Талисман Торгейля
Глава 1
Над башнями Каффы сгущаются сумерки. В глубине контрадо[1] затихает гомон. За глухими ставнями теплятся светильники. Горожане готовятся ко сну.
Но не все. Не все…
Талисман Торгейля хранит меня. Невидимкой крадусь я от дома к дому, сторонясь шумных ватаг и пугая одиноких прохожих скрипом подошв и всхлипами старческого дыхания. Одни, никого не увидев, крестятся и судорожно хватаются за образки. Другие тянутся к рукоятям мечей или потайным кинжалам. Тогда я останавливаюсь и даю гудящим ногам покой. Беготня по городу давно уже не для меня. Переведя дух, я, как дряхлый пёс, продолжаю выискивать понятные только мне знаки, не допуская мысли, что опоздал, проморгал, потерял…
Ещё остановка. Ещё передышка. Стена дикого камня делится украденным за день теплом. Нежась в нём, я медлю нырять в зябкость вечерней улицы.
На драку я наткнулся за пять домов до границы контрадо. Пламя факелов лизало неровные стены. Множились отсветы, плодились тени. Крыльями стервятников вздымались три плаща. Одинокий путник, по нужде или глупости забрёдший в затхлый тупик, уже не сопротивлялся.
Я перевёл дыхание. Сердце моё заныло, зашуршали сушёные смоквы в полотняном мешочке.
Трое убивали одного. Поднимались и опускались руки, сверкали клинки. Бравые молодцы! Им и дня на разграбление города достанет. Славна Каффа! Славен Антонио Леркаро![2]
Где-то звонит колокол. Ночной дозор печатает шаг.
– Всё, кончай! – слышится хриплый приказ.
Костоломы вынимают из стены факелы и нетопырями растворяются в темноте. Они исчезли, но запах их ещё держится в воздухе. Кислый запах старой одежды, пота и дешёвого вина – запах фондуков[3], где они проводят дни и ночи.
Я подошёл к распростёртому телу, не решаясь стать видимым.
Молод, до невозможности молод был этот монах в запылённой ризе. И я знал его имя. Каим. Каим из Кордобы. Им он был почти двести лет назад, им остался и сейчас. Я знал его лицо. Тонкие губы, нос горбинкой, алая родинка под левым глазом – как поцелуй ангела…
Ошибиться невозможно. Хоть мы никогда не встречались, это лицо снилось мне ночами и мерещилось наяву все семьдесят прожитых лет. Я знал каждую его черточку, как свои шрамы.
Каим.
Каим из Кордобы.
Слуга Торгейля.
Сев на корточки, я приподнял его голову. Когда-то юноша был прекрасен. Сейчас обломки костей прорвали монашеское одеяние. Оба виска чернели проломами, горло рассёк кровящий полумесяц. Я потянулся к тесёмкам на его шее и несколько ударов сердца разглядывал утяжелявшие их предметы. Нательный крестик. Ладанка. Ромбик можжевельника с выжженным крестом. Сосудик ароматного масла. Если это всё богатство монаха – то, право, здесь свершилось убийство!
Я посмотрел на Каима. На того, кто был обязан трижды, четырежды умереть, но который всё ещё таил искру жизни.
Помедлив – не хотелось мараться кровью – я ощупал его запястья. Ничего. Только тёплая древесина псалтериума коснулась кожи. Притороченная к поясу сумка для подаяний не привлекла моего внимания. Монах не доверит ей своё сокровище.
Я пошарил под его коленями. Что-то захолодило мне пальцы.
Юноша застонал. Торопясь, я перевернул изувеченное тело на живот. Нащупал хитро завязанную нить под правым коленом. Потянул – и на моей ладони замерцало кольцо. Змей, глодающий свой хвост. От прикосновения к нему меня на миг окатило теплом… будто на плечи накинули одну из тех шуб, что привозят русы.
