Обложка Потомки Георгия

Потомки Георгия

Sergey Pushchin

0% прочитано
Стандартный
Sergey Pushchin

Потомки Георгия

Глава 1. Исповедь дипломата. Прелюдия

Ој војводо Синђелићу,

српски сине од Ресаве равне.

Ти си знао Србина заклети,

како ваља за слободу мрети.

Сербская песня, "Воевода Синджелич"

Снег в Стамбуле — редкость. Он падает неслышно, застилая белым минареты и кипарисы, гася звуки великого города, превращая его в призрак. Мехмед-паша, бывший посол Блистательной Порты при русском дворе, сидел у окна в своём старом особняке в районе Бешикташ и смотрел, как снежинки летят над Босфором.

Он постарел. Сильно постарел за эти два года. Волосы, ещё недавно чёрные как смоль, стали белыми. Спина сгорбилась. Руки, державшие когда-то верительные грамоты, теперь дрожали. Война, которую он предвидел, но не смог предотвратить, сломала его карьеру. Сан-Стефанский договор уничтожил то, что оставалось от его трудов. Берлинский конгресс слегка подсластил пилюлю, но Мехмед-паша знал: это уже не его игра. Он вышел в отставку. Вернулся домой. И теперь доживал свои дни в тишине старого дома, где единственной отрадой были книги, трубка и голос жены.

Фатьма, его верная супруга уже сорок лет, сидела напротив с чашкой кофе. Она тоже постарела, но держалась с достоинством, подобающим женщине её положения. Сегодня вечером Мехмед-паша был молчаливее обычного. Она знала этот взгляд - он смотрел в прошлое.

— О чём думаешь, муж мой? — спросила она осторожно.

Мехмед-паша не ответил сразу. Он смотрел на снег и видел не Босфор — Неву, не Бешикташ — Царскосельский дворец. И глаза.

— О ней, — произнёс он наконец. — О той девушке. Княжне Серафиме.

Фатьма вздрогнула. Она помнила это имя. Муж редко говорил о ней, но когда говорил — голос его менялся. В нём появлялось что-то, чего она не слышала больше ни в каких разговорах. Страх? Да. Но не только. Недоумение. Восхищение. Ужас. Всё вместе.

— Расскажи мне, — попросила она. — Ты никогда не рассказывал подробно.

Мехмед-паша отпил кофе. Поставил чашку. Посмотрел на жену.

— Это было 12 апреля 1877 года. Ты же помнишь эту дату. В тот день Россия объявила нам войну.

Большой Царскосельский дворец. Утро.

Зал был полон. Весь русский двор, вся императорская фамилия, весь дипломатический корпус. И он, Мехмед-паша, посол Блистательной Порты, стоящий в первых рядах. Он знал, что что-то готовится. Знал по тому, как избегали его дипломаты, как перешёптывались фрейлины, как Горчаков, старый лис, не ответил на его приветствие. Война? Да, возможно. Наверняка. Он был готов.

Но он не был готов к ней.

Она вошла в зал в сербском платье. Тёмно-синем, с белым шитьём, с широкими рукавами. Наряд сербской крестьянки. Мехмед-паша видел её раньше на раутах, на балах, на приёмах. Княжна Серафима, сестра того самого князя, что уехал воевать в Сербию. Она всегда была любезна. Всегда улыбалась. Всегда рассыпала дежурные комплименты на безупречном французском, обсуждала с ним Физули и Вольтера. Ничего особенного. Обычная барышня. Может быть, чуть более живая, чуть более острая на язык, чуть умнее других, немного экзальтированная, но — обычная. Таких немало.

В тот день всё было иначе.

Она прошла через весь зал и встала так, чтобы видеть его. Только его. Мехмед-паша сразу понял: она пришла ради него. Не ради Государя, не ради манифеста, не ради последующего молебна. Ради него.

— И тогда я совершил ошибку, — сказал Мехмед-паша жене, и голос его дрогнул. — Я посмотрел ей в глаза.

— Что ты увидел? — спросила Фатьма шёпотом.

— Ад.

Он замолчал. Снег за окном падал гуще.

— Ты понимаешь, — продолжил он наконец, собравшись с мыслями, — я видел войну. Я видел резню. Я видел смерть. Я думал, что знаю, что такое ненависть. Но то, что было в её глазах... это было другое. Это была не ненависть к человеку, это была ненависть ко всему, что я собой являю. К моей крови. К моему имени. К моему народу. К моей вере. Ко всему, что было за тридцать поколений моих предков.

Он вздохнул.

— Она улыбалась. Понимаешь? Она улыбалась мне — как улыбалась всегда, на всех приёмах. Но теперь я видел, что скрывалось за этой улыбкой. Там, под любезностью и дежурными фразами, была такая бездна, что у меня перехватило дыхание, а я стоял и думал: «Она могла убить меня в любой момент. На любом рауте. На любом балу. Она улыбалась, делала комплименты, а сама ждала. Чего ждала? Этого дня?»

Фатьма молчала.

— Я заглянул в бездну, — повторил Мехмед-паша. — И бездна смотрела на меня глазами русской княжны.

