Алоэ
Глава I
Кэтрин Мэнсфилд
АЛОЭ
Последние минуты
В коляске не оставалось ни сантиметра для Лотти и Кезии. Пэт забросил их сверху на чемоданы, и девочек закачало. Бабушкины колени были заняты, а Линда Бернелл не могла же держать обоих детей всю дорогу на своих. Изабель преважно взгромоздилась рядом с Пэтом на козлы. На дно коляски свалили портпледы, сумки и картонки.
— Все это мнесовершеннонеобходимо — не могу упускать эти вещи из видуни на минуту, — дрожащим от усталости и перевозбуждения голосом сказала Линда Бернелл.
На лужайке сразу за воротами стояли во всеоружии Лотти и Кезия — в бушлатах на латунных пуговицах с якорями и в бескозырках с ленточками. Держась за руки, они испытующе уставились сначала на «совершенно необходимое», а потом на свою мать.
— Значит, придется оставить их здесь. Только и всего. Просто бросить, — усмехнулась Линда Бернелл. Она откинулась на стеганые кожаные подушки и закрыла глаза, молча посмеиваясь.
К счастью, в этот момент миссис Сэмюэл Джозефс, которая жила по соседству и наблюдала за происходящим из-за занавески в гостиной, появилась на садовой дорожке.
— Я могла бы брисмотреть за детьми до бечера, биссис Бернелл. А там бриедет кладовщик и на фургоне заберет их. А то, что на дорожке осталось, тоже бедь забрать надо. А?
— Да, все, что вынесли из дома, нужно взять. — Линда Бернелл махнула рукой, указывая на столы и стулья, бесстыже выстроившиеся кверху ногами перед опустевшим домом.
— А бы не молнуйтесь, биссис Бернелл. Лодди с Кезией бопьют бока чайку с боими детьми, а ботом я их бровожу — бсе мудет хорошо.
Она грузно привалилась к скрипучим воротам и улыбнулась Линде Бернелл обнадеживающе. Та притворилась, что раздумывает.
— Да, пожалуй, так будет лучше всего. Миссис Сэмюэл Джозефс, я вам чрезвычайно обязана —честноеслово. Девочки, поблагодарите миссис Сэмюэл Джозефс…
(«Спасибо, миссис Сэмюэл Джозефс», — приглушенно прощебетали они.)
— Будьте хорошими, послушными девочками и — подойдите-ка, — те приблизились, — не забудьте сказать миссис Сэмюэл Джозефс, если вам захочется…
— Да, мама.
— Не молнуйтесь, биссис Бернелл.
Наконец Кезия выпустила из рук ладошку Лотти и метнулась к коляске.
— Хочу еще разок поцеловать бабулю на прощание! — У нее сердце разрывалось.
— Нусколькоможно, — запричитала Линда Бернелл.
Но бабушка наклонила к Кезии милое лицо, обрамленное сиреневым чепцом с цветами, и, когда внучка потянулась к ней, сказала:
— Все в порядке, душенька. Веди себя хорошо.
Коляска покатила по дороге: Изабель гордо восседала возле Пэта, обессиленная Линда Бернелл плакала под вуалью, а бабушка в поисках лавандовой соли для дочери задумчиво перебирала всякую всячину, которую в последний момент положила в свою черную шелковую сумку.
Вдалеке, перед вершиной холма коляска блеснула в лучах солнца сквозь пыльное золотое облако — и скрылась из виду. Кезия сильно закусила губу, а Лотти, отыскав сперва платок, ударилась в плач:
— Ма-а-ма! Ба-а-бушка-а!
Вразвалку, как ходячий черный чехол для чайника, миссис Сэмюэл Джозефс поковыляла к Лотти на помощь.
— Дорогуша боя, мсе хорошо. Мудет дебе, солнышко! А ну, гто у нас тут самый храбрый? Мсе, бойдем-га в детскую играть.
Она обняла плачущую Лотти и увела ее. Кезия пошла следом, недовольно глядя на вечно развязанный разрез юбки миссис Сэмюэл Джозефс, из которого свисали два длинных розовых корсетных шнурка.
Сэмюэл Джозефсы были не просто семьей, а целым роем. Стоило войти к ним в дом, как они возникали ниоткуда: выскакивали из-под столов, промеж лестничных перил, из-за дверей и висевших в коридоре пальто. Их было не сосчитать и не отличить одного от другого. Даже на семейных собраниях, которые миссис Сэмюэл Джозефс устраивала дважды в год (она сидела посередке вместе с Сэмюэлом, который держал на коленях пергаментный свиток, а сама она сажала к себе младшенькую), невозможно было разобрать, сколько там на самом деле было детей. Считаешь по головам — и тут замечаешь еще одну или одного мальчишку в белом матросском костюме, взгромоздившегося на подлокотник кресла-корзинки. Девочки все пухлые, черные волосы завязаны красными лентами, а глаза — как пуговки. У маленьких лица багровые, а у тех, кто постарше, — бледные, прыщавые и с наметившейся тенью усиков. У мальчиков были такие же гагатовые волосы и глаза-пуговки, а еще — непременная чернота под ногтями. (Девочки свои ногти грызли, так что черноты у них не бывало.) И каждый из них с самого рождения спешил вступить в ожесточенную борьбу со всеми остальными.
Когда у миссис Сэмюэл Джозефс выпадала свободная минута, не занятая тем, чтобы стягивать с очередного из них штаны (или задирать юбку — в зависимости от пола) и лупить щеткой для волос, она любила прилечь и не без гордости, словно следящий в полевой бинокль за наступлением своих войск толстый генерал, наблюдать за их сражением, о котором сама она любила говорить: «Это у них так голос прорезается».
Поднимаясь по ступенькам к Сэмюэл Джозефсам, Лотти уже перестала плакать, но вид ее заплаканных глаз и распухшего носа доставил немало удовольствия детям, которые сидели на скамьях по обе стороны от стола. На столе, накрытом американской скатертью, стояли огромные блюда с намазанными топленым жиром ломтями хлеба, а два черных коричневых кувшина легонько выпускали пар.
— А кто это у нас тут сопли распустил?
— О, глаза на мокром месте!
— Нос картошкой!
— Рева-корова!
Почувствовав себя в центре внимания, Лотти робко улыбнулась.
— Задись-ка мозле Зэйди, солнышко, — сказала миссис Сэмюэл Джозефс. — А ты, Кезия, давай с краю — рядом с Бозесом.
Мозес с ухмылкой ущипнул Кезию, когда та садилась, но она не подала виду. Как же она ненавидела мальчишек!
— Ты что будешь? — спросил Стэнли, старший, очень вежливо наклонившись через стол и улыбаясь Кезии. — Клубнику со сливками или хлеб с жиром?
— Клубнику со сливками, пожалуйста.
— Ха-ха-ха! — Как же они захохотали, как застучали чайными ложками по столу! Здорово он ее надул, правда? Вот умора! Молодчина, Стэн!
— Мам, она поверила!
Даже миссис Сэмюэл Джозефс, разливая по чашкам воду с молоком, снисходительно улыбнулась. Веселое чаепитие!
Потом младших детей отправили гулять, пока их не позовет спать служанка, которая обычно выходила во двор и стучала картофелемялкой по оловянному подносу.
— Я придумала, чем заняться, — сказала Мириам. — Пойдем-ка играть в прятки у Бернеллов! Сервант они так и не вынесли, а значит,
— Не хочу, — покачала головой Кезия.
— Да что ты за нюня такая! Идем!
Мириам схватила ее за одну руку, а Зэйди вцепилась в другую.
— Раз Кезия не пойдет, то и я не хочу, — упираясь, сказала Лотти. Но и ее поволокли… Для Сэмюэл Джозефсов веселье состояло в том, что сестры Бернелл играть не хотели. Они прибежали в бернелловский двор: тот был небольшой, квадратный, с клумбами с обеих сторон. На одной клумбе красовались пышные заросли белых лилий, а на другой одиноко торчали «бабкины игольники» — так дети называли бледный розоватый цветок, которому хватило бы сил пробиться даже сквозь трещину в асфальте.
— Да у вас всего один нужник, — презрительно заметила Мириам. — У нас вот целых два. Мужской и женский. И в мужском сидушки нет.
— Нет сидушки? — воскликнула Кезия. — Брось, не верю!
— Правда-правда! Честное слово! Зэйди, скажи? — И Мириам стала приплясывать и скакать, демонстрируя байковые подштанники.
— Конечно нет! Кезия, ты совсем какмаленькая!
— Раз Кезия не верит, то и я тоже, — подумав, сказала Лотти.
Но Лотти никто никогда не слушал.
Элис Сэмюэл Джозефс потянула за лепесток лилии, оторвала его и перевернула. Его изнанка была покрыта синевато-серыми улиточками.
— А сколько папа вам платит за улиток? — спросила она.
— Нисколько, — ответила Кезия.
— Да ладно! Вообще ничего не дает? А нам папа дает по полпенни за сотню. Мы их бросаем в ведерко с солью, и они все такие пенятся, как слюни. У вас что, вообще карманных денег нет?
— Я получаю пенни за то, что мою голову, — сказала Кезия.
— И еще пенни за чистку зубов, — тихо добавила Лотти.
— И это все?! А Стэнли раз взял денежки из всех наших копилок, и папа так разозлился, что даже в полицию позвонил!
— Да не звонил он никуда, — сказала Зэйди. — Просто снял трубку и говорил в нее, чтобы Стэна напугать.
— Врушка! Ах ты вру-ушка! — закричала Элис, чувствуя, что ее сейчас сдадут. — А Стэн так перепугался, что вцепился в папу и как заорал! Потом укусил его, повалился на пол и стал колотиться головой что есть мочи!
— Ну да, — подбодрила ее Зэйди. — А потом за ужином кто-то позвонил в дверь, и папа сказал Стэну: «А вот и полицейские, это за тобой!» И знаешь, что сделал Стэн? — Ее глаза-пуговки радостно заблестели. — Его стошнило — прямо на обеденный стол!
— Ужаскакой, — сказала Кезия, и в этот момент к ней пришла очередная идея. Кезия перепугалась до дрожи в коленках, но вместе с тем так обрадовалась, что чуть не закричала в голос.
— Я придумала новую игру, — сказала она. — Станьте в ряд, и каждый возьмет по цветку лилии. Я считаю до трех, и на счет три все кусают желтую серединку: кто первый проглотил, тот и выиграл.
Сэмюэл Джозефсы не почувствовали подвоха. Игра им понравилась. Их всегда увлекали игры, в которых надо было что-нибудь испортить. Безжалостно отломив крупные белые цветы, они выстроились перед Кезией в ряд.
— Лотти не играет.
Но никто не обратил не это внимания. Лотти все равно старательно гнула то туда, то сюда стебель линии, но никак не могла отломить цветок.
— Раз-два-три! — сосчитала Кезия.
Она радостно вскинула руки, и Сэмюэл Джозефсы стали грызть цветы, жевать, кривиться, плеваться и верещать, а потом гурьбой помчались к садовому крану. Кран их не спас: оттуда текла лишь тоненькая струйка, — и они с воплями понеслись дальше.
— Мама! Мама! Кезия нас отравила.
— Мама! Мама! Язык печет!
— Мама! Ой-ой-ой, ма-а-ам!
— Что это с ними? — робко спросила Лотти, все еще теребя потрепанный сочащийся стебель. — Можно мне тоже откусить лилию, Кезия?
— Не надо, глупенькая, — Кезия схватила ее за руку. — Язык будет печь вовсю.
— Так вот почему они все убежали, — сказала Лотти. Не дожидаясь ответа, она направилась к дому и принялась протирать краем передника ножки стульев, стоявших на лужайке.
Очень довольная собой, Кезия медленно поднялась по ступенькам крыльца и через судомойню прошла на кухню. Там не осталось ничего, кроме шершавого куска желтого мыла в одном углу подоконника да фланелевой тряпки с синими пятнами в другом. Камин был забит всяким мусором. Она порылась там в поисках сокровищ, но не нашла ничего, кроме заколки с цветком, принадлежавшей девушке-служанке. Кезия оставила заколку и проскользнула через узкий коридор в гостиную. Жалюзи не опустили до конца: солнечные лучи вскрыли зеленые просветы и снова озарили полные желтых хризантем лиловые вазочки — узор на их обоях. Злосчастная коробка стояла пустой, пусто было и в столовой, посреди которой одиноко высился стеллаж с черными кожаными фестонами по краям полок. Пахло там тоже чудно́. Кезия подняла голову и вдохнула, запоминая этот запах. Бесшумно, как котенок, она пробежала по ступенькам крутой, словно приставная, лестницы. В комнате мистера и миссис Бернелл она обнаружила таблетницу — черную и блестящую снаружи и красную внутри. Внутри нее лежал кусочек ваты. «Как раз поместится птичье яйцо», — решила Кезия. Оставалась еще одна комната (маленький туалет с жестяной ванной не в счет) — их спальня с двумя кроватями: одна для Изабель с Лотти, а другая — для нее с бабушкой. Она знала, что там ничего не осталось: она видела, как бабушка укладывала вещи. Собиралась. Хотя нет! В трещине пола застряла пуговица от корсета, а в другой — длинная игла и несколько бисерин. Кезия подошла к окну и прислонилась к нему, прижав ладони к стеклу.
Из окна виднелся двор, а за ним — глубокий овраг с древовидными папоротниками и густым клубком дикой растительности. Дальше простиралась эспланада, огражденная широкой каменной стеной, о которую с грохотом разбивались волны. (В этой комнате Кезия родилась. Она с визгом выбралась из сопротивлявшейся матери, угодив прямо в пасть южному холодному ветру. Бабушка подхватила ее, поднесла к окну и стала трясти, подмечая, как зеленые горы волн вздымаются над морем и захлестывают эспланаду. От их рокота в доме было гулко, как в раковине. На дне оврага сплетались между собой дикие деревья, а мимо запотевшего окна проносились большие чайки, кружась и крича.)
Кезии нравилось стоять у окна. Нравилось ощущать холод блестящего стекла под горячими ладошками, нравилось смотреть на забавные белые пятнышки, которые появлялись на пальцах, когда она сильно прижимала их к стеклу.
День тем временем догорел, и хмурые сумерки проникли в пустой дом: вороватые сумерки скрадывали очертания предметов, лукавые сумерки малевали тени. По ногам потянул сквозняк, шмыгая и завывая.
— А, вот ты где, — весело сказала она. — Пришел кладовщик. Все уже на телеге… У нас целыхтрилошади, Кезия! Миссис Сэмюэл Джозефс дала нам большую шаль, чтобы мы укутались, и велела застегнуть пальто. У нее астма, так что она не выйдет. И говорит: «Никогда больше так не делайте». — Лотти была такая важная.
— А ну-ка, детишки! — крикнул кладовщик, подцепив их большими пальцами под мышки. Они по очереди взмыли вверх и уселись в телегу. Лотти «покрасивее» завернулась в шаль, а кладовщик подоткнул им ноги старым одеялом.
— Оп-па — ногивверх! Как поняшки будете.
Перегнувшись через тросы, державшие поклажу, кладовщик отцепил тормозную цепь от колеса и, насвистывая, вскочил рядом с ними.
— Садись ближе комне, Кезия, — сказала Лотти, — а то стянешь с меня шаль.
Но Кезия прижалась к кладовщику — тот высился над ней, как великан, и от него пахло орехами и деревянными ящиками.
Глава II
Путешествие с кладовщиком
Лотти и Кезия впервые очутились на улице в такой поздний час. Все казалось другим: крашеные деревянные дома — маленькие, сжавшиеся, а деревья и сады — разросшиеся и первозданные. Небо усеяли яркие звезды, и висевшая над портом луна забрызгала морские волны золотом. На Карантинном острове виднелся маяк — его зеленый свет косо ложился на старые черные угольные баржи.
— А вот и «Пиктон», — кладовщик ткнул хлыстом в увешанный ярким бисером пароходик.
Но когда они добрались до вершины холма и стали спускаться по другой его стороне, порт скрылся из виду. Они все еще ехали по городу, но потеряли ориентир. Мимо громыхали другие повозки. Кладовщика здесь все знали.
— Вечер добрый, Фред!
— Добрый! — кричал он.
Кезии очень нравился его голос. Как только вдалеке появлялась повозка, она поднимала голову и ждала его оклика. Он и вообще ей нравился: это был старый знакомый, и они с бабушкой часто ходили к нему покупать виноград. Кладовщик жил один в доме, к которому прислонялась построенная им стеклянная теплица. Всю теплицу занимала одна выгнувшаяся дугой прекрасная виноградная лоза. Он брал у Кезии коричневую корзинку, выстилал ее дно тремя большими листьями, потом нащупывал у себя за поясом ножик с роговой рукояткой, протягивал руку и, срезав массивную синюю гроздь, так нежно клал ее на листья, словно укладывал куклу спать. Это был очень крупный мужчина. Он носил коричневые бархатные штаны и длинную коричневую бороду, но никогда не носил воротничков — даже по воскресеньям. Затылок у него был багровый.
— Где мы сейчас? — то и дело спрашивали девочки, а он терпеливо отвечал:
— Да это же Хостон-стрит! — или: — Хилл-стрит, — или: — Шарлотт-крезнт.
— А, точно, — услышав последнее название, Лотти навострила уши: она всегда считала Шарлотт-крезнт своей собственностью. Мало у кого имя совпадает с названием улицы.
— Кезия, смотри! Это Шарлотт-крезнт. Видишь, как тут все поменялось.
