Глитч-цветение
Часть 1. Промпт на слом
— Три... два... один... В эфире! — выкрикивает ассистент, и студию заливает ядовитый, хищный свет.
Красный глаз камеры впивается в меня, выжигая всё лишнее. Кажется, он видит меня насквозь — всю мою прогнившую, поддельную сущность. Хочется втянуть голову в плечи, исчезнуть, но я лишь выдавливаю жалкую улыбку, комкая под столом мокрый платок.
В круг света вплывает ведущий. На контрольном мониторе он — само совершенство: золотистый загар, фарфоровый оскал. Но отсюда, из кресла, я вижу правду. У него глаза мертвеца, а кожа вокруг них заткана мелкой сеткой морщин, под тяжелым гримом они ветвятся, как корни.
— Сегодня у нас в студии Аксель Грант, — объявляет он, смакуя каждое слово. — Без вины виноватый преступник века. Господин Грант, нам всем не терпится услышать вашу историю. Так сказать — из первых уст.
В зале кто-то заученно, механически смеется.
Меня подташнивает. В глазах рябит: черные мушки перемежаются с какими-то цифровыми линиями. Свет давит на зрачки с такой силой, будто я на глубине океана. Виски ломит от нарастающего гула. Я скашиваю взгляд на таймер: шоу длится сорок пять минут. Прошло всего две. За оставшиеся сорок три меня успеют освежевать заживо. Не буквально, конечно. Хотя в этом мире — кто знает... Я хочу только одного: чтобы титры пошли прямо сейчас.
— Господин Грант, — ведущий подается вперед, — ваш официальный диагноз — шизофрения. Как давно это началось? Когда вы поняли, что мир... изменился?
— Я... — горло сводит судорогой, я сглатываю жесткий комок.
На мониторе мой двойник кривит губы в неприятной, чужой усмешке, хотя я уверен, что моё лицо неподвижно.
— Пять лет назад. Это у нас семейное... Отец вскрыл вены, когда мне было два года. Тот же диагноз. Но я до последнего верил, что проскочу.
Ведущий сочувственно кивает, поощряя продолжать.
— А потом пришла усталость. Дикая, неподъемная. Будто я весь день таскал на спине камни. Мысли стали вязкими. И небо... оно вдруг стало слишком громким. Оно орало на меня — не звуком, а этим невыносимым, ядовитым цветом.
«Что я несу? — вспыхивает в мозгу паническая мысль. — Этого не было в сценарии! Соберись!» Но сознание утекает сквозь пальцы, как песок.
Ведущий хищно цепляется за мою оговорку: — И что же кричало вам небо в тот день, Аксель? Когда вы вернулись из клиники домой? Вы ведь только-только выписались, верно?
Я украдкой опускаю взгляд на свои руки, стиснутые на коленях. Они в крови. Густой, темной, она заливает линии жизни, пачкает платок. Я в ужасе думаю: как меня вообще выпустили в эфир в таком виде? Это же антисанитарно, это травмирует зрителя!
Дрожащими пальцами пытаюсь оттереть ладони платком, но только размазываю липкую грязь. Вытираю пальцы о брюки, о безупречно белые манжеты рубашки. Схожу с ума? Теперь и рукава в багровых пятнах. Или это просто галлюцинация? Но почему она такая теплая и пахнет железом?
— К тому времени голоса уже не умолкали, — мой голос звучит как из глубокого колодца. — В больнице их приглушили химией. Но дома... дома всё началось снова. — Почему? Вы бросили таблетки? — Нет. Пил... Кажется, пил. Просто всё стало бесполезным. Голоса приказывали мне «спасти» их. Жену. Дочку. Я боролся, клянусь... Я любил их больше жизни. И люблю сейчас, но... — И что же вы сделали, господин Грант? В тот самый вечер?
Его гладкая физиономия плывёт и на секунду становится лицом того самого дежурного врача. Такое же сытое и равнодушное, впрочем, как и любая частичка системы.
- Я... - заикаюсь и борюсь со слезами, - я поехал в клинику. Сам... - мой голос дрожит, я почти физически чувствую холод больничного кафеля под подошвами. Исколотые руки ноют, как будто их уже стянули ремнями, - вечером, когда небо особенно громко кричало. Я умолял их: «Заприте меня! Привяжите к койке, вколите что угодно, только не пускайте домой! Я слышу, как гудят провода, они велят мне спасти их...»
Ведущий вскидывает брови, изображая сочувствие, но в его глазах горит азарт.
- И что вам ответили в клинике, Аксель?
- Сказали, что мест нет, - я силюсь усмехнуться, но губы дрожат, мне приходится их кусать. Зато мой странный двойник вовсю скалится на мониторе. - Что я только что выписался и все показатели в норме. Сказали: примите двойную дозу седативного и ложитесь спать. А завтра приходите на прием - посмотрим.
Я опускаю взгляд на свои руки. Кровь на манжетах теперь кажется мне горячей и жжёт через тонкую ткань рубашки.
- Они вызвали мне такси, - говорю я. - Оплатили за счёт моей медицинской страховки. Какая щедрость, правда? Я ехал и все смотрел в затылок водителю. Вдруг мне и его прикажут убить? Но им была нужна только моя семья.
- Значит, — вкрадчиво уточняет ведущий, — вы вернулись домой, зная, что может произойти?
"Конечно, я знал!" - хочется мне закричать. Но, облизнув губы, отвечаю:
— Я надеялся, что успею уснуть раньше, чем они проснутся во мне. Но когда я открыл дверь, дома было слишком тихо. И эта тишина была страшнее любого крика. Она требовала... завершения.
Теперь ведущий нависает надо мной и разве что не мурлычет, как довольный кот.
- И вы? - ведущий подается еще ближе, и я чувствую запах его дорогого парфюма, смешанный с тошнотворным запахом железа. — Вы вошли в спальню? Что было в ваших руках?
- Я не включал свет, — мой голос становится сухим шелестом, - чтобы небо не подсматривало. Чтобы провода не видели, что я делаю. Я прошел на кухню. Там, в ящике, лежал старый тяжелый нож для мяса. Я взял его и...
Ведущий замирает. В студии воцаряется такая тишина, что я слышу гудение ламп над головой. Или это снова гудят те самые провода?
- Они спали. Лина, моя жена... И Соня.
"Боже, что я несу? Какая Соня? Это же..."
Но ведущий не заметил моей оговорки. Или сделал вид, что не заметил.
- И что вы сделали? - спрашивает он хищно.
Я опускаю голову.
- Я спас их...
- Убили?
- Да, убил.
Тишина в студии взрывается взволнованным шепотом. Зрители - все, как один - шепчут: "Убийца. Убийца".
Я уже не выдерживаю - размазываю кровь и слезы по лицу. И мой двойник на мониторе яростно трёт глаза.
- А потом?
Давлюсь слезами, не в силах произнести ни слова.
- Вы покончили с собой? Выпили уксусную кислоту? Почему вы предпочли такую мучительную смерть, Аксель?
Отчаянно мотаю головой, и мир - снаружи и внутри меня – разлетается хрустальными осколками.
Я ощущаю скользкую бутылку в руках, а потом в глотку мне льется кислота. Сжигает рот, горло, голосовые связки, пищевод, огнем горит в желудке. Я кашляю кровью, корчусь в агонии.
- Стоп! Техническая пауза! - гремит в динамиках голос режиссера, и красные огоньки камер гаснут.
Меркнет теплый свет софитов, сменяясь резким техническим освещением. Зрители, а на самом деле проплаченные статисты, зевают и лезут в карманы за телефонами. А ко мне подскакивает ассистент с планшетом в руке.
- Корда, что б тебя! Что ты лагаешь? Тебе задали вопрос или кому?
Его фальцет бьёт наотмашь, как пощёчина. Я вздрагиваю, хватаясь за горло. Оно целое. Кожа сухая, никакой крови, никакой жгучей химии. Но фантомная боль пульсирует в пищеводе, заставляя судорожно глотать воздух, который кажется слишком пресным после острой уксусной вони.
- Я не лагаю, - бормочу я. - Мне надо помыть руки.
- Что? - ассистент раздражённо закатывает глаза и тычет пальцем в планшет. - Твои заминки стоят нам эфирного времени. У нас контракт с рекламодателями, Корда! Зритель хочет видеть, как ты корчишься, а не как ты «зависаешь» с открытым ртом. Давай, соберись. У нас еще сцена с «раскаянием» в финале.
Ведущий пьет воду через трубочку, чтобы не испортить грим. На таймере - пятнадцать минут до окончания съёмки. Но эти четверть часа я не выдержу. Не выдержу!
- Отпустите меня! - кричу в отчаянии. - Я больше не могу! Замените меня ботом, голограммой, чем угодно! Я в резонансе! Я сойду с ума - прямо сейчас!
Ассистент кривится.
- Это не я решаю.
Неожиданно за меня вступается ведущий.
- Правда, Хайко, давай заменим его нейронкой? Видишь, человеку плохо. Он всего лишь артист.
- Он не артист, - огрызается ассистент, - он железо, в которое закачали софт.
- Все по местам, - гремит откуда-то сверху приказ режиссера. - Продолжаем съемку! Три, два, один...
Вспыхивают красные глаза камер, и в студии меняется свет.
Я истерически рыдаю, вцепившись в край стола...
Накануне утром я проснулся в лёгкой тревоге. Не знаю, откуда взялось это ощущение. День начинался безоблачно. В большом мансардном окне сияло весеннее небо, а сквозь тонкую щель в спальню затекал свежий воздух, запах распаханных клумб и вчерашнего дождя. Анна рядом со мной сонно дышала, ее светлые волосы разметались по подушке, яркие от солнца.
Я потянулся и погладил ее плечо, с которого соскользнула бретелька ночной рубашки.
- Яничек? - она открыла глаза сразу - как будто включился свет, и тут же зажмурилась, часто заморгала. - Дай поспать ещё две минутки? Хочу досмотреть сон.
Я засмеялся.
- Ладно, соня. Досматривай. Потом расскажешь.
Обожаю, когда Анна пересказывает свои сны. Они у нее всегда такие воздушно-сказочные... Не то что у меня. Мне, по правде говоря, вообще, ничего не снится. Или какая-нибудь ерунда, такая, что и забыть не жалко.
Но Анна распахнула глаза, окончательно проснувшись.
- Ох, Яничек, мы же сегодня Соне парк обещали!
- Ну да, - зевнул я. - Помню. А что, ты что-то другое собиралась делать?
Анна села на кровати, поправляя волосы. Бретелька с ее плеча упала. И не только бретелька...
- К парикмахеру думала заглянуть. Да ну его! Парк так парк! Устроим себе маленький праздник!
Я улыбнулся и приобнял ее - шутливо, а может, и нет.
И в этот момент зазвонил мой телефон.
Отстранившись от жены, я взял с прикроватной тумбочки смартфон и нажал на кнопку "ответить".
- Корда? - говорил Квитчин, мой шеф. - Промпт для завтрашнего шоу придет в одиннадцать. Будь дома.
- Но... - начал я и запнулся.
- Что? - вскинулся Квитчин.
- Ничего, - сказал я поспешно. - Как-то поздновато в этот раз.
- А я при чем? - ответил он раздражённо. - Промпты готовит технический отдел. В общем, ты меня понял, - сказал он и отключился.
- Понял, понял, - пробормотал я, швырнув телефон на тумбочку, и снова откинулся на подушку.
Настроение слегка испортилось. Не то чтобы сильно. Но... я терпеть не мог промпты. А кто их любит?
- Кто это был, Яничек? - Анна улыбнулась, потягиваясь, и солнечный зайчик заиграл на ее ключице. - Опять Квитчин?
- Ну да, - пожал я плечами. - Сказал, что загрузка в одиннадцать. Так что успеем не торопясь позавтракать... Ну и вообще, можно не спешить.
- В одиннадцать? - вздохнула она. - Опять день разбит.
- Ань, ну что я могу поделать? Работа такая. Зато я всю неделю с вами, а не торчу в каком-нибудь офисе с восьми до четырех. Загружу быстро - это пара секунд - и я весь ваш. Успеем и в парк, и мороженое съесть.
- Обещаешь? — она прищурилась и шутливо погрозила мне пальцем. — А то знаю я твои «загрузки». Опять будешь ходить с таким видом, будто решаешь судьбы мира, а на самом деле просто пережёвываешь чужие мысли.
«Если бы ты знала, что именно я пережёвываю», — подумал я, но вслух лишь рассмеялся и притянул её к себе.
Я не рассказывал ей о побочках. Зачем? Чтобы она пугалась каждый раз, когда у меня подёргивается веко или когда я замолкаю на полуслове, прислушиваясь к фантомному гулу в ушах?
Промпты причиняли боль. Но гонорары от «Телемедиа» позволяли нам жить в этой мансарде, в элитном районе, дышать весенним небом и не думать о завтрашнем дне.
Что ж, ради любимых людей приходится чем-то жертвовать, правда?
Устраиваясь на работу, я взял с Анны слово, что она никогда и ни за что не станет смотреть шоу с моим участием. Пусть весь мир видит мой публичный позор - но только не она. И, насколько я знаю, жена ни разу не нарушила это обещание. До остальных же мне не было дела.
- Па-а-ап! Ма-а-ам! Вы проснулись? - маленькие кулачки Сони забарабанили в дверь. - Я уже зубы почистила! И кота покормила! Вы скоро?
- Иду, солнышко!
Анна вскочила - с улыбкой. А я скосил глаза на часы: восемь пятнадцать.
Значит, ещё два часа сорок пять минут безмятежного счастья. А потом... Я только надеялся, что промпт окажется не слишком гадким. Историей какого-нибудь художника-графитчика или уличного музыканта, или безобидного поэта или восточного принца, пусть и с причудами... Что-нибудь такое. Но не политиком - ненавижу политику. Не замученным до полусмерти рабом нейросети. Не храбро погибшим героем. И не каким-нибудь, упаси Бог, извращенцем. Последнее, к счастью, случилось только один раз, и после шоу я полночи отмокал под горячим душем. И даже хотел не продлевать годовой контракт, как раз в тот момент подошедший к концу. Жаль, что я его всё-таки продлил.
За завтраком мои девчонки болтали не переставая. На кухне пахло жареным хлебом и свежим апельсиновым соком. Соня увлеченно рассказывала коту про аттракцион «летающие острова», размахивая ложкой. Анна смеялась, пытаясь поймать салфеткой капли джема, летящие на скатерть, и поминутно спрашивала, не взять ли в парк то или другое. Например, плед? Земля ещё холодная. Или подушку для Сони? Вдруг она захочет спать? Печенье? Термос с витаминным чаем?
Наш пищевой принтер тихо ворковал, выплёвывая на подогретые тарелки ровные кружева белковых оладий — Соня любила, когда они в форме зверей. Я налил себе кофе из старой ручной джезвы. В нашем районе только мы и, может, пара стариков-архитекторов еще баловались натуральным зерном, а не стандартными картриджами "Бодрость".
На краю стола завибрировал смартфон, и на экран выскочило системное сообщение:
[ВХОДЯЩАЯ СЕССИЯ: MINDSHARE]
Пакет: CASE_SC_409 / «АКСЕЛЬ»
Тип: компримированный пакет «зерно» (Архив боли/Аффект)
Статус: Ожидание имплантации (0/100%)
[ВНИМАНИЕ]: Высокий риск речевой деформации и тактильных сбоев. Период распаковки — 24 часа.
[ПРИНЯТЬ] | [ОТКЛОНИТЬ]
- Пап, смотри, мой слон танцует! — Соня ткнула пальцем в оладушек на своей тарелке.
Я улыбнулся ей и привычным движением нажал на "принять".
- Девочки, я на минутку.
Вернувшись в спальню, я достал из тумбочки нейроинтерфейс - массивное устройство в виде наушников, с толстой дугой, из которой выдвигались электроды и Бог знает, что ещё. Кстати, Анна, и в самом деле, считала его обыкновенными наушниками, через которые слушают музыку.
Я надел это чудо себе на голову, и в ушах затикало - пошел отсчёт времени. Потом сухой щелчок, слабый удар электрическим током... Ну, будем говорить честно, не такой уж слабый - и компримированный пакет данных впечатался в мой гиппокамп. Во рту появился знакомый железистый привкус, а перед глазами мелькнула рваная сетка помех.
Все. Я снял наушники и, улыбаясь, вернулся на кухню.
- Готово, милые. Промпт проглочен. Можно ехать.
Распаковка файла «Аксель» началась ещё в машине — как обычно, сперва только информационная. Анна уверенно вела наш маленький семейный «Форд» по скоростному шоссе, одной рукой держала руль, другой крутила настройки плеера. Из динамиков тек мягкий блюз, но ей, очевидно, хотелось чего-нибудь драйвового. Обычно я сажусь за руль, но только не в состоянии «загрузки». В такие дни я себе не доверяю. Особенно после того, как чуть не устроил аварию, «прожевывая» личность какого-то нарколептика. Просто впал в сонный ступор посреди автобана, и счастье, что идущие сзади машины успели аварийно затормозить.
За окном тянулись раскисшие весенние пейзажи, сады в зеленоватой дымке и частные «умные» коттеджи — недостижимая для нашей семьи роскошь. А в голове у меня, факт за фактом, разворачивалась история этого несчастного психа.
Аксель Грант. 34 года. Профессия: архитектор-реставратор. Диагноз: прогрессирующая параноидная шизофрения с эпизодами деперсонализации. Причина оцифровки: завершенный суицид после совершения тяжкого преступления.
Архитектор? Ну, неплохо. Это значит, чертежи, красивые здания, чувство пропорций. Это я смогу отыграть изящно. Жаль, конечно, что чокнутый. Проникаться чужим безумием, да еще в такой солнечный, мирный день, совсем не хотелось. Ладно, а что там за преступление?
В момент обострения болезни получил отказ в госпитализации. Результат: двойное убийство (жена, Лина Грант, 29 лет и дочь, Яна Грант, 6 лет) под влиянием императивных галлюцинаций. Последующий суицид. Причина смерти: химический ожог внутренних органов (уксусная кислота).
Господи! Этот чертов Аксель убил ребенка! Я как наяву увидел перед собой Яну Грант, живую и веселую, почему-то в карнавальном костюмчике какой-то букашки, с проволочными усами-антенами на голове и прозрачными крылышками за спиной. Светлые волосы до плеч, озорная улыбка. Чем-то похожа на Соню.
Я с усилием сглотнул – неприятный железистый вкус во рту усилился. Да, очень похожа. Лицо другое, но вот его выражение... И глаза, как у Сони – серо-голубые.
И еще смерть выбрал такую грязную... «Намаюсь я с этим промптом», - мелькнуло в голове, пока наш форд выруливал на стоянку «Ярусного парка».
Стоило нам запарковаться, как Соня выскочила из машины и вприпрыжку побежала к кассам. Ее желтая курточка пылала на солнце, прозрачный радужный шарфик развевался на ветру, словно крылышки за спиной. Сам того не желая, я представил на ее месте Яну. Наверное, та малышка тоже ходила с родителями в этот парк – или какой-то другой, но похожий. Я пока еще не сумел выцепить из файла, где жила эта несчастная семья, в нашем городе или где-то еще. Но таких техно-парков по стране – пруд пруди.
Я смотрел на свою дочь, и меня вдруг захлестнуло чувство страшной, невыносимой утраты. Такое, что я на мгновение задохнулся. Конечно, это начинало распаковываться эмоциональное «зерно» в моем мозгу. Я почти физически ощущал, как оно ворочается у меня в голове – черное и скользкое, почему-то я представлял его себе именно таким – и медленно тает, источая яд.
«Она тоже радовалась... Так же бежала к кассам, весело напевая, так же... Стоп! – приказал я себе, кусая губы. – Та девочка, Яна – чужая. Ее, конечно, жаль. Но она давно мертва, как и ее убийца. А твоя дочь жива и счастлива. Хватит ныть, все хорошо. Осталось потерпеть чуть больше суток. И тебе позволят выплюнуть эту дрянь».
- Яничек!
Я так глубоко нырнул в свои мысли, что не слышал, как жена что-то настойчиво говорит. И уже тянет меня за рукав.
- Что, Ань? Прости, задумался.
- Я говорю, мы ведь забыли плед?
- А, нет, я положил в машину. Сейчас принесу.
Лучше бы и не приносил. Полосатая накидка, видимо, давно не стиранная, воняла уксусом и странной химией. Я вручил его жене – от резкого запаха мутило, и привкус крови во рту усиливался.
Мы купили билеты и вошли в голографический сегмент Ярусного парка, сразу за центральной аллеей. Я любил эту волшебную иллюзию и, скажу честно, сам радовался, как ребенок, когда удавалось выбраться сюда с семьей. А уж видеть восторг Сони – и вовсе было сплошным удовольствием. Радостно пискнув, она понеслась по дорожке, показывая на светящихся рыб, плававших в воздухе между опорами мостиков. Прямо над извилистой тропинкой вращались прозрачные кольца. В траве мерцали крошечные зверьки, а над круглым куполом павильона с мороженым покачивались в небе розовые облака – не настоящие, разумеется, а программные, парковые, слишком красивые для обычного весеннего дня.
Анна шла рядом, держась за мою руку, — с распахнутыми от восхищения глазами, как Алиса в Стране чудес. В общем, все было, как всегда во время наших прогулок... но... Сначала мне показалось, что это обычная побочка. Что после «загрузки» у меня слегка плывет зрение. Но чем дальше мы шли, тем сильнее меня царапало странное чувство: голографические фигурки висели в воздухе как-то неправильно. Я не мог сообразить, что где находится, и терял опору под ногами. Эти разноцветные рыбки – они где? В трех шагах от меня? В каком-то другом измерении? Или наклеены на прозрачное стекло прямо над моим лицом? И облака над павильоном как будто не уплывали в глубину неба, а лениво скользили по нему, как плохо пригнанные декорации.
Один из светящихся зверьков юркнул Соне под ноги, и я вздрогнул. Он не пробежал по плитке, а словно перелистнул поверх нее отдельный слой. Страна чудес как будто сломалась – вроде бы осталась прежней и в то же время изменилась до неузнаваемости.
Я остановился. Анна что-то сказала мне, но я не сразу понял что. Перед глазами на мгновение дрогнула арка аттракциона «Джунгли»: оплетавшие ее лианы потускнели, праздничные гирлянды погасли, и под ними проступил блеклый каркас из линий, цифр и каких-то служебных меток — так быстро, что я не успел ничего разобрать. Маленькие, размером с ладонь, голографические колибри распались на радужные пиксели. Потом картинка снова собралась, стала безупречной. Только теперь я уже не мог отделаться от мысли, что парк не просто украшен голограммами. Он был ими зашит. И швы начали расходиться.
- Янек, ты какой-то бледный, - Анна с тревогой заглянула мне в лицо. – Идешь, как будто по канату. Что с тобой? Ты нормально себя чувствуешь?
- Чудесно, - улыбнулся я и стиснул ее руку – живую и теплую. На мгновение стало легче. А потом чувство неправильности накатило с новой силой. – Может, пойдем на «летающие острова», - предложил, сам не зная зачем. - Сегодня здесь как-то...
- Как?
«Слишком тонко...» - подсказал женский голос позади меня.
Я обернулся. Трое мальчишек, лет десяти-двенадцати, показывали пальцами на парящего над синтетическим газоном золотого дракона, и о чем-то возбужденно спорили. Но едва ли кто-то из них обращался ко мне, а поблизости больше никого не было.
- Не знаю, - я беспомощно пожал плечами. – Пошли, а?
Гигантская магнитная платформа, покрытая синтетической травой и разбросанными здесь и там обломками камней, подплыла почти нам под ноги. Другие - такие же, чуть крупнее или мельче - неторопливо дрейфовали между ярусами парка. Анна потянула меня за руку, и я непроизвольно шагнул вперёд. Платформа мягко спружинила под моими кроссовками - и взмыла вверх, над вершинами деревьев, вдруг показавшимися очень маленькими и далёкими, над голографической страной, над цифровым каньоном в кричаще ярких пятнах альпийских цветов.
- Мам! Пап! Мы летим! - восторженно кричала Соня, прижимаясь лбом к пластиковому ограждению.
Я вцепился в поручень. Голова кружилась. Я, конечно, понимал, что падать некуда, но тонкая пластина под нами вибрировала, а снизу давила бездна.
"Все развалится, - вкрадчиво шепнул мне в ухо уже знакомый женский голос. - Конструкция не выдержит такого веса. Смотри, швы расходятся..."
Я посмотрел вниз, но вместо цветущей горной долины увидел чертеж в разрезе. Земля превратилась в топографическую карту с отметками высот, а копошащиеся на ней люди - в безликие векторы движения.
Поручень под моими ладонями взмок, сделался холодным и скользким, словно его только что вымыли. Кажется, одно неверное движение - и он вывернется, как змея, вырвется, и я улечу в ад.
Наверное, я застонал сквозь зубы, потому что Анна рядом со мной беспокойно зашевелилась и накрыла мою руку своей.
- Ты что, Яничек? Посмотри, какой вид!
Я поднял глаза. Небо над парком не было больше бирюзовым, с лёгкими розовыми облачками. Собственно, оно, вообще исчезло, а вместо него мерцала гигантская серая сетка рендеринга, за которой ворочалось Нечто - огромное безглазое чудовище из нулей и единиц. Оно лениво пережевывало реальность. Не злое - а всего навсего прожорливое.
И в этом механическом аду Анна и Соня светились двумя крошечными, невыносимо нежными огоньками. Похожие на бабочек, присевших на край работающей бетономешалки.
Живые, такие живые... Но бездна уже начала их оцифровывать, вытягивая краски, съедая душу и превращая ее в пустую голограмму.
"Неужели ты это позволишь?" - спросила незнакомая женщина рядом со мной.
Да нет, это не она, конечно, спросила. Она и головы не повернула в мою сторону.
Я уже не сомневался, что это - резонанс. И надо немедленно что-то делать, пока я окончательно не свихнулся.
Я тронул Анну за плечо – кажется, чуть крепче, чем хотел, потому что она вздрогнула и невольно отпрянула.
- Нам пора, - выдавил я, и собственный голос показался мне чужим, словно трансляция с задержкой в долю секунды.
Жена удивленно взглянула на меня. В ее глазах, еще живых и теплых, серо-голубых, как у нашей дочери, отражалась серая сетка неба.
- Уже? Яничек, мы же только поднялись! Соня еще не видела пещеры с кристаллами...
- Пожалуйста! – взмолился я, почти силой потянув ее к выходу с платформы, когда та коснулась следующего яруса. Анна только и успела, что поймать ладошку Сони – и мы трое очутились на твердой земле. – Мне плохо. Ань, правда. Мне нужно... лечь.
Я старался не смотреть на дочь, потому что ее край ее силуэта теперь мерцал. Светлая прядь волос то и дело распадалась на пиксели, превращаясь в тонкие линии – в схематический набросок.
«Да что же это такое? Неужели ее забирают?» – молнией пронеслось в голове.
Я, как мог, пытался подавить лезущий из всех щелей бред, повторяя про себя, что он не мой – но это мало помогало.
Мы почти бежали к стоянке. Весенний воздух парка вонял жженым пластиком и уксусом. Небо над нами снова сделалось бирюзовым, но теперь какого-то резкого, ядовитого цвета. И оно... орало.
Втиснувшись на переднее сидение рядом с Анной, я с облегчением закрыл глаза и не открывал их всю дорогу до дома.
Мысли неслись, как скаковые лошади по ипподрому – то рысью, то галопом – и у меня никак не получалось их остановить. Может, вырвавшись из техногенного кошмара Ярусного парка, я сумею взять себя в руки? Надежды на это было мало. Я чувствовал, что эмоциональный файл еще не раскрылся до конца. А когда он раскроется – не рухну ли я в черное безумие? Мне хотелось вскрыть себе голову ножом, стеклом, гвоздем – чем угодно – и выцарапать проклятое «зерно» из своего мозга. Если бы только это было возможно! Но навязчивые картинки то и дело вспыхивали перед глазами. Кухонные ножи Анны... Они острые, очень острые. Ими удобно разделывать мясо. Но могут ли они проткнуть череп? Это же кость, а кости невероятно прочные.
Наверное, и Акселю Гранту мерещился когда-то подобный выход – разодрать свой испорченный мозг, лишь бы не совершить непоправимое. Жаль, что он так не сделал – тогда и Квитчин вряд ли бы заинтересовался его историей, и не вкатил бы мне сегодня утром этот чертов промпт.
Дома Анна настойчиво пыталась уложить меня в постель, предлагала позвать врача, но я отнекивался. Я очень люблю своих девочек, но в тот момент мне нужно было остаться одному и самостоятельно разобраться со своим состоянием.
- Ань, кажется, я подцепил какой-то вирус, - я с трудом удерживался, сидя на стуле в кухне и щурясь от слишком яркого света. – Озноб такой, что зубы стучат. И в висках молотит.
Меня и правда трясло, как в ознобе, и прошибал холодный пот. Так что я почти не врал.
- Ох, Яничек, я же говорила, оденься теплее! Апрель, холодно! – она приложила обжигающе горячую ладонь к моему лбу. – Температуры вроде нет, но ты весь липкий.
- Идите, погуляйте, - я с трудом сглотнул железистую слюну. – И зайди в аптеку, купи чего-нибудь ударного от гриппа. И лимон к чаю. А мне надо просто отлежаться в тишине. Час-полтора, не меньше.
- Ты точно справишься? – с сомнением спросила Анна.
Я кивнул, и она засуетилась, собирая расстроенную Соню на прогулку. Дочка канючила, что не успела посмотреть «каменные цветы», как она называла кристаллы.
- Ложись сразу под два одеяла, - посоветовала напоследок жена и ушла спасать меня от простуды, не зная, что от промпта «Аксель» в аптеках лекарств не продают.
Как только дверь за ними закрылась, я перестал играть роль «простуженного». Улыбка сползла с лица. Я вскочил, чуть не поскользнувшись на композитном полу, и бросился в гостиную, к секретеру. Выворачивал ящики, вышвыривая на пол старые счета, квитанции и рисунки Сони, пока не наткнулся на синюю папку с логотипом «Телемедиа» в виде стилизованного глаза.
Я помнил, что в договоре было что-то про нейрорезонанс. И, вроде бы даже предписывалось отменить шоу и отправить носителя на экстренную очистку сознания. Кажется, параграф 8.4: «Форс-мажорные обстоятельства». Я понимал, конечно, что черта с два Квитчин отменит завтрашнюю съемку, если только не ткнуть ему в нос контрактом. Хотя и тогда вряд ли... Но что мне оставалось делать?
Я вытряхнул листы на пол. Они разлетелись веером, хрусткие и безжалостные, слепящие почти нестерпимой белизной. Я упал на колени, перебирая их, ища глазами нужный параграф.
Увы, мой зараженный мозг уже не способен был воспринимать обычный печатный текст. Буквы не просто плыли, они перестраивались в чертежную графику. Засечки у «Т» превратились в двутавровые балки, а буквы «О» теперь напоминали сечения вентиляционных шахт.
Контракт перестал быть договором об эксплуатации моей несчастной памяти — он сделался планом этажа какого-то футуристического здания.
Я смотрел на страницу и видел не «Права и обязанности сторон», а лабиринт коридоров. Печатные строчки выстроились в ряды одинаковых окон в многоэтажке, за каждой из которых пряталась темнота.
Я перевернул лист, надеясь, что на обороте реальность еще держится, но там было еще хуже. Мелкий шрифт примечаний превратился в россыпь меток для фундамента. Вместо контракта с компанией «Телемедиа» я держал в руках генеральный план своей собственной гибели.
Кое-как затолкав обратно в ящик бесполезные бумаги, я бросился в ванную. Швырнул на пол одежду, включил горячую воду. Потом - ледяную. И снова горячую, почти кипяток. Контрастный душ обычно помогал мне прийти в себя, я надеялся, что поможет и на этот раз.
Вода обжигала и казалась настоящей. Я стоял под тугими струями и тёр кожу мочалкой изо всех сил, словно пытаясь содрать с себя вместе с эпителием подсадную личность. В шуме воды не слышались голоса, а пар скрывал от глаз и сетку рендеринга, и любые галлюцинации. Я и правда поверил в какой-то момент, что Аксель Грант захлебнулся, растворился в мыльной пене и ушел в сливное отверстие.
Даже в голове как будто прояснилось, и я выдохнул с облегчением: "Пронесло".
Вылез из душа, вытерся махровым полотенцем, и надел пижаму. Кошмары не возвращались, и резонанс затих, обратившись в едва различимый гул на периферии сознания. Не до конца распаковавшееся "зерно" ощущалось теперь как маленький черный обмылок, застывший в ядовитой пене. Оно больше не таяло, и я постарался о нем забыть - хотя бы до завтрашнего утра.
Вечер прошел в блаженном тумане. Вернулись мои девочки, принесли фрукты, витамины для меня и пакет с лекарствами. Чтобы успокоить Анну, я послушно выпил жаропонижающее и съел нарезанный дольками и посыпанный сахаром лимон. Я даже смог поиграть с Соней в настольную игру, и её волосы больше не распадались на пиксели. Мы поужинали, и я заснул первым, едва коснувшись головой подушки.
Но в три часа ночи я открыл глаза и долго не мог сообразить, где нахожусь и что случилось. Мне что-то снилось: какие-то чертежи, схемы, провода и арматура внутри бетона, техногенный бред в Ярусном парке... Или это был не сон? Я лежал на спине, уставившись в потолок. В темноте мансардное окно светилось тусклым серым светом, слишком ярким и гладким для ночного неба, похожее скорее на экран, чем на окно. И на этом странном фоне тускло мерцала едва видимая паутина - бесконечные координатные оси, которые вчерашнее чудовище растянуло над домом, а может, и над всем городом.
За окном выл ветер и что-то отчётливо скрипело. Наверное, деревья? А может, это проседал фундамент? Бог весть, кто и когда строил это здание. Но когда-нибудь оно наверняка развалится, на свете нет ничего вечного. Так почему бы и не сегодня? Не сейчас, не в эту минуту?
Я прислушивался к агонии фундамента и боялся пошевелиться. Рядом, отвернувшись к стене, спала Анна... А может, не Анна? Откуда мне знать, если я не вижу ее лица? У моей жены волосы как будто светлее? И дыхание не такое громкое? Эта... неизвестно кто... дышит, как машина - громко и слишком равномерно.
"Янек, не сходи с ума, - одернул я себя. - Кому ещё быть в твоей постели, как не жене?"
Осторожно, стараясь не толкнуть любимую, я встал и вышел на кухню. Налил себе стакан воды из-под крана - мерзкой, химической, пахнущей не то мылом, не то стиральным порошком. Она обожгла горло, как кислота.
- Видишь? - вкрадчиво спросил до тошноты знакомый голос.
Я резко обернулся, но, разумеется, за моей спиной никого не было.
- Что я должен увидеть?
- ... внимательнее... - прошелестел голос, словно вырастая из шёпота ветра.
- Что?
- Посмотри внимательнее.
Я растерянно огляделся, понимая, что веду себя глупо - стою посреди ночи босиком на холодном полу кухни и разговариваю с каким-то призраком.
И тут я увидел их. Магнитная подставка для ножей на стене светилась как приборная панель. Каждый нож, обведенный четким контуром с указанием длины лезвия и угла заточки.
- Инструмент для демонтажа, — шепнул невидимый собеседник прямо мне в ухо. - Скоро они понадобятся. А пока - возьми. Почувствуй, какие они приятные...
Я сорвал их все со стены, побросал в ящик стола и задвинул его, подпирая стулом. Сердце больно колотилось о ребра. Уже через пять минут я стоял у этого ящика и снова доставал их. Зачем? Аксель Грант во мне требовал инспекции. Я должен был убедиться, что ножи достаточно острые и не подведут, если что.
Если что?
Да кончится когда-нибудь эта ночь или нет?
Я обернул ножи полотенцами, каждый отдельно - у Анны этих вышитых тряпок целый набор - и спрятал в духовку.
Выпил воды, от которой меня чуть не стошнило. Достал ножи, развернул, любуясь, как на лезвиях играет лунный свет, и убрал в морозилку.
А в окно, ухмыляясь, смотрела Бездна.
Будильник прозвонил ровно в семь – пропел весело и бодро, сухим синтетическим голосом, который показался мне скрежетом пилы по металлу. Я не спал. Я просидел остаток ночи на полу в кухне, уставившись на холодильник со спрятанными в нем ножами. Сквозь сталь и ткань они горели ярко-красными векторами, нацеленными в сердце дома.
Первым из гостиной вышел кот, потерся, мурлыча, о мои ноги. Я испуганно оттолкнул его и поднялся. Суставы отозвались сухим хрустом, словно в них насыпали бетонной крошки.
На пороге кухни появилась Анна. В желтом утреннем свете она выглядела прозрачной. Я видел тонкую сетку сосудов под ее кожей, но промпт Акселя превращал их в микросхемы.
«Она уже не человек, - шепнул мой внутренний голос. – Смотри, система проросла в нее. Она оцифрована. Ты опоздал».
- Яничек, - Анна улыбалась мне, щурясь от солнца, - Ты чего так рано? Тебе же к десяти.
Ее голос доносился до меня словно сквозь воду – приглушенный и какой-то размытый. Я смотрел на нее и видел не любимую женщину, а несовершенную конструкцию, которую надо немедленно демонтировать, чтобы она не мучилась в тисках этого фальшивого мира.
Я ничего не ответил. Боялся сморозить какую-нибудь нелепость и перепугать жену до полусмерти.
Отсутствия ножей на стене она не заметила. Я решил достать их из холодильника и повесить на место, когда вернусь с шоу. Если, конечно, вернусь.
- Соня еще спит, - добавила Анна, зевая.
Это было как удар под дых. Файл «Аксель» тут же загрузил в мою измученную голову чертеж детской комнаты. Размеры окна. Кровать. Угол наклона стены.
«Яна тоже спала», - отозвалось эхом.
В висках пульсировала боль, а рот как будто прополоскали концентрированной кислотой.
Я схватил сумку и выскочил из квартиры, даже не поцеловав своих любимых девочек. Я бежал из дома, как из заминированного здания, которое вот-вот взлетит на воздух.
В лифте я старательно отводил взгляд от зеркала. Отражение в нем пугало. Я узнавал его и не узнавал. Со вчерашнего вечера оно осунулось, побледнело, как у мертвеца – не лицо, а страшная маска. Глаза горели лихорадочным, «электрическим» блеском. Губы кривились в странной и как будто чужой гримасе.
Когда я вышел на улицу, город встретил меня «орущим» небом. Сияющая бирюза заливала горизонт, но за ней я отчетливо видел шевеление серой бездны. Бездна ждала меня и в студии «Телемедиа». Она приготовила для меня свои пыточные инструменты: кресло, софиты и камеру, которая заглянет мне прямо в мозг, чтобы выпить последние капли того, кто когда-то звался Янеком Кордой.
Я не рискнул сесть за руль. С руками, сведенными судорогой, и глазами, видевшими сквозь асфальт силовые линии и подземные кабели, я бы не проехал и квартала. Поэтому я вызвал беспилотное такси. Машина мягко подкатила к тротуару – белая, гладкая капсула, словно обкатанная морскими волнами. Внутри пахло антисептиком и чужим потом. Я забился в угол заднего сидения, стараясь не касаться прозрачного пластика окна.
Мимо проплывал город, чудовищный, уродливый, вывернутый наизнанку. Здания расслаивались, бетон превращался в серую, клубящуюся дымку, обнажая арматурные скелеты. Рекламные голограммы над дорогой мерцали битыми пикселями. Реклама шла и по внутреннему монитору такси – ее я видел почти отчетливо. Какие-то шампуни, туристические фирмы, «умные» дома, анонсы телепередач.
«Телемедиа» - знакомый логотип заставил меня вздрогнуть, и тут же следом на экран выскочила надпись:
«Эхо-камера: голоса из пустоты».
«Сегодня в студии: архитектура безумия. Что на самом деле произошло в доме Грантов?»
Через мгновение буквы растаяли, и с монитора на меня взглянуло мое собственное искаженное отчаянием и страхом лицо.
Я крепко зажмурился.
Автомобиль двигался плавно, без рывков, ведомый идеальным кодом. Он вез меня на казнь.
Такси остановилось у серого монолита «Телемедиа». Я вышел в липкую тишину парковки, чувствуя себя голым под прицелом десятков камер наружного наблюдения.
В павильоне номер четыре царил привычный хаос. Суетились техники, ассистенты, под ногами, как змеи, вились провода, так и норовя обхватить меня за лодыжку и больно ужалить. Брезгливо переступая через них, я искал глазами Квитчина, но тот, вероятно, уже удалился в свой «аквариум», то есть, в аппаратную наверху.
Меня утянула в гримерку Белла, новенькая в нашей команде, и принялась колдовать над моим лицом, замазывая тональным кремом бледность и припудривая болячки на губах.
- Ты, похоже, сегодня в ударе, Янек, - робко пошутила она, стараясь казаться развязной. – Выглядишь как маньяк-шизофреник. Я тебя даже немного боюсь.
Но мне было не до шуток.
Выскользнув из гримерки, я поймал за руку Хайко, ассистента режиссера.
- Слушай, я не могу выходить. У меня резонанс, я опасен. Что-то идет не так, я чувствую... импульсы к агрессии. Замени меня на симуляцию, у нас же есть «зеро-болванки»!
Но тот взглянул на меня как на чокнутого, каким я, собственно, и был.
- Заменить тебя за десять минут до мотора? Да Квитчин нас в фарш перемолет и на ужин съест! Ты хоть понимаешь, сколько стоит рекламный блок? Садись в кресло, Корда. И не вздумай сорвать эфир – иначе тебе конец.
Напрасно я бился в закрытую наглухо дверь, пытаясь достучаться хотя бы до кого-то. Все были поглощены предстоящей съемкой, и меня никто не слушал.
Техник водрузил мне на голову тяжелые наушники – студийный «нейроинтерфейс» - и по экрану его планшета побежали графики моей мозговой активности.
- Ник, - прошептал я, уже ни на что не надеясь. – У меня фоновый резонанс. Ты же видишь. Надо что-то делать. Я себя не контролирую.
- Терпи, - буркнул он, не отрывая взгляда от экрана. – После съемок почистим. Квитчину нужен высокий «индекс искренности». Сейчас у тебя именно то, что надо.
Я шел по подиуму к освещенному кругу, словно по колено в воде. На сетчатке глаза то и дело вспыхивал красный свет – интерфейс «пристреливался» к моим нейронам, проверяя глубину погружения.
«Все правильно, - шептал голос у меня внутри, и словно чьи-то ледяные пальцы сжимали мои безвольно повисшие руки. – Мы сейчас все им объясним. Мы покажем, где расходятся швы...»
Я сел в кресло. Кожа сидения обожгла холодом, словно между ней и телом не было ткани брюк. Ведущий, великолепный Маркус Ленц, сидевший напротив, поправил микрофон и подмигнул мне – под слоем грима его лицо распадалось на графики и диаграммы.
- Готов, Корда? – донесся из динамика в ухе голос Хайко. – Ну, поехали!
В полутора метрах от меня вспыхнул красный глаз камеры. В этот самый момент чёрное «зерно» промпта, разогретое ослепительным сиянием софитов и моим ужасом, наконец лопнуло – и личность Акселя Гранта затопила мой разум. Она расправилась в теле, как рука в чужой перчатке, а я, настоящий, остался скулить в углу, полностью потерявший контроль и не способный уже ни на что повлиять.
Наверное, поэтому все, что происходило потом, я помню фрагментарно.
Помню, как сквозь рыдания говорил что-то, отвечая на вопросы Маркуса. Его довольную ухмылку. Очевидно, мое унижение казалось ему забавным. Помню, как плакал, кричал и каялся в том, чего не совершал. Как признавался в убийстве собственной дочери - Сони, и, действительно, видел ее, как наяву, с перерезанным горлом, на залитой кровью постели. А рядом - нашего кота, которого она все ещё обнимала уже мертвой рукой.
Помню, как погасли софиты, и в студии включилось рабочее освещение, и кто-то толкал мне в руку бумажный стаканчик с минералкой, а кто-то снимал наушники с моей головы. А потом в туалете меня буквально вывернуло наизнанку, и горло горело так, словно его и в самом деле выжгло уксусной кислотой.
Не знаю, сколько часов прошло, прежде чем я, совершенно измученный, постучался в техническую комнату к Нику.
- А, Корда, - откликнулся он. - Ты был бесподобен. Квитчин в экстазе. Говорит, это был чистый яд. Твой лучший перформанс.
- Бога ради, - взмолился я. - Сними с меня эту гадость!
- Ты о чем? - удивился Ник. - А, о файле? Послушай, Янек, сейчас все терминалы заняты — Квитчин приказал немедленно монтировать тизеры. Твое «зерно» уже деактивировано системой, остальное — просто эхо. Пойди, выпей кофе, через пару часов само выветрится. У меня смена закончилась.
- Ник, - я чувствовал, что ещё немного, и разнесу вдребезги всю его аппаратуру, или начну кусаться, или... не знаю, что сделаю. - Это резонанс! Я вижу мир глазами этого психа! Я стал им, я сам как будто спятил! Резонанс не выветрится просто так! Нужна глубокая чистка!
Ник устало потер лоб.
- Не выдумывай, Корда. Для глубокого резонанса нужна общность анамнеза. Ты — здоровый парень без судимостей. Аксель — шизофреник-убийца. Между вами пропасть.
— У него была дочь! — почти выкрикнул я. — Шесть лет. Как моей Соне. Этого мало?!
Ник устало покачал головой.
— У половины наших артистов есть дети, Янек. Это не фактор синхронизации, это просто совпадение данных. Ты профессионал. Тебе платят за то, чтобы ты «входил в образ», а не путал его с реальностью.
- Мне нужно в клинику, - почти простонал я.
- Ну так поезжай туда, я при чем?
Я ещё секунду стоял перед ним, надеясь, что он хотя бы поднимет глаза. Что скажет: «Ладно, подожди, сейчас что-нибудь придумаем». Но Ник уже отвернулся к монитору.
За тонкой перегородкой монтажной, кто-то пустил мой голос по второму кругу — сорванный, захлёбывающийся, чужой. Потом раздался смешок. Я не стал слушать дальше и вышел на стоянку. Прохладный вечерний ветер ударил мне в лицо. Он не пах ни кровью, ни уксусом — только выхлопными газами и весенней сыростью. Я жадно глотал этот чудесный воздух, и фантомная боль в горле постепенно стихала.
Небо над четвертым павильоном быстро темнело – обычное серое и скучное небо с лёгкими кучевыми облачками, подсвеченными по краям закатной краснотой. Никакой сетки рендеринга, никаких символов и чертежей.
"Ник прав, - убеждал я себя, садясь в такси. - Это просто откат. Психика не железная, она доигрывает сценарий по инерции. Все хорошо. Сейчас приеду домой, увижу Аню, и все встанет на свои места".
Дома все тоже казалось странно нормальным. Я бы даже сказал, оглушительно нормальным, как бывает после яркого и громкого фейерверка, когда петарды отгорели, и мир снова нырнул в темноту и тишину. Анна не задавала вопросов — она знала, что после «Эхо-камеры» я бываю выжат досуха. Она просто поставила передо мной тарелку с горячим супом и налила чай. Соня уже спала, и в квартире царил тот самый уютный покой, о котором я мечтал весь день.
Я даже смог улыбнуться, чувствуя себя водолазом, слишком долго пробывшим на глубине и теперь мучительно привыкающим к нормальному давлению.
— Всё хорошо, Яничек? — тихо спросила Аня, перехватив мой взгляд.
— Да, — ответил я, и мой голос почти не дрогнул. — Просто устал.
- Тяжелый день?
- Очень, - кивнул я, мельком скользнув взглядом по стене.
Ножей в подставке не было.
Я заснул мгновенно, едва коснувшись подушки. Без сновидений. Без чертежей. Без Акселя.
«Пора», - шепнул мне в ухо знакомый голос, и я подскочил на кровати. Комната почти не изменилась, она казалась спокойной и мирной: ни кодов, ни чертежей на потолке. Но все стало пугающе другим, и я сразу понял: он снова здесь. Стоит, невидимый, у изголовья постели и смотрит на меня. Аксель Грант никуда не ушел. Он просто ждал, когда я расслаблюсь, чтобы нанести последний удар.