Они сидели в тишине. Потом Фатьма спросила:

— Но откуда? Откуда в ней это? Она же... ты говорил, она образованна. Европейское воспитание. Французский язык. Петербургский двор. Как может такая девушка ненавидеть до безумия?

Мехмед-паша покачал головой.

— Я задавал себе этот вопрос сотни раз. Сначала думал: это из-за брата. Того самого, что уехал воевать в Сербию. Она боялась за него, боялась, что наши воины его убьют. Но потом я узнал больше. Я узнал, кто она такая на самом деле.

Он повернулся к жене.

— Её прадед — Чёрный Георгий.

Фатьма вздрогнула. Это имя знали в каждой османской семье. Карагеоргий. Вождь Первого сербского восстания. Человек, который резал гарнизоны, жег мусульманские сёла и убивал османских младенцев в колыбелях — так, во всяком случае, рассказывали старики. Имя, которым пугали детей в Стамбуле. Имя, от которого у правоверных до сих пор холодело в груди.

— Карагеоргий, — прошептала Фатьма. — Аллах всемогущий...

— Да. И вот, представь: девочка рождается в Петербурге. У неё русский отец, русское воспитание, французские гувернантки. Она говорит на трёх языках. Она читает Вольтера. Она танцует на балах. Но в ней течёт его чёрная кровь. Не просто сербская кровь — его. И этого достаточно. Она не училась ненавидеть. Она впитала это. С первым вдохом. С молоком матери — или, вернее, с рассказами своей сербской няни. Таких людей нельзя переделать. Их можно только убить. Или бояться.

— Ты боялся её? — спросила Фатьма.

— До дрожи, до ужаса. Я стоял в том зале и понимал: она ждала этого дня. Ждала момента, когда сможет смотреть на меня не как на дипломата, а как на врага. Она не убила меня — хотя могла бы. У неё был кинжал, я знаю, я слышал потом, что она всегда носила его в рукаве. Русские воспринимали это как милую дурость. Она же могла заколоть меня на любом рауте. Но ждала. Ждала, пока её брат будет убивать наших на Мораве. Ждала, пока русская армия пойдёт на юг. Ждала, пока я буду стоять перед ней — посол поверженной империи — и знать, что всё кончено.

Он помолчал.

— Я тогда подумал: «Аллах всемогущий, что мы сделали этому народу, если даже их женщины смотрят на нас с такой ненавистью? Что мы сделали, если европейское воспитание не смягчило её, а только отточило клинок?»

Фатьма подошла к мужу, положила руку на его плечо.

— Ты не виноват перед ней. Ты ничего ей не сделал. Ты даже не был с ней близко знаком.

— Я знаю. Но в том-то и ужас. Ей не нужно было знать меня лично. Я был османом. Я был тем, кого её прадед убивал. Я был тем, на кого её брат наводил пушки. Я не был человеком — я был символом. И этого символа было достаточно

Он закрыл лицо ладонями.

— И знаешь, что самое страшное? Мне жаль её. Мне жаль эту девочку, которая могла бы быть просто княжной, просто сестрой, просто женой и матерью. Радоваться жизни, полюбить, выйти замуж за хорошего человека, родить детей, увидеть мир. Но вместо этого она впитала ненависть — с первым вдохом, с первой песней, с первой сказкой на ночь. Она не выбирала. Она родилась ЭТИМ. И теперь она — Безумная Сербка. А могла бы быть просто Серафимой.

Фатьма молчала. Потом тихо произнесла:

— Иншаллах. Быть может, Аллах дарует ей покой. И тебе тоже.

Мехмед-паша покачал головой.

— Аллах дарует покой тем, кто его ищет. Не уверен, что это можно сказать о ней

За окном падал снег.

Глава 2. Бой

Ко је Србин и српскога рода, и од српске крви и колена, а не дош'о на бој на Косово, не имао од срца порода, ни мушкога ни девојачкога! Од руке му ништа не родило, рујно вино ни пшеница бела! Рђом капо док му је колена! [1]

"Косовская клятва", которую, по легенде, произнёс князь Лазарь перед битвой на Косовом поле.

Юго-восточная Сербия. Где-то между Алексинацем и Нишем. Осень 1876 года.

— Шрапнель, трубка три, заряд полный! - бинокль нещадно резал глаза. Залязгали замки "крупповских" пушек. — Ориентир — старое дерево, дальше полста, левее пятнадцать! — номера расчётов, состоящих из русских добровольцев и вчерашних сербских крестьян, крикнули о готовности.

— ПАЛИ! — три орудия ухнули, а молодой человек снова приник к окулярам. Над цепями турецкой пехоты вспыхнули три облачка. — Первое, третье, так стрелять! Три беглым! Второе - левее двадцать, тоже три с переносом по фронту!

Сражение развивалось из рук вон плохо. Противник, выдавив генерала Хорватовича на позиции южнее Гагловаца, теперь всеми силами лез на укрепления близ Джуниса, которые прикрывала, в том числе, батарея молодого князя Карагеоргиевича. Войска генерала Черняева дрались отчаянно, но исход был предрешён. Неподалёку разорвалась граната.