Они добрались до последних примет окраины — межевого знака, пожарной станции, небольшого деревянного сооружения, выкрашенного в красный цвет и укрывающего огромный колокол, и белых ворот Ботанического сада, блестевших в лунном свете. Теперь все знакомое осталось позади и большая телега громыхала по неведомой стране, по неизвестным дорогам с высокими глинистыми насыпями по обе стороны, поднималась по возвышающимся крутым холмам, спускалась в долины, где кустарник расступался ровно настолько, чтобы можно было проехать, через широкую мелкую реку — лошади останавливались, чтобы напиться, и затем с неохотой продолжали путь — все дальше и дальше. Поникшая голова Лотти качалась, девочка ненароком примостилась на коленях у Кезии. Сама Кезия удивленно таращила глаза. Она дрожала от ветра, но щеки и уши у нее горели. Она посмотрела на звезды.
— А звезды кружатся? — спросила она.
— Лично я никогда незамечал, — сказал кладовщик.
Показались тонкая россыпь огоньков и очертания жестяной церкви, возвышавшейся над кольцом из надгробий.
— Сейчас мы подъезжаем к месту, которое называют «Квартирами», — сказал кладовщик.
— У нас тут неподалеку тетя-с-дядей живут, — продолжила Кезия. — Тетя Доуди и дядя Дик. У них двое сыновей. Старшего зовут Пип, а младшего — Рэгз. У него баран. Он кормит его изнамалированногочайника, надев на носик перчатку. Он нам покажет. А чем баран от овцы отличается?
— Ну, у барана рога и он прет прям на тебя.
Кезия задумалась.
— Тогда яни за чтоне хочу на него смотреть! Ненавижу, когда на менябросаютсяживотные — собаки или попугаи. А вы? Мне часто снится, как на меня бросаются животные — даже верблюды, а головы у них раздуваются и становятся огро-о-омными!
— Ну и ну, — сказал кладовщик.
Впереди ярко засветился какой-то домик, перед которым стояло целое множество двуколок и повозок. Когда они подъехали ближе, из освещенного дома кто-то выбежал и встал посреди дороги, размахивая фартуком:
— Вы к мистеру Бернеллу? — крикнул человек.
— Именно, — ответил Фред, натянув поводья.
— У меня тут для них посылка припасена. Зайдете на минутку?
— Да тут со мной еще детишки.
Но человек уже ринулся обратно через веранду и зашел внутрь через витражную дверь. Кладовщик пробормотал, что нужно «размять ноги», и соскочил с
— Где это мы? — спросила Лотти, приподнимаясь. Витрина ярко освещала девочек: бескозырка у Лотти сползла набок, а на щеке остался след от пуговицы с якорем, к которой она прижималась во сне. Кладовщик бережно приподнял ее, поправил фуражку и одернул помявшуюся одежду. Моргая, она встала на веранде и увидела, как Кезия словно прилетела по воздуху и приземлилась рядом. Они вошли внутрь теплого задымленного магазина. Кезия и Лотти уселись на бочки, свесив ноги.
— Мать! — крикнул мужчина в фартуке и перегнулся через стойку. — Таббом звать, — сказал он, пожимая руку Фреду.
— Мать! — завопил он. — К нам тут пожаловали две юные леди.
Из-за занавески послышалось тяжелое дыхание:
— Да сейчас, милок.
Чего только не было в этом магазине! Ботфорты и парусиновые туфли, соломенные шляпы и пучки лука висели под потолком вперемешку со связками банок, жестяными чайниками, метлами и щетками. Вдоль стен стояли ящики и бачки, а на полках — соленья, варенья и прочие консервы. Один угол был приспособлен под суконную лавку, и там пахло байковыми рулонами, а другой — под аптеку с резиновыми сосками в коробках и банками с шоколадными червячками. Одна бочка набита яблоками, у другой был кран, и под ним стояла миска, наполовину заполненная патокой, третью изнутри покрывали темно-красные пятна, и к ней был подвешен деревянный ковш с красной от малины ручкой. Стены сплошь заклеены листовками и рекламными плакатами.
Внутри расположилась компания крупных неопрятных мужчин — они травили байки и курили, развалившись на табуретах и ящиках или на каком-то скарбе. Один очень старый, с грязной бородой, сидел вполоборота к другому, жевал табак и издалека плевался в огромную круглую плевательницу, засыпанную опилками, а затем дрожащей рукой расчесывал бороду.
— Так-то вот! — говорил он дребезжащим голосом. Или: — Вон оно как! — Или: — Вот оно что, понимаете ли.
Но никто не обращал на него внимания, кроме мистера Табба, который изредка поглядывал на него и орал:
— Ну хватит тебе, отец!
Тогда старик переставал чесать бороду, заводил руку за ухо и с глуповатым видом морщился: «Ась?», а затем снова опускал голову и принимался жевать табак.
После магазина дорога совсем переменилась: она едва заметно петляла, словно упираясь или стесняясь, пока наконец не прошмыгнула в глубокую долину. Впереди и по обе стороны виднелись выгоны для скота, а дальше поросшие кустарником холмы темными волнами врезались в утреннее небо. Нельзя было себе представить, что дорога продолжается где-то за долиной. Казалось, она достигла здесь своей наивысшей цели и долина завязала на изгибе дороги большой желто-зеленый бант.
— А дом отсюда уже видно? Видно? — запищали дети. Действительно показались дома, точнее, домики — девочки насчитали три, но своего дома не увидели. Кладовщик знал наверняка: он ездил сюда уже дважды. Наконец он ткнул кнутом и сказал:
— Вот первый из ваших выгонов, потом следующий и еще один за ним.
Над краем последнего выгона свешивались ветви деревьев и кустов огромного сада.
От дороги сад был отгорожен белым забором из гофрированного железа. Посредине — настежь распахнутые железные ворота. Повозка с лязгом прокатилась по подъездной дорожке, плетью вившейся по саду и описывавшей петлю вокруг зеленого островка, за которым до самого последнего момента прятался дом. Он был длинный и низкий, с колоннами вокруг веранды и балконом по всему периметру. К двери вели пологие ступеньки. Зыбкая белая громада раскинулась в зеленом саду спящим зверем, и то одно окно, то другое загоралось: кто-то проходил по пустым комнатам с зажженной свечой. В окне нижнего этажа мерцал свет очага; казалось, дом изучал странное, прекрасное волнение, расходившееся вокруг дрожащей рябью. Над крышей, столбами веранды, оконными переплетами покачивался фонарик луны.
— О! — Кезия всплеснула руками. На лестнице показалась бабушка, она держала в руке небольшую лампу и улыбалась. — А у этого дома есть имя? — спросила Кезия, выпархивая из рук кладовщика в последний раз.
— Есть, он называется Тарана, — ответила бабушка.
— Тарана, — повторила Кезия, обхватив руками большую стеклянную ручку двери.
— Дети, побудьте пока здесь, — бабушка повернулась к кладовщику. — Фред, эти вещи можно выгрузить и оставить на ночь на веранде. Пэт тебе поможет, — она обернулась в гулкий коридор и позвала: — Пэт, ты здесь?
— Да,— послышался голос, и ирландский умелец заскрипел новыми сапогами по голым половицам.
А Лотти бродила туда-сюда по веранде, как выпавший из гнезда птенец, то и дело на мгновение замирая с закрытыми глазами: стоило ей к чему-нибудь прислониться, и она тотчас уснула бы.
— Кезия, — позвала бабушка, — можешь понести лампу?
— Да, бабуля.
Старушка встала на колени и вложила ей в руки что-то яркое и живое, а потом поднялась и подхватила Лотти.
— Сюда.
С лампой в руках Кезия пересекла квадратную прихожую, заставленную тюками с мебелью и заполненную сотнями попугаев (правда, только на обоях), и прошла по узкому коридору, по обеим сторонам которого сидели те же бесконечные попугаи.
— Перед сном тебе нужно поужинать, — сказала бабушка, поставив Лотти на пол, чтобы открыть дверь в столовую. — Только не шуми, — предупредила она, — у бедной мамочки голова раскалывается.
Линда Бернелл лежала в длинном тростниковом кресле перед потрескивающим камином, положив ноги на пуфик и укрыв колени клетчатым пледом. За столом посреди комнаты сидели Бернелл и Берил, ели жареные отбивные и пили чай из коричневого фарфорового чайника. Перегнувшись через спинку маминого стула, с белым гребнем в руке, Изабель нежно и сосредоточенно убирала кудри у матери со лба. А дальше круг света от лампы обрывался и голая темная комната стелилась в стороны к пустым окнам.
— Кто там, дети? — Миссис Бернелл даже не открыла глаз, а голос был усталым и дрожащим. — Ну что, кто-то покалечился?
— Нет, дорогая, девочки целы и невредимы.
— Да поставь ты уже эту лампу, Кезия, — сказала тетя Берил, — а не то мы сожжем дом, прежде чем распакуем вещи. Еще чаю, Стэн?
— Ну, пожалуй, налей мне пять восьмых чашечки, — сказал Бернелл, наклоняясь над столом.
— Возьми еще отбивную, Берил. Мясо что надо, не правда ли? Высший сорт, высший сорт. Не слишком сухое и не слишком жирное.
Он повернулся к жене.
— Линда, дорогая, ты не передумаешь?
— Ой, от одной мысли… — она привычно приподняла брови.
Бабушка принесла детям две миски молока и хлеб, и они подсели к столу, раскрасневшиеся и сонные в клубах колышущегося пара.
— Я поела на ужин мяса, — сказала Изабель, продолжая аккуратно расчесывать матери волосы. — Целую отбивную на ужин умяла — с костью и всем остальным, да еще с вустерским соусом. Скажи, папа!
— Не хвастайся, Изабель, — сказала тетя Берил. Изабель, похоже,
— Разве я хвасталась, мам? Я и не собиралась хвастаться — просто подумала, им интересно будет. Всего лишь хотела рассказать.
— Очень вкусно, — сказал Бернелл. Он отодвинул тарелку, вытащил из кармана жилета зубочистку и стал чистить свои крепкие белые зубы.
— Мама, пусть Фред перекусит чем-нибудь на кухне, пока не ушел, ладно?
— Хорошо, Стэнли, — она повернулась к выходу.
— Постой. Полагаю, никто не знает, куда положили мои тапочки. В ближайшие пару месяцев мне их не видать?
— Я знаю, — послышался голос Линды. — Они в холщовом портпледе с надписью «Самое необходимое», сразу сверху.
— Мама, тогда принеси их, пожалуйста.
— Хорошо, Стэнли.
Бернелл встал, потянулся и, повернувшись спиной к камину, приподнял фалды.
— Ей-богу, славный огурчик, правда, Берил?
Берил, которая попивала чай, облокотившись на стол, улыбнулась ему поверх чашки. На ней был новый розовый передник. Закатанные до самых плеч рукава блузки обнажали прелестные веснушчатые руки, а собранные в хвост волосы ниспадали на спину.
— Ну что, сколько тебе понадобится на обустройство? Неделя, две? — решил подшутить он.
— Да что ты, — сказала Берил. — Худшее уже позади. Кровати наверху. Вещи в доме. Ваша с Линдой спальня уже готова. Мы со служанкой буквально надрывались весь день напролет, а с тех пор как приехала мама, она тоже работает как вол. Мы ни на минуту не присели. Вот этоденек!
Он почуял осуждение.
— Полагаю, ты не рассчитывала, что я вырвусь из конторы и буду приколачивать ковры?
— Конечно нет, — беззаботно сказала Берил. Она поставила чашку и выбежала из столовой.
— А какого черта она ожидала? — спросил Стэнли. — Что рассядется, обмахиваясь пальмовым веером, пока за нее все сделает нанятая мной ремонтная бригада? Так, что ли? Ей-богу, она пальцем о палец не ударит, не обрушиваясь с претензиями… — Он помрачнел: в его чувствительном желудке отбивная затеяла битву с чаем. Но Линда подняла руку и притянула его к своему плетеному креслу.
— Тяжело тебе сейчас, дружок, — сказала она нежно. Щеки у нес были очень бледны, но она улыбнулась, обвив пальцами его большую красную руку. — Ты ужасно терпелив, дорогой, с женой — такой же яркой и веселой, как вчерашняя бутоньерка, — сказала она.
— Да брось, — сказал Бернелл, но стал насвистывать «Святой город»[1] — добрый знак.
— Думаешь, тебе понравится? — спросил он.
— Не хочется об этом говорить, но, наверное, придется, мама — сказала Изабель. — Кезия пьет чай из чашки тети Берил.
Бабушка повела девочек спать. Она шла первая со свечой в руке, и лестница гудела от их шагов. Изабель и Лотти легли в другой комнате, а Кезия свернулась калачиком на большой бабушкиной кровати.
— А что, простыней нет, бабуля?
— Сегодня пока без них.
— Ой, щекотно, — сказала Кезия. — Так спят индейцы. Ложись скорей! Будем засыпать, как индейские воины.
— Глупенькая, — сказала бабушка, укрывая Кезию, как та любила.
— А свечку оставишь?
— Нет. Все, спи.
— А можно хоть дверь не закрывать?
Кезия свернулась клубочком, но заснуть не могла. По всему дому слышались шаги. Все кругом скрипело и хлопало. Поминутно доносился громкий шепот. То заливисто расхохоталась тетя Берил, то громогласно высморкался Бернелл. В небе за окнами горели сотни желтых глаз: это черные кошки следили за ней, но она их не боялась.
Лотти сказала Изабель:
— Сегодня я помолюсь в постели.
— Нет, Лотти, так нельзя, — Изабель была непреклонна. — Господь разрешает молиться в постели, только если у тебя температура.
И Лотти уступила:
Боже, Боже, пригляди!
Все плохое отведи,
Я старалась быть хорошей.
Будет завтра день погожий.
Будет Царствие Твое,
Будет вечно благодать.
Я услышу голос Твой,
Если станешь меня звать.
Аминь.
А потом они легли спина к спине, едва касаясь друг друга, и заснули.
Стоя в луже лунного света, Берил Фэйрфилд раздевалась. Она устала, но притворялась, что устала больше, чем это было на самом деле: сбросив с себя одежду, она очаровательным жестом откинула назад теплые тяжелые пряди.
— Как я устала, как же я устала! — Она на мгновение закрыла глаза, но губы ее улыбались, а грудь поднималась и опускалась в такт дыханию, как крылья феи. За открытым окном было тепло и тихо. Где-то в саду смуглый и стройный молодой человек с насмешливыми глазами, пробираясь на цыпочках между кустами, собрал весь сад в один большой букет, подкрался к окну и протянул ей цветы. Она увидела свое наклонившееся отражение, а он просунул голову между белыми восковыми цветами.
— Нет-нет! — сказала Берил. Она отвернулась от окна и накинула через голову ночную рубашку.
«Как порой безрассудно ведет себя Стэнли», — подумала она, застегиваясь. А потом, когда она легла, снова пришла в голову набившая оскомину мысль, жестокая и тревожащая: «Будь у меня деньги…» Но ее прогнала подошедшая на помощь бесконечная стая грез: вот молодой человек, безмерно богатый, только что приехал из Англии и случайно повстречал ее. Женится новый губернатор. В его доме устраивают пышный свадебный бал. — «А кто же эта изысканная леди в атласном платье цвета нильских вод?» — «Берил Фэйрфилд».
— Что меня радует, — сказал Стэнли, который, стоя в одной рубашке и прислонившись к кровати, от души почесался на сон грядущий, — так это то, Линда, что — по большому секрету — я урвал этот участок за бесценок. Сегодня я рассказал об этом Тедди Диру, и он никак не мог взять в толк, почему они согласились на такую сумму. Ведь земля здесь обязательно будет все больше дорожать — лет через десять… Конечно, пока нам придется затянуть пояса и урезать расходы… тратить как можно меньше. Линда, ты спишь?
— Нет, дорогой, я слушаю, — сказала Линда.
Он запрыгнул в постель, навис над Линдой и задул свечу.
— Спокойной ночи, мистер финансист, — она схватила его за уши и быстро поцеловала. Ее слабый голос словно доносился из глубокого колодца.
— Спокойной ночи, любимая, — он обнял ее за шею и привлек к себе.
— Да, обними меня, — сонный голос Линды словно отдалялся от него…
Умелец Пэт развалился в своей комнатушке за кухней. Его клетчатая куртка и брюки болтались на дверном крючке, будто висельник. Из-под края одеяла торчали скрюченные ноги, а на полу стояла пустая птичья клетка из тростника. Пэт напоминал персонажа комикса.
В соседней комнате храпела служанка, страдавшая аденоидами.
Последней ложилась спать бабушка.
— Ты что, еще не спишь?
— Нет, тебя жду, — сказала Кезия.
Бабушка вздохнула и легла рядом. Кезия сунула голову ей под мышку.
— Бабуль, кто я? — шепнула она. Это был их старый привычный ритуал.
— Ты моя
Кезия виновато хихикнула. Бабушка вынула изо рта вставную челюсть и положила ее в стакан воды на полу.
В доме все стихло.
В саду, на ветвях кружевного дерева, ухали совы: «Ухи нам! Ухи нам!» А из дальнего куста доносился резкий быстрый стрекот: «Ха-ха-ха-ха. Ха-ха-ха-ха!»