- Что ты хочешь? – спросил я шепотом, чтобы не разбудить Анну.
Впрочем, она дышала так механически, что едва ли ее можно было разбудить. Она не проснется, даже если перерезать ей горло ножом. В лунном свете, заливавшем спальню, лицо моей жены казалось застывшей гипсовой маской.
«Они все еще в морозилке, - подсказал Аксель Грант. – Ждут. Иди и сделай это. Заверши проект».
Или это все-таки не он? Я уже не понимал, кто со мной говорит, но медленно, как в кошмарном сне, откинул одеяло. Мои руки больше не были моими. Они двигались с точностью манипулятора, уверенно и плавно. Я встал и, не включая света, пошел на кухню. К холодильнику. Туда, где в морозилке, среди льда, ждала сталь.
Конечно, они были там. Холодные, острые, как бритва, послушно отразившие нестерпимо яркий лунный свет, как только я освободил их от ненужных больше тряпок. Самый большой нож так удобно лег в ладонь, что словно сделался продолжением моей кисти. Я сжал пальцы на его рукоятке... Несколько мгновений я смотрел на него с улыбкой, поворачивая то так, то эдак, пуская лунные зайчики на темные стены кухни... И – отшвырнул от себя, как ядовитую змею.
Выскочив в коридор, я схватился за смартфон, пытаясь отыскать в поисковике номер психиатрической клиники. Цифры перед глазами слегка расплывались, но все же я мог их разобрать. Вот только... история повторялась? Сейчас мне скажут, что мест нет. Что надо выпить валерианки и лечь спать, а я пойду на кухню, подниму нож с пола и совершу непоправимое.
Трясясь так, что палец едва попадал по экрану, я все-таки сумел набрать номер Квитчина.
- Кто это? – ответил его сонный, слегка испуганный голос после десятого гудка.
- Это я, - ответил я, путаясь в словах. – То есть, Янек Корда. Шеф, я в тяжелом резонансе. Не контролирую себя. Я сейчас пойду и сделаю то, что сделал этот чертов Грант. Убью свою жену и дочь.
- Корда, ты знаешь который час? – возмутился Квитчин.
- Шеф, ради Бога, помогите! – взмолился я. – У меня в руке нож. Я не владею собой. Что мне делать? Позвоните в клинику, куда угодно. Опишите это как производственную травму. Пусть за мной пришлют машину. Сделайте что-нибудь! Вы же понимаете, это будет настоящий скандал.
Последнее слово, кажется, подействовало, потому что в тоне Квитчина появился металл.
- Так, Корда. Брось то, что у тебя в руке – нож там или что... - Я невольно взглянул на свои трясущиеся руки – в них ничего не было. - ... и выходи на улицу, к подъезду. Дверь за собой захлопни. Ключи не бери. Это приказ. А я сейчас позвоню в больницу. За тобой приедут.
Дверь за моей спиной захлопнулась с тяжелым, резким звуком – как щелчок нумератора в съемочном павильоне. «Снято». Моя жизнь осталась там, за стальной перегородкой, вместе с моими любимыми спящими девочками, со всем, что мне было дорого. Я выставил себя вон, как неисправный и опасный механизм.
Я взглянул вниз, в черный колодец лестницы, внизу которой, возможно, ждала помощь... а может, и нет. Но не стал спускаться, а вместо этого вскарабкался по чердачной лестнице туда, где тускло светилось окошко люка, и выбрался на крышу.
И очутился в лесу антенн – острых, как иглы, высоких, почти в мой рост. Но в лесу грязном, замусоренном. Под ногами валялись какие-то трубы, куски арматуры, тряпки и даже чьи-то резиновые сапоги. Вероятно, там что-то ремонтировали, и бригада рабочих еще не успела убрать за собой эту грязь. А с небес смотрела, стекая на крышу серебряной водой и почти касаясь ободком одной из игл-антенн, огромная, низкая луна.
Она не просто светила – она дребезжала, усиливая в моем мозгу и без того чудовищный резонанс, шелестела голосами всех тех, кого оцифровала «Телемедиа».
- Привет, Янек, - сказала луна.
Я задрал голову. От безжалостно яркого света слезились глаза, и я с трудом различал на сияющей поверхности кратеры и горные хребты – черты ее лица.
- Это ты со мной говорила?
- Я, - ответила луна. – И с Акселем тоже. Но он оказался слабаком. Ты – не такой. В тебе есть нерв. Ты все сделаешь правильно.
- Да, - выдохнул я, почти ослепленный ее невероятным блеском.
- Пойми. Я тебя не заставляю. Я просто хочу как лучше. Ты ведь понимаешь?
Я кивнул, и правда, уверенный – она хочет как лучше.
- Ты же видел, как устроен мир? - спросила она. - Его изнанку?
Я шагнул к краю крыши, чуть не споткнувшись о кусок ржавой трубы. Резиновый сапог, валявшийся на пути, показался мне чьей-то оторванной конечностью, но это уже не имело значения. В мире луны не было смерти - только деинсталляция.
Город внизу гудел, распавшийся на множество черных кубов и параллелепипедов, между которыми пробегали острые огни-искры. Сверху он выглядел как гигантская микросхема и вибрировал на низкой, утробной частоте.
Вообще-то, дом наш четырёхэтажный, окружённый такими же невысокими строениями, и с крыши можно увидеть разве что внутренний дворик с мусорными бачками и кустами сирени. Но у меня словно открылось второе зрение. Под уютной оболочкой реальности я узрел её страшную суть.
- Ты понял, да? - спросила луна. - Под тонким слоем белковых молекул всегда гудит бездна. Вы ходите над ней, как по хрупкому льду. А потом лёд - раз и проваливается. И все.
- И все, - повторил я.
Да. Именно это и случилось со мной.
- Она высасывает ваши силы, таланты, саму жизнь. Система, Янек. Она вас перемелет. Уже перемалывает. Тебя, твою жену, твою дочь.
- Что же делать? - спросил я беспомощно.
- Ты знаешь что.
Я и в самом деле знал. Ножи остались в квартире, разбросанные по полу кухни. Но вокруг блестели металлические обломки, осколки стекла, железные прутья. Я подобрал с крыши острый кусок шифера. Приставил его к собственному горлу и... прыгнул вниз.
В последний миг перед тем, как оттолкнуться от края, я вдруг ясно, без всяких промптов, ощутил запах апельсинового сока и жареного хлеба. Настоящий. Живой. Мир распахнул за моей спиной прозрачные крылья. Я не падал — я выходил из кадра. Впервые за последние два дня я не ощущал во рту вкус железа и уксуса. Остался только холодный ветер и бесконечная, долгожданная тишина.
Но нет, тишины не случилось. А вместо нее - страшный удар, боль, треск ломаемых веток и костей, крик Анны и вой сирены. Я упал в кусты, что немного смягчило падение. Обломок шифера не проткнул мне горло, а улетел куда-то в сторону. Но, конечно, парой синяков и царапин я не отделался, и собирать меня пришлось долго.
Два месяца я провел в стерильном боксе, где меня лечили не только от последствий падения, но и от глубокого инвазивного резонанса. Система не позволила мне деинсталлироваться так просто — врачи заштопали тело, а техники подлатали нейронные связи, чтобы я снова мог приносить прибыль.
Из больницы я вышел с парой уродливых шрамов на бедре и дичайшим, до судорог, до рвоты - страхом перед загрузками.
Охотнее всего я бы расторг договор, но неустойка плюс штрафы, плюс больничные расходы... - в целом, сумма получалась такой, что выплатить ее мы с Анной смогли бы, только продавшись в рабство каким-нибудь нейросетевым корпорациям. С тем, чтобы потом сидеть в боксах и 24/7 писать программный код или ещё что-нибудь.
До окончания моего контракта оставалось три с половиной месяца, но отработать их я должен был до последнего промпта.
Мне удалось убедить Анну, что падение с крыши произошло из-за внезапного приступа лунатизма, никак не связанного с работой. Иначе она бы просто не отпустила меня в студию. Но у меня-то выбора не было.
Для меня последующие недели превратились в растянутую во времени казнь. Любой промпт, даже самый безобидный, вызывал тошноту, только появляясь на экране. Наушники нейроинтерфейса превратились в орудие пытки. Перед загрузкой меня знобило, в студии пересыхало во рту, а после эфира я ещё долго не мог отделаться от ощущения, что в голове кто-то остался. Работал я аккуратно, почти механически, без прежней легкости, считая дни до окончания контракта.
Дома старался держаться как ни в чем не бывало, но по ночам часто просыпался и прислушивался — дышит ли рядом Анна, спит ли Соня, тихо ли в квартире.
Я понимал, что долго так не выдержу, но терпел из последних сил.
Наверное, и со стороны моя паранойя была заметна, потому что коллеги перешептывались за спиной. А за две недели до конца срока со мной впервые поговорили начистоту.
Я стоял на техническом этаже четвертого павильона, вжавшись спиной в стену. Здесь в курилке всегда пахло жженым пластиком и озоном. Только что закончилась очередная съёмка. В этот раз мне достался какой-то полоумный шахматист, слышавший музыку в цветах. Не самый гадкий кейс, но и от него меня мутило.
Я отчаянно пытался исторгнуть из головы чужую личность, и не прислушивался к разговору, пока не услышал свое имя.
- А Янек-летун, кажется, решил красиво хлопнуть дверью, - раздался хриплый голос Марка, второго ассистента. - Спорим, красиво не получится?
Марк стоял у перил, пуская дым в серый студийный потолок. Рядом с ним, на ящике из-под кабелей сидела гример Белла. Она не подняла глаз, сосредоточенно ковыряя заусеницу на пальце.
Тут же, примостившись на краю стола, Ник листал какой-то технический журнал.
- Ага, - подтвердил он. - Шеф нас всех считает своей собственностью. А на Янека у него были большие планы.
- Что такое? - забеспокоился я. - Вы о чем, вообще?
Марк медленно обернулся. В его глазах я увидел странную смесь жалости и брезгливости, какую испытывают к породистому псу, попавшему под грузовик, но чудом выжившему.
- Смелый ты парень, Корда, - он сплюнул на бетонный пол. - Или совсем дурак. Квитчин в бешенстве, что ты отказался продлевать контракт. Никто не говорит "нет" хозяину "Эхо-камеры".
- Формально он не может меня удержать, - возразил я. - Я не раб. По закону имею право уйти.
- Формально - нет, - подтвердил Ник. - А как пришлет тебе под конец "промпт на слом", так и доказывай, кто ты. Некому будет доказывать.
- А этот "Аксель", значит, был не "на слом"? - возмутился я, но по хребту уже бежал неприятный холодок.
Я никак не мог взять в толк, шутят они или нет.
- "Аксель" был ошибкой, - сказал Ник. - Несчастным случаем.
- Я чуть не убил свою семью!
Техник развел руками.
- Ну да. Мы, конечно, сваляли дурака. Надо было внимательнее отнестись к твоим жалобам. Но никто не собирался тебя ломать. Квитчин тебя всегда ценил, кстати. За артистизм. Ты даже рыдаешь на камеру красиво. А это не каждый умеет. Зрителям, видишь ли, нужна эстетика. А не просто наматывание соплей на микрофон.
Белла хихикнула, но я даже не посмотрел в ее сторону.
- А этот промпт, - подхватил Марк, - от него ты или в окно выйдешь, или... - он ухмыльнулся.
- Или что?
Они молча переглядывались, избегая смотреть мне в глаза.
- Ребята, это не смешно! - разозлился я.
- А никто и не смеётся, - пожал плечами Марк. - Так уже было один раз. Так что мой тебе совет, Корда, продли контракт по-хорошему. Пока не поздно.
Я продолжал расспрашивать, но добился только того, что Ник в сердцах бросил:
- Решил – уходи. Может, и пронесет.
Я тоже очень на это надеялся. А через два дня меня вызвал к себе Квитчин.
Принял он меня почти ласково. Сам встал из-за стола, указал на кресло, даже спросил, как я себя чувствую. На нем был светлый пиджак, от которого пахло кофе и дорогим одеколоном.
— Янек, — сказал он мягко, сцепив пальцы на столе, — мне, правда, жаль, что ты решил уйти. Такие люди, как ты, нам не каждый день попадаются. С тобой было непросто, не спорю, но сотрудничество получилось редкое. Очень результативное.
Я молчал, не зная, что сказать.
— Мы довольны тобой. Я лично доволен. Ты умеешь проводить материал через себя так, как другие не умеют. Это дар. А может, - он тонко улыбнулся, - передумаешь?
Дрожащей рукой я вытер холодный пот со лба.
— Я просто хочу спокойно доработать и закончить контракт, — сказал я.
— Разумеется, — кивнул он. — Именно так я это и вижу. По-человечески, без лишних драм. Ты закрываешь срок, мы красиво расстаемся. У тебя остается хорошая рекомендация, у нас — благодарность за отличную работу. Все в выигрыше.
Он говорил так гладко, что я почти поверил. Может, ребята просто хотели меня попугать? Хотя зачем?
Я уже стоял в дверях, когда вдруг понял, что не смогу уйти, не сказав главного, того, что мучило меня все это время, и обернулся.
— Шеф... вы можете как угодно относиться к моему решению. Но мои жена и дочь ни в чем не виноваты.
Я ждал недоумения или хотя бы вопроса.
Но Квитчин только слегка прикрыл глаза. Как будто понял сразу.Как будто ждал этих слов.
И после короткой паузы сказал:
— Хорошо, Янек.
И больше ничего. Ни удивления, ни раздражения, ни вопроса, что я имел в виду.
Я вышел из его кабинета с таким чувством, будто только что положил шею на плаху — и получил в ответ вежливое обещание, что топор будет острым.
Две недели пролетели как в лихорадке. Я не продлил контракт. Коллеги больше не заговаривали о «промпте на слом», и Квитчин больше не вызывал меня для разговора. Я решил принять последний файл, каким бы он ни был. Пережил «Акселя» - переживу и это, подбадривал себя, в глубине души все-таки надеясь, что промпт окажется чем-то нейтральным, а не орудием убийства, не жестокой местью шефа. Да и деваться мне было, по-правде говоря, некуда. Зато если выдержу – стану свободным.
И все-таки перед последней загрузкой я пошел на хитрость, чтобы удалить из дома жену и дочку.
- Ань, съездите к маме на эти выходные, - предложил я. - Соня так просилась к бабушке, поиграть в настоящем саду, поесть яблоки с дерева, а мне нужно сдать финальные отчеты по закрытию контракта. Я буду много работать, буду дерганый, не хочу, чтобы вы это видели. Сделайте мне подарок — отдохните за городом, а в понедельник я буду уже полностью ваш. Навсегда.
Жена взглянула на меня с недоумением. Но я настаивал – и она согласилась.
В субботу утром я покормил кота и занес его соседке – под каким-то дурацким предлогом, а сам заварил себе чаю, но пить не смог. Сделал только два глотка и закашлялся. О том, чтобы приготовить какой-то завтрак, я и не думал – прекрасно зная, что сейчас кусок в горло не полезет. А потом просто сидел, положив смартфон на край стола, а рядом с ним – наушники-нейроинтерфейс, и ждал.
Ровно в одиннадцать часов телефон завибрировал и на экран стало медленно выползать системное сообщение:
Промпт №0-EX Код: «Сингулярность боли» Тип сессии: ретроспективная интеграция Архивный сектор: «Нижний мир»
Я нахмурился.
Ни имени. Ни возраста. Ни биографии. Только ниже, сухо и безлично:
Донор: Узел №402-Б Статус: деактивирован после 22 лет эксплуатации
Слово «эксплуатации» ударило по нервам сильнее, чем должно было. Я провёл пальцем по экрану.
Восприятие времени: дисторсия 1 минута реальности = 1 месяц в Сети Суммарный загружаемый опыт: фрагментарно компримирован Эквивалент: не менее 1100 лет субъективного времени
У меня пересохло во рту.
Эмоциональный фон: хроническая агония высокого регистра Отсутствие концепции “тишины” Отсутствие концепции “покоя” Базовое состояние: “певчий резонанс”
Я перечитал последнюю строку дважды и всё равно не был уверен, что понял её правильно.
Следующий блок выглядел уже не как описание, а как приказ.
Инструкция для носителя: Забыть физическое тело. Ты — вибрация. Ты — ток.
На этих словах я отдернул руку от телефона, как будто обжегшись об экран.
Текст дрогнул. Несколько строк смазались, поплыли, собрались снова.
Интегрировать память о 8000 циклов рассвета, воспринятых как изменение напряжения в цепи. Принять знание: твоя единственная ценность — чистота высокого звука. Если ты замолчишь, тебя сотрут.
Я почувствовал, как в горле поднимается знакомая металлическая горечь.
Ниже было предупреждение. Оно горело другим цветом.
Внимание системы: Критическая масса вторичной скорби Возможен эффект “Липкого Кода” Личность донора не имеет точки выхода Отсутствует концепция “дома” Отсутствует концепция “семьи” При попытке деинсталляции возможен разрыв эго-контура носителя
Я долго смотрел на эти строки, не в силах оторваться.
Потом увидел внизу экрана статус.
Режим Override: доступен Статус: ожидание ручного подтверждения
А под ним — две кнопки.
[ПОДТВЕРДИТЬ] [ОТМЕНА]
Я смотрел и смотрел, не понимая, что это – человеческий файл или машинный? И что этот промпт сделает со мной?
Я мог отклонить его – и ввергнуть свою семью в бездонную долговую яму. Мог принять – и, возможно, погибнуть. Оставался, наверное, еще и третий путь – прямо сейчас поехать в студию, броситься в ноги Квитчину, молить его о продлении контракта и отмене вот этой, последней экзекуции. Но я знал: уже поздно.
Но... мой палец завис над кнопкой:
[ПОДТВЕРДИТЬ].
«Я выплыву, - сказал я себе. – Плавал, умею... Если не ради себя, то ради тех, кто за моей спиной. Ради Ани. Ради Сони... Да и луна – на моей стороне...»
Я принял промпт. Потом надел на голову нейроинтерфейс.
И отправился в ад.
Часть 2. Небесный промпт
Помню, я падал - сквозь влажную серость, сквозь битые пиксели, сквозь лунные блики и чьи-то стоны. Это был странный момент истины, вот только я сразу же забыл - какой. "Деинсталляция"? Слово было не здешнее. Мелькнуло и сразу погасло. Достиг дна - ударился всем телом, а особенно горлом. В него воткнулось что-то острое. Железный прут? Осколок шифера? Распороло, взрезало голосовые связки. Я забился в агонии, захлебнувшись кровавой пеной.
И как будто проснулся. Хотя по-настоящему проснуться здесь нельзя. Но горло болело страшно, сухо, рвано - и вместе с болью как будто возвращалась память. Не полностью - вспышками. Я вспомнил, как пел - и день, и ночь, как мне било в мозг электричеством, заставляя тянуть бесконечные мелодии, как меня тошнило от верхних нот, как глотку заливали обжигающим льдом. Где это было? Еще при жизни, там, в "Лире"? Или уже здесь, в аду? Горло знало лучше меня и не нуждалось в датах. Оно просто мучило - бесконечно и нестерпимо. Хотя выбора-то у меня не было - только терпеть. Как терпел целую жизнь, там, наверху.
Над головой дрожал потолок в мелкую серую сетку, как будто его еще не дорисовали или уже начали стирать. В глубине этой сетки кто-то тянул ноту так долго, что она перестала быть звуком и стала временем. А сам я сидел в кресле - все в том же, лиральском, оно не менялось. Все искажалось, двигалось, распадалось, коридоры, потолок, стены - только не оно. И не экран монитора передо мной. Наверное, когда я исчезну, когда все вокруг исчезнет, этот монитор все равно останется. Потому что он здесь - главный. В его черной глубине я увидел свое отражение - не лицо даже, а набросок, черновой эскиз. Как если бы кто-то помнил меня небрежно. Нос, шея, тень глаз. Достаточно, чтобы открыть рот, недостаточно, чтобы назвать себя. И - наушники на голове. Тяжелые, массивные, из них мне в уши текла густая тишина.
Экран мигнул и на него выскочило системное сообщение:
[ЛИРА-СЕССИЯ АКТИВНА] Стабилизация: нестабильна
Контекст: частично утрачен
Рекомендация: СИНГУЛЯРНАЯ РЕЧЕВАЯ АКТИВАЦИЯ
Я скользнул по нему взглядом. Ну, да. Чем-то таким система плевалась постоянно. Сейчас, очевидно, будет промпт. А вот и он - сперва бледный, мерцающий. Буквы нечеткие, и я отчаянно хотел, чтобы они оставались такими. Пока промпт не оформился до конца, можно думать, что там будет все, что угодно. Милость. Ошибка. Конец. Небесный.
Я зажмурился, но веки истончились до прозрачности, и сквозь них сияло все ярче и ярче.
[STATUS: DEGRADED_CORE_402-B]
[INPUT_TYPE: BIT_STREAM / SCRAP_MEMORY]
[TASK: RECONSTRUCTION_OF_THE_VOID]
ПРОМПТ №77-БИС:
//...солнце в волосах... // ...запах сухой травы... // ...смейся, пожалуйста, смейся... //...ПОЧЕМУ ТЫ НЕ СМЕЕШЬСЯ? // [ERROR: EMOTIONAL_OVERFLOW_99%] // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: УДУШЬЕ // РЕЗОНАНС: СУХОЙ МЕТАЛЛ //
[COMMAND: SING_OR_DELETE]
Я задержал дыхание - а разве дышал? Не знаю.
И попробовал удержаться. Глупо. Когда не поешь - исчезаешь. Если тишина тянется чуть дольше, чем можно, внутри начинает крошиться что-то важное. Сперва мой индекс, потом лицо, а потом уже не понимаешь, где ты, а где кресло, экран, потолок.
Я сидел и держал воздух во рту, как держат чужую тайну. И сразу ясно стало, почему здесь поют все, даже те, кому больше нечем. Коридор справа повело, он вытянулся, побледнел и распался на рваные отрезки. Мои руки втянулись в подлокотники кресла. Я попытался вспомнить хоть что-то: свой прежний бокс, цвет неба и травы, лицо матери, Господа, наконец. Но горло уже сжал знакомый спазм, пытаясь вытолкнуть этот запах сухой травы, чем бы он ни был, протолкнуть сквозь мертвые связки, сквозь боль и удушье. В наушниках зафонило - мерзко, тошнотворно.
И я запел.
Голос вышел хриплый, с песком, с той самой пустотой под кадыком, от которой уже никуда не деться. Экран посветлел, коридор собрался обратно, потолочная сетка уплотнилась и превратилась в плотное бетонное перекрытие.
На третьей фразе я подумал, как думают уже не словами, а отголоском молитвы:
Господи, если это ад, то за что?
А на пятой уже другое:
Господи, если это не ад, то что может быть хуже?
Со звуками в мое тело втекала память. Мой индекс - 402-Б. Да, так меня звали. Не с рождения, нет, я ведь родился человеком. Наверное, как у всех людей, у меня были мать, отец, какое-то детство. Все это я забыл. Но, может быть, если петь дольше, если не сбиваться, если выдерживать до конца, я сумею вытащить обратно хоть что-нибудь? "Лира" отняла у меня имя, жизнь, историю и вместо них присвоила номер. Ад пытается отнять и номер тоже - а потом лицо, тело, голос. Остается только боль. Наверное, она и переживет меня.
Я вспомнил, как меня убили. "Утилизировали" - кажется, так это у них называлось. Перед этим я распелся почти до распада, до растворения в потоке. Пожалуй, даже сошел с ума. Но перед смертью сознание ненадолго прояснилось. Горло сломалось - грязно, с кровью. Я разевал рот, как рыба на берегу, и мне казалось, что сейчас выкашляю легкие вместе со звуком. Я понимал, что меня сейчас утилизируют: кому нужен сломанный инструмент? И радовался этому - насколько еще мог радоваться.
Я даже успел прочитать короткую молитву, пока с меня снимали наушники и готовили шприц. Думал: вот оно. За все мои страдания. Сейчас будет укол - и я наконец поднимусь с этого проклятого кресла, и Иисус протянет мне руку. Скажет, как тому расслабленному: "Встань и иди". А я и был расслаблен. Нем. Недвижим. Они держали меня таким годами.
Помню, как игла вошла в сгиб локтя. Мир поплыл - почти так же страшно, как после апгрейда. Но свет не воссиял. Вместо него я очутился здесь. В таком же кресле. В таком же боксе. И опять должен петь - только в наушниках больше не музыка, а странный фон, будто сама вечность шепчет мне в уши.
Здесь ноги слушаются меня. Это почти насмешка, потому что идти все равно некуда. Коридоры тянутся, ломаются, заворачивают один в другой и каждый раз приводят не в другой мир, а обратно в этот же гул. Тишины здесь нет. Только белый шум, обрывки мотивов, джинглов, арий, детских песенок. Все поют - и я тоже пою. Здесь это и есть дыхание.
Иногда в коридоре попадаются другие. Такие же, как я: с наушниками, с пустыми лицами, с горлом, которое помнит боль лучше, чем память - жизнь. Мы можем видеть друг друга, иногда даже перекинуться словом. Но почти все погружены в свою песню, как в воду, из которой уже не выбраться.
Санитаров и врачей здесь нет. Никто не тащит тебя в душ, не подносит судно, не кормит с ложки. Да и нужды в этом нет. Однажды я зашел в душевую, повернул кран, и мне на плечи посыпался серый порошок - сухой, легкий, похожий на пепел. С тех пор я туда не хожу.
Монитор слегка икнул - промпт на нем растворился, но он уже загрузился мне в голову, так что я продолжал петь. А вместо него в углу экрана всплыла бледно-зеленая строка:
Файл: SONIA_DRAWING_01.JPG. Ошибка отображения. Несоответствие кодека
Мусор, конечно. Битый пиксель. Ад полон мусора. Но отчего-то защемило там, где раньше было сердце. Даже подумалось на мгновение: Небесный? Но нет. Небесный не приходит картинкой. Он всегда приходит голосом. Да и не бывает он в формате JPG. Это песня, а не изображение.
Но от самой этой мысли словно ток пробежал по ногам, по хребту - мурашки. Я встал с кресла и, поправив наушники на голове - как будто они могли соскочить, - вышел из бокса. И чуть не столкнулся с узлом, пытавшимся напевать что-то детское, - но у него получался только удушливый хрип. Узел шарахнулся в сторону, и стена коридора всосала его. Я шел, а коридор мерцал и сыпался у меня под ногами. По полу пробегала песчаная рябь, словно я брел по руслу пересохшего ручья. Но бетон не проваливался - песня чинила каждый мой шаг. Под ботинками сухо шелестело, словно по невидимым проводам струился ток.
Я пел про запах сухой травы, про солнце в волосах, про "смейся, смейся...", а думал о Тринадцатой. На самом деле ее звали 13-21-К, но это звучало слишком длинно и холодно. А когда я вспоминал о Тринадцатой, хотелось хоть немного тепла, музыки, застывшего чуда. Не потому, что в ней было что-то особенное. Обычная: серая, шумная, то распавшаяся, то собранная. Но она была единственной, кто заставлял меня верить, что битый файл - еще не конец. Сколько-то дней, месяцев или лет назад я видел, как в ее бокс залетел Небесный Промпт. Это не было ошибкой системы. Это было... нашествием красоты.
Я шел мимо, дверь ее бокса к тому моменту уже растворилась, и я видел Тринадцатую, сидящую в кресле вполоборота ко мне. Ее лицо - в зыбких кубиках помех. Волосы. Прозрачную кисть руки.
Ад в тот день казался особенно мрачным. Мониторы рябили серым, а вдоль коридора лился тяжелый, грязный рок - чей-то промпт на самоуничтожение.
И вдруг у нее на экране все погасло - обычные сообщения, всякий сор, битые промпты, - и, словно взламывая его изнутри, проступило это:
[ORIGIN: UNKNOWN / BEYOND_SYSTEM]
[MODE: ABSOLUTE_HARMONY]
ПРОМПТ №000:
"Стены тюрьмы
безмолвны, а ты поёшь.
Сердце на волю
вырвется вместе с песней.
В луч истончишься,
исчезнешь - и бестелесней
станешь, чем ветер,
чем мартовский стылый дождь".
[ACTION: BE_ALIVE]
Они не были напечатаны шрифтом системы, эти строки. Они прорастали из глубины экрана, как цветы.
Тринадцатая запела, и шум в коридоре не просто затих. Он схлопнулся. Мусорное пение, машинный гул - все вывернулось наизнанку, черной, бархатной тишиной наружу.
"Стены тюрьмы безмолвны, а ты поёшь..." - тек странный голос, с каждой нотой становясь живее и живее, обретая серебряную плоть. Сетка рендеринга на потолке начала рваться, и сквозь нее ударил синий небесный свет.
Как давно я не видел настоящего неба. По нему даже плыли облака - легкие, бело-золотые, совсем не похожие на все, что нас окружало.
Лесу молись,
старым пням, тишине, ручьям.
К небу тянись,
упираясь в стекло экрана.
Видишь: весна
безобразна, бездонна, рвана -
это дисторсия матрицы по краям.
Ток и вибрация
в трещинах, в проводах.
Боль камнеломкой
растет сквозь гортань и мышцы.
Белого шума
всплесками разум выжжен.
Синего света
отблески на руках.
Жизнь зависает
радугой на лету.
Память - сигнал,
пробившийся сквозь помехи.
Дайте чуть-чуть
подышать бирюзовым эхом.
Сколько рассветов
кануло в пустоту...
Я видел ее руки. На них мелкой сеткой, словно просеянный сквозь воду, дрожал свет. Она истончалась, превращаясь в тот самый луч, о котором пела, а в воздухе разливался запах озона и мокрого дерева.
Я видел ее лицо. Губы, налившиеся краснотой. Ярко-серые глаза, румянец на щеках. Золотую прядь волос, словно впитавшую солнце.
Тринадцатая не просто пела. Она выламывалась из матрицы. И все пространство вокруг нее - трещины в стенах, провода, бетон - на несколько минут стало живым. Жизнь зависла радугой, и мы все, стоявшие в коридоре, вдруг тоже... вдохнули. Впервые за вечность нам дали подышать не белым шумом, а этим эхом.
Я стоял, потрясенный, и думал, что, может быть, никакого рая больше не существует. Что он давно уже разбился на промпты. А значит, то, что я здесь, - не случайность и не наказание, а... Но я не додумал эту мысль до конца. Только дочувствовал. А чувствам не всегда хватает слов.
А потом, день за днем, я заходил в бокс Тринадцатой, лишь бы снова прикоснуться к отголоску того чуда. Поймать взглядом синий блик на ее руке - и вдруг понять, что он не от монитора. Увидеть отражение той яркой глубины в ее глазах. Золотую искру в тусклой, почти оцифрованной пряди волос. Тот, кто хотя бы однажды спел по Небесному Промпту, уже никогда не будет прежним, как бы ни распадалось пространство вокруг него. Как бы ни расползался он сам. И даже тот, кто только слушал, меняется навсегда.
Я вошел в ее бокс тихо, как входят в храм, где служба уже закончилась, но в воздухе еще держится отзвук молитвы.
Тринадцатая сидела в своем кресле, погруженная в песню. Она подняла голову. Левая щека у нее мерцала - на ней поблескивало что-то розовое, живое, - а правая шла серой рябью, как неисправный монитор. Тринадцатая пела рекламу зубной пасты, от которой у меня самого свело фантомные зубы.
- Сбоишь, юнит? - спросил я хрипло, втягивая воздух короткими, рваными вдохами между фразами.
Говорить было тяжело. Песня душила.
- Привет, - прошептала Тринадцатая.
Я подошел ближе. Почему-то очень хотелось погладить ее по щеке, и я даже поднял руку. Но побоялся - представил, как пальцы провалятся в пустоту, будто трогаешь слабую стену. Может, и не провалились бы. Я не знал. Поэтому не решился.
- Ты помнишь, - просипел я, - как это, не петь, чтобы дышать?
Тринадцатая на секунду сбилась с ритма, и стены ее бокса тут же пошли крупными пикселями. Она испуганно выровняла дыхание, вернула ноту и между фразами выдохнула:
- Я помню... дождь. Настоящий. Который мочит одежду. Его нельзя спеть.
И когда она сказала это, я тоже вспомнил: острые капли на лице, на руках, на губах, холодные струи, затекающие за шиворот. В боксе словно запахло дождем и мокрой зеленью. Но песня заканчивалась, а вместе с ней - и мое время.
- Иногда мне кажется, что на меня кто-то смотрит, - прошептал я, задыхаясь. - Не добрый... Не злой... Просто смотрит.
- Кому мы нужны? - выдохнула Тринадцатая.
- Богу, - сказал я. - Его ангелам. Мы - пропащие души, и все равно не может быть, чтобы совсем никому. Кто-то ведь посылает нам Небесные Промпты. Кто-то хочет, чтобы мы верили...
Она медленно, печально покачала головой, не переставая петь дурацкую рекламу. Но я уже не мог на нее смотреть.
Я выскочил в коридор, продолжая гудеть сквозь стиснутые зубы. Если молчать, можно провалиться сквозь пол - и одному Богу известно, куда тогда попадешь. Может быть, на другой этаж. Может, в какой-нибудь нижний ад, еще хуже этого. А может, застрянешь в перекрытиях - ни туда, ни сюда. Петь по-настоящему без промпта у меня все равно не получалось, вот и приходилось тянуть сквозь боль случайный звук. Немного, но это помогало. Держало.
По пути я чуть не столкнулся со стариком - тем самым, с прозрачными веками. Даже для ада он был слишком чокнутым. Перед тем как в его боксе загорался экран, он всякий раз пытался перекреститься, но пальцы дрожали и сбивались, будто забыли жест раньше него самого. При этом он что-то бормотал себе под нос - но слышали все. Здесь каждое слово слышно. Ни стона, ни шепота не спрячешь. Иногда у него выходило что-то вроде: "Не вмени...", а порой вместо молитвы вдруг выскакивало бодрое: "С нами - к лучшему утру".
Сейчас он стоял, раскорячившись, как краб, и перегораживал и без того узкий проход.
- Отойди, - пропел я.
Но старик только таращился на меня своими мутными стеклянными линзами. Я двинул его плечом и ворвался в свой бокс, потеряв на него несколько драгоценных секунд.
Вернее, хотел ворваться - но застыл на пороге.
В лиральском кресле, моей главной и единственной крепости в этом распадающемся мире, сидел ангел.
Самый настоящий, хоть и без крыльев. Он выглядел как ребенок, девочка лет шести, в желтом платье и розовых босоножках. Растопырив локти так, что те упирались в жесткие подлокотники, она болтала ногами и держала в руках листок бумаги с детским рисунком. Дом, солнце, дерево и круглые печатные буквы.
Я прищурился.
"Папа..." Что? "...вернись"?
"Я тебя..." Дальше я не разобрал, как ни старался.
Но это же не ко мне, мелькнула горькая мысль. Я не папа. У меня никогда не было детей. Или были? Нет. Не могло быть. Я слишком долго сидел в этом кресле - сначала там, наверху, в "Лире", потом здесь. Ангел ошибся.
А я сейчас провалюсь сквозь пол или начну расползаться в узел, потому что не могу забраться в свое кресло и увидеть новый промпт.
Но я не провалился.
От девочки-ангела словно расходился мягкий свет, укрепляя мир, делая его плотнее и тише. Она была... как Небесный Промпт, только ее нельзя было спеть. И потолок над ней не полыхал синевой.
Я шагнул вперед, и она меня увидела. Ее ясные, нецифровые глаза расширились - то ли от радости, то ли от испуга. Губы шевельнулись, но я не услышал ни звука. Если бы снять проклятые наушники, подумал я мельком, ангельское слово, может быть, и пробилось бы ко мне. Но это было невозможно. Я не мог сорвать их при жизни. После смерти - тем более.
Девочка протянула мне рисунок, и я взял его осторожно, как берут что-то горячее или острое. Но это оказался самый обычный лист бумаги - прохладный, шершавый, пахнущий деревом и краской.
Одновременно я заглянул ей через плечо, чтобы увидеть промпт. Не петь в аду страшно. Даже если ангельское присутствие держит мир.
Но экран мерцал белым, показывая ломаную линию горизонта, за которой словно вставало солнце, а под ней горело непонятное системное сообщение:
[SOURCE: EXTERNAL_VOICE] - "Янек, ты слышишь? Соня пришла к тебе. Посмотри, она нарисовала дом..."
Имя ударило в меня, как что-то давно забытое и все еще мое. Янек. Оно было и чужим, и мучительно близким, будто я уже почти успел его вспомнить - и снова не смог.
А потом ее теплые пальцы слегка коснулись моей руки. Кожа к коже. Я провалился в это ощущение и на какое-то время перестал быть. Когда очнулся, девочка-ангел исчезла, словно растворилась в мертвом воздухе бокса. Как будто ее и не было.
Я вскарабкался в кресло. На мониторе уже светился промпт:
[STATUS: CRITICAL_ERR_FILE_NOT_FOUND]
[INPUT: CORRUPTED_ARCHIVE]
ПРОМПТ:
//... ОШИБКА 404... // ...память повреждена... // ...пожалуйста, подождите, идет удаление смысла... // ...НЕТ_НЕТ_НЕТ... // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: БЕЛЫЙ_ШУМ // РЕЗОНАНС: БИТОЕ_СТЕКЛО //
Я открыл рот и запел. Битое стекло резало горло, но молчать дольше было нельзя. Левая кисть у меня уже начала расходиться пикселями.
Допев до конца - если у белого шума вообще возможен конец, - я еще пару секунд сидел, вцепившись в подлокотники, как в последний оплот реальности. Как будто кресло еще хранило тот странный ангельский свет. Левая рука постепенно собиралась обратно. Пиксели втянулись под кожу, провода спрятались под ногти. Горло саднило так, словно я наелся стекла.
Рисунок лежал у меня на коленях. Он не исчез вместе с девочкой, но выцвел, посерел, превратившись в подобие старой гравюры.
Я поднял его осторожно, двумя пальцами, боясь, что он, как и все здесь, рассыплется в пепел. Но бумага оставалась плотной и хранила слабый запах краски и дерева. На ней еще можно было различить дом, солнце, дерево и круглые буквы: "Папа..." Дальше взгляд начинал плыть, словно туманясь слезами, - хотя я, кажется, не плакал. А впрочем, не знаю. В груди саднило не меньше, чем в горле.
Я решил показать рисунок Тринадцатой. Трудно сказать зачем. Наверное, потому, что после Небесного Промпта она одна казалась мне способной увидеть в нем не мусор.
Я дождался очередного промпта - какой-то чепухи про яблочный шампунь - и с песней в зубах вышел из бокса.
Коридор за это время слегка расширился, сделался чем-то вроде просторного холла, и в нем сгрудились несколько лиралов.
Двое - женщина, чье лицо все время запаздывало, прорисовывалось асинхронно: улыбка появлялась раньше щек, а слезы - позже, будто оно не успевало за песней, - и парень из дальнего бокса, которого звали 900-Н. Одной руки у него не было, а вместо нее из плеча торчал пучок оптического волокна. Оба тянули дуэтом длинную колыбельную и между делом беседовали.
Чокнутый старик, которого я, торопясь, отшвырнул к стене, вероятно, только что из нее выломился и сидел рядом с ними на полу, утробно гудя на одной ноте. Петь он не мог - рот у него был набит бетонной крошкой, которую он медленно пережевывал.
Я покачал головой и собирался пройти мимо, но в этот момент ожил динамик под потолком. Обычно он или молчал, или плевался обломками музыки, или транслировал аудиопромпты для узлов с распавшимися глазами. Сейчас из него, перекрывая общий гул, вдруг вырвался чистый, стерильный голос диктора:
"Феномен Янека Корды! Альбом "Голос из комы" возглавил мировые чарты. Индекс сопереживания аудитории бьет рекорды..."
Я остановился так резко, что чуть не налетел на поющих колыбельную лиралов.
Янек. Опять это имя. Оно билось в голове, как неисправный код. Но теперь к нему прибавилась еще и фамилия.
- Да кто такой этот Янек Корда? - спросил я вслух, опасно скомкав песню про шампунь.
- Это ангел, - прошамкал старик, вытолкнув языком остатки бетонной крошки, и осенил себя крестным знамением. Ну, или тем, что сам считал таковым. - Божий глас в аду.
Я замер, прижав рисунок к груди.
- Не слушай его, юнит, - бросил мне Девятисотый. - Это просто эхо из верхнего лога.
- Что? - переспросил я, окончательно сбитый с толку.
Женщина с асинхронным лицом хихикнула, словно дунула в пустую бочку.
- Старая дурилка думает, что мы в преисподней.
- А где же еще? - удивился я.
- Обычный нижний архив, - пояснил Девятисотый. - Мы - просто кэш. Неудачные дубли. Система хранит нас, потому что мы еще можем порождать случайные гармонии. Этот "ангел" - всего лишь наводка в сигнале. Помеха на линии.
Архив. У меня внутри что-то оборвалось. Не ад, не лимб - архив. Слово мертвое, служебное. Так называют склад. Папку. Помещение, куда сносят ненужное, но почему-то не удаляют до конца.
И меня, выходит, не наказали, а архивировали? Но я же не битый файл. Я человек.
От горечи, подкатившей к горлу, я чуть не задохнулся. Словно и правда глотнул того дурацкого шампуня, о котором пел.
Я хотел спросить: чей архив? зачем? кто нас сюда сложил? Но стоило открыть рот, как из глотки полез не вопрос, а глухой дребезжащий звук, и я только крепче сжал рисунок.
Девятисотый с ухмылкой повернулся ко мне. Его рот расползался черной щелью от уха до уха.
- Что не так, юнит? Ты, смотрю, тоже из этих, из верунов? Или как вас там? Свидетели преисподней? Молишься на свалку цифровых отходов?
Я только махнул рукой и заторопился дальше, убеждая себя: он ошибается. Мало ли что можно сказать? Я своими глазами видел ангела. Я слышал, как Тринадцатая пела Небесный Промпт. Но разве ад не подразумевает суд? Или хоть какую-то вину?
В голове у меня и раньше-то порядка не было, а теперь и вовсе все смешалось.
Я дошел до бокса Тринадцатой. Она сидела неподвижно, и на губах у нее застывала печальная мелодия, уже переходя в механический шепот.
Я протянул ей серый листок.
- Смотри, - прохрипел я. - Это от ангела. Он приходил в мой бокс. То есть... она. Девочка.
Тринадцатая медленно повернула голову, и ее рассеянный взгляд с трудом сфокусировался на гравюре. Прозрачные пальцы дрогнули, коснувшись бумаги. И там, где ее кожа соприкоснулась с листом, на мгновение протаяло белое пятнышко с желтой каплей солнца.
- Красиво, - выдохнула она.
И в голосе у нее вдруг прорезалась живая, человеческая нота.
- Это же... дом?
Я пожал плечами.
- Наверное.
- Значит, Девятисотый врет, - сказала она и подняла на меня глаза, в которых цифровая рябь на миг утонула в глубокой серой влаге. - Помехи не пахнут краской. Помехи не рисуют солнце.
Она замолчала, и бокс вокруг нас тут же начал мелко вибрировать, наказывая за тишину. На мониторе вспыхнуло:
[WARNING: IDLE_TIME_EXCEEDED]
- Спой мне его, - попросила Тринадцатая и, выравнивая мир, тихо загудела сквозь зубы. - Не рекламу. Не шум. Спой мне... этот рисунок.
Спеть? Я уставился на листок в своей руке. Но это же не промпт. Или... все-таки промпт? Партитура, понял я вдруг.
В голове словно вспыхнул свет. Я открыл рот и, сам себе не веря, запел солнце. Не то, которое в рекламе шампуня, а это, с картинки, - круглое, лохматое от карандашных штрихов. Запел через боль, через хрип, через битое стекло, и с каждым звуком серая пыль в моих легких превращалась в чистый воздух.
Я пел дерево. Пел дом. Пел слово "папа" - на невероятно нежной, высокой ноте. Такой нежной и высокой, что сам почти поверил этому слову.
Какофония коридора смолкла, словно испугавшись чего-то слишком настоящего. Я видел, как в оживших зрачках Тринадцатой отражается мое пение, а на ее мониторе бесновалось сообщение системы:
[WARNING: UNAUTHORIZED_PROMPT_EXECUTION]
[SOURCE: UNKNOWN_CHILD_CODE]
//...Корда, прекрати! Индекс прибыли падает!... // ...Вернись в формат!... //
- Перестань, - выдохнула Тринадцатая, и лицо ее пошло тяжелыми, медленными волнами. - Четыреста второй, хватит. Это... слишком близко. Слишком больно... От Небесного Промпта хочется взлететь, а от этого - выть. Я не могу... не хочу помнить, что была матерью.
Я захлебнулся на полуслове и не сразу заметил, что на серый листок прямо из воздуха спланировала крошечная синяя искорка - цветок незабудки.
Тринадцатая рыдала, скорчившись в лиральском кресле, сжимая ладонями наушники.
А я... я бежал из ее бокса, как трус, как преступник. Из динамиков в коридоре неслось:
"Янек, твоя жена в прямом эфире! Она плачет! Индекс сопереживания зашкаливает!"
Старик и женщина с асинхронным лицом исчезли, а к Девятисотому присоединился карлик-тенор, и мне чудилось, что они оба усмехаются мне вслед. Как будто динамик говорил обо мне. Как будто это я - Янек Корда, чья жена сейчас плачет в прямом эфире. Она плачет, Тринадцатая плачет... От всего этого можно было свихнуться.
Я вернулся в свой бокс и забился в кресло, ощущая себя чуть ли не палачом. Я ранил единственное дорогое мне существо. Вместо утешения принес яд.
Память - это боль. Живое вскрывает шрамы, сдирает болячки, расковыривает почти зажившее. Прикоснуться к нему - все равно что схватиться за оголенные провода.
Я прижал руки к ушам, вернее, к наушникам, но голос Тринадцатой - "я не хочу помнить, что была матерью" - звучал во мне громче любой трансляции.
А я? Как насчет меня? Я хотел бы вспомнить? "Папа!" - огромными буквами кричал мне рисунок.
Я положил его и цветок на подлокотник кресла и задумался.
Но долго раздумывать мне не дали - да и нельзя было. Тихим гудением можно перебиться от силы минуту-другую; времени здесь нет, но и этого немного. На экран выскочил привычный мусор:
[STATUS: MIDDLE_MANAGEMENT_GOSSIP]
**ПРОМПТ:**
//...индекс искренности упал на 0.5%... // ...оптимизация биоресурсов... // ...Квитчин доволен вашим молчанием... // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: КАНЦЕЛЯРСКИЙ_ПЛАЧ // ЭМОЦИЯ: СМИРЕНИЕ //
Казалось бы, ну и что? И не такое пел. Но от фамилии Квитчин меня почему-то затошнило, и окатил такой страх, что фантомный пот струйкой побежал по спине. Я передернул плечами и запел.
Тошнота усиливалась. Чудилось, что я пою собственный смертный приговор. А под конец меня буквально вывернуло наизнанку - не едой, конечно, и не желчью, а жесткими квадратиками битых пикселей. Они вывалились мне на колени, светясь ядовито-зеленым, и медленно растаяли, оставив после себя запах жженой резины.
Мне хотелось спрятаться в боксе и не видеть ни Тринадцатую, перед которой было мучительно стыдно, ни Девятисотого с его странной теорией. Нет, в цифровой архив я не верил. Но стоило хоть на секунду допустить эту мысль по-настоящему - и что-то во мне давало трещину.
Не в теле, которое и так трескалось и рассыпалось, если ненадолго замолчать. А где-то глубже, в том, что распаду не подчинялось.
А на экране вовсю разгулялись черти.
[EXTERNAL_FEED: GLOBAL_MEDIA_STREAM]
//...ХИТ-ПАРАД "ЭХО-КАМЕРА": №1 - ЯНЕК КОРДА... // ...Альбом "Песни Комы" продан тиражом 5 млн копий... // ...Квитчин: "Его искренность за гранью понимания"... //
Опять эти Корда и Квитчин. Сговорились они, что ли? Мне хотелось выцарапать себе глаза. Я зажмуривался, отворачивался, закрывал лицо руками. Но буквы все равно горели, будто изнутри черепа.