— Вашбродь! ВАШБРОДЬ! — в ухо орал Мишка, вчерашний студент Московского университета, а теперь — посыльный. — ВАШБРОДЬ, ТУРОК ПРОРВАЛСЯ К ГОРЕ СВЯТОГО НЕСТОРА! Пушки выставили, уже пристреливаются! Уходить надо, третий уже рядом кладут!

Андрей ошалело посмотрел на парня.

— Что?... Где Джура? Где Меженинов?

Мишка замотал головой.

— Сидит первый под Гагловацем, сукин сын, и носу не кажет, а второй в портки наложил, говорят, побежал к Черняеву доложить, что мы тут уже все покойники! Турки ставят батареи на Святом Несторе, сербы бежали, вашбродь! Уходим, или нас тут с землёй смешают! — посыльный вытер пот.

— Ладно... Ладно! — голова командира, неожиданно, прояснилась, стоило переключиться на родной язык матери. - Милош! Йован! Кончай палить, снаряды в ящики, коноводов сюда, живо запрягаем! Уходим на третью позицию за Трубарево, не зевать! Времени мало! — обслуга, суровые мужики, закопчённые за несколько часов боя, споро принялись готовить отступление.

День был страшен. Марш на Трубарево чудом прошёл без потерь. Поступивший приказ о подавления турецких пушек был принят князем Андреем с нервным смешком, но делать нечего — приказ. Разворачивались быстро, наблюдатели полезли на деревья, хотя исход контрбатарейной борьбы был предсказуем. Турки просто сидели выше, видели дальше и стянули больше орудий. На распадок, где укрылись "Круппы", посыпались гранаты и, сделав какой-то десяток выстрелов, пришлось снова уходить, оттягивая за собой мёртвых и раненых, которых перевязывали на ходу. Новая позиция севернее — новый обстрел, новые потери. К вечеру батарея расположилась за Прасковацем, получив, наконец, приказы. Люди спешно окапывались, готовясь прикрывать отступление войск к Ражану. Многие раненые, отказавшись от эвакуации, вставали к орудиям.

Андрей закурил, впервые за день позволив себе хоть немного отдохнуть. Мысли были невесёлые — турок почти разгромил центр и выдавил правый фланг Хорватовича. Солдаты отходили. Что дальше? Молодой человек только хмыкнул, вспоминая занятия по тактике в Михайловской академии. Дальше всё просто и понятно, как божий день — накопление кулака, прорыв, рассечение сербской армии. Конец. А его батарея? Да тут и дураку ясно. Артиллерия будет работать до последнего. Железо не жаль, заводы наклепают новые, а вот людей будут отводить, пока есть возможность. Отбросив тоскливые размышления, князь скинул антерию[2] и, взяв лопату, отправился рыть вместе со своими людьми. Старая мудрость — чем больше земли между тобой и снарядами, тем дольше проживёшь. Времени, правда, не хватало катастрофически.

К вечеру, вымотавшись до предела, пушки окопали. Мимо брели, таща раненых, люди, такие же усталые, с теми же пустыми глазами. Князь видел лёгкую зависть в глазах своих подчинённых — эти-то скоро будут в тылу, может, даже сумеют поесть и поспать. Артиллеристам выбора не давали. Приказав выставить дозорных и передав командование нареднику[3] Митровичу, командир пристроился спать у орудия, прямо на земле завернувшись в шинель, поданную кем-то из расчёта.

Сон был недолгим. Чья-то сильная рука трясла его, а через дрёму пробивались слова.

— Кнеже!... Кнеже! Неко жели да вас види! У руском оделу![4] — чертыхнувшись, Андрей поднялся, по-сербски поминая турок, гонцов, их матерей и осеннюю слякоть, в которой застревали колёса пушек. — Идем, идем, не брини.[5]

На пригорке сидел молодцеватого вида фельдъегерь, легко узнаваемый по мундиру. Командир лишь хмыкнул, увидев новенькую одежду и почти чистые сапоги. Тыловик. Сразу видно. Заметив помятого и измазанного грязью и сажей князя, посыльный вскочил.

— Ваша светлость! Имею срочную депешу из Петербурга, велено передать лично в руки! — при слове "Петербург" глаза артиллериста округлились от неожиданности. Здесь? Сейчас? Петербург?... Начали закрадываться подозрения. — Ну... Давайте.

Плотный сургуч с треском сломался. Текст был скупым

"Его Светлости князю Андрею Карагеоргиевичу. Его Императорское Величество Государь Александр Николаевич повелевает Вам незамедлительно оставить расположение сербских войск и проследовать в Санкт-Петербург для объяснения причин, по которым вы, член Императорской фамилии, покинули место вашей службы, утверждённое высочайшей волей, и принимаете участие в иноземном конфликте, тем самым ставя под удар нейтралитет России и царской семьи.

Сопротивление сей воле будет расценено как государственная измена.

Горчаков."

