О верной Гудрун
Туда
Любовь — могущественная сила, с которой вынуждены порою считаться даже высшие силы. Неважно, любовь ли это юной пары сроком на цвет яблоневого сада, неколебимая привязанность супругов друг к другу до холодной могилы или чары от непредусмотренного глотка вина, как в случае Тристана и Изольды. История женщины по имени Гудрун, бросившей вызов мирозданию, служит тому примером.
Всё произошло в одной из северных стран, в крае ледниковых пустошей и фиордов, поросших густым тёмным лесом. Там, в богатой усадьбе на мысе-перекрёстке всех ветров жила и хозяйствовала Гудрун. Однажды несчастливым днём туда привезли меч Ингвара Бойца, славного мужа Гудрун. Привезли насовсем — Ингвар пал в битве, внезапно разгоревшейся посредине долгого и тяжёлого морского похода на восток.
Заплакали, завыли домочадцы. Но Гудрун, гладившая заржавелые от крови обломки мужнего меча, в тот час не проронила ни слезинки. Всю тризну, неучтиво оставив пьяных гостей, она сидела на вершине холма, свеженасыпанного в честь Ингвара. Или бродила у холмов соседних, старых, над которыми покачивалась давешняя трава. Особо пугливые сочиняли, дескать, видели её беседующей с тенями их обитателей.
В руках она держала карты Ингвара, которые рисовал он во время своих путешествий. Гудрун дома в помощь ему переводила их на самую прочную из кож, протравливала чёрным линии и сшивала суровой нитью.
— Он вернётся, — сказала она на восьмой день тризны.
В её голосе прозвучала такая твердокаменная уверенность, не свойственная тяжкому, но всем, в общем-то, понятному часу скорби — что про хозяйку тут же вспомнили.
— Опоздала, — злорадно зашептались слуги, — не любила должным образом мужа. Не успела, а теперь, гляди-ка, рыдает.
То были жестокие толки. К Ингвару, жившему с душою нараспашку, весело и широко, одинаково тянулись и друзья, и враги. А сердце Гудрун, неприступное, как те тысячелетние развалины с пустошей, требовалось умягчать всякий раз по-новому даже законному супругу.
— Безумная, — объясняли ратные товарищи её мужа.
И в открытую делили меж собой Ингварово наследство: землю и славные корабли. Убитая горем женщина точно пустит всё по ветру. Она же беззащитна — как раз из-за пришедшего безумия. А они, люди опытные да знающие, и о бедной вдове позаботятся.
— Мы привезём его, — продолжала свои жуткие речи Гудрун. — Хоть мы его похоронили, он жив. Он ждёт нас в другой стране.
Где ждёт — в нашем мире или нет — Гудрун отвечать не стала.
Повелела собирать её в дальнюю дорогу. Слуги не сильно противились странному приказу, поскольку их новые негласные хозяева не возражали. Однако без провожатого Гудрун идти не могла — за последние годы она окончательно ослепла. Всегда сомкнуты были её веки, и ни на кого не смотрели глаза её. Не помнил никто, какого они даже цвета: серые как небо, синие как море, зелёные как река, чёрные как земля или белые как снег.
Глаза её были закрыты и в день отъезда, когда она упрекала слуг:
— Не слушаете меня. Так-то вы хотите спасти конунга Ингвара? Так-то чтите меня, свою хозяйку? А я была как мать вам… Лечила раны и болезни, судила ваши глупые распри, делилась припасами в самые голодные зимы. Подтверди всем, милая соседушка Сольвейг — это правда? А ты что скажешь, птичник Фроди? И вы, Харальд и Торвальд, приятели Ингвара? Ах, его ведь тут уже нет…
Ей в ответ лишь бесстыже хохотали.
* * *
Немногие из слуг поехали с Гудрун — кто-то любил её, кто-то из чувства долга и, конечно, жалости к несчастной. Правда, за считанные дни даже такие верные оставили хозяйку. Кто пропал, кто погиб в стычке c разбойниками — не положившие ли лапу на наследие Ингвара навели душегубов? — а кто-то плюнул и вернулся в родную безопасную усадьбу за кольцо древних елей. Бросили, до предела обозлённые.
Потому как Гудрун молчала. И вела спутников странно, причудливо, непредсказуемо — по их разумению она словно не знала, куда идти. То приказывала держаться соседней, более длинной дороги, то свернуть вбок с тракта в совсем уж непролазную чащобу, то ни с того, ни с сего развернуться и возвращаться туда, где были ранним утром.
— Впрямь обезумела! — с жаром оправдывали они себя.
Теперь вот Гудрун шла в одиночестве, обстукивая впереди себя всё клюкою. По тропинкам и перевалам, ломилась сквозь молодой и старый лес, карабкалась по камням и отвесным скалам на ощупь, путалась в зарослях сохлого вереска, отбивалась, хоронилась и убегала от лихих или незнакомых людей.
Одиночество прекратило её беспокоить. Ему она даже радовалась — насколько позволяла надорванная душа. А до желаний, боли, судеб покинувших её слуг, служанок и прочего человечества Гудрун дела не было.
Очень скоро из госпожи, одетой в шёлковые одежды под накидкой, расшитой золотыми и серебряными цветами, и с редкостными золотыми украшениями она превратилась в кудлатую нищенку-оборванку.
Хромая, исцарапанная, со сбитыми в кровь ладонями и ступнями, кружила Гудрун по одним и тем же дорогам. Карты мужа, запечатлевшие всё-всё-всё в мире, она помнила и глазами, тогда ещё едва зрячими, и пальцами. Она выучила линии их наизусть за долгие годы и поэтому не жалела, когда потеряла свёрток с ними — как остальное всё, уже ненужное. И вспоминая карты, Гудрун также держала в памяти слова одного бывалого старика, в беседах с которым Ингвар нарисовал немало дорог:
«Путь туда — не расстояние, но время. Если ты, как боги, совладаешь с его течением, обуздаешь будто норовистую кобылицу, вход тебе откроется».
Гудрун призадумалась — а чем она измеряет своё время?
Она не знает, вечер сейчас или утро, день или ночь. Не различает ни света, ни тьмы. В ушах только перестук веток, крики лисиц да совиное уханье, а босые ступни холодные постоянно… Но даже у незрячего человека есть обед с ужином.
С собой у неё оставалось немного хлеба, мяса и молока. То, что не отобрали слуги, и то, что дали милосердные люди, которые прослышали о ней — вдове конунга, повредившейся рассудком.
Она всё поняла. Кивнула выбившимися космами, вытянула с обочины обратно на дорогу грязные ноги, нащупала свою палку, потихоньку поднялась и пошла себе дальше.
Повинуясь этому внезапному наитию, она решила растягивать припасы. Чего ей раньше хватало на один обед или ужин, стало хватать на три дня. Потом — как в истории про железные башмаки, которые непременно надо стоптать-износить во испытание героине — на шесть дней, девять, двенадцать.
Несколько обычных людских суток складывались в один её, лично Гудрун, день. Сколько она успевала передумать за него, бредя по следующей своей тропе или дороге! Много, и с каждым разом на чуть больше!
Ходила Гудрун всё труднее и труднее, заваливаясь уже на клюку телом, как дряхлая горбунья из страшной колыбельной на ночь. Но она шла, шла и шла. Несмотря на слабость, извечную бессонницу и то, что она — без шуток, без прикрас и преувеличений — покидала этот мир.
Она скиталась, изматывая так остаток самой себя, пока однажды не увидела — да, да, слепая, увидела! — мост впереди.
* * *
Это правда. Не обман.
Гудрун стоит на крошечном пятачке, на краешке обрыва. А перед ней — мост. В одном-единственном шаге.
Призрачный, будто сотканный из лоскуточков дрожащего тумана. Узкий-преузкий, не шире лезвия клинка меча. Но в нём проглядываются кирпичи, извёстка, затейливая кладка.
А сзади, если оборотиться, плотной стеной будет клубиться чернота, похожая на беззвёздный мрак ночной. Выбор, к которому неведомые силы подталкивают Гудрун, очевиден.
Гудрун, успокоив взволновавшееся сердце, вздохнула… И сделала требуемый шаг.
Вперёд. Туда.
В пропасть ссыпалась земля, на которой она только что стояла, клюка выпала из руки и, стукаясь о камни в склоне, полетела вниз… Гудрун оказалась на кирпичной кладке странного моста. И увидела — ох, с трудом она вспоминала, каково это! — как яростно пенится на порогах под мостом горная речушка. Злобное рокотание грозило смертью скорой, но вместе с тем и мучительной.
Тоненький мост не заметил, что на него ступил кто-то. Он источал такое чувство надёжности, словно был размером с целый мир. Гудрун сделала по нему новый шажок. Совсем крошечный, но опять вперёд. Потом ещё, ещё и ещё! Пятка к пальцам, пятка к пальцам… Она подумала, что, мол, веди её служанка, потерявшаяся давеча в лесу, точно обе бы свалились в клекочущую речку.
Так, неотрывно глядя на издали зеленеющий берег, Гудрун преодолела мост. Усталость и боль, привычно её сопровождавшие, шаг не сбили, равновесия не нарушили. Только раз колени Гудрун дрогнули, подогнулись — когда чайка, оглушительно вскрикнув на всю расселину, в которой ревела речушка, впереди пролетела сквозь кирпичи.
Для птицы никакого моста не существовало.
Там
На берегу Гудрун опустилась на землю и коснулась травы. Она гладила сочные стебельки, пропуская их меж распухших пальцев, словно чьи-то дорогие сердцу волосы. Она обрадовалась забытому, но вновь открывшемуся ей единению их зелени, гибкости и шуршания — единению в то, что зовётся человеком травой. Рядом даже распускался слабенький, но чудесно-белый цветочек с капелькою росы.
Гудрун подняла глаза. Перед нею был путевой камень со стёртыми дождями и ветром старыми знаками. Дорожка позади камня расходилась натрое — налево в серые горы, прямо в лес, направо в низкорослые заросли, где звенели лягушки… Лесная, срединная тропинка, по которой устремилась Гудрун, приводила к исполинскому дому-таверне. Кто-то в нём был — из каменного дымохода вилась белая струйка.
Гудрун, вскарабкавшись по ступенькам, постучала в дверь. А та, точно гостью ждали, вскорости загрохотала засовом и запела петлями.
Над Гудрун возвысился, как она сразу поняла, хозяин дома. Молодой, здоровенный парень, рыжий-рыжий — на его голове и мощных плечах, казалось, танцует пляску с самим солнцем оранжевое пламя. Иссиня-чёрные его глаза, похожие на два камушка вулканического стекла, неприятно сверлили гостью.
— Ты, — поискал хозяин следующее слово и втянул ноздрями воздух, — не отсюда? Чего нужно? Зачем пришла?
— Ингвар… — вымолвила Гудрун. Во рту пересохло: она испугалась, что не говорила долго и теперь больше ничего не скажет. — Прозвище Боец… Он здесь?
— Кто он тебе? — закатил свои удивительно обсидиановые очи хозяин, скрестив руки на груди. — Брат? Сын?
— Муж, — прошептала Гудрун.
— Муж? — почему-то расстроился парень. — Всего лишь муж? Эх… — Он с печалью покачал головой. — Ты молодец, раз добралась сюда. Но иди давай домой, пока не поздно. Люди у них редко получают то, чего по-настоящему хотели бы — а оно и к лучшему. Не думаю, что именно тебе повезёт.
Гудрун, не колеблясь, полезла под лохмотья, в которые обратилось её дорогое красивое платье, и нащупала золотую заколку-филина с рубиновыми глазками. Всё, что у неё сохранилось из прежней жизни. К тому же это был подарок Ингвара. Острая как кинжал, припрятанная тайно на теле, заколка легко ложилась в ладонь даже слепой Гудрун, а её стальное навершие не раз спасло жизнь и честь одинокой путницы в дороге — от недобрых людей, чьи подруги вряд ли пойдут сюда, что называется, следами Гудрун.
И вот теперь Гудрун умоляюще протягивала спасительницу в качестве хоть какой платы. За что — сама полностью не знала… Так-то она никогда и ничем не платила, тем паче самолично и столь дорого. Обычно ей всё дарили в знак почтения, уважения и за дозволение торговать.