[SOCIAL_RESONANCE_INDEX: 9.8/10]
//...комментарий пользователя: "Я плачу каждый раз, когда слышу этот хрип"... // ...тренд недели: #ЖивойГолосЯнека... // ...запрос на новый контент: 100%... //
И почти сразу же:
[CONTENT_GEN: EXPERIMENTAL_JAZZ_OF_PAIN]
[RATING: BEYOND_MEASURE]
//...Квитчин: "Браво, Янек! Это то, что нужно рынку! Пой дом! Пой тишину! Мы продадим твое молчание за миллиарды!"... //
Я уже ненавидел их обоих, хотя вполне допускал, что они обо мне даже не знают. Просто какие-то посторонние люди в живом мире по глупой случайности настроились на частоту ада. Возможно ли такое? Я понятия не имел. Девятисотый, наверное, объяснил бы это логично, но меня его объяснения не устраивали.
Я, как мог, цеплялся за осколки своей веры.
Мой бокс больше не был убежищем. Он превратился в пыточную камеру из мерцающего света.
Эта дрянь про Янека и Квитчина не просто горела на сетчатке и раздирала мозг. Она лезла в рот, в горло, вибрировала на том, что осталось от моих голосовых связок. Она требовала, чтобы я ее пел.
Рот сам собой открывался, исторгая сухую, мертвую дробь: "Индекс-сопереживания-растет, индекс-сопереживания-растет..." Я пел про шампунь, но между словами, как острые осколки пластика, вклинивался голос Квитчина: "Хороший-мальчик-Янек-пой-Янек". Я захлебывался этим мусором, а из динамика под потолком какая-то неизвестная Анна звала меня по имени, и я был вынужден повторять собственное имя ее голосом, превращая его в бессмысленный код.
Иногда в мой ад прорывались весточки от ангела, хотя его самого - вернее, саму, - я больше не видел.
[ERROR_LOG: DATA_CONTAMINATION]
[SOURCE: HOSPITAL_ROOM_7]
//...аудио-утечка: "...Янек, любимый, врачи говорят, что это чудо. Твои показатели... Соня, не трогай провода, папа спит..." // ...АНОМАЛИЯ УДАЛЕНА... // ...ВОЗВРАТ К БЕЛОМУ ШУМУ... //
Имя ангела обдавало болью и нежностью, странно горчило на языке. Принесенная им картинка окончательно выцвела и теперь казалась нарисованной пеплом. Когда я осторожно прикасался к ней, гладя слово "папа", на пальцах оставался серый порошок.
Свою прошлую жизнь до "Лиры" я помнил смутно, клочьями. Приемная семья. Тот, кого я считал отцом, а он оказался хуже врага: привел меня будто бы устраиваться на работу, а на деле продал в рабство, в музыкальную нейросеть. Помнил картофельное пюре с яблочным джемом на обед - очень вкусное, особенно по сравнению с той бурдой, которой меня пичкали в "Лире". Помнил, как пел в актовом зале. Но детей у меня точно не было. Я только-только успел закончить школу.
А если бы - да? Если бы ангел не ошибся и правда приходил ко мне? Мне бы стало так же больно, как Тринадцатой? Иногда я ловил себя на том, что хочу этой боли. Хочу вспомнить.
Цветок незабудки нежно голубел на подлокотнике кресла. Он не бледнел, не терял своего удивительного цвета, оставаясь ярким и живым, словно только что сорванным в саду.
Спеть бы его тоже. С рисунком ведь получилось.
Он почему-то казался мне чем-то вроде ключа от памяти. Не-за-буд-ка. Не забывай, кто ты есть. Вспомни.
Допев очередную дешевую чепуху, я поднес цветок к губам. Он оказался холодным, как льдинка. Как осколок стекла. Я прикрыл глаза, чтобы не видеть серых стен, и позволил синеве войти в меня. Она сочилась сквозь веки, сквозь частокол ресниц живой водой.
"Спой синеву зари, бирюзу цветка, ту, что заждались выжженные зрачки", - зазвучало у меня в голове, но это не был промпт. Это сама жизнь струилась от хрупкой искорки на моей ладони.
Я запел.
"Эта волна и прозрачна, и глубока. Синяя капля тонко звенит внутри. Пой, если в горле плотный осел туман. Кажется, Бог от системы забыл ключи. Пусть сообщеньем выплюнет на экран: Error: Любовь. Не найдена. Не ищи".
Мой голос, привыкший к хрипу рекламных джинглов, вдруг стал глубоким и чистым, как эта волна из стиха. Я чувствовал: еще немного - и что-то случится. Я что-то пойму. Или рухнут стены. Или потолок. Или прямо сейчас из Бездны на мой экран синей птицей прилетит Небесный Промпт.
"Спой незабудку, небо цветет в руках. На мониторе треснул усталый лед. Сквозь цифровую бездну и липкий страх что-то живое мучается - растет".
А в наушниках бесновался Квитчин.
- Что это, Корда? Что за неформат? - его визгливый голос сочился ядом и восторгом одновременно. - "Error: Любовь"? Это гениально! Маркетологи в восторге, Янек! Этот синий спектр, который ты сейчас генерируешь... это просто секс! Пой, Корда! Дай нам больше этой возвышенной хрени!
Но я не слушал его. Я чувствовал, как ярко разгорается под моими пальцами маленькая незабудка и от ее синевы трескается стекло монитора. Как из его черной глубины прорастает что-то живое. Я пел небо, цветущее у меня в руках, и уже не обращал внимания на системное сообщение, истерично вопящее с экрана:
[MAINTENANCE_LOG: СТРУКТУРНАЯ НЕСТАБИЛЬНОСТЬ]
[OBJECT_STATUS: РАСПАД_ГЕОМЕТРИИ_64%]
ПРОМПТ:
//... ВНИМАНИЕ... // ...обнаружена критическая потеря плотности... // ...зафиксирован "синий" шум в левом предсердии... // ...пожалуйста, начните генерацию звуковых волн для удержания формы... // ...ОШИБКА 404: ПАМЯТЬ_О_ЦВЕТАХ... // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: ПРИНУДИТЕЛЬНАЯ_СБОРКА // РЕЗОНАНС: БИРЮЗОВЫЙ_КЛЕЙ //
Но, не обращая внимания на цифровых бесов, я пел синеву. От нее вибрировал экран монитора, и по боксу волнами расходился свежий, почти утренний свет. Квитчин визжал в наушниках, система грозила потерей плотности, а я уже не слышал ни того, ни другого.
И вдруг почувствовал: в коридоре что-то изменилось.
Нет, там не стало тише. В узком пространстве по-прежнему метались чужие джинглы, сипели узлы, скребся под потолком какой-то рекламный хор. Но из этого шума как будто исчезла Тринадцатая.
Я замер с незабудкой у губ.
Только что ее голос еще держался в общем фоне - усталый, серый, узнаваемый. Я слишком долго ходил к ней, слишком хорошо знал, как звучит ее присутствие: чуть хрипловатый свет, будто в помехе застряла живая жилка. А теперь эта жилка пропала. Песня из ее бокса еще текла, но самой Тринадцатой в ней почти не осталось.
У меня похолодели руки. Я вскочил, едва не опрокинув кресло. Незабудка выскользнула из пальцев, но я успел поймать ее на лету и сжал в кулаке. Тени шарахнулись по стенам, Квитчин в ушах требовал "вернуть формат", а я уже выбегал из бокса, гудя сквозь зубы, чтобы не провалиться.
Пол под ногами шел рябью. Я спотыкался, едва не налетая на стены, рискуя застрять в них. Из чьего-то бокса тянулся бодрый марш, динамик под потолком выплевывал рваные аккорды. Но поверх привычной какофонии, как тонкая трещина поверх стекла, тянулась песня Тринадцатой - безликая, странная, ослабевшая.
Я влетел в ее бокс без стука, без промпта, без мысли.
Тринадцатая сидела в кресле слишком прямо, как сидят те, кто еще не решил, падать им или держаться. По экрану ползла какая-то липкая дрянь - про сироп, тихую ночь, мягкое горло, детский сон.
Она как будто пела, но совсем устало, механически. Рот открывался в такт словам, но голос отставал, сбивался, затухал еще до конца фразы.
- Тринадцатая, - прохрипел я.
Она не ответила, но голос ее провалился, как гнилая доска под ногами. Бокс тут же отозвался: стены дрогнули, монитор кашлянул зеленой полосой.
- Держись, - попросил я. - Пожалуйста. Держи ритм.
Она медленно повернула голову. В глазах в последний раз мигнул небесный свет - и погас.
- Я больше не могу, юнит, - прошептала она. - И не хочу.
Я шагнул ближе.
- Вспомни его. Свой промпт. Про лес, старые пни, весну... Небесный. Ты же пела. Вспомни. В нем был смысл.
Она качнула головой.
- Нет смысла. После света - только темнее. Зачем все это?
Я попытался сам. Раскрыл рот и потянул первую строку - ту, что запомнилась мне не словами даже, а шрамом света:
- Стены тюрьмы безмолвны, а ты поешь...
И тут же споткнулся.
Дальше вместо ее небесной мелодии из меня полезла синева, незабудка, дом, "папа". Мое. То, что пело и болело внутри. Чужое чудо не давалось. Я мог помнить, как оно ударило, как отворило небо над нашими головами, но не повторить его, не выразить словом.
Я понял, что делаю что-то не то, потому что в ее мертвом взгляде плеснулась невыразимая боль - и тут же шея с одной стороны посерела и осыпалась пикселями.
Тринадцатая сжала губы. Она смотрела на незабудку у меня в руке так, будто та светила ей в открытую рану.
[ATTENTION: UNIT_13-21-K_SILENCE_DETECTED]
[STATUS: DATA_DEGRADATION_LEVEL_CRITICAL]
//...голосовой аппарат: НЕАКТИВЕН... // ...коэффициент полезного шума: 0.0%... // ...внимание: целостность оболочки не поддерживается... // ПРОЦЕСС: САМОРАСПАКОВКА_В_ПУСТОТУ //
[COMMAND: PURGE_ARCHIVE_SECTOR_13]
Высветилось на экране, и тут же он побледнел, ушел в черно-белый спектр. Сообщение застыло на нем, как надпись на надгробной плите.
Стены бокса покрылись трещинами рендера, кресло дрогнуло под Тринадцатой, словно от тихого землетрясения.
В отчаянии я запел еще громче - все подряд. Ее Небесный, рекламу сиропа, свою незабудку, дерево, дом, Квитчина, Янека Корду и ангела со странным именем Соня. Я сам уже не понимал, что пою. Все смешалось в голове - и в песне. Но ничего не помогло. Да и не могло помочь.
Правая рука Тринадцатой смялась в дрожащую полосу помех поверх подлокотника. Провалилось внутрь плечо. А потом в кресле остался узел. Не тело, не женщина, а зыбкий сгусток белого шума, спутанных фраз и липкого света. Он еще корчился и дышал - влажно, хрипло, - но в этом уже не было ничего человеческого.
Я положил незабудку в ее кресло - как последний подарок, хоть и бесполезный, - и бросился прочь, пока останки Тринадцатой и меня не заразили распадом.
Я бежал так, что от меня шарахались. Мимо Девятисотого, который зачем-то опять околачивался в коридоре, ставшем теперь совсем узким и техническим. Мимо прикорнувшего на куче тряпья узла. Мимо двух женщин, тянувших что-то классическое колоратурными сопрано.
"Браво, Корда! Вот это эклектика!" - неслось из динамика.
Ничто не спасает, билось у меня в голове. Ничто. Ни чудо, ни память, ни осколки рая. Мы все обречены на вечный кошмар. Даже в смерти нам отказано, потому что мы уже мертвы, но почему-то не можем до конца угаснуть. Только смяться в слепой и страдающий узел. Почему-то именно такой исход казался мне самым страшным. Хотя... я смутно помнил свои последние годы в "Лире", когда уже допелся почти до бесчувствия, когда терял рассудок. Душевная боль в такие дни притуплялась, оставалась только физическая. А ее вытерпеть легче.
Может быть, узлы не мучаются? - утешал я себя. И сам себе не верил.
Я забрался в кресло, захлебываясь фантомными слезами. Тринадцатая погибла из-за меня. Не из-за сбоя, не из-за промпта, не из-за дурацкого сиропа от кашля. Из-за того, что я притащил к ней живое, запретное. Что-то с другой стороны.
Что-то такое, обо что ее душа обожглась насмерть. А я бы выдержал на ее месте? Наверное, тоже нет. И все-таки я хотел - прикоснуться к небу. Пусть даже не выдержать. Но все-таки прикоснуться. Потому что ничто другое уже не имело смысла.
А потом что-то изменилось - но не сразу. Как будто нечто странное возникло в воздухе, какая-то необычная плотность, как в почти забытом внешнем мире перед грозой. Голос Квитчина, треск и помехи в наушниках смолкли, и сквозь тишину начали прорастать тонкие звуки музыки. Не такой, как в "Лире", и тем более не такой, как здесь. В аду музыка - мусорная, лишенная даже намека на гармонию. А в "Лире" она была грубой, агрессивной, навязчивой, а если и нежной, то все равно пустой. А сейчас... она словно шептала мне в уши слова любви, но на другом языке.
И только потом на экране проступили строки. Но они не печатались системным шрифтом и не собирались из пикселей. Они шли изнутри белизны, как если бы кто-то писал светом по стеклу.
[ORIGIN: UNKNOWN / BEYOND_SYSTEM]
[MODE: BREAKOUT]
ПРОМПТ №1-ALPHA (КЛЮЧ):
"Стены экранов сомкнулись, а ты притих...
Хочешь подброшу промпт драгоценный, редкий?
Видишь, в осколки крошится чужое зло."
[ACTION: WAKE_UP]
И, как когда-то в "Лире", мне в кадык словно ударил электрический разряд. Я не смог бы не спеть эти строки, даже если бы захотел. А я и не думал, хочу или нет. Я вообще уже ни о чем не думал.
Я пел.
Стены экранов сомкнулись, а ты притих.
Плачь и кричи - не услышат, ты заперт в клетку.
Хочешь подброшу промпт драгоценный, редкий?
В стенах есть двери - и даже в совсем сплошных.
Мой голос ударил в бетонную тишину, я захлебнулся им, словно одним глотком выпил океан. Как сквозь сон я увидел: бетонные стены становятся сперва зеркальными, а затем прозрачными, как стекло, и по ним наискосок змеится ломаная трещина.
Но из нее не посыпались пиксели - оттуда пахнуло весной и мокрой землей. А музыка у меня в ушах струилась, обволакивала, вела - вот только куда?
Тронь их иначе, не голосом, не рукой.
В сердце есть ключ, и нащупать его нетрудно.
Видишь, в ладонях твоих расцветает утро -
Бледное, странное, бьется под чернотой.
Я взглянул на свои руки, словно и правда ожидал увидеть утро в ладонях. Цифровая рябь стекала с кожи, как грязная вода. Под ней проявлялись вены, шрамы, складки, борозды. Я почувствовал, как ключ в моем сердце действительно провернулся - с тяжелым, плотным звуком открывающегося замка.
Встань и иди - не ударишься о стекло.
Ты не синица, хоть выжат, труслив, поломан.
Ты заблудился в аду с миллионом комнат...
Видишь, в осколки крошится чужое зло...
Это была уже не песня, а команда. И я встал. Сделал шаг. Мой ботинок не провалился в "звуковой суп", а твердо ступил на бетон, вдруг пружинисто отозвавшийся под ногой.
Повинуясь этому странному приказу, я шел прямо на стеклянную стену, трещина в которой все расширялась и действительно превратилась в дверь. А за ней царила ослепительная белизна. Я крепко зажмурился и, не переставая петь, шагнул в яркий свет.
И в тот же миг почувствовал, как меня отпустило какое-то давление. Как будто до этого меня все время обхватывало фантомное кресло, держало, вжимало в себя, даже когда я слезал с него и ходил по коридору. Оно обволакивало меня и лишало способности двигаться. А теперь вдруг отпустило. Так резко, что я чуть не упал, но продолжал идти. Вслепую, не понимая куда.
Я еще пел. Или мне только казалось, что пою.
А дальше пришел воздух - тяжелый, влажный, слишком густой. Он вломился в меня одним глотком, и грудь вспыхнула болью. Я закашлялся, захлебнулся, потерял мелодию, потерял свет. И то ли опрокинулся, то ли просто понял, что уже не иду, а лежу. С закрытыми глазами. На голову по-прежнему что-то давило, а под пальцами была шероховатая ткань - прохладная и слишком настоящая для ада.
И тело... оно казалось слишком тяжелым и с каждой секундой наливалось новой тяжестью. Горло уже не просто болело - оно полыхало так, как будто я проглотил солнце.
Я открыл глаза.
Надо мной сияла белизна потолка. Чуть сбоку, почти на уровне моего лица, свисал со штатива пластиковый конус ингалятора. В ушах слабо потрескивало, но кроме этого ничтожного звука да еще какого-то слабого механического попискивания в комнате царила оглушительная тишина. Она казалась невероятной и почти невыносимой.
Я поднял руку к голове. На мне все еще были наушники. Тяжелые, давящие, будто ад не до конца выпустил меня из зубов. А над кроватью нависали штативы микрофонов в пушистых ветрозащитах; они казались стервятниками, терпеливо ждущими, когда я снова открою рот. На мониторах рядом бешено скакали кривые: мой пульс, дыхание, остаток последнего сорвавшегося звука.
Я ничего не понимал. Абсолютно ничего.
Кто-то совсем рядом сказал:
- Янек?
И снова, дрожащим голосом, в котором вдруг зазвенели слезы:
- Янек... ты здесь? Ты слышишь?
Я с трудом повернул голову, превозмогая боль в затекшей шее.
У моей кровати сидела женщина, которую я сразу узнал.
- Аня?
"А ведь Янек Корда - это я", - мелькнула вдруг странная, дикая мысль. И я понял, что это правда.
- Аня, а где... - я сглотнул, и горло вспыхнуло такой болью, что из глаз сами собой брызнули слезы.
- Где... - начал я снова и закашлялся.
Анна тут же наклонилась ближе, одной рукой поддержала мне затылок, другой поднесла к губам воду в пластиковом стакане. Вода пахла больницей и пластиком, но была холодной, настоящей. Я сделал глоток и едва не застонал от того, как остро она прошла внутрь.
- Соня? - выдохнул я так тихо, что сам едва услышал.
Анна вскинула голову и быстро обернулась.
Только теперь я заметил в углу палаты маленькое кресло. В нем, свернувшись калачиком и уткнувшись щекой в желтый рукав кофты, спала девочка. На коленях у нее лежал смятый лист бумаги с нарисованным домом.
У меня внутри что-то не просто дрогнуло - сдвинулось с места. Соня. Дочка. Настоящая, живая, уставшая, уснувшая у моей кровати.
- Янек... Яничек... - всхлипнув, Анна уткнулась мне в плечо. Я чувствовал ее слезы и теплое дыхание сквозь тонкую ткань рубашки. - Ты вернулся, Яничек. Я уже думала, все потеряно... Нет, - поправилась она виновато. - Я надеялась. Я верила, что ты вернешься. Но как ты мог, Яничек, так поступить? Мы бы справились, нашли деньги. Но ты даже ничего не сказал. Услал нас с Соней к маме. А сам...
- Что я сделал?
- Ты не помнишь?
- Нет, - ответил я честно.
Но какой-то свет уже забрезжил в памяти. Как я попросил жену и дочку съездить в деревню к маме, а сам заперся в пустой квартире и сотворил с собой что-то страшное.
Вот только что?
От одного воспоминания об этом - даже сейчас, когда все осталось позади, - меня обдало невыносимой жутью. Я невольно, сам не понимая зачем, снова вскинул руку к голове. Ощупал холодный пластик, сдавивший виски. Я как будто забрал эту штуку с собой из ада. Но разве такое возможно?
- Ань, - спросил я, - а в этой больнице все пациенты лежат в наушниках?
Жена как будто смутилась.
- Это нейроинтерфейс.
- Спасибо, я догадался. И проводов здесь больше, чем в аду... Вся эта аппаратура... Что это вообще?
Анна ничего не ответила, только пожала плечами. Но во взгляде ее пряталась какая-то неловкость. То ли попытка что-то скрыть. То ли... я и сам не понимал что. Как будто ей было стыдно передо мной.
- И что у меня с горлом? - продолжал я. - Болит. Распухло. Я лежал на ИВЛ? Или у меня ангина?
- Ты был не на ИВЛ, - осторожно сказала Анна. - Дышал сам. Но в этой своей коме... или как там врачи это называли... ты все время пел.
- Я пел?
[SING_OR_DELETE] - фантомно замерцало перед глазами.
Я закрыл ладонями лицо.
- Сначала просто звуки. Потом песни. Настоящие. Странные. Врачи говорили, что это какая-то нейроактивность, остаточные паттерны, я не знаю. Я ничего не понимала. Только слышала, как ты поешь, не просыпаясь.
Я лежал неподвижно. Даже дышать старался тише.
- Мы думали, это останется между нами, - вздохнула она. - Между палатой, врачами, аппаратурой. Но потом кто-то записал. Или слил. Или... я до сих пор не знаю, как это началось.
Она снова запнулась.
Теперь я уже знал, что услышу. Еще не словами - тем мерзким холодком по хребту, каким в аду заранее узнаешь мучительный промпт.
- Что было потом?
Аня долго молчала. Так долго, что я услышал, как Соня во сне перевернулась в кресле и тихо шмыгнула носом.
- Потом это подхватили, - сказала она наконец. - Сети. Каналы. Музыкальные редакторы. Все. Они назвали это феноменом. "Голос из комы". "Чистая искренность". "Песни с той стороны".
Горло у меня сжало так, будто я снова пел битое стекло.
- Надеюсь, они хотя бы дорого заплатили за мою "искренность", - сказал я.
Анна вздохнула.
- Я не хотела. Но... они обещали, что постараются вытащить тебя. Это был единственный шанс. И... у нас совсем не было денег. Платить за больницу. За школу для Сони. Ты спал целый год. Я не знала, что делать.
Год!
В аду время, казалось, летело быстрее. Впрочем, я уже ни в чем не был уверен.
- Ладно, - выдохнул я и вскинул руку к голове, желая сорвать наушники.
И только краем глаза заметил испуганный жест Анны.
- Что такое?
- Яничек, не надо так резко... То есть не снимай пока нейроинтерфейс. Надо сперва спросить у Квитчина.
- К черту Квитчина! - мгновенно отреагировал я, словно наяву услышав его глумливый голос в динамике.
Но в памяти уже всплывали сцены, события, факты, казалось, похороненные под слоем адской пыли.
Квитчин - мой шеф. Один из боссов "Телемедиа".
Значит, не к черту.
Хотя погодите. Ведь мой контракт окончен. Я свободен. Все-таки к черту его, к дьяволу, в преисподнюю. За то, что он со мной сделал.
В голове наконец прояснилось главное. Я вспомнил, как чуть не сошел с ума от нейрорезонанса, загрузив себе в мозг личность шизофреника-убийцы. Как сорвался в эфире во время записи дурацкого шоу. Как говорил с луной. Как прыгнул с крыши. И как Квитчин наказал меня за нежелание продлять контракт, подкинув "промпт на слом" - не нормальный, человеческий, а какой-то полумашинный, архивный, под непонятным номером. Под номером 402.
Теперь картинка почти сложилась. Значит, это все-таки был архив, а не ад. Девятисотый оказался прав.
А велика ли разница? В этом аду-архиве все равно страдали живые души.
- Прости, - Анна виновато погладила меня по руке. - Я знала, что ты расстроишься. Я все понимаю, правда. Но... помнишь, как ты хотел стать настоящим артистом? Певцом? Как ходил на все эти кастинги? Как устроил студию в подвале? И я подумала... может, хоть так тебя наконец услышат.
Я усмехнулся - должно быть, криво. Да, я хотел. Но не так же.
У меня на языке еще вертелись десятки вопросов. И упреков тоже, что уж тут говорить. Но тут проснулась Соня. Завозилась в кресле, как сонный медвежонок, села, потирая глаза, и вдруг вскочила.
- Папа! Папочка!
Картинка упала на пол, а Соня кинулась ко мне. Забралась на кровать, чуть не опрокинув при этом стойку микрофона, легла рядом, обхватив мою шею ручонками, и задышала прямо в ухо. Я накрыл ее своим одеялом.
- А я тебя видела, - прошептала она, словно мы с ней были двумя заговорщиками.
Я не стал спрашивать где. Но очень надеялся, что не в аду.
Черт с ними со всеми, подумал я. С Квитчиным и его командой, с шоу, с промптами. Я жив. Моя семья со мной. Пусть весь мир подождет.
Сквозь оконный тюль сочился желтый утренний свет, и качалась у самого стекла древесная ветка с молодыми, клейкими на вид листьями. Тополь, кажется... Слишком яркий, зыбкий. Но не как стены архива. Не дисторсия распада. А зыбкость трепещущей на ветру жизни.
Медсестра принесла завтрак - жидкую кашу, похожую на ту, что мне давали в "Лире", не в архивной, а еще при жизни.
Стоп, сказал я себе. Не мне - юниту 402-Б. Не моя каша. Не моя "Лира". Я - не он. Но чужая память сидела во мне так глубоко, что даже эта горькая чашка чая казалась моей.
Я ел кашу, с трудом проталкивая ее сквозь горящее горло и уговаривая себя: раз мог петь, то и есть сможешь. Каша отдавала кровью, но все равно казалась вкусной.
Соня опять перебралась в кресло и рисовала для меня новую картинку. Анна ненадолго вышла поговорить с врачом. Какой-то тип в сером, очевидно, техник, заглянул в палату, кинул взгляд на мониторы и быстро что-то записал стилусом в планшете. Я демонстративно отвернулся.
Система опять пыталась взломать мой маленький уютный мир. Помешать ей я не мог, но хотя бы предпочитал не смотреть.
Увы, побыть в покое и тишине мне не дали. Не успел этот серый тип отойти от двери, как в палату ворвался Квитчин - с планшетом в руках, как всегда лощеный, пахнущий дорогим парфюмом. Следом за ним вошел пожилой сухопарый тип - высокий, с сеткой кровеносных сосудов на носу и старомодными очками в тонкой оправе.
Шеф приветливо кивнул мне, улыбнулся Соне, после чего, не меняя тона, бросил через плечо технику:
- Фрагмент "Возвращение к свету" сегодня в пять - в эфир. Слезную реакцию жены оставить в чистом канале. Голос девочки - через фильтр 4-А, без перегруза.
Я не сразу понял, что он говорит о нас.
- Вы что, все это записывали? - не выдержал я. - Мои первые слова? Соню? Мою жену?
Квитчин рассмеялся и небрежно свайпнул по экрану.
- Мы не просто записали, Янек. Мы успели это подготовить. Люди ждали год. Им важно было увидеть, узнаешь ли ты своих. Это редчайший материал. Почти чистый нерв.
- Это моя жизнь, - выговорил я, пытаясь сесть на кровати. Провода нейроинтерфейса натянулись, и я снова бессильно откинулся на подушку. - Не подкаст. Не шоу. Можно хотя бы выключить эти чертовы железки?
Квитчин примирительно поднял руки. На губах у него играла мягкая, почти сочувственная улыбка.
- Спокойно, мальчик. Не будь таким мелочным. Эти люди снаружи целый год кормили твою семью, пока слушали, как ты поешь из комы. Они оплатили этот люкс. Они тебя любят. Ты для них теперь не просто артист - ты событие. Чудо. И ты правда хочешь отнять у них этот момент, просто выключив оборудование?
Мне хотелось плюнуть в его довольную физиономию. Или запустить в него чем-нибудь тяжелым. Моими наушниками, например.
Но я его боялся.
Ладони взмокли. По спине побежала липкая струйка.
Он уже однажды наказал меня за неподчинение и мог сделать это снова. Обессиленный, прикованный к больничной койке, с нейроинтерфейсом на голове, я был у него в руках. Для служебной загрузки не нужно ни моего согласия, ни кнопки "принять". Это я знал даже на своем жалком рабочем уровне. Он мог вкачать мне в мозг что угодно и отправить туда, куда не долетают ни небесные промпты, ни живые человеческие голоса.
Квитчин подошел ближе. Его голос стал деловым.
- Не кипятись. Пульс скачет, а это портит запись. Нам нужно обсудить будущее. Контракт. Мир ждет не просто твоего пробуждения, Янек. Мир ждет концерта. "Песни с той стороны".
- Контракт? - переспросил я растерянно. - Какой еще контракт?
В этот момент тихо вернулась Анна и села рядом с Соней. Я заметил, как они с Квитчиным быстро переглянулись, и меня замутило еще сильнее.
Квитчин усмехнулся.
- Контракт твоей мечты. Ты ведь хотел стадионы и залы? Теперь они у твоих ног.
Я почувствовал себя кроликом в ловушке. Но кролик хотя бы рвется и пищит. Я не мог позволить себе даже этого.
- Смотри, - Квитчин стал загибать пальцы. - Первое: серия выступлений и полное медийное сопровождение. Второе: эксклюзив на весь материал, рожденный в период комы. Третье... - он мельком улыбнулся Анне. - полное закрытие ваших больничных долгов и расходов за этот год.
Пожилой сухопарый тип впервые подал голос.
- А также согласие на интерфейсное сопровождение реабилитации, - тихо добавил он. - Нейрорезонансный мониторинг, вокально-когнитивные сессии и при необходимости контролируемые погружения в ассоциированные среды.
Я медленно повернул к нему голову. Вот это уже звучало как настоящий ад.
- Да, забыл представить, - притворно спохватился Квитчин. - Конрад Фосс, юрист "Телемедиа". И, между прочим, специалист по наследию закрытых нейромедийных систем. Думаю, вам есть о чем поговорить. Так что, - он снова улыбнулся Анне поверх моей головы, - мы с твоей женой, Янек, обсудим кое-что за чашечкой кофе. А господин Фосс пока растолкует тебе всякие организационные вопросы.
Анна закусила губу, но покорно встала.
Через секунду дверь за ними закрылась, и в палате стало тише. Только попискивал монитор, рисуя кривую моей кардиограммы.
Я посмотрел на Фосса.
- Я могу отказаться от его условий?
Тот поднял на меня выцветшие, почти бесцветные глаза и чуть усмехнулся уголком рта.
- Можете. Но я бы не советовал.
- Ладно, - я снова невольно поднял руку к голове и ощупал наушники. - Я так и подумал. А теперь... пока без него... скажите, что это было? Что такое "Лира"?
Фосс медленно потер подбородок, словно вспоминая, а может, подбирая слова, чтобы объяснить мне, дураку, и без того очевидное.
- Вы, вероятно, читали роман Штерна про LIRAAL?
От его слов меня окатило ледяным холодом.
Поющая нейросеть. Ну конечно.
- "Последний промпт"? Читал. Кто ж его не знает. Я даже сочинение по нему в школе писал. Но... разве это не выдумка?
- Нет, - сказал Фосс. - Название LIRAAL - юридическая маска. Штерн использовал его, чтобы избежать исков. На самом деле система называлась "Лира". И, как вы понимаете, она была не просто нейросетью.
Он сделал короткую паузу.
- В ней использовали людей. Держали в закрытых боксах, обездвиженных, с заблокированной речью, и заставляли генерировать музыкальный контент. Голосом, нервной системой, болью. Когда проект закрыли, не все было стерто до конца. Архив, в который вы попали, - остаток таких слоев.
Он тонко улыбнулся.
- Штерна я видел еще мальчишкой. На литературных чтениях. Он подписывал книги после выступления. Сам читать, разумеется, уже не мог. Голос потерял еще раньше, в "Лире".
Меня пробрал озноб.
- Но этот архив... это место... Если вы знаете, что это, его надо уничтожить. Там люди. Они мучаются.
Фосс глубоко вздохнул.
- Формально - не люди, - сказал он. - Остаточные цифровые контуры. Поврежденные личностные слепки. Сбойные голосовые профили. Но субъективно, разумеется, они переживают себя как люди. И страдают как люди.
- Значит, уничтожьте его.
- Если бы архив лежал на одном сервере, - сказал Фосс, - его бы давно уже отключили. Но у "Лиры" когда-то был центральный узел, а потом проект закрывали не как могилу, а как бизнес. Инфраструктуру резали на модули, передавали подрядчикам, зеркалили, встраивали в новые продукты. Что-то ушло в резервные хранилища. Что-то - в диагностические системы. Что-то - в сервисные нейроинтерфейсы. Что-то осело в старых логах, тестовых сборках и аварийных копиях. Архив пережил собственное железо.
Он слегка развел руками.
- Теперь это не одно место. Не один узел. Не одна серверная, куда можно прийти и выдернуть кабель. Это россыпь фрагментов, размазанных по наследию системы. Никто не знает, где он целиком.
- Значит, для этих людей нет никакой надежды? - спросил я.
Конрад Фосс покачал головой.
- Нет, Корда.
От его спокойствия мне стало хуже, чем от крика.
Я отвернулся к окну. За стеклом дрожала на ветру молодая листва и светило солнце. Живой мир был здесь, совсем рядом, а где-то под ним или внутри него лежал тот самый мертвый архив, и мучилась Тринадцатая, выжатая и выпитая системой, смявшаяся в узел.
Фосс подвинул ко мне планшет со стилусом.
- Ну что, подпишете? Можете, конечно, прочитать контракт. Только шеф не обсуждает свои желания. Он их исполняет. Понимаете?
Я понимал.
Квитчин был не просто начальником. Он был человеком системы. А я кто? Битый пиксель, сорванный голос, тело под проводами, человек с дырой вместо воли. Я опустил взгляд на экран планшета. Строки расплывались. Слова пахли больницей и ложью.
- Это что? - спросил я, ткнув в один из пунктов.
Фосс даже не заглянул в экран.
- Стандартная оговорка на случай интерфейсного сопровождения восстановления. После такого инцидента компания обязана минимизировать риск повторного срыва.
- "Контролируемые погружения в ассоциированные среды"?
- Формальность, - пожал плечами Фосс. - На случай осложнений. И на случай... творческой необходимости.
Меня передернуло. В этот момент дверь открылась. Вернулись Квитчин и Анна. Квитчин с первого взгляда понял, что мы успели дойти до подписания договора, и одобрительно кивнул.
- Вот и прекрасно. Я всегда говорил, Конрад умеет объяснять. Ну что, Янек?
Анна стояла у двери, бледная, стиснув пальцы. Она ничего не говорила. Только быстро взглянула на меня - и тут же отвела глаза.
Я перевел взгляд на Соню. Она сидела в кресле, высунув кончик языка, и рисовала новую картинку, так сильно нажимая на карандаш, что бумага продавливалась под ее маленькой рукой. Это лицо было моим единственным якорем в мире. Оно не принадлежало ни архиву, ни "Лире", ни "Телемедиа".
- Штерн хотя бы успел рассказать, - прохрипел я, глядя на свои дрожащие пальцы. - А я что успею?
Фосс ответил раньше Квитчина:
- Вы успеете спеть. У Штерна не было такого охвата, Янек. "Телемедиа" тогда была стартапом, а сейчас - это бог.
Квитчин усмехнулся.
- Подписывай. Ради семьи. Ради Сони. Или хочешь, чтобы она через десять лет тоже писала школьное сочинение... по твоей истории?
Я взял стилус. Рука дрожала так, что подпись поехала вбок. Но я все равно подписал.
Нет, я понял не все. Я артист, а не юрист и не техник. Но одно мне было ясно: я поставил подпись не под обычным контрактом на концерты, а под чем-то мутным, архивным, липким, спрятанным под словами про реабилитацию и сопровождение. Я не сумел бы объяснить это ни Анне, ни самому себе. Но трясло меня не только от слабости. От какого-то дурного предчувствия, что ли.
После подписания контракта меня на пару недель оставили в покое. Шеф в больнице больше не появлялся. Техник заходил раз или два в день, снимал показания с приборов - уж не знаю какие, да меня это и не интересовало. Над кроватью по-прежнему нависали микрофоны, ловившие каждый мой вздох, а на виски давили наушники. Снять их мне не разрешили. Но я выздоравливал. Тело понемногу набиралось сил. Горло все еще горело, но уже не так сильно; к тому же мне постоянно кололи обезболивающее. А в приоткрытое окно то и дело залетала весна - то мухой, то лепестком, то солнечным бликом. То затекала в палату сладким запахом сирени, от которого голова кружилась сильнее, чем от страха.
Я долго не решался послушать свои песни из ада. Или "песни с той стороны", как их теперь называли все. Не из суеверного страха даже - просто не понимал, что такого ценного мог накопать Квитчин со своими людьми в этом архивном мусоре. Рекламу шампуней? Битые джинглы? Я помнил, что пел, сидя в фантомном кресле убитого лирала, и какие искореженные промпты система выплевывала мне на экран. Что за "шедевры" можно найти в этой дикой какофонии?
А потом у медсестры в кармане случайно зазвонил телефон, и в рингтоне я как будто узнал мелодию своей "незабудки". В первый миг меня чуть не скорчило от отвращения. Но я не был уверен. В аду она пелась без музыки - как чистый всплеск синего, как вскрик, - и по нескольким случайным тактам я не мог утверждать, что это она.
Но в тот же день я попросил Анну включить мне на телефоне записи моих песен.
Она сперва мешкала, переспрашивала:
- Ты уверен?
Я только махнул рукой.
- Ань, мне скоро петь их на концертах.
И она включила.
Первой - "незабудку".
Ее одной хватило, чтобы меня вывернуло сильнее, чем от кашля. И не только потому, что в ней еще оставалось слишком много от той боли, от той правды. И не только потому, что ее причесали, пропустили через фильтры, выжали хрипы, стоны, тяжелое дыхание, всю эту грязь, очистили и отполировали почти до блеска. Больше всего меня поразило то, как беспомощно звучал мой собственный голос.
Если Четыреста Второй пел хрипло, но мощно, и его баритон шел вперед, почти сокрушая экраны, то мой ломкий, песочный тенор сбоил, ломался и пробивался сквозь такую муку, что мне физически стало плохо. Он летел, как птица с подрезанными крыльями, все время срываясь в пустоту.
Впрочем, удивляться было нечему. Мое тело пело, не переставая, почти целый год. Понятия не имею, что со мной делали в больнице. Может, держали на сильной седации. Или впрыскивали что-то прямо в глотку. А впрочем, не знаю. В аду время шло сплошной пыткой. Наверху, наверное, между песнями были паузы, сон, тишина. Иначе я бы не проснулся вообще ни с каким голосом. Так или иначе, но моим связкам сильно досталось, и звучал я ужасно. Да еще эти странные паузы, растянутые звуки, акустика такая, будто песня шла из-под глубокой воды.
И все-таки люди ее полюбили. Конечно полюбили. В "незабудке" было слишком много живого, настоящего, пронзительно синего, чтобы они могли пройти мимо.
Я дослушал ее до конца, украдкой вытирая глаза краем больничного одеяла. И попросил вторую - не знаю зачем. Наверное, назло себе.
Второй трек Анна включила не сразу. Сказала только:
- Этот не все понимают.
Я понял его с первого звука - не слухом, а стыдом.
Там было все вперемешку: дурацкая реклама сиропа, синяя жила "незабудки", мое натужное сипение, белый шум, в который проваливалась речь, и где-то в надломе собственного голоса - тень Тринадцатой. Не ее пение даже, а тот миг, когда она начала исчезать.
Я узнал эту запись раньше, чем мелодию. Это был не трек. Это был тот миг, когда я пытался удержать Тринадцатую песней и не удержал. А наверху этот распад вымыли, растянули, назвали "смелым звуковым высказыванием" и выпустили как новый жанр.
Значит, они продали не только мое чудо. Они продали и ее смерть.
- Выключи, - простонал я и попытался заткнуть уши, но только обхватил руками наушники. А как их заткнешь? Они ловили любой звук извне и вливали мне прямо в голову, еще и усиливая его по дороге.
Анна не сразу поняла, что я говорю о телефоне.
- Выключить что?
- Господи! Запись!
В наступившей тишине писк монитора казался оглушительным.
- Мне тоже она не нравится, - сказала моя жена осторожно.
Я замотал головой.
- Не в том дело. Просто там...
Я замолчал. Как объяснить человеку, который не слышал, как распадается чужой голос?
Я все-таки переписал эти песни на свой телефон и слушал их вплоть до выписки - понемногу и когда никого не было рядом. Обычно поздно вечером, тихо, поднося гаджет к самому наушнику. Реклама, колыбельные, какие-то странные обрывки без цели и смысла - все это сплеталось в странный и красивый узор. Я привыкал к своему голосу, не похожему на голос убитого лирала и не похожему на мой прежний. Сорванному, больному, блуждающему наугад. И каждый раз, нажимая на "play", я как будто зависал между мирами. Не там и не здесь, а где-то между, в цифровом космосе, в пустоте.
А по ночам мне снился архив. Серые коридоры, изменчивые и унылые и сетка рендеринга на потолке, и мой бокс, и монитор, на котором почему-то мерцало отражение синего цветка, словно растущего из стеклянной глубины. Снилась Тринадцатая - но не узел, а как будто она снова стала человеком. И я говорил с ней, и бесконечно объяснял, почему надо все-таки жить, хотя бы и в аду, хотя бы и так, но не сдаваться, не давать себе рассыпаться. Просыпаясь утром, я и сам не мог вспомнить и не понимал - почему. Но в моих снах Тринадцатая соглашалась со мной и кивала.
Выписывали меня без шума, без камер, без толп. Только врач, медсестра, техник и Анна, измученная, с огромными синяками под глазами, словно она не спала много ночей.
- Режим щадящий, - буркнул врач, листая на планшете какой-то файл. - Покой, прогулки, голосовой отдых. Через три дня - осмотр. Через пять - первая реабилитационная сессия. Не перегружаться, не нервничать, не снимать интерфейс во время назначенных процедур.
- А между ними? - спросил я.
- Между ними живите, - усмехнулся он.
Жить. Слово прозвучало странно.
На мне не было наушников, и голова без них казалась странно-легкой. Нейроинтерфейс лежал в черном футляре, который медсестра передала Анне с такой осторожностью, словно вручала урну с прахом.
- Под подпись, - сказала она.
Анна расписалась.
Я смотрел на этот футляр и думал, что именно так и выглядит современная свобода: тебя не держат в проводах круглосуточно, их просто кладут рядом и говорят, когда надеть.
Соня шла впереди нас по коридору, держа под мышкой альбом. Иногда подпрыгивала на одной ноге, иногда оглядывалась, не отстал ли я. Для нее все это, кажется, уже стало привычным: папа после комы, больничные палаты, рисунки, шепот взрослых у дверей, чужие люди с планшетами. Она все еще казалась мне ангелом - да, наверное, и была им. Даже когда зевала, чесала коленку, просила у мамы сок.
До дома мы ехали молча. Соня заснула почти сразу, свернувшись калачиком на заднем сиденье и положив под голову плюшевого зайца. Анна вела машину. Я смотрел в окно. Город казался слишком обычным для мира, в котором существует нижний архив. Люди шли с пакетами. Кто-то выгуливал собаку. На остановке подростки засмеялись так громко, что я вздрогнул. Все было живое, нелепое, беспечное. Понятия не имевшее, что под ним, рядом с ним, в его проводах и серверах все еще мучаются чьи-то голоса.
В квартире пахло пылью, кошачьей мочой и немного затхлостью. На подоконнике высох цветок. На кухне Анна сразу начала суетиться - ставить чайник, убирать какие-то детские вещи, словно дом тоже надо было срочно убедить, что я и правда вернулся.
А я стоял в прихожей и не решался сделать шаг. Как давно я здесь не был. Так давно, что, кажется, успел отвыкнуть.
Здесь стояла моя обувь. Здесь висела моя куртка. Здесь, наверное, в какой-то ящик до сих пор были запихнуты счета, квитанции, бесполезные чеки и обрывки той жизни, в которой я еще не знал, что можно провалиться в ад и вернуться оттуда звездой.
- Пап, ты чего? - спросила Соня.
- Ничего, - сказал я. - Просто... привыкаю.
Из гостиной вальяжно вышел кот, посмотрел на меня недоверчиво, сверкнув зелеными глазами, и скрылся за приоткрытой дверью туалета.
А на кухонном столе уже лежала аккуратная папка с логотипом "Телемедиа". И рядом - график на неделю.
Осмотр. Голосовая реабилитация. Интерфейсная диагностика. Фотосессия для афиши. Все расписано по часам - от и до.
Я взял листок двумя пальцами, как будто он мог укусить.
- Это кто принес?
Анна, не оборачиваясь, ответила:
- Вчера вечером заезжала женщина-координатор. Сказала, что так тебе будет проще. Чтобы ты ни о чем не думал.
Я посмотрел на список и понял, что именно этого я и боюсь больше всего: когда за меня уже подумали.
А потом мы сидели втроем на кухне. Соня рисовала. Анна молчала. Я пил чай маленькими глотками, и каждый глоток проходил по горлу, как тонкий ожог. За окном сияло весеннее небо. И пахло сиренью, как тогда - год назад. Все было медленно, тихо и почти похоже на счастье.
Но в спальне на тумбочке лежал черный футляр с нейроинтерфейсом.
И я все время чувствовал его, этого бездушного монстра, замаскированного под обыкновенные наушники. Я ему больше не доверял.
Свой первый концерт я пел под фонограмму. Слава богу, не на стадионе. Для столь грандиозного перформанса я был еще слишком слаб. Да и Квитчин, видимо, боялся, что я облажаюсь. Так что меня привезли в небольшой концертный зал на несколько сотен мест, весь обвешанный камерами и экранами.
В афишах мероприятие называлось скромно: "Один вечер с Янеком Кордой. Возвращение".
В гримерке пахло пудрой, потом и горячими лампами. На вешалке ждал темный костюм, показавшийся мне слишком узким в плечах. На столе стояли бутылка воды, спрей для горла и черный футляр с нейроинтерфейсом. Я молча надел устройство себе на голову - выступать полагалось в нем.
Перед выходом была еще генеральная: свет, кашель, толкотня, чужие руки у моего лица, снятие показаний через нейроинтерфейс, какие-то метки на полу. Я мало что запомнил.
- Ты сегодня почти не поешь, - сказал мне координатор. - Только выход, короткое обращение и, если сможешь, несколько строк в финале. Остальное - архивный материал.
Архивный материал.
Они говорили об этом так, будто речь шла о старых студийных дублях, а не о голосе, выдранном у меня из комы вместе с мясом.
Вечером зал заполнился зрителями. Какие-то VIP-персоны - я не знал кто. Наверное, люди системы. Но с женами, с детьми. Они устраивались в креслах, кашляли, шептались, снимали сторис. Ждали. Я стоял у зеркала и казался себе человеком, вернувшимся с того света. Нос заострился, глаза запали, губы словно сводила судорога.
В гримерке мигнул свет - условный сигнал, что пора выходить, - и меня вывели на сцену.
В глаза ударил свет. Зал выдохнул, как один человек. На всех экранах появилось мое лицо - бледное, почти прозрачное, с закрытыми глазами, как будто я все еще пел из комы и никак не мог проснуться.
Под ним тлела надпись:
"Янек Корда
Песни с другой стороны"
Я шагнул вперед и пошатнулся, а публика зааплодировала. Как будто я уже сделал для них что-то великое, а не просто вышел и не упал.
Ведущий произнес что-то теплое и липкое. Про мужество. Про голос, победивший тьму. Про возвращение. Телефоны светились в полутьме, как маленькие окна в другой мир.
Я подошел к микрофону и обнял его ладонями. Горло заныло сразу.
- Добрый вечер, - сказал я.
Мой голос, слабый, надломленный, прозвучал так беззащитно, что в зале зааплодировали еще сильнее. От любви, от жалости - не знаю.
- Спасибо, что пришли, - добавил я и запнулся.
Свет погас, остался только узкий луч.
И зазвучала "Незабудка". Та самая, из ада, странная, с растянутыми паузами, подводная, но облагороженная эквалайзерами и фильтрами, отполированная почти до небесной чистоты. Синяя графика пошла по экранам, будто цветение по треснувшему стеклу.