Руки сами свернули письмо. Потом снова развернули, а глаза, не верящие написанному, снова посмотрели на строчки.

— Что?... Они там с ума посходили? Мы же... Я же... Дядя сам ведь говорил про долг перед славянами! Ничего не пойму... — курьер старательно делал вид, что его тут нет. — Да чтоб вас всех! Не за фунт английского чаю ведь дерёмся! - Андрей разразился бессильной руганью.

Деликатно покашляв, фельдъегерь снова подал голос

— Ваша Светлость, имею также ещё одно письмо. Уже личное, — он протянул конверт из тонкой бумаги, а князь замер. Такой летящий почерк мог быть только у одного человека во всём свете. Торопливо выхватив пакет и вскрыв его, молодой человек начал быстро читать. Письмо было на сербском.

"Брат мой, кровь моя,

В Царском Селе говорят — ты ослушался Государя. Мамá плачет в подушку, папá рвёт депеши, не читая. А я — смеюсь. Смеюсь и молюсь Заступнице, чтобы уберёг тебя от пули турецкой и от придворных дураков.

Помнишь ли, как в детстве мы играли в Косово в липовой аллее? Ты был князем Лазарем, а я — Милицей. Ты говорил тогда: «Не бывать тому, чтобы сербская земля под турком осталась». Ты это помнишь, я знаю.

Не возвращайся, пока сам не решишь. Твой долг — не перед Горчаковым. Он — перед мёртвыми, что смотрят на тебя с небес. Попадёшь к турку в плен - лучше убей себя, но не допусти позора.

А если Государь разгневается — я сама к нему пойду. Пусть он меня казнит, если любить свою родину и воевать за неё — преступление.

Обреновичам не верь. Помни, чья кровь на их короне.

Твоя до гроба,

Сима.

П.С. Няня передаёт привет. Старая Любица немного болела, но шлёт тебе благословение и надеется увидеть живым."

Примечания: [1] Кто есть серб и сербского кто рода, Кто от сербской крови и колена И на поле Косово не выйдет, Пусть вовек не знает он потомства, Женского потомства и мужского! Пусть ничто ему не уродится — Ни вино, ни белая пшеница, Пусть погибнет всё его колено! [2] короткая мужская куртка, элемент сербского народного костюма [3] сержант [4] Князь! Князь! Кто-то хочет вас видеть! В русской одежде [5] Иду, иду, не волнуйся

Карта местности

Глава 3. Ражан

Седам сати удара,

Бејоград се јотвара.

Јотвара га Карађорђе

у њега да дође.

Карађорђе на чело,

а за њим све војводе,

а за њим све војводе,

ступају Бејограде. [1]

Сербская песня

Измученная батарея вступала в Ражань утром. Когда-то здесь шли по via militaris [2] римские легионеры, потом - византийцы и турки, а теперь горстка смертельно уставших людей втягивалась в посёлок, спрятавшийся между холмами. Из трёх пушек осталось две - во время очередной артиллерийской дуэли близкий разрыв посёк "Крупп" и пришлось его бросить, уходя из-под огня. Рядом шли и другие — с позиций тянулся ручеёк отступающих, сумевших по темноте прорваться через реку — пехота, кавалеристы, какие-то обозники смешались в единую толпу. Люди просто радовались, что вырвались из-под огня.

Это странное чувство — когда над тобой нависает смертельная опасность, организм сжимается, как часовая пружина, заставляет себя бежать дальше, соображать быстрее, видеть угрозу до того, как она окажется рядом. Бой кончается или вы ушли в тыл — сначала появляется детский, какой-то щенячий восторг — живой, живой! Вырвался, уцелел, обдурил врага! А потом, спустя небольшое время, когда уже не нужно спасать свою жизнь, сил у тела не остаётся. Хочется спать, курить, ни о чём не думать и напиться хоть самой дряной сивухи.

Те, кто давно в этом деле, привыкают к такой перестройке, стараясь читать, писать письма, готовить, рубить дрова, что-то делать, лишь бы занять себя и перебороть первую вспышку, после которой становится легче. Молодым, особенно тем, кто никогда не был в бою и никогда не видел, как гибнут товарищи, не слышал воя снарядов и не знал, как могут дрожать руки, всегда тяжелее.

Андрей сам помнил свой первый бой в деле под Велики Извором в июле. Он, недавний выпускник Михайловской академии, неделю как прибывший в страну, был уверен, что знает о бое всё. Как же! Он ведь стрелял из орудия, отлично знал баллистические таблицы, брал поправки и вычислял высоты, а на штабных играх лихо выбивал на скорость мишени. Как выяснилось, этого оказалось недостаточно — всё меняется, как только ты осознаёшь, что теперь игры закончились, а тебя могут убить. И не просто могут, хотят это сделать. С началом боя, когда турки начали давить батарею с двух направлений, князь растерялся и запаниковал. Только крепкий подзатыльник и матерный ор наредника Митровича, командира первого орудия, привёл молодого человека в чувство и, справившись с первым страхом, он принялся руководить боем. После боя его вывернуло прямо у орудия. Солдаты понимающе отвернулись, а кто-то протянул флягу с водой.