Наступал рассвет, свежий и зябкий. Спящие ворочались и натягивали повыше одеяла. Они вздыхали и шевелились, а задумчивый дом, весь погруженный в темноту, еще держал в своих объятиях тишину. Над заросшим садом пронесся ветерок, роняя росу и лепестки, потревожил мокрую траву на выгоне и, задрав темный куст, вытряхнул из него дикий горький аромат. В зеленом небе показались на миг крошечные звездочки и тут же исчезли, словно лопнувшие мыльные пузыри. На соседних фермах пронзительно закричали петухи, в стойлах зашевелился скот, устроившиеся под деревьями лошади подняли головы и замахали хвостами. В рассветной тишине ясно слышалось журчание ручейка, бежавшего по бурым камням и по песчаным ложбинам, прятавшегося под купами темно-ягодных кустов и впадающего в болото, заросшее желтыми кувшинками и кресс-салатом. Воздух был пропитан влагой: лужайку украшали блестки сияющих капелек.
Вдруг — с первыми лучами солнца — запели птицы. На лужайках зачирикали большие дерзкие скворцы и пташки помельче; маленькие щеглы, мухоловки и коноплянки защебетали, порхая с ветки на ветку и с дерева на дерево, развешивая по саду светлые цепочки своих песен. Сидя на заборе, чистил свое изысканное оперение роскошный зимородок.
— Как громко поют птицы, — сквозь сон сказала Линда. Она шла с отцом по зеленому полю, усыпанному маргаритками, и вдруг он наклонился, раздвинул траву и показал крошечный пушистый комочек у самых ее ног.
— Папуля, — она сложила ладони лодочкой, поймала птенца и погладила его по головке. Тот был совсем как ручной. Но случилось нечто странное. Пока она гладила птенца, тот начал раздуваться. Он весь взъерошился и разбух, а его круглые глаза словно улыбались ей. Теперь он едва помещался у нее на руках, и она уронила его себе на передник. Тогда птенец стал превращаться в младенца — с большой лысой головой и разинутым птичьим клювом, хватавшим воздух. Отец разразился громким стрекочущим хохотом, и Линда, проснувшись, увидела Бернелла, который стоял у окна и с грохотом поднимал жалюзи.
— Привет, — сказал он, — я тебя разбудил? Погода сегодня дивная!
Бернелл весь сиял: погода окончательно подтверждала выгодность его сделки. Ему почему-то показалось, что он купил и солнце в придачу, получил его в довесок к дому и участку. Он умчался в ванную, а Линда перевернулась и приподнялась на локте, чтобы осмотреться при утреннем свете. Комната выглядела уже обжитой, вся мебель расставлена по местам, включая все старинные «атрибуты», как она выражалась, даже фотографии на каминной полке и пузырьки с лекарствами на полке над умывальником. Но эта спальня была намного больше, чем прежняя, — какое счастье! Платье Линды лежало на стуле, а верхняя одежда, фиолетовый плащ и круглая шляпа с плюмажем, валялась на тахте. Взглянув на них, она улыбнулась одними глазами пришедшей на ум дурацкой мысли: «А что, если мне сегодня снова сбежать?» И на мгновение она представила, как уезжает от них всех в маленькой коляске, бросает всех и каждого и машет на прощание рукой.
И тут вернулся подпоясанный полотенцем Стэнли, сияя и похлопывая себя по ляжкам. Он бросил мокрое полотенце сверху на ее плащ и шляпу и, уверенно встав прямо посреди солнечного квадрата, приступил к гимнастике: вдохи и выдохи, наклоны, лягушачьи приседания и выпады ногами. Его переполняла здоровая энергия: что бы он ни делал, все приводило его в восторг, но эта поразительная бодрость, казалось, разделяла их с Линдой многими километрами, целыми мирами — та лежала на белой смятой постели и тянулась к нему, смеясь, словно упавшая с неба…
— Вот черт! — выругался Стэнли, который стал натягивать свежую рубашку и вдруг обнаружил, что какой-то идиот застегнул воротничок, и Стэнли в ней застрял. Он зашагал к Линде, размахивая руками.
— Теперь ты похож на толстого индюка, — сказала она.
— Толстого? По-моему, я очень даже… — сказал Стэнли. — Ни жиринки. Сама потрогай.
— Господи, какой жесткий, — усмехнулась она.
— Ты не поверишь, — Стэнли говорил так, будто ей это было чрезвычайно интересно, — сколько у нас в клубе парней, у которых есть своя фирма, — причем, знаешь ли, молодых, примерно моего возраста.
Он стал расчесывать на пробор свои непослушные ярко-рыжие волосы, уставившись на себя в зеркало выпученными голубыми глазами и подгибая ноги в коленях, потому что трюмо, черт его дери, как всегда, было для него низковато.
— Взять, например, Тедди Дира, — он выпрямился, описав у себя на голове размашистую дугу щеткой для волос. — Разумеется, они целыми днями протирают штаны в конторе, а когда оттуда уходят, то, насколько я могу судить, что-нибудь уплетают или дрыхнут… Это просто отвратно, должен признаться…
— Да, дорогой, не переживай, ты никогда не растолстеешь — слишком уж ты энергичный, — Линда повторила знакомую фразу, которая никогда ему не надоедала.
— Да уж, не иначе, — и, достав из кармана перламутровый перочинный ножик, он начал обрезать ногти.
— Завтрак готов, Стэнли! — в дверях показалась Берил. — Линда, мама сказала, чтобы ты не вставала и полежала в постели до обеда, хорошо?
Берил просунула голову в дверь: в косу она вплела большую гроздь сирени.
— Все, что мы оставили вчера на веранде, к утру промокло насквозь. Ты бы видела, как бедная дорогая мамочка пыталась выжать воду из дивана и стульев. Впрочем, обошлось без ущерба — безмалейшего, — она едва заметно взглянула на Стэнли.
— Ты сказала Пэту, в котором часу подавать коляску? До конторы добрых шесть с половиной миль…
«Представляю, как он теперь будет каждое утро собираться в контору», — подумала Линда. Даже когда они жили в городе, всего в получасе езды, весь дом каждое утро стихал, тормозил, словно пароход, и всякая живая душа на борту прибегала к сходням посмотреть, как Бернелл спускается по лестнице в свою шлюпку. Каждый должен был помахать ему, когда помашет он, попрощаться с ним в ответ на его прощание, одарить его безграничным вниманием, словно на горизонте виднелись девственные земли, глядя на которые, он гордо расправлял грудь, а целая толпа скачущих дикарей уже готова была кинуться на его доблестный меч.
— Пэт! Пэ-эт! — послышался блеющий голос служанки, разносившийся по всему саду, но Пэта, очевидно, нигде не было.
«Давление и впрямь сильно повысится», — подумала Линда и успокоилась, лишь когда наконец хлопнула входная дверь и Стэнли ушел.
Позже она услышала, как дети играли в саду. Лотти бесстрастно и
— Ке-зи-я! И-за-бель!
Лотти все время терялась сама или теряла других, а потом вновь с удивлением их обнаруживала — за соседним деревом или ближайшим углом.
— Ах вот вы где!
После завтрака девочек отправили гулять, строго наказав не приближаться к дому, пока их не позовут. Изабель катила опрятную коляску с чопорными куклами, а Лотти сделали большое одолжение и позволили идти рядом, придерживая кукольный зонтик над их восковыми головками.
— Ты куда, Кезия? — спросила Изабель, подыскивая для нее несложное поручение, благодаря которому та окажется под ее присмотром.
— Куда глаза глядят, — ответила Кезия.
— Вернись, Кезия! Бабушка говорит, нельзя ходить по мокрой траве. Вот высохнет — тогда и будешь, — крикнула Изабель.
— Раскомандовалась! — услышала Линда ответ Кезии.
— Тебя донимают детские голоса, Линда? — спросила пожилая миссис Фэйрфилд, как раз вошедшая с завтраком на подносе. — Сказать им, чтоб отошли от дома подальше?
— Нет, не волнуйся, — ответила Линда. — Ой, мама, не хочу я никакого завтрака.
— А я ничего и не принесла, — сказала миссис Фэйрфилд, ставя поднос на тумбочку. — Капельку каши, кусочек бутерброда…
— …и одно название от повидла, — передразнила Линда.
Но миссис Фэйрфилд сохранила серьезность.
— Да, дорогая, и чайник свежего чая.
Она достала из шкафчика белую шерстяную кофту, отделанную красными бантами, и застегнула ее на дочери.
— Это обязательно? — Линда недовольно надулась, глядя на тарелку с овсянкой.
Миссис Фэйрфилд прошлась по комнате, опустила жалюзи, убрала последствия утреннего туалета Бернелла и бережно расправила влажные перья на круглой шляпке. Каждое ее движение наполняли очарование и грация. Она не просто «наводила порядок»: казалось, сами вещи обретали лучшие качества, повинуясь ее красивым рукам, и находили не просто свое, а идеальное место.
Она носила серое фуляровое платье с узором из больших фиолетовых анютиных глазок, белый льняной передник и высокий чепец из белого тюля, похожий на форму для желе. Под горлом у нее висела большая серебряная брошь в виде полумесяца с пятью сидящими на нем совами, а на шее — черная бисерная цепочка от часов. Если в молодости она была красавицей (а она ею была — ходили даже слухи, что миниатюрный портрет этой «красы Австралии» был послан королеве Виктории), то старость задела ее с изысканной осторожностью. Ее длинные вьющиеся волосы все еще оставались черными у талии, а между плечами поседели и обрамляли голову серебристой изморозью. Поздние розы — последние, хрупкие, розовые, так долго не опадающие и такие редкостные, — все еще цвели у нее на щеках, а за стеклами больших очков в золотой оправе сияли и улыбались голубые глаза. И у нее по-прежнему были ямочки: на тыльной стороне кистей, на локтях и еще одна — слева на подбородке. Кожа у нее была цвета старой слоновой кости. Летом и зимой купалась она в холодной воде, признавала только льняное белье и носила замшевые перчатки. На всех ее вещах оставался аромат духов «Кашемировый букет»[2].
— Как дела внизу? — спросила Линда, забавляясь завтраком.
— Прекрасно. Пэт — настоящее сокровище: расстелил повсюду линолеум и ковры, а Минни, кажется,всерьеззаинтересовалась кухней и кладовыми.
— Кладовые! Какой простор — после нашего прежнего чулана размером с птичью клетку!
— Да, должна сказать, дом удивительно удобен ипросторенво всех отношениях. Когда встанешь, хорошенько его осмотри.
Линда улыбнулась, покачав головой.
— Не хочу. Мне все равно. Пусть дом хоть ломится от шкафов и кладовых — кому нужно, тот и осмотрит. А мне — не нужно.
— Нопочему? — спросила миссис Фэйрфилд, с тревогой поглядев на нее.
— Не интересно, вот и все.
— Но отчего же, дорогая? Начни интересоваться домом, хотя бы попробуй. Ради Стэнли. Ему будет горько и досадно, если…
Линда рассмеялась, прерывая ее:
— Можешь не сомневаться, Стэнли будет мной доволен. Кроме того, мне гораздо проще восторгаться тем, чего я никогда не видела.
— Восторгаться,Линда, совсем не обязательно, — грустно сказала пожилая женщина.
— Разве? — Линда поморщилась. — Вот если бы я сейчас вскочила с постели, наспех накинула что-нибудь, помчалась вниз со стремянкой наперевес, развесила картины, пообедала досыта, вывела бы детей на прогулку в сад, а потом уселась там качаться в кресле, и когда вечером Стэнли покажется на пороге, радостно махала ему рукой, — вот тогда все были бы счастливы, ведь таким должен быть нормальный, правильный день у молодой жены и матери…
Миссис Фэйрфилд сдержала улыбку.
— Ну что за вздор! Зачем ты преувеличиваешь? Совсем как ребенок.
А Линда вдруг выпрямилась в постели и сбросила с себя шерстяную кофту.
— Я сейчас сварюсь, изжарюсь, — заявила она. — Не понимаю, что я делаю в этой огромной душной кровати. Сейчас встану.
— Вот и хорошо, дорогая, — сказала миссис Фэйрфилд.
Линда никогда не одевалась слишком долго. Руки у нее порхали. У нее были красивые белые крошечные кисти с тонкими пальцами.Бедалишь в том, что с них постоянно сваливались кольца. К счастью, колец было только два: обручальное и еще одно — на редкость уродливая вещица: квадратная пластинка со вставленными в нее четырьмя опалами, которую Стэнли, по словам Линды, «стибрил у какого-то бродяги» в день их помолвки. Но терялось почему-то именно обручальное. Оно вечно куда-то падало и закатывалось во все возможные углы. Однажды она даже обнаружила его в тулье собственной шляпы. Каждый раз дома поднимался крик:
— Линдаопять потерялаобручальное кольцо!
Стэнли Бернеллу было жутко неприятно это слышать. Боже упаси, суеверным он не был — в подобный вздор пускай верят те, кому больше не о чем думать, — но все равно это чертовски раздражало. Тем более что Линда так легкомысленно к этому относилась и подначивала его: «А что, оно правда такое дорогое?» Она хихикала и восклицала, показывая руку без кольца: «Вот видишь, Стэнли, наша свадьба тебе приснилась». Глупо было обращать на подобные вещи внимание, но они его задевали, причем глубоко.
«Забавно, что этой ночью мне как раз снился папа, — подумала Линда, расчесывая свои короткие волосы, которые торчали по всей голове маленькими бронзовыми колечками. — Что же мне снилось? — Нет, она забыла. — Что-то про птицу…» А папа был такой простой, с этой своей ленивой неторопливой походкой. Она положила щетку, подошла к каминной полке, облокотилась на нее, подперев руками подбородок, и посмотрела на его портрет. На фотографии отец смотрелся строго и внушительно: высокий лоб, пронзительный взгляд, лицо чисто выбрито, не считая лохматых бакенбард а-ля лорд Дандрири, свисавших до самой груди. Его запечатлели по моде того времени: он стоял, положив руку на спинку гобеленового кресла, а в другой держал пергаментный свиток.
— Папа! — сказала Линда и улыбнулась. — Вот
Ее отец умер в тот год, когда она вышла замуж за Бернелла и ей исполнилось шестнадцать. Детство Линды прошло в длинном белом доме на холме с видом на веллингтонскую гавань — там был дикий сад, полный кустов и фруктовых деревьев, высокой густой травы и настурций. Настурции росли повсюду, с ними было не совладать. Через частокол их лепестки дождем осыпались на дорогу. Красные, желтые, белые — всевозможных цветов, — они озаряли сад роями бабочек. В большом семействе Фэйрфилдов было много детей — мальчиков и девочек; вместе с красавицей-матерью и веселым обаятельным отцом (ведь суровым он выглядел только на фотографии) они считались «образцово-показательной» семьей, и все ими безмерно восхищались.
Мистер Фэйрфилд владел небольшой страховой компанией, которая не могла приносить серьезный доход, но они жили в достатке. У отца был приятный голос, он любил петь на публике, танцевать и устраивать пикники, носить цилиндр и выходить из церкви, если он был не согласен с каким-нибудь местом из проповеди, а еще у него была страсть к совершенно неосуществимым изобретениям, как, например, складные зонтики или лампы. Все трудности он неизменно встречал одним и тем же выражением: «Попомните мои слова: когда война с маори закончится, все наладится». Линда была его вторым и младшим ребенком, его любимицей и напарницей по играм — дикой, энергичной, способной на все и вечно готовой расхохотаться. Обнимая и прижимая ее к себе, он чувствовал в ней пульсацию самой жизни. Он прекрасно понимал ее и отвечал на ее любовь такой взаимностью, что стал для нее каким-то ежедневным чудом и средоточием всей ее веры. Ее сторонились, считали холодной бессердечной куклой, а в ней кипела безграничная страсть к жестокой сладостной стихии жизни — к тому, чтобы просто дышать, бегать, лазать, плавать в море и валяться в траве. Вечерами они с отцом сидели на веранде — она устраивалась у него на коленях — и «строили планы».
— Когда я вырасту, мы будем путешествовать повсюду. Мы увидим весь мир, да, папа?
— Обязательно, дорогая.
— Какое-нибудь твое изобретение прославит тебя и будет приносить каждый год целый миллион.
— Чего проще.
— Будем как богатые, а потом как бедные. То обедать во дворцах, то сидеть в лесу и жарить грибы на шляпной булавке… Добудем маленькую лодку и плот и исследуем на них долины китайских рек. Ты будешь очень мило смотреться в одной из этих шляп-зонтиков, которые носят китайцы на картинках. Ни один уголок планеты не останется неведомым, правда?
— Залезем под каждую кровать, обшарим все шкафы, заглянем за любую штору.
— А меньше всего мы будем походить на папу с дочкой. — Она потянула его за бакенбарду и стала целовать. — Папа, нас все будут принимать за брата с сестрой!
Когда Линде исполнилось четырнадцать, большая семья испарилась: остались только она да Берил, которая была на два года младше. Девочки вышли замуж, а мальчики разъехались. Линда перестала посещать академию для избранных юных леди, возглавляемую англичанкой мисс Кларой Финеттой Берч, которая так ровно делала в своих черных волосах пробор, чтовсемвокруг он казался нарисованным, — и осталась дома помогать матери. Три дня она исправно накрывала на стол и выходила после обеда на веранду с корзинкой для шитья, а после, по выражению отца, «опять взбесилась» и больше не знала удержу.
— Мама, жизньстрашнокоротка, — сказала Линда.
Тем летом в ее жизни появился Бернелл. Каждый вечер плотный молодой человек в полосатой рубашке, с огненно-рыжими волосами и юношескими бачками неспешно проходил мимо их дома. Дважды поднимался он на холм и дважды спускался. Шагал, сложив руки за спиной, и всякий раз посматривал на веранду, где они сидели. Кто же он такой? Никто этого не знал, но он стал излюбленной темой для шуток.