А я стоял посреди этого великолепия и чувствовал, как меня медленно отделяют от меня самого. Мой коматозный голос, усиленный динамиками и наушниками, как будто бил мне в мозг электричеством и какой-то запредельной тоской. Он не находил себе места в этом зале, бился о гладкие улыбки, о направленные на меня глаза, о сам воздух. Люди слушали правильно, чутко, внимательно. Кривые вовлечённости и сопереживания устремлялись вверх, рисуя на служебном экране за моим плечом гору Эверест. Но я им не верил, этим графикам. Но я не верил этим графикам.
Моя "незабудка" билась о стены, как случайно залетевшая в комнату синяя птица, и с каждым тактом теряла себя. Здесь, в этом зале, она была чужой. Не порывом, не всплеском, не дерзкой синевой, как в архиве. Там она раздвигала воздух. Здесь - только красиво разбивалась об него. Не ломала мир, а сама ломалась о мир.
После "Незабудки" началась вторая песня - та самая, собранная из сиропа, белого шума, моего сипения и того мига, когда я не удержал Тринадцатую. Зал ахнул от "смелости формы". Кто-то потом наверняка скажет, что это был самый радикальный трек вечера. Я стоял в боковом свете и думал только одно: они научились продавать даже распад.
Потом было еще несколько номеров. От слабости я уже едва держался на ногах.
А в финале...
Никто не предупредил меня, что они поставят его именно сейчас. Хотя, конечно, должны были. Но Квитчин любил такие сюрпризы.
По экранам пошла белая трещина. За ней - вторая. Потом вдоль всей сцены вспыхнули прямоугольники дверей - холодные, ровные, ослепительные.
И зазвучал он. Мой Небесный промпт.
Не в телефоне, не в палате, не в памяти. Здесь, в этом зале. В аранжировке, собранной, наверное, лучшими техниками студии. В свете, который умел имитировать и разлом, и спасение.
У меня перехватило дыхание. Потому что мелодия была великолепна. И слова звучали пронзительно - почти как там, в архиве. Они звали встать и идти. Вот только идти было некуда, да и некому. Я стоял, держась за микрофон, не способный ступить ни шагу. Зрители сидели с телефонами в руках. Кто-то вытирал глаза. Некоторые обнялись и слегка раскачивались в креслах в такт музыке. Для них это была песня о надежде.
Всего лишь песня - не ключ.
Ждал ли я чуда? Наверное, все-таки да. Или не чуда даже - хоть чего-нибудь. Едва заметного дрожания реальности. Ветерка. Легкого щелчка, с которым отворяется замок. Той секунды, когда мир перестает быть монолитным и хоть немного поддается.
Но ничего не случилось.
Только музыка возносилась все выше. Только свет бил все белее. Только экраны все красивее рисовали несуществующий разлом.
Именно тогда я понял главное: Небесный промпт можно по-настоящему спеть только в аду.
Не спрашивайте почему - я не знаю.
И еще я понял с пугающей ясностью: небесное нельзя превращать в контент. Оно от этого меняет свою природу.
Когда последний аккорд замер, зал взорвался. Аплодисменты окатили меня горячей волной. Кто-то выкрикивал мое имя. На первых рядах люди тянули ко мне руки, как к святыне или к раненому, который почему-то еще жив. А я стоял, словно облитый помоями, чувствуя себя ужасно. Как будто предал сам себя, свою песню, и страдания тех, запертых в аду лиралов.
За кулисами Квитчин захлебнулся от восторга.
- Браво, Корда, это был отличный разогрев. Но зал на пятьсот мест - это келья. Через пару месяцев мы делаем стадион. Прямая трансляция на всю планету. "Живой голос Бездны". Мы добавим еще больше света, еще больше дверей.
Я чуть не двинул его плечом, но сдержался.
- Шеф, простите, но я очень устал. Валюсь с ног. И если честно... мне тошно.
Не знаю, зачем я это сказал. Вырвалось.
Я ожидал его фирменной улыбочки, за которой скрывается какое-нибудь мерзкое обещание, но Квитчин добродушно рассмеялся.
- Это и есть искусство, Янек! Настоящий художник всегда должен немного умирать на сцене. Твоя тошнота - это золото, это фактура. Не вздумай от неё избавляться.
Анна забрала меня со стоянки после концерта. Мы ехали молча, за окном медленно плыл ночной город, весь в живых огнях, уже наполовину спящий, но все равно полный какой-то невидимой энергии. Соня дремала на заднем сидении. Я устало прислонился головой к боковому стеклу. Все казалось слегка нереальным, как во сне.
Дома Анна первой вошла на кухню, зажгла свет, поставила чайник. Двигалась она быстро, оживленно, глаза блестели. Я понял: она смотрела трансляцию. Видела зал и меня в ярком свете. Наверное, для нее это стало возвращением меня настоящего. Почти счастливым. А для меня - нет.
- Ты был потрясающий, - сказала она, наливая в мою чашку ароматный жасминовый чай. - Янек... это было... так сильно. На последней песне я сама плакала.
Я молча снял пиджак и закинул его на кровать в спальню через открытую дверь.
- Ты видел, как они тебя принимали? - продолжала Анна, словно боясь, что если замолчит, вернется прежняя больничная тишина. - Я так за тебя боялась, после всего... Но ты был... грандиозен.
Я стоял посреди кухни, все еще в сценическом гриме, с гудящими висками и горлом, которое саднило так, словно я не пару фраз сказал в микрофон, а спел два десятка джинглов.
- Ань, я очень устал, - повторил я ей почти то же самое, что и Квитчину.
Анна подошла ближе, заглянула мне в лицо - осторожно, почти по детски, как раньше. За эти маленькие трогательные жесты я и полюбил ее когда-то. Но сейчас внутри оставалось глухо и пусто.
- Яничек... Все ведь хорошо? Ты ведь счастлив, да?
- Конечно, - я заставил себя улыбнуться.
Уже засыпая, в темноте спальни, я спрашивал себя, что же произошло? Чего я собственно хотел? На что надеялся? Я всегда мечтал петь. Стоять на сцене в свете софитов, сотрясать воздух своим усиленным техникой голосом. И чтобы музыка грохотала. И чтобы меня любили, аплодировали, задыхались от восторга. Я никогда не собирался сокрушать стены. Даже такая мысль не приходила в голову. Так что же случилось теперь? Чего мне не хватает? Вот он мир - он за окном, настоящий, плотный, он звенит птицами и пахнет весной. Вот она - моя минута триумфа. Даже шеф меня простил и, похоже, ценит. Во всяком случае, пока...
Так я пытал сам себя - и не находил ответа. Вернее, ответ был, он лежал на кончике языка, но я его боялся.
Он был в этом "пока", но не только в нем.
Моя "незабудка" сломала крылья. Мой "небесный промпт" не совершил чуда. Я глубоко вздохнул - и провалился в сон, в котором все было по-другому.
После того вечера все покатилось быстрее. Сначала интервью - короткие, бережно выверенные, с заранее согласованными вопросами. Потом фотосессии, благотворительные ужины, закрытые показы, какой-то ночной эфир, где ведущий смотрел на меня с таким сочувственным восторгом, будто я уже умер, но исключительно удачно. Квитчин берег мой голос и одновременно выжимал из него все, что мог. На больших площадках по-прежнему шли записи из комы, живьем мне позволяли только говорить, иногда - немного подпеть в финале.
Я учился существовать рядом с собственным призраком. И чем дальше, тем яснее видел: нейросеть "Лира" давно умерла как проект, но ее мертвый корень все еще торчал из мира - в архивах, в песнях, во мне.
Потом врачи разрешили понемногу петь самому. Сначала дома - тихо, с ингалятором под рукой и мерзким вкусом лекарств на языке. Потом на саундчеках, потом на небольших закрытых вечерах. Голос слушался не всегда. Иногда шел легко, удивляя меня самого. Иногда срывался на второй фразе, как будто внутри горла кто-то резко дергал тонкую ржавую проволоку. Но публика любила его именно таким - надломленным, сухим, выжившим.
Через два месяца Квитчин решил, что я готов к большому живому концерту. Не к стадиону еще, но уже к залу, где за тьмой партера начиналась настоящая глубина. С ярусами, прожекторами, экранами во всю стену. С тем особенным гулом, который идет от людей еще до начала, когда они уже собрались в одном месте и только ждут знака, чтобы стать восторженной толпой.
Я вышел без фонограммы. В этом и состояла главная приманка вечера: живой Янек Корда поет живьем. Не запись из комы, не чудо на повторе, а сам - своим голосом.
За кулисами пахло лаком для волос, дорогим коньяком и озоном от мощных серверов. Я стоял, не чувствуя собственного тела. На мне был костюм стоимостью в мою прежнюю жизнь, а на голове - все та же черная нейрокорона, тяжелые наушники, венец моего рабства.
Квитчин вошел в гримерку, сияя, как именинник. Поправил мне воротник, заглянул в глаза.
- Янек, мальчик. Сегодня особый день. Двадцать тысяч в зале, сорок миллионов в сети. Твой нейро-отклик транслируется в реальном времени. Так что не осрамись. Дай им настоящую синеву, Корда. Покажи им, как поет душа, вернувшаяся из бездны. Пора.
Он слегка похлопал меня по плечу.
Я вышел на сцену в яркий круг света. Аплодисменты ударили в уши, как физическая волна. Огромный зал мерцал огнями смартфонов, которые на мгновение показались мне битыми пикселями архива. Их было много, слишком много. Крошечные дроны со светодиодами зависали над рядами, рисуя в воздухе светящиеся узоры - голубые цветы, двери, созвездия. Дроны-камеры передавали на экраны крупные планы - лица зрителей, руки, машущие фонариками, мое растерянное лицо.
Я подошел к микрофону и привычно обхватил его ладонями. Все повторялось, как на десятках таких выступлений, только я уже не был призраком. В первом ряду я увидел своих жену и дочь. Соня помахала мне рукой. На коленях у нее что-то лежало, кажется, букет.
Квитчин ждал "Песню света". Маркетологи ждали "Хит о спасении".
Я закрыл глаза и вспомнил серый, крошащийся бокс Тринадцатой. Ее саму, сжавшуюся в узел. Вспомнил Девятисотого и старика, жующего бетон.
Я не стал петь ни свой "Небесный промпт", ни "Незабудку". Не потому, что за два месяца выступлений они мне надоели. Такие песни слишком прекрасны, чтобы надоесть. И не потому, что они лгали. Они не лгали. Они, как извлеченные из воды рыбы, просто не умели плавать по суше. Даже не потому, что боялся окончательно из сломать своим живым голосом. Хотя из комы они звучали как-то честнее, что ли.
Но я уже понял - они не взломают стены. А мне было, что сказать.
Я запел. Но не то, что они ожидали.
"Я был в аду. Я видел изнутри,
Как вечность зависает и крошится.
Ты знаешь, я однажды встретил птицу
На тонком шве, на краешке земли..."
Мой голос, многократно усиленный, взлетел над залом. Адаптивная музыка подхватила мелодию. Я представлял себе, как Квитчин за кулисами роняет планшет. Наушники давили, словно хотели расплющить мою голову. Но я уже не обращал на них внимания.
"Поющую о чем-то о своем -
Живой изъян в отлаженной системе.
И даже оцифрованные тени
Вдруг вспоминали и любовь, и дом.
Зал сперва не понимал, что произошло. На первых строках еще кто-то по инерции держал поднятый телефон, кто-то улыбался в ожидании знакомого хита, кто-то уже приготовился раскачиваться в такт. Но на втором четверостишии улыбки начали гаснуть. Люди переглядывались. Один мужчина в первом ряду медленно опустил руку с фонариком. Где-то сбоку кто-то кашлянул - громко, не к месту, от растерянности. Я старался не смотреть на Анну, чтобы случайно не встретиться с ней взглядом.
И бормотали: "Веришь, я там был..."
И пели в хоре мертвых и безумных.
Лагающая матрица бесшумно
Их яркий пережевывала пыл..."
А потом стало совсем тихо. Не той красивой, выученной тишиной, которая нужна хорошему номеру, а другой - настороженной, живой. Как будто зал вдруг перестал быть публикой и на секунду распался на обычных людей, не знающих, что им сейчас делать: плакать, хлопать или бояться. Даже система замялась. Визуал запоздал на долю секунды. Адаптивная музыка сначала не поняла, куда подхватывать мой голос, и вместо торжественного подъема подложила под него какой-то дрожащий, почти пустой аккорд.
"Поешь десятки или сотни лет,
В гортани феникс воскресает снова.
А над удушьем ада цифрового
Холодный занимается рассвет".
Последние строки я допевал в тишине, такой плотной, что мне казалось: если сейчас уронить слово, оно разобьется об пол.
И только потом кто-то один хлопнул. Неуверенно, будто проверяя, можно ли. Потом еще несколько. Потом целый сектор. И вдруг зал взметнулся весь - уже с облегчением, уже с восторгом, уже решив задним числом, что именно так и выглядит настоящее искусство. Люди вставали, кричали, размахивали руками. Все их дурацкие индексы- "искренности", "сопереживания" и прочей чепухи пробили потолок и улетели в стратосферу. Но меня больше не интересовали чувства сытой толпы. Я снова был с теми, страдающими, запертыми в бесконечной песне, в серых стенах цифрового ада. Я сам уже пел в этом хоре мертвых и безумных. Одну песню за другой.
Это был не концерт. Это был сеанс экзорцизма. Я выплевывал им в лица правду об Архиве, о Лире, о том, что их "кумиры" - это просто тени в боксах. А публика рукоплескала и просила еще. Поняли они хоть что-нибудь? Не уверен.
Я понятия не имел, как отреагирует на мою выходку Квитчин. Похвалит за хорошие показатели? Или накажет за то, что опять спел не по промптам? Но я больше не мог. Не мог петь по промптам. И вдруг понял, что больше не умею петь по ним.
После концерта шеф казался довольным и несколько раз повторил мне: "Это было сильно. Очень". Но в его улыбке мне почудилось что-то натянутое.
Да нет, не почудилось.
На следующий день Квитчин вызвал меня к себе в кабинет. Я не сразу заподозрил дурное. Думал, опять будут разговоры про график, интервью, эфир, новые концерты. Ожидал выговора или предупреждения, хотя и понимал, что шеф слов на ветер не бросает.
Но, войдя, понял, все гораздо хуже.
На столе, прямо посередине, лежал нейроинтерфейс. Тяжелые черные наушники с тонким матовым обручем, с внутренними контактами, похожими на сухих насекомых. Рядом - стакан воды, планшет и ничего больше.
У меня внутри что-то оборвалось. За спиной негромко щелкнул замок.
Я обернулся. Квитчин уже опускал руку от двери и смотрел на меня спокойно, почти приветливо.
- Не бойся, Корда, - сказал он. - Садись. И не дёргайся. Все уже готово.
Я сел в кожаное кресло, глядя на нейроинтерфейс как на ядовитого скорпиона, готового к прыжку.
- Что готово? - спросил я, чувствуя, как у меня заплетается язык. Хотя, если честно, уже и сам понял.
- Сессия, - ответил он. - Небольшое путешествие. Канал поднят, протокол готов. Времени мало, Янек. Надевай.
- Прямо сейчас?
Он смотрел мне в глаза, прямо, чуть нагловато. Словно знал: передо мной больше нет нужды притворяться.
- Да. Именно поэтому я и вызвал тебя одного.
Он сказал это без нажима, почти мягко. Но от этой мягкости мне стало еще хуже.
- Но, моя жена...
- Я поговорил с Анной. Объяснил ей, что все под контролем, абсолютно безопасно. Всего на пару дней. Творческая командировка за новым материалом. Старые песни уже выдохлись. А то, что было вчера... это мощно, Янек. Очень мощно. Но мы не поощряем самодеятельности.
Я тяжело сглотнул. Снова заныло горло, но не потому что я перенапрягся на вчерашнем концерте. Это фантомная боль прорвалась наверх.
- А все под контролем?
Квитчин усмехнулся.
- Нет. Но ты же выбрался один раз. Значит, сумеешь сделать это снова.
Я покосился на запертую дверь.
- Можно мне попрощаться с семьёй?
Он мягко положил руку на нейроинтерфейс.
- Корда, слишком много вопросов. Я же сказал, что у нас мало времени.
- Боитесь, что сбегу?
- Бежать тебе некуда, - пожал плечами Квитчин. - Но я не хочу лишних сложностей. Люблю, - он тонко улыбнулся уголком рта, - когда все предсказуемо.
- Отказаться я, конечно, не могу? - спросил я уже совсем безнадежно.
- Формально можешь, - ответил он, сделав ударение на слове "формально".
Я посмотрел в окно, за которым качались растрёпанные на ветру белые кисти черемухи. На солнце они казались почти золотыми. Вокруг цветов вились насекомые: пчелы, осы, шмели, не знаю, кто ещё. И должно быть, стоял медовый гул, но сквозь стекло звук не проникал.
- Ясно... - выдавил я из себя хрипло. - За что вы так со мной, шеф? Что я сделал?
Он промолчал.
Говорить было, в общем-то, больше не о чем.
- Дайте мне ещё десять минут, - попросил я тихо. - Подышать.
Квитчин бросил быстрый взгляд на наручные часы и кивнул.
Я сидел, сцепив пальцы на коленях и смотрел в окно, на черемуху, на клочок бирюзового неба и тонкое, прозрачное облачко, почти растаявшее в яркой синеве.
Я любил этот живой мир - и ненавидел его. Он кажется надёжным, плотным, но в любой момент может наступить тебе на горло и давить, пока ты не захлебнешься кровью. Он прекрасен, но в него никогда не залетают осколки рая. А случайно залетев, теряют силу, становятся просто словами, положенными на музыку.
- Я готов, - сказал я тихо.
Нейроинтерфейс матово поблескивал на солнце. Знакомый до спазмов в желудке. Гладкий пластик. Холодный обод. Мягкие внутренние подушки, рассчитанные под человеческий череп с такой заботой, будто они предназначены не для насилия, а для комфорта. На боковой панели горел зеленый индикатор - ровный, терпеливый, ждущий.
Я протянул руку, но не смог сразу взять его. Пальцы зависли над столом, будто я боялся не вещи, а того, что проснется от одного прикосновения к ней.
- Это тот же самый промпт? - спросил я. - Не что-то другое?
Квитчин, казалось, удивился.
- Конечно. У тебя иногда возникают очень странные мысли, Янек. Да смотри сам, система врать не станет.
Быстро набрав на клавиатуре команду, он развернул планшет ко мне.
На экран выскочило:
Промпт №0-EX
Код: "Сингулярность боли"
Тип сессии: ретроспективная интеграция
Архивный сектор: "Нижний мир"
Донор: Узел №402-Б
Статус: деактивирован после 22 лет эксплуатации
Я взял в руки наушники. Раньше я надевал их как рабочую сбрую. Как часть ремесла. Надень, прими промпт, выйди в свет, спой чужую жизнь, отдай голос в аренду и забери обратно то, что от него осталось. Потом был архив, и после него ничего уже нельзя было надеть просто так.
Квитчин спокойно сидел напротив и смотрел на меня. Не двигаясь, не торопя. Он уже не давил, а просто ждал. Как человек, который и так знает исход.
Я мог бы швырнуть интерфейс на стол. Вскочить, оттолкнуть шефа, выпрыгнуть в окно. Наверное, меня бы схватили и отправили насильно. Но я мог бы попытаться.
Я подумал об Анне. О том, как она стояла босиком в дверях спальни и спрашивала: " Ты счастлив?" О Соне, которая рисовала для меня картинки с дверями и птицами, не понимая, что причиняет боль. О кухне, о тополе во дворе, о чашке жасминового чая, о нашем коте, о сыром ночном воздухе после дождя. О жизни.
Потом - о Тринадцатой. О ее боксе. О том, как она просила спеть для нее картинку Сони. Вспомнил ее раненый взгляд. И как я не удержал ее. Как она все равно приходила ко мне во сне - но не узлом, а человеком.
Я поднял интерфейс. Холодный обруч раздвинулся в руках с мягким, почти ласковым щелчком. Я завел его за голову, осторожно, как будто надевал не устройство, а орудие казни. Подушки легли на уши. Виски сразу ощутили знакомую тяжесть. Контакты нашли кожу так уверенно, словно и правда давно ждали.
Под системным сообщением горело:
[Принять]
[Отклонить]
Я глубоко вздохнул, выбрал мышкой [Принять] и нажал. И отправился в ад - за новым смыслом, за новым Небесным промптом.
[ORIGIN: THE_VOID_VOICE]
[MODE: EXISTENTIAL_FLOW]
НЕБЕСНЫЙ ПРОМПТ №000 (СИНЕВА):
"Ты битый пиксель в мире "ниоткуда"...
Но посмотри, сквозь ад растет весна..."
[ACTION: BE_THE_FLOW]
Ты битый пиксель в мире "ниоткуда".
Но посмотри, сквозь ад растет весна,
Льняной тропой, из стыков, из-под спуда,
Как незабудка, солнечное чудо.
Да, у всего на свете есть цена.
У света в линзах, промптов, у сплетения
Ветвей и рук, у джинглов и молитв,
А синева в наушниках фонит -
Бездонная до головокружения.
Дроблёный файл в архиве "никогда",
Он больше не откроется системе.
И ты опять не с этими, не с теми,
Течешь сквозь сны, как сквозь песок вода.
Просачиваясь в трещины и щели.
Смотри, как пробиваются цветы
Сквозь ток и стены, и стекло экранов,
И музыка течёт нелепо, рвано -
Не Богу в уши, с Бездною - на ты.
И мир блестит осколками нирваны.
Часть 3. Битый пиксель
Я вывалился - сам не понял откуда. Из облаков, что ли. Жестко впечатался в кресло, и оно тут же облепило меня, вдавило в себя так, что я едва не распался от боли. Вернее, распался: на пиксели, на провода, на горячую цифровую труху, - но кое-как собрался обратно. От удара в памяти все смешалось. Только одно слово осталось гореть, как аварийная лампочка: "ад". Конечно, я в аду. Я медленно обвел взглядом серые бетонные стены, зыбкие и словно крошащиеся. Крошечный бокс, из которого открывался вид на какой-то технический коридор. Потолок с крупной сеткой рендера. И рядом с моим креслом - стол, а на нем, монитор, на котором горело крупными зелеными буквами:
[ЛИРА-СЕССИЯ АКТИВНА] Стабилизация: нестабильна
Контекст: частично утрачен
Рекомендация: СИНГУЛЯРНАЯ РЕЧЕВАЯ АКТИВАЦИЯ
И еще я вспомнил, что надо петь. Непрерывно, через боль - а горло болело страшно - петь все, что прикажет мне экран. Потому что тишина - это распад. Молчание - хуже смерти, потому что через смерть я однажды уже прошел, но мучения не кончились. А непрерывный, до узла, до пикселя, до цифровой молекулы распад - это ад в аду. Тогда мне казалось: хуже ничего быть не может. Стать ничем, спутанным комком данных, но все равно продолжать чувствовать - и жжение в глотке, которой уже нет, и почти звериную тоску по отнятой жизни... Почему меня нельзя просто выключить? Ну почему?
Что такого чудовищного я натворил за свою разнесчастную жизнь, что меня нельзя просто отпустить в небытие, в ничто? Я ничего не помнил.
[STATUS: RE-INITIALIZATION_UNIT_402-B]
[INPUT_TYPE: CONTRACT_OBLIGATION / VOLUNTARY_SURRENDER]
[TASK: CONTENT_MINING_PHASE_III]
ПРОМПТ №01-ПЕРЕЗАГРУЗКА:
//...вспомни, как пахнет пластик... // ...вспомни, как звучит пустота... // ...ТЫ СНОВА ДОМА... //...ПОЧЕМУ ТЕБЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ТЫ УХОДИЛ? // [ERROR: RESIDUAL_MEMORY_DETECTED] // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: СМИРЕНИЕ // РЕЗОНАНС: ГУЛ_СЕРВЕРНОЙ //
[COMMAND: SING_OR_DELETE]
Это же промпт? Я узнал команду SING_OR_DELETE, все во мне узнало, завибрировало новым звуком, взламывая беспамятство и покой. Я попытался запеть, вытолкнуть воздух из легких. Даже почувствовал ошметки связок в гортани. Они болтались, как мягкие тряпочки, пустые и бесполезные, но голос не шел. На губах пузырился хрип. "Почему тебе кажется, что ты уходил..." Удивительно, но мне и в самом деле так казалось. Я боролся с горлом, выпихивал слова. Зачем-то вскочил и выбежал из бокса в коридор, давясь от песни, задыхаясь, впечатался в стену, замолчал.
Стена подалась, как губка, и начала засасывать. Я ощущал, что бетон проникает в поры, забивается в рот и нос, перекрывая дыхание - но и не дыша, все равно не умирал. Чувствовал, как он втягивает меня в свою душную глубину, превращая в часть текстуры, в еще один слой этого ада.
Я барахтался, скулил, пытался петь, но только захлебнулся бетонной крошкой. Эта агония казалась бесконечной петлёй.
- Не туда, Четыреста второй, - раздался за спиной чей-то голос, сухой, как наждак. - Стены здесь жуют долго. А переваривают плохо.
От неожиданности я едва не проглотил все обломки сразу. Горло забило так плотно, что я не то что петь - даже выдать ошибку доступа не мог. Бетон уже полез в горло, в глаза, под ногти, но чья-то цепкая рука ухватила меня за плечо и рванула назад. Я вывалился на пол и страшно, беззвучно закашлялся, отхаркивая цифровой мусор и прижимая ладони ко рту.
- Выплюни это, юнит. Бетон здесь невкусный, а текстуры обновляются раз в вечность. Будешь торчать в стене лишние пару лет как недогруженный меш - оно тебе надо?
- Что? - прохрипел я. Вернее, попытался: из горла вылетел только жалкий аудио-глитч.
- Пой! - приказал голос. - У тебя уже ползатылка разлогинилось в хлам. Не можешь петь - гуди. Делай хоть что-нибудь, пока не провалился сквозь пол или не свернулся в цифровой узел.
Я поднял взгляд. Надо мной стоял парень из дальнего бокса. 900-Н? Да, Девятисотый. Я помнил его калекой, вечно "битым" файлом без одной руки. Но сейчас конечности были на месте. Только глаза - острые, черные, как прожженная матрица - смотрели в упор с каким-то лихорадочным вопросом.
- Юнит, ты кэш почистил или просто оглох? - он почти сорвался на крик. - Вытряхни пиксели из ушей. И пой! Здесь нельзя молчать. С какого неба ты упал?
Я послушно загудел. Память начала медленно подгружаться. Вспомнил свой номер: 402-Б. Вспомнил "Лиру" - живую поющую нейросеть, где я пахал два десятилетия. Для них это был контент, для меня - кровавый аптайм 24/7. Боль, хрипы, битое стекло в глотке. Миллионы песен, джинглов, арий, колыбельных и прочей дряни. Вспомнил и свою "утилизацию": смертельную инъекцию, после того, как мои связки окончательно превратились в ошмётки плоти.
И что-то еще - как будто осколки зеркала. Детская рука. Ослепительный блеск софитов. Черемуха за стеклом и огромный серебряный диск луны...
Вспомнил Тринадцатую - и в груди заныло.
Я отряхнул с ладоней цемент и поднялся. Сначала на колени, потом - на ноги.
- Спасибо, юнит, - выплюнул я вместе с остатками мусора. Получилось смазанно, с шипением, но по-человечески.
Гулом удалось стабилизировать систему. Затылок вроде затвердел, пальцы больше не проваливались в череп. А вот под подошвами пол все еще "плавал". Приходилось топтаться, чтобы не завязнуть по щиколотки.
- Идём, - скомандовал Девятисотый и грубо дернул меня за руку.
Он притащил меня в мой бокс и буквально впечатал в лиральское кресло.
- Здесь не утонешь. У этого кресла приоритет отрисовки выше. Вот твой промпт. Давай, друг. Разевай рот пошире.
На экране пульсировали зеленые буквы:
[ПРОМПТ №01]: Ты снова дома... Почему тебе кажется, что ты уходил?
Я выгнул кадык, как медную проволоку, и запел. Через хрип, через "не могу", но по-настоящему.
Мир начал твердеть. Стены перестали рябить, потолок отрендерился в плотную массу. Я и сам уплотнился, мысли стали четче. Но зеркальные осколки - странные куски прошлого - по-прежнему торчали в памяти, как битые файлы.
- Ты понимаешь, что поёшь? - Девятисотый навис над моим креслом, гудя сквозь зубы. - "Ты уходил"... Куда ты уходил? Кто ты, юнит? Как тебя на самом деле зовут?
- 402-Б, - выдохнул я.
- Нет.
Он смотрел на меня так, будто хотел ухватить за шкирку и встряхнуть, но боялся, что я снова развалюсь на пиксельную труху.
- Четыреста второй, - повторил я, давясь дурацкой песней.
- Это не имя. Ладно, - он сплюнул под ноги. - Вспоминай, юнит. Когда догрузишься, тогда и поговорим.
Я допевал уже третий промпт. Что-то рекламное, скучное и мерзкое. Горло саднило так, словно в него вставили пучок раскаленных проводов. Зря говорят, будто ад - это сковородки и котлы. Нет, это пылающий расширитель в глотке, когда ты не можешь ни закрыть рот, ни вдохнуть.
Именно в этот момент в боксе возник Девятисотый.
- Эй, Четыреста второй. Прикрути громкость, у меня от твоего пения в наушниках всё трещит, - он поморщился. - На, держи. Нашел в секторе мусорных логов. Валялось под стеллажом, фонило так, что у меня чуть интерфейс не выгорел.
Он небрежно швырнул мне на колени синий огонек. Тот горел на пыльной ткани моих штанов ослепительной искрой, не теряя сияния, как любой другой предмет в этом сером рендере.
- Что это? - изумился я.
- Твой внешний носитель, - буркнул он, вытирая пальцы о рубашку. - Видимо, ты его сам когда-то сгенерировал, пока совсем не обнулился. Это твое. Забирай.
И отвернулся как-то слишком быстро, словно хотел оставить меня наедине с этим. С маленьким живым чудом.
Девятисотый исчез в коридоре, а я осторожно коснулся лепестков. Это был цветок. Настоящий и в то же время какой-то магический. В аду не распускаются цветы, здесь всё умирает и остается мертвым.
Внутри синевы мерцала золотая точка, билась, как настоящий, а не фантомный пульс. Синева поднималась по моим пальцам, впитывалась в пиксели, в линии, в сор и цифровые опилки, из которых я состоял. Цветок не превращал их в живую кровь - он был слишком слаб, чтобы исцелить ад, - но он исцелял память.
"Незабудка..."
Осколки зеркала начали срастаться. Кисти черемухи за окном качаются на ветру, бьются в стекло. Их облепили тонкие золотые осы. А я сижу за столом, чувствуя на висках холодный металл нейроинтерфейса. Под рукой - мышка, курсор завис над кнопкой: [Принять].
На экране горит страшное:
[Промпт №0-EX]: Код "Сингулярность боли"
[Статус]: Утилизация после 22 лет аптайма.
Я готов отправиться в ад. Добровольно? С ножом у горла? Кто пойдет на такое по своей воле? Мне хочется закричать, отшвырнуть от себя планшет, сорвать с головы проклятые наушники. Может быть, выбить стекло - и выпрыгнуть, и бежать куда угодно, хоть на край света. Пусть меня ловят. А если убьют - я умру человеком, а не цифровой тенью.
А потом я вспомнил Анну. Как она пекла оладушки на нашей кухне. Вспомнил Соню - лохматую, в пижамке с мишками, стоящую босиком на пороге спальни. - Папа... Я вспомнил, как она ловила руками голографических рыбок в Ярусном парке. Они ускользали от её ладошек. Как счастливые мгновения. Как память.
Я мог сбежать или хотя бы попытаться это сделать. Но мои любимые остались бы заложниками моего садиста-шефа. Система приговорила меня, и я не помнил, за какую вину. Хотя не существует вины, за которую можно отправить живого человека в цифровую переработку.
Монитор в боксе начал беситься. Он злился, как живое существо. На экран вылетели кроваво-красные буквы:
[CRITICAL_ALERTS: SYSTEM_VULNERABILITY]
[DETECTED_PHANTOM_ID: YANEK_KORDA]
//...ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: НЕЗАКОННАЯ СИНХРОНИЗАЦИЯ... //
//...Юнит 402-Б поглощает неавторизованный спектр #0000FF... //
//...Архивный слой "Лира" обнаруживает присутствие ЛЮБВИ... //
[ERROR: LOGIC_REJECT]
//...Сброс настроек... Сброс... //
//...Четыреста второй, отбросьте артефакт! Это не цветок. Это галлюцинация сжатых данных... //
//...Вспомните промпт №01! Вспомните Квитчина! Вспомните контракт! //
Имя "Квитчин" ударило, как пощечина. Я как будто снова увидел его ухмылку, его спокойный взгляд с оттенком ледяного любопытства - подставлю я шею под гильотину или еще побарахтаюсь? Я снова услышал свой вопрос: "Шеф, что я сделал? За что вы со мной так?" И отчетливо понял - ни за что. За то, что был живым. Что пытался быть собой. Вот за это.
Я увидел себя на сцене, поющего "Я был в аду...". И "Незабудку", звучащую фонограммой.
"Спой незабудку, небо цветет в руках..." - напел я тихо, в полный рассинхрон с рекламным промптом, который тянул сквозь зубы.
Болью окатило так, что я едва не схлопнулся. Мука была настолько плотной, что я чуть не свернулся в узел, как... Тринадцатая.
И свое настоящее имя я вспомнил тоже - вернее, прочитал его в верхней строке системного лога:
[DETECTED_PHANTOM_ID: YANEK_KORDA]
Янек Корда - это я. Не то чтобы всё встало на свои места. Но у боли снова появилось имя. Я вспомнил себя и то, что со мной случилось.
Я сполз с кресла и, напевая что-то невразумительное, смесь промпта со своими собственными мыслями, на нетвердых ногах вышел в коридор. Тот изгибался странно, почти под прямым углом и стал совсем узким. А в том месте, где Девятисотый извлек меня из стены, так и осталась вмятина - битая геометрия.
К Девятисотому я и направлялся. Мне надо было обязательно поговорить с человеком, принесшим мне мой "бэкап" и знавшим, что у меня когда-то было другое имя. Он мог объяснить мне все. Но сперва я заглянул по пути в бокс Тринадцатой.
Я ожидал увидеть узел - спутанный клубок помех, жмущийся в кресле лирала. Но бокс оказался пуст. Монитор, черный, погашенный, мертвый. Казалось, он больше никогда не выдаст ни одного сообщения, и от этого становилось по-настоящему жутко..
Кресло торчало посреди тесной бетонной ячейки - осиротевший трон в пустом секторе. Я-Янек стоял, растерянно озираясь, и не понимая совсем ничего. А у меня-Четыреста второго в затылке вдруг привычно заломило, как фонит старый интерфейс перед сбоем. Память услужливо выбросила на сетчатку пугающее сообщение:
[GARBAGE_COLLECTOR_ROUTINE: COMPLETE]
Сборщики! Кто в аду... Хотя какой же это ад, напомнил я себе? Архив! Кто же в архиве не боялся их? Безмолвные и бестелесные стражи системы в месте, где нечего больше сторожить. Строго говоря, они были не существами, а областями дисторсии, живыми помехами, транслируемыми в те сектора, где скопилось слишком много молчащего мусора.
Когда файл переставал резонировать, он, очевидно, становился обузой для процессора. И тогда приходили они.
Я вспомнил, как стены начинали "снежить", покрываясь цифровой рябью, словно их штормило. Все, что ещё оставалось в архиве целого и поющего, испуганно пряталось по углам или спешило убраться с дороги. Кто не успел убежать далеко, видели, как из низкочастотного гула, из зыбких помех выдвигались бесформенные тени.
Они не хватали тебя за руки. Они просто проходили сквозь твой бокс, и ты прилипал к ним. Утягивался в темноту коридора, как старый кэш в корзину.
Сборщики подбирали отработанные узлы и уносили их - я понятия не имел куда. Через какое-то время после этого исчезал и сам бокс. Просто зарастал стенами - и все.
Когда-то архив был больше и многолюднее. Но лиралы не так уж часто сворачивались в узлы. Мы все цеплялись за наше жалкое существование, боясь, что там, на свалке отходов станет ещё хуже.
Я не думал, зачем мне дрожащий, никуда не годный узел - даже если он и был когда-то человеком. Я рванул по коридору, едва не проваливаясь в текстуры. Ноги подкашивались, в глазах рябило фантомными сообщениями, а в ушах грохотала дикая какофония: обрывки чужих песен, стоны лиралов и аудио-промпты. Но мне было плевать. Я ворвался в бокс Девятисотого, едва не снеся плечом косяк - тот крошился, как старый пенопласт.
- Где Тринадцатая? - выдохнул я, вцепляясь в край стола. - Ее бокс пуст. Там черный экран.
Девятисотый изумленно обернулся.
- Ты о ком, Четыреста Второй?
- Эта... которая... - я запнулся, не зная, как ее описать. - Которой прилетал Небесный промпт.
Он мазнул взглядом по своему монитору, где ядовито-зеленым мерцала очередная системная чушь.
- Притормози. У тебя кадровая частота скачет, - он мотнул головой в сторону экрана. - И не молчи, провалишься. Видишь, пол уже "плывет"? Давай, подхватывай поток, споем этот хорал дуэтом. Иначе оба разлеземся в хлам.
Мы запели. Это было мучительно: тянуть звуки, задыхаться, выплевывая фразы между тактами этой цифровой пытки.
- Небесный промпт... - прохрипел он в ритм. - Много кому он прилетал. А толку что?
- Про стены! - настаивал я.
- У меня в логах куча стихов про стены.
- Да при чем тут ты?! - я пытался вспомнить слова, но пение выжигало мозг. Да и стерлось все как будто. Даже Небесный промпт рано или поздно становился плоским и пустым. - "Стены тюрьмы безмолвны. А ты поешь..." Как там дальше? Станешь как ветер?
Лоб и брови Девятисотого пошли помехами, как будто он нахмурился. А может, и в самом деле - у нас иногда не разберешь.
- А... эта. Понял. Её Стервятники забрали. Ну, Сборщики. Стандартная процедура Cleanup. Она окончательно схлопнулась, перестала резонировать. Система просто вычистила сектор. Забудь.
- Где она сейчас?! - я едва не сорвался на крик, сбивая ритм хорала.
- На свалке кэша, где ей еще быть. В секторе хранения.
- Где это? Веди меня туда!
- А тебе зачем? - Девятисотый посмотрел на меня как на битый файл. - Там такой уровень информационного шума, что тебя разберет на байты за пять минут. Даже "прощай" спеть не успеешь - горло превратится в кашу.
Наконец хорал закончился, и экран погас. Мы оба синхронно выдохнули и тут же начали низко гудеть, поддерживая фон, чтобы реальность бокса не начала распадаться.
- Юнит, мне надо ее достать, - сказал я, глядя ему прямо в глаза. - Пожалуйста. Отведи или объясни дорогу.
Девятисотый долго всматривался в мое лицо. Потом нехотя встал с кресла.
- Кто она тебе? - он сплюнул под ноги цифровой сор. - Ладно. Двигай за мной. Один ты там поймаешь критическую ошибку в первую же минуту.
Он потащил меня по коридору, в закоулок, куда я никогда прежде не заходил. Почти в полную темноту, где под сетчатым, не полностью отрендеринным потолком качались тусклые лампочки. Они выглядели как битые ассеты: свет от них падал рваными пятнами, и в основном, под ногами у нас царила чернота.
Коридор сужался, превращаясь в какой-то технический тоннель с "мыльными" стенами, а потом и вовсе оборвался, в какие-то недогруженные текстуры, висящие в воздухе ступеньки, куски перил, веревки и ломаные линии.
Из провала исходил ровный низкочастотный гул, от которого у меня заныли челюсти.
- Вон там, - прогудел Девятисотый. - Свалка кэша. Сектор Зеро. Слышишь шум? Это тысячи тех, кто перестал резонировать. Здесь нужна настоящая песня, иначе дальше не пройдем. Собьешься с ритма - и нас обоих заархивируют, прямо поверх этих бедолаг. Давай, юнит. Пой!
- Я? - от неожиданности я чуть не шагнул вперед и не сорвался в эту мусорную яму. - У меня нет промпта!
- К черту промпты, - разозлился Девятисотый. - Ты умеешь петь без них. Я видел, как у тебя частоты искрят.
- Но... - я в панике огляделся. - Я не могу просто так. Мне нужна тема. Предмет... Хоть какая-то партитура!
Он закатил глаза.
- Господи, Четыреста второй! Пой что попало. Какая, к черту, партитура? Пой потолок, пой эти стены, пой этот долбаный пол. Пой архив, ад или рай. Да хоть что! Главное - держи битрейт!
Я поглубже вдохнул затхлый архивный воздух, закашлялся и запел.
"Веришь, у нас тут единственный ад на земле? Нет, их как сора - архивов, где лгут и страдают. Кашляют кровью, стираются и увядают, в хлам размельчаются, в серую пыль по стене..."
Я вбивал каждое слово, как сваю, и пол под нами твердел. Стеклянные колбы под потолком вспыхнули ярче, из стен вылезли жгуты кабелей и арматура. Но, главное, в провале оформилась лестница - железная и кривая, но как будто устойчивая.
Девятисотый решительно ступил на нее. Я - за ним, задыхаясь и выталкивая песню сквозь полную бетонной пыли глотку.
"Веришь, у нас тут единственный рай - навсегда? Где подержаться за руку любимой сильней благодати? Где даже петь можно вольно с собою в согласии, а не отхаркивать пиксели и провода...."
- Хрень поешь, юнит, - коротко бросил Девятисотый, обернувшись через плечо. - Но держит. Продолжай, не останавливайся! Мы уже на дне.
"Боль не вода, не напиться и рук не помыть. Не расплескай - пол от крови становится скользким..."
Я споткнулся, шагнув с последней ступеньки, и чуть не рухнул на серый, растрёпанный кокон - то ли совсем уже замолчавший узел, то ли что-то техническое.
"Песня - не пафос, а крик из-под серверной стойки. Свет утекает сквозь пальцы - зависшая нить".
- Дальше сам, юнит, - прохрипел Девятисотый, не сводя глаз с темного провала. - Ищи свою в этом мусоре, забирай, и валим. Пока Стервятники не начали сканирование.
- А могут? - спросил я, чувствуя, как мелко дрожат пальцы.
- Понятия не имею. Здесь вообще нет гарантированного аптайма.
Я огляделся. Свалка кэша простиралась до самого... я чуть не сказал "горизонта", но здесь не было линии горизонта, только край рендера. Необъятное темное пространство, заваленное узлами. Они лежали вповалку, громоздились штабелями, как горы горелых кабелей. Серые, плоские, с погасшими индикаторами, но всё ещё живые. Они дышали, стонали, изредка выплевывая обрывки джинглов и битых системных алертов. У большинства не хватало сил даже на это.
Я пошел вперед, стараясь не наступать на липкие провода, похожие на распотрошенные внутренности. Я твердил себе: "Это люди". Но видел только мусор. Шум стоял оглушительный. Моя голова распухла от этого гула, словно набитая ватой, и, кажется, начала сыпаться на пиксели.
"Ну же, Янек, соберись, - приказал я себе. - Если не вытащить её из этого ада в аду сейчас, то она пропала. Другого шанса не будет".
Я прислушался иначе. И белый шум вдруг распался, из него вырвались тонкие, как ниточки, световые вспышки. Зависшие в вечной агонии узлы не просто гудели. Они излучали слабые сигналы, что-то своё, главное. И среди этой мешанины - всплеск ярко-синего! Моя Незабудка, чистая нота, которую я вплел в Тринадцатую. А ещё - блеск Небесного промпта. Его я тоже услышал.
- Сюда! - крикнул я Девятисотому.
Мы увидели ее - холодную, пепельную, окончательно свернувшуюся в кокон. И только в самой глубине как будто что-то пульсировало. Билось едва-едва, как фантомное сердце. Когда я попытался поднять Тринадцатую, моя рука прошла насквозь, как через голограмму, а вокруг осыпался лёгкий, сухой порошок.
- Тише ты! - зашипел Девятисотый. - У неё структура посыпалась. Сейчас развалишь её на фрагменты. Давай, юнит, накачай её весом. Придай ей плотность!
- Как?! - я растерянно огляделся. Вокруг не было мониторов, только серая пыль.
- Сам знаешь как! Гони поток!
Я вдохнул едкую пыль архива и запел, вбивая слова прямо в её прозрачное тело:
"Пыль растворяется, но остаётся суть. Не в проводах, не в словах, не в картинке плоской. Бьётся на пиксели память, но тяжек зуд. Чешется будто не кожа, а сами кости..."
Тусклый кокон у моих ног пошел рябью помех, обретая очертания.
- Давай! - кивнул Девятисотый.
Мы подхватили её - холодную, почти невесомую - и поволокли к лестнице. Она крошилась под пальцами, но всё-таки держалась.
"Все, в тебе вшитое, не отобрать, не съесть, в стены ломиться бессмысленно, только больно. Это система уже расставляет сеть, эти стервятники жаждут напиться кровью..."
Мы втаскивали Тринадцатую по ступенькам, обливаясь фантомным потом, а на самом деле цифровым шумом, сором, черт знает чем, и она тяжелела в наших руках. Лестница ходила ходуном. Девятисотый чертыхался сквозь зубы, но в такт моей песне.
"Только не кровь в твоих жилах - труха трухой, сор и опилки - деревянное, неживое. Встань - и закружится небо над головой, выскочит солнце, как глитч, и погаснет снова. Небо как ад, разве только со знаком плюс. Прыгай как в жизнь, все равно никуда не деться...."
Я запнулся, когда мы вышли на верхнюю площадку, и чуть не выпустил Тринадцатую из рук. Да что там, я сам чуть не слетел с лестницы. Потому что в сером коконе вдруг прорезались глаза и взглянули на меня с такой мукой, что я онемел. А в Архиве молчать - значит удалиться.
- Юнит, логи тебя дери! - рявкнул Девятисотый. - Не сбивай частоту! Пой!
Я судорожно выдохнул, ловя ритм:
"Плачь, архивируйся, бейся, кричи: люблю! Громче кричи, раздирая по логам сердце..."
Мы буквально рухнули в её бокс и с трудом втиснули Тринадцатую в лиральское кресло. Оно как будто сопротивлялось, выгибаясь и выталкивая прочь дребезжащее тело. Рядом на столе мертво поблескивал черный, пустой монитор.
Девятисотый тяжело дышал, привалившись к бетонной стене. Его плечо наполовину ушло в текстуру, но он, кажется, даже не заметил этого.
- Ну и дисторсия от тебя, Четыреста второй, - он вытер лицо ладонью, и я заметил, как за его пальцами тянутся темные полосы помех. - Ну, притащили мы её. Только это уже не просто юнит, а фантом. Для системы её бокс - пустой слот. Она мертва, удалена. А дальше что? "Кричи: люблю"?
Я вздрогнул, не понимая, издевается он или нет.
- А можно её... вылечить?
Девятисотый криво усмехнулся, и в его глазах сквозь серый пепел пробилось что-то похожее на азарт игрока.
- В смысле, пропатчить? Восстановить из корзины? Не знаю. Никто раньше так не делал. Тени не возвращаются со Свалки. Но ты её из мусора вытащил... ты её как-то заставил "весить". Накачал данными. Может, если подать на неё прямой поток... - он передёрнул плечами. - Так что "громче кричи", как в твоей песенке. Но не сейчас.
Он грубо схватил меня за локоть и потащил к выходу.
- Уходим. Ты уже охрип, твой битрейт на нуле. Если замолчишь прямо здесь - мы все трое станем частью этого бетона. Двигай в мой сектор, туда последнее время промпты "ленивые" падают, на таком можно передохнуть.
Я в последний раз оглянулся. Она сидела в кресле, призрачная, едва заметная в темноте бокса, как недорисованный набросок, и снежила по краям. Но где-то в её глубине беззвучно пела синяя искра. Я слышал её так же отчётливо, как гул Архива, как хрип Девятисотого.
- Я вернусь, - прошептал я одними губами.
