и леди Л. в их коляску, он немного поболтал с двумя-тремя знакомыми.

Однако у колледжа он расстался с ними{119} и продолжил путь в одиночестве. Был уже час ночи, и улицы совершенно опустели. Пока Бартон шел в обществе приятелей, он по временам с болезненным чувством улавливал звуки шагов, которые следовали, казалось, за ним по пятам.

Раз или два он беспокойно оборачивался, опасаясь вновь столкнуться с теми загадочными и неприятными явлениями, которые на прошлой неделе выбили его из колеи, и очень надеясь обнаружить какую-нибудь естественную причину непонятных звуков. Но улица была пуста — вокруг ни души.

Продолжая путь домой в одиночестве, капитан Бартон по-настоящему испугался, когда яснее, чем прежде, уловил хорошо знакомые звуки, от которых его теперь бросало в дрожь.

Чужие шаги, стихая и возобновляясь одновременно с его собственными, сопровождали его вдоль глухой стены, окружающей парк при колледже{120}. Походка невидимки была, как и прежде, неровной: то медлила, то, на протяжении двух десятков ярдов, ускорялась почти до бега. Снова и снова Бартон оборачивался, поминутно бросая украдкой быстрый взгляд через плечо, но никого не увидел.

Неуловимый и незримый преследователь довел Бартона до сильнейшего раздражения; когда капитан наконец оказался дома, его нервы были так взвинчены, что он не мог заснуть и до самого рассвета даже не пытался лечь.

Разбудил его стук в дверь. Вошедший слуга протянул ему несколько писем, пришедших только что по почте. Одно из них мгновенно приковало внимание Бартона — единственный взгляд на это письмо тут же стряхнул с него остатки сна. Он сразу узнал почерк и прочел следующее:

«Скрыться от меня, капитан Бартон, — все равно что убежать от собственной тени. Что бы ты ни делал, я буду являться каждый раз, когда вздумаю на тебя взглянуть, и ты тоже меня увидишь, прятаться я не собираюсь, не думай. Отдыхай себе спокойно, капитан Бартон, ведь если совесть у тебя чиста, то с чего бы тебе бояться

Наблюдателя?»

Едва ли нужно говорить о том, с какими чувствами изучал Бартон это странное послание. Несколько дней всем было заметно, что вид у капитана отсутствующий и расстроенный, но о причине не догадывался никто.

Что бы он там ни думал по поводу призрачных шагов, следовавших за ним по пятам, но письма не были иллюзией и их приход уж очень странно совпал с появлением таинственных звуков.

Смутно, инстинктивно разум Бартона связал нынешние приключения с некоторыми страницами из прошлой жизни — теми самыми, о которых капитану очень не хотелось вспоминать.

Однако случилось так, что помимо приближавшейся свадьбы капитана Бартона занимали тогда, вероятно к счастью для него, дела, связанные с важным и долговременным судебным процессом, который касался прав на собственность. Процесс поглотил его внимание целиком.

Деловая суета и спешка, естественно, рассеяли снедавшее Бартона уныние, и в короткий срок к нему вернулось прежнее расположение духа.

Но все это время Бартона продолжали снова и снова путать знакомые уже звуки, которые неясно слышались ему в уединенных местах как ночью, так и днем. Теперь, однако, они бывали слабыми и отрывочными, и он с немалой радостью зачастую убеждался, что их вполне можно приписать разгоряченному воображению.

Однажды вечером Бартон направлялся к зданию Палаты общин вместе со знакомым нам обоим членом парламента{121}. Это был один из тех редких случаев, когда мне довелось общаться с капитаном Бартоном. Шагая рядом, я заметил, что вид у него отсутствующий. Его замкнутость и молчаливость свидетельствовали, казалось, о том, что над ним довлеет какая-то всепоглощающая забота.

Позже я узнал, что все это время он слышал за спиной знакомые шаги.

Но такое произошло в последний раз. Наваждению, уже измучившему Бартона, предстояло теперь перейти в новую стадию.

Глава III

Объявление

Однажды вечером мне пришлось стать свидетелем первого из тех происшествий, которые впоследствии сыграли в судьбе Бартона роковую роль; но если бы не дальнейшие события, оно едва ли бы мне запомнилось.

В тот миг, когда мы входили в пассаж у Колледж-Грин, какой-то человек (о котором я помню только, что он был невысок ростом, похож на иностранца и носил дорожную меховую шапку) резко, как бы в крайнем возбуждении, устремился прямо на нас, быстро и яростно бормоча что-то себе под нос.

Этот престранный субъект, приблизившись вплотную к Бартону, который шел первым (нас было трое), остановился и несколько мгновений сверлил его угрожающим, исполненным маниакальной злобы взглядом; затем отвернулся, стал удаляться той же неровной походкой и исчез в боковой галерее. Хорошо помню, что внешность и

Крайне удивила меня при этом реакция капитана Бартона. Я знал его как человека храброго, хладнокровного в минуту истинной опасности. Тем более странным показалось мне тогда его поведение. Когда незнакомец приблизился, Бартон на шаг или два отпрянул и молча схватился за мою руку, видимо, не помня себя от смертельного ужаса. Потом, когда коротышка, грубо оттолкнув меня, исчез, Бартон сделал несколько шагов ему вслед, остановился в растерянности и опустился на скамью. Ни разу мне не доводилось видеть лица бледнее и изможденнее.

— Боже мой, Бартон, что с вами? — спросил наш спутник, встревоженный его видом. — Вы ушиблись или, может быть, нездоровы? Что случилось?

— Что он сказал? О чем он, я не расслышал? — спрашивал Бартон, не обращая ни малейшего внимания на вопрос N.

— Ерунда! — ответил N в крайнем изумлении. — Кого это интересует? Вы нездоровы, Бартон, решительно нездоровы! Позвольте, я возьму вам экипаж.

— Нездоров? Да нет, я здоров, — сказал Бартон, с явным усилием стараясь взять себя в руки, — но, говоря по правде, устал. Немного перетрудился, да и перенервничал. Я был, знаете ли, в Суде лорда-канцлера{122}. Когда процесс подходит к концу, всегда волнуешься. Мне весь вечер было не по себе, но сейчас мне уже лучше. Ну пойдемте же, пойдемте!

— Нет, нет. Послушайте меня, Бартон, отправляйтесь домой: вам необходимо отдохнуть, у вас совершенно больной вид. Я настаиваю, чтобы вы разрешили мне проводить вас домой, — говорил приятель капитана.

Я присоединился к уговорам, ведь Бартон явно был не прочь сдаться. Но тем не менее он расстался с нами, отклонив предложенную помощь. Я был не настолько близко знаком с N, чтобы обсуждать с ним происшедшее, но после обычного в таких случаях обмена сочувственными замечаниями понял: наскоро выдуманный предлог не убедил его, точно так же как и меня, и мы оба подозреваем, что для загадочного поведения Бартона имеются какие-то тайные причины.

На следующий день я зашел к Бартону справиться о его здоровье и узнал от слуги, что, вернувшись вчера вечером домой, хозяин не покидал своей комнаты; однако он испытывает всего лишь легкое недомогание и надеется, что через несколько дней будет опять на ногах. В тот же вечер он послал за доктором Р., имевшим тогда большую практику в дублинском обществе, и у них состоялась, говорят, весьма странная беседа.

Бартон рассказывал о своем недомогании равнодушно и отрывисто и казался, как ни странно, мало заинтересованным в лечении — во всяком случае, дал понять, что есть предметы, которые занимают его несравненно более, чем теперешнее нездоровье. Он жаловался на возникающие иногда сердцебиения и головную боль.

Доктор Р. спросил между прочим, не испытывает ли он почему-либо беспокойство или тревогу. На это Бартон быстро и не без раздражения дал отрицательный ответ. Доктор вслед за тем объявил, что ничего у него не находит, кроме легкого расстройства пищеварения, выписал соответствующий рецепт и уже собирался откланяться, когда Бартон, словно внезапно о чем-то вспомнив, удержал его.

— Извините, доктор, едва не забыл. Не разрешите ли задать вам пару вопросов, касающихся медицины? Возможно, вы сочтете их странными и бестолковыми, но речь идет о пари, так что вы, надеюсь, меня простите.

Врач выразил готовность удовлетворить его любопытство.

Бартон, по всей видимости, не знал, с чего начать расспросы, так что с минуту помолчал, затем подошел к книжному шкафу, вернулся на место, сел и сказал:

— Вопросы покажутся вам ребяческими, но ответ мне необходим, чтобы выиграть пари, поэтому я их и задаю. Во-первых, меня интересует столбняк. Если у человека была эта болезнь и он, как представляется, от нее умер, — во всяком случае, обычный, средней руки врач заявил, что он мертв, — то может ли такой человек в конечном итоге оказаться живым?

Врач улыбнулся и помотал головой.

— Но ведь бывают и ошибки? — снова заговорил Бартон. — Что, если речь идет о невежественном шарлатане — не мог ли он ошибиться, приняв какое-либо свойственное этой болезни состояние за смерть?

— Кто хоть раз в жизни видел смерть, — ответил врач, — никогда не спутает ее со столбняком.

Несколько минут Бартон размышлял.

— Задам вам вопрос, возможно, еще более наивный; но скажите, во-первых, не бывает ли в иностранных госпиталях, скажем в неаполитанских, беспорядка и путаницы, например ошибок при регистрации больных и прочего?

Доктор Р. признал свою некомпетентность в этом вопросе.

— Хорошо, доктор, тогда последнее. Вероятно, я вас насмешу, но, так или иначе, прошу ответить. Существует ли среди всех человеческих болезней такая, от которой человек уменьшается в росте и объеме — то есть остается в точности подобен сам себе, но в других пропорциях, с другим ростом и поперечными размерами; хоть одна болезнь, пусть самая редкая, самая малоизвестная, может привести к таким изменениям?

Ответом была улыбка и самое решительное «нет».

— Тогда скажите, — проговорил Бартон, — если у человека имеются причины опасаться, что на него нападет сумасшедший, разгуливающий на свободе, может ли он добиться ордера на задержание и арест этого сумасшедшего?

— Вопрос скорее по адвокатской части, чем по моей, — ответил доктор Р., — но, думаю, если обратиться к властям, дело можно уладить законным порядком.

На этом врач распрощался, но в дверях холла вспомнил, что оставил наверху свою трость, и вернулся. Появление его привело к некоторой неловкости, потому что листок бумаги, в котором он узнал свой рецепт, медленно сгорал в камине, а Бартон сидел рядом, нахмурившийся и приунывший.

Доктор Р. был слишком тактичным человеком, чтобы заострять на этом внимание, но увиденное убедило его в одном: недомогание гнездилось не в теле капитана Бартона, а в душе.

Несколько дней спустя в дублинских газетах появилось следующее объявление:

«Если Сильвестр Йелланд, ранее служивший матросом на фрегате Его Величества „Дельфин“, или его ближайшие родственники обратятся к мистеру Хьюберту Смиту, поверенному, в его конторе на Дейм-стрит, то они (или он) узнают нечто весьма для них (или для него) полезное. Встреча может состояться в любое время, вплоть до двенадцати часов ночи — в случае если заинтересованные стороны пожелают избежать огласки; при необходимости гарантируется строжайшая секретность всех переговоров».

Как я уже упоминал, «Дельфин» был тем самым судном, которым командовал капитан Бартон. Сопоставив этот факт с усилиями автора при помощи афиш и газет распространить свое необычное обращение как можно шире, доктор Р. предположил, что обеспокоенность

Нет нужды добавлять, что это была всего лишь догадка. Посредник сохранил в тайне все сведения, могущие пролить свет на то, кто является его нанимателем и какова его истинная цель.

Глава IV

Бартон беседует со священником

Мистер Бартон, хотя и походил в последнее время на ипохондрика, был еще очень далек от того, чтобы подпасть под это определение. Веселым его характер, разумеется, трудно было назвать, но ровным — пожалуй. Унынию он не поддавался.

Соответственно, вскоре он обратился к своим прежним привычкам, и одним из первых признаков душевного подъема стало его появление на торжественном обеде франкмасонов, ибо он принадлежал к этому достойному братству. Бартон, вначале мрачный и отрешенный, выпил много больше, чем обыкновенно, возможно, с целью разогнать собственные тревожные мысли, и под влиянием хорошего вина и приятной компании постепенно сделался разговорчивым (чего с ним прежде не случалось), даже болтливым.

Непривычно возбужденный, он покинул общество приблизительно в половине одиннадцатого, и, так как праздничная атмосфера весьма располагает к галантности, ему в голову пришла мысль отправиться к леди Л. и провести остаток вечера с ней и со своей нареченной невестой.

И вот вскоре он оказался на улице… и завел веселую беседу с обеими дамами. Не следует думать, что капитан Бартон вышел за пределы, предписываемые благоразумием, — он выпил ровно столько вина, чтобы дух возвеселился, но не пошатнулся разум и не изменили хорошие манеры.

Испытывая чрезвычайный душевный подъем, Бартон совсем забыл или отбросил от себя смутные опасения, так долго над ним тяготевшие и до известной степени отдалившие его от общества. Но со временем искусственно возбужденная веселость пошла на убыль и мучительные ощущения постепенно вернулись; Бартон сделался таким же рассеянным и встревоженным, как раньше.

Наконец он распрощался, мучимый предчувствием беды и перебирая в уме бессчетное множество смутных опасений. Остро ощущая их тяжесть, он тем не менее пытался заставить себя пренебречь ими или сделать вид, что пренебрегает.

Именно гордое сопротивление тому, что он считал слабостью, и подтолкнуло его в данном случае на путь, приведший к приключению, о котором я собираюсь Вам поведать.

Мистер Бартон с легкостью мог бы подозвать экипаж, но понял, что острое желание это сделать вызвано не чем иным, как суеверными страхами (так он предпочитал называть свои чувства).

Он мог бы также избрать иной путь домой — не тот, от которого предостерегало таинственное письмо, — но и от этой идеи отказался по той же причине; с упорством почти отчаянным Бартон вознамерился довести дело до кризиса (не важно какого именно), если для давешних страхов имелось какое-либо реальное основание, если же нет, то получить удовлетворительные доказательства их иллюзорности; поэтому он избрал свой старый маршрут — как в ту памятную ночь, когда началось странное наваждение. По правде говоря, даже штурман, впервые ведущий судно под прицелом неприятельской батареи, не подвергает свою решимость столь суровому испытанию, какому подвергал себя капитан Бартон, когда вступил, сдерживая дрожь, на одинокую тропу, где (как он чувствовал, несмотря на все усилия сопротивляющегося рассудка) затаилось какое-то злобное, враждебное существо.

Он шел размеренно и быстро, ожидая вот-вот услышать странные шаги, но все было тихо, и он уже начал успокаиваться. Три четверти пути были благополучно пройдены, а впереди виднелся длинный ряд мерцающих масляных фонарей, которые освещали оживленную улицу.

Чувство облегчения, однако, было недолгим: сзади, ярдах в ста, прозвучал выстрел из мушкета, и у самой головы Бартона просвистела пуля. Первым его побуждением было броситься назад и настичь убийцу; но, как мы уже говорили, по обе стороны улицы были заложены фундаменты будущих домов, а за ними простирались обширные пустыри, усеянные мусором и брошенными печами для обжига кирпичей; вокруг снова наступила такая тишина, словно ни единый звук и не тревожил это мрачное и уродливое место. Понятно, что в такой обстановке искать убийцу одному, без помощи, было бесполезно — тем более в полном безмолвии, которое не нарушал даже стук удаляющихся шагов.

Капитан Бартон — возбужденный, что и естественно для человека, на которого только что было совершено покушение и который едва избег смерти, — повернулся и, не переходя на бег, быстро зашагал вперед.

Он повернулся, как я уже сказал, перед этим несколько секунд помедлив, и уже пустился в поспешное отступление, но тут же внезапно наткнулся на знакомого маленького человечка в меховой шапке. Встреча продолжалась всего лишь несколько мгновений. Коротышка шел той же неестественной походкой, что и раньше, с тем же выражением угрозы на лице; а когда он поравнялся с Бартоном, тому послышался злобный шепот: «Еще жив, еще жив!»

Душевное состояние мистера Бартона настолько отразилось на его здоровье и внешнем виде, что это обратило на себя всеобщее внимание.

По некоторым причинам, известным только ему самому, Бартон не предпринял никаких шагов, чтобы уведомить власти об этом едва не удавшемся покушении; напротив, он ревниво хранил происшедшее в тайне; лишь несколькими неделями позже, когда душевные муки заставили его наконец искать совета и помощи, он под строжайшим секретом доверился одному джентльмену.

Однако бедный Бартон, невзирая на хандру, вынужден был делать все, чтобы являть в свете лик человека довольного и счастливого, ибо ничто не могло оправдать в глазах общества отказа от приятных обязанностей, которые диктовались отношениями, связывавшими его и мисс Монтегю.

Бартон так ревниво хранил в тайне свои душевные муки и обстоятельства, их вызвавшие, что возникало подозрение: быть может, причина странного преследования ему известна и она такова, что ее приходится скрывать.

Рассудок, погруженный таким образом в себя, терзаемый тревогой, не решающийся довериться ни единой человеческой душе, приходил день ото дня во все большее возбуждение и, разумеется, все более поддавался воздействию со стороны нервной системы; и при этом Бартон все чаще оказывался лицом к лицу с тайными видениями, которые с самого начала обрели над ним страшную власть.

* * *

Как раз в то время Бартон нанес визит знаменитому тогда проповеднику, доктору NN (он был с ним немного знаком), и воспоследовала весьма необычная беседа.

Когда доложили о приходе Бартона, проповедник сидел в своем кабинете в колледже, окруженный богословскими трудами, и размышлял.

Манеры вошедшего свидетельствовали о растерянности и волнении и вкупе с бледным, изнуренным лицом посетителя навели ученого на грустную мысль: его гость недавно испытал поистине жестокие муки, ведь что же еще могло вызвать перемены столь разительные, можно сказать путающие.

После обычного обмена приветствиями и общими замечаниями капитан

— Мой приход сюда может показаться странным, доктор; наше столь недавнее знакомство его, должно быть, не оправдывает. При обычных обстоятельствах я бы ни за что не осмелился вас побеспокоить. Не считайте мой визит праздным или бесцеремонным вторжением. Уверен, вы так не подумаете, когда узнаете, какие муки я терплю.

Доктор NN прервал его уверениями, продиктованными вежливостью, а затем Бартон продолжил:

— Я намерен злоупотребить вашей снисходительностью, чтобы спросить у вас совета. Я говорю «снисходительность», но мог бы сказать «гуманность», «сострадание», ибо я невыносимо страдал и страдаю.

— Дорогой сэр, — сказал в ответ служитель Церкви, — я воистину был бы глубоко удовлетворен, если бы мог утишить ваши духовные терзания, но…

— Я знаю, что вы собираетесь сказать, — быстро прервал его Бартон. — Я неверующий, а значит, не способен воспользоваться помощью Церкви; но не считайте это само собой разумеющимся. Во всяком случае, из того, что у меня нет твердых религиозных убеждений, не делайте вывод, будто я не испытываю глубокого — очень глубокого — интереса к религии. Последние обстоятельства заставили меня обратиться к изучению вопросов, связанных с верой, так непредвзято и с таким открытым сердцем, как никогда ранее.

— Ваши затруднения, я полагаю, связаны с доказательствами откровения, — подсказал священник.

— Нет, не совсем; собственно, как ни стыдно в этом признаваться, я не обдумал своих возражений настолько, чтобы связно их изложить, но… есть один предмет, к которому я питаю особый интерес.

Он снова примолк, и доктор NN попросил его продолжать.

— Дело вот в чем, — заговорил Бартон. — Сомневаясь относительно того, что принято называть откровением, я глубоко убежден в одном: помимо нашего мира существует мир духов, который из милосердия от нас по большей части спрятан, но может приоткрыться, и временами, к нашему ужасу, так и бывает. Я уверен — я знаю точно, — продолжал Бартон, все более волнуясь, — что Бог существует — Бог грозный — и что за виной неисповедимым, поразительным образом следует воздаяние от сил ужасных, непостижимых уму; что существует мир духов — Боже правый, мне пришлось в этом убедиться! — мир злобный, безжалостный и всемогущий, заставляющий меня переживать муки ада! Да, жестокие пытки преисподней!

Во время речи Бартон впал в такое неистовство, что богослов был поражен, более того — испуган. Взволнованная порывистость речи, а главное, невыразимый ужас, запечатлевшийся в чертах Бартона, — все это составляло крайне резкий, болезненный контраст его обычному холодному и бесстрастному самообладанию.

Глава V

Мистер Бартон излагает свое дело

— Дорогой сэр, — сказал доктор NN после краткого молчания, — я вижу, что вы и в самом деле глубоко несчастны, но осмелюсь предсказать, что вашей нынешней хандре найдется вполне материальное объяснение и что с переменой климата, а также с помощью укрепляющих средств к вам вернется и бодрость духа, и прежнее спокойствие, и веселье. В конце концов, не так уж далека от истины классическая теория, утверждающая, что чрезмерное преобладание того или иного душевного настроя связано с чрезмерной активностью или, наоборот, вялостью того или иного телесного органа. Поверьте, понемножку диеты, физических упражнений и прочих мер, полезных для здоровья, под опекой знающего врача — и вы снова придете в себя.

— Доктор, — сказал Бартон, содрогнувшись, — я не могу обольщаться подобными надеждами. Мне остается лишь уповать на то, что некая духовная сила, более могущественная, чем та, которая меня терзает, возьмет верх над последней и спасет меня. Если это невозможно, тогда я пропал — окончательно пропал.

— Но, мистер Бартон, припомните, — стал уговаривать его собеседник, — что и другие страдали так же, как и вы, и…

— Нет, нет же, — прервал его Бартон с раздражением, — нет, сэр. Я не суеверный, далеко не суеверный человек. Я был склонен, возможно даже чрезмерно, к обратному: к скептицизму и недоверчивости, но я не принадлежу к тем, кого не убеждает вообще ничто, кто способен пренебречь многократно повторяемым, постоянным свидетельством своих собственных чувств, и теперь — теперь наконец — я вынужден поверить, мне не убежать, не скрыться от подавляющей очевидности, что мне является, меня преследует по пятам —демон!

Всепоглощающий ужас исказил черты Бартона, когда, обратив к собеседнику мертвенно-бледное лицо, он излил таким образом свои чувства.

— Помоги вам Господь, мой бедный друг, — сказал потрясенный доктор NN. — Помоги вам Господь, ибо вывоистинустрадалец, какова бы ни была причина ваших мук.

— О да, помоги мне Господь, — сурово откликнулся Бартон, — нопоможет лион мне, поможет ли?

— Молитесь ему, молитесь с верой и смирением, — ответствовал доктор NN.

— Молитесь, молитесь, — снова как эхо повторил Бартон. — Я не могу молиться; легче сдвинуть гору усилием воли. Для молитвы мне недостает веры; что-то во мне сопротивляется молитве. Я не в силах последовать вашему совету — это невозможно.

— Только попытайтесь — и вы убедитесь в обратном, — сказал доктор NN.

— Попытайтесь! Япытался, попытки приводили меня в смятение, а иногда — в ужас. Пытаться бесполезно, более чем бесполезно. Устрашающая, невыразимая идея вечности и бесконечности подавляет, лишает опоры мой мозг, когда я принимаюсь размышлять о Создателе, — я пугаюсь и отступаю. Говорю вам, доктор, если мне суждено спасение, то иным путем. Идея вечного Творца для меня неприемлема, моему рассудку не вынести этой мысли.

— Тогда скажите, дорогой сэр, — вопросил собеседник, — какой поддержки вы от меня ждете, что надеетесь узнать. Могу ли я что-нибудь сказать или сделать для вашего спасения?

— Сперва выслушайте меня, — отозвался капитан Бартон с подавленным видом, стараясь обуздать свое волнение, — выслушайте, и я вам расскажу в подробностях о том наваждении, из-за которого моя жизнь сделалась непереносимой и которое заставило меня убояться смерти ипотустороннегомира так же сильно, как я возненавиделпосюсторонний.

Бартон повел затем рассказ о тех происшествиях, которые уже нам известны, и продолжил следующим образом:

— Это стало делом обычным — привычкой. Я не имею в виду, что вижу его во плоти — слава Богу, такое дозволяется не каждый день. Хвала Создателю, отэтогоужаса мне милосердно даруется хотя бы отдых, раз уж не дано избавления. Но от сознания, что злобный дух повсюду меня преследует, мне не отделаться ни на минуту. Мне вслед несутся богохульства, крики отчаяния, на меня изливается отвратительная, безумная ненависть. Эти страшные звуки раздаются всякий раз, когда я заворачиваю за угол; эти выкрики доносятся до меня ночью, когда я сижу один в своей комнате; они преследуют меня повсюду, обвиняют в отвратительных преступлениях и — Боже милосердный! — грозят неминуемой местью и вечными муками. Тихо. Слышите! — вскричал Бартон с жуткой торжествующей усмешкой. — Слушайте,

К священнику подкрался леденящий ужас, когда в вое внезапно поднявшегося ветра он различил как будто приглушенные, неясные восклицания, в которых угадывались ярость и насмешка.

— Ну, что вы об этом думаете? — выкрикнул наконец Бартон, хватая ртом воздух.

— Я слышал шум ветра, — ответил доктор NN. — Что же мне думать, ничего особенного в этом нет.

— «Князь, господствующий в воздухе»[151], — пробормотал Бартон, содрогаясь.

— Ну, ну, дорогой сэр, — сказал ученый, пытаясь ободрить сам себя, ибо даже сейчас, среди бела дня, в нервном возбуждении, жестоко терзавшем посетителя, с беспокойством ощущал что-то заразительное. — Вам не следует поддаваться этим диким фантазиям, сопротивляйтесь порывам воображения.

— Как же, «противостаньте дьяволу и убежит от вас»[152], — отозвался Бартон по-прежнему мрачно. — Нокаксопротивляться? В этом вся трудность. Что…чтомне делать? Что ямогусделать?

— Дорогой сэр, все это фантазии, — отвечал книжник, — вы терзаете сами себя.

— Нет, нет, сэр, с фантазиями это не имеет ничего общего, — возразил Бартон с оттенком суровости в голосе. — Эти адские звуки, которые и вы, точно так же как я, только что слышали, — фантазии? Как бы не так. Нет, нет.

— Но вы видели этого человека неоднократно, — сказал священник. — Почему вы не заговорили с ним, не задержали его? Не поторопились ли вы — чтобы не сказать больше — предположить вмешательство сверхъестественных сил, в то время как все происшедшее поддается более простому объяснению, стоит только надлежащим образом поразмыслить?

— Есть некоторые обстоятельства, связанные с этим… этим явлением, — не стану объяснять, в чем они заключаются, но я вижу в них доказательства его зловещей природы. Я знаю: существо, которое меня преследует, — не человек. Говорю вам, я это знаю и мог бы вам доказать. — Бартон, помолчав, добавил: — А заговорить с ним я не решаюсь, не могу; при виде его мне изменяют силы, сама смерть взирает на меня. Я оказываюсь перед лицом торжествующего ада, воплощенного зла. Решимость, чувства, память — все отказывает мне. О Боже! Боюсь, сэр, вы сами не знаете, о чем говорите. Пощадите, силы небесные, сжальтесь надо мной!

Бартон оперся локтем о стол, прикрыл рукой глаза, словно заслоняясь от какого-то жуткого образа, и принялся вновь и вновь взывать к Небесам.

— Доктор, — сказал он, внезапно вставая и умоляюще глядя священнику прямо в глаза, — я уверен, вы сделаете для меня все что только возможно. Вы знаете теперь о постигшем меня бедствии. Самому мне не спастись, у меня нет надежды, я совершенно бессилен. Заклинаю вас, обдумайте мою историю и, если способна тут помочь чужая молитва, заступничество доброго человека или что-либо иное, на коленях, именем Всевышнего прошу, протяните мне руку помощи перед лицом смерти. Вступитесь за меня, сжальтесь; я знаю: вы это сделаете, вы не можете мне отказать. Именно затем я и пришел сюда. Даруйте мне напоследок хоть проблеск — малейший проблеск — надежды, а я наберусь храбрости, чтобы выносить час за часом тот кошмар, в который превратилось мое существование.

Доктор NN заверил Бартона, что может только молиться за него от всего сердца и не преминет так и поступить. Их прощание было поспешным и грустным. Бартон сел в ожидавшую его у дверей коляску, задернул шторы и двинулся в путь, а доктор NN вернулся в свою комнату, чтобы на досуге поразмыслить о необычном разговоре, прервавшем его ученые штудии.

Глава VI

Новая встреча

Трудно было ожидать, что странная метаморфоза, приключившаяся с капитаном Бартоном, не сделается в конце концов темой для пересудов. Теорий, объясняющих загадку, было выдвинуто несколько. Кто-то подозревал тайные денежные потери, другие — нежелание выполнять обязательства, принятые на себя, судя по всему, чересчур поспешно, наконец, третьи — зарождающуюся душевную болезнь. Последняя гипотеза была признана наиболее вероятной и чаще других склонялись досужими языками.

Как бы ни были вначале слабы признаки происшедшей перемены, от внимания мисс Монтегю они, разумеется, не ускользнули. Близкое общение с будущим мужем, а также естественный к нему интерес давали ей как повод, так и возможность пустить в ход свою проницательность и наблюдательность — свойства, особо присущие именно женскому полу.

Визиты жениха стали со временем столь нерегулярными, а его рассеянность и обеспокоенность — столь заметными, что леди Л. после неоднократных намеков высказала наконец свое недоумение вслух и потребовала объясниться.

Объяснения были даны, и поначалу они развеяли худшие тревоги старой леди и ее племянницы, но, поразмыслив немного о вновь открывшихся странных обстоятельствах, которые поистине пагубным образом сказались на состоянии духа и даже рассудке несчастного, обе дамы растерялись.

Генерал Монтегю, отец молодой леди, наконец прибыл. Он был немного знаком с Бартоном лет десять — двенадцать тому назад, наслышан о его состоянии и связях и склонялся к тому, что Бартон — идеальная, в высшей степени желательная партия для его дочери. Выслушав рассказ о преследующем Бартона призраке, он рассмеялся и поспешил отправиться к предполагаемому зятю.

— Мой дорогой Бартон, — начал генерал весело после короткой беседы о том о сем, — сестра мне рассказывает, что вас гложет какой-то ни на что не похожий червячок.

Бартон переменился в лице и глубоко вздохнул.

— Ну, ну, это уж никуда не годится, — продолжал генерал. — Вы смахиваете на человека, которого ждет виселица, а не алтарь. Этот червячок вам прямо-таки выел все нутро.

Бартон попытался перевести разговор на другую тему.

— Нет, нет, так не пойдет, — заявил гость со смехом, — раз уж я решил быть откровенным, то выскажу все, что думаю про эти ваши страсти-мордасти. Уж не сердитесь, но жалко смотреть, как вы в вашем возрасте до того запуганы, что сделались пай-мальчиком, словно ребенок, которого застращали букой. Да и было бы чего бояться, а то ведь смех один, как я слышал. В самом деле, когда мне об этом рассказали, я расстроился, но притом сразу понял, что стоит постараться повести дело с толком и за неделю, а то и скорее, все прояснить.

— Ах, генерал, вы не знаете… — начал Бартон.

— Знаю достаточно, чтобы не сомневаться в успехе, — прервал его старый вояка. — Я знаю, всем вашим неприятностям виной человечек в шапке, пальто и красной фуфайке, со злобной физиономией, который вам по временам является, таскается за вами, набрасывается на вас на перекрестках и доводит до припадков. Так вот, дружище, я берусь поймать этого злосчастного фигляра и либо собственными руками сделаю из него котлету, либо не пройдет и месяца, как его протащат по городу за повозкой, избивая кнутом.

— Если бы вы знали то, что известно мне, — произнес Бартон мрачно и взволнованно, — вы

— Ну, ну, Бартон, — сказал гость, — готов спорить на что угодно: я в два счета поймаю этого призрака, и даже вам все станет ясно.

Генерал продолжал в том же духе, но внезапно вынужден был в испуге умолкнуть, когда Бартон, стоя у окна, отшатнулся назад, словно оглушенный ударом, и указал рукой на улицу. Лицо и даже губы Бартона побелели, он бормотал: «Там… боже мой, там, там!»

Генерал Монтегю невольно вскочил на ноги и, выглянув в окно гостиной, увидел фигуру, в точности отвечавшую — насколько он смог рассмотреть — описанию того человека, который упорно являлся, чтобы мучить его друга.

Коротышка как раз отходил от низкой ограды, на которую только что опирался. Не задерживаясь долее у окна, старый джентльмен схватил трость и шляпу и, пылая надеждой схватить таинственного незнакомца и наказать его за дерзость, сломя голову бросился вниз по лестнице на улицу.

Генерал осмотрелся, но человека, которого только что видел так отчетливо, не обнаружил. Пыхтя он помчался к ближайшему углу, где рассчитывал увидеть удаляющуюся фигуру, но ничего похожего ему на глаза не попалось. Он носился взад-вперед, от одного перекрестка к другому, потеряв голову, пока любопытные взгляды и смеющиеся лица прохожих не подсказали ему, что поиски потеряли всякий смысл. Он резко остановился, опустил свою угрожающе поднятую в невольном порыве трость, поправил шляпу, принял спокойный вид и пошел назад, в глубине души разозленный и взбудораженный. Вернувшись, он обнаружил, что Бартон бледен и дрожит с головы до пят. Несколько секунд оба молчали, но каждый при этом думал о своем. Наконец Бартон прошептал:

— Выэтовидели?

—Это? Ну да, его, то есть того самого… да, видел, — отвечал Монтегю с раздражением. — Но что толку? Он бегает быстрее ветра. Я хотел егопоймать, но он удрал, не успел я еще добежать до двери. Но не важно, в следующий раз я, наверное, успею и, ей-богу, придется ему отведать моей трости.

Что бы ни предпринимал генерал Монтегю, как ни увещевал он будущего зятя, мучения Бартона продолжались, и все по той же необъяснимой причине: его повсюду преследовало, на каждом шагу подстерегало существо, возымевшее над ним столь страшную власть.

Нигде и никогда не был он в безопасности; отвратительное видение преследовало его с упорством поистине дьявольским.

Уныние и беспокойство овладевали Бартоном все больше. Беспрестанные душевные муки стали серьезно сказываться на его здоровье, так что леди Л. и генералу Монтегю легко удалось уговорить его предпринять короткую поездку на континент, в надежде, что смена обстановки прервет цепь ассоциаций, связанных со знакомыми местами. Именно в этих ассоциациях, как предполагали те из друзей Бартона, кто с наибольшим скептицизмом относился к возможности сверхъестественного вмешательства, и крылась причина вновь и вновь возникающих нервных иллюзий.

Генерал же Монтегю был убежден, что существо, являвшееся его будущему зятю, ни в коей мере не было плодом воображения, а, напротив, состояло из плоти и крови и одушевлялось решимостью преследовать несчастного джентльмена, намереваясь, судя по всему, сжить его со света.

В этой гипотезе также не заключалось ничего приятного, но было ясно: если удастся убедить Бартона в том, что сверхъестественные, как он считал, феномены на самом деле таковыми не являются, происходящее не станет более наводить на него такой ужас и губительное воздействие на его душевное и физическое здоровье прекратится. Если бы в ходе путешествия, с переменой обстановки, досаждавшие Бартону явления исчезли, он мог бы сделать вывод, что ничего сверхъестественного они в себе не содержат.

Глава VII

Бегство

Сдавшись на уговоры, Бартон, в обществе генерала Монтегю, отправился из Дублина в Англию. В почтовой карете они быстро добрались до Лондона, а затем до Дувра, откуда с попутным ветром отплыли на пакетботе в Кале{123}. С тех пор как они покинули берега Ирландии, генерал день ото дня все больше верил в благотворное воздействие поездки на душевное состояние своего спутника: в пути Бартона, к несказанной его радости, ни разу не посещали прежние кошмары, из-за которых он постепенно погрузился в самые глубины отчаяния.

Пришел конец мукам, от которых Бартон уже не чаял избавиться, и он вновь почувствовал себя в безопасности. Все это воодушевляло, и, наслаждаясь своим, как он полагал, избавлением, Бартон предавался счастливым мечтам о будущем, в которое еще недавно не решался заглядывать. Короче говоря, Бартон и его спутник втайне уже поздравляли себя с тем, что о неотступном мучительном наваждении, преследовавшем капитана, можно теперь забыть.

Стоял прекрасный день, и на пристани скопилось множество зевак, пришедших поглазеть на суету, которая сопровождала прибытие пакетбота. Когда Монтегю, немного опередивший Бартона, пробирался сквозь толпу, какой-то небольшого роста человек тронул его за рукав и заговорил на диалекте:

— Месье слишком спешит; так он потеряет в толпе больного джентльмена, что идет следом. Ей-богу, бедный джентльмен вот-вот упадет без чувств.

Монтегю быстро обернулся и увидел, что Бартон и в самом деле смертельно бледен. Монтегю поспешил к нему.

— Дружище, вам нехорошо? — спросил встревоженный генерал.

Монтегю пришлось повторить этот вопрос не один раз, пока Бартон не выдавил из себя:

— Я его видел… там… я видел его!

—Его? Этого негодяя… Где он? — выкрикивал генерал, оглядывая толпу.

— Я его видел. Но его уже нет, — повторил Бартон слабым голосом.

— Но где… где вы его видели? Да говорите же, ради бога, — неистовствовал генерал.

— Только что…здесь, — последовал ответ.

— Но как он выглядит? Во что одет? Да быстрее же, — подгонял своего спутника взволнованный генерал, готовый молнией метнуться в толпу и схватить обидчика за шиворот.

— Он взял вас за руку, что-то шепнул и указал на меня. Господи, сжалься надо мной, мне нет спасения. — В приглушенном голосе Бартона слышалось отчаяние.

Подстегиваемый надеждой и яростью, Монтегю уже ринулся в толпу; но, хотя своеобразное обличье незнакомца все еще стояло у него перед глазами, никого, хотя бы отдаленно похожего на эту странную фигуру, отыскать не удалось.

В бесплодных поисках генерал воспользовался помощью нескольких случайных свидетелей, полагавших, что речь идет об ограблении. Но и их усердие ни к чему не привело, и генерал, запыхавшийся и сбитый с толку, вынужден был в конце концов сдаться.

— Бесполезно, дорогой друг, — произнес Бартон слабым голосом. Мертвенно-бледный, он походил на человека, которому нанесли смертельный удар. — Его не одолеть. Кто бы он

— Ерунда, мой дорогой Бартон, не говорите так, — возразил генерал, колеблясь между гневом и страхом. — Послушайте меня, не горюйте, мы еще схватим этого негодяя, немножко терпения — и дело в шляпе.

Однако с того дня не стоило и пытаться внушить Бартону хоть какую-нибудь надежду: он пал духом окончательно.

Неосязаемое и, казалось бы, ничтожное воздействие быстро лишало его жизненных сил, губило разум и здоровье. Он хотел теперь лишь одного: вернуться в Ирландию, где, как он полагал и почти что надеялся, его ждала скорая смерть.

И вот он достиг Ирландии, но первым, что он увидел на берегу, было снова лицо его страшного, неумолимого преследователя. Не только радость жизни, не только упования покинули Бартона — он лишился также и свободы воли. Теперь все решали за него друзья, озабоченные его благополучием, а он только безропотно подчинялся.

Отчаявшийся и безвольный, он послушно проделывал все, что они посоветуют. А те избрали последнее средство: поселить Бартона в доме леди Л. вблизи Клонтарфа{124} и поручить заботам врача, который, между прочим, упорно придерживался мнения, что вся описанная история есть не более чем следствие нервной болезни. Было решено, что Бартон должен неотлучно находиться в доме, причем исключительно в тех комнатах, окна которых выходили во внутренний дворик, ворота же дворика надлежало тщательно запирать.

Указанные меры предосторожности были рассчитаны на то, чтобы в поле зрения капитана не попало случайно какое-нибудь живое существо, подобное в его восприятии зловещему фантому; как полагали, в каждом встречном, имевшем хотя бы отдаленное сходство с тем образом, который нарисовало вначале воображение, Бартону мерещился его преследователь.

Месяц-другой полного затворничества, с соблюдением вышеописанных условий, и — как полагали друзья — цепь кошмаров будет прервана, а затем постепенно рассеются и укоренившиеся в сознании больного страхи и ассоциации, которые питали болезнь и препятствовали излечению.

Самые радужные надежды связывались с веселым обществом и с неусыпными заботами друзей — средством, против которого не способна устоять и самая упорная ипохондрия.

И вот бедняга Бартон, не осмеливаясь уповать на окончательное избавление от ужаса, извратившего все его существование, поселился все же, в обществе леди Л., генерала Монтегю и своей невесты, в новых апартаментах, куда посторонний, которого он так страшился, никоим образом не мог проникнуть.

Вскоре неуклонное следование принятому образу действий дало плоды: медленно, но верно к больному стало возвращаться как телесное, так и душевное благополучие. Это не означает, однако, что дело двигалось к полному выздоровлению. Напротив, всякий, кто знал Бартона до его странной болезни, был бы потрясен происшедшей в нем переменой.

При всем том и незначительного улучшения было довольно, чтобы преисполнить благодарностью и восторгом доброжелателей Бартона, в особенности молодую леди, заслужившую, пожалуй, не меньшего сочувствия, чем он сам, — и за привязанность к нему, и за то двусмысленное положение, в котором она оказалась ввиду продолжительной болезни жениха.

Прошла неделя, две, месяц — ненавистный преследователь более не появлялся. Пока что лечение шло как нельзя более успешно. Цепь ассоциаций удалось прервать; груз, обременявший измученную душу, был снят; и в этих благоприятных обстоятельствах больной вновь ощутил себя членом человеческого сообщества и начал испытывать если не радость жизни, то хотя бы интерес к ней.

Именно в это время леди Л., владевшая, подобно большинству тогдашних старых дам, фамильными рецептами{125} и претендовавшая на немалые познания в медицине, послала свою горничную в огород, снабдив ее списком трав, которые надлежало со всем тщанием собрать и доставить хозяйке для известных этой последней надобностей. Горничная, однако, вскоре вернулась, взбудораженная и испуганная, выполнив поручение едва ли наполовину. Оправдывая свое бегство и страх, она поведала вещи столь странные, что у старой леди голова пошла кругом.

Глава VIII

Умиротворенный

По словам горничной, она, выполняя поручение хозяйки, отправилась куда ей было велено и приступила к отбору трав из тех, что буйно разрослись в забытом уголке огорода. За этим приятным занятием она сама не заметила, как стала напевать одну старинную песенку — чтобы «не соскучиться», как она пояснила. Вскоре, однако, ей пришлось смолкнуть, потому что послышался чей-то злобный смех. Она подняла глаза и через живую изгородь, окружавшую сад, увидела какого-то маленького человечка, на редкость неприятного обличья. Незнакомец (в лице его читались злоба и ненависть) стоял прямо напротив нее по ту сторону кустов боярышника, которые ограждали сад.

Горничная рассказывала, что застыла ни жива ни мертва, а человечек тем временем дал ей поручение к капитану Бартону. Как ей отчетливо вспоминалось, смысл сказанного сводился к следующему: пусть, дескать, капитан Бартон, как раньше, выходит погулять и повидаться с друзьями, а то дождется, что гости нагрянут прямо к нему в комнату.

В довершение всего незнакомец с угрожающим видом спустился в канаву, которая опоясывала изгородь снаружи, схватился за стволы боярышника и сделал вид, что собирается пролезть сквозь изгородь, — судя по всему, это не составило бы труда.

Девушка, конечно, не стала ожидать дальнейшего развития событий, а, уронив на землю свой драгоценный чабрец и розмарин, сломя голову кинулась в дом. Леди Л. наказала ей, под угрозой немедленного увольнения, никому ни словом не обмолвиться о происшедшем, а сама тем временем разослала слуг на поиски незнакомца. Обыскали сад и близлежащие поля, но, как обычно, безуспешно. Охваченная дурными предчувствиями, леди Л. рассказала о случившемся брату. Эта история долгое время хранилась в тайне — в особенности, разумеется, от Бартона, чье здоровье медленно, но верно шло на поправку.

Между тем Бартон начал иногда прогуливаться во дворе, упомянутом мною выше. Дом был обнесен сплошной высокой стеной, полностью скрывавшей от глаз улицу. Бартон чувствовал себя здесь в безопасности и мог бы и дольше наслаждаться покоем, если бы один из конюхов не ослушался по беспечности хозяйских распоряжений. Двор сообщался с улицей через деревянные ворота, в которых имелась калитка. С внешней стороны ворота защищала железная решетка. Было дано строжайшее указание тщательно запирать оба замка. Несмотря на это, однажды, когда Бартон, как обычно, медленно мерил шагами тесный двор и собирался, упершись в стену, повернуть назад, он увидел, что деревянная калитка распахнута настежь, а через железную решетку неотрывно смотрят на него глаза его мучителя. На несколько секунд он застыл — онемевший и бледный — под чарами этого ужасного взгляда, а потом без чувств рухнул на плиты двора.

Там его вскоре и нашли, а затем отнесли в комнату, которую ему не суждено уже было покинуть живым. С тех пор в его характере произошла

— Монтегю, друг мой, борьба уже близится к концу, — говорил Бартон невозмутимым тоном, но с благоговейным страхом в остановившемся взоре. — Мир духов, до сих пор каравший меня, дарует мне ныне малую толику утешения. Теперь я знаю: избавление не за горами.

Монтегю попросил его продолжать.

— Да, — произнес Бартон кротким голосом, — срок искупления почти уже истек. Скорбь моя, вероятно, пребудет со мною вечно, но муки прекратятся очень скоро. Мне даровано утешение, и все превратности, что еще выпадут на мою долю, я снесу покорно, более того — с надеждой.

— Мне радостно слышать, дорогой Бартон, такие благостные речи, — отозвался Монтегю, — спокойствие и веселость как раз и требуются, чтобы прийти в себя.

— Нет, нет, этому не бывать, — последовал печальный ответ, — к жизни мне уже не возродиться. Я скоро умру. Мне предстоит еще один лишь раз увидеть его, и все будет кончено.

— Это он вам так сказал?

— Он? Нет, нет: ему ли приносить мне добрые известия, а это весть добрая и желанная. Как величаво и мелодично она прозвучала, с какой несказанной любовью и печалью! Но об этом я умолчу, чтобы не сказать липшего о событиях и людях недавнего прошлого. — Бартон говорил, а по щекам его катились слезы.

— Ну, ну, — сказал Монтегю, не знавший истинной причины волнения Бартона, — не стоит отчаиваться. Ведь дело выеденного яйца не стоит: причудилась раз-другой какая-то ерунда, или на худой конец вмешался какой-то хитрый негодяй, который упивается своей властью над вами и любит ее испытывать, — подлый мошенник на вас обозлился и сводит счеты таким образом, не осмеливаясь действовать как подобает мужчине.

— Обозлился… Да, так оно и есть, — произнес Бартон, внезапно задрожав всем телом, — именно обозлился, как вы говорите, и не зря. О Боже! Когда при попустительстве божественного правосудия воздаяние измышляет враг рода человеческого, когда он вкладывает карающий меч в руки существа потерянного, жертвы греха, когда этот последний своей гибелью обязан именно тому, кто ныне отдан ему во власть, — тогда воистину муки и терзания ада можно изведать здесь, на земле. Но Небеса сжалились надо мной: у меня наконец появилась надежда, и если в смертный час я буду избавлен от того ужасающего образа, который обречен видеть вседневно, то закрою глаза с радостью в душе. Но, хотя смерть для меня желанная гостья, меня охватывает неизъяснимый страх, панический ужас, когда я думаю о последней встрече с этим… этим демоном, который привел меня на край бездны и готовится столкнуть вниз. Мне предстоит увидеть его еще раз, и заключительная встреча будет самой страшной из всех.

Когда Бартон произносил эти слова, его била такая сильная дрожь, что Монтегю при виде столь внезапного и крайнего смятения встревожился и поспешил перевести разговор на прежнюю тему, оказавшую на больной рассудок его друга успокоительное воздействие.

— Это был не сон, — сказал Бартон, немного помолчав, — это было какое-то иное состояние. Окружающая обстановка, при всей своей непривычности и странности, выглядела так же ясно и живо, как то, что мы видим сейчас. Это была реальность.

— И что же вам явилось? — последовал нетерпеливый вопрос.

— Я медленно, очень медленно приходил в сознание после обморока (это произошло, когда мне попался на глазаон), — продолжал Бартон, словно не слыша собеседника. — Оказалось, что я лежу на берегу большого озера, вдали со всех сторон виднеются окутанные туманом холмы, и все вокруг залито нежным розовым светом. Это было зрелище, исполненное необычайной печали и одиночества, но подобной красоты мне не доводилось созерцать нигде. Моя голова покоилась на коленях какой-то девушки, и та пела песню, в которой — то ли словами, то ли мелодией — говорилось обо всей моей жизни: о прошедшем, равно как и о будущем. Во мне пробудились давно забытые чувства, и из глаз моих полились слезы; виной тому были и таинственная красота песни, и неземная нежность голоса. А ведь мне был знаком этот голос — о, как он мне запомнился! Очарованный, я слушал и наблюдал, не шевелясь и едва дыша, и — увы! — не догадывался перевести взгляд с дальних предметов на близкие — столь прочно, хотя и нежно, завладело мной волшебство. А потом и песня и пейзаж стали медленно растворяться в воздухе, пока вновь не воцарились темнота и безмолвие. Вслед за тем я вернулся в здешний мир с облегченной душой (вы это заметили), ибо многое мне простилось. — Бартон снова залился слезами и плакал долго и горько.

С того дня, как мы уже говорили, Бартон почти безраздельно предался глубокой и спокойной печали. Но время от времени спокойствие изменяло ему. Бартон, нимало не сомневаясь, ожидал еще одной, последней, встречи со своим преследователем, причем столь ужасной, что она затмит все предыдущие. Предвидя будущие несказанные муки, он неоднократно впадал в такие пароксизмы самого жалкого страха и отчаяния, что всех домашних охватывал суеверный ужас. Даже те из них, кто вслух отрицал возможность вмешательства потусторонних сил, среди ночного безмолвия отдавали тайную дань малодушию, и никто не сделал попытки отговорить Бартона, когда тот принял (и стал неукоснительно выполнять) решение затвориться отныне в своей комнате. Шторы здесь были всегда тщательно задернуты; почти неотлучно, день и ночь, при Бартоне находился слуга — даже кровать его помещалась в комнате хозяина.

На этого человека, преданного и достойного доверия, в дополнение к обычным обязанностям слуги — необременительным, так как Бартон не любил пользоваться посторонней помощью, — возлагалась также задача следить за соблюдением тех простых мер предосторожности, благодаря которым его хозяин надеялся обезопасить себя от вторжения Наблюдателя. Кроме упомянутых мер, сводившихся в первую очередь к тому, чтобы тщательно закрывать двери и задергивать шторы на окнах, дабы хозяин не подвергся зловредному воздействию извне, слуге было вменено в обязанность ни в коем случае не оставлять хозяина одного, ибо мысль о полном одиночестве, пусть даже кратковременном, стала для Бартона столь же невыносимой, сколь и идея расстаться с затворничеством и вернуться к светской жизни. Бартон инстинктивно предчувствовал грядущие события.

Глава IX

Requiescat[153]

Не знаю, нужно ли говорить, что при сложившихся обстоятельствах не могло быть и речи о выполнении матримониальных обязательств. Молодую леди и Бартона разделяла слишком большая разница в летах и, разумеется, в привычках, чтобы ожидать от невесты бурной страсти или нежных чувств. Да, она была опечалена и встревожена, но сердце ее отнюдь не было разбито.

Молодые дамы обычно с большой благосклонностью относятся к домашним животным. В число любимцев мисс Монтегю входила старая сова, которую в свое время садовник поймал в плюще, обвивавшем развалины конюшни, и почтительно преподнес юной госпоже.

При выборе фаворита люди руководствуются не разумом, а капризом. Примером тому может послужить нелепое предпочтение, которым с первого же дня отличила зловещую и несимпатичную птицу ее хозяйка. Эту маленькую причуду мисс Монтегю не стоило бы и упоминать, если бы не роль, которую она, как ни странно, сыграла в заключительной сцене моей истории.

Бартон, дотоле разделявший пристрастия своей невесты, с первого дня проникся к ее любимице отвращением столь же яростным, сколь и необъяснимым. Ему нестерпимо было находиться с совой в одной комнате. Он ненавидел и боялся ее со страстью поистине смешной. Людям, незнакомым с подобными чувствами, эта антипатия покажется невероятной.

Дав таким образом предварительные пояснения, я начну в подробностях описывать заключительную сцену, последнюю в ряду странных событий. Однажды зимой, ночью, когда стрелки часов близились к двум, Бартон, как обычно в это время суток, лежал в постели. Слуга, упомянутый нами выше, занимал кровать поменьше в той же комнате; спальня была освещена. И вот слугу внезапно разбудил голос хозяина:

— Никак не могу выбросить из головы проклятую птицу, все кажется, что она выбралась на свободу и прячется где-то здесь, в углу. Она мне только что приснилась. Вставай, Смит, поищи ее. Не сон, а настоящий кошмар!

Слуга поднялся с постели и стал осматривать комнату. Вскоре ему почудились хорошо знакомые звуки, более похожие на хрип, чем на птичий посвист. Именно такими звуками совы, где-нибудь притаившись, спугивают ночное безмолвие.

Уверившись в близости ненавистного хозяину создания (звук доносился из коридора, куда выходила комната Бартона), слуга понял, где продолжать поиски. Он открыл дверь и шагнул вперед, намереваясь прогнать птицу. Но стоило ему отойти от двери, как та тихо захлопнулась — видимо, под действием легкого сквозняка. Вверху, однако, помещалось окошечко, служившее для освещения коридора в дневное время, и, поскольку в комнате горела свеча, слуге не пришлось блуждать в потемках.

В коридоре он услышал, что хозяин зовет его (очевидно, тот, лежа в кровати с задернутым пологом, не видел, как слуга вышел) и велит поставить свечу на столик у кровати. Слуга был уже довольно далеко и потому, чтобы не разбудить домашних, молча поспешил обратно, стараясь ступать бесшумно. И вдруг, к своему изумлению, он услышал, как чей-то спокойный голос откликнулся на зов; взглянув на окошко над дверью, слуга обнаружил, что источник света медленно перемещается, словно бы в ответ на приказание хозяина.

Парализованный страхом (не без примеси любопытства), слуга стоял у порога ни жив ни мертв, не решаясь открыть дверь и войти. Послышалось шуршание полога, тихий голос, словно бы убаюкивающий ребенка, и тут же прерывистые восклицания Бартона: «Боже мой! Боже мой!» — и так несколько раз. Наступила тишина, потом ее вновь прервал убаюкивающий голос, и наконец раздался жуткий, душераздирающий вопль, исполненный предсмертной тоски. В неописуемом ужасе слуга бросился к двери и налег на нее всем телом. Но то ли он в волнении неправильно повернул ручку, то ли дверь действительно была заперта изнутри — так или иначе, войти ему не удавалось. Он тянул и толкал, а в комнате все громче и неистовей повторялись вопли в сопровождении тех же приглушенных звуков.

Похолодевший от страха, едва сознавая, что делает, слуга помчался по коридору прочь. На верхней площадке лестницы он наткнулся на перепуганного генерала Монтегю. Лишь только они встретились, жуткие крики стихли.

— Что это? Кто… где твой хозяин? — бессвязно восклицал Монтегю. — Что-то… Ради бога, что случилось?

— Боже милосердный, все кончено, — проговорил слуга, кивая в сторону комнаты хозяина. — Он мертв, сэр, ручаюсь, что он умер.

Не требуя дальнейших объяснений, Монтегю поспешил к комнате Бартона. Слуга следовал за ним по пятам. Монтегю повернул ручку, и дверь отворилась. Тут же, издав протяжный потусторонний крик, внезапно сорвалась с дальнего конца кровати зловещая птица, за которой охотился слуга. Она едва не задела в дверном проеме генерала и его спутника, по дороге загасила свечу в руках генерала и, пробив слуховое окно, растворилась в окружающей тьме.

— Вот она где, Господи помилуй, — шепнул слуга, прервав напряженное молчание.

— Черт бы побрал эту птицу, — пробормотал Монтегю, не сумевший скрыть свой испуг при внезапном появлении совы.

— Свеча не на месте, — заметил слуга после еще одной паузы, указывая на горящую свечу. — Смотрите, ее кто-то поставил рядом с кроватью.

— Отдерни-ка полог, приятель, нечего попусту стоять и глазеть. — Голос генерала звучал тихо, но сурово.

Слуга замешкался в нерешительности.

— Тогда подержи, — сказал Монтегю, торопливо сунув ему в руку подсвечник, приблизился к кровати и сам откинул полог. Свет упал на бесформенную фигуру, полусидевшую в изголовье. Несчастный откинулся назад, стараясь, казалось, вжаться в стенную панель; руки его все еще цеплялись за одеяло.

— Бартон, Бартон,Бартон! — В голосе генерала к волнению примешивался благоговейный трепет. Генерал взял свечу и поднес ее к лицу Бартона, застывшему и побелевшему. Челюсть Бартона отвисла, открытые глаза незряче вперились в пространство. — Боже всемогущий, он мертв, — вырвалось у генерала при виде этого страшного зрелища.

Минуту-другую оба глядели молча.

— И уже похолодел, — шепнул Монтегю, выпуская руку мертвеца.

— Смотрите, смотрите, сэр, — содрогаясь, прервал слуга вновь наступившее молчание, — чтоб мне провалиться, здесь что-то лежало у него в ногах. Вот здесь, сэр, здесь.

Он указывал на глубокую вмятину в постели — по-видимому, след какого-то тяжелого предмета.

Монтегю безмолвствовал.

— Пойдемте отсюда, сэр, ради бога, пойдемте, — прошептал слуга, схватив генерала за рукав и испуганно осматриваясь. — Ему уже ничем не поможешь. Пойдемте, бога ради!

Тут же послышались шаги — к комнате приближались несколько человек. Монтегю поспешно приказал слуге остановить их, а сам попытался высвободить из мертвой хватки покойника одеяло и, по возможности, придать жуткой фигуре положение, близкое к лежачему. Затем он, тщательно задернув полог, вышел навстречу домашним.

* * *

Вряд ли имеет смысл прослеживать дальнейшую судьбу второстепенных персонажей моего повествования; достаточно сказать, что ключа к разгадке описанных таинственных событий сыскать так и не удалось. Ныне, когда утекло уже немало воды после завершающего эпизода этой странной и необъяснимой истории, трудно надеяться, что время прольет на нее новый свет. Пока не наступит день, когда на земле

В прошлом капитана Бартона обнаружилось лишь одно происшествие, которое молва связала с муками, пережитыми им в свои последние дни. Он и сам, судя по всему, рассматривал то, что с ним происходило, как кару за некий совершенный в свое время тяжкий грех. Об упомянутом событии стало известно, когда со дня смерти Бартона прошло уже несколько лет. При этом родственникам Бартона пришлось пережить немало неприятных минут, а на его собственное доброе имя была брошена тень.

Оказалось, что лет за шесть до возвращения в Дублин капитан Бартон, будучи в Плимуте{126}, вступил в незаконную связь с дочерью одного из членов своей команды. Отец сурово, более того, бесчеловечно покарал свое несчастное дитя за слабость. Рассказывали, что девушка умерла от горя. Догадываясь, что Бартон был соучастником ее греха, отец стал вести себя по отношению к нему подчеркнуто дерзко. Возмущенный этим, а главное, безжалостным обхождением с несчастной девушкой, Бартон неоднократно пускал в ход те непомерно жестокие меры поддержания дисциплины, какие дозволяются военно-морским уставом. Когда судно стояло в неаполитанском порту, моряку удалось бежать, но вскоре, как рассказывали, он умер в городском госпитале от ран, оставшихся после очередной кровавой экзекуции.

Связаны эти события с дальнейшей судьбой капитана Бартона или нет, сказать не берусь. Однако весьма вероятно, что сам Бартон такую связь усматривал. Но, чем бы ни объяснялось таинственное преследование, которому подвергся Бартон, в одном сомневаться не приходится: что за силы здесь замешаны, никому не дано узнать вплоть до Судного дня.

СУДЬЯ ХАРБОТТЛ{127}

Пролог

На этой папке доктор Гесселиус начертал всего лишь два слова: «Отчет Хармэна», со ссылкой на свое выдающееся эссе «Внутреннее восприятие и условия его обнаружения».

Эта ссылка на том I, раздел 317, примечание Z. Итак, примечание, на которое он ссылается, гласит: «Существуют два отчета о любопытном деле достопочтенного судьи Харботтла. Один в июне 1805 года прислала мне миссис Триммер с водного курорта Танбридж-Уэллс; другой, намного позже, Энтони Хармэн, эсквайр. Я решительно предпочитаю первый из них, прежде всего потому, что он более подробный и детализированный и написан, как мне кажется, с большей осмотрительностью и знанием дела, и, далее, потому, что письма от доктора Хэдстоуна, которые туда включены, представляют это дело как в высшей степени важное для правильного восприятия сути происшедшего. Из всех получивших огласку случаев, с какими я когда-либо сталкивался в моей практике, этот наилучшим образом раскрывал внутреннее восприятие. В нем присутствовал также феномен, частое повторение которого как бы указывает на определенный закон разрешения подобных необычных обстоятельств, другими словами, демонстрирует некую, я бы сказал, заразительность вторжения тонкого мира, доступного лишь для внутреннего ока, в область сугубо материальную. Как только некое видение укореняется в одном пациенте, возросшая энергия этого видения начинает действовать — более или менее ощутимо — на других. Внутренний взор открылся у девочки, следом — у ее матери, миссис Пайнвэк, и та же ситуация способствовала открытию как внутреннего зрения, так и слуха у судомойки. Последующие видения — результат закона, объясненного в томе II, разделы 17—49. Как мы видим в разделе 37, ассоциации, вызванные единовременно, в зависимости от ситуации объединяются или воссоединяются в душе человека на определенный период. Егомаксимумисчисляется сутками,минимум— ничтожной долей секунды. Мы видим наглядное проявление этого принципа в определенных случаях лунатизма, эпилепсии, каталепсии и маний особого болезненного характера, не сопряженных, впрочем, с неспособностью к делам».

Выписку из истории болезни судьи Харботтла, сделанную миссис Триммер в Танбридж-Уэллсе, по мнению доктора Гесселиуса, из двух лучшую, я не смог обнаружить среди бумаг последнего. В секретере я нашел записку, из которой следовало, что «Отчет об истории болезни судьи Харботтла», написанный миссис Триммер, отдан доктору Ф. Гейне. Я, соответственно, обратился к этому ученому и компетентному джентльмену, который вместе с ответным письмом, полным смятения и сожалений по поводу возможной пропажи «бесценной рукописи», переслал мне записку в несколько строчек, написанную много позже доктором Гесселиусом и полностью оправдывавшую доктора Гейне, поскольку она подтверждала благополучное возвращение бумаг. Таким образом, в сборник вошло одно лишь повествование мистера Хармэна. Позже доктор Гесселиус в другом месте своих записок, на которые я уже ссылался, говорит: «Что касается фактической (немедицинской) стороны дела, рассказ мистера Хармэна точно соответствует тому, что предоставлено миссис Триммер». Строго научный взгляд на произошедшее вряд ли заинтересует широкого читателя. Исходя из этого, мне, вероятно, следовало, будь у меня даже оба документа на выбор, предпочесть бумаги мистера Хармэна — которые полностью приводятся на последующих страницах.

Глава I

Дом судьи

Тридцать лет назад один старик, которому я поквартально платил небольшую ренту за кое-какую собственность, пришел за ней в очередной раз. Этот сухощавый, грустный, тихий человек знавал лучшие дни и был безукоризненно честен. Нельзя вообразить более добросовестного рассказчика историй о привидениях.

Одну из них, хотя с явной неохотой, он и поведал мне. Разговорился он, пытаясь объяснить то, чего сам я не заметил бы: он посетил меня за два дня до окончания недели, следующей за точным днем уплаты, чего обычно не делал. Свой поступок он объяснил внезапным решением съехать с квартиры, из-за чего возникла необходимость уплатить за нее чуть раньше оговоренного срока.

Квартировал он на одной из темных улиц Вестминстера, в просторном старом доме, очень теплом, обшитом сверху донизу панелями, со множеством окон, что было отнюдь не лишним, учитывая их толстые переплеты и малюсенькие стекла.

Этот дом, судя по карточкам в его окнах, предлагался к продаже или в аренду. Но никто, по-видимому, не обращал на него внимания.

Хозяйкой там была худая вдова в черных, выцветших шелках, весьма неразговорчивая, с большими, неподвижно-настороженными глазами, которые, казалось, глядя вам в лицо, читают все, что вы могли бы увидеть в темных комнатах и коридорах, по которым прошли. В своем распоряжении она имела одну-единственную служанку, выполнявшую все необходимые работы. Мой бедный друг снял комнаты в этом доме по причине их крайней дешевизны. Он прожил там почти год, не испытывая никаких неудобств, и был единственным квартиросъемщиком, платившим за свое жилье. Обитал он в двух комнатах: в гостиной и в спальне, из которой была дверь в чулан, где хранились под замком его книги и бумаги.

В одну из последних ночей ему не спалось, и он, проворочавшись в постели, зажег свечу и стал читать, перед этим, как обычно, заперши входную дверь. Почитав какое-то

На этом старике был цветастый шелковый халат с оборками, на пальце — золотое кольцо, а на голове — бархатный берет наподобие тех, что во времена пудреных париков обычно носили богачи. В руке с кольцом, обхваченной гофрированной манжетой, ужасный старик держал веревочную петлю.

Две эти фигуры пересекли комнату по диагонали, пройдя от чуланной двери в дальнем конце комнаты, слева от окна, мимо изножья кровати к ведущей в коридор двери, справа, недалеко от изголовья.

Мой собеседник не стал описывать, что он почувствовал, когда эти фигуры прошли так близко от него, отметив лишь, что не только не станет больше спать в этой комнате, но что никакие сокровища мира не заставят его снова войти в эту комнату в одиночку, даже при свете дня. Утром он обнаружил, что обе двери — и та, что ведет в чулан, и другая, ведущая в коридор, — крепко заперты, какими он и оставил их перед тем, как лечь спать.

Отвечая на мой вопрос, он заявил, что якобы ни один из них не ощутил его присутствия. Они отнюдь не скользили, а ходили, как это делают живые люди, хотя совершенно бесшумно, и он почувствовал, как задрожал пол, когда они прошли по комнате. Я не стал больше задавать вопросов, поскольку мой собеседник явно страдал, говоря о своих видениях.

Однако в его описании были некоторые странные и настолько удивительные совпадения, что они побудили меня в тот же день отправить одному старинному приятелю, жившему тогда в отдаленном уголке Англии, письменный запрос о сведениях, которые, как я знал, он мог мне предоставить. Сам он не раз обращал мое внимание на тот старый дом и рассказывал мне, хотя и очень коротко, странную историю, которую я просил его теперь изложить более подробно.

Ответ приятеля удовлетворил меня, и следующие страницы передают его содержание.

В твоем послании (писал он) высказано желание узнать некоторые подробно ста о последних годах жизни мистера Харботтла, одного из судей гражданского суда{129}. Ты, конечно, имеешь в виду те необычные происшествия, которые надолго сделали этот период его жизни темой для «зимних сказок»{130} и метафизических спекуляций. Что касается этих загадочных подробностей, то мне довелось узнать о них, быть может, больше, чем кому бы то ни было из живущих ныне.

В последний раз я осмотрел старый фамильный особняк больше тридцати лет назад, когда вновь посетил Лондон. За годы, которые прошли с тех пор, перестройка, с ее предварительными разрушениями, как я слышал, чудесным образом изменила район Вестминстера, в котором он находился. Будь я вполне уверен, что этот дом снесен, я легко назвал бы улицу, на которой он стоял. Однако то, что я должен сказать, похоже, не повысит его доходности, и, поскольку я боюсь навлечь на себя неприятности, предпочитаю хранить молчание по этому поводу.

Я не могу сказать, сколько лет было дому. Люди говорили, что он построен Роджером Харботтлом, турецким купцом, в правление короля Якова I{131}. Я не слишком разбираюсь в таких вопросах, но поскольку я побывал в доме, пусть заброшенном и безлюдном, то могу в общих чертах рассказать, как он выглядел. Сложенный из темно-красного кирпича, с дверью и окнами, облицованными пожелтевшим от времени камнем, он отступал на несколько футов вглубь от линии, образованной другими домами улицы. Затейливо-вычурные чугунные перила вдоль широкого крыльца приглашали вас подняться к входной двери, где под цепочкой ламп, среди завитков и переплетенных листьев, были прилажены два огромных огнетушителя, похожих на конические колпаки фей, в которые лакеи в старые времена втыкали свои факелы, высаживая важных людей из портшезов или карет в прихожую или на ступени портала — кого как. В этой прихожей, до потолка облицованной панелями, есть большой камин. Две или три двери с каждой стороны прихожей открываются в комнаты, отделанные в старинном, пышном стиле. Окна в них высокие, с множеством мелких стекол. Пройдя под аркой в глубине прихожей, вы ступаете на широкую массивную лестницу-«колодец». Есть там и черный ход. Здание внушительное и недостаточно освещенное, во всяком случае для своих масштабов, по сравнению с современными домами. Задолго до того дня, когда я его осматривал, оно считалось непригодным для жилья и, кроме того, имело мрачную репутацию дома с привидениями. Нити паутины вились от потолка и заполоняли углы карнизов. Повсюду лежал толстый слой пыли.

Впервые я посетил этот дом в 1808 году, еще мальчиком, вместе с моим отцом. Мне было около двенадцати лет, а это очень впечатлительный возраст. С благоговейным трепетом смотрел я по сторонам. Я был здесь, в самом центре той сцены, где разыгрались ужасные события, рассказы о которых я с замиранием сердца слушал у родного очага.

Мой отец был старым холостяком лет под шестьдесят, когда женился. Будучи ребенком, он по меньшей мере раз двенадцать видел судью Харботтла председательствующим в мантии и парике — до его смерти, которая последовала в 1748 году. Внешность судьи неприятно поразила не только воображение отца, она подействовала ему на нервы.

Судье в то время было лет шестьдесят семь. Он имел огромное лицо багрового цвета, большой прыщавый нос, свирепые глаза и грубый жесткий рот. Мой отец, который в то время был юн, считал, что это самое впечатляющее лицо, какое он когда-либо видел. Само строение, лепка лба свидетельствовали о силе ума. Голос, громкий и резкий, придавал сарказму — обычному его оружию в ходе судебного заседания — еще бо́льшую силу.