— Вот так кит плывет, — шептал мистер Фэйрфилд. Молодого человека прозвали «рыжим касатиком». Потом он стал появляться на службах — садился на скамью напротив, очень набожный и серьезный. Его намерения выдавал цвет кожи, который обычно прилагается к рыжим волосам: стоило ему бросить взгляд в сторону Линды, как малиновый румянец предательски разливался по его щекам.
— Будь начеку, девица, — сказал мистер Фэйрфилд. — Папочка разгадал загадку: этого молодого человека интересуешь ты.
— Генри! Что за чепуха! Как ты можешь такое говорить? — сказала его жена.
— Пап, мне иногда кажется, что ты не в своем уме, — сказала Линда.
Но Берил эта идея понравилась. Так «рыжий касатик» стал «Линдиным ухажером».
— Ты ведь прекрасно знаешь: я никогда не выйду за муж, — сказала Линда. — Так зачем говоришь такие предательские вещи?
Довершил дело светский вечер, устроенный Политической лигой либералок, на котором присутствовали и Линда с отцом. На ней было зеленое муслиновое платье с узором из веточек и легкая накидка на плечах, напоминавшая крылья; а на нем — фрак с цветком в петлице с суповую тарелку величиной. Начинался вечер с весьма мучительного концерта.
Дамы-политики энергично и самоотверженно распевали «Венок из роз», «Игру в прекрасном саду», «Под маминым присмотром», «Улетай, как птица, в горы», внушая трепет собравшимся. Джентльмены пели еще энергичнее, а вызывающая бодрость их голосов могла сбить с толку. К тому же выглядели они гневно. Манжеты закрывали им кисти рук, да и штаны были длинноваты… Аптекарь внес свою лепту, исполнив комические опусы про сидящих на лысинах мух и помолвленную пару, которая прилипла к намазанным клеем ступенькам крыльца. Далее последовала своеобразная трапеза, названная в напечатанной от руки программке «Чай и кофе» и состоявшая из «ветчины, говядины или языка», консервированного лосося, пирожков с устрицами, сэндвичей, холодного мяса, желе, огромных тортов, фруктовых салатов в мисках для мытья рук, колючих от миндаля бисквитов и больших чашек темно-коричневого чая с легким привкусом ржавчины. Накладывая Линде отвратного вида розовое бланманже, которое, по его словам, приготовили из головки задохнувшегося младенца, отец шепнул ей:
— Рыжий касатик тут как тут. Я заметил как он, весь краснющий, уставился на сэндвич. Будь начеку, моя радость. Сегодня он поразит тебя цукатным печеньем от матушки Уоррен.
Затем унесли тарелки, а вслед за ними и столы. Молодой мистер Фэнтейл, в нарядном костюме и коричневых сапогах на пуговицах, уселся за рояль и сходу выдал марш белых драгунов:
Диддл-ди-дам-ти-ам-ти-там
Диддл-ди-ам-те-ам-те-там
…
Диддл-ди-там-ти-диддл-ти-там![3]
Это наконец произошло в самый разгар вечера. Разглаживая свои белые тканевые перчатки (свекла по сравнению с ним имелабледныйвид, а почтовый ящик казался
Танцевал он молча, но Линде это понравилось.
Когда танец закончился, они сели на скамью под стенкой. Линда напевала мелодию вальса, отбивая такт перчаткой, ужасно стеснялась и боялась отцовского озорного взгляда. Наконец Бернелл к ней обратился:
— Вы слышали историю о застенчивом молодом человеке, который отправился на свой первый бал? Он танцевал с девушкой, а потом они сидели на лестнице и не знали, что сказать. После того как он подобрал все, что она время от времени роняла, и после того как молчание стало просто нестерпимым, он повернулся к ней и пробормотал заикаясь: «А в-вы всегда н-носите фланелевое б-белье?» Я чувствую себя примерно как тот парень, — сказал Бернелл.
Линда их больше не слышала. Как же ярко сияла вся комната! Она терпеть не могла, когда поднимали жалюзи, — в любое время суток, но особенно, более всего — по утрам! Линда отвернулась к стенке и бездумно обвела пальцем рисунок на обоях — цветок мака с листом, стеблем и набухшим бутоном. Мак словно тайком оживал у нее под пальцем. Она кожей ощутила липкие шелковистые лепестки, мохнатый, как кожица крыжовника, стебель, шершавый лист и плотный глянцевый бутон. Вещи имели обыкновение тайком оживать — Линда часто это замечала. Не только большие и внушительные, как мебель, но и шторы, узоры на тканях, бахрома на стеганых одеялах и диванных подушках. Как часто бахрома у нее на одеяле превращалась в забавное шествие танцоров, которое сопровождали… священники! Ведь некоторые кисточки вовсе не танцевали — они чинно шагали, склонившись вперед, словно молились или распевали псалмы. Как часто пузырьки с лекарствами становились шеренгой человечков в коричневых цилиндрах! Как часто кувшин для умывания оказывался жирным козодоем, устроившимся в тазике, как в круглом гнезде!
«Ночью мне снились птицы», — подумала Линда. Что это было? Нет, уже выветрилось из головы… Самым странным в оживающих вещах были их занятия. Они слушали, черпали какое-то таинственное, важное содержание, а когда наполнялись им, то улыбались — так она чувствовала.
Их лукавые и многозначительные улыбки адресовались не ей (хоть она и понимала, что они ее узнали): она вместе с ними принадлежала к одному тайному ордену, и они заговорщицки улыбались друг другу. Иногда она засыпала днем и, пробудившись, не могла пошевелить пальцем и даже перевести взгляд… вот до чего они былисильными! Порой она щелкала дверной ручкой, выходя из комнаты, — и понимала:ониоживают. А бывало, особенно по вечерам, она оставалась наверху, пока остальные находились внизу, и тогда ей насилу удавалось отнихоторваться; она медлила, пыталась напевать что-то под нос, делая вид, будто ей не до них, — и небрежно бросала: «Ох уж этот старый наперсток! И куда только он подевался?» Но она никогда — ни разу —ихне обманывала.Онизнали, что ей страшно, видели, как она отворачивается, проходя мимо зеркала. Вопреки своей терпеливости они чего-то от нее хотели. Полубессознательно она понимала, что стоит ей сдаться, затихнуть, даже не просто затихнуть — замолчать и замереть, — как что-то случится… «До чего тихо», — подумала Линда. Она распахнула глаза; она слышала, как тишина плела свою мягкую бесконечную паутину. Ей так легко дышалось, словно можно было почти не дышать… Да, все до мельчайших, самых крошечных частичек теперь ожило; она больше не ощущала под собой постель и словно поплыла, повисла в воздухе. Казалось, она вслушивается, зорко вглядывается и ждет, когда наконец появится тот, кого просто пока еще нет; выжидает, когда случится то, что покамест не произошло.
В кухне под окнами стоял длинный сосновый стол, и за ним пожилая миссис Фэйрфилд мыла посуду после завтрака. Два окна выходили на большую лужайку, которая вела к огороду и грядкам ревеня. С одной стороны лужайка примыкала к судомойне и прачечной, а поверх этого длинного беленого навеса вилась большая узловатая лоза. Вчера Линда заметила, что сквозь трещины на потолке судомойни пробились крошечные спиралевидные усики, а все окна навеса затянула своими густыми оборками приплясывающая зелень.
— Обожаю виноград, — произнесла миссис Фэйрфилд, — но вряд ли он здесь поспеет. Ему нужно австралийское солнце.
И она вдруг вспомнила, как Берил, еще малышкой, срывала белый виноград с лозы на заднем крыльце их дома в Тасмании и ее ужалил в ногу огромный красный муравей. Берил в клетчатом платьице с красными бантами на плечах так ужасно раскричалась, что сбежалось пол-улицы, а детская ножка распухла до огромных размеров!
Миссис Фэйрфилд поцокала языком, и от воспоминаний у нее перехватило дыхание:
— Бедное дитя, как это было ужасно!
И, по обыкновению плотно сжав губы, она пошла к плите за кипятком. Вода в миске с мылом вспенилась и покрылась розовыми и голубыми пузырьками. Голые по локоть руки миссис Фэйрфилд усеивали красноватые пятнышки. На ней были серое фуляровое платье с узором из больших лиловых анютиных глазок, белый льняной передник и высокий чепец из белого тюля, похожий на форму для желе. Под горлом у нее висел серебряный полумесяц с сидящими на нем пятью маленькими совами, а на шее — шнурок для часов из черного бисера.
Трудно было поверить, что они приехали только вчера и что уже много лет она не возилась на кухне — так замечательно ей здесь было, так уверенно и аккуратно ставила она на свои места чистые кувшины, неторопливо и вальяжно перемещалась между плитой и шкафом, заглядывала в кладовую и чуланчик, словно уже изучила здесь каждый уголок. Когда она закончила уборку, вся утварь собралась в одно узорчатое полотно. Миссис Фэйрфилд встала посреди кухни, вытерла руки клетчатым полотенцем и, чуть улыбнувшись, огляделась вокруг: все здесь ей было по нраву, всем она была довольна. Втолковать бы еще служанкам, что вещи важно не просто куда-нибудь прибрать — не менее и даже более важно, куда каждую вещь убирают… Впрочем, им этого не понять: столько раз она пыталась им объяснить…
— Мама, мама! Ты на кухне? — позвала Берил.
— Да, дорогая, я тебе нужна?
— Нет, но тогда я зайду, — раскрасневшаяся Берил вбежала в кухню, волоча за собой две большие картины.
— Мама, что нам делать с этими страшными китайскими картинами, которые Чун Ва подарил Стэнли, когда обанкротился? Раз они провисели несколько месяцев в его фруктовой лавке, об их ценности нечего и заикаться. Не понимаю, почему Стэнли их попросту не выбросит? Уверена,
— А может, в коридоре повесить? — предложила миссис Фэйрфилд. — Там их почти не будет видно.
— В коридоре больше негде: я уже развесила там все снимки его конторы до и после перестройки, подписанные фотографии его деловых знакомых и тот ужасный кадр с Изабель, где ее почти вплотную сфотографировали лежащей на циновке в фуфайке. Места там уже не осталось. — Она окинула безмятежную кухню сердитым взглядом. — А знаешь что? Повешу-ка я их прямо здесь — скажу, что отсырели при переезде. Пусть, мол, пока повисят здесь в тепле, просушатся как следует.
Она пододвинула себе стул, вскочила на него, достала из глубокого кармана на переднике молоток и гвоздь и изо всех сил застучала по шляпке.
— Вот так! По высоте подходит. Подай-ка мне картину, мама.
— Сейчас, доченька, — она протирала резную раму черного дерева.
— Мама, нуей-богу,не нужно этого делать. Из всех этих завитков и дырочек пыль можно вычищать годами, — она нахмурилась, глядя на макушку матери, и нетерпеливо закусила губу. Мамина манера обращаться с вещами очень ее раздражала. «Это старость», — высокомерно подумала она.
Наконец обе картины висели рядом. Она спрыгнула со стула и спрятала молоточек обратно в карман.
— А вроде ничего. Как ты считаешь? — сказала она. — Да и в любом случае кроме Пэта со служанкой тут на них смотреть некому. Мама, у меня нет паутины на лице? Я заглядывала в шкафчик под лестницей, и мне теперь все время щекотно.
Но не успела миссис Фэйрфилд взглянуть, как Берил снова отвернулась.
— Эти часы не отстают? Неужели еще так рано? Боже мой, кажется, после завтрака прошла уже целая вечность!
— Ах да, — сказала миссис Фэйрфилд. — Надо подняться к Линде и забрать у нее поднос.
— Ну вот! — воскликнула Берил. — Как это похоже на нашу служанку! Просто один в один! Я же четко сказала ей передать тебе, что мне некогда забирать поднос, и попросить тебя сделать это за меня. Мне и в голову не пришло, что она не передаст!
В окно постучали. Берил и миссис Фэйрфилд отвернулись от картин: Линда кивала и улыбалась им сквозь стекло. Щеколда на двери судомойни поднялась, и Линда прошла в кухню. Шляпки на ней не было, кудри на голове взъерошились, а сама она куталась в старую кашемировую шаль.
— Можно мне что-нибудь поесть? — сказала она.
— Линнет, дорогая, мне ужасно жаль. Это я виновата, — сказала Берил.
— Нет-нет, мне совсем не хотелось есть. Иначе бы я позвала, — ответила Линда. — Мамочка, дорогая, заваришь мне чайку в нашем коричневом фарфоровом чайнике?
Линда прошла в кладовую и принялась открывать крышки выстроенных в ряд консервных банок.
— Какое великолепие, скажу я вам! — воскликнула она, возвращаясь с ячменной лепешкой и имбирным пряником. — Целая кладовая и чулан!
— Это ты еще снаружи не была! — сказала Берил. — Там есть конюшня и громадный амбар — Пэт называет его «фуражная», — дровяной сарай и кладовая для инструмента, а посреди всего этого просторный квадратный двор с широкими белыми воротами! Великолепие — не то слово!
— Да я и кухню-то впервые вижу, — ответила Линда. — А мама, я смотрю, уже похозяйничала: все по парам.
— Садись-ка пить чай, — сказала миссис Фэйрфилд, расстилая чистую салфетку на углу стола. — И ты, Берил, выпей с ней чашечку. Я поухаживаю за вами обеими, пока буду чистить картошку к ужину. Прямо не знаю, что стряслось со служанкой.
— Мама, я ее видела, когда спускалась. Она в ванной наверху — распласталась там по полу и стелет линолеум. Так по нему колотила, что я не удивлюсь, если рисунок проступит на потолке столовой. Я сказала не слишком усердствовать с этими кнопками, а то она там сама себя к полу приколотит. Возьми половину моего пряника, Берил. Ну как, нравится тебе дом теперь, когда мывъехали?
— Еще как нравится, и сад просто прекрасен, но я чувствую себя совсем на отшибе. Не представляю, чтобы кто-то приехал к нам в гости из города на этом страшном громыхающем автобусе, а здесь наверняка нет никого, кто бы к нам зашел. Для тебя, конечно, это не так уж важно, ведь тебе никогда не нравилось жить в городе.
— У нас же коляска есть, — сказала Линда. — Пэт сможет отвезти тебя в город, когда захочешь. В конце концов, до города каких-то шесть миль.
Это, разумеется, утешало, но в глубине души Берил таилось что-то невысказанное, чего она не выражала словами даже для себя.
— Что ж, во всяком случае, от этого еще никто не умирал, — сухо сказала она, поставив чашку, встала и потянулась. — Пойду шторы повешу. — И она умчалась, напевая:
Я вижу птиц большую стаю,
Что сплошь на деревах поют…
Но, добежав до столовой, она перестала петь и переменилась в лице: помрачнела и насупилась.
— Какая разница, где гнить — здесь или где-нибудь еще, — сказала она, раздраженно втыкая в красные саржевые шторы негнущиеся латунные булавки.
Оставшись на кухне вдвоем, Линда с матерью немного помолчали. Подперев щеку рукой, Линда смотрела на мать. «Какая она необыкновенно красивая, когда стоит спиной к увитому зеленью окну», — подумала Линда. Во всем мамином облике было что-то уютное, без чего Линда никогда не смогла бы обойтись. Она знала о матери все: о том, что она носит в кармане, как приятно пахнет ее кожа, какие нежные на ощупь у нее щеки, руки и плечи, как еще нежнее поднимается и опускается при дыхании ее грудь, как ее волнистые волосы серебрятся вокруг лба, светлеют на шее и хранят натуральный темный цвет в большом пучке под тюлевым чепцом. Ее изящные руки были украшены двумя кольцами — обручальным и еще одним: крупным старомодным кольцом с темно-красным камнем, которое принадлежало Линдиному отцу. Украшения, казалось, сливались с ее теплой белой кожей… Всегда такая свежая, сочная.
— Мама, от тебя пахнет холодной водой, — сказала она. Старая женщина носила только тонкое льняное белье и летом и зимой мылась в холодной воде — даже если приходилось поливать замерзший кран кипятком из чайника.
— Тебе чем-нибудь помочь, мама? — спросила Линда.
— Не надо, дорогая. Сходи лучше в сад. Я бы, конечно, хотела, чтобы ты присмотрела за дочерьми, но я же знаю, что ты не станешь.
— Очень даже присмотрю. Но, знаешь, Изабель уже взрослее нас всех.
— Чего не скажешь о Кезии, — сказала миссис Фэйрфилд.
— Представляешь, пару часов назад она
На самом деле Кезия всего лишь увидела быка через дырку от сучка в высоком штакетнике, отделявшем лужайку для игры в теннис от выгона, и бык ей ужасно не понравился. Поэтому она пошла обратно через сад по травянистому склону, мимо кружевного дерева, и очутилась в настоящей чаще. Она даже не надеялась, что когда-нибудь найдет дорогу в этом саду. Дважды она отыскивала путь к большим железным воротам, через которые они проехали прошлой ночью, и начала подниматься по подъездной дорожке, ведущей к дому, но в обе стороны расходилось так много тропинок… По одну сторону все они вели в чащу из высоких темных деревьев и необычных кустов с плоскими бархатистыми листьями и пушистыми кремовыми цветами, в которых гудели мухи, если их потрясти: эта сторона пугала, и никакой это был не сад. Тропинки мокрые и глинистые, и через них были перекинуты корни деревьев, напоминавшие Кезии большие куриные лапы.