Рыжий хозяин таверны сжалился над измученной женщиной.
— Хорошо, — хмыкнул он, — тебе ещё со мною повезло. В таверне на болотной тропе хозяином вообще огромный медведь. Он тебя съест и волос не оставит. Уж молчу про его гостей — такая мерзость к нему ходит! Но, сказать честно, в Великой Охоте всякая мелочь важна, без них нашего мира тоже нет… А в горную таверну ты даже не войдёшь. Ступеньки крыльца в четыре моего роста каждая. Когда гости туда заезжают, горы трясутся, обваливаются и воздвигаются по новой. На день пути вокруг хлыщут бури, ливни, снег… Тебе повезло, — повторился рыжий, — те, кто может тебе помочь, едут сегодня мимо. Входи, я пока накормлю тебя.
Он посторонился, и Гудрун прошла в таверну. За её спиной высокая дверь, долька за долькой заслоняя предалёкое белое солнце, тяжело и гулко захлопнулась.
* * *
В доме не было окон, ни иных дверей, кроме входной. Череда длинных его комнат сливалась в проход, по которому хозяин вёл Гудрун к кухне. Потолок давил, нависая низко-пренизко, но до рыжей макушки высоченного благодетеля почти всегда оставалось два или три локтя. На стенах, теснясь, щедрыми слоями висели ковры, щиты, копья, топоры, мечи, лютни, дудки. Натёртый песком-воском дощатый пол доселе не ведал человеческих подошв, а на каменную кладку очагов пока не отложились жирные мазки копоти, хотя в них весело трещал огонь — который возгорался сильнее при приближении хозяина и Гудрун. Вспыхивали ярче и свечи со светцами подле столов, что заполоняли неисчислимые комнаты.
Эти столы были сплошь заставлены изысканными яствами, порою горками в несколько ярусов. Гудрун видела отборнейшие соленья, птицу, кабанов, барашков, быков — иной раз на блюдах такой величины, что с одного мог до отвала наесться целый десяток здоровых воинов. И бадьи с бадейками всяческих напитков — черпай себе на выбор янтарное, винное, прозрачное, зелёное, золотистое, кисельно-молочное. Однако снопа, как ожидалось бы, богатых ароматов ото всего наготовленного не чувствовалось.
— Не трогай! — зарычал хозяин, когда зачарованная Гудрун приостановилась на мгновение. Правда, она и без его окриков — из гордости — даже крылышка бы не отщипнула.
С едой-питьём золотые, с рубинами-сапфирами и изумрудами кубки, чеканные сосуды и блюда смотрелись вызывающе чужеродно. Из таких обычно не пируют — такие кладут в погребальные холмы. Кроме золота, серебра, бронзы, драгоценных камней выделялись дерево, жемчуг, нефрит, коий купцы завозили по восточным рекам, и что-то для хозяйственной, любознательной Гудрун совершенно неведомое. Как то, из чего были сшиты скатерти, стекающие до пола с каждого из столов — тяжёлая и толстая ткань, в которой свет, казалось, плавился, пойманный в ловушку.
Свечи взмывали в воздух, будто их в подсвечниках брали невидимые руки, и подлетали дрожащими светлячками поближе к рыжему с Гудрун, дабы хозяин и его гостья не шли в полумраке.
Невидимки сновали и на кухне. Гудрун часто чувствовала ветерок — то кто-то проходил мимо.
Работали они тут не покладая незримых своих рук. Кухня была бесстенной, с заглублённым полом, с распахнутыми настежь подвалами. Пар из исполинских котлов окутывал всё вокруг, точно речной туман по ранней осени. Осиновые, сосновые, берёзовые, можжевеловые дрова да уже готовый древесный уголь падали под котлы беспрестанно.
На изрезанных, залитых тёмным столешницах высились кучи корнеплодов, ягод — клюквы, брусники, черники — кореньев, орехов. С верёвок свешивались охапки сушёных лесных и полевых трав. В мисках-горшочках стояли мёд и приправы. Ждало своего часа разнообразное мясо: куропатки с перепелами начинялись ягодой, обливались мёдом или взваром, затем ими фаршировались бараны и кабанчики, которых отправляли в мастерски разделанную тушу быка — очередного в нескончаемой веренице.
Рыжий хозяин принялся шарить по сундукам с припасами — и шарил там, пока не достал засохшую краюху хлеба. После черпнул лопнувшей деревянной кружкой воды из ведра, которой мыли пол.
Гудрун кивнула на поднесённое. Так надо, она знает. «Живым от здешних пищу нельзя». Хлеб пах пылью и семечками, вместе с которыми было замешано его тесто. Воду только-только принесли из ручья — она была столь студёная, что болели зубы… А хозяин уводил Гудрун в какой-то закуток.
— Они уже прибывают. Подожди, пока не наедятся, — сказал он, — а потом выходи… Сама поймёшь когда. Тебе разрешат.
Рыжий благодетель помолчал немного и, вытерев нос, добавил — как прощальное напутствие:
— И будь осторожна. Твёрдо стой на своём.
* * *
Дом сотрясся так, что крышу его, как подумалось Гудрун, вот-вот унесёт смерчем, а стены, обезглавленные, рухнут и щепой разлетятся на день пути окрест. Гудрун даже перепугалась: не гости ли из горной таверны решили опробовать новое место?.. Хлипкая перегородка, за которой она сидела, трепетала и дёргалась, будто туда стучались и хотели спрятаться ещё и невидимки.
Из комнат со столами доносились крики, смех, звон посуды, треск и грохот. Тренькали струны, гремело нестройное несвязное пение, слышались топот и хлопки.
Гудрун обнаружила, что бредёт, опустив взгляд, вдоль столов, за которыми теперь весело, со вкусом пировали.
Мы пьём, мы бьём,
Обречены мы.
Наш пир на мёртвом золоте и шёлке.
Столов оказалось так много, что за ними запросто отобедало бы всё человечество. Какие-то были опрокинуты или вовсе разрублены, какие-то стояли пустые, уже без блестящих скатертей и щедрых кушаний — что сейчас валялись под грязными пятками Гудрун.
Она по-прежнему держала недоеденный хлеб и недопитую кружку. Так и не притронулась, хотя голод и усталость волками ждали, когда Гудрун падёт обессиленная.
Она притулилась на край лавки у угла ближайшего скособоченного стола.
На сотрапезников она не решалась поднять глаза. Они, могущественные, огромные — больше, много больше рыжего хозяина! — пугающие своей чужечеловеческой природой, её словно не замечали. Но разговоры, веселье, музыка, потасовки по обе стороны от неё начали тихнуть, как по цепочкам.
В шипящей тишине она поставила кружку на голую столешницу и принялась дожёвывать свою корку.
Пальцы у неё то и дело подрагивали.
— Нашла-таки нас, почтенная Гудрун! — окликнули, наконец, её. Гул с эхом пронёсся по комнатам, внове зажигая-оживляя собрание.
Оробевшая Гудрун не ответила. Молча встала с лавки, оглядела всех. На неё внимательно смотрели тысячи и тысячи глаз — и как почему-то она знала, из-за столов в самых предальних комнатах тоже. Со всей учтивостью Гудрун кивнула.
Её поразило то, что в их лицах скользили странные, неуловимо-знакомые черты и знаки. Те, какие видишь у предков, когда они к тебе приходят во снах. И какие затем однажды открываешь в своём отражении на бегущей воде.
Невидимых слуг или прислужников рыжего с подсвечниками не наблюдалось — некоторые из гостей сами по себе были светозарны.
— Давно тебя поджидаем, — Речи их плавали то у правого, то у левого уха Гудрун. — Знали, что идёшь к нам в мир. Раз ты наша гостья, дадим тебе то, что едим мы. Нальём того, что пьём мы. Тебе спляшут, сыграют. На ночь постелим хоть тростник, хоть шкуру медведя, хоть пуховое одеяло — чего возжелаешь. Утром поймаем тебе необъезженного коня, и ты тоже поскачешь на Великую Охоту.
Гудрун покачала головой.
— А чего хочешь?
— Не нужно ничего, — сказала Гудрун. — Только верните мне Ингвара.
Они расхохотались.
Враз, будто только этого с охотою ждали. Гнусно, с злобным глумом. Оглушительно, зычно — по потолкам в лаке даже зазмеились и посыпались сетью трещины. Хохотали они так, как если б Гудрун поведала препотешнейшую шутку на свете.
— Из мёртвых в живые не переходят. Наоборот-то — завсегда!.. Как ты глупа, — сказали ей они, отсмеявшись. — Могла быть там у себя уважаемой хозяйкой усадьбы, держательницей выгодного фиорда и кораблей своего мужа. Ты потеряла всё ради невозможного. Впрочем, чем-нибудь да поможем тебе.
Нахмурившаяся было Гудрун развела брови и с надеждой подняла глаза.
— Хочешь, — начал кто-то вкрадчиво, — мы поднимемся к небесному своду, снимем с него две самые прекрасные звезды — и пришьём их тебе, заместо незрячих бесполезных глазок?
От нового раската хохота из их бесчисленных глоток потолок раскололся. На чердаке утробно загудел поселившийся там ветер, из щели вослед холодному воздуху стали залетать, тут же тая, серебряные снежинки, а лоб и щеки Гудрун, напротив, заполыхали так, что стало больно. Кто-то из них в издёвку поднёс к своим глазам две ягодки с блюда, кто-то прижал к векам свою и соседскую кружки, а кто-то — баранью и свиную ноги.
А другие голоса спрашивали:
— Не хочешь ты, почтеннейшая Гудрун, стать прекрасной и желанной, как древняя царица, из-за которой десяток лет полыхала-бушевала жестокая и бесчестная война?
Вдоль столов проплыла полуобнажённая женщина в платье цвета вина с золотом — украшенном во сто крат тоньше и искуснее, чем любой из нарядов Гудрун или её подруг. Царица капризно улыбнулась блестящими губами самой себе, своей красоте как своей власти, скосила подведённый глаз на Гудрун-оборванку и звонко, весенним ручейком рассмеялась.
— Но тебе пойдёт быть хитрой и мудроумной. Такой, как жена одного восточного кинга. О ней ты точно слышала.
Невзрачное лицо той, о ком они говорили, напрочь вытеснило из сознания Гудрун мордашку прекрасной царицы. Даже под серым платом — и не под красиво унизанными жемчугом кудрями — этот лик запомнился бы навечно. На нём отражался розовый огонь из бань, где пеклись палачи её мужа. Глаза… Те глаза вершили суд. Боль в них была будто погребена под слоем отвердевшего пепла. Они не моргнули, когда на лоб и на щеку их владелице долетела кровь новых сватов — несчастных напополам рвали выпрямляющиеся в небо берёзы. Слёзы покатились лишь на следующих, которых заживо закапывали прямо в речном русле, в их же корабле, не дав сойти на берег. Она приносила врагов в жертву, как мужа до этого — как и наследного сына потом… Цель у неё была совершенно иная, чем у Гудрун.
— Не нужно, — шептала Гудрун.
— Не нужно Гудрун ничего! Только верните ей Ингвара! — задразнились одни из этих, а другие воскликнули: — С нами не хочешь, так то твоя беда! А если дадим тебе новых отца, мать, брата, сестру… Мужа? В отцы позовём прехитрого Хельги, гадом коварно жаленного, в сёстры — гриккландскую царицу из царства самого южного, из-за змеи умершую тоже. В мужья бери Атли, Карла из франков и двурогого Александра… Не ты — они тебя достойны, раз ты прошла к нам живая от живых. Что против них твой Ингвар? Тьху! По полмира им покоряется, завоёванное под растоптанье само сыплется, но удержать без жены, ровни себе должной, они ничего не могут — позор, ха! Преумножишь лучшее из ими добытого, как ты умеешь, и пойдёт всё без бед, без крушения после, по справедливости — восславишься вовеки! Посильнее даже всех трёх своих мужей… Соглашайся хоть на это, глупая!
Перед взором Гудрун, словно приглашения, во всём своём блеске замелькали миры — те, что пали, те, что стоят, и те, что воздвигнутся. В каждое из царств хотелось войти, поисследовать его, побеседовать с людьми, узнать их житьё-бытьё, чтоб рассказать потом…
«Ингвару».
Её Ингвару.