Андрей свесился с коня.

— Милош, брат... Надо искать какой-нибудь дом или укрытие до ночи, чую, дождь будет, — Милош Митрович, хмурый усатый детина, кивнул.

— Верно, кнеже, мыслишь. Тишина вон какая, да и за холмом темнеет. К вечеру ударит. Попросимся к какому-нибудь доброму человеку, может, и не откажет людям.

Через час батарея расположилась у дома местной вдовы, согласившейся потесниться. Часть ушла отдыхать в сарай, часовые встали у ворот, чтобы смениться через четыре часа. Впервые за день, забулькал котелок, в котором Янко-цыган, крайне уважаемый всей батареей за умение из ничего приготовить всё, принялся что-то готовить, нарезая тут же рядом ингредиенты.

Князь, отказавшись от ужина, брёл по улице, по пути пытаясь выяснить, где расположился штаб Черняева. Получилось не то что хорошо — половина патрулей не знала, другая половина при виде офицера вытягивалась и, как казалось молодому человеку, откровенно изображала дурака. После сорока минут поисков проезжавший мимо кавалерист махнул рукой в сторону крупного дома на северной окраине.

Генерал-майор Михаил Григорьевич Черняев был известным в Сербии человеком, пусть, порой, к нему и относились с сомнением — слишком честолюбив, порой, крут характером. Но стоило отдать должное — именно имя этого мужчины с аккуратной бородкой и острыми усиками, сейчас склонившегося над картой, разложенной прямо на столе, привлекло в Сербию толпы русских добровольцев. Услышав стук входной двери, генерал поднял голову и его глаза округлились.

— Андрей... Андрей Николаевич?! Мне доложили...

Князь устало сел на ближайший табурет, ничуть не стесняясь этикета и субординации.

— Догадываюсь. Как видите, не все слухи бывают правдивы, Михаил Григорьевич, — повисла неловкая пауза. Черняев прокашлялся.

— Александр Павлович [3] мне доложил, что вы все погибли. Я... Я отправил Государю сообщение. Виноват, Андрей Николаевич, не проверил, но вы сами понимаете — бой, сербы запаниковали...

Лицо Андрея вытянулось.

— Михаил Григорьевич. Я, конечно, не смею вас сейчас просить, но, пожалуй, придётся. Вы же знаете о моей сестре? — Черняев только хмыкнул.

— Кто же в столице не знает о la femme serbe folle[4], Андрей Николаевич. Рад был бы засвидетельствовать милейшей Серафиме Николаевне своё почтение, но что поделать — война, война.

— Михаил Григорьевич, у вас будет возможность засвидетельствовать своё почтение Симе уже через пару недель после того, как вы отправили столь непроверенное сообщение. И она будет не очень милой. Вы же понимаете, что она может выкинуть?

В этот раз, лицо вытянулось уже у Черняева.

— Ох, Боже сильный... Андрей Николаевич, не извольте беспокоиться, сейчас же решу этот вопрос. В Петербурге с вашей сестрой встречаться как-то безопаснее, — подбежавший адъютант быстро записал текст, надиктованный генералом. Через минуту в соседней комнате застучал телеграф, а Черняев заметно расслабился.

— Желаете кофе? Понимаю, не время, но мы и так по уши в... Ну да не будем об этом. Я к тому, что поздновато нам, мой друг, переживать. Я уже высказал свои соображения Милану. Боже мой, боже! Я же говорил им об этом, но этим сербам подавай всё и сразу! Какая военная наука, какие расчёты! Хватай дедов ятаган, пистолет за пояс, да и иди рубать головы... — генерала явно понесло. От усталости, от дикого напряжения боя, от порушившихся планов.

— Михаил Григорьевич. Осмелюсь напомнить, что я сам серб.

— Что? А... Ах да. Простите старика, устал за сегодня, вот и тянет пооткровенничать. Так желаете кофе?

Князь вежливо улыбнулся, показывая — никаких обид.

— Спасибо, но откажусь. Мне ещё надо людей проверить, да и поспать. А то, верите-нет, успел только прикорнуть у орудия вчера вечером, — Черняев торопливо закивал.

— Конечно, конечно, я понимаю. Не смею вас задерживать, отдохните, голубчик.

Уже у старой дубовой двери Андрея догнал вопрос.

- Андрей Николаевич. Я слышал о депеше и не одобряю её, но, всё же, осмелюсь спросить. Вы...?

Артиллерист остановился, не оборачиваясь, и, посмотрев на створку двери пару секунд, вздохнул.

— Михаил Григорьевич. За эту землю умирали поколения моих предков. Куда я отсюда? Зачем?... Ладно. Доброго вам дня, хоть и звучит это в этот день дико. Надеюсь, мы сможем вылезти из ямы, в которую сами же себя загнали. Честь имею, — дверь хлопнула.

Через час, проверив посты и, всё же, закинув пару ложек чорбы[5] в рот и поблагодарив Янко, командир устроился на сеновале. От невероятного переутомления мысли плыли и прыгали. Кто-то, может, молодой наводчик Йован, а может, и просто неизвестный серб из тысяч, нашедших укрытие в селе, тянул старую, как эти холмы, песню.