А по другую сторону подъездной дорожки высился самшитовый барьер. Здесь вдоль тропинок тянулись бордюры, а сами они уводили вглубь цветочных зарослей. Стояло лето, цвели камелии: белые, розовые, малиновые — всякие; полосатые, с сияющими листочками; белые гроздья сирени застили собой листья. Розы — всякие: для джентльменских петлиц; кишащие насекомыми (попробуй поднеси кому-нибудь под нос); белые и розовые; те, что цвели каждый месяц, — с кругами опавших лепестков у куста; столистные розы на тугих толстых стеблях; никогда не распускающиеся моховые; гладкие прелестницы, приоткрывающие один светло-розовый завиточек за другим; чуть ли не до черного алые, что опадали, чернея; еще один изысканный кремовый сорт со стройным красным стеблем и темными листьями — бабушкин любимый, так что Кезия знала, как он называется.
Купы клематиса, гелиотропов и всевозможных гераней, а также вербеновые деревца, кусты голубоватой лаванды и целая клумба пеларгоний с бархатными глазками и листьями, похожими на крылья мотылька. Клумба сплошной резеды, клумба анютиных глазок, ряды маргариток — порой даже двойные; разные чудные мохнатые растеньица, которых Кезия никогда раньше не видела…
Книпхофии вымахали выше нее самой, а в крошечных джунглях росли японские подсолнухи. Она присела на упругий самшит — какое удобное сиденье! И каким пыльным он оказался внутри! Она заглянула прямо в зелень, расчихалась и стала тереть нос.
А потом снова очутилась на вершине пологого травянистого склона, который спускался к фруктовому саду, а за садом начиналась сосновая аллея с деревянными скамьями между деревьями, граничившая с теннисным кортом. Кезия чуть постояла, глядя на склон и затем легла на спину, тихонько пискнула и покатилась по густой цветущей садовой траве. Наконец остановившись, она подождала, пока голова перестанет кружиться, после чего решила пойти наверх в дом и попросить у служанки пустой спичечный коробок. Она хотела сделать бабушке сюрприз: сначала положить внутрь лист, а на него — большую фиалку, затем, возможно, по малюсенькой белой гвоздике с обеих сторон фиалки, а сверху насыпать лаванды, но так, чтобы цветы было видно. Она часто делала бабушке подобные сюрпризы, и всегда получалось очень удачно.
— Бабуля, тебе нужна спичка?
— Ну конечно, детка. Кажется, я как раз ее искала… — бабушка медленно открывала коробок и видела красоту внутри.
— Боже милостивый, детка! Как ты меня удивила!
— Что, правда? — Кезия радостно вскидывала руки.
«Такие здесь можно каждый день делать», — подумала она, карабкаясь по травянистому склону в скользких туфлях. Но, направляясь к дому, она наткнулась на островок посреди подъездной дорожки, деливший ее на два рукава, которые вновь соединялись перед домом.
Сам островок представлял собой высокий сноп скошенной травы. Зеленую верхушку снопа увенчивало крупное растение с толстыми бледно-зелеными колючими листьями, из середины которого торчал высокий крепкий стебель. Отдельные листья так состарились, что потрескались и поломались, а часть перестала завиваться вверх — они выгнулись и потянулись книзу. Другие, плоские и увядшие, опали и валялись на земле; свежие побеги, петляя, стремились своими шипастыми краями ввысь; казалось, их выписали широкими желтыми мазками.
Что же это за растение? Кезия никогда прежде не видела ничего подобного. Она уставилась на него и стояла, пока не заметила мать — та спускалась по тропинке ей навстречу с красной гвоздикой в руке.
— Мама, что это? — спросила Кезия.
Линда посмотрела на толстое разбухшее растение, на его суровые листья и вздымающийся мясистый стебель. Оно высилось над ними, паря в воздухе и одновременно так крепко цепляясь корнями за почву, из которой росло, что вместо корней у него вполне могли бы оказаться когти. Изгибы листьев, казалось, что-то таили, а толстый бесплодный стебель рассекал воздух, будто никакой ветер не мог его пошатнуть.
— Это алоэ, Кезия, — ответила Линда.
— Оно когда-нибудь цветет?
— Да, дитя мое, — ответила мать и улыбнулась Кезии, полуприкрыв глаза. — Один раз в сотню лет.
Глава III
На следующий день
По дороге домой из конторы Стэнли Бернелл остановил коляску у «Погребка», вышел и купил большую банку устриц. В китайской лавке по соседству он приобрел превосходный ананас и, приметив корзинку свежей черной вишни, попросил Джона взвесить ему еще и фунт ягод. Устрицы и ананас он спрятал в ящик под передним сиденьем, а мешочек с вишней оставил в руке.
Умелец Пэт спрыгнул с козел и снова принялся укутывать его в грубое шерстяное одеяло.
— Подымите-тка ноги, мистер Бернелл, чтобы я под низ просунул, — сказал он.
— Вот так, вот так — высший класс! — сказал Стэнли. — Теперь можешь ехать прямиком домой.
«Первоклассный паренек», — подумал Стэнли, когда Пэт тронул серую кобылу и коляска сорвалась с места. Он любовался тем, как Пэт сидит на козлах в своем опрятном темно-коричневом пальто и коричневом котелке. Ему нравилось, что Пэт смотрел на него без всякой угодливости. Чего Стэнли не выносил в слугах — так это желания угодить. А Пэт производил впечатление довольного своей работой человека, счастливого и удовлетворенного.
Серая кобыла пошла вполне бодро. Бернеллу не терпелось вернуться домой. Как же чудесно жить в деревне и сразу же после закрытия конторы вырываться из этого захолустного городка! Долгая поездка на свежем воздухе в теплую погоду, с постоянным сознанием того, что в конце пути его ждет собственный дом вместе с садом и выгонами, с тремя превосходными коровами и таким множеством кур и уток, что о дичи и яйцах можно не беспокоиться, тоже была великолепна.
Когда они наконец выбрались из городка и покатили по безлюдной дороге, сердце его заколотилось от радости. Он запустил руку в пакетик и стал есть вишню, по три-четыре
А вот какая красота: с одной стороны черная, а с другой белая — идеальная пара сиамских близнецов, и он сунул их себе в петлицу. Ей-богу, он не прочь был отсыпать пригоршню и пареньку на козлах, хотя нет, лучше не надо! Подождем, пока он побудет у него подольше.
Стэнли начал обдумывать, как проводить время в субботу после полудня и по воскресеньям. Обедать в клубе по субботам не хочется. Лучше уж поскорее вырваться из конторы, а дома его накормят парой ломтей холодного мяса и половинкой салата. Ну а после обеда он будет приглашать ребят из города поиграть в теннис. Только не слишком много — максимум троих. Берил тоже хорошо играла. Он вытянул правую руку и медленно согнул ее, щупая мускулы. Принять ванну, хорошо обтереться и выкурить сигару на веранде после ужина.
В воскресенье утром они всей гурьбой, вместе с детьми, будут ходить в церковь, и тут он вспомнил, что надо бы арендовать скамью, по возможностинасолнце и поближе к алтарю, чтобы не дуло из двери. В своих фантазиях он представил, как скандирует вместе со всеми:
Тыразрушилсмерти крепость,
Сокрушил ее оружье,
Тыблаженнойжизни вечность
Открываешьвернымдушам[5].
В углу скамьи он мысленно видел аккуратную табличку с латунными краями: «Мистер Стэнли Бернелл с семьей».
А остаток дня он будет бездельничать с Линдой. Вот она идет с ним под руку, они прогуливаются вдвоем по саду и он подробно объясняет ей, чем намеревается заниматься в конторе на следующей неделе. А она отвечает: «Дорогой, этотак мудро». Обсуждать разные вопросы с Линдой было необычайно полезно, хотя они частенько отклонялись от темы…
Черт подери! Лошади неслись очень быстро. Пэт снова притормозил. «Слишком уж резко он тормозит! Фу, как грубо, у меня аж под ложечкой екает».
Всякий раз, когда Бернелл приближался к дому, его охватывала паника. Не успев въехать в ворота, он кричал всем, кто попадался на глаза: «Все в порядке?» И он не верил в это, пока не слышал возглас Линды: «Привет, дружище!» Все-таки у деревенской жизни был недостаток: дорога домой занимала уж очень много времени. Но теперь до дома оставалось недалеко. Они поднялись на вершину последнего холма, впереди был лишь пологий спуск не более чем на полмили.
Пэт подхлестывал кобылу, приговаривая: «А ну пшла, пшла!»
До захода солнца оставались считаные минуты — все замерло, залитое ярким металлическим светом, и с выгонов по обе стороны струился теплый молочный запах свежего сена. Железные ворота были открыты. Они ринулись в них, промчались по подъездной дорожке, обогнув островок, и остановились точно напротив веранды.
— Как вам лошадка, сэр? — спросил Пэт, слезая с козел и ухмыляясь хозяину.
— И впрямь хороша, Пэт, — сказал Стэнли.
Из витражных дверей прихожей вышла Линда, и в тишине прозвенел ее голос:
— Привет, вот ты и снова дома.
От слов Линды Стэнли ощутил, как внутри него резко и мощно пульсирует само счастье. Он едва удержался, чтобы не броситься вверх по ступенькам и не сжать ее в объятиях.
— Да, вот я и дома. Все в порядке?
— Все отлично, — сказала она.
Пэт повел было кобылу к калитке, ведущей во двор, но Бернелл окликнул:
— Эй, постой! Подай-ка мне вон те два свертка.
А Линде он сказал с таким видом, будто собрал ей урожай со всей земли:
— Я привез тебе банку устриц и ананас.
Они вошли в прихожую; устрицы Линда несла под мышкой, ананас — под другой. Бернелл закрыл стеклянную дверь, бросил шляпу на вешалку и обнял Линду, прижимая к себе, целуя в макушку, в уши, в губы, в глаза.
— Дорогой, ну прекрати, — сказала она. — Хватит, у меня же рукизаняты, — и она опустила банку устриц и ананас на резной стульчик.
— Что это у тебя в петлице? Вишни? — она достала их и повесила ему на ухо.
— Нет, не надо, любимая. Это же тебе.
Тогда она сняла веточку с его уха и продела ее в свою брошь.
— Ты же не против, если я их съем попозже? А то испортят мне аппетит перед ужином. Сходи к детям. Они как раз пьют чай.
На столе в детской горела лампа: миссис Фэйрфилд резала хлеб и намазывала его маслом, а три девочки сидели за столом в широких слюнявчиках с вышитыми на них именами. Как только вошел отец, они вытерли губы, приготовившись к поцелую. На столе также стояли варенье, тарелка с домашними бугристыми булочками и какао, дымившееся в кувшине с рекламой виски «Дьюарс» — большом, наполовину коричневом, наполовину кремовом, с изображением мужчины, который курил длинную глиняную трубку. Окна были распахнуты настежь. В банке на каминной полке стоял букет полевых цветов, а на потолке в мягком пузыре света висела лампа.
— Кажется, мама, вы уютно здесь разместились, — сказал Бернелл, осматриваясь, щурясь от света и улыбаясь дочерям. Изабель и Лотти сидели по разные стороны стола, а Кезия — в дальнем конце. Место во главе стола пустовало. «Вот где должен сидеть мой мальчик», — подумал Стэнли. Он крепче обнял Линду за плечи. Честное слово, от такого счастья он чувствовал себя форменным дуралеем…
— Все так, Стэнли. Нам здесь очень уютно, — сказала миссис Фэйрфилд, нарезая ломтиками хлеб с джемом для Кезии.
— Лучше, чем в городе, правда, детишки? — спросил Бернелл.
— Ну конечно, папочка, — ответили они, а Изабель добавила:
— Спасибо тебебольшое, дорогой папа.
— Сходи-ка наверх да прими ванну, — сказала Линда. — Тапочки я принесу.
Но лестница была узковатой: под ручку не поднимешься. В комнате у них было довольно темно. Он слышал, как ее кольцо постукивало о мрамор, пока она шарила по каминной полке в поисках спичек.
— У меня есть, дорогая. Я зажгу свечи.
Но вместо этого он обнял ее сзади и прижал ее голову к своему плечу.
— Не передать, как я счастлив, — сказал он.
— Да? — она повернулась, положила обе ладони ему на грудь и посмотрела на него снизу вверх.
— Не знаю, что на меня нашло, — ответил он.
На улице уже совсем стемнело и выпала тяжелая роса. Когда Линда закрывала окно, от росы намокли кончики ее пальцев. Вдалеке залаяла собака.
— Похоже, ночь будет лунной, — сказала Линда. Холодная роса намочила ей губы и щеки, и Линда почувствовала, словно действительно взошла луна, а сама она купалась в
В столовой, в мерцающем свете от горевших в камине дров Берил сидела на пуфе и играла на гитаре. Она уже приняла ванну и переоделась. Теперь на ней было белое муслиновое платье в крупную черную горошину, а к волосам она приколола черную розу:
Ушла природа отдыхать,
Остались мы наедине,
Твою ладонь в своей держать —
И нет другого счастья мне.
Играла она негромко и пела вполголоса, ведь единственным слушателем была она сама. Отблески огня плясали на ее туфлях и юбке, на подрумянившемся брюшке гитары, на ее белых пальцах.
«Если бы я сейчас заглянула снаружи в окно и увидела саму себя, я бы немало удивилась», — подумала Берил и еще тише заиграла продолжение мелодии — теперь она уже не пела, а грезила: «Девочка моя, когда я впервые тебя увидел, ты об этом даже не подозревала! Ты сидела, забравшись с ногами на пуф, и играла на гитаре — помню как сейчас…» — она повернула голову к воображаемому собеседнику и снова запела:
Глядит усталая луна…
Но тут раздался громкий стук в дверь и в ней показалось раскрасневшееся лицо служанки:
— Если позволите, мисс, можно подать ужин?
Конечно, Элис, — ледяным голосом ответила Берил и поставила гитару в угол. Элис ввалилась в комнату с тяжелым черным металлическим подносом.
— Ох и хлопот с этой печуркой, сказала она. Ничего толком не пожаришь.
— И впрямь,— сказала Берил. Терпеть эту дуру не было никаких сил. Берил ушла в темную гостиную и принялась ходить взад-вперед. Ходила, ходила, ходила. Над каминной полкой висело зеркало; она облокотилась и посмотрела на свое бледное отражение.
— Выгляжу как утопленница, — сказала она.
Глава IV
Алоэ
— Доброе утро, миссис Джонс.
— Доброе утро, миссис Смит. Как я рада вас видеть! А вы с детьми?
— Да, с обеими близняшками. Мы с вами давно не виделись, за это время у меня родилась еще одна дочка. Это случилось так неожиданно, что я даже не успела сшить ей новую одежду, так что пришлось оставить ее дома. А как поживает ваш муж?
— У него все очень хорошо, спасибо. Разве что ангина не давала покоя, но королева Виктория (вы же знаете, она моя бабушка) прислала ему ящик ананасов и он мгновенно вылечился. А это ваша новая служанка?
— Да, ее зовут Гвен. Она у меня всего два дня. Гвен, познакомься: это моя подруга миссис Смит.
— Доброе утро, миссис Смит. Обед будет готов минут через десять.
— Вряд ли нужно было знакомить меня со служанкой. Я могла бы обратиться к ней и без этого.
— Ну, она не совсем служанка, а скорее экономка, а с экономками принято знакомить. У миссис Сэмюэл Джозефс была экономка, уж я-то знаю.
— Да ладно,неважно, — беспечно сказала новая служанка, взбивая шоколадный заварной крем обломком прищепки. На бетонной приступке живописно запекался ужин, и служанка принялась расстилать скатерть на широкой розовой садовой скамье. Перед каждым сидящим она поставила по две тарелки из листьев герани, положила вилку из сосновых иголок и нож из веточки. Три маргаритки на лавровом листе вместо яичницы; нарезанные лепестки фуксии вместо холодного мяса; чудесные биточки, приготовленные из земли, воды и семян одуванчика; и шоколадный заварной крем, который она решила подать прямо в раковинах пауа.
— О детях не стоит беспокоиться, — любезно сказала миссис Смит. — Можете просто взять эту бутылычку и наполнить ее из-под крана — я имею в виду, на молочной ферме.
— Как скажете, — сказала Гвен и шепнула миссис Джонс: — Сходить и попросить у Элис чуток настоящего молока?
Но тут кто-то позвал с крыльца дома:
— Дети! Дети!
И званый завтрак мгновенно испарился, а прелестный стол с биточками и яйцами на камнях достался муравьишкам да старушке-улитке, которая выставила дрожащие рожки из-за края розовой садовой скамейки и принялась неторопливо обгрызать тарелку из герани.
— Идите к парадной двери, дети! Рэгз с Пипом пришли.
Трауты приходились им двоюродными братьями. Они жили примерно в миле отсюда, и их дом назывался «Хижиной с араукарией». Пип был высоковат для своих лет, с гладкими черными волосами и бледным лицом, а Рэгз — очень маленький и такой худой, что, когда он раздевался, лопатки торчали у него на спине, словно крылышки. У них была дворняжка с бледно-голубыми глазами и длинным загнутым на конце хвостом. Пса звали Снукер, и он повсюду ходил за ними. Мальчишки постоянно причесывали Снукера щеткой и натирали его разными необычными смесями, состряпанными Пипом, которые тот прятал ото всех в разбитом кувшине, накрытом крышкой от старого чайника. Секретом этих смесей Пип не делился даже с Рэгзом. Тот лишь видел, как Пип смешивал карболовый зубной порошок с измельченной серой и, наверное, щепоткой крахмала — чтобы у Снукера шерсть дыбом стояла. Но Рэгз знал, что это еще не все. Пип не хотел ему рассказывать, что он туда добавлял помимо этого. Рэгз про себя думал, что порох. И никогда, ни под каким предлогом Пип не разрешал ему помогать или наблюдать за приготовлением, поскольку это было опасно. «Если хоть капля попадет в глаз, — объяснял он, помешивая снадобье железной ложкой, — ослепнешь на всю жизнь. А если хорошенько стукнуть, и вовсе рванет. Риск небольшой, но есть. Хватит двух ложек на керосиновую банку воды, чтобы изничтожить целую тьму блох». Тем не менее Снукер все свободное время выкусывался и чесался и от него ужасно воняло.