Этот старый джентльмен считался едва ли не самым большим негодяем в Англии. Даже во время суда он постоянно выказывал свое презрение к чьим бы то ни было суждениям. Говорили, что судебные дела он решал по своему усмотрению, вопреки защитникам, обвинителям, властям и даже присяжным, с помощью своеобразного сочетания лести, принуждения и мистификаций, что так или иначе сбивало с толку и ломало сопротивление. Сам он, как ни странно, не совершал ничего предосудительного: для этого он был слишком хитрым. Тем не менее он имел репутацию

Глава II

Мистер Питерс

Как-то вечером, во время судебной сессии 1746 года, этот старый судья отправился в своем экипаже в палату лордов, чтобы дождаться в одной из ее комнат результатов голосования, в которых были заинтересованы и он, и вся судейская коллегия.

Голосование закончилось, и судья совсем уж было собрался отправиться в экипаже к своему дому, который был поблизости, но ночь была такой теплой и сухой, что он изменил свое решение, предпочтя пешую прогулку. Высадившись с двумя лакеями — у каждого в руке было по факелу, — он отправил экипаж пустым. Страдающий подагрой судья шел весьма осторожно, не спеша. Ему потребовалось изрядное время, чтобы преодолеть две-три улицы на пути к своему дому.

На одной из этих узких улиц, состоящих из высоких домов, совершенно безмолвных в этот час, он постепенно догнал какого-то старого, одинокого джентльмена.

На нем было зеленое, бутылочного цвета пальто с капюшоном и большими керамическими пуговицами, широкополая шляпа с низкой тульей, из-под которой выбивались напудренные локоны большого парика. Сильно сутулясь и приволакивая подгибающиеся ноги, старик болезненно ковылял, опираясь на клюку. Когда судья поравнялся с ним, к его тучной фигуре вдруг потянулась немощная рука незнакомца.

— Прошу прощения, сэр, — произнес он дребезжащим голосом.

Мистер Харботтл заметил, что мужчина одет был совсем не бедно и что манеры его отличались благородством.

Судья остановился и резким, властным тоном осведомился:

— Итак, сэр, чем могу вам служить?

— Не подскажете, как пройти к дому судьи Харботтла? У меня сведения чрезвычайной важности, которые я должен ему сообщить.

— Вы можете сообщить их при свидетелях? — спросил Харботтл.

— Ни в коем случае, это только для его ушей, — дрожащим голосом, но убежденно заявил старик.

— Если это так, сэр, вам придется всего лишь пройти со мной несколько шагов, чтобы дойти до моего дома и поговорить частным образом, поскольку судья Харботтл — это я.

Немощный джентльмен в белом парике весьма охотно согласился на это приглашение и через минуту стоял в приемном кабинете, как это тогда называлось, в доме судьи Харботтла, tête-à-tête с этим расчетливым и опасным чиновником.

Ему пришлось присесть, поскольку он совсем выбился из сил и какое-то время не мог говорить, затем у него начался приступ кашля, после которого он стал задыхаться. Так прошло две или три минуты, в течение которых судья сбросил на кресло свой короткий плащ и треуголку.

Почтенный пешеход в белом парике вскоре смог заговорить. Некоторое время они беседовали за закрытыми дверьми.

В доме были гости. Их смех, голоса мужчин, а затем и женский голос, поющий под клавесин, слышны были в приемной за лестницей: в ту ночь старый судья Харботтл устроил одно из своих сомнительных развлечений, от которых у людей из порядочного общества волосы встали бы дыбом.

Этот старый джентльмен в напудренном белом парике, который ниспадал и покоился на его сутулых плечах, должно быть, сказал нечто очень сильно заинтересовавшее судью, поскольку тот вряд ли так просто пожертвовал бы десятью минутами с лишком ради переговоров, отрывавших его от знатной пирушки, доставлявшей ему высшее наслаждение, на которой он был предводителем, признанным королем.

Лакей, который проводил пожилого джентльмена, заметил, что багровое лицо судьи и все прыщи на нем потускнели до желтизны и что в его поведении сквозила обеспокоенность, когда он пожелал незнакомцу спокойной ночи. Слуга понял, что беседа была серьезная и важная и что судья напуган.

Вместо того чтобы отдаться скандально-бурному веселью, быстро поднявшись наверх к вульгарной богохульствующей компании и огромному китайскому кубку с пуншем — точно из такого же бывший епископ Лондона, душа-человек, крестил когда-то деда судьи{132}, а теперь он, весь увешанный завитками лимонных корочек, так и звенел краями, задеваемый серебряными половниками, — вместо того, повторяю, чтобы проковылять наверх по большой лестнице в свою пещеру, полную чар Цирцеи{133}, он стоял, уткнувшись своим большим носом в оконное стекло, следя за продвижением ничтожного старика, который цепко хватался за чугунные перила, спускаясь к тротуару осторожными шажками.

Не прошло и минуты, как закрылась входная дверь, а старый судья уж был в прихожей и лихорадочно выкрикивал распоряжения, подхлестывая слуг такими терпкими ругательствами, какие в наши дни позволяют себе разве что старые полковники в минуты возбуждения, притопывая порой своей ножищей и тряся в воздухе крепко сжатым кулаком. Он велел лакею перехватить старика в белом парике и предложить ему в качестве защиты свое сопровождение вплоть до дома, и ни в коем случае не возвращаться, не разузнав, где тот остановился и кто он такой.

— Кроме того, братец, если ты подведешь меня в этом деле, то сегодня же вечером отдашь мне свою ливрею!

Верный лакей выскочил наружу и, стуча тяжелой тростью, слетел вниз по ступеням и окинул взглядом оба конца улицы в поисках так легко узнаваемой одинокой фигуры.

Что с ним было дальше, я пока не буду тебе рассказывать.

В комнате с помпезными панелями, где судье пришлось побеседовать со стариком, последний рассказал ему очень странную историю. Возможно, он был заговорщиком, быть может, сумасшедшим, но могло быть и так, что он говорил без обиняков и правдиво.

Оставшись с мистером судьей Харботтлом наедине, старый джентльмен разволновался. Он сказал:

— Возможно, вы не слыхали, милорд, но в тюрьме Шрусбери{134} есть некий узник по имени Льюис Пайнвэк, бакалейщик, обвиненный в подделке векселя на сто двадцать фунтов стерлингов.

— Вот как? — удивился судья, отлично зная, о ком идет речь.

— Да, милорд, — сказал старик.

— В таком случае вам лучше не говорить ничего такого, что могло бы повлиять на это дело. Если скажете, я, между прочим, посажу вас, поскольку им занимаюсь именно я! — сказал судья зловещим тоном. Вид у него был угрожающим.

— Я не собираюсь делать ничего подобного, милорд; я ничего не знаю о нем и о его деле и знать не хочу. Но мне стало известно некое обстоятельство, которое вам следует хорошенько обдумать.

— И что это за обстоятельство? — поинтересовался судья. — Сэр, я спешу и прошу вас поторопиться.

— Мне стало известно, милорд, что создается тайный трибунал, целью которого является учет поведения судей, и прежде всеговашегоповедения, милорд: это коварный заговор.

— И кто же заговорщики? — требовательно спросил судья.

— Я не знаю еще ни единого имени. Но я знаю сам факт, милорд, и это совершенно достоверно.

— Вы, сэр, предстанете перед Тайным советом{135}, —

— Как раз этого я и хочу больше всего, милорд, но только не в ближайшие два дня.

— А что так?

— Как я сообщил вашей светлости, у меня нет еще ни одного имени, но через два или три дня я жду список с главными заговорщиками, а также другие документы, связанные с заговором.

— Вы только что говорили о двух днях.

— Примерно так, милорд.

— Это заговор якобитов?{136}

— По главной сути, я думаю, да, милорд.

— Что ж, в таком случае он политический, а я не занимаюсь и не хочу заниматься государственными преступниками. Следовательно, это меня не касается.

— Насколько я могу судить, милорд, среди них есть те, кто желает лично рассчитаться с некоторыми судьями.

— Как они называют свою группу?

— Высший апелляционный суд, милорд.

— Кто вы, сэр? Ваше имя?

— Хью Питерс, милорд.

— Должно быть, это имя вига?{137}

— Так и есть, милорд.

— Где вы обитаете, мистер Питерс?

— На улице Темзы, милорд, напротив вывески «Три короля», через дорогу от нее.

— «Три короля»? Берегитесь, чтобы одного из них для вас не стало бы многовато, мистер Питерс! Как дошли вы, благородный виг, до посвящения в якобитский заговор? Ответьте мне на это.

— Милорд, человека, в котором я принимаю участие, заманили туда, и он, напугавшись неожиданным коварством их планов, решился сообщить о них властям.

— Его решение мудрое, сэр. Что он сообщает о лицах? Кто участвует в заговоре? Он их знает?

— Только двоих, милорд, но через пару дней его представят в клубе и тогда у него будет список и более точные сведения об их планах и, сверх того, об их клятвах, месте и времени собраний. Со всем этим он хочет познакомиться, прежде чем у них появятся какие-либо подозрения о его намерениях. И, получив эти сведения, к кому, по-вашему, милорд, скорее всего он отправится?

— Прямиком к королевскому министру юстиции. Но вы, сэр, говорите, что это касается, в частности, меня? Как насчет этого узника, Льюиса Пайнвэка? Он — один из них?

— Не могу сказать, милорд, но в силу некоторых причин думается, что вашей светлости не следует им заниматься. Так как есть опасения, что это сократит ваши дни.

— Насколько я понимаю, мистер Питерс, это дело весьма сильно попахивает кровью и государственной изменой. Королевский министр юстиции решит, что с этим делать. Когда я увижу вас опять, сэр?

— Если вы, милорд, позволите мне откланяться, то завтра — до или по окончании судебного заседания вашей светлости. Я хотел бы прийти и сообщить вашей светлости, что произойдет к тому времени.

— Сделайте это, мистер Питерс, завтра в девять часов утра. И смотрите, сэр, без фокусов в этом деле, если будете шутки со мной шутить, я, сэр, арестую вас!

— Вам не нужно опасаться фокусов с моей стороны, милорд. Если бы я не хотел оказать вам услуги и оправдаться в собственных глазах, я никогда бы не проделал весь этот путь, чтобы поговорить с вашей светлостью.

— Хочу верить вам, мистер Питерс, хочу вам верить, сэр.

И на этом они расстались.

«Либо он размалевал себе лицо, либо смертельно болен», — подумал старый судья.

Когда старик повернулся, чтобы покинуть комнату, и низко поклонился, свет упал ему на лицо так, что черты его лучше обозначились, и судье они показались неестественно бледными.

— Черт его дери! — ругнулся судья, когда тот стал спускаться по ступеням. — Он едва не испортил мне ужин.

Но если и так — никто, за исключением самого судьи, этого не заметил и, на чей-нибудь посторонний взгляд, все шло своим чередом.

Глава III

Льюис Пайнвэк

Тем временем лакей, посланный в погоню за мистером Питерсом, быстро догнал этого немощного джентльмена. Услышав звук приближающихся шагов, старик остановился, но вся его озабоченность, казалось, вмиг исчезла, когда он узнал слугу. Он с благодарностью принял предложенную помощь, опершись своей дрожащей рукой на руку слуги. Однако, пройдя немного, старик вдруг остановился и произнес:

— Боже мой! Что это я делаю, я же уронил ее! Вы слышали, как она упала? Боюсь, мои глаза мне не помогут, да я и не смогу так низко согнуться, но если вы посмотрите, то половина — ваша. Это гинея, я нес ее в перчатке.

Улица была молчалива и пустынна. Лакей едва присел на корточки и начал обследовать тротуар в том месте, на которое указал старик, как мистер Питерс, который казался таким дряхлым и дышал с таким трудом, нанес ему сверху сильный удар чем-то тяжелым по затылку, затем еще один и, оставив бесчувственное тело истекать кровью в сточной канаве, очень быстро побежал по переулку направо и исчез.

Когда часом позже ночной сторож доставил ливрейного лакея — все еще оглушенного, окровавленного — в дом судьи, тот обругал своего слугу, не стесняясь в выражениях. Судья Харботтл честил его пьяницей, угрожал обвинением в получении взятки за измену своему хозяину и взбадривал перспективой широкой улицы, ведущей от Олд-Бейли до Тайберна{138}, где его выпорют на глазах у публики.

Несмотря на всю свою демонстративную ругань, судья был доволен. Старик оказался переодетым «свидетелем», или разбойником, которого, несомненно, наняли, чтобы напугать его. И уловка эта провалилась.

Ни «апелляционный суд», как определил его этот якобы Хью Питерс, ни санкционированное им политическое убийство не годились для того, чтобы «вздернуть» такого достопочтенного законника, как судья Харботтл. Сей насмешливый и жестокий представитель законодательной системы Англии, на тот момент весьма ханжеской, кровавой и гнусной, имел свои собственные основания для суда над тем самым Льюисом Пайнвэком, в пользу которого была задумана эта дерзкая уловка. Он и будет его судить. Да и кто позволит вырвать у себя изо рта такой лакомый кусочек!

О Льюисе Пайнвэке, насколько могло судить общество, он ничего не знал. И он будет судить его на свой манер: без страха, без пристрастия и без эмоций.

Но разве позабыл он одного мужчину, худощавого, в траурном одеянии, в доме которого, в Шрусбери, бывало, квартировал — до того, как скандал по поводу его плохого обхождения со своей женой получил огласку? Бакалейщика с серьезным взглядом, его мягкую походку и смуглое, как красное дерево, лицо с длинным острым носом, поставленным чуть криво, и пару спокойных, темно-карих глаз под тонко очерченными, черными бровями? Человека, на тонких губах которого постоянно блуждала едва заметная неприятная улыбка?

Не вознамерился ли этот негодяй рассчитаться с судьей? Разве не он стал потом источником неприятностей? И не его ли, бывшего одно время бакалейщиком в Шрусбери, а теперь узника тюрьмы в том же

Читатель, если ему угодно, может увидеть в судье Харботтле добропорядочного христианина, раз он никогда в жизни не страдал от угрызений совести. Что, несомненно, так и было. Хотя он и совершил по отношению к этому бакалейщику, фальсификатору — как хотите! — вопиющую несправедливость лет за пять-шесть до того, но вовсе не этот поступок, а возможный скандал и осложнения — вот что волновало сейчас ученого судью.

Разве он как юрист не знал, что выдернуть человека из его лавочки на скамью подсудимых означает сделать его виновным в девяносто девяти случаях из ста?

Что ж, слабый человек вроде его ученого брата Витершинса, даже став судьей, не смог бы обеспечить безопасность проезжих дорог и повергнуть в трепет преступников. Но старый судья Харботтл был создан для того, чтобы заставить злодеев дрожать мелкой дрожью и чтобы освежать мир потоками нечестивой крови и таким образом спасать невинных в соответствии с древней поговоркой, которую он любил повторять: «Жалость без ума рушит дома».

Повесив этого приятеля, он не ошибся бы. Глаз человека, привыкшего смотреть на скамью подсудимых, не мог не прочесть слова «злодей», четко и ясно написанного на лице заговорщика. Конечно, судить его будет он — и никто другой.

На следующее утро в кабинет заглянула женщина в домашнем чепце, украшенном голубыми лентами, в просторном платье цветистого шелка, в кружевах и кольцах, все еще стройная, с привлекательным лицом. Слишком привлекательным для экономки судьи, каковой она тем не менее являлась. Видя, что судья один, она вошла.

— Вот еще одно письмо от него, пришло сегодня почтой. Неужели ты ничего не можешь сделать для него? — вкрадчиво произнесла она, обвив своей рукой его шею и теребя изящными пальчиками — указательным и большим — мочку его лилового уха.

— Я попробую, — пообещал судья Харботтл, не отрывая глаз от бумаги, которую читал.

— Я знала, что ты сделаешь то, о чем я тебя просила, — произнесла она.

Судья хлопнул по груди своей подагрической клешней и отвесил ей иронический поклон.

— Что же, — спросила она, — ты намерен сделать?

— Повесить его, — сказал судья с хохотком.

— Ты не сделаешь этого, нет, не сделаешь, мой маленький, — сказала она, окидывая взглядом свое отражение в настенном зеркале.

— Я бы сделал, но, похоже, ты наконец-то влюбилась в своего мужа! — сказал судья Харботтл.

— Будь я проклята, если ты не ревнуешь к нему, — отпарировала со смехом женщина. — Но нет, он всегда плохо со мной обращался, я порвала с ним давным-давно.

— И он с тобой, черт побери! Когда он присвоил твое состояние, твои ложки и твои сережки, то получил все, что от тебя хотел. Он выгнал тебя из своего дома, а когда узнал, что ты благополучно устроилась, и дождался благоприятного момента, то без конца брал твои гинеи, твое серебро и твои сережки! А потом позволил тебе еще лет шесть выращивать новый урожай для его мельницы. Ты не хочешь ему добра и если скажешь, что хочешь, то соврешь!

Она засмеялась злым, вызывающим смехом и в шутку дала пощечину сему ужасному Радаманту{139}.

— Он хочет, чтобы я послала ему денег заплатить адвокату, — заявила она, причем взгляд ее бродил по картинам на стене и обратно, к зеркалу. Несомненно, по ее виду нельзя было сказать, чтобы судебные дела бывшего мужа сильно ее заботили.

— Что за наглец, черт его дери! — громыхнул старый судья, откинувшись назад на своем стуле, как он делал в приступе ярости, председательствуя в суде. При этом линии рта у него приняли зверское выражение, а глаза его были готовы выпрыгнуть из орбит. — Если ты ради собственного каприза ответишь на его письмо из моего дома, то следующее напишешь из какого-нибудь другого. Это будет уже мой каприз. Имей в виду, моя ведьмочка, я не потерплю издевательств! Ну же, не дуйся, хныкать бесполезно. Ты не ценишь этого негодяя ни на грош: ни души его, ни тела. Ты просто пришла поднять скандал. Ты — цыпленок матушки Кэри: там, где ты, всегда буря. Пошла, вон, шлюха, пошла вон! — повторял он с притопом, потому что стук в дверь приемной требовал, чтобы она исчезла немедленно.

Едва ли надо говорить, что почтенный Хью Питерс больше не объявлялся. Судья никогда о нем не упоминал. Но, как это ни странно, если учесть, с каким презрением он высмеял неудачную уловку, развеянную в прах одним дуновением, посетитель в белом парике и разговор в темном кабинете часто приходили ему на память.

Наметанный глаз подсказал судье, что, если отбросить грим и другие ухищрения по изменению внешности, которые можно каждый вечер наблюдать на театральных подмостках, этот лжестарик, который, как выяснилось, оказался не по зубам его рослому лакею, был как две капли воды похож на Льюиса Пайнвэка.

Судья Харботтл велел своему судебному помощнику отправиться к королевскому стряпчему и сообщить ему, что в городе появился человек, поразительно похожий на узника тюрьмы в Шрусбери Льюиса Пайнвэка, и немедленно сделать запрос по почте, не выдает ли кто в тюрьме себя за Пайнвэка и не бежал ли он тем или иным способом.

Однако узник был на месте и, без сомнений, это был именно Льюис Пайнвэк и никто другой.

Глава IV

Заминка в суде

Когда пришел срок, судья Харботтл отправился на выездную сессию, и в условленный день судьи были в Шрусбери. Новости тогда расходились медленно, и газеты, так же как почтовые кареты и фургоны, не привлекали к себе внимания. Миссис Пайнвэк чувствовала себя довольно одиноко, оставшись хозяйствовать в доме судьи с небольшим числом слуг и домочадцев: значительная часть прислуги уехала с судьей, так как он отказался от выезда верхом и путешествовал в государственной карете.

Несмотря на ссоры, взаимные обиды — иные из них, нанесенные ею самой, были чудовищными, — несмотря на злобную грызню во все годы супружеской жизни — жизни, в которой как будто не было места никаким проявлениям любви, приязни и снисходительности, — теперь, когда Пайнвэку непосредственно угрожала смерть, на нее вдруг нашло нечто вроде угрызений совести. Она знала, что в Шрусбери разыгрывались события, которые должны были определить его судьбу. Она знала, что не любила его; но даже пару недель назад и предположить не могла, что так сильно будет переживать в этот час тревожного ожидания.

Ей был известен день, на который предположительно назначили суд. Она ни на миг не могла выбросить это из головы, и по мере приближения вечера ею овладевала слабость.

Прошло два-три дня; тогда она уже знала, что суд состоялся. Между

Она немного рассчитывала на доброту судьи и гораздо более — на удачу или случай. Она умудрилась послать деньги, в которых Пайнвэк нуждался. Он не будет лишен совета юриста, а также энергичной и умелой поддержки.

Наконец-то вести и вправду пришли — все разом: письмо от подруги из Шрусбери, возврат приговоров, присланных судье, а самое важное — сведения о выездных сессиях в Шрусбери — добыть их оказалось проще простого. С большим апломбом, правда, крайне лаконично их сообщило «Утреннее рекламное приложение». Как нетерпеливый читатель романа, который открывает сначала последнюю страницу, она читала, потрясенная, список смертных приговоров.

Двоим дали отсрочку, семеро были повешены. И в этом главном списке была строка: «Льюис Пайнвэк — подлог».

Ей пришлось перечитать эти слова раз шесть, прежде чем до нее дошел их смысл. Абзац выглядел так:

«Приговор, смертная казнь — 7.

Приведен в исполнение 13-го числа, в пятницу, в отношении следующих лиц:

Томас Праймер по прозвищу Утка — грабеж на большой дороге.

Флора Гай — воровство в размере 11 шиллингов 6 пенсов.

Артур Паунден — кража со взломом.

Матильда Маммери — бунт.

Льюис Пайнвэк — подлог, переводный вексель».

Дойдя до этих слов, она перечитала их опять и опять, чувствуя, как внутри у нее все холодеет.

Эту пышнотелую экономку в доме знали как миссис Каруэлл — то была девичья фамилия, которую она вновь стала носить.

За исключением хозяина, никто в доме не знал ее истории. Ее появление здесь было обстряпано очень ловко. Никто не заподозрил, что это было согласовано между нею и старым греховодником в пурпурной мантии с горностаем.

Ее малышке не исполнилось еще семи лет.

Взбежав по лестнице в коридор, Флора Каруэлл схватила девочку в охапку и унесла в спальню, не соображая толком, что делает. Там она присела, посадила дочку рядом с собой, посмотрела в ее удивленное лицо — и в страхе разрыдалась.

Она надеялась, что судья все же спасет Пайнвэка. Полагаю, что он мог бы это сделать. Какое-то время она злилась на него, обнимала и целовала свою озадаченную малышку, которая отвечала ей пристальным взглядом больших круглых глаз.

Эта девчушка только что потеряла своего отца и даже не знала об этом. Ей всегда говорили, что ее папа давно умер.

Флора была женщина грубая, необразованная, пустая и вспыльчивая, не способная сколько-нибудь четко мыслить и даже чувствовать; но в этих слезах была смесь ужаса и самобичевания. Она боялась этого маленького ребенка.

Однако миссис Каруэлл жила не чувствами, а пудингами и говядиной. Она утешила себя глотком пунша. Даже негодуя, она не долго переживала. Будучи существом сугубо плотским, она позволила себе скорбеть о том, чего не вернешь, буквально считанные часы и по-другому не могла, даже если бы захотела.

Судья Харботтл вскоре возвратился в Лондон. За исключением подагры, этот жестокий старый эпикуреец никогда не болел чем-нибудь существенным. Он смеялся и задабривал молодую женщину, глумясь над ее слабыми упреками. Прошло немного времени — и Льюис Пайнвэк больше ее не волновал. Судья же втихую посмеивался насчет совершенно законного устранения зануды, который мало-помалу, возможно, стал бы чем-то вроде тирана.

Вскоре после своего возвращения судья Харботтл, чьи приключения я сейчас подробно излагаю, должен был расследовать преступные дела в Олд-Бейли. По делу о подлоге он обратился с обвинением к суду присяжных, требуя смертного приговора, осуществляя тем самым собственное желание. Он прямо обличал узника, указывая на множество отягчающих обстоятельств и сопровождая свою речь циничными насмешками. Вдруг все затихли в молчании, а красноречивый судья, вместо того чтобы смотреть на присяжных, вперился взглядом в какого-то слушателя, присутствующего в суде.

Среди малозначащих фигур, стоявших в зале, была одна довольно высокая, что несколько ее выделяло. Это был худощавый простолюдин, одетый в поношенное черное платье, с худым смуглым лицом. Он как раз передал судейскому глашатаю какой-то документ и в тот же миг поймал на себе взгляд мистера Харботтла.

Присмотревшись, судья разглядел, к своему изумлению, черты Льюиса Пайнвэка. Тот улыбался присущей ему слабой улыбкой тонких губ, задирая бледный подбородок. Казалось, его совсем не касалось то откровенное внимание, которое он к себе привлек. Скрюченными пальцами он расправлял шейный платок, медленно поворачивая голову из стороны в сторону, — действие, которое дало судье возможность отчетливо разглядеть синюю припухлую полоску вокруг его шеи, — по-видимому, след от веревки.

Этот человек вместе с немногими другими зрителями стоял на приступке, с которой он мог лучше видеть судей. Он сошел вниз, и судья Харботтл потерял его из виду.

Его светлость, указывая в направлении исчезнувшего человека, обернулся к приставу. При первой попытке говорить судье не хватило воздуха. Он прокашлялся и приказал изумленному служаке арестовать человека, который помешал работе суда.

— Он только что сошел туда — вон туда! Доставьте его ко мне под охраной в течение десяти минут, а не то я сорву мантию с ваших плеч и оштрафую шерифа! — грохотал судья, причем его взгляд метался по залу, следя за приставом.

Юристы, адвокаты, зеваки уставились в том направлении, куда грозил мистер Харботтл своей шишковатой старческой рукой. Они обменялись мнениями. Никто из них не заметил никакого нарушителя. Они спрашивали друг у друга, не сходит ли судья с ума.

Поиски ничего не дали. Его светлость завершил обвинительную речь совершенно беззубо; когда же присяжные удалились, он окинул суд блуждающим, бессмысленным взглядом. Казалось, он бы и ломаного гроша не дал за то, чтобы увидеть узника повешенным.

Глава V

Дознаватель Калеб

Судья получил письмо. Если бы он знал, от кого оно, без сомнения, прочел бы немедля. А так он просто пробежал глазами адрес:

Благородному

королевскому судье

Илайджу Харботтлу,

одному из судей Его Величества

при Суде по гражданским делам.

Письмо пролежало забытым до самого дома судьи, где оно и было извлечено в числе других из вместительного кармана пальто.

Очередь до этого послания дошла, когда судья сидел уже в библиотеке в своем халате из плотного шелка. Тогда и выяснилось содержание письма, написанного убористым почерком, и приложения, выполненного «курсивом», как называли, по-моему, чопорное письмо судебных клерков. Послание было написано крупным круглым почерком

В письме говорилось:

«Мистеру судье Харботтлу.

Милорд,

Высокий апелляционный суд поручил мне довести до сведения Вашей светлости с тем, чтобы Вы лучше подготовились к слушанию дела, что настоящему иску дан ход и против Вашей светлости возбуждено обвинение в убийстве некоего гражданина Льюиса Пайнвэка из Шрусбери, ошибочно казненного за подделку векселя такого-то числа истекшего месяца, вследствие умышленно-ложного толкования свидетельских показаний и неправомерного давления на присяжных заседателей в сочетании с незаконно добытым Вашей светлостью от обвиняемого признанием вины, причем Вы хорошо знали о противозаконности подобных действий. Посредством всего этого представитель обвинения по данному делу, не дождавшись Высокого апелляционного суда, лишился жизни.

Должен довести до сведения Вашей светлости, что судебное слушание по вышеуказанному обвинению назначено на 10-е число следующего месяца достопочтенным лордом Туфолдом, главным судьей вышеуказанного суда, а именно, Высокого апелляционного суда, в который день оно, вероятнее всего, и произойдет. И далее я должен довести до сведения Вашей светлости — во избежание каких бы то ни было неожиданностей и нарушений в отправлении правосудия, — что Ваше дело назначено на вышеуказанный день первым номером и что вышеупомянутый Высокий апелляционный суд заседает круглосуточно и никогда не прекращает работы. Настоящим я, по поручению вышеназванного суда, предоставляю Вашей светлости выписку из протокола по данному делу, за исключением обвинительной части, суть и содержание каковой тем не менее представлены Вашей светлости в данном уведомлении. И далее, я должен сообщить Вам, что, в случае если присяжные заседатели, рассматривая дело Вашей светлости, найдут, что Вы виновны, достопочтенный лорд главный судья во время вынесения Вам смертного приговора назначит дату казни на 10-е число … месяца, что составит один календарный месяц со дня Вашего осуждения».

Подпись была:

«Дознаватель Калеб,

помощник стряпчего Короны

в „Королевстве Жизни и Смерти“».

Судья просмотрел пергамент.

— Черт бы их побрал! Они что, думают, что такого человека, как я, можно одурачить подобным вздором?

Грубые черты судьи скривились в ухмылке, но он побледнел. Возможно, в конце концов, заговор существовал. Это было подозрительно. Намереваются ли они застрелить его в карете? Или цель только в том, чтобы напугать его?

Судья Харботтл от природы был более чем храбр. Он не боялся разбойников с большой дороги и дрался на дуэлях больше, чем было ему положено, поскольку, ведя судебные дела, был несдержан на язык. Никто не подвергал сомнению его бойцовские качества. Но с этим конкретным делом Пайнвэка он вырыл яму, в которую сам мог попасть. Не замешана ли в этой интриге его темноглазая красотка, слишком уж разодетая экономка, миссис Флора Каруэлл? Те, кто бывал в Шрусбери, запросто узнали бы в ней миссис Пайнвэк. Да и не он ли самолично приложил усердие в этом деле, не он ли взял его приступом? Разве не он сделал все, чтобы осложнить узнику жизнь? Разве не знал он — и очень хорошо! — что подумал бы об этом суд? Это был бы ужаснейший скандал, когда-либо вызванный судьей.

В сущности, пока что это были одни угрозы. День-другой после этого судья был угрюм и больше обычного раздражался на окружающих.

Он надежно запер те бумаги. Как-то в библиотеке, спустя примерно неделю, он спросил свою экономку:

— У твоего мужа были братья?

Миссис Каруэлл взвизгнула от такого внезапного перехода к похоронной теме, и выкрикнула в ответ прибаутку самого судьи:

— Две бадьи с горкой, сочти — сколько!

Но он был не в том настроении, чтобы шутить, и сказал жестко:

— К делу, сударыня! Мне не до того. Как-нибудь в другой раз, а сейчас дайте мне ответ на вопрос.

И она ответила.

В живых у Пайнвэка братьев не было. Когда-то был один, но он умер на Ямайке.

— Откуда ты знаешь, что он умер? — спросил судья.

— Потому что он так мне сказал.

— Тот, кто умер?

— Пайнвэк мне так сказал.

— Это все? — ухмыльнулся судья.

Он размышлял над этим делом, а время шло. Судья становился более замкнутым и менее склонным к развлечениям. Проблема задевала его сильнее, чем он мог предположить. Но так и бывает чаще всего, если приходится скрывать свои опасения, а он не мог их открыть никому.

Наступило девятое число, и судья Харботтл был рад этому. Он знал, что ничего не случится. Беспокойство еще оставалось, но завтра все это окажется позади.

(А как же документ, который я цитировал? Пока судья был жив, никто этого письма не видел; после его смерти — тоже. Он говорил о нем доктору Хэдстоуну, и в рукописях старого судьи нашли якобы копию. Оригинала нигде не было. Была ли это копия того, чего на самом деле не было, копия фантома, порожденного больным мозгом? Думаю, что так.)

Глава VI

Арестованный

Судья Харботтл в тот вечер отправился на спектакль в Друри-Лейн. Он был одним из тех стариканов, кто, ища удовольствия, не обращает внимания на поздний час или случайные встречи. Он договорился с двумя закадычными друзьями из Линкольн Инн{140} после спектакля поехать в его карете и отужинать у него дома.

Их не было в его ложе, но они должны были встретиться у входа и здесь сесть к нему в экипаж; и мистер Харботтл, который ненавидел ожидание, поглядывал из окна с некоторым нетерпением.

Судья зевнул.

Он велел лакею подождать адвоката Тэвьеса и адвоката Беллера, которые вот-вот подойдут, и, еще раз зевнув, положил свою треугольную шляпу на колени, закрыл глаза, привалился спиной в угол, плотнее завернулся в свою мантию и стал думать о прелестной миссис Эйбингтон.

Будучи человеком, который мог спать, как матрос, по первому требованию, он подумал о том, чтобы вздремнуть. Эти друзья не имели права заставлять судью ждать.

Теперь он слышал их голоса. Эти чертовы повесы, адвокаты, смеялись, обмениваясь шутками и развязно препираясь. Карета качнулась и дернулась, когда один из них залез внутрь, а потом еще раз, когда другой последовал за ним. Дверь захлопнулась, и карета, громыхая, затряслась по мостовой. Судья был слегка мрачен. Он и не подумал сесть прямо и открыть глаза. Пусть считают, что он спит. Обнаружив это, они расхохотались (скорее зло, чем добродушно, отметил он про себя, услышав этот хохот). Он отвесит им по затрещине, когда они доберутся до его дома, а до тех пор будет изображать сон.

Часы пробили двенадцать. Беллер и Тэвьес молчали как могильные камни. Обычно эти плуты были веселыми и словоохотливыми.

Внезапно судья

Прежде чем извергнуть готовое сорваться с губ проклятие, он увидел, что это были двое незнакомцев, злобных на вид, одетых в форму служащих Боу-стрит{141}. В руке у каждого было по пистолету.

Судья схватился за сигнальный шнур. Карета остановилась. Он огляделся. Домов вокруг не было; но через окошки в неясном свете луны он увидел протянувшееся от края до края черное болото с гниющими деревьями, чьи ветви причудливо торчали в воздухе. Они тут и там стояли группами, как бы подняв вверх руки с торчащими прутиками-пальцами, отвратительно радуясь появлению судьи.

К окошку подошел лакей. Что-то знакомое почудилось мистеру Харботтлу в его вытянутом лице и запавших глазах. Он узнал в нем Дингли Чаффа, который пятнадцать лет назад был у него лакеем и которого он уволил без предупреждения, в порыве ревности, лишив тем самым куска хлеба. Мужчина умер в тюрьме от сыпного тифа.

Судья отпрянул назад в крайнем изумлении. Его вооруженные сопровождающие жестами подали знак, и они опять двинулись через это неизвестное болото.

Страдающий подагрой, обрюзгший старик в ужасе соображал, как бы ему защититься. Но пора, когда он был силен физически, давно миновала. Это болото было пустынным. Неоткуда было ждать помощи. В любом случае, он был в руках этих странных слуг — даже если предположить, что это была ошибка и они только исполняли волю того, кто его захватил на самом деле. Теперь не оставалось ничего другого, как повиноваться.

Вдруг карета резко сбавила ход — и пленник увидел из окошка зловещую картину.

Это была огромная виселица на обочине, она имела три стороны, и под каждой из трех широких перекладин висели по восемь — десять тел, опутанных цепями. С некоторых из них упали саваны, обнажив остовы, слегка качающиеся на цепях. Высокая лестница упиралась одним концом в вершину сооружения, а другим — в торфяное основание, усыпанное костями.

Вверху, на темной перекладине, что была обращена к дороге и на которой, как и на двух других, завершающих треугольник смерти, болтался ряд этих несчастных в цепях, какой-то вешатель, с трубкой во рту, как будто сошедший с известных оттисков «Ленивого подмастерья»{142} (однако здесь его насест был неизмеримо выше), лежал вразвалку и равнодушно швырял кости из небольшой кучки у его локтя по скелетам, висящим вокруг, отбивая у них то ребро, то руку, то половину ноги. Дальнозоркий человек смог бы различить, что тип этот был смуглый и тощий. Он не только вешал, но в некотором смысле и сам свисал со своей перекладины, и от постоянного смотрения в землю его нос, губы, подбородок были отвислыми и преувеличенно, до уродства, вытянутыми вниз.

Увидев карету, этот субъект вынул трубку изо рта, встал и несколько раз подпрыгнул на своей перекладине, торжественно потрясая в воздухе новой веревкой, и громко и отчужденно, как ворон каркает над виселицей, воскликнул:

— Веревка для судьи Харботтла!

Карета покатила теперь быстро, как раньше.

О такой высокой виселице судья не помышлял даже в самые развеселые моменты. Он подумал, что сходит с ума. И этот мертвец лакей! Он подергал себя за уши и потер веки; если он и спал, то не мог заставить себя проснуться.

Угрожать этим мерзавцам не годилось. Какая-нибудь brutum fulmen[154] могла навлечь на его голову вполне реальную опасность. Полное повиновение — лишь бы вырваться из их рук, — а там он приложит все силы, чтобы вывести их на чистую воду и прищучить.

Внезапно они завернули за угол огромного белого здания, под крытые въездные ворота.

Глава VII

Главный судья Туфолд

Судья обнаружил, что находится в коридоре, похожем на приемник в тюрьме. Его нештукатуреные стены, сложенные из камня, освещались закопченными масляными лампами. Стражи передали судью в руки других людей. Тут и там он видел огромных ширококостных солдат, ходивших взад-вперед мимо него, с мушкетами через плечо. Они смотрели прямо перед собой, скрежеща зубами в холодном бешенстве, без единого звука — только лязгали сапоги. Он видел их мельком за поворотами, в дальних углах коридоров, но близко ни с кем из них не столкнулся.

Пройдя в узкий дверной проем, он оказался в большой судейской палате, на скамье подсудимых, лицом к лицу с каким-то судьей в алой мантии. Ничто не выделяло этот храм Фемиды{143} из ряда обычных сооружений подобного типа. Он казался довольно тусклым, несмотря на зажженные в изрядном количестве свечи. Очередное слушание только что закончилось, и было видно, как спина последнего присяжного заседателя исчезает за дверью сбоку от скамьи присяжных. В палате присутствовали около дюжины барристеров{144}, несколько человек водили перьями, макая их в чернильницы, другие закопались в письмах, некоторые подзывали, размахивая перьями, адвокатов, в которых не было недостатка. Приходили и уходили клерки и служащие суда, регистратор передавал вверх какую-то бумагу для судьи, пристав вручал послание на конце своего жезла королевскому советнику через головы скопившейся между ними толпы. Если это был Высокий апелляционный суд, который не прерывается ни днем, ни ночью, то это последнее обстоятельство могло быть причиной бледности и изнуренного вида всех присутствующих. Атмосфера неописуемого уныния висела над мертвенно-бледными чертами этих людей: никто ни разу не улыбнулся и все они выглядели страдающими — кто более, кто менее заметно.

— Король против Илайджи Харботтла! — прокричал служащий.

— Присутствует ли в суде податель апелляции Льюис Пайнвэк? — спросил главный судья Туфолд громовым голосом, который потряс деревянные панели судебной палаты и отозвался рокотом в коридорах.

Пайнвэк встал со своего места за столом.

— Предъявите обвинение подсудимому! — прогремел главный; и судья Харботтл ощутил, что все деревянные части скамьи подсудимых, пол и перила завибрировали от этого ужасного голоса.

Подсудимый вначале протестовал против этого так называемого суда, доказывая, что законом подобный суд не предусмотрен и, следовательно, является фикцией. И потом, даже если бы это был законный суд (изумление мистера Харботтла все росло), он не должен был и не мог иметь такого права — привлекать судью за его поведение к ответственности.

Когда главный судья вдруг засмеялся, все крутившиеся вокруг подсудимого тоже засмеялись, причем смех этот разросся в оглушительный хохот, подобный бурному реву толпы. Подсудимый не видел ничего, кроме сверкающих глаз и зубов — этакий всеобщий пристальный взгляд и оскал, — но, хотя все смеялись громко, ни один из смеющихся, неотрывно всматриваясь в него, не улыбался глазами. Умолк смех так же внезапно, как и начался.

Прочли

Еще одно обстоятельство не могло не поразить его. Этот главный судья Туфолд, который бил его на каждом шагу, ухмыляясь и отпуская колкости и оглушая всех своим потрясающим голосом, был некой гиперболой его самого. Это была копия судьи Харботтла, увеличенная вдвое, если не втрое, с его свирепым выражением лица, диким взглядом и всеми характерными особенностями, тоже чудовищно усиленными.

Никакие доводы, ссылки или утверждения подсудимого не допускались, чтобы не замедлять ни на миг неотвратимый марш судебного дела к точке катастрофы.

Казалось, что главный судья чувствует свою власть над присяжными заседателями и, безудержно злорадствуя, выставляет ее напоказ. Он пристально смотрел на них, он кивал им, казалось, он установил с ними некую взаимосвязь. Освещение в этой части судебной палаты было тусклым. Заседатели сидели рядами, словно тени: подсудимый видел двенадцать пар глаз, холодно посверкивающих белками из темноты; и всякий раз, когда судья в своем высокомерно-кратком напутствии присяжным заседателям кивал головой и насмешливо скалил зубы, подсудимый видел во тьме, погружаясь в глубину всех этих глаз, что присяжные молча кивают в знак согласия.

Напутствие закончилось, огромный главный судья откинулся назад, тяжело дыша и торжествуя над подсудимым. Все в суде повернулись и пристально, с ненавистью посмотрели на человека, сидящего на скамье. Со скамьи присяжных, где тихо перешептывались двенадцать поклявшихся на Библии собратьев, послышалось продолжительное: «Тс-с-с!» И затем — в ответ на обращение судебного исполнителя: «Господа присяжные заседатели, каков ваш приговор: виновен или не виновен?» — чей-то меланхолический голос заключил: «Виновен».

Подсудимому казалось, что в суде постепенно становится темнее и темнее, так что он не мог отчетливо разглядеть ничего, кроме светящихся глаз, которые обращались на него с каждой скамьи, со всех сторон, углов и балконов помещения. Подсудимый, разумеется, считал, что у него достаточно возражений, причем убедительных, против смертного приговора; но лорд главный судья пренебрежительно отмахнулся от них как от дыма и продолжил чтение смертного приговора, назвав десятое число следующего месяца крайним сроком его исполнения.

Прежде чем мистер Харботтл оправился от шока, вызванного этим зловещим фарсом, он был уведен со скамьи в соответствии с распоряжением суда: «Удалить подсудимого». Казалось, что свечи совсем потухли, лишь горящие в редких печах дрова отбрасывали слабый темно-красный оттенок на стены коридоров, по которым он проходил. Булыжники, из которых были сложены эти стены, выглядели теперь гигантскими, потрескавшимися и необтесанными.

Он вошел под своды кузницы, где двое мужчин, обнаженных по пояс, с мускулистыми плечами и руками великанов, ковали раскаленные докрасна цепи молотами, мощные удары которых напоминали удары молний.

Они взглянули на узника лютыми красными глазами из-под бычьих лбов и на минуту прервали свой труд, опершись на свои молоты.

— Вынь-ка оковы для Илайджи Харботтла, — сказал старший своему товарищу.

Тот клещами потащил из горнила конец цепи, ослепительно блестевшей в огне. Старший взял в одну руку остывший конец железа, вмиг обхватил зажимом ногу судьи и запер кольцо кандалов вокруг его щиколотки.

— Один конец запирает, — сказал он скалясь, — другой варится!

Железная полоса, которой предстояло стать кольцом для другой ноги, все еще лежала, раскаленная докрасна, на каменном полу, и по ее поверхности беспорядочно бегали яркие искры.

Тот, что был помоложе, своими огромными ручищами схватил другую ногу старого судьи и намертво прижал его ступню к каменному полу; тем временем старший, умело орудуя клещами и молотом, мигом пристроил раскаленную полосу вокруг его щиколотки — да так плотно, что кожа и сухожилия задымились и пошли пузырями — и старый судья Харботтл издал вопль, от которого, казалось, оцепенели камни, а железные цепи на стене задребезжали.

Цепи, своды, кузнецы и кузница — все исчезло в одно мгновение, но боль продолжалась. Судья Харботтл страдал от мучительной боли вокруг щиколотки, над которой только что поработали бесчеловечные кузнецы.

Его друзья, Тэвьес и Беллер, которые в эту минуту утонченно судачили об одном браке, ставшем очередной модной темой светских сплетен, вздрогнули от рева судьи. Судья был в панике, боль не утихала. Лишь уличные фонари и освещение у его собственной входной двери вернули ему способность соображать.

— Мне сильно нездоровится, — пожаловался он сквозь сжатые зубы, — нога просто горит. Кто это разбередил мою ногу? Это подагра — это подагра! — сказал он, окончательно просыпаясь. — Сколько часов мы добирались из театра? Черт возьми, что произошло в пути? Я проспал полночи!

Но никаких помех и задержек не было, да и лошади шли домой хорошо.

Подагра у судьи, однако, разыгралась не на шутку, вдобавок его лихорадило, и приступ, пусть очень короткий, был острым. И когда, недели через две, он стих окончательно, прежняя свирепая веселость не вернулась к судье Харботтлу. Этот бред, как называл его судья, не шел у него из головы.

Глава VIII

Кто-то проник в дом

Люди заметили, что судья был в меланхолии. Его доктор сказал, что ему следует на две недели отправиться в Бакстон{145}.

Впадая в задумчивость, он опять и опять погружался в изучение приговора, произнесенного над ним во сне: «Через календарный месяц, считая от этого дня», и затем обычный оборот: «Приговорен к смертной казни через повешение» — и так далее. «Это будет десятое число. Не очень-то похоже, что меня повесят. Знаю я, какая чепуха все эти сны, и я смеюсь над ними. Но они постоянно вертятся у меня в голове, как бы предсказывая некое несчастье. Хотел бы я, чтобы поскорее миновал день, названный во сне. Хотел бы я совсем избавиться от своей подагры. Хотел бы я быть, каким был раньше. Это не что иное, как меланхолия, блажь, — не более того». Он вновь и вновь, фыркая и ухмыляясь, перечитывал лист пергамента и письмо, которое объявляло о суде над ним, и в самых неподходящих местах сцены и лица из его сна выступали перед ним наяву и вмиг уносили его из привычного окружения в мир теней.

Судья потерял свою непреклонную энергию и игривость. Он становился все более молчаливым и замкнутым. Адвокаты, как им и положено, заметили перемену. Его друзья считали, что он заболел. Врач сказал, что он страдает ипохондрией и что подагра затаилась в его организме, — и прописал ему Бакстон, этот древний курорт, облюбованный хромыми и подагриками.

Судья был очень подавлен: он боялся за себя. Послав за своей экономкой, чтобы она пришла

Судья оживился и, впервые за много дней, минуты две был похож на себя прежнего. Он потрепал ей щечку рукой, с которой снял перчатку.

— Бог ты мой! Сердечко мое! Милая моя шалунья! Я совсем позабыл. Этот юный Том, желтушник Том, мой племянник, — ты знаешь, он ведь заболел, лежит сейчас в Хэррогейте. Почему бы ему не покинуть нас в этот день или в какой-нибудь другой, ведь, если он помрет, я получу благодаря этому состояние! Разве нет? Послушай, я спрашивал вчера доктора Хэдстоуна, не замучат ли меня эти приступы, а он смеялся и клялся, что кто угодно в этом городе умрет от них, только не я.

Судья послал бо́льшую часть своих слуг в Бакстон приготовить удобное жилье и обстановку. Он должен был последовать за ними через день-другой.

Это было девятого числа; еще один день — и, возможно, он посмеется над своими видениями и предзнаменованиями.

Вечером девятого числа в дверь судьи постучал лакей доктора Хэдстоуна. Доктор взбежал по плохо различимым в сумерки ступеням в гостиную. В этот мартовский вечер, перед заходом солнца, восточный ветер резко свистел в дымоходе. В очаге весело горели дрова. И в ярко освещенном кабинете, который весь горел красным цветом, судья Харботтл, в своем парике, который позже называли бригадирским, и в коротком красном плаще, тоже как бы полыхал. Казалось, что вся комната была в огне.

Судья положил ноги на скамеечку, а его огромное отталкивающе-багровое лицо было обращено к камину. Он, казалось, раздувался и опадал, по мере того как пламя разгоралось и затухало. Он опять впал в хандру и думал об увольнении из судейской коллегии и сотне других унылых вещей.

Но доктор, энергичный сын Эскулапа, не слушал никаких брюзжаний и сообщил судье, что он сыт по горло его подагрой и что его теперешнее состояние требует: никаких судов, даже по собственному делу. Однако он пообещал мистеру Харботтлу, что они поговорят обо всех этих печальных вопросах двумя неделями позже.

В течение этого срока судье предписывалась повышенная осторожность. Подагра отнимала его силы, и он не должен был спровоцировать обострение до тех пор, пока благотворные воды Бакстона не сделают то, что им положено сделать.

Врач бодрился перед больным, хотя в глубине души чувствовал, что судье сильно нездоровится. Прощаясь, он напомнил еще раз о необходимости отдохнуть перед поездкой и по возможности лечь пораньше.

Мистер Гернингэм, камердинер, помог судье, дал капли. Судья велел ему посидеть в спальне, пока он не заснет.

В ту ночь три человека могли бы рассказать исключительно интересные истории.

Экономка в этот тревожный час освободила себя от забот по развлечению своей малютки, дав той разрешение бегать по гостиным и глядеть на картины и фарфор, как обычно предупредив, чтобы она ни к чему не прикасалась. Последний проблеск заката еще не потускнел и сумерки сгустились еще не до такой степени, чтобы нельзя было больше различать цвета на фарфоровых изразцах дымохода или в горках с посудой, как дитя вернулось в комнату в поисках матери.

Ей она и рассказала — после болтовни о фарфоре, картинах и двух больших париках судьи в комнате для одевания, за библиотекой, — о приключении из разряда чрезвычайных.

В холле стоял, как это было принято в те времена, портшез с верхом из тисненой кожи, обитый позолоченными гвоздями, с опущенными занавесками красного шелка. Хозяин дома время от времени использовал его. На сей раз двери этого старомодного транспортного средства были заперты, окна открыты, а занавески, как я сказал, опущены, но не настолько плотно, чтобы любопытный ребенок не мог заглянуть внутрь под одну из них.

Прощальный луч заходящего солнца, пробившийся в окно задней комнаты, стрельнул косо сквозь открытую дверь и, осветив переносное кресло, сделал матово-прозрачной малиновую шторку.

К своему удивлению, под навесом девочка увидела сидящего внутри худого мужчину, одетого в черное; черты его смуглого лица были острыми; нос, по ее разумению, немного крив; а карие глаза смотрели прямо перед собой; рука его лежала на бедре, и шевелился он не больше, чем восковая фигура, которую она видела на ярмарке в Саутсуорке.

Ребенка так часто отчитывают за лишние вопросы, говорят, что приличнее помолчать, внушают, что взрослые обладают высшей мудростью, что он добросовестно усваивает наконец бо́льшую часть всего этого. Девочка послушно приняла как должное то, что кресло занимает человек с лицом цвета красного дерева.

Так было, пока она не спросила мать, кто этот мужчина, и не увидела ее испуганное лицо, когда та стала выспрашивать у нее подробности о внешности незнакомца. Только тогда начала она понимать, что увидела нечто странное.

Миссис Каруэлл сняла с гвоздя над полкой слуги ключ от портшеза и за руку повела ребенка в приемную, держа в другой руке зажженную свечу. Не доходя до портшеза, она остановилась и вложила свечу в руку девочки.

— Маджери, загляни туда еще разок и узнай, есть ли там кто-нибудь, — прошептала она, — свечу держи у самой шторы, чтобы свет мог пробиться сквозь нее.

Девочка заглянула — на этот раз с очень серьезным выражением лица — и сразу дала понять, что незнакомец исчез.

— Посмотри еще, удостоверься, — настаивала мать.

Девочка была вполне уверена, и миссис Каруэлл, в своем кружевном чепце с вишневыми лентами, с темно-каштановыми волосами, с очень бледным, несмотря на отсутствие пудры, лицом, отворила дверь, посмотрела внутрь и обнаружила пустоту.

— Как видишь, дитя мое, ты ошиблась.

— Да вон же! Взгляните туда! Он зашел за угол, — воскликнула девочка.

— Куда? — выдавила миссис Каруэлл, отступая на шаг.

— В ту комнату.

— Ах, детка! Это тень, — воскликнула миссис Каруэлл, сердясь на девочку за свой испуг. — Я двигала свечой.

Все же она схватила из угла один из шестов для переноса портшеза, прислоненный к стене, и яростно застучала его концом по полу, боясь проходить мимо открытой двери, на которую указал ребенок.

Повар и две его помощницы прибежали наверх, не зная, что делать в связи с этой нежданной тревогой.

Вместе они обыскали комнату, но в ней было тихо и пусто и ничьих посторонних следов не обнаружилось.

Глава IX

Судья покидает свой дом

Миссис Флора Каруэлл поднималась по большой лестнице, неся судье на серебряном подносе фарфоровую чашу с поссетом{146}.

Случайно подняв глаза, она заметила на верхней площадке лестничного пролета очень дряхлого на вид незнакомца, худого и долговязого, беспечно перегнувшегося через массивные дубовые перила, с трубкой между указательным и большим пальцами. Когда он наклонил свое внимательное лицо над перилами, ей показалось, что его нос, губы и подбородок провисли вниз чересчур сильно. В другой своей руке он держал сложенную в кольца веревку, один конец которой уходил из-под его локтя, свешиваясь с перил.

Миссис Каруэлл тогда не заподозрила в этом человеке подвоха и, решив, что он был одним из тех, кого наняли для упаковки багажа судьи, обратилась к нему, чтобы узнать, что он там делает.

Вместо ответа он отвернулся и пересек коридор в том же неспешном темпе, в каком поднималась она, и вошел в комнату, в которую она за ним последовала. Это была комната без ковров и без мебели. На полу стоял раскрытый пустой сундук, а рядом с ним лежали кольца веревки; но, кроме миссис Каруэлл, в комнате никого не оказалось.

Миссис Каруэлл была сильно напугана и теперь сделала вывод, что ребенок, должно быть, видел того же самого призрака, который только что являлся и ей. Быть может, спустя некоторое время сопоставив видения, она вздохнула с облегчением, потому что лицо, фигура и одежда в описании ребенка были ужасно похожи на Пайнвэка, этот же определенно им не был.

Напуганная до истерики, миссис Каруэлл побежала, боясь оглянуться, вниз, в свою комнату, окружила там себя компаньонами и плакала, и говорила, и пила то и дело сердечные капли, и разговаривала, и плакала опять. Так слезами и разговорами и закончился тот давний день, потом пробило десять часов и наступило время сна.

В ту ночь судомойка еще заканчивала на кухне свою чистку и «кипячение», после того как другие слуги, которых, как я сказал, было немного, отправились в свои постели. Эта черноволосая, низколобая, широколицая служанка ничего не боялась, «ни в грош не ставила призраки» и «плевать хотела» на истерики экономки.

Старый дом затих. Было около двенадцати часов, не слышалось ни звука, за исключением глухих завываний холодного ветра, воющего на чердаке между крышей и трубами и порывисто громыхающего время от времени в узких проходах улиц.

Безлюдные комнаты первого этажа жутковато темнели, и скептически настроенная судомойка оставалась сейчас единственным бодрствующим человеком во всем доме. Она что-то мурлыкала себе под нос некоторое время, на минуту переставала, прислушиваясь, затем опять возобновляла работу. В конце концов ей было суждено испытать ужас, какого она отродясь не испытывала.

В доме была черная кухня. Из этой-то кухни ей и послышался некий тяжелый звук, идущий из подвала, вроде ударов молота, которые, казалось, сотрясают пол под ее ногами. Сначала было двенадцать ударов подряд через равные промежутки, потом поменьше. Она тихо вышла в коридор и с удивлением увидела багряные отблески, будто из горнила с тлеющими углями.

Казалось, что комната была полна дыму.

Приглядевшись, она заметила расплывчатые очертания чудовищной фигуры над топкой. Эта фигура мощным молотом ковала кандалы и заклепки для них.

Несмотря на то, что удары казались спорыми и мощными, звучали они глухо и отдаленно. Мужчина остановился и указал рукой на пол, где лежало нечто, показавшееся ей сквозь дымную завесу мертвым телом. Больше она ничего не заметила, но слуги в соседней комнате, вздрогнув и проснувшись от ужасного крика, нашли ее лежащей в обмороке на плитах, у самой двери, где ей предстало это отвратительное видение.

Напуганные бессвязными клятвенными заверениями служанки, что она видела труп судьи на полу, двое слуг, обыскав сначала нижнюю часть дома, пошли, порядком испуганные, наверх узнать, здоров ли их хозяин. Он был не в постели, но находился в своей комнате. Сбоку от постели стояла тумбочка с горящими свечами, и он уже одевался для нового дня. В свойственной ему манере он ругался и проклинал их, сообщив заодно, что занят и что не сходя с места уволит всякого негодяя, который посмеет снова его потревожить.

Итак, больного оставили в покое.

Утром там и сям по улице поползли слухи, что судья умер. Из третьего дома, считая от судейского, советником Трейверсом прислан был слуга, чтобы справиться об этом в приемной судьи Харботтла.

Слуга, который открыл дверь, был бледен и скрытен и говорил только, что судья болен, что с ним произошел несчастный случай и что доктор Хэдстоун побывал у него в семь часов утра.

Опущенные взгляды, односложные ответы, бледные и нахмуренные лица — обычные признаки некой довлеющей над сознанием тайны, время для обнародования которой еще не наступило. Это время наступит, когда приедет коронер и слухи о смерти больше невозможно будет сдерживать. Потому что в то утро судья Харботтл был найден в верхней часта большого лестничного пролета подвешенным за шею к перилам и без всяких признаков жизни.

Не было никаких следов борьбы или сопротивления. Не слышно было ни крика, ни другого шума, который хоть в малой степени указывал бы на насилие. Провели медицинское освидетельствование, и оно показало, что в том раздраженном состоянии, в каком пребывал судья, он с большой вероятностью мог покончить с собой. Присяжные при коронере соответственно определили, что это был случаи самоубийства. Но для людей, ознакомившихся со странной историей, в которой был замешан судья Харботтл, — по меньшей мере для двух человек — тот факт, что катастрофа случилась утром именно десятого марта, показался поразительным совпадением.

Спустя несколько дней пышная похоронная процессия сопроводила его к последнему приюту. Вот так, говоря языком Священного Писания, «умер богач, и похоронили его»{147}.

КОМНАТА В ГОСТИНИЦЕ «ЛЕТЯЩИЙ ДРАКОН»{148}

Пролог

Любопытный случай, который я намереваюсь здесь изложить, не единожды упомянут и достаточно подробно описан в превосходном сочинении доктора Гесселиуса о тайных снадобьях средневековья.

В этом очерке, озаглавленном «Mortis Imago»[155], детальнейшим образом разбирается действие Vinum letiferum, Beatifica, Sommus Angelorum, Hypnus Sagarum, Aqua Theccalliae[156] и еще двадцати разнообразных настоев и извлечений, хорошо известных ученым мужам еще восемь веков назад; два из них, утверждает автор, используются и по сей день — и с особым удовольствием по, свидетельству

«Mortis Imago», по моим примерным подсчетам, должен занять в собрании трудов доктора Мартина Гесселиуса два тома, девятый и десятый.

Замечу в заключение, что очерк изобилует цитатами из средневековых романов и баллад, из коих наиболее замечательные происходят, как ни странно, из Египта.

Среди множества описанных доктором Гесселиусом случаев я выбрал именно этот, поскольку остальные — ничуть не менее поразительные — теряют свои достоинства вне научного трактата. Этот же, напротив, кажется мне весьма поучительным именно в форме простого рассказа. Его-то я и предлагаю вашему вниманию.

Глава I

На дороге

Летом 1815 года, когда случилось со мною все нижеописанное, мне как раз стукнуло двадцать три и я только что унаследовал весьма значительную сумму в консолях и прочих ценных бумагах. Первое поражение Наполеона{149} распахнуло континентальную Европу пред толпами английских экскурсантов, гонимых в чужие края неутолимой жаждою познания. Меня ненадолго удержали известные Сто дней, но, едва гений Веллингтона при Ватерлоо устранил это незначительное препятствие{150}, я также влился в философический поток.

Я ехал на перекладных из Брюсселя в Париж. По всей вероятности, этим самым маршрутом лишь несколько недель назад продвигалась армия союзников; теперь же по дороге тянулась длиннейшая вереница карет и экипажей — впереди и сзади, насколько мог видеть глаз, плыли над землею облачка пыли от их колес. По пути то и дело встречались нам пары или четверки запыленных потных лошадок, которые, отработав, возвращались к своим постоялым дворам. Воистину тяжелые времена настали для этих многострадальных тружениц почтовой службы: казалось, весь свет вознамерился вдруг ехать на перекладных в Париж.

Голова моя так полна была Парижем и сопряженными с ним надеждами, что глядеть на проплывавшие мимо пейзажи у меня недоставало ни терпения, ни любопытства. И все же, полагаю, я не очень ошибусь, сказав, что милях в четырех от живописного городка, название которого вкупе с более важными пунктами моего путешествия я запамятовал, и примерно часа за два до захода солнца мы поравнялись с потерпевшей крушение каретою.

Сама карета, впрочем, не опрокинулась; однако обе передние лошади упали наземь. Форейторы спешились, двое слуг с видом заправских кучеров суетились рядом. В окне кареты, оказавшейся в столь плачевном положении, мелькнул волан прелестной шляпки и женское плечико. Совершенно очарованный, я решился играть роль доброго самаритянина:{151} остановил лошадей, выпрыгнул из кареты и передал через моего слугу, что рад буду оказать любую необходимую помощь. Дама обернулась, но — увы! — лицо ее скрывала густая черная вуаль, так что я не увидал ничего, кроме узора брюссельских кружев.

Почти в то же мгновение даму в окошке кареты сменил худой старик. Ему, видимо, нездоровилось, так как в столь жаркий день он был до самого носа укутан черным шарфом, скрывавшим всю нижнюю часть лица. Он, впрочем, выпростался на минуту из этого кокона, дабы излить на меня поток истинно французских благодарностей. Одной рукой он оживленно жестикулировал, другою же приподнял шляпу, обнажив под нею черный парик.

Не считая умения боксировать, без которого в те времена не обходился ни один уважающий себя англичанин, я мог бы похвастаться разве что знанием французского; поэтому, смею надеяться, ответ мой прозвучал более или менее грамотно. После наших долгих взаимных поклонов голова старика исчезла, и на ее месте снова появилась прелестная скромная шляпка.

Дама, вероятно, слышала, что к слуге я обращался по-английски, и потому тоже заговорила на моем родном языке. При этом она так восхитительно коверкала английские слова благодарности, а голосок ее был так нежен, что я еще больше возненавидел черную вуаль, скрывавшую от меня предмет моего романтического интереса.

Герб, изображенный на обшивке кареты, был весьма примечателен. Особенно впечатлила меня фигура аиста, выведенная пунцовой краскою, как принято говорить в геральдике, «по золоту щита». Птица стояла на одной ноге, а в когтях другой сжимала камень — поза сия, если не ошибаюсь, символизирует бдительность{152}. Этот аист озадачил меня своей необычностью, поэтому, наверное, я так хорошо его запомнил. Были там и фигуры, державшие щит, однако, какие именно, сказать затрудняюсь.

Изысканные манеры хозяев, вышколенность слуг, щегольское убранство экипажа, герб со щитом — все свидетельствовало о знатности сидевших в карете особ.

Дама, как вы понимаете, в моих глазах от этого нисколько не проигрывала. О, магия титула! Как дразнит она, как будоражит воображение! И речь отнюдь не о тех, кто стремится во что бы то ни стало проникнуть в высшее общество, кого подстегивает снобизм и чванливость. Нет! Титул — приманка и самый верный союзник истинной любви; высшее звание невольно внушает нам мысль о высших чувствах нашего предмета. Любезное словечко, походя брошенное господином, волнует сердце хорошенькой коровницы больше, нежели многолетняя преданность влюбленного в нее соседа-простолюдина; то же самое происходит во всех слоях общества. Воистину, нет в мире справедливости!

Впрочем, мой интерес подстегивало еще одно обстоятельство. Я считал, что весьма недурен собою. И был, вероятно, недалек от истины; во всяком случае, рост мой бесспорно составлял без малого шесть футов. Зачем, по-вашему, понадобилось даме самолично говорить «спасибо»? Разве муж ее, если сей почтенный старец был мужем, недостаточно расшаркался за них обоих? Чутье подсказывало мне, что дама смотрит на меня благосклонно, и через вуаль я словно бы ощущал притягательную силу ее взгляда.

Карета тем временем удалялась, шлейф пыли от колес золотился на солнце, а юный философ следил за нею пылким взором, вздыхая о растущем меж ними расстоянии.

Я велел форейторам ни в коем случае не обгонять, но и не терять из поля зрения карету и непременно остановиться там же, где она. Мы вскоре въехали в небольшой городок; преследуемый нами экипаж подкатил к уютной с виду старой гостинице под названием «Прекрасная звезда». Здесь седоки вышли и скрылись за дверью.

Вслед за ними к гостинице не спеша подъехали и мы, и я взошел на крыльцо с видом человека праздного и ко всему безразличного.

Несмотря на всю мою дерзость, я не решился спрашивать, в какие номера направились знатные гости. Я предпочел искать сам и заглянул сперва в комнаты справа, затем слева от входа; там их не было.

Я поднялся по лестнице. Одна из дверей была отворена, и я ступил через порог с самым невинным видом. В просторной гостиной на глаза мне тут же попалась та самая шляпка, в которую я уже успел влюбиться. Она венчала хорошенькую фигурку; женщина стояла ко мне спиною, и я не разглядел, поднята или опущена ненавистная вуаль. Хозяйка шляпки

Я замер, надеясь, что она вот-вот обернется и я смогу наконец лицезреть ее черты. Она не обернулась, но, сделав шаг-другой, очутилась перед столиком с витыми ножками, стоявшим у стены. Над столиком высилось зеркало в потускневшей раме.

Право, я чуть было не принял это зеркало за картину: в нем запечатлелся поясной портрет женщины неповторимой красоты.

Тонкие пальцы ее сжимали письмо, которым она, вероятно, была поглощена.

Милое овальное лицо казалось грустным; однако же в его чертах проглядывало и что-то неуловимо чувственное. Изящество линий и нежность кожи были неотразимы. Цвета опущенных глаз я не различил — виднелись лишь длинные ресницы да изгиб бровей. Красавица продолжала читать. Письмо, по-видимому, очень занимало ее; никогда и ни в ком не встречал я прежде такой недвижности — предо мною словно стояла живая статуя.

Покуда длилось дарованное мне блаженство, я ясно рассмотрел каждую черточку прекрасного лица, даже голубоватые вены, что просвечивали сквозь нежную белую кожу ее точеной, женственно-плавной шеи.

Мне следовало бы удалиться так же тихо, как я вошел, покуда присутствие мое не обнаружили. Но я был слишком взволнован и промедлил долее, чем следовало. Она подняла голову.

Из глубины зеркала с недоумением глядели на меня огромные печальные глаза того оттенка, какой нынешние поэты зовут «фиалковым». Она торопливо опустила черную вуаль и обернулась.

Догадалась ли она, что я давно наблюдаю за ней? А я все не мог оторваться: следил за малейшим ее движением так неотступно, словно от него зависела вся моя дальнейшая судьба.

Глава II

Двор «Прекрасной звезды»

Смею вас уверить, в такие лица влюбляются с первого взгляда. Первоначальное мое любопытство сменилось чувствами, которые всегда охватывают молодых людей внезапно и необоримо. Дерзость моя была поколеблена, я начал ощущать, что присутствие мое в этой комнате, возможно, не вполне уместно. И она это тотчас подтвердила. Нежнейший голос, что говорил со мною недавно из окошка кареты, произнес на сей раз по-французски и весьма холодно:

— Вы ошиблись, месье, здесь не общая гостиная.

Я учтиво поклонился, пробормотал какие-то извинения и отступил к двери.

Искреннее и глубокое раскаяние и смущение отразились, вероятно, на моем лице, поскольку она тут же добавила, словно желая смягчить свою резкость:

— Однако я рада случаю еще раз поблагодарить вас, месье, за руку помощи, протянутую нам так своевременно и великодушно.

Не слова, а скорее тон, каким они были произнесены, вселили в меня надежду. К тому же ей вовсе не обязательно было узнавать меня, а узнав, она могла бы не повторять слов благодарности.

Все это невыразимо польстило моему самолюбию, более же всего — та поспешность, с какой она постаралась загладить свой легкий упрек.

На последних словах она понизила голос, точно прислушиваясь. Наверно, решил я, из-за второй, закрытой, двери должен сейчас появиться старик в черном парике, ревнивый муж. И верно, почти в тот же миг послышался пронзительный и одновременно гнусавый голос, который еще час назад изливал на меня потоки благодарности из окна дорожной кареты. Голос выкрикивал какие-то распоряжения прислуге и явно приближался.

— Месье, прошу вас удалиться, — проговорила дама, как мне показалось, с мольбою; взмахом руки она указала на коридор, откуда я появился. Еще раз низко поклонившись, я шагнул назад и притворил за собою дверь.

По лестнице я слетел словно на крыльях и направился прямо к хозяину гостиницы.

Описав только что покинутую мною комнату, я объявил, что она мне по душе и я хотел бы ее занять.

Хозяин был, разумеется, крайне огорчен, но — увы! — эту комнату, вместе с двумя соседними, заняли уже другие постояльцы…

— Кто?

— Господа из благородных, месье.

— Но кто они? Есть же у них имя, титул?

— Есть, конечно, но теперь, знаете ли, столько народу едет в Париж, что мы не спрашиваем у гостей ни титулов, ни имен, разве по комнатам их различаем.

— Надолго они у вас остановились?

— Опять же не знаю, месье, мы и это перестали спрашивать. Все равно, покуда длится это нашествие, наши номера и минуты лишней пустовать не будут.

— Какая досада, эта комната мне так понравилась! А за ней, кажется, спальня?

— Да, сэр. И сами знаете: если уж кто запросил себе комнаты со спальней — наверняка останется на ночь.

— Что ж, в таком случае мне сгодятся любые другие, в любой части дома, где предложите.

— У нас, месье, только две комнатки и остались.

Я тут же занял их.

Было ясно, что старик с красавицей женой намерены здесь задержаться. До утра, во всяком случае, они никуда не денутся. И я предвкушал недурное приключение.

Поднявшись в отведенные мне комнаты, я обнаружил, что окна их обращены на мощеный двор. Внизу царило оживление: на место усталых, взмыленных лошадей запрягались свежие, сейчас из конюшни; меж карет, ожидающих своей очереди, стояло несколько частных; прочие же, подобно моей, были наемные — в Англии такие издавна именовались почтовыми; слуги порасторопнее проворно сновали по двору, ленивые слонялись без дела или пересмеивались, в целом же картина была презанятная.