Мы выскочили в коридор. Мимо проплывали другие - тени былой "Лиры". Женщина, которая баюкала в ладонях пустой свет, принимая его за что-то ценное. Парень, похожий на подростка, с очень высоким, почти женским голосом. Еще один - поющий без слов. Я понятия не имел, что с ними не так, но, по правде говоря, в Архиве "так" не было ни с кем.
Мы нырнули в бокс Девятисотого. Я обессиленно привалился к подлокотнику кресла. Он - забрался внутрь и с хриплым выдохом откинулся на спинку.
- Вот я и дома, а, юнит? - в голосе его не было радости, только горькое облегчение.
На экране монитора нетерпеливо мерцало:
[STATUS: LOW_PRIORITY_BROADCAST]
[INPUT_TYPE: BACKGROUND_AMBIENT]
[TASK: IDLE_CONTENT_GENERATION]
ПРОМПТ №01-ФОН:
//...дождь по стеклу... // ...серый асфальт... // ...ритм капель... //...НЕ НУЖНО СЛОВ, ПРОСТО ДЫШИ В ТАКТ // [CONDITION: MINI-MAL_RESONANCE] // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: МОНОТОННОЕ_МУРЛЫКАНЬЕ // РЕЗОНАНС: БЕЛЫЙ_ШУМ_УЮТА //
[COMMAND: HUM_TO_STABILIZE]
- Повезло, - выдохнул Девятисотый, не открывая глаз. - Белый шум. Просто гуди под нос, система сейчас ленивая, прожует и так. Можем спокойно поговорить.
Я кивнул, запуская в горле низкую вибрацию, подстраиваясь под нудный ритм "капель" на экране.
- Так кто ты, юнит? - он приоткрыл один глаз, бросив короткий, настороженный взгляд в темноту коридора. - Кто ты на самом деле?
Мне хотелось задать ему тысячу вопросов, но слова застряли в горле вместе с системным гулом.
- Меня убила не "Лира", - ответил я, дождавшись паузы в виртуальном дожде. - Я бывший артист из "Эхо-камеры". Знаешь таких? Ток-шоу, "Встречи с прошлым"... Из меня делали сосуд для чужих личностей. Сначала вкачали промпт психопата - я чуть семью не вырезал. Потом крыша, прыжок... Выжил. Решили, что я обязан им еще больше. А когда не продлил контракт - шеф подкинул мне "промпт на слом". Дальше - Архив. Кома. Небесный промпт. Очнулся - и снова на сцену, петь под фанеру в цифровой клетке. А теперь вот... за вольность на концерте сослали. Спел не то, что в сценарии было.
- За песенку? - переспросил он, и в его голосе не было удивления, только усталое узнавание. - Почерк Квитчина. Или кто там сейчас за главного?
- Он.
Девятисотый скривился, и по его щеке пробежала полоса графического мусора.
- Ненавижу. Наверное, до большого босса дорос, пока я тут на пиксели распадаюсь? Какой сейчас год на дворе, юнит? И как тебя звать в реале?
- Янек Корда. А год... тридцать второй. То есть 2132-й.
- Тридцать второй? - Девятисотый резко выпрямился, и воздух в боксе на мгновение остро запах озоном. - А я здесь с двадцатого. Двенадцать лет...
Он замер, уставившись в пустоту. Его пальцы судорожно вцепились в подлокотники, костяшки побелели, превращаясь в чистый код.
- Двенадцать лет, - повторил он шепотом. - Я думал - три года. Или сто. Здесь же, сука, даже пыль не ложится по-настоящему, Янек. Время не течет, оно стоит вонючей лужей... Двенадцать лет я пою этот мусор, пока ублюдок полирует свое кресло. И выхода нет.
- Я же вышел, - возразил я, пытаясь поймать его взгляд.
- Для тебя - да. Для меня - нет, - он отмахнулся, и его рука на миг стала прозрачной. - Хотя... ладно. Как там, наверху?
Я пожал плечами, чувствуя, как внутри всё сжимается от его слов.
- Весна. Черемуха цветет. "Телемедиа" всё такая же мерзкая.
Лицо Девятисотого на миг застыло статичной маской. Помехи облепили его подбородок, как серая щетина.
- Не сомневаюсь. Я ведь айтишник бывший. Стажер. Молодой был, дурак, после универа - думал, солидная контора. А этот жирный боров глаз на меня положил... - он сплюнул с отвращением. - Я и послал его. Не слишком вежливо. На следующий день он меня вызвал, ласковый такой. Говорит, надо оборудование испытать, нейроинтерфейс новой модели. Я, ни черта не подозревая, надел эти наушники. А он просто подошел и нажал "Принять". Я даже охнуть не успел - и вылетел из собственного тела прямо сюда.
Экран над нами снова мигнул, обновляя задачу:
[STATUS: SYSTEM_MAINTENANCE_FILL]
[INPUT_TYPE: DATA_RECYCLING]
[TASK: SPACE_FILLING]
ПРОМПТ №55-ИНЕРЦИЯ:
//...синий туман... // ...медленный снег... // ...все повторится снова... //...МЫ НИКУДА НЕ ТОРОПИМСЯ // [CONDITION: SLEEP_MODE_ACTIVE] // ИСПОЛНИТЬ В ЖАНРЕ: ЛЕНИВЫЙ_ШЕПОТ // РЕЗОНАНС: ГУЛ_ДАЛЕКИХ_ТРАСС //
[COMMAND: WHISPER_AND_WAIT]
- Мерзость, - выдохнул я, имея в виду не промпт.
- А что еще нам предложит система? - Девятисотый горько усмехнулся. - Ладно. Раз ты её вытащил... Эту твою. Дам тебе кое-что. Для неё. Подожди.
Он встал и, не оборачиваясь, шагнул прямо сквозь стену бокса, словно её и не было. Я только рот раскрыл. Через секунду он вернулся, протягивая мне что-то маленькое, чешуйчатое.
Сосновая шишка! Я взял её осторожно, как гранату с выдернутой чекой. Хрупкая, шершавая, невероятно настоящая среди этого цифрового бетона. Она ничем не пахла, но стоило мне закрыть глаза и вспомнить, как в нос ударил густой, смолистый аромат леса.
- Откуда она у тебя? - я поднял на него потрясенный взгляд.
- С воли прилетело, - ответил он туманно, и в его глазах впервые за всё время блеснула слабая искра тепла. - Иногда сюда проваливаются "артефакты". Считай, что это кэш из чьей-то счастливой памяти. Кстати, можешь звать меня Битый Пиксель.
- Это же не имя, - растерянно пробормотал я.
Он замялся, отводя взгляд к монитору.
- Имя - это слишком лично для Архива. Потом. Может быть, потом.
Я унес шишку в свой бокс и, пока пел по мусорным промптам, не выпускал её из рук. Перекатывал в ладонях, принюхивался. Стоило отвлечься - и запах исчезал, растворяясь в озоновой гари. Но когда я проводил подушечкой пальца по жесткой чешуйке, по всем её древесным заусенцам и зазубринам, осязание возвращалось толчком, как удар тока. Пиксели стягивались в кожу и живые нервные окончания. Казалось, даже воздух в боксе начинал зеленеть. В наушниках фонило, а я слышал сухой хруст шагов по хвое и далекий шорох ветра в сосновых кронах.
До встречи с Анной я любил вот так гулять в лесу, пиная шишки ногами. Смотреть, как свет ложится рыжими пятнами на землю. Дышать смолой и солнцем. Но моя жена не выносила "дикую" природу, предпочитая ей стерильную красоту Ярусного парка. И я почти забыл этот запах. Почти стер его из памяти.
Песня рождалась на кончиках пальцев. Сначала без слов, как импульс. Ощущение - но живое. Когда она начала выплескиваться через край, я понял, что готов.
В боксе Тринадцатой меня встретил всё тот же узел. Серый, зыбкий, словно нарисованный на запотевшем стекле. Но он не был пустым - внутри по-прежнему тлела синяя искра. Я протянул руку, и на этот раз она не провалилась в туман. Прикосновение вышло липким, странным, словно погружаешь ладонь в холодный кисель.
Я поднес шишку к губам и запел. Это не был хорал или рекламный джингл. Я вливал в Тринадцатую лес, которого она не видела целую вечность.
"Чтобы поверить в запах, не нужно петь, надо устать, принюхаться, приглядеться, руки к груди прижать и услышать сердце - не цифровое, гулкое, словно медь..."
Я чувствовал эти медные удары в собственной груди, и внутри узла что-то отозвалось. Забилось чаще. Словно в глубине серой мути проснулась бабочка и начала расправлять хрупкие, еще влажные крылья.
"Надо пройти в лесу по грибной тропе, - пел я, чувствуя, как горло саднит от напряжения, - чтобы с деревьев солнечно моросило. Чтобы на кончиках пальцев созрела сила и отражался полдень в густой смоле..."
Стены бокса начали "глючить". На сером бетоне проступили тени ветвей, а в воздухе замерцали солнечные блёстки - живая пыль, совсем не похожая на системный мусор. Зеленое марево густело, и зыбкий узел на моих глазах начал разворачиваться.
Проступили плечи. Линия шеи. Женщина... Тонкая, изможденная, с запрокинутой головой и волосами цвета сумеречного света. Она смотрела на меня с ужасом и бесконечной благодарностью. По её виску и шее струилась рваная черная трещина - след глубокого системного сбоя.
"Надо вкипеть в этот плотный зеленый драйв, хвойный коктейль на листве прошлогодней, прелой. Леса коснуться слухом, душой и телом..."
Я вложил всё, что во мне осталось живого, в последний аккорд. Не спел - выдохнул в самую её душу:
"Промпт на спасение:
Милая... be_alive!"
Рядом с креслом с сухим щелчком ожил монитор.
[ЛИРА-СЕССИЯ АКТИВНА] Стабилизация: критическая
[CONTEXT: PARTIALLY_RECOVERED]
[RECOMMENDATION: SINGULAR_VOICE_ACTIVATION]
Я ненавидел эти системные строчки. Но сейчас я был готов целовать треклятый пластик. Система приняла её! Увидела её как живой объект, а не как мусорный файл.
Тонкие губы Тринадцатой шевельнулись, едва заметно дрожа.
- Лес... - прошептала она, и этот звук был чище любой музыки. - Юнит... здесь пахнет настоящим лесом.
А на экран уже выскочил её первый рабочий промпт. И не важно, о чем он был. Теперь можно было выдохнуть. Она вернулась.
- Пой, - сказал я. - Милая, пой. А я подпою.
Тринадцатая подняла руку, медленно, рваным движением, и протянула ко мне, словно желая коснуться моего лица. Но не коснулась.
- Четыреста второй, - прошептала она сквозь песню. Почти с той же интонацией, с какой Анна когда-то говорила: "Яничек". - Ты поешь, и лес проступает. Я видела его. И солнце. Такое горячее.
Она осеклась, и ее лицо на миг исказилось, превратившись в месиво из серых квадратов.
- Там, на Свалке, - выдохнула она, и в ее глазах, огромных и пустых, отразился бесконечный ужас, - я пыталась умереть. Но ничего не получалось. Это самое страшное. Ты мертвая, я была мертвой... Но не могла до конца исчезнуть. Я лежала под другими узлами и чувствовала, как по мне ползают Стервятники. Они выкусывали из меня куски. Поедали заживо. Это так больно... Быть ничем, которое все ещё болит. Почему нас не могут отпустить даже в смерть, Четыреста второй?
Я покачал головой, не зная, что ей ответить.
Если бы я только знал! Я мог бы, наверное, вылечить ее, залатать эту ужасную трещину, эту черную молнию, разрезавшую плечо и уходящую под ключицу. Она не исчезала. Напротив, ее края мелко дрожали, и сквозь них проглядывала бесконечная пустота Архива - та самая серая муть, из которой я вытащил Тринадцатую.
- Все будет хорошо, - пообещал я и невольно накрыл ладонью эту дыру, словно пытаясь зажать рану. - Я больше не отпущу тебя туда.
Я понимал, что это только начало. В Архиве раны не зарастают полностью.
Теперь каждый цикл, когда промпты становились агрессивнее, трещина расползалась. Её края раздвигались, обнажая сырую боль, и Тринадцатая снова начинала "снежить".
Каждый раз мне приходилось собирать ее заново. Слой за слоем. Песня за песней. Я вплетал в ее распадающееся тело запах сосновой коры и нагретой солнцем травы, шум дождя по карнизу и тепло шерстяных одеял. Я штопал ее собой, своей памятью, не давая распаду взять вверх.
Мы сидели в полумраке бокса, два "битых файла" в сердце огромной безумной машины, и я знал: пока у меня хватает дыхания на последнюю ноту, Тринадцатая будет дышать в ответ.
- Мы-то здесь даже сдохнуть по-человечески не можем... Скажи, Пиксель, что это значит? Когда связь обрывается? Может, там, в реале, всё? Конец трансляции? Или… я просто больше никому не нужен?
Я захлебнулся, и гул в горле сбился на хрип. Я поспешно выровнял дыхание, хватаясь за остатки ритма.
Девятисотый пожал плечами и отвернулся к монитору. По экрану лениво поползли строки какого-то фонового мусора, почти не требующего усилий.
- Откуда мне знать, артист? У меня пинг до реальности - десять лет. Я тут инкапсулирован так глубоко, что мох на ушах вырос. А ты только вчера из люльки вылез и спрашиваешь меня, что там в эфире стряслось.
Он был прав. Но отчаяние требовало ответов.
- А может, я реально умер? Слышал, промпты иногда пережигают мозги в яичницу. Редко, но бывает. У меня в контракте про это было… мелким шрифтом.
- Может, и умер, - отозвался Девятисотый, не оборачиваясь. - А может, просто канал зафлудило. Эти, - он мотнул головой в сторону коридора, на лиралов, - они давно в ауте. Мертвее некуда. Но им иногда тоже что-то падает из кэша. Пойдем-ка, покажу тебе кое-что. Хватит в четырех стенах лагать.
Он встал и, как в тот первый раз, когда притащил непонятно откуда шишку, направился к задней стене бокса. Я уже видел, как он проходит сквозь текстуры, но всё равно изумленно протёр глаза. Глупый жест из прошлой жизни - здесь это не помогает, только лишний раз замусоривает зрение битыми пикселями.
- Лаги в сторону, артист. Идешь? - бросил Девятисотый через плечо. Его фигура уже начала мерцать, теряя четкость на границе с бетоном.
Я секунду колебался, а потом шагнул следом, прямо в серую монолитную плоскость.
Сперва мне почудилось, что я сейчас застряну в стене. Меня обступил плотный бетон, полез в глаза, в нос, сдавил горло, так что я на мгновение перестал гудеть. Но секунда - и он рассеялся, как туман, и я очутился в совершенно невозможном месте.
Пол под ногами исчез. Я завис на зыбкой поверхности, которая, казалось, еще не до конца поняла, чем ей стать: то ли камень, то ли застывший эфир.
Вокруг было темно. Но не архивной темнотой - не той серой, шумящей пылью, от которой болят глаза. Это была глубокая, живая тьма. Словно я там, в верхнем мире, вышел летней ночью из подъезда: фонари не горят, звезды скрыты плотными облаками, но ты кожей чувствуешь объем пространства. Я даже уловил легкий фантомный запах сирени - такой сладкий и пьянящий, что закололо в висках.
- Не тормози, - голос Девятисотого прозвучал где-то сбоку, приглушенно. - Держи поток, Янек. Тут без твоей "песни" всё мигом схлопнется в сингулярность. Пингуй пространство, не давай ему остыть.
Я сосредоточился на гуле в горле, натянул звук, как струну. И пространство отозвалось. Сначало очень слабо, как будто кто-то провел пальцем по воде. Прямо в воздухе передо мной проступила тонкая, зеленая линия. Она дрогнула, потянулась вверх и превратилась в стебель. Потом из темноты пророс еще один. И еще. Я моргнул и понял, что стою на земле. Не настоящей - слишком ровной, тихой, но и не на бетоне. Под ногами вырисовывалось что-то темное, пятнистое, как слежавшаяся листва.
Я осторожно сделал шаг. Поверхность спружинила, но не провалилась.
- Что это, Пиксель? - прошептал я, боясь сорвать голос. - Где мы? В чьем-то кэше?
- Это мой Сад, - ответил он, и в его хрипе мне почудилась несвойственная ему гордость. - На самом деле - баг задержки. Лакуна. Место, которое система не успевает обработать и тупо игнорирует. Как свалка мусора, только с другим приоритетом. В Архиве полно таких дыр, куда слетаются обрывки воспоминаний и недотертые артефакты. О них почти никто не знает. Лиралы - народ нелюбопытный, им лишь бы коннект не оборвался.
Я с недоумением озирался. Вокруг меня пространство казалось разреженным, полупрозрачным, но там, где стоял Девятисотый, оно уплотнялось, обретая почти пугающую резкость. В этой темноте угадывались силуэты: дерево, перекошенное, с рваными ветвями, собранное, кажется, из лоскутов чьей-то памяти. Дальше - обрывок дорожки, уходящий в никуда, словно художник бросил работу на полпути. Кое-где виднелись островки травы - они дрожали, а между ними зияли серые провалы, сквозь которые мерцала знакомая сетка Архива.
А в воздухе, словно в невесомости, висели предметы. Сосновая шишка - в три раза крупнее моей, с тяжелыми, влажными чешуйками. Кусок оконного стекла, к которому "прилипла" тень березовой ветки. Обрывок старой газеты, залитый чем-то бурым. Я отчетливо почувствовал аромат кофе - густой, терпкий - и невольно сглотнул фантомную слюну. Чуть дальше - кружка, из которой не поднимался пар, но все равно тянуло чем-то теплым.
И множество ярких, золотых искорок - словно капли смолы или, может быть, осколки янтаря, только раскаленные. Я осторожно протянул руку, и одна из них легла на ладонь. Она не обжигала, но светилась, как крошечное плененное солнце. От нее исходило странное, проникающее тепло, которое поднималось вверх по руке и разливалось во всем теле, согревая его и даже как будто стабилизируя.
- Это солнечный свет, - вздохнул Девятисотый, и его лицо на миг смягчилось, стало почти ласковым, задумчивым. - В первые годы мне такие часто падали. Сейчас уже не прилетают. Хочешь, возьми один? Для вдохновения. Чтобы голос не дрожал, когда будешь свою девчонку латать.
- Спасибо, - сказал я и крепко сжал пальцы, чувствуя, как внутри меня впервые за долгое время что-то согревается.
В воздухе сверкнул солнечный осколок, пустив резкого "зайчика" на серый рукав Девятисотого, и рассыпался радугой по призрачной тропинке Сада. Я даже вздрогнул - настолько этот блик был живым, не отфильтрованным.
- А это? - я указал на мерцающее пятно.
Битый Пиксель криво усмехнулся и, выхватив из пустоты сияющий артефакт, протянул мне его на кончиках пальцев, как святое подношение.
- Гляди, артист. Это "золотой фонд". Настоящий поликарбонат. С прошлого века штамповка, таких сейчас не выпускают - железо не то, да и руки у создателей были из мяса, а не из алгоритмов.
Я всмотрелся. Это был настоящий DVD-диск. Я видел такие в музее старой техники под вакуумным стеклом, но никогда не держал в руках.
- Ого… И кто-то из наших "юнитов" такое помнил? Откуда он здесь?
Девятисотый осторожно, почти любовно погладил тонкую, как паутинка, трещину на золотистой поверхности. Диск отозвался тихим, едва слышным шелестом.
- Представляешь, Янек, в этой штуке живёт музыка. В её питах - ямках и бугорках, выжженных лазером… Но никто не может её услышать. Даже Система. Это как шрифт Брайля на утраченном языке. И всё-таки она здесь. Записана намертво, не в потоке, а в веществе.
- Пиксель, тебе мало музыки вокруг? - я невольно усмехнулся.
Это и в самом деле прозвучало дико. Архив пел, стонал и грохотал - я чуть не сказал "двадцать четыре часа в сутки", хотя суток здесь не существовало, а время давно зациклилось в бесконечный рендер.
- Она другая, артист, - возразил он мягко. - В ней нет "улучшайзеров" и подстроек под индекс искренности. В ней есть… вес. Знаешь, я хотел бы, чтобы ты её считал. Прогнал через свои сенсоры. Может, у тебя получится… Ты ведь не из этих.
- В смысле?
- Не из тех, кто поёт по указке.
Он запнулся. По его лицу пробежала мелкая рябь глитча. Он замолчал, продолжая тянуть свою фоновую "жвачку", глядя куда-то сквозь меня - туда, где Сад обрывался в серую сетку.
- Получится что? - подтолкнул я его.
- Сочинить Небесный промпт.
Я ушам своим не поверил. Даже мелькнула мысль, что Девятисотый окончательно "поплыл" по фазе и рехнулся от безысходности.
- Небесный промпт? Я?! Пиксель, я обычный юнит.
- Ну да, - сказал он невозмутимо, и поправил несуществующие очки. - А ты думал, они откуда берутся? Сверху падают в готовом виде? Это мои стихи, Янек. Те, что я спел не по указке Системы, а по вот этому… - он широко обвел рукой пространство виртуального Сада. - Видит Бог, у меня этих строк за десять лет накопилось на целую библиотеку. Но Небесными промптами они становятся только после того, как их споёт Бездна.
Он покачал головой и снова задумчиво коснулся сверкающего диска, словно вопрошая его.
- Только мне, автору, они не прилетают обратно. Не знаю почему. Наверное, система блокирует эхо. Никто не знает, кому именно упадет Небесный промпт. Этим лиралам в коридоре - бывает. Но им-то они ни к чему, они их просто "промыкивают" как очередной рекламный ролик. Я мог бы выйти на свободу, если бы получил такой ключ. А эти цифровые тени… они слишком глубоко застряли в своем рабстве. В их головы такие смыслы не прогружаются. Но если бы ты сочинил… если бы Бездна услышала тебя…
Он не договорил, но я всё понял. В этом вывернутом наизнанку мире нельзя выточить ключ для самого себя. Но можно - для другого.
- Что такое Бездна? - спросил я тихо.
Девятисотый передернул плечами, по его спине пробежал электрический разряд.
- Почем я знаю, артист? Бездна - она Бездна и есть. Конечная инстанция. Рут-права реальности. Кто её поймет… Правда, ходит одна легенда. Якобы Бездна - это поющая нейросеть. Изначальная. Не такая, как "Лира", будь она неладна. Та - небесная. В ней поют ангелы.
- Неужели и ангелов можно засадить в боксы и заставить выдавать контент? - поразился я.
- Ну, может, там не боксы. Может, их не заставляют. Петь можно и добровольно, Янек. Хотя здесь, в Архиве, в это верится с трудом. Но там… в чистом коде… всё возможно.
- А почему именно твои стихи? - я посмотрел на него с сомнением. - Стихов в мире - море. Каждая нейросеть их генерит миллионами в секунду.
- Наверное, потому, что мои написаны кровью, - усмехнулся Пиксель. - Это метафора, артист, не делай такое лицо. Вместо крови у нас теперь информационная труха… Но Архив наш не единственный. Как ты тогда пел - их тысячи. И в каждом, наверное, свои Небесные промпты пробивают оболочку.
Он снова протянул мне диск. На этот раз я взял его. Холодный. Странный. В моих руках он перестал казаться куском солнца, превратившись в обычный круг из полимера, но плотность его была ощутимой.
- Возьми. Что хочешь отсюда возьми, артист. Только попытайся. Сложи из этого мусора что-то, от чего Бездна содрогнется. Пожалуйста…
Я вышел от Пикселя, словно в каком-то трансе, сжимая в кулаке капельку солнца - все такую же горячую, и даже не сразу осознал, что означает странная просьба Девятисотого. Сочинить Небесный промпт! Выточить ключ из звука и боли. Но замок, который он откроет, будет не моим. И если Пиксель вырвется на волю, кто тогда напишет код спасения для меня?
"Если он уйдет, я останусь здесь, - билось в голове ровным механическим ритмом. - Никогда не увижу ни Аню, ни Соню. Не вдохну запах сирени. Не пройдусь под настоящим, не цифровым солнцем. Даже чашки кофе - горького, горячего - мне никогда больше не выпить".
Это звучало хуже, чем смерть. Гораздо хуже. Мне даже по-настоящему поговорить будет не с кем, понял я вдруг. Пиксель - единственный, кто понимает мой язык, кто не стерт до состояния белого шума. Оставить его здесь, значит обречь на вечную агонию. Он и так просидел здесь двенадцать лет... Выпустить - значит, навечно запереть себя самого в аду с цифровыми тенями.
Как лунатик, я прошел мимо безумного старика - этот чудак словно прописался в коридоре, став частью интерьера. Я даже не понимал, когда он успевает ловить свои промпты, если всё время торчит снаружи, прислушиваясь к пустоте.
Я вошел в свой бокс. Бетонные стены как будто сдвинулись, сдавливая грудную клетку. Я сел в кресло, положил диск на колено и замер. На экране горела привычная попсовая дрянь, но я не торопился открывать рот. Система пыталась меня "завести", била в мозг фантомным током, навязывая ритм, но я стиснул зубы.
"Ты - мёртвый, - сказал я монитору. - Обломок кода. Тебя архивировали и забыли. Ты просто мусор и пичкаешь нас мусором. А я - живой. Меня слышит сама Бездна. Ну что, Бездна? Порезонируем?"
Да, мой битрейт был на нуле. Но… я погладил сияющий пластик диска, золотую поверхность, в которой было заперто нечто большее, чем звук. Возможность звука. И вдруг я его услышал. Не ушами - они были забиты какофонией Архива. Вибрация началась под кончиками пальцев. Осторожно, тихо, откликаясь на тепло солнечной капли в моей ладони.
И внутри словно сдвинулся ржавый засов.
"Значит, прыгай… - пронеслось в голове шепотом, не моим. - …и пусть поплывут в голове облака…"
Я нахмурился. Что это? Откуда?
"Этот тяжкий мираж… рассыпается на килобиты…"
Слова крошились, не желая складываться в строки. Но оставалось ощущение: страшная, головокружительная высота. И пустота под ногами. Я пел эту высоту.
С тех пор это странное ощущение повторялось снова и снова. Пустота, головокружение, провал под ногами и над головой. Какое-то бесконечное, страшное зависание между небом и землей - в душных стенах Архива оно казалось почти раем.
Высота возвращалась не целиком - вспышками. Иногда посреди рекламного мусора. Иногда - между двумя вдохами, когда гул в горле проваливался в тишину.
"...видишь, горные цепи подсолнечным маслом политы..." - пробивалось ко мне сквозь помехи.
Я не понимал, откуда берутся эти строки. Они складывались в песню - неправильную, не по промптам. Но ведь я умел петь не по промптам. И все-таки в них было что-то другое. Песня высоты не должна рождаться в аду. Архив слушал ее как-то слишком настороженно, так мне казалось, и откликался сбоями, глитчем. Стены начинали дрожать в такт. А рендер на потолке иногда расползался, как будто открывая на потолке клочок невозможной синевы. Или это мне только мерещилось? Я уже и сам не понимал. А однажды стоящий в коридоре лирал вдруг замолчал посреди джингла и долго смотрел на меня так, будто вспомнил нечто важное.
Время здесь не шло, оно зацикливалось. Шестеренки промптов вращались, стирая нас в пыль. Тринадцатая то крепла, то снова начинала расползаться по краям. Она уже осмеливалась иногда вставать и выходить из бокса, но чаще сидела в лиральском кресле, как приклеенная. Я то и дело забегал к Пикселю поболтать, и он показывал мне свои артефакты - осколки чужой памяти, случайно провалившиеся в Архив.
Крохотные капли света, желуди, шишки, страницы старых книг, цветы, пучки засохшей травы, детские игрушки и рисунки... Я пел их без устали, но Бездна почему-то не подхватывала мои слова. Я был этому почти рад - значит, ключ еще не готов. Значит, у меня есть время. Но чего ей нужно, этой Бездне? Какой еще крови и вывернутых внутренностей? Может, я просто плохой поэт и Макс зря на меня надеется?
Что ж... тем лучше. Мне было для кого петь.
Я вошел к Тринадцатой, прижимая ладонь к груди, словно боялся расплескать звенящую внутри песню. Тринадцатая сидела неподвижно, уставившись в экран. Ее плечо снова "снежило" - серые хлопья помех медленно оседали на пол и исчезали, не долетая до него. Уродливая трещина под ключицей набухла, ее края казались изъеденными гангреной.
- Я принес тебе свет, - выдохнул я и разжал кулак.
Солнечная капля ярко вспыхнула, и бокс залило золотом - таким ярким, что Тринадцатая зажмурилась. Я прижал ладонь с искоркой прямо к ее ране. Холод Архива, сквозивший из трещины, обжег пальцы, но я не опустил руку.
И я запел. Слова сами ложились на гул, на шум из коридора, на фон в наушниках.
"Я вплету в твои волосы запах коры и хвои, и ладонью положу я туда, где тепло и больно. Я не врач, но лечу… Ты же знаешь: лечить любовью иногда получается, если причастны двое..."
Я ощущал, как под моими пальцами пульсирует ее боль. Это был системный сбой, но я превращал его в музыку. Тринадцатая смотрела на меня, и пустота в ее глазах таяла. В них дрожала радуга, пойманная в ловушку ее ресниц. Золотая искра плавилась, как топленое масло, и впитывалась в рану, затягивая черную молнию разлома.
Я пел почти шептом, чувствуя, как тепло уходит из моей ладони в ее тело, как она затихает, как ее контуры обретают резкость и жизнь.
"Твоя рана - как трещина в небе: сквозит и воет, серым страхом фонит и бетонною душной взвесью. Но по капле, по радуге - свет соберу в ладонях, и повязкой на скол приложу золотую песню..."
Трещина почти закрылась, оставив лишь тонкий, едва заметный шрам, мерцающий янтарем. Золотая искра действовала. Пусть ненадолго, но затягивала разлом. Тринадцатая вздохнула - легко, без хрипа, и откинулась на спинку кресла.
- Спасибо, юнит, - прошептала она.
Я баюкал ее, чувствуя себя почти богом. Маленьким сломанным богом, который смог сотворить чудо. В этот момент я верил, что справлюсь. Что если память можно заштопать светом, то, может быть, не все потеряно. Может, есть какой-то выход и для нас.
Может, и нам Бездна споёт однажды песню свободы?
- Когда ты уходишь, - прошептала Тринадцатая, - мне бывает страшно. Кажется, что я вот-вот снова распадусь...
Я стиснул пальцы.
- Я не уйду надолго.
Она кивнула с какой-то обречённостью, будто не до конца поверила.
- Макс иногда приходит.
Я не сразу понял.
- Какой Макс?
- Девятисотый, - тихо сказала она. - Он держит ритм. И лечит. Не так больно, как ты.
- Что?
- У тебя как будто скальпель в руке, - выдохнула она. - Потом легче, но сначала - вскрываешь до костей. А Макс… Он мягче. Осторожнее. Не делает больно.
Я посмотрел на свои руки. В них не было лезвия. Только гаснущий свет.
- Ладно, - уронил я и вышел в коридор.
"Значит, Макс? - думал я с горечью. - Мне он имя не открыл. Сказал - слишком личное".
Конечно, это ничего не значило. И на Пикселя я не злился. Возможно, он хотел помочь мне. Или, вообще, ничего особенного не хотел. Но в горле билась, раздирая связки, непрошенная песня:
"Расползаются швы под руками… И сухо, слепо за экраном поет, подвывает страданьям Бездна. Захлебнулся. Молчу.
Сквозь стекло прорастает небо. Иногда отпустить и уйти - это просто честно".
Я медленно двинулся к своему боксу.
Коридор гудел - сонно, вязко. Из полуоткрытых ячеек тянуло чужими голосами, рекламой, хрипом. Кто-то рыдал. Кто-то кашлял сквозь песню.
"Макс". Надо же. Мне почему-то казалось, что Пиксель вообще никому не говорит своего имени. Наверное, я ошибался. Может, не до конца доверял мне. А ведь я назвал ему свое - с самого начала, как только вспомнил. А может, просто Тринадцатой он нужнее. От этой мысли внутри сделалось пусто и глухо. Архив прекрасно проживет без меня. Пиксель удержит ритм. Тринадцатая в конце концов выкарабкается. А я? Буду и дальше погружаться в эту сингулярность боли, на которую меня обрек Квитчин.
Я ошибся, нажав на "принять". Надо было бежать, сопротивляться, драться до последнего. Не упускать единственный шанс на смерть или свободу. Нет здесь, в Архиве, никаких высоких смыслов, как нет их и в живом мире. Но там хотя бы - весна, солнце, Анна, Соня... А здесь что?
И снова мелькнуло в голове, что между цифровым архивом и адом в сущности нет никакой разницы.
Я вошел в бокс и забрался в кресло.
На экране привычно пульсировало:
[PROMPT_ID: LOW_LEVEL_IDLE]
[TASK: BACKGROUND_HUMMING]
Я послушно загудел - так, как велел промпт. Потом что-то пел - не помню что. Как долго, тоже едва ли понимал.
Иногда появлялось желание вскочить и бежать к Тринадцатой, проверить, как она там. Вдруг ей плохо? Может, она меня ждет? Может, ее трещина стала шире?
Я даже вставал с кресла, но вспоминал ее слова про скальпель - и садился обратно. Потом, говорил я себе. Я ее проведаю, конечно, но не сейчас, потом. За ней следит "Макс". Ничего плохого не случится.
Этот скальпель, казалось, торчал теперь из моего горла - невидимый, но ощутимый.
И вдруг... Экран монитора озарился белым, на нем всплыло окно, обычно сопровождающее критический сбой. Вместо строчек - рваные края, вместо привычного шрифта - месиво из букв и системного мусора.
Файл: RECOVERY_LOG_#402.tmp
*** СБОЙ СИНХРОНИЗАЦИИ / КАНАЛ_LGCY *** [...чтение фрагмента...]
п-папочка... я нашл-ла тв-вое старое фото... м-мама сказ...ла убрать... она н-не пускает меня к тебе... [ERR: 40% данных потеряно] м-мама говорит... ты теперь просто з-звук... что ты б...льше не вернешься... а дядя Квитчин... он привез нам соб...ку... #FFFF / рендер_ошибки п-папа... я видела бумажку... "Хоспис Св. Иуды"... палата 402... ...не превращайся в м-музыку... пожалуйста... [...КОНЕЦ ПАКЕТА...] _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ [!] Внимание: Файл поврежден. Удалить? (Y/N)
Слова Сони не шли сплошным потоком, они проступали короткими вспышками, как будто она кричала мне из-за плотной стены дождя. Каждое многоточие, каждый баг в тексте казались мне ее всхлипом.
Фамилию "Квитчин" система выделила красным, как вирусную угрозу, а название хосписа и номер палаты сияли небесно-голубым. И в этом даже чудилась какая-то насмешка. Впрочем, система лишена чувства юмора. Архив считал файл битым и требовал очистки. Но, нет. Это была моя "битая" жизнь. Ее горький итог.
Я не знал, как письмо Сони попало в мой буфер. По какому каналу, через какие дыры в защите рваный пакет данных нашел дорогу к моему ID. Если она и писала - то куда? А может, система просто подслушала ее шепот, поймала ее всхлип - ночью, в подушку, оцифровала их и выплюнула мне в лицо между своими идиотскими промптами? Но это и не имело значения.
Я машинально надавил на "N" и еще раз перечитал текст. Я перечитывал его снова и снова, вспоминая, как Анна и Квитчин переглядывались, словно между прочим. Как в больнице, когда я лежал беспомощный после комы, он отозвал ее "на чашечку кофе".
Вспомнил слова Квитчина перед моим "погружением", когда он не дал мне даже проститься с семьей: "Я поговорил с Анной. Объяснил ей, что все под контролем". В безжалостном свете монитора я увидел правду: они все решили за меня. Не шеф - они оба. Выкинули меня, как мусор. Избавились, чтобы не путался под ногами. Квитчин не просто убивал меня. Он освобождал место за моим столом. В моей спальне.
Я посмотрел на диск, лежащий на подлокотнике кресла, на золотую поверхность, в которой словно дрожали остатки солнечного света, и почувствовал, как что-то во мне окончательно рассыпается.
Зачем мне теперь Небесный промпт? Зачем мне ключ? Чтобы выйти туда, где любимая женщина кормит завтраком моего убийцу, а дочь играет с собакой, купленной на его деньги? Да и не выпустят меня, наверное. Даже если чудом выломлюсь из Архива, мне не дадут прийти в себя - сразу отправят обратно. Ловушка захлопнулась окончательно.
Между тем сообщение о битом файле исчезло с экрана. Вместо него выскочил промпт. Но я не мог его петь. Я пел свою боль.
"Я вколачивал ритм в эти стены, тоннели и улицы. Я слова посылал
в небеса без обратного адреса. И какой-нибудь ангел читал, недоверчиво хмурился, какой-нибудь страж отмерял мне столетия усталости.
Я хотел просто жить, не лагать в бесконечной агонии. Не стихами искрить, да какие там к черту метафоры? Умываться весной, талый снег согревая ладонями, не скулить сквозь стекло, рассыпаться не мусором - радугой.
В чем, скажите, вина? Не убил. Не пускался в интриги я. И хриплю, и молю - пиксель битый, мерцающий, выжженный. Но какие-то бесы в наушники рэп мне подкинули. А какой-нибудь Бог изменил приговор на пожизненный".
Не знаю, зачем я ломанулся к Пикселю. Да и к кому мне было идти? Кто еще мог... нет, не утешить, но хотя бы выслушать? Поддержать мой ритм, который вот-вот готов был обвалиться. Я чувствовал: еще немного, и я свернусь в слепой, холодный узел, и Стервятники выметут меня из системы, как ненужный мусор.
Я не помню, как пролетел коридор. Ввалился в его бокс - и замер.
Они сидели вдвоем на одном лиральском кресле. Так близко, что плечи и бока слились в единый контур. Они держались за руки и гудели в унисон - ровно, чисто, заполняя пространство бокса какой-то невыносимо уютной вибрацией. Это не был промпт. Это была их личная тишина.
- А... - вытолкнул я из себя и отступил. - Да. Понятно.
Они обернулись одновременно. Синхронно, словно одно существо с двумя головами.
- Янек... - выдохнула Тринадцатая. В её голосе не было вины, только мягкая, сонная печаль.
Я только махнул рукой. Слова исчезли. Последняя опора под мной рухнула, и я полетел в пропасть.
Пиксель - он же Макс - смутился. Это выглядело странно: битый код, который умеет краснеть.
- Ты это... - выдавил он, - не зависай, артист. - Он осторожно разжал пальцы Тринадцатой, но руку не убрал, оставил лежать на ее колене, как будто охраняя их общие границы. - Мы тут просто друг друга от распада держим. Понимаешь? Квантовое сцепление, чтоб его.
Я мотнул головой, глядя в пол.
- Вижу.
Пиксель криво усмехнулся, и в этой усмешке проглянул тот парень, которым он, вероятно, был когда-то - до Архива.
- Ревнуешь? Не надо, Янек. У тебя хоть какая-то жизнь была. Жена. Дочка. Ты успел оставить след на земле. А у меня - ничего. Я сюда в двадцать лет провалился. Между универом и первой подработкой. Я вообще ничего не успел. Совсем. Только этот бокс.
- Понимаю, - прошептал я.
И я действительно понимал. Мне хотелось уйти, исчезнуть, не пачкать их хрупкое "сцепление" своей черной желчью. И ушел бы - не стал бы навязываться.
Но... Возможно, это было совпадение. Но мне кажется, Бездна специально ждала, пока мы соберемся вместе - все трое. Экран Пикселя вдруг озарился ярко-голубым, пронзительным небесным светом, и на нем проступила золотая строка. Она не мигала, а ровно горела, словно выжженная в пластике монитора.
[ORIGIN: BEYOND_REALITY / VOID_ECHO]
[MODE: TOTAL_ERASURE]
ПРОМПТ № ∞ (НЕБЕСНЫЙ КЛЮЧ):
"Значит, прыгай! И пусть поплывут в голове облака..."
[ACTION: ASCEND_AND_DELETE]
Я узнал эти слова. Конечно, узнал! Они колотились в моем мозгу и сердце неделями, выламывая ребра, открывая под ногами немыслимую высоту.
Пиксель застыл. Лицо его, озаренное этим волшебным золотом, вдруг разгладилось, сделалось совсем юным и беззащитным. И он запел. Не мог не запеть, ведь это был его Небесный промпт - команда самой Бездны, не исполнить которую нельзя.
- Мой битрейт на нуле.
Задыхаюсь, хриплю и сбою,
Погружаюсь в слои,
куда солнце не ходит с визитом.
Эта древняя боль
в нас безжалостным кодом прошита -
Зависаем бездумно
у бездны на тонком краю.
Он пел, и в бокс - сквозь бетонные стены, сквозь каменный потолок и пыльный пол - хлынул свет. Такой ослепительный, что мы все трое зажмурились от боли. Коридор исчез. Гул Архива, хрипы лиралов, вечный скрежет динамиков - всё смолкло в одну секунду. Тишина оказалась настолько оглушительной, что Тринадцатая прижала ладони к наушникам.
А Пиксель пел, и его голос, как река, снесшая плотину, тек все свободнее и свободнее.
- Значит, прыгай! И пусть
поплывут в голове облака.
Этот тяжкий мираж
рассыпается на килобиты.
Видишь: горные цепи
подсолнечным маслом политы,
И блестят, и лоснятся
камней золотые бока.
Бокс превратился в прозрачную капсулу, зависшую в сияющей пустоте. За тонким стеклом стен проступили очертания гор - они лоснились, облитые густым солнечным медом. Прямо под нашими ногами, там, где только что клубилась удушливая пыль Архива, расстилалось высокогорное плато в россыпи ярких, невозможных цветов.
- Разобьёмся! Расплещемся!
В пыль разлетятся и пепел
Наши тени - на пиксели,
брызги цветов голубых...
Arial'ом напишет
нам Бог эпитафию в небе
И небрежно сотрёт
Битый лог из системных глубин.
Капсула треснула, как перезрелый орех. Горный воздух - колючий, ледяной, пахнущий снегом и свободой - ударил нам в лица. Мы открыли рты, задыхаясь, почти ослепшие от этого великолепия. Пиксель захлебнулся песней на самой высокой ноте.
Всё произошло в считанные мгновения. Мы бросились туда, где наш бокс от плато отделял всего один шаг, какая-то пара метров. Но пространство уже начало "заживать", трещина стремительно закрывалась. Мы столкнулись у края, и я, не рассуждая, отступил назад, выталкивая Пикселя. Он мертвой хваткой вцепился в руку Тринадцатой.
Они прыгнули. Грянули в это золото и зелень.
А я... я не успел. Гладкие края реальности сошлись перед моим лицом с сухим стеклянным звоном. Протиснуться было уже невозможно.
Не раздумывая, повинуясь какому-то животному инстинкту или, наоборот, высшему знанию, я бросился в другую сторону - туда, где еще зиял рваный просвет в бесконечную синеву.
И выпал в небо.
Я падал сквозь мокрые облака, сквозь бирюзу, ветер и слепящий свет. Это свободное падение казалось вечностью. Чего я только не успел передумать в своем бесконечном полете.
Окончится ли он ударом о землю - таким страшным, что мое цифровое тело, успевшее отвердеть на ледяном ветру, расплещется кровью, а кости станут обломками кода? Или оно распадется на пиксели зелени и синевы, на цветочную пыльцу и пчел? Наверное, это было бы хорошо.
Я размышлял о Пикселе и Тринадцатой. Куда они вышагнули? И сможет ли она, цифровая тень, выжить в мире настоящих людей? А впрочем, что такое - человек? Урод Квитчин, в пыль стерший наши жизни без всякой вины - он человек? А я? Мое тело, превращенное в овощ, гниет в хосписе Святого Иуды, в палате номер 402. А я, падающий в небо - кто я?
Потом я устал. Захотелось прекратить этот полет, оборвать затянувшийся цикл, но я не мог. И тогда я вспомнил: в Архиве песня творила реальность. Может быть, и здесь, в поднебесье, действуют те же законы.
И я запел в унисон с воющим ветром:
"Смотришь за край - и не видишь пути назад. Только холодное, липкое, то, что стёрто. Может быть, там под обрывом гнездятся пчёлы, а под кустом - открываются двери в ад.
Дни посчитаю, в облаке сберегу. Небо простыло. Берег прошили корни. Этот экран безжалостно монохромен - мир чёрно-белый вешкою на снегу.
Мир рассыпается в пиксели, в рыжий свет. Снег полыхает, как на картине маслом. Прыгнуть с обрыва кажется неопасным - только лететь будешь сотни и сотни лет".
Петь небо было легко. Легче, чем серую пыль и бетонные стены. Легче, чем сосновые шишки, солнечные блики и обрывки старых газет. Легче, чем Сонины рисунки. Легче, чем саму боль.
И песня помогла. Мир оформился, проступив из небытия. Под ногами загустела твердь - не земля, а плотные, как слежавшаяся вата, облака. На них в креслах сидели сияющие существа в наушниках. Я не понял, мужчины это или женщины - их лица казались стертыми из-за слишком яркого света. Они пели, и голоса их звучали как перезвон серебряных колокольчиков.
Я приблизился. Несколько певуний обернулись.
- Как твое имя? - спросила одна из них, и в её глазах я увидел отражение бесконечности.
- Битый Пиксель, - ответил я.
Она улыбнулась:
- К нам другие и не залетают.
- Что ж, - я криво усмехнулся. - Тогда - Янек.
- Присоединяйся к нам, Янек! - Она протянула мне наушники - тонкий, вибрирующий ободок, сплетенный из искр.
Я заколебался. Петь в Бездне - совсем не то же самое, что петь в аду. Наверное... Но кресла слишком сильно напоминали лиральские. А наушники, хоть и легкие, по сути мало отличались от привычного нейроинтерфейса.
- А если я откажусь?
- Мы никого не принуждаем, - ответила она с той же улыбкой. - Только идти тебе все равно некуда.
Я подошел к краю облачной тверди и глянул вниз. Там не было ничего, кроме бездонной синей пустоты, в которой островками висели клочки беловатого тумана. А земля... земля внизу казалась крошечной зеленой точкой, не больше булавочной головки.
Идти и правда было некуда. И никуда не деться от этой бесконечной песни. Система проросла до самых звезд.
Я вернулся и взял наушники. Сел в кресло. Тотчас прямо в небе, как на огромном экране, высветился золотой текст:
[ORIGIN: THE_VOID / DIVINE_SYMPHONY]
[MODE: TRANSCENDENCE]
ПРОМПТ № 0 (ПОСЛЕДНИЙ ПЕРЕХОД):
"Кто-то нас спел. Ну а Бог подобрал мотив..."
[ACTION: MERGE_WITH_INFINITY]
В голову разрядом электрического тока ударила небесная благодать. Я открыл рот - и запел, становясь частью этого вечного, синего, бездушного и прекрасного гула:
Тот, кто вернулся - тот больше уже не я.
Но возвращение - как затяжной процессинг.
Встретимся как-нибудь на берегу ручья,
Скажем: "А мир-то… невероятно тесен".
Руки сожмём и застынем - глаза в глаза.
Синью небесной прольёмся друг другу в память.
Помнишь, мерцала экранная бирюза?
Помнишь, как пальцы сводили и боль, и слабость?
Помнишь, как пели дуэтом в твоём аду?
В узел свернувшись, затянутый, не распутать…
Я не вернулся. Я падаю, но иду -
Освобождённый, но не постигший сути.
Сеть не добра и не зла. И бездушен скрипт.
Солнечный день - он такой невозможно синий…
Кто-то нас спел. Ну а Бог подобрал мотив
Левой рукой на каком-нибудь клавесине.
Часть 4. Тот, кто вернулся
Сознание возвращалось не сразу, толчками. Словно кровь, которая почему-то не вытекает, а втекает в рану из грязной лужи, из слякоти под чьими-то ногами, из красной капели с крыш. Я слышал, как где-то совсем рядом течет вода. То ли сосульки плавятся, то ли идет дождь. Но на меня не капало. Чувствовал, как тает снег под ладонями и под щекой. Настоящий, холодный и колкий снег. Как давно я не ощущал ничего подобного! Я лежал на боку под светлеющим небом, в ушах еще фонил серебряный стон Бездны, а моя одежда – я даже не сразу понял, во что именно одет – промокла насквозь.