— Просто он шикарный бойцовый пес, — объяснял Пип. — От бойцовых собак всегда пахнет…
Раньше братья Трауты часто ездили в город и целый день проводили у Бернеллов, но теперь, когда они стали соседями и поселились в этом большом доме с чудным садом, они стали очень дружелюбными. К тому же обоим нравилось играть с девочками: Пип мог морочить им голову, и Лотти Бернелл было очень легко напугать, а Рэгз, к стыду своему, обожал кукол. Как он смотрел на спящую куклу и что-то шептал, застенчиво улыбаясь! А самым большим удовольствием для него было потянуться и самому взять куклу.
— Обними ее. Да не напрягай так руки, а то уронишь, — сурово командовала Изабель.
Сейчас они стояли на веранде и придерживали Снукера, рвавшегося в дом. Туда его не пускали, потому что тетя Линда не выносила славных собак.
— Мы приехали с мамой на автобусе, — рассказывали они, — пробудем у
— Миндаль я сам чистил, — добавил Пип. — Просто сунул руку в кастрюлю с кипятком, вытащил их оттуда, слегка прижал, и орехи повыскакивали из кожуры — некоторые аж до потолка долетели. Скажи, Рэгз?
— Когда дома готовят торт, — рассказывал Пип, — мы с Рэгзом всегда помогаем на кухне. Мне дают миску, а ему ложку и взбивалку для яиц. Самый вкусный торт — бисквитный. Он еще пенится весь.
Он сбежал по ступенькам веранды на лужайку, уперся руками в траву, наклонился вперед и чуть не встал на голову.
— Фух! — сказал Пип. — Сплошные бугры! А встать на голову можно только на ровном. Дома я нашу араукарию по кругу на голове обхожу. Ну, почти. Скажи, Рэгз?
— Ну, почти, — еле слышно ответил Рэгз.
— А ты попробуй на веранде. Там совсем ровно, — сказала Лотти.
— Больно ты умная, — сказал Пип. — Надо же на чем-то мягком. А то если дернешься, даже совсем чуть-чуть, то упадешь вот так и ударишься. Шея тогда — щелк! — и переломится. Мне папа рассказывал…
— А давайте играть, — предложила Кезия.
— Да, давайте во что-нибудь поиграем.
— Очень хорошо, — быстро сказала Изабель, — будем играть в больницу. Я буду медсестрой, Пип — доктором, а ты, Рэгз и Лотти — больными.
Но Лотти не хотелось в это играть, потому что в прошлый раз Пип что-то впрыснул ей в горло и было ужасно больно.
— Тьфу, — сказал Пип. — Это же был просто сок из апельсиновой кожуры.
— Тогда давайте играть в семью, — предложила Изабель. — Пип будет моим мужем, а вы — нашими тремя любимыми детками! Рэгз пусть будет младенцем.
— Ненавижуиграть в семью, — сказала Кезия, — ты вечно заставляешь нас ходить под ручку в церковь, а потом возвращаться домой и ложиться в постель.
Пип вдруг достал из кармана грязный носовой платок.
— Снукер, ко мне! — позвал он.
Но Снукер, как обычно, улизнул от него, поджав длинный загнутый хвост. Пип запрыгнул на него сверху и прижал коленями.
— Держи его крепко за голову, Рэгз, — сказал он, повязав на голову Снукера платок со смешным торчащим узлом сверху.
— А это еще зачем? — спросила Лотти.
— Чтобы уши у него прижимались сильнее к голове, — объяснил Пип. — У всех бойцовых собак уши как бы отведены назад и навострены. А у Снукера уши паршивые — слишком мягкие.
— Понятно, — сказала Кезия. — Они все время заворачиваются — ненавижу.
— Ну, не совсем, — сказал Пип, — но я хочу, чтобы уши у него выглядели чуть-чуть посвирепее, понимаешь?
Снукер лег на землю и вяло попытался стащить с себя лапой платок, но, убедившись, что это невозможно, поплелся за детьми с обмотанной грязным платком головой, вздрагивая от муки.
Мимо прошагал Пэт. В руке он держал маленький томагавк, поблескивавший на солнце.
— Пойдемте со мной, — сказал он детям, — я вам покажу, как короли Ирландии уткам головы отрубают.
Дети не двинулись с места. Они не поверили ему: он часто так шутил, да и братья Трауты никогда раньше Пэта не видели.
— Ну, пойдем, — уговаривал он, с улыбкой протягивая руку Кезии.
— Голову настоящей утки? С нашего выгона, где пасутся куры и утки?
— Ага, — сказал Пэт.
Она положила ладонь в его жесткую и сухую руку, а он сунул томагавк за пояс и протянул вторую Рэгзу. Он обожал детвору.
— Я придержу голову Снукера, если будет хоть какая-то кровь, — сказал Пип, стараясь не показывать своего волнения, — а то при виде крови он иногда становится просто бешеный.
И он побежал вперед, волоча Снукера за узел на платке.
— Ты думаешь, намможно? — шепнула Изабель Лотти. — Мы же не спросили разрешения ни у бабушки, ни у кого-то еще.
— С нами же Пэт, — ответила Лотти.
В глубине фруктового сада в штакетнике сделали калитку. Она вела на крутой берег, спускавшийся к перекинутому через речку мосту, и, перейдя по нему на другой берег, вы попадали на окраину выгонов. Бывшую конюшенку на первом выгоне теперь переделали в птичник. Вокруг раскинулся загон для кур, огражденный проволочной сеткой, который заново построил Пэт. Куры разбрелись по всему выгону, добравшись до самой мусорной свалки в ложбине на другой стороне, а утки держались поближе к речке, протекавшей под мостом вплотную к птичнику. Над потоком нависали высокие кусты с красными листьями, ослепительно желтыми цветами и гроздьями красных и белых ягод, а чуть дальше виднелись кресс-салат и какое-то водное растение с похожими на желтую наперстянку цветами. Местами речка была такой широкой и мелкой, что ее можно было перейти по камням, но кое-где она вдруг превращалась в каменистую лужу с крутыми стенками, напоминавшую озерцо с пеной по краям и дрожащими пузырьками. В этих-то лужах любили плавать крупные белые утки, обгладывая заросшие травой берега. Они курсировали туда-сюда, начищая свои ослепительные грудки, а под ними в прозрачной стоячей воде двигались вверх ногами другие утки с желтыми клювами и лапами.
— Ну вот и они, — сказал Пэт. — Наша маленькая ирландская флотилия. А вон, глядите, старый адмирал: шея зеленая, а на хвосте шикарный маленький флагшток!
Он достал из кармана горсть зерна и не спеша направился к птичнику. Широкополая соломенная шляпа со смятой тульей съехала Пэту на глаза.
— Ути-ути-ути-ути!
— Кря-кря-кря! — откликнулись утки, причаливая, плюхаясь на землю и карабкаясь на берег. Они вытянулись вслед за Пэтом длинной ковыляющей шеренгой. Он заманивал их, притворяясь, будто разбрасывает зерно, и потряхивая его в руках, пока утки не окружили его со всех сторон, сомкнувшись крякающим и толкающимся белым кольцом. Куры вдалеке услышали шум и тоже побежали через весь выгон, вытянув шеи и расправив крылья, по-птичьи нелепо выворачивая лапы и недовольно кудахча на ходу.
Затем Пэт рассыпал зерно, и жадные утки принялись лопать. Он резко наклонился, схватил двух, сунул их, крякающих и вырывающихся, под мышки и зашагал к детям. Дергающиеся головы, плоские клювы и выпученные глаза напугали детей, и все, кроме Пипа, отступили.
— Ну чего вы, глупенькие? — крикнул он. — Они не кусаются — у них даже зубов нету, скажи, Пэт? Только вот эти две дырочки в голове, чтобы дышать.
— Подержишь одну, пока я закончу с другой? — спросил Пэт.
Пип выпустил Снукера.
— Еще как подержу! Давай сюда! У меня не вырвется. Пусть как хочет брыкается — давай мне, давай!
Когда Пэт вложил ему в руки белый ком, Пип чуть не разрыдался от счастья.
У двери птичника стоял старый пень. Пэт отнес туда вторую
Щеки Рэгза побледнели как бумага, он подскочил к утиной голове и потянулся к ней пальцем, собираясь потрогать, но тут же отдернул его и потянулся опять. Рэгз весь дрожал.
Даже перепуганная Лотти расхохоталась и закричала, тыча в утку пальцем:
— Кезия, глянь-глянь-глянь!
— Смотрите! — крикнул Пэт, опустив белую тушку на траву, и та заковыляла с бьющей струей крови вместо головы, поплелась в повисшей тишине к крутому уступу, ведущему к речке. Это было гвоздем программы.
— Видите? Видите? — заорал Пип и забегал между девочками, дергая их за передники.
— Как паровозик! Смешной миленький паровозик! — заверещала Изабель.
Вдруг Кезия бросилась к Пэту, обхватила руками за ноги и изо всех сил уткнулась ему головой в колени.
— Верни назад голову, верни назад голову! — закричала она.
Пэт наклонился, чтобы отодвинуть ее, но Кезия его не отпускала и не отводила голову. Она вцепилась что было сил и все всхлипывала: «Голову назад, голову назад», пока ее слова и всхлипы не слились в странное громкое сопение.
— Она неживая. Отвалилась. Она мертвая, — сказал Пип.
Пэт подхватил Кезию на руки. Ее чепец откинулся назад, и она отвернулась от Пэта, но зато прижалась лицом к его плечу и обняла за шею.
Дети затихли так же резко, как до этого раскричались, и встали вокруг мертвой утки. Рэгз больше не боялся мертвой головы. Он опустился на колени, погладил ее пальцем и сказал:
— Вряд ли голова уже совсем умерла. Пип, она еще теплая. Если я дам ей попить, вдруг она оживет?
На что Пип очень рассердился и сказал:
— Ну ты и дурачина!
Он свистнул Снукеру и пошел прочь. А Изабель подошла к Лотти, но та от нее отпрянула.
— И-за-бель!Зачем ты постоянно меня трогаешь?
— Ну вот, — сказал Пэт Кезии. — Ты у нас шикарная девчурка.
Кезия подняла руки и, прикоснувшись к его уху, что-то нащупала. Все еще дрожа, она приблизилась к нему лицом, чтобы рассмотреть, — оказалось, Пэт носит круглые золотые сережки. Как забавно! Она и не знала, что мужчины тоже носят серьги. Кезия очень удивилась. Она совсем забыла про утку.
— А они снимаются? — хрипло спросила она.
На верхнем этаже дома в теплой опрятной кухне служанка Элис принялась готовить полдничный чай. Она принарядилась: надела черное суконное платье, пахнувшее под мышками, белый фартук, плотный и шуршавший, как бумага, при каждом ее вдохе и движении, а на макушку крупными булавками приколола белый муслиновый бант. Свои удобные черные войлочные туфли она сменила на кожаные, тоже черные и «жуть как» натиравшие мозоли на мизинцах.
В кухне было тепло. Большая мясная муха, с жужжанием кружась, билась о потолок, из носика черного чайника вырывался завиток белого пара, а его крышка с грохотом плясала над клокочущим кипятком. Кухонные часы неспешно и размеренно тикали в теплом воздухе, словно щелкали старушечьи спицы, а иногда — без всякой причины, ведь на улице не было ни ветерка — тяжелые жалюзи раскачивались взад и вперед, стуча по окнам.
Элис готовила сандвичи с водяным крессом. На столе перед ней стояли тарелка сливочного масла и большая буханка под названием «барракуда», а в белой тряпице сушились сваленные в кучу зеленые листья. К тарелке с маслом она прислонила открытую книжицу — грязную, засаленную, с чахлым переплетом и потрепанными краями. Размешивая масло, прежде чем мазать его на хлеб, Элис читала:
«Увидеть во сне катафалк, запряженный четырьмя черными жуками, — дурная примета. Предвещает смерть близкого или дорогого человека, будь то отец, муж, брат, сын или суженый. Если черные жуки ползут прочь, это означает смерть от огня или от падения с высоты, как то: лестничный пролет, строительные леса и т. п.
Пауки.Если во сне по вам ползают пауки, это хорошая примета. Означает крупную сумму денег в скором будущем. Если вы находитесь в положении, то можно ожидать легкого разрешения от бремени. Но на шестом месяце следует остерегаться, чтобы не съесть моллюска, возможно, подаренного…»
Я вижу птиц большую стаю…
— О господи, — Элис выронила нож, — это же мисс Берил!
Она сунула сонник под блюдо с маслом, но не успела спрятать его как следует. Берил подскочила к столу и сразу заметила торчащую из-под блюда серую обложку, хотя и ничего не сказала Элис. Та все поняла по презрительной ухмылке мисс Берил, которая многозначительно подняла брови и прищурилась, словно присматриваясь,чтоже там лежит под краем тарелки. Элис решила, что, если мисс Берил спросит, она ответит: «Вас это не касается, мисс». Но она знала, что мисс Берил не спросит.
Вообще-то нрав у Элис был кроткий, но она всегда держала наготове колкие ответы на вопросы, которые ей никогда не зададут. Сочиняя их и постоянно прокручивая в голове, она успокаивалась, точно в действительности их произнесла, — так она сохраняла самоуважение, даже когда ощущала себя затравленной и боялась на ночь класть рядом спичечный коробок — а вдруг она случайно поотгрызает во сне головки у спичек?
— Ой, Элис, — начала мисс Берил, — на чай к нам придет один гость, так что разогрей, пожалуйста, тарелку вчерашних сконов, а еще подай новый бисквит «Виктория» и кофейный торт. И не забудь подложить под тарелки салфеточки, ладно? Потому что вчера ты опять про них забыла — и чаепитие вышло некрасивым и заурядным… И еще, Элис, прошу тебя, не надевай больше на чайник для полдника тот старый и страшный выцветший чехол. Он сгодится разве что по утрам. Да и вообще, честно говоря, лучше оставить его для кухни — он совсем уже потрепанный и пахнет. Надень лучше китайский — они лежат в ящике серванта в столовой. Ты все поняла? Подавай чай сразу, как будет готов.
Мисс Берил отвернулась.
Что сплошь на деревах поют… —
напевала она, уходя, очень довольная своимжесткимобращением с Элис.
Зато Элис пришла в бешенство! К поручениям ей было не привыкать, но мисс Берил говорила с ней таким тоном, который она терпеть не могла. От этого тона у Элис
— Остается одно, — услышала она, открывая дверь, — полностью обрезать рукава и просто нашить широкие полоски из черного бархата на плечи и руки.
Миссис Бернелл со своими сестрами проводила очень сложную операцию: перед ними на столе разложено было белое атласное платье. Пожилая миссис Фэйрфилд сидела на солнышке у окна с розовым вязаньем на коленях.
— Мои дорогие, — сказала Берил, — а вотнаконеци чай, — и она освободила место для подноса. — Но, Доуди, — обратилась она к миссис Траут, — ведь я вряд ли осмелюсь появиться на людях совсем без рукавов?
— Дорогая, — ответила миссис Траут, — могу лишь сказать, что в новом каталоге «Месс Рединг» нет ни одного вечернего платья с малейшим намеком на рукава. У некоторых моделей на плече роза или лоскуток черного бархата, а на других нет даже этого — и они совершенно очаровательно смотрятся! У тебя платье с бархатными черными бретелями: на них прекрасно смотрелись бы красные маки. Может, нам взять парочку цветов с этой шляпы…
На ней была большая кремовая шляпа из итальянской соломки, украшенная венком из маков и маргариток. Недолго думая, она отколола ее и, положив на колени, провела руками по своим темным шелковистым волосам.
— По-моему, два мака смотрелись бы просто замечательно, — сказала Берил, — и стали бы верным завершением образа. Вот только я, разумеется, и слышать не хочу о том, чтобы ты брала их со своей новой шляпы, Доуди. Ни за что на свете!
— Это форменное растерзание, — сказала Линда, макая в солонку сэндвич с водяным крессом и улыбаясь сестре.
— Но я не испытываю никаких сантиментов к этой шляпе — как и к любой другой, по правде говоря, — ответила Доуди, с грустью глядя на броский убор у себя на коленях и глубоко вздыхая.
Собравшиеся за столом три сестры были очень не похожи друг на друга. Миссис Траут, высокая и бледная, с тяжелыми веками, нависшими над серыми глазами, и на редкость узкими запястьями и лодыжками, была настоящей красавицей. Но жизнь ей наскучила. Она была уверена, что скоро с ней случится что-то очень трагическое. Она предчувствовала это уже много лет. Она не могла в точности сказать, что именно должно произойти, но была почему-то «обречена». Частенько, когда она сидела, как сейчас, с мамой, Линдой и Берил, сердце шептало ей: «Ничего-то они не знают», или, как в этот раз: «Когда-нибудь эта шляпа станет такой насмешкой…» — и она точно так же глубоко вздыхала.