Среди этой суеты я узнал, как мне показалось, дорожную карету и слугу тех «господ из благородных», которые меня так занимали.

Поэтому я сбежал по лестнице, вышел через заднюю дверь и, ступив на щербатый булыжник, оказался среди шума и толчеи, какие свойственны всем постоялым дворам в период особенного наплыва желающих.

Солнце уже клонилось к закату, лучи его золотом окрасили кирпичные трубы людской, а две бочки-голубятни, торчавшие над крышей на длинных шестах, словно полыхали огнем. В закатном свете все преображается: взор невольно привлекает даже то, что сереньким утром навеет лишь тоску.

Побродив немного, я наткнулся на карету, которую искал. Слуга запирал на ключ одну из дверок, предусмотрительно снабженных крошечными замочками. Я приостановился.

— Занятная птица, — заметил я, указывая на герб с красным аистом. — Верно, господа твои принадлежат к очень знатному роду?

Слуга опустил ключик в карман и, несколько насмешливо мне улыбаясь, с поклоном отвечал:

— Может, и так, месье. Гадайте, сколь вам заблагорассудится.

Нимало не смутившись таким ответом, я тотчас прибег к верному средству, которое порой действует на язык как слабительное: я имею в виду «чаевые».

Увидев у себя на ладони наполеондор, слуга взглянул на меня с искренним изумлением:

— Вот так щедрость, месье!

— Пустяки! Скажи-ка лучше, что за дама и господин приехали в этой карете; если припомнишь, я и слуга мой хотели помочь вам сегодня, когда упали ваши лошади.

— Сами они граф, а госпожу мы зовем графинею, да только я не знаю, не дочка ли она

— Ну, а где же они живут, можешь сказать?

— Ей-богу, месье, не могу: не знаю.

— Не знаешь, где живет твой хозяин? Что же ты тогда о нем знаешь, кроме титула?

— А ничего, месье; они ведь меня в Брюсселе наняли, как раз в день отъезда. Вот Пикар, другой слуга, тот при господине графе уже много лет и наверняка все знает, да только он со мной не разговаривает: приказ хозяйский передаст — и молчок. Я из него за все время так ничего и не вытянул. Ну, да ладно, скоро в Париж приедем, там я быстро все разнюхаю. А сейчас я вроде вашего, месье, ничегошеньки про них не ведаю.

— А где сейчас этот Пикар?

— Пошел к точильщику бритвы править; только, думаю, месье, вам от него тоже ничего не добиться.

Да, для золотой наживочки улов мой оказался небогат. Парень, похоже, говорил правду; будь ему известны семейные тайны, он выложил бы их мне как на духу. Я вежливо распрощался и вернулся в свою комнату.

Здесь я сейчас же призвал к себе слугу. Слуга мой, хоть и нанятый в Англии, был француз и во всех отношениях полезный малый: шустер, пронырлив, а главное — прекрасно знаком с нравами своих соотечественников.

— Сен-Клер, затвори дверь и поди сюда. Сен-Клер, мне непременно надо выяснить, что за господа знатного рода поселились в номерах под нами. Вот тебе пятнадцать франков. Разыщи слуг, которым мы предлагали сегодня помощь, устрой для них petit souper[157], потом вернись ко мне и расскажи все до слова. Я сию минуту говорил с одним из них, да он, как выяснилось, мало что знает. Зато другой, не помню, как его зовут, служит при знатном господине лакеем, вот он-то и должен знать все; за него и возьмись. Да! Ты, конечно, понимаешь, что меня интересует почтенный старец, а отнюдь не его молодая спутница… Ну, ступай же, ступай! Возвращайся скорее с новостями и, смотри, ничего не упусти.

Сие поручение как нельзя лучше подходило к характеру моего славного Сен-Клера; с ним, как вы уже поняли, сложились у меня отношения особой доверительности, какая положена между хозяином и слугою по канонам старой французской комедии.

Уверен, что втайне он надо мною потешался; внешне, однако, был сама почтительность.

Наконец с многозначительными взорами, кивками и ужимками Сен-Клер удалился. Я тут же выглянул в окно и убедился, что он успел уже выбраться во двор и с необычайной быстротою углубляется в гущу карет и экипажей; вскоре я потерял его из виду.

Глава III

«Смерть с любовью собирались…»

Когда время тянется медленно, когда человек томится ожиданием, нетерпением и одиночеством; когда минутная стрелка тащится еле-еле, как пристало разве часовой, а часовая и вовсе застыла на месте; когда человек зевает, барабанит пальцами по столу и, потерев свой благородный профиль, расплющивает нос об оконное стекло; когда насвистывает самому уже опротивевшие мотивчики и, коротко говоря, не знает, что с собою поделать, — остается лишь сожалеть, что организм наш приемлет достойный обед из трех блюд не более одного раза в день. Увы, законы природы, коим подвластны все, не позволяют нам чаще прибегать к подобному развлечению.

Впрочем, в дни, о которых я веду мой рассказ, ужин тоже представлял из себя вполне приличную трапезу, и я воспрянул духом, ибо ужин был не за горами. Однако я решительно не знал, как скоротать оставшиеся три четверти часа.

Конечно, я прихватил в дорогу пару книжек, но бывает, как известно, множество обстоятельств, не располагающих к чтению. Начатый роман благополучно покоился на кровати меж пледом и тростью, и пускай главный герой его вместе с героинею потонул бы в бочонке, что стоял, полный воды, во дворе под моим окном, их судьба не трогала моего сердца.

Я сделал еще круг-другой по комнате, вздохнул и поправил перед зеркалом роскошный белый бант, завязанный на шее по примеру бессмертного щеголя Браммела{153}, затем я облачился в песочного цвета жилет, в синий фрак с золотыми пуговицами и обильно оросил носовой платок одеколоном (в те времена не было еще того разнообразия букетов, которым впоследствии осчастливила нас парфюмерия). Я поправил волосы — предмет моей особой гордости в те дни. Ныне от вьющейся темно-каштановой шевелюры, за которой я так любил ухаживать, остался лишь беленький пушок, да и то кое-где, а блестящая розовая лысина давно позабыла, что ее когда-то украшала растительность. Но оставим эти досадные подробности. Тогда я был обладателем роскошных густых темно-каштановых волос. И прихорашивался весьма тщательно. Достав из коробки безупречнейшую шляпу, я небрежно водрузил ее на голову — весьма, на мой взгляд, неглупую, — водрузил с тем едва заметным наклоном, который, как подсказывала мне память и некоторая практика, умел придать своему убору уже упомянутый мною бессмертный щеголь. Тонкие французские перчатки и довольно увесистая узловатая трость, какая снова ненадолго вошла тогда в моду в Англии, завершали, как сказал бы сэр Вальтер Скотт, «мое снаряжение».

Щеголять, однако, было негде: лишь на крыльце или во дворике захудалой придорожной гостиницы. Столь трогательным вниманием к собственной наружности я был обязан, как вы догадались, прекрасным глазам, которые увидел в тот вечер впервые и которые никогда, никогда не позабуду! Иными словами, это делалось в смутной надежде, что упомянутые глаза могут бросить случайный взгляд на своего обожателя и, не без тайной приязни, сохранить в памяти его безукоризненный и загадочный облик.

Пока я завершал мой тщательный туалет, угас последний солнечный луч; наступил час сумерек. В полном согласии с опечаленной природой я вздохнул и раскрыл окно, намереваясь глотнуть вечерней свежести, прежде чем идти вниз. В тот же миг я осознал, что в комнате подо мною тоже открыто окно: оттуда доносился разговор. Слов было не разобрать.

Мужской голос звучал весьма своеобразно: он, как я уже говорил, был пронзителен и одновременно гнусав; разумеется, я узнал его сразу. Отвечавший ему нежный голосок спутать с любым другим было бы просто невозможно.

Разговор длился не более минуты. Старик отвратительно — как мне показалось, дьявольски — засмеялся и, видимо, удалился в глубину комнаты: я почти перестал его слышать.

Другой голос оставался ближе к окну, но все же не так близко, как вначале.

Это не была семейная размолвка, в тоне беседы не чувствовалось ни малейшей взволнованности. Я же мечтал, чтобы в комнате подо мною разгорелась ссора, предпочтительно жестокая! Я бы вмешался, встал на сторону беззащитной красавицы, отстоял справедливость… Увы! Насколько я мог судить по характеру разговора,

Смерть с любовью собирались,

Замышляли тайный план:

«Схватим тех, кто зазевались,

А добычу — пополам!»

И отныне деву ль, мужа

Ждут, таяся по углам,

Огнь любовный, смертна стужа…

И добыча — пополам!

— Довольно, мадам, — произнес старческий голос с неожиданной суровостью. — Я полагаю, необязательно развлекать вашим пением конюхов и лакеев во дворе.

Графиня весело рассмеялась.

— Ах, вы желаете ссориться, мадам! — И окно захлопнулось: его, скорее всего, закрыл старик; во всяком случае, рама опустилась с таким грохотом, что стекло не разбилось, наверное, чудом.

Среди всех тонких перегородок стекло, бесспорно, самая надежная преграда для звука; более я не услышал ничего.

Но какой восхитительный голос! Как он стихал, нарастал, переливался! Ее пение тронуло — нет! — оно по-настоящему взволновало меня. И я был возмущен, что какой-то старый брюзга может зашикать истинную Филомелу{154}. «Увы! Жизнь сложна и сурова, — глубокомысленно заключил я. — Прекрасная графиня, с кротостью ангела, красотою Венеры и достоинствами всех муз, вместе взятых, — не более чем невольница. Но она прекрасно знает, кто поселился над нею, и слышала, как я открывал окно! Не так уж трудно догадаться, для кого предназначалось пение; о да, почтенный муж, вы тоже догадываетесь, кого она порывалась „развлекать“!»

В самом приподнятом расположении духа я вышел из комнаты и, спустившись по лестнице, замедлил шаг возле двери графа. Вдруг появится прекрасная певунья? Я намеренно уронил трость и подымал ее сколь возможно долго. На сей раз, однако, удача мне не улыбнулась, и я отправился в общую залу. В самом деле, не возиться же весь вечер с тростью у заветной двери.

Часы внизу показывали, что до ужина еще пятнадцать минут.

Когда все путешественники терпят неудобства и лишения, когда во всех гостиницах царит беспорядок — приходится иной раз идти на уступки, каких не допустишь в обычных обстоятельствах. Вдруг сегодня, в виде исключения, граф и графиня решатся ужинать за общим столом, в самом что ни на есть пестром обществе?

Глава IV

Месье Дроквиль

Теша себя радужными надеждами, я не спеша вышел на каменное крыльцо «Прекрасной звезды». Стемнело, взошла луна, все кругом было залито ее волшебным светом. Намечающийся роман увлекал меня все больше, и лунный свет добавлял поэтичности к моим и без того возвышенным чувствам. Какая воистину драматическая коллизия: графиня доводится старику дочерью! И к тому же влюблена в меня! Или нет! Пускай она — его жена. О, в какой восхитительной трагедии уготована мне главная роль!..

Мои столь приятные размышления прервал высокий элегантный господин лет пятидесяти. Во всем его облике и поведении было столько изящества, утонченности и какой-то значительности, что всякий без труда признал бы в нем человека самого высшего круга.

Он, как и я, стоял на крыльце, любуясь улочкою и окрестными домами, преобразившимися под луною. Заговорил он весьма вежливо, с непринужденностью и одновременно снисходительностью французского аристократа старой школы. Он спросил, не я ли мистер Беккет. Я отвечал утвердительно, и он тут же представился маркизом д’Армонвилем (это он произнес, понизив голос) и попросил позволения вручить мне письмо от лорда Р.

Надобно вам сказать, что лорд Р. был когда-то знаком с моим отцом и мне также оказал однажды незначительную услугу; сей английский пэр был весьма заметной фигурой в политическом мире — многие прочили его на почетное место английского посланника в Париже.

Я с поклоном принял письмо и прочитал следующее:

«Дорогой Беккет!

Имею честь представить Вам моего большого друга, маркиза д’Армонвиля; он пояснит Вам, какие именно услуги Вы можете и, надеюсь, не откажетесь оказать сейчас ему и всем нам».

Ниже автор письма рекомендовал маркиза как человека, чье большое состояние, тесные связи со старейшими домами Франции и заслуженное влияние при дворе делают своего обладателя наиболее подходящим лицом для выполнения тех дружеских поручений, которые, по обоюдному согласию его повелителя и нашего правительства, он любезно взялся исполнить.

Продолжение письма совершенно меня озадачило:

«Кстати, вчера у меня был Уолтон и сообщил, что на Ваше место в парламенте, по-видимому, готовятся нападки; он говорит, что в Домвелле, несомненно, что-то затевается. Вы знаете, с каким предубеждением я отношусь к любому вмешательству в чужие дела. Однако на этот раз, рискуя показаться навязчивым, я все же посоветовал бы Вам привлечь на помощь Хакстона, а самому незамедлительно явиться в парламент. Боюсь, что это серьезно. К сему я должен добавить, что маркиз (с согласия наших общих друзей и по причинам, кои станут Вам понятны после пятиминутной беседы с ним) временно, на несколько недель, оставляет свой титул и именуется в настоящий момент просто господином Дроквилем.

Далее писать не могу, так как должен сейчас отправляться в город.

Преданный ВамР.»

Я был обескуражен. Я не мог припомнить ни одного Хакстона и ни одного Уолтона, не считая моего шляпника; да и похвастать сколько-нибудь близким знакомством с лордом Р. я никак не мог: пэр же явно писал близкому другу! Я взглянул на оборотную сторону письма, и загадка тут же разрешилась. Там, к моему смущению, — поскольку меня зовут, вне всякого сомнения, Ричард Беккет — я прочитал:

«Джорджу Стэнхопу Беккету, эсквайру, чл. парл.»

Оцепенело глядел я на маркиза.

— Месье мар… месье Дроквиль! Я должен принести вам мои глубочайшие извинения. Верно, меня зовут Беккет; и верно также, что я немного знаком с лордом Р., но дело в том, что письмо это предназначено не мне. Я Ричард Беккет, а это — мистеру Стэнхопу Беккету, члену парламента от Шиллингсуорта. Право, я даже не знаю, что сказать… Могу лишь дать слово чести, что сохраню содержание этого письма в строжайшей тайне, как если бы я не открывал его вовсе. Уверяю вас, я сам раздосадован и потрясен злополучной ошибкою!

Смею предположить, что вид мой не оставлял сомнений в моей чистосердечности; во всяком случае, лицо маркиза, сперва помрачневшее, вскоре прояснилось, и он с улыбкою протянул мне руку.

— Я нисколько не сомневаюсь, что вы, месье Беккет, сохраните эту

Я заверил маркиза, что почту за честь с ним подружиться. Он продолжал:

— Пятнадцатого августа в моем клеронвильском доме, в Нормандии, должно собраться множество друзей, с которыми, полагаю, вам небезынтересно было бы свести знакомство. Я буду счастлив, если уговорю вас приехать.

Я, разумеется, сердечно поблагодарил маркиза за гостеприимство.

— В настоящее время, — продолжал он, — я, по понятным причинам, не могу принимать друзей в Париже. Надеюсь, однако, что вы любезно сообщите мне адрес вашей гостиницы; тогда вы убедитесь, что и в отсутствие маркиза д’Армонвиля месье Дроквиль не забудет вас и, возможно, окажется чем-нибудь полезен.

Выразив самую искреннюю признательность, я пообещал сообщить интересующие его сведения.

— На случай же, если вам понадобится месье Дроквиль, — добавил он, — связь между нами не будет прерываться; я устрою так, что вы всегда легко сможете меня найти.

Я был весьма польщен: маркиз, что называется, проникся ко мне расположением. Такие симпатии, возникающие с первого взгляда, нередко перерастают потом в продолжительную дружбу. Впрочем, было не исключено, что маркиз просто счел благоразумным задобрить человека, ставшего невольным, пусть даже ни в чем не разобравшимся, свидетелем политической интриги.

Тепло попрощавшись со мною, он вошел в гостиницу и направился вверх по лестнице.

Я остался на крыльце. С минуту еще меня занимал этот новый знакомец, однако удивительные глаза, волнующий голос и весь восхитительный образ прекрасной дамы, завладевшей моим воображением, вскоре вытеснили его совершенно. И вновь глядел я на мудрый лик луны и, сойдя по ступенькам, мечтательно бродил по мостовой между домами и какими-то неясными предметами самых причудливых и сказочных очертаний.

Через какое-то время я опять оказался во дворе гостиницы. Здесь было короткое затишье. Суматоха, царившая всего час или два назад, сменилась тишиною, двор был пуст, не считая стоявших тут и там экипажей. Возможно, слуги ужинали. Я был рад уединению: никто не помешал мне разыскать посеребренную луною карету моей прекрасной дамы. Я вышагивал вокруг нее в глубокой задумчивости и выглядел, вероятно, глупым и сентиментальным, как, впрочем, все молодые люди в подобных обстоятельствах. Шторы на окнах были опущены; дверцы, по-видимому, заперты. Каждая деталь ясно виднелась в ярком свете луны, и резкие черные тени от колес, осей и рессор лежали на земле. Я стоял перед начертанным на дверце гербом, который уже изучал прежде, при дневном свете. Часто ли задерживался на нем ее взор? Я словно забылся волшебным сном. Внезапно над самым моим ухом раздался грубый голос:

— Красный аист! Замечательная птичка, нечего сказать! Хищная, прожорливая; кто зазевается, того и сцапает. Да и красная вдобавок, кроваво-красная! Ха! Ха! Подходящая эмблемка!

Обернувшись, я увидел широкое, уродливое, полное злобы лицо, поразившее меня своей бледностью. Передо мною стоял высоченный, ростом не менее шести футов, французский офицер в полевой форме. Лоб и нос его пересекал глубокий шрам, придававший и без того отталкивающей физиономии совсем угрюмый и мрачный вид.

Офицер задрал голову, выпучил глаза и с глумливым смешком произнес:

— Я раз пристрелил аиста — исключительно ради забавы. Он беззаботно резвился в облаках, а я — пах! — из ружья! — Дернув плечом, он злорадно расхохотался. — И зарубите себе на носу: ежели человек слова вроде меня — а меня не проведешь, месье, я всю Европу прошел с солдатской палаткою, а то и, parbleu[158], без палатки, — так вот, ежели такой человек решил раскрыть тайну, разоблачить преступника, поймать вора, насадить разбойника на шпагу — он в этом преуспеет, будьте уверены. Ха! Ха! Ха! Прощайте, месье!

И, яростно развернувшись на каблуках, он размашистым шагом прошел за ворота.

Глава V

Ужин в «Прекрасной звезде»

Воины французской армии, несомненно, пребывали тогда в самом мрачном расположении духа, и менее всего на их любезность могли рассчитывать англичане. Было, однако, совершенно ясно, что столь язвительная речь адресовалась именно графскому гербу, а вовсе не мне. У мертвенно-бледного офицера явно были какие-то старые счеты с графом, и удалился он в неподдельном бешенстве.

Всякий испытывает неприятное потрясение, когда, вообразив себя в полном одиночестве, дает волю своим чувствам и вдруг обнаруживает, что кривляется перед непрошеным зрителем. В моем случае досадность происшествия усугублялась безобразностью и, я бы сказал, непосредственной близостью соглядатая, поскольку, обернувшись, я столкнулся с ним буквально нос к носу. Полные ненависти и туманных угроз таинственные разглагольствования еще звучали в моих ушах. Во всяком случае, для усердной фантазии влюбленного появилась новая пища.

Однако пора уж было к ужину. Кто знает, вдруг обычная застольная болтовня прольет новый свет на предмет моих воздыханий?

Войдя в столовую, я окинул взглядом небольшое собрание, человек в тридцать, в надежде увидеть тех, кто интересовал меня больше всего.

Не так-то легко, думал я, уломать лакеев, и без того сбившихся с ног в этой суматохе, подавать еду в номера; так что многим — хочешь не хочешь — придется выбирать: ужин среди низшего мира сего или голодная смерть…

Графа и его прекрасной спутницы я не увидел; но увидел маркиза д’Армонвиля, которого вовсе не рассчитывал встретить в столь людном месте. С многозначительной улыбкою он указал на стул подле себя. Я сел, маркиз был мне, видимо, рад и тут же начал беседу:

— Как я понимаю, вы впервые во Франции?

Я признал, что впервые, и он продолжал:

— Не сочтите меня чересчур любопытным или навязчивым; но, поверьте, Париж — опаснейшая из столиц для пылкого и благородного юноши, в особенности — попавшего сюда без наставника. И если рядом с вами нет мудрого, опытного советчика… — Тут он сделал паузу.

Я отвечал, что столь полезной дружбою не располагаю, зато имею при себе собственную мою голову, что в Англии я изрядно успел изучить человеческую природу и, по моему разумению, она имеет много сходного во всех частях света. Маркиз с улыбкою покачал головой.

— Тем не менее вы найдете и заметные различия, — сказал он. — Всякая нация, бесспорно, имеет собственные, одной только ей присущие, особенности характера и мышления; равным образом и в преступном мире злодеяния носят вполне национальный характер. В Париже класс людей, живущих мошенничеством, в три-четыре раза многочисленнее, чем в Лондоне, и дела у них идут лучше; иные живут прямо-таки в роскоши. Они гораздо изобретательнее своих лондонских собратьев. В них больше вдохновения, фантазии, а в актерстве, которого явно недостает вашим соотечественникам, они просто не знают себе равных. Они вращаются

— Как и многие лондонские мошенники.

— Ах, то совсем другое дело. Ваши жулики обретаются в игорных домах, бильярдных и прочих подобных местах, включая модные у вас скачки, — везде, где идет крупная игра; и там, узнав выигрышные номера, сговорившись с сообщниками или применив шулерство, подкуп и иные махинации — смотря кого надобно обмануть, — они обирают незадачливых игроков. У нас же это делается много искуснее, с истинным finesse[159]. Здесь вы встретите людей, чей разговор и манеры безукоризненны; живут они в прекрасно расположенных особняках, все вокруг них дышит самым утонченным вкусом и изысканностью. На их счет обманываются даже парижские буржуа: эта публика искренне верит, что коль скоро господа купаются в роскоши и частенько принимают у себя знатных иностранцев, да и местных молодых аристократов, то и сами они должны иметь и титул, и положение в обществе. А между тем в этих великолепных особняках идет игра. Сами «хозяин и хозяйка» редко к ней присоединяются; она нужна им для того только, чтобы при помощи сообщников обобрать своих гостей; так они завлекают и грабят богатых простаков.

— Но я слышал, что один молодой англичанин, сын лорда Руксбери, как раз в прошлом году разорил в Париже два игорных дома.

— Понимаю, — смеясь, отвечал он. — Вы явились сюда с такими же благими намерениями. Я и сам примерно в ваши годы предпринял подобную отважную попытку. Для начала приготовил кругленькую сумму в пятьсот тысяч франков и собирался сорвать неплохой куш с помощью простого удвоения ставок. Я слышал, что так можно выиграть целое состояние, и почему-то решил, что шулера, содержавшие этот игорный дом, моего приема не раскусят. Я, однако, вскоре обнаружил, что они не только все прекрасно поняли, но и заранее обезопасили себя от подобных опытов. Не успел я толком начать, как мне уже объявили правило, воспрещающее удвоение первоначальной ставки более четырех раз кряду.

— А правило это еще в силе? — осведомился я, несколько приуныв.

Он рассмеялся и развел руками.

— Разумеется, мой юный друг. Люди, живущие ремеслом, всегда разбираются в нем лучше дилетантов. Я чувствую, вы прибыли с обширными планами и наверняка не без средств, потребных для их осуществления.

Я признался, что подготовился к завоеваниям еще большего масштаба и припас кошелек в тридцать тысяч фунтов стерлингов.

— Мне небезразлична судьба любого из знакомых моего близкого друга, лорда Р., и, кроме того, лично к вам я проникся симпатией, так что вы, надеюсь, простите мои чересчур настойчивые вопросы и рекомендации.

Я горячо поблагодарил маркиза за участие и заявил, что буду счастлив выслушать его великодушные советы.

— Тогда вот вам мой главный совет, — сказал он. — Не трогайте ваших денег, пусть лежат в банке; не ставьте в игорных домах ни единого наполеондора. В тот вечер, когда я явился сорвать банк, я потерял тысяч семь или восемь в ваших английских фунтах. В другой раз меня, по моей настойчивой просьбе, ввели в очень элегантный игорный дом, походивший на настоящий аристократический особняк; там меня спас от банкротства человек, к которому я с той поры питаю глубочайшее уважение. По странному стечению обстоятельств он тоже сейчас находится в этой гостинице: я узнал об этом, столкнувшись случайно с его слугою. Я тут же нанес визит моему старшему другу и нашел его прежним — добрым, мужественным и благородным. Когда б он не жил совершенным затворником, я бы, пожалуй, взялся вас представить. Помню, лет пятнадцать назад молодые люди часто шли к нему за советом. Человек, о котором я говорю, — граф де Сент-Алир, из очень старинного рода. Граф — воплощение честности и здравомыслия; пожалуй, здравый смысл не изменяет ему никогда и ни в чем, кроме одного…

— И в чем же его слабость? — спросил я после некоторого колебания и с живейшим интересом. Разговор занимал меня все более.

— Дело в том, что граф женился на очаровательной особе, по меньшей мере лет на сорок пять моложе него, и, конечно, ужасно ее ревнует — я полагаю, совершенно безосновательно.

— А графиня?..

— Графиня, несомненно, во всех отношениях достойна своего супруга, — как-то суховато отвечал он.

— Мне кажется, я слышал сегодня ее пение.

— Да, весьма вероятно. У нее множество талантов. — Помолчав немного, он продолжил: — Мне не следует терять вас из виду; право, будет очень жаль, если моему другу, лорду Р., придется выслушать, как вас одурачили в Париже. Ведь при виде богатого чужеземца — молодого, беспечного, благородного, с изрядными деньгами в парижских банках — тысячи гарпий и вампиров перессорятся за право первым вцепиться в такую добычу.

В эту минуту я получил чувствительный тычок локтем под ребро: по-видимому, человек, сидевший справа, неловко повернулся.

— Слово солдата — никто из присутствующих, будучи ранен, не вылечится быстрее моего!

При громоподобных звуках этого голоса я едва не подпрыгнул на стуле. Обернувшись, я узнал офицера, чья обширная бледная физиономия запомнилась мне столь неприятным образом. Он яростно вытер рот салфеткою и, отхлебнув красного вина из бокала, продолжал:

— Никто! В жилах моих течет не кровь! В них течет чудесный ихор!{155} Лишите меня отваги и силы, заберите мышцы, жилы, кости — и заставьте вот так, без ничего, схватиться со львом; клянусь, черт побери, я голым кулаком вгоню ему клык прямо в глотку, а самого насмерть засеку его же собственным хвостом! Отымите, говорю я вам, все те бесценные качества, которыми я обладаю, я все равно буду стоить шестерых в любой заварушке благодаря одной только быстроте, с какою затягиваются мои раны. Пусть исполосуют меня штыками, проломят череп, разорвут снарядом в клочья — а я опять целехонек, портной не успеет и мундир залатать. Parbleu! Смеетесь? Видели бы вы меня нагишом, господа, вы бы не смеялись. Вы взгляните хоть на ладонь: саблей рассечена до кости; а не подставь я тогда вовремя руку — попало бы голове. Но прихватили разрубленное мясо тремя стежками — и через пять дней я уже играю в мяч с английским генералом, взятым в плен в Мадриде; играем себе под самой стеной монастыря Сайта Мария де ла Кастита! Ах, господа, в Арколе — вот где были бои! Там в пять минут мы наглотались столько порохового дыма, что, если б возможно было разом выдохнуть его в эту комнату, вы бы здесь мигом задохнулись! И вот, господа, получил я там единовременно два мушкетных ядра пониже спины, заряд картечи в ногу, осколок шрапнели в левую лопатку, копье в левое плечо, штык под правое ребро; далее, сабля оттяпала у меня фунт

— Bravo! Bravissimo! Per Bacco! Un galant uomo![160] — воскликнул в порыве ратного благоговения толстенький итальянчик с острова Нотр-Дам, промышлявший изготовлением зубочисток и плетеных люлек. — Ваши подвиги прогремят по всей Европе! Историю этих войн следует писать вашей кровью!

— Это еще что! Пустяки, — продолжал вояка. — В другой раз в Линьи, где мы изрубили пруссаков{156} на десять тыщ мильярдов маленьких кусочков, в ногу мне угодил осколок и перебил артерию. Кровь хлестала до потолка, за полминуты вылился кувшин. Еще чуть-чуть — и я бы испустил дух. Тут я молниеносно срываю с шеи орденскую ленту, перетягиваю ею ногу под раною, выхватываю штык из спины убитого пруссака, подвожу под ленту, поворот, другой — и готов жгут! Так, господа, я остановил кровотечение и спас себе жизнь. Но, sacré bleu[161], я потерял столько крови, что с тех пор хожу бледный, как тарелка. Но ничего, господа! Это достойно пролитая кровь! — И он приложился к бутылке vin ordinaire[162].

В продолжение всей этой речи маркиз сидел, прикрывши глаза, с видом крайнего утомления и брезгливости.

— Garçon![163] — обратился офицер через плечо к подавальщику, на сей раз негромко. — Кто приехал в дорожной карете, что стоит посреди двора? Этакая темно-желтая с черным, на двери герб со щитом, а на нем аист, красный, как мои нашивки?

Человек не мог ответить.

Странный офицер, внезапно помрачнев, умолк и совершенно, по-видимому, позабыл общую беседу. Взгляд его случайно упал на меня.

— Прошу прощения, месье, — сказал он. — Не вы ли нынче вечером стояли перед названной каретою, изучая ее обшивку? Тогда, возможно, вы сможете сообщить мне, кто в ней прибыл?

— Думаю, что в этой карете приехали граф и графиня де Сент-Алир.

— Так они теперь здесь, в «Прекрасной звезде»?

— Они разместились в верхних комнатах.

Он вскочил, с грохотом отодвинув стул и тут же снова сел. При этом он то мрачнел, то ухмылялся, то бормотал проклятия, и по виду его никак нельзя было понять, встревожен он или просто зол.

Я обернулся к маркизу, но он уже удалился. Еще несколько человек покинули залу, вскоре разошлись и остальные.

Было довольно свежо, и слуга подбросил в огонь еще два-три приличных поленца. Я сидел у камина в старинном, времен Генриха IV{157}, массивном кресле резного дуба, с замечательно высокою спинкою.

— Garçon, — сказал я. — Случайно не знаешь, кто этот офицер?

— Полковник Гаярд, месье.

— Он останавливался здесь прежде?

— Однажды, месье, с год назад, он прожил у нас неделю.

— В жизни не встречал такой поразительной бледности.

— Верно, месье; его часто принимают за revenant[164].

— А не найдется ли у вас бутылочки хорошего бургундского, а?

— Наше бургундское лучшее во Франции!

— Тогда ступай-ка, принеси его сюда и поставь вот на этот столик. Я ведь могу посидеть здесь с полчаса?

— Разумеется, месье.

Кресло было уютно, вино отлично, и мысли мои светлы и безмятежны.

О прекрасная, прекрасная графиня! Суждено ли мне сойтись с нею ближе?

Глава VI

Обнаженная сабля

Тому, кто весь день провел в тряской карете, нигде не задерживаясь долее получаса, кто вполне доволен собою и своими обстоятельствами, кто одиноко отдыхает в уютных креслах после доброго ужина, — извинительно немного вздремнуть у огня.

Наполнивши бокал в четвертый раз, я заснул. Голова моя, надобно сказать, свешивалась довольно неловко. К тому же известно, что обильная французская кухня отнюдь не располагает к приятным сновидениям. И вот, покуда я почивал в покойных креслах «Прекрасной звезды», приснился мне сон.

Будто стою я в огромном пустом соборе, освещенном лишь четырьмя свечками по углам черного помоста; на помосте возлежит мертвое тело; и почему-то мне сразу становится ясно, что покойница — графиня де Сент-Алир. В соборе холодно; я пытаюсь осмотреться, но тусклое мерцание озаряет лишь небольшое пространство вокруг помоста.

Все, что можно различить, несет на себе печать готической мрачности и помогает моему воображению дорисовать поглощенные тьмою стены. Мне чудится тяжелая поступь двух человек по проходу. Гулкое эхо выдает высоту сводов. Мною овладевают дурные предчувствия; и вдруг я слышу из уст покойницы, недвижно застывшей на катафалке, леденящий душу шепот: «Они пришли хоронить меня живою. Спаси!»

Ужас сковывает мои члены; я не в силах ни двигаться, ни говорить.

И вот те двое выступают из темноты. Один из них, граф де Сент-Алир, бесшумно скользит к изголовью и обхватывает длинными костлявыми руками голову графини. Бледный полковник с сатанинскою усмешкою на обезображенном шрамом лице берется за ноги, и они начинают ее поднимать.

Нечеловеческим усилием воли я стряхиваю с себя этот кошмар и, еле сдержав вскрик, вскакиваю.

Я знал, что проснулся, но зловещее, смертельно-бледное лицо полковника Гаярда продолжало глядеть на меня, высвеченное пламенем камина. Я содрогнулся.

— Где она?

— Смотря кто она, месье? — гаркнул полковник.

— О Господи, — выдохнул я, озираясь.

Полковник успел уже выпить demi-tasse du café noir[165] и теперь, распространяя вокруг себя аромат бренди, дотягивал кофе и взирал на меня с явного насмешкою.

— Мне что-то снилось, — промолвил я, стараясь случайной резкостью не выдать гнева и страха, какие вызывал во мне теперь, после ужасного сновидения, мой собеседник. — Очнувшись, я не сразу понял, где нахожусь.

— Это вы, если не ошибаюсь, занимаете комнату над графом и графинею де Сент-Алир? — проговорил он, как бы в раздумье прикрывши один глаз и нацелившись на меня другим.

— Вполне возможно… Да, это я.

— Смотрите, юноша, как бы не приснилось вам однажды чего похуже, — таинственно пообещал полковник и, посмеиваясь, покачал головою. — Да, похуже, — повторил он.

— А что мне, собственно, может присниться? — осведомился я.

— Я как раз пытаюсь это выяснить, — сказал полковник. — И выясню, не сомневайтесь. Уж коли я ухватился за конец ниточки, то, как бы она там ни вилась, как бы ни петляла — вправо, влево, вверх, вниз или кругами, — а уж я ее вытяну, намотаю на палец, покуда она не кончится и другой ее конец, с разгадкою тайны, не окажется у меня в руке. Ибо я коварен! Хитер как пятеро лисиц! Осторожен как куница! Parbleu! Будь я сыщиком, я бы уж давно сколотил себе состояние. Что, хорошо ли здесь вино? — Он вопросительно взглянул на

— Очень хорошо, — сказал я. — Не хотите ли отведать, господин полковник?

Он наполнил самую большую рюмку, какую смог отыскать, поднял ее с поклоном и медленно выпил.

— Н-да! Разве это вино? В другой раз меня просите заказывать вам бургундское, они не посмеют принести такую дрянь.

Я покинул его так скоро, как только позволяли приличия, и, надев шляпу, вышел из гостиницы в обществе одной лишь увесистой трости. Я наведался во двор взглянуть на окна графских комнат. Они, однако, были плотно закрыты, и я лишился даже столь зыбкого утешения, как созерцание света от лампы, под которою прекрасная дама, быть может, писала, или читала, или сидела и думала о… о ком вам будет угодно.

Стараясь перенесть сие утешение со всею возможною стойкостью, я предпринял небольшую прогулку по городу. Не стану докучать вам ни лунными пейзажами, ни бессвязным лепетом человека, влюбившегося в первое же красивое лицо с первого взгляда. Скажу лишь, что прогулка моя заняла около получаса и на обратном пути, сделав некоторый détour[166], я вышел на маленькую площадь. По бокам ее вырисовывались по два дома с остроконечными крышами, а на постаменте посреди площади стояла иссеченная дождями каменная статуя; ее разглядывал довольно высокий худощавый человек, в котором я тут же безошибочно угадал маркиза д’Армонвиля. Он тоже тотчас меня узнал и, приблизившись, развел руками и рассмеялся:

— Вы удивлены, что месье Дроквиль предается изучению древних изваяний под луною? Ах, все сгодится, лишь бы скоротать время. Вы, я вижу, как и я, страдаете от ennui[167]. Ox уж эти провинциальные городишки! Жить в них такая тоска. Когда-то в молодые годы я приобрел дружбу, делающую мне честь. Вот благодаря ей и приходится теперь прозябать в этой дыре; право, теперь я уж, кажется, готов пожалеть, что связал себя столь обременительными отношениями — но… Я не вправе допустить до себя такую мысль. Вы-то, полагаю, утром двинетесь в Париж?

— Да, и уже заказал лошадей.

— Ну, а мне надлежит дожидаться здесь письма или нарочного; и то и другое вызволило бы меня, вот только не знаю, как скоро это произойдет.

— Могу я вам чем-нибудь помочь?.. — начал было я, но он перебил:

— Ничем, месье. Премного благодарен; но в этой пьесе все роли расписаны заранее. Я — лицедей непрофессиональный и участвую в ней исключительно по дружбе.

Так продолжал он говорить еще некоторое время, пока мы не спеша шли к «Прекрасной звезде». Затем наступила пауза, которую я прервал, спросив, знает ли он что-нибудь о полковнике Гаярде.

— О полковнике? Как же: немного не в себе; он ведь был тяжело контужен, и не единожды. Теперь он постоянно страдает какой-либо манией. Помню, в Военном министерстве уже и не знали, что с ним делать; принялись было подыскивать ему подходящую службу — не строевую, конечно, — а тут как раз случился Наполеон, который привлек к своей кампании всех без разбору. Гаярда он поставил командовать полком. Этот офицеришка всегда был отчаянным драчуном, а Наполеону только того и надобно.

Оказалось, что городок богат гостиницами. Во всяком случае, мы набрели еще на одну — под названием «Щит Франции». У ее дверей маркиз остановился, таинственно пожелал мне доброй ночи и исчез.

Не торопясь, продолжал я путь к «Прекрасной звезде». И разглядел под тополями подавальщика, что приносил мне недавно бургундское. Я как раз размышлял о полковнике Гаярде и задержал шмыгнувшего было мимо маленького слугу.

— Ты, кажется, говорил, что полковник Гаярд когда-то прожил неделю в вашей гостинице?

— Да, месье.

— А точно ли он в здравом уме?

Парень вытаращился на меня.

— Точно, месье.

— А не говорил ли кто когда, что он несколько не в себе?

— Никогда, месье. Он, правда, любит покричать, но ум у него здравый.

— Вот тебе и на… — пробормотал я, отходя.

Вскоре показались огни «Прекрасной звезды». У подъезда стояла освещенная луною карета, запряженная четверкою лошадей, изнутри же доносился безобразный шум, причем зычный голос полковника перекрывал все остальные звуки.

Большинство молодых людей вообще не прочь полюбоваться на скандал. Но на сей раз у меня к тому же было предчувствие, что данный скандал может и ко мне иметь некоторое касательство. Пробежав ярдов пятьдесят, я был уже на месте. Главным действующим лицом в разворачивающейся драме оказался, и правда, полковник. С саблею наголо он стоял перед графом де Сент-Алиром, одетым в дорожное платье и закутанным, по обыкновению, в черный шелковый шарф. Они стояли лицом к лицу; граф явно был перехвачен по дороге к своей карете. Несколько поодаль за графом стояла графиня, тоже в дорожном платье; густая черная вуаль ее была опущена, в тонких пальцах она держала белую розу. Трудно вообразить более дьявольский сплав бешенства и ненависти, нежели тот, что являл собою полковник. Глаза его вылезали из орбит, вены буграми вздулись на лбу, на губах выступила пена; он страшно скрежетал зубами. Обличительные речи он сопровождал топанием ногою об пол и угрожающими взмахами оружия.

Хозяин гостиницы тщетно пытался умиротворить разбушевавшегося полковника. Два бледных от страха подавальщика глазели на происходящее с безопасного расстояния. Полковник вопил, метал громы и молнии и со свистом рассекал воздух саблею.

— Я еще сомневался, когда увидел на дворе карету с красными птичками; я не поверил, что вы набрались глупости путешествовать по большим дорогам, останавливаться в честных гостиницах и спать под одною крышею с честными людьми. Вы! Вы, оба! Вампиры, волки, кровопийцы! Жандармов сюда, сейчас же! Клянусь святым Петром, черт подери, попробуй хоть один из вас скользнуть за дверь — обоим голову снесу!

На миг я застыл, ошеломленный. Вот так дела! Я подошел к даме. Она судорожно сжала мою руку.

— О месье, — пролепетала она в волнении. — Что делать? Этот ужасный сумасшедший! Он не выпускает нас, он хочет убить моего мужа.

— Не бойтесь, мадам, — отвечал я с романтическим пылом и, став между графом и брызжущим слюною Гаярдом, прогремел: — Придержи язык, негодяй! Прочь с дороги! Ты — жалкий болтун и трус!

Слабый вскрик моей дамы более чем вознаградил меня за риск, коему я, несомненно, подвергался, ибо сабля разъяренного вояки, секунду помедлив от удивления, блеснула в воздухе, дабы разрубить меня надвое.

Глава VII

Белая роза

Я оказался все же расторопнее полковника Гаярда. Покуда он заносил оружие в слепой решимости раскроить мой череп до зубов, я нанес ему сбоку удар по голове моей тяжеловесной тростью; он качнулся назад, и я ударил во второй раз, почти в то же место, после чего

Мертв ли он, жив ли — этот вопрос занимал меня не более числа пуговиц на его мундире, ибо во мне взвился целый рой чувств, темных и соблазнительных.

Я переломил саблю ногою и вышвырнул обе половины на улицу. Старый граф де Сент-Алир, не глядя по сторонам и не удостоив никого своею благодарностью, проворно проковылял к выходу, потом вниз по ступенькам и прямехонько к карете. Я вмиг очутился подле прекрасной графини — она, покинутая мужем, оказалась предоставлена самой себе. Я предложил ей руку, которую она приняла, и подвел к карете. Она села, я захлопнул дверцу. Никто при этом не проронил ни единого слова.

Я намеревался было спросить, не осчастливит ли меня дама, послав на новый подвиг, как вдруг на мою руку — она покоилась на нижнем краю раскрытого окна — легла трепетная ладонь; губы графини почти коснулись моей щеки, когда она, торопясь, прошептала:

— Возможно, нам не суждено больше свидеться. Ах, когда бы я могла вас позабыть! Ступайте же! И прощайте! Ступайте, умоляю вас!

На миг сжал я ее руку. Она забрала ее, но дрожащими пальчиками передала мне розу — ту самую, что была с нею во время только что пережитой неприятной сцены.

Все это происходило, пока граф возбужденно приказывал, угрожал, распекал слуг; впоследствии я с некоторым самодовольством вспоминал, что благодаря моему расчетливому поведению в самый решительный момент муж оказался в стороне. Наконец, с поспешностью поднятых по боевой тревоге, слуги заняли свои места; щелкнули кнуты форейторов, лошади сразу перешли на рысь, и карета покатила по залитой призрачным светом главной улице к Парижу, увозя с собою драгоценный груз.

Я все стоял на мостовой, хотя карета уже скрылась из глаз и стук ее колес затихал вдали. Наконец с глубоким вздохом я отворотился; со мною осталась завернутая в носовой платок белая роза — маленький прощальный дар, «дар нежнейший, дар бесценный»{158}, втайне от всех переданный мне ее рукою.

Хозяин «Прекрасной звезды» со своими помощниками успел позаботиться о раненом герое ста сражений, прислонивши его к стене, подперев с обеих сторон подушками и дорожными сумками и вливши рюмку бренди (аккуратно внеся ее в счет за постой) в обширный рот воина; однако сей Божий дар так и остался непроглоченным — по-видимому, впервые.

К месту происшествия призван был маленький лысенький военный хирург, лет шестидесяти, в очках; после битвы при Эйлау{159} число отрезанных им рук и ног достигло восьмидесяти семи; теперь вместе с саблею, пилою, лаврами и липким пластырем он удалился на покой сюда, в свой родной городок. Хирург склонялся к заключению, что череп доблестного полковника проломлен и уж во всяком случае получил изрядное сотрясение, так что — при самых выдающихся способностях к самозаживлению — пострадавшее обиталище разума оправится не ранее чем через две недели. Я начал немного волноваться. Неприятно, если мое путешествие, предпринятое, чтоб срывать банки, разбивать сердца (и, как выяснилось, го́ловы), невзначай завершится на виселице или на гильотине — я не вполне разбирался, какой порядок был во Франции в те смутные времена.

Апоплексически хрипевшего полковника препроводили в его комнату.

Хозяина гостиницы я нашел в столовой. Где бы ни пришлось вам предпринять мало-мальски решительный шаг — откажитесь от приятных соображений экономии. Лучше в тысячу раз превысить меру, чем не дотянуть до нее всего какой-нибудь пустяк; в душе я это понимал.

Я велел принести бутылку самого лучшего вина. Уговорил хозяина выпить со мною, успевая дважды подставить его рюмку, пока сам справлялся с одной; затем я объявил, что вручаю ему маленький souvenir[168] и он не может отказаться, ибо я просто очарован его знаменитой «Прекрасной звездою». С этими словами я вложил в ладонь хозяина тридцать пять наполеондоров. Лицо его, до сего момента отнюдь не ободряющее, тут же прояснилось, взгляд потеплел, и, когда он с поспешностью опустил монеты в карман, стало ясно, что между нами установлены самые добросердечные отношения.

Я немедленно предложил тему дальнейшей беседы: разбитую голову полковника. Мы сошлись на том, что, не стукни я его так ловко моею тросточкою, он бы непременно обезглавил половину обитателей «Прекрасной звезды». И вся прислуга в доме готова будет подтвердить это под присягой.

Читатель догадывается, что помимо желания избежать утомительного судебного расследования были у меня и другие причины к тому, чтобы возобновить путешествие в Париж с возможно меньшими проволочками. Судите же сами, каково мне было узнать, что никакие наполеондоры не помогут раздобыть сегодня лошадей в этом городе. Последнюю пару как раз нанял в «Щите Франции» какой-то господин, который обедал и ужинал в «Прекрасной звезде» и нынче ночью выезжает в Париж. Что за господин? Отъехал ли он уже? Нельзя ли уговорить его дождаться утра?

Господин сейчас наверху, собирает вещи, зовут его месье Дроквиль.

Я побежал наверх. В моей комнате я нашел Сен-Клера. При виде его мысли мои тотчас потекли по другому руслу.

— Итак, Сен-Клер, отвечай сию же минуту: кто эта дама? — потребовал я.

— Не то дочка, не то жена — это не важно — графа де Сент-Алира, того старичка, которого один генерал чуть не нашинковал сегодня как капусту; а того генерала вы, месье, говорят, самого уложили наповал.

— Придержи язык, дуралей! Он попросту напился как свинья… А может, он не в духе и не желает ни с кем разговаривать… Какая разница?.. Собери-ка мои вещи. Где комнаты месье Дроквиля?

Это он конечно же знал; он всегда все знал.

Через полчаса мы вместе с Дроквилем ехали по дороге в Париж — в моей карете и с его лошадьми. Через некоторое время я отважился спросить маркиза д’Армонвиля, точно ли дама, сопровождающая графа, — его жена? Нет ли у графа дочери?

— Есть, и кажется, весьма привлекательная молодая особа. Возможно, он путешествует как раз с дочерью от первого брака, не знаю; я сегодня видел только графа.

Маркиз казался сонным, позевывал и вскоре совсем уснул в своем уголке; я тоже стал клевать носом. Маркиз спал как сурок и проснулся, лишь когда карета остановилась на следующем постоялом дворе. Здесь нас уже ждали две лошади: он удачно заказал их заранее, отославши вперед своего человека.

— Вам попался плохой попутчик, — сказал он. — Но вы, надеюсь, извините меня: за последние двое — нет, почти трое суток — я спал лишь часа два. Выпью-ка я здесь, пожалуй, чашечку кофею: я уж достаточно вздремнул. Позвольте рекомендовать вам сделать то же самое: здесь подают прекрасный кофей! — Он заказал два café noir и ждал, пока его принесут. — Чаши мы оставим, — сказал он подавальщику. —

Произошла небольшая заминка, пока он расплачивался; затем он осторожно забрал через окно поднос и протянул мне чашечку.

От подноса я отказался; посему он поставил его к себе на колени в виде миниатюрного столика.

— Не выношу, когда стоят над душой и норовят выхватить чашку из-под рук, — объявил он. — Я люблю спокойно потягивать кофей, чтоб никто не мешал.

Я согласился. Café noir действительно был превосходен.

— Я, как и вы, господин маркиз, последние две-три ночи спал очень мало и сам с трудом удерживаюсь, чтобы не заснуть. Но этот чудесный напиток наверняка меня освежит.

Мы не выпили еще и половины, как карета уже покатила дальше.

Благодаря горячему кофе беседа ненадолго оживилась.

Маркиз был чрезвычайно сердечен и остроумен, дал мне блестящий отчет о парижской жизни, ее интригах и скрытых опасностях, снабжая меня, таким образом, практическими наставлениями самого полезного свойства.

Поведанные маркизом истории показались мне весьма занимательными, а язык его — живым и ярким, однако я скоро снова почувствовал сонливость.

Маркиз, разумеется, это заметил и великодушно позволил нашей беседе угаснуть. Окно подле него оставалось раскрытым; он выбросил в него свою чашку, затем то же любезно проделал с моею; наконец вослед им полетел поднос; слышно было, как он упал на дорогу — то-то повезет завтра какому-нибудь раннему путнику в деревянных башмаках! Я откинулся на подушки. Со мною, у самого сердца, был драгоценный souvenir — белая роза, обернутая уже не в платок, а в белую бумагу. Она навевала всякого рода романтические мечтания. На меня все больше наваливалась дремота, но настоящий сон никак не приходил. Из-под полуопущенных век я все так же видел внутренность кареты. Хотелось наконец уснуть; но грань между бодрствованием и сном сделалась вдруг совершенно неодолимою, я погрузился в какое-то неведомое мне доселе странное оцепенение.

Маркиз поднял с пола свою вализу{160}, поставил на колени, отпер и извлек оттуда некий предмет, оказавшийся лампой, затем подвесил ее за два крючка к противоположному окну кареты, запалил фитиль от спички и, доставши связку писем, принялся внимательно их читать.

Ехали мы ужасно медленно. До сих пор нетерпение заставляло меня всякий раз нанимать четверки лошадей. В настоящих наших обстоятельствах следовало радоваться и паре, но разница в скорости была удручающей.

Я давно уже устал глядеть, как спутник мой, в очках на носу, прочитывает письма одно за другим, складывает их, делает пометки на карточках и прилаживает карточки к конвертам. Хотелось избавиться от этого утомительного зрелища — но у меня никак не выходило закрыть глаза. Я пытался снова и снова, но — увы! — я положительно утратил способность смежать веки.

Я бы протер глаза, но не мог шевельнуть рукою, тело мое уж больше мне не подчинялось — я обнаружил, что не могу по собственному моему желанию двинуть ни единым членом, ни мускулом: с таким же успехом, пожалуй, я мог бы попытаться опрокинуть карету одним напряжением воли.

До сего момента мое состояние еще не пугало меня: я надеялся, что это не более, чем кошмарный сон, который сейчас пройдет. Но постепенно меня объял ужас: что со мною? Припадок?

Жутко было видеть, как попутчик мирно и невозмутимо продолжает свои занятия, когда легко мог бы развеять все мои страхи, лишь встряхнувши меня за плечо.

Я сделал отчаянную попытку закричать — тщетно; вновь и вновь повторял я свое усилие, но не мог выдавить ни звука.

Маркиз уже успел перевязать письма бечевкою и, мурлыча себе под нос какую-то арию, глядел в окно. Поворотившись затем в мою сторону, он сказал:

— Вот уж и огоньки видны. Через пару минут будем на месте.

Присмотревшись ко мне повнимательнее, он качнул головою и с доброю улыбкою произнес:

— Бедный мальчик! Как он утомился — спит так сладко! Ничего, проснется, когда карета станет.

Водворивши письма в вализу, он запер ее, спрятал очки в карман и снова повернулся к окну.

Мы въехали в какой-то городок; была глубокая ночь — верно, уже третий час. Карета остановилась, я увидел свет из раскрытой двери гостиницы.

— Приехали! — сказал мой попутчик, радостно обернувшись ко мне. Я, однако, не пробудился.

— Как же он измучен! — воскликнул он, так и не дождавшись ответа.

Сен-Клер уже проворно открывал для меня дверцу кареты.

— Твой хозяин крепко спит, он нынче переутомился. Жестоко было бы его беспокоить. Зайдем-ка с тобою внутрь, пока меняют лошадей, подкрепимся сами и заодно прихватим что-нибудь подходящее для месье Беккета. Я уверен, вскоре он проснется, и преголодный.

Он поправил фитиль, подлил в лампу масла, улыбнулся еще раз доброю улыбкою и снова велел слуге моему не шуметь; стараясь не задеть меня, он выбрался из кареты. Слышно было, как, входя в гостиницу, он что-то говорил Сен-Клеру; я же оставался в карете в прежнем положении.

Глава VIII

Незваный гость

В разные периоды жизни мне доводилось испытывать телесные муки, случалось выносить боли — и острые, и продолжительные; но ни прежде, ни потом не привелось мне, слава богу, очутиться в столь жалком и плачевном состоянии. И, коль скоро все мы смертны, я искренне надеюсь, что смерть не принесет с собою ничего подобного. Дух мой, поистине, томился в неволе; недвижность и немота жестоко терзали меня.

Мысль же, хоть и объятая кромешным страхом, оставалась живою и ясною. Что будет дальше? Неужто я и впрямь умер?

Прошу заметить, что моя способность наблюдать происходящее нисколько не пострадала. Я мог слышать и видеть отчетливо, как всегда. Только воля моя словно бы потеряла власть над телом.

Как я уже упомянул, маркиз д’Армонвиль, покидая карету, не погасил дорожной лампы. Я напряженно прислушивался, страстно ожидая его возвращения, которое, казалось мне, при счастливом стечении обстоятельств могло бы пробудить меня от каталепсии.

Внезапно, без шума шагов либо иных звуков, которые предвещали бы чье-то приближение, дверца отворилась и в карету молча вошел человек.

Лампа светила не хуже обычной восковой свечи, и я хорошо мог разглядеть незнакомца. Он был молод, одет в темно-серый обширный балахон, с накинутым на голову капюшоном, под которым, почудилось мне, блеснул золотой кант походной армейской фуражки; кроме того, под просторными рукавами балахона я совершенно определенно увидел форменные галуны и пуговицы на обшлагах мундира.

У молодого человека были густые усы и эспаньолка, по щеке от верхней губы тянулся свежий шрам.

Войдя, он тихо затворил дверь и сел подле меня. Все это произошло в одно мгновение; наклонившись ко мне и заслонясь от света рукою в перчатке, он несколько секунд внимательно изучал мое лицо.

Незнакомец

Лишь мельком взглянул он в бумаги, они явно не занимали его. Драгоценнейшую розу мою он отодвинул вслед за бумагами. Зато упомянутый документ его, видимо, заинтересовал: едва развернув его, он тут же принялся карандашом прилежно списывать его содержание в маленькую записную книжку.

Человек управлялся со своею работою совершенно бесшумно, с непостижимой быстротой и хладнокровием, из чего явствовало, что предо мною агент сыскной службы.

Он собрал бумаги — по всей видимости, в том же самом порядке, в каком их нашел, — сложил обратно в мой нагрудный карман и покинул карету.

Посещение не продлилось, кажется, и трех минут. Очень скоро я снова услышал голос маркиза. Вот он вошел, взглянул на меня и улыбнулся, словно бы завидуя моему богатырскому сну. Ах, если б он только знал!..

При свете лампы, только что ставшей пособницей шпиона, он продолжал читать и делать записки.

Мы уже выехали из городка и продвигались далее все с той же неспешностью.

«Место встречи с полицейскою ищейкою», как я его для себя обозначил, оставалось уже в двух лье позади, как вдруг почувствовал я странные толчки в одном ухе: воздух словно бы ворвался через него в горло; при этом было ощущение, будто где-то в глубине уха возник маленький пузырек воздуха, который сейчас же принялся расти и наконец с силою лопнул. Невыносимый обруч, сжимавший, казалось, мой мозг, тут же разжался. В голове послышался странный шум, нервическая дрожь пронизывала тело; оно гудело, как нога, которую, как принято говорить, отсидели. Вскрикнув, я попытался было приподняться на сиденье, но тут же снова упал, сраженный смертельной слабостью.

Оборотившись, маркиз взял меня за руку и заботливо спросил, не захворал ли я. В ответ из моих уст исторгся лишь тяжкий стон.

Мало-помалу воскрешение все же произошло, и срывающимся от слабости голосом я смог наконец поведать маркизу о моем внезапном недуге, а также о посягательстве на мои бумаги, случившемся во время его недолгого отсутствия.

— Боже правый! — воскликнул он. — Не добрался ли злодей и до моей вализы?

Я как очевидец поспешил его успокоить. Он, однако, водрузил вализу на сиденье рядом с собою, раскрыл и очень скрупулезно проверил содержимое.

— Слава богу, все в целости и сохранности, — удовлетворенный осмотром, пробормотал он. — Здесь ведь среди писем не менее полудюжины таких, что даже и подумать невозможно, чтоб они попали в руки к определенным лицам!

Затем с дружеским участием он подробно расспросил о недомогании, на которое я жаловался. Выслушав до конца, он сказал:

— Один мой приятель перенес как-то приступ, в точности схожий с вашим. Это случилось с ним во время морского вояжа и тоже вслед за состоянием сильнейшего возбуждения. Он, как и вы, был храбрец, и вот обстоятельства неожиданно заставили его применить и силу и мужество. Часа через два после этого его одолела усталость; всем казалось, будто он крепко спит, на самом же деле он погрузился в состояние, которое впоследствии описывал так, что вы бы наверняка признали в нем ваш недуг.

— Я рад, что приступ мой, по крайней мере, не единственный в своем роде. Скажите, не приходилось ли вашему приятелю вновь переживать подобное?

— Я виделся с ним еще долгие годы, и никаких жалоб более не слышал. Но какое разительное сходство причин, вызвавших приступы! Ни секунды не задумываясь, вы отважно вступаете в неравный поединок с этим сумасшедшим драгунским полковником — опытнейшим фехтовальщиком! — затем наступает естественная в подобных обстоятельствах усталость и, наконец, глубочайший сон — равно как и в случае на корабле… Неплохо бы, впрочем, выяснить, — продолжал он, — что за coquin[169] рылся в ваших бумагах. Однако возвращаться не стоит, теперь уж там все равно ничего не узнаешь. Такие людишки быстро заметают следы. Вероятнее всего, вы правы и это какой-нибудь сыщик из полиции. Любой другой негодяй вас непременно бы ограбил.

Обессиленный недугом, я говорил мало, но маркиз очень мило поддерживал беседу.

— Мы стали так близки, — наконец сказал он, — что хочу напомнить: пусть сейчас перед вами не маркиз д’Армонвиль, а всего лишь месье Дроквиль, однако в Париже, возможно, и это знакомство окажется для вас полезным, даже если мы будем видеться нечасто. Не забудьте сказать мне, в какой гостинице вы намерены остановиться; маркиз ведь, как известно, находится в отъезде, в его особняке проживают покуда лишь два-три лакея, и им нельзя даже видеть месье Дроквиля; сей господин, однако же, непременно изыщет способ провести вас в ложу маркиза в Опере, да и в иные, менее доступные места. Когда же дипломатическая миссия маркиза закончится и ему позволено будет себя обнаружить, не забудьте вашего обещания нанести осенью визит в Шато д’Армонвиль — в противном случае ваш друг не простит вас, месье Беккет.

Нужно ли сомневаться, что я преисполнился к маркизу самой искренней признательности!

Чем ближе подъезжали мы к Парижу, тем более ценил я его протекцию. Своевременная поддержка и дружеское участие большого человека, с коим судьба свела меня словно бы нарочно, могли сделать мою поездку куда привлекательней, нежели я смел предполагать.

Положительно, любезность маркиза была безгранична. Я не успел еще в достаточной мере выразить мою благодарность, как карета неожиданно остановилась в каком-то местечке, где ожидала нас свежая пара лошадей и где, как выяснилось, нам надлежало расстаться.

Глава IX

Сплетня и совет

Дорога, полная приключений, наконец завершилась. Устроившись на подоконнике, я взирал из окна гостиницы на блестящий Париж, который обрел уже свою былую веселость и бурлил сильнее прежнего. Все вы читали о воодушевлении, вызванном падением Наполеона и второй реставрацией Бурбонов. Посему нет надобности описывать тогдашний Париж, хотя я и могу припомнить его очень ярко. Немаловажно, конечно, что в тот раз Париж открылся мне впервые. Впрочем, сколько ни бывал я там впоследствии, мне не доводилось видеть неповторимую столицу столь взволнованной и волнующей.

Я провел в Париже уже два дня и успел заметить в нем множество любопытного, но ни разу не столкнулся с грубостью или высокомерием офицеров разбитой французской армии, на чью озлобленность жаловались другие путешественники.

Должен сказать также, что роман мой завладел мною совершенно

Графа с графинею я так и не увидел и ничего не слышал о них, маркиз д’Армонвиль также не давал о себе знать. От странного недомогания, случившегося со мною ночью в дороге, я оправился вполне.

Наступил мой второй парижский вечер; я уже начал было беспокоиться, что мой высокопоставленный друг совершенно меня позабыл, когда человек принес мне снизу карточку «месье Дроквиля», и, внутренне возликовав, я тут же велел провести гостя в комнаты.

Маркиз д’Армонвиль явился, как всегда, любезный и доброжелательный.

— Я теперь вроде ночной птицы, — сказал он, как только мы обменялись обычными приветствиями. — Днем держусь в тени, даже и сейчас едва решился приехать к вам в закрытой карете. Так положили друзья, которым я оказал одну довольно рискованную услугу. «Ежели присутствие маркиза в Париже станет известно, — говорят они, — все пропало…» Сперва позвольте преподнести вам приглашения в мою ложу. Такая досада, что я не могу располагать ею чаще в эти две недели, но я велел секретарю, пока меня не будет, предоставлять ее любому из моих друзей по их желанию. И что же? В моем распоряжении почти ничего не осталось.

Я поблагодарил маркиза.

— А теперь несколько слов в роли наставника. Вы, конечно, прибыли с рекомендательными письмами?

Я достал несколько писем, и маркиз кинул взгляд на адреса.

— Забудьте о них, — сказал он. — Я сам берусь вас представить, я буду возить вас из дома в дом. Один находящийся рядом друг стоит многих и многих писем. А до той поры вам лучше ни с кем не сближаться. По молодости это не столь и трудно: в большом городе юноша сперва бросается в водоворот общедоступных развлечений, а потом уж позволяет свету себя стреножить. И отлично — так и поступите! Здешних забав — хотя бы вы предавались им дни и ночи напролет — хватит не менее чем на три недели. Я к тому времени как раз освобожусь и введу вас в самый блестящий, хотя и скучноватый, по обыкновению, свет. Положитесь на меня и помните: в Париже человек, попавший в свет, принят везде, всюду и — навсегда.

Я снова горячо поблагодарил его и обещал в точности выполнить все советы.

Маркиз, кажется, остался мною доволен.

— Теперь, — объявил он, — я назову вам парижские достопримечательности. Возьмите карту и ставьте буквы или цифры около мест, на которые я укажу; а на отдельном листе пишите комментарий. Все, что я перечислю, непременно следует осмотреть.

Так, методично, перемежая свой каталог с множеством забавных и пикантных анекдотов, он снабдил меня путеводителем по Парижу, поистине бесценным для охотника за развлечениями и новизною.

— Недели через две, а возможно и раньше, я наконец-то смогу быть вам полезным, — сказал он. — А покуда будьте настороже! Не вздумайте играть: вас непременно ограбят. Помните, что вокруг полно тайных мошенников и разного рода негодяев, которые тем только и кормятся, что обирают доверчивых иностранцев. Не верьте никому, кроме знакомых.

Я снова высказал маркизу признательность и уверил его, что эти советы принесут мне несомненную пользу. Однако сердце мое было слишком переполнено красавицей из «Прекрасной звезды», чтобы не отпустить гостя, не попытавшись хоть что-то о ней разузнать. Посему я осторожно справился о графе и графине де Сент-Алир, коих я имел честь вызволить из весьма неприятного положения тогда, в гостинице.

Увы! Он не встречал их с тех пор и не знает, где они сейчас. У них прекрасный старый дом всего в нескольких лье от Парижа, но весьма вероятно, что они задержатся в городе, поскольку дом, несомненно, надобно готовить к их приезду — после столь длительного отсутствия.

— Как долго их не было?

— Думаю, месяцев восемь.

— Вы, кажется, говорили, что они небогаты?

— По-вашему, месье, они, может быть, и небогаты; однако благодаря доходу графа они не отказывают себе ни в чем, даже в кое-какой роскоши. Впрочем, много ли надо средств при их-то уединенной жизни, да в нашей дешевой стране.

— Они, стало быть, вполне счастливы.

— Скорее: должны быть счастливы.

— Что же им мешает?

— Граф страшно ревнив.

— Но ведь графиня, кажется… не дает ему повода?

— Боюсь, что дает.

— Какой же?

— Видите ли, мне всегда казалось, что она уж очень… уж слишком…

— Слишком что, месье?

— Слишком красива. Глаза ее волнующе прекрасны, черты совершенны, а нежнее ее щек, верно, и не сыщешь. Впрочем, я все же уверен в ее порядочности. Вы ведь, кажется, с нею не встречались?

— В тот вечер, когда мне пришлось проломить череп забияке-офицеру, что наскочил в прихожей гостиницы на старого графа, там также была дама, закутанная в дорожный плащ. Но лицо ее, помнится, скрывала густая черная вуаль, и решительно ничего нельзя было разглядеть, — дипломатично ответил я. — Возможно, то была его дочь. А случаются ли у них размолвки?

— У кого, у графа с графинею?

— Да.

— Иногда бывают.

— О чем же они бранятся?

— Ах, это долгая история; о бриллиантах графини. Они довольно ценны и стоят, как утверждает наш главный ювелир, около миллиона франков. Граф предлагает их продать, деньги пустить в рост, а доходом распорядиться по усмотрению жены. Графиня же, которой они по закону принадлежат, никак не соглашается, и сдается мне, что истинную причину своей неуступчивости она ни за что мужу не откроет.

— Что же за причина, скажите на милость?

— Подозреваю, ей видится, как хороша она будет в этих бриллиантах, когда в другой раз выйдет замуж.

— Как?.. Ах да, конечно. А граф де Сент-Алир человек достойный?

— Достойнейший и очень умный.

— Как бы мне хотелось с ним познакомиться! Так вы говорите, он живет в таком…

— В таком вот счастливом браке! Но, серьезно говоря, они живут совершенными отшельниками; время от времени он вывозит жену то в Оперу, то на бал — но это, пожалуй, и все.

— Он, наверное, может многое припомнить и о старых порядках, и об эпизодах революции?{161}

— О да, он прекрасный собеседник для любознательного молодого человека! К тому же он после обеда обыкновенно засыпает, а жена его нет… Однако, кроме шуток, он действительно удалился от суеты большого света и сделался ко всему безразличен; да и графиню ничто, кажется, не занимает — даже ее собственный супруг.

Маркиз поднялся.

— Не рискуйте своими деньгами, — повторил он напоследок. — У вас скоро появится возможность потратить часть их с большою пользою. Кое у кого из тех, кто способствовал реставрации Бонапарта,

Глава X

Черная вуаль

По-французски я изъяснялся бегло, в средствах стеснен не был, посему ничто не мешало мне вкусить от наслаждений, коими богата французская столица. Нетрудно представить, как незаметно пролетели еще два дня, по истечении которых, почти в тот же час, ко мне снова заглянул месье Дроквиль.

По обыкновению любезный и доброжелательный, он оживленно сообщил, что бал-маскарад назначен на следующую среду и приглашение для меня уже получено.

Какая досада! Как искренне я посетовал, что вынужден отказаться!

Не отвечая, маркиз некоторое время глядел на меня подозрительно и словно бы даже с угрозою, чего я решительно не понял; затем осведомился в довольно резком тоне:

— Будьте так любезны, месье Беккет, сообщите причину вашего отказа.

Сие требование несколько удивило меня, но я чистосердечно отвечал, что именно вечером в среду договорился встретиться с двумя или тремя приятелями, тоже из Англии, и не могу нарушить данного обещания.

— Вот! Вот вам настоящие англичане! Где бы они ни очутились, им подавай только английское пиво, «биф-стейк» и парочку английских мужланов в придачу. Даже здесь, в Париже, вместо того чтобы попытаться хоть что-нибудь понять про тех, к кому приехали, и изобразить хоть мало-мальский интерес к познанию, они сходятся вместе, наливаются пивом, курят и ругаются как извозчики. В конце такого путешествия им не прибудет ни ума, ни лоску, и лучше б они пропьянствовали все это время в родной гринвичской пивной!

Уничижительно рассмеявшись, он взглянул на меня так, словно хотел пробуравить насквозь.

— Вот, — сказал он, швыряя приглашение на стол. — Хотите берите, хотите нет — как вам будет угодно. Я уже вижу, что зря старался — не в коня корм! — но вот что я вам скажу: когда человек моего ранга хлопочет ради вас, просит кого-то об одолжении и приносит вам на тарелочке билет, о котором многие парижане могут лишь мечтать, — стоило бы отнестись к этому не так презрительно!

Ну, это уж не вмещалось ни в какие рамки!

Во мне боролись гнев, обида и раскаяние. Возможно, я, сам того не зная, нарушил правила хорошего тона, принятые у французов? Тогда это в значительной мере оправдывает грубую бесцеремонность, с какой маркиз мне теперь выговаривал.

В замешательстве я поспешил извиниться, дабы снискать прощенье моего нового друга, — ведь он выказал мне столько бескорыстного участия.

Я заверил, что во что бы то ни стало расторгну договоренность, коей связал себя так неудачно; что отвечал ему не подумав и, вообще, не отблагодарил еще маркиза соразмерно с его добротою и моей истинною оценкою этой доброты.

— Ну, полно, полно; я позволил себе упрекнуть вас исключительно ради вашего же блага; я уж и сам вижу, что выразился при этом чересчур резко; уверен, что вы с вашим добрым сердцем мне простите. Всем моим друзьям давно известно, что иногда, в запальчивости, я говорю лишнее, но после сам же первый об этом сожалею. Месье Беккет, вы ведь простите старого друга? Я на минуту потерял самообладание. Ну, будемте, как прежде, добрыми друзьями!..

Он улыбнулся мне знакомою улыбкою месье Дроквиля из «Прекрасной звезды» и протянул руку, которую я сжал с радостной почтительностью.