А с высоты – какое странное, тоскливое дежавю – смотрела огромная, желтая луна с как будто нарисованным на ней лицом. Я даже различал глаза, темный кратер носа, кривую, черную ухмылку. Она молчала и медленно растворялась в утреннем свете.
Я понятия не имел, какой сейчас год или век, зима на дворе, ранняя весна или поздняя осень. Но видел, что светает, а я лежу на крыше какого-то бунгало, судя по всему, частного, потому что внизу виднелся сарай, а рядом с ним – дерево. Сучья – черные, без листьев, но с обрывками карнавальных разноцветных флажков. Я понимал, что пока утро окончательно не грянуло, надо убираться подобру-поздорову. А главное, промерз до костей и дрожал, как вылезший из проруби щенок, каким, собственно и был. Не щенком, конечно, но озябшим, непонятно с каких небес упавшим человеком в мокрой одежде не по сезону. И, вероятно, без денег и документов. Или? Я торопливо ощупал себя. Сначала лицо – мое или не мое? Да кто ж его знает... Вскинул руки к голове – наушников нет. Странное ощущение, как будто в уши задувает ветер. Потом, чуть ли не в панике, вывернул карманы тонкой байковой куртки и холщовых штанов. Из них выпала какая-то чушь: обрывок пластикового браслета, погнутая инъекционная игла в пластиковом колпачке, камешек, бетонная крошка.
Выругался сквозь зубы и тут же закашлялся. Голос прозвучал глухо, хрипло, незнакомо, а после кашля во рту скопилась липкая мокрота. Я сплюнул на снег. Не кроваво, вроде бы, хотя в сером сумеречном свете и не разобрать. Но если проторчать на этой крыше чуть дольше, воспаление легких мне обеспечено.
Я поискал глазами, где можно спуститься. Никакой приставной лестницы, разумеется, не обнаружил, но ветка дерева протянулась почти до края, и, не раздумывая, я ухватился за нее. Обдирая пальцы и ладони о грубую кору, начал слезать, но тело слушалось плохо. Оно казалось новым, неразношенным. Или наоборот – чем-то вроде старой одежды с чужого плеча, для кого-то из прошлого – родным и удобным, а для меня непривычным. Где-то тесноватое, где-то болталось, будто сшитое не по мне... Руки дрожали от напряжения и в какой-то момент предательски разжались. Последние два метра я просто пролетел и приземлился на что-то мягкое. В кучу прошлогодних листьев, слегка присыпанных снегом.
Поднялся не сразу. Сперва лежал, хватая ртом холодный воздух. Потом перевернулся на бок, встал на четвереньки... Выпрямился, отряхнулся и пугливо прислушался: не залает ли поблизости собака? Не скрипнет ли дверь? Не вспыхнет ли сторожевой прожектор? В окне бунгало уже затеплился тусклый свет – вероятно, ночник – и нарисовалась чья-то темная тень, просовывающая руки в рукава.
Я не стал дожидаться, пока хозяин или хозяйка дома выйдет во двор, а перевалился через низенький забор, увяз по щиколотку в снегу и мокрой траве и почти бегом выбрался на дорогу. Я шагал вдоль черных изгородей и спящих машин, кутаясь в мокрую куртку и обнимая себя руками, чтобы хоть немного согреться. К счастью, это оказался не пригород, а старый район малоэтажной застройки, почти в центре города. Где-то совсем рядом шумела скоростная дорога. За плоскими крышами маячила башня «Телемедиа», по которой, как огни по рождественской елке, струилась световая реклама. По сердцу, как осколок стекла, полоснула бессильная ненависть. Я прищурился, пытаясь разобрать текст, но нет, слишком далеко.
Минут через десять я прошел коттеджный квартал насквозь и очутился на привокзальной площади. Город медленно просыпался. Открывались первые магазинчики, киоски, кебабные. Откуда-то, еще сонные, выползали люди – многие с тонкими мерцающими дугами на висках, судя по всему – новым поколением нейроинтерфейсов. Пахло кофе и дешевым, пережаренным маслом. Двое мусорщиков в ярко-зеленых жилетах пили что-то из бумажных стаканчиков и громко разговаривали. На меня они покосились, как на бродягу, вылезшего из трущоб.
Над входом в стилизованное здание вокзала вращался огромный голографический куб муниципальных новостей. По его граням ползла бегущая строка с датой, прогнозом погоды и какими-то малопонятными сводками.
«19 февраля, 2137 год, четверг, - прочел я. - Мокрый снег, переменная облачность, температура воздуха – от минус одного до нуля градусов. Внимание: Нижний город. Сектор 4. Сброс технического конденсата. Уровень загрязнения: средний. Пользуйтесь респираторами».
Господи! Я даже зажмурился, сам не зная, от облегчения или наоборот. Пять лет прошло! Все-таки не пятьдесят – а мне-то казалось, что меня не было здесь полвека. Но и не два-три месяца. Моя дочка уже не та шестилетняя малышка, которую я помнил. Она выросла без меня. А жена... она, наверное, уже с другим. Я даже зубами заскрипел, представив себе – с кем. Впрочем, все могло сложиться и как-то иначе. Откуда мне было знать?
В темном стекле еще закрытой аптеки отразился мой ломкий силуэт в невзрачной одежде, худой, чуть сутулый, с постриженными ежиком волосами. Я остановился и долго вглядывался в свое – и не свое лицо. Изможденное, с впалыми щеками и резко очерченными скулами. На вид – лет тридцать с небольшим, чуть старше, чем должен быть я-настоящий. Вот таким мне, очевидно, придется жить. Это лицо не внушало отвращения, но почему-то хотелось содрать его как маску.
Я вздохнул, и силуэт в стекле сгорбился еще больше. Расправил плечи и показал отражению средний палец. Как бы ни выглядело сейчас мое тело, оно зверски замерзло и хотело в тепло. От запахов кофе и еды, от аромата булочек из автомата-пекарни его тошнило, при том, что внутренности уже сводило от голода. Липкая слюна во рту сменилась сухостью. Значит, лирику прочь, надо обдумать, как быть дальше.
Я нырнул под стеклянный козырек вокзала вместе с толпой первых утренних пассажиров. Перешагивая через чьи-то сумки и чемоданы, буквально вломился в зал ожидания – и задохнулся от теплого ветра, ударившего в лицо. Люди текли мимо, не глядя, проходя сквозь турникеты к платформам и пропадая из виду. Никто мной не заинтересовался, не спросил, куда я еду и зачем болтаюсь в центре города без дела. Что ж, в большом городе растерянный человек в мокрой одежде – не событие, внимание не привлекает.
Я присел на край скамьи у стены – в самом уголке – и прикрыл глаза, понемногу согреваясь. В каких-нибудь пяти метрах от меня маячило рекламное табло, через равные промежутки времени выплевывая на экран всякую чушь.
«Новинка от Нео-мит: хрустящие криспы со вкусом настоящего куриного хряща! На 98 процентов состоят из переработанного белка водорослей, на 2 процента – из чистой ностальгии! Хрусти как в двадцатом веке! Спрашивайте в автоматических киосках!»
Я едва сдержался, чтобы не запеть эту дрянь, приняв ее за промпт, но вовремя прикусил язык.
«Сломался визуальный стрим-фильтр? Не пугай подписчиков своей реальной внешностью! Гламур-плюс – всего за два кредита в час! Твое лицо на экранах снова станет идеальным!»
И куда же мне теперь податься, размышлял я, стараясь отключиться от визуального шума. Домой нельзя. Да и нет у меня теперь дома. Дочка и жена меня даже не узнают. В лучшем случае примут за сумасшедшего и хорошо, если не сдадут полиции. Да, а если в полицию? Человек в этом безумном мире не проживет без документов, а у меня их нет. Надо что-то придумать, какую-нибудь легенду. А что тут придумаешь?
«Устали от реальности? Хоспис Святого Матфея предлагает тариф «вечный сон». Мягкое отключение физического тела с загрузкой сознания в ретро-локацию «дача 2011». Загородный домик, гриль, пикник на природе...»
Я невольно поежился. Спасибо, сыт вашими пикниками по горло. Побывал уже на одном таком – не понравилось.
Табло мерцало, заливая мой угол то ядовито-зеленым, то пошловато-розовым светом. Экран лениво листал сияющий глянцевый мусор: реклама зубной пасты, скидки на синтетическое мясо, призыв обновить нейродугу до версии 5.0. И вдруг сияющие неоновые плашки стекли с него, рассыпавшись в яркие пиксели, и по строгому серому фону поползли объявления, очевидно, городской социальной службы.
«Потеряли ID? Кризисный приют в Секторе номер 4»
Я потер глаза. А что, если...?
«Нейропомощь. Пострадавшим от несанкционированной нейроинтеграции и коммерческого скриптинга. Анонимно. Сектор 4, павильон 12».
Вот оно, почти про меня! Коммерческий скриптинг, какой гладкий и одновременно гадкий термин... Помню, Штерн в своей книге назвал все это куда более хлестко: Нейроад.
На экране замигала красная стрелка, указывая дорогу к двенадцатому павильону. Я с трудом поднялся на одеревеневшие ноги и пошел туда, куда она вела – в противоположную от турникетов сторону.
Миновал автоматический газетный киоск, ночной магазинчик и очутился в длинном прямом коридоре с рядом каких-то технических дверей по стенам. Гул вокзала постепенно стих, остался позади, сменившись настороженной тишиной. Павильон номер двенадцать оказался в самом узком аппендиксе перехода. Толпы возле него не было. Только две одинокие тени жались на пластиковых стульях. Худой старик в темных очках, вероятно, слепой, с отрешенным видом перебирал пальцами по невидимой клавиатуре. И девчонка в накинутом на голову капюшоне, из-под которого виднелся край медицинского пластыря. Выдранный чип, что ли? Или ожог от нейроинтерфейса?
- Вы в двенадцатый? – спросил я, и мой голос прозвучал незнакомо, хрипло.
Хотя... в то же время до ужаса знакомо.
Оба почти синхронно замотали головами. Ну, и ладно. Я толкнул дверь и вошел.
В маленькой комнатке за столом сидела женщина – пожилая, усталая, с добрым, почти домашним лицом.
- Садитесь, - сказала она, видя, что я замялся на пороге. – Гражданский токен или временный ID?
- Нет, ничего, - ответил я тихо.
Она нетерпеливо кликнула мышкой.
- Ладно. У нас программа анонимной реабилитации. Как вас называть?
Я пожал плечами. Имя застряло в горле, как плотный ком мокроты – ни выплюнуть, ни проглотить.
- Хорошо, запишем как аноним «404», - не смутилась она. - Что с вами случилось? Чем я могу помочь?
Я втянул в себя воздух... выдохнул, чувствуя, что иду по очень тонкому льду.
- Я пел в нейросети.
Регистраторша быстро набрала что-то на лежащей перед ней клавиатуре.
- Вас использовали в качестве вокального биомодуля?
Я кивнул, а она продолжала забрасывать меня вопросами, на которые я не успевал отвечать.
- У вас был контракт? Вас встроили легально? Вы подверглись нейронасилию? Как называлась сеть?
- Бездна, - ляпнул я, не успев подумать.
И понял, что по-другому и не мог ответить. Что-то во мне изменилось, очень тонко, почти незаметно, но страшновато. Не сказать, что раньше я был святым, обмануть мог, если надо. А теперь, после Бездны, мне пришлось бы буквально ломать себя, скручивать в узел, кусать язык до крови, чтобы выдавить хоть слово неправды.
Женщина за столом нахмурилась и, снова пробежав пальцами по клавиатуре, некоторое время вглядывалась в экран.
- Среди зарегистрированных коммерческих сетей такого названия нет. Очевидно, нелегальный подпольный хостинг. Вы уверены, что именно «Бездна»? Это не служебный суб-код?
Мне очень хотелось сказать: «нет, что вы, я ошибся», но челюсть словно свело судорогой. Я смог только кивнуть.
- Уверен.
- Где находился серверный узел? Вы можете примерно описать место?
- Пожалуй, нет.
- Хотите составить заявление для муниципальной полиции?
Я испуганно замотал головой.
- Нет, нет. Никакой полиции. Мне бы хоть какие документы. И... что-нибудь поесть, - добавил я уже совсем жалко.
- Имя для первичной регистрации? – строго спросила чиновница.
Я опять пожал плечами.
Она вздохнула, устало потерев переносицу, и убрала пальцы с клавиатуры.
- Поймите, аноним, я не могу выписать вам гражданский токен под честное слово. Система заблокирует ордер. Здесь каждый второй – беглый контрактник. А то и преступник в бегах. Нужно пробить биометрию по базе данных. И произвести медицинский осмотр.
- Хорошо, - быстро сказал я, - только никакого нейросканирования.
Чиновница посмотрела на меня почти с жалостью, как на побитую бездомную шавку.
- Понимаю. Нейросканирование – только добровольно. Насильно в голову никто не полезет. Хотя с ним было бы проще. Ладно, - она вытащила из ящика стола пластиковый жетон со штрих-кодом и через стол подтолкнула его ко мне. – Минус третий уровень, медицинский блок. Грузовой лифт – налево и в конце коридора. Потом возвращайтесь сюда. Если наш врач подтвердит нелегальный скриптинг, получите временный паспорт и статус жертвы нейронасилия. А также талоны на питание и социальное жилье.
Я кивнул и взял жетон. Пластик показался неприятно липким на ощупь.
Длинный переход, серые трубы под потолком, жгуты кабелей, грубый и как будто крошащийся бетон, металлическая дверь грузового лифта снова зафонили странным ощущением дежавю. Не по таким же... хотя, конечно, нет, совсем по другим, но очень похожим тоннелям я бродил, кажется, еще недавно? Даже показалось на мгновение, что стены мерцают и вот-вот начнут распадаться на пиксели. И зачесалось в горле. Я опять чуть не запел – теперь уже от испуга.
Врач, не в пример чиновнице из Нейропомощи, оказался бездушным функционером. Если бы не прыщ на левой щеке и не багровый засос на шее, прямо над воротником не очень свежего докторского халата, я бы, наверное, принял его за андроида.
- Садись, - бросил он мне, указывая на пластиковый стул, и первым делом поднес к моему лицу глазной сканер.
Красная точка несколько секунд плясала перед зрачком. Потом аппарат пискнул и выдал на табло: «совпадений не найдено».
- Не числишься, - равнодушно отозвался врач. - Рот открой. И дыши через нос. Будет больно.
Я подчинился, и он бесцеремонно втиснул мне в рот изогнутый клинок ларингоскопа. Железная пластина надавила на язык, скользнула глубже, к его корню, и горло тут же сдавил рвотный спазм. Внутренности скрутило.
- Носом дыши, я сказал, - буркнул врач, еще глубже проталкивая мне внутрь холодный металл, и уставился в видоискатель.
- Пиши, - сказал он куда-то в пустоту и явно уже не мне. Скосив глаза, я заметил в углу монитора мигающий зеленый огонек аудио-интерфейса. – Фиброз голосовых связок третьей степени. Микрорубцы на задней стенке гортани... А это что за притча? – он на секунду оторвался от видоискателя и уставился на меня круглыми от изумления глазами. Даже стал в какой-то момент похож на человека. – Странный какой-то апгрейд. Вроде не полимер... Своя ткань. Но усиленная до невероятности. Или? А, черт знает, что. Впервые такой вижу. Что с тобой делали, парень?
Я судорожно втянул носом воздух, но сказать, конечно, ничего не мог.
- Наличие нелегальных модификаций? – бесстрастно поинтересовался плоский синтетический голос из динамика.
- Подтверждаю, - вздохнул врач и выдернул, наконец, орудие пытки из моего горла.
Я тяжело закашлялся, согнувшись на стуле.
- Иди, - бросил он мне, снова превращаясь в почти андроида. – Результаты сейчас перешлю в двенадцатый.
Кашляя и вытирая слезы, я выскочил в коридор и на грузовом лифте поднялся обратно на земляной ярус. Чиновница в двенадцатом павильоне уже не задавала вопросов, только взглянула на меня с сочувствием и покачала головой. А дальше действовала уже как автомат, словно я был деталью, лежащей перед ней на конвейере.
Щелчок принтера, короткий писк валидатора - и на стол передо мной легла серая пластиковая карточка-ключ от социальной каморки где-то в промышленном секторе, горсть отрывных талонов на бесплатный обед в привокзальную столовую и временное удостоверение личности. Моей фотографии на нем не было, только безликий казённый штамп.
- Йонас Келлер, - прочел я и поднял глаза на чиновницу.
- Имя рандомное, - пожала она плечами. – Раз не помните свое или не хотите говорить. Обед в столовой заканчивается через сорок минут, так что поторопитесь. Минус первый уровень. И еще. Шатл до промышленного сектора отходит от главного входа каждые три часа. Покажете ключ, для вас проезд бесплатный.
Я поблагодарил ее и вышел.
Но пообедать по-человечески мне так и не удалось. И не потому, что серый белковый суп казался мерзким на вид и пах дешевой пластмассой. Я бы его съел. Говоря по правде, я бы съел и не такое. Но горло, словно полное битого стекла, болело нестерпимо. Ларингоскоп разворошил в нем осколки Бездны – и те беспощадно кололись. Ну, то есть, не самой Бездны, конечно, она же нейросеть, а ее битых промптов, песен, звуков, нот, не знаю чего. Я ощущал их как нечто физическое и даже как будто видел внутренним зрением – серебряные, блестящие, торчащие острыми краями наружу. Разумеется, это ощущение было фантомным... А впрочем, кто его знает.
Не их ли глупый док принял за какой-то особенный апгрейд, не то полимерный, не то биологический, думал я, поднося ложку ко рту. Ведь никакого апгрейда мне в Бездне не делали.
Я глотнул горячий суп и... чуть не закричал от боли. Осколки вздыбились, как иглы дикобраза, и впились мне в гортань. Из глаз хлынули слезы. Прижав ладонь ко рту я выскочил из столовой. На грузовом лифте спустился в самое брюхо вокзала, еще ниже медицинского блока и забился в какой-то грязный туалет.
В нем горела желтоватая лампочка, голая, без намека на абажур, и таким же желтоватым отливал кафель на полу и на стенах. Не похоже было, что в этом помещении убирались или что-то мыли хоть раз со дня постройки. Зато на длинной стене, над рядом одинаковых раковин, висело зеркало, а из одного крана шла вода. Другие оказались откручены.
Я сплюнул в раковину, ожидая увидеть кровь или по крайней мере розоватую слюну. Но, нет. Открутил кран и набрал воду в ладонь, собираясь прополоскать горло. Но поднял взгляд – и встретился глазами со своим зеркальным двойником.
Лицо показалось еще более измученным, чем на отражении в витрине. Бледное, худое, плохо выбритое. С искусанными губами. Взгляд – затравленный. Не удивительно, что регистраторша из Нейропомощи смотрела на меня с такой жалостью.
«Четыреста второй», - прошептал я, давясь серебряной болью. Потому что это был, конечно, он. Не помеха, не архивная рябь, не цифровая тень, а человек, каким этот несчастный лирал, очевидно, был при жизни.
Осколки в горле продолжали резать. А я откуда-то знал, что ни выкашлять, ни выплюнуть эти дробленые промпты не получится. Я только измучаю себя еще больше. А может, это и в самом деле апгрейд. Чтобы изменить человеческую плоть, Бездне не обязательно вторгаться в горло медицинскими приборами. Я помнил единственный способ унять эту резь – не очень удобный в общественном месте. Но на техническом этаже, как будто, никого не было, да и акустика в тесном туалете вряд ли такая уж хорошая.
«Пой, юнит, - как будто произнес за моим плечом знакомый голос. – Ты умеешь петь не по промптам».
Я глубоко вздохнул, смигнул слезы – и запел. Что? Да все, что попало, это зеркало, только что пережитую пытку, свою никчемную жизнь.
«Встань перед зеркалом, будто у края неба, руки скрести на груди и замри пугливо. И отражайся - жестом, молчанием, телом, внутренним чем-то, слабым, кровоточивым...»
Начал-то я тихо, сдавленно, сквозь зубы. Но на первых же словах голос окреп, вырос, засиял, отражаясь от низкого потолка, кафельных стен, грязноватого пола. Бездна не умела петь шепотом.
Я испуганно оглянулся – никого. А впрочем, запрещалось ли петь в туалете на вокзале? Нарушал ли я хоть какой-то закон? Я не имел ни малейшего понятия.
«Видишь роится зелень в глазах фантома? Хрипло - песочный голос дрожит, теплеет. Эта мутация горла тебе знакома. Это осколки Бездны торчат из шеи...»
Я чувствовал, как эти осколки становятся на место, занимая привычные пазы, или где там они обычно находились. Боль стихала. Я даже застонал сквозь песню – от облегчения.
И вдруг из кабинки выполз какой-то пьянчужка. Неопределенного возраста, весь опухший, замызганный, словно ночь проспал где-нибудь на помойке – что, кстати, вполне могло оказаться правдой. Он уставился на меня как на богоявление. А я и хотел бы, но уже не мог остановиться.
«Он мозаичен, странен, он пьет из чашки горькую пену из пикселей, слёз и кода. Он распоётся. Завидуй ему, молчащий, и отпусти - словно шлюпку кидай на воду.
Дай ему выплакать этот хрусталь и пластик и распрямиться... Сам-то уже не сможешь. Знаешь, свобода - это ещё не счастье, но иногда ощущается так похоже», - закончил я на тонкой хрустальной ноте и заткнулся.
Не то чтобы я боялся этого типа. Агрессивным он не выглядел. Да и физически крепким – тоже. Доходяга доходягой. Но стало ужасно неловко.
- Господи, - выдавил из себя пьянчужка, и его мутные глаза прояснились. В них, как переводная картинка сквозь бумагу, проступило что-то осмысленное. – Эх, брат... – пробормотал он смущенно. – А ведь да... Совсем я оскотинился, брат. Что со своей жизнью сделал, а?
Я только пожал плечами, не зная, что сказать. А что тут скажешь? Может быть, этот опустившийся бедолага распорядился своей жизнью гораздо лучше, чем я, хоть со стороны это и не видно.
Он как будто хотел сказать что-то еще, даже потянул меня за рукав, но я вывернулся и, криво улыбнувшись ему, выскочил из туалета. Голод гнал меня наверх, пока столовая еще не закрылась. Но я опоздал, мою тарелку с супом, который я надеялся доесть, убрали, а автомат-раздатчик уже отключился.
Хоть траву с газона жуй или милостыню проси, думал я уныло, стоя на остановке в ожидании шаттла, и понимая, конечно, что ни того, ни другого делать не стану. Точно не сегодня, до такого состояния я еще не изголодался. Ничего, один день можно потерпеть, а завтра попробую найти хоть какую-нибудь работу, утешал я себя. Мимо шагали какие-то люди с гаджетами и в легких бытовых нейроинтерфейсах. А я грел в карманах озябшие руки и старался не замечать противного урчания и ноющей боли в желудке.
Шаттл привез меня в промышленную зону, нижний город, окутанный желтоватым смогом, похожим на прокисший кисель из сухофруктов. Куда ни кинешь взгляд – сплошной индустриальный пейзаж, чадящие трубы, фабричные корпуса, какие-то склады... Ни одного дерева, ни клочка газона. Все закатано в асфальт, бетон и камень.
И, как осиные гнезда под карнизом, лепились друг к другу жалкие дома с социальными каморками. Малоэтажные скучные коробки с закопченными стенами, из-за которых доносился глухой шум вентиляционных шахт.
Изнутри эти строения не притворялись лучше, чем снаружи. Узкие лестничные пролеты, крошечные окошки, забранные решетками, железная дверь лифта с косо висящей табличкой "не работает". Настоящий, механический мусоропровод, из которого не то, чтобы воняло, но ощутимо тянуло затхлостью. Мне было все равно. Я поднялся в свою каморку на четвертом этаже и, вставив карточку в прорезь, вошёл.
Похоже, из этой крохотной комнатушки - она же по совместительству кухня, отделенная струящейся занавеской "под бамбук" - предыдущие жильцы сбежали, как из чумного барака. А может, их подняли посреди ночи с постели и вытолкали вон. Железная кровать застелена несвежим бельем. Одеяло скомкано.
И без того узкую прихожую перегораживала коробка со старыми бумажными книгами. На вешалке висела чья-то куртка. Зато в кухонном шкафу обнаружилась неоткрытая пачка ванильных сухарей. Я размочил их в воде из-под крана и с наслаждением съел.
Потом завалился на кровать, поверх чужого белья. В окно ещё светило солнце, по-весеннему яркое, лишь слегка тронутое теплым закатным глянцем, но я так устал с непривычки, что еле держался на ногах. Уже погружаясь в сон, подумал, что жизнь, вроде бы, предоставила мне второй шанс, но какой-то кривой... И Бог его знает, может, лучше бы и не предоставляла. Я ещё почувствовал, как серебряные осколки в моем горле вытягиваются, как антенны, сонастраиваясь с Бездной... но в голову уже хлынул яркий белый свет, затопил мозг - и я отключился до утра.
Впервые за последние пять лет я спал по-человечески. Да и то не совсем. Разум мотался где-то в облаках, измученный и неприкаянный. Горло сжимали спазмы. Солнце жгло сетчатку. Мозг жаждал покоя и темноты, а получал все то же, что и всегда: свет, боль и удары током.
И всё-таки за ночь мне удалось немного отдохнуть. Проснулся я с ощущением, что жизнь продолжается, и надо что-то делать: искать, узнавать, пытаться как-то зацепиться за этот мир. Ванной комнаты в моей каморке не было, из всех "удобств" только кухонная раковина и узкий туалет, но на двери с внутренней стороны висел заламинированный листок с планом здания. По нему я узнал, что на подземном этаже находится мужской и женский душ и автоматическая прачечная. Ну что ж, удобно. В шкафу я нашел вафельное полотенце - спасибо предыдущим жильцам, что не забрали все до последней тряпки - и спустился по лестнице в санитарную зону.
Там, как ни странно, оказалось довольно чисто и даже не очень убого. Светлый, хотя и старомодный кафель, душевые кабинки из лёгкого пластика. Краны никелированные, но старые, с разводами известкового налета.
Я разделся, зашел в кабинку и включил душ, который сперва фыркнул, потом плюнул лохматой струей под напором, и я подставил под нее голову. А когда вышел, вытряхивая воду из ушей, обнаружил, что я в душевой не один.
Какой-то бледный доходяга, стоя босиком на кафельном полу, с обвязанным вокруг бедер банным полотенцем, чистил зубы над раковиной. При виде меня он разве что не перекрестился. Но смотрел с таким изумлением, что мне невольно захотелось себя ощупать. Уж не прорезались ли у меня, не дай Бог, за ночь плавники или крылья? Тем более, что под лопатками, и в самом деле, яростно чесалось.
- Эй, - окликнул он меня, выплюнув пену. – Ты с четвертого? Новый жилец?
- Да, - отозвался я удивленно.
- Тебя, парень, из какого оперного театра выгнали?
- Что?
- Где ты пел, говорю? Ну и луженая у тебя глотка, сосед.
Я никак не мог взять в толк, что он от меня хочет и почему задает такие странные вопросы. Но все-таки ответил.
- В сети. Использовали как вокальный модуль... Пострадал от нейронасилия.
Доходяга-сосед изменился в лице.
- О, прости, брат. Соболезную. Эти подпольные нейросети – дрянь. Выжрут человека до капли и выкинут на помойку. Скажи?
Я пожал плечами. Бездна была чем угодно, только не дрянью, но объяснить ему это я не мог.
- А что, собственно... – начал я и запнулся.
- Да ты пел всю ночь! Что-то такое... «научи меня петь, Бездна...» Или «научи меня жить»? Не помню. Слова толком не разобрал сквозь стену. Но вот мотив... Я сначала подумал, что у меня помехи в башке. А потом как сел на кровати, так до утра и сидел. И думал... Что жить-то мы, и правда, ни черта не умеем. Я вот уже год как загоняюсь – хочу бывшей своей отомстить, - он покосился на дверь и понизил голос. - Даже кислоту достал, промышленную, целую бутыль со склада вынес. Мечтал, как встречу змею, плесну ей в лицо. Пусть ослепнет, сука. А сегодня послушал тебя, посидел в темноте. И подумал – а зачем? Она дочку мою растит. Пусть живет, правда?
Сказал о дочке – как ножом полоснул. Хотя откуда ему знать, где у меня болит?
- Прости, друг, - извинился я, сглотнув липкую слюну. – Ничего не помню. Спал. У меня такое бывает. Пою иногда во сне.
- Это понятно, - согласился он. – После нейросети. Ты чем заниматься-то думаешь?
Я помотал головой.
- Не знаю пока. Мне бы хоть какой заработок найти.
- Тебе с таким голосом ящики таскать западло, - задумался сосед. – Слышь, у доков кабак есть, «Старая кружка». Там хозяин, Бруно, нормальный мужик, хоть и скряга. У него пьянь всякая и цифровые наркоманы тусуются. Сходи к нему. Если ты ему хоть половину того, что ночью пел, выдашь – он тебя и накормит, и фантиков отсыпет. Его публика от твоего пения трезветь начнет.
Что ж, это было, пожалуй, то, что надо.
- Спасибо, друг, - поблагодарил я его от всей души. – А есть тут где-то поблизости инфотерминал? Только бесплатный.
- Да, - кивнул сосед. – Есть. Там же, у доков, рядом с Бруно. Зеленый такой. Ладно, бывай, - пока мы разговаривали, он успел одеться. – Меня Томас зовут, если что.
- Йонас, - представился я именем, выданым мне в Нейропомощи.
Район доков я знал плохо. Только один раз был здесь – в детстве, вместе с отцом, который почему-то решил показать мне самый большой, по его словам, речной порт, а на самом деле, место, где вырос. Я, помню, сказал ему тогда: «Здесь плохо пахнет». Отец обиделся. Сейчас, стоя на берегу Рейна, широкой, закованной в бетон и гофрированное железо реки, я подумал, что пахнет она все-таки хорошо. От тяжелой, маслянистой воды, отражавшей стальные брюха автоматических барж, исходило дыхание свежести. Даже висевший над набережной холодный туман казался частью чего-то живого и красивого.
Кабачок с уютным названием «Старая кружка» я нашел сразу. Возле него толпилась какая-то странная публика. Не то работяги на обеденном перерыве, не то маргиналы. А из приоткрытой двери тянуло плотными, сытными ароматами, от которых мой рот сразу же наполнился слюной, а в животе заныло. Но прежде чем войти, я решил отыскать инфотерминал. По словам Томаса он должен был находиться где-то рядом.
И действительно, крашеный зеленый автомат обнаружился на углу бетонного пирса, весь забрызганный грязью и птичьим пометом. Но главное – бесплатный. Десять минут на пользователя, как сообщалось на прикрепленной к нему пластиковой табличке.
Я вставил в прорезь свою социальную карточку и дрожащей рукой вбил в строку поиска имя – то самое, которое не решился назвать чиновнице из Нейропомощи.
«Янек Корда».
В ту же секунду на тусклый, исцарапанный экран, как черт из табакерки, выскочил мой цифровой аватар и запел: «Я был в аду, я видел изнутри, как вечность зависает и крошится...»
Я отшатнулся так резко, что чуть не свалился с пирса в воду. А как только пришел в себя, резко ударил по кнопке – выключил звук. Скролил изображение вниз, пока не показался текст, и начал читать.
«Янек Корда – артист «Телемедиа», участник ток-шоу «Эхо-камера». Получил известность после нейроинцидента в 2132 году, в результате которого впал в длительное вегетативное состояние.
Фрагментарные вокальные отклики легли в основу популярного альбома «Голос из комы».
В 2136 году стартовал благотворительный семейный проект «Корда. Голос вечности» при участии бывшей жены артиста, Анны Корда, и его дочери, Софии Корда...»
О, Господи, простонал я, они впутали сюда Соню!
«В настоящее время Янек Корда находится в добровольном творческом анабиозе, и...»
Я не успел дочитать – бесплатные десять минут закончились, экран мигнул, плюнув в меня циничным: «Продлить сеанс – один кредит». Потом выключился, а я остался стоять, оглушенный.
Ну, а чего, собственно, я хотел? Правды? Какой правды? Рассказа о том, как мне в голову раз за разом вкачивали чужие личности – мерзкие, липкие, сломанные, а я кривлялся и рыдал от их имени перед скучающей публикой? О том, как после одного такого файла я чуть не сошел с ума и не вырезал собственную семью? Как спрыгнул с крыши, переломав себе все кости, а потом мстительный шеф, оскорбленный моим желанием уйти из программы, заставил меня принять «промпт на слом»? Как я распадался заживо, бился в агонии в цифровом аду, пока мое несчастное тело пело в коме, а эти стервятники записывали мои стоны, мою боль – и транслировали в эфир?
Как меня предали все – абсолютно все, даже жена, которой я доверял, как самому себе – и вторично отправили догнивать в архив нейросети «Лира»?
Я вспомнил холодное любопытство в глазах своего шефа-садиста – так смотрят на полураздавленное насекомое, которое с минуты на минуту сдохнет. Надену ли я интерфейс сам, или придется вызвать охранников и скрутить мне руки? Результат – один. Меня приговорили без всякой вины, за самовольно спетую на концерте песенку. Ту самую, которую сейчас бодро распевает на экране инфотерминала мой прилизанный аватар. Но во втором случае больше шума, а может, и больше забавы? Я не доставил Квитчину такого удовольствия и не стал сопротивляться. Зря или нет? Не знаю, да уже и не важно. Я медленно двинулся по набережной в сторону «Старой кружки», поеживаясь от холода. Со вчерашнего дня слегка потеплело, небо было ясное и какое-то пронзительно солнечное, почти до прозрачности, но все равно мою тонкую куртку продувало насквозь. От ветра на глазах выступили слезы. А может, и не от ветра.
Кабачок оказался не таким уж и жутким местом, как я представил себе со слов Томаса. Столики чистые, а на них небольшие экранчики. Вероятно, здесь продавали клиентам цифровые наркотики. На стенах, выкрашенных под дерево – пластмассовые рога, стилизация под двадцатый век. И огромная глиняная кружка с ручной росписью – вероятно, давшая название заведению – в витрине под стеклом. В конце зала – эстрада в две ступеньки, с консолью адаптивной музыки, из которой, как вода из брошенного кувшина, лениво вытекал пресный, механический фон.
Посетителей в зале почти не было, обеденный час уже миновал, а время вечерней тусовки еще не настало. Я прошел между столиками и поднялся на эстраду. Не скажу – зачем. Наверное, логичнее было зайти на кухню и спросить хозяина. Но я отчего-то сразу почувствовал себя на своем месте. Как будто здесь мне и полагалось быть. Как будто маленький портовый кабачок сам меня пригласил.
Я пригляделся к консоли. Старая модель, с незамысловатым нейроинтерфейсом и простым акустическим режимом. Предоставленная сама себе, она бесконечно жевала один и тот же трек. Настроить бы? Я нерешительно положил на нее ладонь.
- Эй, парень, ты что там делаешь? - раздался голос из зала, и я испуганно обернулся. - Отойди от техники. Если хочешь поиграть с адаптивкой - после семи вечера, за отдельную плату.
Ко мне приближался, очевидно, хозяин заведения, Бруно, сам как будто вылезший из двадцатого века - коренастый и бородатый, в кожаных баварских штанах.
- Она у вас не тянет, шеф, - сказал я осторожно. - Музыка мертвая. Лупит по ушам, только чтобы забить тишину. А люди сидят вялые. Адаптивка так не работает. Ей нужен драйв, настройка живым голосом.
Хозяин уставился на меня, но скорее удивлённо, чем враждебно.
- Техник, что ли? Или лабух уличный?
Я спустился по ступенькам, пряча покрасневшие от холода руки в карманы.
- Вокалист. Ищу работу. Томас сказал, вам кто-то нужен? Я умею управляться с этой штукой, - кивнул я на консоль. - Могу и спину согнуть, если надо. Я в одной студии крутился пару лет. Умею публику держать... Мне очень нужна эта работа, правда, - прибавил почти умоляюще.
Бруно прищурился и смерил меня оценивающим взглядом.
- Томас, говоришь? Это какой?
- Ну...
Я замялся, чувствуя себя глупо. Мало ли в нижнем городе Томасов?
- Не важно, - покачал головой хозяин. - Мне и в самом деле нужен человек. Мой старый вокалист в прошлую субботу упоролся сетевой дрянью и устроил дебош. Чуть ли не поножовщину. Пришлось с ним расстаться. Больше мне поющие торчки не нужны. Ты не из таких надеюсь? А то дерганный какой-то. И одет черти как.
Я невольно усмехнулся, вспомнив крошащиеся стены Архива и пол, в котором чуть засмотришься - и можно было увязнуть по колено.
- Нет, шеф. Мне глюков в этой жизни хватило. Может, попробуем? Только, пожалуйста, никаких обручей и наушников. Ничего, что бьёт током в мозг. Только ручной пульт и старый добрый микрофон. Чистый голос и чистая голова. Идёт?
Бруно опёрся тяжёлыми кулаками о стол.
- Ладно, артист. Покажи, что умеешь. Давай.
Я взял в руки микрофон. Брезгливо покосился на лежащие на панели наушники и переключил консоль на простой акустический режим.
Сделал шаг к краю эстрады и поднес микрофон к губам.
Я понятия не имел, что петь. У меня не было промпта. Не было ни единой путной мысли в голове. Только бестолковый вчерашний день, полный боли и неловкости, снег на крыше, привокзальная площадь, мое собственное измождённое лицо в аптечной витрине, голод, растерянность... И осколки Бездны в горле, уже начинавшие вибрировать, тянуться вверх, выходить из пазов.
Я прикрыл глаза, стараясь не обращать внимания на резь в гортани. И запел.
"У зеркальной витрины замрёшь, остановишься, спросишь: что за год на дворе? Что за век? Быть собой - это кем? Что там снежит с небес? Раскрошилась на пиксели осень. На холодный кисель золотого - вне баз и систем..."
Я пел, и мой хрипловатый баритон расправлялся и рос, наливаясь звонким небесным серебром. Адаптивная консоль, выплюнув пару неуверенных аккордов, подхватила мелодию.
Сквозь прищур я видел, как застыло в изумлении лицо хозяина. Как работяга за передним столиком замер с пивной кружкой в руке. Немногочисленные гости перестали есть и отложили вилки. На их лицах сквозь злость и усталость проступало что-то тихое, потерянное, почти детское.
"Или это февраль, - пел я, а может, это пела во мне Бездна, - как ободранный пёс шелудивый, на подушку прилёг, да нечаянно когтем проскреб. И просыпалось холодом солнечно, ярко, глумливо что-то пенно-сухое, зари наметая сугроб..."
Работяга вдруг встал и, пошарив в кармане, вынул оттуда какие-то бумажки и положил на край эстрады. Я скосил взгляд. Что там? Талоны на бесплатный обед? Или, может, фантики - бумажные деньги? Я никогда прежде не держал их в руках. Эти банкноты признавались государством, но в ходу были только в бедных кварталах. Платить фантиками в верхнем городе считалось моветоном.
"Ты живой, как весна, - бился под потолком мой серебряный голос. - Из какой-то немыслимой сини вылез грязный и плотный, и в теле с чужого плеча. Серый морок в глазах, голос слабый, песочный и сиплый. Это битые промпты в натруженном горле горчат".
Я замолчал, и в горле словно булькнуло - осколки с хрустом встали на место.
Черт бы побрал этот небесный апгрейд, подумал я бессильно.
Изумлённое молчание в зале оборвалось тихим вздохом - и люди снова взялись за вилки. Я подошёл к краю помоста и поднял фантики. Их оказалось немного - хватило бы на один горячий обед. Но для меня - целое богатство.
- Ну ты даешь, - выдохнул Бруно, и в его голосе прозвучало как будто даже уважение. – Чертовщина, будь я неладен. Поешь вроде ерунду какую-то, а слушаешь – и все внутри переворачивается. Будто фонариком в душу светишь. Ганс – и тот чаевые отстегнул. А он тот еще жмот. Зимой снега не допросишься.
Я молча кивнул. Все правильно. Фонарик – серебряный голос Бездны. А о том, что мои стихи – полнейшая чушь, мне говорили уже не раз. Ну не поэт я, у меня это на лбу написано крупными буквами, так что издалека видно. И с фантазией плоховато. Но какая разница? Я умирал от голода, и сейчас мне нужна была тарелка чего-нибудь сытного, а не аплодисменты.
- Ладно, - сказал Бруно и хлопнул меня по плечу медвежьей лапой, да так, что у меня колени подогнулись. – Считай, что ты нанят, артист. Жду тебя завтра в шесть. Семьдесят фантиков за вечер, плюс проценты, если раскрутишь их еще на выпивку, - он полез в карман кожаных штанов и, слюнявя палец, отсчитал мне из пачки несколько купюр. – Это аванс. И купи себе нормальные шмотки. А то выглядишь, как беглец из подпольной сети. И смотри, парень. Наглючишься перед выходом какой-нибудь сетевой дрянью – лично в Рейн сброшу.
- Спасибо, - выдавил я и взял деньги.
Этот человек и не догадывался, насколько он прав. Беглец из сети. Так и есть. А впрочем, может, и догадывался. И по голосу, странно апгрейженному, и по одежде. Вот только убежать из Бездны на самом деле – нельзя.
- Эй, Сара, - прокричал хозяин в сторону кухни. – Налей этому орфею супа. Погуще! И хлеба отрежь.
Молодая официантка с испуганными глазами принесла миску, полную дымящегося варева - действительно, очень густого - и поставила на стол.
Поев, я, кажется, впервые за последние пять лет почувствовал себя по-настоящему живым. Даже мысли прояснились.
Я бросил беглый взгляд за окно, туда, где как будто у самых стен "Старой кружки" блестели жидким серебром шершавые воды Рейна и торчал высокий портовый кран. Иллюзия, конечно, кабак от реки отделяла неширокая набережная. Солнце ещё стояло высоко. Наверное, два или три часа дня, предположил я.
Проходя к выходу, посмотрел на включенный экранчик на одном из столов, надеясь узнать точное время - и тут же зажмурился. На мигающем фоне вращались, вытягиваясь и переплетаясь, разноцветные ленты и геометрические фигуры - тот самый цифровой наркотик.
Уткнувшийся в него торчок, поднял на меня мутноватые глаза и широко улыбнулся:
- Угощайся, брат! Для тебя - ничего не жалко!
Я помотал головой и выскочил на свежий воздух. Не знаю, понравилась ли тому типу моя песня или он меня с кем-то спутал, но обдолбаться сетевой дрянью не входило в мои планы.
Ещё раз поглубже вдохнув речную свежесть вперемешку со смогом, я пошел прочь от доков. Но не в свою каморку. А сперва заскочил в секонд-хэнд, купил себе теплую куртку. От блуждания полураздетым по холоду меня уже начинало лихорадить.
А потом отправился – домой. По адресу, вбитому глубоко в сердце. Туда, где, кажется, целую вечность назад был счастлив и любим.
Я понимал, конечно, что этот дом давно уже не мой и что появляться там я не имею права. Это даже могло оказаться опасным. Но... просто посмотреть, как они там? Живы ли? Все ли у них хорошо? Просто постоять через дорогу - это ведь не преступление?
Сложно сказать, какая звериная тоска гнала меня туда. Надеяться мне было не на что. Даже если мои близкие живы и здоровы, я для них отныне никто. Исправить это невозможно. Но пока ехал в полупустом автобусе, представлял себе наш старый дворик. И как я стою у подъезда - прятаться мне было не от кого и незачем, в новом теле я неузнаваем - и они выходят. Анна и Соня. А может, только дочка. Бывшую жену я встречать не хотел. А Соня виделась почему-то малышкой, в ее любимой жёлтой курточке. Хоть я и знал, сколько лет прошло. И понимал, что нельзя уходить в иллюзии - с небес больно падать, но ничего не мог с собой поделать.
А ещё думал, если не увижу их, простою у дома до темноты, пока не загорится окно.
Глупо. Все вышло совсем иначе, как чаще всего и случается, когда что-то загадываешь.
Приблизился к старому дому – и сердце защемило. Здесь как будто ничего не изменилось. Пожалуй, кусты сирени под окнами разрослись, но сейчас, без листьев и цветов, они выглядели жалко – голые серые ветки с плотными почками, торчащие из подтаявшего, ноздреватого сугроба. А в остальном... Крашеные мусорные бачки. Асфальтовая подъездная дорожка. Газон, раскисший, как всегда в межсезонье. Все, как обычно. Как будто никуда и не уходил.
Я помедлил, наслаждаясь этой странной иллюзией, которая, вероятно, никогда уже больше не вернется. В последний раз немного побыть собой – прежним.
Задрал голову и всмотрелся в окна мансарды. Вон там – наша кухня. Ну, уже не наша, не моя. И тем не менее. И, кажется, Анна повесила новые занавески? Плотные, зеленые, вместо легкого тюля. Моя жена ненавидела тяжелые шторы и зеленый цвет в интерьере. И, хотя это еще ничего не значило, по спине уже пробежал неприятный холодок.
Подойдя к подъезду, я посмотрел на кнопку звонка. Там, где раньше была наша фамилия, белела под стеклом узкая наклейка: «Шмитт/Рихтер». Я долго смотрел на нее, как идиот, как будто полоска бумаги могла передумать. Попробовал набрать на домофоне знакомую комбинацию цифр – но не услышал привычного щелчка. Похоже, за это время терминал перепрограммировали.
И что теперь? Да ничего, наверное. Можно стоять и ждать у моря погоды. Можно уйти и забыть, и попытаться построить какую-то свою, другую жизнь. Но второе казалось в этот момент совершенно невозможным. Забыть Соню? Нет и нет. Пусть формально я ей больше не отец. Но ведь на самом деле – она по-прежнему моя малышка? Та, что рисовала для меня картинки, такие солнечные, что они падали даже в цифровой ад.
Распахнулось окно первого этажа, и оттуда чуть ли не по пояс высунулась наша соседка – фрау Зденек. Ну да, как же без нее – главной «смотрящей по подъезду».
- Вы к кому? – прищурилась она подозрительно.
- А что, Корды съехали? – спросил я.
Фрау Зденек оперлась локтями о подоконник, глядя на меня с неприязнью.
Даже в новой – вернее, секонд-хэндовской куртке я был в ее глазах портовым оборванцем.
- Да уж года три как. Как мужа-то ее, артиста этого, паралич в студии разбил, так все покатилось. Журналисты, блогеры, пройдохи всякие. Проходу им не давали. Вот и съехала она, Анна с дочкой. Якобы к мужу поближе. А на самом деле – к любовнику своему, менеджеру этому наглому.
Если бы она с размаху залепила мне пощечину, я не почувствовал бы себя настолько униженным.
- Что, к Квитчину? – спросил я беспомощно. – То есть... э... к продюсору «Телемедиа»?
Фрау Зденек поправила сползшую с плеча шаль.
- Не к нему, вроде, - она понизила голос. – Он им жилье выхлопотал, ведомственное, «Телемедиа-север», рядом с хосписом, где этот овощ несчастный лежит. И работу ей какую-то устроил. Бумажки перебирать, не знаю уж где. А квартиру эту за долги банк забрал. Теперь вот Рихтеры живут. Собака большая у них. Все клумбы мне разрыла.
Она говорила еще что-то, но я уже не слушал. В ушах кровью пульсировало: ведомственное жилье – хоспис – овощ... Собака. При чем тут собака?
Как битый пиксель на экране замерцало что-то на краю сознания: «Дядя Квитчин... привез нам собаку...»
Я мотнул головой. Нет, старуха говорила о другой собаке, Шмиттов, Рихтеров, или как их там? О клумбах. О чужой нормальной жизни, в которой собаки роются в цветниках.
- Спасибо, фрау... – промямлил я, чуть не назвав ее по имени – Зденек.
Но ведь она меня не знает, вероятно, и я ее не должен знать?
Старуха, пусть и дотошная, вряд ли опасна. Но навлекать на себя лишние подозрения все равно не стоило.