К чему ей это всё будет без него?
Гудрун вздохнула в звенящей хрусталём тишине:
— Нет, — Сердце предательски стучало. — Приведите моего Ингвара.
Горел бесцветный огонь тысяч и тысяч глаз — горел гневом, радостью и вообще, чем-то опасно-неуловимым для простых смертных — да горел так, что Гудрун подумала, мол, сейчас под их взглядами от неё не то что волос, а золы не останется.
— Ничего не нужно Гудрун, вернём ей Ингвара…
Сказавшего прервали глухим многоголосым ворчанием и подзатыльником, который через «ты мне, я тебе» перерос в потасовку. Разом опрокинулось семь или десять столов. Но старший — но не самый старший, как ощущала Гудрун — хлопнул в ладоши, чтобы хоть немного навести порядок. Немного, ненадолго. Знал, что кашу драки затолкать обратно под крышку не удастся.
Этот Старший пристально, раздувая крылья длинных ноздрей, смотрел на соседей то справа, то слева, а те помолчали и кивком согласились с его невысказанным решением. Остальные, неудостоенные, чьего мнения не спрашивали, только скалились, ёрзая на лавках в жажде присоединиться к дерущимся.
А то те совсем раздухарились. Мимо Гудрун пролетел разломанный стол и ударился о стену, чтоб осыпаться кучкой узорчато-резной древесины. Брёвна в замках жалобно вскрикнули, с сорванных ковров упало, громыхая, всё тамошнее оружие, щиты, шлема. Из разверзнутых щелей на потолке задул ледяной ветер, воскурился юркими струйками туман. Гудрун же не вздрогнула, только зажмурилась.
Кинут ли от злости, из озорства стол в неё? Они могут. Но она готова.
— Пойдёт за тобою твой Ингвар, — заговорил Старший после продолжительного своего молчания. Гудрун показалось, что он сжалился. И сжалился вполне искренне. — Привели его тебе. Иди с ним до вашего дома.
Гудрун почувствовала, как ей на левое плечо, на лопатку словно опускается большая, холодная, тяжёлая, но вместе с тем хрупкая рука.
«Это ты?.. Это вправду ты?»
Радость затопила чуть было не выпавшее из груди на нечистый пол её сердце. Вовсю затвердила она себе, замолила: «Не оборачивайся, не оборачивайся, не оборачивайся!»
Собравшиеся, оглядывая её, развеселились. Отвлеклись аж от драчунов, число коих множилось и множилось.
— Знаешь даже что-то? — удивился, улыбнувшись, Старший. — Молодец. Эх, не остаёшься с нами… Иди-иди, но помни — в дороге не слушай никого. И да, не оборачивайся!
Промеж Гудрун и столом, где сидел Старший, промеж нею и его лунными очами, замельтешили те, кто из-за драки лишился места. Каждому встречному, в тело или в голову, они без разбору отправляли свои кулаки, драгоценную посуду со столов, а то и подобранное оружие. Были они все раза в два-три больше Гудрун, поэтому она отшатнулась невольно с их пути. И подняла правую руку к сердцу — ближе чтобы к ладони её Ингвара…
— Оглянешься, — слышался за гамом драки негромкий глас Старшего, — пеняй на себя. Останешься тут у нас, однако скакать в Великой Охоте тебе больше никогда не предложат. Участь твоя будет из самых жалких и беспросветных… Потому убирайся отсюда со своим бродягой Ингваром!
Лавки-столы в комнатах летали уже как участники бесконечного сумасшедшего хоровода. Сметаемые на пол еда, блюда, другая посуда проходили на причудливый дождь родом из болезненного бреда.
Мы бьём, мы рвём,
Обречены мы.
Наш бой беспечен, бесконечен.
Дом трещал потолками, угаженным полом, всеми стенами и простенками. Стены трепетали — трепетали по-настоящему, словно живые! Как вообще не должны трепетать стены из добротных брёвен!.. Некий крайне долговязый гость вонзил кулак в стену прямо над Гудрун, выдернув его с фонтаном щепок, а парочка переплетённых в схватке аки вешние гадюки на такой скорости припечаталась рядом, что стена жалобно крякнула.
Когда о ту же стену разбился новый стол — Гудрун пришлось подогнуть колени, уберечься дабы — кладка не выдержала. Бревна сзади, похоже, повылетали из пазов и, звеня друг по дружке, вывалились наружу.
Гудрун даже в этот опасный миг ни за что бы не обернулась. В главную очередь её беспокоило, не пострадал ли бы Ингвар. Но на плечо с лопаткой что-то давило, кололо, царапало — Ингвар был, значит, по-прежнему сзади.
В дом холодной позёмкой ворвался туман, шевеля рваный подол её юбки. Судя по знакомым дуновениям, в новоявленный разлом позади Гудрун ринулись гурьбой испуганные слуги-невидимки.
— А мы… — вещал самодовольно Старший. — Мы сейчас доедим и поскачем на охоту… За вами.
Оставшиеся за пока ещё целыми столами щерились. Гудрун краем глаза увидела, как кто-то, глядя на неё, клацнул зубами, играя укус.
А кто-то из гостей ходящих, в насмешливое подтверждение этому, хватил воздух пятернёй — хотя на ней насчитывалось пальцев восемь — воздух, из которого раздался вскрик. Был пойман один из слуг.
Гость поднёс свою вроде бы пустую руку к неестественно раззявленному, огнедышащему рту и принялся, шевеля губами, дёснами и языком, с урчанием, хлюпаньем и чавканьем заглатывать добычу. Несчастный незримый не переставал кричать. Истошно, с мукою. Крик его поначалу был всё громче и громче, а затем всё глуше и глуше, пока не превратился — когда слуга дошёл до желудка — в тонкий плачущий писк.
Гудрун под его крики продолжала оседать на пол, слабея в коленях и смотря, как гость — плюх, плюх! — хлопает себя по похожему на чрезмерно раздувшийся, шевелящийся гнойник голому животу.
Безмолвный Ингвар едва ощутимо, но настойчиво тянул, оттягивал ткань платья на лопатке, будто звал, просил спасаться.
Дом же рушился. Сыпались опилки, пылеобразная глина и пакля.
— Беги, — шепнул в ухо Гудрун кто-то невидимый — кажется, рыжий хозяин. — Беги, беги!
Она зажмурилась. Вдохнула холодный воздух, влекомый в дом с туманом, развернулась… И из последних сил рванула обратно, к мосту!
Обратно
Во млечном киселе тумана медленно таяли дорожки, что проторили удравшие невидимки. Гудрун в отличие от этих, жалких, не была перепугана. Она торжествовала — ведь во всём оказалась права, права!
— Ингвар? — позвала, глядя на мглу впереди, Гудрун. — Я выведу тебя отсюда, Ингвар. Слышишь?.. Даже такого… Вот так, как мне говорили… Несмотря ни на что…
Она не узнавала поляны и лес вокруг. Всё запустело и помертвело с их приездом. Туман кромешный оставлял места взору лишь на локоть — и то, если вытянешь руку.
— Бомм, бомм, — отбивал где-то на самом крае мира барабан.
Удары его будто были биением вскрытого сердца земли здешней. Каждая пылинка, каждый камешек подпрыгивали им ответно, а каждая травинка норовила вылезти вместе с корешком.
Гудрун невольно старалась тоже попадать шагом в такт барабану… Через сотню-другую шагов закрякали утки, взвыла выпь, зазвенели, плача, лягушки. В нос лезла тёплая гниль: по левую руку разливалось болото. Из тех, чьи воды настолько спокойны под кочками и сором, настолько черны, что в них, как в хорошем зеркале, видишь второго себя.
В тумане вырисовывалась туша. Крупная, фырчащая.
На бережку, на ложе из камыша лежал медведь с седой свалявшейся шерстью. Он был в пять раз больше обычных медведей — и в три белых, коих Гудрун довелось встретить в походе на север. Лежал недвижно и смотрел куда-то невидящими зенками. Из щербато-клыкастой пасти истекла лужица чернющей крови.
Седого медведя к болотному торфу пригвождал гигантский трезубец невообразимо искусного литья. Два зуба из трёх проткнули медвежье тело насквозь. Одним, видимо, ударом.
Медведь вздыхал, раздувая сопливые ноздри. Натужно хрипел в самом нутре шерстистого объёмнейшего пуза. Замер, когда Гудрун прошла по ближнему повороту тропинки… С шумом принюхался. Как рыжий сотоварищ его тогда при встрече.
До Гудрун его лапищи с каменными когтями дотянуться не могли.
Кривая коряга подле медведя, из которой росли молодые гибкие побеги, скрипнула.
— Ты-ы! — разобрала Гудрун низкое гудение, стоило ей только отойти от медведя и коряги подальше. В тумане принюхивание и фырчание слышались особенно сильно. — По-о… Помоги-и-и!
Гудрун остановилась…
Но лишь на миг.
— Не могу, — во весь голос ответила она медведю. — Мне нельзя.
Мотнула волосами и пошла дальше.
Она слышала, что коряга позади неё заскрипела громче.
— Помоги-и, — урчало в медведе вдовесок болезненному пыхтению. Сколько злобы и зависти было в зове его — мол, чужачка, уходит и спасётся, а он останется, поражённый божественным оружием небесного железа.
Достаточно отойдя, Гудрун задним умом поняла: кривая коряга скрипела, потому что повернула к тропинке свою, что называется, шею. И вперила в Гудрун слепые глазья-сучья… Уродливое существо горевало по седому медведю. Скрипело — возражая Гудрун и ругаясь… Туман, круживший вдоль хозяина болотной таверны, лап его, бесхвостого зада и маленькой плоской головы, распался на хоровод дев в белом с ореховыми веточками. Девы танцевали дёргано, под несмолчный барабан, а светляки горючего газа, неверяще подлетавшие к седой шерсти повелителя, превращались в огневушек…
Туманная мгла вдруг прорвалась, являя бок кого-то чешуйчатого. Плоский, длинный, высоченный бок — размером с самую большую усадьбу, в которой довелось бывать Гудрун. Сотовидная чешуя маслянисто-радужно блистала на свету, шелестела, мускулы под ней сокращались. Некоторые чешуйки были сбиты, расколоты, некоторые потемнели от старости. Из каких-то торчали ржавые обломанные мечи и стрелы, а то и человечьи кости. Запах источался отвратительный, смешанный — и сладкий, приторный, и остро-солёный, моря и водорослей, и болотный, трупный.
— Тихо, Ингвар, — застывала в ужасе Гудрун.
«Хоть ты и без того у меня тих…»
Топкий мох шагов её не выдал. Гудрун надеялась, что ни один сучок под ней не хрустнет, нога не провалится, и она не застрянет тут как в капкане. Или как на блюде.
Гад бесшумно полз в сторону болота. На запахи — приправу к поданному мясному. На плесень, на затхлую воду… Повезло, что Гудрун с Ингваром миновали встречи с гадовой пастью или, того хуже, с неморгающими глазами — если глаза там есть.
Туман смилостивился, пощадил рассудок Гудрун и скрыл гада. И так уж показав малой частью.
Выпи на болоте взвыли, раскричались утки с квакушками, святое железо трезубца запело. Трезубец же, судя по отзвуку, пал — рассёк болотную хлябь, отчего захлопали вспугнуто бесчисленные крылья.
Гудрун слышала шипение вбираемого в пасть воздуха. Слышала, как взревел хозяин болотной таверны. Дважды, сначала в страхе:
— О-оох. О-ооо… — А затем от разлившейся со змеиной слюной боли: — У… У!
Встрещало кривое дерево, слуга или друг медведю, вскричали призрачные девы-утопленницы. Сердце в груди Гудрун убыстрило ход…
— Так этой твари и надо! — ожесточённо бросила Гудрун молчальнику Ингвару, убирая волосы с лица. — Не жалко! Он бы нас всё равно разодрал!
Был равнодушен к участи медведя и барабан, что соглашался:
— Да. Бомм, бомм.
Ты пал, мой лютый враг.
А пал ли я
С тобой —
Вопрос вопросов.
— Р!.. — вздохнуло эхо страданий бывшего хозяина таверны при болоте.