Я повесил добычу на шею и распрямился. Дешёвые безделушки хрустнули под ногами. Сладостная опустошённость размягчила моё тело. Талисман действовал. Я чувствовал это так же верно, как зловоние вспоротого живота Каима.
С башни Христа донёсся гул колокола. Страже пора запирать крепостные ворота, горожанам – тушить светильники, торговому люду – закрывать лавки и харчевни.
Но зов колокола теперь не для меня. Отныне на всём свете мне не было равных.
Стон оборвался. Каим открыл глаза. Я мог бы поклясться гробом Господним, что его перебитый нос вновь стал тонким и правильным, а разбитые губы – чёткими! Кровь уже не текла из несметных ран.
Но, поглаживая через рубаху свернувшегося змея, я был уверен, что Каиму больше не встать на ноги. Источник его вечной жизни теперь принадлежал мне.
Юноша напрягся, будто прислушиваясь к току крови в моих жилах.
– Кто здесь? – захрипел он, приподнимаясь на локте и садясь.
Хмель ударил мне в голову. Запах смокв защекотал ноздри сквозь уличный смрад. И, вместо того чтобы уйти, я снял кольцо-невидимку с пальца.
Моё появление повергло бы ниц любого на этой земле. Но проклятый ребёнок с глазами Мафусаила только поморщился, выплёвывая выбитый зуб.
– Кольцо Торгейля? – и, не дожидаясь моего кивка, продолжил с лёгким акцентом. – Слыхал я о таких. Говорят, они воды боятся. В дождь просто серебряной бирюлькой становятся… – Он скривился, ощупав языком зубы. – У тебя такое же, сын мой?
– Хуже, отец, – неожиданно сознался я. – Ни снега не выносит, ни тумана…
Только ему – единственному на свете – мог я поверить причуды фамильного кольца. Ведь владеющие талисманами Торгейля могли почитать себя Избранными. Я ощутил нежность к этому мальчишке. Он, сам того не ведая, уже заглядывал в иной мир.
– Ещё бы! Водой вместо молока закалённое… – Каим осёкся, прикусил язык.
Я сделал вид, что не заметил оговорку. В самом деле, откуда странствующему монаху знать, как сожжённый два века назад колдун делал свои амулеты?
– Сколько ты заплатил за него, сын мой?
– За кольцо это мой прапрапрадед уплатил в тысяча двести втором году от Рождества Христова на рынке Генуи… Хм, он даже исповеднику не признался, за какие заслуги отписал соседу своё имение… А став нищ, как церковная крыса, он подался на Восток.
В южных глазах юноши вспыхнул интерес. Это льстило, хоть я и не нуждался в почтении бывшего баловня судьбы, третий век бредущего по земле… и вот достигшего конца пути.
– Чем дольше талисман принадлежит одному роду, тем он сильнее… Так люди говорят. – Голос монаха наполнялся чистотой, как бокал – вином. – Твой пращур был счастлив?
– Он был разорён, – повторил я. – И решил поклониться святыням Константинополя… Пожалуй, он был счастлив.
Во взоре юноши мелькнуло что-то, похожее на узнавание. Возможно, я и в самом деле пошёл в своего прародителя, но ведь Каим видел его один-единственный раз…
Одёрнув непристойно задранную ризу, монах заметил раздавленные мною амулеты.
– Не стоило до звёзд бродить по Каффе, – вздохнул он. – Нужно было поспешить к учёному Аль-Акбару, с которым свела судьба прошлым летом в Дамаске… Но морская качка утомительна. Сойдя с галеры, я захотел размять ноги. Да и новые места всегда притягивают. Не тебе ли, сын мой, обязан я своим спасением?
– Нет, отец! – отрёкся я. – Я был неподалёку, но вмешаться не рискнул. Немощному старику не одолеть местных умельцев. Да вы не очень пострадали, я вижу?
Юноша оглядел меня – разменявшего восьмой десяток, но так и не нарастившего плоть на костях.