Всякий раз перед родами ей казалось, что теперь-то и разразится трагедия. Ребенок родится мертвым, или же она представляла, как няня входит к ее супругу Ричарду и говорит: «Ваш ребенок жив,но… — и тут няня указывала пальцем вверх, прямо как Агнес из „Дэвида Копперфильда“, — вашей жены больше нет». Однако ничего особенного не происходило, не считая того, что рождались мальчики, а ей хотелось девочек — нежных, ласковых, не слишком крепких маленьких девочек с вьющимися волосами и милыми тельцами, одетыми в белый расшитый голубыми нитями муслин.
После замужества она поселилась в «Хижине с араукарией». Каждое утро в восемь часов муж уезжал в город и возвращался лишь после половины седьмого. Минни была замечательной служанкой. Она делала все необходимое по дому, присматривала за мальчишками и даже работала в саду… Так миссис Траут сделалась заложницей вечных мигреней. Дни напролет она лежала на диване в гостиной, опустив жалюзи и положив на лоб льняной носовой платок, смоченный одеколоном. В это время она начинала задаваться вопросом — откуда эта уверенность, будто жизнь готовит ей страшную участь, и представляла, в чем эта участь заключалась… Мало-помалу она стала сочинять в голове целые романы, в которых сама выступала главной героиней, — и все они заканчивались катастрофой. «Дора (в этих романах она всегда думала о себе в третьем лице — так было почему-то трогательнее) чувствовала себя в то утро удивительно счастливой. Она лежала на веранде, глядя на тихий сад, и чувствовала, какой все-таки защищенной и блаженной была ее жизнь. Вдруг открылись ворота. Какой-то рабочий, совершенно ей не знакомый, поднялся по тропинке и, встав перед ней, снял кепку. На его грубом лице читалась жалость.
— У меня для вас плохие новости, мэм…
— Погибли? — воскликнула Дора, ломая руки. — Оба?..»
А с тех пор как Бернеллы поселились в «Таране»… она вдруг проснулась среди ночи. Комнату наполняли странные отблески.
— Ричард! Ричард, проснись! «Тарана» горит!..
Наконец всех вывели. Они стояли на почерневшей траве и смотрели на бушующее пламя. Вдруг раздался крик:
— А где миссис Фэйрфилд? Боже! Где она?
— Мама! — кричала Дора, падая на колени в мокрую траву. — Матушка!
Она увидела, как в окне верхнего этажа мелькнула фигура матери. На миг ей показалось, что та пошатнулась… Раздался отвратительный треск…
Эти сны были настолько яркими, что она переворачивалась на другой бок, зарывалась лицом в подушку и рыдала. Но она никому о них не рассказывала, и меланхолию Доуди объясняли ее жуткими мигренями.
— Берил, подай-ка мне ножницы. Отрежу — и дело с концом.
— Доуди, даже думать не смей, — сказала Берил, протягивая ей на выбор две пары ножниц.
Маки были срезаны.
— Надеюсь, вам понравится в «Таране», — сказала она, откинувшись на спинку стула и попивая чай. — Сейчас, конечно, лучший сезон, хотя я несколько опасаюсь, что зимой будет сыро. Мама, тебе так не кажется? Здесь такой красивый сад — это отчасти само по себе дурной знак. И потом, дом ведь находится в долине? То есть ниже, чем другие дома.
— Думаю, с осени по весну дом будет подтапливать, — сказала Линда. — Придется нам, Доуди, ставить ловушки на жаб — маленькие мышеловки в мисках с водой, а в качестве наживки класть туда вместо сыра веточки кресса. И Стэнли по утрам будет грести к себе в контору на шлюпке. Ему даже понравится. Так и вижу, как он сияет от
— Линда, ну что за глупости, — сказала миссис Фэйрфилд.
— Чего еще ждать от Линды? — сказала Доуди. — Она же смеется буквально над всем. Я часто спрашиваю себя, найдется ли хоть что-то, над чем Линда не станет смеяться.
— Вот такая я бессердечная! — воскликнула Линда. Она встала и подошла к матери. — У тебя чепец совсем чуточку съехал, мама, — сказала она и, поправив его своими проворными маленькими руками, поцеловала мать. — Просто ледышка! — и поцеловала ее снова.
— Тебе нравится так о себе думать, — сказала Берил. Она подула в наперсток, надела его на палец и подтянула к себе белое атласное платье. В наступившей тишине у нее возникло странное чувство: словно ее злость змейкой выскочила из груди и бросилась на Линду.
— Почему ты всегда притворяешься ко всему равнодушной? Будто тебе все равно где жить, с кем видеться, все равно, что будет с твоими детьми или даже с тобой самой. Это не может быть искренним, и все-таки ты продолжаешь в том же духе, причем уже многие годы. По сути, — она усмехнулась с радостью и облегчением, избавившись тем самым от своей змеи; она была в полном восторге, — я теперь даже не вспомню, когда это началось, —соСтэнли, еще до него, после твоей ревматической лихорадки или когда родилась Изабель…
— Берил! — резко сказала миссис Фэйрфилд. — Хватит уже! Прекрати!
Линда, сильно побледнев, вскочила с места.
— Не останавливай ее, мама! — воскликнула она. — Она имеет полное право говорить все, что ей заблагорассудится. С какой стати ей запрещать?
— Нет,не имеет, — ответила миссис Фэйрфилд. — Она не имеетникакогоправа.
Линда открыла глаза и посмотрела на мать:
— Что за манера всем перечить? Мне стыдно за тебя! И как это должно понравиться Доуди? Она же впервые приехала к нам в гости в наш новый дом, а мы здесь сидим и друг друга браним.
Загремела и повернулась дверная ручка. С обреченным видом в комнату заглянула Кезия:
— А чай сегоднякогда-нибудьбудет?
— Нет, никогда! — ответила Линда. — Твоей матери все равно, Кезия, увидишь ли ты ее когда-нибудь снова или нет. Ей все равно, умрешь ли ты с голоду. Завтра вас всех отправят в сиротский приют.
— Не дразни ее, — сказала миссис Фэйрфилд. — Она же верит каждому слову.
И обратилась к Кезии:
— Иду, дорогая. Беги наверх в ванную и умойся, вымой руки,а такжеколени.
Возвращаясь домой с детьми, миссис Траут начала совершенно новый роман. Стояла ночь. Ричард был где-то далеко (как и всегда в таких случаях). Она сидела в гостиной при свечах и наигрывала песню Сольвейг, как вдруг появился Стэнли Бернелл — без шляпы, весь бледный. Поначалу он не мог говорить.
— Стэнли, скажи, что случилось? — она положила руки ему на плечи.
— Линда ушла, — хрипло ответил он.
Миссис Траут не усомнилась в побеге ни на миг — даже в воображении. Она должна была сразу принять это и жить дальше.
— Ей всегда было все равно, — сказал Стэнли. — Видит бог, я сделал все, что мог. Но она не была счастлива. Я знал, что она несчастна.
— Мам, — спросил Рэгз, — кем бы ты лучше была — уткой или курицей?
— Лучше курицей. Курицей гораздо лучше, — ответила она.
Когда в тот же вечер Элис поставила перед Стэнли Бернеллом белую утку, то казалось, что головы у нее отродясь не было. Птица с прекрасным смирением лежала в подливке на голубом блюде, ее лапы были перевязаны ниткой, а вокруг расположилась гирлянда из шариков с начинкой. Трудно было сказать, кто из них больше искупался в подливке — Элис или утка. Обе были очень яркими и казались лоснящимися и пятнистыми: Элис — красная как пион, а утка — цвета испанского красного дерева. Взгляд Бернелла скользнул по лезвию разделочного ножа: он гордился тем, как нарезал утку, своей первоклассной работой. Он терпеть не мог, когда это делали женщины: они всегда были слишком медлительными, и, казалось, их совершенно не заботило, как мясо выглядит потом. А вот его заботило: он относился к этому очень серьезно и очень гордился тем, как нарезал тонкой стружкой говядину, выверенной толщины ломтиками баранину, с ювелирной точностью разделывал кур и уток, чтобы, даже оказавшись с бухты-барахты на столе, они все равно выглядели приличными членами общества.
— Домашняя? — спросил он, прекрасно зная ответ.
— Да, дорогой, мясник не приходил; мы выяснили, что он приходит только три раза в неделю.
Впрочем, извиняться было не за что: птица оказалась превосходной — не мясо, а какое-то непревзойденное желе.
— Отец сказал бы, — заметил Бернелл, — что это одна из тех птиц, которым мама в детстве играла на флейте, и упоительные напевы этого сладкозвучного инструмента так повлияли на младенческий разум… Берил, положить еще? Берил, в этом доме только мы с тобой по-настоящему любим поесть — при необходимости я даже готов заявить в суде, что обожаю вкусную еду.
После обеда в гостиной подали чай, и Берил, которая почему-то была очень мила со Стэнли с момента его прихода, предложила поиграть вдвоем в криббедж[6]. Они сели за столик у открытого окна. Миссис Фэйрфилд ушла наверх, а Линда легла в кресло-качалку, закинула руки за голову и стала качаться туда-сюда.
— Линда, тебе ведь не нужен свет? — спросила Берил и, придвинув к себе высокую лампу, оказалась в мягком ясном круге.
Качавшейся и наблюдавшей за ними Линде эти двое казались бесконечно далекими. Зеленый стол, яркие блестящие карты, большие кисти Стэнли и маленькие белые Берил, постукивающие красные и белые колышки на игровой доске — все казалось элементами одного таинственного действа. Сам Стэнли, крупный и солидный, в свободном темном костюме, сидел непринужденно, излучая здоровье и благополучие. А Берил в черно-белом муслиновом платье склоняла голову в свете лампы. Шею ее обвивала черная бархатка, придававшая какой-то другой вид лицу и шее, и Линде это показалось милым. В комнате пахло лилиями. На каминной полке стояли два больших кувшина с белыми аронниками.
— За пятнадцать — два очка… еще за пятнадцать — четыре; вот парные — шесть очков, и тройка — итого девять, — произносил Стэнли так медленно, словно считал овец.
— У меня всего две пары, — сказала Берил с напускной грустью: она знала, как он обожает выигрывать.
Колышки для криббеджа напоминали двух человечков, которые шагали вместе по дороге, время от времени поворачивая. Каждый то и дело выходил вперед, но не стремился оторваться, а хотел лишь держаться чуть впереди — так,
Хотя нет, один из них всегда нетерпеливо скакал прочь и не слушал, когда подходил другой. Может, один опасался другого — а может, грубо и черство лишал его возможности поговорить.
В вырезе платья Берил носила букетик черных анютиных глазок, и, когда колышки однажды оказались бок о бок и она склонилась над ними, цветы выпали и накрыли собой человечков.
— Как досадно их останавливать, — сказала она, поднимая цветы, — в тот самый миг, когда они могли броситься друг другу в объятия!
— Пока-пока, девочка моя, — рассмеялся Стэнли, и красный колышек ускакал прочь.
Оба окна и витражная дверь в длинной и узкой гостиной выходили на веранду. Стены покрывали кремовые обои с узорами из золотистых роз, а над белой мраморной каминной полкой висело большое зеркало в золоченой раме, где Берил еще различала свое тонущее в сумерках отражение. Напротив камина лежала шкура белого медведя, а мебель, принадлежавшая пожилой миссис Фэйрфилд, была темной и простой. У стены стояло маленькое пианино с резной крышкой, обтянутой желтым плиссированным шелком. Над ним висела картина маслом, написанная Берил: большая гроздь ломоноса казалась удивленной, поскольку каждый цветок был размером с маленькое блюдце, в середине которого помещался изумленный глаз с черной каймой. Но гостиная была еще не закончена. Стэнли собирался докупить диван «честерфилд», пару приличных стульев и бог знает что еще… А Линде и так все нравилось.
В окно влетели два крупных мотылька и закружились в свете лампы.
— Улетайте, глупышки, пока не поздно. Летите обратно.
Но они все кружились и кружились, и казалось, будто они принесли на своих крылышках тишину лунного света…
— У меня два короля, — сказал Стэнли. — А у тебя есть что-нибудь хорошее?
— Вполне, — сказала Берил.
Линда перестала качаться и встала. Стэнли посмотрел на нее.
— Что-то случилось, дорогая? — Возможно, он почувствовал ее беспокойство.
— Да нет, ничего. Пойду поищу маму.
Она вышла из комнаты и, остановившись внизу лестницы, окликнула мать. Но голос миссис Фэйрфилд донесся по коридору с веранды.
Луна, которую Лотти и Кезия видели из коляски кладовщика, была почти полной, а дом, сад, пожилая миссис Фэйрфилд и Линда — все купалось в ослепительном сиянии.
— Я рассматривала наше алоэ, — сказала миссис Фэйрфилд. — Кажется, в этом году зацветет. Редкая удача, правда? Взгляни на верхушку! Она вся в бутонах. Или это просто свет так падает?
Они стояли на ступенях, а высокий травянистый холм, где высилось алоэ, вздыбился волнами, и цветок словно катился по ним кораблем с поднятыми веслами. Лунный свет касался весел, как вода, а зеленые волны блестели от росы.
— Ты тоже это чувствуешь? — сказала Линда, и она говорила, как мать, тем особенным голосом, которым женщины общаются друг с другом ночью, словно во сне или со дна глубокого колодца. — Разве ты не чувствуешь, как оно приближается?
И ей пригрезилось, будто они с матерью были окружены студеной водой и очутились на корабле с поднятыми веслами и готовой распуститься мачтой — а вокруг студеная вода. И вот весла стремительно обрушиваются на воду, и они плывут куда-то ввысь — а внизу остаются кроны садовых деревьев, выгоны за садом, темные заросли вокруг них. Она смотрела на мать — та сидела в лодке и словно загорала в лунном свете. И все-таки лучше бы она не приходила: Линда услышала, как мать кричит гребцам: «Быстрей! Быстрей!»
Насколько же эта греза была реалистичнее, чем необходимость возвращаться в дом, где спали дети, а Стэнли с Берил играли в криббедж!
— По-моему, это все-таки бутоны, — сказала она. — Пойдем в сад, мама. Мне так нравится это алоэ. Больше, чем что-либо еще здесь. Оно останется в моей памяти надолго — даже когда я забуду все остальное.
Она взяла мать под руку, и они спустились по ступенькам, обогнули островок и вышли на подъездную дорожку, ведущую к главным воротам.
Глядя на растение снизу, она различала длинные острые шипы, окаймлявшие листья алоэ, и от этого сердце ее ожесточалось. Ей особенно нравились длинные острые шипы. Никто не посмеет приблизиться к ее кораблю или последовать за ним. «Даже мой ньюфаундленд, — подумала она, — которого я так люблю при свете дня».
Ведь она его очень любила. Обожала, восхищалась им и безмерно его уважала. И она понимала его, как никто другой на свете! Она знала его как облупленного. Он был сама искренность и, несмотря на свой жизненный опыт, оставался совсем простым, и его легко было обрадовать или обидеть.
Если бы только он не прыгал на нее вот так, не лаял так громко, не стучал хвостом и не смотрел на нее таким жадным любящим взглядом! Для нее он был слишком силен: она никогда не любила, когда на нее бросались, даже в детстве. Порою он ее пугал — пугал по-настоящему, и тогда она чуть не вскрикивала: «Ты меня убьешь!», и ее подмывало сказать что-то очень грубое, полное ненависти…
— Понимаешь, я очень хрупкая. Ты не хуже меня знаешь, что мое сердце серьезно пострадало, а доктор Дир предупреждал тебя, что я могу умереть в любую минуту. Я ведь уже выносила трех здоровых дочерей.
Да-да, так оно и было, и при мысли об этом она вырвала ладонь из материной руки. Вопреки всей своей любви, уважению и восхищению она его ненавидела.
Никогда еще это не было ей так ясно, как сейчас. Она различала все свои чувства к Стэнли, и все они были настоящими, четко определенными. Она могла бы разложить их по мешочкам — и отдельно упаковать эту ненависть, такую же реальную, как и все остальное. Жаль, что она не может разложить их по мешочкам и отдать Стэнли, особенно этот последний: хотела бы она посмотреть на мужа, когда тот его откроет…
Она обхватила себя руками и беззвучно рассмеялась. Боже мой, как же все это нелепо! На самом деле это было попросту смешно. А смешнее всего — мысль о том, что она ненавидела Стэнли (вот бы он изумился, если бы она призналась в этом вслух или дала ему пакетик!). Да, Берил сказала сегодня чистую правду: ей все безразлично. Но она не притворялась — тут Берил ошиблась: Линда смеялась, потому что не могла сдержаться…
И откуда эта мания цепляться за жизнь? Ведь это и впрямь мания! «Ради чего я себя так нежно берегу? — глумливо подумала она с беззвучным смехом. — Я и дальше буду рожать детей, а Стэнли и дальше будет зарабатывать деньги, дети и дома́ будут расти
Прежде она шла, опустив голову и никуда не глядя, а теперь осмотрелась вокруг. Вот они с матерью стоят возле деревьев с красно-белыми камелиями. Как прекрасны густые темные листья в отблесках света, и округлые цветы, взгромоздившиеся между ними, словно яркие птицы. Линда потянула к себе цветок вербены, помяла его в ладони и протянула матери.
— Какой приятный аромат! — сказала миссис Фэйрфилд, поднося цветок к носу. — Доченька, ты не замерзла? Ты вся дрожишь. И руки холодные. Пойдем-ка домой.
— О чем ты думала? — спросила Линда. — Расскажи.