Ветер, предвкушая чего-то, загудел ненавистным ещё слепой Гудрун гулом, каким гудел, ловясь в щелях, дверях и углах дома с мыса-перекрёстка всех ветров. Туман тронулся, потёк по его повелению, как табун или стадо по кнуту погонщика.
— Бом! Бомбом! Бомбомбомбом! — Барабан ликовал подле уже лесной таверны.
Земля дрогнула, как будто на неё соступили великаны. В лесу зазвякали привязи. Донеслось ржание коней, а вместе с ним козлиное или баранье блеянье, кабаний хрип, кошачий рык, птичий клёкот.
— Гудрун! — шёл в тумане шёпот. — Гу-Гудрун! Гу-Гудрун! Посмотри туда ж, даж-даж-даж! Стремена стают! Сёдла садятся, ятса-ятса!
Талой водой в барабанный бой вливались трубы, рога. Пронзительно и вразнобой заныли дудки, их меньшие собратья.
К идущей твёрдым шагом Гудрун прилетал страх. Древний, дикий, о котором ей как-то исповедовался Ингвар, столкнувшийся с ними однажды.
— Держись за меня, Ингвар, держись только, — сквозь сжатые зубы перебивала она нехорошие шепотки из тумана.
Но уговаривай себя не уговаривай, слышишь ведь, как узнаваемо-леденяще бряцает сталь, скрипит кожа сёдел и сбруи, рыкают псы, храпят кони.
Они выехали на Великую Охоту.
* * *
Гудрун, наверное, толкнули в сторону — она соскользнула по мокрой траве в придорожную яму.
Туман над её головой солнечными проблесками прошили огромные светящиеся стрелы:
— Вшух-шух-шух!
Они оставили после себя след из звенящей сверкуче-золотистой пыльцы. След кружился, плыл по витиеватым спиралям и постепенно гас. От звона его безумно хотелось тереть уши.
Одна из стрел попала в бук неподалёку, и под нею взверещали душераздирающим писком. Дух или слуга рыжего, намертво пришпиленный, несчастный. Другая проткнула дуб справа от тропы. Гудрун видела только, как за необъятным стволом выплеснулось облачко древесной пыли с искрами вперемешку. Стрела, тонкая-претонкая, как нитка шёлка, зудела и дрожала, не смирившись, должно, что застряла. Наконечник её горел съёженным в точку солнцем. Морщины на коре вокруг алели, толстели, росли, росли, пока не раскрылись, наконец, и не вызволили из недр дуба жадное, яростное пламя — кормиться в гнездо ветвей с ржавой трескучей листвою.
Сколько всего было стрел, Гудрун сосчитать не успела. К чему? Да и человеческая рука не способна заряжать лук так споро. Стрелок, похоже, победно опустил божественную десницу, исчерпав колчан. На его месте Гудрун ещё вдоволь бы насмеялась с дружками над напуганной смертной.
— Ты спас меня, Ингвар, — прошептала Гудрун, подобрала тяжёлый от росы подол и, опираясь кровавой ладонью о камень, вылезла из ямы.
Стрелы обнаруживались в тумане пятнами зарева разного размера. Ни дать ни взять гончие при удушенной дичи. Деревья от них вспыхивали факелами и почти тотчас потухали. Туман же от пожаров подкрашивался странным жёлтым, цветом старого масла. Весь лес трещал, полыхая. Листья и трава в нём сохли, гибли загодя, малодушно, как в страхе перед грядущим. А когда Гудрун сознавала, мол, дым — дым! — вокруг, её мгновенно кидало закрыться рукавом и надсадно закашляться. Они с Ингваром однажды, также задыхаясь, бегом одолевали лесной пожар.
«Помнишь, Ингвар?..»
— Гу-ууу! — Рога трубили по туману с нечеловечьей силой — смертный от такой мощи кровью бы захлёбнулся. — Гу-уудру-уун! Гу-уудрун! — Или то чисто был рёв их пьяно-сытых глоток.
Истинно, драка та в лесной таверне не могла не разгореться. Сами они от неё не пострадали, из них никто и синяка получил. Драка нужна была, чтобы зажечь огонь в их жилах. Чтобы от него загорелся лес — и чтобы добыча бежала в этом огне в желанном направлении.
— Видишь её? Где она? — Кто-то говорит возле самой Гудрун, вынуждая ту шарахнуться в сторону.
— Она, на-на-на… — следует смешливый ответ.
Неужто Локи-пересмешник, прощённый ими заради празднества, созвал своих слуг, подговорил всю нечисть, с коей был дружен? Или лично решил потешиться?
Кто-то выглядывает из-за груды камней. Из-за остатков разломанного божественными стрелами ствола тоже. И неясно приподнимается с тропы.
Или на дереве заместо сука растёт — гляди-гляди! — живая лошадиная голова. Которая смотрит и провожает блестящими круглыми глазами, жуя жвачку, спешно идущую Гудрун.
Смотрит и манит, зовёт посмотреть на себя. Чудо же невозможное.
Лошадиная голова блеет отчего-то по-козлиному, трясёт бородою и машет длинными узкими ушами под тонкими рожками. И уходит назад со своим деревом, исчезая навечно в тумане.
— Куда ты, сестра? — ловится из гула Великой Охоты соловьиный голосок царицы с пира. — Иди к нам! Я когда-то была такая, как ты! Смертная! — Туман рвётся сбоку, распахивается, и в нём видится смеющееся царицыно лицо.
Когда туман обычный, светлый, одежды царицы словно бы пенные, голубые и розовые, а когда натекает с пожарищ, тёмный, резко-жёлтый — то парчовые, исчерна-оранжевые, цветов огня и пепла.
Кроме царицы в омутах тумана проступают и три великих завоевателя, засватанных Гудрун в мужья на пиру. Все трое в одинаково сияющих доспехах разных эпох, все трое разного роста, разного возраста. С разной длиной волос, усов-бород, с разными — один с долгим узким носом, второй с широкими и крепкими скулами — но одинаковыми в чём-то чертами. Все трое провожают Гудрун взглядами, по очереди поворачивая разные по красоте свои лица. Как братья-близнецы, зеркально-одинаковым движением.
У сапог их горками высятся царские свадебные подарки, наряды невесте, короны, уборы, пояски, обувка, украшения. Чтобы хорошенько рассмотреть драгоценности, бисер и жемчуги, примерить мысленно на себя, проходящей Гудрун надо уже оборачиваться за плечо.
— Иди к нам! — Царица зазывает томно, с чувством собственной женской власти. — Иди ко мне! — По взмаху её ручек одежды-облака пропадают с изгибчатого тела божественной красоты. — Смотри! Смотри же, сестра! Здесь хорошо! Здесь радостно! Весело! А-ах…
Но нежное, чрезмерно румяное её лицо было уже не столь чарующим, а напротив… Было неживым, ненастоящим — раскрашенным, застывшим.
В танце царица что есть сил потянулась тонкими пальчиками к Гудрун, но туман поглотил её, ненужную, стоило Гудрун только пройти.
На царицу, царей-воинов и всё встречное Гудрун смотрела будто как сквозь — подсобили годы сумерек-предслепоты.
— Гудрун! — выдыхают из тумана. — Гу-Гудрун! Гу-Гудрун!
Гудрун чувствует тухлость. Тянет руку, чтоб вытереть лицо… Тухлость, какая во время долгой лихорадки собирается в носу.
Сзади слышится протестующий треск валежника. И вдобавок знакомый шорох чешуи.
— Посмотри! Что там? Кто там?
«Никто. Никого нет».
Тухлая вонь в носу тут же исчезает.
— Никто! — клекочут, продолжая, эти проклятые. — Никто! Никто не защитит тебя! Нет за тобой твоего Ингвара! Нет! Нет его! Ты одна, Гудрун, одна! Одна!
Сердце дрогнуло. Предало… Побежало — быстрей, быстрей, вперёд! — заместо самой Гудрун.
Она не заметила, как понеслась догонять его.
«Не смей. Не сметь… Не смейте!»
В глазах заплясали тлеющие останки деревьев. Кажется, что вернулась весна, а на чёрных стволах набухли алмазно-рубиновые цветочки.
— Одна-одна-одна! — В тумане счастливы. Победили, нащупали!.. Каждый выкрик их что удар молотком в кипящую животным ужасом голову Гудрун. — Одна-а-а!
Кто-то крадётся, скрывается за пеленой непроглядного тумана. Поощряет бег, подгоняя. Взрыкивает, кряхтит, точно перекатывая в узком длинном горле камешки или косточки. По скалам царапают коготки, и слышится скорый стук по чему-то полому, похожий ещё на задавленный хохот:
— К-к-к-к…
По земле волною прокатывается гул. То топнул великан? Хозяин горной таверны или кто-то из братьев его? Вышел проводить гостью, прекрасную богиню либо великаншу? Или решил тоже уничтожить пришелицу?.. Вот он сейчас присядет на корточки, возьмёт Гудрун за ворот двумя пальцами и поднесёт её медленно-медленно к огромному своему лицу, сведёт на добычу близко посаженные глазёнки, раззявит дышащую паром пасть и кинет на корень языка как ягодку.
Кто-то мелкий пищит с краю тропинки:
— Ингвар тут! Тут! Посмотри!
Сердце колотится, колотится. Аж до боли.
Туман Гудрун разводит, расталкивает руками, будто многолюдную тесную толпу. Из дерущихся клоков его, корчась, складываются кривые рожи, кои смеются, подмигивают, растягивают до неба рты, впуская внутрь себя мчащуюся Гудрун. Голоса — в рожах или вне их? — говорят, говорят, треща скворцами:
— Не-не-не, не-не-нет с тобою твоего…
Но…
«Но…»
Чем жарче и настойчивее твердят они про Ингвара то, что Гудрун не хочет слышать, тем твёрже всего железа на свете Гудрун знает, что Ингвар — за нею. Идёт или тоже, верно, бежит. И держит вот за левое плечо… Остальное было ложью, которую нёс-сеял сын Лаувейи.
Стоит подумать так — и вернуться, наконец, на шаг — как правое, другое плечо Гудрун обхватывает тяжёлая мужская ладонь.
Огромная, из плоти, отвратительно-жаркая.
Не Ингвара.
Гудрун выворачивается из-под неё ужом, но ладонь впивается в плоть сильнее, а шеи касается тут же вторая, сестрица-близнец первой. Затем, в издевательскую насмешку — и третья, и четвёртая, пятая, шестая, седьмая. Липкие, горячие, ладони множатся мерзкой грибницей, шевелятся, елозят по телу, подрагивают, напрыгивают друг на друга точно брачующиеся жабы, брызгая чем-то мокрым, нитками слизи. Шлёп, шлёп, шлёп!.. Как во сне при лихорадке, они Гудрун закрывают лицо и нос, не давая дышать — источая затхлый, тошнотворный запах старого, больного, давно не мытого тела. Змеиными гроздьями обвивают голени, грозя вот-вот вызвать в мышцах судорогу. Щекочут кожу, где та открыта, дабы побежали табунами мурашки. Лезут в стыдные места, будя воспоминания, как унизительно и без почтения к женскому телу однажды по Гудрун лазили другие чужие ладони, потные и грязные, день спустя отделённые от насильников-владельцев. Ладони те, прибитые скобами, долго провисели на стене усадьбы, оголяясь под ветрами знаменитого мыса.
Голоса этих вдруг резко обрываются. Все, как один. В тумане пытливая тишина — что-то будет, что-то будет!..
За спиной прозвучал родной, не успевший истереться из памяти, живой, настоящий голос Ингвара:
— Нет меня с тобой, Гудрун.
Глаза твои,
Возлюбленная,
Как небо, море,
Река или снег?
Дай в них мне
Посмотреть.
Тук, тук-тук. Тук-тук… Сердце выстукивало в нечаянной тиши.
«Нет, — с нывшей грудью думала Гудрун, гоня из мыслей слова, что в часы нежности близко-близко шептал её губам этот голос. — Обман… Тоже обман!»
Словно вылетев из тела, Гудрун видела со стороны, что ведёт подбородок к правому плечу — по мягкой, но непреклонной воле чужих рук. Ласковые, поворачивающие лицо пальцы ощущались на щеках, скулах, шее…
На позвоночнике под платьем просыпалась ледяная роса.