– Я, наречённый Иоанном при крещении, благодарю тебя. Как мне называть тебя, сын мой?
Сказал бы лучше – при воскрешении. Что мне в благодарности Иоанна?
– Я… – Я напряг память и вдруг рассмеялся, узрев чистый лист на месте прожитых лет. – Запамятовал, отец. Долгов не делаю, тяжб не веду. Друзей схоронил, а соседи…
– Это не важно, – заметил монах. – Истинная доброта никогда не имела имени. Она есть – или её нет. Но далеко ли твой дом? Не хотелось бы дерзить, но ноги не донесут меня до Тугар-аль-Хасса[4]. Да и врата контрадо уже заперты…
Он знал, что я не одолею искушение. Так и было. Но я словно сбросил наваждение. Давно пробило три часа[5]. Мой дом недалеко, но идти придётся медленно. Даже если Каим восстановит свои силы (и как ему это удастся без талисмана?), он скроет это во избежание подозрений.
Я протянул ему руку. Сейчас я владел его кольцом. Прикосновение ко мне срастит его кости, вольёт в тело новые силы… Ненадолго.
Запах медовых смокв усилился, им были напоены ночь, лунный свет, каменные стены и…
– Что-то случилось, сын мой?
– Восемнадцать аспров! – подосадовал я.
В глазах юноши стоял вопрос.
– По консульскому указу, – пояснил я не без удовольствия, потому что указ этот меня не касался, – любой горожанин, ушедший ночью без светильника на восемь домов от своего обиталища, платит восемнадцать аспров побора. У меня нет при себе восемнадцати аспров. Впрочем, дома тоже пусто… Так уж постарайтесь, святой отец, быстрее переставлять ноги!
Говоря это, я едва сдержал смех. Я собрался жить вечно – и тревожусь о восемнадцати монетах!
– Видимо, и здесь я тебе в тягость, – заметил юноша. – Ведь мне, страннику, деньги лишь обуза.
– На вид вам нет пятнадцати, – сказал я. – Военный начальник не посмеет взять с вас побор.
Казалось, путь наш продлится до утра – мимо церкви святой Агнессы и дальше, по извивам контрадо – прерываемый любым шумом, в котором мне мерещился шаг ночной стражи. К счастью, мы встретили подмастерье сапожника Дамьяно. При виде окровавленного монаха он протрезвел, перекрестился и вызвался помочь.
Закрыв дверь на засов, я дал юноше чистую рубаху и устроил его в комнатке без окон. Зажёг плошку, принёс вино и вчерашний хлеб. Пока я отмывал руки от крови, он, ополоснув лицо и благословив трапезу, жадно выпил полкувшина.
– Живая вода! – воскликнул он. – Ты просто вернул меня к жизни, сын мой!
– Пустое, отец… – поморщился я, выкладывая фрукты на деревянное блюдо – свежие и сушёные вперемешку.
– Не скажи! – возразил он. Улыбка на его прекрасном лице казалась мне чудовищной, а поцелуй ангела резал глаза. – Хоть я и молод, я много странствовал, сын мой. Не всяк человек, христианин ли, сарацин ли, язычник ли, поможет умирающему, ничего не требуя взамен…
Кровь Христова! Умирающий, как же! Тело не корчат судороги, на щеках румянец, раны затянулись. Каим, видимо, понял, что зарвался.
– Почему вы решили, что мною движет великодушие? – спросил я с интересом.
– Взять с меня нечего. Единственное сокровище – жизнь, да ведь её ты не потребуешь?
– Откуда вам знать? – спросил я, ставя перед ним блюдо с яблоками. И смоквами. На эти пыльные, тронутые жучками плоды ушли последние крохи моего состояния.
Другие бы при этих словах начали креститься. Монах удивлённо развёл руками:
– Как ты можешь требовать то, над чем не властен? Моя жизнь принадлежит Всевышнему.