Тамо далеко, далеко од мора, Тамо је село моје, тамо је Србија. Тамо је село моје, тамо је Србија.

Тамо далеко, где цвета лимун жут, Тамо је српској војсци једини био пут. Тамо је српској војсци једини био пут.

Тамо далеко где цвета бели крин, Тамо су животе дали заједно отац и син. Тамо су животе дали заједно отац и син…[6]

Последняя мысль князя перед тем, как он провалился в сон, была странной: "Как там няня? Не сильно ли болела?..."

Примечания

[1] Семь часов пробило,

Белград открылся.

Открыл его Карагеоргий,

Чтобы в него вступить.

Карагеоргий впереди,

А за ним все воеводы,

А за ним все воеводы

Идут по Белграду.

[2] Военной дороге

[3] Меженинов

[4] Безумной сербке

[5] Балканский густой суп

[6] Там далеко, далеко от моря, Там моё село, там Сербия. Там моё село, там Сербия.

Там далеко, где жёлтые лимоны цветут , Там у сербской армии был единственный путь. Там у сербской армии был единственный путь.

Там далеко, где цветёт белая лилия, Там свою жизнь отдали вместе отец и сын. Там свою жизнь отдали вместе отец и сын.

Интерлюдия. Няня

Вино пије Краљевићу Марко        са старицом Јевросимом мајком,     а кад су се напојили вина,         мајка Марку стаде бесједити:       „О мој синко, Краљевићу Марко,     остави се, синко, четовања,       јер зло добра донијети неће,       а старој се досадило мајци        све перући крваве хаљине;        већ ти узми рало и волове,       пак ти ори брда и долине,         те сиј, синко, шеницу бјелицу,       те ти храни и мене и себе”. [1]

"Королевич Марко", сербский эпос

Стояло жаркое лето. Воздух плыл. По дорожкам Царского Села брела опирающаяся на палку старая женщина, периодически оглядываясь и прислушиваясь. Если бы кто-то проходил в этот момент мимо, он бы, скорее всего, услышал её бормотание, пускай, вряд ли понял бы её сербский, щедро сдобренный шумадийскими[2] словечками.

— Па деца мала, деца глупа... Где сте? [3] Куда опять запропастились? — её воспитанники опять куда-то убежали, а Любица догадывалась, что старшая, Сима, опять завлекла брата в какую-то игру после того, как старуха начала им петь на ночь песни о Косовской битве. — Па чекајте, наћићу вас...[4].

Бесплодно походив вокруг прудов и позаглядывав в беседки, сербка, неожиданно, замерла. Из-за поворота на липовую аллею, которую высадили ещё при Екатерине Великой, доносились голоса. Выделялся высокий голос, в котором няня безошибочно узнала старшую Симу, втолковывавшую брату что-то по-сербски.

—... и почему ты не говоришь по-нашему?! Разве князь Лазарь так говорил? Он же был из наших, он не как папа говорил, он как няня говорил!

— Симочка, но мы же не в Сербии...

— Да какая разница?! Мы - сербы! Тебе этого не хватает? Давай, а то скукотища с тобой! Совсем твой учитель тебя испортил!...

Повисла неловкая пауза.

— А мне папа подарит мундир на именины... Может, как подарит, я его надену на игру?

Раздалось фырканье.

— Наш прадедушка бил плохих людей в одной старой куртке и ничего. Мне бака[5] рассказывала, она знает. Тебе для этого мундир нужен, малявка?

— Я не малявка!

— Ты меня на семь минут младше, значит, я старше! Значит, малявка. И вообще, ты только в мундире можешь храбриться. Слабо, как дедушка? Слабо, слабо слабо!

Голос младшего Карагеоргиевича, неожиданно, изменился. Наверняка, "слабо" задело мальчика.

— Я... я клятву князя Лазаря помню! Бака рассказывала.

— В жизни не поверю, пока не услышу! — няня подумала, что тут старшая, наверняка, как обычно, скрестила руки. — Давай, начинай.

Раздался мальчишеский голос, который, подражая напевной интонации своей няни, начал произносить древние слова, раздававшиеся, по легенде, пять веков назад над Косовым полем. Сербка замерла, слушая и не веря своим глазам. Андра [6], младший Андра, который вечно засыпал, пока Сима слушала с горящими глазами и просила ещё, что-то запомнил?

—... ни мушкога, ни... ни... Девочкового?

- Девоjачкога, - машинально поправила Сима.

Любица рассказывала сказки, не задумываясь, пела песни, которые слышала ещё от своей бабушки, а та - от своей. И их услышала Сима. Песни о князьях, о святых, о гайдуках и удальцах, прославлявшие жертву за свой народ и борьбу, услышала маленькая, тонкая Сима, а не её брат, грезивший военной службой.

Старуха очнулась - возраст брал своё, порой она слишком глубоко погружалась в мысли. За аллеей стоял шум и звучали какие-то удары.