«Прочь! — вскричала про себя Гудрун. — Вы, жалкие! Пошли прочь! Уйдите от меня! Я!.. Я себе хозяйка!»
Её выпустили…
Все. Всем коконом разом. Как по ветру развеялись, испугавшись или опять в насмешку. Или Гудрун то их, пленителей, пересилила, вырвалась.
Она рухнула, освобождённая, коленом в землю, локтём об острый камень.
И позади неё захохотал сам Локи.
Да, сам.
Если она обернётся, то увидит его. Его глумливое, растягивающееся, как у слуг его в тумане недавно, то вширь, то ввысь лицо — будто отражение в кривом зеркале. Она, Гудрун, станет одной из немногих смертных, кто зрел Пересмешника.
Очень красивого, как подобает каждому из них, но с косыми глазами, носом-крючком или неровными зубами — с изъяном, как положено каждому недоброму из них.
Он смеётся каким-то задавленным противным кудахтаньем, от которого Гудрун хочется расковырять камень коварный у локтя. Вскочить с ним, развернуться и бить, бить рожу подлецу, чтобы та превратилась в кровавый желток с костяной скорлупой вперемешку.
Но ведь сын Лаувейи и тогда продолжит смеяться? Он состроит ещё похабный жест, поднеся большой палец к носу, и присядет на одну ногу, чтобы показать подошву башмака на другой.
«Ну же, глупая, упрямая Гудрун!»
Чем откровеннее, злее, нетерпеливее камень толкает на подсказываемое, тем заливистее и, главное, ближе смеётся Локи. Премерзко, подначивая, подначивая:
«Ну же…»
Она встаёт.
Без камня… Смотря вперёд.
— Ингвар? — спрашивает Гудрун, выдыхая с трудом грудью. Нерешительно подымает пальцы к левому, до сих пор, к счастью, колющемуся плечу. — Идём? — И выходит из густого тумана.
* * *
Смех Локи, довольного своими проказами — будет, будет что рассказать на следующих пирах — тонет где-то позади. Захлёбывается в рёве их рогов, то далёком, то пугающе близком.
Цокот работы цвергов тянется к сердцу покрытыми инеем клещами. С хрипотцою, но легко, чисто взвывают волки-волкодлаки, охотничьи их псы. Рядом, рядом… Возможно, уже там, где она упала из-за Локи.
Сердце стучит, как бубен старого шамана.
Они слышат его. Всё время слышали. Гонятся на стук, не сворачивая — сердце стучащее, боящееся потерять Ингвара, было ярчайшим маяком, ярче некуда. У них острей острого слух, зрение, нюх и неведомые, недоступные смертным чувства и знания.
Её им никак не догнать — если только она сама раньше не оглянется.
— Ингвар, — Гудрун закрыла глаза. Когда она к нему обращалась, в душе словно светилась искорка счастья — прожилка розовой зари под грядою чёрных штормовых туч. Сейчас ей очень хотелось коснуться к этой искорке. — А знаешь? Скоро мост.
Она сказала так, чтобы обнадёжить себя и Ингвара. От моста до таверны она добралась гораздо быстрее. Она, возможно, сбилась в тумане, раз шла мимо болота с медведем.
Ингвар легонько надавил ей на плечо, подталкивая идти дальше…
Туман волнуется точь-в-точь как море в мелководной бухте, покрытое только выпавшими снежными сугробами. Холод от него шёл такой же. Ноги, вспомнив, что холод-снег существуют и кусают до костей, ныли, как если б Гудрун вправду брела без обуви в зимнем море.
— Посмотри ввысь, — приходит вдруг, звуча и отовсюду, и из ниоткуда, голос Старшего с пира, — что за красота!
С неба будто наживо ободраны облака, звёзды, солнце, месяц. Как кожа его или плоть. Небо разом светится и темнеет, разрывается в одном месте и тут же вытекает ртутью из прорыва, чтобы разорваться в другой своей части. Свет при малейшем движении взгляда преломляется радужными кольцами и перьями-плавниками. То, что там на небе, походит ещё на муку раскрытого лона роженицы или агонию умирающего со вспоротым боком воина — зыбкий миг, когда створка врат жизни и смерти трепещет… Гудрун перенесла бы всю эту красоту узором на шёлк или ковёр и вышивала, вышивала бы его, не отвлекаясь ни ни на дом со слугами, ни на Ингвара, до самого конца, отмеренного ей норнами.
— А ты, — шепчет Старший, хоть Гудрун и мотнула головой, гоня наваждение, — величайшая рукодельница, искусница, сотворишь лучше. Больше и лучше…
Посреди бегущего моря тумана впереди гнётся и подрагивает ель. Верней, лишь ствол её — кривая палка, срамно белеющая голой древесиной. С шишками на невесть почему уцелевшей маковке. Последнее, что осталось от прежнего мира.
Гудрун с колотящимся сердцем скользит над землёй как на лыжах, торопится к ели, наметив улыбку. Как к нечаянно встреченной подружке.
«Да… Ёлка Золотые Шишки. Из детства подружка».
Близко, близко уже. Гудрун протягивает правую руку к шишкам… Мир затих, притаившись.
С шишки на кончик пальца Гудрун сияющим червячком слезла крошечная искорка.
Спешился
Ярый, неукротимый,
Воздел неподъёмный
Молот и воззвал:
— Мьёльнир!
Макушка ёлки вспыхнула и рассыпалась мягким приставучим пеплом, который держал до последнего очертания хвои, ветки, шишек, прежнюю свою природу.
Слева от Гудрун, изламываясь, немыслимо выгибаясь, застывая терновым лесом, с сухим, режущим уши треском проструилась огромная ярко-белая молния. Настолько слепящая, что мир в мгновение почернел, а глаза будто полоснуло лезвием. Лес же терновый оплетал всё вокруг так густо, что, думалось, потоки воздуха вот-вот сорвут всю одежду до последней нитки. Воздух стал резким, злым, свежим, словно умер сейчас и родился вновь. Волосы Гудрун вставали дыбом, тянулись вдоль щёк, впиваясь жёстко в кожу как проволока, и запахли вскоре палёным.
Выцветший до бело-чёрного мир не выдержал натуги и громыхнул — веля жалким смертным пасть ниц…
— Ааа… — Рокот от громового раската перетёк в ликование воинства Великой Охоты.
Когда из глаз ушёл красноватый и горячий отсвет молнии, Гудрун высмотрела причину победного их клича.
С неба, тошнотворно извиваясь, корчась и дёргаясь, падал тот самый гад.
Настолько громадный, что даже издали виделся едва ли на четверть. Голова его казалась странно маленькой — или его так обезглавил их удар?.. Над шеей дрожал ком, с которого срывались, рисуя след падению, потоки, ручьи, струйки жирного дыма. Пышные, разноцветные, как лепестки осеннего цветка, тёмные потяжелее, светлые и серые поюрче, помельче. Меж них в коме над шеей гада мелькали огонь и искры.
Взмешав телом своим агонизирующие небеса, гад с протяжным грохотом грянул оземь — под миром надломились, должно, самые-самые из столпов, выпуская гибель всему.
Обугленное, искорёженное молнией тело гада бахало по ходящей ходуном тверди, немогущее успокоиться, незримое в тучах песка, что высоко-высоко взметнулись к бывшему небу и сейчас вот-вот готовились обрушиться на мир. Бахало, множа пролом за проломом, в каждом из коих легко потекли бы великие реки, если бы ещё успевали народиться. Бахало под мерный звон мечами о щиты и слаженный хор глоток их:
— Хо, хо!
Гудрун даже чувствовала от земли дрожь — как чувствует животное навроде лани или волка… Хор греметь собирался, пока гад не сгинет в Зияющей Бездне Гиннунгагап. До следующего раза.
— Хо, хо!
Ветер, сдувая поблескивающий, остекленевший песок с пожарищ отовсюду, подмешивал его чёрным шершавым осадком в дымку тумана, пеленая, сковывая ноги. Угольки, попадая под голую пятку, прожигали чуть ли не до колена. В песке мелькали и щепочки, похожие на те, что исходят от истлевшего за полстолетия сруба из разрытого погребального холма. Галька, глина, сажа, мелкий сор, пропитанные сладковатой гарью, сыпались с неба затяжным осенним дождём.
Гудрун боялась дышать даже сквозь рукав и лишний раз открывать глаза. Правую руку она сжала в кулак, который держала у левого плеча, чтобы Ингвар там за спиной, если что, ухватился за её пальцы.
Такая же песчаная буря налетела на поход их по длинным пляжам побережья Исланда. Про первозданный вулканический Исланд с чёрными пляжами его говорили, что он — часть их мира. Неудивительно будет, если они с Ингваром выйдут вдруг там…
Скачущий, неровный бой барабанов Великой Охоты вместе с неотвратимым цокотом вливается в сердечный бой. Подковы глухо бьют землю, кажется, уже где-то за правым ухом. Пронзительно, режуще, кличем смерти для дичи, мороз от коего по коже, взвиваются малые рожки. Над затылком Гудрун птицей летит голос их наипереднего запевалы. Птица эта тяжёлая, глухарь или тетерев, делает разбег перед тем, как взлететь. Бежит, махая крылами, подпрыгивает, падает, парит, снова падает и, наконец, летит. Так и голос запевалы из горлового гудящего рыка, срываясь, взлетает в высокий мальчишеский звон.
Гудрун разбирает слова древнего наречия уже без преломления ветром — слова, прядущиеся ими в песнь как раз для неё…
Идём, идём,
Обречены нестись навек…
Как злы мы — не умрём!
Тысячи, тысячи глаз их сверлят ей затылок. Висят наведёнными стрелами.
Гудрун не выдержит… Обернётся.
По её примеру обернётся и Ингвар. Гудрун сможет его увидеть — да, да! Хоть прямо сейчас!.. Он будет, должно, в дорожной одежде, в которой его наверняка похоронили, чисто выбрит — брился он по обету, соскабливая усы-бороду до последнего волоска, даже в походах…
Но и он, и она узрят их.
Стену всадников-исполинов на огнедышащих, огнеоких скакунах, что протянута от края до края через мир. И которая неумолимо движется на тебя.
Ничто из оставшегося не скроется. Всё сгорит в их поступи.
Когда они приходят в мир человеческий, то несутся в закатных облаках или скачут по земле, касаясь головами туч, врага гоня в Великой Охоте. Заслышав гром её, смертные падают на колени или ниц — они боги у людей… Могущественные, середние и те, кого поборет даже младенец в колыбели. Головы их в блестящих шлемах сияют как бесцветные солнца, и свет не даёт толком их рассмотреть, рассекая влёгкую даже туч толщи. Говорят, один из них своими жаром и сиянием спалил смертную любовницу, когда та поймала его на клятве и заставила принять истинное обличие. Божественный любовник лишь выбрал из угольёв, что от неё получились, плод их утех и зашил себе в бедро, дабы доносить до часа рождения.
Гудрун, если обернётся, сделает им прещедрый подарок. Человеческое время её метнётся на их сторону.
И х-хлоп — она падёт, растоптанная, ими настигнутая, добавив перемолотые косточки свои в пыль мира здешнего.
— Не будет радости им! — Гудрун шершавым от песка запястьем размазывала по горячим векам тут же высыхавшую влагу. — Потерпи, Ингвар. Мы победим.
Песок облепил каменно-твёрдой маской ей почти с пол-лица. Открытая кожа на руках, шее, лбу, щеках пылала как после ожогов. Вместо воздуха, пусть от пожаров прогорклого, в лёгкие вдыхалась дочиста выжженная пустота. Из-за боли думалось, что с подставленной ветру щеки плоть вот-вот да отпадёт, глаз вытечет по слёзной дорожке, а правая рука, которую Гудрун поднесёт к дырке на его месте, рассыплется в уголь…
— Глупая, упрямая Гудрун, — возвращается снова голос Старшего.
Голос очень молодой. Навеки молодой, которому уже не грозят старческие придыхания, надтреснутость и провалы.
— Ты можешь тоже скакать с нами и разить перерождающееся, ползущее совсюду зло! Брось только бродягу своего Ингвара! Забудь его!
Стой он перед нею сейчас, то протягивал бы ладонь — дабы закинуть её к себе за спину, на могучего восьминогого коня. Дабы скакать, как обещала царица, весело и беззаботно — как вот сама царица с Локи, вдвоём на одной молочно-белой кобылице, бесстыдственно обнажённые.