Кратковременная размолвка сблизила нас еще больше.

Маркиз затем посоветовал мне заранее позаботиться о комнате в какой-нибудь версальской гостинице, поскольку спрос на места будет велик; выехать — сказал он — лучше всего завтра.

Посему я, не откладывая, заказал лошадей на одиннадцать часов завтрашнего утра; маркиз же вскоре пожелал мне доброй ночи, сбежал по лестнице, прикрывая лицо платком, сел в закрытую карету, что стояла под моим окном, и уехал.

На другой день я был в Версале. Подъезжая к «Отель де Франс», я еще издали увидел, что прибыл отнюдь не рано, а, возможно, даже слишком поздно.

Вокруг подъезда плотной стеной стояли экипажи, так что попасть внутрь можно было, лишь высадившись из кареты и протолкавшись меж лошадиных крупов.

Внутри толпились слуги и господа, кричавшие что-то хозяину гостиницы, а тот, совершенно одуревший, тем не менее вежливо уверял всех вместе и каждого в отдельности, что в доме не осталось ни единой спальной или даже туалетной комнаты, в которой не было бы уже постояльца.

Я выскользнул за дверь, оставив кричащих кричать, увещевать, выпрашивать в тщетной надежде, что хозяин смилуется и что-нибудь придумает.

Я уселся в карету и велел ехать, со всею доступной нашим лошадям прытью, в «Отель дю Резервуар». Эта попытка оказалась столь же безрезультатной: подъезд окружали плотные ряды экипажей. Я был раздосадован и не знал, что делать дальше. К тому же, пока я вел переговоры с хозяином, другие кареты отъехали от подъезда и мой форейтор самовольно протиснулся с лошадьми к самому крыльцу.

Сие обстоятельство пришлось бы очень кстати, когда б моей единственной задачей было — сесть обратно в карету; но как прикажете выбираться из толчеи, если надо ехать дальше? Кареты и коляски всех мастей теснили нас и сзади и спереди, да и сбоку их стояло еще не менее четырех рядов.

Глаза мои в те годы отличались зоркостью, и тут вдруг в просвете меж лошадьми и колясками я ясно увидел, как по узенькому проезду с другого края дороги медленно движется ландо, и если я и прежде проявлял изрядное нетерпение, то представьте мои чувства теперь, когда в пассажирах открытого экипажа я определенно узнал графиню под черной вуалью и ее мужа. Лошади их шли шагом: весь проезд впереди занимала телега, катившая с присущею всем телегам медлительностью.

Полагаю, каждый здравомыслящий человек на моем месте, уж коли возникла у него нужда перехватить ландо, спрыгнул бы на тротуар, обежал преграждавшие путь экипажи по ходу движения и встретил бы его впереди. Но, к несчастью, во мне было более от Марата, нежели от Мольтке{162}, и любым ухищрениям тактики я предпочитал прямую атаку на объект. Сам не знаю как, я перемахнул через заднее сиденье соседней кареты, пробрался через кабриолет, в котором дремали старик с собакою; с невнятными

Любой сторонний наблюдатель, которому случилось заметить сию бесстрашную атаку, неминуемо принял меня за умалишенного. К счастью, заветное ландо успело проехать прежде моего падения: как вы понимаете, рыцарь вовсе не жаждал предстать пред дамою сердца вывалянным в пыли и в сплюснутой, никак не желавшей сниматься шляпе.

Некоторое время я стоял осыпаемый щедрою бранью, которая перемежалась с неприятнейшим хохотом. В разгар окружившего меня веселья, пытаясь смахнуть пыль с платья посредством носового платка, услыхал я знакомый голос:

— Месье Беккет!

Я обернулся — в окне одной из карет мелькнуло лицо маркиза. Я был рад ускользнуть из-под града насмешек и вмиг оказался возле него.

— Поездка ваша оказался зряшной, — сказал он. — Вы наверняка уже выяснили, что в версальских гостиницах не осталось ни единой свободной кровати; добавлю, что и во всем городе вы не найдете ни единой комнатушки. Но кое-что мне все-таки удалось устроить — думаю, это вполне сгодится. Прикажите вашему слуге ехать следом, а сами забирайтесь сюда и садитесь рядом со мною.

По счастью, в плотной цепи экипажей как раз образовалась брешь, и моя карета уже выбралась из затора.

Я велел слуге следовать за нами, маркиз сказал что-то своему кучеру, и мы тотчас пустились в путь.

— Я отвезу вас в одно местечко, о котором и в Париже мало кому известно; узнав о беспримерном наплыве публики в Версаль, я на всякий случай заказал для вас комнату. Это старая и очень уютная гостиница, всего в миле отсюда; называется она «Летящий дракон». Вам повезло, что утомительные обязанности призвали меня в Версаль раньше, чем предполагалось.

Мы проехали, я думаю, мили полторы к дальнему концу Версальского дворца и выбрались на неширокую старую дорогу, по одну сторону которой тянулся дворцовый парк, по другую же стояли деревья гораздо более старые — кроны и стволы столь внушительных размеров редко встретишь во Франции.

Мы остановились перед старинным массивным зданием канского камня; оно показалось мне, пожалуй, слишком вычурным для гостиницы; скорее всего, дом изначально был задуман как частный особняк для какого-то состоятельного и, судя по множеству разных гербов на стенах, родовитого владельца. От подъезда полукругом выдавалось вперед обширное гостеприимное крыльцо, явно более поздней постройки, над которым помещался раскрашенный и золоченый каменный горельеф — вывеска гостиницы. То был летящий дракон со сверкающими красно-золотыми крыльями; бледно-зеленый с золотым отливом хвост чудовища образовывал бесчисленное множество колец и заканчивался зазубренным, наподобие смертоносной стрелы, блестящим острием.

— Что ж, простимся. Надеюсь, вам здесь понравится. В любом случае это лучше, чем ничего. Я бы тоже зашел, но вынужден блюсти инкогнито! Полагаю, вы будете вдвойне довольны, если я по секрету скажу, что в доме водятся привидения — меня в молодые годы это привело бы в неописуемый восторг. Но не вздумайте обмолвиться о сем прискорбном факте в присутствии хозяина: полагаю, для него эта тема весьма болезненна. Прощайте. Если желаете по-настоящему насладиться маскарадом, советую одеться в домино{163}. Я тоже рассчитываю заглянуть во дворец. Тогда я непременно появлюсь в таком же костюме. Как мы друг друга узнаем? К примеру, можно что-нибудь держать в руке — нет, цветок не пойдет, цветов будет слишком много. А что, если пришить или приколоть к домино небольшой крестик, дюйма в два-три длиною; пусть у вас на груди будет красный — как-никак вы англичанин, — а у меня белый. Да, это вполне подойдет. В какую бы комнату вы ни зашли, держитесь поближе к двери, покуда мы не встретимся. Я буду высматривать вас возле всех дверей, а вы ищите меня; так мы очень скоро друг друга найдем. Итак, договорились. Знаете, для меня подобные увеселения хороши разве в обществе человека молодого: в моем возрасте надобно заимствовать свежесть ощущений у молодости и непосредственности. Прощайте же, увидимся вечером.

К этому времени я уже стоял на дороге. Попрощавшись, я захлопнул дверцу кареты, и маркиз уехал.

Глава XI

«Летящий дракон»

Я огляделся. Дом, и сам по себе весьма живописный, в окружении вековых деревьев выглядел еще загадочнее. Весь пейзаж дышал стариною, уединением и разительно отличался от парижского блеска и суеты, к которым я уже начал было привыкать.

Минуты две изучал я великолепный старинный горельеф. Затем перешел к более внимательному осмотру самого здания. Внушительные размеры и основательность постройки отвечали скорее моим представлениям о старинном английском постоялом дворе, в каком могли бы остановиться на ночлег кентерберийские паломники{164}, нежели о веселой французской гостинице. Исключение составляла разве что круглая башенка над левым крылом дома: заостренная форма ее крыши, пожалуй, напоминала о замках Франции.

Войдя в гостиницу, я сообщил, что моя фамилия Беккет и что для меня оставлена здесь комната. Я был принят со всею предупредительностью, на какую только может рассчитывать английский милорд с бездонным, само собою разумеется, кошельком.

Комната, куда отвел меня хозяин, была обшита темными дубовыми панелями, обставлена унылою и давным-давно вышедшею из моды массивною мебелью и казалась мрачноватой. Здесь был широкий очаг и над ним тяжелая каминная доска с резными щитами, в коих при желании можно было обнаружить сходство с гербами на наружных стенах дома. Все это выглядело весьма любопытно, но располагало к меланхолии и в целом производило впечатление даже гнетущее. Я подошел к двухарочному окну с каменной колонною посредине, из которого открывался вид на небольшой заросший парк и старый замок, в изобилии украшенный старыми башенками — точно такими же, как я описал выше. Деревья обступали замок с трех сторон.

Как-то грустно было смотреть и на замок, и на парк: здесь царили разор и запустение, а призрак былого великолепия, витавший над всем, придавал особую мрачность открывавшемуся из окна пейзажу.

Я спросил хозяина, что это за замок.

— Шато де ла Карк, месье.

— Как жаль, что он так заброшен, — заметил я. — Или, лучше сказать, как жаль, что владелец его так небогат.

— Может, и жаль, месье.

— Вот как? — Я вопросительно взглянул на хозяина. — Его, стало быть, здесь не очень-то любят?

— Не стану отвечать ни да ни нет, месье, — сказал он. — Я просто имел в виду, что неизвестно еще, как бы он распорядился богатством.

— Кто же он? — осведомился я.

— Граф де Сент-Алир.

— Что? Граф? Вы уверены? — взволнованно спросил я.

Теперь уже настала его очередь глядеть на меня с недоумением.

— Часто ли видят его в этих краях?

— Не очень, месье. Он подолгу бывает в отъезде.

— Он что же, беден?

— Я плачу ему за наем вот этого дома. И деньги-то, признаться, невелики, но он их, похоже, ждет не дождется, — насмешливо улыбаясь, отвечал хозяин.

— Однако, судя по всему, что я слышал, не может же он быть совсем без средств, — настаивал я.

— Говорят, он игрок, но за это не ручаюсь; знаю только наверное, что он не богат. Как-то, месяцев семь назад, умер его родственник из захолустья. Тело привезли сюда, в замок, и графу пришлось раскошеливаться и хоронить его на Пер-Лашез, как того желал покойный. Граф от расстройства просто занемог; хотя, говорят, по смерти родственника ему перепало приличное наследство. Впрочем, деньги, кажется, вообще не идут ему впрок.

— Он ведь уже старик?

— Старик? Он вечен. «Вечный жид» — его тут все так величают; вот только в кармане у него не всегда наберется пять монет. Однако же, месье, он не унывает, недавно взял себе молодую красивую жену.

— И что она? — торопил я.

— А что она? Она, значит, графиня.

— Неужели это все, что можно о ней сказать? Есть же у нее какие-то достоинства?

— Ах, достоинства! Есть, месье; и три из них несомненны.

— Какие же?

— Молодость, красота и — бриллианты.

Я рассмеялся. Хитрый старик, видимо, меня поддразнивал.

— Вижу, мой друг, — сказал я, — вам не хочется…

— Ссориться с графом, — закончил он. — Это верно. Видите ли, месье, у нас с ним всегда найдется парочка способов, чтоб друг другу насолить. Но, как вы понимаете, лучше, ежели каждый будет заниматься своими собственными делами и не трогать соседей.

Итак, не было смысла продолжать расспросы, по крайней мере, сейчас. Возможно, хозяину и впрямь нечего сказать. Если же я в этом усомнюсь — всегда можно достать из кошелька несколько наполеондоров. Не исключено, что их-то он и хочет выудить.

Хозяин «Летящего дракона» был сухой загорелый старик с военной выправкой и, судя по всему, весьма неглупый. Как я узнал впоследствии, он служил у Наполеона еще во времена первых итальянских походов{165}.

— Ну, хорошо, — сказал я. — Хотя бы на один вопрос вы, наверное, можете ответить, не рискуя нарушить добрососедских отношений. Дома ли граф?

— Сдается мне, у него много домов, — отвечал он уклончиво. — Впрочем… Впрочем, сейчас, как мне кажется, он должен быть в Шато де ла Карк.

С еще большим интересом я взглянул в окно: извилистые парковые дорожки вели к замку, стоявшему в обрамлении темной листвы.

— Я видел его нынче в Версале; он проезжал в своей карете, — сказал я.

— Очень может быть.

— Значит, его карета, лошади и слуги располагаются в замке?

— Карету, месье, он держит здесь, а слуг нанимает по мере надобности. Ночует в замке вообще один только дворецкий. Для госпожи графини, верно, не жизнь, а сплошное мучение.

«У-у, старый скряга, — думал я, — хочет пыткою вытянуть у нее бриллианты. Несчастная девочка! Ревность, вымогательство — вот с какими демонами сражается бедняжка!»

Произнесши сию речь перед самим собою, рыцарь вновь устремил взгляд на крепость недруга и вздохнул украдкою — вздох его полнился тоскою, решимостью и страстью.

Как глуп я был тогда! И все же — если взглянуть на людей с небесных высот — много ли умнее делаемся мы с годами? Одна иллюзорная мечта сменяет другую, но мы все те же безумцы, что и прежде.

— Ну что, Сен-Клер, — сказал я, когда слуга вошел и принялся разбирать мои вещи. — Нашлась ли для тебя здесь постель?

— А как же, месье: на чердаке, с пауками и — par ma foi![170] — с кошками и совами. Но мы неплохо уживаемся. Vive la bagatelle![171]

— Вот как? Я не знал, что дом так переполнен.

— Здесь в основном слуги тех господ, которые успели устроиться в Версале, месье.

— А скажи-ка, что ты думаешь о «Летящем драконе»?

— О драконе? Что я думаю об этом огнедышащем чудовище? Говорю как на духу, месье: этот зверюга — само исчадие ада; к тому же, если люди не врут, в доме все время творится какая-то чертовщина.

— Что ты имеешь в виду? Привидения?

— Если бы, сэр. Привидения! Нет, здесь, пожалуй, похлеще будет. Здесь, месье, случалось так, что люди исчезали прямо на глазах у полдюжины свидетелей. Пропадали, точно сквозь землю проваливались!

— Ты шутишь, Сен-Клер? Расскажи-ка поподробнее об этих чудесах или что там такое было.

— А то и было, месье, что бывший шталмейстер{166} покойного короля — ну того, помните, которому отрубили голову в революцию, — получил разрешение от императора вернуться во Францию и жил месяц в этой гостинице, а под конец взял и исчез прямо на глазах у шестерых свидетелей, вполне достойных людей. Другой, русский, из дворян, очень видный, шести футов с лишком, стоял посреди комнаты в первом этаже со стаканом водки в левой руке и недопитою чашкою кофея в правой и как раз описывал семерым вполне заслуживающим доверия господам последние минуты жизни Петра Великого — и точно так же исчез! Ботинки его остались на полу, где он стоял; господин справа от него нашел, к своему удивлению, в руке своей чашку кофею, а господин слева — стакан с водкою…

— Которую он в замешательстве проглотил вместе со стаканом, — предположил я.

— Отнюдь нет. Стакан хранился в доме три года как реликвия; его разбил кюре, беседовавший с мадемуазель Фидон в комнате хозяина; а вот о русском дворянине не было с тех пор ни слуху ни духу. Parbleu! Когда мы будем уезжать из этого «Летучего чудища» — дай нам Бог выбраться через дверь! И все это, месье, рассказал мне форейтор, который нас сюда привез.

— Ну, стало быть, это чистая правда! — торжественно заключил я; однако на самом деле мне было не до веселья; на меня начинала давить мрачность окружающего пейзажа и моей комнаты. Незаметно мною овладели недобрые предчувствия, и шутка моя прозвучала натянуто.

Глава XII

Колдун

Трудно представить себе зрелище более впечатляющее, нежели этот костюмированный бал. Среди гостеприимно распахнутых салонов и гостиных сверкал грандиозный коридор Большой зеркальной галереи. В ней, по случаю fête[172], было зажжено не менее четырех тысяч свечей, и их сияние, отраженное и умноженное зеркалами, было поистине ослепительно. Величественная анфилада комнат заполнилась масками во всевозможнейших костюмах. Не забыта была ни одна зала; каждый уголок дворца оживлялся музыкою, голосами, буйством красок, сверканием драгоценностей, неудержимым веселием забавных сценок, какие всегда в избытке и как бы невзначай случаются на

Никогда прежде не доводилось мне видеть ничего даже отдаленно сравнимого с этим бесподобным праздником. В черной маске и домино, я неспешно продвигался по комнате, то и дело задерживаясь послушать живую беседу, удалую песенку или шуточную речь; не забывал я в то же время и глядеть по сторонам, дабы случайно не разминуться с черным домино с белым крестиком на груди.

У всех дверей я замедлял шаг и присматривался к маскам особенно внимательно, как и было уговорено; маркиз, однако, еще не пришел. Пока я прогуливался, лениво забавляясь всем происходящим, в одном из салонов повстречались мне золоченые носилки, или, вернее, китайский паланкин, убранный с кричащею пышностью, принятой в Небесной империи. Его несли на золоченых шестах четыре разодетых китайца; еще один, с палочкою в руке, шествовал впереди, другой позади, а сбоку двигался худощавый, небольшого роста человек с окладистой черной бородою и в высокой феске, в каких обыкновенно изображают дервишей. Его ниспадающее с плеч пестрейшее одеяние было расшито золотыми и черными иероглифами; талию перехватывал широкий золотой пояс, на котором проступали красные и черные знаки — по всей вероятности, каббалистические. Красные чулки и расшитые золотом туфли с загнутыми по-восточному носами виднелись из-под полы его платья. Смуглое лицо было недвижно и торжественно, пышные, насупленные брови черны, под мышкою он нес примечательную книгу самого загадочного вида, в другой руке держал гладкую блестящую палочку черного дерева. Он шел, опустив голову и глядя в пол. Китаец, шедший впереди паланкина, размахивал палочкою вправо и влево, расчищая путь; паланкин был наглухо занавешен со всех сторон, и вся процессия являла зрелище замечательное и таинственное. Я немало заинтересовался.

И был посему весьма доволен, когда носильщики опустили свой груз в непосредственной близости от меня.

Тотчас же и носильщики, и китайцы с золочеными палочками хлопнули в ладоши и в полнейшей тишине принялись исполнять престранный танец: на первый взгляд, неистовый, однако, по-видимому, тщательно продуманный; они строжайше соблюдали последовательность позиций и фигур. Вскоре кругом танцующих послышался смех и хлопанье ладоней в такт.

Танец еще не закончился, когда на мое плечо легла чья-то рука; обернувшись, я увидел наконец черное домино с белым крестиком.

— Я рад, что нашел вас именно сейчас, — сказал маркиз. — Это, кажется, самая интересная компания на балу. Вам непременно нужно поговорить с колдуном. Около часа назад я набрел на них в другом салоне и задал вопросы оракулу. Ответы просто изумили меня: они были завуалированы, но все же стало совершенно ясно, что ему досконально известно о делах некоторых моих соотечественников — людей в высшей степени осторожных, — кроме них самих, о делах этих могли знать разве человека два или три. Я был потрясен до глубины души; и все, кто задавал ему вопросы, были, я видел, также удивлены, иные даже напуганы. Кстати, я приехал с графом и графинею де Сент-Алир.

Он кивнул на тщедушную фигурку, тоже одетую в домино. Это был граф.

— Идемте, — сказал маркиз. — Я вас познакомлю.

Я с готовностью, как вы догадываетесь, последовал за ним.

Маркиз представил меня, весьма изящно намекнув на услугу, счастливо оказанную мною графу в «Прекрасной звезде»; граф рассыпался в любезностях и под конец, к вящему моему удовольствию, объявил:

— Графиня здесь неподалеку, через один салон, болтает со своей доброй приятельницей, герцогиней д’Аржанзак. Я скоро приведу ее сюда и познакомлю вас, она тоже выскажет вам признательность за помощь, мужественно оказанную нам в такой неприятный момент.

— Вы положительно должны поговорить с прорицателем, — сказал маркиз графу. — Уверен, что это вас позабавит. Я, признаться, был поражен: никак не ожидал подобных ответов! Право, не знаю, что и думать.

— Вот как! Ну что ж, можно попробовать.

Втроем приблизились мы к паланкину со стороны, где стоял чернобородый.

Молодой человек в испанском платье, который только что имел беседу с оракулом, проходя мимо нас, говорил своему приятелю:

— Превосходная мистификация! Кто же сидит в этом паланкине? Он решительно всех знает.

Граф, в маске и домино, важно проследовал вместе с нами к паланкину. Зрители стояли плотным кольцом, но китайцы с палочками следили за тем, чтобы середина оставалась свободною. Один из них — тот, что шел впереди процессии, — приблизился к нам с протянутою рукою.

— Что, деньги берете? — осведомился граф.

— Золото, — ответствовал китаец.

Граф положил монету в протянутую ладонь; то же пришлось сделать и нам с маркизом, поскольку, сопровождая графа, мы тоже вступили в крут.

Колдун стоял возле паланкина, держась рукою за край шелковой занавески; голова его была опущена, так что длинная иссиня-черная борода лежала на груди; другою рукою он опирался на свою черную палочку. Глаза его, как и прежде, глядели в пол, лицо казалось совершенно безжизненным. Право, я не встречал в другом лице или фигуре столь совершенной недвижности, разве что у покойников.

Первый вопрос графа был:

— Женат я или холост?

Прорицатель быстро отогнул край занавески и обратил ухо к китайцу в богатых одеждах, сидевшему на носилках; затем, отворотившись, опустил занавеску и отвечал:

— Женат.

Те же действия предваряли все его последующие ответы, так что чернобородый оказывался уже не пророком, а медиумом. Казалось, он говорил от лица персоны более значительной, чем он сам.

Последовали еще два-три вопроса, ответы на который позабавили маркиза, но я их смысла не понял, так что мало что знал об обстоятельствах графа.

— Любит ли меня жена? — спросил он игриво.

— Сколько ты того заслуживаешь, — был ответ.

— Кого я люблю более всего на свете?

— Себя.

— Ах, это одинаково верно для всех! Ну, а кроме меня самого, есть ли на свете нечто, любимое мною более моей супруги?

— Ее бриллианты.

Граф растерянно хмыкнул.

Маркиз рядом со мною рассмеялся.

— Верно ли, — решительно произнес граф, поворачивая разговор на другое, — что в Неаполе только что произошло сражение?

— Нет, то было во Франции.

— Вот как, — граф с усмешкою оглянулся на окружающих. — Позвольте узнать, между какими державами и по какому прискорбному поводу?

— Между графом и графинею де Сент-Алир — по поводу документа, подписанного ими двадцать пятого июля тысяча восемьсот одиннадцатого года.

Как пояснил мне впоследствии маркиз, то была дата подписания их брачного контракта.

Граф на минуту словно остолбенел; даже маска, казалось, не могла скрыть, что щеки его залиты пунцовой краской.

Впрочем, никто, кроме нас с маркизом, не знал, что вопросы задает сам граф де Сент-Алир.

Граф, похоже, не находил, о чем бы еще спросить; а возможно, и сожалел уже, что согласился вступить в столь неприятные переговоры. Маркиз, по счастью, вызволил его из затруднения, шепнув:

— Взгляните,

С той стороны, куда указывал маркиз, надвигалась на нас долговязая фигура. Человек был без маски, его обширное бледное лицо пересекал шрам. Иными словами, то была безобразная физиономия нашего знакомца Гаярда. Полковник нарядился в костюм капрала Императорской гвардии; левая рука его была подвязана наподобие культи, а пустой снизу рукав подколот к груди. Впрочем, лоб и нос заклеены были отнюдь не маскарадным липким пластырем; как раз в этом месте трость моя оставила след, которому суждено отныне красоваться среди более почетных боевых шрамов.

Глава XIII

Удивительные прорицания оракула

На миг я позабыл, что маска и домино надежно охраняют меня от цепкого взора старого служаки, и готовился уже к потасовке. Впрочем, я быстро опомнился. А граф при виде громогласного капрала в синем мундире, белой жилетке и белых гетрах предусмотрительно ретировался. Надобно признать, что в капральском обличье наш Гаярд оказался столь же шумлив и хвастлив, как и в своей натуральной форме драгунского полковника. Уже дважды его чуть было не выставили из дворца: сначала он слишком самозабвенно превозносил подвиги Наполеона Великого, а в другой раз едва не вступил врукопашную с прусским гусаром. По правде сказать, он бы наверняка устроил здесь не одну кровавую драку, когда бы здравый смысл не подсказывал ему, что преждевременное и принудительное — с дюжими жандармами по бокам — удаление с празднества (которое он, бесспорно, призван украшать) вряд ли поможет ему достигнуть цели. Ибо Гаярд явился в Версаль в надежде встретить здесь некую богатую вдовушку, которая, как он полагал, питала к нему нежные чувства.

— Деньги! Золото! Эх, господа! Какие деньги, какое золото мог, по-вашему, скопить простой солдат, ваш покорный слуга, когда у него осталась одна-единственная рука, да и та занята все время саблею, так что нечем ему сгребать богатства наголову разбитого врага.

— Не брать с него золота, — сказал прорицатель. — Он уплатил за все своею кровью.

— Браво, господин пророк! Брависсимо! Могу ли я, mon sorcier[173], вопрошать, не теряя времени? — И начал зычным голосом, не дожидаясь ответа.

Пятым или шестым вопросом прозвучало:

— Кого я преследую?

— Двоих.

— Ха! Двоих? Кто же они, по-вашему?

— Один — англичанин. Не ищи с ним встречи, он убьет тебя. А еще — француженка, вдова; не ищи и ее — она плюнет тебе в лицо.

— Вы, я вижу, не выбираете выражения, господин вещун; видно, уверены, что в этаком наряде вас никто не тронет. Ну что ж, продолжим! Так для чего же я их преследую?

— Вдова ранила твое сердце, англичанин — голову. Как видишь, они и по отдельности оказались сильнее тебя; смотри, чтобы твои домогательства не свели их вместе.

— Ну да?! Это каким же образом?

— Англичанин — рыцарь, защищает дам; однажды он уже вколотил это тебе в голову. Вдова, разобравшись что к чему, может выйти за него замуж. Она прикинет, что до полковничьих погон ты дослуживался немало лет, а англичанин так молод.

— Вот встречу его, собью с него спесь! — пообещал полковник и выругался, после чего осведомился, несколько сбавив тон: — Где она?

— Достаточно близко, чтобы принять итог вашей встречи близко к сердцу.

— Клянусь честью, господин пророк, вы правы! Премного вам благодарен! Прощайте! — Он вытянул шею по-гусиному и, озираясь, удалился, гордо неся свои шрамы, а заодно и белые гетры, жилетку и медвежий кивер.

Я все пытался разглядеть человека, сидевшего в паланкине. Наконец, когда занавеска подольше оставалась отодвинутою, мне это удалось. Наружность оракула показалась мне весьма незаурядною. Одет он был, как я уже говорил, на китайский манер и очень богато. Черты лица показались мне крупными и тяжеловатыми, и весь он в целом являл гораздо более внушительную фигуру, чем стоявший снаружи переводчик; голову он держал очень низко склоненною, глаза были закрыты, подбородок упирался в вышивку на мантилье; лицо его выражало полнейшее равнодушие ко всему происходящему. В его облике как бы в увеличенном виде повторялась каменная недвижность посредника, который осуществлял его связь с суетным внешним миром. Лицо показалось мне сперва кроваво-красным, но это впечатление, как я заключил, создавалось благодаря свету, проникавшему через красный шелк занавесок. Все это я узрел почти мгновенно; рассматривать подробнее было некогда: круг как раз освободился, и маркиз сказал:

— Вперед, друг мой!

И я шагнул вперед. Приблизившись к колдуну, как все окрестили человека с черною палочкою, я искоса взглянул через плечо: не рядом ли граф; он, к счастью, стоял в нескольких ярдах от меня. Любопытство маркиза к тому времени тоже оказалось удовлетворено; они с графом беседовали, по-видимому, уже о другом.

Я почувствовал некоторое облегчение, ибо оракул, кажется, имел склонность выдавать тайны самым неожиданным образом, а мои тайны вряд ли пришлись бы графу по душе.

Я задумался: мне хотелось испытать пророка. Последователь Англиканской церкви наверняка rara avis[174] в Париже, решил я и спросил:

— Какую религию я исповедую?

— Прекрасную ересь, — тотчас же ответил оракул.

— Ересь? Как же она зовется, скажите на милость?

— Любовь.

— Вот как! В таком случае я, по всей вероятности, поклоняюсь многим богам?

— Одному.

— Ну, а без шуток, — продолжал я, все пытаясь направить разговор в более безопасное русло, — затвердил ли я на память хоть одну молитву?

— Да.

— И вы можете ее повторить?

— Подойдите ближе.

Я приблизился и подставил ухо.

Опустив занавеску, человек с черною палочкою медленно и отчетливо прошептал слова, кои — надо ли говорить! — я тотчас узнал:

— «Возможно, нам не суждено уже больше свидеться. Ах, когда бы я могла вас позабыть! Ступайте же! И прощайте! Ступайте, умоляю вас!»

Я вздрогнул.

Боже праведный! Возможно ли? Я мог поклясться, что лишь двое на свете слышали эти слова: я и графиня, шепнувшая их мне на прощанье.

Я взглянул в безучастное лицо говорившего. Оно не выражало ровно ничего; казалось, его нисколько не занимало, какое впечатление производят на меня ответы.

— Чего хочу я более всего на свете? — спросил я, едва сознавая, что говорю.

— Блаженства.

— А что мешает мне его достичь?

— Черная вуаль.

Все ближе и ближе! Судя по ответам, ему до мельчайших подробностей известен мой краткий роман, о котором не подозревает даже маркиз! И это при том, что сам я надежно скрыт под маскою и домино, так что меня бы не узнал и родной брат!

— Вы говорите, я влюблен. А любим ли я в ответ?

— Спроси сам — и узнаешь.

Я говорил тише, чем прежде, и стоял совсем близко от чернобородого, чтобы ему не приходилось повышать голос.

— Любит ли меня хоть кто-нибудь?

— Тайною любовью, —

— Велика ли та любовь?

— Чрезмерна.

— Как долго она продлится?

— Покуда не облетят лепестки розы.

Роза — еще один намек!

— Тогда наступит тьма, — вздохнул я. — А до той поры мою жизнь озаряет прекрасный свет.

— Свет фиалковых глаз.

Любовь, пускай она и не в полном смысле вероисповеданье (вопреки тому, что объявил оракул), несомненно, сравнима с суеверием. Как будоражит она фантазию, как усыпляет рассудок; какими доверчивыми мы делаемся, поклоняясь любви!

Относись эти прорицания к постороннему, я бы лишь от души посмеялся. Но речь шла обо мне, и слова оракула произвели на меня сильнейшее впечатление. Страсть моя разгоралась, я сделался как безумный.

Исполнитель замечательной шутки — если это была шутка — махнул палочкою в мою сторону, ясно дав понять, что разговор окончен; возвращаясь в круг зрителей, я все не мог оторвать взгляд от китайцев: они теперь казались окруженными ореолом тайны. Внезапно чернобородый властно поднял руку, как бы подавая условный знак тому, кто с золотою палочкой в руках возглавлял процессию.

Предводитель стукнул палочкою оземь и провозгласил:

— Великий Конфу умолк на час.

Тотчас же носильщики высвободили где-то на верху паланкина бамбуковые шторы, упавшие с резким стуком, и закрепили их снизу. Затем чернобородый, в высокой феске и с черною палочкою, принялся проделывать какие-то движения, напоминавшие пляску дервиша. Вскоре к нему присоединились двое с золотыми палочками и, наконец, четверо носильщиков, которые образовали внешний круг; танцоры торжественным хороводом обходили паланкин, пляска их мало-помалу убыстрялась, извивы тел делались все более странными, неожиданными, исступленными; стремительность танца все возрастала, покуда они не замелькали мельничным колесом, — тогда, среди общего рукоплескания и изумления, странные эти актеры смешались с толпой и спектакль, во всяком случае на время, завершился.

Маркиз д’Армонвиль стоял неподалеку и задумчиво глядел в пол. Когда я приблизился, он сказал:

— Граф ушел искать свою жену. Жаль, что она не говорила с пророком: забавно было бы понаблюдать при этом за графом. Пойдемте, пожалуй, и мы — я попросил его представить вас графине.

С бьющимся сердцем последовал я за маркизом д’Армонвилем.

Глава XIV

Мадемуазель де Лавальер

Мы с маркизом переходили из гостиной в гостиную, однако разыскать графа в такой толчее было не так-то просто.

— Оставайтесь здесь, — сказал наконец маркиз. — Я придумал, как его лучше найти. Возможно, ревность подсказывает графу, что знакомить вас с женою не в его интересах. Думаю, одному мне легче будет его уговорить — вы ведь, кажется, очень хотите, чтобы вас представили.

Разговор этот происходил в комнате, которая ныне именуется «Salon d’Apollon»[175], мне запомнились стены, увешанные картинами. И моему приключению в тот вечер суждено было случиться именно здесь.

Я присел на диван с золоченою спинкою и огляделся. На просторном сиденье расположились, кроме меня, еще трое или четверо; все очень оживленно беседовали между собой. Все — кроме одной дамы, сидевшей подле меня: нас разделяло не более двух футов. Дама, по-видимому, погружена была в задумчивость; ее поза казалась воплощением изящества. Костюм в точности повторял одеяние мадемуазель де Лавальер с известного портрета Коллиньяна{167}, отличавшееся, как вы помните, не только роскошью, но и элегантностью. Волосы были напудрены, но под пудрою угадывался их собственный темно-каштановый цвет. Из-под подола выглядывала маленькая ножка, рука же покоряла изяществом и благородством формы.

Дама, к моей досаде, ни разу не сняла маску, тогда как многие подолгу держали свои маски в руках.

Я был уверен, что она хороша собою. Пользуясь преимуществом маскарада — особого мира, в котором позволительно все и разве по голосу да по случайным намекам отличишь друга от врага, — я заговорил.

— Мадемуазель, меня трудно обмануть, — начал я.

— Тем лучше для вас, месье, — спокойно отвечала маска.

— Я хочу сказать, мадемуазель, — продолжал я, решившись прибегнуть к невинной хитрости, — что скрыть красоту не так-то легко, как вы думаете.

— Вы необыкновенно проницательны, месье, — все так же мило и беспечно заметила она.

— Под костюмом мадемуазель де Лавальер я угадываю формы, совершенством превосходящие оригинал; я подымаю взор выше, вижу лишь таинственную маску — и все же, мадемуазель, возможно ли вас с кем-то спутать? О нет! Красота, как драгоценный камень из сказок Шахерезады: как ни укрывай, как ни прячь, а все ж сияние выдаст его.

— Я знаю эту сказку, месье, — отвечала молодая особа. — Сияние действительно выдало камень, но не на солнце, а в темноте{168}. Так неужто в дворцовых комнатах так мало света, месье, что вам ярок и простенький светлячок? Я-то думала, что стоит появиться некой графине — и все кругом меркнет в ее лучах.

Я оказался в весьма щекотливом положении. Как ответить? Дама эта, возможно, просто опасная шутница, каких немало найдется в любом обществе, но, может быть, и близкая подруга графини де Сент-Алир? Посему я осторожно осведомился:

— Какая графиня?

— Если вы знаете меня, то должны знать и мою лучшую подругу. Ведь она прекрасна, правда?

— Не знаю, право, как ответить; графинь так много…

— Всем, кто знаком со мною, известна и моя самая любимая подруга… Или, может быть, вы меня вовсе и не знаете?

— Вы ставите меня в тупик, мадемуазель. Ужели я мог обознаться?

— А скажите, с кем вы только что говорили? — спросила она.

— С одним человеком, с другом, — ответил я.

— Понятно, что с другом; но мне почудилось, что я знаю его, и я хотела бы в этом убедиться. Это был некий маркиз?

И снова ее вопрос меня смутил.

— Ах, здесь так много людей, с одним поговоришь, с другим, да и…

— Да и увильнешь от ответа на самый простой вопрос. Но знайте же раз и навсегда: ничто так не отвращает человека прямого, как подозрительность. Вы, месье, мне не доверяете — что ж, и я буду относиться к вам соответственно.

— Мадемуазель, я заслужил бы презрение куда большее, когда бы нарушил данное другу слово.

— Да ведь вам все равно не удалось меня обмануть, вы всего лишь подражаете дипломатии своего друга. Ненавижу дипломатию: она годится разве для трусов и обманщиков. А вам не приходило в голову, месье, что я просто могу знать этого господина, с крестиком из белой тесемочки? Я прекрасно знаю маркиза д’Армонвиля. Как видите, вы напрасно себя утруждали.

— Не могу ни подтвердить, ни отрицать вашу догадку.

— Этого и не требуется. Но зачем было унижать женщину?

— Что вы говорите, мадемуазель! Я никогда бы себе этого не позволил!

— Вы притворились, будто узнали меня, — а это ложь. Не то из прихоти, не то от равнодушия, вы разговаривали со мною так,

— Право, мадемуазель, вы составили обо мне превратное представление.

— Вы обо мне тоже: я оказалась не столь глупа, как вы ожидали. Я прекрасно знаю, кого надеялись вы развлечь своими комплиментами и меланхолическими разглагольствованиями и кого вы с этой похвальною целью здесь разыскивали.

— Кого же? — потребовал я.

— Скажу, но с одним условием.

— Что за условие?

— Вы признаетесь, если я окажусь права.

— Вы ко мне несправедливы, — возразил я. — Я никак не могу признать, что намеревался говорить с какой бы то ни было дамою в тоне, который вы сейчас описали.

— Что ж, на этом я не настаиваю; но только, когда я назову даму, вы обязаны подтвердить, что я права.

— И я непременно должен вам это обещать?

— Разумеется, нет; вас никто не принуждает. Но лишь на таком условии я согласна продолжать разговор.

С минуту я колебался; но откуда ей знать? Вряд ли графиня успела поведать кому-то о своей тайне; к тому же маске в костюме Лавальер никак не может быть известно, кто сидит рядом с нею, кто скрывается под черным домино с красным крестом на груди.

— Согласен, — сказал я. — Обещаю.

— Но вы должны дать слово чести.

— Хорошо. Даю вам честное слово.

— Ну что же, тогда эта дама — графиня де Сент-Алир.

Я был несказанно удивлен и смущен, но, памятуя мое обещание, сказал:

— Должен признать, я действительно надеялся, что нынче вечером меня представят графине де Сент-Алир. Но могу вам также дать самое честное слово, что графиня ни в малейшей степени не подозревает, что я ищу знакомства с нею. Более того, она, по всей вероятности, вовсе не помнит о моем существовании. Я имел однажды счастье оказать ей и графу маленькую услугу, но, боюсь, слишком пустячную; графиня не стала бы вспоминать о ней долее одного часа.

— Мир не так неблагодарен, как вы полагаете. Да хотя бы он и был таковым, все же есть сердца, которые искупают этот грех. За графиню де Сент-Алир я отвечаю как за себя: она никогда не забывает доброты. Правда, она не всегда может открыть свои чувства, ведь она несчастлива.

— Несчастлива! Так я и предполагал! Что же до остального… Вы польстили мне, великодушно желая утешить, но надеяться на действительное внимание графини я не смею.

— Месье, если я говорю, что я подруга графини, то, стало быть, немного знаю об ее натуре; мы доверяем друг другу и кое-какие секреты — мне, быть может, известно больше, чем вы думаете. Например, об одной пустячной услуге, память о которой, по-вашему, должна быть столь недолговечной.

Разговор занимал меня все более. Как все молодые люди, я был готов к шальному риску, и мысль о том, что преследование замужней дамы само по себе неприлично и отвратительно, меня вовсе не тревожила; к тому же задето было мое самолюбие и взбудоражены страсти — непременный двигатель подобных романов. Образ прекрасной графини совершенно вытеснил в моем сердце красавицу Лавальер, вернее — ее двойника, сидевшего предо мною во плоти. Право, я многое бы отдал, лишь бы услышать, что моя Дульсинея не забыла рыцаря — того, кто с одною палкою в руке бросился ради нее под саблю разъяренного драгуна — и победил.

— Вы говорите, что графиня несчастлива, — сказал я. — Какие же тому причины?

— Причин немало. Муж ее ревнивый и деспотичный старик. Разве одного этого не довольно? Но даже когда она избавлена от его общества — ее гнетет тоска и одиночество.

— А вы? Разве вы с нею не подруги? — возразил я.

— Думаете, подруги достаточно? — отвечала она. — Ей ведь некому больше открыть свое сердце.

— Так не найдется ли в этом сердце уголка и для друга?

— Спросите ее сами!

— Но как это сделать?

— Графиня вам подскажет.

— Как?

Она отвечала вопросом на вопрос:

— Вы остановились в Версале?

— Нет. В версальских гостиницах мест не было, и я нанял комнату в «Летящем драконе», что стоит на краю парка Шато де ла Карк.

— Это даже лучше. Я не спрашиваю, достанет ли у вас мужества пойти на риск. Я также не спрашиваю, порядочный ли вы человек: я знаю, что всякая дама может довериться вам не страшась. На свете так мало мужчин, которым можно назначить встречу для беседы, не рискуя при этом своей репутацией! Вы найдете графиню в два часа ночи в парке Шато де ла Карк. Какую комнату вам отвели в «Летящем драконе»?

Я был крайне удивлен смелостью этой девушки. Не водит ли она меня, что называется, за нос?

— Какую комнату?.. Попробую описать, — сказал я. — Окно ее выходит на задний фасад, крайнее справа на втором этаже.

— Прекрасно. Так вот, выглянув хоть единожды из окна, вы увидели внизу парк и в нем наверняка заметили купы лип и каштанов. Они растут очень тесно и образуют вместе маленькую рощицу. Вам надобно вернуться в «Летящий дракон», переодеться и, сохраняя в строжайшей тайне цель вашей ночной прогулки, выйти из гостиницы. Незаметно перебравшись через стену парка, вы сразу же попадете в рощицу, о которой я говорила; там вы найдете графиню. Она, всецело полагаясь на вашу почтительность, уделит вам несколько минут для беседы и в немногих словах объяснит многое, о чем мне здесь говорить не пристало.

Не берусь передать, с какими чувствами выслушал я эти слова. Изумленной радости моей не было границ. Она, однако, тут же сменилась сомнением.

— Мадемуазель, когда бы я мог допустить, что столь великое счастье и впрямь будет мне даровано, я благодарил бы вас после всю жизнь. Но как смею я поверить, что вами движет не одно лишь великодушие и сочувствие и графиня де Сент-Алир на самом деле удостоит меня такой чести?

— Месье, вы либо не хотите верить, что мне действительно поручена тайна, коей до сих пор нераздельно владели лишь вы с графинею, либо вам кажется, что это жестокий розыгрыш. Ну, как уверить вас?.. Клянусь трепетом прощального шепота, клянусь именем подруги, что приколола к моей груди этот цветок. — Девушка бережно приподняла пальцем бутон белой розы, кивавший из ее бутоньерки. — Клянусь, она доверилась мне! Клянусь моею доброю звездой и ее доброю… Нет, лучше прекрасною звездой! Что, довольно?

— Довольно ли? — с жаром воскликнул я. — Более чем довольно! Как благодарить мне вас?

— И коль скоро она так доверяет мне, — продолжала она, — стало быть, я ее подруга. Ну а дальше

— О, простите меня, мадемуазель! Вы должны понять, как дорожу я надеждою видеться и говорить с графинею. Удивительно ли, что в мое сердце закралось сомнение? Однако вы его развеяли и, надеюсь, простите меня великодушно.

— Значит, вы будете в два часа ночи в условленном месте?

— О, конечно!

— Я знаю, месье, вы не остановитесь перед опасностью. Нет-нет, не нужно меня ни в чем уверять: вы делом доказали уже свое мужество.

— Я рад буду новой опасности, лишь бы приблизить желанный миг!

— Не лучше ли вам теперь присоединиться к вашему другу, месье?

— Мы договорились, что я буду ждать его здесь. Граф де Сент-Алир обещал представить меня графине.

— И вы, месье, наивно ему поверили?

— Отчего я должен ему не верить?

— Оттого хотя бы, что он ревнив и коварен. Да вы и сами убедитесь: он и не подумает знакомить вас с женою. Он вернется, скажет, что не нашел ее, и посулит представить вас в другой раз.

— Вот он, кажется, идет, а с ним и мой друг. Да, верно, дамы с ними нет…

— Ну вот, что я говорила?! Долго же придется вам дожидаться своего счастья, если надеетесь получить его из рук старика мужа. Между тем лучше нам не показываться перед ним вместе. Он заподозрит, что мы говорили о его жене, и это только насторожит ревнивца.

Я поблагодарил неизвестную, оказавшую мне столь неоценимую услугу, и, отступивши на несколько шагов, обошел графа с тыла.

Я лишь улыбнулся под маскою, когда граф принялся меня уверять, что герцогиня де ла Рокём перешла в другую гостиную и увела за собою графиню, но он очень скоро найдет удобный случай нас познакомить.

Беседы с маркизом д’Армонвилем, пришедшим под руку с графом, я избегал, боясь, что он вызовется сопровождать меня до гостиницы и я принужден буду выдумывать отговорки.

Посему я постарался затеряться в толпе и, заметив, куда двинулись граф и мой друг маркиз, устремился в противоположном направлении, к Зеркальной галерее.

Глава XV

Тайна «Летящего дракона»

В те дни fêtes во Франции начинались раньше, чем нынешние лондонские балы. Я взглянул на часы. Было начало первого.

Стояла безветренная душная ночь; в великолепной анфиладе комнат, пусть и очень просторных, жара казалась непереносимою; более всего от духоты страдали маски. В местах особенного скопления людей дышать было просто нечем, а обилие огней еще усиливало жару. Я решил избавиться от маски, как и многие другие, кто не слишком беспокоился об инкогнито. Едва я ее снял и задышал чуть свободнее, чей-то знакомый голос окликнул меня по-английски. То был Том Уистлуик, драгун N-ского полка. Лицо его раскраснелось: по-видимому, он тоже только что снял маску. Том был из тех новоиспеченных героев Ватерлоо, коих в ту пору превозносил весь мир, кроме, разумеется, французов. Единственным известным мне недостатком Тома была его привычка утолять жажду — как правило, чрезмерную — шампанским. Он без стеснения делал это на всяческих балах, празднествах, музыкальных вечерах — короче, везде, где только возможно. Посему со своим приятелем, неким месье Карманьяком, он знакомил меня заплетающимся языком. Месье Карманьяк был маленький сухопарый господин, державшийся чрезвычайно прямо. Он был лыс, нюхал табак, носил очки и, как выяснилось, состоял на государственной службе.

Том пребывал в самом приятном и игривом расположении духа. Говорил он, надо полагать, нечто остроумное, но не очень понятное, и при этом вздергивал брови, кривовато улыбался и рассеянно обмахивался маскою.

Впрочем, вскоре, к моему облегчению, он предпочел замолчать и довольствоваться ролью слушателя, пока мы с месье Карманьяком продолжали разговор. С величайшей осторожностью, даже робостью Том бочком уселся на скамью рядом с нами и поставил своею единственною целью держать глаза открытыми.

— Так вы поселились в «Летящем драконе»? — сказал француз. — Я знаю, это в полулье отсюда. Года четыре назад, когда я служил еще в другом полицейском департаменте, в вашей гостинице произошли два престранных случая. Первый — с одним состоятельным émigré[176], которому импе… которому Наполеон позволил вернуться во Францию. Человек этот попросту исчез. Другой случай, не менее странный, — с богатым русским дворянином, он тоже пропал самым таинственным образом.

— Мой слуга, — сказал я, — дал мне весьма путаный отчет о каких-то происшествиях в доме; их герои, насколько мне помнится, были те же самые, то есть возвратившийся на родину француз-аристократ и богатый русский. Однако его рассказ показался мне составленным из одних чудес — в сверхъестественном смысле, — и, признаться, я не поверил ни единому слову.

— Нет, ничего сверхъестественного там не происходило, — возразил француз, — но были обстоятельства совершенно необъяснимые. Можно, конечно, строить догадки, но по-настоящему случаи эти не только не раскрыты, а даже не прояснились ни на йоту.

— Пожалуйста, расскажите мне о них, — попросил я, — любопытство мое не праздно, коль скоро я квартируюсь в этом доме. Не подозревают ли кого из прислуги или владельцев гостиницы?

— И прислуга, и хозяева с тех пор сменились. Интересно, что роковые случаи происходят в одной определенной комнате.

— Вы могли бы ее описать?

— Конечно. Просторная, обшитая дубом спальня на втором этаже, крайняя в правом крыле, окно выходит в парк.

— Вот так так! Это как раз моя комната! — воскликнул я, чувствуя все больший интерес, к которому примешивалось какое-то слабое зябкое чувство. — Что, господа эти умерли или и впрямь сквозь землю провалились?

— Нет, они не умерли — они просто странным образом исчезли. Могу вам рассказать все очень подробно; я как раз знаю оба дела в точности, поскольку в первом случае выезжал на место происшествия снимать показания, а во второй раз, хотя сам я туда не ездил, через меня шли все бумаги; я также диктовал официальные письма к родственникам пропавших — они обратились к правительству с просьбою расследовать обстоятельства дела. От тех же родственников пришли к нам письма два с лишним года спустя. Они сообщили, что пропавшие так и не появились. — Он взял понюшку табаку и взглянул на меня серьезно и задумчиво. — Да, не появились. Я изложу вам обстоятельства, насколько они нам известны. Шевалье Шато Блассемар, французский аристократ и художник-любитель, в отличие от большинства émigrés, вовремя смекнул, что грядут перемены, и успел продать большую часть своего имущества, прежде чем революция исключила саму возможность подобных сделок. Он выручил при этом весьма значительную сумму. По возвращении привез с собою около полумиллиона франков, из которых немалую часть вложил в государственные бумаги; основное же состояние оставалось

Я кивнул.

— Привычки этого человека, в сравнении с его средствами, были более чем скромны. Он нанял в Париже хорошие комнаты и какое-то время был поглощен обществом, театрами и иными приличными развлечениями; не играл. Он был средних лет, но молодился; страдал, пожалуй, излишним тщеславием, что вполне обычно для подобного рода людей; в остальном же был человеком учтивым и благовоспитанным, никого не беспокоил и, согласитесь, менее всего мог возбуждать чувство вражды и неприязни.

— Да, пожалуй.

— В начале лета тысяча восемьсот одиннадцатого года он получил разрешение на снятие копии с какой-то картины в одном из здешних salons и с этой целью прибыл сюда, в Версаль. Работа его продвигалась медленно. Через некоторое время он выехал из местной гостиницы и поселился для разнообразия в «Летящем драконе». Там он сам выбрал для себя спальню, в которой, по случайному совпадению, проживаете теперь вы. С этого времени он, по всей видимости, работал очень мало и редко бывал в своих апартаментах в Париже. Однажды вечером он сообщил хозяину «Летящего дракона», что собирается в Париж для разрешения одного вопроса и намерен задержаться там на несколько дней, что слуга его также едет с ним, однако комнату в «Летящем драконе» он сохраняет за собою, так как вернется сюда весьма скоро. В комнате он оставил кое-какую одежду, но взял дорожную сумку, несессер — короче, все самое необходимое, — сел в карету и со слугою на запятках уехал в Париж. Вы следите, месье?

— Внимательнейшим образом, — уверил я.

— И вот, месье, они уже подъезжали к его парижским апартаментам, как вдруг он неожиданно остановил карету и объявил слуге, что передумал и переночует где-то в другом месте, что у него очень важное дело на севере Франции, неподалеку от Руана, и он двинется в путь до света и вернется через две недели. Он подозвал фиакр и забрал с собою небольшую кожаную сумку, в которую, как сказал потом слуга, могли бы войти разве что несколько сорочек да сюртук, вот только была она уж очень тяжела; последнее слуге было доподлинно известно, так как он держал сумку в руке, покуда хозяин отсчитывал из своего кошелька тридцать шесть наполеондоров, за которые, по его возвращении, слуга должен был отчитаться. Итак, с этою самою сумкою он сел в фиакр. До сих пор, как видите, все довольно ясно.

— Вполне, — подтвердил я.

— А дальнейшее покрыто тайною, — сказал Карманьяк. — С тех пор никто из знавших графа Шато Блассемара, насколько нам известно, его более не видел. Мы выяснили, что как раз накануне поверенный по распоряжению графа реализовал все имевшиеся у него ценные бумаги и передал клиенту вырученные деньги наличными. Данное при этом объяснение вполне соответствовало тому, что было сказано слуге: граф объявил поверенному, что едет на север Франции улаживать какие-то спорные вопросы и не знает точно, какая сумма может ему для этого понадобиться. Таким образом, увесистая сумка, так озадачившая слугу, содержала, без сомнения, золотые монеты. Желаете понюшку, месье?

Он вежливо держал передо мною раскрытую табакерку, из которой я решился взять щепоть, для пробы.

— В ходе расследования, — продолжал он, — была назначена награда за любые сведения, проливающие свет на эту загадку; искали возницу фиакра, «нанятого такого-то числа около половины одиннадцатого вечера господином с черной кожаной дорожною сумкою в руке, который, выйдя из частной кареты, передал своему слуге деньги, дважды их при этом пересчитав». Явилось не менее полутора сотен возниц, но того, которого мы искали, среди них не оказалось. Однако мы все-таки получили любопытные и неожиданные свидетельские показания с совершенно другого конца… Как этот несносный арлекин дребезжит своею шпагою!

— Да, просто невыносимо, — поддержал я.

Арлекин вскоре удалился, и собеседник мой продолжал:

— Свидетельство, о котором я говорю, исходило от мальчика лет двенадцати, он частенько бегал у графа на посылках, а потому прекрасно знал его в лицо. Он сообщил, что в ту же самую ночь, около половины первого — светила, заметьте, яркая луна, — мать его внезапно занемогла, и его послали за sage femme[177], что живет в двух шагах от «Летящего дракона». Дом, где жил мальчик с родителями, находился в миле, если не больше, от гостиницы, и ему нужно было обогнуть парк Шато де ла Карк. Идти надо было мимо заброшенного кладбища при церкви Сент-Обен — от дороги его отделяют лишь три старых дерева да низенькая ограда. Парнишка немного робел, приближаясь к старинному кладбищу; и вот в ярком свете луны увидел он сидящего на могильной плите человека, в котором тут же признал графа. Граф, кстати сказать, имел у местных жителей одно прозвище, означающее буквально «человек с улыбкою». На сей раз, однако, он показался свидетелю довольно удрученным; он забивал заряд в ствол пистолета, и еще один пистолет лежал на надгробии подле него.

Мальчик пробирался незаметно, на цыпочках, не сводя глаз с графа Шато Блассемара, или с того, кого он принял за графа. Человек этот был одет не так, как обычно одевался граф, но свидетель божился, что не мог обознаться. Лицо у графа, сказал он, было суровое и печальное, однако — хоть он и не улыбался — это было все то же, хорошо знакомое мальчику лицо. Убежденности юного свидетеля не поколебали никакие уговоры. Тогда-то графа — если это и впрямь был граф — и видели в последний раз. С тех пор о нем нет, как говорится, ни слуху ни духу. В окрестностях Руана узнать ничего не удалось. Нет никаких доказательств его смерти, но и признаков того, что он жив, тоже нет.

— И впрямь прелюбопытный случай, — заметил я и собирался было задать рассказчику пару вопросов, когда нас прервал Том Уистлуик, успевший, как оказалось, проветриться и воротиться и пребывавший уже в гораздо менее блаженном и более осмысленном состоянии.

— Послушайте, Карманьяк, уже поздно, я должен идти; право же, мне нужно, я ведь вам объяснял. А с вами, Беккет, мы непременно на днях встретимся.

— Очень жаль, месье, что я не успел изложить вам обстоятельства второго случая, еще более таинственного и зловещего, чем предыдущий. Он произошел с другим жильцом той же самой комнаты осенью того же года…

— Так сделайте милость, господа, приезжайте оба завтра обедать ко мне в «Летящий дракон».

И пока мы следовали через Зеркальную галерею, я успел добиться от них согласия.

Он подергал за бамбуковые шторы, устроенные наподобие венецианских, так что они опускались снаружи красных занавесок; шторы, однако, не поддались, и ему удалось лишь сунуть нос снизу, где одна из них не доходила до носилок.

Воротившись, он сообщил:

— Там темно, этого малого почти не видно. Он весь в красном и в золоте, на голове расшитая шляпа, словно у мандарина; спит как убитый. Но зато, я вам скажу, запах от него — боже милостивый! Хуже, чем от свиньи! Ей-богу, пойдите понюхайте, хоть будет потом что рассказать. Фу! Тьфу! Ой, ну и запашок! Ф-фу-у!

Не соблазнившись сим заманчивым приглашением, мы кое-как пробились к выходу. Я пожелал обоим доброй ночи, напомнив об обещании быть на другой день у меня. Наконец я добрался до своей кареты, которая вскоре медленно покатила по лунной пустынной дороге меж вековых дерев к «Летящему дракону».

Сколько же всего произошло за последние два часа! Какое обилие ярких и причудливых картин вместилось в сей краткий промежуток! А какое приключение ожидает меня впереди!..

Безмолвная, залитая лунным светом дорога разительно отличалась от шумного вихря наслаждений, из которого я только что вырвался. Позади остались грохот, музыка, бриллианты, краски и огни.

Дыхание мудрой природы в такой час всегда действует отрезвляюще. Я осознал вдруг с ужасом и раскаянием, что мои домогательства греховны и безрассудны. Ах, если б нога моя вовсе не вступала в сей лабиринт, ведущий бог весть куда… Но об этом поздно теперь думать: капли горечи уж просочились в чашу, которую мне суждено будет испить; на сердце мое камнем легли какие-то смутные дурные предчувствия. И окажись рядом мой славный друг, Альфред Огле, или даже добрейший Том Уистлуик, я бы наверняка признался в терзавших меня страхах и сомнениях.

Глава XVI

Парк Шато де ла Карк

Я не сомневался, что по случаю празднества двери «Летящего дракона» не будут запираться часов до трех-четырех утра: ведь многие важные господа пристроили в эту гостиницу своих лакеев, которые смогут вкусить сон не ранее, чем окажут хозяевам все надлежащие услуги. Хозяева же, скорее всего, захотят веселиться на балу до последнего.

Стало быть, я мог совершить мою таинственную вылазку, не боясь остаться перед запертою дверью и привлечь к себе тем самым всеобщее внимание.

Мы наконец остановились под густой сенью ветвей вблизи вывески с драконом; свет из растворенных дверей гостиницы падал на дорогу.

Я отпустил карету, взбежал в развевающемся домино и с маскою в руке по широкой лестнице и вошел в мою просторную спальню. Казалось, черная обшивка стен, тяжеловесная мебель, темный полог над высокою кроватью делали ночную тьму в этой комнате еще гуще.

Я тут же поспешил к окну, по полу от него тянулась косая полоска лунного света. За окном все почивало в серебристых лучах: Шато де ла Карк, его трубы и бесчисленные остроконечные башенки чернели на фоне сероватого неба. В той же стороне, но чуть левее и ближе, примерно посередине между замком и моим окном, я различил кроны деревьев — небольшую рощицу, где, стало быть, и произойдет назначенное маскою свидание; здесь нынче ночью увижу я прекрасную графиню.

Я определил «азимут» сего укромного уголка графского парка, мысленно прочертив путь до отливающих серебром крон.

Вы догадываетесь, с каким трепетом и замиранием сердца глядел я на таинственный приют, где ожидало меня мое неведомое приключение.

Однако время шло, час приближался. Я сбросил плащ на диван, ощупью разыскал и надел пару штиблет взамен изящнейших туфель без каблука, именовавшихся тогда «лодочками»; порядочный человек в те дни не мыслил появиться вечером в иной обуви. Затем я надел шляпу и наконец прихватил пару заряженных пистолетов — самых надежных, как мне объясняли, попутчиков в это смутное для Франции время: повсюду бродят солдаты — остатки некогда славной армии, — и среди них, говорят, встречаются отчаянные головы. Завершив приготовления, я, признаться, не удержался и подошел к окну с зеркалом в руках, дабы проверить, как я выгляжу при лунном свете; наконец, вполне удовлетворенный, я водворил зеркало на место и сбежал по лестнице.

Внизу я призвал к себе слугу.

— Сен-Клер, — заявил я. — Я желаю прогуляться под луною, недолго, всего минут десять. Не ложись, покуда я не вернусь. Впрочем, если ночь окажется уж очень хороша, я, может статься, погуляю и подольше.

Лениво сойдя по ступенькам вниз, я взглянул направо, затем налево, словно не зная, в какую сторону лучше направиться, и, не торопясь, двинулся по дороге; я то взирал на луну, то разглядывал легкие облачка на другом краю небосвода и насвистывал мотив, услышанный недавно в театре.

Ярдах в двухстах от «Летящего дракона» мои музыкальные упражнения прекратились; я обернулся и зорко взглянул на белевшую, точно в инее, дорогу, на фронтон старой гостиницы и прикрытое листвою, слабо освещенное окно.

Кругом не было видно ни души, не слышно ничьих шагов. При такой луне я легко мог различить стрелки на часах. До назначенного времени оставалось лишь восемь минут. Стена рядом со мною была густо увита плющом, а на самом ее гребне оказались настоящие заросли.

Это значительно облегчало мою задачу и отчасти укрывало от любопытных взоров, случись кому взглянуть сюда ненароком. И вот преграда позади и я стою в парке Шато де ла Карк — коварнейший из браконьеров, когда-либо посягавших на владения доверчивого господина!

Прямо передо мною гигантским траурным плюмажем высилась условленная роща. С каждым моим шагом она как будто все росла и росла и отбрасывала к ногам все более черную и широкую тень.

Казалось, что я иду очень долго, и, ступив наконец под сокрывшие меня деревья, я почувствовал настоящее облегчение. Меня окружали старинные липы и каштаны, сердце мое нетерпеливо колотилось.

Роща несколько расступалась в середине, и на открывшемся месте стояло сооружение наподобие греческих: то ли маленький храм, то ли алтарь, со статуей внутри; крутом его обегала лестница в несколько ступенек. В трещинах и желобках беломраморных коринфских колонн темнела трава, цоколь и карниз поросли уже кое-где мхом, а изрытый дождями выцветший мрамор говорил о давней заброшенности. Луна проглядывала

Пока я высматривал графиню впереди, слева за моей спиной раздался вдруг голос. Вздрогнув, я обернулся: передо мною стояла маска в костюме мадемуазель де Лавальер.

— Графиня сейчас будет здесь, — сказала она. Луна струила на нее яркий, ровный, не рассеянный листвою свет. Это необыкновенно шло к ее облику и, казалось, добавляло ей еще больше изысканности. — Я расскажу вам пока кое-что об ее обстоятельствах. Она несчастлива; ей выпал неудачный брак. Муж, ревнивый тиран, принуждает бедняжку продать ее единственное достояние — бриллианты стоимостью…

— Тридцать тысяч фунтов стерлингов; я слышал об этом от приятеля. Мадемуазель, можно ли помочь графине в этой неравной борьбе? Умоляю, скажите только — как! И чем больше опасность, чем большую жертву надобно принести, тем счастливее я буду себя почитать. Могу ли я помочь ей?

— Если вы презираете опасность — впрочем, опасности, конечно, никакой нет, — если вы, как и она, презираете всяческую тиранию, если вы истинный рыцарь и можете посвятить свою жизнь даме, не ожидая иных наград, кроме ее скромной признательности, — тогда в ваших силах ее спасти, и она сполна одарит вас не только признательностью, но и дружбою.

При этих словах дама в маске отвернулась, сдерживая, по-видимому, рыдания.

Я поклялся быть смиренным рабом графини.

— Но, — добавил я, — вы обещали, что она скоро будет здесь.

— Если не случится ничего непредвиденного. Пока глаза графа де Сент-Алир открыты и следят за нею, она не смеет ступить и шагу.

— Желает ли она видеть меня? — спросил я с дрогнувшим сердцем.

— Признайтесь сперва, часто ли вы вспоминали о ней после встречи в «Прекрасной звезде»?

— Ее образ никогда не покидает меня; день и ночь я вижу ее прекрасные глаза, нежный голос чудится мне повсюду!

— Мне говорили, что наши голоса очень схожи.

— Пожалуй, — отвечал я, — но это всего лишь кажущееся сходство.

— Вот как? Так мой голос лучше?

— Простите, мадемуазель, этого я не говорил. Ваш голос очень хорош, но, сдается мне, тоном выше.

— Резче, вы хотите сказать, — отвечала мадемуазель, кажется, с некоторою досадою.

— Нет, совсем нет! Голос ваш вовсе не резок, он тоже очень благозвучен; но ее голос все же нежней.

— Месье, вы не правы, вы судите предвзято.

Я молча поклонился; не мог же я спорить с дамою.

— Я вижу, вы смеетесь, месье; вы полагаете меня чересчур самонадеянною, оттого что я претендую на сходство с графиней. Что ж, тогда вас не затруднит сказать, что рука моя не так прекрасна, как ее! — С этими словами она стянула перчатку и плавно простерла перед собою забелевшую в лунном свете руку.

Дама и впрямь казалась уязвленною, а меня это неприличное соревнование начало уже удручать: ведь драгоценные минуты свидания уходили впустую.

— Так, значит, вы признаете, что наши с нею руки одинаково прекрасны?

— Мадемуазель, я не собираюсь ничего признавать, — произнес я с откровенностью раздраженного человека, — и считаю подобные сравнения неуместными. Я и без них знаю наверное, что графиня де Сент-Алир, вне всякого сомнения, прекраснейшая из женщин, встреченных мною в жизни.

Маска холодно рассмеялась, но постепенно смех ее затих, и, вздохнув, она промолвила:

— Не сердитесь, вы сейчас все поймете. — Она сняла маску — и передо мною с робкою и смущенною улыбкою на устах, еще более прекрасная, чем прежде, предстала графиня де Сент-Алир.

— Боже правый! — вскричал я. — Какой же я глупец! Значит, и там, во дворце, я беседовал с вами? И так долго?

Я молча глядел на нее. Но графиня рассмеялась, тихонько и весело, и протянула мне руку. Я взял ее и поднес к губам.

— Нет-нет, — шепнула она. — Мы с вами еще недостаточно близкие друзья. Хотя вы и обманулись на мой счет, я вижу теперь, что вы и вправду не забыли графиню из «Прекрасной звезды», что вы бесстрашный и верный рыцарь. Когда бы вы не устояли сейчас перед настойчивостью моей соперницы в маске мадемуазель де Лавальер, графиня де Сент-Алир никогда бы не явилась перед вами. Но я убедилась, что вы столь же преданный, сколь и отважный друг. Вы знаете теперь, что и я вас не забыла. И если вы можете рисковать для меня своею жизнью, то и я ради друга готова идти на риск, лишь бы не потерять его навсегда. Ах, у нас осталось всего несколько минут. Встретимся снова здесь завтра вечером, в четверть двенадцатого. Но, умоляю, будьте предельно осторожны, чтобы ни одна живая душа не заподозрила, куда вы идете. Ради меня, месье!

Последние слова она говорила со страстною мольбою.

Я снова и снова клялся ей, что скорее умру, нежели допущу, чтобы хоть один-единственный опрометчивый шаг поставил под угрозу тайну, составляющую теперь весь смысл моей жизни.

С каждою минутою она как будто становилась прекраснее. Восхищение мое росло.

— Завтра вы должны идти сюда другою дорогою, — сказала она. — А если мы будем встречаться и впредь, нам снова придется все поменять. По ту сторону от замка есть маленькое кладбище с разрушенной часовней. Дорога около него пустынна: по вечерам местные жители побаиваются ходить мимо. Там найдете вы перелаз через стену в парк: переберитесь, и вы окажетесь среди густых зарослей, которые начинаются от стены и заканчиваются шагов за пятьдесят от этой рощицы.

Я, разумеется, обещал безоговорочно следовать всем ее распоряжениям.

— Вот уже больше года я не могу отважиться на задуманный шаг; и вот наконец я решилась. Жизнь моя в браке оказалась печальна и более одинока, чем была бы в монастыре: некому открыть душу, не от кого ждать совета. Никто, я знала, не придет спасти меня из этого кошмара. Но вот наконец я обрела храброго и решительного друга. Невозможно забыть ту неравную и отчаянную схватку в «Прекрасной звезде». Скажите… Скажите, ведь правда вы сохранили у себя розу, что я подарила вам на прощанье? Не клянитесь, не нужно! Я верю вам, Ричард! Как часто в одиночестве повторяла я ваше имя — его сказал мне мой слуга. Ричард, мой герой! О Ричард! О мой властелин! Мой любимый!

Я готов был прижать ее

— Нет-нет! Не будем тратить драгоценное время на излишества. Поймите же меня, — продолжала она. — В браке не существует безразличия. Не любить собственного мужа — значит его ненавидеть. Граф, возможно, и смешон, но в ревности он становится страшен. Так будьте же милосердны ко мне, соблюдайте осторожность. С кем бы вы ни говорили, делайте вид, что знать не знаете, кто живет в Шато де ла Карк; если упомянут при вас графа или графиню де Сент-Алир, говорите, что никогда не встречали их. Завтра вечером я скажу вам больше. Завтра, но не сегодня; на то есть свои причины, коих я не могу пока открыть. Теперь, прошу вас, оставьте меня. Ступайте же. Прощайте!

Властным взмахом руки она приказала мне удалиться.

— Прощайте, — эхом откликнулся я и подчинился.

Свидание наше длилось, вероятно, не более десяти минут. Я вновь перебрался через стену парка и успел вернуться в «Летящий дракон» до закрытия.

Всю ночь я пролежал без сна, как в лихорадке. Я был охвачен восторгом и, покуда не настал рассвет, видел перед собою прекрасную графиню де Сент-Алир: она ускользала, таяла во тьме, а я тщился ее догнать.

Глава XVII

Обитатель паланкина

На другой день ко мне заглянул маркиз. Стол мой был еще не убран после позднего завтрака.

Он объявил, что пришел просить о любезности. В толчее при выезде с бала поломалась его карета, и не могу ли я, если собираюсь в Париж, взять его с собою. Я как раз собирался и очень был рад его обществу.

Мы доехали до моей парижской гостиницы и вместе поднялись в комнаты. Там, к моему удивлению, в креслах, спиною к нам, сидел человек и читал газету. Он поднялся; это оказался граф де Сент-Алир. На носу его красовались золотые очки; напомаженные локоны черного парика плотно прилегали к узкому черепу, они напоминали резной набалдашник эбенового дерева, украшающий траченную временем самшитовую палку. Черный шарф не закрывал по обыкновению пол-лица, а был несколько приспущен; правая рука висела на перевязи. Может, в тот день в его выражении и впрямь было что-то необычное или я под влиянием услышанного минувшей ночью преисполнился ненависти к графу, но только лицо его отвратило меня более прежнего.