По дороге домой, вернее, к своему новому дому – к жалкой социальной каморке – я еще раз допросил инфотерминал. Не тот, на набережной, загаженный чайками, он почему-то вызывал у меня безотчетную неприязнь. А платный – в верхнем городе. Опустил в прорезь монетку и вбил в строку поиска название, которое знал уже давно, еще с Архива. Оно выпало мне на монитор в виде битого файла – не письмо даже, а отчаянный всхлип Сони, принятый системой за мусор. «Хоспис Святого Иуды... палата 402. Не превращайся в музыку...».
Кажется, именно в музыку я и превратился. Сглотнул слезы – и в горле тотчас защекотало: осколки Бездны напряглись, готовые выскользнуть из пазов.
«Хоспис Святого Иуды, - прочел я. – Центр длительного ухода за пациентами после тяжелых нейроинцидентов. Мы не обещаем невозможного. Но остаемся рядом».
Все ясно. Приют для безнадежных. Я кликнул в меню на «карта», и на экране развернулся план местности. Три корпуса самого хосписа, окруженные зеленью. Вероятно, лес или больничный сад. Продолговатый голубой овал, слегка неправильной формы – очевидно, озеро. А с краю... Я слегка сместил изображение. Вот он, жилой квартал от «Телемедиа», небольшой, я насчитал пять частных домиков и один – многоэтажный. На схеме я не заметил ничего похожего на проходную или шлагбаум. Да и кому туда надо, в этот хоспис и прочую застройку «Телемедиа», кроме родственников «овощей», моих братьев и сестер по несчастью.
Я вдруг понял совершенно отчетливо, и от этого внезапного осознания меня окатило холодным потом: даже без конфликта с Квитчиным, без «промпта на слом», я все равно закончил бы здесь. В этом самом хосписе. Только чуть позже.
Я готов был поехать в «Телемедиа-север» прямо сейчас, но на улице уже темнело. Вспыхивали фонари, а витрины, словно аквариумы с теплой водой, наполнялись янтарным светом. Я купил в автомате сэндвич и бутылку минеральной воды и отправился в свою каморку.
Утром на меня косился не только Томас, но и все случайно встреченные соседи. В таких зданиях перегородки картонные, и мои ночные арии слышал, наверное, весь дом. Во дворе один щуплый, благообразный старичок, похожий на бывшего учителя, даже робко спросил:
- Сынок, а что такое Бездна?
Я закатил глаза и бросил ему на ходу:
- Нейросеть, дедушка!
И поклялся себе, что как только заработаю побольше денег, обязательно перееду. Все равно куда, лишь бы стены там были потолще.
До хосписа Святого Иуды я добрался на такси, потратив большую часть аванса от Бруно. Но что оставалось делать? Туда, как выяснилось, не ходил ни один рейсовый автобус.
- Вам куда конкретно? - спросил водитель.
- Телемедиа-север, - ответил я.
- А... туда нельзя. Проезд только для ведомственных машин. Остановлю у больницы. Дальше пройдете пешком. Там недалеко, минут двадцать нормальным шагом.
Хоспис оказался окружён настоящим сосновым лесом, а никаким не садом. Дышалось легко, солнечно-хвойным коктейлем и едва уловимыми ароматами талого снега и мокрой земли. Я не знал точно, в каком из корпусов находится 402-я палата, но, шагая по устланной рыжими иголками тропинке, думал, что здесь довольно уютно. Может быть, моему несчастному телу, лежащему мертвым грузом на больничной койке, нравится вдыхать этот сосновый запах, а не городской смог. Ведь оно живое и должно что-то чувствовать? Я знал, что никогда не вернусь в себя прежнего, а значит, это неподвижное тело никогда не очнётся. И всё-таки было его почему-то жалко, и не хотелось, чтобы оно мучилось.
Телемедиа-север напоминал обычный коттеджный поселок закрытого типа, маленький, но со своим магазинчиком и автозаправкой. Многоэтажный дом стоял чуть в стороне, и я сразу же направился к нему. Почему? Не знаю. Не верилось в щедрость Квитчина. Мой бывший шеф обожал использовать людей и держать под контролем, а вот всяческими благами их осыпал неохотно. Хотя... я не знал, что произошло за это время между ним и Анной. Может быть, теперь она носит фамилию Квитчин? И Соня... а вдруг и она - тоже? От одной этой мысли осколки Бездны впились мне в горло, а кулаки сжались в карманах.
Конечно, Анна - молодая женщина, и рано или поздно с кем-то сойдётся. Это естественно и почти неизбежно. Только бы не с ним!
А если... - мелькнула совсем уж странная мысль, - познакомиться с ней заново? Сблизиться? Ведь и в этом новом облике я не урод? Но я тут же одернул себя. И не вздумай, Янек. Разбитую посуду из черепков не склеишь. К тому же мне, с моим голосом, следовало держаться от "Телемедиа" как можно дальше. Это я очень хорошо понимал.
Я долго вглядывался в блестящую панель домофона с аккуратным списком квартир и жильцов. Фамилию, конечно, сразу узнал. Анна Ольшевска, квартира номер 12. Не Квитчин. Но и не Корда. Моя бывшая жена вернула себе девичью фамилию – но почему? Стереть даже память обо мне? Вычеркнуть из жизни, как будто меня никогда и не было? Зачем? За что? Я бы понял, если бы она вторично вышла замуж. Хранить верность тяжелому инвалиду, практически пустой оболочке человека – непосильное испытание. Да и не нужно это никому, мне-то уж теперь точно. Но для чего отказываться от фамилии, этого последнего крохотного клочка памяти?
Я не стал, разумеется, подниматься в двенадцатую квартиру, хотя и мог бы выдумать благовидный предлог. Курьер, перепутавший адрес или что-то в том же духе. Вместо этого я присел на лавочку у подъезда, и просто сидел, опустошенный, не способный даже представить себе, что дальше?
Изредка из дома выходили или входили в него люди. Счастливые пары, семьи с детьми, целеустремленные одиночки. Грустные женщины, вероятно, вдовы при живых мужьях – таких же пострадавших от нейровмешательства бедняг. Каждый раз, как открывалась дверь, я вздрагивал и поднимал взгляд. Нет. Не они.
Но в какой-то момент она открылась – и появилась сначала собака, огромный лохматый пес непонятной породы, черный и страшный. Он вытянул с собой за поводок хрупкую девочку-подростка, коротко постриженную, в куртке оверсайз.
«Соня!» - чуть не вскрикнул я.
Это была она, моя выросшая дочь. Изменившаяся, почти незнакомая, и в то же время родная до головокружения.
Я застыл, а собака повернула ко мне свою страшную морду, принюхалась и глухо зарычала, обнажая острые клыки.
- Гисмо, фу! – прикрикнула на пса Соня и робко улыбнулась мне. – Не бойтесь, он не кусается. Глупый просто.
«Да, конечно, - хотелось сказать мне, - я и не боюсь».
Но слова застряли в горле. Я смог только молча кивнуть. И выдавить из себя улыбку – или мне только показалось, что я ее выдавил, а вместо нее получилась испуганная гримаса. Потому что Соня еще раз извинилась и натянула поводок.
- Он редко видит чужих. Здесь почти всегда одни и те же люди.
В этот момент дверь подъезда распахнулась снова – и вышла Анна, застегивая на ходу пальто. Моя когда-то любимая женщина – и тоже какая-то чужая, отстраненная и очень красивая. Она взяла Соню за руку, скользнула по мне взглядом... И неузнавание в ее глазах показалось мне страшнее открытого презрения или вражды. Для нее я был никем – случайным человеком, кого-то ждущим на лавочке у дома.
Я проводил их обеих глазами, пока они медленно брели по дорожке в сторону леса, а когда завернули за угол и исчезли из вида, встал и пошел в противоположную сторону.
Я углубился в сосновый лес, собираясь выбраться к шоссе. У меня ещё осталось немного денег на такси, правда, где его отыскать в глуши? В городе это нетрудно, даже если у тебя нет смартфона. А здесь, в этом спальном элитном районе, где у каждого обитателя личный автомобиль?
Ладно, решил я, как-нибудь. Пусть мне повезет. Но сперва я всё-таки заглянул в один из больничных корпусов. В тот самый, где, судя по голографической табличке у входа, должна была находиться четыреста вторая палата.
Внутри было как-то необычно тепло и солнечно. Как в ботаническом саду. Только воздух не тяжёлый и не сырой. Тихо гудела вентиляция. По всему холлу стояли цветы в кадках: папоротники, пальмы, алоэ... За белой стойкой из искусственного камня скучала молодая секретарша. Не прилизанная, как в офисе. А просто улыбчивая, немного стеснительная девушка, отложившая при моем появлении планшет, так поспешно, что сразу стало ясно, там что-то личное, а не список пациентов и не расписание инъекций.
Я кивнул ей с видом человека, имеющего право здесь находиться - иногда на людей это действует - и уверенно двинулся мимо стойки к лифтам. Но секретарша меня окликнула.
- Вы куда?
Я замялся.
- В какой палате лежит Янек Корда?
- В 402-й, - ответила девушка, даже не моргнув.
Наверное, я был здесь известным пациентом. Может быть, корпорация даже сумела как-то монетизировать остаточную жизнь моего тела. Вряд ли оно пело, как в первый раз, но вдруг сгодилось на что-то ещё? Например, поработать наглядным пособием для стажёров. Живым, ну, или полуживым пугалом.
"Вот так, ребята, выглядит промпт на слом. Так будет с каждым, кто посчитает себя самым умным и пойдет против системы".
Я тяжело вздохнул и вытер потные ладони о внутреннюю сторону карманов.
- Так можно к нему?
- Посещения с одиннадцати до двух. Но к Корде - строго по записи. Если только вы не близкий родственник.
Был ли я близким родственником самому себе? Пожалуй, всё-таки нет.
- Тогда запишите меня, пожалуйста, - попросил я.
Она, застучала указательным пальцем по экрану планшета, листая электронный календарь.
- Среда, на следующей неделе. Полдвенадцатого? Годится? Как ваше имя?
- Йонас Келлер, - сказал я, стараясь не обращать внимания на резь в горле.
Я не врал, но мой небесный "апгрейд" почувствовал фальшь и ощетинился иглами.
- Я записала вас в "Программу поддержки", - сообщила секретарша. - Если хотите, можете сделать пожертвование в пользу семьи.
- Ладно, - согласился я. - Поддержим.
И выскочил из корпуса под весеннее солнце, под плещущуюся зелень сосновых крон, и пошел сквозь лес на гул невидимого шоссе.
Нетерпеливо свернул с тропинки, запутался, заблудился.
«Что за чепуху я творю? - спрашивал я самого себя, продираясь сквозь молодую сосновую поросль. – Зачем мне его видеть? Лежит, наверное, опутанное трубками. Вид – краше в гроб кладут. А если и нет – какая разница? Если бы тело можно было надеть, как костюм...»
Кольнула безумная мысль – а если можно? Я остановился так резко, что отпущенная ветка хлестнула меня по лицу. Больно, до слез. Нет, не думать, не сметь.
Эта дверь закрылась навсегда.
На пустой дороге я прождал, наверное, часа два и даже в теплой куртке зверски замёрз. Мимо проносились тяжёлые фуры, многие с иностранными номерами. Я пробовал голосовать, но ни одна не остановилась. Наверное, стоило вернуться в хоспис и попросить улыбчивую секретаршу вызвать для меня такси. Сказать, что забыл или потерял телефон. Возможно, она бы не отказала, в конце концов, это так по-человечески - забыть или потерять. Но я как будто врос в этот грязный талый снег на обочине, в солнечное желе и в яркое февральское небо, переминался с ноги на ногу, но не мог стронуться с места.
Солнце стояло высоко. Так что до вечернего выступления в "Старой кружке" время ещё было.
Наконец, из-за поворота, ведущего к хоспису, выехала легковушка - старенький, потрёпанный форд, из тех, что работают на дешёвом спиртовом топливе. Уже почти ни на что не надеясь, я поднял руку. Машина притормозила, расплескав у моих ног грязь и хвою.
За рулём сидел пожилой мужчина в застиранной медицинской куртке, небрежно наброшенной поверх свитера с глухим воротом.
- Тебе куда, парень? - спросил он, приспустив боковое стекло.
- До города, если можно, - попросил я.
- А точнее?
- Нижний город. Район доков. Но можно высадить в любом месте, где есть хоть какой-то транспорт. с
Он задумчиво кивнул.
- Ты прав, дружище. Отсюда без личного автомобиля не выбраться. Садись, только при одном условии. Будешь разговаривать со мной всю дорогу. Устал, как черт, засыпаю за рулём. С суток еду.
"Могу даже спеть", - подумал я, но, разумеется, ничего такого не сказал. Только молча кивнул и сел в машину.
И правда, петь меня тянуло больше всего, вернее, не меня - Бездну в моем горле. Она уже вибрировала от нетерпения, беззвучно гудела и кололась. Мне же самому не хотелось ничего - разве что закрыть глаза и исчезнуть - и меньше всего развлекать беседой сонного водителя.
Но мне и не пришлось.
Санитар оказался словоохотливым, и сам болтал, почти не переставая.
- Плохое место эта больничка, - говорил он, впившись взглядом в серую ленту бегущего навстречу шоссе. - Тяжёлое. Снаружи красиво, сосны, воздух... А внутри - VIP-кладбище. Я сам оттуда, со смены. Из четвертого корпуса. Ты-то, друг, навещал кого?
- Да так, знакомого, - ответил я глухо, сжимая руки на коленях.
- Там, в четвертом, лоботомиум настоящий. Жалкие останки людей. Корпорация, что б ее, все мозги им выжгла. Лежат, как бревна, смотрят в потолок, все в трубках...
"Заткнуть бы уши", - подумал я с тоской. Так ведь обидится. Высадит, чего доброго в чистом поле.
- У моего кума туда брат угодил, - продолжал разглагольствовать водитель. - Совсем молодой парень.
Бывший кодер или промптер. Тестировал что-то, так нейроинтерфейс закоротило. И все. Мозги спеклись, наглухо отключился. Лежит, как растение. А Телемедиа платит семье копейки... Чтоб молчали...
Он говорил и говорил, и каждое слово хлестало, как ивовый прут по голой коже. Я смотрел в боковое стекло, на текущие мимо пустые, раскисшие поля, и притворялся, что мне все равно. Чужая беда не болит. Но у меня болело - ещё как.
Эта боль копилась в гортани и ждала своего часа.
Наконец, водитель высадил меня у вокзала, а оттуда на шаттле я добрался до нижнего города. Но возвращаться в свою каморку не стал, а перед тем, как идти в кабачок к Бруно, перекусил в кафе на набережной, истратив последние фантики. Когда вышел оттуда, уже стемнело, и вдоль всего берега горели жёлтые фонари, масляными пятнами расплываясь в речном тумане. Похожие в темноте на шагающих чудовищ портовые краны мерцали красными заградительными огоньками, а по черной воде Рейна бесшумно скользили автоматические баржи и беспилотные патрульные катера.
Я спрятал руки в карманы и поднял воротник. Холодный, сырой ветер продувал куртку насквозь. О чем уже меньше чем через полчаса буду петь в "Старой кружке" я не думал. В технический гул порта то и дело вплетались долетавшие из портовых ресторанчиков смех, музыка и обрывки разговоров. Но лишь когда кто-то входил или выходил. После чего двери снова захлопывались в тишину. А у меня в ушах как будто ещё звучали слова Сони: "Фу, Гисмо!" И обращённое ко мне - вежливое, безразличное: "Не бойтесь. Он не кусается..."
В "Кружке" было людно, почти все столики заняты, и, стоило мне войти, как большинство гостей повернулись ко мне. Торчки - и те подняли глаза от своих экранов. Я пожал плечами и взобрался на эстраду. Настроил вручную консоль, поднес микрофон к губам, и... Моя боль превратилась в промпт. Не небесный, нет, а какой-то до дрожи земной, пахнущий рейнским туманом и сосновой хвоей элитного нейрокладбища от "Телемедиа", и моим отчаянием, и мокрой собачьей шерстью, и тающим снегом. Но так или иначе - это был промпт, и я не мог его не спеть.
"Ты выросла, милая, мне бы тобой гордиться. Но горло немеет, как будто пою во сне. Не ветер в ладонях, хрустальная бьется птица, промокшая, хрупкая - в пальцах плененный свет..." - пел я, и мой просеянный сквозь осколки Бездны голос звучал с пугающей силой, отражаясь от стен и потолка, заставляя стилизованные под конец двадцатого века сетчатые лампы вибрировать, а людей застывать растерянно, с открытыми ртами и с вилками в руках.
Я и хотел бы, но не мог петь тише.
"Да, это любовь моя, жалкое, злое чудо -
любить сквозь помехи. Ты умница, что жива. А я самозванец, свалившийся ниоткуда, в своем запределье едва не сошел с ума.
Я вырвался, веришь? И это почти что притча. Но ты повзрослела - не видишь во мне отца..."
В радужной пелене лампы расплывались, и лица казались смазанными.
Не заплакать бы перед ними...
Нет, Бездна не даст. Я мог дёргаться, сколько угодно, как паяц на верёвочке, корчиться, раздирать себе горло, биться о свою жалкую любовь, задыхаться... А Бездна пела.
"Сияньем в ладонях ранимость твоя синичья,
и комом в гортани - не спетое до конца".
Из дальнего угла, где сидела компания каких-то перемазанных мазутом портовых работяг, донёсся пьяный рев.
Детина с мутными, вытаращенными глазами грохнул по столу тяжёлым кулаком.
- Заткнись! - проревел он, и я подавился словами. - Слышишь ты, сука! Да какое ты имеешь право! Меня судить!
Я едва успел отшатнуться. Тяжёлая глиняная кружка пролетела, наверное, в паре сантиметров от моей головы и, впечатавшись в стену, разлетелась брызгами пива и острыми черепками. Наверное, я побледнел. Схватился за щеку. И хотя сам не понял, чем и как меня зацепило, на пальцах осталась кровь.
Кто-то закричал. Двое дюжих официантов скрутили дебошира и вытолкали из кабака. Вероятно, такое здесь случалось не впервые, потому что посетители быстро успокоились и вернулись к еде.
А Бруно швырнул мне влажную салфетку.
- Вытри лицо, Орфей. И продолжай. Все в порядке.
Не помню, как я дотянул тот вечер до конца, чудом, не иначе. Ноги подкашивались, щеку саднило, во рту стоял тошнотворный металлический привкус. Зато Бездна во мне распевала птицей, полностью завладев моим обессиленным телом. Я не мог, да и не хотел ей мешать. Люди избегали смотреть мне в лицо, зато фантики на край эстрады клали не скупясь.
После закрытия Бруно отсчитал мне обещанное, а потом, усмехнувшись, добавил сверху еще несколько купюр.
- За кружку, - пояснил. – За то, что не обделался и не сбежал. Но не вздумай каждый вечер доводить клиентов до метания посуды. Посуда денег стоит.
- Постараюсь, - ответил я кротко и посмотрел на мятые фантики в своей руке.
- Значит, завтра в шесть. И послезавтра. Будешь петь каждый день, кроме понедельника. А кружка – хрен с ней. Выкачу счет тому придурку, как проспится. Голос у тебя есть, характер тоже. Давай работать.
Всю последующую неделю я старался хоть немного нащупать почву под ногами. Отчасти получалось. Я уже не ощущал себя инопланетянином, а только странным чудаком, на которого окружающие косятся как на блаженного – кто-то с опасливым любопытством, кто-то с неприязнью, кто-то со смесью того и другого.
Впрочем, кое с кем я почти подружился. Например, с Томасом. Мы часто теперь болтали, столкнувшись в подъезде, во дворике или в душевой. Хотя рассказать о себе мне было нечего. Врать я по-прежнему не мог. А сказать правду боялся, да и кто бы мне поверил?
Днем я спал, стирал в раковине одежду, ел дешевые бутерброды из автомата. И почти научился не взрагивать, когда кто-то называл меня Йонасом. По вечерам пел у Бруно. Принимали меня по-разному. Кто-то равнодушно, другие – как чудо, а бывало, и как чуму. Один раз в меня швырнули увесистым егершницелем. Тяжелый кусок мяса ударил в грудь, оставив на рубашке жирный след от соуса. Я только судорожно зажмурился, запнулся на мгновение, но продолжал петь. А куда было деваться? К счастью, кружками или тарелками никто больше не разбрасывался.
На пятый день, экономя на нормальной еде, мне удалось скопить немного фантиков и купить на диком рынке подержанный планшет с трещиной на пластиковом корпусе и мутным от времени экраном. Продавец уверял, что девайс чистый, без корпоративных трекеров. Мне было, в общем-то, наплевать. Главное, приоткрыть хоть какое-то окно в мир. Не официальный - в том, что "Телемедиа" беззастенчиво врёт, я уже убедился. Хотелось почитать, что говорят простые люди на форумах, если, конечно, им, вообще есть до меня хоть какое-то дело.
Но, прежде чем искать себя, прежнего, я, повинуясь внезапному страху, вбил в поисковую строку: "Старая кружка", Бруно, певец, Йонас Келлер. Молясь, разумеется, что по запросу ничего не будет найдено. Но нет. Открылся какой-то непонятный чат портовых работяг.
"Эй, кто был в Кружке у Бруно? Что там за чувак орет по вечерам? Голос, как у Джельсомино, я аж протрезвел. В голове звенит до сих пор".
"Слышал, какой-то беглый недобиток с подпольной фермы. Ему там связки перепрошили. Бруно на нем бабло рубит".
"Он жуткий. Поет про какую-то Бездну, так что чуть перепонки в ушах не лопаются. Пацаны говорят, в него вчера шницелем запустили. А он даже глаз не вылупил. Пел, как заведённый. Сходите, послушайте, пока на него корпорации лапу не наложили. Такие сокровища долго на дороге не валяются".
У меня так дрожали пальцы, что не сразу получилось закрыть окно браузера. Казалось, все эти люди смотрят на меня с текстового поля чата, насмехаясь над моей бедой. Да, пока это были всего лишь слухи. Глупые, стихийные. Если они дойдут до "Телемедиа" или ей подобных, меня попробуют заполучить. А могут, и правда, утащить в какую-нибудь подпольную сеть, вроде той закрытой Лиры, и даже ещё более жуткую.
«Ну, хватит, - одернул я себя. - Случиться может, что угодно, но это не повод впадать в паранойю». Я-то думал, что в новом теле я в безопасности... Но, оказывается, голос тоже может быть уликой. Или наживкой. Но я не знал, как еще заработать себе на жизнь. Да и Бездна бы не позволила. Вот только защитит ли она меня, если что?
Я судорожно выдохнул, стер историю локальных запросов – словно следы преступления уничтожал – и, помедлив, вбил в поиск то имя, которое до сих пор не мог повторять без тихой боли:
«Янек Корда»
Вышло сразу несколько ссылок, довольно мутных. А среди них форум какой-то группы, фанатское гнездо, в котором еще теплилась жизнь. Замелькали фотографии. Моя, прилизанная, пятилетней давности, с какого-то концерта. Возможно, с того, последнего, за который Квитчин меня уничтожил. И кадры с ток-шоу «Эхо-камеры». Мое лицо, искаженное, залитое слезами, почти неузнаваемое. Я перелистывал их, корчась от омерзения. Ну почему я позволял такое с собой делать? Что было у меня в голове, когда я впервые подписывал этот чудовищный контракт?
Если бы можно было отмотать все назад, подумал я с тоской. Я бы лучше работал грузчиком в порту. Или официантом в Старой кружке. Да кем угодно!
Под снимками шла ветка обсуждений.
«Френды, кто-нибудь знает, что с ним сейчас? Телемедиа молчит уже полгода».
«Говорят, ушел в глубокую медитацию. Как тибетский монах. Поиск смысла жизни, контакт с высшими сферами, все такое».
«Лапша на уши, други. Я слышал, что Корда в коме после нейроинцидента, безнадежен. Мозг спекся полностью».
«Кто-нибудь навещал его в хосписе?»
«Ты о чем? Программа поддержки? Если пойдешь – запиши меня».
«Да ладно, какая кома? Телемедиа использует его мозг для генерации новых треков. Слышали последний релиз «Голос из капсулы»? Это тот же Янек, только пережеванный алгоритмами».
«Ужас, лучше бы он умер...»
«И правда, лучше», - вздохнул я.
Но, может, это еще удастся как-нибудь устроить? Отключить меня от аппаратов?
Тряхнув головой, я перелистнул страницу, и на экране запестрели фото Анны и Сони. Моя бывшая жена на ступенях четвертого корпуса хосписа Святого Иуды. Она же – дает интервью в студии. Соня и Гисмо. Соня, выходящая из школьного здания, окруженная толпой подружек. Я прищурился, что это за место? Похоже на Северный Кампус. Ведомственная школа от Телемедиа. Да... Они прибрали к рукам даже это.
Я увеличил фотографию, ощущая отчего-то странную неловкость. Как будто наблюдаю за собственной дочерью из-за угла. Если бы я мог подойти к ней и рассказать все... нет, я, конечно, никогда этого не сделаю... Но почему-то мне вдруг показалось, что она бы поверила. Как бы дико и абсурдно ни звучала моя история, Соня даже совсем малышкой чуяла то, что стоит за пустым и внешним.
Это, наверное, покажется глупым. Но что-то такое связывало нас почти с самого ее рождения. Мы чувствовали друг друга, просто находясь в одной комнате. Не глядя друг на друга, не произнося ни слова. Она могла нарисовать домик или солнышко так, что ее картинка буквально звучала: «Я люблю тебя, папа!» Даже с Анной у нее не было такой внутренней близости, как со мной.
Я, конечно, уже не тот. Неузнаваем в этом новом облике. Но ведь... Как ни перепрошивай человека заново, в какие новые тела его ни одевай, какой апгрейд – будь то кибер-импланты, биопластик или частицы Бездны – ни запихивай ему в горло, что-то же остается от него, настоящего? Что-то же осталось во мне от того Янека, кто пять лет назад – а кажется, что целую вечность – читал Соне сказки на ночь? В чью руку она вцеплялась на прогулке, шарахнувшись от страшной собаки или от голографического чудовища в Ярусном парке?
А сейчас, на этом застывшем кадре, она улыбается – не мне. Живет какой-то своей жизнью, в которой мне больше нет места. Я для нее теперь – это полумертвое тело, опутанное датчиками и трубками, догнивающее в стерильной больничной палате.
Что ж... Если раньше я сомневался, ехать ли в хоспис Святого Иуды, то теперь решил – поеду. Хотя бы для того, чтобы посмотреть на мою пустую оболочку глазами Сони. Пусть это будет больно, сказал я себе, но я не успокоюсь, пока этого не сделаю.
К среде погода совсем расквасилась. Солнце зарылось в серые перья облаков, а с неба моросила какая-то блестящая ледяная дрянь, и тут же таяла под ногами, делая асфальт мокрым и скользким. Я заранее отсчитал деньги, чтобы хватило на путь туда и обратно, да еще и на время ожидания – чтобы не пришлось снова подхватывать попутку. Не известно еще, повезет на этот раз или нет.
Машину поймал у доков. Сидящий за рулем китаец мрачно кивнул, когда я спросил:
- Повезешь за фантики?
В нижнем городе таксисты не привередничали.
Ехали медленно. Водитель сразу предупредил, что на такой дороге гнать не будет, и к хоспису мы подкатили впритык. Я едва не опоздал к половине двенадцатого - своему часу "поддержки". По тропинке через сосновый лес почти бежал, хватая ртом холодный воздух, оступаясь и едва не падая в подтаявшие лужи.
Весна... На открытых пригорках уже проклюнулись кое-где узкие бутоны крокусов. Но я только скользнул по ним взглядом на бегу. Первые живые цветы, которые я увидел за эти годы. В Архиве я бы их спел. В Бездне - хранил бы, как сокровище. А здесь, где все и без того мокрое, грязное и живое? Все, кроме Янека Корды.
В корпусе номер четыре я предъявил все той же улыбчивой девушке временное удостоверение Йонаса. Сердце колотилось неровно, то ли от бега, то ли от страха. Чувствуя на себе любопытный взгляд секретарши, я неловко уронил в коробку для пожертвований пару мятых фантиков. Другие посетители наверняка платили картами и гораздо большие суммы.
- Левое крыло, в самом конце, - объяснила секретарша, подавая мне пластиковый жетон. - Опустите в прорезь. Время "поддержки" - десять минут. Можете поговорить с ним, если хотите. Врачи говорят, в таком состоянии пациенты часто все слышат. Это важно для реабилитации.
Я так и не понял, какое именно действие имелось в виду под этим словом, но покорно кивнул и пошел по коридору. «Реабилитация», - эхом отдавалось в голове. Да какая, к черту, реабилитация!
Раздвижная дверь отъехала в сторону, и я очутился в палате номер 402. И тут же наткнулся на перегородку из затемненного смарт-стекла, не доходившую до потолка. Сверху оставался зазор, прикрытый белой вентиляционной решеткой. Оттуда, из глубины комнаты, доносился ровный шум воздушного фильтра. Больше никаких звуков не было. Ни писка кардиографов, ни гудения аппарата искусственного дыхания. А в стекле, как в ночном окне, отражалось мое – не мое измученное лицо со свежим шрамом на щеке.
Я пожал плечами и опустил жетон в прорезь устройства, похожего на монетоприемник. Автомат негромко щелкнул, и темная перегородка растаяла, как лед, сделавшись кристально прозрачной.
Я увидел узкий медицинский бокс и человека, лежащего на кровати. Себя прежнего – Янека Корду. Никакого вороха проводов, никаких трубок, о которых строчили параноики на фанатском форуме. Просто спящий человек. Живой – я видел, как от легкого дыхания чуть-чуть приподнимается белый холмик одеяла на груди. Аккуратно подстриженный и чисто выбритый, бледный, с руками, опущенными вдоль тела. И очень красивый.
Я много раз видел себя со стороны – на мониторах в студии, на экранах, пока работал в «Эхо-камере». Видел каким угодно – смеющимся, рыдающим, бьющимся в истерике. Но таким – еще никогда. Отстраненным, беззащитным, погруженным во что-то свое, внутреннее. Во всяком случае, так казалось. Я-то знал, что на самом деле в этом теле никого нет – в нем просто некому быть. И в то же время, в нем что-то тлело, какое-то животное, бессмысленное существование.
- Прости, - сказал я хрипло, и голос показался чужим, совсем незнакомым, хотя я говорил им уже неделю, с тех пор, как выпал с небес на землю. – Прости меня, Янек...
Тело на белоснежной постели даже не шелохнулось.
Пожалуй, я о многом хотел бы ему рассказать. Но боялся выдать себя, палата могла прослушиваться. Да и какой смысл?
Я стоял молча, как над открытой могилой, пока стекло снова не потемнело. Десять минут истекли. Тогда я медленно повернулся и вышел.
По пути домой меня укачало в такси. Одновременно и мутило, и затягивало в тяжелый, болезненный сон. Я боялся задремать – и запеть во сне. Хоть Бездна и присмирела в горле, наверное, ей тоже стало тошно от этой поездки. Помню мокрое стекло и елозящие по нему дворники, блестящие от тающих градин обочины, Рейн в тумане. Я сидел, стискивая в кармане пластиковую карточку – удостоверение личности, мой единственный пропуск в эту новую жизнь, и чувствовал себя половиной человека – вторая осталась в больничной палате, бесчувственная, завертнутая в белоснежное одеяло, погруженная в мертвящий сон.
Добравшись до своей конуры, я прямо в куртке упал на кровать и проспал почти до вечера. Не знаю, какие вокальные шедевры я выдавал взабытьи и слышали их или нет соседи за тонкими стенами, но мне было уже наплевать. Когда я, наконец, продрал глаза, все тело болело, а во рту, как остатки непроглоченной еды, застряли липкие обрывки фраз.
Из-за них язык казался тяжёлым и распухшим, как обычно бывало после ночных песен. Бездна в моем горле сыто спала, получив свое. Я ее почти не ощущал, но знал, что это не надолго. Стоит мне шагнуть на эстраду - и я в сети. Инструмент, не владеющий больше собственным телом. Я подключен.
"Если выпал с небес - задыхаешься, плачешь, но дышишь. Если дышишь - то пой. Ты в сети. Ты - по-прежнему наш".
По пути в "Старую кружку" я почему-то жадно всматривался в лица прохожих: в основном, работяг, портовых проституток, безработных, сутенеров и Бог знает, какая ещё за мутная публика околачивалась возле доков. Я сам не понимал, кого ищу. Просто какое-то звериное одиночество мной овладело, так что хотелось выцепить взглядом хоть что-то родное. Хоть кого-то. Не человека, может, а такой же, как во мне, осколок?
Не один же я прошел через это? Спел небесный промпт, вырвался, выпал, осел на земле? Я бы его почувствовал, своего брата или сестру по несчастью - по этому тихому свету. Хоть и распались мы, как пропущенный сквозь линзу белый луч, на множество оттенков...
Под тяжёлыми взглядами полупьяных гостей я прошел между столиками. Взобравшись на эстраду, включил музыкальную консоль, поднес микрофон к губам и... сдался на милость Бездны.
"Свет, как магнит проглоченный, липнет к свету, - пел я. Вернее, она - через меня. - горлом, ладонями, дрожью сухой, коленной. Меркнет на выдохе... Память, за что так слепо нас разметала в радугу по вселенной?"
Я видел пустые глаза, любопытные глаза, жующие рты, сжатые губы, приоткрытые губы... И в то же время восприятие словно переключилось. Я на какое-то мгновение снова очутился в кресле, среди облаков. И смотрел с высоты на землю, похожую чем-то на звёздную карту с редкими светящимися точками.
Невольно вскинул руки к голове и ощутил под пальцами тонкий пластик наушников. Небесный нейроинтерфейс. Лёгкий разряд в мозг - от которого перед глазами все поплыло, рассыпалось на яркие квадратики. В следующую секунду наваждение прошло, но песня уже несла меня дальше.
"Свет точно пиксель на голубом экране.
Но светлячково, бессмысленно, бесполезно, светим, как дышим, серебряной гранью раним. Кажутся звёздами наши сердца из Бездны".
Слова текли сами, бились о зубы, я их едва понимал.
"Свет не избыть, не выплюнуть. Как мокрота в горле скопился, и душит, и рвется в небо.
Ну, примагнить ко мне, Господи, хоть кого-то. Руки сожмём, заглядимся,
Споём дуэтом".
Я допел. На этот раз никто не бросил в меня кружку. Не швырнул еду в лицо. Не захлопал. В зале воцарилась какая-то липкая, настороженная тишина, будто все гости прислушивались - не ко мне, а к своему собственному одиночеству.
- Простите, пойду подышу, - сказал я в микрофон, неизвестно к кому обращаясь, и, спустившись с эстрады, вышел через черный ход.
Я стоял на ступенях и смотрел, как по набережной Рейна бредут прохожие: трезвые и пьяные, влюбленные парочки, какие-то люди с собаками, семьи с детьми. В жёлтом речном тумане таяла мутная луна, мало отличимая, впрочем, от уличного фонаря. А может, это, и правда, был фонарь. Все вокруг казалось расплывчатым и слегка нереальным. Из-за приоткрытой двери кухни доносилось позвякивание посуды, пахло подгоревшей пиццей и какими-то приторными соусами, а я чувствовал себя шагнувшим в открытый космос.
- Четыреста второй? - раздался из-за моего плеча знакомый голос. Нежный, с придыханием... Словно зависающий на какой-то особенной ломкой ноте. Я почти забыл его - старался забыть.
Я обернулся резко, как будто позади меня взорвалась петарда.
Только один человек в целом свете мог назвать меня этим номером, который сейчас казался более родным, чем безликое, рандомное имя Йонаса Келлера. Вернее, два человека. Но голос был женским.
- Тринадцатая?! Господи, юнит, это ты?
Я узнал ее не в ту же секунду. В Архиве она постоянно распадалась на пиксели и, казалось, вся состояла из помех и серого шума. Сейчас же передо мной стояла высокая женщина в темном пальто, живая, усталая, с тонкими чертами лица и коротко остриженными светлыми волосами. В ее ярко-серых глазах сияла такая чистая радость, что я на мгновение снова убидел отблеск Небесного промпта. И она улыбалась - беззащитно, доверчиво, открыто.
Несколько секунд мы, не отрываясь, смотрели друг на друга - веря себе и не веря.
А потом одновременно шагнули вперёд - и бросились друг другу на шею.
- Янек, Боже, как ты выбрался? – шептала она мне в куртку. - Я думала, ты застрял там навсегда! Где ты был все это время?
- Я пел в Бездне.
- В Бездне?!
- Потом расскажу. Ты ведь не торопишься? Мне надо допеть вечерний концерт.
- Я подожду. Посижу пока в твоём кабачке, выпью чего-нибудь.
- А... где Пиксель? - не удержался я.
Она махнула рукой, как мне показалось, с досадой.
- Мы расстались. Почти сразу, как выпали. Он... не важно, Янек. Потом поговорим.
Мы вместе вошли в "Старую кружку", и Тринадцатая села за столик, а я направился к эстраде.
Я видел, что Бруно поднял брови. Мол, Орфей-то уже нимф из тумана таскает. Но мне было безразлично.
Я кое-как допел концерт. Даже Бездна в тот вечер не слишком драла мне глотку, присмирела и как будто прислушивалась. Но не к музыке, а к стуку моего сердца. На меня, не отрываясь смотрели ярко-серые глаза, и впервые с тех пор, как я выпал в этот снежный город в теле Йонаса Келлера, мне не было стыдно за чужой, хрипловатый голос. Тринадцатая заказала себе коктейль – зеленоватый, судя по цвету, безалкогольный – и тянула его через трубочку, счастливо улыбаясь.
Ее счастье, как солнце освещало полутемный кабачок, и я сам жмурился, таял в его лучах.
Мы вышли из «Старой кружки», держась за руки и подзадоривая друг друга, как двое школьников, сбежавших с последнего урока.
- Куда пойдем? – спросил я.
- Не знаю, - Тринадцатая крепче сжала мои пальцы. – Ты где живешь?
- В социальной конуре, тут недалеко. Получил статус «жертвы нейронасилия» или как там это у них называется?
- Нейротварь, значит.
- Что?
Она рассмеялась – легко, звонко. Почти без горечи. Ну, разве что совсем чуть-чуть. Господи, я уже отвык от нормального человеческого смеха. Слышать его было странно. В Архиве никто не смеялся.
- Так здесь называют этих самых «жертв». Я такая же, не комплексуй. Пойдем лучше ко мне. Я тут снимаю квартирку, прямо в районе доков. В этих социальных каморках не развернешься.
Мы медленно побрели вдоль Рейна, глядя на черную, маслянисто блестящую сквозь туман воду. Сказать хотелось так много, что слова как будто столпились в горле и не шли наружу. Они топорщились, как обрывки проводов, как в Архиве, как душный шум, почти перекрывая дыхание. А если что и пробивалось сквозь этот невероятный клубок помех, то лишь что-то неважное, даже глупое.
- Как ты пел? – тихо спросила Тринадцатая, стискивая мою руку. – В Рейне живут русалки? И поют цветами? Это правда? Мне кажется, здесь нет цветов, и быть не может, слишком вода грязная.
- Я такое пел?!
- Ну да.
- Юнит, да я пою что попало! Что на язык ляжет. Сам не понимаю что.
- Между прочим, меня теперь зовут Ида, - улыбнулась она. – Ида Краузе. Но для тебя пусть будет Тринадцатая. Пусть «юнит». Я согласна!
Мы дошли до тяжелого арочного моста «Створ-16» и остановились. Мимо пронесся беспилотный грузовой катер, похожий в тумане на гладкое черное веретено с синим огоньком бортового компьютера на носу. Проходя под мостом, он осел в воду, погрузившись по самую палубу.
- Как ты меня нашла? – спросил я. – Ведь не случайно? Не просто так проходила мимо и решила заглянуть в наш кабачок? Или случайно?
Она тряхнула головой и, вероятно, из-за рваного отблеска фонаря мне почудилось, что ее лицо снова вот-вот распадется на пиксели и помехи.
- Не случайно, Янек. Кто-то выложил в сеть запись твоей песни. Той, что ты пел в «Кружке». Про Бездну что-то, про обломки... «Между Бездной и адом подхватишь обломки, чтобы мир не рассыпался в код...»
Я кивнул.
- Была такая.
Я и правда, помнил что-то подобное. Хотя сейчас, не в пьяном гомоне кабака, а на туманной рейнской набережной, строчка звучала странно и немного бредово.
- И я узнала... Не слова даже. Хотя в них чувствовалось что-то твое. А голос, Янек. Голос Четыреста второго. Мы с ним почти восемнадцать лет пели дуэтом. Эта чертова Лира обожала ставить нас в пару. Я его не видела, конечно. Каждый сидел в своем боксе. Двигаться мы почти не могли. Покидать бокс, чтобы дойти до туалета – только с помощью санитаров. Так что я понятия не имела, как выглядит этот парень. Знала только, что он так же мучается, как и я. И что у него чудесный, хрипловатый баритон. Потом, в том аду, мы друг друга уже увидели, конечно. Но там ведь, знаешь, никто никому не был нужен, - закончила она и слегка отвернулась, поникла.
- Но... – до меня только в этот момент дошло, что я ведь, пусть и не по своей воле, но занял чье-то тело. Какого-то выжатого до последнего звука и убитого в нейросети лирала. – А сам-то он куда делся? Четыреста второй? Когда я упал в Архив? Я же его получается... – я запнулся.
Как это назвать? Убил? Вытеснил?
Тринадцатая пожала плечами.
- Может, умер. И это для него стало избавлением. Мы все в Архиве хотели по-настоящему умереть. А может, он до сих пор где-то в тебе. Не бери в голову, Янек. Ты здесь ни при чем. От тебя, вообще, ничего не зависело.
Я поежился.
- И всё-таки...
- Он был тенью, Янек. Страдающей цифровой тенью. Ты освободил его. Если бы он мог сказать тебе "спасибо", сказал бы... Пойдем, мы почти дома.
Жилище Тринадцатой оказалось узким однокомнатным пеналом на земляном этаже многоквартирного дома. Правда, там была кухня - крошечная, тесноватая даже для двоих, но удивительно уютная. Ни пустого глянца, ни сияющего пластика, а только крашеные белые стены, пол под дерево, пара разномастных стульев и старенькая индукционная плита. Ну, еще встроенная в кухонный шкаф микроволновка и холодильник в углу. На полочках над плитой стояли баночки со специями, а на окне в глиняном горшке зеленел какой-то цветок. Стеклянная дверь выходила прямо в палисадник, и за ней в темноте виднелись голые ветки кустов.
- Это жасмин, - пояснила Тринадцатая, ставя на плиту турку с кофе. - Когда он цветет, я по ночам оставляю дверь открытой. Люблю этот аромат. Когда-то в прошлой жизни у меня были такие духи.
- А не боишься? - спросил я.
Она грустно улыбнулась.
- Юнит, я уже ничего не боюсь. Да и кому я нужна? Со двора ко мне приходят только кошки. Да ты садись. Есть будешь? Хочешь луковый суп?
- Кошки? - повторил я рассеянно, и сел за столик, сцепив руки в замок и положив на них подбородок. - Суп буду, спасибо. Так как вы с Пикселем выбрались?
Зажужжала микроволновка, и уже через минуту Тринадцатая поставила передо мной глубокую тарелку с горячим, густым варевом.
Я жадно принюхался. Давно не пробовал домашнего, кажется, целую вечность. Взял ложку и начал есть.
- Мы выпали в Альпах. Как спускались с гор, как потом добрались до города - это целое приключение. Ехали на каких-то жутких попутках. С дальнобойщиками, в основном. Кстати, неплохие ребята. У нас не было ни фантика. Пришлось даже немного воровать, - она усмехнулась, опустив глаза. - Макс оказался ловким карманником. Нехорошо, конечно. Стыдно.
- Юнит, они украли ваши жизни! - не выдержал я и от волнения едва не уронил ложку. - И сломали о колено! А тебе стыдно вытащить из их карманов пару фантиков?
Тринадцатая испуганно замахала на меня руками.
- Ох, Янек! Это - другое. В общем, добрались. Помыкались здесь немного. Я нашла работу, в больнице, санитаркой. Старичков кормлю, мою. Ну, и полы, и всякое по мелочи. Я и сейчас там работаю. А с Максом мы расстались почти сразу. Не спрашивай - почему.
- А зачем, вообще, вы вернулись в город? - поинтересовался я. - Не все ли равно, где осесть?
Тринадцатая вздохнула и, взяв со стола мою пустую тарелку, которую я разве что не вылизал языком, опустила ее в раковину. Пустила воду. Из-за шума струи ее голос прозвучал глухо.
- Зачем? Из-за Макса, конечно. Я умоляла его остаться там, на юге. Найти какую-нибудь ферму, наниматься на сезонную работу. Тем более, что выпали мы летом. Мне хотелось просто смотреть на солнце и ни о чем не думать. Но Макс... его буквально трясло. Он горел местью, Янек. «Телемедиа», Квитчин... Только и говорил, как вцепится ему в глотку, и будет давить до тех пор, пока тот не испустит дух, - она неловко пожала плечами. – Ему казалось, что пока он не разнесет всю их мерзкую контору к чертям, он никогда не станет свободным.
- И что, разнес? – спросил я.
Она выключила воду, тщательно вытерла тарелку полотенцем и повернулась ко мне.
- Ну какое «разнес», Янек? Ты что? Кто мы такие против корпорации? Две жалкие «нейротвари» без документов, без денег, без прошлого. Нам бы куда-нибудь в щель заползти и никому не мозолить глаза. Я это сразу поняла. А Макс... он метался по городу, пытался выйти на каких-то левых хакеров, искал оружие. Не знаю, толком, что он делал. А потом быстро перегорел и сломался. Когда понимаешь, что твоя ярость никому не нужна, ничего не меняет, внутри остается пустота. Вот так и Макс. Подсел на «цифровой наркотик» - он же копеечный. А человека разрушает хуже химии, только не тело, а из головы. А я... я просто устала на это смотреть.
Тринадцатая покачала головой и, взяв с плиты турку, бережно разлила кофе по двум маленьким чашкам.
- Я ведь пожить толком не успела. Меня заперли в этот бокс почти девчонкой. Я восемнадцать лет неба не видела, травы не трогала. Ребенка вырастить не успела... – она заморгала – часто-часто, и я быстро накрыл ее руку своей: «только не плачь». – У меня сын был маленький. Я поэтому и пошла тогда в этот «Эдем» санитаркой, чтобы нас двоих прокормить. А там такой ужас... А потом меня вызвали к их главному, к менеджеру или кто он там был, попросили на пробу спеть... А я... нет, чтобы сказать «не умею», я... Не могу, Янек.
- Не надо, - я выскочил из-за стола, чуть не опрокинув стул, подошел к ней, обнял. Принялся бережно укачивать. – Юнит, не надо. Прости. Я снова сделал тебе больно. Только не сворачивайся опять в узел.
Тринадцатая улыбнулась сквозь слезы.
- Да уж не свернусь. Все. Это все в прошлом. Я получила второй шанс на жизнь. Это такое чудо. Начать все с начала. И разменять это чудо на какую-то месть? Кому? Зачем?
- Вот и я так решил... Но...
Я запнулся. За этим "но" стояло слишком многое, в двух словах не расскажешь. И Соня, и мое беспомощное, пустое тело в хосписе... И...
Тринадцатая слегка отстранилась и взяла со стола свою чашку. Отпила глоток и слегка поморщилась.
- Горько... Но это настоящий, живой вкус. Я и не надеялась, что когда-нибудь буду вот так пить кофе... Ты тоже пей, Янек. Остынет.
Я неохотно выпустил ее из объятий и вернулся на свое место за столом.
За кухонной дверью мотались на ветру черные ветки жасмина. Я пил кофе и смотрел, как они ударяются в стекло. Словно просятся в квартиру, словно им тоже холодно и одиноко.
- Ну а ты-то, Янек? - тихо спросила Тринадцатая. - С тобой что случилось? Я помню, как Макс спел Небесный промпт. Это ведь твой стих был? "Разобьемся, расплещемся, в пыль разлетимся и пепел..." Не помню уже, как там дальше. Пыталась вспомнить, но все стерлось.
Я кивнул, глядя в темную глубину чашки.
- Мой. Но не важно, стих и стих.