В противовес их блеску и величию Гудрун видит со стороны и себя. Усталую, лохматую и грязную, прокопчённую дымом, запылённую бурей, состаренную горем, безумием и бессонницей. Но на лице ярче солнца, ярче звёзд, что ей хотели они дать, светят её собственные, полные надежды глаза. Ингвар, цепко держащий её плечо и в песчаную бурю — для Гудрун узда прекрепкая, крепче всякой волшебной.
— Ты сильна, — подтверждая всё это, вздыхает Старший, — ты не слаба. Мы слабее.
— Ух! — слышится от одного из всадников, когда огромная скала, летящая по ветру будто пушинка, всмятку сносит его в подтверждение слова уже Старшего… Горы, с которых летела скала, бурей сдувались, как прибрежная дюна в шторм, тая, растворяясь в воздухе, не оставляя и следа. Именно их гряду Гудрун видела по пути в таверну — и думала ведь, что хотя бы они здесь сохранятся.
— В нас великая сила, — продолжает Старший, — но и великая мука.
Гудрун снова не по своей воли откуда-то видит, как несколько их скакунов с грудным, мучительно-визгливым рёвом рухнули в коварно крадущийся разлом. И как, нарочито, взрезая, кроша острыми копытами, по скакунам, по упавшим товарищам прокатились волною всадники догоняющие. Громко улюлюкая, издевательски хохоча — как над Гудрун тогда в таверне. Они срывали свой гнев, цветы и плоды его, друг на друге, на враге, на слугах и случайных, подобных Гудрун, жертвах… Гудрун, смертную, они сейчас ненавидели особо. Мчали на неё со всех подков, кидая вперёд загоняющие крики — песни ими уже не пелись. Ноздри у тех, у кого носы имелись, жадно втягивали её запах.
— Гнев наш — яд, что жжётся в жилах. Крюк под ребром, на который мы подвешены, — В неярком голосе Старшего вьюжили тоска, безысходность и пустота. Не было на диво ни тени их ненависти к Гудрун. — И мы меч против другого меча. Вместе с собою мир рождает и своих разрушителей — ибо всему всегда подойдёт конец, и мы в битве нашей сражаемся, чтобы конец не пришёл раньше положенного. Кто положил это и дал нам эту проклятую работу, не знали и до меня, — Старший едва слышно, тяжело и протяжно вздохнул. — И в Великой Охоте мы будем скакать долго. До самого Великого Суда — когда всему дадут должное. У вас, живых, есть выбор не мучиться. Есть время, пусть порой ничтожно малое. А мы… — Старший тут примолк. — Мы мертвы.
Непробиваемая плотная стена песка спала так же неожиданно, как и налетела. Гудрун тяжёлым, воспалённым от гудения бури сознанием поняла, что вышла на небольшой каменный уступ и теперь стоит на нём с Ингваром.
Уступ торчал среди отекающих его рек песка, дыма, тумана точно клык из челюсти, быть может, поверженного однажды Великой Охотой великана… От взгляда, брошенного туда, за край уступа, у Гудрун закружилась голова. Ослабелые ноги призвали осесть на камень-прибежище.
Мир, в котором с жалкий лишь час назад были лес, болота, горы, таверны для богов, великанов и странных существ, медленно-медленно, а затем всё быстрее и быстрее, как скатерть с немыслимо огромного стола, под собственной тяжестью, под невозможнейшим углом, отвесно падал вниз. Во что-то утробно клекочущее, рыгающее — один в один водоворот в горле узкой подземной пещеры. Мир падал, а впереди вместо его продолжения молчаливо восставала чернота.
* * *
Холодная. Беспримесно-чистая. Гладкая.
Как чёрный шёлк. Или полированный мягким мехом срез чёрного же мрамора.
Это чернота, которую Гудрун не выбрала на мосту. Подождала себе, пока Гудрун не нагуляется.
Она, чернота, в тысячи, тысячи раз больше всего мира этого, падающего в бездну. И вообще любого из миров.
«Мост… — Сердце Гудрун билось пойманным в силок ястребом. — А мост?.. Как же?»
Ингвар с бессловесной тревогой вовсю-вовсю колол ей плечо. Он, главное, рядом, рядом…
— У нас, — Старший, казалось, не замечал гейзеров в душе Гудрун, — нет того важного, что есть у вас. Мы не можем ничего творить. Вы… — Он словно бы тут споткнулся и пропустил обычное их оскорбление. Единственный раз, когда он явил эту их ненависть. — Можете.
Сосредоточенно, по-животному затравленно вглядываясь в черноту, Гудрун уловила в ней призрачно-белую точку. На месте, где прежде был горизонт.
Свет, оттуда летевший, заставлял щуриться — бесцветный, как на ледяном севере, царстве Скади, но сил летнего солнца, палящего в зените.
Он втягивал лучи внутрь себя — как втягивает усики испуганная улитка. Незаметно вроде, очень медленно. Но моргаешь — и того лучика уже нет, а точка сама тоньше, меньше.
Там, там был её с Ингваром мир. Там Ингвар за её спиною станет прежним её Ингваром…
— Вспомни, — продолжал Старший своё. — Ты дрожала от озноба, думая о холоде из тумана. Ты задыхалась от дыма, когда шла в огне, и платья шёлк от жара лип к твоей коже. Лепёшки стекла от Торовой Молнии, где та нырнула в землю, резали тебя, проходящую, ножами и иглами. Песок хрустел у тебя на зубах, забивался в нос, в глаза, в рот — ведь ты вспоминала бурю Исланда… Песка не будет, если ты захочешь. И твои обожжённые бурей руки — взгляни же! — исцелятся.
Гудрун потянула несмело пальцы к белому свету на горизонте.
Боясь, что руку начисто срежет пролетающей горой. Что её откусит брат того гада. Что заморозит в лёд холодная пустота… Но впереди не было ничего — даже ветра.
Рука и вправду была без ран и ожогов. Грязная только…
— Ты можешь создавать. Ты властна творить.
Вспомнилось само собою как-то… Как теплел взгляд у Ингвара, когда он видел, что она что-то лепит, вяжет, расписывает. Как появлялись весёлые морщины подле его глаз — он всегда останавливался, садился или ложился рядом. И трогал, осматривал, потрясённый, в восхищении даже самую безделицу.
На левом плече ощутилось привычное уже покалывание.
— Твори, — тихо попросил Старший. Почти что моля.
Гудрун, не отрываясь, смотрела на сияние на горизонте. На дом.
«Как на мосту тогда…»
И она шагнула. С каменного зуба поверженного великана.
В пустоту.
* * *
Сколько она падала, Гудрун не знала. И падала ли — перед глазами стояла та же чернота… Когда Гудрун снова стала слышать бешенный стук сердца, то обнаружила, что снова стоит на камне.
Другом камне. Не таком, как первый, но столь же надёжном.
Ничего не успев подумать, Гудрун снова соступила в пустоту — и снова опорой ей был камень. Третий…
То под правой, то под левой пяткой возникал камень, а она с него делала шаг.
Шаг за шагом. Шаг за шагом.
Она то ли слетала с камней, то ли напротив — они подлетали к ней, недвижной, парящей в пустоте, прямо под ногу.
«Один, один и ещё один, — как говорил Ингвар в ответ на жалобы о куче сложных дел. — Одного один ты можешь победить. А когда много сразу — проиграешь…»
В пустоте, как во сне, было ни холодно, ни жарко. Ни сухо, ни мокро. Ни воющего в ушах воздуха, ни эха.
Гудрун не бежала, а скорее плыла. Медленно, с ощутимою тяжестью — наверное, мешала плоть. Духам, слугам рыжего, что прорвали туман у лесной таверны, было бы гораздо легче.
«Ингвар?..»
Она мысленно и левою рукою — правая для Ингвара, у левого плеча — вовсю тянулась к разгоравшемуся в черноте, слепящему сиянию.
«Ингвар… — молилась Гудрун всем сердцем. — Когда мы выберемся, я… Я скажу тебе то, что ты всё время хотел услышать. Обещаю тебе…»
Твёрдые, но зыбкие камни, шершавый мягкий песок, шелковисто-мягкая почва, молодая трава пузырями и пеной вскипали под неожидающими ногами, а впереди, словно по воле Гудрун, приливной волной уже катился туман. Из тумана вставали деревья, готовые по кивку хозяйки собраться в новую рощицу. Под ними, видимо, по свежерождённым оврагам скапливалась и журчала вода.
«Мы… — У Гудрун перехватывало дух. — Победим, Ингвар… Победим!»
Над головой, будто в игре своей, вспыхивали молнии и зарницы. И Гудрун снова зрела себя как со стороны. Крохотную, хрупкую, бегущую… Ткань мироздания снова рвалась, сшиваясь тотчас обратно, а из прорех её снова волшебной ртутью вытекали новые миры. В одном из них угляделся изумрудно-синий диковинный дворец прямо в развороченном речном русле — который люди затем, мелкие, как муравьишки, облепили светлым камнем в свой муравейник и затопили всё зелёными буйными садами. А в другом мире на странных мечах, в странных доспехах, в странной игре среди пышно цветущего бело-розового леса сражались дева и муж.
Летели бесчисленными стаями в огненно-алых небесах, сопровождая Гудрун, незнакомые птицы. Из-за чего-то неясного, мутного, точно бельмо на зрачке, проступали, проявлялись звёзды, облака, светила, горы, моря и леса. У горизонта воздвигались неведомые, невиданные города, и Гудрун узнавала линии с карт Ингвара, рисованные его рукою тысячу лет тому назад… Новая вышивка, новый ковёр разматывался, расстилался, распрямлялся всюду вокруг. Что-то тут было будто просто голым полотнищем, что-то — лентами, клочком ли холстины, шёлка, льна, дерюги, шитьём золотом-серебром, жемчугом, бусами, красными и синими нитками. И чем, к ликованию радостному Гудрун от такой красоты, богаче да ярче был новый мир — тем сильнее они там сзади отдалялись, отставая. Скоро, скоро вконец пропадут, слабые…
— Загоняй! — ловилось меж диких, совсем звериных их криков такое слово.
Слово древнего каркающего наречия, одного из исчезнувших.
— Загоняй! Загоняй! — Крики и цокот работы цвергов позади звучали всё отчаянней.
Гудрун, шагая, торопилась. Сердце никак не успокаивалось, стало труднее дышать. С робкой уже улыбкой она думала:
«Мы победим…»
Справа со всех копыт её нагонял всадник, мчащий так, что сам сливался в мрачно-жёлтое пятно — ровно полуденное солнце за тяжёлым грозовым облаком.
Краем глаза — ни за что к нему не поворачиваясь, помня всё — Гудрун видела, как он пригибался низко-низко к холке оня, чьи блестящие от пота и внутренней мощи мускулы двигались всё быстрее, быстрее, быстрее.
— Загоняй, фракиец! Загоняй!
Он был очень крошечный. Скакал прямо в воздухе почти над правым её плечом.
Он выкладывал, растрачивал всю ту силу, присущую каждому из них, все свои способности перевернуть небо с землёй кверх тормашками — чтобы только стать размером с комара, чтобы обогнать Гудрун так и поймать поражённый её взгляд.
— Загоняй! — кричат ему пронзительно, с болью.
Пятно всадника отстаёт. Размывается в солнечную вспышку — и всё… Исчез, рассыпался искрами — навсегда? До раза следующего?
— Мы… Победим… — решилась сказать Гудрун колющему плечо Ингвара.
Она будто бы падала с их неба на новосотворённую землю. С самого самого вниз. Лицо лизала морось тумана, которая, скапливаясь, катилась по лбу, щекам, подбородку и шее щекочущими слёзными дорожками. Камни всё выскакивали, выскакивали и выскакивали под руками — почему-то израненными, опухшими. Под руками, под коленями… От удара одного из камней синяки-ссадины все, иссушающая жажда, неизбывный голод, тяжеленная до неподъёмности голова, самоизнурение проснулись единым разом, по-настоящему — до того они были лишь забытыми воспоминаниями о себе. Сейчас же встали скопом из-за пиршественного стола, прежде меж гостей неприметные, да подошли к ней, к хозяйке — не отвертеться.