Я был слабо искушен по части греха и, встретивши неожиданно человека, на чью честь я, пускай пока лишь мысленно, покушался, испытал некоторую неловкость.

Он улыбнулся.

— Вот зашел, месье Беккет, наудачу, — проквакал он. — Мне, видите ли, требуется помощь, и я рассчитывал на вас, хотя и чересчур самонадеянно… Впрочем, теперь здесь мой друг маркиз д’Армонвиль — я ведь, кажется, вправе иметь на него виды? — так вот, не сможет ли маркиз помочь мне в одном дельце, совсем пустяковом?

— С превеликим удовольствием, — отвечал тот, — но не ранее шести вечера; а теперь я должен идти, меня ждут несколько друзей, коих я никак не смею огорчить, и я знаю наверное, что раньше шести мы не управимся.

— Ах, какое невезение! — воскликнул граф. — Как же быть? И дело-то всего на час.

— Я охотно уделю вам час, — предложил я.

— Вы так добры, месье Беккет, — а я уж было отчаялся! Дельце, правда, несколько funeste[178] для такого веселого и жизнерадостного юноши. Вот, прочтите записку, я получил ее сегодня утром.

Записка и впрямь не отличалась особой мажорностью. Графа извещали, что тело его — то есть графского — кузена, господина де Сент-Амана, умершего в собственном доме, Шато Клери, отправлено в соответствии с собственноручным письменным распоряжением усопшего для захоронения на кладбище Пер-Лашез и прибудет, с позволения графа де Сент-Алира, в его дом, Шато де ла Карк, около десяти часов следующего вечера, с тем чтобы проследовать далее уже на катафалке к месту погребения в сопровождении любого члена семьи, который захочет присутствовать на похоронах.

— При жизни мне и двух раз не довелось встретиться с беднягой, — сказал граф. — Но другой родни у него нет и, как ни прискорбно, мне придется взять на себя эти неприятные обязанности; так что мне нужно теперь поехать в контору, заказать могилу и расписаться в кладбищенской книге. Но тут другая беда. По злосчастному стечению обстоятельств я повредил большой палец и еще по меньшей мере неделю не смогу вывести собственного имени. Однако решительно все равно, чья подпись будет стоять в книге, — значит, вполне сгодится и ваша. И благодаря вашей любезности все проблемы улажены.

Мы поехали. По пути граф вручил мне памятную записку, в которой сообщалось полное имя покойного, его возраст, подкосивший его недуг и прочие подробности; а также указывалось точное местоположение и размеры могилы — самого обычного вида, — которую надлежало вырыть между двумя склепами, принадлежащими семье Сент-Аман; далее говорилось, что похоронная процессия прибудет на кладбище послезавтра, в половине второго ночи. Граф также передал мне деньги, включая приплату за ночную работу могильщиков. Сумма была немалая, и, естественно, я осведомился, на чье имя получать расписку.

— Только не на мое, друг мой. Они хотели, чтобы я считался душеприказчиком, но я вчера написал уже о своем несогласии. Да только толковые люди мне подсказали: если в расписке значится мое имя, в глазах закона я тотчас делаюсь душеприказчиком и в дальнейшем буду считаться таковым. Прошу, если вы не имеете особых возражений, выпишите бумагу на себя.

Я согласился.

— Вы скоро увидите, зачем меня так заботят эти мелочи…

Граф, в надвинутой на глаза шляпе и закутанный до самого носа в черный шелковый шарф, откинулся на сиденье в уголке и прикорнул; вернувшись в карету, я нашел его в той же позе.

Париж, казалось, потерял для меня всю свою прелесть. И я торопился исполнить поручение графа и то небольшое дело, с которым приехал; я мечтал поскорее воротиться в тихую комнату в «Летящем драконе», к печальным зарослям графского парка, к дразнящей близости предмета моей нежной, но порочной страсти.

Меня несколько задержал мой поверенный. Как вы уже знаете, я поместил очень крупную сумму в банк, ни во что ее не вкладывая. Меня мало заботили проценты за несколько дней, как, впрочем, и вся сумма целиком в сравнении с восхитительным образом той, что манила из темноты белоснежной ручкой под раскидистые липы и каштаны парка Шато де ла Карк. Но я давно договорился о встрече с поверенным и с облегчением узнал от него, что мне лучше еще на несколько дней оставить деньги у банкира, так как акции вот-вот

Добравшись до желанной обители в «Летящем драконе», я, к моей досаде, нашел в гостиной двух приятелей, о которых совершенно позабыл; я тут же проклял собственную глупость, обременившую меня их приятнейшим обществом. Однако делать нечего. Словечко прислуге — и вопрос с обедом уладился как нельзя лучше.

Том Уистлуик был в ударе и почти без предисловий обрушил на меня весьма необычный рассказ.

Он сообщил, что не только Версаль, но и весь Париж бурлит, на все лады обсуждая отвратительный и едва ли не кощунственный розыгрыш, устроенный вчерашней ночью.

Пагода, как он настойчиво продолжал именовать паланкин, осталась стоять там, где мы видели ее в последний раз. Ни колдун, ни привратник, ни носильщики так и не вернулись. Когда бал окончился и общество наконец разошлось, слуги, гасившие огни и запиравшие двери, нашли ее на том же месте.

Решено было оставить ее до следующего утра, когда, как предполагалось, владельцы пришлют за нею своих людей.

Никто, однако, не появился. Тогда слугам приказали убрать носилки, и необычная их тяжесть напомнила наконец, что внутри кто-то есть. Взломали дверцу. И каково же было всеобщее отвращение, когда выяснилось, что там восседает не живой человек, а покойник! Со времени смерти толстяка в китайском балахоне и раскрашенной шапочке прошло уже не менее трех или четырех суток. Одни считали, что трюк этот имел своею целью оскорбить союзников, в чью честь давался бал. Другие склонялись к мнению, что сие не более чем дерзкая и циничная шутка, которую, при всей ее скандальности, все же можно, пожалуй, простить чересчур расшалившейся молодежи. Третья, немногочисленная, группа приверженцев мистицизма настаивала, что труп bona fide[179] был необходимым условием колдовства, которым, бесспорно, и объяснялись разоблачения и так поразившая многих осведомленность оракула.

— Дело, впрочем, передано в руки полиции, — заметил месье Карманьяк, — и, право же, два-три месяца новой власти не могли так изменить нашу полицию, чтобы она не выследила и не призвала к ответу нарушителей приличия и общественного спокойствия — если, конечно, эта компания не окажется похитрее, чем прочие дураки-шарлатаны.

Я вспомнил мою загадочную беседу с колдуном, так бесцеремонно произведенным только что в дураки; и чем более я задумывался, тем непостижимее казалась мне эта история.

— Все-таки шутка весьма оригинальная, хотя и не совсем понятная, — сказал Уистлуик.

— Не так уж она и оригинальна, — возразил Карманьяк. — Нечто очень и очень похожее случилось лет сто назад на королевском балу в Париже; хулиганов тогда так и не нашли.

Месье Карманьяк, как я впоследствии узнал, говорил правду; в моей библиотеке есть теперь сборники французских анекдотов и воспоминаний, где против этого эпизода стоят мои собственноручные пометки.

Тем временем лакей объявил, что обед подан, и мы перешли к столу; за обедом я больше молчал, однако гости возмещали мое немногословие с лихвою.

Глава XVIII

Кладбище

Обед и вина были превосходны; пожалуй, здесь, в глуши, кормили даже лучше, нежели в иных, куда более роскошных, парижских гостиницах. Хороший обед неотразимо воздействует на состояние духа; и все мы это почувствовали. Послеобеденное безмятежное благодушие, право же, милее сердцу джентльмена, нежели неумеренная веселость щедрого Бахуса.

Потому друзья мои были очень довольны и разговорчивы, что избавляло меня от необходимости поддерживать беседу, а им помогало припоминать одну за другой самые разнообразные истории. Я к ним, признаться, мало прислушивался, покуда не коснулись вдруг темы, чрезвычайно меня занимавшей.

— Так вот, — говорил Карманьяк, продолжая разговор, суть которого я не уловил, — кроме истории с русским дворянином, был еще один случай, не менее странный и, представьте себе, все в той же комнате! Я как раз вспоминал о нем нынче утром, вот только запамятовал, как звали постояльца. Кстати, месье, — посмеиваясь обратился он ко мне не то в шутку, не то всерьез, — не лучше ли вам перебраться в другие апартаменты, ведь народу в гостинице значительно поубавилось? Конечно, если вы намерены здесь еще оставаться.

— Премного благодарен, месье, но скоро я поменяю не комнату, а гостиницу. Пока же по вечерам я вполне могу уезжать в город, а если и буду оставаться здесь — как, например, сегодня, — то вовсе не намерен поддерживать традицию и исчезнуть. Так вы говорите, с этой комнатой связано еще одно приключение того же рода? Расскажите, прошу вас! Но сперва выпейте вина, господа.

Рассказ его оказался весьма занятным.

— Насколько мне помнится, — начал Карманьяк, — этот случай произошел раньше двух других. Как-то раз один человек из семьи коммерсантов — не припомню только, как его звали, — приехал сюда, в «Летящий дракон», и хозяин отвел ему ту самую комнату, о которой мы ведем разговор. Вашу комнату, месье. Был он уже не юноша, сорока с лишним лет, и далеко не красавец, будто бы даже настоящий урод, но зато добрейшая душа; играл на скрипке, пел, писал стихи. Жизнь он вел странную и беспорядочную: то засядет на целый день у себя в комнате, пишет там, или поет, или пиликает на скрипочке, то среди ночи отправится вдруг гулять; оригинал, одним словом. Не миллионер, но имел, что называется, modicum bonum[180] — чуть больше полумиллиона франков. Он как раз договорился со своим поверенным перевести весь наличный капитал в иностранные акции и с этой целью забрал разом все деньги от банкира. Таково было положение дел, когда случилось несчастье.

— Налейте же себе вина, прошу вас, — напомнил я.

— Вот именно, господа, наполните бокалы, дабы встретить несчастие без страха, — сказал Уистлуик, подливая в собственную рюмку.

— Деньги его словно в воду канули, никто о них никогда больше не слышал, — продолжал Карманьяк. — А вот что известно о нем самом. На другой день после означенной финансовой операции его охватила страсть к сочинительству; он призвал к себе хозяина гостиницы и объявил, что давно уже задумал эпическую поэму и намерен приступить к ней нынче ночью и чтоб его ни под каким предлогом не беспокоили до девяти утра. На маленьком столике подле него стоял холодный ужин, конторка была раскрыта, и на ней лежали: две пары восковых свечей, стопа бумаги, которой хватило бы на весь королевский эпос, начиная от Генриха Второго{170}, и соответствующий запас перьев и чернил.

За этим столом его нашел garçon, появившийся с чашкою кофе в девять вечера; как сообщил он впоследствии, в означенный час жилец строчил так скоро, что бумага — как он выразился — дымилась под пером. Но, когда человек вернулся спустя полчаса,

Человек ушел; наутро, в девять часов, он постучался в дверь и, не получив ответа, заглянул в замочную скважину. Свечи еще горели; ставни оставались запертыми, по-видимому, с вечера. Он снова попробовал стучать, потом еще раз, погромче — нет ответа. Тогда он доложил владельцу гостиницы о затянувшемся тревожном молчании; тот, убедившись, что постоялец не оставил ключа в двери, подобрал другой ключ и вскрыл комнату. Свечи почти догорели, но и последнего неверного их трепетания было довольно, чтобы понять: жильца в комнате нет! Постель была нетронута, ставни изнутри заперты. Можно, конечно, предположить, что он вышел из комнаты, запер за собою дверь, ключ положил в карман и покинул гостиницу. Здесь, однако, возникает другая сложность. «Летящий дракон» на ночь закрывался, все входные двери запирались в двенадцать часов, и после этого никто уже не мог выйти из дома, разве что раздобыв ключ либо сговорившись с кем-то из прислуги.

Но так уж получилось, что вскоре после того, как двери были заперты, в половине первого, один из слуг, которого не известили, что постоялец просил не беспокоить, заметил в замочной скважине свет и постучался спросить, не нужно ли чего. Сочинитель при этом не выказал никакой благодарности и отклонил любые услуги, вновь потребовав, чтобы его не беспокоили до утра. Благодаря этому эпизоду стало доподлинно известно, что жилец находился в доме уже после того, как двери были заперты на все замки и засовы. Хозяин гостиницы держал ключи у себя и божился, что утром они висели на своем обычном месте, у него над изголовьем, и никто не мог бы ими воспользоваться, не разбудивши его. Вот и все, что нам удалось узнать. Граф де Сент-Алир, которому принадлежит дом, был очень огорчен и оказывал расследованию всяческую поддержку.

— И что же, о поэте-летописце с тех пор ничего не слышали? — спросил я.

— Решительно ничего; больше он не появлялся. Думаю, его нет в живых; если же он не умер, то, как видно, постарался исчезнуть — поспешно и со всею возможною таинственностью, — попав в какое-то чертовски неприятное положение. Но об этом можно только гадать. Единственное, что мы знаем наверное: он занимал вашу, месье, комнату и затем исчез, бог весть как, и больше о нем не было ни слуху ни духу.

— Надо же, — сказал я, — вы поведали нам уже о трех случаях, и все три произошли в одной и той же комнате.

— Да, и все три одинаково непонятны. Дело в том, что, убив свою жертву, преступник тут же сталкивается с нелегкой задачей: как спрятать труп. Трудно поверить, чтобы три человека, один за другим, умерщвлены были в одной и той же комнате, причем тела их так удачно припрятаны, что и следа не осталось.

От этого мы перешли к другим вопросам, и месье Карманьяк с самым серьезным видом преподнес нам великолепнейшую коллекцию скандалов и анекдотов, какую соберешь только за годы службы в полицейском ведомстве.

К счастью, у гостей моих оказались дела в Париже, так что около десяти они отбыли.

Я поднялся в комнату и выглянул в окно. Луна пробивалась через облака, и в ее рассеянном свете причудливы и печальны стояли деревья графского парка.

Моими мыслями снова исподволь завладели странные истории, рассказанные Карманьяком об этой комнате; они наложили мрачноватый отпечаток даже на забавные полицейские байки, поведанные вслед за ними. Почти неприязненно оглядел я зловеще темную комнату. Я взял пистолеты, имея смутное предчувствие, что они и впрямь могут нынче понадобиться. Не поймите меня превратно, все эти ощущения ни в коей мере не охладили моей страсти: она еще больше разгорелась, и таинственное приключение целиком завладело мною. Присутствие же неясной опасности лишь добавляло остроты моей тайной вылазке.

Некоторое время я бродил по комнате. Я выяснил уже точное местоположение церковного кладбища: до него было не больше мили, и мне не хотелось явиться раньше времени.

Из гостиницы я выбрался незаметно, повернул от двери налево и, как бы прогуливаясь, направился по дороге; затем еще раз свернул налево и оказался на узкой проселочной дороге, что под навесом ветвей огибала графский парк кругом и проходила мимо старинного кладбища. Деревья подступали к кладбищу вплотную; занимало оно немногим более полуакра слева от дороги, вклиниваясь таким образом между нею и парком Шато де ла Карк.

Взойдя по ступеням в этот неприветливый уголок, который пользовался в округе самою дурною славою, я остановился и прислушался. Было тихо. Луна скрылась за облаком, и глаз с трудом различал лишь очертания ближайших предметов, да порой из черной пелены выплывали белые пятна могильных плит.

На фоне темно-серого неба среди прочих неясных форм выделялись то ли кусты, то ли деревья высотою с наш можжевельник, футов шесть, по форме схожие с тополем, только меньше, и с темною, как у тиса, листвою. Не знаю, как называется это растение, но мне часто приходилось видеть его в местах скорби.

Зная, что пришел раньше срока, я решил немного подождать и присел на какое-то надгробие; я понимал, что, ступив на земли парка прежде одиннадцати, я могу случайно подвести графиню. Томясь ожиданием, я равнодушно вперил взор в первый попавшийся предмет; им оказалось смутно темневшее шагах в шести кладбищенское дерево, тот самый полутис-полутополь.

Луна понемногу выбиралась из-под облаков, так долго скрывавших ее блистающий лик; становилось все светлее, и дерево, за которое зацепился скучающий взор мой, мало-помалу обретало новые приметы. То было уже не дерево, а неподвижно стоявший человек. И чем ярче светила луна, тем яснее вырисовывался его облик, покуда наконец не определился совершенно: то был полковник Гаярд.

По счастию, он не глядел в мою сторону и стоял ко мне боком.

Виден был лишь его профиль; но седые усы, но свирепый лик, но костлявая долговязая фигура не оставляли никаких сомнений — это был он. Полковник настороженно вглядывался в темноту перед собою, очевидно, ожидая оттуда какого-то человека или сигнала.

Я нисколько не сомневался, что стоит ему случайно меня заметить, как тотчас же возобновится поединок, начатый в «Прекрасной звезде». Право, могла ли злодейка-судьба послать мне в такую минуту свидетеля более опасного? Как возликует он, увидев возможность одним ударом наказать меня и погубить графиню, которую он явно ненавидит!

Он поднял руку и тихонько свистнул; в ответ из темноты раздался такой же тихий свист, и, к облегчению моему, полковник немедленно направился в ту сторону, шаг за шагом от меня удаляясь.

Я различил разговор — приглушенный, едва слышный, —

С величайшей осторожностью я прокрался поближе к говорившим.

В провале разрушенной стены показалась как будто бы шляпа, потом еще одна — да, сомнений нет, виднелись две шляпы: голоса исходили из-под них. Затем они стали удаляться к дороге, я же, лежа в траве, следил из-за могилы, подобно стрелку, что целится во врага. Наконец сперва одна, затем другая фигура возникли передо мною в полный рост: они спускались на дорогу. Шедший сзади полковник на секунду задержался на верхней ступени, огляделся и канул во тьму. Теперь шаги их и голоса все более удалялись, они двинулись прочь от меня и от «Летящего дракона».

Я подождал, покуда звуки эти стихли вдали, и только тогда ступил в парк. Следуя полученным от графини наставлениям, пробрался через самые густые заросли, насколько возможно приблизившись к запустелому храму, а оставшееся открытое пространство пересек чрезвычайно быстро.

И вот я снова под раскидистыми каштанами и липами. Сердце мое бешено колотилось — я подходил к заветному месту.

Луна светила теперь ровно, в голубоватых ее лучах мерцали кроны деревьев, и в траве под ногами то и дело вспыхивали лунные пятна.

Я поднялся по ступеням, прошелся между мраморными колоннами. Ни здесь, ни во внутреннем святилище, сводчатые окна которого почти полностью застило плющом, графини де Сент-Алир не было. Она еще не появилась.

Глава XIX

Ключ

Я стоял на ступеньках, напрягая зрение и слух. Через несколько минут послышался хруст сухих веточек под чьими-то ногами, и среди деревьев показалась закутанная в темную накидку женская фигура.

Я бросился навстречу: это была графиня. Она молча подала мне руку, и я отвел ее к месту нашей прошлой беседы. Мягко, но решительно она охладила пыл моего страстного приветствия; сняв капюшон, отбросила назад свои роскошные волосы и, устремив на меня лучистый и печальный взор, глубоко вздохнула. Казалось, ее угнетают какие-то мрачные мысли.

— Ричард, я буду говорить прямо. В жизни моей наступил решительный момент. Я знаю, что вы готовы за меня заступиться. Думаю, вы мне искренне сочувствуете; возможно, вы даже любите меня…

При этих словах я дал волю красноречию, как сделал бы любой юный безумец на моем месте. Она, однако, прекратила эти излияния с той же непреклонностью.

— Выслушайте, друг мой, и скажите, сможете ли вы мне помочь. О, как доверяюсь я вам! Это безумство, но сердце подсказывает, что это — мудрое безумство. Вы, верно, думаете, что я сошла с ума, предложив вам тайное свидание; вы считаете меня дурной, порочной женщиной. Но когда я открою все, вы сами сможете судить меня по справедливости. Без вашей помощи не осуществить мне того, что задумано, и тогда мне остается только умереть. Я связана узами брака с человеком, к которому питаю презрение: нет, отвращение! Я решилась бежать. У меня есть драгоценности, по большей части бриллианты, за которые мне предлагают тридцать тысяч в ваших английских фунтах. Согласно брачному контракту, они — моя собственность, и я беру их с собою. Вы ведь, конечно, разбираетесь в драгоценных камнях. Перед нашим свиданием я как раз пересчитывала их и взяла кое-что показать. Вот, взгляните.

— Они просто великолепны! — воскликнул я, когда бриллиантовое колье, струясь и переливаясь в прелестных пальчиках, засверкало под луною. Мне, впрочем, показалось, что для столь трагической минуты она слишком растягивает удовольствие. Ну, да женщины всегда восхищаются блестящими игрушками…

— И вот, — промолвила она, — я решилась с ними расстаться. Я превращу их в деньги, чтобы разорвать те тяжкие, чудовищные узы, лицемерно называемые священными, что отдали меня во власть тирану. Я знаю: тот, кто молод, хорош собою, отважен и благороден, как вы, — не может быть богат. Ричард, вы говорите, что любите меня; согласны ли вы бежать со мною? Мы уедем в Швейцарию, скроемся от преследователей; у меня есть друзья с большими связями, они помогут узаконить расторжение брака, и я обрету наконец долгожданное счастие и смогу вознаградить моего героя.

Можете себе представить, в каких цветистых выражениях изливал я мою горячую благодарность, как клялся в вечной преданности; под конец же я передал себя в ее неограниченное распоряжение.

— Завтра вечером, — сказала она, — мой муж будет сопровождать бренные останки своего кузена, господина де Сент-Амана, на кладбище Пер-Лашез. Он говорил мне, что из дома гроб выезжает в половине десятого. Вы должны быть здесь, на этом самом месте, в девять.

Я обещал аккуратно выполнить указание.

— Я не стану сюда приходить. Но видите вон там, в окне угловой башни замка розоватый свет?

Я сказал, что вижу.

— Я зажгла свечу под розовым абажуром, чтобы завтра вы вспомнили этот свет. Это будет знак, что похоронная процессия выехала и вы можете приблизиться к дому без риска быть застигнутым. Ступайте сразу к тому окну: я открою его и впущу вас. Через пять минут к воротам подадут дорожную карету с четверкою лошадей. Я вручу вам бриллианты; и, едва ступив на подножку кареты, мы сделаемся беглецами. Мы опередим погоню по меньшей мере на пять часов; а с нашими средствами, находчивостью и отвагой — нам нечего бояться. Готовы ли вы пойти на все это ради меня?

Я поклялся быть ее рабом навеки.

— Есть одна только трудность, — сказала она. — Сможем ли мы достаточно быстро обратить драгоценности в деньги? Я не смею тронуть их заранее, пока муж находится в доме.

Я только этого и ждал! Я сообщил ей, что располагаю суммою не менее тридцати тысяч фунтов, которые я завтра же заберу от банкира и буду иметь на руках в золоте и банкнотах, так что не нужно впопыхах продавать ее бриллианты, рискуя при этом быть раскрытыми или понести значительные убытки.

— Боже мой! — воскликнула она, кажется, с разочарованием. — Так вы богаты? И я лишена возможности осчастливить моего верного друга? Ну что ж, такова, видно, Господня воля. Так внесем же равную лепту, объединим ваши деньги и мои драгоценности; для меня уж и то счастие, что средства наши сольются воедино.

Засим последовали с обеих сторон страстные речи столь возвышенно-поэтического характера, что я не берусь их здесь передать.

После чего я получил распоряжение особого рода:

— Я принесла для вас ключ и должна объяснить, как им пользоваться. Ключ был двойной, то есть имел по бородке на каждом конце длинного тонкого стержня. При этом один конец походил на обычный ключ от комнаты, другой скорее подошел бы для дорожного чемоданчика.

— Завтра все будет зависеть от вашей осторожности. Малейшая оплошность повлечет за

В тот же миг она скользнула за дверь во внутренней мраморной перегородке, подле которой мы стояли; за дверью находилась маленькая комната без потолка, величиною не более жертвенника, окно ее густо заплетено было плющом, и сквозь листву едва ли пробивался хоть один луч света.

Последовав за графинею, я обернулся на пороге и посмотрел, куда был направлен ее полный ужаса взгляд. Право, немудрено ей было напугаться: совсем неподалеку, ярдах в двадцати от нас, под яркою луною двигались полковник Гаярд и его спутник; они приближались к нам весьма быстрыми шагами. На меня падала тень от карниза и стены; не осознавая этого, я в напряжении ждал, когда же Гаярд издаст свой воинственный клич и бросится в атаку.

Сделав шаг назад, я достал из кармана один из пистолетов и взвел курок. Полковник меня явно не видел.

Так стоял я — наготове, в решимости пристрелить его на месте, посмей он только приблизиться к убежищу графини. Это, бесспорно, было бы убийством, но никакого беспокойства по этому поводу я не испытывал. Так всегда: раз ступив на стезю порока, мы незаметно для себя подвигаемся все ближе и ближе к преступлениям более тяжким, чем поначалу рассчитывали.

— Здесь где-то должна быть статуя, — в своей неприятной отрывистой манере проговорил полковник. — Вот она.

— Та фигура, что упоминается в стансах? — спросил его спутник.

— Она самая. Остальное увидим в следующий раз. Вперед, месье, пора.

И, к моему огромному облегчению, бравый полковник развернулся и размашисто зашагал по траве между деревьями прочь от замка к парковой ограде, через которую он и его спутник вскоре перебрались неподалеку от темной громады «Летящего дракона».

Я нашел графиню в самом неподдельном ужасе; она вся дрожала, но и слышать не желала о том, чтобы я проводил ее до замка. Я уверил ее, что не допущу возвращения сумасшедшего полковника, так что хотя бы этого ей можно не бояться. Она быстро оправилась, снова долго и любвеобильно прощалась со мною и удалилась, оставив меня с ключом в руке и такой сумятицею в мыслях и чувствах, что впору было усомниться в моем собственном душевном здоровье.

Итак, я глядел ей вослед, готовый храбро встретить любые опасности, презреть голос совести и рассудка… да что там, я готов был, если нужно, пойти и на убийство и навлечь на себя тем самым последствия ужасные и необратимые (что было мне до них?) ради женщины, о коей знал лишь, что она прекрасна и безрассудна.

Вновь и вновь, спустя годы, возношу я благодарность милосердным Небесам: без их помощи я бы наверняка сгинул в этом чудовищном лабиринте.

Глава XX

Ведьмовский колпак

Я возвращался прежнею дорогою, до «Летящего дракона» оставалось две-три сотни ярдов. Грех было жаловаться: на приключения мне нынче везло. И очень возможно, что в гостинице ожидало уж меня новое, правда, на сей раз не столь приятное, — встреча с саблею нелепого и чудовищного полковника.

Хорошо хоть пистолеты были со мною: не обязан же я стоять и терпеливо дожидаться, покуда кровожадный злодей разрубит меня надвое!

Нависающие ветви графских дерев по одну сторону, величественные тополя по другую и разлитый кругом лунный свет делали дорогу удивительно живописною.

По правде сказать, мысли мои теснились в сумбуре и неясности. Понятно, что я стал героем какой-то драмы, захватывающей и полной опасностей, но события в ней сменяли друг друга так стремительно, что с трудом уже верилось, что я — это я, и все чудеса происходят именно со мною. Я медленно приближался к открытой еще двери «Летящего дракона».

Полковника, кажется, поблизости не было. Я справился внизу: нет, в последние полчаса в гостиницу никто не прибывал; заглянул в общую комнату — никого. Часы пробили двенадцать, и слуга пошел запирать входную дверь. Я взял свечу. В доме погасили уже все огни, и казалось, будто эта сельская гостиница давным-давно погружена в глубокий сон. По широким ступеням я направился наверх; холодный лунный свет лился через окно лестничной площадки, я задержался на мгновение, чтобы поверх парковых зарослей бросить еще один взгляд на башни и башенки столь дорогого моему сердцу замка. Я, однако, тут же сказал себе, что дотошный наблюдатель заподозрит, пожалуй, тайный смысл в моем полуночном бдении, да и сам граф может, чего доброго, усмотреть некий условный знак, заметив в лестничном окне «Дракона» горящую свечу.

Открыв дверь комнаты, я невольно вздрогнул: передо мною стояла древняя старуха с таким длинным лицом, каких я в жизни не видывал. На голове у нее высился убор — из тех, что в былые времена именовались попросту колпаками; белые поля его представляли странный фон для дряблой коричневой кожи и делали морщинистое лицо ее еще уродливее. Распрямивши костлявые плечи, она взглянула на меня черными и какими-то слишком блестящими для ее лет глазами.

— Я вам тут разожгла огоньку, месье, ночка-то холодная.

Я поблагодарил, но она все не уходила — стояла на том же месте со свечкою, дрожащею в руке.

— Месье, уж простите меня, старуху, — продребезжала она, —

Будь я в том нежном возрасте, когда люди верят еще в сказки и ждут, чтоб во сне к ним явилась добрая фея, я бы, несомненно, уверовал, что это иссохшее привидение — genius loci[181], злая волшебница, что она сейчас топнет ногою — и я бесследно исчезну, подобно трем злополучным жильцам этой комнаты. Однако счастливое детство мое уже миновало. Старуха же сверлила меня черными глазами, явно показывая, что ей известна моя тайна. Я был смущен и встревожен, но спросить, что за дело ей до моих развлечений, мне отчего-то не приходило в голову.

— Месье, вот эти старые глаза видели вас нынче ночью в графском парке!

— Меня? — Я постарался изобразить самое презрительное удивление, на какое только был способен.

— Что толку отпираться, месье; я знаю, что вам здесь надо! Убирайтесь-ка лучше подобру-поздорову. Уезжайте завтра утром — и никогда больше сюда не возвращайтесь.

И, глядя на меня страшными глазами, она возвела к потолку свободную от подсвечника руку.

— Я совершенно ничего… — начал я. — Не понимаю, о чем вы. Да и чего ради вы за меня так волнуетесь?

— Не за вас, месье; я волнуюсь за доброе имя старинного семейства, которому я служила в лучшие дни, когда знатность еще почиталась. Но вижу, зря я толкую вам об этом, месье, вы еще насмехаетесь! Что ж, я сохраню мою тайну, а вы храните вашу. Скоро вам будет трудновато ее разгласить.

Старуха медленно вышла из комнаты и, прежде чем я нашелся с ответом, затворила за собою дверь. Добрых пять минут я простоял как вкопанный. Вероятно, размышлял я, ревность господина графа кажется этой несчастной страшнее всего на свете. Я конечно же презираю неизвестные опасности, на которые так зловеще намекала престарелая дама, но нет, согласитесь, ничего приятного, если о вашей тайне догадывается постороннее лицо, которое к тому же держит сторону противника, графа де Сент-Алира.

Не следует ли мне сейчас же известить графиню, что о тайне нашей по меньшей мере подозревают? Ведь она безоглядно или — как она сама сказала — безумно доверилась мне! Или же, пытаясь связаться с нею, я лишь навлеку на нас еще большую опасность? И что, собственно, имела в виду эта сумасшедшая старуха, когда говорила: «Вы храните вашу тайну, а я сохраню мою?»

Бесчисленное множество неразрешимых вопросов стояло предо мною. Я словно путешествовал по сказочной стране, где то черт из-под земли выскочит, то страшное чудовище из-за дерева выпрыгнет.

Впрочем, я решительно отмел тревоги и сомнения. Заперев дверь, я сел за стол, поставил с обеих сторон по свече и развернул перед собою пергамент с рисунком и подробным описанием: мне надлежало уяснить, как действует ключ.

Посидев над бумагою немного времени, я решился попробовать. Правый угол комнаты был как бы срезан, и дубовая обшивка несколько отходила от стены. Присмотревшись, я нажал на одну из дощечек, она отошла в сторону, и под нею обнаружилась замочная скважина. Я убрал палец, и дощечка, спружинив, отскочила на свое место. Пока что я успешно следовал инструкции. Таким же образом обнаружил я еще одну скважину, точно под первой. К обоим замкам подходил маленький ключик на одном конце. Мне пришлось несколько раз с силою налечь на него; наконец он повернулся, скрытая в обшивке дверь подалась; и за нею показалась полоска голой стены и узкий сводчатый проход, уводивший в толщу каменной кладки; чуть подальше увидел я винтовую лестницу.

Я вошел со свечою. Не знаю, есть ли и впрямь что-то особенное в воздухе, которого давно никто не тревожил; меня, во всяком случае, он будоражил; вот и сейчас тотчас ударил в нос — тяжелый и влажный. Свеча едва освещала голые каменные своды, подножия лестницы не было видно. Я спускался все ниже и через несколько витков ступил на каменный пол. Здесь оказалась еще одна, утопленная в стену, старая дубовая дверь; она отпиралась другим концом ключа. Замок никак не поддавался; я поставил свечу на ступеньку и нажал обеими руками; ключ повернулся очень медленно, с неимоверным скрежетом, и я испугался, как бы этот резкий звук меня не выдал.

Я замер; однако вскоре все же осмелел и открыл дверь. Ночной ветерок с улицы задул свечу. К самой двери джунглями подступали заросли остролиста и мелкий кустарник. Было совершенно темно, не считая лунных бликов, что пробивались кое-где сквозь густую листву.

Очень тихо, на случай, если скрип ржавого замка побудил кого-нибудь раскрыть окно и прислушаться, я пробирался сквозь чащу, покуда не завидел впереди открытое пространство. При этом я обнаружил, что заросли вклиниваются глубоко в графский парк и здесь сливаются с деревьями, которые довольно близко подходят к известному храму.

Ни один генерал не придумал бы лучшего прикрытия для подступа к заветному месту — месту моих встреч с предметом моего незаконного обожания.

Оглянувшись на старую гостиницу, я обнаружил, что лестница, по которой я спускался, укрыта в башенке, какие зачастую венчают подобные здания. Лестничная спираль располагалась так, что верхний ее виток выходил как раз на угол моей комнаты, отмеченной в плане.

Вполне удовлетворенный пробною вылазкою, я вернулся к тайной лестнице, без особых трудностей поднялся в комнату и закрыл за собою секретную дверь. Я поцеловал таинственный ключ, переданный мне любимою рукою, и положил его под подушку, на коей долго еще в ту ночь металась без сна вскруженная моя голова.

Глава XXI

Трое в зеркале

На следующее утро я проснулся очень рано. Слишком возбужденный, чтобы пытаться снова спать, я дождался сколько-нибудь приличного часа и переговорил с хозяином гостиницы. Сказал ему, что нынче вечером собираюсь в город, а оттуда в***, где должен встретиться кое с кем по делам, о чем и прошу сообщать всем, кто станет обо мне справляться; что я намерен вернуться примерно через неделю и ключ от комнаты оставляю на это время моему слуге Сен-Клеру, дабы он смотрел за вещами.

Подготовив таким образом хозяина, я поехал в Париж и осуществил финансовую часть операции: обратил все мои деньги, около тридцати тысяч фунтов, в наличность, причем исключительно в крупные купюры — для удобства переноски и пользования, ведь нельзя будет вступить в любого рода деловые связи, не выдав при этом мое местопребывание. Все эти сложности мы с поверенным преодолели наилучшим образом. Не стану докучать вам рассказом о том, как я выправлял паспорта;

Что до багажа, то я собирался выехать без такового. Необходимый гардероб можно приобрести на другое утро в первом же крупном городе на нашем пути. Было еще только два часа пополудни. Только два! А как прикажете распорядиться временем, что оставалось до девяти вечера?

Я еще не видел собора Парижской Богоматери; туда я и поехал. Час с небольшим провел я в соборе, затем направился в Консьержери, во Дворец правосудия, потом в величественную часовню Сент-Шапель. Но до вечера было все еще далеко, и от нечего делать я решил побродить по соседним переулкам. Помню, в одном из них встретился мне старый дом с надписью на стене, возвещающей, что «здесь проживал каноник Фюбер, родной дядя Элоизы, возлюбленной Абеляра»{171}. Не знаю, сохранились ли до наших дней эти старые улочки, в которых полуразрушенные готические церкви приспосабливались под склады и магазинчики. В числе прочих лавок, между которыми были и занятные, и совершенно неинтересные, встретилась мне одна, принадлежавшая, по-видимому, торговцу старинной мебелью, оружием, фарфором и всевозможными украшениями. Я вошел в темное, пропыленное помещение с низким потолком. Хозяин занимался чисткою инкрустации на каких-то старинных доспехах и предоставил мне бродить по магазинчику и изучать собранные в нем реликвии, сколь мне заблагорассудится. Так я постепенно добрался до дальней стены, единственное ячеистое окно которой глядело на меня множеством грязнейших стекол, обрамленных круглыми рамками. Дойдя до окна, я повернул уже было обратно, когда взгляд мой упал на большое зеркало в потускневшей старинной раме. Стояло оно в нише передо мною под прямым углом к стене. В зеркале отразилась часть помещения, которая в старых домах именовалась, как я слышал, альковом; здесь, среди всякого старья и пыльного хлама, развешанного по стенам, стоял стол, за которым беседовали три человека. Двух из них я сразу узнал: один был полковник Гаярд, другой — маркиз д’Армонвиль. Третьим в компании был худой, бледный господин с черными прямыми волосами и лицом, испещренным оспинами, на котором безошибочно прочитывалась натура низкая и подлая; он вертел в руке перо. Маркиз поднял глаза, вслед за ним к зеркалу обернулись и два его собеседника. На мгновение я растерялся. Ясно было, однако, что сидевшие за столом меня не узнали, да и не могли узнать, поскольку свет от окна падал за моею спиною, а я стоял в полумраке.

Мне, слава богу, хватило присутствия духа: я притворился, что целиком поглощен осмотром древностей, и, неспешно переходя от одного предмета к другому, отодвинулся подальше от опасного места. На миг я замер, прислушиваясь, не идет ли кто следом, но, к моему облегчению, никаких шагов не услышал и, как вы, вероятно, поняли, не стал долее задерживаться в убогой лавчонке, озадачившей меня столь неожиданным открытием.

В конце концов я решил не думать о том, что свело маркиза с полковником Гаярдом под этими пыльными сводами или кто тот третий, который во время разговора вертел и покусывал перо, — ведь маркиз по роду своей деятельности может находить для себя самых странных товарищей.

Я был рад наконец выбраться из города и с заходом солнца уже подъезжал к «Летящему дракону». У подъезда я отпустил экипаж и взбежал по ступенькам крыльца, держа в руке аккуратный и замечательно маленький, учитывая характер содержимого, сундучок, который был к тому же обернут в кожаный чехол и перетянут ремнями, так что решительно невозможно было догадаться, что я несу.

Поднявшись к себе, я призвал Сен-Клера, сообщил ему примерно то же, что утром говорил хозяину, и вручил пятьдесят фунтов, распорядившись тратить их на его собственные нужды и на оплату комнат до моего возвращения. Затем я торопливо и неплотно пообедал; взгляд мой то и дело возвращался к старинным часам, которые заговорщицки тикали с камина, словно заботясь, как бы мне не опоздать на это немыслимое свидание. Само небо благоволило нашим планам и было затянуто облаками.

Внизу хозяин гостиницы спросил, не нужна ли мне карета до Парижа. Я предвидел вопрос и тут же отвечал, что намереваюсь идти до Версаля пешком, а там уж нанять карету. Я кликнул Сен-Клера.

— Ступай, — сказал я, — выпей с приятелями бутылочку вина. Если понадобишься, позову, а пока что держи-ка ключ от комнаты. Мне нужно кое-что записать, так что скажи всем, чтобы меня хотя бы полчаса не беспокоили. Если через полчаса ты не найдешь меня в комнате, значит, я уже отправился в Версаль. Тогда запри дверь, а о прочем мы уже условились. Понятно?

Сен-Клер пожелал мне счастливого пути, явно предвкушая, как погуляет без меня на мои денежки. Со свечою в руке я поспешил наверх. До назначенного часа оставалось всего пять минут. Право же, я никогда не был трусом, но должен признать, что перед решительным мигом испытывал волнение, даже страх, точно солдат перед боем. Так, может быть, я согласился бы отступить? Ни за что!

Я заперся на задвижку и надел пальто, в каждый карман которого положил по пистолету; отомкнув скрытую в обшивке дверцу, я подхватил под мышку мой сундучок, задул свечу, затем прошел к двери комнаты, открыл задвижку, послушал, не идет ли кто, быстро вернулся к тайному ходу, вошел — и замок за мною защелкнулся; я оказался в кромешной тьме. Пока что все шло гладко.

Глава XXII

Восторги встречи

Во мраке я спускался по винтовой лестнице, держа ключ наготове. Почувствовав под ногою каменный пол, я ощупью нашел дверь и в ней замочную скважину. На сей раз благодаря моей осторожности дверь открылась тише, чем накануне. Я шагнул в густые заросли; здесь было почти так же темно, как на лестнице.

Заперев дверь, я стал прокладывать путь к моей цели; кусты постепенно редели и сменялись деревьями, среди которых я пробирался с уже меньшим трудом, держась поближе к опушке.

Наконец в темноте между мощными стволами, ярдах в пятидесяти от меня, призрачно забелели колонны греческого храма. Все складывалось благоприятно. Я успешно ввел в заблуждение Сен-Клера и хозяина «Летящего дракона», а ночь была так темна, что и самым бдительным из обитателей гостиницы не удалось бы удовлетворить своего любопытства, хотя бы они выставили в каждом окне по соглядатаю.

Ступая по корням старых деревьев, добрался я до моего наблюдательного пункта. Поставив зачехленный сундучок в проем в стене, я облокотился на него и взглянул на старый замок. Контуры его, едва

Итак, я стоял, опершись на мои сокровища, вперив взор в темнеющую громаду замка; как вдруг среди страстных и восторженных мечтаний случилась мне одна странная мысль; вы скажете, что она, пожалуй, могла бы осенить меня и пораньше. Однако она пришла сейчас, и почудилось сразу, будто мрак кругом сгустился и из ночной тьмы повеяло холодом.

А что, если мне, как и остальным постояльцам, о которых выслушал я столько историй, суждено исчезнуть? Разве не сделал я все мыслимое и немыслимое, дабы скрыть свои действительные намерения и направить окружающих по ложному следу?

Эта леденящая мысль змеею вползла в мое сознание — и тут же исчезла.

Во мне играла молодость, жизнь вступала в самую прекрасную пору: пришло время погони за счастием, время бурных страстей, порывов и приключений! Вот пара двуствольных пистолетов — четыре жизни в моих руках! Да и откуда может грозить опасность? Граф? Что за дело мне до него? Когда бы не моя Дульсинея, мне было бы решительно все равно, попадется ли сегодня на моей дороге этот трусливый старик, дрожавший от страха перед задирой-полковником. Я пытался вообразить самое худшее; но, имея в союзницах отважную, умную и прекрасную графиню, вправе ли я думать о неудаче? Подобные фантазии просто смешны!

Пока я беседовал таким образом сам с собою, в окне зажегся условный свет. Цвет его был розовый, couleur de rose[182], символ радужных надежд, цвет зари счастливого дня.

Свет из трехарочного окна лился неяркий, но ясный и ровный; каменные колонны, разделявшие стекла, стали на розовом фоне еще чернее. Я тут же подхватил сундучок и торопливо зашагал в сторону замка; губы мои шептали слова страстной любви. На пути не встретилось мне ничего, что могло бы помешать осуществлению нашего замысла: ни огней, ни голосов, ни звука шагов, ни лая собаки — никаких признаков жизни. Штора была опущена. Подойдя ближе, я обнаружил, что к высокому окну башни ведет лестница в несколько ступенек, а ячеистая середина окна отворена наподобие двери.

Вот на тяжелую ткань легла изнутри чья-то тень, затем штору отдернули, и, уже поднимаясь по ступеням, я услышал нежный шепот:

— Ричард, ах, Ричард! Милый мой, приди! Приди же скорее! Как долго ждала я этой минуты!

О небо, она была прекрасна! Любовь моя достигла высшего накала, и в порыве восторга я жаждал сразиться с действительною опасностью, достойной этого восхитительного создания. После первого бурного приветствия она усадила меня на диван подле себя, и несколько минут мы беседовали. Она сообщила мне, что граф с похоронною процессией отбыл на Пер-Лашез и теперь они проехали, должно быть, не меньше мили; а вот и драгоценности — и она торопливо показала мне раскрытую шкатулку, где сверкало множество чрезвычайно крупных бриллиантов.

— А это что? — спросила она.

— Сундучок, в котором находятся тридцать тысяч фунтов, — отвечал я.

— Как? И все они здесь? — воскликнула она.

— Конечно все.

— Да стоило ли брать с собою столько денег, с моими-то бриллиантами? — Она дотронулась до шкатулки. — Для меня было бы особенным счастием, когда бы ты позволил мне, пускай в первое время, обеспечивать нас обоих.

— О милая, о ангел доброты! — воскликнул я высокопарно. — Не забывай, что нам еще долго придется скрывать место нашего пребывания и избегать любого общения.

— Так, стало быть, все эти деньги у тебя с собою? Ты знаешь это наверное? Ты их пересчитывал?

— Да, — ответил я; при этом на лице моем отразилось, возможно, некоторое недоумение. — Я только сегодня забрал деньги от банкира и при этом, разумеется, их пересчитал.

— Немного боязно путешествовать с такими деньгами; впрочем, и с драгоценностями не меньше риска, так что разница невелика… Возьми же и поставь их покуда рядышком: сундук и шкатулку; а когда придет время ехать, ты снимешь пальто и как-нибудь их прикроешь. А то еще кучер догадается, что мы везем с собою такие богатства… Теперь, прошу тебя, задерни занавески на окне и закрой ставни.

Едва я успел это проделать, в дверь постучали.

— Не беспокойся, я знаю, кто это, — шепнула она.

Видно было, что стук ее не смутил. Она тихо подошла к двери и с минуту с кем-то шепталась.

— Это моя верная служанка; она поедет с нами. Мы сможем выехать не раньше, чем минут через десять, а пока она подаст нам кофей в соседнюю комнату.

Затем графиня снова открыла дверь и выглянула.

— Пойду скажу, чтобы не брала с собою слишком много вещей: она у меня с причудами. Ты, пожалуй, лучше оставайся здесь, не нужно ей тебя видеть.

Она поднесла палец к губам, приказывая мне молчать, и вышла.

В моей прекрасной даме что-то изменилось. В последние несколько мгновений словно тень легла на ее чело, она казалась отстраненною, чуть ли не отчужденною. Отчего она так бледна? Отчего потемнели ее глаза и даже голос изменился? Может быть, произошло непредвиденное? И нам грозит опасность?

Тревога моя, впрочем, тотчас улеглась. Случись что-то подобное, она бы, конечно, сразу мне все сказала. И ничего нет удивительного, если перед решительным шагом она так волнуется. Графини не было дольше, чем я предполагал. От человека в моем положении вряд ли можно ожидать совершенного спокойствия, и я принялся вышагивать по комнате. Комната была невелика, и на другом ее конце имелась еще одна дверь. Не особенно задумываясь, я открыл ее и прислушался: тишина. Я находился в состоянии крайнего возбуждения и всем существом моим был устремлен вперед, к предстоящему путешествию, а потому все происходившее со мною в каждую конкретную минуту воспринимал несколько отрешенно. Оттого и понаделал в тот вечер множество глупостей — во всяком случае, иного оправдания у меня нет, ибо сообразительности я от природы вроде бы не лишен. И, бесспорно, глупее всего я повел себя, не затворив сразу дверь, которую мне вовсе не следовало открывать. Увы, вместо этого я взял свечку и вошел в соседнюю комнату.

Здесь меня ожидало довольно неприятное открытие.

Глава XXIII

Чашка кофею

На голом, без единого ковра, полу рассыпана была стружка и валялось десятка два кирпичей. Кроме того, на узком столе стоял предмет, при виде которого мне захотелось протереть глаза.

Приблизившись, я приподнял простыню, почти не скрывавшую формы предмета. Так и есть: под простынею находился гроб, на крышке его блестела пластинка с надписью:

Pierre de la Roche St. Amand

Âgée de 23 ans[183]

Я отпрянул; то было для меня двойное потрясение. Так, значит, похоронная процессия все-таки не выехала? Покойник еще здесь. Меня обманули. Так вот в чем причина столь явного замешательства графини. Она поступила бы куда благоразумнее, сообщив мне об истинном положении дел.

Я покинул эту печальную комнату и закрыл дверь. Недоверие ко мне было, несомненно, самою большою ошибкою, какую могла совершить графиня. В таком деле нет ничего опаснее взаимной неискренности. Безмятежно, ни о чем не ведая, я вошел в комнату — а вдруг я столкнулся бы там случайно с человеком, которого мне следовало избегать в первую очередь?!

Размышления эти, едва начавшись, были прерваны графиней де Сент-Алир. По моему лицу она, видимо, о чем-то догадалась и тут же бросила быстрый взгляд на другую дверь.

— Ричард, дорогой, ты заметил что-нибудь… что-нибудь не то? Ты выходил из комнаты?

Я немедленно ответил «да» и честно ей все рассказал.

— Ах, я не хотела понапрасну тебя волновать. Все это так гадко и неприятно. Покойник и правда находится здесь. Но граф выехал за четверть часа до того, как я зажгла розовую лампу и приготовилась встречать тебя; тело несколько запоздало и прибыло минут через восемь — десять после его отъезда. Граф забеспокоился, как бы могильщики на Пер-Лашез не решили, что похороны откладываются, и не разошлись. Он ведь знал, что, несмотря на неожиданную задержку, останки бедного Пьера, безусловно, прибудут нынче вечером. К тому же он непременно хочет, чтобы до завтрашнего утра похороны завершились. Гроб с телом должен выехать из дому через десять минут. Тогда мы сразу можем отправляться в наше невообразимое и счастливое путешествие. Лошадей подадут к воротам; карета готова. А об этих ужасных похоронах… — Графиня содрогнулась, и получилось у нее это очень мило. — Прошу тебя, не будем больше о них вспоминать!

Она отошла закрыть злополучную дверь на задвижку, и, когда возвратилась, во всем ее облике сквозило такое трогательное раскаяние, что я готов был броситься к ее ногам.

— Никогда, — говорила она, умоляюще заглядывая мне в глаза, — никогда больше не посмею я обмануть моего храброго и прекрасного Ричарда, моего героя… Простил ли ты меня?

Последовала еще одна сцена страстных излияний, любовных вздохов и восторгов, правда, не очень громких, дабы нас не подслушали непрошеные свидетели.

Наконец-то она предостерегающе подняла руку, подавая мне знак не двигаться, и, обративши взгляд на меня, а ухо к двери, за которою находился гроб, застыла так на некоторое время и затаила дыхание. Затем, таинственно кивнув, она на цыпочках подошла к двери и снова обратилась в слух. Руки она не опустила, как бы приказывая мне оставаться на месте. Вскоре она так же тихо возвратилась и шепнула: «Выносят; пойдем со мною».

Мы перешли в комнату, в которой только что происходил ее разговор со служанкою. На серебряном подносе приготовлен был кофей и две изящные чашки старинного фарфора; рядом на подносе для писем стояли рюмки и бутылка, как оказалось, с наливкою.

— Я сама тебе все подам. Здесь я твоя служанка — я так хочу! И если ты откажешь мне в этом удовольствии, я буду думать, что ты еще сердишься.

Она наполнила чашку и передала мне кофей левой рукой, а правой нежно обняла меня за шею и, лаская мои кудри, прошептала:

— Выпей, и я тоже себе налью.

Кофей был превосходен; покончив с ним, я принял из ее рук рюмку, содержимое которой тоже выпил.

— Вернемся в соседнюю комнату, милый, — сказала она. — Эти ужасные люди, должно быть, уже ушли, и теперь там будет спокойнее.

— Все, как ты прикажешь, — прошептал я. — Отныне я подчиняюсь тебе всегда и во всем, о моя владычица!

Сей высокий слог я почерпнул, по всей вероятности, в традициях французской любви, какими они мне представлялись. И по сей день стыдно вспоминать напыщенность, с которой я обращался к графине де Сент-Алир.

— Ну что ж, тогда повелеваю тебе выпить еще одну рюмку наливки — маленькую, совсем крошечную, — весело объявила она. Все же эта женщина была само непостоянство! И мрачное настроение, только что владевшее ею, и напряжение решительной минуты, когда на карту поставлена вся ее дальнейшая жизнь, — все вмиг исчезло. Она выбежала и тут же вернулась с малюсенькой рюмочкой, которую я поднес к губам и выпил, сопроводив это действие самыми нежными и изысканными речами.

Я целовал ее руки, целовал ее уста, глядел в ее прекрасные глаза и снова ее целовал; она не сопротивлялась.

— Ты зовешь меня по имени; я же не знаю имени моего божества! Скажи, как называть мне тебя?

— Называй меня Эжени. Ах, скорее бы нам стало известно друг о друге все — если, конечно, любовь твоя так же безгранична, как моя.

— Эжени! — воскликнул я и вновь принялся восторгаться, на этот раз — именем возлюбленной.

Не успел я поведать ей, что жажду поскорее отправиться в путь, как во мне возникло весьма странное ощущение. Оно вовсе не походило на приступ дурноты. Я не могу подобрать более подходящего определения, нежели внезапная скованность мозга: словно бы некая тонкая оболочка, если таковая на нем имеется, вдруг сжалась и стала совершенно жесткой и оцепенелой.

— Ричард, дорогой, что с тобой? — воскликнула она с испугом. — Боже мой! Ты нездоров. Умоляю тебя, присядь; садись вот сюда. — Она почти силою усадила меня в кресло; я, впрочем, был не в состоянии оказать хотя бы малейшее сопротивление. Увы, все приметы недуга были мне слишком хорошо знакомы. Я сидел, бессильно откинувшись в кресле, и не мог издать ни единого звука, ни смежить век, ни перевести взгляда, ни пошевелить пальцем. Всего за несколько секунд я оказался в том жалком состоянии, в коем провел столько кошмарных часов при подъезде к Парижу в обществе маркиза д’Армонвиля.

Неудержимо было отчаяние прекрасной дамы. Она утратила, кажется, всю свою осторожность. Громко звала меня по имени, трясла за плечо, поднимала мою руку и глядела, как она безжизненно падает; графиня на все лады упрашивала меня подать хоть какие-нибудь признаки жизни и клялась, что если я этого не сделаю, она сейчас же покончит с собой.

Через несколько минут горестные восклицания вдруг прекратились. Дама замолчала и, по-видимому, совершенно успокоилась. Она деловито сходила за свечою и вернулась ко мне. Лицо ее, правда, было очень бледно, но в нем не отражалось ничего, кроме озабоченности, с некоторою разве что примесью брезгливости. Она медленно повела свечою перед моими глазами, наблюдая при этом за мною; затем поставила свечу и два или три раза резко позвонила в колокольчик. Я

Глава XXIV

Надежда

Едва успела она водрузить на стол мой претяжелый сундучок, как дверь с покойником отворилась и на пороге возникла зловещая и неожиданная фигура.

То был граф де Сент-Алир, который, по моим расчетам, должен был проехать уже добрую часть пути до кладбища. Он некоторое время недвижно стоял в дверном проеме, как собственный портрет. Тщедушная фигура его была облачена в глубочайший траур. В руке он держал черные перчатки и шляпу с черной креповой лентою.

Граф пребывал в крайнем возбуждении; даже когда молчал, он все время поджимал губы, причмокивал и, в общем, имел вид совершенно злодейский, но испуганный.

— Ну что? Эжени, миленькая, дитя мое, ну что? Все отлично, да?

— Да, — отвечала она довольно нелюбезно. — Но вы с Планаром не должны были оставлять эту дверь незапертой. Он вошел туда, — сурово продолжала она, — и принялся рассматривать все, что ему вздумалось; счастье еще, что он не сдвинул крышку гроба.

— Об этом должен был позаботиться Планар! — взвизгнул граф. — Ma foi![184] Не могу же я за всем уследить. — Он просеменил несколько шажочков к моему креслу и навел на меня лорнет.

— Месье Беккет! — несколько раз пронзительно крикнул он. — Эй! Вы что, не узнаете меня?

Затем он подошел совсем близко и внимательно всмотрелся в мое лицо; поднял и встряхнул мою руку, снова позвал по имени, после чего оставил в покое и сказал:

— Все вышло превосходно, моя прелестная mignonne![185] Когда это началось?

Графиня приблизилась и, стоя рядом с графом, неотрывно смотрела на меня несколько секунд.

Трудно передать, как страшно глядели эти две пары порочных глаз.

Дама перевела взгляд туда, где, как мне помнилось, была каминная полка; оттуда доносилось назойливое тиканье.

— Четыре… пять… нет, шесть с половиной минут, — медленно и бесстрастно произнесла она.

— Браво! Брависсимо! Ах ты, моя красавица! Венерушка моя! Ты настоящая героиня! Жанна д’Арк! Вот образцовая подруга!

Он уставился на меня со злорадным любопытством, одновременно пытаясь костлявыми стариковскими пальцами нашарить позади себя ее руку; но дама, не очень-то, смею заметить, жаждавшая его ласк, несколько отодвинулась.

— Ну все, ma chère[186], пора приниматься за дело. Что там у него? Бумажник? Или… или что?

— Да вот оно, — сказала дама, брезгливо указывая на сундучок в кожаном чехле, стоявший на столе.

— Вот мы сейчас и посмотрим, вот и посчитаем… — приговаривал он, дрожащими руками расстегивая ремни. — Нужно все хорошенько пересчитать, не было бы ошибки! Карандаш с блокнотом у меня есть… а где же ключ? Вот чертов замок! Ах ты… Что же это такое! Где ключ?

Он стоял перед графиней, притоптывая от нетерпения ножкою, и протягивал к ней алчно трясущиеся руки.

— Откуда у меня ключ? Он, наверно, у него в кармане, — отвечала дама.

В следующее мгновение пальцы старого негодяя уже шарили в моих карманах. Он вытащил все, что в них находилось, и среди прочего несколько ключей.

Я пребывал точь-в-точь в том же состоянии, как тогда — в карете с маркизом, и понимал, что сейчас меня будут грабить. Я не мог еще уразуметь всей драмы целиком, да и роль графини в ней оставалась туманною. Впрочем, это и немудрено, ибо женщины изрядно превосходят нас неизменным присутствием духа и артистическими талантами. Возможно, возвращение супруга и впрямь было для нее неожиданностью, а счастливая мысль исследовать содержимое моего сундука пришла графу в голову только что, на месте. Впрочем, с каждою минутою дело прояснялось, и очень скоро мне суждено было во всех подробностях постичь ужас моего положения.

Я ни на волосок не мог сдвинуть мои застывшие зрачки. Однако дальнейшие описания мои точны, и вы сами, при желании, можете в этом удостовериться. Попробуйте сесть в конце просторной комнаты и уставиться в одну точку; комната войдет в поле вашего зрения целиком, за исключением небольшого пространства перед глазами, но и в этом пространстве — благодаря, вероятно, преломлению лучей в самом глазе — можно, хотя и нечетко, различить предметы. Таким образом, почти ничто из происходившего в комнате не укрылось от моего взора.

Старик уже нашел ключ. Кожаный чехол был вскрыт, затем граф отпер кованый сундучок и вывалил на стол его содержимое.

— В каждом столбике по сто наполеондоров. Один, два, три… Так, быстро записывай: тысяча наполеондоров. Один, два, три… так, хорошо. Пиши: еще тысяча. — И далее в том же духе, покуда, весьма скоро, все золото не было пересчитано. Далее пошли бумажные деньги.

— Десять тысяч франков, пиши. Опять десять тысяч франков, записала? Еще десять тысяч; есть? Ах, что же все такие крупные купюры? Мелкими бы куда спокойнее. Запри-ка дверь. Планару ни к чему знать точную сумму: он, пожалуй, может позабыть о приличиях. Зачем ты не наказала ему брать мелкими купюрами? С этими всегда столько хлопот. Ну да ладно теперь… Продолжаем… Все равно уже ничего не поделаешь… Пиши: еще десять тысяч франков… Еще… Еще… — И так далее, покуда все мои денежки не были сочтены на моих глазах; я видел и слышал происходящее совершенно отчетливо, мысль моя работала с ужасающей ясностью; во всех же остальных отношениях я был трупом.

Каждую пачку и столбик монет граф тут же клал обратно в сундучок, и теперь, выведя наконец общую сумму, запер его, заботливо упаковал в чехол, открыл дверцу незаметного стенного шкафчика и, поместив туда шкатулку графини и мой сундучок, запер шкаф на ключ, после чего принялся с обновленною желчностью посылать проклятия на виновного в задержке Планара.

Открыв задвижку, он выглянул в темноту соседней комнаты и прислушался; затем снова притворил дверь и вернулся. Старик просто трясся он нетерпения.

— Я отложил для Планара пачечку в десять тысяч франков, — сообщил граф, ткнув пальцем в свой жилетный карман.

— Боюсь, он этим не удовлетворится, — сказала дама.

— Черт побери! Что значит «не удовлетворится»? Что же, у него совсем совести нет? Ну, так я поклянусь, что это половина от всей суммы.

Они еще раз подошли ко мне вместе и некоторое время молча озабоченно меня рассматривали; затем старый граф снова принялся поносить Планара и сличать время на своих карманных часах с каминными. Дама казалась гораздо спокойнее. Она больше не оборачивалась в мою сторону и сидела ко мне в профиль, глядя прямо перед собою; за последние минуты она странно потемнела и подурнела и походила скорее

И вот, в момент сильнейших моих страданий, которых я не умею выразить словами, дверь комнаты, где находился гроб, медленно отворилась, и на пороге появился маркиз д’Армонвиль.

Глава XXV

Отчаянье

Минутная надежда, столь зыбкая и неистовая, что сама казалась пыткою, сменилась ужасом отчаяния, лишь только произнесены были первые слова:

— Ну наконец-то, Планар, слава богу, — закудахтал граф, вцепившись в локоть вошедшего обеими руками и подводя его ко мне. — Вот, посмотрите-ка. Пока что идет все прелестно, просто прелестно! Подержать у вас свечку?

Мой друг д’Армонвиль, Планар или кто уж он там был на самом деле, подошел ко мне, на ходу стягивая перчатки и засовывая их в карман.

— Свечу. Немного правее; так… — сказал он и, склонившись надо мною, принялся внимательно рассматривать мое лицо. Дотронулся до лба, провел по нему рукою, после чего некоторое время глядел мне в глаза.

— Что вы думаете, доктор? — спросил граф шепотом.

— Сколько ему дали? — вопросом отвечал маркиз, так неожиданно разжалованный в доктора.

— Семьдесят капель, — сказала дама.

— С горячим кофеем?

— Да, шестьдесят с кофеем и десять с наливкою.

Мне почудилось, что голос ее при этом немного дрогнул; что ж, нужно, видимо, пройти изрядный путь по стезе порока, чтобы полностью избыть в себе последние внешние признаки волнения, ибо они живучи и сохраняются даже тогда, когда все доброе, коему они должны соответствовать, давно погублено.

Доктор между тем рассматривал меня невозмутимо, словно собирался поместить на анатомический стол и демонстрировать перед студентами расчленение тела.

Он еще некоторое время изучал мои зрачки, затем взялся рукою за пульс.

— Так, деятельность сердца приостановлена, — пробормотал он.

Потом он поднес к моим губам нечто вроде листочка сусального золота, отворотившись при этом подальше, дабы не поколебать его собственным дыханием.

— Ага, — едва слышно, точно про себя, сказал он.

Расстегнув на мне сорочку, он приложил к моей груди стетоскоп. Припав ухом к другому концу трубки, он прислушался, словно пытаясь уловить какой-то очень отдаленный звук, после чего поднял голову и сказал так же тихо, ни к кому не обращаясь:

— Заметных признаков работы легких не наблюдается.

Покончив, по всей вероятности, с осмотром, он сказал:

— Семьдесят капель, даже шестьдесят — десять лишних я назначил для верности — должны продержать его в бесчувствии шесть с половиною часов — этого хватит с лихвой. В карете я дал ему всего тридцать капель, и он показал весьма высокую чувствительность мозга. Надеюсь, однако, что доза не смертельна. Вы твердо уверены, что дали семьдесят капель, не более?

— Конечно, — сказала дама.

— Вспомните точно, — настаивал Планар. — Вдруг он сейчас умрет?! Выведение из организма тут же прекратится, в желудке останутся инородные вещества, в том числе и ядовитые. Если вы сомневаетесь в дозе, по-моему, лучше все-таки сделать ему промывание желудка.

— Эжени, миленькая, скажи честно, скажи как есть, — взволновался граф.

— Я не сомневаюсь, я совершенно уверена, — отвечала она.

— Когда точно это произошло? Я просил вас заметить время.

— Я так и сделала; минутная стрелка находилась ровно под ножкой купидона.

— Ну что ж, возможно, состояние каталепсии продлится часов семь. Затем он придет в себя, но организм уже очистится и в желудке не останется ни единой частички жидкости.

Во всяком случае, было утешительно, что убивать меня они пока не собирались. Лишь тот, кому довелось испытать нечто подобное, поймет весь ужас приближения смерти; голова ваша работает ясно, любовь к жизни сильна как никогда, и ничто не отвлекает от ожидания неизбежного, неумолимого, неотвратимого…

Причины столь нежной заботы о моем желудке были весьма необычайного свойства, но я покуда не подозревал об этом.

— Вы, вероятно, покидаете Францию? — спросил бывший маркиз.

— Да, разумеется, завтра же, — подтвердил граф.

— И в какие края вы держите путь?

— Еще не решил, — отвечал граф весьма поспешно.

— Ну, другу-то могли бы и сказать.

— Ей-богу, сам не знаю. Дельце-то оказалось неприбыльное.

— Вот как? Ну, скоро увидим.

— А не пора его уже укладывать? — спросил граф, ткнув пальцем в мою сторону.

— Да, пожалуй, надо поспешить. Что, готовы для него ночная рубаха, колпак и прочее?..

— Все здесь, — отозвался граф.

— Итак, мадам. — Доктор повернулся к графине и, несмотря на чрезвычайные обстоятельства, отвесил поклон. — Вам, я думаю, лучше удалиться.

Дама перешла в ту комнату, где я угощался предательским кофеем, и более я ее не видел.

Граф со свечою вышел и вскоре вернулся, неся под мышкою свернутое белье; запер на задвижку одну, потом вторую дверь.

И вот, молча и проворно, они принялись меня раздевать. На это им потребовались считанные минуты.

Меня облачили в какой-то длинный, ниже пят, балахон — вероятно, ночную рубаху, о которой говорил доктор; также надет был на меня убор — точь-в-точь дамский ночной чепчик; я и представить себе не мог, чтобы подобное красовалось на голове у джентльмена; однако же теперь этот чепчик натянут был на мою собственную голову и завязан лентами под подбородком.

Сейчас, думал я, мошенники уложат меня в постель, дабы я самостоятельно приходил в себя, а сами тем временем скроются с добычею, так что погоня уже будет напрасна.

Однако надежды мои оказались слишком радужными; очень скоро выяснилось, что на уме у недругов совсем-совсем иное.

Граф вместе с доктором удалились за дверь, располагавшуюся прямо передо мною. Некоторое время слышно было только шарканье да приглушенные голоса, потом продолжительный стук и грохот, потом шум прекратился; вот — начался снова. Наконец они появились в двери — оба пятились спиною ко мне, волоча по полу какой-то предмет, но за ними я никак не мог рассмотреть, что это, покуда они не подтащили его почти к самым моим ногам. И тогда — о милосердный Боже! — я увидел. То был гроб, стоявший в соседней комнате. Теперь они установили его возле моего кресла. Планар сдвинул крышку. Гроб был пуст.

Развязка

— Лошади у нас как будто неплохие, а по пути мы их еще сменим, — говорил Планар. — Людям, конечно, придется дать наполеондор-другой: в три часа с четвертью надобно управиться. Ну, начнем; я поднимаю его стоймя, а вы заво́дите ноги на место, придерживаете и хорошенько подтыкаете под них рубаху.

В следующее мгновение, как и было обещано, я уже висел в объятиях Планара; ноги мои перекинули через борт гроба, и из этого положения меня постепенно опускали, покуда затылок мой не коснулся деревяшки. Затем тот, кого именовали Планаром, уложил мои руки вдоль тела, заботливо поправил оборки савана на груди и расправил складки, после чего встал в ногах гроба и произвел общий осмотр, которым, по-видимому, остался вполне доволен.

Граф аккуратно собрал только что снятую с меня одежду, проворно скатал ее всю вместе и запер, как я позднее узнал, в один из трех стенных шкафчиков, расположенных под панельного обшивкою.

Теперь я постиг их жуткий план: гроб предназначался для меня; похороны Сен-Амана подложные — для обмана следствия; я сам отдал все необходимые распоряжения на кладбище Пер-Лашез, расписался в книге и оплатил погребение вымышленного Пьера де Сент-Амана, на месте которого, в этом самом гробу, буду лежать я; пластинка с его именем останется навсегда над моею грудью, гора глины придавит меня сверху; после нескольких часов каталепсии уготовано мне пробуждение в могиле, для того только, чтобы умереть самой ужасной смертью, какую только можно вообразить. Случись кому впоследствии из любопытства или из подозрительности выкопать гроб и произвести осмотр тела, никакою химией нельзя будет установить следов яда и самое тщательное исследование не обнаружит признаков насильственной смерти.

Я сам немало поусердствовал, чтобы сбить с толку полицию, сам подготовил собственное исчезновение и даже успел отписать моим немногочисленным корреспондентам в Англии, чтобы не ждали от меня вестей по меньшей мере недели три.

И вот в минуту преступного ликования смерть настигает меня, и спасения нет! В панике я попробовал молиться Богу, но в сознании промелькнули лишь грозные мысли о Страшном суде и вечных муках, да и они поблекли перед неотвратимостью более близкой расплаты.

Вряд ли есть смысл вспоминать жуткие, леденящие душу мысли, обуявшие меня в тот миг; они все равно не поддаются передаче. Посему ограничусь изложением дальнейших событий, которые навеки и до мельчайших подробностей остались запечатленными в моей памяти.

— Пришли могильщики, — сказал граф.

— Пусть подождут в приходе, покуда мы закончим, — отвечал Планар. — Будьте любезны, приподнимите-ка нижний конец, а я возьмусь с широкого края.

Мне недолго пришлось гадать, что они собираются делать: через несколько секунд что-то скользнуло в нескольких дюймах от моего лица, совершенно прекратив доступ света и заглушив голоса, так что с этого момента до моих ушей доносились только наиболее отчетливые звуки; и самым отчетливым изо всех явился скрежет отвертки, загонявшей в дерево шурупы, один за другим. Никакие громы и молнии Страшного суда не могли бы поразить меня более, нежели этот простенький звук.