«Уже нет!» – едва не закричал я, когда он проглотил тёмно-коричневую винную ягоду. Ощущать себя если не Творцом, то орудием в деснице его было томительно сладко.
– Мне, отец, нужен сущий пустяк, – сказал я, опускаясь рядом с ним. – Вы прошли многие земли. Видели чудеса, которые мне, простому горожанину, и не снились…
– Простому владельцу кольца-невидимки, – в тон мне добавил Каим. – Спрашивай, сын мой…
Сейчас я был выше мелких обид. Этой ночью он умрёт. Зачем на него сердиться?
– Вы многое повидали, отец. Вы знаете о том самом Торгейле, что обвинён в колдовстве. Так скажите, правда ли, что Торгейль создал талисман бессмертия? Правда ли, что обладающий им будет иметь вечную жизнь, вечную молодость и неиссякаемое здоровье?
Юноша потянулся за смоквами. Губы его дразнили улыбкой.
– Торгейля и при жизни окружали легенды, – ответил он. – А после смерти он стал для многих едва не святым. «Житие многомудрого Торгейля» святейшая инквизиция уничтожает второй век. Я не единожды держал его в руках… прежде чем предать огню. Чего только Торгейлю труд сей не приписывает! И кольца-невидимки, и приворотное зелье, и чудодейственный бальзам, врачующий любые раны, и сталь, превосходящую дамасскую… и постижение тайны вечной жизни…
– Но кольца-то невидимки есть! – вскричал я. – Ваша правда, отец, на погоду капризны, могут и на костёр отправить, но ведь они есть! И ежели Торгейль сумел…
– Так ты, сын мой, хочешь знать, открыл ли Торгейль секрет вечной жизни? – Во взгляде Каима была усталость – словно этот разговор он вёл каждый день своей долгой жизни. – Ты, убелённый сединами, жил единственно жаждой узнать об этом?
Я подвинул светильник, чтобы тени не плясали на лице монаха. Мой голос был тих, а улыбка ни о чём не говорила. Пусть я слыл старым пнём, но чувствами своими я управлять научился. Да и предмет спора, в конце концов, был уже у меня. Каим ел смоквы, и я испугался, что он умрёт прежде, чем я окончу рассказ.
– Прапрапрадед мой, отец, отдал целое состояние за своенравное кольцо-невидимку… Ну, об этом я говорил. Затем он вступил в святое воинство. Многие тогда на Востоке головы сложили. Пращуру моему повезло. Из Константинополя он возвратился богачом… Годы спустя, на ярмарке Эрфурта он вновь встретил Торгейля. В пёстром шатре тот врачевал раны рваные, колотые и резаные. От желающих отбою не было. Торгейль сбрызгивал самые жуткие раны, даже мертвеющие, какой-то водицей, и, помолясь, накладывал повязку. Да накладывал с тем, чтобы рубаки не снимали её несколько дней. Брал, кто что давал – золото ли, серебро ли, не гнушался и медяками – и отправлял с миром. Помогал ему расторопный паренёк, вывезенный из Кордобы – тонкий и смуглый, чёрные волосы кольцами, очи большие, как у девы, тоже чёрные… а под левым глазом – родинка алая. Злые языки судачили, отец, что предан был мальчишка Торгейлю душой и телом, и неизвестно, чем более, без принуждения ложе хозяину согревая…
Говоря это, я не сводил глаз с Каима. Тот рассеянно коснулся злополучной родинки.
– Занятно говоришь, сын мой! Сколько лет по свету хожу, а такого не слышал!