Но миссис Фэйрфилд произнесла:
— Да ни о чем я на самом деле не думала. Когда мы шли по саду, мне стало интересно, какие фрукты и ягоды у нас растут и много ли удастся осенью заготовить варенья. В огороде нашлись роскошные кусты черной смородины и крыжовника. Я их сегодня приметила. Хочется, чтобы полки в кладовой были сплошь забиты нашим домашним вареньем…
Дальше в рукописи содержится следующее примечание:
Один необычный факт о мадам Аллегр. У нее очень красивая походка — просто очаровательная. Я только что видела, как она прошла вглубь сада с ведром в одной руке и корзиной в другой.
Каждый вечер перед сном готовить уголь. Тогда утром останется только спуститься, поднести спичку к воронке, и к тому времени, когда оденешься, все уже будет готово! Очень разумно.
Снова приходится продираться. Я так тревожусь и переживаю из-за «Сардинии»[7], что простоне могуписать. Написанное раньше кажется мне ужасно, невозможно хорошим по сравнению стем, что я написала вчера. Мне кажется, если со мной случится очередноепотрясение(!) — если, например, объявится мадмуазель Марта[8], то я, пожалуй, справлюсь, но сейчасje veux mourir[9]. Надо написать письмо Берил к Нэн Фрай.
Как это утомительно.
«Дорогая моя Нэн, не сочти за свинство, что я так долго не писала: милая, у меня не было ни одной свободной минутки, и даже сейчас я так измучена, что еле держу в руках перо.
Что ж, страшное дело сделано. Мы действительно выбрались из головокружительного городского водоворота (!)
и вряд ли когда-нибудь вернемся обратно, поскольку мой зять приобрел этот дом, по его собственным словам, „цели ком и полностью“.
В каком-то смысле это ужасное облегчение, ведь он грозился переехать в деревню с тех самых пор, как я стала с ними жить, и, должна сказать, дом и сад ужасно хороши — в сто раз лучше той страшной городской каморки.
Но я похоронена заживо, моя милая… Хотя нет, это неподходящее слово.
У нас есть соседи, но они простые фермеры — здоровенные мужланы, которые как будто постоянно доят коров, и две страшные бабы с торчащими зубами. Когда мы переехали, они принесли нам сконов и сказали, что всегда готовы нам помочь. Моя сестра живет в миле отсюда, и она говорит, что не знает здесь ни одной живой души, так что, я уверена, и мы никогда ни с кем не познакомимся, и сомневаюсь, что кто-нибудь приедет к нам в гости из города. Сюда, конечно, ходит автобус, но ни один приличный человек даже под страхом смерти не проедет шесть миль в этой старой ужасной грохочущей колымаге с черными кожаными бортами.
Такова жизнь! Печальный конец бедняжки Б. Через пару лет я превращусь в безобразное чучело и заявлюсь к тебе в гости в макинтоше и бескозырке, подвязанной белой шелковой дорожной вуалью!
А Стэнли говорит, что мы уже обжились (да, после двух недель самого жуткого кошмара в моей жизни мы и впрямь „обжились“), и теперь он собирается каждую субботу приглашать друзей по клубу на партию в теннис. Сегодня он пообещал нам целых двоих — словно это ПОДАРОК СУДЬБЫ. Эх, милая моя, видела бы ты этих его одноклубников… толстяки, без жилета и смотреть страшно, да еще ступни вечно заворачиваются внутрь — очень странно смотрится, когда они в белых туфлях ходят по корту. К тому же они ежеминутно подтягивают брюки — представляешь? — и лупят ракетками по воображаемому мячику.
Прошлым летом я несколько раз играла с ними на клубном корте. Так вот, даже после того как я побывала там трижды,всеони обращались ко мне „мисс Берил“ — думаю, ты понимаешь, что это за типаж! Этот мирок утомляет. Мама, конечно, просто в восторге от всего, но когда я доживу до маминых лет, то, наверное, тоже с удовольствием буду сидеть на солнышке и лущить горох в тазике. Но я-то — пока еще — не в ее возрасте!..
Что на самом деле думает обо всем этом Линда, я, по обыкновению, не имею ни малейшего представления. Она как и прежде — сама загадка…
Дорогая, а помнишь то мое белое атласное платье? Я полностью отрезала рукава, нашила на плечи ленточки из черного бархата и два больших красных мака сchapeau[10] моей дорогой сестрицы. Получилось очень удачно, хотякудамне его носить, ума не приложу…»
Берил писала это письмо, сидя за столиком у окна в своей комнате. В каком-то смысле, конечно, все было чистой правдой, но, с другой стороны, это полнейший вздор и она ни слова не написала всерьез. Вернее, не так. Она испытывала именно эти чувства, но испытывала на самом деле не так. Берил, писавшая это письмо, возможно, заглядывала ей через плечо и водила ее рукой — настолько она была от нее отделена, но она, пожалуй, была более настоящей, чем другая, настоящая Берил. Давно уже крепла и набиралась сил.
Когда-то настоящая Берил просто пользовалась фальшивой, чтобы выходить из неловких положений. Та скрашивала ей неприятные минуты, помогала переносить идиотские, безобразные, а порой и гадкие события. Раньше она будто бы звала ненастоящую Берил, и видела, как та приходит и уходит, — это было для нее совершенно просто и понятно. Но это было давно. Другая, ненасытная Берил ревновала к настоящей. Вскоре она стала занимать все больше пространства и оставаться с ней дольше. Со временем она начала приходить чаще, и теперь уже настоящая Берил не всегда понимала, с ней она сейчас или нет.
Может быть, дело в том, что она никогда не жила по-настоящему своей жизнью. У нее не было возможности себя выразить, жить в полной мере этого слова — а потому она и не нуждалась в своем настоящем «я», которое лишь делало ее несчастной.
Здесь в рукописи содержится следующее примечание:
К чему же я клоню? На самом деле этоsosie[11] Берил. Дело в том, что уже достаточно давно она не могла управлять своим вторым «я»: скорее это оно управляет ею… Это какое-то лучезарное существо, не злобное и не коварное, она видела его лишь мельком и однажды слышала его голос — оно вело себя очень серьезно, и ему бы и в голову не пришло делать то, что делала она. Изгнала ли она это существо или оно просто устало и ушло само? Я хочу добраться до всего этогочерезБерил, точь-в-точь как добралась до ЛиндычерезЛинду. Внезапно воссоединить ее с самой собой.
В каком-то смысле, конечно, все было чистой правдой, но, с другой стороны, это полнейший вздор и она не верила ни единому слову. Нет, не так. Онаиспытывалаименно эти чувства, но на самом деле испытывала ихне так. Письмо Берил в самом деле написало ее второе «я». Так кем же она была — его рабыней или госпожой? Другое «я» утомляло собой Берил настоящую, а порой вызывало у нее отвращение.
— Глупость и легкомыслие, — сказала настоящая Берил, хотя и знала, что отправит письмо и что она всегда писала Нэн Фрай подобную чепуху. В самом деле, это был еще оченьщадящийпример — по сравнению с тем, что она писала обычно.
Берил облокотилась на стол и перечитала письмо. Голос писавшей словно доносился со страницы — слабый, как из телефонной трубки, высокий, несдержанный, с нотками раздражения. До чего же она его сегодняненавидела!
— Ты всегда такая живая, — говорила Нэн Фрай. — Вот почему ты так нравишься мужчинам, — и добавляла довольно мрачно (ведь сама Нэн мужчинам не нравилась: это была плотно сбитая девушка с толстыми бедрами и ярким румянцем): — Не понимаю, как ты так умеешь, — уж, видно, такая у тебя натура.
Что за вздор! Какой бред! Никакая это не ее натура! Боже правый! Да побудь она с Нэн хоть раз самой собой, та от неожиданности выпрыгнула бы в окно.
«Дорогая, а помнишь то мое белое атласное платье?..» Берил с отвращением захлопнула ящик для писем.
Она вскочила и полубессознательно переместилась к зеркалу. В нем отражалась стройная девушка в белом: короткая белая саржевая юбка, белая шелковая блузка и белый кожаный поясок, туго затянутый на тонкой талии. Лицо у нее было в форме сердца — с широкими бровями и заостренным, но не слишком, подбородком… Глаза… глаза, пожалуй, ее козырь — еще и такого странного, редкого цвета: зеленовато-голубые с золотистыми крапинками.
Тонкие черные брови и длинные черные ресницы — такие длинные, что бросают тень на щеки, — так ей кто-то однажды сказал.
Рот довольно большой. Не слишком ли? Нет, не очень. Нижняя губа слегка оттопырена. Берил обычно ее втягивала, и кто-то другой заметил, что это ужасно обаятельно.
Нос удовлетворял ее меньше всего. Не совсем, конечно, уродливый, но и вполовину не такой точеный, как у Линды. Вот у Линды действительно прекрасный носик. А у Берил — широковат, пусть и не сильно: скорее всего, она преувеличивала только потому, что это ее нос, а она была ужасно самокритична. Она зажала нос двумя пальцами и скорчила рожицу.
Красивые длинные волосы. И их так много. Цвета свежей опавшей листвы — рыжевато-каштановые с золотистым отливом. Они словно жили собственной жизнью, были такими теплыми и волнистыми. Когда она заплетала их в одну толстую косу, та висела за спиной, точно длинная змея. Она обожала чувствовать их вес, тянувший ее голову назад; обожала, когда, распущенные, они покрывали ее обнаженные руки.
Девушки в доме у мисс Берч повадились расчесывать Берил волосы: «Берил, дорогая, ну дай мне расчесать тебя!» Но никто не делал это так красиво, как Нэн Фрай. Берил сидела в своей клетушке перед трюмо в белом полотняном капоте, а сзади стояла Нэнни в темно-красном шерстяном пеньюаре, застегнутом до самого подбородка. Две свечи излучали живой мерцающий свет.
Ее волосы струились по спинке стула. Она встряхивала головой, уступая заботливым рукам Нэнни. Лицо Нэнни висело в зеркале как круглая маска, уснувшая над темным пеньюаром. Она плавно расчесывала пряди тягучими ласковыми движениями. Ее рука и щетка сливались с каждым локоном в единое целое. Потом Нэн откладывала щетку и, покручивая пряди пальцами, с какой-то томной страстью говорила:
— Прекрасные как никогда, Берил. С каждым разом все красивее.
Потом она снова принималась расчесывать. Казалось, она убаюкивает себя мерными движениями и нежным тембром голоса. Она напоминала кошку, а гладили будто не Берил, а ее саму.
И почти каждый раз это заканчивалось плохо. Нэнни снова и снова совершала какую-нибудь глупость. Ни с того ни с сего она зарывалась лицом в копну волос Берил и целовала их — или вдруг обнимала ее голову и прижимала к своей упругой груди, всхлипывая:
— Ты так прекрасна! Ты даже не знаешь, насколько ты прекрасна — прекрасна, прекрасна!
В такие минуты Берил испытывала сильное отвращение, очень острый приступ физической неприязни к Нэн Фрай.
— Ну все, хватит. Спасибо. Ты прекрасно их расчесала. Спокойной ночи, Нэн.
Она даже не пыталась сдержать презрение и отторжение… Занятно, что Нэн Фрай, кажется, понимала это и даже ожидала: никогда не возражая, покорно брела прочь, уже в дверях шепча:
— Прости.
Аещезанятнее было то, что Берил снова позволяла ей расчесывать себе волосы — и все повторялось: и вновь случалась эта неловкая сцена, неизменно с одним и тем же финалом, и они никогда-никогда не вспоминали об этом днем.
Но как же все-таки красиво Нэн расчесывала ей волосы!
Разве они теперь потускнели? Ничуть!
Здесь в рукописи содержится следующее примечание:
РОБИН ПИШЕТ БЕРИЛ:
Как сплавное бревно
Волны несут по глади,
Проносится мимо одно,
Другое — чего ради?
Так точно и жизнь моя
На волнах всемирного моря:
Встречаясь, теряя, любя,
Скитаемся мы по просторам…
— Да, дорогая, спору нет — ты и впрямь красотка.
Грудь ее поднялась. Берил глубоко вздохнула, улыбнулась и прикрыла от удовольствия глаза — будто поднесла к лицу букет, от аромата которого разомлела.
Но когда она стала себя рассматривать, улыбка исчезла. Боже! Опять она за свое — снова ломала прежнюю комедию. Фальшивка! Фальшивая Берил писала сегодня Нэн Фрай. И сейчас она фальшивая — даже оставшись наедине с собой.
Какое отношение имело к ней это существо в зеркале и с какой стати оно на нее пялилось? Берил опустилась на пол возле кровати и обхватила руками голову.
— До чего же я несчастна! Знаю, я глупая, злобная и тщеславная. Я все время играю роль. Ни минуты не бываю собой настоящей.
И она совершенно отчетливо увидела, как ее фальшивая ипостась носится туда-сюда по лестнице, заливаясь смехом, когда приходят гости, как она становится под лампой, если на ужин пожалует мужчина: пусть заметит блеск ее волос на свету; надувает губки, как маленькая, когда ее просят поиграть на гитаре. Да ведь она делает все это ради Стэнли! Вот и вчера вечером, когда он читал газету, она встала рядом и нарочно прислонилась к его плечу, накрыла его ладонь своей, на что-то указывая, и сказала при этом:
— Господи, Стэнли, какие у тебя загорелые руки! — лишь затем, чтобы он обратил внимание, какая светлая кожа на ее собственных руках!
Как это жалко! Сердце застывало от гнева!
«Поразительно, как тебе это удается», — обратилась она к своему фальшивому «я». Но ведь все дело было в том, что она несчастна — очень несчастна! Будь она счастлива, живи она своей жизнью, вся эта фальшь просто испарилась бы. И тут она увидела настоящую Берил, лучезарную тень… тень… Ее настоящее «я» светило тускло и невесомо. Что там осталось от нее, кроме этой лучезарности? Она становилась собой лишь на мгновение! Берил помнила почти каждое из них… Конечно, она не была совершенно счастлива в те моменты — но это чувство время от времени возвращалось… то по ночам, когда ветер дул с отчаянным воем, а она замерзала у себя в постели, не спала и вслушивалась… то волшебными вечерами, когда она шла по дороге мимо домов и садов, а из чьего-то окна доносились звуки фортепиано. А еще — воскресными вечерами в церкви, когда мерцали газовые лампы, скамьи погружались в темень, а строки псалмов звучали так сладостно и нестерпимо печально… и совсем уж редко, реже всего ее так сильно трогали вовсе не голоса вещей — нет, она вспомнила, как однажды сидела ночью с Линдой. Та тяжело болела. Берил наблюдала, как бледный рассвет просачивался сквозь жалюзи, и смотрела на Линду, которая лежала на высоких подушках, положив руку поверх одеяла, а по белизне подушек растекалась тень ее волос. В такие минуты Берил чувствовала: «Жизнь прекрасна, она богата и загадочна. Но она еще и хороша, а я тоже богата, загадочна и хороша». Наверное, она могла бы так сказать — но не говорила. Тогда Берил ощутила, как ее фальшивое «я» растворяется окончательно, — и ей страстно захотелось остаться точно такой, как в эту минуту, навсегда стать вот этой Берил… «Стану ли? Смогу ли? Неужели когда-то у меня не было этого двойника?»
Едва она зашла в своих мыслях так далеко, как ее прервал скрип колес по подъездной дорожке. По коридору засеменили мелкие шажки, и раздался голос Кезии:
— Тетя Берил! Тетя Берил!
Она встала. Вот досада! Юбка вся измялась!
В комнату влетела Кезия.
— Тетя Берил, мама просит вас спуститься — папа уже дома и обед готов!
— Иду, Кезия.
Берил подошла к трюмо и припудрила нос.
Кезия пристроилась рядом, открыла баночку с кремом и понюхала. Под мышкой она держала грязнющую трехцветную кошку.
Когда тетя Берил вышла, Кезия посадила кошку на трюмо и прицепила ей на ухо крышку от банки с кремом.
— На кого тытеперьпохожа! — строго сказала она.
Трехцветная кошка была так потрясена произошедшим, что опрокинулась навзничь и, стукнувшись, отпрыгнула прочь, а крышка отлетела в сторону и покатилась, кружа по линолеуму, как монетка, — и так и не разбилась.
Но для Кезии она разбилась в тот самый миг, когда взмыла в воздух. Кезию бросило в жар, она подобрала ее, положила на трюмо и слишком уж поспешно и беззаботно вышла.
Примечания
1
The Holy City— популярная баллада религиозного содержания, которую сочинил в 1892 году английский композитор Майкл Мэйбрик.— Здесь и далее примеч. пер.
2
Эти духи выпускались компаниейColgate and Со, и были популярны в Британии и на ее заморских территориях в 1890-е годы.
3
Имеется в виду 17-й драгунский полк, элитное кавалерийское подразделение британской армии.
4
Почтовые ящики были ярко-алого цвета.
5
Фрагмент старинного христианского гимнаТе Deum.
6
Карточная игра. Играют с помощью обычной колоды из 52 карт и специальной дощечки, по которой перемещают фишки. Цель игроков — раньше соперника набрать 121 очко.
7
«Сардиния» — круизный лайнер британской компанииР.&О., на котором сестра Кэтрин возвращалась из Индии в момент активизации немецкой подводной кампании. —Примеч. изд.
8
См.: «Письма» (Letters, Vol. I, рр. 55, 61).— Примеч. изд.
9
Я хочу умереть (фр.).
10
Шляпа (фр.).
11
Двойник (фр.).
Спасибо за чтение
Вернуться к книге