— Мы победим! — Ничего не видящая из-за заливающей глаза воды, но счастливая Гудрун хотела кричать и почти что ползла, превозмогая каждую из своих болей, ползла по камням вперёд.
Ползла, пока не выбилась из сил… И не замерла вниз лицом на камнях, тоже намертво вставших.
Камни лежали и не думали словно шевелиться до самого Великого Суда. Туман, не торопясь, спокойно, уже не бурля, расходился. Непроглядная чернота за ним не была пустой — в ней знакомо шуршало море, а где-то даже дребезжали чайки.
Не было больше их погони. Сводящий с ума цокот исчез.
Гудрун рассмеялась… Склизкие камни, что едко пахнут слежавшимися водорослями и дохлой рыбой, не хуже нисколько безопасного, родного кольца древних елей вокруг их усадьбы. И это тоже дом, к которому нужно было ей вести Ингвара, по-прежнему держащему её.
Тёмное, тревожащее что-то внутри неё скоро развяжется, развеется, и сердце, сердце успокоится…
— Ингвар?
Она наконец-то может говорить свободно. Не взвешивая тщательно, будто как на товарных весах слова и свои чувства. Не помалкивая сурово больше — мол, не с кем ей и не о чем разговаривать.
— Мы… Мы победили!.. Слышишь?
Она вот-вот обернётся, и…
«Вот-вот, и…»
Перво-наперво, перво-наперво… Первым делом она хочет увидеть самые дорогие ей в мире глаза. Ингвар не под их больше чарами. Какой он теперь? Сильно изменился после того, как она ослепла? А сейчас, когда умер, но вернулся?
Глаза те, из первой их встречи. Из мгновения, когда Ингвар понял, что самый маленький, самый худосочный и хрупкий участник перехожего отряда, который он неожиданно встретил в суровом северном крае — не мальчишка, а коротко стриженная женщина. Догадался, когда все его люди давным-давно поняли. «Святотатица в штанах!» — скажет он в шутку, чтобы не выглядеть совсем уж дураком. Женщинам не приличествует ходить в мужском наряде, но и жестокий же север не для платьев. Ответ на это Гудрун: «Говорун без обеда!» вызовет у всех ещё более долгий хохот — она тогда готовила в котелке и своим, и гостям похлёбку из свёклы и сушёного мяса…
Радость летает нежной бабочкой, купаясь в серебряно-розовой разгорающейся заре.
«Вот-вот, и…»
— Ингвар?
Здесь
А сзади ничего не было. Ничего.
И никого.
Камни только. Такие же, как с этой стороны речки. Дышащие дымкою тумана, плывущие в померкнувшем взоре. Над ними звенит комарьём тишина.
Но…
«Но…»
Левое плечо её до сих пор кто-то колет и царапает! Кто-то держит!
Гудрун вскидывает правую руку за левое плечо, на спину… Лоб пылает. Чешется.
С лопатки она снимает, отцепив от голубого шёлка своего бывшего платья…
Веточку.
Корявую. Темнокорую. С сохлыми свернувшимися листиками.
Она-то и колола, царапала. Держала…
Прутик с берёзового или осинового веника из кухни таверны — который ей нацепили веселья своего ради эти. Или который до всего пристал в одном из придорожных кустарников.
Обессиленно, с этой веточкой в ладонях Гудрун осела на камни. Сердце туго-туго обвила жёсткая тонкая верёвка…
«В спину… Как Сигурда Змееубийцу, — глупо и невпопад подумалось Гудрун. — Предательски! Как Сигурда, да…»
* * *
Проклятую ветку она так сжала в кулаке, что сухие листочки, когда ладонь разжалась, превратились в труху, приставшую налётом к коже пальцев.
Долго Гудрун сидела и ждала смеха этих — мол, обманули, провели! Попалась, глупая, упрямая!.. Меж сводов расщелины, где течёт речка, разнесётся их хохот. Оглушающий, издевательский. С ржанием победно вздыбленных скакунов… Но то будет обычный гром или обвал выпавших из берега камней? Или рокот переката, перелёгшего поудобнее в русле?
Однако стены ущелья хранили молчание. В тиши тумана и равнодушном плеске волн только клокотала, болтая сама с собой, речушка…
— За что-о-о?
Гудрун закричала. Крик широким клинком прорезал её горло, вырубив путь себе так на свободу, полетел в ущелье и, ударившись о скалы, рассыпался воплями вспугнутых побережных чаек. Ущелье умножило его искажёнными дурными отголосками.
Она выла. Сжавшись в комок промеж влажных камней.
Выла, как должна была выть, по суждению домашних, прилюдно на тризне — оплакивая и смерть Ингвара, и бездетность их пары, и посему бессмысленность собственной жизни.
«Люди у них редко получают то, чего просят, — ясно говорил ей тогда в начале рыжий. — Уж молчу про то, чего по-настоящему хотели бы».
Но она сделала всё, что ими же положено! Где, где она нарушило данное ею слово? Слово хозяйки мыса-перекрёстка всех ветров? Где?
«Скажите!..»
Над ней и её горем, её большой болью… Посмеялись.
Глаза её округлились, широко-широко раскрывшись. Рыдания превратились в икающий визгливый смех с выкриками вразмешку. И она била, буквально молотила себя кулаком по лицу. С силой, в одни и те же места, ожесточённо, невзирая на синяки, ссадины и раны.
Лучше бы она оглянулась! Быстрее бы поняла, что её обманывают!.. Ну стала бы жалкой невидимкой! Последней рабыней, потаскухой, поломойкой хоть у кого — у рыжего, медведя или у великанов из горной таверны — да хоть тушей мясной на вертеле, которую они пожирать будут! Стерпела бы все пытки, извращённые поношения и издевательства от Локи! Пусть!
Она была бы там. И Ингвар, пускай не с нею, но тоже был бы… Там.
Жил-ходил бы.
Рядом.
А так… Он навечно останется таким, каким был в день своего отплытия. Она же будет стариться и с печалью уходить от него того, такого молодого, всё прочь и прочь. В жизни её теперь застынет осень, за которой лишь седая зима. Света не прибавится, радостной весны и плодоносного лета больше не будет. Жизнь замрёт, жребий её, Гудрун, только ждать.
Всё поздно.
Мучительно. Безвозвратно.
* * *
Это похоже на тяжёлое и горькое пробуждение ото сна, где всё по-былому. Ингвар живой, он приехал или возвращается домой, делает свои Ингваровы дела. Может, он болен или ранен, и чушь, враньё то, что он умер!.. Пробуждение будет в жизнь текущую — беспросветную, серую, ненастную — где сны такие не исцеление, а напротив, добивают обухом.
Раньше она, не знавшая, сравнила бы горе с лугом, густо крытым колючими ядовитыми растениями. Ныне она знает, что на месте луга расплавленная, выжженная пустыня, на грубом песке которой вряд ли когда-либо что-то взрастёт.
Она бежала от этой пустыни в мир к ним — в надежде на чудо, что ей обязательно помогут, как в песнях или сказках. Что навроде случайно, но она встретит-таки своего Ингвара! Возьмёт его за руку и отведёт обратно!.. Это вместо того, чтобы жить дальше.
Одной… Очень больно.
Очень нужна была искорка розовой зари под спудом штормовых туч. Хоть капля дождя, что подобьёт пыль сожжённой пустыни внутри.
И она как-то решила, что Ингвар… Он живёт в другой стране.
Поэтому объявила, что вернёт его.
«А с чего, — Гудрун удивлённо распахнула в темноте несохнущие веки, — я взяла… Что Ингвар тоже хочет этого?»
Она всё-всё преодолела и прошла их мир — да, да, да! — но только из-за того, что её лишили Ингвара. А не потому что ему было плохо, он мучался, страдал или того хуже — забывался, отходил в оседающее навсегда под донный ил прошлое и истирался изо всех миров за ненужностью.
Ничего доподлинного об Ингваре она там не узнала.
Как она тогда спросила?.. Эй, вы! Знаете Ингвара Бойца? Я за ним, он мне нужен!
И не думала даже спрашивать по-другому.
— Правы были те, — Гудрун, всхлипнув, запнулась, — которые сказали, что я не любила Ингвара… Да. Не любила. Только о себе и…
Пока она горевала, замерев в скорби своей каменной статуей, другие не должны были ни радоваться, ни смеяться. Счастье других — украдкой ли, за углом, мимолётно — она не терпела, считала преступлением. И жестоко, безжалостно, про себя покамест приговаривала виновных. Какие тут жизнь и веселье, если Ингвара нет, он не жив, он ниоткуда не вернётся, а она…
«Струсила жить без него!..»
Неправда, что кругом все её покинули, не жалели, руки не протягивали, а смеялись над нею лишь. Даже на дороге ей, слепице, встречные предлагали воду с едою, помочь дойти куда нужно. На это она и до смерти Ингвара подбиралась как кошка, ощетинивалась и резко отдёргивала руку свою с клюкой от руки чужой, с добром протянутой. Смерть Ингвара стала твёрдым поводом отвергать протянутые ей руки злее, чаще и с большей оскорблённой гордостью.
Служанка вот ей помогала до последнего. Ходила за хозяйкой как на привязи — и когда напали подосланные разбойники, и когда остальные слуги ушли, отобрав в грязной ссоре припасы. Ходила, пока Гудрун не прогнала её вконец… Гудрун вспоминала испуганное бормотание служанки о предателях, угрозе новых лиходеев, видя будто въявь — хотя тогда не видела — как та жалко крутит головой на страшный лес, где вскоре заблудится. Вернётся ли она из него домой или попадётся тем разбойникам на поживу?..
Гудрун даже не помнит её имя. Хорошая, добрая она хозяйка.
И то была крепкая птичница Тора? Или худосочная девчонка, носящая отчего-то славное имя Ярицлейва? В каком порядке сменили они друг дружку? А остальные?.. Все они, разные, срослись, слились у Гудрун в одну-единственную.
Последние три года Гудрун никак не отвечала на просьбы и жалобы служанок, слуг, скотников, поселян, бросая трудности их без хозяйского своего внимания и разрешения. Не справляются должно — их вина, получат плетей. Порою она сама колотила в бессильной ярости кулаком, больно и часто — как себя вот недавно — стариков со старухами, маломощных, безропотных, годных не на каждую работу, которые водили её там, где нужно, и иной раз носили на себе.
Почему?.. Она слепая, они зрячие. Они с детьми, мужьями, жёнами, а она, Гудрун… Она…
Поэтому волшебной розовой зари после мглы она не заслуживает.
Как-то, совсем в юности, она раскрыла секрет своей высокородной подруги жестокой матери той — что у подруги любовь с красавцем-конюхом.
Гудрун сейчас вспоминала это как день вчерашний… Как конюх неожиданно — для него неожиданно, а для кого-то, очень обеспокоенного, напротив, закономерно — очутился в череде жертв Одину-Иггу. Как после чересчур долгого, отвратительного хрипа шейная кровь его облила древний камень, как в горячую лужицу в древней выемке шлёпнулось ещё бившееся сердце. Как выла безумной медведицей подруга в гуще высокородной толпы, а Гудрун притворно-участливо утешала её, уверяя, что не хотела, не хотела, что случайно…
«Неправда, — качала головой из дня сегодняшнего Гудрун уже давно не живым подруге и её конюху, — не случайно… И хотела…»
Она так украла, разломала и выбросила игрушку, которой завидовала.
Подруга надрывалась, в отличие от овдовевшей взрослой Гудрун не думая укрывать от людских глаз своё горе:
«За что-о-о?..»
Гудрун, не поняв этого поначалу, сегодня повторила её крик. Ибо, так или иначе, слышала его всю жизнь. И вот он вырвался, улетел дальше в мир, оставив в Гудрун незапечатанную родник-рану…
Однажды она приказала раздеть и исхлестать одну из поселянок по лицу и нагому телу лозою красного плюща — с чьего сока тонкая женская кожа надолго вспухает безобразными волдырямии, которые затем, болезненно лопнув, вовек останутся шрамами, буграми и оспинами. Час расправы Гудрун, как хищник, выжидала пару недель со дня, когда острым ухом слепой услышала, что жертва хвастается кому-то, мол, пообещала подарить хозяину Ингвару сына — чего не смогла пустоцвет-хозяйка.