– Дальше ещё занятнее, – пообещал я, отхлёбывая терпкого вина. – Был у предка моего на руке рубец, сарацинов подарочек. С ним-то он к Торгейлю и заявился. Малец смазливый тряпицу на рубце раскатал, Торгейль водицей руку окропил, пальцами размял, да повязку сделал, велев не тревожить рану не меньше седмицы… Выйдя из шатра, мой пращур возьми и сдери повязку. Глядит – нет рубца! Он хоть рожу имел простецкую, дурнем не был… О, да! Смекнул он, что дело волшбой пахнет. Он снова к Торгейлю. Знаю, мол, в чём шутка твоя. Себе новую бирюльку сделаешь, а мне эту, в образе змея, отдай… Не хочешь дарить, продай. Я не поскуплюсь, памятуя о колечке-то невидимке…
Умолкнув, я посмотрел на юнца, жующего финики. Его глаза влажно блестели, будто от слёз. Но голос был твёрд и по-прежнему насмешлив:
– И что дальше, сын мой? Уступил Торгейль кольцо твоему… достойному пращуру?
Вино ли выпитое причиной, трепет ли огня, но показалось мне, что этот юнец, на чьей коже уже не было ни ран, ни шрамов, издевается надо мной. И я закричал, вскочив на ноги:
– Только сыну своему, плоти от плоти своей, открыл бы я это! Но не дал мне Всевышний ни жены, ни сына. Потому вам скажу, что Торгейль посмеялся над моим прапрапрадедом! «Талисман мой, – отвечал он, – сделан из вечной материи, неподвластной износу, порче и гниению! Всякое существо, что соприкасается с ним, исцелится от ран и болезней, терзающих его; а какое сумеет не расставаться с ним, то бессмертным будет!» Старик мой не уступал, просил, требовал, молил… И как закричит Торгейль: «Будь по-твоему! Получишь ты талисман сей, но взамен отдашь душу свою! Зачем бессмертному душа?» Думал он, что испугал воина, и тот уйдёт, осеняя себя крестом. Но, на свою беду, громко кричал Торгейль. Услышали его добрые люди, да донесли куда следует, что муж сей есть злодей и чернокнижник, души у честных христиан выторговывающий…
Я взял три последние смоквы. Рот наполнился слюной, сладкий яд вошёл в мою кровь. И такой же сладкой, как этот яд, была речь моя:
– Торгейль под пытками признал, что отрёкся от создателя и продал душу лукавому, за что одарён был знанием волшбы… Там же, в Эрфурте, его и сожгли на костре по приказу Конрада Марбургского. То ли в тридцать втором, то ли в тридцать третьем году[6]. Имущество его отошло церкви. Получил свою долю и тот, кто на него донёс. Но, раз Торгейль умер, предок мой рассудил, что талисмана у него с собой не было. И прах его не воскрес, хоть старик и надеялся на это… Не было кольца со змеем и среди вещей мастера, вот незадача, а? Правда, имущество колдуна ещё кое-чего не досчиталось…
– Чего же? – Голос Каима был так тих, что казался шелестом ветра.
– Смазливого слуги, исчезнувшего с того дня из Эрфурта и из памяти людской. Талисман, надо думать, исчез вместе с ним. Прапрапрадед мой, пока мог, искал его. Это он и своему старшему сыну завещал. Моему прадеду, стало быть. Тот – младшенькому своему. А тот – мне. Долго я странствовал, и города стали на один лад, и люди – на одно лицо, пока в земле пагод не сказал мудрец, что если сесть на берегу реки, рано или поздно мимо проплывёт тело моего врага. Бросил я тогда поиски и поселился в Каффе – там, где застала меня старость. Нет-нет да приносили купцы весть, что в разных землях встречали странника, смуглого и черноглазого, с яркой родинкой под левым глазом. Говорили, было у него на пальце кольцо в виде змея, пожирающего самого себя. Говорили также, будто бы исцелял он безнадёжных больных одним возложением рук. Как тогда, в шатре Торгейля…
– Исцелял, сын мой! – белозубо улыбнулся монах, прихлёбывая вино. Я подумал, что, как избавлюсь от тела, вымою посуду, из которой он пил… Или нет, просто выброшу. Нет, отдам нищим! – Что же тебе не по нраву? – спросил он.