Дальнейшее я вынужден передавать с чужих слов, поскольку сам ничего не видел, да и слышал лишь урывками и недостаточно ясно для сколько-нибудь связного рассказа.

Покончив с крышкою, эти двое прибрали комнату и чуть подвинули мой гроб, выравнивая его по половицам; при этом граф особенно старался не оставить беспорядка или следов спешки, которые могли бы заронить ненужные подозрения.

Когда с этим было покончено, доктор Планар отправился звать людей, чтобы вынесли гроб и поставили его на катафалк. Граф натянул черные перчатки, вытащил белоснежный носовой платок и превратился в живое воплощение скорби. Он стоял у изголовья гроба, ожидая Планара и могильщиков; вскоре послышались торопливые шаги.

Первым появился Планар. Он вошел через ту дверь, за которой первоначально находился гроб. Поведение его изменилось: в нем чувствовалась какая-то развязность.

— Господин граф, — сказал он еще с порога, в комнату вслед за ним входили в это время еще человек шесть. — К сожалению, я должен вам объявить о совершенно непредвиденной задержке. Вот господин Карманьяк из полицейского департамента; он говорит, что, по имеющимся у них сведениям, в здешней округе припрятаны большие партии английских, и не только английских, контрабандных товаров и часть их находится в вашем доме. Зная вас, я взял на себя смелость утверждать, что сведения эти совершенно ложные и вы по первому требованию и с превеликим удовольствием позволите ему осмотреть любую комнату, шкаф или кладовую в вашем доме.

— Вне всякого сомнения, — воскликнул граф самым решительным тоном, хотя и заметно побледнев. — Благодарю вас, друг мой, вы предупредили мой ответ. Я тут же предоставлю этим господам ключи от дома, как только мне любезно сообщат, что за контрабанду они намерены здесь обнаружить.

— Прошу прощения, господин граф, — суховато отвечал Карманьяк, — я имею четкие указания не разглашать цель наших поисков; вот этот ордер, я полагаю, должен убедить вас в том, что право на обыск у меня есть.

— Но я надеюсь, месье Карманьяк, — вмешался Планар, — вы разрешите графу присутствовать на похоронах его родственника — вот он, видите, здесь лежит, — он указал на пластинку с именем, — а у дверей дожидается катафалк, чтобы доставить гроб на Пер-Лашез.

— Сожалею, но этого я разрешить не могу: мне даны самые четкие указания на этот счет. Я, впрочем, задержу вас совсем немного. Господин граф, надеюсь, не думает, что его в чем-то подозревают; но долг есть долг и я обязан вести себя так, будто подозреваю всех и каждого. Приказано обыскать — я обыскиваю; иногда, знаете ли, случаются любопытные находки в самых неожиданных местах. Мало ли что может лежать, к примеру, в этом вот гробу.

— Там тело моего родственника, господина Пьера де Сент-Амана, — оскорбленно вскинулся граф.

— Вот как? Стало быть, вы его видели?

— Видел ли я его? Ну конечно я часто видел бедного юношу! — Воспоминания явно растрогали графа.

— Я имею в виду тело.

Граф украдкою взглянул на Планара.

— Н-нет, месье… То есть да, конечно, но только мельком. — Снова взгляд в сторону Планара.

— Но, я полагаю, этого хватило, чтобы узнать его, — вкрадчиво сказал Карманьяк.

— Конечно… Еще бы! Тут же узнал, вне всяких сомнений. Как! Не узнать с первого взгляда Пьера де Сент-Амана? Это невозможно! Я слишком хорошо знал мальчика…

— Вещицы, которые я ищу, занимают совсем мало места; а жулики, знаете ли, бывают иногда изобретательны. Давайте-ка поднимем крышку.

— Извините, месье, — решительно заявил граф, приближаясь к гробу сбоку и простирая над ним руку, — но я не могу позволить вам так осквернять… так оскорблять память покойного.

— Никакого осквернения, месье,

— Месье, это невозможно.

— Господин граф, это мой долг.

— Но, кроме того, эта штука… отвертка сломалась, когда завинчивали последний шуруп. И, клянусь честью, кроме тела, в гробу ничего нет.

— Ах, господин граф, конечно же вы уверены, будто ничего нет; но вы просто не знаете хитростей этих пройдох-контрабандистов. Эй, Филипп, сними-ка с гроба крышку.

Граф возражал, однако Филипп, лысый, конопатый малый, похожий на кузнеца, разложил на полу кожаную сумку с инструментами, выбрал в ней, предварительно поковыряв ногтем шляпки шурупов, подходящую отвертку и ловко крутанул каждый шуруп; они поднялись в ряд, как грибочки. Крышку сняли. Свет, которого я не чаял уж больше увидеть, хлынул мне в глаза, но угол зрения оставался прежним: я продолжал глядеть перед собою, как в тот миг, когда впал в каталепсию. Теперь я недвижно лежал на спине и, следовательно, взор мой упирался в потолок. Затем увидел я склоненное надо мною хмурое лицо Карманьяка: в глазах его, показалось мне, не мелькнуло и тени узнавания. Господи! Когда бы я был способен издать хоть один крик! Ко мне склонялась с другой стороны темная сморщенная физиономия презренного графа; заглядывал и лжемаркиз, но лицо его маячило где-то за пределами моего поля зрения и расплывалось; были и другие лица.

— Ну что же, — сказал Карманьяк, выпрямляясь, — здесь действительно ничего интересного нет.

— Будьте добры теперь распорядиться, чтобы человек ваш накрыл гроб крышкою и завинтил шурупы, — осмелев, проговорил граф. — Должны же мы его по… похоронить. Могильщики и так получают жалкие гроши за ночную работу, так разве мы вправе часами держать их в прихожей?

— Не волнуйтесь, граф де Сент-Алир, вы уедете через несколько минут. Относительно гроба я распоряжусь.

Граф взглянул на дверь и увидел в ней жандарма; в комнате находились еще два-три дюжих молодца, весьма угрюмого вида в той же форме. Старик проявлял все большее беспокойство; каждая минута промедления могла стать для него роковой.

— Поскольку господин Карманьяк препятствует моему участию в похоронах, я вынужден просить вас, Планар, вместо меня присутствовать на погребении моего родственника.

— Только через несколько минут, — повторил непоколебимый Карманьяк. — Сперва я попрошу вас передать мне ключик от того шкафчика. — И он указал на дверцу, за которой только что была заперта моя одежда.

— Я… Я, собственно, не возражаю, — промолвил граф, — да, я не возражаю; только им не пользовались целую вечность. Сейчас пошлю кого-нибудь поискать ключ.

— О, если у вас нет его при себе, нет нужды беспокоиться. Филипп, достань-ка отмычки. Нужно открыть вот эту дверцу. Чьи здесь вещи? — спросил Карманьяк, когда шкаф был вскрыт и из него извлечена одежда, попавшая туда всего пятью минутами ранее.

— Не знаю, — отвечал граф. — Понятия не имею, что там может оказаться. С год назад я уволил одного жуликоватого слугу, по имени Лабле, у него был ключ; его одежда, наверное, там и лежит. А сам я уже лет десять, а то и более, не видел этот шкаф открытым.

— Глядите-ка: визитные карточки, а вот носовой платок с вензелем «Р. Б.». Все это, по-видимому, было украдено у человека по фамилии Беккет, Р. Беккет; на карточке написано: «Мистер Беккет, площадь Беркли». Надо же, тут и часы, и связка печаток — на одной из них инициалы «Р. Б.». Этот ваш Лабле был, верно, законченный мошенник.

— Вы правы, месье, законченный.

— Сдается мне, — продолжал Карманьяк, — что все эти вещи он украл у лежащего в гробу человека, который, в таком случае, оказывается уже не господином де Сент-Аманом, а господином Беккетом. Ибо, как это ни удивительно, господа, но часы все еще идут. Думаю, однако, что господин Беккет не мертв, а только получил изрядную дозу яда. Николас де ла Марк, граф де Сент-Алир! За ограбление и попытку убить этого человека вы арестованы.

В следующий миг старый негодяй был взят под стражу. Отвратительный голос, в котором обыкновенно слышалось старческое дребезжание, неожиданно окреп; то квакая, то взвизгивая, граф протестовал, угрожал и возносил нечестивые призывы к Господу нашему, который «всех рассудит»! Так, с криками и стенаниями, он был выведен из комнаты и препровожден в карету к своей прекрасной сообщнице, тоже уже арестованной; в сопровождении двух жандармов они немедленно выехали в направлении тюрьмы Консьержери.

К общему хору голосов в комнате прибавилось еще два, весьма отличных от остальных. Один принадлежал бравому полковнику Гаярду, которого лишь с трудом удавалось удерживать до сих пор в соседней комнате; второй был голос добрейшего моего приятеля Уистлуика, призванного меня опознать.

Сейчас я постараюсь вам поведать, как провалилось столь чудовищное и изощренное посягательство на мою жизнь и собственность. Но сперва несколько слов о себе. Под руководством Планара, такого же законченного мерзавца, как и прочие члены шайки, но действовавшего на сей раз исключительно в интересах следствия, меня поместили в горячую ванну, после чего уложили в теплую постель под открытое окно. Эти простые средства привели меня в чувство за три часа, в противном случае я оставался бы в оцепенении около семи.

Свои гнусные делишки мошенники обстряпывали весьма умело и скрытно. Все их жертвы сами, подобно мне, послушно плели сеть таинственности, помогая губить себя легко и без особого риска.

Само собою разумеется, было начато расследование и раскопано несколько могил на Пер-Лашез. Эксгумированные трупы, однако, слишком долго пролежали в земле и совершенно разложились, так что узнать их оказалось весьма непросто; из них опознан был лишь один. В том случае все распоряжения по похоронам отдавал некий Габриель Гаярд, он же оплатил счета и подписал необходимые бумаги. То, что это был именно Гаярд, а не подставное лицо, подтвердил служащий погребальной конторы, который по случайности знал его прежде. Ловушка, что подготовлена была и для меня, с Гаярдом сработала вполне успешно. Родственник, для которого заказывалась могила, оказался чистейшей выдумкой: Габриэлю Гаярду самому пришлось лечь в гроб, на крышке которого, равно как и на могильной плите над ним, начертано было вымышленное имя. Такое же сомнительное удовольствие умереть под псевдонимом ожидало и меня.

Опознание этого трупа оказалось примечательным. Когда-то, лет за пять до таинственного исчезновения Габриэля Гаярда, лошадь под ним понесла, и он упал с нее весьма неудачно: потерял глаз, несколько зубов и, кроме того, получил перелом правой ноги чуть выше колена. Он старался, насколько возможно, скрывать от окружающих понесенные в результате падения потери, и вот

Еще проще оказалось опознать искусно сработанные вставные зубы, которые самолично подгонял один из лучших парижских дантистов. Благодаря неординарности случая дантист сохранил слепки с готового изделия, и слепки эти в точности соответствовали золотым коронкам, обнаруженным у черепа во рту. Также и след от перелома над коленом нашелся как раз в том месте, где некогда срослась конечность Габриэля Гаярда.

Полковник, приходившийся ему младшим братом, был просто взбешен исчезновением Габриэля, а еще более — его денежек: он давно уж рассматривал их как причитающийся ему по закону памятный подарок, который ему так или иначе придется принять, когда бы смерть ни избавила любимого брата от тягот жития. Благодаря своей хваленой проницательности, он довольно скоро заподозрил, что граф де Сент-Алир и его прекрасная спутница — графиня или кем уж она ему приходится — обобрали его братца; к этому подозрению примешивались и другие, более зловещие догадки, но поначалу то были лишь плоды слепой ярости, которая, как известно, верит во что угодно, не нуждаясь в доводах разума.

В конце концов полковник каким-то образом вышел на верный след. Подлец Планар вовремя почуял, что шайке, и ему в том числе, угрожает опасность. Тогда он выговорил для себя условия и стал осведомителем. Потому-то Карманьяк появился в Шато де ла Карк в самый решающий момент, когда все уже было готово, чтобы взять сообщников Планара с поличным и выдвинуть против них безупречное обвинение.

Не стану описывать тщание, с которым полиция собирала улики. Упомяну лишь, что в замок привели опытного врача, который, если бы Планар вдруг не пожелал сотрудничать, мог провести необходимое медицинское освидетельствование.

Моя поездка в Париж, как вы уже поняли, оказалась несколько менее приятной, чем я предвкушал. Я сделался главным свидетелем обвинения в этом cause célèbre[187] со всеми вытекающими из этого малозавидного положения последствиями. Оказавшись, как выразился мой друг Уистлуик, «на волоске от неминуемой гибели» и чудесным образом спасшись, я простодушно рассчитывал на благосклонный интерес ко мне парижского общества, но, к моему глубокому разочарованию, стал лишь объектом добродушных, но достаточно уничижительных насмешек. Я был balourd, benêt, âne[188] и фигурировал даже в газетных карикатурах. Я превратился в своего рода народного героя и, «не в силах счастье перенесть»{172}, бежал от него при первой же возможности, даже не успев навестить друга моего, маркиза д’Армонвиля, в его гостеприимном клеронвильском замке.

«Маркиз» вышел из этой истории безнаказанным. Граф, его сообщник, был казнен. Прекрасная Эжени благодаря смягчающим обстоятельствам — состоящим, как я уразумел, в ее замечательной наружности — отделалась шестью годами заключения.

Полковнику Гаярду возвратили часть денег его брата, изъяв их из довольно скромного состояния графа и soi-disant[189] графини. Это обстоятельство, а также казнь самого графа чрезвычайно обрадовали полковника. Нисколько не настаивая на возобновлении нашего поединка, он, напротив, милостиво жал мне руку и уверял, что раны, нанесенные набалдашником моей трости, получены им в честной, хотя и проведенной не по правилам, дуэли и что у него нет причин жаловаться на непорядочность противника.

Остается упомянуть, пожалуй, лишь две детали. Кирпичи, что видел я в комнате около гроба, лежали до того, обернутые соломою, в гробу: для веса, дабы пресечь подозрения и кривотолки, какие могли возникнуть в связи с прибытием в замок пустого гроба.

И во-вторых, гранильщик, осмотрев великолепные бриллианты графини, заявил, что фунтов за пять их, пожалуй, можно продать какой-нибудь актрисе, которой требуются фальшивые драгоценности для роли королевы.

Сама графиня за несколько лет до событий считалась одной из самых способных актрис во второразрядном парижском театрике; там ее и подобрал граф, сделав своею главною сообщницей.

Именно она, искусно изменив внешность, рылась в моих бумагах в карете в тот памятный ночной переезд в Париж. Она же сыграла колдуна на балу в Версале. В отношении меня сия сложная мистификация имела целью поддержать мой интерес к графине, который иначе, как они полагали, мог бы постепенно угаснуть. Однако при помощи того же паланкина предполагалось воздействовать и на жертвы, намеченные уже после меня; о них, впрочем, нет нужды теперь говорить. Появление настоящего мертвеца — добытого с помощью поставщика трупов, что работал на парижских анатомов{173}, — не подвергло мошенников никакому риску, зато добавляло таинственности и подогревало интерес к пророку среди горожан — особенно среди тех простачков, которых он удостоил своею беседою.

Остатки лета и осень я провел в Швейцарии и Италии.

Уж не знаю, умудрил ли меня сей опыт, но был он воистину горек. Жуткое впечатление, произведенное на меня этой историей, во многом имело, разумеется, чисто нервическую природу, однако в потрясенной душе моей зародились и кое-какие более глубокие и серьезные чувства. Они сильнейшим образом повлияли на всю мою последующую жизнь и помогли прийти, хоть и много позднее, к истинному душевному равновесию. Это ли не причина возблагодарить всемилостивейшего Господа нашего за ранний и страшный урок, преподанный мне на пути греха и познания?

КАРМИЛЛА{174}

Пролог

В записке, которая была приложена к нижеследующему повествованию, доктор Гесселиус дает подробный комментарий и ссылается на свой трактат, посвященный тому же предмету, что и данный манускрипт.

Трактат, свидетельствующий, как и все прочие труды доктора, о проницательности и обширных познаниях автора, примечателен еще и тем, что таинственные явления анализируются в нем сжато и с недвусмысленной ясностью. Надобно заметить, что в собрании трудов этого поразительного человека данный трактат составит всего лишь один том из многих.

Публикуя рассказ остроумной леди исключительно ради развлечения публики, я считаю неуместным чем-либо его предварять; таким образом, по зрелом размышлении я решил не помещать здесь ни резюме, ни выдержек из рассуждений многоученого доктора по поводу предмета, который (как он заявляет) «затрагивает, вероятно, сокровеннейшие тайны нашего двойственного существования{175} и его промежуточных форм».

Ознакомившись с манускриптом, я, привлеченный умом и аккуратностью, свойственными, по-видимому, давней корреспондентке доктора Гесселиуса, пожелал и сам вступить с нею в переписку. К своему немалому огорчению, я узнал, однако, что ее уже нет в живых.

Впрочем, она едва ли смогла бы многое добавить к своему столь точному и обстоятельному (я полагаю) рассказу, который следует ниже.

Глава I

Детский испуг

Мы живем в Штирии{176}, в Австрии. Богачами нас не назовешь, но обитаем мы в замке, или

Мой отец состоял на австрийской службе. Уйдя в отставку и располагая пенсией и наследством, он купил по дешевке это феодальное владение и немного земли при нем.

Невозможно себе представить окружение более живописное и уединение более полное. Замок стоит на небольшой возвышенности в лесу. Дорога, очень старая и узкая, проходит перед подъемным мостом (он ни разу на моей памяти не поднимался); наполненный водой ров обнесен частоколом и служит пристанищем множеству лебедей и белым флотилиям водяных лилий.

Над всем этим красуется schloss: многооконный фасад, башни, готическая капелла.

Перед воротами замка лес отступает, образуя очень живописную, неправильных очертаний поляну, а направо крутой готический мост переносит дорогу через речной поток, петляющий в густой тени леса.

Я уже говорила, что место это очень уединенное. Судите сами: если смотреть от двери холла в сторону дороги, то лес, среди которого стоит наш замок, простирается на пятнадцать миль вправо и на двенадцать влево. Ближайшая обитаемая деревня находится на расстоянии семи ваших английских миль. Ближайшим обитаемым замком издавна был schloss старого генерала Шпильсдорфа, почти в двадцати милях вправо.

Я сказала «ближайшаяобитаемаядеревня», потому что всего лишь в трех милях к западу, то есть в направлении замка генерала Шпильсдорфа, есть разрушенная деревня, в ней причудливая маленькая церковь; теперь она стоит без крыши. В боковом приделе — заброшенные могилы гордого рода Карнштайн, ныне угасшего; этот род владел некогда château[191], теперь тоже опустевшим, который возвышается в чаще леса над молчаливыми руинами городка.

Почему обезлюдели эти странные и меланхолические места? По сему поводу существует легенда, которую я поведаю вам в другой раз.

Теперь я должна вам рассказать, сколь немногочисленное общество собирается за обеденным столом в нашем замке (я не говорю здесь о слугах и жильцах примыкающих к замку строений). Слушайте и удивляйтесь! Это всего-навсего мой отец, самый добрый человек на земле, но уже немолодой, и я. В то время, о котором я рассказываю, мне было всего лишь девятнадцать. С тех пор минуло восемь лет. Я и мой отец — вот и вся семья владельцев замка. Моя мать, дворянка из Штирии, умерла, когда я была совсем маленькой, но почти с самого младенчества меня опекала моя добрая гувернантка. Ее полное приветливое лицо было знакомо мне всегда, сколько себя помню. Это мадам Перродон, уроженка Берна. Ее забота и добродушие частично возместили мне потерю матери, о которой у меня даже не осталось воспоминаний, так рано я ее лишилась. Мадам была третьей персоной за нашим обеденным столом. Была и четвертая, мадемуазель де Лафонтен, дама, которую, думаю, можно назвать «воспитательницей манер». Она говорила на французском и немецком, мадам Перродон — на французском и ломаном английском; добавьте сюда наш с отцом английский, на котором мы говорили каждый день, отчасти чтобы не забыть этот язык, отчасти из патриотических побуждений. В результате получался вавилон, вызывавший насмешки посторонних. Не буду пытаться воспроизвести его в этом рассказе. Были еще две-три молодые дамы, примерно моего возраста, мои подруги, которые время от времени гостили у нас; а я иногда, в свою очередь, бывала в гостях у них.

Вот и все общество, которым мы довольствовались; но были еще, конечно, случайные визиты «соседей», которых отделяли от нас всего каких-то пять или шесть лиг{177}. Тем не менее могу вас заверить, жизнь моя была довольно уединенной.

Мои благоразумные гувернантки контролировали меня лишь настолько, насколько это было возможно в случае с довольно избалованной девушкой, единственный родитель которой во всем предоставлял ей едва ли не полную свободу.

С детства не могу забыть один эпизод, который произвел на меня ужасное впечатление, не изгладившееся до сих пор. Это одно из моих самых ранних детских воспоминаний. Некоторые сочтут его столь незначительным, что не стоило бы и упоминать его здесь. Но скоро вы поймете, почему я о нем рассказываю. Детская комната, в которой жила я одна, находилась в верхнем этаже замка и представляла собой обширное помещение с высоким дубовым потолком. Мне было тогда шесть лет, не больше. Однажды ночью я проснулась, огляделась, не вставая с кровати, и обнаружила, что горничной в комнате нет. Не было и няни, и я решила, что осталась одна. Я не испугалась, потому что принадлежала к числу тех счастливых детей, которым, стараниями взрослых, никогда не приходилось слышать рассказов о привидениях, волшебных сказок и всего прочего, что заставляет нас прятать голову под одеяло, когда внезапно заскрипит дверь или задрожит пламя погасающей свечи и на стене запляшет тень от столбика кровати, вытягиваясь в сторону твоего лица. Я была лишь обижена и раздосадована, обнаружив, что мной, как я решила, пренебрегли, и начала хныкать, готовясь зареветь во весь голос, но тут, к своему удивлению, увидела у края кровати строгое, но очень красивое лицо, смотревшее на меня. Это была молодая женщина, которая стояла на коленях, положив руки на одеяло. Приятно пораженная, я перестала хныкать. Женщина приласкала меня, легла в мою постель и с улыбкой притянула меня к себе. Сладостное чувство покоя сразу же овладело мной, и я снова заснула. Проснулась я, внезапно ощутив, будто две иглы одновременно очень глубоко вонзились мне в грудь. Я громко закричала. Женщина отпрянула, не спуская с меня глаз, а затем соскользнула на пол и, как мне показалось, спряталась под кроватью.

Тут только я действительно испугалась и завопила во всю мочь. Няня, горничная, экономка вбежали в комнату, выслушали мой рассказ и принялись на все лады истолковывать услышанное, всячески стараясь тем временем меня успокоить. Но я, хотя и была еще ребенком, заметила на их лицах бледность и непривычную тревогу. Они заглядывали под кровать, под столы, осматривали комнату, рывком открывали шкафы, а экономка прошептала няне: «Потрогайте эту вмятину на постели — там кто-то лежал, чем угодно могу поклясться; это место еще теплое».

Помню, как обнимала и целовала меня горничная и как все три женщины осматривали мою грудь — то место, где чувствовалась боль от укола, — и объявили, что никаких

Экономка и две другие служанки остались дежурить на всю ночь, и с тех пор, пока мне не исполнилось четырнадцать лет, в детской всегда находился кто-нибудь из служанок.

Происшествие это надолго расстроило мои нервы. Послали за доктором; это был бледный пожилой человек. Хорошо помню его длинное мрачное лицо, слегка рябое, и каштановый парик. Долго еще он приходил к нам через день и давал мне лекарство, которое я, разумеется, терпеть не могла.

На следующее утро после этого видения я все еще была напугана до полусмерти и не соглашалась оставаться одна ни на минуту, даже при свете дня.

Помню, как пришел наверх мой отец, как он стоял у кровати, весело что-то говорил, задал много вопросов няне и громко смеялся над одним из ответов; как он похлопал меня по плечу, поцеловал, сказал, чтобы я не боялась, что все это был сон и ничего больше и вреда от него не будет.

Но я не успокоилась, ибо знала, что визит странной женщины былнесном, и яужаснобоялась.

Немного утешило меня уверение горничной, что это она приходила в спальню и легла в кровать рядом со мной и что спросонья я не узнала ее лица. Однако и это не вполне удовлетворило меня, хотя слова горничной подтвердила няня.

Помню, как в тот же день в комнату вошел почтенный старый человек в черной сутане в сопровождении няни и экономки, немного поговорил с ними, потом со мной — очень ласково. Лицо у него было милое и доброе. Он сказал мне, что сейчас они будут молиться, соединил мои руки и попросил меня тихо повторять, пока они молятся: «Господи, внемли всем молящим за нас, во имя Господа нашего Иисуса». Думаю, слова были именно такие, потому что я часто повторяла их про себя, а няня и годы спустя велела мне включать эти слова в мои молитвы.

Я очень хорошо помню задумчивое, ласковое лицо этого седовласого человека в черной сутане, помню, как он стоял в этой скромно отделанной коричневой комнате с высоким потолком, среди неуклюжей мебели в стиле, бывшем в моде триста лет назад; как скудный свет рассеивал сумрак, проникая через маленькое окно с частым переплетом. Священник преклонил колени, три женщины сделали то же, и он громко молился дрожащим голосом — как мне показалось, очень долго. Я позабыла всю мою жизнь, предшествовавшую этому событию, и некоторый период после него тоже смутен; но сцены, которые я только что описала, выступают из тьмы подобно живым фантасмагорическим картинкам.

Глава II

Гостья

А теперь я собираюсь поведать о событиях столь необыкновенных, что лишь при полном доверии ко мне вы не примете эту историю за выдумку. Тем не менее они не только произошли в действительности, но я сама была их участницей.

Был чудесный летний вечер. Отец пригласил меня, как иногда делал и прежде, совершить вместе с ним небольшую прогулку вдоль опушки леса, по той красивой большой поляне перед замком, о которой я уже говорила.

— Генерал Шпильсдорф не сможет в ближайшие дни к нам приехать, — сказал отец во время прогулки.

Генерал собирался погостить у нас несколько недель, и мы ожидали его прибытия на следующий день. Он должен был привезти с собой молодую даму, свою племянницу и воспитанницу, мадемуазель Райнфельдт{178}, которую я никогда не видела, но, по описаниям, представляла как весьма очаровательную девушку и надеялась провести в ее обществе много счастливых дней. Молодая дама, живущая в городе или в окружении многочисленных соседей, и представить себе не может, как я была разочарована. Этот визит и связанное с ним новое знакомство заполняли мои мысли и мечты уже много недель.

— А когда же он приедет? — спросила я.

— До осени не приедет. Не раньше чем через два месяца, думаю, — ответил отец. — И я теперь очень рад, дорогая, что ты так и не познакомилась с мадемуазель Райнфельдт.

— Почему? — Я испытывала одновременно и разочарование и любопытство.

— Потому что молодая леди умерла. Я совсем забыл, что не сказал тебе об этом, но тебя не было в комнате, когда я вечером получил письмо от генерала.

Я была потрясена. В своем первом письме, шесть или семь недель назад, генерал Шпильсдорф упоминал, что его племяннице нездоровится, но там не было даже отдаленного намека на такую опасность.

— Вот письмо генерала, — сказал отец, протягивая мне письмо. — Он не помнит себя от горя; похоже, им овладело отчаяние, когда он писал это письмо.

Мы уселись на грубо сделанную скамью под величественными липами. Солнце во всем своем меланхолическом великолепии садилось за лесом; река, которая течет мимо нашего дома в сторону упомянутого уже мной старого готического моста, в двух шагах от нас огибала одну за другой купы стройных деревьев, отражая в своем потоке постепенно блекнувшее малиновое небо. Письмо генерала Шпильсдорфа было таким необычным, страстным, местами противоречивым, что я прочла его дважды, во второй раз вслух для отца, и все еще не могла в нем разобраться; оставалось разве что предположить, что генерал от горя повредился рассудком.

В письме было сказано:

«Я потерял мою дорогую дочь — я ведь был привязан к ней, как к дочери. В последние дни болезни моей дорогой Берты я был не в силах написать Вам. До этого мне и в голову не приходило, какая опасность ей грозит. Я ее потерял, а теперь мне известно все, но слишком поздно. Она умерла в невинной умиротворенности, в блаженной надежде на вечное спасение. Виной всему тот дьявол, который предательски воспользовался нашим легкомысленным гостеприимством. Я думал, что дал приют в своем доме невинности, веселью — душе, во всем подобной утраченной мной Берте. Боже! Как я был глуп! Благодарю Тебя за то, что дитя мое умерло, не ведая причины своих страданий. Она отошла в лучший мир, не имея ни малейшего представления ни о природе своей болезни, ни об отвратительных страстях, повлекших за собой все эти несчастья. Я посвящу остаток своих дней поискам этого чудовища, чтобы уничтожить его. Мне сказали, что можно надеяться на успех моего благого и праведного дела. Пока что я блуждаю в потемках. Проклинаю свое самодовольное неверие, свое презренное высокомерие, слепоту, упрямство — но поздно. Я не могу сейчас писать или говорить яснее. Мысли путаются. Как только немного приду в себя, я какое-то время посвящу наведению справок; возможно, для этого мне даже придется отправиться в Вену. Как-нибудь осенью,

Такими словами заканчивалось это странное письмо. Хотя мне так ни разу и не пришлось увидеться с Бертой Райнфельдт, глаза мои наполнились слезами при этом неожиданном известии; я была и поражена и разочарована до глубины души.

Солнце уже село и наступили сумерки, когда я вернула отцу письмо генерала.

Был мягкий ясный вечер, и мы медленно прогуливались, размышляя, что бы могли значить неистовые и отрывочные фразы, которые я только что читала. Нам предстояло одолеть еще почти милю, чтобы выбраться на дорогу, проходящую вдоль фасада замка. К тому времени уже ярко сияла луна. На подъемном мосту мы встретили мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен, которые с непокрытыми головами вышли полюбоваться чудесным лунным светом.

Приближаясь, мы слышали их оживленную беседу. Мы присоединились к ним на подъемном мосту и обернулись, чтобы тоже насладиться дивным зрелищем.

Поляна, по которой мы только что прогуливались, лежала перед нами. Слева узкая дорога, виясь, уходила под купы царственных дерев и терялась в лесной чаще. Справа та же дорога вела к живописному горбатому мосту, вблизи которого стояли руины башни, некогда охранявшей проход; за мостом на крутой возвышенности смутно виднелись в тени деревьев несколько серых, увитых плющом глыб.

На лугах расстилалась тонкая пелена тумана, похожая на дым, окутывая даль прозрачным покрывалом; в лунном свете кое-где мерцала река.

Более приятную, умиротворенную сцену невозможно себе представить. Новость, которую я только что услышала, придала меланхолический оттенок этому зрелищу; но ничто не могло нарушить его глубокую безмятежность, зачарованную красоту туманной панорамы.

Мы с отцом, ценителем красивых пейзажей, молча смотрели вдаль. Обе гувернантки стояли чуть позади, превозносили красоту сцены и упражнялись в красноречии по поводу лунного света.

Мадам Перродон была особа средних лет, полная, романтическая. Она и говорила и вздыхала на поэтический манер. Мадемуазель де Лафонтен (отец ее был немец, и потому она претендовала на познания в психологии, метафизике, отчасти в мистике) объявила, что такой интенсивный свет луны, как хорошо известно, указывает на особую духовную активность. Яркий свет полной луны влияет на сны, на сумасшедших, на нервных людей и прочая, и прочая; луна оказывает удивительное, жизненно важное физиологическое воздействие. Мадемуазель рассказала, что ее кузен, служивший помощником капитана на торговом судне, однажды в такую же ночь задремал на палубе, лежа навзничь, обратив лицо к луне. Ему приснилось, что какая-то старуха вцепилась когтями ему в лицо. Пробудившись, он обнаружил, что лицо его самым ужасающим образом перекосилось; с тех пор его черты так и не обрели былой симметрии.

— Луна этой ночью исполнена месмерической и магнетической сил{179}, — сказала она, — взгляните назад, на фасад замка: как вспыхивают и мерцают серебром его окна, будто невидимая рука зажгла в комнатах огни в ожидании чудесных гостей.

Бывает такое праздное состояние души, когда не хочется говорить, но звук чужой речи приятен для нашего равнодушного слуха; и я вглядывалась в даль, с удовольствием прислушиваясь к беседе, напоминавшей позвякиванье колокольчиков.

— На меня нашла хандра этой ночью, — прервал паузу отец и процитировал Шекспира, которого имел обыкновение читать вслух, чтобы не забывать английский:

Не знаю, отчего я так печален.

Мне это в тягость; вам, я слышу, тоже.

Но где я грусть поймал, нашел…[192];{180}

Дальше забыл. У меня такое чувство, будто нам грозит какая-то большая беда. Думаю, это имеет отношение к горестному письму бедного генерала.

В тот же миг наше внимание привлекли непривычные звуки: шум колес экипажа и стук множества копыт.

Звуки, казалось, приближались со стороны возвышенности за мостом, и очень скоро оттуда появился экипаж. Сначала по мосту проехали двое всадников, за ними последовала карета, запряженная четверкой лошадей, а замыкали процессию еще двое верховых.

По виду это был дорожный экипаж, принадлежащий знатной особе, и наше внимание было немедленно поглощено примечательным зрелищем. А через несколько мгновений события приняли совсем неожиданный оборот. Как только экипаж пересек середину круглого моста, одна из передних лошадей испугалась. Паника передалась остальным; сделав пару рывков, вся четверка пустилась в бешеный галоп, пронеслась между двумя передними верховыми и загрохотала по дороге, приближаясь к нам со скоростью урагана.

Волнение, вызванное этой сценой, переросло в тревогу, когда мы отчетливо услышали протяжные женские крики, доносившиеся из окна экипажа.

Мы все бросились вперед, охваченные любопытством и ужасом, отец молча, остальные — издавая испуганные восклицания.

Напряженное ожидание продолжалось недолго. Перед подъемным мостом замка на пути экипажа стояла с одной стороны великолепная липа, а с другой — старинный каменный крест. При виде его лошади, летевшие во весь опор, свернули в сторону, так что колесо экипажа наткнулось на выступающие корни дерева.

Мне было ясно, что сейчас произойдет. Я закрыла глаза и отвернулась, не в силах вынести это зрелище, и в то же мгновение услышала крик своих старших приятельниц, которые все видели.

Любопытство заставило меня открыть глаза. На дороге царил полнейший хаос. Две лошади лежали на земле, два колеса вращались в воздухе; мужчины снимали постромки; внушительного вида дама выбралась из экипажа и стояла ломая руки и время от времени поднося к глазам платок. Через дверцу экипажа извлекли тем временем молодую даму, не подававшую признаков жизни. Мой милый папа, со шляпой в руках, уже стоял рядом со старшей дамой, очевидно, предлагая ей воспользоваться всеми средствами, имеющимися в замке, для оказания помощи. Дама, казалось, не слышала его; она не спускала глаз со стройной девушки, которую уложили возле пригорка.

Я подошла. Молодая дама, очевидно, была оглушена, но, во всяком случае, жива. Мой отец, гордившийся своими медицинскими познаниями, ощупал запястье девушки и заверил старшую даму, объявившую себя ее матерью, что пульс, пусть слабый и неровный, все же четко различим. Дама сложила руки и обратила глаза вверх, как будто благодаря Небеса, но тут же снова принялась разыгрывать сцену скорби. Некоторым людям, думаю, свойственна такая театральность.

Это была, что называется, интересная для своего возраста женщина; прежде она, должно быть, считалась красавицей. Роста она была высокого, но не худа, одета в черный бархат, довольно бледна, но с гордым и внушительным, хотя и необычайно взволнованным сейчас лицом.

— Когда же придет конец моим несчастьям и горестям? — стенала она, когда я приблизилась. — Поездка моя — это дело жизни или смерти, один час промедления

Я потянула отца за рукав и горячо зашептала ему на ухо: «Папа, пожалуйста, попроси оставить ее у нас — это будет чудесно. Ну, пожалуйста».

— Если мадам доверит свое дитя заботам моей дочери и ее верной гувернантки, мадам Перродон, и разрешит ей эти три месяца погостить у нас, на моем попечении, она окажет нам этим великую честь. А мы уж приложим все усилия, чтобы сберечь доверенное нам сокровище.

— Я не могу этого сделать, сударь, это значило бы безбожно злоупотребить вашей добротой и любезностью, — отвечала дама смущенно.

— Напротив, вы бы оказали нам величайшую любезность в ту минуту, когда мы особенно в этом нуждаемся. Моя дочь только что претерпела жестокое разочарование из-за несостоявшегося визита, которого она долго ждала и который предвкушала с большой радостью. Если вы доверите молодую леди нашему попечению, это как нельзя лучше утешит мою дочь. Ближайшая деревня на вашем пути расположена далеко, и там нет такой гостиницы, где вы могли бы поместить свое дитя. Поездка же на большое расстояние для нее опасна. Если, как вы говорите, дела ваши не терпят отлагательств, придется вам расстаться с дочерью здесь, и, можете мне поверить, мы о ней позаботимся лучше, чем кто бы то ни было.

В осанке и внешности дамы сквозило нечто столь неординарное, впечатляющее, а манеры ее были столь примечательны, что, даже не видя пышности ее свиты, можно было предположить в ней важную особу.

К этому моменту экипаж был уже поднят, а лошади, вполне усмиренные, опять запряжены.

Дама бросила на свою дочь взгляд, который мне показался не таким любящим, как можно было ожидать, судя по предыдущей сцене; потом она подала знак моему отцу и удалилась вместе с ним на несколько шагов, так что разговор их стал недосягаем для слуха. Лицо дамы сделалось сосредоточенным и суровым, совсем не таким, как раньше.

Я была поражена тем, что отец, казалось, не заметил этой перемены, и сгорала от любопытства: что же она нашептывала отцу почти в самое ухо с такой серьезностью и поспешностью?

На разговор дама потратила минуты две, самое большее три, потом повернулась и, пройдя несколько шагов, оказалась рядом со своей дочерью, которую поддерживала мадам Перродон. На мгновение она опустилась на колени подле дочери и зашептала ей что-то на ухо. Мадам предположила, что это было краткое благословение. Потом, быстро поцеловав девушку, вошла в экипаж, дверца закрылась, лакеи в пышных ливреях вскочили на запятки, верховые пришпорили лошадей, форейторы щелкнули хлыстами, лошади с места в карьер ударились в галоп, угрожая снова понести, и экипаж полетел прочь, сопровождаемый двумя верховыми, замыкавшими кавалькаду.

Глава III

Мы сравниваем наши впечатления

Мы провожали глазами кортеж, пока он не скрылся из виду в туманном лесу, вслед за чем замер в ночном воздухе стук копыт и грохот колес.

Пережитое приключение можно было бы счесть галлюцинацией, если бы не присутствие молодой дамы, которая как раз открыла глаза. Лицо ее было обращено в другую сторону. Я видела только, как она подняла голову, осматриваясь, и услышала мелодичный голос, жалобно произнесший:

— Мама, где ты?

Наша добрая мадам Перродон откликнулась несколькими ласковыми фразами, стараясь успокоить ее.

Потом незнакомка спросила:

— Где я? Что это за место? — И добавила: — Я не вижу экипажа. А матушка, где она?{181}

Мадам отвечала на все ее вопросы, какие только расслышала, и постепенно молодая дама припомнила, как произошел несчастный случай, и обрадовалась, услышав, что никто не пострадал. Узнав, что мама оставила ее здесь и обещала вернуться месяца через три, она заплакала.

Я собиралась присоединиться к мадам Перродон, утешавшей незнакомку, но мадемуазель де Лафонтен, удержав меня за руку, сказала:

— Не подходите; одного собеседника ей сейчас более чем достаточно. При таких обстоятельствах малейшее возбуждение может пойти во вред.

Я подумала: «Как только ее благополучно уложат в постель, я непременно поднимусь в ее комнату».

Тем временем отец послал слугу на лошади за врачом (тот жил в двух лигах отсюда), а для молодой дамы готовили спальню.

Наконец незнакомка встала и, опираясь на руку мадам, медленно прошла по подъемному мосту к воротам замка.

Слуги уже ожидали в холле и тут же проводили девушку в ее комнату.

В качестве гостиной мы использовали обычно продолговатую комнату с четырьмя окнами, смотрящими на ров, подъемный мост и тот лесной пейзаж, который я только что описала.

Обставлена она старинной дубовой мебелью с большими резными шкафами-горками и стульями, обитыми малиновым утрехтским бархатом. Стены увешаны гобеленами. На них, заключенные в широкие золотые рамы, красуются человеческие фигуры в натуральный рост, в старинных, очень любопытных одеяниях. Представленные здесь персонажи охотятся с соколом, просто охотятся и вообще развлекаются. Комната очень уютная, не слишком официальная. Здесь мы пили чай, так как мой отец, склонный при каждом удобном случае проявлять патриотизм, настаивал на том, чтобы этот национальный напиток регулярно появлялся на столе наряду с кофе и шоколадом.

Той ночью мы сидели здесь при свечах и обсуждали вечерние происшествия.

Мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен присутствовали тоже. Молодая незнакомка погрузилась в глубокий сон, как только ее уложили в кровать, и обе дамы поручили ее заботам слуг.

— Как вам понравилась наша гостья? — спросила я, как только мадам вошла в комнату. — Расскажите мне о ней все.

— Я от нее в восторге, — ответила мадам. — Она, думаю, самое прелестное создание, какое я когда-либо видела; примерно вашего возраста и такая кроткая и милая.

— Она настоящая красавица, — вступила в разговор мадемуазель, которая успела на минутку заглянуть в комнату незнакомки.

— А голосок какой приятный! — добавила мадам Перродон.

— А вы заметили, когда экипаж подняли, что там была женщина, — осведомилась мадемуазель, — которая не выходила наружу, только выглядывала в окно?

Нет, мы ее не видели.

Тогда мадемуазель описала ее: отвратительная черная женщина, на голове что-то вроде цветного тюрбана. Она все время таращилась из окна экипажа, ухмыляясь и кивая в сторону обеих дам. Глаза горящие, с огромными яркими белками, зубы оскалены, будто в ярости.

— А вы заметили, что за безобразный сброд эти их слуги? — спросила мадам.

— Да, — сказал отец,

— Я бы сказала, что их утомило слишком долгое путешествие, — предположила мадам. — Вид у них неприглядный, это верно, но, кроме того, удивительно исхудавшие и хмурые лица. Честно говоря, я сгораю от любопытства; но, вероятно, молодая леди обо всем нам завтра расскажет, если будет хорошо себя чувствовать.

— Не думаю, — произнес отец, таинственно улыбаясь и покачивая головой, будто что-то скрывал от нас.

Это еще более подстегнуло мое любопытство. Очень уж мне хотелось узнать, что произошло между ним и дамой в черном бархате во время краткого, но серьезного разговора непосредственно перед ее отъездом.

Как только мы остались одни, я принялась за расспросы. Долго уговаривать отца не пришлось.

— Не вижу особых причин от тебя это скрывать. Она говорила, что ей неловко обременять нас заботами о своей дочери; сказала, что ее дочь — девушка хрупкого здоровья, нервозная, но никакого рода припадкам не подвержена, равно как и галлюцинациям, и что она, в сущности, вполне нормальный человек. Заметь, кстати, что я никаких вопросов не задавал.

— Странно, к чему были эти оговорки? — вмешалась я. — Не вижу в них необходимости.

— Во всяком случае, этобылосказано, — усмехнулся отец, — а раз ты хочешь знать все, что произошло, а не произошло почти ничего, то я не опускаю никаких подробностей. Потом моя собеседница добавила: «Я предприняла далекую поездку, жизненно важную для меня, — здесь она сделала ударение, — срочную и секретную; вернуться за дочерью мне удастся не ранее чем через три месяца. Все это время она будет хранить молчание о том, кто мы такие, откуда приехали и куда направляемся». Вот и все, что я узнал. Мать нашей гостьи очень чисто говорит по-французски. При слове «секретная» она помолчала несколько секунд, глядя мне в глаза пристально и сурово. Думаю, она придает этому большое значение. Уехала она чрезвычайно поспешно, это ты сама видела. Надеюсь, я не сделал слишком большой глупости, взяв на себя заботу об этой молодой леди.

Что касается меня, то я была в восторге. Я изнывала от нетерпения, ожидая, когда доктор наконец позволит мне увидеться и поговорить с гостьей. Вы, городские жители, даже представить себе не можете, что означает для нас, в нашей глуши, появление новых друзей.

Доктора пришлось ждать почти до часу, но уйти и лечь в постель мне было бы не легче, чем догнать пешком экипаж, уносивший княгиню в черном бархате.

Когда врач спустился в гостиную, мы услышали очень хорошие новости о состоянии пациентки. Она уже сидела, пульс стал ровным. По всей видимости, здоровье ее было в полном порядке. Она не получила никакого увечья, небольшой шок прошел, не оставив следа. Мой визит, без сомнения, не нанесет ей вреда, если мы обе захотим встретиться. Получив разрешение, я тотчас послала узнать, позволит ли мне наша гостья зайти на несколько минут в ее комнату.

Служанка немедленно вернулась с ответом, что та желает этого больше всего на свете.

Можете быть уверены, что я не замедлила воспользоваться разрешением.

Гостью поместили в одну из самых красивых комнат нашего замка, разве что не в меру величественную. На стене, напротив кровати, висел мрачный гобелен, изображающий Клеопатру со змеей на груди{182}, на остальных стенах были представлены другие торжественные классические сцены. Мрачность старинных гобеленов, немного поблекших, искупалась богатой позолоченной резьбой и пышностью прочей отделки.

Горели свечи. Незнакомка сидела в кровати; на ее стройную красивую фигуру был наброшен тот самый подбитый шелком халат, расшитый цветами, которым мать прикрыла девушке ноги, когда бедняжка лежала на земле.

Что же заставило меня, когда я приблизилась к гостье с небольшой приветственной речью, мгновенно замолкнуть и отпрянуть на несколько шагов? Сейчас расскажу.

Передо мной было то самое лицо, которое я видела в детстве в столь памятную мне ночь, лицо, о котором я многие годы так часто размышляла с ужасом, когда никто не догадывался, о чем я думаю.

Лицо это, миловидное, даже красивое, в первый миг, когда я его увидела, несло на себе все тот же отпечаток меланхолии.

Но почти мгновенно на нем вспыхнула странная, подчеркнутая улыбка узнавания.

Не меньше минуты длилось молчание, и она наконец заговорила — я не смогла.

— Поразительно! — воскликнула гостья. — Двенадцать лет назад я видела ваше лицо во сне, и с тех пор оно постоянно меня преследует.

— В самом деле поразительно! — повторила я, с усилием подавляя ужас, на несколько секунд сковавший мне язык. — Двенадцать лет назад, в видении или наяву, я, без сомнения, вас видела. С тех пор я не забывала ваше лицо. Оно все время стояло у меня перед глазами.

Ее улыбка смягчилась. То, что представилось мне в ней странным, исчезло, а ямочки на щеках теперь показались восхитительными.

Я пришла в себя и, вспомнив о законах гостеприимства, приветствовала гостью и описала то удовольствие, которое доставил ее нечаянный визит нам всем, в особенности мне.

Произнеся эти слова, я взяла ее за руку. Я была немного застенчива, как и все одинокие люди, но обстоятельства придали мне красноречия и даже смелости. Гостья пожала мою руку и накрыла ее своей. Глаза ее горели. Она быстро взглянула мне в лицо, снова улыбнулась и покраснела.

Она очень мило ответила на мое приветствие. Я села рядом с ней, не переставая удивляться, и она сказала:

— Послушайте, я вам поведаю о том, что мне тогда привиделось; это просто чудо, что обе мы видели друг друга во сне живо, будто в реальности, и такими, какие мы сейчас, — хотя тогда, разумеется, обе были детьми. Мне было лет шесть. Я проснулась после какого-то спутанного, тревожного сна и оказалась в комнате, непохожей на мою детскую. Стены ее были обшиты грубой работы панелями из какого-то темного дерева, вдоль стен — шкафы, кровати, стулья, скамьи. Мне показалось, что кровати пустые и, кроме меня, в комнате никого нет; осмотревшись вокруг и особенно залюбовавшись железным подсвечником с двумя ветвями — который я, без сомнения, узнала бы, доведись мне снова его увидеть, — я стала пролезать под одной из кроватей, чтобы добраться до окна, но, когда поднималась, услышала чей-то плач. Взглянув вверх (я еще не встала с колен), я увидела вас — без малейшего сомнения, — как вижу сейчас: красивая молодая дама с золотистыми волосами и большими голубыми глазами, а губы… ваши губы…

Настала моя очередь рассказать о своем виде́нии, что я и сделала, поразив мою новую знакомую до глубины души.

— Не знаю, кто кого должен больше бояться, — произнесла она, снова улыбаясь. — Не будь вы так прелестны, я бы вас очень боялась, а теперь, тем более поскольку мы обе такие молодые, я чувствую только, что мы с вами познакомились двенадцать лет назад и уже подружились; во всяком случае, с самого раннего детства судьба назначила нам быть подругами. Не знаю, испытываете ли вы ко мне такое же странное притяжение, как я к вам; у меня никогда не было подруги — неужели я найду ее теперь? — Она вздохнула, устремив на меня страстный взгляд своих красивых темных глаз.

По правде говоря, я испытывала странное чувство по отношению к прекрасной незнакомке. Я чувствовала, говоря ее словами, «притяжение» к ней, но и отталкивание тоже. И все же притяжение резко преобладало. Она интересовала меня и покоряла: она была так красива и так необыкновенно обаятельна.

Я заметила теперь, что гостьей как будто овладевают усталость и апатия, и поспешила пожелать ей доброй ночи.

— Доктор считает, — добавила я, — что вам на эту ночь нужен присмотр. Одна из наших горничных будет ночевать в вашей комнате. Вы увидите: это очень толковая и спокойная девушка.

— Это так любезно с вашей стороны, но я не засну: я никогда не могла спать в присутствии посторонних. Мне не понадобится никакая помощь, и, признаюсь в своей слабости, меня преследует страх перед грабителями. Наш дом однажды ограбили и убили двух слуг, так что я всегда запираюсь на ключ. Это стало привычкой. Вы так любезны — знаю, вы меня простите. Я вижу, в двери есть ключ. — Она на мгновение обняла меня своими прелестными руками и прошептала на ухо: — Спокойной ночи, дорогая; мне очень жаль с тобой расставаться, но — спокойной ночи; завтра утром, но не слишком рано, мы снова увидимся.

Гостья со вздохом откинулась на подушку; ее красивые глаза следили за мной нежно и меланхолично. Она снова пробормотала: «Спокойной ночи, моя радость».

В молодых людях симпатия и даже более сильные чувства вспыхивают мгновенно. Мне льстила ее очевидная любовь ко мне, ничем пока не заслуженная, нравилось то, как она мгновенно прониклась ко мне доверием. Она решительно намеревалась стать моей очень близкой подругой.

Наступил следующий день, и мы встретились снова. Я была во многих отношениях в восторге от своей новой приятельницы.

При свете дня ее внешность ничуть не проигрывала — она была, несомненно, самым красивым созданьем, какое я когда-либо встречала, а неприятное воспоминание о лице, виденном в детском сне, уже потеряло эффект неожиданности.

Она призналась, что испытала подобный же шок, увидев меня, и точно такую же легкую антипатию, какая примешивалась к моему восхищению ею. Теперь мы вместе посмеялись над нашим мимолетным испугом.

Глава IV

Ее привычки. Прогулка

Я уже говорила вам, что меня очаровывало в ней почти все. Но не совсем все.

Она была выше среднего роста. Вначале я опишу ее. Она была стройна и удивительно грациозна. За исключением вялости — крайней вялости — движений, ничто в ее облике не указывало на болезненность. Прекрасный цвет лица; черты мелкие и изящные; глаза большие, темные и блестящие; волосы совершенно удивительные. Ни у кого мне не случалось видеть таких густых и длинных волос, как у нее. Я любовалась ими, когда они были распущены; нередко погружала в них руку, приподнимала и смеялась, удивляясь их весу. Они были изысканно красивы: мягкие, глубокого темно-каштанового цвета, с золотым отливом. Мне нравилось, как они спадали в беспорядке под собственной тяжестью, когда она сидела, откинувшись на спинку стула, в своей комнате и что-нибудь рассказывала мелодичным, низким голосом. Я сворачивала их, заплетала и расплетала, играла ими. Боже! Если бы я только знала!

Я уже говорила, что кое-что в ней мне не нравилось. В первую ночь нашего знакомства меня покорило ее доверие, но, как выяснилось, в том, что касалось ее самой, ее матери, обстоятельств, приведших ее сюда, собственно во всем, что имело отношение к ее жизни, планам и близким людям, она неизменно оставалась настороженно-скрытной. Наверное, я была неразумна, возможно, неправа, и, разумеется, мне следовало уважать обязательства, наложенные на моего отца дамой в черном бархате. Но любопытство — неугомонное и бесцеремонное чувство, и ни одна девушка не станет терпеть, если от нее что-то скрывают. Ну кому будет хуже, если я узнаю то, что так страстно жажду знать? Неужели она сомневается в моих благоразумии и честности? Почему она не верит, когда я клянусь так торжественно, что ни одному смертному ни единым словом не обмолвлюсь о ее тайне?

В ее улыбчивом, меланхоличном, упорном отказе просветить меня хоть чуть-чуть мне виделась не свойственная ее возрасту холодность.

Не скажу, что мы из-за этого ссорились; она никогда со мной не ссорилась. Конечно, было очень дурно и невоспитанно с моей стороны так настойчиво ее расспрашивать, но я не могла с собой совладать; кроме того, я с тем же успехом могла бы и не упорствовать.

То, что она мне рассказала, было ничем по сравнению с моими неумеренными ожиданиями.

Все это можно свести к трем весьма общим фразам: ее звали Кармилла; она из очень древней и благородной семьи; ее дом находится к западу отсюда.

Она ни слова мне не сказала ни о том, как именовался их род, ни об их фамильном гербе и девизе, ни о названии их владений, ни даже о том, из какой они страны.

Не следует думать, что я беспрерывно осаждала ее вопросами. Я подстерегала удобный момент и проявляла больше вкрадчивости, чем настойчивости. Раз или два, впрочем, я предпринимала прямую атаку. Но, вне зависимости от выбранной тактики, меня неизменно ждало поражение. Упреки и ласки были бесполезны. Должна добавить при этом: она уклонялась от моих вопросов так мило, так грустно умоляла меня, стараясь отвратить мое любопытство, сопровождала это таким потоком страстных заверений в

Она обхватывала своими прелестными руками мою голову, привлекала меня к себе и, прижавшись щекой к моей щеке, шептала мне в самое ухо: «Любовь моя, твое сердечко ранено; не считай меня жестокой: я подчиняюсь необоримому закону своей силы и слабости; если твое сердечко ранено, мое неистовое сердце кровоточит вместе с твоим. В восторге безграничного самоуничижения я живу в твоей жаркой жизни, а ты должна умереть — блаженно умереть — в моей. Против этого я бессильна; как я прихожу к тебе, так и ты в свой черед придешь к другим и познаешь восторг той жестокости, которая есть не что иное, как любовь. Потому до времени не стремись узнать больше, чем знаешь сейчас, но доверься мне всей своей любящей душой».

Когда поток слов иссякал, она, трепеща, еще теснее прижимала меня к себе, а ее теплые губы осторожно покрывали нежными поцелуями мою щеку.

Ее возбуждение и страстные речи были мне непонятны.

В таких случаях — бывало это, надо сказать, не очень часто — мне хотелось освободиться из этих нелепых объятий; но силы, казалось, оставляли меня. Ее бормотание звучало как колыбельная, я переставала сопротивляться и впадала в оцепенение. Лишь после того как она разжимала объятия, я приходила в себя.

Когда на нее находил этот стих, она мне не нравилась. Я испытывала странное, лихорадочное волнение, иногда приятное, вместе со смутным страхом и гадливостью. Пока длились эти сцены, у меня не было ясных мыслей, но любовь к ней, переходящая в обожание, уживалась во мне с отвращением. Это парадоксально, знаю, но не буду и пытаться как-то по-иному объяснить свои чувства.

Сейчас, когда с тех пор прошло уже более десяти лет, я пишу эти строки дрожащей рукой, неуверенно, с ужасом припоминая некоторые происшествия и ситуации, относившиеся к тому тяжкому испытанию, через которое я, сама того не ведая, проходила; хотя основной порядок событий запечатлелся у меня в уме достаточно живо и четко. Но, подозреваю, в жизни всегда бывают некоторые эмоциональные сцены, сопровождающиеся необузданным, диким возбуждением наших чувств, которые вспоминаются потом очень неясно и расплывчато.

Иногда, после часа апатии, моя странная и красивая приятельница брала мою руку и снова и снова нежно пожимала ее, слегка зардевшись, устремляла на меня томный и горящий взгляд и дышала так часто, что ее платье вздымалось и опадало в такт бурному дыханию. Это походило на пыл влюбленного; это приводило меня в смущение; это было отвратительно, и все же этому невозможно было противиться. Пожирая меня глазами, она привлекала меня к себе, и ее жаркие губы блуждали по моей щеке. Она шептала, почти рыдая:

— Ты моя, ты должна быть моей, мы слились навеки.

Доведя меня до нервной дрожи, она откидывалась на спинку стула и прикрывала глаза своими миниатюрными ладонями.

— Разве мы родня? — спрашивала я. — Что это все значит? Может быть, я напоминаю тебе кого-то, кто тебе дорог? Но не нужно так делать, я этого не люблю. Я не понимаю тебя, я самое себя не понимаю, когда ты так смотришь и так говоришь.

Она вздыхала в ответ на мою горячность, потом отворачивалась и роняла мою руку.

Я тщетно пыталась выдумать какую-нибудь приемлемую теорию, объясняющую эти весьма необычные вспышки чувств. Это не было ни аффектацией, ни притворством. Несомненно, это было внезапное проявление подавленных инстинктов и эмоции. Может быть, что бы ни говорила ее мать, Кармилла была подвержена кратким припадкам умопомешательства? Или за всем этим крылась какая-то романтическая тайна? Я читала о таком в старинных книгах. Что, если какой-нибудь воздыхатель прибег к маскараду, чтобы пробраться в дом с помощью умной бывалой авантюристки? Но многое говорило против этого предположения, столь лестного для моего тщеславия.

Я не могла похвалиться ни малейшим знаком внимания, походившим на мужское восхищенное преклонение. Минуты страсти перемежались длинными интервалами обыденности, веселости, задумчивой меланхолии, во время которых — если не считать того, что иногда, как я замечала, глаза Кармиллы, полные меланхолического огня, следили за мной, — я, бывало, почти ничего для нее не значила. За исключением очень коротких периодов загадочного возбуждения, она вела себя как обычная девушка, и в ней всегда присутствовала вялость, совершенно несовместимая с манерой держаться, свойственной мужчине в полном здравии.

У Кармиллы имелись некоторые странные привычки. Возможно, городской жительнице они не покажутся столь необычными, как нам, деревенским людям. Она спускалась в гостиную очень поздно, обычно не раньше часа, выпивала чашку шоколада, но ничего не ела, потом мы отправлялись на прогулку. Она почти сразу же уставала и либо возвращалась в замок, либо усаживалась на одну из скамеек, которые и там и тут были поставлены среди деревьев. Это была телесная слабость, ум ее не разделял. Моя подруга всегда охотно заводила беседу и говорила очень живо и умно.

Временами она мимоходом упоминала свой родной дом или какое-нибудь приключение, сценку, детское воспоминание, описывая при этом странных людей и обычаи, о каких нам никогда и слышать не приходилось. Из этих случайных намеков я заключила, что ее родные места находятся значительно дальше отсюда, чем мне думалось вначале.

Когда мы однажды днем сидели так под деревьями, мимо нас прошла похоронная процессия. Хоронили прелестную молодую девушку, которую я часто встречала, дочь одного из лесничих. Бедняга шел за гробом своей любимой дочери; она была единственным ребенком, и нельзя было не заметить, что отец совершенно убит горем. Крестьяне шли за ним парами и пели похоронный гимн.

Когда они поравнялись с нами, я встала, чтобы почтить процессию, и присоединилась к мелодичному пению.

Моя спутница довольно бесцеремонно тряхнула меня, и я с удивлением обернулась.

Она сказала резко:

— Ты что, не слышишь, как это фальшиво?

— Напротив, очень мелодично, — ответила я, раздраженная ее вмешательством. Я боялась, что участники этой маленькой процессии заметят происходящее и будут обижены. Поэтому я сразу возобновила пение, но вновь была вынуждена смолкнуть.

— У меня сейчас уши лопнут, — фыркнула Кармилла со злостью и заткнула уши своими маленькими пальчиками. — Кроме того, нечего говорить, что у нас одна вера; эти ваши церемонии приводят меня в ужас, и я ненавижу похороны. Пустая суета! Люди должны умирать, каждый умрет — и от этого станет только счастливее. Пойдем домой.

— Отец ушел со священником на кладбище. Я думала, ты знаешь, что ее хоронят сегодня.

— Ее? Я не знаю, кого это — ее, мне нет

— Это бедная девушка, которой две недели назад почудился призрак, и с тех пор она уже не вставала. Вчера она умерла.

— Не говори мне о привидениях, а то я не смогу заснуть сегодня.

— Надеюсь, это не чума и не лихорадка; очень на то похоже, — продолжала я. — Всего лишь неделю назад умерла молодая жена свинопаса. Она рассказывала, что кто-то схватил ее за горло, когда она лежала в постели, и чуть не задушил. Папа говорит, что такие жуткие фантазии сопровождают некоторые формы лихорадки. За день до этого она была совершенно здорова. А тут стала чахнуть и умерла, не проболев и недели.

— Ну ладно, ее похороны, я надеюсь, позади, и ее гимн спет, и эта разноголосая тарабарщина не будет больше раздирать нам уши. Она меня вывела из себя. Сядь здесь, рядом со мной… ближе; возьми мою руку, сожми ее… крепче… крепче…

Мы прошли несколько шагов назад, к другой скамейке.

Кармилла села. В ее лице произошла перемена, которая встревожила и даже на мгновение испугала меня. Оно помрачнело и стало мертвенно-бледным. Зубы Кармиллы были стиснуты, руки тоже, она хмурила брови и поджимала губы. Глядя вниз, в землю, она принялась неудержимо лихорадочно дрожать. Она, казалось, напрягала все свои силы, чтобы подавить истерический припадок, отчаянно борясь с ним; наконец у Кармиллы вырвался низкий конвульсивный крик страдания, и постепенно она пришла в себя.

— Ну вот! Все из-за этих мучителей с их гимнами! — сказала Кармилла наконец. — Держи меня, не отпускай. Уже проходит.

И в самом деле припадок постепенно проходил; и, возможно, чтобы рассеять мрачное впечатление, которое на меня произвело это зрелище, она принялась необычайно оживленно болтать: так мы и вернулись домой.

Никогда до этого случая я не замечала у Кармиллы сколько-нибудь явственных признаков той хрупкости здоровья, о которой говорила ее мать. И ничего похожего на раздражение она тоже до сих пор ни разу не выказывала.

И то и другое рассеялось как летнее облачко, и с тех пор только один раз я была свидетельницей мимолетного проявления ее гнева. Вот как это случилось.

Однажды, глядя в окно гостиной, мы увидели на подъемном мосту, а затем и во дворе замка, одного хорошо мне знакомого странствующего артиста и шарлатана. Он посещал наш замок обычно два раза в год.

Это был горбун с худыми, резкими чертами лица, обычно сопутствующими телесной ущербности. Он носил острую черную бородку и широко, до самых ушей, улыбался, показывая белые клыки. Одет он был в желтое, черное и алое, перепоясан несчетным множеством ремней и ремешков, на которых болталась всякая всячина. За спиной он нес магический фонарь и два ящика: в одном из них, как мне было хорошо известно, помещалась саламандра, а в другом — мандрагора. Эти монстры очень потешали моего отца. Они были составлены из частей обезьян, попугаев, белок, рыб и ежей, высушенных и сшитых воедино с большим искусством, неизменно потрясавшим зрителей. При госте были скрипка, коробка с приспособлениями для фокусов, пара рапир и маски, прицепленные к поясу. Свисали с него еще и прочие загадочные предметы, а в руках он держал черный посох с медными ободками. Косматая поджарая собака, спутник горбуна, следовала за ним по пятам; внезапно, почуяв что-то подозрительное, она остановилась на подъемном мосту и душераздирающе завыла.

Тем временем бродячий артист, стоя посреди двора, приподнял свою причудливую шляпу и отвесил весьма церемонный поклон, рассыпая обильные любезности на отвратительном французском и почти столь же ужасном немецком. Потом он отцепил свою скрипку, начал пиликать веселую мелодию, запел под нее, забавно фальшивя, и принялся с нелепой важностью проворно приплясывать. Это заставило меня рассмеяться, несмотря на завывания собаки.

Затем он приблизился к окну с многократными улыбками и приветствиями, держа шляпу в левой руке, а скрипку — под мышкой, и в плавной безостановочной речи стал пространно прославлять свои таланты, богатые возможности различных искусств, которые он готов поставить нам на службу, любопытные и занимательные предметы, которые продемонстрирует по первому требованию.

— Не пожелают ли ваши милости приобрести амулет против упыря, что, подобно волку, рыщет, сказывают, по здешним лесам? — проговорил горбун, роняя свою шляпу на камни. — Народ мрет от него направо и налево. А вот амулет — он никогда не подведет. Пришпильте только его к подушке — и можете смеяться упырю прямо в лицо.

Амулет этот состоял из узких длинных полосок пергамента с нанесенными на них каббалистическими знаками и чертежами.

Кармилла тотчас же купила амулет; я последовала ее примеру.

Горбун смотрел на нас снизу, мы улыбались, глядя на него сверху. Нам было весело, по крайней мере мне. Тут мне показалось, что его пронзительные черные глаза, когда он глядел вверх на наши лица, обнаружили что-то любопытное.

Вмиг он развернул кожаный футляр, заполненный всевозможными причудливыми инструментиками из стали.

— Извольте взглянуть, ваша милость, — обратился он ко мне, показывая на инструменты. — Я практикую наряду с другими полезными искусствами благородное ремесло дантиста. Черт побери эту собаку! — вставил горбун. — Заткнись, скотина! Она воет так, что милостивой госпоже ни слова не слышно. У вашей высокородной подруги, молодой госпожи справа от вас, острейшие зубки — длинные, тонкие, заостренные как шило, как иглы — ха-ха! Мне это хорошо видно отсюда, снизу, — глаза у меня зоркие. Может статься, эти зубки поранят молодую госпожу, а думаю, так и будет — и вот он я, и все, что нужно, при мне — напильник, шило, щипцы. Я их сделаю гладкими и плоскими, если ее милость пожелает, не как у рыбы, а как пристало такой красивой молодой госпоже. Что? Молодая госпожа сердится? Я был чересчур дерзок? Я оскорбил ее?

Молодая госпожа действительно выглядела очень рассерженной, когда отошла от окна.

— Как осмелился этот паяц так оскорбить нас? Где твой отец? Я потребую, чтобы он наказал наглеца. Мой отец приказал бы привязать негодяя к помпе, и выпороть хлыстом, и выжечь клеймо, да так, чтоб до костей прожгло!

Кармилла отошла на шаг-другой от окна и села. Стоило ей потерять из виду своего обидчика, как ее гнев угас так же внезапно, как вспыхнул, и к ней постепенно вернулось ее обычное настроение. Маленький горбун и его глупые выходки были забыты.

Мой отец в тот вечер был расстроен. Придя домой, он рассказал нам, что произошло еще одно несчастье, подобное двум недавним. Сестра одного молодого крестьянина из нашего имения, в миле отсюда, тяжело заболела. Произошло это, по ее словам, после нападения, похожего на предыдущие, и теперь девушка медленно,

— Все это, — добавил отец, — имеет вполне естественное объяснение. Несчастные заражают друг друга своими суевериями и таким образом воссоздают в своем воображении те страшные картины, о которых рассказывали соседи.

— Именно это меня больше всего и пугает, — заметила Кармилла.

— Почему же?

— Я очень боюсь, как бы мне не почудилось что-нибудь жуткое; думаю, плод воображения ничуть не лучше реальности.

— Мы в деснице Божьей; без Его соизволения ничего не бывает, и, кто любит Его, тот всегда будет спасен. Он наше прибежище, наш создатель — и Он позаботится о своем творении.

— Какой создатель! Природа! — возразила молодая дама моему милому отцу. — А эта болезнь, которая свирепствует в округе, тоже от природы. Природа… Все происходит от природы — так ведь? Все, что есть и в небесах, и на земле, и под землей, живет и действует по законам природы{183}. Так я считаю.

— Доктор обещал прийти сегодня, — сказал отец, помолчав. — Хотелось бы знать, что он обо всем этом думает и что, по его мнению, следует делать.

— Доктора мне ничем не помогли, — произнесла Кармилла.

— А ты была больна? — спросила я.

— Так больна, как тебе и не снилось.

— Давно?

— Да, давно. У меня была та же самая болезнь; но я все позабыла, кроме боли и слабости, и не так уж это и мучительно — другие болезни хуже.

— И ты тогда была очень молода?

— Разумеется. Не будем больше говорить об этом. Ты ведь не хочешь причинить боль своей подруге? — Кармилла томно взглянула мне в глаза, любовно обняла меня за талию и увела из комнаты.

Отец читал у окна какие-то бумаги.

— Почему твоему папе нравится нас пугать? — спросила моя очаровательная подруга со вздохом, слегка вздрагивая.

— Да нет же, дорогая Кармилла, у него и в мыслях этого не было.

— Ты боишься, дорогая?

— Я бы очень боялась, если бы думала, что есть реальная угроза такого же нападения, как было с этими несчастными.

— Ты боишься умереть?

— Да, все боятся.

— Но умереть как влюбленные — умереть вместе, чтобы вместе жить… Девушки — это гусеницы, которые живут в этом мире, чтобы в конце концов стать бабочками, когда придет лето; но в промежутке они бывают личинками и куколками, знаешь ли — каждая форма с присущими ей особенностями, потребностями и строением. Так утверждает месье Бюффон в своей большой книге{184}, которая стоит в соседней комнате.

Позже пришел доктор и на некоторое время уединился с папой. Это был очень искусный врач; лет ему было за шестьдесят. Доктор пудрил волосы, а свое бледное лицо выбривал так гладко, что оно походило на тыкву. Из комнаты они вышли вместе, и я слышала, как папа со смехом говорил:

— Вы меня удивляете. Вы же мудрый человек. А как насчет гиппогрифов{185} и драконов?

Доктор улыбался и отвечал, покачивая головой:

— Как бы то ни было, жизнь и смерть — состояния загадочные, и нам мало что известно о том, какие они таят в себе возможности.