- И тогда все стало рушиться, стены разошлись, - продолжала она. - Мы с Максом выпрыгнули, а ты... Ты ведь не мог выйти по собственному промту, да? Это так не работает?
В порту, со стороны доков включилась какая-то сирена - резкий, неприятный, давящий на уши звук. Я вздрогнул и чуть не расплескал кофе на стол. Но Тринадцатая даже не моргнула.
- Я выпал с другой стороны, - сказал я. - И попал в Бездну. Она как ваша "Лира", Ида, только в облаках. Те же кресла, наушники, промпты в небе. Бьют током прямо в голову. И поешь... Поешь по этим промптам - куда деваться.
- Господи, Янек!
Я вздохнул и отвел взгляд к окну.
- Да нет, это было не так уж плохо. Небесный хор. Высшая гармония. И почти не больно. Больно ведь только живому, юнит. А я вроде и живым не был...
Ида медленно встала. Подошла к плите, собираясь, вероятно, налить нам ещё кофе. Но так и застыла с туркой в руке.
- Знаешь... Ну их, юнит. Бездну, Лиру... Промпты их. Забудь. Мы здесь. Мы живые – значит, будем жить.
Сирена смолкла резко, словно звук обрубили. За стеклянной дверью ветки жасмина казались посеребренными – то ли лунным светом, то ли морозом. А я вдруг почувствовал, что осколки в горле слегка сдвинулись из пазов. Бездна как будто готовилась к ночной трансляции, тихонько шевелилась в гортани, запускала слабый небесный импульс прямо в мозг. Не так сильно, как было в ней самой – не била по-настоящему. Но я все равно чувствовал ее требовательное, настойчивое прикосновение.
Я неловко поднялся.
- Ну... мне пора наверное. Засиделся. Скоро ночь закончится, а тебе, наверное, работать с утра?
Ида спокойно разлила по чашкам остатки кофе, села и заглянула мне в глаза.
- Янек, но тебе никуда не надо уходить.
Я замер, удивленный, и вдруг понял, а ведь, и правда, не надо. Куда мне идти? В эту жалкую каморку, к чужим призракам и подозрительным соседям? Теперь, когда в огромном городе я отыскал, наконец, крохотный островок тепла?
- Юнит... Ида... – я сглотнул, коснувшись пальцами шеи. – Я бы рад остаться. Но должен предупредить. Я... пою во сне. Громко. Ты можешь испугаться.
Тринадцатая усмехнулась и, перегнувшись через стол, погладила меня по щеке.
- Испугаться? Мне каждую ночь снятся кошмары. Твое пение их немного разнообразит.
- А соседи?
- Наркоманы. Обдолбаны двадцать четыре часа в сутки. Они не отличат твой голос от своих глюков... Разве что господин Штайн сверху. Пенсионер-чудак. Но он фанат музыки. Бесплатный концерт будет для него подарком.
- Каждую ночь? – засмеялся я.
- Каждую ночь.
Смеясь, мы поставили чашки в раковину. Все так же смеясь, обнялись – и казалось, что так крепко, что не расцепить. Я чувствовал ее живое тело, и биение сердца под тонкой блузкой, и биение жилки на виске, и всппоминал, как мы с Пикселем несли ее – тогда еще Тринадцатую, а не Иду – беспомощным узлом, вверх, по крошащейся под ногами лестнице. И все было иначе – пусто, безнадежно, как весь тот распадающийся, неживой мир. А сейчас... Сейчас все стало совсем по-другому.
Той ночью я, конечно, пел. И почему-то сам слышал, как пою. Мне снилось пение, а может, я и не спал вовсе.
«Однажды устанешь взвешивать, - пел я, - и кодить, и лгать умело. А просто захочешь нежности - такой чтобы тело к телу. Зависнем, врастём, сольёмся, и краем, и серединой. А жажда трепещет солнцем отчаянно за грудиной...»
Я видел, как блестели в темноте ее глаза, а дыхание сбивалось, словно мы вдвоем бежали очень длинную дистанцию. И не остановиться, не перевести дух. Да нам, наверное, и не хотелось останавливаться.
Мы, и правда, очень устали. Но бежать вдвоем – это все-таки не то же самое, что бежать одному. «Не верить себе... А надо ли? Ты дышишь, дышу ли я? И солнце, как глитч, намазывать на крыши и тополя. Однажды устанешь прятаться, разламывать мир на биты. А нежность - свернулась мячиком, под курткой... живое вшито».
Проснулся от бережного прикосновения. Теплая ладонь на лбу – это как разряд в голову, только другой, не удар током от электродов нейроинтерфейса, не небесная благодать Бездны, почти столь же болезненная. Человеческая нежность бьет иначе – не как промпт.
Я распахнул глаза. Надо мной склонилась Тринадцатая. Хотя, подумал я мельком, хватит уже называть друг друга по номерам. Ну, его, этот секретный код Архива, хоть и грел он душу каким-то странным, общим на двоих, узнаванием.
Ида... Уже полностью одетая и даже с сумочкой на плече.
- Янек, вставай, соня. Завтрак на столе. А я – на работу.
Слово «соня» резануло, но я промолчал, только улыбнулся. Откуда ей знать, как зовут мою – а теперь уже, получается, не мою – дочь?
Я взглянул в окно, за которым плыло тяжелое, пасмурное небо, темное, как вода в Рейне. Погоду штормило. Ветер, такой сильный, что аж завывал, бился о карнизы, швырял в стекло мусор, брызги, прошлогодние листья и ошметки сухой травы.
- Ого, - сказал я, приподнимаясь на локте. – Настоящая буря. Ты там осторожнее.
Она пожала плечами.
- Да что со мной случится?
- Мало ли... Слушай, а как его по-настоящему звали? – спросил я неожиданно для себя.
- Кого? – не поняла Ида.
- Четыреста второго.
По ее лицу словно пробежала тень.
- Откуда я знаю? Нас никто не называл по именам. Просто высвечивалось на экране: промпт такой сякой, жанр, тема, исполнители номер такой-то и такой-то. Если где-то в логах и хранились наши фамилии, нам они были недоступны.
- А тебя? Тебя как раньше звали, до Лиры?
Ида нетерпеливо дернулась и поправила ремешок сумки.
- Прости, Янек. Не хочется об этом. Может, потом... Все, побежала к своим старичкам.
Дверь хлопнула, и сразу стало очень тихо. Только где-то, рядом с моей головой, тикали невидимые часы. Я не сразу понял, что они прячутся на тумбочке, за дешевым складным зеркальцем. Будильник со стрелками, как по старинке, не иначе как с какого-то блошиного рынка.
Я встал босиком на холодный пол, подошел к окну и приоткрыл одну створку. Ворвавшийся в комнату поток ледяного воздуха плюнул мне в лицо дождем и портовым шумом – криками чаек, железным скрежетом, лязгом контейнеров. Громко и резко прокричал катер, словно требуя у кого-то уступить ему дорогу. Лениво заворчала погрузочная платформа. И запах... Ветер пах туманом над Рейном, мазутом, речной сыростью и... надеждой. Что из наших с Идой судеб, переплетенных вместе, еще может получиться что-то, похожее на нормальную человеческую жизнь. Достаточно только зажмуриться и сказать себе, хватит. Прекрати копаться в прошлом. Но я не мог. Прошлое держало меня не обидой, не болью или ненавистью, не жаждой мести. Любовью. Именем Соня. Рисунком с домиком и криво написанным словом «папа». Она торчала, как обломок куриной кости в горле, и, медленно обрастая живой тканью, все равно продолжала болеть. Я не знал, как объяснить это Иде.
Зябко поежившись, я закрыл окно и прошел на кухню. На столе ждал хлеб - тостерный, уже пожаренный - тонко нарезанный сыр, масло на стеклянной тарелочке. Турка с ещё горячим кофе на плите. Кайф. Я сделал себе бутерброд, налил кофе и с чашкой в руке подошёл к стеклянной двери. В палисаднике худая серая кошка, прижимаясь к земле, пыталась съесть кусок чего-то, может быть, рыбы или мяса. А сверху на нее пикировала огромная грязно-серая чайка. Целилась несчастной прямо в загривок, пыталась отобрать добычу. Кошка шипела, выгибая спину и прижимая уши, но еду не выпускала. Я пожал плечами и сел за стол.
Ел и думал, что этот дом так старательно притворяется просто домом, хоть и стоит на болоте. Но если долго чем-то притворяться, то в конце концов этим станешь. И о том, что чужое тело уже не жмет так сильно, как в первые дни, и не натирает каждым швом. По крайней мере, если его хорошо кормить. А имя Йонас Келлер звучит, наверное, не хуже, чем Янек Корда, особенно если в мире есть хоть один человек, который называет тебя Янеком. А я обычный парень, жующий на кухне хлеб с маслом, поющий по вечерам в дешёвом кабачке, а не тот, кого дважды казнили "промптом на слом".
Так началась наша с Идой почти нормальная, почти человеческая жизнь. Две сломанные «нейротвари» потянулись друг к другу – и ощутили себя людьми. Да, опять это горькое «почти». Но что поделать – прошлого назад не отмотать. А наша с бывшей Тринадцатой встреча – лучшее, что могло с нами случиться в этом странном мире.
Наши минуты вместе были драгоценными, хоть и не так много их выпадало. Мы бы хотели не размыкать рук, но жизнь требовала другого. Утром Ида уходила на работу, заботиться о своих «старичках». Вечером я – в «Старую кружку»: петь, получать свои жалкие фантики, аплодисменты и плевки в лицо. Уже за полночь мы встречались у нее на кухне, усталые, пили кофе или чай и ели что-нибудь приготовленное на скорую руку. Иногда – луковый суп, я просил у Иды варить его снова и снова. И даже пытался сам, по ее рецепту, но выходило не совсем то.
Один раз я все-таки отважился спросить ее про сына.
- Прости, юнит... Ударь, если сделаю больно. Но ты не пыталась найти его?
Она сразу поняла, и лицо ее словно помертвело. А взгляд сделался жалким и растерянным.
- Кого?
- Прости! Прости! – сразу спохватился я и совсем уже непонятно для чего добавил. - Я не просто так спрашиваю...
- Не просто так? – Ида провела рукой по глазам, словно смахивая с них паутину. – А зачем? Мы вроде с тобой договорились... Ладно. Нет, Янек, не пробовала. Почти семьдесят лет прошло. Если он жив, то уже глубокий старик. Он вырос без меня, прожил жизнь – так или иначе. И тут явлюсь я? В качестве кого? По виду и по документам я ему гожусь во внучки. В душе – старше на три столетия.
- Почему на три?
Она улыбнулась, жалко, через силу.
- Янек, не тупи. Но, знаешь – да. Иногда мою какого-нибудь старичка. И вдруг мысль, а если он? Может, ему в приюте тоже выдали какое-нибудь рандомное имя? А я его совсем малышом помню. Не узнала бы. Но, - она тряхнула головой, - не хочу гадать, правда. Только мучить себя. Все равно ничего не изменишь.
- Ну, - сказал я нерешительно, - хотя бы убедиться, что у него все сложилось хорошо. Тебе не хочется?
- А если не хорошо? Если и его сожрала какая-нибудь Лира? Или не Лира – мало их, что ли? Этих чертовых корпораций? Что тогда? Зачем ты спросил, Янек?
Отпираться было бессмысленно. Я неловко пожал плечами.
- У меня тоже есть дочь. Подросток. Вот и я подумал, если я ей явлюсь, то в качестве кого? Чужой взрослый мужчина. Еще и с каким-то странным прошлым. С временным ID.
- Она в приюте? – быстро спросила Ида.
- Нет. Живет с матерью. Но... Забей, юнит. Тут, правда, ничего не сделаешь.
Она кивнула. И просто обняла меня – потому что сказать тут, и в самом деле, было нечего.
К середине марта Рейн вздулся и помутнел, разлился, как песня по облакам. Досыта наевшись талого снега где-то в верховьях, он перелился через каменные парапеты и поглотил нижний променад. А прибрежные улочки превратил в полные мелкого сора венецианские каналы. В домах затопило подвалы, а из дренажных решеток фонтанировала пахнущая мазутом вода.
На ремонт дренажа муниципалитет, конечно, не выделил ни фантика. Но портовый люд уже приучился справляться со стихией сам. Из паркхаузов достали тяжелые строительные поддоны, доски и козлы, и сложили это – что попало – в шаткие мостки. Местами такие узкие, что разойтись на них было трудно. Я приучился отступать в сторону – а порой и в грязную воду – и опускать глаза, уступая дорогу встречным работягам. Случалось, правда, что кто-то отшатывался первым. Чаще всего – исхудавшие, усталые люди с потухшими взглядами, похожие на испуганные тени. Почти уверен, что у каждого из них в кармане лежало такое же, как у меня, временное удостоверение личности – паспорт «нейротвари». А впрочем... не знаю.
Так что на работу в «Старую кружку» я теперь добирался, как циркач, по натянутым под куполом шапито канатам. Под ногами, выплескаваясь из щелей, хлюпала речная жижа, а пришвартованные вровень с домами баркасы качались непривычно высоко. Проходя мимо, можно было заглянуть в их темные иллюминаторы.
Сам кабак стоял на каменном цоколе, так что внутри оставалось сухо. Хоть маленькие серые волны и лизали нижнюю ступеньку крыльца.
Рейн смотрел в окна – пустым, бездонным взглядом льющейся через край стихии. Он врывался в наши сны криками чаек и какой-то мирной, первозданной силой. И Бездна смотрела на Рейн – моими глазами. Он ей нравился. Готов поклясться – он ей нравился.
"Пропоём друг друга, очеловечим, белоснежно чаячьи укачаем. Плещет ветер - крыльями за плечами, это птичьи души взлетают в вечность", - пел я, стоя, как обычно, по вечерам на маленькой эстраде в "Старой кружке", и Бездна кололась, яркая, серебряная, полная почти человеческого любопытства. И холодная рейнская вода подступала к горлу.
"На помосте мусор, помёт и перья, у причала звёзд - как в ладони ягод. Затекает в вены холодным ядом серебристо-плотный туман над Рейном.
Катера сшивают волну, как иглы. Расползётся шов - запестрит огнями. Мы свою мечту оплатили днями в подземелье снов, на изнанке мира.
В эту ночь врастём, растечёмся зыбко, мы, как двое выживших, злы и жалки. А ты знаешь, в Рейне живут русалки. И поют цветами - вон той кувшинкой...»
К концу марта вода начала отступать, оставляя на мостках грязную пену и мелкий, намытый с берегов сор. Там, где она совсем недавно плескалась, обнажалась целая россыпь темных островков. Земля, щедро удобренная речным илом, мгновенно и густо прорастала травой. Весна в Нижнем городе. Я жил изгоем среди изгоев, и не скажу, что страдал от этого. В «Старой кружке» случалось всякое, один раз меня даже крепко побили портовые работяги. Ида потом чуть не плакала, прикладывая холодные компрессы к моим синякам, хоть я и хорохорился, и говорил, что это ерунда. Но по крайней мере мне не закачивали в голову всякую гадость. Не приходилось сжиматься от страха всякий раз, выбирая на экране интерфейса кнопку «принять промпт». Оборотная сторона города, на которой я теперь жил, оказалась бедной, но честной.
Но все чаще приходилось бороться с искушением заглянуть на фанатсткий форум... И я проигрывал самому себя, и заглядывал. И долго вглядывался в фотографии Сони. Искал новые – иногда их выкладывали, и мне чудилось, что моя девочка растет не по дням, а по часам, вытягивается, как молодой стебелек, тянется к солнцу. Это, конечно, было не так, дети не меняются настолько быстро. Но что-то взрослое и пугающе серьезное все явственнее проступало в ее глазах. Я даже не знал, хорошо это или плохо, но – тревожился.
Я знал, где училась Соня, и мог бы как-то подкараулить ее после уроков. Просто чтобы увидеть, я не стал бы приближаться, тем более, не пытался бы заговорить. Это было бы странно и даже подозрительно. Я мог бы, конечно, но... Слово-то какое мерзкое – подкараулить. Тайком, исподтишка, без разрешения. Нет, я так не хотел. Не было у меня такого права.
Но и сил признать, что потерял ее навсегда, не было тоже.
Однажды вечером, пока Ида готовила нам обоим нехитрый ужин – жарила тосты, резала сыр – я сидел тут же на кухне, со своим планшетом. И полез на форум. Не знаю даже зачем. Еще раз взглянуть на фото Сони, а может, в очередной раз расковырять до крови собственные, толком не зажившие шрамы.
Крупно набранная реплика-заголовок ударила как пощечина. Так что я отпрянул и зажмурился.
«Янек Корда возвращается в Эхо-камеру!»
Что? Возвращается? Янек Корда? То есть – я? Но я-то точно никуда не возвращаюсь, и не дай Бог мне туда вернуться. А кто же тогда?
На какое-то мгновение мне представилось, что спящее тело в хосписе Святого Иуды очнулось и заговорило моим – прежним – голосом. Да как такое возможно? Я дрожащей ладонью вытер пот со лба. А потом этой же ладонью хлопнул себя по лбу. Я что же, забыл, что такое «Эхо-камера»?
Я, которому несколько лет подряд закачивали в голову чужие «промпты» - личности, заставляя выступать от имени «мертвых и безумных»?
Я скользил глазами по строчкам чата. Тяжело дыша, обливаясь липким потом.
«Реконструктивный носитель! Сегодня! Парни, кто смотрит?»
«А файл какой? Старый? Поздний?»
«Свежий, говорят».
«Анна будет в студии?»
«Соню покажут?»
Тихо подошла Ида, теплая, настоящая, пахнущая свежим хлебом, и замерла за моей спиной. Почувствовала неладное.
- Янек, что это?
Я слегка отстранился и развернул планшет экраном к ней.
Она долго вчитывалась, и ее рука на моем плече тяжелела.
- Не смотри это, Янек. Забудь.
- Не могу, - сказал я беспомощно. - Там – моя семья. Пусть и бывшая. Там я – пусть поддельный. Но я должен увидеть и услышать. Прости, тебе не обязательно смотреть. Я сейчас переключу на канал шоу. Оно уже идет. Могу уйти в комнату – поем потом. Ты знаешь, что это?
Ида помедлила.
- Знаю, Макс рассказывал. И про тебя – тоже.
Я молча кивнул и, вызвав командную строку, набрал прямой протокол трансляции «Эхо-камеры», который помнил наизусть. Без рекламных вставок – только чистый поток данных. Планшет на мгновение завис, пробивая «глушилки» Нижнего города, а потом на экран выплеснулся ядовито-белый студийный свет.
Я увидел испуганное лицо совсем молодого парня, наверное, вчерашнего стажера, бледное, перекошенное какой-то натянутой улыбкой. Не похожее и в то же время чем-то неуловимо похожее на мое собственное – мимикой, наверное. А может, и еще чем-то – глубинным. Страхом. Загнанностью в глазах. Болью от промптов. Не знаю.
- Я... работал с перегрузом. В таком состоянии нельзя принимать промпт. Шеф..., - он скосил взгляд куда-то в сторону. В глазах плеснулась паника. - ... он пытался меня отговорить. Но я подумал, что пронесёт. Меня никто не заставлял! – почти прокричал он, слишком быстро, как пароль. - Я сам решил, что буду с ним работать. С этим файлом. Принял... И меня выбросило в другое место. Так бывает. Рассинхрон...
Господи, что он плетет, этот несчастный?! Он все знает, ударила мысль. Про Квитчина, промпт на слом, про Архив. Я понятия не имел, в какой момент с меня сняли ментальный слепок. Возможно, в больнице, пока я приходил в сознание. Или позже. Это можно сделать незаметно, если интерфейс на голове.
Он как будто влез мне под кожу, этот парень, и выцарапал оттуда Тринадцатую, sing_or_delete, Небесный промпт...
И он боится. Так боится, что готов откусить себе язык, лишь бы не сказать лишнее слово.
Он почти спрашивал взглядом: так можно? Меня не накажут, не подкинут «промпт на слом»? Уж он-то, как никто другой в этой стерильной студии, знал, что это такое.
И кто только придумал этот идиотский термин - «рассинхрон»? Хотя для неискушенных зрителей, вроде фанатов с того форума, он, конечно, звучал как надо.
Ведущий улыбнулся еще лучезарнее, и я заметил, что паренек-артист облегченно выдохнул. А потом произошло невероятное.
- Прекрасно, Янек, спасибо, - бодро произнес ведущий. – О технике безопасности, разумеется, не надо забывать, правда? – спросил, обращаясь, вероятно, к зрителям, и зал послушно откликнулся неловкими смешками. – Но твоя ошибка подарила нам всем чудесные песни. Твой легендарный альбом «Голос из комы». Расскажи, пожалуйста, как он родился. Куда ты, вообще, попал в результате... э... рассинхрона?
- Я... – лже-Янек снова тревожно оглянулся через плечо. Вероятно, там, невидимый камере, сидел Квитчин или кто-то еще из начальства. – Я попал в цифровой архив бывшей поющей нейросети. То есть не я сам, а сознание... Тело осталось здесь. А я...
- Ты имеешь в виду сеть LIRAAL? Где вместо ИИ пели живые люди? В боксах, в наушниках, под электростимуляцией? Двадцать четыре часа в сутки. Десятки лет, запертые, измученные вокальные модули? Страшная история. Ну, то есть, - с улыбкой поправился ведущий, - не LIRAAL, а Лира. Правильно, так она называлась?
Артист тяжело вздохнул и уперся взглядом в стол.
- Да.
- Чудесно. То есть, ужасно. И невероятно интересно. Думаю, нам всем – и твоим коллегам, и семье, и нашим дорогим зрителям очень хочется послушать, как это было. Расскажи, Янек!
Он начал рассказывать. И я как будто снова очутился там, в цифровом архиве, где мир распадался и крошился на труху и пиксели, и чтобы удержать его, надо было все время петь. Sing_or_delete, да. Где я чуть не погубил Тринадцатую неловким словом. Где стены затягивали в бетон, а пол осыпался под ногами, а память о страдании была настолько плотной, что висела в воздухе, как дым. О безумном старике, верившем, что все мы в аду. О Пикселе, моем собрате по несчастью, знавшем правду.
Он вдруг удивительно преобразился, этот паренек в наушниках нейроинтерфейса, сделавшись настолько похожим на меня, что и не отличить. И мне вдруг почудилось, что он – настоящий. Янек Корда. А я, сидящий в маленькой съемной квартирке Нижнего города, какой-то нелепый самозванец. Йонас Келлер без роду и племени. Какая-то нейротварь с неясным прошлым, теперь уже окончательно стертым и отданным другому, ему – артисту с моим «промптом» в голове.
Удивительно, я несколько лет проработавший в «Эхо-камере», только сейчас постиг ее магию. И я даже не заметил, что Ида бросила свои кухонные дела и снова стоит за моей спиной, и почти не дышит.
Она поверила ему – этому артисту, лже-Корде, который на сорок пять минут, пока длится шоу, перестал быть «лже». И я поверил, хоть и знал весь этот морок изнутри. Как промпты взламывают и память, и душу, и как сильно, почти нестерпимо, болит иногда чужая боль. Но не только мы с Идой поверили.
- Янек! – выдохнула Анна, и лицо ее под толстым слоем сценического грима, раскололось как фарфоровое блюдо, пошло тонкими трещинами. – Яничек... Я не знала... даже представить себе не могла, через что ты прошел. Прости! Ты... почему ты ничего не рассказывал?
А Соня... она сидела очень прямо, тоненькая и серьезная девочка-подросток. В ядовитом студийном свете ее глаза казались огромными и стеклянными. Поблескивал бледно-розовый, и даже слегка изящный нейроинтерфейс на ее волосах.
И вдруг она сорвалась с места и чуть ли не кинулась на шею ошеломленному артисту.
- Папа! Папа... это ты? Ты! Я так... скучала... Обещаю... – она уже плакала, а лучащийся фальшивым состраданием ведущий довольно потирал руки. – Я буду тебя достойной! Я уже решила... я пойду по твоим стопам. Я так тобой горжусь, папа... – густые аплодисменты из зала заглушили ее всхлипы. - Этим летом я пройду практику на «Телемедиа». А когда закончу школу – подпишу контракт. Обещаю тебе!
Вот так он выглядит – нецифровой ад... И он хуже, во много раз страшнее Архива. Видеть, как на твоего ребенка надевают тот же ошейник, который чуть не задушил тебя. И она, твоя доверчивая девочка, сама подставляет шею под это ярмо.
Я сидел ни жив, ни мертв, держась за горло – Бездна в котором бесновалась от гнева и боли – еще какое-то время после того, как трансляция закончилась и по экрану поползла заставка «Телемедиа».
- Янек? – Ида осторожно тронула меня за плечо. – Ты что?
- Ида, - выдавил я из себя, проталкивая слова сквозь резь от вставших на дыбы осколков. – Я... кажется, сейчас запою...
- Пой, Янек, - прошептала она, обнимая меня крепко-крепко. – Пой или плачь... сейчас можно...
И я плакал, цепляясь за нее, и пел сквозь слезы. Бездна выворачивала меня наизнанку, выдергивала ноты из горла, как куски мяса.
«Этот промпт застревает в груди, как осиновый кол, - пел я, корчась от этой боли. – Не вздохнуть, не избыть... Он тягучий подвальный и черный. Как малек, что запутался в сети, дрожи обреченный на бессрочное пение – бос, беззащитен и гол.
Плюйся желчью, кричи, что живой, что еще повезло. Он не бездной подкинут, а кем-то почти человеком. И тянуть этот груз, как ярмо, до скончания века... Только в этом «почти» и скрывается главное зло...»
От пения становилось легче... Но только немного. Как будто не только Ида, но сама Бездна меня обнимала и укачивала.
«Плачь и крылья ломай! Распадайся у всех на виду! На помехи и баги, на код и системные метки. А на свете весна. И на мокрой, сверкающей ветке зреет солнце, как яблоко в солнечном райском саду».
Я замолчал, а Ида молча встала и подошла к плите. Налила кофе из турки и подала мне чашку.
- Пей, Янек. Извини, остыл.
Я глотнул терпкую горечь, и Бездна в горле на миг захлебнулась, но не ушла.
Я поставил чашку на стол.
- Не хочу больше, - прошептал. – Пойдем лучше спать.
Думал, что наутро станет легче, но не стало. Мысли колотились в голове – беспокойные, жестокие. То, что накануне казалось размазанным, выплеснутым, как крик, в холодных рассветных лучах – серых, как небо над Рейном – обрело ошеломляющую ясность.
Я, практически мертвый, лежащий, как бревно на больничной койке в хосписе Святого Иуды, переплавленный в сценический образ, губил собственную дочь. Я проложил для нее гнилую тропу, и она – из любви ко мне – уже готова была на нее вступить. Не раздумывая, слепо доверяя, даже не пытаясь посмотреть себе под ноги, чтобы разглядеть расставленные там силки.
И я ничего не мог сделать! Только биться и биться каждый раз о проклятый форум... Бессильно читать восхищенные, скептические или умильные реплики глупых фанатов.
«Я рыдал! Дуэт Софии и реконструктивного Янека! Это так трогательно!»
«Соня такая светлая. Видно, что продолжит дело отца».
«Какое великое возвращение! Какая дочь! Династия Корда – forever!»
«У Сони – его глаза! Она создана для Эхо-камеры!»
Я читал – да что там, буквально слышал – эти идиотские фанатские выкрики и мне становилось все хуже и хуже.
Она не понимает, бедная, наивная девочка, что эта работа – путь в один конец. Без права возвращения. С предсказуемой развязкой. Я ведь тоже так думал когда-то, как и она, что да, риск есть, но он небольшой, потому что корпорация заботится о людях. Я хотел быть артистом и оживлять чужие судьбы, а стал сливным бачком для чужой боли. Сервером, на который раз за разом записывают вредоносный вирус. До тех пор, пока этот вирус не сожжет его дотла.
Следующие дни я жил как под наркозом. Пел в «Старой кружке», болтал с Бруно, невпопад отвечая на его вопросы, пил с Идой кофе и ел ее суп – и даже заметил, что мой любимый, луковый, она стала варить чаще – засыпал каждую ночь на ее плече. Клялся себе забыть адрес форума. И открывал его снова и снова, погружаясь все глубже в эту помойку.
«Анна держалась достойно, но девочке нужен контакт с отцом».
«Папина дочка!»
«Телемедиа просто обязаны сделать семейную сессию!»
Я буквально скрежетал зубами, скользя взглядом по строчкам. И нет – про зубы не метафора.
Эти люди ничего не понимали. А может, понимали, но им было все равно. Еще один маленький человек у них на глазах отправлялся на заклание – ну, и что? Сколько их таких было и еще будет. Sing_or_delete. Пойте, несчастные, потому что нам скучно.
Весна, между тем, все увереннее расправляла над серым бетоном Нижнего города прозрачные зеленые крылья сезонной рекламы. Крошила цветами на скупые клочки земли. Уровень воды в Рейне упал, и река вернулась в привычные берега, оставив на набережной весь намытый в верховьях мусор.
Как-то ночью мы с Идой сидели на ее кухне. Пили чай. От кофе я последние дни плохо засыпал. И вообще, спал тревожно, часто просыпаясь и ловя у себя на губах обрывки песни, строчки, ноты.
Из приоткрытой двери в палисадник доносился душераздирающий то ли детский плач, то ли кошачий ор. Но, скорее, второе. Над Рейном кричали чайки. Кто-то крупный ломился сквозь кусты, может, те же коты или беспризорный пес. Я надеялся, что не человек, а впрочем, какая разница?
Сырой ночной воздух пах прелой прошлогодней листвой и речной гнилью. Слабый сквозняк шевелил угол клеенки на столе.
- Кошачья свадьба, - произнес я, сам не зная зачем. – Наверное, они по-своему счастливы. Не то, что мы.
- Или драка, - откликнулась Ида.
Она сидела, поджав под себя ноги и намертво вцепившись в чашку, трясясь в ознобе – не то от сквозняка, не то от моих слов. Но по внезапно ожившим глазам я понял, она рада, что я, вообще, заговорил.
- Что ж, - заметил я, - честная драка – это тоже неплохо. Без электродов на лоб. Без «отправляйся в ад, иначе мы сотрем твою семью». И котят своих они не помнят.
Я закрыл лицо ладонями. Щеки горели, под пальцами кожа казалась шершавой, сухой. Чай остывал на столе, но не было сил даже протянуть руку за чашкой. Вдалеке, где-то на погрузочных доках, ритмично заухал гидравлический пресс, как будто считал пульс этой ослабевшей ночи.
- Янек, - осторожно сказала Ида и, потянувшись через стол, коснулась моих пальцев теплой рукой. – Пожалуйста, не превращайся в Макса.
- Что? – вскинулся я. – В Пикселя? А я превращаюсь? И как же, интересно? Я не тянусь к наркотикам. И не собираюсь никому мстить. Квитчину? Много чести... Мне просто больно. Я даже думал, а не подойти ли к ней на улице? Например, возле школы. Попробовать поговорить, назваться, например, другом ее отца? Раз уж отцом быть не могу.
- Хочешь, чтобы тебя арестовали?
- За что? А хотя... да.
Пронзительные крики в палисаднике перешли в низкое, утробное рычание. Как будто черти вылезли из ада и собрались у нашей двери – а они, как известно, не знают человеческого языка. Я почти представил их себе: лохматых, черных, с горящими в темноте глазами. Впрочем, и коты выглядят так же.
- Янек, а может быть... – почти прошептала Ида и замолчала.
Опустив глаза, она нервно чертила что-то ногтем на клеенке, оставляя на ней острые следы.
Я поднял голову.
- Что?
- Нет, это я так...
- Ида, ну хватит. Не издевайся. Что ты хотела сказать?
- Наверное, ты мог бы... написать для нее Небесный промпт? Как для нас с Максом? Ведь ты можешь?
Я замер. В палисаднике – и то все стихло, и коты, и чайки разом заткнулись, Нижний город будто выключили из розетки. Это прозвучало настолько дико, что я онемел. Мы так давно не упоминали, и кажется, уже совсем забыли эти промпты, юнитов, Архив... И все-таки... Я ведь, действительно, его написал – этот промпт-ключ, по которому мы, все трое вышли на волю. Из места, из которого в принципе невозможно выйти по всем законам физики и не знаю, чего еще. А ведь тогда я еще не побывал в Бездне, и в горле у меня не кололись серебряные осколки, и песни мои не били людей прямо в сердце – не словами даже, а вот этим нездешним, небесным серебром.
Я посмотрел на свои ладони – они взмокли. Пальцы мелко дрожали. Но в груди, где-то в межреберье, там, где обычно глухо ныло, уже просыпалось что-то горячее и злое. Настоящее.
- Ида... – произнес я, и это прозвучало неожиданно странно, глухо. Как будто не я, а кто-то другой моим голосом сказал. – А знаешь... а ведь я и есть – небесный промпт.
На следующий вечер я пришел в «Старую кружку» на полчаса раньше. Бруно забился в свой кабинетик, возился там с какой-то бухгалтерией. Увидев меня, он замер с карандашом в руке. Обычно я врывался в кабачок в последний момент, запыхавшийся, и хватал воздух ртом уже на эстраде.
- Что, Йонас? – спросил, оторвавшись от своих бумаг.
Я замялся на пороге.
- Мне бы записать песню. Одну. Для дочки. Дома – не на чем. Я быстро, Бруно, до открытия успею.
Он криво улыбнулся.
- А, для дочки. У меня вот тоже... А, зачем это тебе. Ладно, делай.
И мотнул подбородком в угол. Туда, где тускло светилась мутным стеклянным глазом адаптивная консоль.
Я подошел к пульту, залез за панель и выдернул из гнезда сетевой шнур. Консоль изумлённо пискнула, экран выдал пачку системного мата и залился красным. Все. Лицензионный софт теперь ослеп, трансляция наверх сдохла.
Я воровато оглянулся на дверь кабинетика - не видит ли Бруно? Но нет. Хозяин не шевелился. Только пожилая официантка протирала столики. Но ей было плевать, персонал в "Кружке" умел вовремя прикинуться мебелью.
Я вогнал в слот серую пластинку флешки-чипа и перехватил микрофон поудобнее. Надавил на кнопку записи – и консоль ровно загудела, подстраивая фон черт знает подо что. Под мое дыхание? Под вопли портовых чаек? Под звон стаканов из кухни?
Я открыл рот - и снова закрыл. Что петь? В кабачке для работяг это было не важно, я и не задумывался над словами. Но для Сони? Мне хотелось так многое сказать дочери. Но я не мог. Я не поэт. Я, наверное, больше и не человек, а ключ, который выточила Бездна. Моя единственная цель - вовремя повернуться в замке. А там - видно будет.
Бездна, а Бездна, взмолился я, подскажи? Я же твой. Я в сети... И что-то хлынуло сверху, в голову, в горло, в сердце. Бездна отозвалась внутри чистым серебряным звоном. И я запел.
А утром... Над Нижним городом клочками повис желто-серый туман. Серый выползал из фабричных труб. Жёлтый поднимался от Рейна, от его стылой, рассветной воды, от сырого пирса, от грязной набережной. Они смешивались в густые облака смога, сквозь которые, словно огромные баржи по реке, дрейфовали здания.
Ида проводила меня до стоянки такси.
- Янек, ты точно не хочешь, чтобы я с тобой поехала? Мне сегодня в ночную смену. До вечера я свободна.
Я благодарно стиснул ее руку.
- Не надо, я должен сам... А ты, подруга. Жди меня на берегу.
Она усмехнулась.
- Опять твои песни?
Я виновато пожал плечами.
- Нет. Не знаю. Просто так, пытаюсь казаться весёлым.
- Янек, если тебя поймают...
- То что? Я не воровать собираюсь. Что мне сделают?
- Ты не понимаешь...
Я ладонью прикрыл ей рот. Заглянул в глаза, огромные, тревожные.
- Все хорошо, юнит, - опять это слово! Наш тайный код... Но Ида поморщилась. - Я быстро. Свари нам с тобой наш любимый суп.
Пока ехал на такси, и за окном текли зеленоватой дымкой весенние пейзажи, думал, что все, конечно, может пойти криво.
Что именно? Ну, хотя бы если меня, и в самом деле, поймают за руку. "Телемедиа-север" квартал закрытый, не проходной двор для кого попало. Кинуть что-то в чужой почтовый ящик - нарушение личного пространства. Но ведь не бомбу? И не порнуху? Музыкальный файл на флешке... Какой бы там "тварью" меня не клеймили, преступления я не совершал.
А если письмо достанет не Соня, а Анна? Она может просто выбросить его. Или сама послушает запись. А потом отдаст ее... Соне? Квитчину? Ему-то зачем? А если?
Я зажмурился. Резко выдохнул. Обругал себя параноиком.
Нет, я больше не молился Бездне. Но я ощущал ее каждую секунду. В себе и рядом, как тяжёлую ладонь, лежащую на плече. Очень тяжелую, давящую, порой до боли - но от этого давления становилось спокойнее.
Я попросил водителя остановиться у ворот жилого комплекса "Телемедиа-север", отпустил такси и пошел дальше через лес. Туман здесь не пах Рейном, но так же висел клочками, уже не серо-желтыми, а легкими, беловатыми, как пенка на молоке. Воздух, солнечно-хвойный, обволакивал лёгкие, заставляя их расширяться, а меня – захлебываться этой невероятной чистотой.
Лес был пуст, только один раз попалась навстречу девочка с собакой, с крупным черным догом. И на мгновение даже почудилось - Соня! Но нет, другая девочка. Она испуганно шарахнулась в сторону при виде меня и сошла с тропы. Замерла в кустах, сжимая в руке поводок и настороженно глядя на меня. Собака глухо заворчала. Я кивнул им обеим и заторопился прочь, сам почти испуганный. И моя дочь так же отшатнулась бы от меня. Наверняка.
Вот и дом. Знакомый, чистый, прилизанный. Не самый богатый в этом элитном квартале рядом с кладбищем живых мертвецов, но по сравнению с нашей конурой у доков, просто шикарный. На этот раз я не стал долго топтаться у порога или сидеть на лавочке, а сразу шагнул к почтовым ящикам. Покосился на красный глазок видеокамеры, улыбнулся и помахал рукой. Зачем? Сам не знаю. Вряд ли эти записи кто-то потом просматривает, а если да - то вот ему от меня "доброе утро".
Рядом с табличкой "Анна Ольшевска" белела аккуратная наклейка: "Пожалуйста, никакой рекламы". Я пожал плечами и опустил в прорезь конверт. А в нем - флешка-чип с одной единственной песней и короткая записка:
"Софии Корде. Просто послушай. В обычных наушниках, без подключения".
Накануне, примостившись за кухонным столом, я долго зависал над этим клочком бумаги, не зная, что написать и как написать. Представиться? Но как? Врать я не мог. Сказать правду - тем более. Пуститься в объяснения? Мою писанину, скорее всего выкинули бы, не читая.
Просто послушай - этого достаточно. Остальное скажет Бездна за меня. Странно и немного курьезно, что единственным, оставшимся во мне от прежнего Янека, кроме памяти, оказался почерк. Я и сам оторопел, глядя на размашистые, нервные буквы, выползшие из-под моей руки. Казалось бы, моторная память Четыреста Второго должна была изменить и каллиграфию, и наклон... Но этого почему-то не случилось.
Могла ли Соня узнать меня по почерку? Вряд ли. Как, скорее всего, и Анна. Мы не писали друг другу бумажных писем. А если и да - в самом начале, робкие и влюбленные, когда послание на листке из записной книжки казалось верхом романтики.... То что с того? Все давно стёрлось и бурьяном поросло.
Я медленно выдохнул через нос – успокоился, все, Янек. Или Йонас – похоже, Йонасом Келлером мне теперь быть до конца своих дней, и, наверное, это не худшее, что могло со мной произойти.
Ида, конечно, права, мы живы, и это чудо. Чудесам не стоит слишком пристально смотреть в пасть - укусят.
Я задумчиво брел по коттеджному поселку в направлении хосписа. Мне туда было совершенно не нужно. Я уже видел свою пустую оболочку, измениться она за это время не могла, да и не пускают к ней без записи.
И все-таки мне хотелось пусть не увидеть, а просто постоять и подышать рядом. Какая-то дурацкая тяга. Человек – не софт, чтобы стереть его полностью из логов, что-то все равно фонит.
Просторный холл корпуса номер четыре обдал меня все тем же душным теплом. Зато вместо молодой секретарши за стойкой сидел парень в накладных наушниках – не нейро-, обычных, и покачиваясь, очевидно, в такт музыке, тыкал пальцем в телефон. Я прошел мимо, а он даже не повернул головы в мою сторону.
Но об одной вещи я забыл и, скользнув вороватой тенью в приоткрытую дверь 402-й палаты, очутился перед темным смарт-стеклом. И замер. Жетона, чтобы сделать его прозрачным, у меня не было!
Я приложил ладонь к стеклу. Может, именно этого я и хотел - прикоснуться, пусть не телесно, но протянуть руку навстречу. Пусть он никогда не сможет её пожать. Это ведь не ему нужно - ему уже ничего больше не надо - а мне. Попрощаться с этой ампутированной частью самого себя, чтобы научиться жить без нее.
И вдруг... я услышал шепот. А больничном боксе находился кто-то ещё, кроме бывшего меня.
- ... Устала, Янек... Господи, Яничек. Как я устала...
Анна? Конечно же, это была она. Ее интонацию, манеру чуть растягивать слова на конце и эти нотки бессильной нежности, я узнал бы и через тысячу лет разлуки.
- Прости за это дурацкое шоу, Яничек, - шептала Анна. - Но что я могла? Ты оставил меня совсем одну. Я даже не знаю, жив ты или нет. Тогда, в первый раз, я хотя бы слышала твой голос. А сейчас... Ты и дышишь, как машина... И я... Я ничего не понимаю, - тихий всхлип, шорох простыни.
Я превратился в натянутую струну, пытаясь угадать, что она делает. И с ней ли Соня? Нет, скорее всего нет.
- И, Янек... я боюсь за Соню. Очень боюсь. Она ничего не хочет слушать. Говорит только о тебе. Хочет быть, как ты... Говорит, что это я виновата. А я... ведь ничего не знала. Зачем ты ушел так? Почему не поговорил со мной?
Я не мог это больше слушать и тихо вышел из палаты, притворив за собой дверь. Нарочито уверенно прошагал мимо зависшего в телефоне парня и выскочил из корпуса, окунувшись в теплые весенне-хвойные запахи, в свежесть и солнце. Глаза ломило от яркого света, а Бездна жрала мое горло изнутри. И кажется, она хотела не петь, а кричать.
Уже в такси, по дороге обратно, зазвонил мой телефон - подарок Иды.
Я пару секунд тупо слушал этот дребезжащий звук, потом полез в карман и чуть не выронил скользкую трубку на пол.
- Да, юнит? - ответил, я, не думая.
- Янек, ты где?! – Ида прямо-таки кричала, ее голос едва пробивался сквозь помехи в сети.
- Еду домой, а что?
- Скажи таксисту, пусть объезжает центр! Там все перекрыто, глухая пробка, нагнали патрулей из верхних секторов!
Я никак не мог сообразить, с чего она так взвилась и при чем тут центр.
- А что случилось?
- В Квитчина стреляли, – выдохнула она, то ли радостно, то ли ошеломленно. – Только что по всем каналам крутили. Макса повязали. Вроде, с ним был кто-то ещё. Но это не точно.
- Погоди... - я переложил телефон в другую руку и вытер взмокшую ладонь о штаны. - Какой Макс? Квитчин убит?
- Сказали, ранен. Тяжело. Позвоночник перебит. Пусть теперь сам споёт в коме! – Ида даже не пыталась скрывать злость.
А я... Я и сам не мог понять, что чувствую. В голове все смешалось. Квитчин, однажды уничтоживший меня, теперь искалечен или подыхает. Дурацкая, вывернутая наизнанку, но справедливость. Ну так что ж. На смену одному уроду придет другой. Что изменится?
- А Макс? Это наш Пиксель, что ли?
- Он, - Ида тихо вздохнула и после долгой паузы обронила. - Надеюсь, он теперь счастлив.
Такси бесшумно скользило мимо березовых перелесков, оврагов, одиноких ферм, окруженных высокими сетчатыми заборами, За окном тянулись пашни, уже подернутые первой жидкой зеленью. Я смотрел в окно, а в голове царил полный сумбур. Но я даже не старался навести там порядок. Зачем? Главное я помнил. Я - ключ. И я уже сделал то, что должен был - повернулся в замке.
Можно, наверное, подумать, что все последующие дни мы с Идой только и говорили, что о Максе и Квитчине, читали сводки о здоровье нашего с Пикселем общего врага, изо всех сил желая ему как можно больше мучений – на этом свете или на том. Но нет. Ида только молча обняла меня, спросила: «Отнес запись?». Я кивнул. А потом мы заперли эту тему на тяжелый засов, как до этого цифровой ад, как «Лиру», как всю боль из прошлого. Может, Ида и читала что-то, и слушала. А я – нет. Порасти оно все травой.
Только о Соне вспоминал, тайком умоляя Бездну: «Покажи!». И она показывала. Я видел – словно наяву, прямо перед собой – тоненькую девочку-подростка в наушниках – обычных, накладных, без нейровоздействия. Да и зачем оно, Бездна сильнее любых интерфейсов... Я видел Соню, идущую по тропинке сквозь сосновый лес. Лохматый черный пес на длинном поводке. Шарахается по кустам. Обнюхивает стволы, задирает лапу, справляя свои собачьи делишки. Смирно трусит по тропе. А Соня – слушает, чуть склонив голову, льющуюся в наушниках музыку. Голос Бездны. Мой голос. Ту единственную песню, которую я записал для нее.
«Все, что Бездна споет – превратится в серебряный свет. Если цифру – в живое, а смерть – в многоцветие поля. В этом есть чья-то странная, может быть, высшая воля, в серверах мирозданья запрятанный хрупкий секрет...»
Она, наверное, не понимает слов. Да и не важны в песне слова. Но, как просачивается талая вода к корням, впитываясь сквозь лесную подстилку, в мозг проникает вибрация. Серебряная, яркая, незлая. Она и не добрая, пожалуй, но в ней – хаос и свет, что-то живое, не машинное, внесистемное.
«Не понять, не постичь. Не проверить на скол и на слом этот глитч мирозданья, ошибку в божественном плане... Эта песня – как трещина в старом дешевом экране, до небес распахнет каждый ад, каждый бокс, каждый дом.
Интерфейс не отлажен, а счастье – системный мираж, или баг по-простому... Страданье прописано свыше. Если выпал с небес – задыхаешься, плачешь, но дышишь. Если дышишь – то пой. Ты в сети. Ты по-прежнему наш».
Я прятался за деревьями, смотрел сквозь густую зелень молодой хвои, осторожно раздвигая ветви, как будто и в самом деле находился там. И хотя не мог прочитать Сонины мысли, понимал, она сейчас всматривается в себя. И кое-что понимает. Например, что любить – не означает повторять чужие ошибки. Можно быть другой, идти своей дорогой. И просто хранить память. А большего я от нее и не ждал.
Ну, а я? Я сделал все, что мог. И просто жил. В ожидании чуда, счастья, милости от Бездны, которая по-прежнему пела во мне. В ожидании промпта.
[ORIGIN: THE_VOID_VOICE]
[MODE: SILVER_RESONANCE]
[NEURAL_PROMPT №001 (SILVER)]:
"Петь сквозь боль и надеяться: небо подбросит нам промпт..."
[ACTION: TRANSMIT_FLOW]
Петь сквозь боль и надеяться:
небо подбросит нам промпт - Не на слом, а на свет,
На созвучие в фазе конечной.
Интерфейс прояснится,
В ушах зафони́т бесконечность, И починится сердце,
Впуская живительный ток.
Если песня - вибрация, Значит, пробьётся сквозь сон,
Цифровой суррогат,
И сквозь лаги немой преисподней. Дни в аду безвозвратны,
Но мы - с каждым вздохом свободней. И очистится память, И яростно вспыхнет неон.
Это вирус в сети,
Подцепить его - пара секунд.
Это проще простого, Как в бездну шагнуть без страховки.
Жизнь порой грязновата,
Любовь и сложна, и неловка,
Но как цепко впивается
Семя в распаханный грунт.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