– То, что за заслуги ничтожные получил мальчишка этот большой дар. Что распоряжался им неумело, одаряя кого не след!
– И ты, сын мой, правильнее бы распорядился тем кольцом?
Во рту у меня было сухо. Я допил вино, но прохладная влага только распалила жажду. Этот щенок издевался надо мной! Но именно я буду смеяться последним, а он этого не знал.
– Предки мои бредили им, – прошептал я. – Они бы души за него не пожалели… Я достоин их, отец. Я подкупил городскую стражу. Она сообщала обо всех красивых и черноглазых пришельцах… Особенно, если на скуле у них пламенеет поцелуй ангела…
Юноша шевельнулся. Мелькнула мысль, что он сбежит, не дослушав меня, не отведав моего торжества, не узнав, что положило конец его долгой жизни. И я вскочил, загородив проход. В голове у меня шумело от выпитого. Но монах не собирался убегать. Яд действовал. Он откинулся на подушки, не сводя с меня блестящих, настороженных… но, будь он проклят, насмешливых глаз!
– И когда этот день настал, – промолвил я, указав на него, – я нанял лучших головорезов Каффы, чтобы они на славу тебя отделали. И смотрел, как тебя били. А потом забрал талисман, который ты прятал под коленом…
– Ты рисковал, сын мой… – сказал Каим, и на этот раз на его губах не было улыбки.
– Я ничем не рисковал, щенок! – перебил я. – Ведь за финики, которые ты уплетал за обе щеки, я отдал последние аспры. Пропитавшему их яду нет названия…
– Ты тоже ел их, безумный! – Каим схватился за голову. – Дважды безумный! Ты рисковал жизнью своей, торгуясь с висельниками, ты ел отравленные плоды! Чего ради?
Вопрос был так дик, так неожидан, что я, не тратя слов, извлёк кольцо из-за пазухи. В бездонных глазах паренька мерцал ничем не прикрытый страх.
– Тому, кто вкус-с-сил вечной молодости, трудно пов-в-верить в смерть, – заметил я заплетающимся языком. Я был на вершине блаженства. И торжество моё усиливалось, когда я смотрел на монаха, притихшего, ошеломленного, уронившего голову на грудь… Пожалуй, теперь я тоже мог быть щедрым, подарив ему краткую, но оттого более сладкую жизнь.
Я схватил его за руку:
– Ты успел пожить, счастливчик. Но я могу отогнать смерть. И вышвырнуть тебя вон. Ты начнёшь стареть. Д-день за днём, год за годом… И если это покажется тебе ужасным – а так и будет, поверь! – после столетней юности в один день схватиться за поясницу, в другой – забыть своё имя, а в третий – проснуться в изгаженной постели и не найти сил подняться… То ты всегда сможешь покончить с этим. Покончить од-дним ударом…
Юноша положил ладонь на моё предплечье, вытягивая живительную силу. Его прикосновение было исполнено нежности.
– Глупец, – негромко рассмеялся он. – Наивный глупец! До седин дожил, а простейших вещей не постиг… Запомни, сын мой: время – свято. Оно – дар Всевышнего. А ты и предки твои столько лет и сил потратили впустую, потеряли безвозвратно, гоняясь за призраком и не ценя того, что имели…
Он выпрямился, снял с пояса кожаный мешочек, в который я не стал заглядывать, потянул за шнурок…
На ладонь ему выпала горсть колец. Талисманов Торгейля!
Талисманов, дарующих бессмертие!!!
Лицо моё запылало. Рука сама потянулась к вырезу одежды. Пальцы сами ощупали снятое с бесчувственного тела кольцо.
– Видишь? – Голос юноши полнился издёвкой. – Вот твои талисманы! Твои змеи! Ежели твоё кольцо плохо сидит на пальце, обменяй. Но верь мне, это ненадолго.