Они прошли мимо, и больше я ничего не расслышала. Тогда я не знала, что имеет в виду доктор, но теперь, кажется, догадываюсь.

Глава V

Удивительное сходство

Вечером из Граца{186} прибыл сын реставратора живописи, мрачный смуглый юноша, с лошадью и повозкой, груженной двумя большими ящиками, полными картин. От нашей малой столицы, Граца, нас отделяет десять лиг, и, когда в schloss прибывал какой-нибудь ее посланец, все мы обычно толпились вокруг него в холле, чтобы послушать новости.

Это событие вызвало в наших уединенных местах настоящую сенсацию. Ящики поставили в холле, а сам столичный житель оставался на попечении слуг, пока не поужинал. Затем в сопровождении помощников, вооружившись молотком, долотом и отверткой, он вышел в холл, где мы собрались, чтобы наблюдать за вскрытием ящиков.

Кармилла сидела и смотрела равнодушно, как на свет появлялись одна за другой старые картины, почти исключительно портреты, прошедшие процесс обновления. Моя мать была из старинной венгерской семьи, и бо́льшая часть картин, которые предстояло повесить на прежние места, попала к нам от нее.

Отец держал в руке список, читал его вслух, а художник отыскивал соответствующий номер. Не знаю, так ли уж хороши эти картины, но они, несомненно, очень старые, а некоторые из них еще и весьма любопытные. В большинстве своем они имели то преимущество, что я их видела, можно сказать, в первый раз, потому что дым и пыль времени едва не погубили их совсем.

— А вот эту картину я вижу впервые, — сказал отец. — В верхнем углу — имя, насколько могу разобрать, «Марция Карнштайн», и дата, «1698», и мне хотелось бы знать, как она здесь очутилась.

Я вспомнила ее; это была небольшая картина, примерно полтора фута в высоту, почти квадратная, без рамы, но она так потемнела от древности, что рассматривать ее было бесполезно.

Художник извлек ее с заметной гордостью. Картина была очень красива; она ошеломляла; она, казалось, жила. Это было изображение Кармиллы!

— Кармилла, дорогая, это просто чудо. На этой картине — ты, живая, улыбающаяся, готовая заговорить. Правда, красиво, папа? И посмотри — даже родинка на шее.

Отец с усмешкой подтвердил:

— Конечно, сходство поразительное. — Но смотрел он в другую сторону, не очень-то удивился и продолжал беседовать с реставратором, вполне достойным называться художником.

Тот со знанием дела рассуждал о портретах и других работах, которым его искусство только что вернуло свет и краски, в то время как я, вглядываясь в изображение, все более изумлялась.

— Можно мне повесить эту картину в своей комнате, папа? — спросила я.

— Конечно, дорогая, — улыбнулся отец. — Я очень рад, что ты обнаружила такое сходство. Если это так, то картина еще красивее, чем я предполагал.

Молодая дама словно бы не услышала этого столь приятного комплимента. Она откинулась на спинку сиденья, ее красивые глаза под длинными ресницами задумчиво глядели на меня; она улыбалась; казалось, она была в экстазе.

— И теперь легко прочесть имя в углу картины. Это не Марция; буквы как будто золотые. Здесь написано: «Миркалла, графиня Карнштайн». Над именем изображение короны, а внизу надпись: «A. D. 1698». Я из рода Карнштайн, то есть мама из этого рода.

— Ах, — отозвалась Кармилла вяло, — я, видимо, тоже — очень отдаленное родство, очень древнее. Кто-нибудь из Карнштайнов еще жив сейчас?

— Нет, не осталось, наверное, никого, кто носил бы это имя. Род давно вымер — погиб, надо полагать, в одной из гражданских войн, — но руины замка находятся всего лишь в трех милях отсюда.

— Любопытно, — протянула она лениво. — Но посмотри, какая красивая

— Так похоже на ту ночь, когда ты к нам приехала.

Моя подруга с улыбкой вздохнула.

Она встала; обняв друг друга за талию, мы вышли на мощеный двор.

Не спеша, в полном молчании мы прошли к подъемному мосту. Вид оттуда открывался чудесный.

— Значит, ты думала о той ночи. — Она почти шептала. — Ты рада, что я здесь?

— Я в восторге, дорогая Кармилла.

— И ты просила, чтобы картину, которая, по-твоему, похожа на меня, повесили у тебя в комнате, — пробормотала Кармилла со вздохом, крепче обняла меня за талию и уронила свою прелестную головку мне на плечо.

— Как ты романтична, Кармилла. Когда ты мне поведаешь свою историю, окажется, что это какой-то сплошной роман.

Она молча поцеловала меня.

— Я уверена, Кармилла, что ты была влюблена, что и сейчас продолжается какая-то любовная история.

— Я ни в кого не была влюблена и никогда не влюблюсь, — прошептала она, — разве что в тебя.

Как красива она была при лунном свете!

Взглянув на меня странно и робко, она проворно уткнула лицо в мой затылок и волосы, бурно, почти со всхлипом, вздохнула и вложила свою дрожащую руку в мою ладонь.

Ее нежная пылающая щека прижалась к моей.

— Милая моя, — бормотала она, — я живу в тебе, а ты умрешь ради меня, ведь я так тебя люблю.

Я отшатнулась.

Кармилла смотрела на меня потухшими, бессмысленными глазами, лицо ее сделалось бледным и безжизненным.

— Кажется, похолодало, дорогая? — произнесла она сонно. — На меня напала дрожь — наверное, я задремала? Пойдем домой. Пойдем же, пойдем.

— У тебя нездоровый вид, Кармилла, немного бледный. Тебе непременно нужно выпить вина, — сказала я.

— Хорошо, выпью. Мне сейчас уже лучше. Еще немного, и будет совсем хорошо. Да, дай мне немножко вина, — отвечала Кармилла, когда мы подошли к двери. — Давай еще чуть-чуть посмотрим; может быть, я в последний раз любуюсь лунным светом вместе с тобой.

— Как ты себя чувствуешь, Кармилла, дорогая? Тебе действительно лучше?

Я начала тревожиться, как бы она не стала жертвой той странной эпидемии, которая, как говорили, распространилась в наших местах.

— Папа будет ужасно огорчен, — добавила я, — если решит, что ты почувствовала даже самое легкое недомогание и не дала нам немедленно знать. По соседству есть очень хороший доктор, тот самый, который был у папы сегодня.

— Не сомневаюсь, что хороший. Я знаю, какие заботливые вы все, но, дитя мое, я уже прекрасно себя чувствую. Это не болезнь, а просто легкая слабость. Говорят, это у меня вялость; я неспособна напрягаться, долго идти пешком — утомляюсь быстрее трехлетнего ребенка, а по временам мне совсем отказывают силы, и тогда я становлюсь такой, какою ты меня только что видела. Но после этого я легко прихожу в себя, в считанные минуты. Посмотри, все уже в порядке.

В самом деле так оно и было. Потом мы с ней долго самозабвенно болтали, и остаток вечера прошел без «страстей», как я это называла. Я имею в виду ее странный вид и безумные речи, которые приводили меня в смущение и даже пугали.

Однако ночью случилось событие, которое придало моим мыслям совершенно новый оборот и, кажется, даже Кармиллу потрясло так, что ее вялость на время уступила место энергии.

Глава VI

Очень странная болезнь

К тому времени, когда мы вернулись в гостиную и уселись пить кофе и шоколад (Кармилла, правда, не пила), моя подруга выглядела совершенно здоровой. Мадам и мадемуазель де Лафонтен присоединились к нам и составили небольшую карточную партию, а тем временем пришел папа — «на чайную церемонию», как он выражался.

Когда игра была закончена, отец сел на диван рядом с Кармиллой и спросил с легкой тревогой в голосе, не получала ли она со времени прибытия сюда известии от матери.

Она ответила:

— Нет.

Потом он спросил, не знает ли Кармилла, куда нужно адресовать сейчас письмо к ее матери.

— Не могу сказать, — отвечала она уклончиво, — но я уже подумывала об отъезде; я слишком злоупотребила вашей добротой и гостеприимством. Я вам доставила массу хлопот. Мне нужно бы взять завтра экипаж и поехать вслед маме; я знаю, где ее найти, только не смею проговориться.

— Об этом не может быть и речи! — воскликнул отец, к моему великому облегчению. — Мы не можем отпустить вас таким образом, и я соглашусь на ваш отъезд не иначе как в обществе вашей матушки, которая оказала нам честь, решившись оставить вас здесь до своего возвращения. Я был бы очень рад узнать, что вы поддерживаете с ней связь. Сегодня вечером известия о росте загадочной эпидемии, распространившейся в наших местах, стали еще тревожнее, и, лишенный возможности получить совет от вашей матери, я чувствую, моя прекрасная гостья, что на меня ложится очень большая ответственность. Но я сделаю все, что возможно. Одно ясно: вам не следует думать о том, чтобы нас покинуть без прямого указания от вашей матушки. Слишком много огорчения принесет нам ваш отъезд, чтобы мы так легко на него согласились.

— Тысячу раз благодарю вас, сударь, за ваше гостеприимство, — откликнулась Кармилла с застенчивой улыбкой. — Вы все были бесконечно добры ко мне; за всю свою жизнь я очень редко бывала так счастлива, как в этом прекрасном château, на вашем попечении и в обществе вашей милой дочери.

После чего отец, довольный, со старомодной галантностью поцеловал ей руку. Эта краткая речь явно ему польстила.

Я, как обычно, проводила Кармиллу в ее комнату, и мы немного поболтали, пока она готовилась ко сну.

Наконец я сказала:

— Как ты думаешь, ты будешь когда-нибудь со мной вполне откровенна?

Она с улыбкой обернулась, но молчала, только продолжала улыбаться.

— Ты не отвечаешь? — продолжала я. — Значит, не можешь сказать ничего хорошего; мне не следовало тебя об этом спрашивать.

— Ты имеешь полное право спрашивать об этом или о чем угодно другом. Ты сама не знаешь, как ты мне дорога. У меня не может быть от тебя тайн. Но я связана клятвой, страшной клятвой, и не смею рассказать свою историю даже тебе. Уже близок час, когда ты все узнаешь. Ты будешь считать меня жестокой, эгоистичной, но любовь всегда эгоистична — чем пламенней, тем эгоистичней. Ты даже представить себе не можешь, как я ревнива. Ты должна идти со мной, любя меня, к смерти; или же ненавидеть меня, но все равно идти со мной, ненавидя, через смерть и

— Ну вот, Кармилла, ты снова принялась болтать эту дикую чепуху, — прервала я ее поспешно.

— Это не я, не маленькая дурочка со множеством капризов и причуд; это ради тебя какой-то мудрец говорит моими устами. Ты была когда-нибудь на балу?

— Нет же, опять ты за свое. Расскажи мне об этом. Это, должно быть, чудесно.

— Я почти все забыла, прошли годы с тех пор.

Я рассмеялась:

— Ты слишком молода. Ты не могла еще забыть свой первый бал.

— Я вспоминаю его, но с трудом. Все это мне видится как ныряльщику, который смотрит на мир через плотную, текучую, но прозрачную среду. Случившееся в ту ночь спутало все воспоминания, заставило их потускнеть. Я едва не была убита в моей постели, я была ранена сюда, — она коснулась груди, — и с тех пор все изменилось.

— Ты едва не умерла?

— Да, едва не умерла… жестокая любовь… странная любовь, отнимающая жизнь. Любовь требует жертв, и жертв кровавых. А теперь пора спать. Мне так лень вставать и запирать дверь…

Она лежала, подложив свои маленькие ручки под щеку, так что они тонули в ее густых волосах, головка покоилась на подушке, а блестящие глаза сопровождали все мои движения. Она улыбалась робкой, непонятной мне улыбкой.

Я пожелала ей спокойной ночи и тихо вышла из комнаты, испытывая чувство неловкости.

Я часто задавалась вопросом, молится ли когда-нибудь наша прелестная гостья? Мне определенно ни разу не случалось видеть ее стоящей на коленях. Утром она спускалась в гостиную, когда наши семейные молитвы давно были прочитаны, а вечером ни разу не покидала гостиную, чтобы присоединиться к краткой общей молитве в холле.

Если бы во время одного из наших беззаботных разговоров случайно не выяснилось, что она была крещена, я бы не знала, считать ли ее христианкой. Я ни разу не слышала от нее ни одного слова о религии. Если бы я лучше знала свет, это особенное пренебрежение или антипатия не удивили бы меня так сильно.

Страхи нервозных людей заразительны, и люди схожего темперамента через некоторое время непременно начинают им подражать. Я позаимствовала у Кармиллы привычку запирать дверь спальни. Переняв ее причудливые опасения, я стала бояться вторжения ночных взломщиков или убийц. По ее примеру я обыскивала комнату, дабы убедиться, что нигде не затаился убийца или грабитель.

Приняв эти мудрые меры предосторожности, я ложилась в постель и засыпала всегда при свете. Это была очень давняя привычка, и ничто не могло побудить меня от нее отказаться.

В такой твердыне я могла спокойно отдыхать. Но сны проходят через каменные стены, освещают темные комнаты и затемняют светлые, а их персонажи свои выходы на сцену и уходы с нее совершают как им вздумается и смеются над дверными замками.

Этой ночью я видела сон, который стал началом очень странной болезни.

Я не могу назвать этот сон кошмаром, так как я ясно сознавала, что сплю. В то же время я понимала, что нахожусь в своей комнате и лежу в постели, как и было наяву. Я видела, или мне казалось, что вижу, комнату и мебель в ней в точности такими, как перед сном, только было очень темно. И тут я заметила, как у подножия кровати что-то мелькнуло — что именно, я различить не могла. Но скоро я разглядела, что это было черное как сажа животное, напоминающее громадного кота. Длиной оно было четыре-пять футов. Так я решила, когда обнаружилось, что это существо размерами не уступает каминному коврику. Животное продолжало ходить взад-вперед с гибкой и зловещей неугомонностью зверя в клетке. Кричать я не могла, хотя, как вы можете предположить, была испугана. Шаги зверя становились все быстрее, а в комнате быстро темнело и наконец стало так темно, что я больше не различала ничего, кроме его глаз. Я почувствовала, как животное легко вспрыгнуло на кровать. Пара больших глаз приблизилась к моему лицу, и внезапно я ощутила жгучую боль, как будто две большие иглы, на расстоянии дюйма или двух одна от другой, вонзились мне в грудь. Я с криком проснулась. В комнате всю ночь горела свеча, и я увидела женскую фигуру, стоявшую в ногах кровати немного справа. Фигура была в темном свободном одеянии, распущенные волосы закрывали плечи. Она стояла как каменная: ни малейшего движения, ни дыхания. Пока я смотрела на нее, фигура каким-то образом переместилась ближе к двери; затем дверь открылась и она вышла.

Вместе с чувством облегчения ко мне вернулась способность дышать и двигаться. Моя первая мысль была, что это Кармилла вздумала подшутить надо мной и что я забыла запереть дверь. Я поспешила к двери и обнаружила, что она закрыта, как обычно, изнутри. Выглянуть наружу я побоялась — меня охватил ужас. Я кинулась в постель, накрыла голову одеялом и ни жива ни мертва пролежала до утра.

Глава VII

Нисхождение

Бесполезно и пытаться передать вам, с каким ужасом я до сих пор вспоминаю происшествие той ночи. Это не похоже на преходящий испуг, вызванный страшным сном. Со временем страх, казалось, усиливался и пропитывал собой комнату, где явилось привидение, и даже мебель, которая его окружала.

На следующий день я не решалась остаться одна ни на минуту. Я рассказала бы все папе, если бы не два обстоятельства. Во-первых, я боялась, что он посмеется над моим рассказом, а мне об этом невыносимо было и подумать; во-вторых, папа мог бы вообразить, что я стала жертвой таинственной болезни, распространившейся в округе. У меня самой таких опасений не было, а так как отцу в последнее время нездоровилось, мне не хотелось его тревожить.

Довольно было моих двух добрых приятельниц, мадам Перродон и бойкой мадемуазель де Лафонтен. Они обе заметили, что я расстроена и взволнована, и наконец пришлось поведать им о своих тревогах.

Мадемуазель рассмеялась, но мадам Перродон казалась обеспокоенной.

— Кстати, — воскликнула мадемуазель со смехом, — в длинной липовой аллее, под окном спальни Кармиллы, завелись привидения!

— Вздор! — воскликнула мадам, которая, вероятно, сочла такой разговор неуместным. — От кого вы это слышали, милочка?

— Мартин рассказывает, что он дважды, когда чинили старые ворота, вставал до рассвета и оба раза видел одну и ту же женскую фигуру, которая шла по липовой аллее.

— Еще бы не видел, ведь на лугу пасутся коровы, а их надо доить, — заметила мадам.

— Разумеется, но дурню вздумалось испугаться, и не как-нибудь, а до полусмерти.

— Только ни слова об этом Кармилле,

Кармилла в тот день спустилась в гостиную позже, чем обычно.

— Этой ночью я так испугалась, — сказала она, когда мы собрались вместе. Уверена, мне привиделось бы что-нибудь жуткое, если бы не амулет этого несчастного маленького горбуна, которого я так ругала. Мне снилось, как черная тень ходит у моей кровати, я проснулась в полнейшем ужасе, и несколько секунд мне действительно чудилась у камина темная фигура, но я нащупала под подушкой свой амулет, и фигура тут же исчезла. Если бы у меня не было амулета, наверняка явилось бы чудище и, возможно, стало бы меня душить, как тех несчастных, о которых нам рассказывали.

— Послушай, — вмешалась я и пересказала свое приключение. Во время рассказа Кармилла выглядела до полусмерти напуганной.

— А амулет был близко? — спросила она серьезно.

— Нет, я его бросила в китайскую вазу в гостиной, но я, конечно, возьму его с собой, когда буду ложиться спать, раз ты в него так веришь.

За давностью лет я уже не помню, даже не представляю себе, как я смогла настолько преодолеть свой страх, чтобы ночью улечься спать в одиночестве в своей комнате. Помню отчетливо, что приколола амулет к подушке. Я заснула почти мгновенно и спала всю ночь даже крепче, чем обычно.

Следующую ночь я провела так же. Спала прекрасно: глубоко и без снов. Но проснулась с ощущением усталости и тоски, однако, легким, не чрезмерным.

— Ну, что я тебе говорила? — воскликнула подруга, когда я описала, как спокойно я спала. — Я и сама так чудесно выспалась этой ночью; я приколола амулет к ночной рубашке, на грудь. В предыдущую ночь он был слишком далеко. Я абсолютно уверена, что все это — воображение, кроме снов. Я всегда считала, что сны приносят злые духи, но наш доктор сказал, что это не так. Просто пролетает лихорадка или другая какая-нибудь болезнь — он говорил, так часто случается, — и стучится в дверь, а войти не может. Вот она и подает мимоходом тревожный сигнал.

— А в чем тогда заключаются чары амулета, как ты думаешь?

— Он окурен или пропитан каким-то лекарством, это противоядие против малярии.

— Так, значит, он действует только на тело?

— Конечно. Не думаешь же ты, что злые духи боятся каких-то обрывков ленты или ароматических веществ из аптекарской лавки? Нет, это болезни, носясь в воздухе, сначала затрагивают наши нервы и таким образом поражают мозг, но, прежде чем они овладевают тобой, противоядие их отгоняет. Я уверена, именно так и действует амулет. Никакого волшебства, все вполне естественно.

Как бы мне хотелось согласиться с Кармиллой! Однако я старалась, и неприятные впечатления стали изглаживаться из памяти.

Несколько ночей я спала спокойно, но каждое утро чувствовала ту же усталость и была вялой целый день. Я не узнавала себя. Меня постепенно охватывала странная меланхолия, и мне не хотелось от нее избавляться. Появились туманные мысли о смерти. Мной исподволь овладевало представление, что я медленно слабею, и оно, как ни странно, не было мне неприятно. Мысль эта была печальной, но состояние, ею вызванное, одновременно и сладостным. Что бы со мной ни происходило, моя душа с этим примирилась.

Я не допускала и мысли, что больна, не соглашалась ни признаться в этом папе, ни сказать, чтобы послали за доктором.

Кармилла проявляла еще большую привязанность ко мне, чем раньше, и странные приступы томного обожания случались с ней еще чаще. Она пожирала меня глазами со все большим пылом, по мере того как убывали мои телесные и душевные силы. Это походило на вспышки умопомешательства и всегда неприятно поражало меня.

Не сознавая этого, я тогда находилась на далеко не первой стадии самой странной болезни, какой когда-либо страдал смертный. Ее начальные симптомы обладают неизъяснимым очарованием — что совершенно примиряло меня с разрушительным действием этой стадии болезни. Удовольствие усиливалось, пока не достигло определенной точки, после чего к нему постепенно стал примешиваться ужас, который, как вы убедитесь, наконец обесцветил и извратил все мое существование.

Первая перемена, которая произошла со мной, была довольно приятной. Я подошла тогда очень близко к тому поворотному пункту, от которого начинается нисхождение в бездну Аверна{187}, или в преисподнюю.

Во время сна меня начали посещать какие-то смутные странные ощущения. В первую очередь это был приятный, прохладный трепет, какой испытываешь в воде, когда плывешь против течения. Вскоре к нему добавились сны, которые казались нескончаемыми и были так смутны, что мне никогда не удавалось вспомнить ни обстановку, ни персонажей, ни сколько-нибудь связный эпизод. От этих снов душу тяготила усталость, как после долгого периода большого умственного напряжения и опасности. Припоминалось, что я в каком-то темном месте разговаривала с людьми, которых не могла разглядеть. Особенно запечатлелся в памяти отчетливый женский голос, очень низкий, доносившийся как будто с большого расстояния, медленный, вызывавший всегда ощущение неизъяснимой торжественности и страха. Иногда мне чудилось, что чья-то рука мягко движется вдоль моей щеки и затылка. Иной раз словно бы теплые губы целовали меня и поцелуи становились более долгими и нежными, когда добирались до шеи, но здесь губы замирали. Мое сердце билось быстрее, дыхание невероятно учащалось — и прерывалось совсем; затем следовали рыдания, перераставшие в удушье, ужасные конвульсии, и я теряла сознание.

Прошло уже три недели с начала этой непонятной болезни. Недомогание за последнюю неделю сказалось на моей внешности: лицо было утомленное, побледневшее, глаза расширились, под ними появились темные круги.

Отец часто спрашивал, не больна ли я, но с упрямством, которое мне теперь трудно объяснить, я продолжала уверять, что совершенно здорова.

До известной степени это было правдой. Я не испытывала боли, не могла пожаловаться ни на какие нарушения в организме. Моя болезнь казалась плодом воображения или нервного расстройства, и, хотя муки были ужасны, я с болезненной скрытностью хранила их при себе.

Это не могла быть та жуткая болезнь, которую крестьяне называли «упырь», потому что я болела уже три недели, а у них болезнь длилась три дня, иногда чуть больше, после чего смерть прекращала их страдания.

Кармилла жаловалась на плохие сны и возбужденные нервы, но ее нездоровье ни в коем случае не внушало таких тревог, как мое. Я говорила уже, что мое состояние было крайне опасным. Если бы я отдавала себе отчет в том, в каком положении нахожусь, я бы на коленях взывала о помощи и совете. На меня действовал наркотик чужого скрытого влияния,

Сейчас я собираюсь рассказать вам об одном сне, который привел к странному открытию.

Однажды ночью вместо голоса, который я привыкла слышать в темноте, мне послышался другой голос, — мелодичный и нежный и в то же время грозный, — который сказал: «Твоя мать предостерегает тебя: берегись убийцы». Тут же неожиданно вспыхнул свет, и я увидела Кармиллу, стоявшую у изножия моей кровати в белой ночной рубашке и с подбородка до ног залитую кровью.

Я проснулась с криком. Мной владела одна мысль: Кармиллу убивают. Я помню, как вскочила с кровати, и дальше, как стою в коридоре и зову на помощь.

Мадам и мадемуазель, испуганные, выбежали из своих комнат. В коридоре всегда горела лампа; гувернантки обнаружили меня и узнали о причине переполоха.

Я настояла на том, чтобы постучать в дверь комнаты Кармиллы. Ответа не последовало. Мы принялись громко колотить в дверь. Мы звали Кармиллу, но все тщетно.

Нас охватила безумная тревога, потому что дверь была закрыта. В панике мы поспешили назад, в мою комнату. Здесь мы долго и неистово звонили в колокольчик. Если бы папина комната находилась в этом крыле дома, мы бы тут же позвали его на помощь. Но, увы, туда не долетало ни звука, а на далекую вылазку никто из нас не решился.

Вскоре, однако, по лестнице взбежали слуги. Тем временем я надела халат и комнатные туфли и мои компаньонки также успели привести себя в порядок. Узнав голоса слуг, доносившиеся из коридора, мы вместе вышли из комнаты и возобновили наши, по-прежнему бесплодные, призывы у комнаты Кармиллы. Я велела мужчинам выломать запоры. Они это сделали, и мы, высоко подняв горящие свечи, остановились в дверях и заглянули в комнату.

Мы звали Кармиллу, но ответа так и не было. Мы осмотрели комнату. Ничего особенного там не обнаружилось. Спальня оставалась в том же виде, в каком я ее покинула, пожелав своей подруге доброй ночи. Но Кармилла исчезла.

Глава VIII

Поиски

При виде комнаты, совершенно нетронутой, если не считать следов нашего насильственного вторжения, мы немного остыли и вскоре образумились настолько, что отпустили мужчин. Мадемуазель пришло в голову, что Кармилла, возможно, проснулась от грохота и стука в дверь, в панике выскочила из кровати и спряталась в стенном шкафу или за гардиной и теперь не может, конечно, оттуда выйти, пока не удалятся мажордом и его верные мирмидоняне{188}. После этого мы снова принялись искать и звать ее.

Но было все бесполезно. Наши недоумение и тревога росли. Мы осмотрели окна, но они были закрыты. Я умоляла Кармиллу, если она спряталась, положить конец этой жестокой шутке — выйти и успокоить нас, но тщетно. К тому времени я убедилась, что Кармиллы нет ни в спальне, ни в туалетной комнате, дверь которой оставалась закрытой снаружи. Там ее и быть не могло. Я терялась в догадках. Может быть, Кармилла обнаружила один из тех тайных переходов, которые, по словам старой экономки, имелись в замке, хотя сведений об их точном местоположении не сохранилось? Через некоторое время, без сомнения, будут разрешены все загадки, которые сейчас ставят нас в тупик.

Был пятый час, и я предпочла провести остаток ночи в комнате мадам. Дневной свет не принес разгадки.

На следующее утро все домочадцы, во главе с моим отцом, включились в лихорадочные хлопоты. Замок был обыскан сверху донизу. Парк тоже. Никаких следов пропавшей обнаружить не удалось. Собирались обшаривать дно реки; отец был в отчаянье: как он встретит мать несчастной девушки, что ей скажет? Я тоже рвала на себе волосы, но мое горе было совсем иного рода.

Утро прошло в тревоге и возбуждении. Был уже час дня, а известий не поступало. Я поднялась в комнату Кармиллы и обнаружила ее стоящей перед туалетным столиком. Меня словно громом поразило. Я не могла поверить своим глазам. Она поманила меня молча своим изящным пальчиком. Ее лицо выражало крайний испуг.

Вне себя от радости я бросилась к ней; снова и снова целовала и обнимала ее. Потом начала бешено звонить в колокольчик, желая созвать как можно больше народу, чтобы успокоительное известие поскорее дошло до моего отца.

— Кармилла, дорогая, что было с тобой все это время? Мы умирали от беспокойства, — воскликнула я. — Где ты была? Как вернулась?

— Эта ночь была ночью чудес, — отозвалась она.

— Ради бога, объясни все что можешь.

— В третьем часу ночи, — сказала она, — когда я, как обычно, легла в постель, двери моей спальни были закрыты: и та, что ведет в туалетную комнату, и та, что выходит в галерею. Я спала спокойно и, насколько помню, без снов, но проснулась несколько минут назад на диване в туалетной комнате и обнаружила, что дверь в спальню открыта, а другая дверь взломана. Не понимаю, почему я не очнулась раньше? Стоял, должно быть, ужасный шум, а я сплю очень чутко; и как меня могли перенести с постели на диван, не разбудив при этом? Я ведь просыпаюсь от малейшего движения!

К тому времени мадам, мадемуазель, отец и большая часть слуг были уже в комнате. Кармиллу, конечно, засыпали вопросами, поздравлениями и приветствиями. Но им она могла сказать только то же, что и мне, и, казалось, менее всех других была способна придумать какое-нибудь объяснение происшедшему.

Мой отец прошелся по комнате взад-вперед, размышляя. На мгновение я перехватила направленный на него взгляд Кармиллы — хмурый и хитрый.

Когда отец отослал слуг, а мадемуазель ушла на поиски бутылочки валерианы и нюхательной соли, в комнате Кармиллы не оставалось никого из посторонних, кроме отца, мадам и меня самой. Отец в задумчивости подошел к Кармилле, очень мягко взял ее за руку, подвел к дивану и сел рядом с ней.

— Вы меня простите, дорогая, если я рискну высказать одно предположение и задать вам один вопрос?

— Кто же имеет на это больше прав? — отозвалась она. — Спрашивайте обо всем что вам угодно, и я отвечу. Но от всего, что произошло, у меня осталось только недоумение. Я абсолютно ничего не знаю. Задавайте любые вопросы, какие вам вздумается. Но вам, конечно, известны мои обязательства перед матерью.

— Конечно, дитя мое. Я не буду касаться тех предметов, о которых вы обязаны молчать. Итак, чудеса этой ночи заключаются в том, что вас подняли с кровати и перенесли в другую комнату, не разбудив при этом. Когда это случилось, как представляется, окна были закрыты, а обе двери заперты изнутри. Я скажу вам, как я

Кармилла сидела, опершись на руку. Вид у нее был унылый. Мадам и я слушали, затаив дыхание.

— Вопрос такой: не велась ли когда-нибудь речь о том, что вы ходите во сне?

— Никогда, разве что в детстве.

— Но в детстве вам случалось ходить во сне?

— Да, случалось, я знаю. Мне об этом часто говорила моя старая няня.

Отец улыбнулся и кивнул.

— Произошло вот что. Во сне вы поднялись с постели, отперли дверь, но не оставили ключ в замке, как обычно, а взяли с собой. Вы закрыли дверь снаружи, опять вынули ключ и, прихватив его с собой, отправились в одну из двадцати пяти комнат на этом этаже или в другие помещения, выше этажом или ниже. Здесь так много комнат и чуланов, такое множество громоздкой мебели, такие скопления старого хлама, что этот старый дом меньше чем за неделю полностью не обыскать. Теперь вы понимаете, что я имею в виду?

— Да, но не все, — ответила Кармилла.

— А как ты, папа, объяснишь, что она оказалась на диване в туалетной комнате, которую мы обыскали так тщательно?

— Мадемуазель Кармилла пришла туда, по-прежнему во сне, после того как вы обыскали комнату, а потом внезапно проснулась, увидела, где находится, и была удивлена не меньше всех других. Желал бы я, чтобы все тайны имели такое же простое и невинное объяснение, как ваша тайна, Кармилла, — сказал он со смехом. — Итак, мы можем поздравить себя: для того чтобы самым правдоподобным образом объяснить происшедшее, нам не пришлось привлекать ни действие наркотика, ни попытку взлома, ни отравление, ни ведьм — ничего такого, что могло бы встревожить Кармиллу или кого-нибудь еще.

Кармилла выглядела очаровательно, прекраснее и представить себе невозможно. Я подумала, что свойственная ей грациозная томность еще больше подчеркивает ее красоту. Думаю, отец молча сравнивал ее со мной, потому что он сказал:

— Хотел бы я, чтобы моя бедная Лора выглядела поздоровее. — И вздохнул.

Таким образом всем нашим тревогам благополучно пришел конец, а Кармилла возвратилась к своим друзьям.

Глава IX

Доктор

Так как Кармилла и слышать не хотела о том, чтобы в ее комнате спала служанка, той, по распоряжению отца, была устроена постель рядом с дверью спальни; таким образом попытка нашей гостьи предпринять еще одну подобную прогулку была бы пресечена тут же, в дверях.

Ночь прошла спокойно, а рано утром пришел доктор осмотреть меня. Отец послал за ним без предупреждения.

Мадам проводила меня в библиотеку, где ожидал тот самый важный маленький доктор с пудреными волосами и в очках, которого я упоминала раньше.

Я поведала ему свою историю. Во время рассказа он все больше мрачнел.

Мы с ним стояли в одной из оконных ниш, лицом к лицу. Когда я закончила рассказ, доктор прислонился к стене и с интересом, к коему примешивался ужас, устремил на меня серьезный взгляд.

После минутного размышления он спросил мадам, нельзя ли ему повидать моего отца.

Послали за отцом. Тот вошел и с улыбкой произнес:

— Полагаю, доктор, вы хотите сказать, что я, старый дурак, зря вас сюда позвал? Надеюсь, так оно и есть.

Но его улыбка померкла, когда доктор, с очень мрачным видом, знаком подозвал его к себе.

Они некоторое время беседовали в той самой нише, где доктор только что говорил со мной. Похоже, шел серьезный спор. Мы с мадам, сгорая от любопытства, стояли в дальнем конце этой обширной комнаты. До нас не долетело ни единого слова, потому что говорили они очень тихо, а фигура доктора была полностью скрыта глубокой оконной нишей. Что касается отца, то виднелись только нога, рука и плечо. Думаю, голоса звучали еще глуше из-за большой глубины ниши, образуемой окном и толщей стен.

Через некоторое время отец выглянул в комнату; он был бледен, задумчив и, как мне показалось, взволнован.

— Лора, дорогая, подойди сюда на минутку. Мадам, доктор говорит, что вас мы сейчас беспокоить не станем.

Я подошла, впервые почувствовав некоторую тревогу, потому что, хотя была очень слаба, больной себя не считала. Человеку всегда кажется, что силы можно восстановить в любую минуту, когда пожелаешь.

Как только я приблизилась, отец протянул мне руку, глядя, однако, на доктора, и сказал:

— Это, конечно, очень странно; мне трудно это понять. Лора, иди сюда, дорогая. Послушай теперь доктора Шпильсберга и соберись.

— Вы упоминали ощущение, похожее на укол двух игл, пронзающих кожу где-го возле шеи, в ту ночь, когда в первый раз видели страшный сон. Вы уже не чувствуете в этом месте боли?

— Нет, ничуть.

— Вы не могли бы указать пальцем место этого предполагаемого укола?

— Немного ниже горла — здесь, — ответила я.

Место, которое я указала, было прикрыто воротом домашнего платья.

— Теперь убедитесь сами, — сказал доктор. — Вы не будете возражать, если отец немножко опустит ворот вашего платья? Это необходимо, чтобы определить симптомы болезни.

Я согласилась. Это было всего лишь на дюйм-два ниже края воротника.

— Господи — вот оно! — воскликнул мой отец, побледнев.

— Теперь вы убедились сами, — произнес доктор с мрачным удовлетворением.

— Что это? — воскликнула я, пугаясь.

— Ничего, моя милая юная госпожа, кроме небольшого синячка размером с кончик вашего пальца. А теперь, — продолжал он, обращаясь к отцу, — вопрос в том, что нам делать?

— Это опасно? — взмолилась я, вся дрожа.

— Не думаю, моя дорогая, — ответил доктор. — Я не вижу, почему бы вам не выздороветь. Не вижу, почему бы вам не начать выздоравливать уже сейчас. Именно в этом месте возникает ощущение удушья?

— Да.

— И — постарайтесь припомнить получше — именно из этого места распространяются волны, которые вы описали, похожие на холодный встречный поток?

— Кажется, да. Думаю, так и есть.

— Ага, видите? — добавил он, обращаясь к моему отцу. — Могу я поговорить с мадам?

— Конечно.

Доктор подозвал к себе мадам и сказал:

— Я нахожу, что эта юная особа серьезно больна. Надеюсь, болезнь пройдет без последствий, но нужно будет предпринять некоторые шаги, какие именно — я вскоре вам объясню. А тем временем, мадам, будьте добры не оставлять мисс Лору одну ни на минуту. Это все, что я могу предписать сейчас. Это чрезвычайно важно.

— Я знаю, что мы можем на вас положиться, мадам, — добавил отец.

Мадам с жаром заверила его в этом.

— Что касается тебя, дорогая Лора, — уверен: ты выполнишь предписания доктора. Я хотел бы попросить вашей консультации по поводу еще одной пациентки. Ее симптомы слегка напоминают симптомы моей дочери, с которыми вы только что ознакомились. Они намного слабее проявляются,

— Благодарю вас, — отозвался доктор. — Я буду у вас около семи вечера.

Оба повторили напоследок все свои распоряжения и вместе вышли из дому. Я видела, как они прогуливались взад-вперед между дорогой и рвом, по заросшей травой площадке перед замком, судя по всему погруженные в серьезный разговор.

Доктор назад не вернулся. Он сел на лошадь, попрощался с отцом и поехал через лес в восточном направлении. Тут же к замку со стороны Дарнфельда подъехал посыльный с письмами, спешился и протянул моему отцу мешок.

Тем временем мы с мадам пытались докопаться до причин тех странных и серьезных предписаний, которые в один голос дали нам доктор и мой отец. Мадам (как она потом сказала мне) предположила, что доктор опасается внезапного припадка и того, что, не получив своевременно помощи, я могу скончаться или, по крайней мере, серьезно пострадать.

Мне такое объяснение не пришло в голову, и я вообразила (возможно, к счастью для себя), будто цель предписаний — всего-навсего обеспечить меня компаньонкой, которая проследит, чтобы я не переутомлялась, не ела незрелых фруктов и не делала всех тех бесчисленных глупостей, к которым, как принято считать, склонна молодежь.

Приблизительно через полчаса вошел отец с письмом в руках:

— Это письмо запоздало — оно от генерала Шпильсдорфа. Он мог быть здесь еще вчера, но приедет завтра, а может и сегодня.

Папа вложил мне в руку вскрытое письмо, но не выглядел радостным, как обычно в предвкушении приезда гостей, особенно таких любимых, как генерал. Напротив, казалось, он бы предпочел, чтобы генерал провалился в тартарары. Заметно было, что у отца на уме какая-то тайная мысль.

— Папа, милый, ты мне расскажешь?.. — начала я, внезапно взяв его за руку и умоляюще заглядывая ему в лицо.

— Возможно. — Он ласково погладил меня по голове.

— Доктор считает, что я очень больна?

— Нет, дорогая; он думает, что, если принять необходимые меры, ты будешь совсем здорова или, по крайней мере, на пути к полному выздоровлению через день или два, — ответил он немного сухо. — Было бы лучше, если бы наш милый генерал выбрал другое время, то есть мне бы хотелось, чтобы ты была вполне здорова и могла принять его.

— Но скажи, папа, — настаивала я, — чем я больна, по мнению доктора?

— Ничем; оставь меня, — отрезал он. Я никогда не видела его в таком раздражении. Заметив, вероятно, что я обижена, отец поцеловал меня и добавил: — Через день-два ты все узнаешь; то есть все, что известномне. А пока выбрось это из головы.

Он повернулся и вышел из комнаты. Но, прежде чем я начала обдумывать все эти странности и строить предположения, отец вернулся и объявил, что собирается в Карнштайн, распорядился приготовить экипаж к двенадцати, и что мы с мадам должны сопровождать его. Он едет по делу, чтобы повидать священника, живущего неподалеку от этих живописных мест. А Кармилла, которая никогда там не была, может, когда встанет, присоединиться к мадемуазель. Та повезет все необходимое для пикника, который мы устроим в развалинах замка.

В двенадцать я была готова, и вскоре мы отправились на задуманную отцом прогулку. От подъемного моста мы повернули направо и поехали через крутой готический мост к западу, в сторону покинутой деревни и руин замка Карнштайн.

Ничего замечательней такой прогулки в лесу я и представить себе не могу. Пейзаж разнообразят отлогие холмы и лощины, поросшие красивым лесом, совершенно лишенным той правильности, какой отличаются искусственные насаждения или культивированный ландшафт.

Неровности местности часто уводят дорогу в сторону и заставляют ее красиво петлять, огибая края оврагов и крутые склоны холмов. Многообразие ландшафта кажется неисчерпаемым.

На одном из таких поворотов мы внезапно наткнулись на нашего старого друга генерала, который направлялся нам навстречу в сопровождении верхового слуги. Его багаж везли следом в наемной повозке. Когда мы остановились, генерал спешился и после обычных приветствий легко позволил себя уговорить и занял свободное место в экипаже, а слугу с лошадью отослал в замок.

Глава X

Осиротевший

В последний раз мы видели нашего соседа около десяти месяцев назад, но за это время он, казалось, постарел на несколько лет. Он похудел; свойственное ему прежде выражение добродушной безмятежности уступило место печали и тревоге. Темно-голубые глаза генерала, всегда пронзительные, теперь горели суровым огнем под лохматыми седыми бровями. Люди не меняются так под влиянием одного только горя; здесь, казалось, примешивались и другие, гневные, чувства.

Не успели мы двинуться в путь, как генерал, со своей обычной прямотой, завел разговор о том, как он осиротел, по его выражению, со смертью своей любимой племянницы и воспитанницы. И тут он заговорил тоном крайнего озлобления и ярости, проклиная «адское коварство», жертвой которого она стала, и, дозволяя гневу взять верх над благочестием, удивлялся долготерпению Господню, попускающему существовать на земле страстям столь чудовищным и злобе столь дьявольской.

Мой отец, сразу заподозривший, что произошло нечто из ряда вон выходящее, попросил генерала, если это не будет для него чересчур мучительно, изложить нам обстоятельства, ставшие, по его мнению, достаточным поводом для таких драматических высказываний.

— Охотно бы рассказал, — промолвил тот, — но вы мне не поверите.

— Почему же? — спросил отец.

— Потому, — с вызовом ответил генерал, — что вы не верите ничему, вступающему в противоречие с вашими предубеждениями и иллюзиями. Я помню время, когда сам был таким, но с тех пор я многому научился.

— Испытайте меня. Я не такой догматик, как вы думаете. Кроме того, мне очень хорошо известно, что вы вообще не привыкли чему-либо верить без доказательств, и поэтому я весьма склонен уважать ваши суждения.

— Вы правы, предполагая, что меня нелегко было заставить поверить в чудеса, — а то, что со мной произошло, иначе не назовешь; экстраординарные доказательства вынудили меня считаться с фактами, которые решительно противоречат всем моим прежним воззрениям. Я стал жертвой заговора сверхъестественных сил.

Невзирая на недавнее заявление отца о вере в проницательность генерала, я заметила, как в тот миг он бросил на собеседника взгляд, в котором сквозило явное сомнение в его вменяемости.

К счастью, генерал этого не видел. Он с мрачным интересом оглядывал поляны и лесные панорамы, открывавшиеся перед нами.

— Вы направляетесь к руинам Карнштайна? — спросил он. — Да, это счастливое совпадение. Я, знаете ли, собирался попросить вас отвезти меня

— Так там, значит… Любопытно, — проговорил отец. — Уж не подумываете ли вы объявить себя наследником титула и состояния?

Отец сказал это весело, но генерал не присоединился к его смеху, даже не улыбнулся, как того требует вежливость, в ответ на шутку друга; напротив, вид у него был мрачный и даже свирепый. Мысли его были сосредоточены на чем-то, вызывавшем гнев и ужас.

— Отнюдь нет, — возразил он резко. — Я намереваюсь извлечь из-под земли кое-кого из этих распрекрасных особ. Я надеюсь, с Божьей помощью, совершить там благочестивое святотатство, которое избавит нашу землю от неких монстров, а честным людям даст возможность спокойно спать в своих постелях, не подвергаясь нападению убийц. Я должен, дорогой друг, рассказать вам о странных вещах; настолько странных, что несколько месяцев назад я сам отверг бы их, сочтя невероятными.

Мой отец снова взглянул на него, но на этот раз без недоверия, а скорее с пониманием и тревогой.

— Род Карнштайн, — сказал отец, — угас давно: по меньшей мере столетие назад. Моя дорогая жена по материнской линии происходила от Карнштайнов. Но имя и титул давно перестали существовать. Замок в руинах; даже деревня заброшена; в последний раз там видели дымок над крышею полвека назад, а теперь уже и крыш не осталось.

— Совершенно верно. Я многое об этом узнал со времени нашей последней встречи; многое, что вызовет ваше удивление. Но лучше рассказать все по порядку. Вы видели мою воспитанницу, мое дитя — так я ее могу назвать. Никогда не было создания более прекрасного, а всего лишь три месяца назад — и более цветущего.

— Да, бедная девочка! Когда я видел ее последний раз, она, несомненно, была очень красива. Не могу выразить, как я был поражен и опечален. Я знаю, дорогой друг, каким это было для вас ударом.

Он взял генерала за руку, и они обменялись сердечным рукопожатием. В глазах старого солдата показались слезы. Он не пытался их скрыть. Он сказал:

— Мы с вами очень старые друзья; я знал, что вы будете мне сочувствовать, бездетному старику. Она была мне очень дорога; за заботу она платила любовью, согревавшей мой дом и делавшей мою жизнь счастливой. Теперь всему конец. Срок, отпущенный мне на земле, близится к пределу; но, с Божьей помощью, надеюсь, прежде чем умру, оказать услугу человечеству и стать орудием Небес, отомстив демонам, что убили мое бедное дитя в расцвете надежд и красоты.

— Вы только что посулили рассказать нам все по порядку, — напомнил мой отец. — Прошу, сделайте это; уверяю, мной руководит не простое любопытство.

К тому времени мы достигли развилки, где от дороги в Карнштайн ответвляется дорога на Друншталль, откуда приехал генерал.

— Далеко еще до руин замка? — спросил генерал, беспокойно глядя вперед.

— Около полулиги. Прошу вас, расскажите нам свою историю, как обещали.

Глава XI

История

— Охотно, — произнес генерал с усилием и после короткой паузы, приведя в порядок свои мысли, приступил к рассказу, одному из самых странных, какие мне доводилось слышать. — Получив ваше любезное приглашение, моя дорогая девочка с большим удовольствием предвкушала визит к вашей очаровательной дочери. — Здесь генерал отвесил мне галантный, но меланхолический поклон. — Тем временем мы были приглашены к моему старому другу, графу Карлсфельду, чей замок находится в шести лигах по ту сторону Карнштайна. Мы должны были принять участие в fêtes[193], которые, как вы помните, он устраивал в честь своего сиятельного гостя, великого князя Карла{189}.

— Да, и, вероятно, это были блестящие торжества, — вставил отец.

— Княжеские! Но ведь его гостеприимство поистине королевское. Не иначе как он владеет лампой Аладдина. В ту ночь, с которой начались мои несчастья, был устроен великолепный маскарад. Парк был открыт, деревья увешаны цветными фонарями. Такого фейерверка, как там, не видел даже Париж. А музыка — это, как вы знаете, моя слабость, — что за восхитительная музыка! Оркестр, возможно, лучший в мире и лучшие певцы, из крупнейших оперных театров Европы. Вы прогуливаетесь по парку, среди фантастической иллюминации; замок осиян луной, из расположенных длинными рядами окон струится яркий свет, и до вас внезапно долетают, постепенно нарастая, восхитительные голоса из какой-нибудь тихой рощи или со стороны озера, с лодок… Видя и слыша все это, я как будто переносился в дни своей юности, исполненные романтики и поэзии.

Когда закончился фейерверк и начался бал, мы вернулись в роскошную анфиладу, открытую для танцующих. Бал-маскарад, как всем известно, — красивое зрелище, но такого великолепия, как в тот раз, я никогда еще не видел.

Собралось весьма аристократическое общество. Я был едва ли не единственным из присутствующих, кто ничего собой не представлял.

Моя дорогая девочка выглядела совершенной красавицей. Маски на ней не было. Возбуждение и восторг придали неизъяснимое очарование ее чертам, и без того прелестным. Я заметил молодую даму в маске, великолепно одетую, которая, как мне показалось, следила за моей воспитанницей с необычайным интересом. Эта дама уже не в первый раз попадалась мне на глаза. Я видел ее тем вечером: сперва в большом холле, затем на террасе под окнами замка, когда она прогуливалась вблизи нас, все так же присматриваясь. Ее сопровождала дама постарше, тоже в маске, одетая богато и нарядно и державшаяся с достоинством, как важная особа. Если бы лицо молодой дамы было открыто, я бы, конечно, мог определить точнее, действительно ли она наблюдает за моей бедной девочкой. Теперь я совершенно уверен, что так оно и было.

Мы находились тогда в одной из гостиных. Моя бедная дорогая девочка присела отдохнуть после танцев на один из стульев у двери; я стоял рядом. Две вышеупомянутые дамы подошли к нам, и та, что была моложе, села на соседний стул, а ее компаньонка встала рядом со мной и некоторое время негромко говорила что-то своей подопечной.

Воспользовавшись привилегиями, данными тем, кто носит маску, она обратилась ко мне и тоном старой приятельницы, называя меня по имени, завела разговор, крайне возбудивший мое любопытство. Она упоминала многие места, где мы встречались: при дворе, в знатных домах. Она намекала на незначительные случаи, о которых я давно и думать забыл, но воспоминания о них, как обнаружилось, подспудно жили во мне и тут же явились на божий свет.

Мне не терпелось узнать, кто же она такая. Но все расспросы дама парировала весьма искусно и деликатно. Ее знакомство со многими эпизодами

Тем временем молодая дама, которую ее мать, раз или два обратившись к ней, называла странным именем Милларка, так же просто и непринужденно вступила в беседу с моей воспитанницей.

Она сослалась на то, что ее мать — моя очень давняя знакомая. Она рассуждала о преимуществах той дерзости, которая дозволяется маскам, с дружеской непринужденностью похвалила платье моей воспитанницы и очень изящно восхитилась мимоходом ее красотой. Молодая дама развлекала мою племянницу, забавно критикуя публику, толпившуюся в бальном зале, и смеялась над шутками моей бедной девочки. Она была, когда ей этого хотелось, очень остроумной и живой собеседницей, и через короткое время девушки уже сделались близкими подругами, а молодая незнакомка опустила свою маску, под которой обнаружилось поразительно красивое лицо. Я никогда раньше ее не видел, моя дорогая девочка — тоже. Но черты этого незнакомого лица были столь обаятельны и прелестны, что их притягательной силе невозможно было противиться. Моя бедная девочка была очарована. Никогда еще я не был свидетелем такого бурного увлечения с первого взгляда, за исключением ответного увлечения самой незнакомки, которая, казалось, совершенно потеряла голову из-за моей воспитанницы.

Тем временем я позволил себе вольность, оправданную маскарадом, и задал немало вопросов старшей даме.

«Вы поставили меня в тупик, — сказал я со смехом. — Может быть, довольно? Не соблаговолите ли вы теперь снять маску, чтобы быть в равных условиях?»

«Ну возможно ли выставить более неразумное требование? — отвечала она. — Предложить даме отказаться от ее преимущества! Кроме того, почему вы так уверены, что узнаете меня? Человек меняется с годами».

«Как вы можете убедиться». — Я поклонился с довольно печальной усмешкой.

«Так учат философы, — добавила она. — Почему вы думаете, что, если вы увидите мое лицо, это вам поможет?»

«Я на это надеюсь. Не пытайтесь казаться старше, чем вы есть; ваша фигура вас выдает».

«Тем не менее прошли годы с тех пор, как мы последний раз виделись, точнее сказать, с тех пор как вы меня видели, ведь речь идет как раз об этом. Милларка — моя дочь, следовательно, я уже не молода, даже в глазах тех людей, которых годы научили снисходительности, и мне может быть неприятно подвергнуться сравнению с тем образом, который остался у вас в памяти. Вам не приходится снимать маску, так что вам нечего предложить мне взамен».

«Я взываю к вашему состраданию, когда прошу снять ее».

«А я — к вашему, когда прошу об этом не просить».

«Хорошо, тогда, по крайней мере, вы скажете мне, француженка вы или немка; вы одинаково безупречно говорите на обоих языках».

«Сомневаюсь, что я вам это открою, генерал: вы решили захватить меня врасплох и обдумываете, с какой стороны напасть».

«Во всяком случае, вы не станете отрицать, что если уж вы оказали мне честь, вступив со мной в беседу, то должен же я знать, как к вам обращаться. Madame la Comtesse?[194]»

Она рассмеялась и, без сомнения, уклонилась бы и от этого вопроса, если, конечно, считать, что ход беседы был хотя бы отчасти случайным. Я ведь теперь думаю, что все обстоятельства разговора были с величайшей хитростью подготовлены заранее.

«Что касается этого…» — начала она, но тут же ее прервал какой-то господин в черном. Его элегантную и изысканную внешность портил лишь один недостаток: смертельная, как у покойника, бледность. Одет он был не в маскарадное платье, а в обычный вечерний костюм. Незнакомец обратился к моей собеседнице без улыбки, но с церемонным необычно низким поклоном:

«Не позволит ли Madame la Comtesse сказать ей несколько слов, которые, вероятно, ее заинтересуют?»

Дама быстро обернулась к нему и приложила палец к губам; потом сказала мне: «Проследите, чтобы никто не занял моего места, генерал, я поговорю и тут же вернусь».

Отдав игривым тоном это распоряжение, она отошла немного в сторону вместе с господином в черном и несколько минут вела с ним, казалось серьезный, разговор. Затем они вместе медленно пошли дальше через толпу и на какое-то время скрылись из виду. Я воспользовался паузой, чтобы постараться вспомнить, кто эта дама, так хорошо, по-видимому, меня знавшая.

Мне пришла было мысль обернуться и присоединиться к разговору между моей прелестной воспитанницей и дочерью графини, чтобы подготовить сюрприз: узнать к возвращению графини ее имя, титул, название замка и поместья. Но тут как раз она вернулась в сопровождении бледного человека в черном. Проговорив напоследок: «Я извещу госпожу графиню, когда ее коляска подъедет к дверям», он с поклоном удалился.

Глава XII

Просьба

«Значит, нам придется расстаться с госпожой графиней, но, надеюсь, всего лишь на несколько часов», — сказал я, низко кланяясь.

«Может быть, на несколько часов, а может, и на несколько недель. Досадно: этот разговор с ним, именно сейчас… А теперь вы меня узнали?»

Я заверил ее, что нет.

«Вы узнаете, кто я, но не сейчас. Наша дружба более давняя и близкая, чем вы, возможно, подозреваете. Я не могу пока назвать себя. Через три недели я буду проезжать мимо вашего прекрасного замка — я о нем наводила справки. Тогда я загляну к вам на час-другой и мы возобновим нашу дружбу, оставившую у меня массу приятных воспоминаний. А сейчас неожиданные новости свалились на меня как снег на голову. Нужно незамедлительно отправляться в дорогу. Предстоит тяжелое путешествие, почти сто миль пути. Я в растерянности. Мой вынужденный отказ назвать свое имя ставит меня в затруднительное положение, мне ведь придется обратиться к вам с очень необычной просьбой. Моя дочь пока не успела полностью восстановить силы. Недавно она отправилась понаблюдать за охотой, ее лошадь упала, и бедная девочка еще не оправилась от шока. Наш врач сказал, что ей в ближайшее время решительно противопоказано всякое напряжение. Соответственно, мы прибыли сюда очень медленным темпом — не больше шести лиг в день. А теперь меня призывают дела чрезвычайной важности, ехать придется безостановочно день и ночь; речь идет о жизни и смерти. В чем заключается эта экстраординарная и спешная миссия, я смогу объяснить при нашей следующей встрече, которая, надеюсь, состоится через несколько недель, и тогда уже не будет необходимости что-либо скрывать».

Она продолжала излагать свою просьбу тоном человека, который просит скорее о совете, чем об услуге. Но это относилось только к ее манере говорить, видимо, совершенно неосознанной. Сама просьба была составлена в самых умоляющих выражениях, какие

Это была, с учетом всех обстоятельств, странная, чтобы не сказать дерзкая, просьба. Графиня некоторым образом разоружила меня, перечислив и признав справедливыми все возможные возражения и положившись полностью на мое рыцарство. В ту же минуту по роковой случайности, которая, казалось, предопределила все, что произошло в дальнейшем, ко мне подошла моя бедная девочка и вполголоса стала меня упрашивать пригласить к нам ее новую подругу Милларку. Она только что постаралась выяснить, как Милларка отнесется к такому приглашению, и полагает, что та будет в восторге, при условии, конечно, что матушка не станет возражать.

При иных обстоятельствах я бы попросил Берту немного подождать, пока мы, по крайней мере, не узнаем, кто такие наши собеседницы. Но у меня не было времени на размышление. Обе дамы совместно атаковали меня. Должен признаться, что изысканная красота молодой дамы, ее необычайное обаяние, а также элегантность и аристократичность побудили меня решиться, и, побежденный окончательно, я покорился и чересчур легкомысленно принял на себя заботу о девице, которую мать звала Милларкой.

Графиня кивнула дочери, и та выслушала серьезно и внимательно ее рассказ, составленный в самых общих выражениях, о том, какие внезапные и безотлагательные дела ее призывают, а также о том, что дочь остается на моем попечении. Графиня добавила, что я — один из ее самых давних и дорогих друзей.

Я, конечно, сказал несколько слов, приличествующих случаю, и, поразмыслив, обнаружил, что попал в довольно щекотливое положение.

Господин в черном вернулся и очень церемонно проводил даму к выходу.

Поведение незнакомца убеждало меня в том, что графиня — особа более значительная, чем можно было предположить, судя по ее скромному титулу.

Напоследок графиня предупредила меня, чтобы я до ее возвращения не пытался узнать о ней больше, чем уже мог догадаться. Нашему уважаемому хозяину, у которого она гостила, известна причина.

«Здесь, — добавила она, — нам с дочерью задерживаться небезопасно. Около часа назад я неблагоразумно сняла на минуту маску и мне показалось, что вы меня увидели. Тогда я решилась под каким-нибудь предлогом завести с вами разговор. Если бы выяснилось, что вы видели меня, я бы положилась на ваше благородство и просила бы хранить мою тайну несколько недель. Теперь я знаю, что ошиблась, но если вы сейчас подозреваете или, по размышлении, заподозрите, кто я, — точно так же полностью вверяю себя вашему благородству. Моя дочь будет также хранить тайну. Не сомневаюсь, вы время от времени будете предостерегать Милларку, чтобы она по легкомыслию не проговорилась».

Графиня прошептала дочери несколько слов, дважды поцеловала ее в спешке, удалилась в сопровождении господина в черном и исчезла в толпе.

«Из окна соседней комнаты видна дверь холла, — сказала Милларка. — Я хочу посмотреть на маму в последний раз и послать ей воздушный поцелуй».

Мы, конечно, пошли вместе с ней. Мы выглянули из окна и обнаружили красивый старомодный экипаж, окруженный толпой курьеров и слуг. Поблизости виднелась тонкая фигура бледного господина в черном. Он укутал плечи графини толстым бархатным плащом, который держал наготове, и набросил ей на голову капюшон. Она кивнула и чуть коснулась его руки. Господин в черном несколько раз низко поклонился, дверца закрылась, и экипаж тронулся с места.

«Уехала», — промолвила Милларка со вздохом.

«Уехала», — повторил я про себя, впервые — с тех пор как согласился исполнить просьбу графини — задумавшись о совершенном безумии.

«Вверх и не взглянула», — добавила молодая дама жалобно.

«Возможно, графиня сняла маску и не хотела, чтобы видели ее лицо, — сказал я, — и, кроме того, она не могла знать, что вы смотрите в окно».

Милларка вздохнула и перевела взгляд на меня. Она была так красива, что я смягчился. Мне стало стыдно, что я на мгновение раскаялся в своем гостеприимстве, и я вознамерился искупить свою мысленную невежливость.

Молодая дама, снова надев маску, вместе с моей воспитанницей уговорила меня вернуться в парк, где вскоре должен был возобновиться концерт. Мы так и сделали и стали прогуливаться по террасе под окнами замка. Милларка держалась по-свойски и развлекала нас живыми описаниями и историями из жизни знатных особ, которых мы видели на террасе. Мне она с каждой минутой все больше и больше нравилась. Ее безобидные сплетни казались мне очень занимательными, ведь я так давно не был в большом свете. Я не без удовольствия думал о том, как оживит ее присутствие наши, иногда одинокие, домашние вечера.

Бал продолжался чуть ли не до восхода солнца. Великий князь любит танцевать до рассвета, так что лояльные подданные и помыслить не могли уйти и лечь спать.

Мы как раз проходили через переполненный людьми зал, когда моя воспитанница спросила, куда подевалась Милларка. Я думал, что Милларка была с ней, а она — что со мной. Мы потеряли нашу новую знакомую из виду.

Все мои попытки найти ее оказались безуспешными. Я опасался, что, на мгновение отстав от нас, Милларка растерялась, приняла кого-то другого за своих новых друзей, последовала за этими людьми и потеряла их в обширном парке, где прогуливались участники празднеств.

Тут я в полной мере осознал, какую совершил глупость, взяв на свое попечение молодую даму, о которой не знал ничего, даже ее фамилии. Связав себя обещанием, смысла которого не понимал, я не мог даже указать, когда буду наводить справки, что разыскиваемая молодая дама — дочь уехавшей несколько часов назад графини.

Наступило утро. Когда уже совсем рассвело, я прекратил поиски. Почти до двух часов дня мы не имели известий о моей пропавшей подопечной.

Около двух в дверь комнаты моей племянницы постучала служанка и сказала, что молодая дама, на вид очень расстроенная, поручила ей узнать, где можно найти генерала барона Шпильсдорфа и молодую госпожу, его дочь, на попечении которых ее оставила мать.

Несмотря на небольшую неточность, не приходилось сомневаться в том, что это нашлась наша юная подруга; так оно и было. Если бы Небу было угодно нас от нее избавить!

Она рассказала моей бедной девочке историю, оправдывающую ее долгое отсутствие. Очень поздно, отчаявшись нас найти, она, по ее словам, пришла в комнату экономки и там крепко заснула. Спала долго, но все же едва восстановила силы после бала.

В тот же день Милларка отправилась с нами домой. В конечном счете я был очень доволен, что у моей дорогой девочки появилась такая очаровательная компаньонка.

Глава XIII

Лесник

Вскоре,

Не успело разрешиться это недоумение, как возникли гораздо более серьезные поводы для беспокойства.

Моя дорогая девочка стала терять красоту и здоровье таким загадочным и даже ужасным образом, что я был безумно напуган.

Началось все со страшных снов, потом ей стал видеться призрак, иногда похожий на Милларку, иногда — на какое-то животное, туманных очертаний, прохаживающееся взад-вперед у кровати. Под конец возникли непонятные ощущения. Одно из них, не лишенное приятности, но очень странное, как она говорила, напоминало поток ледяной воды, омывающей грудь. В последнее время ей казалось, будто немного ниже горла ей в тело вонзаются две большие иглы, причиняя резкую боль. Еще через несколько ночей последовало постепенно нараставшее, конвульсивное ощущение удушья, а за ним — потеря сознания.

Я легко различала каждое слово, которое произносил милый старый генерал, потому что дорога уже приближалась к той самой разрушенной деревне, где последний очаг погас больше полувека назад, и мы теперь ехали по поросшей травой обочине.

Можете себе представить, какое странное чувство я испытывала, когда в рассказе о болезни бедной девушки, которая, если бы не произошло несчастье, была бы сейчас нашей гостьей, узнавала свои собственные симптомы, столь точно воспроизведенные. Представьте себе также, каково мне было выслушивать описание привычек и загадочных странностей, свойственных не кому иному, как нашей прекрасной гостье — Кармилле!

Мы выехали на открытое место и внезапно оказались в бывшей деревне, среди торчащих труб и фронтонов, а рядом, на пригорке, высились в окружении гигантских деревьев башни и зубчатые стены разрушенного замка.

Как в страшном сне, я вышла из экипажа. В молчании, так как всем нам было о чем поразмыслить, мы быстро поднялись по склону и начали бродить по просторным комнатам, винтовым лестницам и темным коридорам замка.

— И это было когда-то роскошным владением Карнштайнов! — сказал наконец старый генерал, взглянув из большого окна за деревню на безбрежные холмистые просторы леса. — Здесь обитали дурные люди, и в этих стенах писались анналы, запятнанные кровью, — продолжал он. — Ужасно, что эти монстры и после смерти продолжают преследовать род человеческий своими свирепыми страстями. Там внизу — часовня Карнштайнов.

Он указал на серые стены полускрытой листвой готической постройки, стоявшей немного ниже на склоне.

— Я слышу там, среди деревьев, окружающих часовню, стук топора, — добавил он. — Возможно, лесоруб даст нужные мне сведения и укажет могилу Миркаллы, графини Карнштайн. Одни лишь крестьяне и хранят фамильные предания здешних знатных родов. Обладатели титулов и состояний мгновенно все забывают, стоит только угаснуть самому роду.

— У нас дома есть портрет Миркаллы Карнштайн. Не хотите ли посмотреть? — спросил мой отец.

— С меня пока довольно, дорогой друг, — ответил генерал. — Думаю, что видел оригинал, и одной из причин, которые привели меня к вам раньше, чем я первоначально намеревался, было желание осмотреть ту самую часовню, в которую мы сейчас направляемся.

— Что, вы видели Миркаллу?! — воскликнул отец. — Но она мертва уже более века!

— Не так мертва, как вы думаете. Я об этом узнал недавно.

— Признаюсь, генерал, вы меня совершенно ошеломили, — отозвался отец. В его взгляде мне почудилась та же тень сомнения, которую я заметила раньше. Но хотя временами в манерах старого генерала отражались гнев и ненависть, признаков сумасшествия в них не было.

Когда мы проходили под тяжелой аркой готической церкви — размеры часовни позволяли присвоить ей это наименование, — генерал произнес:

— У меня, в те немногие годы, что еще отпущены мне на земле, остается только одна цель: осуществить месть, на которую, слава Богу, способна рука смертного.

— О какой мести вы говорите? — вопросил отец, все более изумляясь.

— Я говорю о том, чтобы обезглавить чудовище. — Вспыхнув от ярости, генерал топнул ногой, отчего в глубине руин мрачно откликнулось гулкое эхо. Подняв сжатый кулак, он свирепо рассек им воздух, словно бы орудовал топором.

— Что?! — воскликнул отец в замешательстве.

— Отсечь ей голову.

— Отрубить ей голову?

— Да, топором, заступом — чем угодно, что может рассечь эту проклятую глотку. Увидите. — Генерал содрогнулся от гнева. Он продолжал на ходу: — На этот брус можно присесть; ваша милая дочь устала, пусть она посидит, а я в нескольких словах завершу свою страшную историю.

Прямоугольный деревянный брус, лежавший на поросшем травой полу часовни, мог служить скамьей, и я охотно села. Генерал тем временем подозвал лесоруба, который обрубал сучья, упиравшиеся в старые стены; и вот этот крепкий малый с топором в руках предстал перед нами.

Он не ведал ничего о могилах, но сказал, что один старик, здешний лесничий, который живет в настоящее время в доме священника в двух милях отсюда, знает каждое надгробие старинного рода Карнштайн. За небольшие чаевые лесоруб брался, если мы одолжим ему одну из наших лошадей, привезти старика сюда за полчаса с небольшим; что он и сделал.

— Давно вы служите в здешнем лесу? — спросил старика мой отец.

— Я здесь в лесниках, у старшего лесничего в подчинении, сколько себя помню, — отвечал он на своемpatois[195], — а до меня — папаша мой и все мои деды и прадеды, каких я знаю. Могу вам в здешней деревне тот самый дом указать, где мои предки жили испокон веку.

— А как случилось, что деревня опустела? — спросил генерал.

— Мертвяки тут пошаливали, ваша милость. После их выследили, могилы раскопали, все, как положено, проверили и поступили по закону: головы отсекли, колья вогнали и сожгли их на костре, но прежде того они много селян сгубили. Все было устроено как закон велит, — продолжал он, — могил раскопали видимо-невидимо, оживших мертвецов отправили на тот свет, а в деревне — все неспокойно. Но тут случилось одному знатному господину из

Чужеземный господин сошел тогда с башни, прихватил саван и взобрался с ним обратно. Вампир воротился, а савана как не бывало. Углядел он на башне того господина из Моравии и как закричит на него. А тот ему в ответ знак подает: полезай, мол, сюда, забирай свое добро. Вампир послушался, стал карабкаться на крышу. Долез до края, а моравский господин мечом ему череп надвое и расколол и спихнул его вниз, на церковный двор. А после сошел по винтовой лестнице и отсек ему голову. А на другой день отнес ее с телом вместе в деревню, а там народ вбил в вампира кол, а после сжег, как заведено{192}.

Тот знатный моравский господин имел позволение от тогдашнего старшего в роду перенести гробницу Миркаллы, графини Карнштайн. Так он и сделал, и скоро все позабыли, где она стояла прежде.

— А ты не можешь показать нам, где она была? — спросил генерал нетерпеливо.

Лесник покачал головой и улыбнулся.

— Теперь это ни единой живой душе неведомо, да и тело, говорят, снесли в другое место; но и этого вам в точности никто не скажет.

Закончив рассказ, лесник второпях уронил на землю топор и удалился, а мы остались дослушивать странную историю генерала.

Глава XIV

Встреча

— Моей дорогой девочке, — снова заговорил генерал, — становилось все хуже и хуже. Врач, который лечил ее, оказался бессильным справиться с болезнью — а я тогда считал это болезнью. Он видел мою тревогу и предложил устроить консультацию. Я пригласил более знающего врача из Граца. Через несколько дней доктор прибыл. Он оказался добрым, набожным, а также и ученым человеком. Осмотрев вместе мою бедную воспитанницу, оба врача удалились в библиотеку для совещания. Из соседней комнаты мне слышно было, что их голоса звучат несколько резче, чем бывает при отвлеченной дискуссии. Я постучал в дверь и вошел. Оказалось, что старый доктор из Граца излагает свою теорию, а соперник оспаривает его слова с нескрываемой насмешкой, разражаясь при этом приступами хохота. С моим приходом неподобающие проявления прекратились, и перебранка закончилась.

«Сударь, — сказал мой первый врач, — мой ученый собрат, видимо, считает, что вам надобен не доктор, а заклинатель».

«Простите, — проговорил старый врач из Граца с недовольным видом. — Я изложу свой собственный взгляд на этот случай в другой раз. Остается только сожалеть, Monsieur le General[196], что мое искусство и познания оказались ненужными. Перед уходом я буду иметь честь кое-что вам сообщить».

С задумчивым видом доктор уселся за стол и принялся писать. Глубоко разочарованный, я откланялся. Когда я повернулся, чтобы выйти из комнаты, второй врач указал через плечо на своего пишущего коллегу, а потом, пожав плечами, многозначительно постучал себя по лбу.