—... вот вам, турки, вот вам! Хохой, за мной, мои рыцари! — судя по звукам, нещадно избивались кусты, за которыми любовно ухаживали садовники. Голос старшей сестры теперь был куда более довольным.

— Вот теперь ты прямо как настоящий Лазарь, Андро, так можно играть, — судя по звуку, старшая обняла брата. — А пойдём на кухню? Можно стащить у кондитера печенья. Только он злющий какой-то. И усатый. Турок, наверное...

Дети ударились в обсуждение очередной авантюры, а Любица, вздохнув, взялась за клюку. Если сейчас не остановить этих двоих и, особенно, не поймать старшую, это будет чревато очередными проделками.

— Децо! Децо! Па, овде сте...[7]

Примечания:

[1] Сел вино пить Королевич Марко

С Ефросиньей - матерью своею

И когда они напились вдоволь,

Ефросинья молвила герою:

"О сынок мой, Королевич Марко!

Ты набеги прекрати лихие,

Зло добра вовеки не приносит,

И твои кровавые рубашки

Мне стирать, старухе, надоело.

Лучше б, Марко, ты ходил за плугом

Сеял бы кормилицу-пшеницу,

Вот и были б мы с тобою сыты!"

[2] Шумадия - регион в Сербии, центром которого является город Крагуевац

[3] Ну дети, маленькие, глупые... Где вы?

[4] Ну погодите, найду я вас...

[5] Бабушка

[6] Сокращённая форма "Андреj"

[7] Дети! Дети! А, вот вы где!

Глава 4. Вести из Болгарии

Смртним ропцем шума збори:

Вратите се браћо мила,

Зар вам мушки рс не кори

посестрима ваша вила?

Одсекли јој пси увојке,

Сустигла је мрска хајка,

Ал` се не да зор девојка,

Нагоркиња наша мајка. [1]

"Вила са Кошара", сербская песня

Петербург, особняк на Садовой, май 1876 года

Обед в семье был делом незыблемым. В три пополудни, что бы ни случилось , хоть война, хоть революция, хоть конец света, мать требовала, чтобы все сидели за столом. Отец подчинялся с ворчанием, близнецы — с молчаливой покорностью, нарушать традицию не решалась даже Сима.

В тот день подавали уху, телятину и любимый отцовский пирог с капустой. Мать, сидя во главе стола, рассказывала о новой парижской моде, отец рассеянно кивал, думая о чём-то своём, вероятно, о последней депеше из министерства. Сима ковыряла вилкой рыбу, мыслями витая где-то далеко: она с утра разбирала письма из славянских комитетов, и голова её была занята цифрами: сколько собрано пожертвований, сколько закуплено оружия для болгарских ополченцев, что ей писали друзья по перепискам.

Андрей сидел напротив и молча ел. Он вообще был молчалив в последнее время — что-то обдумывал, что-то решал про себя. Сима знала: он тоже читает газеты, тоже знает, что творится на Балканах.

В дверях появился старый Петар, серб, служивший в доме ещё с тех пор, как приехал в Россию попытать удачи, и устроился на службу к деду близнецов. Он был немногословен, как все старые сербы. Обычно, просто подавал блюда и исчезал, но сегодня он задержался у Симиного плеча.

Сима подняла голову. Петар не стал бы прерывать обед из-за пустяка. В его голосе звучало что-то, от чего у неё похолодели пальцы.

Он что-то шептал, коротко, сухо, но каждое слово падало как камень. Сима слушала, и лицо её медленно менялось, не бледнело, скорее, застывало. Глаза, только что рассеянные и далёкие, становились пустыми, как пустеет небо перед грозой, когда облака ещё не сгустились, но свет уже ушёл.

Княжна положила вилку, аккуратно, без стука, и поднялась из-за стола.

— Доченька? — мать оторвалась от рассказа. — Ты куда? Всë хорошо?

— Прошу прощения, — произнесла девушка по-русски, и голос её был ровным, почти скучным. — Мне нехорошо. Я пойду.

— Может, послать за доктором?

— Не нужно. Голова. Пройдёт.

Она вышла из столовой, не оборачиваясь. Шаги её были медленными, размеренными, девушка ни разу не ускорилась, только пальцы сжались с нечеловеческой силой.

Молодой князь проводил её взглядом, заметил, как Петар, отступив в тень, мелко крестится. Заметил, как мать тревожно смотрит на дверь, заметил, как отец, ничего не заметивший, продолжает есть пирог.

Он выждал пять минут. Потом поднялся:

— Я проверю, как она.

Мать кивнула, и Андрей вышел.

Он нашëл еë дверь закрытой, а за ней уже был слышен какой-то звук. Не плач и даже не крик - сдавленные всхлипы.

— Сима? — он постучал. — Открой.

Тишина. Потом голос, глухой и странный, будто она говорила сквозь сжатые зубы:

— Иди. Молим те, иди. [2]

— Я не уйду. Что случилось?