Я уже и сам понял это. Дивные голоса пели вокруг меня. Мне хотелось понять, о чём они поют, куда зовут… Но, сколько я ни напрягался, всё тщетно. Сухость жгла моё горло. Язык стал куском старой подмётки.
– Всегда одно и то же! – бывший слуга Торгейля в сердцах швырнул кольца на пол. – Почему слух о них так живуч? Почему, куда бы я ни шёл, он опережает меня? Одно и то же! Капюшон монаха не скрывает моё лицо, посох не служит оружием, а крест и смирение – защитой. Меня выслеживают, травят, убивают! С тела моего снимают кольца, а само тело… – Его передёрнуло. – Замуровывали ли тебя в стену? Зарывали в чащобе? А может, кидали на растерзание лесным тварям? Или сжигали с чумными трупами? Нет? Утешься этим, сын мой…
Я не слышал его. Ангелы пели вокруг меня, но больше, чем разобрать их голоса, мне хотелось понять, где я ошибся. Где ошибся дед, и какую ошибку, гореть ему в аду вечно, завещал ему мой прапрапрадед…
– Но в-в-ведь… – зашептал я. – Ведь ты… т-ты и талисман…
– Талисман мой, говорил Торгейль, сделан из вечной материи, неподвластной износу, порче и гниению. Всякое существо, что соприкоснётся с ним, исцелено будет от ран и болезней, мучающих его; а какое сумеет не расставаться с ним, то бессмертно будет! – напомнил Каим. – Неужели ты решил, что сплав, из которого сделано кольцо, вечен? Неподвластен ходу времени? Неподвластен порче и разрушению?
Голова моя кружилась, ноги подламывались. Я прислонился к стене. Хотя уже много лет бессонница делила со мною ложе, сейчас мне хотелось спать. Я жизнь бы отдал, чтобы черноглазый насмешник оставил меня в покое. Но тревожила мысль, что прежде нужно что-то успеть…
Гость коснулся моего лба, проясняя разум. Ангелы перестали дразнить своими песнями, и это вдруг огорчило меня.
– Но ведь нет камня или металла, чтоб не разрушался со временем, – осенило меня. – Значит, всё это – выдумка?
– Гос-с-споди, твоя воля… – Каим в порыве отчаяния воздел глаза к потолку. – Да кто внушил предку твоему, что талисман непременно безделицей сработан? Безделицей, которую можно носить на пальце или прятать за пазуху? Если тело человеческое, с виду хрупкое, но обновляющее само себя, врачующее раны свои, станет вечным, не будет ли оно крепче любого камня или сплава?
Дрожа, я опустился на пол. Руки и ноги мои немели, но чарующее пение вновь полилось из углов комнаты. Я почти не слышал монаха. Мне уже было не до него.
– Торгейль оставил за собой право смерти, – продолжил Каим. – Он хотел знать, что там, за краем жизни. И заклятие бессмертия, не спросив о том, наложил на купленного за бесценок раба. Я и есть талисман Торгейля… несчастный!
Словно в тумане видел я плывущий по комнате силуэт. Видел блестящие южные глаза – почти у своего лица. Видел маленькую алую родинку, поцелуй ангела… кровавую слезинку, выкатившуюся из рано постаревших глаз.
Кем был этот человек? Что он хотел от несчастного старика? Я не знал. Я не хотел знать! Эта гибкая фигура смущала меня, будила тревогу, мешала разобрать голоса, звучащие всё громче и отчетливее. Застила свет, который становился всё ярче и ярче…
Я почувствовал себя счастливым – впервые за много лет, – когда эта фигура исчезла.
2003 – 10 апреля 2005 гг.
[1] Квартал в средневековом городе.
[2] Консул Каффы в 1456 году.
[3] Фондуки (генуэзс.) – склады для товаров.
[4] Тугар-аль-Хасс – арабский квартал в Каффе.
[5] Т.е. девять часов вечера (первый час дня приходился на 6 часов.) В это время летом тушили свет.
[6] 1232 год.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