Консультация, таким образом, не сдвинула дело с мертвой точки. Опечаленный, я вышел в парк. Через десять или пятнадцать минут меня догнал доктор из Граца. Он попросил прощения за то, что пошел за мной, но, как он сказал, совесть не позволяла ему уйти, не добавив еще несколько слов. Он уверен, что не мог ошибиться: таких симптомов не бывает ни при одной естественной болезни. Смерть уже очень близка. Больной осталось жить день, может быть, два. Если бы удалось предотвратить роковой припадок, то при большом старании и искусстве, вероятно, можно было бы вернуть ее к жизни. Но сейчас болезнь находится на грани необратимости. Еще одна атака — и исчезнет последняя искра жизни, которая в любой момент готова погаснуть.

«О каких припадках вы говорите?» — взмолился я.

«Все сказано в этой записке, которую я передаю вам из рук в руки и ставлю непременное условие, чтобы вы послали за ближайшим священником и вскрыли письмо в его присутствии. Ни в коем случае не читайте записку до прибытия священника: не исключено, что вы ею пренебрежете, а речь идет о жизни и смерти. Если вам не удастся найти священника, тогда, конечно, можете прочесть записку сами».

Прежде чем окончательно распрощаться, доктор спросил, не пожелаю ли я встретиться с человеком, необычайно сведущим в тех предметах, которые, возможно, по прочтении письма будут интересовать меня более всего остального. Доктор с большой серьезностью порекомендовал мне пригласить этого человека к себе.

Священника не нашли, и я прочитал письмо один. В иное время или при иных обстоятельствах оно бы позабавило меня. Но к каким только шарлатанским выдумкам не прибегают люди в погоне за последним шансом, когда все привычные средства оказались бесполезны, а жизнь любимого существа висит на волоске?

Вы бы сказали, что не может быть ничего абсурдней, чем письмо этого ученого человека. Оно было настолько чудовищным, что могло бы послужить основанием для помещения доктора в сумасшедший дом. Он утверждал, что пациентка страдала от посещений вампира! Уколы пониже горла, которые она описывала, по его словам, были уколом двух длинных, тонких и острых зубов, которые, как хорошо известно, являются характерной принадлежностью вампиров. Не вызывает сомнения, добавлял он, наличие небольших синеватых отметок, которые все авторы, их описывающие, в один голос называют следами дьявольских губ; все симптомы, о которых рассказывала больная, в точности повторяют жалобы других жертв.

Будучи абсолютным скептиком в отношении таких сверхъестественных существ, как вампиры, я усмотрел в мистической теории, выдвинутой любезным доктором, еще один пример странной смеси ума и учености с некоторой наклонностью к галлюцинациям. Однако я был в такой беде, что предпочел действовать в соответствии с инструкциями, данными в письме, чем сидеть сложа руки.

Я спрятался в темной туалетной комнате, смежной со спальней бедной больной. В спальне горела свеча, и мне было видно, что Берта заснула. Я стоял у двери, глядя в щелку. На столике позади меня лежал меч — я в точности следовал указаниям доктора. В начале второго ночи я увидел, как некое живое существо, крупное и черное, весьма неопределенных очертаний, прокралось, как будто, к ногам постели, а затем проворно припало к горлу бедной девочки, где мгновенно раздулось

Несколько мгновений я стоял словно окаменев. Потом бросился вперед с мечом в руках. Черное существо внезапно отпрянуло, скользнуло вниз, и тут же я увидел, что приблизительно в ярде от кровати, устремив на меня горящий злобой и ужасом взгляд, стоит Милларка. Недолго думая, я ударил ее мечом, но в то же мгновение она оказалась у двери, совершенно невредимая. В ужасе я бросился за ней и ударил снова. Милларка исчезла! А меч разлетелся вдребезги, угодив в дверь.

Не могу вам описать, что творилось в доме в ту жуткую ночь. Все были на ногах, все суетились. Призрак Милларки исчез. Но жертва быстро слабела и до восхода солнца умерла.

Старый генерал был взволнован. Мы не вступали с ним в разговор. Мой отец отошел немного в сторону и принялся читать надписи на могильных плитах. Продолжая изучать надгробия, он шагнул в боковой придел. Генерал прислонился к стене, вытер глаза и тяжко вздохнул. Тут я с облегчением услышала приближающиеся голоса Кармиллы и мадам. Голоса смолкли.

Среди безлюдных руин я выслушала только что странную историю, имеющую отношение к властительным, титулованным мертвецам, чьи надгробия истлевали вокруг под покровом пыли и плюща, а с другой стороны — пугающе сходную с таинственными событиями моей собственной жизни; и вот в этом призрачном месте, в тени изобильной листвы, которая нависала со всех сторон высоко над безмолвными стенами, я почувствовала, как ко мне подкрадывается ужас. У меня сердце упало при мысли, что мои подруги не решились войти и потревожить эти печальные и зловещие развалины.

Старый генерал устремил глаза в землю и оперся рукой об основание разбитого надгробия.

И тут я с радостью увидела в узком стрельчатом дверном проеме (его венчал резной демонический гротеск — излюбленный мотив циничной и устрашающей фантазии старых мастеров готики) красивое лицо Кармиллы, входящей в сумрачную часовню.

Я уже собиралась встать и заговорить и кивнула, улыбаясь в ответ на ее необычайно обаятельную улыбку, когда наш престарелый спутник с криком схватил топорик лесоруба и бросился вперед. При виде его черты Кармиллы преобразились, превращаясь в звериные. Пока она, припадая к земле, делала шаг назад, произошла мгновенная жуткая метаморфоза. Прежде чем я успела вскрикнуть, генерал размахнулся, но Кармилла нырнула под его ударом и, оставшись невредимой, своей крошечной ручкой схватила его за запястье. Несколько мгновений генерал пытался освободить свою руку, но она разжалась, топор упал, а девушка исчезла.

Пошатываясь, генерал прислонился к стене. Его седые волосы стояли дыбом, на лице выступила испарина, как в агонии.

Эта страшная сцена разыгралась молниеносно. Далее я помню стоящую передо мной мадам, которая нетерпеливо снова и снова задает вопрос:

— Где мадемуазель Кармилла?

Я наконец ответила:

— Не знаю… не могу сказать… она направилась туда. — Я указала на дверь, через которую только что вошла мадам. — Всего лишь минуту-другую назад.

— Но я, расставшись с мадемуазель Кармиллой, все время стояла здесь, в проходе, — и она не возвращалась.

Потом мадам начала звать Кармиллу, высовываясь поочередно во все двери, проходы и окна, но ответа не было.

— Она назвалась Кармиллой? — спросил генерал, все еще волнуясь.

— Да, Кармиллой, — ответила я.

— Ага, это Милларка. Ее же в очень давние времена именовали Миркалла, графиня Карнштайн. Прочь от этого проклятого места, моя бедная девочка, и чем скорее, тем лучше. Поезжай в дом священника и оставайся там до нашего прибытия. Иди! Лучше тебе никогда больше не видеть Кармиллу; здесь ты ее не найдешь.

Глава XV

Суд и казнь

Тут в дверь капеллы, откуда появилась и где исчезла затем Кармилла, вошел самый странный человек, какого я когда-либо видела. Он был высок, узкогруд, сутул, одет в черное. Лицо у него было смуглое и высохшее, в глубоких складках; на голове причудливой формы широкополая шляпа. Волосы, длинные и седеющие, спускались ему на плечи. На носу сидели очки в золотой оправе. Шел он медленно, странной шаркающей походкой. На лице, обращенном то вверх, в небеса, то вниз, в землю, казалось, навечно застыла улыбка; длинные руки чудака болтались, а тонкие ладони, облаченные в старые черные перчатки, слишком широкие для них, махали и жестикулировали будто сами по себе.

— Это он! — воскликнул явно обрадованный генерал, шагнув вперед. — Мой дорогой барон, счастлив вас видеть; я и не надеялся встретиться с вами так скоро.

Генерал подал знак моему отцу, который уже успел вернуться, и подвел к нему этого чудно́го старого господина, которого называл бароном. Генерал по всей форме представил их друг другу, и они сразу вступили в серьезную беседу. Незнакомец вынул из кармана какой-то свиток, развернул его и положил на стертое надгробие, стоявшее рядом. В руках у него был пенал, которым он проводил воображаемые линии, соединяющие различные точки на бумаге. Поскольку все трое переводили взгляд то в одну, то в другую точку здания, я поняла, что в руках у барона план капеллы. Свою, можно сказать, лекцию он сопровождал время от времени чтением отрывков из потертой книжечки, пожелтевшие страницы которой были плотно исписаны.

Отец, генерал и барон, беседуя на ходу, прошлись в конец бокового придела (я стояла напротив), потом принялись большими шагами мерить расстояние; наконец все трое остановились и начали пристально разглядывать обломок стены. Они отстраняли плющ, за него цеплявшийся, постукивали тростями по штукатурке, местами соскребая, местами сбивая ее. В конце концов им удалось обнаружить широкую мраморную плиту с рельефной надписью.

С помощью лесоруба, который вскоре вернулся, они расчистили монументальную надпись и высеченный в камне герб. Это оказалось давно потерянное надгробие Миркаллы, графини Карнштайн.

Старый генерал, боюсь, не отличавшийся набожностью, воздел руки и глаза к небесам в немой благодарственной молитве.

— Завтра, — услышала я его голос, — сюда прибудет член Имперской комиссии и будет предпринято расследование в соответствии с законом. — Затем, повернувшись к старому господину в золотых очках, которого я вам описала, генерал сердечно пожал ему обе руки: — Барон, как мне благодарить вас? Как нам всем вас благодарить? Вы избавите эти края от чумы, которая более полувека косила здешних обитателей. Слава Богу, мы наконец выследили нашего страшного врага.

Мой отец отвел незнакомца в сторону, генерал последовал за ними. Я догадалась: отец отводит их подальше, чтобы рассказать о моих приключениях. Во время разговора, как я заметила, они нередко бросали взгляды в мою сторону.

Отец подошел ко мне, несколько раз поцеловал и повел прочь из часовни.

— Нам пора, но, прежде чем мы отправимся домой, нам нужен в компанию тот добрый

Священник нашелся, и я была рада наконец оказаться дома, потому что страшно устала. Но удовлетворение быстро сменилось испугом, когда я обнаружила, что от Кармиллы нет известий. Никто не объяснил мне сцену, разыгравшуюся в развалинах часовни, и было понятно, что отец намерен пока держать меня в неведении.

Еще страшнее мне было вспоминать о происшедшем из-за зловещего отсутствия Кармиллы. Ночному сну предшествовали на этот раз странные приготовления. Две служанки и мадам дежурили ночью в спальне, а священник вместе с моим отцом — в прилегающей к ней туалетной.

Священник совершил вечером какой-то торжественный ритуал, смысл которого я понимала не больше, чем причины из ряда вон выходящих мер предосторожности, призванных обеспечить мою безопасность во время сна.

Несколькими днями позже я узнала все.

С исчезновением Кармиллы прекратились мои ночные мучения.

Вы слышали, несомненно, об ужасном суеверии, которое распространено в Верхней и Нижней Штирии, в Моравии, Силезии, в турецкой Сербии, в Польше, даже в России, а именно, о вере в вампиров, которую принято называть суеверием.

Если чего-нибудь стоят свидетельские показания, принесенные по всей форме, в торжественной обстановке, в соответствии с судебной процедурой, перед бесчисленными комиссиями из множества членов, известных своей честностью и умом, составивших такие объемные отчеты, каких не удостоился ни один другой предмет, — если все это чего-нибудь стоит, тогда трудно отрицать существование такого феномена, как вампиризм, трудно даже сомневаться в нем.

Что касается меня, то мне не приходилось слышать другой теории, объясняющей события, очевидцем и участницей которых я стала, кроме этих старинных и подкрепленных многочисленными свидетельствами народных верований.

На следующий день в капелле Карнштайна состоялось заседание судебной комиссии. Могила графини Миркаллы была вскрыта; генерал и мой отец опознали в той женщине, лицо которой открылось взглядам, свою вероломную и прекрасную гостью. Ее кожа, хотя со времени погребения прошло уже сто пятьдесят лет, была окрашена в теплые живые тона, глаза открыты; из гроба не исходил трупный запах. Два медика, один состоящий на службе в комиссии, другой — со стороны следствия, засвидетельствовали тот удивительный факт, что имелось слабое, но различимое дыхание и соответствующее биение сердца. Конечности сохранили гибкость, кожа — эластичность, а свинцовый гроб был наполнен кровью, в которую на глубину в семь дюймов было погружено тело. Таким образом, здесь имелись все признаки и доказательства вампиризма. Поэтому тело, в соответствии с издавна заведенным порядком, извлекли из гроба и в сердце вампира вогнали острый кол. При этом вампир издал пронзительный вопль, точь-в-точь похожий на предсмертный крик живого человека. Мертвецу отсекли голову, и из отделенного затылка хлынул поток крови. Тело и голову положили затем на костер и сожгли, а пепел бросили в реку. Река унесла его, а здешние края с тех пор были навечно избавлены от вампира.

У моего отца есть копия отчета Имперской комиссии с подписями всех участников заседания, удостоверяющими правдивость сказанного. Именно из этого официального документа я позаимствовала свой краткий рассказ о последней жуткой сцене{193}.

Заключение

Вы, возможно, считаете, что все это пишется вполне хладнокровно. Ничего подобного; я не могу вспоминать происшедшее без волнения. Только ваши неоднократно высказанные настоятельные просьбы побудили меня взяться за занятие, которое на несколько месяцев вывело меня из равновесия и снова вызвало к жизни тень неизъяснимого ужаса, многие годы наполнявшего страхом мои дни и ночи и делавшего непереносимым одиночество.

Позвольте мне добавить несколько слов о бароне Форденбурге, том самом чудаке, любознательности и эрудиции которого мы обязаны обнаружением могилы графини Миркаллы.

Он обосновался в Граце, где, живя на жалкие гроши, оставшиеся ему от когда-то роскошных родовых поместий в Верхней Штирии, посвятил себя детальному старательному исследованию вампиризма, этих чудесным образом подтвердившихся преданий. Барон изучил как свои пять пальцев все большие и малые труды, посвященные этому предмету: «Magia Posthuma», Phlegon «De Mirabilibus», Augustinus «De cura pro Mortuis», «Philosophiæ et Christianæ Cogitationes de Vampiris»[197] Джона Кристофера Херенберга и множество других — из их числа я припоминаю только те несколько книг, которые он давал моему отцу. У барона имелся объемистый сборник решений суда, основываясь на которых он вывел систему принципов (часть из них действует всегда, другие — только в отдельных случаях), управляющих существованием вампиров. Замечу между прочим, что мертвенная бледность, приписываемая этим выходцам с того света, не более чем мелодраматическая выдумка. Как в могиле, так и в человеческом обществе они являют видимость жизнеспособности и здоровья. Будучи извлеченными на свет Божий, они демонстрируют все те признаки, которые послужили доказательством, что давно умершая графиня Карнштайн ведет существование вампира.

Как они умудряются каждый день в определенные часы ускользать из могил и возвращаться в них, не потревожив могильную насыпь, гроб и саван, — всегда признавалось совершенно необъяснимым. Двойственное существование вампира поддерживается ежедневным сном в могиле. Отвратительное пристрастие вампира к человеческой крови подкрепляет его силы во время бодрствования. Вампиры склонны подпадать под очарование некоторых людей. Эта всепоглощающая страсть напоминает любовь. Следуя за предметом своей страсти, вампиру приходится проявлять неистощимое терпение и хитрость, потому что доступ к тому может быть затруднителен из-за множества различных обстоятельств. Вампир никогда не отступается, пока не насытит свою страсть, высосав до капли жизненный источник желанной жертвы. Но он с утонченностью эпикурейца будет лелеять и растягивать удовольствие и умножать его, прибегая к приемам, напоминающим постепенное искусное ухаживание. В таких обстоятельствах вампир, по-видимому, стремится к чему-то вроде взаимности и согласия. Обычно же он подступает к жертве сразу, неистово на нее набрасывается и часто удушает и высасывает за одну трапезу.

Иногда вампир, как представляется, вынужден выполнять некие особые условия. В том случае, о котором я вам рассказала, Миркалла, кажется, должна была носить если не свое настоящее имя, то, по крайней мере, составленное из тех же букв, без единого изъятия или добавления, то есть анаграмму своего имени. Имя Кармилла этому условию соответствует, Милларка — тоже.

Отец рассказал Форденбургу, когда тот жил у нас в доме две или три недели после изгнания Кармиллы, историю о моравском дворянине и вампире с Карнштайнского кладбища, а потом спросил барона, как ему удалось определить точное местоположение могилы графини Миркаллы. Гротескное лицо барона сложилось в таинственную улыбку. Продолжая улыбаться, он уставился вниз, на потертый футляр от очков, повертел его в руках. Потом, подняв глаза, сказал:

— У меня имеется много дневников и других бумаг, написанных этим замечательным человеком, и в самой любопытной из них описывается то самое посещение

Представим себе, для начала, местность, совершенно свободную от этой напасти. Как же это зло возникает и как приумножается? Сейчас расскажу. Некий человек, более или менее безнравственный, накладывает на себя руки. Самоубийца при определенных обстоятельствах становится вампиром{194}. Этот призрак посещает живых людей во время сна. Они умирают и в могиле почти всегда превращаются в вампиров. Так случилось и с прекрасной Миркаллой, которую преследовал один из этих демонов. Мой предок, Форденбург, титул которого я по-прежнему ношу, вскоре это обнаружил и в ходе научных изысканий, которыми он занимался, узнал еще очень многое.

Помимо прочего, Форденбург заключил, что подозрение в вампиризме, вероятно, рано или поздно падет на покойную графиню, которая при жизни была его кумиром. Кем бы она ни была теперь, он ужаснулся при мысли, что ее останки могут подвергнуться надругательству посмертной экзекуции. Мой предок оставил любопытную бумагу, в которой доказывал, что вампир, лишенный своего двойственного существования, бывает перенесен в другую жизнь, еще более страшную. Он решил спасти свою некогда любимую Миркаллу от такой участи.

Для этого мой предок прибег к хитрости. Он приехал сюда и сделал вид, что перенес останки графини Карнштайн, а в действительности только уничтожил надгробие. Когда же он состарился и с высоты прожитых лет взглянул на прошлое и по-иному оценил свой поступок, его охватил ужас. Он оставил план и заметки, которые помогли мне найти то место, и написал признание в совершенном обмане. Возможно, Форденбург собирался еще что-то предпринять, но смерть помешала ему; и только отдаленному его потомку, для многих, увы, слишком поздно, удалось выследить это чудовище в его логове.

Мы побеседовали еще немного, и помимо прочего барон сказал следующее:

— Один из признаков вампира — сила его руки. Тонкая рука Миркаллы сомкнулась как стальные тиски на запястье генерала, когда тот занес топор для удара. Но сила вампира этим не ограничивается: конечности, которые он сжимал, немеют и восстанавливают подвижность медленно и не всегда.

Следующей весной отец взял меня в путешествие по Италии. Мы пробыли там больше года. Но прошло еще много времени, прежде чем ужас от пережитого стал забываться, и теперь Кармилла вспоминается мне в двух различных образах: иногда — как шаловливая, томная, красивая девушка, иногда — как корчащийся демон, которого я видела в разрушенной церкви. И часто, задумываясь, я вздрагиваю, когда мне чудятся легкие шаги Кармиллы у двери гостиной.

Примечания

1

Цит. по: The Gothic Novel: A Casebook / Ed. by V. Sage. L., 1990. P. 49.

2

См.: Three Gothic Novels: Walpole. The Castle of Otranto; Beckford. Vathek; Shelley. Frankenstein / Ed. by P. Fairclough. Harmondsworth; N. Y.; Ontario: Penguin Books, 1976. P. 43—44.

3

См.:Walpole H.Correspondence / Ed. W. С. Lewis et al. New Haven, 1937—1983. Vol. V. P. 316; Vol. XV. P. 105; Vol. XXVIII. P. 7.

4

Ibid. To Hannah More. 13 Nov. 1784. Vol. XXXI. P. 221.

5

Примерно до 1960-х годов в английской критике преобладал анализ готики как симптоматичного, но вполне второстепенного явления, зарождавшейся массовой литературы. 1960—1980-е годы отмечены новой волной увлечения готикой, попытками ее расширительного толкования (см., напр.:Hume R. D.Gothic Versus Romantic: A Revaluation of the Gothic Novel // Publications of Modern Language Association [PMLA]. 1969. Vol. LXXXIV P. 282—290;MacAndrew E.The Gothic Tradition in Fiction. N. Y., 1979;Day W. P.In the Circles of Fear and Desire: A Study of Gothic Fantasy. Chicago, 1985).

6

Одним из первых подобные идеи высказал Монтегью Саммерс (см.:Summers M.The Gothic Quest: A History of the Gothic Novel. L., 1938), в 1970—1990-е годы они получили широкое распространение.

7

См. The Gothic Novel… P. 41.

8

Цит. по: Ibid. P. 56—57.

9

См.:Sedgwick E. K.The Character in the Veil: Imagery of the Surface in the Gothic Novel // PMLA. 1981. Vol. XCVI. P. 255—270;Howells C. A.Love, Mystery, and Misery: Feeling in Gothic Fiction. L., 1978.

10

См.:Napier E. R.The Failure of Gothic. Oxford, 1987.

11

См.:Altick R. D.The English Common Reader: A Social History of the Mass Reading Public, 1800—1900. Chicago, 1957.

12

См.:Mayo R. D.Gothic Romance in the Magazines // PMLA. 1950. Vol. LXV. P. 766.

13

См.:Blakey D.The Minerva Press, 1790—1820. Oxford: Bibliographical Society at the University Press, 1939.

14

Предисловие к изданию, посвященному Радклиф и вышедшему в Эдинбургском издательстве в 1821 году (цит. по: The Gothic Novel… P. 58).

15

См.:Thomas K.Religion and the Decline of Magic. N. Y., 1975.

16

Stock R. D.The Holy and the Daemonic from Sir Thomas Brown to William Blake. Princeton, 1982. P. 65.

17

Ibid. P. 115—116.

18

См.:Carter M. L.Spectre or Delusion? The Supernatural in Gothic Fiction. L.: Ann Arbor, 1987.

19

О многоуровневой рамочной композиции «Мельмота Скитальца» см.:Алексеев М. П.Ч. Р. Мэтьюрин и его «Мельмот Скиталец» // Мэтьюрин Ч. Р. Мельмот Скиталец. М.: Наука, 1983.

20

См.:Wiesenfarth J.Gothic Manners and the Classical English Novel. Madison; L., 1988.

21

Austen J.Northanger Abbey. Harmondsworth; N. Y.; Ontario: Penguin Books, 1972. P. 199—200.

22

См.:Melada I.Sheridan Le Fanu. Boston, 1987.

23

Houghton W. E.The Victorian Frame of Mind, 1830—1870. New Haven (Conn.), 1957. P. 21.

24

Этой коррумпированностью особенно отличалось правительство Роберта Уолпола, премьер-министра с 1721 по 1742 г. Его продажность обличали, среди прочих, Свифт и Филдинг. Кроме того, в

25

См.:Sullivan J.Elegant Nightmares: The English Ghost Story from Le Fanu to Blackwood. Athens (Ohio), 1978.

26

См.:Hynes S.The Edwardian Turn of Mind. Princeton, 1971.

27

Lovecraft H. Ph.Supernatural Horror in Literature. N. Y., 1973. P. 83.

28

Папа (фр.). (Здесь и далее примеч. пер.)

29

Иуд. 12: 13.

30

Встречи с глазу на глаз (фр.).

31

Ну-с! (фр.)

32

Я разъясню вам это до конца (фр.).

33

Гувернантка (фр.).

34

Милочка (фр.).

35

Ну же! (фр.)

36

Горестный (фр.).

37

Мама (фр.).

38

…милочка, — воистину причудливый вкус!.. (фр.)

39

Клянусь (фр.).

40

Маленькая упрямица (фр.).

41

…железная дорога! (фр.)

42

Дело пойдет на лад! (фр.)

43

Ей-богу… дурной тон! (фр.)

44

Увы! (фр.)

45

Огорчена (фр.).

46

Кофе (фр.).

47

Я чувствую разбитость… (фр.)

48

…доброту, которую вы, моя дорогая, проявляете ко мне (фр.).

49

Вы знаете, больные… (фр.)

50

…время от времени у меня боли в голове… иногда… (фр.)

51

Роковое (фр.).

52

Шалопай (фр.).

53

Повеса (фр.).

54

Очень любезно с вашей стороны подумать обо мне. Да полно! (фр.)

55

Фу! (фр.)

56

Потихоньку, потихоньку (фр.).

57

Как сегодня чувствует себя ваш отец? (фр.)

58

Я хочу одеться, дорогая… (фр.)

59

Какая досада! (фр.)

60

Но это целая история… (фр.)

61

Живей, живей! (фр.)

62

Безутешно (фр.).

63

Прекрасно! (фр.)

64

Здесь: изящные манеры (фр.).

65

Драматические персонажи (лат.).

66

Здесь: На́ тебе! (фр.)

67

Вот и все! (фр.)

68

Ну же! (фр.)

69

Прекрасно! (фр.)

70

Идемте! (фр.)

71

Состав (фр.).

72

До свидания (фр.).

73

Здесь: маленькая пройдоха (фр.).

74

Чертовка (фр.).

75

Воровка (фр.).

76

Прощайте (фр.).

77

Где ошибка, которую сделал? (лат.)

78

Всеразрушающему (лат.).

79

Визави (фр.).

80

Небо (фр.).

81

Любовь (фр.).

82

Ненужный (фр.).

83

Сияние (др.-греч.).

84

Склонность (фр.).

85

Неравный брак (фр.).

86

Впрочем (фр.).

87

О, милое уединение,

Покоя, тишины приют,

Куда вовеки не войдут

Тревога и смятение.

(Пер. с фр. Е. Ряковской)

88

Большое расстояние (лат.).

89

Ночь, горестная ночь! О тихая Аврора,

Придешь ли? Где же ты? Увижу ль свет твой скоро?

(Пер. с фр. Вс. Рождественского)

90

Ни с того ни с сего (фр.).

91

Встреча наедине (фр.).

92

Бесстыдство (фр.).

93

Повеса (фр.).

94

Пер. В. Топорова.

95

Любовные записочки (фр.).

96

…он влюблен… (фр.)

97

Притч. 18: 23.

98

Мизансцена (фр.).

99

Встреча (фр.).

100

Не желаю стать епископом (лат.) — формула фиктивного отказа.

101

Любить — значит страшиться, и страшиться — значит страдать (фр.).

102

Через (фр.).

103

Спасайся, кто может! (фр.)

104

Урожденная (фр.).

105

Подай обол Велизарию! (лат.)

106

Взгляд (фр.).

107

В восторге (фр.).

108

Милочка (фр.).

109

Да (фр.).

110

Показываться (фр.).

111

…вот и все! (фр.)

112

Унылое (фр.).

113

Дорогая маленькая простушка… (фр.).

114

Беспорядок (фр.).

115

Глупость (фр.).

116

Я не держу на вас зла (фр.).

117

Телохранитель (фр.).

118

В насмешку (фр.).

119

В шутку (фр.).

120

Мне стыдно за вас (фр.).

121

Оклеветать (фр.).

122

Забочусь о своей репутации… (фр.)

123

Увы! (фр.)

124

Здесь: звереныш (фр.).

125

Зверюшка (фр.).

126

Ах! Вот беда! (фр.)

127

Моя дорогая маленькая клеветница (фр.).

128

Я заставлю вас поцеловать обезьяну, ха-ха-ха! (фр.)

129

Заставить меня целовать обезьяну… (фр.)

130

Тише… тише! (фр.)

131

Тише, моя дорогая! (фр.)

132

Ну вот! Она не в своем уме. (фр.)

133

Черт возьми! (фр.)

134

Испорченный ребенок (фр.).

135

Прекрасная Франция! (фр.)

136

Судебное разбирательство (фр.).

137

Кладбище (фр.).

138

В путь (фр.).

139

Риск (фр.).

140

Пустословие! (фр.)

141

Вот! (фр.)

142

Вздор (фр.).

143

…маленькая предательница! (фр.)

144

Маленькая нахалка (фр.).

145

Птицелов (фр.).

146

Здесь: шах и мат — это уж точно (фр.).

147

Кор. 3: 12—13.

148

Откр. 22: 11.

149

«Небесные тайны» (лат.).

150

В полный лист (лат.).

151

Еф. 2: 2.

152

Иак. 4: 7.

153

Да покоится (лат.) — поминальная молитва.

154

Шальная молния (лат.).

155

«Видимость смерти» (лат.).

156

«Смертоносное вино», «Зелье, дарующее блаженство», «Сон ангела», «Колдуньин сон», «Фессалийская вода» (лат.).

157

Маленький ужин (фр.).

158

Черт возьми (фр.).

159

Изящество (фр.).

160

Браво! Брависсимо! Вот, черт побери, храбрец! (ит.)

161

Черт возьми (фр.).

162

Столовое вино (фр.).

163

Официант! (фр.)

164

Привидение (фр.).

165

Полчашки черного кофе (фр.).

166

Крюк (фр.).

167

Скука (фр.).

168

Подарок на память (фр.).

169

Мерзавец (фр.).

170

Ей-ей (фр.).

171

Здесь: Сущая безделица! (фр.)

172

Празднество (фр.).

173

Мой колдун (фр.).

174

Редкая птица (лат.).

175

«Аполлонова гостиная» (фр.).

176

Эмигрант (фр.).

177

Повивальная бабка (фр.).

178

Зловещее (фр.).

179

Здесь: на самом деле (лат.).

180

Скромное состояние (лат.).

181

Местный дух (лат.).

182

Цвет розы (фр.).

183

Пьер де ла Рош Сент-Аман. Скончался 23-х лет (фр.).

184

Клянусь честью! (фр.)

185

Крошка (фр.).

186

Моя дорогая (фр.).

187

Знаменитое дело (фр.).

188

Тупица, простак, осел (фр.).

189

Так называемая (фр.).

190

Замок (нем.).

191

Замок (фр.).

192

Пер. Т. Щепкиной-Куперник.

193

Празднества (фр.).

194

Госпожа графиня (фр.).

195

Местный говор (фр.).

196

Господин генерал (фр.).

197

«Посмертная магия»; «О чудесном» Флегона; «Об обращении с мертвыми» Августина; «Философские и христианские рассуждения о вампирах» (лат.).

Комментарии

1

Роман впервые опубликован в 1864 году. Настоящий перевод осуществлен по изд.: Sheridan Le Fanu J. Uncle Silas: A Tale of Bartram-Haugh: In 2 vol. Leipzig: Bernhard Tauchitz, 1865.

2

…возразить против беспорядочного употребления понятия «сенсационная школа письма»…— Так называют школу романистов, сформировавшуюся в 60-е годы XIX в. в Англии. Представители «сенсационной школы»: Уилки Коллинз (1824—1889), автор известных романов «Женщина в белом» (1860), «Лунный камень» (1868), «Армадейл» (1866), «Без имени» (1862); миссис Н. Вуд (1814—1887), чьи произведения предвосхищают детективный жанр («Ист Линн», 1861; «Трудности миссис Холибертон», 1862); М. Брэддон (1837—1915), создавшая более семидесяти романов с подчеркнуто напряженной интригой («Аврора Флойд», 1863; «Жена доктора», 1864 и пр.). Для всех этих авторов характерно мастерски выстроенное, драматичное, наполненное таинственными приключениями повествование с криминальными мотивами. Э. Гаскелл («Север и Юг») и Ч. Диккенс («Тайна Эдвина Друда») также использовали в своем творчестве отдельные приемы сенсационного романа.

3

…вспомним о видении в комнате, увешанной гобеленами…— Имеется в виду готический рассказ В. Скотта «Комната с гобеленами, или Дама в старинном платье», опубликованный в 1821 г.

4

…как Шатобриан наблюдал за своим papa в громадном покое их Шато де Комбур.— Героиня знакома с автобиографическими «Замогильными записками» Франсуа Рене де Шатобриана (1768—1848), одного из крупнейших представителей раннего французского романтизма, автора повестей «Атала» (1801), «Рене» (1805), трактатов «Опыт о революциях» (1797), «Гений христианства» (1802). «Замогильные записки» были опубликованы уже после смерти Шатобриана, в 1849—1850 гг.

5

…оставил Англиканскую церковь — ради странной секты… и в конце концов сделался, как говорили, приверженцем Сведенборга.— Эмануэль Сведенборг (1688—1772) — шведский теософ-мистик, визионер. Много путешествовал, особенно в Англии, где испытал сильное влияние Ньютона, Д. Локка. Интересовался происхождением Вселенной, пытался доказать, что она имеет духовную структуру, создал свою теософскую систему, согласно которой

6

…сцены à la Воуверман…— Филипс Воуверман (1619—1668), известный голландский художник-жанрист, изображавший сцены охоты. Особенно знаменита его картина «Соколиная охота».

7

Кто-то усмотрел в докторе Джонсоне сходство с привидением…— Имеется в виду Сэмюэл Джонсон (1709—1784), английский поэт, критик, эссеист, лексикограф, составитель двухтомного словаря английского языка (1755). Под конец жизни отличался крайне нелюдимым характером. Ле Фаню по памяти цитирует либо Дж. Босуэлла, автора трехтомного сочинения «Жизнь Сэмюэла Джонсона» (1792), либо — что более вероятно — Эстер Л. Пиоцци, написавшую «Анекдоты о последних двадцати годах жизни покойного Сэмюэла Джонсона» (1786).

8

…подобно Агари, узревшей в пустыне источник…— Имеется в виду библейский эпизод «Избавление Агари и Измаила». Уйдя от Авраама, Агарь и Измаил заблудились в пустыне Вирсавии и были обречены на смерть от жажды. Агарь, чтобы не видеть смерти сына, оставила его под кустом, а сама отошла. Но Ангел призвал Агарь вернуться за отроком. «И Бог открыл глаза ее, и она увидела колодезь с водою… и напоила отрока» (Быт. 21: 8—19).

9

…времен королевы Анны…— См. примеч. 12 к «Дому у кладбища».

10

…из тех бесами одержимых свиней, что кинулись в озеро Геннисарет.— Имеется в виду евангельский эпизод изгнания бесов, вселившихся в стадо свиней, которые после этого бросились в море (см.: Мф. 8: 28—34; Мк. 5: 1—20; Лк. 8: 26—39).

11

Вечный жид, или Агасфер.— По легенде, во время пути Христа на Голгофу Агасфер отказал ему в кратком отдыхе у своего дома, за что обречен скитаться по земле вплоть до Второго пришествия Христа.

12

Ah! ça ira, ça ira, ça ira!— Название и припев народной песни времен Великой французской революции.

13

Джеймсов порошок— популярное в то время жаропонижающее, запатентованное врачом Робертом Джеймсом (1703—1776).

14

Моя юная кузина!— В оригинале стоит слово «кузина», хотя в действительности главная героиня приходится Монике Ноуллз племянницей.

15

Кто он? Поборник «Пятой монархии»?— «Воины Пятой монархии» — религиозно-политическая секта времен протектората Оливера Кромвеля. См. также примеч. 3, 17 к «Дому у кладбища».

16

Три ведьмы сошлись. ‹…› «Тем или этим, чему названия нет!»— См.: У. Шекспир, «Макбет» акт IV, сц. 1.

17

…какой-нибудь мрачный барон Фрон-де-Беф…— Реджинальд Фрон-де-Беф — персонаж романа В. Скотта «Айвенго», крестоносец, побывавший в Палестине и отличавшийся крайней жестокостью и грубостью.

18

Она утверждает, что она мадам де Ларужьер, и французским оборотом сама себя характеризует…— Фамилия «Ларужьер» имеет общий корень с французскими словами «rouge», «rougir» — «красный», «краснеть».

19

Паладин— в средние века рыцарь из свиты короля.

20

…люблю такие дома — в простом черно-белом стиле — чудесные образчики старины.— См. примеч. 1 к «Завещанию сквайра Тоби».

21

Кипсек— роскошно изданная, снабженная гравюрами подарочная книга начала XIX в.

22

…когда мужчин проглатывают живьем, как Иону.— Пророк Иона, сын Амафиина, вместо Ниневии, куда повелел ему идти Господь, решился «бежать в Фарсис от лица Господня». Когда он плыл на корабле, «Господь воздвиг на море крепкий ветер, и сделалась на море великая буря». Попутчики Ионы, с помощью жребия узнав, за кого постигает их эта беда, бросили Иону в море по его же наущению, «и утихло море от ярости своей». «И повелел Господь большому киту проглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи». После молитвы и раскаяния Ионы «сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу» (см.: Ион. 1—2).

23

«Золушка»(1817) — опера Джоакино Россини (1792—1868), одного из создателей итальянского оперного стиля XIX в.

24

…с дерзко вздернутым носом, каким старый карикатурист Вудуард обычно наделял джентльменов из Тьюксбури…— Джордж Вудуард — один из основных представителей эпохи расцвета газетной карикатуры (ок. 1800).

25

«Панч», или «Лондон шаривари» — еженедельный комический журнал, основанный в 1841 г. Вначале политически-радикальный, он впоследствии стал гораздо менее политизированным. В числе сотрудников «Панча» был известный английский романист, сатирик, журналист и рисовальщик У. М. Теккерей (1811—1863).

26

Лорд Лоллипоп— один из персонажей «Книги снобов» (1847) У. М. Теккерея, светский фат и законодатель мод.

27

Медуза— старшая из трех сестер Горгон. Горгоны в древнегреческой мифологии — дочери Форкиса и Кето, чудовища со змеями вместо волос, обращавшие в камень всякого, кто встречал их взгляд.

28

Собрание сказок «Тысяча и одна ночь» стало известно в Европе благодаря переводу Антуана Галлана (1646—1715), появившемуся в 1704—1717 гг. Существовал еще анонимный английский перевод 1705—1708 гг., а в 1839—1841 гг. был опубликован перевод египтолога Э. Лейна.

29

Трактарианцы— сторонники Джона Генри Ньюмена (1801—1890), английского теолога и публициста, опубликовавшего в 1833—1834 гг. девяносто «Трактатов на века» в защиту догматов Англиканской Высокой церкви. Смысл Трактарианского (иначе — Оксфордского) движения сводился к защите церкви как самостоятельного духовного учреждения, менее всего подчиненного государству. Трактаты были направлены на утверждение сходных моментов у Англиканской церкви с Римом, что послужило поводом для запрещения трактарианства, проповедующего католицизм. Сам Ньюмен стал католиком в 1845 г., что привело к расколу всего движения.

30

Йорк— город в графстве Йоркшир.

31

…лестница Иакова, по которой Божьи ангелы… поднимаются и спускаются…— См.: Быт. 28: 19—22.

32

…потрепал по мраморной щеке Уильяма Питта…— Имеется в виду статуя Уильяма Питта-младшего (1759—1806), сына крупного государственного деятеля из партии вигов. Стал канцлером в 1781 г.; с 1784 по 1801 гг. — премьер-министр Англии. После трехлетнего перерыва вернулся к власти, создав в 1804 г. третье коалиционное правительство.

33

Только душа… обретает после смерти, говорит святой Павел, «жилище на небесах».— См.: 2 Кор. 5: 1.

34

…напоминала леди Гамильтон, околдовавшую Нелсона.— Горацио

35

Коронер.— См. примеч. 5 к «Завещанию сквайра Тоби».

36

…сровнять с землей горы Пика…— Пик — горный район в графстве Дербишир, южная часть Пеннин.

37

Гревская площадь— историческая площадь перед зданием ратуши в Париже; до 1830 г. служила местом казни.

38

Герцог Веллингтон, Артур Уэлсли (1769—1852) — полководец и государственный деятель, участник нескольких кампаний, прославился в битве при Ватерлоо (1815 г.); в 1828—1830 гг. — премьер-министр Англии; в 1834—1835 гг. — министр иностранных дел.

39

Кобург— шелковая саржа.

40

Лучия ди л’Амур… несколько искаженное «Ламмермур», — моя кузина временами допускала ошибки, к тому же не слишком хорошо знала итальянскую оперу.— Речь идет о «Лючии ди Ламмермур» (1835) — опере итальянского композитора Гаэтано Доницетти (1797—1848) на сюжет романа В. Скотта «Ламмермурская невеста» (1835).

41

Матушка Хаббард— персонаж английской детской песенки.

42

…деревенской Мирандой, подходящей скорее в общество Калибану, нежели немощному старому Просперо.— Сайлас перечисляет персонажей шекспировской «Бури» (1611).

43

…она так твердо заучила роль мисс Хойден!— Мисс Хойден — персонаж комедии Р. Б. Шеридана «Поездка в Скарборо» (1777), богатая наследница, притом крайне невежественная.

44

…как же оно… похоже на ту, описанную миссис Радклиф, восхитительную… старинную обитель, где… семья де ла Мот нашла свое печальное убежище.— Имеется в виду «Лесной роман» (1791) знаменитой английской писательницы, автора готических романов, Анны Радклиф (1764—1823), в котором рассказывается о судьбе семьи де ла Мот, нашедшей убежище в старинном аббатстве в лесу.

45

…времен начала правления Георга III.— Король Георг III (1738—1820) правил в Англии с 1760 по 1820 г.

46

Самиэльи далее —Вольный стрелок— олицетворяющие силы зла и добра герои оперы немецкого композитора-романтика Карла Марии фон Вебера (1786—1826) «Вольный стрелок» (1821).

47

…о таких, как она, говорят: челюстей осла да убоится всякий филистимлянин.— Отсылка к библейскому эпизоду «Месть Самсона Филистимлянинам». Филистимляне потребовали у жителей Иудеи выдачи Самсона. Самсон был связан и препровожден в Леху. «И сошел на него Дух Господень, и веревки, бывшие на руках его, сделались как перегоревший лен, и упали узы с рук его Нашел он свежую ослиную челюсть, и, протянув руку свою, взял ее, и убил ею тысячу человек» (Суд. 15: 9—17).

48

Корморан.— В оригинале стоит французское слово cormoran, что означает «баклан». Милли награждает этим прозвищем персонаж, закутанный в черную накидку, очевидно, из-за его сходства с большой черной птицей.

49

ШольеГийом-Амфри (1639—1720) — один из родоначальников французской поэзии рококо; известен своими эпикурейскими стихами.

50

ШеньеАндре Мари (1762—1794) — французский поэт и публицист.

51

Это было повествование Сведенборга об иных мирах — о рае и об аде.— По-видимому, имеется в виду самое известное произведение Сведенборга «О небесах, о мире духов и об аде» (1758).

52

Почитайте «Любителя опиума».— Имеется в виду автобиографическое произведение английского писателя-романтика Томаса де Квинси (1785—1859) «Исповедь любителя опиума» (1822).

53

Он струлдбруг…— Струлдбруги — раса, наделенная бессмертием, с которой встречается во время своих странствий Гулливер, герой романа Джонатана Свифта (1667—1745) «Путешествия Гулливера» (1726).

54

…он появился в канун Дня всех святых в ответ на заклинания… надеюсь, он не ваш суженый…— День всех святых — 1-е ноября; в его канун царствует нечистая сила; кроме того, принято гадать о суженом.

55

Геба— в древнегреческой мифологии богиня вечной юности, дочь Зевса и Геры, жена Геракла.

56

…на языке пиктов и древних бриттов…— Пикты — древнее племя, населявшее Шотландию. В IX в. было завоевано и ассимилировано скоттами. Бритты — кельтские племена, населявшие Британию в VIII в. до н. э. — V в. н. э. Были завоеваны англосаксами в V—VI вв. н. э.

57

…лепешку, испеченную еще королем Альфредом…— Альфред Великий (ок. 849 — ок. 900) — англосаксонский король (правил в Уэссексе с 871 г.). По легенде, Альфред, скрываясь от врагов, переоделся простолюдином и пек лепешки в виде платы за ночлег в одном крестьянском доме.

58

Хотя я пока не сэр Танбели Кламзи… она законченная мисс Хойден.— Вновь упоминаются персонажи «Поездки в Скарборо» Р. Б. Шеридана (см. также примеч. 42 к т. 1 «Дяди Сайласа»), наделенные «говорящими» именами: в русском переводе это были бы сэр Пузан Неповоротень и мисс Невежа.

59

«…при виде пОверженного дУба КЛИч горести издав».— Здесь обыгрывается фамилия капитана Оукли: oak по-английски означает «дуб».

60

«Таймс»и«Морнинг пост»— старейшие английские газеты (основаны соответственно в 1785 и 1772 гг.).

61

…Джо Уиллет держит во рту на этих чудесных, всем нам памятных иллюстрациях к «Барнеби Раджу».— Иллюстрации к роману Ч. Диккенса «Барнеби Радж» (1841) были выполнены художником Фредом Барнардом.

62

…делается вторым Тони Ламкином…— Тони Ламкин — хитрый и ловкий персонаж комедии Оливера Голдсмита (1728—1774) «Она смиряется, чтобы победить, или Ошибки одной ночи» (1773).

63

Цитируется стихотворение «Мертвецы!..» Томаса Мура, входящее в состав его «Ирландских мелодий» (см. примеч. 39, 125 к «Дому у кладбища»).

64

Словно Аэндорская волшебница вывела мне это устрашающее видение!..— Отсылка к библейскому эпизоду «Саул у Аэндорской волшебницы» (см. примеч. 121 к «Дому у кладбища»).

65

…вы найдете его в «Песни последнего менестреля»…— «Песнь последнего менестреля» — поэма В. Скотта в шести песнях, опубликованная в 1805 г. Действие поэмы относится к XVI в. Повествование ведется от лица древнего сказителя, последнего менестреля. Сюжет основан на существовавших в Пограничном крае (между Шотландией и Англией) легендах о гоблине Гилпине Хорнере. Леди Ноуллз имеет в виду волшебника Майкла Скотта, лежавшего в могиле аббатства Мелроуз (рядом с усадьбой Скотта Абботсфордом) вместе со своей волшебной книгой, которую взяли по приказу главной героини поэмы, леди из Брэнксом-Холла.

66

…эти стишки, как

67

Люмбаго— острая боль в пояснице.

68

…Землю Ван-Димена…— прежнее название острова Тасмания, находящегося у юго-восточной оконечности Австралии, открытого голландским мореплавателем А. Тасманом в 1642 г. В 1788 г. остров был объявлен английским владением под названием Земля Ван-Димена и включен в состав штата Новый Южный Уэлльс. В 1825 г. Земля Ван-Димена стала отдельной английской колонией. Название Тасмания существует с 1853 г.

69

…во всяком случае, их припев не из Стерна.— Лоренс Стерн (1713—1768) — английский писатель, священник, автор знаменитых романов «Тристрам Шенди» (1767) и «Сентиментальное путешествие» (1768); основоположник литературы сентиментализма. В одном из эпизодов «Сентиментального путешествия» герой проливает слезы над скворцом, сидящим в клетке и произносящим одну фразу: «Не могу выйти».

70

Святой Кевин— покровитель Ирландии.

71

Догкарт— высокий двухколесный экипаж с местом для собак под сиденьями.

72

Вулвергемптон— город в графстве Уорикшир.

73

…он говорил о потопе, о водах Мерры…— Мерра означает горечь. При переходе израильтян через пустыню Моисей по слову Господа бросил в горький родник дерево, и вода стала сладкой (см.: Исх. 15: 23). В настоящее время это минеральный источник на пути к Синаю, с неприятной горько-соленой водой, непригодной для питья.

74

Ищет жизни Дивеза? ‹…› …узнает все остальное…— Отсылка к евангельской притче о богаче и Лазаре (Лк. 16: 19 — 31).

75

Ихор— мифическая жидкость в жилах богов, заменяющая кровь.

76

…напоминали лорда Дуберли и доктора Панглосса…— Лорд Дуберли и доктор Панглосс — персонажи комедии Джорджа Колмена-младшего (1762—1836) «Наследник в суде» (1797).

77

…помните, в той прелестной пьесе… легкой неприязни вначале.— Речь идет о пьесе английского драматурга Р. Б. Шеридана «Соперники» (1775).

78

…все… преобразились, подобно Ньюгейту.— Можно предположить, что дядя Сайлас, вращавшийся в обществе аморальных и преступных людей, не без иронии именует одного из своих друзей по названию известной лондонской тюрьмы Ньюгейт. Существовал ньюгейтский календарь с перечнем всех содержавшихся там с 1773 г. преступников, и романисты (Бульвер-Литтон, Дизраэли) использовали материалы тех скандальных дел — таким образом была создана школа «ньюгейтского романа».

79

Уорик— город в графстве Уорикшир. См. также примеч. 29 к т. 1 «Дяди Сайласа».

80

«Ла Ревю де Дё Монд»— французский ежемесячник, издающийся с 1829 г.

81

…о прекрасной копии ван-дейковского «Велизария»…— А. ван Дейк (1599—1641) — известный фламандский художник, ученик П. Рубенса. Был придворным живописцем Карла I. Велизарий (505—565) — полководец римского императора Юстиниана. Существует предание, будто под конец жизни Велизарий был ослеплен и вынужден был просить милостыню.

82

Требовалось бесстыдство Тони Ламкина…— См. примеч. 15 к т. 2 «Дяди Сайласа».

83

…подобно Аделаиде из «Лесного романа»…— Героиня «Лесного романа» А. Радклиф, Аделаида, — молоденькая девушка, которую спасает де ла Мот и которая становится участницей всех его дальнейших злоключений (см. также примеч. 43 к т. 1 «Дяди Сайласа»).

84

…опустив босые ноги в ванну делфтского фаянса…— Делфтский фаянс производился в нидерландском городе Делфте, славившемся своими керамическими изделиями.

85

…как выразился бы мистер Ричардсон, «безвольную руку»…— См. примеч. 158, 190 к «Дому у кладбища».

86

ТалейранПеригор Шарль Морис (1754—1838) — знаменитый дипломат, министр иностранных дел с 1797 по 1807 г., при Директории и в период консульства и империи Наполеона I; при Людовике XVIII возглавлял французскую делегацию на Венском конгрессе (1814—1815 гг.).

87

Иезавель— жена израильского царя Ахава. Имя Иезавель стало синонимом бесчестия и разврата.

88

…Он предложил откушать у него — с улыбкой Рейвнсвуда…— См. примеч. 53 к «Дому у кладбища».

89

Юстон— большой лондонский вокзал;Рассел— площадь в Уэст-Энде, недалеко от Британского музея;Оксфорд-стрит— торговая улица в Лондоне;Хеймаркет— улица в центральной части Лондона, где находится театр Хеймаркет и театр Ее Величества;Пиккадилли— одна из главных улиц в центральной части Лондона.

90

…вглядывалась в глаза этой мрачной Атропос.— См. примеч. 111 к «Дому у кладбища», примеч. 3 к «Чейплизодским историям о привидениях».

91

Врата изменника— главные «водные» ворота в Тауэр со стороны реки Темзы. Через них привозили узников в Тауэр.

92

Джон Уэсли(1703—1791) — английский проповедник; получил образование в Оксфорде, где встал во главе группы христиан, занимавшихся строгой самодисциплиной. Сторонников Уэсли называли «Святым клубом», или методистами.

93

Дерби— город в графстве Дербишир.

94

Коронер.— См. примеч. 5 к «Завещанию сквайра Тоби».

95

Сборник рассказов вышел в свет в 1872 году, еще при жизни Ле Фаню. И состав, и порядок рассказов в нем сохранены.

96

Рассказ впервые опубликован в журнале «Круглый год» («All the Year Round», 1869). Настоящий перевод осуществлен по изд.: A Century of Ghost Stories. L. [s. d.]

97

Мартин Гесселиус.— Как многие ученые мужи в Германии, Нидерландах и Скандинавии в XVI—XIX вв. (Цельсиус, Графиус, Бенцелиус), доктор Гесселиус носит латинизированное имя. Ле Фаню намеренно использовал фамилию племянника Эмануэля Сведенборга, Андреаса Гесселиуса, подчеркнув таким образом родство своего литературного героя с великим мистиком и духовидцем.

98

…профессору Ван Лоо из Лейдена. ‹…› даже написать пьесу.— Возможно, прототип Ван Лоо — известный профессор ботаники, естественной истории и химии Лейденского университета С. Ю. Бругманс (1763—1819).

99

Уорикшир— графство в Англии.

100

Пиккадилли.— См. примеч. 42 к т. 2 «Дяди Сайласа».

101

…полное издание «Arcana Cœlestia» Сведенборга.— Очевидно, имеется в виду первое восьмитомное издание сочинений Сведенборга на английском языке, осуществленное Джоном Льюисом в 1749—1756 гг. «Arcana Cœlestia» содержит пространные комментарии к Ветхому Завету, в которых Сведенборг дает собственное толкование библейской символики.

102

«Когда открыто внутреннее око человека ‹…› вредить человеку и увлекать его

103

…злой дух глазам любого существа, ему не родственного, предстает (по закону подобия) в образе свирепого и ужасного зверя…— Сведенборг не раз сравнивает злых духов с «плотоядными птицами и зверьми: с воронами, волками, свиньями», которые «слетаются и сбегаются отовсюду» на «мрачные испарения зла», как на падаль.

104

Вы знакомы с доктором Харли? ‹…› Большего дурака мне, пожалуй, встречать не доводилось…— Приемные многих известных врачей-консультантов находились на лондонской Харли-стрит; в переносном смысле это название употребляется для обозначения медицинского мира.

105

Ричмонд— небольшой город в графстве Суррей; теперь — пригород Лондона.

106

Лондонский сезон уже подошел к концу…— Сезон этот продолжался с мая по июль.

107

Брайтон— модный курорт на побережье Ла-Манша.

108

…лицо, странно рдевшее на фоне темноты и похожее на портрет кисти Схалкена…— Годрид Схалкен (1643—1706) — голландский художник, мастер светотени; главное действующее лицо в рассказе Ле Фаню «Художник Схалкен» (1839). Ле Фаню упоминает о нем также в романе «Роза и ключ» (1875).

109

Сити— исторический центр Лондона.

110

…она вспрыгивала на открытую Библию и сидела там, из-за чего я не в состоянии был прочесть ни строчки.— Возвращаясь немного назад, заметим, что Сведенборг не включает обезьян в число «свирепых и ужасных зверей», в образе которых предстают духи (см. примеч. 103); однако здесь на память приходит изречение «дьявол — обезьяна Господа» — без сомнения, Ле Фаню не случайно придал злой силе облик именно обезьяны. Вспомним и то, что «сатана прячется за крестом» (сцена в церкви — своеобразная тому иллюстрация).

111

Все мы живем рядом с подобными существами… у вас… повреждена «стенка» — защитный заслон, скрывающий от нашего зрения и слуха этот враждебный мир.— Сходную мысль неоднократно высказывали средневековые богословы.

112

Ди— англо-ирландская река, протекающая через Уэльс и впадающая в Ирландское море.

113

Впервые опубликован в 1851 году в сборнике «Рассказы с привидениями и таинственные истории» («Ghost Stories and Tales of Mystery», 1851) под названием «Наблюдатель» («The Watcher»). Первоначально рассказ был снабжен библейским эпиграфом («Когда подумаю: „утешит меня постель моя, унесет горесть мою ложе мое“, Ты страшишь меня снами, и видениями пугаешь меня; и душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих» — Иов. 7: 13—15). Впоследствии автор внес в текст незначительные изменения; в окончательном виде «Давний знакомый» появился в сборнике «In a Glass Darkly».

Настоящий перевод осуществлен по изд.: A Century of Ghost Stories. L. [s. d.]

114

…пока длилась американская Война за независимость.— То есть с 1776 по 1781 г.

115

…квартира капитана Бартона, как уже было упомянуто, располагалась на юге.— Судя по некоторым топографическим деталям, Бартон, вероятно, жил на южном берегу Лиффи в районе Меррион-сквер, основанной около 1769 г.

116

Кратчайший маршрут… пролегал вдоль одной… недостроенной улицы…— Леди Л., очевидно, жила на Маунтджой-сквер, находившейся в фешенебельной части города. Бартон мог пересекать Лиффи либо по мосту Карлайла (теперь — О’Коннор), построенному в 1794 г., либо по Эссекскому (теперь — Грэттен), построенному в 1676-м и перестроенному в 1755 г. Вероятно, «недостроенная улица» — это Гардинер-стрит, основанная в 1787 г.

117

«Французские принципы»— то есть вольнодумство.

118

…Бартон возвращался из театра, расположенного на Кроу-стрит.— См. примеч. 73 к «Дому у кладбища».

119

…у колледжа он расстался с ними…— Имеется в виду Тринити-колледж Дублинского университета.

120

…вдоль глухой стены, окружающей парк при колледже.— Бартон проходит по улице Нассо.

121

…направлялся к зданию Палаты общин вместе со знакомым… членом парламента.— Ирландия имела собственный парламент, разделенный на палаты лордов и общин, с 1295 по 1800 г.

122

Суд лорда-канцлера— занимался в основном гражданскими делами, в частности правами о наследовании недвижимости, вопросами завещания и т. п.

123

…до Дувра, откуда… отплыли на пакетботе в Кале.— Между Дувром и Кале, через Ла-Манш, регулярно курсировали пассажирские судна.

124

Клонтарф— маленькая деревушка на берегу Дублинского залива, в двух милях к северу от столицы; теперь — часть города.

125

…владевшая… фамильными рецептами…— Снадобья из трав были в те времена весьма популярны; недаром в историческом романе «Дом у кладбища» Ле Фаню описывает рецепт, взятый из «Култрава» (см. примеч. 57 к «Дому у кладбища») — книги кулинарных и знахарских рецептов. (Напомним, что действие романа происходит в 1767 г., а данного рассказа — лишь немногим позже: приблизительно в 1794 г.)

126

Плимут— порт на берегу Ла-Манша, где помещается Главное командование Британского флота, базирующегося в проливе.

127

Рассказ впервые опубликован в сборнике «Белгравия» («Belgravia», 1872).

128

…вроде тех костюмов, что мы видим у Хогарта…— См. примеч. 85 к «Дому у кладбища».

129

Гражданский суд— разбирает отношения граждан друг с другом, дела, связанные с браком, разводом, наследованием, разделом имущества и т. п.

130

«Зимние сказки».— См. примеч. 14 к «Дому у кладбища».

131

…в правление короля Якова I.— Яков I Стюарт правил в Англии в 1603—1625 гг.

132

…огромному китайскому кубку… крестил когда-то деда судьи…— См. примеч. 4 к «Завещанию сквайра Тоби».

133

…в свою пещеру, полную чар Цирцеи…— Цирцея (или Кирка) — в древнегреческой мифологии волшебница, обратившая в свиней спутников Одиссея, а его самого в течение года державшая в плену и родившая от него сына. В переносном смысле Цирцея — коварная обольстительница.

134

Шрусбери— город в графстве Шропшир на границе с Уэллсом, старинный торговый центр.

135

Тайный совет— совет при короле, куда входят ведущие политические, религиозные и судебные сановники (члены правящего

136

Якобиты— сторонники короля Якова II, католика, свергнутого в 1688 г., и его наследников (подробнее об этом см. примеч. 3, 5 к «Дому у кладбища»).

137

Виги— партия либералов (см. примеч. 17 к «Дому у кладбища»).

138

…от Олд-Бейли до Тайберна…— То есть от здания суда до места казни. Олд-Бейли — уголовный суд в Лондоне; тюрьма неподалеку носила то же название. О Тайберне см. примеч. 198 к «Дому у кладбища».

139

Радамант— в древнегреческой мифологии древний царь, сын Зевса и Европы, мудрый поборник справедливости. После смерти стал судьей мертвых. Здесь «Радамант» означает «праведный судья».

140

Линкольн Инн.— Иннами назывались юридические сообщества, регламентирующие допуск кандидатов к званию барристеров (см. ниже) и наделенные полномочиями лишать членов сообщества практики или звания.

141

Боу-стрит.— См. примеч. 197 к «Дому у кладбища».

142

…как будто сошедший с известных оттисков «Ленивого подмастерья»…— Речь идет о гравюрах У. Хогарта из серии, озаглавленной «Трудолюбие и леность» и изображавшей карьеру двух лондонских подмастерьев.

143

Фемида— древнегреческая богиня права и законного порядка; одна из жен Зевса.

144

Барристер— адвокат, имеющий право выступать в высших судах Англии.

145

Бакстон.— См. примеч. 147 к «Дому у кладбища».

146

Поссет.— См. примеч. 52 к «Дому у кладбища».

147

…«умер богач, и похоронили его».— См. примеч. 74 к т. 2 «Дяди Сайласа».

148

Рассказ впервые опубликован в сборнике «В зеркале отуманенном» («In a Glass Darkly», 1872).

149

Первое поражение Наполеона…— После поражения в войне с Россией войска антифранцузской коалиции вступили в Париж в 1814 г.; Наполеон отрекся от престола и был сослан на о. Эльба.

150

Меня ненадолго удержали известные Сто дней, но, едва гений Веллингтона при Ватерлоо устранил это незначительное препятствие…— После отречения от власти и ссылки Наполеон вернулся во Францию 1 марта 1815 г., высадившись с полком гвардии в Каннах и быстро дойдя до Парижа. 16—18 июня произошла знаменитая битва при Ватерлоо, в которой объединенными войсками союзников командовал Веллингтон (см. также примеч. 38 к т. 1 «Дяди Сайласа»). Наполеон потерпел поражение и был вновь отрешен от власти 22 июня 1815 г.

151

…играть роль доброго самаритянина.— См. примеч. 46 к «Дому у кладбища».

152

Особенно впечатлила меня фигура аиста… Птица стояла на одной ноге, а в когтях другой сжимала камень — поза сия, если не ошибаюсь, символизирует бдительность.— Автор допускает неточность. Аист на языке символов означает благочестие, кротость, почтение к родителям и благодарность. Что касается бдительности, то ее символизирует журавль; более того, именно журавль, держащий ногою камень, означает: «Дабы кто внезапно на меня не напал».

153

…по примеру бессмертного щеголя Браммела…— Джордж Брайан Браммел (1778—1840) происходил из среды лондонских буржуа, во время недолгой учебы в Ориол-колледже Оксфордского университета познакомился с принцем Уэлльским, будущим королем Георгом IV, был известен своим остроумием и умением хорошо одеваться. Служил в армии под началом принца Уэлльского, затем получил наследство и в 1798 г. вышел в отставку. Сделался законодателем мод в Лондоне, но мотовство привело его к разорению, а острый язык — к ссоре с патроном. В 1816 г. он бежал от кредиторов в Кале, в 1837 г. его разбил паралич, и последние годы он прожил в благотворительном приюте. Этому «бессмертному щеголю» посвящена книга французского писателя Ж. А. Барбэ д’Оревильи (1808—1889) «О дендизме и Джордже Браммеле» (1845).

154

Филомела— в древнегреческой мифологии дочь афинского царя Пандиона; была обесчещена мужем своей сестры Прокны, Тереем, который вырвал у нее язык, дабы она не могла рассказать о его поступке. Но Филомела поведала обо всем сестре с помощью вышивки. Решив ото мстить, обе женщины убили Итиса, сына Терея и Прокны, и накормили Терея его мясом, за что были превращены в ласточку и соловья и принуждены без конца повторять имя безвинного Итиса. Сюжет превращения Филомелы в соловья стал популярным в поэзии Нового времени.

155

Ихор.— См. примеч. 75 к т. 2 «Дяди Сайласа».

156

…в Линьи, где мы изрубили пруссаков…— 16 июля 1815 г. во время знаменитых Ста дней Наполеона произошла битва при Линьи, где прусская армия под командованием Блюхера была разбита.

157

…времен Генриха IV…— Генрих IV правил во Франции с 1589 по 1610 г.; эта эпоха характеризовалась своеобразным стилем в искусстве и архитектуре.

158

…«дар нежнейший, дар бесценный»…— Источник цитаты не обнаружен.

159

Битва при Эйлау— состоялась 8 февраля 1807 г. между войсками Наполеона и русской армией под командованием Бенигсена, поддержанной прусскими войсками. Наполеон разбил армию союзников.

160

Вализа— почтовый мешок дипкурьера, пользующийся неприкосновенностью.

161

…может многое припомнить и о старых порядках, и об эпизодах революции?— Речь идет о годах правления Людовика XVI (1774—1792) и о событиях Великой французской революции 1789—1794 гг.

162

…более от Марата, нежели от Мольтке…— Жан-Поль Марат (1743—1793), как один из наиболее яростных, радикально и безоглядно действовавших якобинцев, противопоставлен Хельмуту Карлу Мольтке (1800—1891), прусскому и германскому военному теоретику, оставившему после себя труды по искусству ведения военных действий.

163

Домино— маскарадный костюм в виде длинного плаща с капюшоном.

164

Кентерберийские паломники— паломники в Кентербери к могиле Фомы Бекета (ок. 1118—1170), архиепископа Кентерберийского.

165

…он служил у Наполеона еще во времена первых итальянских походов.— Два итальянских похода Наполеона приходятся на 1796—1797 и 1800 гг.

166

Шталмейстер— начальник королевских конюшен (придворная должность).

167

…мадемуазель де Лавальер с известного портрета Коллиньяна…— Луиза де Лавальер (1644—1710) — фаворитка Людовика XIV; здесь, вероятно, имеется в виду тот самый портрет, создание

168

…как драгоценный камень из сказок Шахерезады… Сияние… выдало камень, но не на солнце, а в темноте.— Речь идет об одной из самых поэтичных сказок цикла «Тысяча и одна ночь», в которой рассказывается о камне дивной красоты, обладающем магической силой.

169

Эгерия— в римской мифологии пророчица — нимфа ручья, из которого весталки черпали воду для храма Весты.

170

…хватило бы на весь королевский эпос, начиная от Генриха Второго…— Здесь Ле Фаню случайно или намеренно запутывает читателя: «королевская жеста» французского героического эпоса повествует о Карле Великом (742—814) и его окружении; в эпоху Генриха II (1519—1559) этот эпос уже отошел в прошлое. Если же он подразумевал английского короля Генриха II Плантагенета 1133—1189), имевшего также обширные владения во Франции, то в его время действительно создавались многие поэмы французского королевского цикла, однако сам он вовсе не был их героем.

171

«…каноник Фюбер, родной дядя Элоизы, возлюбленной Абеляра».— Пьер Абеляр (1079—1142) — французский философ, теолог-схоласт. Его брак с Элоизой, племянницей каноника Фюбера (иначе — Фульберта), был заключен тайно, без дядиного согласия; чтобы отомстить, Фюбер велел кастрировать Абеляра.

172

…«не в силах счастье перенесть»…— Источник цитаты не обнаружен.

173

Появление настоящего мертвеца — добытого с помощью поставщика трупов, что работал на парижских анатомов…— См. примеч. 2 к «Чейплизодским историям о привидениях».

174

Рассказ впервые опубликован в сборнике «Синий» («The Dark Blue», 1871—1872).

Настоящий перевод осуществлен по изд.: A Century of Ghost Stories. L. [s. d.]

175

«…тайны нашего двойственного существования…»— Как явствует из учения Сведенборга, человеческое существование протекает одновременно в двух мирах — духовном и материальном.

176

Штирия— австрийская провинция на границе с Венгрией.

177

Лига— старинная мера длины, составляющая около 4,5 километра, или 3 английские мили.

178

Мадемуазель Райнфельдт. — Заметим, что Брем Стокер в «Дракуле» (1897), написанном шестнадцатью годами позже «Кармиллы», использует ту же фамилию, но на английский лад — Ренфилд, делая таким образом неявную отсылку к произведению Ле Фаню.

179

Луна этой ночью исполнена месмерической и магнетической сил…— Таинственное явление магнетизма было открыто бароном фон Райхенбахом (1788—1869). Месмеризм, или животный магнетизм, — романтическая система в медицине, предложенная Антоном Месмером (1733—1815).

180

Отец героини цитирует реплику Антонио из «Венецианского купца» У. Шекспира:

Не знаю, отчего я так печален.

Мне это в тягость; вам, я слышу, тоже.

Но где я грусть поймал, нашел иль добыл,

Что составляет, что родит ее, —

Хотел бы знать.

Бессмысленная грусть моя виною,

Что самого себя узнать мне трудно.

181

А матушка, где она?— В оригинале употреблено слово Matska; оно означает, скорее всего, обращение к польской или чешской служанке.

182

…мрачный гобелен, изображающий Клеопатру со змеей на груди…— Мотив самоубийства Клеопатры Ле Фаню не раз вплетает в ткань повествования. Так, в романе «Роза и ключ» картина, изображающая ту же самую сцену, висит на стене мрачной затемненной комнаты.

183

Какой создатель! Природа! ‹…› Все, что есть и в небесах, и на земле, и под землей, живет и действует по законам природы.— Это высказывание Кармиллы перекликается со словами Сведенборга о тех, которые «оказались не верующими ни в какого Бога, потому что невидимое Божественное (начало) есть для них все та же природа в своих первоначалах» («О небесах, о мире духов и об аде»).

184

Так утверждает месье Бюффон в своей большой книге…— Жорж-Луи-Леклерк Бюффон (1707—1788) — французский ученый-натуралист, почетный член Петербургской академии наук (1776); автор трактата «Естественная история» (1749—1788), в котором высказал предположение о единстве строения органического мира; предложил также классификацию животных.

185

Гиппогрифы— мифологические существа, полулошади-полугрифоны.

186

Грац— университетский город, столица Штирии.

187

…нисхождение в бездну Аверна…— См. примеч. 22 к «Дому у кладбища».

188

Мирмидоняне— муравьи, превратившиеся в воинов и сопровождавшие Ахилла на Троянской войне. Здесь мирмидоняне — подчиненные, верные слуги.

189

…в честь своего сиятельного гостя, великого князя Карла.— Карл — вероятно, правитель одного из карликовых германских государств.

190

Моравия— историческая область в Чехии; в описываемые времена была австрийской провинцией.

191

…в тамошних краях таких мастаков много.— Как известно, «эпицентр» происшествий, связанных с вампирами, — Балканы (тот же Дракула — уроженец Трансильвании).

192

…народ вбил в вампира кол, а после сжег, как заведено.— Рассказ лесника почти слово в слово заимствован из сочинения бенедиктинского аббата Августина Кальмета (иначе — Огюстена Кальме; 1672—1757) «О явлениях духов» (1751).

193

…есть копия отчета Имперской комиссии… Именно из этого официального документа я позаимствовала свой краткий рассказ о последней жуткой сцене.— В упоминавшемся трактате Кальмета также приводятся документально зафиксированные свидетельства о работе подобных комиссий, принимавших участие в уничтожении предполагаемых вампиров.

194

Самоубийца при определенных обстоятельствах становится вампиром.— Негативное отношение к самоубийцам как «нечистым» покойникам и потенциальным вампирам характерно для любой традиционной культуры; оно отражено и в фольклоре, в том числе русском (см., напр.: Зеленин Д. К. Очерки русской мифологии. М., 1995).

Спасибо за чтение

Вернуться к книге