«Не то что эта!.. — В мыслях Гудрун до сих пор весенней капелью звенит самый последний в жизни поселянки беззаботный смех. — Ха-ха-ха!»
А на прошлом осеннем тинге Гудрун изгнала многочисленную — всех, от старого до малого — семью сильно провинившегося слуги Ульфссона. Пригрозив им вдобавок орлом на рёбрах, если вернутся. Казнь эту, к слову, любили творить друзья её мужа.
От чрезмерного, в лоб рубящего решения лбы же других судящих на божьем луге покрылись вместо испарины, казалось, инеем.
«Чтобы знали, — проронила тогда Гудрун, не дрогнув ни мускулом на лице. — После орла другим неповадней будет».
Кроме Ульфссонов было много, много ещё, возможно, излишних смертей. Много, много кого молчаливым кивком невидящего лица она обрекла на кровавого орла или иную казнь. По её воле рвали языки, кололи глаза, оскопляли, рубили руки и ноги… Кивком всегда только — как восхищавшая её великая Хельга делала в сторону сватов своих.
Слёзы текли в черноту каменной щели быстрее, чем речка рядом на порогах. Они были солонее, чем всё море, что шелестело, ворочаясь у кромки берега…
Всё расплывается, размывается под чистыми водами неощущаемого Гудрун дождя. Перед взглядом в водах этих вьются чёрные пиявки, пляшут чёрные мошки. Сердце, в конце концов устав и взорвавшись, теперь что глиняный горшок, из трещины в котором выливается жидкий обжигающий свинец.
* * *
Её ломало. Колотило.
Она извивалась на камнях, скользких от пота, крови её, росы… Руки, от плеч до пальцев какие-то чужие, слушались плохо и лежали, точно мотки канатов. Самый большой, самый тяжёлый моток, спав на левое плечо, давил на сердце.
Мечущиеся в лихорадке мысли крепко увязывали черноту из щели меж камней — щель была близко-близко, перед лицом Гудрун — с болью в сердце. Чернота, вторя дёргающей сердечной боли, стала вылезть наружу. Жирными червячками, тягучим или водянистым дёгтем. Чернота — не щель ли всё же? — остро пахла пылью, мокрым песком, каменной крошкой, водорослями и моллюсками.
Гудрун медленно, с трудом откинулась спиной на камни, отвернувшись от невыносимой уже черноты прочь. Наплевав на усталость, невосполнимую слабость и закаменевшую шею. Она для этого словно бы одолжила у них волшебный рычаг, могущий перевернуть целый мир.
Чернота во взгляде жижей текла вниз под собственной тяжестью — чего Гудрун и хотела, когда переворачивалась. Из проступающих пятен заново сложились по-ночному белёсый туман, блестящая полоска гальки, море…
А на берегу стояли люди.
Нет. Не люди.
Тени…
Тени, отбрасываемые людьми — если бы они поднялись с земли и остались висеть в воздухе. Тени тёмные мужчин, женщин, детей.
Стояли рассеянною толпою на гальке. Все, как один, смотрели на море. Будто были рыбаками и ловили рыбу.
Слышно было за вздохами моря, как они бормочут что-то негромкое друг другу…
— Кто это? — крикнула с камней своих Гудрун. — Кто это? Кто вы?.. Уходите! — крикнула она снова, насквозь перепуганная, захлёбывающимся голосом. — Уходите! Уйдите от меня! Уберите их! Кто-нибудь, прогоните! Ингвар! — Она заплакала, ткнув донельзя жаркое лицо в ледяное плечо. — Ингвар! Прогони их!
Она думала, что это пришли за ней. Разбойники, слуги или эти…
Боль бежала из-под сердца вязкими смоляными каплями, а по телу — слева направо, справа налево, от большого пальца ноги и до затылка — лавово-огненными ручейками.
Тени продолжали бормотать сами с собой. Всё громче, громче. Всё ближе, ближе к Гудрун. На гальке их вырастало всё больше, больше… Бормотание это дёргало, дёргало за рукав беспрестанно, добавляя к боли лишь тяжести и, что хуже, мучительной неправильности.
— Простите… — не выдержав, почему-то выцедила из себя Гудрун.
Даже не шёпотом, а шевелением стянутых иссохших губ. Только бы стряхнуть эти путы.
И… Истончившись, не выдержала, лопнула какая-то из ниточек, привязывающих Гудрун к камням, на коих та лежала.
— Простите, — сказала Гудрун теням в полный голос, видя их уже смутно. Из уголков глаз по вискам побежало что-то мокрое, щекочущее, остывающее.
Боль внутри прорвалась, как гной из разреза, и текла теперь чернотой — да, ею — по миру.
— Простите.
Каждая из теней, всё бормоча, бормоча, подходила к ней, а после исчезала в черноте.
И каждой-каждой Гудрун говорила слово, невозможное для себя прежней.
С уходом из очереди каждой бормочущей тени мир уменьшался — чернота пятно за пятном поглощала его, отрезая от Гудрун. Мир чернел, но становилось легче дышать. Камни уже так не держали… Каждый раз с плеч словно падала тяжесть тверди земной.
— Простите.
Гудрун, ослабелая, проваливалась в черноту. Так и должно быть. Она заслужила.
«Пусть так».
Она смирялась с грядущей участью. С тем, что с нею будет.
А Ингвар… Пусть.
Его у неё не отняли. И не отнимут.
Он будет, будет у неё, пока она… Жива? Не исчезла?.. Пусть они с ним даже разлучены навек.
— Простите… — Слёз было не остановить, как ту же горную речку рядом.
Чернота мерзко клубилась во взгляде слепнущей Гудрун, тянулась тысячами тысяч густых китовьих зубов. Как кит вот засасывает в себя морскую воду с рыбами, моллюсками, крилем, так и чернота сейчас засасывала в свою отвратительную, ровную и круглую пасть-воронку слёзы, горе и страдания Гудрун. Пасть, чью глубину лучше не воображать. Как знать, вдруг тот гад имел такую же? Он и его сородичи, создания тьмы и боли, зародившиеся на дне миров и поднимающиеся в нужный час? Их отгоняет Великая Охота — и они падают обратно к праматери как мусор, муть, осадок…
Гудрун поняла, что впервые с чернотой лицом к лицу. Не пытаясь больше никуда сбежать. Ничего не скрывая.
Чернота тоже смотрела на Гудрун. Вернее, в Гудрун. В душу, мысли, чувства… Она заманивала в себя. Она словно ждала, ждала, оголодав. Или напротив — у них сколь угодно времени. Гудрун всё равно будет там, поэтому чернота безразлична и равнодушна.
— Простите… — повторяла Гудрун, уже не зная и не видя кому.
Она держалась за это слово и за то, что было под ним, как за последнюю травинку над пропастью. Как много раз она его уже сказала? И как много раз скажет?.. Время, как тогда, в их мире, исчезло.
Чернота — и невыносимое, невыносимое зло с нею, горе, боль — дрогнула. Чего-то или кого-то вдруг испугалась… Передумала надвигаться. Завернулась вовнутрь себя, словно первородная ежиха размером со Вселенную, и дёрнулась этим сгустком куда-то в сторону — чтобы опять, шаг за шагом, убраться из взгляда.
Вместо неё осталась лишь тёмно-серая пустота…
Замерев, не шевелясь на своих камнях, Гудрун всё всматривалась и всматривалась в мутную пелену слёз, пока не различила нечто похожее на прежнее ночное море. Оно шелестело, будто чесало бесчисленными пальцами гальку по всей долгой линии берега.
И там, по перекрёстной ряби — с берега дуло несколько ветров — по тёпло-жёлтой дорожке, тканной из мягкого лунного сияния, к Гудрун шёл и так по-родному улыбался…
— Ингвар… Мой Ингвар, — шептала, плача, Гудрун. — Глаза твои… Как небо… Дай в них мне посмотреть… — Она потянула пальцы навстречу светящейся бесплотной руке. — Я… Я… Вижу тебя!
После
Слуги — усовестившиеся, терзаемые внутренними муками — нашли её спустя несколько дней. На морском берегу у устья речки. Она лежала навзничь на холодных и мокрых от тумана камнях. Совершенно недвижимая. Только ветер с моря колыхал облако её растрепанных волос.
Белая рука её с жуткими тёмными ссадинами протягивалась словно бы к кому-то. Иссиня-чёрные глаза, застекленев, смотрели в небо. На лице Гудрун впервые за многие годы была несмелая, но открытая, радостная улыбка — и отчего Гудрун казалась самой прекрасной на свете. Даже с толстым черно-красным слоем грязи и крови на лице. Что поразительно, при жизни Гудрун особой красотой не отличалась…
Те, кто захватил усадьбу на мысе-перекрёстке всех ветров и уже обосновывался там, от столь печальных новостей спешно покинули её пределы — явно чего-то опасаясь. В дальнейшем они предпочтут никому не говорить, что претендовали на усадьбу Ингвара Бойца после его смерти… Его и Гудрун. Будут рьяно возражать и, наконец, напрочь забудут об этом.
Про судьбу Гудрун старики складывали очень жестокие и страшные сказки. Детям в назиданье или тревожащего ужаса заради. Обернулась, вещали, в конце она и навечно потеряла мужа. Мол, дух или призрак её не упокоился и до сих пор блуждает в нашем мире. Гуляет по прибрежью великого моря, что за великим лесом и великими горами на востоке. Более молодые да добрые из стариков прибавляли, что стоит она там возле новой границы меж миров, ждёт Ингвара. И что однажды она пойдёт обратно. Пойдёт в свою усадьбу на мысе-перекрёстке всех ветров, а когда дойдёт, то конец неверным слугам-предателям и их потомкам.
Однако… Однако мальчики-пастухи со слезами на глазах клялись, что видели да не раз их обоих. «Кого?» — с праведным гневом восклицали старшие. «Хозяйку Гудрун и хозяина Ингвара!» — лепетали в страхе дети. «Где?» — приходил черёд покрываться хладным потом взрослым. Ответ пугал их пуще всех стариковских россказней вместе взятых — бывших хозяев повстречали в камнях среди развалин на вересковых пустошах… «Не ходите туда!»
Но стада негде пасти, кроме как на пустошах, кои создал, отступая, ледник, хотя холмы там были порою рукотворными — погребальными или остатками защитного рва. Они походили на застывшие в предбурье морские валы… Пустоши тоже являются морем, но которое живёт более длинной, нежели человеческая жизнью — по закону более долгого времени. Холмы-волны перетекают друг в друга, то опускаясь, то снова взмывая ввысь. Как и волны, холмы одинаковые, мало отличимые меж собой, но притом быстро меняющиеся. Даже сведущий человек, придя сюда в не привычные для себя час и место, может плутать по ним весь световой день. Странно, ведь это не лес! Да и в лесу иди, пока не встретится приметное дерево или ручеёк, что выведет к знакомой реке или к морю…
На холмах вереск то и дело чередуются с камнями. То не только кости-останки растаявшего ледника. Холмы кое-где, словно большие королевские короны, венчали развалины, которые после себя оставили древние завоеватели. Они ещё и жили прямо тут — если покопать под камнями, верно найдёшь то шлем, то монеты, посуду или наконечники стрел.
И вот средь развалин видели их. Юных, счастливых Гудрун и её Ингвара. Каждый раз встреча с ними была неожиданной… Ингвар был в самой обычной походной одежде, а его жена в ярком небесно-голубом платье и с облаком вьющихся волос — как, помнится, носила их она, пока не надела платок после замужества. Она и он то сидели на валунах — её голова лежала у него на груди, и он нежно пропускал пряди её волос сквозь свои пальцы. То стояли на вершине холма в час ветра и заката, заключив друг друга в неразрывные объятия, словно бы опять прощаясь. То пастухи слышали тихий смех — его и её… Лет сто или двести их здесь ещё встречали.
За то время холмы покрылись кустами и зарослями удивительной красоты, что радовала глаз и сердце каждый сезон: осенью, зимой, весной, летом. Пустые страхи исчезли — возмездием Мёртвой Хозяйки молодых и маленьких больше не пугали. В памяти осталась, как начали здесь говорить, любовь, из которой вырастают деревья.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