— Иди. — Громче. С нажимом. И потом, уже тише: — Не сада. Не сада. Молим те. [3]

Андрей стоял у двери и не знал, что делать. Он мог уйти, мог остаться, мог позвать мать. Но он чувствовал: туда, куда она сейчас уходит, ему хода нет.

И вдруг — взрыв.

Не крик, не плач. Именно взрыв, словно что-то, долго копившееся внутри, прорвало все преграды разом.

— БУДЬТЕ ВЫ ПРОКЛЯТЫ! Чтоб вас земля не приняла! Чтоб вас черви ели заживо! Чтоб ваша еда в пепел и землю превращалась! Чтоб ваши матери выли над вами, как воют болгарские матери над Батаком! Да чтоб и они все сдохли и некому было оплакать помойные ямы, где вы помирать станете! - сербские слова неслись бурным потоком.

Он никогда не слышал, чтобы сестра так выла.

— ЗМЕИНОЕ ПЛЕМЯ! ВЫРОДКИ! Чтоб вам гореть в аду до последнего колена! Чтоб ваши дети расплатились за каждую слезу, за каждую каплю крови, за каждый крик!, — услышав шелест ножен кинжала, князь бросился к двери, но остановился, услышав бормотание.

— Ох, дядюшка Мехмед, такой вежливый, такой милый, чтоб тебя, поэта недоделанного, живьём зарыли, как же тебя своими же руками хочется... Нет... Нет, нельзя, нельзя. Позже. Потом. Не так, - девушка часто задышала.

Андрей стоял, прижавшись лбом к дверному косяку. Сейчас её лучше не трогать, сейчас она — не его сестра, сейчас она — Карагеоргиева кровь, древняя, тёмная, страшная.

За дверью что-то разбилось. Потом ещё что-то. Потом наступила тишина, почти оглушительная после такой истерики. И в этой тишине он услышал, как она шепчет. Не по-сербски — по-русски, но так тихо, что он едва разобрал:

— Господи... Господи, почему Ты молчишь? Почему Ты позволяешь? Три тысячи... три тысячи душ... дети... Господи... Молим те, молим те...

И снова тишина.

Андрей отступил от двери, впервые видя такое и догадываясь, что с сестры станется убить любого, кто попробует ей помешать.

Он спустился вниз и нашёл Петара в буфетной — старый серб сидел на табурете, сгорбившись, и смотрел в одну точку.

— Что случилось? — спросил Андрей. — Что именно?

И Петар рассказал. О Батаке. О Пловдиве. О Панагюриште. О десятках деревень, вырезанных под корень, о журналисте, который пробрался туда и вернулся седым, о цифрах, страшных, невозможных.

Андрей слушал молча. Лицо его не менялось — только желваки заиграли на скулах.

— Сербия вступает в войну? — спросил молодой человек.

— Да, — ответил слуга. — Князь Милан объявил мобилизацию. Россия пока молчит, но...

— Я понял.

Андрей вышел из буфетной, поднялся в свою комнату и ткрыл шкаф. На верхней полке, за зимними шинелями, лежал револьвер — старый, ещё отцовский, но в отличном состоянии, рядом — коробка патронов. Он достал и то, и другое, потом — саквояж и начал собирать вещи.

Он не знал, как уедет. Не знал, что скажет отцу. Не знал, пустят ли его вообще в сербскую армию. Но он знал одно: его сестра сейчас наверху, за закрытой дверью, и она уже на войне, а он, пока что, нет.

Через полчаса в дверь его комнаты тихо постучали. Он открыл, на пороге стояла Сима, бледная, с красными глазами и с мокрым платком в руке. Взгляд уже не был пустым, он пылал.

— Ты собираешь вещи, — произнесла она, и это был не вопрос.

— Да.

— Ты едешь в Сербию.

— Да.

Она смотрела на него долго. Потом кивнула:

— Правильно. Я бы сама поехала, но...

— Но тебя не пустят.

— Не пустят. — Она усмехнулась, криво, страшно. — Но я найду, чем помочь.

— Я знаю.

Она шагнула вперёд, обняла его — крепко, не по-девичьи, а по-солдатски.

— Смрт, — прошептала она по-сербски. — Смрт свим турцима. Убиј. Убиј колико можеш. [4]

Он ничего не ответил, только обнял в ответ. И когда она ушла — тихо, беззвучно, как тень, — он продолжил собираться. Где-то в городе османский дипломат, отбросивший книгу после прочтения депеши, схватился за волосы, чуть ли не плача. Он повторял раз за разом одно: "Глупцы, глупцы! Столько лет работы, столько усилий... О Аллах, вы сами загнали нас всех в могилу, вы нас уничтожили!"

Примечания:

[1]

Сербам лес угрюмо вторит:

«Возвращайтесь, братья наши.

Разве вас не беспокоит

Фея - побратимка ваша.

Псы отрезали ей уши,

Обрекли на поруганье,

Но не надломили духа

Нашей матери - горянки.

[2] Уйди. Прошу тебя, уйди.

[3] Уйди. Не сейчас. Не сейчас. Пожалуйста.

[4] Смерть. Смерть всём туркам. Убей. Убей, сколько сможешь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге