Обложка Иди на голос

Иди на голос

Анна Колосова

0% прочитано
Стандартный
Анна Колосова

Иди на голос

Княжеский воин

«Иди на голос, Лейла. Иди на голос».

Она шла на голос — там, где могла идти. Чаще приходилось ползти — обдирая ногти и колени, оскальзываясь на покрытых слизью камнях, хватая ртом спёртый пещерный воздух, тщетно вглядываясь в окружающий её кромешный мрак. Тьма давила на ставшие бесполезными глаза — такая густая, что нельзя было разглядеть собственную руку, даже поднеся её вплотную к лицу.

Хоть бы факел какой, или свечу, или хотя бы лучину — что-нибудь, способное породить хоть один лучик света! Но света не было. Единственное, что бросало вызов бесконечной ночи — это раздающийся где-то впереди голос, на который ей надо было идти.

«Только не умолкай!» — мысленно взмолилась Лейла, поскользнувшись в очередной раз и распластавшись на полу — чего? Лаза, туннеля, коридора? Что она будет делать, если последний путеводитель оставит её?

Но голос и не думал умолкать. Сильный и звучный, он упорно звал Лейлу вперёд.

Знать бы только, вперёд — это куда?

***

Город был взят ещё полгода назад. Тела князя и двух его сыновей вывесили на всеобщее обозрение под шпилем надвратной башни, и они висели там до тех пор, пока вороны и непогода не совлекли с костей последние клочки плоти. Жители окрестных деревень ждали, что вот-вот над стенами взовьётся пламя, но предавать древнюю столицу огню захватчики не спешили. Вместо этого город стал отстраиваться — с такой быстротой, на какую только были способны согнанные со всех концов страны каменщики.

Брат Лейлы тоже должен был быть там, но удача в кои-то веки повернулась к нему лицом. Как ему удалось сбежать — Лейла не спрашивала. Когда Андрис ввалился в дом, бледный, как мертвец, и приказал: «Собирайся!», она подчинилась без лишних вопросов. С двумя узлами, по одному на каждого, они бежали ночью, как воры. На вопрос Лейлы о том, куда же они направляются, Андрис загадочно ответил: «В леса».

И снова Лейла покорилась, предоставив всё воле и разумению брата. Брат был умный, куда умнее большинства людей, которых знала Лейла: мало того, что Андрис был мастер по камню, часто уезжал в город, а два лета назад ездил в столицу строить дом тамошнему сильному человеку — он мог даже читать по-писаному, если буквы были достаточно большими, и, подписываясь, ставил не крестик, а выводил своё имя полностью. Если бы не Андрис, Лейла и понятия не имела бы о том, откуда взялась эта напасть — странные северяне, не говорящие по-человечески, а только болтающие между собой на каком-то птичьем языке. Оказалось, что война шла уже давно — только Лейла, живущая в своём мире, ограниченном кухонной печью да огородом, ничего об этом не слышала. Андрис говорил, что северяне пришли откуда-то издалека, за тысячу лиг, и что сначала они забирали себе другие земли, а теперь вот дошло дело и до них.

Зачем северянам понадобилось столько земли и почему для этого нужно было затевать войну, объяснить не мог даже Андрис, и Лейла пребывала в недоумении. Ладно бы они эту землю пахали и растили на ней хлеб, как все добрые люди, — так нет же, им это, похоже, без надобности. Старики говорили — Лейла слышала собственными ушами — что северяне идут к морю, туда, откуда на кораблях увозят хлеб, а назад привозят богатые товары. Верить этому или нет, Лейла не знала. До моря было далеко — дальше, чем до соседнего села, дальше даже, чем до столицы, и что там делать честному человеку, Лейла не представляла. Да и корабля она никогда в глаза не видела — если, конечно, не считать речных лодчонок, на которых деревенские переплывали на остров, где водилась прорва синей ягоды. Врут, наверное, старики.

Зачем идти в лес, Лейла поняла и без Андрисовых объяснений. Пожалуй, сама она сделала бы ноги ещё раньше — уж больно страшно стало в округе после того, как князь, которого обложили в столице, как барсука в норе, всё-таки открыл городские ворота. В их деревню уже два раза наведывались конники — много ражих парней на сытых лошадях и с железными пиками. Лейла, не помня себя, пряталась в огороде, в выкопанном братом тайном погребе, слушая, как в доме летит с полок посуда и переговариваются на своём непонятном языке налётчики. Да что посуда — миски-то с кружками дело наживное, а вот то, что скотину увели — беда так беда. Корову свою Рыжуху Лейла любила, даже разговаривала с ней, как с человеком, а перед дойкой всегда разводила ей курево от мошки и подмывала вымя тёплой водой. Когда к скотине с добром, и она отвечает тем же. Разумной, ласковой Рыжухи было жалко до слёз, да и без молока приходилось туго — ни тебе маслица, ни простокваши забелить похлёбку, да к тому же Лейла молоком, случалось, и приторговывала. Кур тоже забрали и всех поросят — а ведь Лейла любовно откармливала их парными отрубями и брюквой! При мысли о том, что её поросят сожрёт северянская солдатня, хотелось реветь белугой.

Да что поросята! Лейле ещё повезло — оба раза её убежище осталось необнаруженным. А вот подружку её, смешливую черноволосую Майю, северяне нашли — и учинили с ней такое, что и сказать-то язык не повернётся. А в деревне по соседству, говорят, сожгли заживо целую семью — мать и троих ребятишек — за то, что женщина не пожелала отдать последнюю козу. Козу всё равно забрали, а хозяйку с детьми втолкнули в дом, заложили дверь снаружи, да и подожгли с четырёх углов. Лейле рассказала об этом соседка, а той — ещё кто-то. Такие вот дела теперь творились, и когда всему этому конец — можно было только гадать.

Поэтому Лейла была только рада сбежать куда подальше — хоть бы и в лес, туда северяне авось не полезут. В конце концов, лес — ну что лес? Чай, не омут, не потонешь. Лес, он ведь, глядишь, и прокормит — где грибами, где ягодой, а Андрис при случае, может, и дичи добудет. Пока лето, можно жить и в землянке, а к осени они срубили бы себе какой-никакой домишко. С топором да с долотом Лейла обращаться умела не хуже брата. Ничего, и в лесу прожить можно.

Они с братом шли всю ночь, а потом ещё весь день — поначалу чуть ли не ползком, перебежками, пугаясь каждого куста, но потом осмелели. За неполные сутки отдохнуть пришлось только один раз — когда на пути попался чистый холодный ручей, из которого можно было напиться и набрать воды про запас. А затем — снова в путь, по лесному бездорожью, потому что проторенных троп Андрис старательно избегал. Лейла ступала за братом след в след, ожесточённо отмахиваясь от комаров и звучно хлопая себя по голой шее. Когда обычный лесной полумрак сгустился, а вершины деревьев зазолотились, Андрис бросил свой тюк на землю и скомандовал:

— Спать!

И Лейла тут же уснула на жёсткой сырой земле — так крепко она не спала и дома возле печки. Уж на что она привычна к работе, кажется — хоть в соху пряги вместо лошади, а побегай-ка цельный день по лесу, да ещё с узлом за спиной — все ноги собьёшь да спину наломаешь. Сон обволакивал её, затягивал, как трясинная подушка на болоте, куда она, бывало, ходила за клюквой, и уже померещились родные бревенчатые стены, и мама — живая-здоровая, как будто не схоронили её ещё четыре зимы назад — сидела, улыбаясь, возле огня…

— Поднимайсь! — проревело над ухом, и Лейла почувствовала, как сильные руки хватают её, точно тряпичную куклу, и рывком тянут вверх. — Кому говорю!

Грубо оборванный сон уходил медленно, по капле, и голова у Лейлы гудела, точно литой колокол. Перед ослеплёнными огнём глазами расплывались два неверных силуэта.

— Кто такие? Чего здесь забыли? — спросил второй голос, не такой рявкающий, как первый, и вроде бы моложе.

— Мы ничего… мы на ночлег! — это уже брат. Голос хриплый со сна и дрожит, как заячий хвост. — Мы плохого не делали!

— На ночлег, говоришь, — в грубом голосе прозвучали недобрые нотки. — И с чего же тебе посередь леса ночевать охота припала?

— Мы… мы, м-мы, м-мы…

— По-моему, врёшь ты, братец, — второй заговорил с лаской, от которой волосы у Лейлы встали бы дыбом, если бы не были плотно стянуты в косу. — Разнюхать пришёл, где прячемся? Ну так плохой из тебя подглядчик вышел, голуба моя. Совсем никудышный.

— Я н-не…

— Говори толком! — прикрикнул первый! — Или не выдержу, проверю, какого цвета у тебя кишки!

От этих слов Лейла чуть не шмякнулась на землю кулём.

— Добрый человек! — пискнула она. — Погоди, не горячись, дай слово молвить!

Лейла так и не поняла, чем парень был ошарашен сильнее — тем, что его назвали добрым человеком или же тем, что вдруг заговорила баба.

— Крестьяне мы, — пользуясь повисшей тишиной, зачастила Лейла. — Тут ежели к полудню идти, за лесом река будет, а в излучине аккурат наша деревня и есть…

— Тьфу, дура! — ожил вдруг Андрис. — «Крестьяне»! Это ты всю жизнь свиней пасла, а я в городе самому князю палаты строил!

— Помолчи, — лениво приказал ему второй, тот, который помоложе. — У бабы у твоей язык получше подвешен.

— Я не баба, — разуверила их Лейла. — Ой, что говорю! Не его, то есть, баба. Сестра я ему, на пять зим моложе. Он правду говорит, он учёный, он по камню работает, по дереву тоже может. А моё дело известное — подать, принять, обстирать, ну там, скотину обиходить, за огородом приглядеть, воды принести…

— Короче! — нетерпеливо прервал её первый. Лейла поняла, что опять говорит что-то не то, и густо залилась краской.

— Простите, добрые люди, я с господами важными говорить не учёная, — скороговоркой призналась она. — Так вот, деревеньку нашу северяне…

— Пожгли, что ли?

— Нет, не пожгли пока, — мотнула головой Лейла. — Курей забрали, овец, свиней, зерно, пшеницу повытоптали, но не жгли покамест. А что нам — ждать, что ли? Ну мы, известное дело — ветром подпоясались, да и в путь.

— Ветром, говоришь… — выразительно молвил первый, поведя рукой в сторону их с Андрисом узлов.

— А, это… Ну так известное дело — хлебушка с собой прихватить надо, да сальца у меня ещё добрый шматок оставался, да соли чуть-чуть, да огурчики на крайней грядке поспели. Не им же оставлять! Да и в дороге — как без еды-то? Ты ж сам вроде воеводы, как же не понимаешь?

Парни расхохотались.

— Да, Альвин, как же ты так-то? — сквозь смех поинтересовался второй, хлопнув товарища по плечу.

Лейла не поняла, над чем они смеются, но решила, что над ней и над её узлами со снедью. Вот ведь мужичьё недомысленное, даром что мечами опоясались! То, что они не из господ, хоть и воины, Лейла уже поняла, но вывод свой благоразумно оставила при себе.

— Зря смеёшься, добрый человек, — с обидой в голосе заявила она. — Еда, она, знаешь, рук не оттянет.

— Это точно, — согласился тот, которого звали Альвин. — Сало есть, говоришь?

Лейла кивнула, уже хорошо понимая, куда ветер дует. Ну что ж, и на том спасибо. Лучше уж поросячье сало отдать, чем если с тебя самого сало срежут.

— Подбирайте, — скомандовал Альвин, кивком указав на их с Андрисом сиротливые узлы. — К воеводе пойдём.

Кулак, всё это время сжимавший кишки, слегка разжался, и Лейла вздохнула почти свободно. Убивать вроде бы раздумали. Похоже, тут всё решает этот самый воевода, к которому их и ведут. Ох, лишенько! А ну как не поверит им воевода?

***

Воевода, видно, забрался далёко, в самый урман. В такую чащобу не забрёл бы никакой охотник, хотя зверьё тут наверняка водилось вкусное и жирное. Лейла спешила за Альвином, едва не утыкаясь ему в спину, торопливо переставляла усталые ноги, боясь отстать — в урмане не было и намёка на тропинку, и Альвин вёл их по каким-то своим, одному ему известным приметам.

Наверное, Лейла задремала на ходу — во всяком случае, она упустила момент, когда чаща вокруг расступилась, и перед ней засияли костры.

— Стой, кто идёт?

— Не видишь, что ли, глаза повылазили?

— Поговори у меня, Осберт! Сказано было — отвечать, как положено!

— Пропусти лучше. Дело у нас. К воеводе.

— Смотри, доложу! Настоишься за такие дела на часах!

— Ладно, ладно, уйди с дороги, — отмахнулся Осберт. — Раскулдыкался!. А вы что нога за ногу тащитесь? — это уже Андрису с Лейлой. — Шевелитесь, мухи сонные!

И Лейла покорно затрусила вперёд.

— Эти люди — не лазутчики.

Лейла не сразу осмелилась поднять взгляд на того, кто произнёс эти слова, прозвучавшие в её ушах музыкой. Стоило этому человеку заговорить — и Альвин с Осбертом, да и все остальные, тесно окружившие её и Андриса, тут же замолчали и расступились. Лейла подумала, что этот человек привык приказывать — и привык, что его приказам немедленно подчиняются.

— Посмотри на меня.

Лейла подняла голову — и тут же отвела взгляд в сторону.

— Не бойся.

— Она и не боится, — хохотнул Осберт. — Это брат у неё по недосмотру парнем родился!

Воевода даже не раскрыл рта, только бросил на болтуна взгляд — и Осберт умолк, как печёный поросёнок, которому в рот запихнули яблоко. Лейла с трудом подавила улыбку. Так тебе и надо, дубина стоеросовая. Да Андрис раз во сто умнее тебя, а что сегодня оплошал — так немудрено: поди-ка соберись с мыслями, когда тебе в лицо тычут факелом, а в спину — копьём! Молодец воевода.

— Тебе и твоему брату я разрешаю остаться, — снова заговорил воевода. — Ты будешь при кухне — стряпухой.

От радости Лейла позабыла держать голову опущенной — и впервые взглянула воеводе прямо в лицо.

Вот уж чего Лейла не ожидала, так это того, что воевода окажется таким молодым. Он был от силы зимы на три старше Андриса, хотя светлая борода и прибавляла возраста. Только сейчас Лейла заметила, что из всех мужчин Андрис был тут единственным безбородым — по крайней мере, насколько хватало глаз.

А ещё воевода был высоким — на добрых полголовы выше Андриса, а уж о Лейле и говорить нечего. Шлема на голове не было, но в нагрудных пластинах доспеха отражался огонь, а на богато изукрашенном поясе висели ножны с мечом. Но будь он даже босой и одет в робу, Лейла всё равно нутром бы почуяла, что это птица другого полёта — не чета им, деревенским, не чета даже немногим виденным ею городским, и уж, ясное дело, не чета этим олухам — Осберту и Альвину.

Настоящего воина видать за версту — даже ей, неучёной деревенщине.

— А мне что прикажешь, воевода?

Поглощённая своими мыслями, Лейла не сразу сообразила, что это подал голос Андрис.

— И тебе дело найдётся, — невозмутимо ответил воевода. — Стрелять научим. Если повезёт, то и меч себе раздобудешь. А пока землянками займёшься, там работы — непочатый край. Крыши дёрном обложишь, щели законопатишь, да ещё и печки сложить надо — зима не за горами.

— Ай, спасибо тебе, воевода! — обрадовался Андрис. — Кланяйся, дура! — зашипел он Лейле в ухо.

Та поспешно согнулась в поясе.

— Только вот жалобу до тебя имеем!

От ужаса Лейла чуть не ткнулась носом в землю. Ой, что сейчас будет! Что Андрис творит? Вот осерчает воевода да и прогонит их к лешему!

Но воевода лишь поинтересовался всё таким же ровным голосом:

— Что у тебя за жалоба?

— Да вот они — Андрис ткнул пальцем в сторону Альвина с Осбертом — хлеб отобрали и сало! Последнее, трудом нажитое…

Воевода сделал знак рукой — и Альвин и Осберт выросли перед ним, как из-под земли.

— Снова, значит, за старое взялись.

Ражие парни молчали, только Осберт ковырял землю носком сапога.

— Копья!

Лейла не поняла, что он имеет в виду, но Альвин с Осбертом, видно, поняли — молча, по-прежнему без единого звука, протянули свои копья двум воинам, стоявшим позади воеводы.

— Воин не бывает вором.

— Так ведь все ж…

— Мой воин — не бывает.

— Не гони, воевода! — взмолился Альвин, кидаясь на колени. Воевода брезгливо посторонился. — Что хочешь делай, только не гони! Оставь при себе!

Воевода молча сделал шаг прочь, но перед тем, как выйти из круга костра, всё же обернулся.

— Оставлю. Портомойничать и воду таскать.

— Воевода, погоди! — всполошился Андрис. — А это… сало с хлебом — как же?

— На кухню отнесёшь. А ты думал — что же? — воевода слегка сдвинул брови в ответ на потрясение на лице Андриса. — Я тебя под защиту беру, спать будешь на нашей постели, греться у нашего костра, а припасов в общий котёл пожалел? Мои люди шесть лун как сала в глаза не видали.

К удивлению Лейлы, оказалось, что её жизнь в лагере не сильно отличается от той, что была в деревне. У мужчин, ясное дело, всё было иначе. Если они не упражнялись на мечах и с луками, то куда-то уходили — иногда до темноты, иногда на несколько дней. Куда уходили — Лейла не знала. Попробовала как-то спросить у Андриса, но брат сразу окрысился:

— Чего любопытничаешь? Не твоё это бабье дело!

А её бабье дело было — при кухне. Совсем как дома, если не считать того, что в деревне всё-таки было много проще. Вода там была в колодце, её не надо было таскать из речки по косогору — наказанные Альвин и Осберт отлынивали от своих обязанностей, как могли. Указом им был только воевода, но беспокоить его по таким пустякам Лейле не хотелось. Да и печь дома была добротная — каменная, обмазанная глиной, с такой тягой, что в трубе аж ревело. Здесь стряпать приходилось на костре, да и развести его была целая наука. В первый же день под навес, заменявший кухню, явился помощник воеводы — потом Лейла узнала, что его звали Летард — и заявил:

— Увижу дым — всё варево в огонь вылью!

Жечь костёр без дыма Лейла научилась быстро. Для этого требовалось заранее, чтобы потом лишний раз не бегать, наготовить дров — да не хвороста, не валявшегося лапника, а сухостоя, да чтобы без лишайника был, звонкий, как барабан. Тогда дыма не было, а лишь дрожал над костром горячий воздух. Каждый день Лейла притаскивала на себе по четыре вязанки дров, сваливала их у кострища и шла по воду. Натаскав воды, разводила огонь и принималась кашеварить — из чего придётся, выбор был невелик. По приказу воеводы каждый день в урман снаряжались по двое охотников — если им везло, то похлёбка была с мясом, но бывало и так, что те возвращались с пустыми руками. Лейла приноровилась варить сныть, крапиву и бархатистые мягкие лопухи. Ни репы, ни брюквы, ясное дело, не было, и для сытности Лейла добавляла в похлёбку толстые мучнистые корневища рогоза, который в изобилии рос вдоль берега реки. Корни шли в котёл, а плоскими листьями, похожими на лезвия ножей, Лейла догадалась укрепить навес, чтобы не протекал и дождевая вода не лилась прямо в похлёбку. А в пойме, чуть подальше от того места, где Лейла брала воду, обнаружилась прорва щавеля — при одной мысли о его кислых и сочных листьях рот наполнялся слюной.

Беда была разве что с хлебом. Когда отлучки мужчин затягивались на несколько дней, они, бывало, возвращались с припасами — мешками с мукой, луком, а один раз притащили даже бочонок солонины. Но принесённая снедь расходилась быстро, а живот старого добра не помнил — Лейла уже знала, что сколько бы она ни съела ввечеру, утром проснётся всё от той же тянущей, сосущей боли в кишках. И не было от этой боли иного средства, кроме еды — а той было мало, и с каждым днём всё меньше. Лейла с остервенением мешала черпаком в котле, стараясь не вдыхать сытно пахнущий пар, но в животе всё равно громко пело. Потом приходили мужчины — много злых, голодных, усталых мужчин, каждый со своей миской, и Лейла снова принималась перемешивать похлёбку, стараясь налить каждому погуще, со дна. Два огромных котла пустели тут же. Лейла сливала остатки похлёбки — если они были, конечно — в ведро и тащила котлы к реке, отмывать, пока не засохло. Если быстро управиться, можно было поесть и самой. Из ведра Лейла плескала остывшую похлёбку в собственную миску, да это была и не похлёбка даже — оставшаяся от неё бурая жижа, в которой иной раз попадался разваренный лист лопуха или крапивы.

Воевода иногда приходил есть вместе со всеми, но чаще Лейла относила похлёбку ему в землянку. Землянок в лагере было довольно много — больше, чем пальцев на одной руке. В каждой из них жили по несколько человек, но у воеводы была своя, которую он делил только с Летардом. Летард Лейле не нравился. Во-первых, она никак не могла забыть его угрозу вылить похлёбку в костёр (ты бы сам встал до рассвета, да дров наколол, да воды натаскал, да кореньев начистил, да поесть приготовил — кулём свалишься!), а во-вторых, Летард, по мнению Лейлы, позволял себе грубо разговаривать с самим воеводой. Самое удивительное, что воевода, никому не дававший спуску, словно бы и не замечал Летардова свинства. Как-то раз, спускаясь по укреплённым досками ступеням, Лейла услышала обрывок разговора, не предназначавшегося для её ушей.

— Знаю, — это говорил воевода. — Знаю всё, что ты скажешь. Твоя правда. Ну так ступай, я ведь не держу.

В землянке что-то громыхнуло — похоже, Летард в сердцах бухнул кулаком по деревянному, грубо сколоченному столу.

— Ну при чём тут это? «Ступай, ступай»! Сам знаешь, я тебя, дурака елового, не брошу. Я просто никак в ум не возьму: чего ты ждёшь? Чего здесь сидеть-высиживать? Или ты подмоги дожидаешься? Откуда она возьмётся, эта твоя подмога? Медведям, что ли, копья раздашь?

— Росомахам.

— Тебе всё шутки шутить! Я тебе говорю: добром не кончится. Сам знаешь, что бывает, если всякий сброд в отряд набирать! Воруют, говоришь? Так это ещё цветочки! Ещё пару лун тут посидишь — таких ягодок дождёшься, что мало не покажется.

— Сам знаю.

— Да тебе хоть кол на голове теши! — в сердцах воскликнул Летард. — Знает он! Послушай: я тебя хоть раз подвёл, а? На границе с тобой стояли. Купцов этих чёртовых толстозадых охраняли. В столице ты отрядом командовал, так я всё это время с тобой был! И когда северяне пришли — тоже!

— Я помню.

— А что меня из-под мечей вытащил, помнишь?

— И это помню.

— Так вот, долг платежом красен, слыхал про такое? Добра ведь тебе желаю! Послушай меня: брось ты всё это. Уйти — успеем. До моря доберёмся, на корабль наймёмся — вот жизнь будет, а? А здесь что? Пропадём ведь ни за грош.

— Уходи. А я подожду пока.

— У-у, дурак! — взвыл Летард в бессильной злобе. — Твердолобый!

В землянке прозвучали шаги — наверное, воевода подошёл вплотную к Летарду и заговорил так тихо, что Лейла едва разобрала:

— Я — княжеский воин. Я на мече клялся. Скажешь, не было этого?

— Да ведь князя твоего давно уже нет! Был князь, да весь вышел!

— Князя нет, а люди остались. Кто им заступа теперь, кроме меня?

— Хороший из тебя тут, в лесу, заступник!

— Ты не забывайся, друг, — впервые в голосе воеводы прозвучали металлические нотки — те самые, с которыми он обращался с пойманному с поличным ворью. — Пятьдесят отрядов без малого перехватили! Пятьдесят! А в каждом — солдат по двадцать, если не по тридцать. Это, считай, на тысячу северян меньше.

— С тобой чтобы спорить, нужно гороху наесться.

— А ты не спорь. Если не любо — я никого не держу. А раз уходить не желаешь, так изволь приказы выполнять!

— Слушаюсь…

Летард так резко рванул на себя дверь, что приникшая к ней ухом Лейла не успела отскочить — и едва не рухнула в землянку, чудом не расплескав похлёбку.

— Подслушивать, значит?!

— Летард!

Воевода вырос на пороге внезапно — страшный, как занесённый меч. Лейла тоненько пискнула и рванулась было назад, но опомнилась — поставила миску на нижнюю ступень, почти к сапогам воеводы, и, не дожидаясь окрика, кинулась наутёк.

Отмывая потом котлы в холодной воде, Лейла так и сяк перекатывала в уме услышанное. По всему получалось — Летард чем-то недоволен из того, что делает воевода, и боится за него. А воевода Летарда не слушает, потому как у него душа болит за простых людей, которым он поставлен защитой.

И так стало Лейле воеводу почему-то жалко, что вечером, собравшись печь лепёшки, она отсыпала в пустую миску чистой муки и спрятала под приготовленную для растопки щепу. Зерна оставался всего один мешок, да и тот худой, с дряблыми боками, и Лейла давно уже приноровилась смешивать муку с толчёной корой и липовыми листьями, чтобы хватило на подольше. Воины кривились, но ели. Мать когда-то пекла такие же точно лепёшки — давно, когда голод был. Лейла тогда макушкой до столешницы не доставала, но вкус лепёшек помнился ей до сих пор — тёмное тесто было пресным, чуть горьковатым, но вполне съедобным, а голодному брюху казалось — ничего вкуснее и быть не могло. Получались ли её лепёшки похожими на материнские, Лейла не знала — себе пробовать воспрещала, даже миску из-под теста не облизывала, выскребала всё без остатка.

Разделив муку на две неравные части, Лейла одну из них смешала с корой — нечего привередничать, всё полезно, что в рот полезло! — а из второй замесила обычное тесто. Не заметил бы кто, увидят — сожрут её саму вместе с лепёшками.

Пшеничный хлеб был не чета тому, что с корой — светлый, благоухающий священным домашним запахом домашнего печева. Ещё раз воровато оглянувшись, Лейла завернула их в чистую тряпицу — и затрусила к воеводиной землянке. Внутрь зайти она, однако, так и не решилась — поколебавшись, оставила свёрток на ступенях, стукнула пару раз в дверь и дала дёру.

Вечером, волоча под навес тяжеленные вымытые котлы, Лейла заметила, что в лагере, похоже, пополнение.

Всё было почти как в тот вечер, когда в лагерь привели их с Андрисом — дожидаясь воеводу, воины тесным кругом обступили пришельцев. Гостей на сей раз было трое.

У костра, так близко к огню, как только возможно, измождённо откинувшись, лежала женщина, судя по одежде — крестьянка. Глаза закрыты, из обмётанных губ рвётся частое жаркое дыхание. По всему видать — дело плохо.

К ногам женщины жалась маленькая фигурка. Ясно, бежала с ребёнком. Дитя завёрнуто, наверное, во все тряпки, что нашлись в доме перед бегством. Кто-то из солдат шагнул было к ребёнку, попытался взять на руки — но малыш только яростнее вцепился в материну одежду, припадая к женщине всем своим маленьким телом.

А вот кто был третий, Лейла не поняла.

На вид — юноша, почти мальчик. Белое лицо без усов и бороды, гладкое, как у девушки. Волосы до плеч — тёмно-каштановые, чистые и не спутаны. Рубаха, штаны, тёмный немаркий плащ — всё не новое, но чистое, аккуратное. Словно только что из дома вышел, а не в урмане спал — или где там его нашли. Странника в госте выдавал только дорожный посох — да и посохом-то назвать это было нельзя, просто толстая крепкая палка, даже не очищенная от коры, но с кожаной петлёй, приделанной, чтобы цеплять на запястье.

По тому, как примолкла и расступилась толпа, Лейла угадала приближение воеводы и поспешила юркнуть за ближайшую широкую спину. Ой, лишенько, не заметил бы — небось ещё гневается.

Воевода неслышным шагом подошёл к костру — Лейла всё удивлялась, как можно ходить так бесшумно в доспехе и в сапогах — опустился возле женщины на колени и о чём-то с ней заговорил. Лейла не слышала, но из уст в уста передали:

— Спрашивает, откуда она. Говорит — крестьянка. Деревня… лигах в двадцати… пришли, забрали… мужа и сыновей убили.

— А ребёнок нешто не её? — полюбопытствовала Лейла.

— Дочка, шесть зим. Не говорит.

— Не говорит? — удивилась Лейла.

В этот момент воевода обернулся и позвал:

— Лейла!

Колени тут же превратились в студень. И как она забыла, что у воеводы рысьи уши! Ну, отсыплет он ей сейчас полной горстью за всё — и за подслушанный разговор, и за лепёшки эти небось, и за то, что к костру явилась…

Но раз приказали, то надо идти.

Опустив голову чуть не ниже плеч, Лейла поплелась к воеводе на расправу. Тот обернулся при её приближении:

— Лейла, помоги мне.

Лейла проворно присела рядом с ним и, положив руку женщины себе на колени, принялась осторожно развязывать тесёмочки рукава. Женщина застонала.

— Остальные — пять шагов назад!

И то верно. Нечего тут парням пялиться.

— Ой, лишенько!

Осторожно закатав рукав и увидев, что было под ним, Лейла не смогла удержаться. В рукаве была уже не рука, а что-то багрово-чёрное и раздутое, как живот у павшей лошади. В нос ударил сладковатый запах гнилого мяса.

— Стрела… стрелой…

Женщина выдохнула эти слова едва слышно, но Лейла сразу обо всём догадалась — и, взглянув на воеводу, поняла, что догадался и он. Северяне ранили бедняжку стрелой — наверное, когда она убегала с ребёнком на руках. Может, наконечник был с ядом, а может, и этого не потребовалось — дело сделали пот и грязь. Теперь уж всё равно. До рассвета ей не дотянуть.

Воевода одними глазами указал Лейле на женщину, а затем — на собственный Лейлин шалаш возле кухонного кострища. Лейла понятливо кивнула. И то верно, не в землянке же ей умирать, посередь чужих мужчин.

— Я девочку накормлю? — осмелилась спросить Лейла.

Спрашивала она воеводу, но ответила снова женщина:

— Не возьмёт она… ни у кого не возьмёт.

Воевода сунул руку за пазуху и вытащил что-то, завёрнутое в чистую тряпицу, которую Лейла узнала сразу.

— Это хлеб, — внятно сказал он, глядя девочке прямо в глаза. — Смотри.

Он медленно развернул тряпицу.

— Возьмёшь?

Девочка молчала и только смотрела на воеводу исподлобья.

— Гляди, — воевода взял одну лепёшку и разломил. Запах свежего пшеничного хлеба защекотал ноздри, и Лейла тут же почувствовала, как кишки стянуло узлом.

Девочка робко протянула грязную ладонь — и, во мгновение ока схватив половину лепёшки, тут же запихала её за щёку, почти не жуя, словно боялась, что воевода передумает и отнимет.

— Пригляди за ней, — снова обратился воевода к Лейле. — Ещё половинку пускай съест, а больше до света не давай. Иначе ей станет худо.

Лейла молча кивнула.

— Так, теперь ты.

Лейла, уже успевшая напрочь позабыть про странного юношу, обернулась — тот стоял у самой кромки света рядом с воинами.

— Подойди.

Юноша приблизился.

— Кто ты и как тут оказался?

— Меня привели твои солдаты.

— Это мне известно. Как ты оказался в лесу?

— Я пришёл.

— З а ч е м ты сюда пришёл? — Летард возник за плечом воеводы точно из ниоткуда.

— У меня нет жилища, я всё время в дороге, сколько себя помню, — пояснил юноша. — Теперь вот забрёл сюда.

Ответ Летарду явно не понравился.

— Что в свёртке? — он ткнул пальцем в какой-то большой продолговатый предмет, заботливо обёрнутый мешковиной и висевший за спиной пришельца наподобие заплечного мешка.

— Это лютня.

— Зачем?

— Я играю на ней и пою песни, а люди за это дают мне денег и поесть.

— Бродячий певец, значит… — сморщил нос Летард. — Чудно, однако, получается: здесь у нас ни харчевен, ни рынка — а тебя к нам нелёгкая принесла?

— Да.

— Что — да? — заорал Летард, наливаясь свекольной краснотой. — Что — да?

— Меня принесла нелёгкая.

Воевода положил руку Летарду на плечо — в самое время: Лейле показалось, что тот готов выхватить меч и зарубить незнакомца.

— Имя?

— У меня его нет.

Летард закатил глаза, как от зубной боли, но воевода с каменным терпением продолжал:

— Как-то же тебя называют?

— О, по-разному. Кто как.

— А сам ты себя как называешь?

Тут юноша впервые улыбнулся:

— А я сам с собой не разговариваю, воевода.

— Откуда знаешь, что я воевода?

— Так ты же допрос ведёшь. И всем тут указ.

— Знаешь что, игрун лютневый, — снова заговорил Летард, — по-моему, заврался ты. А ну говори, кем заслан?

— Я никем не заслан, я пришёл по собственной воле.

— Чем докажешь?

— Ничем не докажу, потому что не могу. Но если ты не веришь моему слову, ты и десяти послухам бы не поверил.

— Не зарывайся, малец, — прошипел Летард, поднося факел почти к самому лицу юноши. — Леший тебя знает, что ты за птица, но меча у тебя я не вижу, а мой — при мне!

Лейла беспокойно нахмурилась. Какая-то мысль настойчиво скреблась в голове, как мышка в подполе, что-то вертелось на языке — но вот что, хоть убей, она понять не могла. Что-то странное было в лице этого юноши и в том, как он уставил глаза на танцующий перед ним огонь факела — не отводя взгляд и не щурясь.

— Да он же слепой! — вдруг ахнула Лейла.

— Что-о? — недоверчиво протянул Летард. — Болтаешь…

— Да нет же, точно! — почуяв, что его гнев начинает остывать, Лейла вся напряглась от желания убедить. — Вот, поглядите…

Она бесшумно отошла подальше в сторону и уже оттуда позвала:

— Певец! Эй, певец!

Юноша повернулся на зов — но сомнений быть не могло: он смотрел мимо Лейлы на добрых несколько локтей.

— Притворяется… — опять нахмурился Летард.

Он снова приблизил с факелом, и в тёмных глазах бродяги отразились два крошечных пляшущих огонька.

— Глаза-то ясные. Ни бельма, ничего.

— Давно ты ослеп? — вопросил молчавший до сих пор воевода.

— Очень.

— Как же ты ходишь без провожатого?

— А как ты, воевода, живёшь без крыльев? У кого никогда не было глаз, тому они не нужны.

Летард переглянулся с воеводой, точно спрашивая на что-то позволения. Воевода едва заметно кивнул.

— Ладно. Считай, что тебе поверили. Можешь остаться.

— Благодарствую.

— Ступай к костру.

Юноша послушно подошёл к огню и замер в ожидании позволения сесть.

— А вот ты и попался! — возликовал Летард. — Как же ты костёр отыскал, а?

Певец улыбнулся:

— Для этого глаз не надобно. Тепло от него, как из печки. И сучья трещат.

Летард выглядел уязвлённым.

— Добро. Садись.

Бродяга нашарил один из стоявших у огнища чурбаков, но не успел он присесть, как Летард точным пинком вышиб из-под него деревянный кругляш. Не ожидавший этого юноша брякнулся оземь. Лейла, не сдержавшись, охнула. Солдатня вокруг захохотала.

— Не реготать! — рявкнул Летард, и смех стих. Лейла до боли закусила костяшки пальцев, чтобы язык не побежал впереди ума: только жалобливой бабы тут сейчас не хватает.

— Вставай, — приказал бродяге Летард, протягивая ему пятерню. — Да вот она, рука-то!

— Зло ты пошутил, воеводин помощник, — заметил юноша, берясь за предложенную руку и с трудом поднимаясь с земли.

— Ну не серчай. Теперь вижу: не врёшь. Садись. Да садись, садись, не обижу больше!

Юноша сел.

— Куда б его, воевода?

— А что ты умеешь? — обратился воевода к гостю.

— Что прикажешь, то и умею.

— Ясно, — поморщился воевода. — Лейла!

Та метнулась вперёд молчаливой тенью.

— Принимай помощничка.

«Да какой же он помощник, воевода-батюшка?» — хотела воскликнуть Лейла. Это же надо, глупость такую удумать: слепого к кухне приставить! Не ровен час, он либо себя зарежет, либо вместо зайца в похлёбке сварится!

Лейла уже набрала воздуху в грудь, чтобы выпалить всё это единым духом — но посмотрела на непрошеного помощника и вдруг осеклась. Ох, лишенько, худой-то какой — того и гляди, косточки кожу прорвут. Видать, не шибко много ему за песни платили. А у неё лишний черпак похлёбки всегда найдётся.

— Благодарствую, воевода.

Юноша повернул голову на её голос. Под взглядом невидящих глаз Лейле стало не по себе.

— Ты Лейла, да?

Лейла кивнула, потом спохватилась и добавила:

— Да.

— Спасибо, что не гонишь. Не бойся: я сильнее, чем думаешь. Что скажешь — всё сделаю.

— Лейла!

Ох, лишенько! Да что же с воеводой сегодня такое: за вечер назвал её по имени больше раз, чем за всю последнюю луну.

— Да, воевода?

— Бери Андриса и Альвина. Скажешь — я велел. Женщину в шалаш, да устройте её поудобнее. И укройте потеплее.

Прямого воеводиного приказа ослушаться не посмел даже Альвин. Впавшую в забытье бедняжку уложили на мягкий лапник, под голову Лейла подсунула ей скатку из андрисова плаща, а коченеющие ноги укрыла своей вязаной шалью — та хоть уже и порядком поистрепалась, но грела хорошо. Ребёнка Лейла усадила поближе к огню, предложила ещё половинку лепёшки — девочка отрицательно качнула головой — и, проследив, чтобы на этот раз слепой певец уселся благополучно, наконец-то сама опустилась на землю и вытянула гудящие от усталости ноги. Альвин и Андрис сели чуть поодаль.

— Значит, нет у тебя имени? — окликнул юношу Андрис.

— Нет.

— Чудно. И сам ты чудной: говоришь не по-нашему, да и мелкий какой-то. Не бродяга — так, бродяжка. Тебя так не называли?

— Теперь вот назвали.

— Ну, значит, так отныне и будет. Эй, Бродяжка!

— Что?

— Что у тебя там, в мешке?

— Я же говорил — лютня.

— Покажи.

Бродяжка выпутался из заплечных лямок, бережно раскутал мешковину и нежно, как ребёнка, взял в руки ещё не виданный Лейлой инструмент. Лютня была из тёмного дерева, мягко мерцающего в свете костра, точно отполированного многочисленными прикосновениями любящих рук. Формой она напоминала срезанную половинку яйца или луковицы. Струн было не так уж много — но больше, чем Лейла могла сосчитать.

— Как же ты на ней играешь, если ты слепой?

— Я слепой, а пальцы зрячие.

— А если ты упадёшь, она кокнется?

Бродяжка не удостоил это ответом и вновь завернул лютню в мешковину. Воспользовавшись паузой, Лейла подсела к нему и сунула в руки миску с похлёбкой.

— Ещё тёплая, — ободряюще шепнула она. — Ты бы поел?

— Ложку мимо рта не пронеси! — заржал Альвин и так хлопнул Бродяжку по спине, что тот и впрямь пролил на себя немного похлёбки.

— Кончайте, а? — потребовала Лейла. Голос дрожал от обиды за Бродяжку, молча соскребавшего с рубахи варёную сныть.

Андрис с Альвином переглянулись — и заржали ещё громче.

— Э, да к нему теперь не подступиться!

— У него защитница нашлась!

— А сурова-то как — всех зайцев вокруг распугала!

— Воеводе скажу, — пригрозила Лейла. Слова сорвались с языка раньше, чем она успела подумать, что говорит.

Брат с Альвином тут же захлопнулись — со стуком, как крышка погреба, и растворились в темноте. Лейла подвинулась к Бродяжке поближе.

— Не слушай ты их, — посоветовала она. — Знай себе ешь. Тут ещё лепёшки остались — хочешь?

— Добрая ты.

— Скажешь тоже… — смутилась Лейла. — Так будешь хлеб?

— Не надо. Девочке оставь.

Из темноты снова вынырнули Альвин с Андрисом — и не одни.

— Говоришь, петь умеешь? — поинтересовался у Бродяжки один из воинов. Лейла не помнила, как его звали.

— Умею.

— А о чём?

— Обо всём.

— Ну так спой! Надо же тебе как-то харч отрабатывать!

Бродяжка аккуратно поставил на землю пустую миску и вновь вытащил лютню из свёртка.

— Ты играть будешь или нет?

Бродяжка молчал, неспешно пробуя пальцем струны и время от времени подкручивая колки.

— Ну? — снова поторопил его Альвин.

Где-то за рекой раздалась заунывная волчья песня, словно одинокий зверь пробовал голос, глядя на луну. Потом ещё и ещё, на разные голоса. Девочка испуганно оглянулась.

— Это на том берегу, — шёпотом успокоила её Лейла.

— Погнал кого-то, — лениво заметил солдат. — Косулю, может.

— Нет, — неожиданно возразил Бродяжка. — Это волчица. И волчата при ней. Петь их учит.

— Ты-то откуда знаешь? — поразился солдат.

— Слышу, — просто ответил Бродяжка.

Он поудобнее перехватил лютню, словно собираясь её баюкать, и для пробы провёл рукой по струнам. Лютня отозвалась — Лейле показалось, что радостно. Бродяжка склонился ниже, так что пряди тёмных волос почти совсем закрыли лицо — и запел:

— Когда бог создавал волков, он смотрел на дальние звёзды,

Он придумал долгую ночь и клинок ущербной луны,

И дрожала тревогой тьма, пахли сталью и снегом грёзы,

И огромный могучий зверь шёл по лезвию тишины.

Спи, малыш, свернись в клубок,

Ты не будешь одинок.

За тобой следит с небес

Древний мудрый волк.

Когда бог создавал волков, он держал в руках изумруды,

Он сплетал серебристый шёлк и тепло весенних лучей.

Но дрожала угрозой ртуть в глубине прозрачных сосудов,

И огромный суровый зверь щурил глаз на пламя свечей.

Спи, малыш, всему свой срок.

В череде лесных дорог

Защитит тебя от бед

Древний мудрый волк.

Когда бог создавал волков, он играл печальную песню,

Горьковатую на губах, словно вкус полынной росы,

И в холодном мерцании звёзд по бескрайнему зимнему лесу

Гордой стаей бежали звери, поднимая к небу носы.

Спи, малыш, вот тёплый бок.

Ты не будешь одинок,

За тобой следит с небес

Древний мудрый волк.

Когда бог создавал волков, он хотел подарить им крылья,

Чтобы каждый из них умел возвращаться в Небесный Дом.

Но затея эта, увы, отчего-то не стала былью,

И в слепую ночь новолунья волчьи песни плачут о том…

Спи. Пока ты спишь в тепле,

Сказки бродят по земле.

В чудо даже зверю

Очень важно верить…

Бродяжка умолк, но никто из сидевших у костра не шелохнулся. Тишину нарушало только потрескивание сучьев в костре — даже волки на том берегу почему-то умолкли. Лейла боялась даже глубоко вдохнуть, чтобы не нарушить это молчание.

У них в деревне, конечно, пели. Пели за работой, пели и на вечёрках, особенно зимой, когда молодые парни с девушками собирались в каком-нибудь одном доме и устраивали веселье до света. Сама Лейла пела не лучше и не хуже других — а вот Андрис, тот считался голосистым, его послушать любили. Словом, были не медведи там какие-то дремучие, всё понимали.

Но такого пения Лейле слышать не доводилось. Когда Бродяжка закончил, Лейла вдруг поняла, что всё это время слушала его, закрыв глаза — сама не зная, зачем. А потом она подумала вдруг, что его голос похож на чашу, до краёв наполненную колышущейся в ней тяжестью родниковой воды — прозрачной и такой чистой, что даже сладкой, пахнущей мятой и клевером. А подумав это, Лейла почти испугалась — да её ли это глупая деревенская голова, или ей приставили чужую, от какой-нибудь городской господинки, которая знай себе весь день мудрёные книги почитывает да гуляет по саду с арфой?

А что подумали Андрис и остальные, Лейла не знала. Когда Бродяжка допел, они ещё с минуту посидели у костра, а потом как-то незаметно исчезли. Не сказали ничего — ни плохого, ни доброго.

Они остались у огня вчетвером — Лейла, Бродяжка, раненая крестьянка и по-прежнему жавшаяся к ногам матери девочка. Лейла не знала, что и думать. Дети знают смерть, особенно деревенские, но чтобы в шесть зим, да смотреть, как умирает родная мать? Но когда Лейла попыталась увести девочку, та воспротивилась: сжалась в комок и протестующе замотала головой, по-прежнему не издавая ни единого звука.

Пришлось позволить остаться, а потом Лейле стало, по сердцу говоря, совсем не до неё. Хребет ночи ещё не переломился, когда женщина, до сих пор лежавшая тихо, вдруг стала стонать и метаться. Лейла пробовала положить ей на горевший, как печка, лоб смоченную водой тряпицу — несчастная сбрасывала её и продолжала биться, почти как в родах. Иногда она затихала и начинала просить пить — тихо и жалобно, как ребёнок, но стоило Лейле поднести к обмётанным лихорадкой губам ковш с водой, как подбородок несчастной сводило судорогой, и вода бесполезно проливалась женщине на грудь.

Никогда ещё Лейле не случалось видеть, чтобы душа так тяжело покидала тело. Все виденные ею смерти были лёгкими — так или иначе. Когда Лейле было восемь зим, отец поехал в лес заготовить дров — и, видно, прогневал чем-то лесного хозяина, так что тот подтолкнул подрубленное дерево, направил его не в ту сторону. Ещё четыре зимы спустя стала слабеть и гаснуть мать — промаялась так весну, лето, а на исходе осени — Лейла очень хорошо помнила, что за несколько дней до того снег наконец-то лёг накрепко, до весны — просто не проснулась с ночи, и всё. Были ещё маленькие братишки и сестрёнки — всего пятеро. Каждый из них пищал в подвешенной к кольцу в потолке люльке, словно котёнок, и маленькую Лейлу, бывало, посылали по ночам укачивать их и перепелёнывать в сухое. Но продолжалось это всегда недолго; ещё вчера громко плакавший, а сегодня молчащий кулёк клали вместо люльки в сколоченный отцом деревянный ящичек, а саму зыбку убирали в амбар — до следующего жильца. С братишками и сестрёнками случалось то же самое, что и с маленькими курятами, которые иной раз падали в траву беспомощными клубочками жёлтого пуха. Лейла понимала это — и смерть не пугала её. Она была частью жизни — ну совсем как у листьев: те тоже осенью чахнут и падают вниз, чтобы потом перегнить. А перегнив, они напитают корни дерева, и оно выбросит новые листья — и так будет всегда, из года в год, потому что без смерти не будет и жизни. И Лейла знала, что когда придёт её час, она тоже оторвётся от своей ветки без боли — как лист. И куда-то полетит.

Но жизнь лежавшей перед ней женщины не желала отрываться от ветки. Это скорее походило на то, как если бы человеку пытались оторвать руку или ногу. Она с хрипом, надсадно втягивала в себя воздух, как будто вокруг его было мало — а через секунду принималась звать кого-то, выкликать имена. Лейла стало по-настоящему страшно. Старые люди говорили — а Лейла ещё девчонкой в рубашонке любила послушать такие разговоры — что так тяжело, с борьбой, из жизни уходят колдуны и тёмные ведьмы. Их не пускает злой дар — держит, как верёвкой, пока они не передадут его кому-нибудь другому.

Лейла затряслась, как заячий хвост. Ой, лишенько! А ну как это и правда ведьма? А передать дар ей, кроме Лейлы, тут некому!

На плечо ей легла рука, и Лейла чуть не подскочила.

— Не пугайся, это я.

Лейла устало закрыла глаза. Она уже успела забыть, что Бродяжка тоже тут, рядом.

— Не бойся, она не ведьма.

— Откуда знаешь? — само собой сорвалось у Лейлы, и она едва не зажала себе рот руками. Срамота-то какая! Правду говорят — волос у бабы долог, а ум короток. Завтра весь лагерь будет болтать, что стряпуха ведьм да лешаков боится!

— Она не ведьма и не колдунья. Обычная смертная.

— Так чего ж к ней смерть-то не приходит? Измаялась вся!

— Потому и не приходит, что измаялась. На сердце у неё тяжело, — Бродяжка произнёс это так спокойно и уверенно, как будто читал по книге. — Она детей своих не уберегла. Одна только дочка и осталась. Страшно ей девочку покидать. А не покинуть — нельзя. Вот и мечется.

С этими словами Бродяжка подсел к ложу из еловых веток и решительно откинул все тряпки, которыми Лейла укутала умирающую.

— Давай дадим ей воздуха.

Женщина и впрямь затихла и задышала глубоко и почти спокойно. Несколько глубоких, судорожных вдохов спустя она приоткрыла глаза и жалобно попросила:

— Отпустите… отпустите!..

— Лейла, дай воды, — попросил Бродяжка.

Лейла молча протянула ему ковш. Бродяжка зубами развязал тесёмки собственного рукава, окунул руку в ковш и прохладной мокрой тканью провёл по лицу женщины. Затем тихонько подул на разгорячённый лоб. Женщина как будто снова притихла. Бродяжка передвинулся ещё ближе к изголовью, склонился над лежавшей, словно вглядываясь в искажённое страданием лицо, а потом — Лейла ушам своим не поверила — тихо запел.

Голос его на этот раз был едва слышен, и Лейле вспомнились колыбельные, которые точно так же напевала мать, сонно покачиваясь у люльки. Всех слов Лейла разобрать не смогла, но ей показалось:

— …Отпустите меня в мой сон,

Там поёт серебряный дождь…

Там заждался меня мой конь,

Но следов в траве не найдёшь.

Там горит на окне свеча —

Дом, в котором помнят и ждут,

Где не тронет меня печаль

Где беда и боль не найдут…

Дождь омоет на ранах кровь,

Я вернусь наконец домой.

Там родится музыка вновь

Серебристой лёгкой струной.

Там ладони хранят тепло,

Что дарил нам живой огонь,

Дождь, шурша, стучится в окно

Через лапы сосновых крон.

Синий бархатный взмах крыла,

Серебристо-печальный звон —

Это смерть за мною пришла,

Отпустите меня в мой сон…

Бродяжка умолк и ладонью коснулся лба женщины. Та лежала тихо.

— Уснула, — осмелилась наконец прошептать Лейла.

Бродяжка едва заметно качнул головой.

***

Так Бродяжка остался в лагере — при кухне. Лейла, поначалу обречённо решившая, что ей придётся теперь не только с утра до ночи стоять у котлов, но и приглядывать сразу за двумя малыми детьми — Бродяжкой и прибившейся к лагерю девочкой — была приятно удивлена. Бродяжка оказался на редкость толковым и исполнительным, да и сил у него, оказалось всё-таки больше, чем Лейла сперва думала. Теперь, когда таскать воду, заготавливать сухостой и драить котлы можно было в четыре руки, дело пошло куда веселее.

Ещё удивительнее было то, что к Бродяжке не на шутку привязалась девочка. Заговорить она так и не заговорила, на все вопросы только кивала или мотала головой, и добиться от него хоть чего-нибудь вразумительного не мог никто, даже воевода. Но возле Бродяжки она торчала, как приклеенная, и Лейла недоумевала. Как же эти двое понимают друг друга, если она не говорит, а он не видит? Но странная эта дружба продолжалась, а языкастые солдаты, заметив это, тут же прилепили Бродяжке прозвище «нянька».

Так и получилось, что их стало вроде как трое: Лейла, Бродяжка и девочка. Имени её не знал даже Бродяжка, и Лейла стала называть девочку Витой. Так звали её последнюю, самую младшую сестрёнку, которая прожила дольше всех — целых шесть лун, и Лейла успела привязаться к ней сильнее, чем к другим младенцам. Девочка ни единым жестом не дала понять, нравится ей это или не нравится. К Лейле она вообще относилась чуть ли не как к пустому месту: позволяла себя кормить, мыть и расчёсывать, но рядом никогда не задерживалась и чуть что, мчалась к Бродяжке, который, кстати, тоже стал звать её Вита. Девочка не возражала, и Лейла слегка успокоилась. Раз имя прижилось, значит, и другие раны постепенно зарастают.

Как-то они с Бродяжкой в очередной раз притащили к реке грязные котлы. Закончив оттирать дно одного из них песком, Лейла устало распрямилась, отвела назад упавшие на глаза волосы и огляделась вокруг. Бродяжки нигде не было.

— Эй, ты где? — растерянно позвала Лейла.

— Я здесь, — голос Бродяжки послышался откуда-то из тростниковых зарослей. — Погоди, я сейчас!

Он выбрался на берег — промокший до колен, но довольный, с несколькими стеблями тростника в руках.

— Зачем тебе? — удивилась Лейла. Хвороста было полным-полно, да и горит тростник не то чтобы очень — один треск, а тепла никакого.

Бродяжка улыбнулся:

— Музыку буду делать!

Но заняться своей музыкой Бродяжке удалось только глубоко ввечеру, когда все в лагере были наконец накормлены, все котлы и плошки перемыты, все припасы убраны подальше — по особому настоянию Лейлы, которая слишком хорошо знала, что такое голодное мужичьё — а растопка на завтра заготовлена и разложена сушиться. Лейла наконец-то присела, кряхтя, как дряхлая бабка, и ощущая, как с натугой распрямляется одеревеневшая спина и кровь начинает медленно расходиться по натруженным плечам. Бродяжка уселся рядом и с наслаждением вытянул к огню ноги. Лейла заметила, что полотняные штанины всё ещё влажно липнут к телу.

— Ты что ж, так и ходил весь день? — ахнула она. — Застынешь же весь, застудишься!

— Нет, — махнул рукой Бродяжка. — Тепло пока.

— Что ж ты не переоделся?

— Не во что, — пожал плечами Бродяжка.

Лейла прикусила язык, со стыдом припомнив, как недавно застала его у реки за стиркой. Прополоскав рубаху начисто, Бродяжка не растянул её на прибрежных камнях сушиться, а отжал и так и надел мокрую — к вящей радости Андриса, Альвина и всех остальных. Тогда Лейла подумала, что он боится, как бы рубаху не умыкнул кто-нибудь из этих дубоголовых весельчаков — а оказалось, что другой просто не было.

Эх, будь она сейчас дома! Лейла с тоской вспомнила два дубовых, добротно сделанных сундука, стоявших в простенках против двери, чтобы каждый гость, заходя в дом, сразу видел, что здесь живут в достатке. В одном сундуке хранились рубахи, штаны и понёвы — начисто выстиранные, просушенные на солнце, добротно скатанные в трубы и пересыпанные душистой полынью. В другом лежали крашеные и некрашеные холсты — льняные и даже несколько шерстяных. Тканина была добрая — Лейла сама растила этот лён, сама пряла шерсть. А иглы для шитья ей привёз Андрис из самой столицы, когда там была ярмарка — хоть сто лет шей, сносу не будет. Да если б не война — разве допустила бы Лейла, чтобы бедный этот Бродяжка ходил почти голый? Сшить ему рубаху да вторые штаны было бы делом одной ночи, да что там ночи — Лейла знала, что управилась бы до первых петухов. Правда, если рубаху делать праздничную, тот тут пришлось бы повозиться подольше — вышивка поспешая не любит, тут уж клади стежки один к одному, тогда и узор сладится — хоть хвостатые петухи, хоть цветы-разнотравье, хоть звери лесные. Хвастать Лейла не любила, но про себя знала, что за прялкой и в шитье её обгонит редкая девка — а в родной деревне, пожалуй что, и никто. Вышитые ею рубахи можно было носить хоть наизнанку — не найдёшь ни одного узла, ни одного нитяного хвоста. И Лейла только насмешливо фыркала, на зимних посиделках глядя на девчонок, которые чаще кололи пальцы, чем полотно, а петухи на рубахах у них выходили сплошь кривобокие.

Бродяжка тем временем сунул руку за голенище и извлёк наружу маленький, почти игрушечный ножик с тонким, похожим на шило лезвием, и с этим ножом стал прилаживаться к тростниковому стеблю.

— Эй, Андрис, Осберт, смотрите-ка!

Бродяжка не шелохнулся, когда Альвин закричал ему прямо в ухо, а вот Лейла вздрогнула. Ведь так мирно сидели, ан нет — надо было этим ослам притащиться.

Андрис и Осберт тут же вынырнули из темноты и без церемоний заглянули Бродяжке через плечо.

— Смотри-ка, какой у него меч! Всем мечам мечище! С таким мечом на северян пойти — все в единый миг разбегутся! — принялся зубоскалить Осберт. Андрис тут же поддакнул:

— Что, много врагов им зарубил?

— Ни одного, — спокойно ответил Бродяжка, не поднимая головы и продолжая острием высверливать в тростнике дырочки. — Ну так и ты киркой да мастерком не шибко навоевал?

Альвин и Осберт дружно заржали — теперь уже над Лейлиным братом. Андрис побагровел, но сказать ничего не сказал.

— Что ты там такое делаешь-то? — поинтересовался Осберт с намёком на дружелюбность.

— Закончу — увидите.

Закончил он скоро. Убрав ножик в ножны, а их — обратно за голенище, Бродяжка бросил в огонь обрезки тростникового стебля — Лейла давно уже заметила, что при своей слепоте он почти никогда не промахивается — отряхнул с рубахи опилки и постучал получившейся дудочкой о ладонь, вытряхивая забившийся внутрь мусор.

— Это что? — снова подал голос Осберт.

— А ты разве не видишь? Свирель.

— Свиристелка, что ли?

Вместо ответа Бродяжка поднёс свирель к губам и бережно выдохнул. Свирель с готовностью откликнулась нежным, чуть хрипловатым звуком, но Бродяжка остался недоволен:

— Нет, не так.

Он снова достал нож, снова коснулся им тела свирели, опять поднёс к губам — и снова ему не понравилось. Свирель Бродяжка правил долго и тщательно, избавляясь от малейшей, лишь ему одному слышимой фальшивинки. Лейле это понравилось. Точно так работал и отец — не торопясь, вдумчиво и с любовью, порой часами подгоняя две доски так, чтобы между ними не оставалось ни малейшей щели, или зашкуривая балясину для перил до шёлковой гладкости. Случалось, что над отцом посмеивались — особенно молодые мастера, работавшие быстро, но с ленцой, лишь бы поскорее закончить. Их дома возводились быстро — но зато и скрипеть и впускать сквозняки начинали в первую же луну после новоселья. А отцовские избы по сей день как новенькие — и ещё сто зим простоят.

Костёр прогорел едва ли не наполовину, когда Бродяжка удовлетворённо кивнул, улыбнулся свирели, как старому другу — и наконец заиграл.

Лейла закрыла глаза. Звук свирели остался хрипловатым — ровно настолько, чтобы казалось, что это стебли тростника трутся друг о друга, колеблемые ветром. Лейла ощутила этот ветер на своём лице — свежий, прохладный, пахнущий рекой и чуть-чуть дымком от дальних пастушьих костров. Нежная, чуть дрожащая на высоких нотах песня говорила о лете, от которого оставались считанные деньки, о бегущих в выцветшей синеве белых и пухлых облаках — таких недосягаемо далёких, особенно если лечь на траву и смотреть в небо, как в колодец, бездумно жуя травинку. Лейле послышался жестяной звон колокольцев, с которым стадо возвращается ввечеру с пастбища, и она ощутила на языке вкус молока — сладкий, сытный и уже почти позабывшийся.

Рот наполнился слюной, Лейла невольно сглотнула — и, рассердившись на себя, открыла глаза. Никогда у неё не получается так, как достоило бы. Вечно брюхо говорит громче сердца.

Песня стала пронзительнее, и в её рассыпавшейся отрывистой дроби Лейле померещился звук лошадиных копыт по пыльной земле — тёплый и такой же летний, как звон коровьего колокольчика. Малолеткой Лейла часто ездила в ночное — и отчётливо помнила тёплую, прозрачную темноту летней ночи, в которой стрекотали кузнечики и время от времени слышалось лошадиное фырканье и удар копытом. Какие же ночи тогда были ласковые и нестрашные — хотя они, голоштанные сопляки, и рассказывали друг другу всякие жутковатые побасенки, нет-нет да и подсаживаясь ближе к огню.

А какое тогда было небо — бездонное и мерцающе-чёрное, как бархат на праздничном отцовском кафтане, со звёздами, которых не заслоняли ветви сплошь обступившего Лейлу леса…

Бродяжка кончил играть. Альвин от души, с хрустом потянулся, нарушив воцарившуюся тишину.

— На гуделке играть — большого ума не надобно, — заявил он. — Я бы тоже так смог. Дай-ка!

Но прежде, чем Бродяжка успел протянуть ему свирель, Осберт вдруг звучно, наотмашь ударил Альвина по протянутой ладони.

— Не валяй дурака! — приказал он, и Альвин замер, всё ещё держа руку так, как будто просил подаяния. — А ты, — повернулся он к Бродяжке, — будь поумнее. И свирель свою никому в руки не давай!

— Эй, Осберт, ты чего? — обиженно протянул Альвин, но Осберт уже повернулся к костру спиной и грузно затопал в темноту. — И втемяшится же в голову…

Бродяжка же словно ничего не заметил. Он снова поднёс свирель к губам и заиграл новую песню — на этот раз весёлую и быструю.

Лейла ощутила, как у неё сами собой заходили плечи, и даже гудящие от усталости ноги запросились в пляс. Она стала притопывать в лад — и тут с места сорвалась маленькая фигурка и выскочила вперёд, в круг света.

Лейла глазам своим не поверила. Кто бы мог подумать, что Вита — вечно настороженная, как хорёк, и колючая, как ёж, Вита! — станет вдруг плясать? Но она плясала — сначала неумело, словно не зная, куда ставить ноги и куда девать мешающиеся руки, но потом движения стали легче, задорнее, так что Лейла невольно залюбовалась. Даже Андрис одобрительно улыбнулся и стал прихлопывать в ладоши, подлаживаясь под движения маленькой плясуньи.

Вот этого как раз делать не следовало. Вита обернулась на звук — и всё веселье тут же сбежало с её лица, будто стёртое мокрой тряпкой. Девочка замерла на месте, не завершив очередного коленца — и, стремглав бросившись к Бродяжке, уткнулась лицом ему в грудь, чуть не выбив из рук свирели.

— Ну-ну, будет, — уговаривал её Бродяжка, гладя по волосам, старательно заплетённым Лейлой в две косички. — Никто тебя не хотел обидеть. Тебе тут все друзья. Ты верь, я правду говорю. Ну ничего, ничего. Завтра я тебе ещё поиграю.

Наблюдавший за ними Андрис сплюнул в сторону.

— Тьфу ты, нянька сопливая! — громко заявил он и пошёл прочь от костра. Лейла, знавшая брата наизусть, поняла, что он глубоко обижен. Надо было бежать за ним.

— Андрис! Погоди, Андрис!

Тот недовольно обернулся.

— Ну чего тебе?

— Не серчай так, Андрис, — извиняющимся голосом попросила Лейла. — Она ж маленькая, не понимает ничего.

— Кто серчает, я? — возмутился Андрис, да так, что Лейле захотелось отступить от него на пару шагов. — Совсем сдурела, девка? Просто противно на эти сопли смотреть. Вроде и штаны носит, а сам — ну точно баба! Разве дело для парня — с малышнёй возиться?

Лейла опустила глаза, хорошо зная, что брату сейчас лучше не перечить.

— Она его потому любит, что не видит в нём зла, — тихонько проговорила она, убедившись, что Андрис слегка поостыл. — Она такое пережила, что доведись во сне увидеть — обмочишься! Да и сейчас ей разве сладко живётся? Дома нет, кругом лес, холодно, голодно, люди кругом сплошь с мечами — ты хоть думал, каково ей теперь парней с оружием видеть? Ясно же, что будет от всех шарахаться, тени своей бояться! Ко мне она тоже не идёт — ну так что теперь, я плакать стану, что ли? Прикипела к певцу — и славно, может, хоть чуть-чуть оттает. Ты погоди, с ней надо лаской, потихоньку…

Андрис не дослушал — молча махнул рукой и стал спускаться в свою землянку. Лейла только вздохнула. Ну, хоть глупой бабой не назвал — уже добрый знак. Может, ещё призадумается.

С того памятного вечера так и повелось, что после вечерней еды, покончив со всеми хлопотами, Бродяжка садился у костра и доставал свирель и лютню. Солдаты стягивались к костру, как мошкара на огонь — подолгу сидели и слушали, а то даже и подпевали. Для них Бродяжка выбирал песни попроще, повеселее — деревенские и ярмарочные, с простым мотивом. Однажды сыграл даже кабацкую — видно, из тех, которые пел по тавернам, собирая на хлеб:

— Во кабацком сидя чине,

Мы не мыслим о кручине,

А печемся лишь о черни,

Чей приют у нас в таверне.

Что за жизнь в кабацкой келье,

Где на грош идет веселье?

Если спросите об этом,

Удостою вас ответом.

Здесь играют, выпивают,

Здесь и песню запевают;

А за кости кто присядет —

Тот не всяк с судьбою сладит.

Тот найдет себе одежу,

Тот оденется в рогожу,

Не пугает нас кончина,

Есть покуда зернь и вина…

Вин в лесу было в глаза не видать, хлеб был на исходе — но солдаты веселились вовсю, хлопая себя ладонями по ляжкам и горланя:

— Пьет хозяин, пьет хозяйка,

Пьет и братия, и шайка,

Пьет и овый, пьет и оный,

Пьет невежда, пьет ученый…

Воевода приходил на эти посиделки раз или два. Песен, правда, не пел, садился подальше от огня и знай себе смотрел и слушал. Лейле казалось, что он доволен, что воевода хотел бы, чтобы эти песни у костра продолжались как можно дольше. С Бродяжкой во время таких вечёрок воевода на заговорил ни разу, но вскоре Лейла заметила, что у певца откуда-то взялась вторая рубаха — великоватая ему, но добротная и хорошо сшитая, дорогого белёного полотна.

Когда костёр начинал затухать, солдаты расходились — довольные и развеселившиеся. Но Лейла знала, что только сейчас и начнётся настоящее волшебство. Удостоверившись, что лагерь спит и у костра с ним остались только Лейла и Вита, Бродяжка снова брал в руки лютню — и теперь главное было не шелохнуться, чтобы не растерять и капли творимой им ворожбы.

Песни часто были без начала и конца, переходили одна в другую — но Лейле это нравилось. Иногда Бродяжка и вовсе не пел — только долго и настойчиво гладил струны, добиваясь от них одному ему ведомого совершенства, вылепляя мелодию, словно из мокрой глины. Порой он откладывал лютню, вынимал свирель и подолгу ласкал её напряжёнными губами, уча новой мелодии, только что родившейся под его пальцами.

Иногда к ним присоединялись один-два солдата, из тех, чей караул сменялся среди ночи — но быстро уходили. Когда вокруг не было толпы и веселья, подогреваемого задорными песнями, парни явно чувствовали себя не в своей тарелке. Им было неуютно, когда Бродяжка переставал играть и поднимал на них свои тёмные, почти чёрные глаза, не щуря их от яркого пламени. Парни ёжились под его невидящим и оттого слишком пристальным взглядом и изобретали предлоги, чтобы смыться.

Осберт оставался чаще других. Правда, одно время он приходить перестал — как раз после того, как на сборище Бродяжка сыграл песню о кабацком чине. Через несколько дней он появился снова — но сел поодаль, крутя в руках какую-то хворостину и что-то вырисовывая ею на утоптанной земле.

— Здравствуй, Осберт, — невозмутимо поздоровался Бродяжка, отняв флейту от губ. Осберт вздрогнул. Слух слепого певца оказался куда тоньше, чем он подозревал.

— Здравствуй, — неохотно ответил он.

— Ты долго не приходил.

Осберт только пожал плечами, хотя и знал, что Бродяжка не может его видеть. Певец не стал продолжать расспросы и снова взялся за свирель.

— Ну почему ты так? — Осберт вдруг в ярости стукнул себя кулаком по колену. — Ты ведь колдун настоящий, я давно понял — ещё когда тебя в первый раз услышал.

— Я не колдун, — возразил Бродяжка.

— Не придирайся! — досадливо поморщился Осберт. — Ты понял, о чём я.

— Может быть.

— Вот то, что ты делаешь сейчас — оно настоящее. Песни твои — настоящие. Зачем ты унижаешься, а? И песни свои унижаешь!

Бродяжка повернулся в сторону Осберта.

— Я никогда не унижался, Осберт, — веско произнёс он. — Никогда.

— Неправда! Зачем ты по вечерам всю эту пакость трактирную играешь? Ты же не в кабаке, тебе никто за это монетку не кинет! Ты играешь — а они гогочут. Ты ж для них шут гороховый, понимаешь ты это? Так зачем?

— Им нужно веселье, — пожал плечами Бродяжка. — Война. Что они, кроме этой войны, видят? Что они хорошего слышат? Голод и грязь. Грязь и голод. И убийство. Либо они убивают, либо убивают их. Тут уж не до веселья. А сердце — оно отдушины требует. И смеха — хоть немного. Иначе и разум потерять можно.

— Ну пусть бы кто-нибудь другой! Не ты!

— А почему бы и не я, Осберт? — Бродяжка улыбнулся. — Какой от меня ещё толк?

Осберт потоптался на месте, как медведь, потом пробурчал что-то — кажется, пожелал доброй ночи — и удалился. Но Лейла заметила, что Бродяжка, склоняясь к лютне, улыбается.

После того раза Осберт снова стал появляться у костра вместе со всеми.

***

Неумолимо надвигалась осень, а вместе с ней шли дожди, туман и первые заморозки. Лейла всё ещё ночевала в шалаше. Они с Бродяжкой ложились по краям, а между собой, где было теплее всего, клали Виту. Чтобы не окоченеть ночью, приходилось укутываться всеми тряпками и зарываться в сухую траву — благо, Лейла сообразила насобирать её ещё летом. По-хорошему, пора было перебираться в землянку — но девушка медлила. Пристроить Бродяжку было бы несложно, Виту, пожалуй, тоже — а вот от мысли, что ей придётся ночевать среди чужих мужчин, внутри всё переворачивалось. И сейчас-то, бывало, чья-нибудь ручища нет-нет, да и хлопнет по заду, как лошадь по крупу — а что будет ночью, в темноте да в тесноте, Лейла и помыслить боялась. Нет уж, лучше подождать. Не такой уж пока что и холод.

Лейла тянула, сколько могла — и оказалось, что правильно. Лагерь в одночасье накрыли лихие осенние хвори. Несмолкающий глухой кашель теперь доносился отовсюду. Этот выматывающий звук гремел между деревьев так, что Лейле казалось — северяне в столице точно должны услышать. Теперь, кроме похлёбки, Лейла постоянно томила в котелке подорожниковый отвар с багульником и зверобоем. Питьё получалось горькое, а подсластить было нечем. Лейле в обязанность вменялось по вечерам вливать это снадобье в обросшие бородой разинутые рты — и настроение солдат от этого не улучшалось. Время от времени Лейла слышала дельные советы на тему того, куда ей следует вылить эту отраву и куда засунуть ложку. Надсадно кашляющие, с распухшими красными носами, сморкающиеся на траву и злые, как шершни мужчины могли хоть кого довести до белого каления — но Лейла заставляла себя терпеть. Копившуюся злость она скручивала внутри себя, как постиранное бельё, и заталкивала поглубже, в самые дальние закрома, какие только были в душе. А вечером, спустившись к реке, она вымещала всё на котлах, драя их песком с таким ожесточением, словно желая протереть дно насквозь.

— Отвар мой тебе не нравится? Не нравится, да? — выговаривала она котлу. — Ишь ты, какой нежный нашёлся! А ты думал — всю жизнь сливки с мёдом пить будешь? Ещё такую воркотню услышу — самому тебе ложку куда надо затолкаю! И не посмотрю, что ты лось здоровый!

Выговорившись, Лейла ополаскивала котёл и укоризненно грозила ему пальцем — смотри, мол, у меня! Котёл молчал, виновато поблёскивая начищенными боками.

Работы прибавилось ещё и потому, что не все больные могли дотащиться со своей миской до Лейлиного котла. Им приходилось разносить еду особо. Доверить это дело Бродяжке было нельзя — на скользких ступенях землянки он бы неминуемо поскользнулся и разлил бы похлёбку. Дело было нужное, но неблагодарное — из десятка разносимых Лейлой мисок две или три неизменно летели со всем содержимым в стену — и хорошо ещё, если Лейла успевала уклониться. Что поделать, хворь не красит, а уж парней — тем более.

Лейла теперь часто вспоминала любимую присказку матери: что старуху согнёт, старика сломает. Мать оказалась права. С некоторых пор Лейла сама боролась с постоянной ноющей болью в груди — то слабой, то нарастающей, то невыносимо щекочущей горло, так что сдерживать кашель становилось невозможно. Но она пока держалась на ногах, а вот дюжие парни ложились, как трава под косой. Хотя ей, Лейле, конечно, было легче — она-то спала на воздухе, а не дышала земляночной вонью, где вповалку спали два десятка человек, поочерёдно откашливавших зелёные комья слизи. Да и работёнка у неё, как ни крути, не воинская — Андрис, которому наконец-то доверили меч, не уставал повторять, что мужские труды ни в какое сравнение не идут с бабьими. А умному Андрису Лейла привыкла верить.

И всё-таки с каждым днём в лагере становилось всё неуютнее — и дело было не в сырости и не в холоде, а в нарастающем озлоблении, которое застревало меж сосен, как туман, и копилось с каждым днём. Несколько дней назад солдат чуть не зарубил другого — за то, что тот, сморкаясь, отхаркнул слишком далеко, и комок слюны попал на сапоги первому. Спас Летард — вмешался, даже воеводу звать не потребовалось. Лейла теперь старалась надолго не отлучаться от кухни и попросила Бродяжку, чтобы он не отпускал от себя Виту — не ровен час, что-нибудь да приключится.

Но вечер вроде бы выдался тихим, и Лейла с Бродяжкой отправились мыть котлы почти с лёгким сердцем. Вода в реке становилась все холоднее, пальцы от неё застывали тут же, и отскребать застывший жир приходилось подолгу. Лейла так увлеклась, что вздрогнула от неожиданности, услышав за спиной хрупающие по гальке шаги.

— Эй, кто там? — окликнула она, выпрямляясь.

— Не шуми.

— Фу, Альвин, напугал ты меня, — выдохнула Лейла. — Ты чего здесь?

— К тебе пришёл.

Ещё раньше, чем Лейла сообразила, что стоит за этими словами, она увидела подле Альвина ещё три или четыре мужских силуэта, но лиц в темноте не разобрала.

— Закричу, — пригрозила она, отступая на шаг назад и понимая, что идти дальше некуда — за спиной река. — Воевода услышит. Или Летард.

Альвин прыгнул вперёд, точно кошка. Тяжкий удар под дых согнул Лейлу вдвое. Кто-то сзади скрутил ей руки, а Альвин попытался зажать рот — и тут же отпрянул, тряся ладонью:

— Кусается, дрянь!

Лейла вырвалась, отскочила назад, прямо в самую реку, и, зачерпнув котлом воды, плеснула в нападавших.

— Пшли вон!

Но озверевшим парням это только добавило злости.

— Выходи из речки, дура, — почти ласково сказал Альвин. — Выходи, пока добром просят.

Лейла замотала головой, прикидывая, скольких она успеет огреть котелком, прежде чем её всё-таки схватят, и тут между нею и Альвином встал Бродяжка, опершись на свою палку, словно на меч.

— Беги, Лейла, — спокойным голосом посоветовал он. — Беги, пока они не опомнились!

Но Альвин и его дружки опомнились быстро — быстрее, чем Лейла успела сделать хотя бы пару шагов. Первого нападавшего Бродяжка толкнул ладонью в грудь, и тот от неожиданности потерял равновесие, но на этом бой и закончился. Кто-то — Лейла не успела заметить, кто — ударил Бродяжку рукоятью меча по голове, и тот рухнул в воду.

Лейла завизжала, но ей тут же зажали рот. Девушка попыталась кусаться, но на этот раз рука была в кожаной рукавице. Оставалось только лягать парней ногами. Лейла была уверена, что попала раз или два, а затем её повалили на берег и прижали руки и ноги. Лейла обречённо зажмурилась. Юбку на ней задрали, и она чувствовала, как по голым ногам гуляет ветер, но куда омерзительнее были прикосновения чужих ладоней. Раздался треск разрываемой рубахи, и чьи-то потные лапищи стиснули её грудь. Лейла мотнула головой, пытаясь ударить насильника лбом — но сделала только хуже: жёсткая ладонь сдавила горло. Перед глазами поплыли красные круги. Лейла поняла, что сейчас задохнётся.

— Бежим! — вдруг истошно заорал кто-то прямо у неё над ухом. — Бежим, ребята, это воевода!

Железная хватка на горле разжалась, и Лейла судорожно втянула в себя свежий воздух.

— Лейла!

«Я здесь, воевода!» — хотела крикнуть Лейла, но сил хватило только на сдавленный хрип.

Высокая широкоплечая фигура выросла над ней внезапно. Воевода глянул мельком — и, отвернувшись, снял с себя плащ и протянул его Лейле. Та кое-как завернулась, прикрыв разорванную рубаху. Воевода помог ей сесть.

— Они тебя не… ты цела?

Лейла закивала головой. Говорить она всё ещё не могла.

— Кто это был? Ты видела лица?

Лейла сначала кивнула, потом неопределённо пожала плечами — видела, мол, но не всех.

— Не бойся. Главное, что цела. Больше тебя никто здесь не тронет — клянусь жизнью.

Лейла закашлялась. Голос постепенно к ней возвращался.

— Там певец! — просипела она.

— Кто? — не понял воевода.

— Ну Бродяжка! Он меня спасать бросился! Там, в реке!

Воеводе не надо было повторять дважды. Вынеся Бродяжку из воды, он со всей возможной мягкостью опустил его на камни. Луна только начинала всходить. В её скудном свете лицо Бродяжки показалось Лейле совсем белым и безжизненным. Из раны на виске сочилась тёмная кровь.

Это было уже тем самым последним ударом, после которого тот, кого бьют, падает, как подкошенный. Лейла почувствовала, как что-то лопается у неё под рёбрами, как слишком туго натянутая бечёвка — и со стоном повалилась Бродяжке на грудь.

— Ой, лишенько-о-о-о!

Рука воеводы ласково легла ей на плечо.

— Прибереги слёзы, Лейла, — мягко попросил он. — Плакать будешь над покойником.

Лейла всхлипнула:

— А он не?.. Он разве не?..

— Ну что ты! — разуверил её воевода. — Живой он, только воды нахлебался. Посторонись-ка!

Лейла послушалась. Воевода устроил Бродяжку на спине поудобнее и резким движением свёл его руки вместе. Изо рта юноши потекла вода.

— Ну-ка, ещё!

На третий или четвёртый раз Бродяжка закашлялся и приоткрыл глаза.

— Где я? — слабым голосом спросил он. — Кто это?

Представив, каково сейчас Бродяжке — в непроницаемой тьме, без твёрдой опоры, потому что земля ему сейчас должна казаться зыбким болотом (навершием по голове — шутка ли?!), Лейла чуть не расплакалась снова.

— Ты на берегу реки, — ответил воевода. — Я — воевода, я вытащил тебя из воды. Лейла тоже здесь.

— Лейла? Она цела?

Лейла схватила руку Бродяжки и прижала к губам.

— Цела я, цела, — скороговоркой заговорила она, целуя мокрые, холодные как лёд пальцы. — Всё хорошо! Воевода всех прогнал.

Воевода на это не сказал ничего, только спросил, повернувшись к Лейле:

— Ты как, идти сможешь?

Лейла кивнула:

— Да.

— А ты, певец?

— Не знаю.

— Значит, не сможешь, — подвёл черту воевода. — Ладно, не беда.

Лейла подумала, что худенького Бродяжку она, если надо, вынесла бы и на своём горбу — мешки с зерном, которые приходилось таскать с гумна в амбар, были немногим легче. Но так бережно, как у воеводы, у неё ни за что бы не получилось. Воевода старался шагать мягко, чтобы лишний раз не трясти раненого. Лейла трусила следом.

Лагерь был почти пустой — большинство воинов уже спали, за что Лейла была им благодарна. Меньше всего ей хотелось, чтобы кто-нибудь глазел на их странное шествие — впереди воевода с мокрым насквозь Бродяжкой на руках, сзади она — растерзанная и в воеводином плаще до пяток. Слава всем лесным богам, костёр не погас. Бродяжку уложили поближе к огню. Лейла переоделась в чистую и целую рубаху и присела рядом.

— Его бы переодеть, — заметил воевода. Лейла кивнула. Голова как будто налилась свинцом и думала туго. Бродяжка всё ещё был очень слаб. Лейла попыталась помочь ему протащить руку в рукав рубашки — и всё не могла сообразить, как же это делается.

— Оставь, Лейла, — потребовал воевода, поглядев на это. — Я сам справлюсь.

Лейле хватило сил только кивнуть и молча плюхнуться на землю. Остановившимися глазами она наблюдала, как воевода ловко переодел Бродяжку в сухое, укрыл потеплее и распялил мокрую одежду над огнём. От штанов и рубахи тут же повалил пар.

Всё страшное было позади, она цела, Бродяжка жив, рядом воевода — но жуткое ощущение осквернённости не проходило. Лейла чувствовала, что она замарана, запачкана — и отмыться от этой грязи было невозможно. Тело горело в тех местах, где его касались чужие руки. Горло всё ещё саднило. Запястья болели. К утру точно вспухнут синие пятна.

Воевода спас её и вернул в лагерь — а может, лучше бы он этого не делал? Тогда Лейла точно знала бы, как дальше быть — найти камень побольше и утопиться тут же, в реке. Разве можно девке жить с таким позором? Невелика разница, что начатое не закончили — всё равно она теперь как яблоко, от которого откусили. Кому оно такое, надкушенное, нужно? Только и остаётся, что сгнить.

Долго сдерживаемые слёзы прорвались наружу, и Лейла прижала к лицу и без того мокрый подол. Замарана безвозвратно и навсегда — хуже, чем если бы собака вывалялась в грязи. А что бы сказали деревенские! Уж там бы это точно не осталось тайной, а что было бы дальше — Лейла знала очень хорошо. Вымазанные дёгтем ворота. Комья грязи, летящие из-за плетней. Дороги бы не стало не то что на вечёрки — даже воду в реке пришлось бы брать отдельно, не там, где другие бабы. И замуж, уж конечно, можно было бы даже не метить — если бы и присватался кто приезжий, из другой деревни, ему бы в тот же день обсказали, что к чему. Всё, что у неё бы осталось — это короткое, как удар хлыста, слово, прилепившееся к ней на всю жизнь и вытеснившее бы даже её собственное имя.

Лейла плакала долго, но беззвучно, стараясь не сильно дёргать плечами. Она не знала, заметил это воевода или нет. Он не утешал её, не пытался снова обнять за плечи — но Лейла знала его рядом, и от этого ей было спокойнее. Вот Бродяжка — тот наверняка всё слышал. А может, и нет. Может быть, он уснул.

Слёзы постепенно иссякли. Лейла уже не плакала, а лишь изредка всхлипывала, судорожно и беззвучно. Плач утомил её, и девушка вдруг с удивлением поняла, что смогла бы заснуть.

— Вита! — пробился сквозь дремоту голос воеводы.

Всякий сон тут же слетел с Лейлы, и она рывком подняла голову.

— Вита, разыщи Андриса, — говорил воевода девочке, понятливо смотревшей на него. — Андриса знаешь? Это брат Лейлы. Вот его и найди. Пусть придёт сюда, к костру. Сделаешь?

Вита кивнула.

— Ну, ступай.

Ждать пришлось недолго. Вскоре из темноты Лейла услышала недовольный голос брата:

— Ну куда ты меня тащишь? Да не тащи, говорят тебе, рубаху порвёшь! Что ты, как собака? Словами надо говорить, понимаешь ты, нет? Словами, как все добрые люди!

Лейла обернулась к воеводе — и успела увидеть только его растворившуюся в темноте спину. Двигался воевода, как всегда, беззвучно.

Андрис подошёл к огню и бухнулся на стоявший рядом чурбак.

— Ну, чего стряслось? Что ты за мной эту полоумную посылаешь? Сама придумала или подсказал кто?

Лейла молчала, собираясь с духом и не зная, как рассказать брату о случившемся. Тот истолковал это по-своему.

— Так. Натворила чего-то, так ведь? — испытующе спросил он.

Дольше молчать было нельзя. Лейла слишком хорошо знала брата: не получив ответа, он бы поднял крик и перебудил бы весь лагерь. Набрав воздуху в грудь и подавляя искушение зажмуриться, Лейла единым духом выпалила всё — начиная с того, что после ужина они с Бродяжкой пошли к речке мыть котлы.

Вопреки ожиданиям, Андрис не стал орать и потрясать кулаками.

— Ну и чего? — удивился он. — Это из-за этого ты меня сюда позвала?

Лейла кивнула.

— Вот дура-то, — с удовлетворением заключил Андрис, как он делал всегда, когда видел случай ткнуть сестру носом. — Вот если б тебя в деревне опозорили — это да! Тогда хоть избу сноси. А тут-то что? Эка невидаль!

Лейла молчала. Слова брата втыкались в голову, как раскалённые иглы.

— Или ты всё это время жила, не зная, на что мужикам бабы нужны?

Не получив ответа, Андрис стал распаляться.

— Вот наказание-то — дуру в сёстрах иметь! — пожаловался он. — Так мало того, что ты дура, ты ещё и потаскуха оказалась! Смотрите-ка на неё, какая несчастная — у реки её чуток потрогали! Пожалейте её все! А слыхала, люди говорят — сучка не захочет, так и кобель не вскочит?

Лейла замотала головой. Нет, такой поговорки она не слыхала.

— Ты чего ждала-то, если ты у них которую луну перед глазами маячишь? Да ещё и юбку подоткнёт, голыми ногами сверкает! Сама раздразнила — а теперь плачешься?

— Да не дразнила я никого! — хриплым от слёз голосом возразила Лейла. — И юбку я подтыкаю не для этого! Мне ж работать надо, а она мешается!

— Другим бабам не мешается, а тебе мешается? — вызверился Андрис. — А то, что у тебя бродяга этот под боком спит — это каково? Как парням на такое смотреть, ты сама подумай?

Лейла не думала — она глядела в огонь, превратившийся в размытое жёлто-красное пятно.

— Нарывалась, нарывалась — вот и нарвалась! — закончил Андрис. — Ну и так, между нами: если уж нарвалась, могла бы себя и потише вести! Эка невидаль — бабу в кустах прижали! Для чего тогда бабы и для чего кусты, если не для этого?

Андрис хохотнул, довольный собственной шуткой.

— Ладно, будет, — совсем другим голосом заговорил он, грубовато приобнимая сестру за плечи. — Сопли подбери, тебе говорят! Вот, уже лучше. Значит, говоришь, воевода тебя спас?

Лейла кивнула.

— А потом что?

— Ничего, — Лейла шмыгнула носом. — Сюда привёл. Рядом сидел. Потом Виту послал за тобой.

— Ох, ду-у-ура, — протянул Андрис. — «Рядом сидел»! Ты что ж, не поняла, что от тебя теперь требуется?

Лейла помотала головой, силясь сообразить, на что же намекает брат.

— У вас, у баб, в голове студень! Он парней прогнал? Прогнал. Значит, ты теперь вроде как его!

От этой мысли сердце у Лейлы упало.

— Он ничего мне не сделал, — воспротивилась она. — Пальцем не тронул!

Андрис пожал плечами.

— Кто ж их, городских да знатных, разберёт! Ладно, некогда мне с тобой больше тетёшкаться. Ступай к нему. Дорогу-то не забыла?

— Не хочу я к нему идти! — Лейла вцепилась в рукав братниной рубахи так, что у неё даже пальцы побелели. — Пожалей ты меня! Я же тебе сестра!

Андрис нагнулся к ней, так что Лейла почувствовала на лице его дыхание — тяжёлое, как у хищника:

— То-то и оно, что сестра! Ты что, хочешь, чтобы меня вместе с тобой отсюда погнали? Я в деревню не вернусь! И по дорогам валандаться не собираюсь! Здесь крыша над головой и даровые харчи, а там мы с голоду сдохнем! Так что иди и благодари! Не пойдёшь — сам за косу оттащу!

Андрис ушёл, а Лейла всё сидела у костра, не находя в себе сил, чтобы подняться. Прав брат. Во всём прав. Сама виновата, самой теперь и ответ держать. Баба для парней — что мясо для собаки: обязательно сцапают. И юбку подтыкать нельзя было…

Но идти к воеводе было так немыслимо стыдно, что от одной этой мысли внутри всё наливалось раскалённым свинцом. Постучать в дверь его землянки. Подойти с ним к его постели. Скинуть с себя его плащ. А что дальше? Раздеваться или он сам её разденет? Надо ли ей снимать с воеводы сапоги — ведь она не жена ему?

Лейла сидела у костра, чувствуя, как свинцовая тяжесть внутри постепенно уступает место спокойной решимости. Ну и пусть воевода. Даже хорошо, что это будет воевода. Лучше он, чем какой-нибудь Альвин.

Лейла встала и неверными шагами направилась к воеводиной землянке.

На робкий стук в дверь ей никто не ответил. Девушка поскреблась снова — опять тишина. Помедлив, Лейла толкнула дверь ладонью.

Землянка освещалась единственной лучиной, тускло горевшей на столе. Летарда не было — слава всем воинским богам, что вовремя его отсюда вывели! За столом, уронив голову на руки, сидел воевода. Лейла боязливо тронула его рукой за плечо — он не шелохнулся. Лейла тронула ещё раз.

— А? Кто это?

Рука воеводы потянулась к мечу раньше, чем он окончательно проснулся, и Лейла испуганно отпрянула. Воевода вгляделся в её лицо — и отпустил рукоять.

— Лейла? Ты почему здесь?

Ответить ему было бы выше её сил. Ощущая, как на глазах снова закипают слёзы, Лейла судорожными движениями стала расстёгивать тугую пряжку плаща.

— Лейла!

Воевода взял её за подбородок и заставил поднять голову. Впервые Лейла смотрела ему прямо в глаза. Они были синие, как небесная высь, но донельзя усталые. Такие бывают у очень старых людей и у тех, кто слишком долго тащит на себе непосильный груз. Плечи стёрты до крови, и каждый шаг — это уже не шаг, а почти падение вперёд, и только воля, как железная плеть, заставляет двигаться дальше.

Что воевода прочёл в её собственных глазах, Лейла не знала, но когда он заговорил, стало ясно, что он понял всё.

— Кто тебя надоумил? Брат, наверное?

Лейла сглотнула комок в горле и молча кивнула.

— Значит, брат. Ладно же, — воевода говорил спокойно, но за его словами Лейла с трепетом различила тяжёлую мужскую ярость. — Так вот: ты мне ничего не должна. Поняла?

Лейла кивнула ещё раз, глядя при этом в сторону.

— Нет, так дело не пойдёт, — покачал головой воевода. — Посмотри на меня!

Лейла снова взглянула ему в глаза.

— Не отводи взгляд, — приказал воевода. — Смотри на меня и повторяй: я ничего не должна тебе, Бенегар!

— А это кто?

Воевода страдальчески зажмурился, и только тут Лейла поняла, какую же глупость сморозила. Прав был Андрис, всё-таки дура — она дура и есть. Как было не подумать, что и у воеводы должно быть имя!

— Бенегар, я ничего тебе не должна, — запинаясь, повторила Лейла.

— Вот и умница, — тихо откликнулся воевода. — Ступай.

Лейла снова попыталась расстегнуть плащ. Воевода посмотрел на неё с недоумением.

— Плащ-то твой, — пояснила Лейла. — Я думала…

— Не надо. Себе оставь.

— Благодарствую, вое… Бенегар.

— Ступай.

Лейла уже была у самой двери, когда её снова настиг голос воеводы:

— И носи его почаще, слышишь? Так, чтобы все видели!

Лейла закивала и опрометью бросилась из землянки. Отдышалась она только у костра. Бродяжка спал, слегка приоткрыв во сне рот. Лейла сменила ему повязку на голове и улеглась рядом, закутавшись в воеводин плащ, а свободной полой укрыв пристроившуюся между ними Виту.

Слава богам, что придумали сон — сладкую сказку, лекарство от всех обид.

*В тексте использован текст средневековой песни "In taberna" в переводе М.Л. Гаспарова.

Цена крови

Проснувшись перед рассветом, Лейла не сразу смогла заставить себя встать с постели. Встать означало разорвать ещё тянувшиеся к сердцу корешки путаных снов, в которых мелькали звёзды, паруса никогда не виданных Лейлой кораблей и чьи-то синие глаза. Встать означало принять в себя новый день со всеми его заботами. Словом, встать означало снова начать жить.

Лейла боялась даже подумать о том, что скажет ей Андрис, когда узнает, чем закончился поход к воеводе. Но Андрис так ничего и не сказал. Он вообще избегал теперь приближаться к Лейле — возможно, потому, что, идя в то памятное утро за водой, Лейла заметила в лесу брата и воеводу, который, судя по всему, ему выговаривал.

Андрис притулился спиной к сосне, тщетно стараясь вжаться поглубже в ствол. Воевода возвышался над ним на полголовы, а казалось, что ещё больше. Лейла прошмыгнула незамеченной, а когда возвращалась обратно, ни воеводы, ни Андриса там уже не было. За своей порцией похлёбки Андрис явился с опозданием, и имел при этом вид глуздыря, которого за озорство вздул верёвкой отец.

Слухи в лагере, конечно, распространялись быстро — на иное Лейла и не надеялась. Вряд ли бы Андрис стал болтать во вред себе, но вот то, что четверых молодцов в одночасье как волки поели, не очень-то скроешь. Лейла уже вся сжималась, заранее чувствуя уколы злых языков — но никто при ней и словом ни о чём не обмолвился. За спиной, конечно, болтали, но это Лейлу волновало не сильно. Наверное, и впрямь спасал воеводин плащ, который Лейла старалась не снимать — разве что за грязной работой и когда ходила к реке.

Мысли о случившемся, конечно, никуда не девались. Но от них спасением была работа — это Лейла усвоила давно, ещё с детства. Но даже вертясь, как белка в колесе, Лейла не могла не заметить, что жизнь в лагере вдруг оживилась. Нахмуренный и озабоченный воевода стал чаще мелькать на людях. За ним тенью следовал грубиян Летард. К доносившемуся со всех сторон кашлю прибавился постоянный, не менее противный звук, производимый множеством точильных камней, когда ими проводят по стальным лезвиям.

Лейла понимала, что готовится что-то большое и страшное — не чета предыдущим вылазкам. Но спрашивать Андриса было бесполезно, а подойти к Осберту Лейла не решалась. А больше идти было и не к кому. Не к воеводе же!

Воевода, однако, пришёл к ней сам. Сгущались сумерки, похлёбка была готова, и пора уже было звать всех вечерять, когда знакомый до дрожи голос окликнул:

— Лейла!

Лейла чуть не уронила в похлёбку черпак.

— Да, воевода?

— Завтра похлёбка должна быть готова к рассвету. И возьми это.

Воевода протянул Лейле большой свёрток, из которого доносился сытный запах солонины.

— Хлеб сделаешь обычный. Без коры. И к каждой лепёшке дашь по куску мяса. Поняла?

— Поняла, воевода, — кивнула Лейла.

Уходили рано — даже не на рассвете, а когда небо из чёрного стало пронзительно синим. Хотя никто и не спал, в лагере царила непривычная тишина. Никто не переругивался, никто не искал, чертыхаясь, свои порты, никто не фыркал, умываясь студёной водой. Поддавшись общему настроению, Лейла старалась потише громыхать черпаком по дну котла. Воины подходили за своей порцией молча, брали из рук Лейлы миску и хлеб с солониной, не поднимая глаз. Промозглое осеннее утро казалось душным, как перед грозой.

Оказалось, что кое-кто в лагере всё-таки остаётся. Уходившие, облачившись в доспехи, выстроились поодаль от остальных. Воевода стоял в полном доспехе и в шлеме. Злой, как овод, Летард — нет.

Поддавшись искушению, Лейла подобралась поближе.

— Двадцать четыре идут со мной, — говорил воевода. — Всего, значит, двадцать пять. Пока меня нет, для остальных выше тебя никого. Обратно будем дней через пять. Если не вернёмся через неделю — отправь кого-нибудь на поиски. Если нас не будет через десять дней — ты знаешь, что делать.

Летард молчал, ни словом, ни взглядом не давая понять, что воевода сейчас обращался к нему, а не говорил сам с собой.

— Летард, ты меня слышал! — повысил голос воевода. — Пока не вернусь — ты за всё отвечаешь! За всё — и за всех.

Последние слова воевода подчеркнул особо. Летард кинул на него злобный взгляд.

— Воевода! Разреши слово молвить!

Лейла едва успела отползти подальше в кусты. Треща сухими сучьями, к воеводе и Летарду спешил Осберт.

— За что бесчестишь, воевода — в поход не берёшь? Чем я против других худший воин?

Воевода взглядом смерил Осберта с головы до ног.

— Я с ворами одним щитом голову не прикрываю.

Сказал — как отхлестал. Осберт стоял к Лейле спиной, но она прямо-таки почувствовала, как задрожали у парня губы. Ох, лишенько! Всё-таки слишком суров воевода. Дурак, конечно, Осберт, но не злодей же. А от глупости, бывает, и излечиваются.

Воевода сделал шаг прочь. Осберт опередил его — и рухнул перед ним на колени, вырывая из ножен меч и протягивая его рукоятью вперёд.

— Если так — руби мне голову, воевода! А если нет — всеми богами молю: возьми с собой! Не подведу!

Долгие несколько секунд воевода смотрел на Осберта, на протянутый меч — и наконец махнул рукой в сторону выстроившихся воинов в доспехах.

— Благодарствуй, воевода! — Лейле показалось, что не верящий своему счастью Осберт готов запрыгать, как щенок. Осберт, однако, этого не сделал, а вместо этого опрометью кинулся к другим избранным.

— Шелупонь всякую, значит, в поход берёшь, — процедил сквозь зубы Летард. — Ну-ну!

Воевода то ли и вправду не услышал, то ли сделал вид.

Пробравшись в лагерь, Лейла смотрела, как уходят в рассветный туман воины. Воевода шёл впереди. Вожди всегда идут впереди, даже если дорога эта — на смерть. На Лейлу воевода не оглянулся. Он так и не видел её со вчерашнего вечера.

— Двадцать пять — это много? — шёпотом спросила Лейла у стоявшего рядом Бродяжки.

— Это пять раз по столько, сколько пальцев на одной руке, — ответил тот.

Лейла прикинула. Получалось порядочно.

— А кто же тогда остаётся в лагере?

— Бабы. А ещё больные, увечные и всякое ворьё, — раздался за спиной голос Летарда. — И я вместе с ними — следить, чтобы некоторых тут… шишкой с ёлки не прибило!

Последний из отряда скрылся в тумане. Лейле почудилось, что в лагере вдруг стало тихо, как в могиле. Она повернулась к Бродяжке:

— Спой что-нибудь.

Тлеющие угли костра едва разгоняли сырую вязкую тьму. Где-то там, в этой тьме, шёл воевода — пробирался сквозь мрак, укрывшись туманом от вражеских глаз. Бродяжка не мог всего этого видеть — но уж чувствовал точно, и Лейла не удивилась, что песня вышла тоскливая, едва ли не печальнее самого прощания.

— Воину ночи никто не скажет бранного слова,

А если не можешь петь, молчи ему вслед.

Удачи в дороге проси ему у духа лесного,

Проси ветра хранить его сотни лет.

Подумай имя, зажги в ночи

Огонь на ладонях,

Пляши в закатную тризну, оплачь дождем

Того, кто светлым клинком

Крылатые страхи во мрак прогонит,

А после уйдет, чтобы снова забыли о нем…

— Заткнись! Перестань выть!

Яростный вопль Летарда разрушил волшебство. Бродяжка тотчас умолк и накрыл ладонью ещё дрожавшие струны лютни. Лейла вздохнула. Воины — не все, конечно, такие, как воевода — всегда так. Уходят невесть куда, прогонять чужие крылатые страхи — будто там, на стороне, своих клинков недостало.

А как быть со страхами тем, кто остаётся ждать?

***

Бродяжка объяснил Лейле, что неделя — это столько дней, сколько пальцев на руке, и ещё два. Чтобы не забыть, Лейла украдкой сделала на рубахе нужное число надрывов. Когда день заканчивался, она надрывала очередной чуть длиннее. А вообще бояться за воеводу ей было некогда: оставшийся за главного Летард по-прежнему лютовал как мог. Он бродил по лагерю, как медведь-шатун, и только и искал повода, чтобы придраться. За что он орал на солдат, Лейла не слыхала, а ей самой дважды влетело за то, что котлы, по мнению Летарда, сияли недостаточно ярко — и она была отправлена назад к реке, отскребать с медных боков несуществующую грязь.

Когда коротких надрывов на рубашке осталось два, воеводе полагалось бы уже возвратиться. Весь этот день Лейла провела, как на иголках, прислушиваясь к каждому шороху. Воевода, однако, не объявился. Ложась вечером спать, Лейла уговаривала себя, что воевода сам сказал Летарду начинать беспокоиться только через неделю.

— Завтра он вернётся, правда же? — уже засыпая, спросила она у Бродяжки. Бродяжка ничего не ответил.

Но ни завтра, ни послезавтра, ни на следующий за этим день воевода не вернулся. Лейла уже не знала, что и думать. Летард, кажется, тоже.

— Сегодня который день? — первым делом спросила Лейла Бродяжку очередным утром. Тот помедлил, подсчитывая.

— Девятый.

Девятый. Пальцы на руках почти закончились. Когда они закончатся совсем, Летард соберёт людей и выведет их из леса, а сам отправится искать место, где сложил голову воевода. У Лейлы тоскливо заныло в груди — не так, как от непроходящего кашля, с которым она уже свыклась. Но надо было вставать, надо было браться за работу — и так уже Летард надсаживался неподалёку на какого-то бедолагу за то, что он вовремя не убрал сушившиеся у костра штаны и теперь светил на весь лагерь здоровенной дырой на заднице.

Котёл с водой показался сегодня Лейле втрое тяжелее обычного. Руки повисали безвольными плетьми, и даже мешать гущу в похлёбке было трудно — хотя Лейла должна была радоваться, ведь готовить приходилось на меньшее, чем обычно, число ртов. Воеводы всё не было.

Пора было делать лепёшки. Лейла с натугой вертела дышащий горячей окалиной жёрнов ручной мельницы, стараясь не вспоминать, как в последний раз пекла настоящий хлеб: в ночь перед походом, по просьбе воеводы. Он говорил ждать его на пятый день, а вот уже девятый перевалил через свою половину — а воеводы всё не было.

Пока лепёшки пеклись, к Лейле подсел Бродяжка.

— Скорей бы кончилась эта война, — тоскливо пожаловалась ему Лейла. — Тянется всё и тянется. И когда ей конец?

— А что ты будешь делать, когда война закончится?

— Ну, мы с Андрисом вернёмся в деревню… — начала было Лейла и осеклась. Дальше первой фразы в голову почему-то ничего не шло.

— Вы вернётесь в деревню, и ты заживёшь, как до войны?

Лейла задумалась. Андрис ей, конечно, брат, но жить с ним после того памятного разговора у костра почему-то не хотелось. Лейла попыталась устыдить себя за такие мысли — не вышло. Вместо стыда в голову настойчиво лезло, что брат должен быть для сестры защитником, а из Андриса защитник вышел, как из решета кадушка.

— Наверное, не совсем так, как раньше, — ответила наконец Лейла. — Мне уже семнадцать зим. Пора выходить замуж.

— Ты хочешь замуж?

— Мне уже семнадцать зим! — повторила Лейла непонятливому Бродяжке. — Мне пора! Иначе я буду перестарка.

— Я не спрашиваю, пора тебе или нет. Я спросил — хочешь ли ты замуж?

Лейла готова была с возмущением ответить, что, конечно, хочет, и уже открыла для этого рот — и тут призадумалась. К ним в дом захаживали свахи, и это было лестно и очень почётно. Свахи приходили, садились на разубранную лавку и смотрели, ловка ли Лейла у печи да за прялкой. Лейла знала это и старалась, как могла — разве кто за себя возьмёт безрукую неряху? Себе ищут хорошую хозяйку, да чтобы чрево было плодовитым. А что ещё от доброй жены потребно?

Лейла вдруг подумала, что, выйдя замуж, просто-напросто перейдёт от одной печи к другой. Её жизнь по-прежнему будет состоять из кухни, огорода, стирального чана и скотного двора. Да ещё будет свекровь — око в небе, замечающее малейший промах, и змеиный язык, всегда готовый капать ядом сыну в ухо. Что существуют добрые свекрови, Лейла слыхала, но не очень-то верила. А муж по ночам будет проделывать с ней то же самое, что пытались вытворить Альвин с дружками — и от этого будет мучительно пухнуть чрево, готовясь выпустить из себя очередного младенца. Лейла смутно помнила, как это было у матери. Материнский живот был раздутым почти всегда — и появлялись новые дети, и шли в землю один за одним. И так до старости, пока не согнётся спина, не потухнут глаза, а выпитые детьми груди не станут сухими и длинными, как пустые бурдюки. Это если не умереть раньше — от родов или болезни. А умрёт она — муж быстро приведёт в дом другую. Ещё и лавка после Лейлы остыть не успеет. Правильно мать говорила: муж помер — вдова плачет, жена померла — готов жених. Лейла никогда раньше не задумывалась, почему все материнские присказки были такими невесёлыми.

Бродяжка по-прежнему ждал ответа. Собравшись с мыслями, Лейла наконец произнесла:

— Девку не спрашивают — хочет она или нет. Надо — и всё тут.

— А я вот девку спрашиваю. Так хочешь ты замуж или не хочешь? Разве так трудно сказать?

Чтобы прекратить этот странный и почти что срамной разговор, Лейла решительно вскочила с земли и заколотила поварёшкой в сковороду. Это означало, что еда готова. Со всех сторон потянулись голодные парни с пустыми мисками.

Котлы опустели, и весь хлеб был уже съеден. Девятый день почти померк, а воеводы всё не было. Понурив голову, Лейла ухватила ненавистный котёл и поволокла его к реке — мыть. Наверное, она это делает в последний раз. Завтра лагерь свернут, и котлы мыть станет некому. Да и незачем.

Бродяжка тащился следом — в одной руке палка, в другой котелок. Ох, лишенько, а с ним-то что будет? Куда он пойдёт и чем станет кормиться? Приютить его Андрис не согласится нипочём.

Поднимаясь вверх по скользкому от грязи косогору и думая невесёлые думы, Лейла вдруг услышала в лагере крик:

— Вернулись! Вернулись!

Котёл шлёпнулся в грязь и покатился вниз по склону, но Лейла не стала его поднимать. Она схватила Бродяжку за руку:

— Бежим! Брось ты всё, потом поднимешь!

Впопыхах они налетели на солдата — одного из тех, кто на время похода оставался в лагере. Имени его Лейла не знала.

— Смотри, куда прёшь! — огрызнулся он. — На пару с бродягой глаза потеряла?

Грубости Лейла пропустила мимо ушей.

— Вернулись? Правда? — выпалила она.

Тот посмотрел на неё с непонятным озлоблением и неохотно ответил:

— Правда.

— Сколько?

— Четверо.

Четверо — из двадцати шести? У Лейлы упало сердце. С трудом ворочая враз одеревеневшим языком, она нашла в себе силы спросить:

— А… воевода?

— Что — воевода? — вскипел злобой солдат. — Этот-то пришёл! Ему всё нипочём!

Он говорил ещё что-то, но Лейла уже не слушала, ринувшись к костру.

У костра и правда сидели — но всего трое, один из них — Осберт. Остальные сбились в кучу поодаль, делая вид, что забрели сюда случайно, но на самом деле — Лейла не сомневалась — изо всех сил грея уши.

— А где воевода? — упавшим голосом спросила Лейла.

Осберт махнул рукой в темноту, в сторону землянок. Лейла выдохнула, ощущая, как поджавшееся сердце, все эти дни болтавшееся где-то в горле, наконец-то встало на место.

— Почему вас так мало? — прошептала она.

Только сейчас Лейла заметила, что Осберт выглядит так, словно ему пришлось прорываться сквозь огонь и воду. Варёная кожа доспеха кое-где прорвана насквозь, стальные пластины посечены и промяты. Правую ногу, замотанную какими-то тряпками, Осберт неловко вытянул вперёд, как деревянную. Лейла хотела размотать тряпьё и посмотреть, что там за рана, благо костёр давал достаточно света, но стоило ей коснуться Осберта, как тот зашипел от боли.

— Не трогай… — выдавил он. — Почему нас мало, говоришь? Считай, что нас ещё много. После того, что там было — чудо, что хоть кто-то уйти смог.

— А куда вы ходили? — жалобно округлила глаза Лейла. Осберт посмотрел на её ничего не понимающее лицо и хмыкнул:

— По грибы.

Но увидев, как Лейла вся поникла, Осберт сжалился и снизошёл до объяснений:

— Как бы тебе обсказать попроще… Неважно, куда и зачем мы ходили — важно, что мы должны были перехватить отряд. Северянский. Ну мы и перехватили — на свою голову…

Осберт передвинул раненую ногу и снова скривился.

— Мы знали, что их будет больше. Но не настолько больше. Кто-то нас выдал. Им сдали, что будет вылазка. Нас поймали на живца, как щуку. Маленький отряд… ну, не маленький, но не слишком большой. Три десятка, от силы четыре. Всё шло, как по маслу. А потом… потом…

Голос Осберта стал сбивчивым, но Лейла поняла, что было потом. Потом была засада. Воевода о ней не знал и привёл свой отряд прямо под мечи.

— Липовый из Бенегара воевода, — подал кто-то голос из темноты. Лейла обернулась — и увидела Андриса. Встретившись с сестрой взглядом, тот ухмыльнулся.

Эта ухмылка взбесила Лейлу, и, не успев понять, что вообще делает, она закричала на брата — впервые в жизни:

— Ты-то уж помолчал бы! Ты здесь сидел, у костра зад себе грел, пока он там под мечи подставлялся!

Андрис был так ошарашен, как будто с ним человеческим голосом заговорила корова. Других выходка Лейлы возмутила:

— Бабе слова не давали!

— Рот закрой, воеводина подстилка!

— А ну! — громыхнул Осберт, неимоверным усилием поднимаясь на ноги и выхватывая из ножен меч. Лейла успела заметить, что лезвие иззубрилось и вряд ли было очень острым, но толпа подалась назад, и первым — Андрис. От Осберта это не укрылось, и он усмехнулся уголком рта. — Вот вы, значит, какие храбрецы. Рычите по-львиному, дрожите по-заячьи!

— Сам-то ты чем лучше? — крикнул кто-то из задних рядов. — Давно за воровство в портомойниках не ходил?

Осберт не нашёлся, что на это ответить. Толпа всегда чует слабину, как мухи — кровь. Выкрики стали смелее:

— Вот каких вояк понабрал себе воевода!

— Чем ты милость-то заслужил? Порты воеводины хорошо полоскал?

— Шлюху эту вдвоём с воеводой пялите?

— С ней бы не так потолковать! Ночью да у реки — другой разговор был бы, а?

Неизвестно, чем бы всё это закончилось, но вдруг крики стихли — мгновенно, как будто толпе в горло загнали кляп. Вместо них над головами пронёсся шёпотом:

— Воевода! Воевода вышел!

Солдаты расступились — не так охотно, как сделали бы это ещё две луны назад. Поддерживаемый Летардом, воевода вышел к огню. Он был без шлема, в изрубленном панцире. От виска наискось через щёку тянулась свежая рана.

Толпа зашевелилась — но Летард поднял руку, и ропот стих. Воевода обвёл взглядом всех стоявших вокруг — и с усилием вымолвил:

— Братья…

Солдаты снова завозились, и Лейла услышала за спиной чьё-то тихое, но отчётливое: «Волки урманские тебе братья!»

— Слушайте меня! — снова заговорил воевода. — Я пришёл к вам с горестной вестью. Пять дней назад пали…

Голос у воеводы пресёкся. Наверное, он ждал, что поднимутся крики. Но толпа молчала, и это молчание Лейле совсем не понравилось.

— Они были храбрыми воинами. Они были сильны. Но враг оказался сильнее.

Рядом с Лейлой Осберт со стоном втянул в себя воздух.

— Они не покрыли себя позором и погибли с честью. А мы можем только оплакать их, как подобает, и не посрамить их памяти.

— Про память заговорил! — послышался из толпы тот же голос. — Почему ты тогда не с ними лежишь, если памятливый такой? В кустах отсиделся?

Лейла была готова поклясться, что на сей раз воевода услышал. Летард — тот уж услышал точно: его ладонь оказалась на рукояти меча мгновенно. Толпа напряглась, и в эту секунду откуда-то от костра послышался хрипловатый тоненький плач свирели.

Тишина наступила мгновенно. Бродяжка опять поднёс свирель к губам, выдохнул снова — и та заплакала человеческим голосом, всхлипывая и жалуясь, словно женщина, бьющаяся у мужнина гроба. Плач тянулся и тянулся, переливчатый, надрывный — и Лейла чуть не попросила Бродяжку перестать, потому что от этого плача разрывалось сердце.

Бродяжка опустил свирель — и все разом зашевелились, словно их отпустила невидимая рука. Один воевода стоял, как изваяние.

— У вас провожают павших песней, воевода?

— Да, — отрывисто ответил тот.

Бродяжка кивнул и развернул мешковину. Тёмное дерево лютни мягко блеснуло в свете костра. Бродяжка тронул струны и запел, и на сей раз его голос звучал глуховато:

— Кто даст ответ, если боги молчат?

Жизнь перечёркнута гардой меча,

Доброй дороги тем, кто ушёл в туман.

Белая роза ранит ладонь,

Наш путь лежит через яркий огонь,

В священном огне сгорает людская чума…

Плачь, плачь, флейта, в моих руках

О тех, кто ушёл в туман, без права вернуться

Да будет их дорога светла и легка,

Пусть жизнь через тысячу лет им позволит проснуться…

Высшая цель или чья-то игра?

Смерть вместе с нами сидит у костра,

Чудится крови вкус в ритуальном вине.

Ночь обрывает отчаянья крик —

Кто-то пройдёт ещё тысячу лиг,

А кто-то обнимет землю в смертельном сне.

Плачь, плачь, флейта, в моих руках —

О тех, кто останется жить в этой страшной битве.

Сила любви сильнее, чем смерти страх,

А верный лук надёжней любой молитвы…

В мёртвых зрачках отразится луна,

Друг не очнётся от вечного сна,

Ненависть стынет в душах нетающим льдом.

Кровью оплачено право на жизнь,

Кровь между пальцев водою бежит,

Но нам не вернуться назад в разрушенный дом.

Плачь, плачь, флейта, в моих руках

О тех, кто примет из мёртвых рук наше знамя,

О детях войны, в чьих глазах застыли века,

О тех, кто шагнет вслед за нами в людские сказанья.

Плачь, плачь флейта в моих руках…

Ещё не смолк последний дрожащий отзвук допевающих струн, как воевода пошатнулся — и начал всей тяжестью валиться прямо на Летарда. Толпа подалась вперёд.

— Все вон! — рявкнул Летард, перекидывая себе на шею безвольную руку воеводы. — Брысь отсюда, я сказал!

***

Следующие дни потянулись почти так же, как тянулись они до похода. Для Лейлы, во всяком случае, не изменилось ничего — жизнь её всё так же вертелась вокруг ненавистных котлов, которые надо было наполнять, опорожнять, носить к реке и чистить, и так по кругу, как на ярмарочной карусели. Разве что вместе с похлёбкой Лейла теперь носила к воеводиной землянке деревянную кружку с травяным настоем, которым врачевался весь лагерь. Похлёбку ей Летард возвращал почти нетронутой. Кружку из-под отвара — пустой.

Самого воеводу Лейле повидать не удалось — Летард кидался на всех, кто приближался к землянке, почище цепного пса, с неохотой делая исключение для одной лишь Лейлы — и то только для того, чтобы принять из её рук еду для воеводы.

У Лейлы бы скорее язык свернулся, как осенний лист, чем она бы осмелилась спросить Летарда о чём-нибудь, но зато она жадно впитывала все ходившие по лагерю слухи. Говорили, что воевода никого не узнаёт и только бредит. Говорили, что жар у него был такой, что по пути к лагерю он едва не испёкся заживо в собственных доспехах. Говорили, что он кашляет кровью. Говорили, что воевода давным-давно уже умер, а Летард просто не признаётся, а в землянку не пускает затем, чтобы никто не увидел, что она пуста: мёртвого воеводу Летард, оказывается, разрубил мечом на части и не то спрятал в лесу, не то отдал Лейле на похлёбку.

Услышав это, Лейла едва не запустила в говорившего поварёшкой.

— Болваны! — сердито заявила она. — Нет, ну какие же болваны стоеросовые! Ума нет всякую брехню повторять — ладно; но как было не заметить, что в похлёбке аж с новой луны мяса не было?

Но тут Лейла была неправа. Пустую похлёбку очень даже замечали — и с каждым днём ворчали на этот счёт всё громче. Когда кончилось зерно, это тоже заметили — и оказалось, что Лейлины лепёшки из муки с корой были не так уж плохи — уж во всяком случае, лучше, чем ничего. Летард безвылазно сидел при воеводе, и некому было разнимать то и дело вспыхивавшие драки. Пару дней назад в одной такой стычке парня сильно порезали ножом — Лейла потом долго промывала и бинтовала рану, по счастью, неглубокую.

Они с Бродяжкой теперь почти не отходили от кухни — как будто горящий костёр и котлы могли дать какую-то защиту. Виту Лейла вообще стала прятать чуть ли не под подолом — солдатня была сплошь злая, накалённая, как железо в кузне, а долго ли выместить злость на малолетке, ещё и немой? Правда, воинский долг позабыли не все. Кто-то по-прежнему стоял на часах и ходил в караулы — большей частью из тех, кто знал воеводу ещё по столице и сражался вместе с ним. Лейла порой думала, что теперь, когда Летарда не видно, только они ещё и держат лагерь в повиновении — и то повинуются им не за совесть, а за страх, потому что знают: коли дело дойдёт до драки, один такой воин будет стоить семерых наспех похватавших мечи крестьян да горожан.

Однажды, в поисках грибов забредя в лес дальше, чем обычно, Лейла вдруг увидела убегающие далеко, насколько хватало глаз, низкие бархатистые заросли голубицы. На ветках там и сям, словно бусины, круглели ягоды.

Чудо-то какое! Ягоды были такими спелыми, что лопались от одного прикосновения, и такими сладкими, каких Лейле в жизни пробовать не доводилось. Первые несколько веточек девушка объела сама и лишь потом спохватилась и укорила себя: ну куда это годится? Подвязав юбку к поясу, Лейла стала ссыпать ягоду в получившийся мешок, стараясь не слишком помять голубике бока.

Ягоды было много — больше, чем Лейла могла бы собрать в одиночку. Девушка запомнила место — она вернётся сюда ещё не раз и не два, нельзя же дать опасть на землю такому богатству! — и, поддерживая драгоценную ношу обеими руками, побежала к лагерю.

Найдя Бродяжку на привычном месте возле побулькивающих котлов, Лейла велела ему:

— Подставляй ладони!

Тот послушался, и Лейла насыпала ему полные горсти голубицы. Бродяжка попробовал одну ягодку — и тихонько засмеялся:

— Это что, нектар?

— Нет! — ответила Лейла, счастливая его радостью. — Это голубица! Спелая — аж шкурка сходит! Ешь, пока не раскисла!

Кто-то подёргал Лейлу сзади за подол. Девушка обернулась — и увидела Виту.

— А тебе сейчас в миску насыплю! — весело пообещала она. — Угощайся, сколько влезет!

Голубицы оставалось ещё порядочно, и Лейла призадумалась, что же с ней делать. С мёдом сварить не выйдет: мёда нет. Киселя тоже не сделаешь. Просто отжать сок — жалко: уж такие ягоды крупные, с налитыми боками, одна к одной.

Лейла вспомнила про воеводу, которого всё ещё трепала лихоманка. Пожалуй, надо бы снести ему. С такой ягоды и у здорового сразу прибавится сил. Да, это она верно придумала. Воевода, пожалуй, сейчас не прогонит. Только вот Летард…

Как уж повелось, Летард был не в духе.

— Чего тебе? — огрызнулся он, выглядывая из-за приоткрытой ровно на ладонь двери и буравя Лейлу неприветливым взглядом.

Лейла, как щит, выставила вперёд лукошко с ягодами.

— Я вот — воеводе полакомиться…

— Иди-иди отсюда, — тряхнул головой Летард. — Не до тебя сейчас.

— Летард?

Голос был слабый, звучал чуть слышно, но не узнать его Лейла не могла. Воевода живой! И не бредит уже!

— Летард, кто там пришёл?

— Это я, воевода! — крикнула Лейла, не давая Летарду раскрыть рта. — У меня для тебя гостинец!

— Лейла? Летард, пусти её!

Летард посторонился неохотно, давая Лейле ровно столько места, чтобы протиснуться в землянку боком, но той было не до его грубиянства.

Воевода лежал на постели, укрытый Летардовым плащом, и даже в неверном свете лучинки было видно, какой он тощий и слабый после болезни — рёбра под рубахой проступали, как у заезженной лошади. Рубец на лице багровел, обещая оставить после себя белый широкий шрам. Ввалившихся щёк не видно за мягкой светлой бородой, а вот виски — как есть две ямины. А уж бледный — будто сроду солнца не видал. Бродяжку сейчас рядом поставить — и тот небось на вид покрепче покажется.

Спохватившись, что разглядывает воеводу слишком уж долго, Лейла поспешно отвела глаза и уставилась на собственные ноги.

— Ну что ж ты? Садись, — пригласил воевода, и Лейла с облегчением услышала, что голос у него звучит приветливо. Значит, не досадила, хоть и пришла незваной. Сесть, правда, было некуда — только на воеводину постель, и Лейла умостилась на самом краешке, стыдливо подобрав юбку и ощущая, как щёки полыхают пожаром.

Наверное, воевода понял, что вконец засмущавшаяся Лейла теперь не заговорит, даже если занести над её головой меч, поэтому спросил сам:

— А гостинчик-то, говоришь, где?

— Ой, правда! — Лейла закраснелась ещё гуще. — Да вот же он, воевода — смотри!

— Хороша голубица, — улыбнулся воевода. — А ты сама ела?

Лейла закивала. И почему воевода не спешит брать у неё туесок?

— Так ягодой-то — угостишь? — глаза воеводы лукаво блеснули.

Тут Лейла поняла, чего он хочет, и вспыхнула до корней волос. Ну воевода, ну удумал! Раз болеешь — так что теперь, дитя малое из себя строить?

Дрожащими пальцами Лейла взяла одну ягодку и вложила воеводе в губы. Потом ещё и ещё. Десяток ягод спустя Лейла не выдержала и утвердила лукошко понадёжней — в изголовье постели.

— Пойду я, воевода, — прошептала она, не в силах поднять на него взгляд.

— Что ж, иди. Благодарствуй за гостинец.

— Ты благодарствуй, воевода — что не погнал.

Воевода ничего не сказал, только вздохнул — но Лейла поняла, что слова пришлись ему не по нраву.

— Чем я перед тобой оплошала, воевода?

— Ничем ты не оплошала. Только меня звать по-другому.

«Бенегар», — хотела вымолвить Лейла, но не успела. Снаружи донеслись какие-то выкрики. Слов было не разобрать, но крик приближался, а с ним — хохот и пьяное пение. Лейла вскочила.

— Сиди здесь! — в один голос велели Летард и воевода.

— Да как вы не понимаете? — закричала Лейла. — Там же Вита, там же Бродяжка! Пустите!

Она готова была оттолкнуть Летарда, даже ударить его, но тот посторонился сам. Лейла выбежала из землянки и опрометью кинулась на голоса.

Ни с Бродяжкой, ни с Витой, по счастью, ничего не сделали — их вообще поблизости не было. В самой серёдке лагеря, у главного кострища собрались человек десять. Двое изо всех сил махали пучками веток, раздувая огонь, так что искры летели во все стороны.

Подойдя поближе, Лейла увидела, что возле костра свалены три бараньи туши и какой-то шевелящийся мешок. По доносившемуся гоготанью Лейла поняла, что в мешок запихнули живых гусей. Было ещё несколько мешков, пузатых и не очень — те молчали. Да ещё два бочонка. У одного была выбита крышка, и, судя по тому, как у парней заплетались языки, к бражке они успели приложиться изрядно.

— О, Лейла пришла! — с пьяной радостью заорал кто-то. — На-ка вот, пей — бу-ушь весёлая… как мы.

— Где вы это всё взяли? — силясь придать голосу твёрдость, спросила Лейла.

— Где взяли — там уже нет! — хитро улыбнулся Андрис, тоже от души хлебнувший вина и потому зарозовевшийся, как маков цвет. — Что стоишь — милости прошу… к шалашу…

Слово «шалаш» так развеселило Андриса, что он зашёлся в пьяном хихиканье.

— Что здесь за безлепие?

Голос Летарда прозвучал среди пьяных воплей, как труба. Парни замерли.

Летард обвёл глазами происходящее. Широкое обветренное лицо окаменело от ярости.

— Воровать? Крестьян грабить?!

— Тихо.

Воевода вышел на свет — в одних портах и рубахе, босой, но при мече. Он медленно обвёл взглядом всё вокруг.

— Летард!

Летард с готовностью подошёл. Воевода вполголоса сказал ему несколько слов — Лейла не расслышала, что именно, но Летард отрывисто кивнул и зашагал прочь.

— Баранина, значит? — миролюбиво спросил воевода.

Стоявшие у костра парни кивнули.

— А гусей жирных отобрали?

Снова кивки — теперь уже поуверенней. Приободрились.

— А там что? Зерно?

— Пшеница, воевода, — осклабился Андрис. — Самая что ни на есть отборная — чистое золото! В ладони набери — прямо светится!

— А что в бочонках, я уж и сам вижу.

Солдатня довольно гоготнула.

— Кто ж тут такой добытчик будет?

— Я, воевода! — Андрис выступил вперёд, раздуваясь от довольства, как бычий пузырь. — Я, значит, добытчик и есть!

— Под себя-то всё не греби! — оборвал его ражий детина с нечёсаными волосами и рытвинами на щеках. — Вместе дело обделали!

Воевода всмотрелся в оспяное лицо.

— Ты ведь Рогир будешь?

— Да, воевода, — ощерился тот в улыбке, в которой не хватало половины зубов. — И как ты все имена помнишь!

— Рогир, Андрис, а ещё кто?

— Я! — выскочил вперёд тощий парень, костлявый и юркий, как угорь. — Я Годвин!

— Знаю.

— Воевода-батюшка! — осмелел Рогир. — Ты бы это… наградил, что ли? От щедрот-то! Всему твоему отряду пожрать притащили!

— Награжу, — пообещал воевода. — По заслугам награжу.

Лейла тихонько охнула и зажала рот ладонью.

— Рогир!

Тот с готовностью выдвинулся вперёд.

— За грабёж и насилие я, Бенегар, княжеский воевода, приговариваю тебя к смерти.

Несколько голосов сдавленно охнули. Лейле помстилось, что Рогир сейчас задохнётся — так страшно выпучились у него глаза и зашевелились губы, словно ему не хватало воздуха. Отпрянув от воеводы назад, он обвёл всех диким взглядом, готовый вцепиться в глотку кому угодно — хоть родной матери, окажись она сейчас между ним и свободой — и вдруг бросился бежать.

Но бежать было некуда. За спиной Рогира, как тень, вырос Летард, а за Летардом стояли человек десять верных воеводе воинов — каждый с обнажённым мечом в руке.

Воевода вытащил из ножен собственный клинок.

— На колени!

Рогир затравленно оглянулся и, убедившись, что спасения нет, плюнул, едва не попав воеводе на ноги:

— Да будь ты проклят, собака! Убивай!

Лейла зажмурилась, когда Рогир падал на колени, но всё равно услышала и тот ни на что иное не похожий свист, с которым меч рассекает воздух, и жуткий глухой стук — как будто кто-то уронил на землю кочан капусты.

— Годвин!

Парня со скрученными за спиной руками подвели двое солдат и грубо толкнули, чтобы поставить на колени. Воевода снова взмахнул мечом — и голова Годвина упала на землю всё с тем же деревянным стуком. Лейла сглотнула комок в горле и с трудом подавила желание зажать рот руками, чтобы не дать плескавшейся где-то у горла похлёбке вырваться наружу.

Оставался один только Андрис. Он стоял, весь подобравшись, словно надеялся, что если сжаться в комок, то воевода его не заметит, и его лицо с перекатывающимися по скулам желваками имело такой зеленоватый цвет, как будто его голова не сидела ещё на плечах, а уже лежала, отсечённая, в пыли.

— Не вели казнить, отец родной!..

Словно со стороны Лейла услышала свой безумный крик, с которым рухнула на землю, обнимая босые ноги воеводы.

— Пощади его, воевода! Плетьми высеки, в железо закуй — только жизни не лишай! — пронзительно выкрикнула она и снова повалилась лицом в грязь. — Что хошь для тебя сделаю, что прикажешь — только пощади!

Молчание. Лейла подняла измазанное лицо, всмотрелась в глаза того, от кого зависело, быть Андрису или не быть — и увидела незнакомого мужа. Бенегар, которого она кормила с рук ягодами, исчез. Перед ней стоял княжий воевода — холодный и беспощадный, как сама смерть. И глаза у воеводы были мёртвые.

Ремесло воина — это ремесло убийцы. Только и всего. Мысль эта была настолько ясной, что Лейла удивилась, как она могла не прийти ей раньше. Воин — всего-навсего тот, кто делает живое мёртвым, не больше и не меньше. Потому и глаза такими становятся.

Лейла отпустила ступни воеводы и приподнялась. Теперь она стояла перед ним на коленях — как незадолго до того Рогир и Годвин.

— Казни меня заместо него, воевода. У нас одна кровь.

Лейла отпустила голову и отвела косу, открывая беззащитную шею. Вот оно как, значит, кончится. Интересно, успеет ли отрубленная голова понять, что её отрубили? И будет ли телу ещё больно заваливаться на бок?

Лейла ждала замаха, свиста рассекающей воздух стали — а его всё не было. И смерти тоже не было. Да что ж ты жилы тянешь, воевода? Убиваешь — так уж убивай!

— Встань.

Лейла поняла, что воевода обращался к ней только тогда, когда кто-то сильный подхватил её под мышки и рывком поставил на ноги.

— Андрис!

За спиной Лейла слышала тяжкое дыхание брата.

— Ступай, куда пожелаешь. А на моём пути больше не попадайся. Увижу — зарублю тотчас, и даже сестру твою не послушаю.

Воевода отвернулся и двумя резкими движениями стёр с меча кровь.

— Наворованное — вернуть, — отрывисто приказал он. — Летард! Проследишь.

— Будет исполнено.

***

Лейла не помнила, как добрела до кухни. Она сидела на чурбаке, уткнув лицо в подол, и повторяла себе, что надо встать. Куда-то пойти и чем-то занять руки. «Сейчас встану, — говорила себе Лейла. — Сейчас, ещё немного… немного…»

Кто-то лёгкой поступью приблизился, подвинул другой чурбак и сел рядом. Мелькнула безумная мысль, что пришёл воевода. Лейла отняла от глаз передник.

— Бродяжка…

Обидное прозвище, которым она никогда не называла своего друга, сорвалось с языка нечаянно, помимо воли — и Лейла судорожно расплакалась.

— Прости, я не хотела…

Бродяжка обнял её, утешая, как обнимал, бывало, маленькую Виту. Уткнувшись лбом ему в грудь, Лейла попыталась объяснить:

— Там воевода… А Андрис — он украл… и с ним ещё двое…

— Тихо, тихо. Не тревожь себя лишний раз. Я всё знаю.

Откуда бы, подумалось Лейле, но эта мысль тотчас исчезла, вытесненная облегчением от того, что, слава богам, Бродяжке не надо ничего объяснять. И Лейла разрыдалась ещё пуще.

Бродяжка прижимал её к себе, тихонько покачиваясь, баюкая Лейлу, как маленькую, и шепча что-то утешающее. Потом слова обрели мягкую напевность:

— …Не плачь, не смоют слезы кровь

На белом мраморном полу.

Ладони странников-ветров

Развеют стылую золу,

Как семена степной травы,

Что прорастают жаждой жить.

Пусть крылья белые мертвы —

Держись, прошу тебя, держись.

Как прежде, небо высоко,

И цель по-прежнему чиста.

Я пронесу тебя легко

Сквозь жар горящего моста.

Назад теперь дороги нет,

Предай ненужное земле.

Вновь будет дом и станет свет,

И кровь вина, и теплый хлеб.

Закрой усталые глаза,

Сон спрячет душу от беды.

За нами вслед придет гроза

Стирая прошлого следы.

Я унесу тебя в мой дом,

В страну серебряной травы,

И сердце, раненное льдом,

Вновь станет легким и живым.

Бродяжка умолк. Давно уже успокоившаяся Лейла лишь изредка судорожно всхлипывала. Кроме этих звуков, ничто не нарушало установившейся в лагере непривычной тишины.

— Что-то страшное будет, — шепнула Лейла Бродяжке. Тот кивнул.

— Будет. И очень скоро.

— Думаешь, мы умрём?

Бродяжка пожал плечами. Лейла выбралась из его объятий и пытливо заглянула в невидящие глаза.

— А Вита?

Бродяжка задумался:

— Лейла, ты не видела у реки никакой лодки?

Лодку Лейла видела, и даже не одну. Порой воины отправлялись не пешком, а плыли по реке. Из их разговоров Лейла знала, что если плыть день да ночь вверх по течению, то будет большое село, богатеющее на торговле холстами, а если не брать вёсел и спускаться вниз — будет город по двум берегам и мост с медными воротами. От тех солдат, которые раньше, до войны, плавали вместе с купцами, Лейла слыхала, что купцы мостовиков очень не любят — потому что те берут с них пошлину, чтобы пропустить через ворота. Что такое пошлина, Лейла не знала, но, наверное, что-то очень хорошее, раз купцам было так поперёк её отдавать. Важно было другое: если плыть вниз, моста со стражниками на нём не минуешь.

А лодки у воеводы были добротные — проконопаченные, осмоленные и не вертлявые, глубоко сидящие в воде. В такой лодке хоть пляши — нипочём не перевернётся, разве что сам за борт выпрыгнешь.

Да, но… как отпустить шестилетку одну по реке?

Можно было бы бежать вместе с Витой. Разум подсказывал, что даже нужно, но переломить себя Лейла не могла. Воевода приютил её, обогрел и берёг, как умел, — неможно бросить его теперь, когда отвернулась удача. А из Бродяжки какой ребёнку защитник?

Лейла перекатывала думы и так, и эдак — и по всему выходило неладно. Лишь бы только Вите не было худо от её, Лейлиной, недомысленности. Думать-то можно, пока думалка не треснет, а толку? Курь тоже думал, а в суп всё равно попал. Ох, лишенько! А может, ещё обойдётся?

А о чём думал Бродяжка, Лейла не знала. Впрочем, когда и кто мог угадать, о чём думал Бродяжка?

***

В ту ночь Лейла почти не спала. Это был даже и не сон, а рыхлая неровная полудрёма. Стоило чуть забыться, как в темноте мерещилась тянущаяся к горлу чужая рука — и девушка просыпалась, один или два раза даже вскрикивая.

Лейла ждала, что бунт разразится вот-вот — злоба против воеводы сгустилась так, что казалось, её можно раздвигать руками, как студень. Но прошёл день, за ним другой, а созревший нарыв не спешил прорываться. Ожидание выматывало похуже, чем самая каторжная работа. Не может человек жить, постоянно втягивая голову в плечи, каждый миг ожидая удара и озираясь. Даже ужасный конец лучше, чем ужас без конца.

Мыслями этими Лейла не делилась ни с кем, даже с Бродяжкой — но тот, как водится, всё понял без слов. Днём, занятые привычными трудами, они почти не разговаривали. Но когда приходило время ложиться спать, Бродяжка заводил неторопливую повесть — и Лейла заслушивалась, отвлекаясь и забывая на время, что они ждут беду.

От Бродяжки Лейла узнала, что река Гэльба, по которой они думали было отправить Виту, течёт не куда ей вздумается, а прямо к морю. На том месте, где она впадает в него, стоит город Цальмхаафен — Лососья бухта. Бродяжка говорил, что когда-то там и впрямь водилась прорва лосося, но то ли люди всё выловили, то ли рыба нашла место посытнее и подальше от берега — в общем, теперь город жил больше не рыбным промыслом, а ремеслом. Тоньше и прочнее цальмхаафенского сукна было не найти — и, говорят, бывало такое, что за отрез на кафтан платили, как за кобылу-трёхлетку.

— Подержать бы такое хоть в руках, — мечтательно проговорила Лейла. — Небось мягкое. А я ведь у себя дома не последняя ткачиха была. До сих пор пальцы помнят…

А ещё Цальмхаафен славился своими вышивальщицами. Шили и по шерсти, и по льну, и по заморскому шёлку, а ещё делали гобелены — да такие, что с трёх шагов не разберёшь, вышивка это или краской намалёвано. Бродяжка рассказывал, что ему доводилось слышать, будто у князя был плащ весь сплошь в цальмхаафенском узорном шитье — золотой и серебряной нитью да жемчугом. Якобы плащ этот делали ещё для прадеда последнего князя, когда тот собрался жениться на заморской царевне — и вышивка с тех пор нимало не потускнела, и даже ни одна жемчужинка не потерялась.

— Поучиться бы у них, у мастериц у этих, — жалобно вздохнула Лейла. — Небось не отказали бы, чай, тоже в этом деле малость смыслю — да разве ж туда попадёшь…

— А ты не зарекайся, — посоветовал Бродяжка. — Ты разве знаешь, каким боком жизнь повернётся?

Лейла пожала плечами. Мать тоже всегда говорила, что загад не бывает богат, но в такое верилось мало.

Прошёл ещё день, и Лейла почти уверилась: всё обойдётся. Может, и тогда все её тревоги были зряшные? Бабьим-то умом разве сообразишь, быть беде или не быть!

Но когда Лейла задала этот вопрос Бродяжке, тот только покачал головой.

— Нет, беда будет. И очень скоро.

Бродяжка как в воду глядел. Разговор этот у них был, как водится, на ночь глядя, а наутро оказалось, что десяток человек из лагеря как корова языком слизнула. Летард с воеводой ходили мрачнее тучи.

— Сбежали, значит — ну и скатертью дорога! — отрубил наконец Летард. — Крысы!

Воевода промолчал, только ещё сильнее нахмурился. Лейла видела, что он не совсем ещё твёрдо держится на ногах — но уговорить его отлежаться ещё пару деньков в землянке не мог бы никто, даже Летард. По несколько раз в день он самолично обходил весь лагерь дозором — и упустить десять человек для него было почти что смерти подобно. Понимали это и все остальные.

Ничего удивительного, что когда наступила ночь, Лейла не стала ложиться. Лагерь казался затихшим — но Лейла была почти уверена, что спать никто не спал. Воевода не спал уж точно. Неизбывная тревога, копившаяся несколько дней, пиявкой присосалась к сердцу. Повинуясь ей, Лейла цепенела в бессонном бдении, уставившись в огонь невидящим взглядом воспалённых глаз.

Не спал и Бродяжка. Он сидел у огня с лютней — впервые с того дня, когда воевода казнил Рогира и Годвина — но не играл, а лишь задумчиво трогал пальцем то одну, то другую струну. Постепенно Лейле стало казаться, что звуки долетают до неё через водную гладь — замедленные, гулкие, густые, как кисель.

— Ты бы ложилась.

Лейла мотнула головой.

— Не могу. На сердце неспокойно, хоть убей.

— И у меня неспокойно. И у воеводы, и у Летарда. Беда идёт — не остановишь. А ты всё-таки ляг. Нескоро ещё сможешь выспаться.

Подчиняясь, Лейла вытянулась на уже ставшем таким привычным ложе из еловых веток. Бродяжка сам укрыл её вконец износившейся шалью и заботливо подоткнул края.

— Ну вот, так-то лучше.

Лейла думала, что глаз не сможет сомкнуть — но мир вокруг смазался и поплыл, едва её голова коснулась твёрдой, как камень, тряпичной скатки, всё это время заменявшей девушке подушку. Сквозь подступающий сон Лейла слышала голос Бродяжки:

— Засыпай. До рассвета осталось чуть-чуть,

Ты устала, и надо поспать.

Уходи в царство снов, обо всем позабудь,

И душа перестанет страдать.

Лунный свет из окна на холодных камнях

Потускневшим блестит серебром…

Засыпай, пусть уйдут от тебя боль и страх,

И неважно, что будет потом.

Пусть приснится тебе голубая река,

Кони в сумерках на берегу,

И дорога, что лентой уходит в закат —

Я чудесный твой сон сберегу.

Не тревожься, пусть снятся тебе острова

Из цветов в океане травы,

Пусть сплетаются в песню простые слова —

Песню леса и новой листвы.

Я вплету в твои сны отражения звезд

Из серебряной чаши с водой.

Ты пройдешь по дорогам видений и грез,

Что волшебной встают чередой.

Но светлеет восток, и исчезла луна,

Гаснут звезды в небесной дали.

Скрип замка разобьет мир волшебного сна.

Просыпайся, за нами пришли…

Металлический лязг и крики грубо вторглись в сон, прервав его резко, словно пощёчина. Лейла открыла глаза.

Вокруг плясали языки пламени. Горел кухонный навес, горели крыши землянок. Лейла кубарем скатилась с постели. Бродяжка — следом за ней, держа на руках Виту.

— Бежим к реке! — закричала Лейла. — Давай руку!

— Лейла, стой!

Пальцы Бродяжки стиснули ей плечо с неожиданной силой.

— Слушай сюда, — приказал он. — Хватай Виту и беги! Ты меня поняла?

— А ты?

— Я тебя найду… потом.

С этими словами Бродяжка оттолкнул от себя Виту, судорожно вцепившуюся в его рубаху. Лейла подхватила девочку. Та царапалась и пыталась лягаться. Прижав ребёнка к себе, Лейла опрометью кинулась к знакомой тропинке. Скорее!

Ветка орешника упруго хлестнула по лицу, едва не выбив глаза, и в тот же миг за спиной послышались крики и грохот стали о сталь. Боги, сохраните! Лейла бросилась на землю, закрыв собой Виту. Та силилась вырваться. Лейла пригнула ей голову к земле и сама распласталась как можно незаметнее.

Крики раздались снова, на этот раз совсем близко к её убежищу, и земля задрожала от тяжёлого топота ног. Лейла зажмурилась, плотнее утыкаясь носом в прелый мох. До её слуха донеслись слова, но чужие, бряцающие, как железо. В последний раз звуки этого языка Лейла слышала давным-давно — когда почти точно так же пряталась в погребе, а в родной избе бесчинствовали северяне.

Так это не бунт! Северяне в их лагере, северяне нашли-таки воеводу, который столько им досаждал! Что бывает с теми, кто оказывается у них на пути, Лейла знала слишком хорошо.

«Бежать!» — взвыл в Лейле обезумевший зверь, царапаясь изнутри когтями. Бежать, бежать как можно скорее — отползти назад, в самую темень, и быстро-быстро, где пригибаясь, где на карачках бежать отсюда, пока северяне заняты солдатами Бенегара! Лейла стиснула зубы, принуждая остатки разума снова взять верх. Бежать нельзя. Не сейчас, когда северяне так близко. Пусть пройдут мимо… на локоть… на пол-локтя…

Теперь пора! Не давая себе опомниться, Лейла одним прыжком подняла непослушное, не желающее подставляться под копья тело и в три шага перебежала до ближайшего шалаша, который каким-то чудом огонь обошёл стороной. Совсем рядом двое северян вздели на копья одного из солдат воеводы. Ещё один таращился на пожар выпученными, остекленевшими глазами, роняя с губ кровавую пену — из груди у него торчало древко сулицы, а по бревенчатой стене землянки, к которой он привалился, тянулся кровавый след.

Вот она, тропинка! Скользя по утоптанной глине, Лейла скатилась вниз чуть ли не кубарем. Слава богам, лодки были целы. Девушка принялась отвязывать одну из них, моля небо, чтобы Вите не взбрело в голову кинуться прочь.

— Садись! Да скорее же!

Ледяная осенняя вода резала ноги, словно ножом, но Лейле было не до того. Тяжёлая лодка неохотно качнулась раз, другой, снимаясь с песчаного дна — и, почуяв под собой течение, споро поплыла к самой стремнине. Лейла встала на цыпочки, в последний раз выглядывая в лодке Виту — и вдруг ощутила у горла холод остро заточенной стали.

— Ну здравствуй, сестрёнка!

***

Андрис волок её за собой, как козу на верёвке, намотав на руку косу — нарочно потуже, словно желая вырвать её у Лейлы из затылка. В таком положении не шибко удобно приглядываться, но Лейла видела, что бой всё идёт и идёт. И, кажется, северян было много больше, чем людей воеводы.

— Лейла!

Девушке показалось, что это кричал Осберт. Андрис побежал было, волоча за собой сестру, но между ними и Осбертом встал ещё один старый знакомец — Альвин.

— А со старым другом на радостях обняться, а? — подначил он Осберта, наставляя на того копьё. Осберт отвёл удар. Последнее, что успела увидеть Лейла, — Альвин осел на землю, залившись кровью, но на Осберта со спины насели ещё двое.

Куда Андрис тащит её, Лейла поняла, когда под ногами начался подъём. В своё время воевода выбрал место для лагеря недалеко от обрыва — холм круто поднимался вверх, а затем его будто срезало косой — спуститься к реке, не свернув себе при этом шею, можно было только в одном месте, где тянулась узкая тропка — к лодкам и к тому месту, куда Лейла с Бродяжкой ходили споласкивать посуду. Другой, правый берег реки был пологим, сплошь зарос тростником и для лагеря не годился совсем.

Андрис ткнул Лейлу кулаком в спину, заставляя выпрямиться, и снова прижал к её горлу нож.

— Ну-ка не дёргайся, будь умницей, — велел он. — А то лезвиё шибко острое, того и гляди, соскочит — ты ведь этого не хочешь, верно? Ну, иди, иди!

Подталкиваемая в спину, Лейла шла вперёд мелкими шажками, ощущая, как дрожит у брата держащая нож рука. Голову ей Андрис запрокинул так, что Лейла не могла даже сглотнуть, но разглядеть, что творилось вокруг, было всё-таки можно — если скосить до боли глаза.

На самом краю обрыва, там, где подъём к нему был круче всего, стоял воевода с копьём наизготовку. Неизменный Летард был рядом с луком в руках, готовый подстрелить первого же не в меру ретивого северянина. Три или четыре тела уже валялись в грязи, и желающих рискнуть больше не находилось. Столпившись поодаль, северяне грозили копьями и что-то время от времени выкрикивали на своём языке — но подходить не подходили.

Один выскочил было — умело прикрываясь щитом, поймал выпущенную Летардом стрелу, одолел первые несколько шагов, разделявших его и воеводу. Свистнула вторая стрела, и на сей раз, чтобы заслониться, северянину пришлось опустить щит ниже. Шею он открыл всего на секунду — но этой секунды хватило, чтобы жало копья воеводы нашло незащищённую плоть и вошло в неё на добрых пол-ладони. Северянин упал.

Андрис вытолкнул Лейлу вперёд, чтобы они вдвоём оказались на ничьей земле. За спиной были северяне, впереди — стоявшие на холме Летард и воевода. Андрис снова дёрнул за косу, заставляя Лейлу запрокинуть голову ещё выше, и плотнее прижал лезвие к её горлу.

— Слушай сюда, воевода! — крикнул он. — Если не бросишь оружие, я её…

— Заткнись.

От неожиданности или больше от возмущения Андрис вздрогнул. Острие ножа больно кольнуло Лейлу в шею, и она почувствовала, как за ворот рубахи медленно стекает капелька крови.

Из рядов северян вышли двое — один был одет побогаче, в хорошей кольчуге и с мечом в сафьяновых ножнах, другой — в доспехах попроще, вооружённый копьём.

— Заткнись, — повторил тот, что был с копьём. — Не тебе разговор вести.

Богато одетый северянин заговорил — по-своему, так что понять нельзя было ни слова. Толмач кивнул и обратился к воеводе:

— Слушай, Бенегар! Сам видишь — лагерь ваш мы накрыли. Людей у тебя не осталось. Вы двое, конечно, вояки хоть куда, но деваться вам некуда. Лучники у нас, понимаешь, тоже имеются. Проще всего вас, конечно, подстрелить, и дело с концом, да только у нашего князя к тебе разговор имеется. Мы-то вас по-любому повяжем, только своих людей зазря класть неохота. Давай миром решим? Вы оружие сложите — а мы за это девку не прирежем, а?

Вместо ответа Летард вскинул лук. Стрела на тетиве уставилась точно Лейле в грудь. Добро! Прости, воевода. Не в добрый час их с Андрисом сюда принесло. Не будь Андриса — некому было бы северян привести. Не будь её — нечем было бы воеводе угрожать.

Воевода протянул руку и заставил Летарда опустить лук.

— Давай, решайся, воевода! — снова закричал северянин. — Не тяни! До трёх считаю — а там уж не взыщи. Раз… два…

— Обмен! — громко произнёс воевода и бросил копьё. Затем снял пояс с висевшими на нём ножнами и положил на землю. Летард отшвырнул лук и ещё почти полный колчан. Северяне тут же кинулись к ним гурьбой — и Лейла заметила, что они нет-нет, да и норовят спрятаться друг за друга, выставить вперёд другого. Воевода был безоружен, воевода был один, не считая Летарда — и всё равно они его боялись! Эх, воевода, что же ты наделал, воевода!

Северянин кивнул Андрису — и тот отпустил Лейлу, наградив на прощание тычком в спину. Воеводе и Летарду тем временем связали руки за спиной, сделав это со злобной старательностью — крепко и не пожалев узлов на верёвке. Наблюдавший за этим Андрис раздулся от довольства, как свиной пузырь.

— А с остальными что делать? — обратился он к командиру северян. Толмач перевёл.

Не удостоив Андриса взглядом, северянин что-то скомандовал, и вперёд вытолкнули связанного Осберта, а за ним — ещё десяток человек. Лейла узнала тех, кто сбежал накануне. Значит, Андрис не в одиночку додумался сдать воеводу. А она-то ещё их кормила! Лейла пожалела, что не угостила в своё время всю эту шайку похлёбкой из бледных поганок.

Командир северян прошёлся туда и обратно вдоль этого странного строя. Потом ткнул пальцем в воеводу, Летарда, Осберта и, подумав, в Лейлу.

— Э, да тут ещё кто-то!

Сердце у Лейлы так и подскочило.

Не вышедший ростом, в рубахе с чужого плеча, да ещё и со связанными за спиной руками, рядом с дюжими северянами Бродяжка казался таким маленьким и беззащитным, что больно было смотреть. Предводитель северян что-то спросил у помощника. Тот перевёл Андрису:

— Это ещё кто такой?

— Это… — Андрис скривился. — Да, в общем, никто. При кухне тут околачивался, сеструха, вон, всё подкармливала. Его тут держали из жалости, как собаку трёхногую. Слепой он, как крот, ни бельмеса не видит.

Командир северян брезгливо сморщился и махнул рукой, давая знак стоявшему рядом с ним воину. Тот кивнул и сделал шаг к Бродяжке.

— Врёт он! — не помня себя, крикнула Лейла. — Он вам всей правды не говорит!

Одним жестом остановив солдата, в руке у которого уже блеснул нож, толмач повернулся к Лейле.

— Ну-ка, ну-ка?

— Врёт он, — убеждённо повторила Лейла. — Этот парень — певец… и колдун, — добавила она, секунду поколебавшись. Слово он знает тайное, вот как! Да вы его послушайте — сами всё поймёте.

Северяне что-то быстро заговорили по-своему, бросая изредка взгляды на Бродяжку. Тот стоял, как ни в чём не бывало, будто и не понимал, что речь о нём. Лейла же, наоборот, вся покрылась испариной.

Наконец, кажется, что-то решили. Стоявший подле Бродяжки солдат подтолкнул пленника вперёд, сказав несколько слов на своём языке.

— Я не понимаю, — пожал плечами Бродяжка.

— Сюда иди, придурок! — перевёл подошедший толмач. — Иди-иди, пока не бойся.

Бродяжка подчинился.

— Так ты, значит, певец будешь?

— Да.

— И колдун?

— Я не колдун.

— Неправда! — крикнула со своего места Лейла, но стоявший рядом часовой отвесил ей такую оплеуху, что в голове зазвенело. Видевший всё это воевода дёрнулся было вперёд — но верёвки держали крепко.

— Ничего, ничего, воевода, — прошептала Лейла, надеясь, что он её услышит. — Ты за певца лучше бойся. Ой, что же он делает, что ж он творит-то, а?!

— А девка говорит — ты колдун, — невозмутимо продолжал северянин. — Кто ж из вас двоих врёт, а?

— Она не врёт и верит в то, что говорит. Но я не колдун.

— Ну а петь-то умеешь?

— Петь умею.

— Ну так спой.

Бродяжка молчал. Лейла затаила дыхание.

— Пой же, ну?

— Не стану.

Лейла стиснула зубы, чтобы не взвыть — и то лишь потому, что от предыдущей затрещины голова всё ещё гудела.

— Он так просто петь не будет, — встрял Андрис. — При нём бренчалка была, навроде лютни. С собой завсегда таскал, а ещё…

Северянин сделал Андрису знак замолчать и спросил что-то у солдат. Мгновение спустя на свет явилась котомка, с которой Бродяжка когда-то пришёл в лагерь. Лейла знала, что с тех пор он прятал её в изголовье постели — подальше от загребущих лап Андриса и присных.

— Развяжите ему руки! — приказал северянин.

Оказанного благодеяния Бродяжка будто бы не заметил — так и стоял не шелохнувшись, не говоря ни слова. Северянин хлопнул его по плечу:

— Так-то лучше, а, певец? Что скажешь?

— Лучше.

— Теперь споёшь?

Бродяжка отрицательно покачал головой.

— Не упрямься, — голос северянина зазвучал почти ласково. — Ты же мальчишка совсем, тебе жить охота. Охота ведь, правда?

— Что тебе до моей охоты?

По рядам северян пробежал ропот. Слов они, может, и не понимали, но тон, которым был задан вопрос, говорил сам за себя. Командир северян подозвал одного из копейщиков, и тот встал у Бродяжки за спиной.

— Не с теми ты шутки шутишь, — процедил толмач. — За твою голову никто сейчас гроша ломаного не даст.

Острие копья нацелилось Бродяжке в спину и ткнулось меж рёбер — пока ещё слегка, как бы предостерегая. Лейле вдруг стало душно, словно в тесной землянке. Пой же! Пой, ради всех богов! Бродяжка не мог видеть того, что видела Лейла — ни занесённой, готовой опуститься в знак команды руки северянина, ни блестящего копейного жала. Наконечник походил формой на лист, и даже издали было видно, какой он острый. Чтобы за закричать, Лейла стиснула кулаки и, как могла глубоко, втянула в себя воздух.

— Да глотку ему перерезать, и дело с концом! — снова высунулся Андрис.

— Заткнись уже, ну, — одёрнул Андриса толмач и повернулся к Бродяжке. — Последний раз спрашиваю, споёшь?

— Нет.

— Смерти не боишься?

— Её боишься ты.

— С чего ты взял?

— Кто плодит смерть, тот её и пожнёт. Вы прокляты самой землёй, по которой ступаете, и мне жаль вас, несчастные люди. Забудьте про мои песни. Вам они не помогут!

Взмах руки предводителя северян был мгновенным. Лейла закричала не своим голосом, рванулась, раздирая запястья жёсткой верёвкой, и одновременно с ней бросился вперёд Осберт.

— Стойте!

Но было поздно. Алый от крови наконечник выглянул у певца из груди. Тело Бродяжки выгнулось, как туго натянутый лук, он захлебнулся воздухом — и стал медленно оседать назад, на своего убийцу.

— Нет, нет, нет, НЕТ!

Северянин резко дёрнул из раны копьё — и Бродяжка навзничь повалился на землю.

— Нет… нет…

Лейла слышала, как разрыдался Осберт — по-бабьи, со всхлипами. Кто-то тянул за верёвку, понуждая отойти назад — но вывернутые руки были как чужие, и боль в них тоже была чужая, приходившая из далёкого далёка. Откуда-то доносились голоса — гулкие, словно говорили в бочку:

— …на месте стоять, кому говорю! Вслед за певцом захотели?

Наконец порядок был наведён. Пленников отвели подальше и приставили к ним ещё двух солдат. Оставшиеся перебежчики столпились на прежнем месте. Командир северян с непроницаемым лицом прошёл мимо них и кивнул на Андриса.

— Что он говорит? — снова вылез тот.

— Он говорит, — усмехнулся толмач, — что ты слишком много болтаешь и что с этим пора кончать.

Андрис поначалу не понял — но клинок уже скользнул к его горлу.

— Что вы делаете, собаки? Я же свой! Я сво-о-о-ой! — завизжал он. Визг перешёл в хрип и бульканье.

А Лейла будто окаменела. Недавняя вспышка выжгла в ней всё, оставив лишь тупое равнодушие. Она ли это кидалась в ноги воеводе, готовая сама принять смерть, только бы брат был помилован? Или это сейчас не она остановившимся взглядом смотрит, как северяне добивают бывших солдат воеводы, которые их же сюда и привели? Наверное, так они мыслили себе справедливость. Кто предал единожды, предаст ещё раз. А коли так, то нечего щадить.

Остановившимся взглядом Лейла смотрела на бойню вокруг — но видела лишь Бродяжку, безмолвного, неподвижного, с раскинутыми, как крылья, руками, в набрякшей от крови рубахе. Широко распахнутые глаза певца были как чёрные агаты. Лейле на миг показалось, будто бы что-то дрогнуло в их застывшей глубине... нет. Всего лишь отблеск догоравшего вдали пламени.

В спину ткнулся чей-то недружелюбный кулак:

— Шевелись!

Вереница пленников побрела прочь с места побоища. Северяне спешили следом.

Камень и огонь

Их унылую вереницу гнали всё вверх и вверх по узкой, обвивающей холм улочке. Заскрипели ворота.

— Давай, давай!

Вжав голову в плечи, Лейла шагнула в разверстую пасть ворот вслед за другими пленниками. Да уж, не думала, не гадала, что доведётся побывать в столице. А вот ведь довелось — только счастья от этого не прибавилось.

Замок был велик. Когда их только ввели на мощёный булыжником большой двор, Лейле показалось, что там поместилась бы вся её родная деревня — да ещё бы и место осталось. Всюду камень, сплошной камень, унылый и серый, непривычный глазу после лесной чащобы. И весь огромный двор кишит северянами, как собака — блохами.

— Давай, давай! — вновь послышалось за спиной, и чей-то кинжал разрезал верёвку, которой Лейла была связана с другими пленниками. Рук ей, впрочем, так и не освободили. Куда повели воеводу и остальных, Лейла углядеть не успела, а её саму довольно грубо втолкнули в узкую дверь, за которой открылся просторный чертог с уходящим ввысь потолком, несколькими большущими очагами и грубо сколоченными деревянными козлами, стоящими посередине и тянущимися на всю длину зала. Всё это было очень похоже на кухню. Радоваться этому или нет — Лейла пока не знала.

— Сесть! — скомандовал северянин, и Лейла послушно плюхнулась на каменный пол. — Руки!

— Что — руки? — не поняла девушка.

— Руки! — нетерпеливо повторил солдат, и Лейла испуганно протянула ему связанные запястья. Угадала она правильно. Северянин достал из ножен кинжал, досадливо поморщившись на испуганно дёрнувшуюся было Лейлу, и разрезал верёвки. Лейла с наслаждением принялась разминать затёкшие руки, ощущая, как в жилы возвращается кровь.

Северянин куда-то испарился. Настороженно поглядывая вокруг, Лейла принялась осторожно двигаться поближе к ближайшему очагу. Зачем её всё-таки сюда привели? И где теперь остальные?

— Ты новенькая?

От неожиданности Лейла подскочила. Рядом с ней на полу сидела маленькая, словно мышка, девчурка — не вид не старше тринадцати лет. Платье и передник на девочке были до того замызганы, что по цвету сравнялись с закопчёнными стенами — поэтому Лейла её сначала и не заметила.

— Так ты новенькая? — нетерпеливо повторила вопрос девчонка. — Тебя откуда взяли?

Лейла молчала. Девочка выглядела безобидной, но здесь, во вражьем логове, никому доверять было нельзя. Почём знать, откуда она взялась и что ей от Лейлы надо.

— Да ты не бойся, — понизила голос девочка. — Я Эда, работаю тут на кухне. Я не из них. Ну, ты понимаешь — не из северян.

Лейла нашла в себе силы кивнуть:

— Я Лейла.

— Из деревенских небось? — тихо спросила девчушка. — Пожгли вас, да?

Лейла молча кивнула.

— А я здешняя…

— Эда! — раздался требовательный крик откуда-то от дальнего очага. Девочка тут же вскочила на ноги.

— Будут еду предлагать — не бери! — шепнула она напоследок Лейле и убежала.

Размышляя над этим странным советом, Лейла не сразу заметила, что к ней подошёл высокий и очень тучный человек. Толстяк навис над сидящей на полу Лейлой, скрестив на животе похожие на окорока руки и глядя на девушку сверху вниз взглядом, в котором не отражалось сердечной доброты.

— Ну! — рявкнул он.

Лейла попыталась подняться с пола, но ослабевшие ноги изменили ей.

— Чего расселась? — рассердился толстяк. — До вечера тут прохлаждаться будешь? Вон, видишь, в углу плошки немытые? Вперёд!

Кое-как поднявшись на ноги, Лейла затрусила к высившейся в отдалении горе плошек.

Работы на дворцовой кухне было невпроворот. Не успела Лейла вытереть последнюю миску, как уже пора было чистить рыбу на похлёбку. Потом — выносить вёдра с рыбьими кишками к помойной яме, потом — замывать пол от пролитой похлёбки, потом… Лейла двигалась, как в тумане, изредка налетая на предметы. Голова кружилась, и изредка перед глазами сгущалась мутная пелена, похожая на туман, покрывающий осенью сжатые поля.

Когда дымка застлала взор в очередной раз, Лейлу повело в сторону, и ей пришлось ухватиться рукой за оказавшиеся рядом козлы. Пол куда-то уплывал из-под ног, и, чтобы не упасть, Лейла присела на корточки.

И тут она увидела его — невозможное, неимоверное чудо. Под козлами лежал незамеченным целый ломоть хлеба — серая горбушка, уже слегка подсохшая, с прилипшим к ней мелким сором, но от этого не менее желанная и манящая.

Пальцы сами сомкнулись на ломте, но поднести хлеб ко рту Лейла не успела — за спиной, как из-под земли, вырос омерзительный толстяк и заорал:

— Опять бездельничаешь?

— Я пол мыла, — выдохнула Лейла. Тьма перед глазами сгустилась вновь, и фигура толстяка качнулась туда-сюда, как на качелях. Девушка почувствовала на лбу и над верхней губой холодную испарину.

Своего лица в зеркале Лейла не видала уже давно, но, наверное, она была здорово похожа на покойницу, потому что толстяк резко пошёл на попятную:

— Понагонят дохляков, но ногах не стоят, а всё туда же! — проворчал он. — Слышь, ты, доходяга? Иди вон лучину щепать. Иди-иди, скелетина.

— Кто это такой? — спросила Лейла у вновь оказавшейся рядом Эды, указав глазами на толстяка.

— Это главный повар, — шёпотом объяснила Эда. — Его лучше не зли! Недавно тут один поварёнок жаркое сжёг, так он его на заднем дворе до смерти запорол. Самолично!

На дворе было уже темным-темно, когда в очагах загасили огонь и велели всем ложиться спать.

— А где вы спите? — поинтересовалась Лейла у Эды.

— Кто где, — пожала та плечами. Мужчины — те на козлах. Женщины и малолетки — на полу, кто как устроится. Пошли со мной!

Эда выбрала для ночёвки неплохой закуток, куда почти не достигал летевший из-под двери сквозняк, а спину даже согревали остатки тепла из очага.

— Спи, — велела Эда. — Не бойся, разбудят.

— А когда будят-то?

— До рассвета. На рассвете сменяются караулы, надо ещё солдатам успеть кашу сварить. Да, чуть не забыла! С утра поесть дадут.

При слове «поесть» глаза Эды жадно блеснули.

Лейла сунула руку за пазуху, вытащила заветный кусок хлеба и разломила пополам:

— Угощайся!

— Ты с ума сошла! — Эда отшатнулась от Лейлы, как от прокажённой. — Тебе кто это дал?!

— Никто не давал, — успокоила её Лейла. — Я под столом нашла, клянусь!

Эда немного успокоилась и взяла протянутый кусок.

— Никогда ни у кого не бери здесь еду, — пояснила она, вгрызаясь в горбушку. — И вообще никакие подарки! Даже если будут предлагать, даже если угрожать будут — всё равно не бери! Потому что это ведь значит — тебя так покупают.

Лейла молчала, переваривая услышанное.

— Вообще не повезло тебе, если честно, — продолжала Эда. — Это только так думают, мол, большое счастье — на кухню попасть, к еде поближе. Лучше б тебя послали за свиньями ходить. Грязно, голодно, зато цела будешь. И вообще запомни: чем сытнее и чище — тем опаснее! Держи тут ухо востро.

Лейла не знала, что хуже — страшные вещи, о которых рассказывает эта девочка, или будничный тон, которым она о них говорит.

— А если я… ну, не буду брать еду, — осторожно начала она, — что мне за это сделают?

— Ну, рано-то или поздно всё равно придётся, — пожала плечами Эда. — Иначе всё равно своё возьмут, только уже силой. А так хоть отдарят в ответ. Давай спать, а? Будить будут рано.

Эда повернулась на бок, и уже через несколько мгновений её дыхание стало глубоким и ровным.

А Лейла лежала на спине, пяля глаза в густую темноту и ощущая в ушах гулкие удары сердца, ещё не опомнившегося от ужаса последних дней. По всему выходило, что попала она в капкан не хуже волчьего.

А воевода, Летард, Осберт? Где они теперь? Живы ли? Что с ними сделают? Ясно же, что их повели не мёд пить и пряником заедать. Казнят? Может статься. Но зачем тогда было их тащить в город? Прикончили бы на месте, как остальных, да и дело с концом.

Думы одна страшнее другой ещё долго роились в голове Лейлы, как чудовищные пчёлы, не давая покоя. И всё же усталое тело наконец потребовало своего. Веки закрылись сами собой, а руки и ноги будто свинцом налились. Лейла уже почти погрузилась в рыхлый неверный сон — как вдруг тишину разорвал пронзительный вопль.

Вопль был так ужасен, что Лейлу подбросило на месте, и она заозиралась в потёмках, ища, откуда он мог донестись. Через несколько секунд крик повторился снова, потом — ещё и ещё.

Странно было, что, кроме Лейлы, на кухне никто не пошевелился — словно ничего и не было.

— Эда! Эда! — яростно зашептала Лейла, тряся соседку за плечо. Эда сонно замычала.

— Что такое? Уже вставать? — невнятно пробормотала она.

— Ты что, не слышишь? Кто-то кричит!

В эту же секунду до них долетел новый вопль, полный страдания и боли.

— Это из башен, — вздохнула Эда. — Там пленников держат. Днём всё тихо, а по ночам допросы ведут.

— Пытают? — в ужасе проговорила Лейла одними губами, беззвучно. Эда не ответила.

Крики всё не прекращались. Пронзительные, рвущие душу, они звучали словно у самого Лейлиного изголовья. Не в силах больше этого выносить, Лейла села и обхватила голову руками. Остановите это. Пожалуйста, остановите. Ведь это нельзя выносить дольше единого мига. Ведь нельзя же, правда?

А кухня спала. Стряпуны, судомои, служанки, главный повар в своей отдельной каморке — всё спали глубоко и крепко, лишь изредка бормоча что-то, всхрапывая и почёсываясь. Привыкли. Стерпелись до того, что уже и не замечают — спят себе да и спят. Выходит, привыкнуть можно ко всему? Даже к этому?

Ночь тянулась и тянулась, нескончаемо долгая — и вместе с ней тянулись вопли пытаемых. Лейла вслушивалась, боясь узнать голос воеводы, или Летарда, или Осберта. Усталый разум ничего не хотел различать. Мысли путались. Из темноты наплывали воющие чудовища…

Внезапно воцарившаяся тишина показалась плотной и тяжёлой, словно перина. Каким-то звериным чутьём Лейла догадалась: всё. До завтра ничего больше не будет.

Лейла опустилась на жёсткое изголовье, но стоило ей сомкнуть глаза, как двери кухни с грохотом распахнулись.

— Подъём!

***

Потянулись безрадостные дни, походившие один на другой, словно капли воды. Будили их затемно. За побудкой следовало умывание ледяной водой, с вечера дожидавшейся в больших дубовых чанах. Иногда под утро воду схватывала тонкая корочка льда, которую приходилось разбивать. Затем надлежало выгрести золу из четырёх огромных очагов, начистить решётки и развести огонь. Разгоревшись, пламя ревело в дымоходах, как горн, и в кухне становилось сперва тепло, а потом по-настоящему жарко.

Лейла жалась к огню, как могла. За пять лун, проведённых в лесу, холода в неё вошло порядочно. Стуже в её теле было вольготно, и с насиженного места она шла неохотно — лихоманкой, ночной холодной испариной, надрывным кашлем. Кашель девушка прятала, как могла — лишь бы не побрезговали, не погнали прочь от съестного.

Мать говорила: убог тот, кто одним хлебом живёт. Лейла теперь часто вспоминала эту присловку. Сама она сейчас жила одним только хлебом — каждой корочкой и каждой крошкой, которую оборони боги уронить. Еда здесь была повсюду — лезла в глаза, щекотала нос сытными запахами. Под кухонным потолком на крюках висели свиные окорока и целые туши. С ними соседствовали вяленые гуси и утки, в плотной хрусткой кожице с сытным жёлтым жиром под ней. Громоздились одна на другую головы пахучего сыра. На полках в кладовой теснились крынки золотистого масла. Медовый дух сочился из дубовых, плотно проконопаченных бочек. Каменная печь каждое утро изрыгала из своего раскалённого чрева лавину хлебов — не из коры и лебеды, а настоящих, пахнущих зерном и чуть-чуть кислинкой, с мягкой кружевной серёдкой и ломкой корочкой. От всего этого изобилия, которое было не про её честь, изголодавшийся Лейлин живот скручивался в узел и жалобно пел, а рот исходил слюной.

В первый же вечер ей велели оттащить на скотный двор бадью с помоями, которые должны были пойти на корм свиньям. Нести было тяжело. Зайдя в хлев, Лейла грохнула бадью на пол и остановилась перевести дух.

Сверху, на мешанине подгнивших капустных листьев и морковных очистков, лежали рыбные головы. Выпуклые оловянные глаза бессмысленно вытаращились на девушку. Не в силах больше терпеть, Лейла вытащила из кучи первую голову и вгрызлась в неё, сидя прямо на подстилке возле свиного загона. За первой головой схватила вторую, третью. Затем стала остервенело набивать в рот всё, что попадалось под руку — овощные обрезки, хлебные корки, склизкие комья утренней каши…

В ту ночь Лейле было лихо, как никогда. До самого света она промаялась на дворе, поминутно сгибаясь вдвое и ругая себя за дурость. Жаль было не себя, а съеденного добра, пропавшего впусте. О том, что у неё самой могут завернуться кишки, как-то не думалось. Пусть заворачиваются, если уж им охота. Всё лучше, чем голодать.

Несколько дней Лейла делила со свиньями их королевскую трапезу. Из живота понемногу ушли рези, и голова перестала кружиться. Следующая неслыханная удача случилась, когда одна из судомоек поранила руку, и Лейле приказали стать на её место. Смесь из песка, золы и уксуса, которой здесь мыли посуду, ела кожу нещадно. Лейлины пальцы вскоре распухли и почти перестали сгибаться. Зато именно судомойкам вменялось в обязанность сбрасывать в помойные вёдра объедки с господских тарелок. На деле до помойки едва ли доходила половина. В особо удачный день можно было поживиться даже печёной дичиной — если, конечно, все лучшие куски не расхватывали служки, таскавшие блюда по лестницам из кухни в покои.

Но, в общем, наука была нехитрая — лишь бы не попасться на глаза главному повару и его помощнику. Помощника звали Эдберт. Главный повар напоминал гору сала. Эдберт был высоким и тощим, как палка. Главный повар легко свирепел, ему ничего не стоило до смерти забить служку поленом или отходить кочергой. Эдберт скользил по кухне бессловесной тенью, всё примечая своими маленькими крысиными глазками. Самолично он никого никогда не наказывал. Куда больше ему нравилось науськивать на провинившихся своего господина. Что уж и как он ему говорил — Лейла не знала, но самые лютые расправы бывали всегда после Эдбертовых жалоб. Пока главный повар бесновался, выбивая из жертвы дух, Эдберт всегда стоял поодаль и только что не светился от счастья. В такие минуты он напоминал Лейле кота, объевшегося сметаны. Разве что коты не бывают такими тощими и гадкими, с жабьей ухмылкой на тонких губах.

Кухонные девки шептались ещё кое о чём, что было пострашнее порки. К полудню от столицы, в Белых горах, испокон веков добывали серебро. Рудничная работа сама по себе не сахар, а уж когда пришли северяне, стало совсем худо. Серебра им нужна была целая прорва, и наёмщики хватали всех, кто попадался под руку — мужчин ли, женщин, старых ли, молодых. Шахта была неприхотлива и пережёвывала всех. Говорили, что молодому здоровому парню хватает шести лун, чтобы изробиться там в дряхлого старика, а у девок с первых же дён рвётся брюхо и выпадает детница от непомерной работы. Особо провинившихся Эдберт якобы отправлял прямиком в рудники. Верить этому или нет, Лейла не знала, но пытать лишний раз судьбу не хотела.

Покамест ей везло, и бури пролетали мимо. Девушка отъедалась сама и подкармливала Эду. Переносить голод маленькая горожанка совсем не умела, была худющей, как воронёнок, и почти не могла говорить ни о чём, кроме еды. Лейла тихо вздыхала и подсовывала Эде куски пожирней. Ешь, детёныш. Только бы Эдберта мимо пронесло, а остальное всё сдюжим.

Наверное, так думали все, кто работал на кухне. Каждый здесь жил одним хлебом, а если кого и считали убогим, то разве что недоумка, не сумевшего этот хлеб раздобыть или припрятать. Таких даже не слишком жалели — что ж делать, коли боги не дали ума? И поэтому Лейла оторопела, увидев однажды, как одна из стряпух — дородная дебелая баба, вечно выскребавшая из горшков остатки каши хлебной коркой — расселась себе у огня с каплуньей ногой и глодает её, не скрываясь.

— Как так-то? — шёпотом вопросила Лейла вторую судомойку.

— Да так, — усмехнулась та в ответ. — Эдберту постель греет, уж с месяц, кажись. Ты что, не знала?

Эдберт был не один, кому не спалось без бабы под боком. Состоявшие при нём злоденята — из тех, кто стоял чуть повыше и возмог самолично отмыкать кладовую — только и чаяли залезть под чью-нибудь юбку. Лейле опять повезло: её боронил её кашель, так до конца и не отпустивший. Злоденята кривились и обходили девушку стороной. Гнать из кухни не гнали, но брезговали трогать и по ночам приходили к другим. Лёжа на своей дерюге, Лейла пялила глаза в темноту и изо всех сил старалась не напрягать слух. Пытки в башнях начинались ближе к полуночи. Пыхтенье и стоны по углам — почти сразу, как дотлевали уголья в каминах.

Не спать было сущим мучением, но засыпать Лейла боялась ещё больше — из-за неотвязного сна, приходившего раз за разом. Ей виделся распростёртый в пыли мёртвый Бродяжка. Лейла рвалась к нему, торопилась изо всех сил — закрыть певцу остекленевшие глаза, ключевой водой омыть пронзённую грудь, укрыть землёй от голодного зверя и птицы. Без этого душа не вознесётся на небо к богам, останется здесь, на земле, возле распавшейся плоти…

«Потерпи!» — кричала она, увязая ногами в трясине, в которую вдруг превращалась утоптанная дорога. Сердце выламывалось сквозь рёбра, воздух жёг горло, и пламя взвивалось над верхушками сосен. Потерпи… ну пожалуйста…

— Лейла! Лейла!

Голос Эды врывался в сон, как сквозняк. Лейла со стоном размыкала глаза, сознавая: она не успела — наяву, а не во сне. Лагерь захвачен, лес сожжён, а Бродяжку убили и бросили непогребённым. Добрые боги не заступились и не наслали на северян громы и молнии. На что вы нужны тогда, боги? Зачем вам молиться? Лейла сжимала кулаки, так что ногти впивались в ладони, и про себя обзывала богов самыми чёрными словами, какие знала. Перебрав все проклятия, Лейла зажмуривалась и ждала, что вот-вот покроется язвами или превратится в один сплошной камень. Но боги почему-то раз за разом терпели обиду — бесхребетные, слабосильные, не умеющие даже спасти одного-единственного паренька, никому в жизни не причинившего зла. Злость забирала все силы, и Лейла вновь засыпала — на сей раз без снов, с одной только мыслью: она не прочь умереть сей же час, только пусть кто-нибудь позаботится о погребении. Ей очень надо попасть к богам напрямик.

Чтобы плюнуть им в лицо.

***

С появления Лейлы в замке миновали уже добрые две луны и подходила к исходу третья. Зима наконец вступила в свои права. Вместо хрупкого инея по утрам двор покрывала снежная пелена. Она уже не таяла, а лишь превращалась под ногами в жидкую грязь. Из кухни во двор и обратно бегали постоянно, и пол приходилось перемывать чуть ли не ежечасно.

Приближался солнцеворот. Раньше, ещё когда был жив отец, они с Андрисом привозили накануне из леса целые сани хвороста — для высокого, почти с дом, костра. Костёр полагалось зажигать, когда солнце только начинало всходить, и вещий дым предсказывал будущее — тем, конечно, кто умел видеть. Раньше Лейла любила солнцеворот. Радостный, светлый, он сулил поворот к весне и новому солнцу. И тогда ещё верилось: солнце точно будет, и весна не помедлит, надо только чуть-чуть потерпеть, переждать эти долгие, чернильно-чёрные ночи. Сейчас ночи были точь-в-точь как те — только вот веры уже не осталось.

В одну из таких ночей Эда куда-то исчезла.

Дожидаясь подругу, Лейла так и не сомкнула глаз. Эда появилась под утро. Беззвучно проскользнула на место, вороватым движением сунула в изголовье свёрток. До Лейлы долетел сытный запах жареной курицы. Эда прикрыла добычу поплотнее, удостоверилась, что со стороны ничего не видать — и беззвучно зарыдала, уткнувшись соседке в колени.

Лейла молча гладила её по волосам, не находя, что сказать. Никакие слова сейчас не могли помочь Эде, да и ничто уже не могло помочь. Следующей ночью Лейла прибавит богам ещё пару новых проклятий — на сей раз за эту девочку, почти ребёнка, но что толку? Лейла едва удержалась, чтобы не взвыть в темноту от боли и бессилия.

— Поплачь, милая, — вместо этого зашептала она Эде, по-прежнему всхлипывавшей ей в колени. — Поплачь, хорошая. Плачь, коли плачется. Легче станет…

Лейле хотелось отхлестать себя по щекам за эту ложь, коловшую язык. Нет, легче не станет, и пора бы уже это уяснить. Эда вот уже уяснила. Дорогой только ценой.

С этого дня некому стало пробуждать Лейлу от злых кошмаров. Спать на привычное место Эда больше не приходила, а днём старалась избегать Лейлиного взгляда, точно боялась, что та упрекнёт её в чём-то. На попытки заговорить отвечала односложно и поскорее убегала, взметнув подолом новой шерстяной юбки — чистой, крепкой, без прорех. Юбка появилась у Эды вскоре после той, первой ночи. Что и говорить, эдбертовский злоденёнок оказался не из жадных и за утеху хотя бы платил.

В остальном жизнь вертелась по прежнему кругу. День да ночь, хлеб да похлёбка, сон да работа. Порой Лейла думала: если бы не проклятые сны, может, всё бы уже изгладилось из памяти — и лес, и отряд, и воевода… и даже Бродяжка? Неужели она бы свыклась жить здесь так, словно жила всегда — будто и не было той, другой жизни? Приноровилась же спать по ночам, а в первый раз думала — не возможет.

Человек — он и есть человек, что с него взять. Своя рубаха ближе к телу, свой живот всего важней. Может, боги и не зря так задумали, хоть это и не оправдывает их в остальном. Может, так и надо — чтобы меньше думалось о великих бедах. Помочь всё равно не поможешь, а себя потеряешь. А в делах и в суете думать некогда: крутись себе, да и только. Кашу сварить, плошки перемыть, золу выгрести… ох, лишенько! Опять на полу натоптали, ходят и ходят, будто им мира нет!

Торопясь, пока главный повар не увидел грязи, Лейла схватила тряпку, ведро с водой, специально дожидавшееся в углу на такой случай, и бросилась замывать грязные следы. Как назло, грязь успела схватиться корочкой и поддавалась с трудом. Лейла ожесточённо тёрла особенно въевшееся пятно, как вдруг ощутила увесистый шлепок пониже спины.

— Ишь, репка-то! Наливная!

Обладатель голоса неспешно, по-хозяйски прошёлся вокруг. Носком дорогого сапога из тонко выделанной кожи наступил прямо на тряпку, едва не придавив Лейле пальцы. И застыл, точно вкопанный.

Лейла подняла глаза. Перед ней стоял Эдберт.

Лейла так и замерла, припав к полу, словно лягушка, не в силах пошевелиться. Эдберт молчал. Разглядывал он её долго — придирчиво, будто приценивался. Наконец повернулся и ушёл, так и не сказав ни слова.

***

За утренней пайкой Лейла поплелась безо всякой охоты. Эдберт всегда резал и выдавал хлеб самолично — то ли не доверял злоденятам, то ли считал по головам, все ли на месте. Когда подошла очередь Лейлы, Эдберт чуть помедлил, словно раздумывая, и отхватил от каравая кусок вдвое больше обычного.

Лейла так и застыла. А Эдберт, словного этого ему было мало, ещё достал откуда-то кусок сала, смахнул с него ломоть в палец толщиной и пришлёпнул сверху на хлеб.

— Держи, девка!

За спиной кто-то захихикал. Лейла глянула ещё раз на сало, на Эдберта — и, замотав головой, кинулась прочь.

Ноги вынесли её во внутренний двор. В середине там был колодец, из которого обычно брали воду для кухни. Лейла добежала до сруба и схватилась за него, чтобы не упасть.

Сердце сжималось и разжималось где-то в горле, словно хотело выпрыгнуть прочь. А пусть бы и выпрыгнуло. Хуже б не стало. Только не возвращаться туда, в замок, на кухню… к Эдберту.

Снег, выпавший за ночь, заскрипел под чьими-то шагами. Лейла испуганно обернулась — но то был не Эдберт. Вместо него, завернувшись в тёплый шерстяной платок, через двор шла Эда.

Лейла молча ждала, пока та добредёт до колодца. Эда не торопилась, старательно ступая не в снежную целину, а цепочку Лейлиных следов. Наконец девушка остановилась на расстоянии вытянутой руки и поглядела на Лейлу, чуть склонив голову.

— Ну и дура.

Лейла не нашла, что на это ответить.

— Дура! — повторила Эда уже громче. — Велика важность — ноги раздвинуть?

Лейла упорно молчала. Смотреть Эде в глаза ей не моглось, и вместо этого она уставила взгляд на её башмаки. Они были новые, хорошо сработанные. Дерево ещё не успело даже потемнеть — от носки или от воды. Лейла взглянула на собственные ноги, уже окоченевшие от холода. Снегу за ночь нападало порядочно, и её тряпичные чуни промокли насквозь.

— Что, щёлка дороже головы?

Не дождавшись ответа, Эда побрела обратно. Лейла, не отрываясь смотрела ей вслед, пока худенькая фигурка не скрылась за дверью.

Ей тоже надо было идти назад — пока, чего доброго, Эдберт силой не приволок. Сам не захочет мараться, так пошлёт злоденят. Воеводы тут нет, чтобы заступиться. Был бы — мокрого бы места от Эдберта не оставил. Да.

Лейла тряхнула головой, прогоняя от себя непрошеные мысли. Если бы да кабы - что толку рассуждать? Воеводы нет. И даже Летарда нет. Никого нет, кроме неё и Эдберта. Значит, и выпутываться придётся самой.

Эдберта, однако, Лейлина несговорчивость только раззадорила. День или два он держался поодаль, но девушка то и дело чувствовала на себе его взгляд — липкий, как клёклое тесто. Зато на третий день он будто из-под земли вырос у очага, где Лейла надзирала за жарившимися на огне курами, и покачал у неё перед носом длинными, в три ряда, бусами.

— Что, хороши?

Больше всего на свете Лейле хотелось отвернуться — но страх пересилил. Если бы боги сейчас сумели устроить так, чтобы Эдберт провалился сквозь каменный пол напрямик в преисподнюю, она бы и слова дурного больше о них не сказала. Эдберт, однако, проваливаться не собирался.

— Хорошо, спрашиваю? — с угрозой повторил он, снова качнув бусами.

— Хороши, да не про мою честь.

Движение Эдберта было молниеносным. Лейла едва успела отшатнуться. Бусы просвистели в полупальце от её лица и жалобно звякнули о полку над очагом. Нитка лопнула, стеклянные шарики запрыгали по полу весёлым горохом. Кто-то из девок кинулся подбирать.

— Пшли прочь! — рыкнул на них Эдберт и повернулся к Лейле. — А ты — убери!

И плюнул в огонь.

Дрожа с головы до ног, Лейла замела с пола, какие нашла, бусины и снова вернулась к очагу. Куры чудом не сгорели, и им давно уже пора было подставить огню другой бок. Вертел проворачивался туго, резал ладони. Спали она сейчас жаркое — Эдберт уж точно не помилует. Новые бусы раздобудет, да и удавит ими же.

Страх вновь заворочался в кишках тугим комом — почти как голод когда-то. Скоро ночь, и, похоже, спать сегодня опять не придётся — даже вполглаза. С Эдберта станется заявиться незваным: не взял подарками — силой возьмёт. Чего бы не взять, если силы хватает, и злости заодно — на строптивую девку: ишь, переборчивая нашлась! Забыла, видать, кто такова — ну так Эдберт напомнит. Рот зажал — и делай, что хочешь.

А может, ну его?.. Лейле представилось вдруг, как бы просто всё было, скажи она Эдберту: да, хороши твои бусы. Благодарю. Ну и благодарила бы… пока Эдберту не надоест. Что тут такого? Все так живут, куда ни глянь. Так уж, видно, боги мир урядили.

Убог, кто одним хлебом живёт — так ли, матушка? А если не одним хлебом? Башмаками, например, как у Эды? Новые, деревянные — шутка ли, когда ноги поморожены? А если уже о башмаках речь, а о собственной голове? Эдберт — он уж всяко защитит, коли ему угодить. Да и потом, может, по старой памяти не обидит.

Всё же в обычном своём закуте у очага Лейла в ту ночь лечь не решилась. Прихватив побольше соломы, она ушла в дальний угол. Он был холодный — из-за наружной стены, выходившей во двор и по ночам промерзавшей насквозь, и спала здесь обычно всякая мелочь: поварята и судомои из детишек помладше. Лейла вся извертелась на стылом полу и под утро готова была проклясть себя за глупость, но уже на раздаче хлеба поняла, что всё сделала правильно — такая досада сквозила на лице Эдберта.

— Куда? Куда? — закричал он, когда Лейла уже собиралась отойти прочь с полученной от него горбушкой. — Поленилась — и будет! На рынок сегодня пойдёшь. Может, поумнеешь!

Ходить на рынок за снедью обычно отряжали с десяток парней — самых крепких из тех, кто работал на кухне. Правду сказать, работа была не из лёгких. Княжеский замок стоял на верхушке холма — самого высокого во всём граде. Рыночная же площадь лежала у его подножья. Дойти до рынка можно было по кривым, вымощенным камнями улочкам — а потом по ним же карабкаться обратно, но уже с тяжеленной корзиной за плечами.

Лейла как-то спросила у Эды, почему не сделать проще и не гонять людей почём зря, а заместо того привезти всё на повозках. Оказалось, что северяне, как только заняли город, сразу велели заложить камнями и брёвнами все ведущие к замку улочки, оставив на каждой только проход шириной в пол-копья, если не меньше. У каждого такого лаза всегда сидели по несколько стражников. Лейла тогда подумала, что северяне, видать, здорово боятся бунта — а оборонять узкие лазы всяко проще, чем обычные улицы.

Парни чертыхались, протискиваясь в эти крысиные норы. Идти и впрямь было нелегко. Лейла, как могла, пыталась придерживать болтавшуюся за спиной корзину — здоровущую, человеку впору с головой влезть да крышкой закрыться. Один только эдбертов злоденёнок, приставленный для догляду, шёл налегке.

— Давай, давай! — то и дело покрикивал он. — Сонные мухи! Вас что, не кормят?

На саму площадь было не пробиться. Людское море заполонило не ещё и ближние улицы, отходившие от неё, как лучи от солнца. Лейла недоумевала: такое всё-таки было слишком — даже для базарного дня. Крики торговцев, нахваливавших товар, мешались с гомоном толпы. Иные, из расторопных, смекнули встать с товаром прямо на улицах, и теперь зазывали к себе. Торг шёл вовсю. Злоденёнок то и дело щелчком пальцев останавливал то одного, то другого из своей свиты. То означало — иди сюда, не мешкай, подставляй корзину.

Лейлина корзина тоже потихоньку наполнялась. Лямки резали плечи, но поворачивать назад злоденёнок не спешил. Лейла смекнула, что он ведёт их вокруг площади, по поперечным проулкам. Полкруга прошли, ещё полкруга осталось. А там, небось, купцов собралось не меньше. Руки у злоденёнка были загребущие — пока с каждым не поторгуется, обратно не пойдёт. Ох, лишенько!

Лейла вздохнула, перехватила лямки, чтобы устроить корзину на спине поудобнее. Синие пятна наверняка вспухнут на плечах уже к вечеру, а к утру нальются багровой кровью — не тронь! Такие и до новой луны не сойдут. Эдберт, знамо, решил своего добиться, согнуть-таки в бараний рог. А не выйдет — что-то ещё придумает?

Может, погонит прочь с кухни, с глаз долой — за свиньями ходить. Это не беда, даже не полбеды — да что там, почти праздник желанный. А может, и обвинит облыжно — скажет, мол, хлеба украла мало не с цельный пуд, ну или там мяса, а там уж главный повар дубиной дух вышибет. Ему человека забить — что муху прихлопнуть, и не задумается.

А и пусть прихлопнет! Уж лучше такой конец, чем от страха дрожать без конца. Но сердце подсказывало — нет, так просто ей не отделаться. Эдберт измыслит что пострашнее. Уж как бы не рудники…

И снова закреблось изнутри стародавнее, малодушное: а ну как уступить бы… Поддаться. Никто не осудит. А осудят, так и плевать. Брань — она ведь на вороту не виснет. Жизнь такова, что живи, как живётся. А не любо — так лучше и вовсе не живи.

За такими мыслями Лейла не сразу поняла, что переулки вдруг кончились. Она, и парни, и эдбертов злоденёнок стояли у края базарной площади — большой и круглой, точно монета. Половина площади была отгорожена верёвкой, и вдоль неё цепью стояли стражники — суровые, молчаливые, в полном доспехе и с копьями. За спинами стражников высился деревянный оструганный столб с рядами поленьев понизу, а рядом — высокий помост.

Толпа всё прибывала. На неогороженной части площади уже яблоку было негде упасть — а из переулков продолжали напирать любопытные. Срывая голос, вопили продавцы горячих пирогов, пива и лакричной воды. Лейла с тревогой подумала, каково им будет с корзинами пробиваться сквозь это людское месиво на другую сторону. Злоденёнок, однако, решил иначе.

— Стой! — скомандовал он. — Обождём малость. Не каждый день такое готовится.

Что именно готовилось, Лейла так и не услышала: площадь потонула в сиплом рёве труб. Толпа подалась назад — хотя, казалось, было уже некуда — и Лейлу чуть не затоптали, да ещё и помост загородил какой-то ражий детина. За его затылком было почти ничего не видать. В каждой руке у детины было по пирогу, и он кусал их по очереди. Широкие челюсти ходили туда-сюда, как мельничные жернова. Лейла ткнула детину кулаком в бок — без толку. С тем же успехом можно было пинать камень.

Девушка изо всех сил вытянула шею и сумела-таки разглядеть северянина, взошедшего на помост. Видом он походил на вельможу и в руках держал свиток. Не обращая ни малейшего внимания на давку на площади, северянин простёр вперёд руку и провозгласил:

— Именем пресветлого князя!

Говорил он довольного чисто, почти не коверкая слов. Толпа замолчала.

— Жители славной столицы! — продолжил северянин. — Вы пришли сюда, чтобы узреть, как свершится сегодня суд — правый и справедливый. Ибо нет и не может быть пощады злодеям, грабителям и убийцам — и пресветлый наш князь почитает своим долгом защищать нас от них!

Площадь загудела — басовито, как улей, но пока ещё тихо. Лейла привстала на цыпочки, силясь разглядеть, кого же выводят на помост. По шатким ступеням к вельможному северянину поднимались двое — если не считать стражника, наставившего на них копьё. Один высокий, другой пониже, зато вроде бы покрепче костью. И оба в лохмотьях — ну бродяги бродягами, в точности как расписывал глашатай.

— Узрите же преступников и нечестивцев, коим предстоит сегодня держать ответ уже перед богами!

Стражник подтолкнул приговорённых в спину, и ровно в этот же миг детина уронил недоеденный пирог. Пока он, нагнувшись, слепо шарил по мостовой, Лейла подалась вперёд — и, не сдержавшись, ахнула на всю площадь.

Босой, в отрепьях, со связанными за спиной руками, на помосте стоял — воевода! Лейла изо всех сил зажмурила глаза, надеясь, что они её подвели — но ошибки быть не могло. Лицо воеводы покрывали синяки, в углу рта запеклась кровь — и всё же держался он прямо, с гордо поднятой головой, устремив взгляд куда-то поверх толпившегося люда. А рядом… рядом стоял, конечно, Летард.

— Их вина велика и доказана! — прогрохотал северянин, перекрывая ропот, поднявшийся было над площадью. Сей разбойник, ложно именовавший себя воеводой, совершил преступления многочисленные и тяжкие! Среди таковых — отказ от клятвы верности нашему пресветлому князю!

Гул толпы всё нарастал — а может, это просто кровь зашумела в ушах? Теснимая со всех сторон, Лейла всё силилась перехватить взгляд воеводы — но тот упорно смотрел в ему одному видимую даль, словно не замечая ни толпы, ни выкриков северянина.

— Укрытие в лесу со своими присными! Вероломные нападения на славное воинство нашего пресветлого князя! Присвоение дани, назначенной нашему пресветлому князю! Распространение слухов лживых и порочных! Грабёж, насилие и убийство!

Из толпы раздались выкрики и свист. Лейла подумала было, что люди приняли слова северянина за чистую монету, и ей захотелось чертыхнуться, коряво и зло. Такого воевода уж точно не заслужил — чтобы его поносили на глазах у всего города, за который он лил столько крови, своей и чужой. И к чему это было, воевода? Посмотри на них, пока ещё можешь! Слышишь, какой лжи они верят? Да разве стоили они того, воевода?

Крики не унимались — бессмысленные, бессвязные, точно весь люд на площади разом перепил медовухи. И внезапная страшная мысль пронзила Лейлу: толпе не было дело, за что казнят воеводу. Это была чернь — безмысленная, безмозглая, жадная до зрелищ и тупая, как северянский сапог. Любая казнь для них была лишь потехой, которую недурно б запить крепким пивом и заесть пирогом. А потом разойтись по домам — до следующей казни.

Стоявшие у помоста стражники громыхнули копьями о мостовую, смиряя толпу. Северянин возвысил голос ещё больше:

— Пресветлый князь постановил! — выкрикнул он, почти срываясь на визг. — Приговорить этого татя, разбойника и лжевоеводу к очищению огнём!

На площади творилось уже что-то невообразимое. Толпа пёрла вперёд, напарываясь на копья, но словно не замечая того. Воеводу тем временем увели с помоста и уже привязывали к столбу. Ещё один стражник поспешно поливал связки поленьев маслом. Северянин, однако, с помоста уходить не спешил.

— Князь наш суров к ослушникам! — снова возвысил он голос. — Знайте, однако, что к тем, кто был по их наветам увлечён на ложный путь, он добр и милостив! А посему…

Глашатай повернулся к Летарду, по-прежнему стоявшему рядом.

— Ты достойный человек. Ты храбро сражался. Князю нужны такие воины. Преклони колено и поклянись в верности! Тебе простят твою вину и сохранят жизнь.

Площадь разом притихла. Было слышно, как где-то в задних рядах хнычет ребёнок. Летард прищурился и склонил голову на бок, словно хотел разглядеть глашатая хорошенько. Толпа ждала. Наконец, будто что-то решив, Летард набрал воздуху в грудь и смачно плюнул.

Прямо в лицо северянину.

Лейле показалось, будто из ушей вынули затычку — такой кругом разразился гвалт. Два дюжих стражника сбили Летарда с ног и поволокли прочь с помоста — к столбу, где уже стоял привязанный воевода.

— Ты сделал свой выбор, разбойник! — опомнившись, завопил северянин. — На костре хватит места и на двоих! И да падёт на вас обоих проклятье богов!

Но его уже никто не слушал. Все взгляды были обращены к двум фигурам возле столба — туда, где поленья уже были готовы заняться от поднесённого факела. И в этот последний миг воевода вдруг повернул голову — и синими, как небо, глазами взглянул прямо на Лейлу.

Лейла застыла, не в силах даже моргнуть. Несколько мгновений воевода всматривался в её лицо, словно не мог поверить, что ему не мерещится. Наконец разбитые губы чуть дрогнули:

«Лейла?»

«Бенегар…»

Ещё несколько непомерно долгих мгновений воевода смотрел на Лейлу, не отрываясь. Казалось, он оттискивал её облик в зрачках, как в мокром песке. И наконец беззвучно приказал:

«Не смотри».

— Бенегар, Бенегар! — в голос закричала Лейла, но взгляд воеводы уже отпустил её. — Бенегар!

Лейлин крик потонул в общем стоне толпы. Бесцветное на солнце пламя рванулось вверх, пожирая намасленные поленья. Вот его языки уже коснулись ног Бенегара. Перекинулись на одежду, взлетели по ней выше, к самому лицу…

Дикий сдвоенный вопль расколол небо над площадью. И Лейла не выдержала — выпростала прижатые к телу руки и закрыла глаза ладонями, хоть и знала, что это не поможет. Никто и ничто уже не поможет.

Крик всё длился и длился — то затихая, то взмывая вверх, нечеловеческий, полный муки и боли.

Голос во мраке

Человеческое тело горит долго. Это только кажется, что сжечь его ничего не стоит. Легко вспыхивают лишь волосы и одежда, а пляска пламени по коже и есть самое мучительное. Тогда-то и исходят криком, а затем приходит тёмное забытьё — если повезёт наглотаться дыма, конечно. Тела казнимых всё ещё корчатся на костре, но виною тому уже не боль — это скручиваются от жара тугие сухожилия, сжимается пересохшая кожа. Мясо, кости и жилы сгорают медленно, с удушливым чадом, от которого раздирает горло даже вдалеке, у самого края площади. Жирная сажа мажет лицо, а в одежду и в волосы намертво въедается запах, который ни с чем не спутаешь — едкая вонь палёной человечины.

Сколько они простояли на площади, как пробивались сквозь толпу, как добрели до замка — Лейла не знала. Из памяти будто вырезали кусок, оставив дыру без заплаты. Очнуться заставила резкая боль, пронзившая плечи. Лейла вдруг поняла, что она в кладовой, набитая доверху корзина уже не на спине, а стоит на полу, грозя опрокинуться, а натёртые ремнями полосы горят так, слово по плечам и спине провели калёным железом.

Наверное, если б заплакать, было бы легче, но слёз не было. Сухое горе комом стояло в горле, выжигало глаза. Руки двигались сами, разгружая корзины, раскладывая по ларям и полкам припасы, и впервые со своего появления здесь Лейла не чувствовала сытных запахов, царивших в кладовой.

Дым и гарь, и ничего больше.

Стоя возле камина, она снова и снова принюхивалась к собственным пальцам, прокопчённым насквозь. Огонь потрескивал, и от этого звука мучительно хотелось зажать уши и бежать куда подальше. Но делать этого было никак нельзя. Над огнём висел пузатый котёл с водой, которая вот-вот должна была закипеть. На столе возле камина своей участи дожидались рябчики — множество рябчиков, в перьях, но уже с отрубленными лапами и головой. Каждого рябчика предстояло окунуть в кипяток, чтобы потом ощипать и выпотрошить.

Со дна котла начинали подниматься медленные одинокие пузыри. Лейла ждала, изредка жмуря зудящие, вспухшие от дыма глаза. Каждый раз, поднимая веки, она видела одно и то же полено — свежее, плохо просушенное, с необрубленными веточками. Кора на них сморщивалась от жара, и ветки изгибались в огне, как живые… совсем как человеческие руки.

Наконец вода закипела. Крюком стащив тяжёлый котелок с подвеса, Лейла опустила его на стол, поближе к рябчикам.

— Ну что, девка?

Человеческий голос за спиной застиг врасплох. Лейла вздрогнула, но не обернулась — только усилием воли заставила себя распрямить спину. Боль колом вонзилась между лопаток, но Лейла и бровью не повела. Бешеной собаке нельзя показывать слабость. Перед тем, кто тешится твоей мукой, нельзя поникать плечами. И в глаза смотреть тоже нельзя… будь он один или целая толпа.

Не об этом ли был последний завет Бенегара — не услышанный, но прочтённый в шевелении губ? «Не смотри», — приказал он, и ей тогда подумалось: это — последняя попытка уберечь, заслонить от неё зрелище собственной жестокой смерти. Или он знал, догадывался, что и ей не будет иного пути, кроме как сквозь толпу, ждущую её крови? Не смотри на неё, девочка. Ни на кого из них не смотри. Будь стойкой. Будь сильной. До самого конца — пусть даже этот конец окажется ближе и мучительней, чем тебе бы хотелось.

Эдберт придвинулся ближе, начищенная медь котелка отразила его лицо рядом с Лейлиным.

— Может, сказать чего хочешь?

Лейла стиснула зубы. Сердце боевым барабаном колотило в груди. Не дождёшься, проклятый, хоть лопни. Ей вдруг припомнилась последняя ночь в лесу. Тогда изнутри тоже поднималось тёмное, необоримое, затопившее до кончиков пальцев и заставившее разум забиться в уголок. Тогда оно швырнуло её лицом в прелый мох и приказало: не высовывайся. А сейчас…

— Иди сюда… не обижу…

Влажное, кислое дыхание коснулось её щеки.

— А-а-а-а!

Лейла крутанулась на месте, рванулась, как зверь, попавший в силок — и Эдберта отнесло от неё прочь, отшвырнуло, как тряпочного. Он катался по полу, прижимая руки к лицу, и дико сучил ногами. Как заколотый, подумалось Лейле, и её вдруг накрыло свирепое желание всадить железо в это мягкое беззащитное брюхо, а нет — так вцепиться ногтями в лицо и рвать, пока не покажется кровь. В ушах стоял звон, как летом над трясиной, когда мошкара сбивается в облако, голову стиснуло стальным обручем — и вдруг обе ладони пронзила жгучая боль. Лейла разжала пальцы, и пустой котелок загремел по полу, покатился прямо в огромную лужу, которой ещё мгновение назад тут не было. Кипяток… она плеснула в Эдберта кипятком!

Эдберт продолжал визжать и корчиться, не отнимая рук от лица, а Лейле вдруг стало всё равно. Ярость, ещё миг назад разжигавшая кровь, куда-то ушла, не оставив ничего, кроме каменно-тяжкой усталости. Какие-то люди (откуда взялись?) суетились вокруг, чьи-то руки хватали её, куда-то тащили (куда?), втолкнули и заперли… ну и пусть. Лязгнул замок. Лейла ощутила странное успокоение — то ли от свершившейся мести, то ли от того, что наконец-то — впервые за множество лун — осталась одна.

Приникавший под дверь скудный свет падал на бочки и лари, выстроившиеся вдоль стен. Лейла усмехнулась. Чтобы запереть её до расправы, не нашлось лучше места, чем кладовая. Ну и навела же ты шороху, девочка! Что ж, в это осиное гнездо давно уже стоило швырнуть камнем… хотя бы ради Бенегара.

При этой мысли тугой узел в груди немного ослаб. Лейла осела прямо на пол, прислонившись спиною к бочонку — и наконец-то заплакала.

Слёзы, не приходившие весь день, теперь лились неудержимо, и каждая мысль, каждое имя, возникавшее в голове, выжимало всё новые их потоки. Лейла плакала сразу за всё — и за всех, живых и погибших, и их лица вставали перед ней, словно въяве. Бенегар, живший, как воин и умерший, как воин. И бедный, ни в чём не повинный Бродяжка. И несчастный Летард, преданный другу беззаветно, до последнего вздоха — и как она только могла о нём плохо думать!

Лейла рыдала, захлёбываясь, судорожно хватая ртом воздух. До рассвета ещё далеко, и она успеет оплакать всех. И погибших друзей. И тех безымянных, что корчились в башнях под пытками. И женщин и девок, продававших себя за сало и хлеб. И Эду, и Андриса, — всех, по кому колесом прокатилась война. Каждое рыдание забирало силы по капле — но вместо них приносило кое-что другое: неведомый доселе покой.

Когда над столицей разгорелся рассвет и кухонные злоденята закричали побудку, Лейла спала крепким сном.

***

Загремел замок. Вошедшие стражники глядели опасливо, стараясь держаться поодаль, как от дикого зверя.

— Идти надо, — не приказал, скорее попросил один. Ему явно было неуютно.

Лейла пожала плечами. Идти так идти.

— И руки… того.

Запястья спутали тщательно, но без злобы, стараясь не бередить лишний раз волдыри на ладонях. Кухня провожала Лейлу в полном безмолвии. Здесь были все — от мальчишек до старших стряпунов. Не хватало разве что главного повара, и Эдберта тоже нигде не было видно. Молчаливая челядь двумя рядами выстроилась от кладовой. У самых дверей взгляд выхватил из толпы бледное личико Эды.

Большой двор был полон людей. Видно было, что их согнали из разных мест, да и жизнь помотала каждого по-разному. Были здесь и крестьяне в домотканых портах, и горожане, одетые куда как получше, и исхудалые, похожие на привидения оборванцы в лохмотьях, при виде которых у Лейлы ёкнуло сердце. Они были как две капли воды похожи на Бенегара с Летардом — таких, какими те были в свой смертный час, и Лейла безошибочно поняла: эти — оттуда. Из башен.

Дальше всё напоминало уже виденный раньше сон, только вот смотреть его приходилось от конца к началу. Вновь длинная вереница пленников и тщетное старание шагать в лад, чтобы не дёргать верёвку, пуповиной тянувшуюся от первого к замыкающему. Лейла уходила, как пришла — по знакомому сплетению улиц, через круглую площадь (обгорелого столба на ней уже не было), по гулкому мосту — прочь, в тёмную неизвестность.

Подгоняемые окриками стражи, добрели до реки. Возле белокаменной пристани их ждал пузатый, похожий на бочку корабль. Паруса не были подняты, зато вдоль обоих бортов тянулись ряды вёсел. Лейла задумалась, заставят ли их грести.

— В трюм! Живо!

В подбрюшье корабля людей уже было битком — и через влазню спускались всё новые. Тем, кто уже нашёл себе место, приходилось тесниться и широко расставлять ноги. Вновь прибывавшие втискивались в эти промежутки. Так в бочки утрамбовывают селёдку — плотными рядами, без единого пузырька воздуха, чтобы рыба хорошо просолилась и была вкусней.

От мыслей о еде в брюхе тотчас запело. Невместный смех вдруг разобрал Лейлу. Она поняла, что за всю ночь, проведённую в кладовой, не сообразила стащить даже краюху хлеба.

Плыли долго. Еду — хлеб и обрезки подсохшей солонины — за всё это время давали дважды, и Лейла решила, что на дорогу ушло два дня. Сказать точнее было сложно — ни окон, ни даже щелей, через которые было бы видать смену дня и ночи, в трюме не было. Время тянулось вязко и медленно, волны тяжко плескали в борта корабля где-то над головой, навевая дремоту…

— На выход!

От свежего воздуха голова закружилась не хуже, чем от браги. На фоне тёмного неба вырисовывались придвинувшиеся вплотную ломаные хребты гор. Лейла поглядывала на них, бредя вперёд по узкой тропе. Над вершинами висели звёзды — льдистые, огромные, чуть не с ноготь каждая. И светили они — до того ярко, что под ногами даже можно было разглядеть чуть заметную тень.

Ночевать пришлось прямо на голой земле. Это была даже не земля, а слежавшийся щебень, гранитное крошево, через которое сумели-таки продраться корни упрямых растений. Не чувствуя острых камней, Лейла лежала на спине и смотрела, не отрываясь, в бездонное небо. Ветер играл её волосами, шелестел в траве. Где-то неподалёку журчала речушка. Лейла жадно впивала полной грудью воздух, до того свежий, что даже сладкий, особенно после затхлого трюма, и ей на миг показалось, что всё это — и трюм, и столица, всё остальное — было просто затянувшимся дурным сном. И что вокруг нет никого, а есть только она, Лейла, и эти звёзды, такие близкие, что только потянись — набирай в горсти, точно клюкву по осени. И что завтра — проклятое завтра, висящее над головой, словно меч — отодвинулось навеки и никогда не наступит.

Никогда.

***

И всё-таки завтра наступило и принесло с собой первые запахи человеческого жилья. Однако уюта эти запахи не сулили. Пахло дымом от кострищ и отхожими ямами. Вереница пленников миновала очередной поворот, и их глазам открылась небольшая ложбина. Среди крытых лапником хибар горели огни, возле которых грелась стража.

Внутри хибары, в которую отвели Лейлу, не оказалось ничего, кроме длинных, сбитых из горбылей лежанок. Лежанки, правда, были не простые, в два яруса. И всюду, насколько хватало глаз — сплошь люди, битком, едва ли не хуже, чем в трюме.

Оцепенев, Лейла смотрела на это кряхтящее и чешущееся море — меж тем как её саму, похоже, никто не замечал. Не обернувшись на скрип открывшейся двери, все занимались своими делами. Несколько человек, сгрудившись у сложенного из камней крошечного очажка, варили что-то в закопчённом котелке. Другие развешивали на верёвках тряпьё, пытаясь пристроить его поближе к огню. Некоторые лежали в оцепенении, точно брёвна, так что Лейла засомневалась: живы ли? В такой тесноте помрёшь — никто не заметит.

Лейла стала пробираться вдоль нижней лежанки, ища, куда бы втиснуться, как вдруг чья-то рука цепко ухватила её за подол.

— Лейла?

Что-то безумно знакомое было в этом обтянутом шелушащейся кожей лице, с глазами до того запавшими, что они словно провалились куда-то внутрь черепа. Лейла вгляделась попристальней — и невольно зажала руками рот, силясь удержаться от крика:

— Осберт!

Почернелый, кудлатый, обросший бородой, это всё-таки был Осберт — живой и несомненный. Не помня себя, Лейла кинулась к нему на шею, не обращая внимания на шедший от парня густой запах немытого тела.

— Ты как сюда?..

Осберт усмехнулся.

— Как все. Был в замке — ну, ты сама знаешь. Вместе с воеводой, с Летардом. По первости нас вместе держали. И в башню тоже… вместе водили.

Осберт умолк, уставясь перед собой невидящими глазами. Лейла тронула его за плечо:

— А потом?

Парень вздрогнул, точно очнувшись.

— Потом-то… ну, они — северяне, то есть — быстро поняли, что от меня толку мало. Знать почти ничего не знаю, а что знаю — того и выпытывать не стоит. Да. А вот за воеводу они крепко взялись. Я ж видел всё, я же…

Осберт снова замолчал, и на сей раз Лейла не стала его торопить.

— Он-то стоял, как каменный, — снова заговорил Осберт, сглотнув, словно слова застревали у него в горле. — Веришь ли, нет — ни слова им не сказал. Помирать бы стал, и то б не сломался. Да…

Лейла молча гладила Осберта по плечу, не находя, что сказать.

— Не знаешь, что с ним?

Лейла взглянула Осберту в глаза — ввалившиеся, окружённые чернотой, сочащиеся гноем из уголков…

— Не знаю, — солгала она, отвернувшись.

Наверное, если бы Осберт стал расспрашивать, Лейла бы всё-таки не выдержала. На её счастье, снаружи донеслись резкие удары металла о металл. Кто-то лупил в гонг что есть силы, и от этих звуков оживились все, кто был в хибаре — даже доходяги, лежавшие до того без движения.

— Ужин, — пояснил Осберт на вопросительный взгляд Лейлы. Хлеб давать будут. Пошли скорей!

Зачем торопиться, Лейла поняла очень скоро. Здесь, в лагере, и намёка не было на порядок. Узники рвали куски друг у друга из рук, теснясь, как на птичьем базаре. Не выпуская Лейлиной руки, Осберт стал пробиваться в середину — прямо к северянину, раздававшему хлеб. Налегая плечом и работая локтями, он сумел-таки добыть два куска — для себя и для Лейлы.

— Спрячь! — приказал он. — Да не в постели, а на себе — за пазуху сунь, да поглубже.

Лейла послушалась. Не давая опомниться, Осберт потащил её обратно к хибаре.

— Скорей! Место займём, пока ещё есть.

Лейле подумалось, что места на лежанке не нашлось бы и для воробья, но Осберт считал иначе. Высмотрев щёлку с палец шириной, он втиснулся туда одним ловким движением, махнул Лейле рукой:

— А ты чего?

С трудом вжавшись между Осбертом и другим доходягой, Лейла перевела дух.

— Тут всегда так?

— Нет, — помрачнел Осберт. — Бывает просторней. Когда народ перемрёт, а корабля ещё долго ждать…

Он оборвал себя на полуслове, заметив, как Лейла изменилась в лице.

— Да… а ты-то сюда как попала? Неужто они и тебя — в башню?

— Нет, — покачала головой Лейла. — Я на кухне была. В услужении.

— А в рудники тебя за что же?

Лейла долго молчала, прежде чем ответить.

— Да я… похоже, убила одного, — вымолвила она наконец. — Наверное.

— Так ты что же, сама не знаешь?

— Не знаю. Может, и не убила всё-таки. Но хотела. Веришь, никого никогда не хотела… а его вот хотела!

Осберт приподнялся на локте, вглядываясь ей в лицо. Лейла упорно смотрела в сторону. Больше всего на свете она сейчас боялась встретиться с Осбертом взглядом… или что он начнёт допытываться, что да как.

Осберт допытываться не стал. Вместо этого он одним резким движением перевернулся на живот и задрал рубаху, обнажая тощее грязное тело.

— Вот, — глухо вымолвил он. — Гляди хорошенько! И это ещё так, шуточки. Были те, кому много хуже пришлось. Так что не казни себя.

Лейла считала себя уже ко всему привычной, но от увиденного у неё ком подкатил к горлу. На спине Осберта попросту не было живого места. От шеи до пояса шла сплошная вязь плохо заживших рубцов, словно звери рвали у него клоки мяса. Большинство рубцов уже схватились блестящей розовой кожей, но кое-где она лопалась — от труда ли, от жёсткой постели? — и в этих местах кровь и сукровица сочились наружу.

— Не казни себя, — повторил Осберт. — Не люди они. Те, кто такое чинит, все людские законы переступили. И себя вне всяких законов поставили. Если б ты видела, Лейла… если б ты видела!

Голос его прервался, и до Лейлы донеслись глухие рыдания.

— Что ты! Что ты! — перепугалась Лейла. — Да что с тобой, Осберт? Воды хочешь?

Лейла уже вскочила с лежала, чтобы бежать за водой, но Осберт её удержал.

— Не надо, — всё ещё сдавленным от слёз голосом попросил он. — Прости, Лейла. Мы все тут такие. Я-то ещё ничего. А вот его — видишь?

Лейла обернулась по направлению, куда указывал Осберт. Возле очага стоял высокий исхудалый человек. Вид у него был потерянный, как у ребёнка в лесу.

— Кто это?

— Это? Бригам. Во всяком случае, так он себя называет — когда называет, конечно.

В ответ на недоумённый взгляд Лейлы Осберт только вздохнул:

— Себя он стал забывать. Не сразу, конечно, по капельке. Бывает, проснётся — и не помнит, где он, как тут оказался… Хорошо, если утром, а ну как среди ночи? Чисто дитя малое. Одного не отпускаем — потеряется, сгинет. Хотя, может, оно для него и к лучшему было бы.

— Почему так? — прошептала Лейла. — Почему?

— Сама скоро увидишь, — невесело усмехнулся Осберт. — Да. Не самый весёлый сказ на ночь, а что поделать? Прости. И давай спать — будят тут рано.

И Осберт тут же уснул — мгновенно, будто потеряв сознание.

***

На следующее утро Лейле впервые пришлось спуститься в шахту.

До разверстого жерла было недалеко. Понукаемые окриками северян, доходяги спускались всё ниже, в жаркую глубь. По узкому, прорубленному в скале проходу гуськом пробирались к штольням — пригибаясь, чтобы не стукнуться головой о низкий каменный свод. Стены блестели от влаги при свете коптилки.

Как же мало здесь было воздуха и каким тяжким усилием давался каждый вдох! Коптилки на жире, которыми освещалась штольня, горели тускло-красным. Их жирный чад отравлял последние крохи воздуха, вызывая удушливый кашель. Согнувшись в три погибели, в забое работали от зари до зари, изредка сменяя друг друга — одни кайлили руду, другие грузили её на тележки.

Лейлу с первого дня поставили эти тележки откатывать. Хоть и невеликая по размеру, гружённая рудой тележка была так тяжела, что в одиночку её было не сдвинуть. Откатывали обычно по трое — один впрягался спереди, как лошадь в плуг, двое подталкивали сзади. Шаг за шагом взбирались на крутизну, к маячившему вдали белому пятнышку света — чтобы, добравшись до него, глотнуть воздуха и с пустою уже тележкой вернуться обратно в забой.

Всё тело болело, кричало, стонало от непосильной тяжести. Ввечеру Лейла едва находила в себе силы доплестись до лежака. Наверное, теперь она не сильно отличалась от доходяг, виденных ею в тот, первый вечер — что застыли, как брёвна, не в силах пошевелиться. Собственные руки и ноги давили каменной тяжестью. Перед ней отступал даже неизбывный голод — потому как жевать хлеб уже не было мочи.

Зоркий Осберт тотчас это приметил. Сперва он пытался заставить Лейлу есть силой, но толку было чуть. Тогда он сумел где-то раздобыть деревянную плошку и в ней размочил хлеб с водой, ревниво оберегая от других доходяг. Получилась жидкая кисловатая, чуть сладкая кашица, которую Лейла уже смогла проглотить.

— Вроде и сил прибыло, — улыбнулась она Осберту. — Спасибо тебе.

Осберт покачал головой:

— Ты ешь. Ты обязательно ешь, слышишь? Иначе пиши пропало!

Лейла примирительно коснулась его руки:

— Не бойся. Буду есть.

— Не понимаешь ты, — вздохнул Осберт. — Я… я видел таких — кто не ел. Не мог, и всё, вроде как ты сейчас. Я не хочу, чтобы ты…

Парень замолчал, и Лейле показалось, что у него на глаза опять навернулись слёзы.

— Красивая ты, — вдруг вымолвил Осберт. — Ещё тогда, в лесу заметил. Ты, это…

Он тряхнул головой, словно злясь на себя за некстати вырвавшиеся слова.

— Ты, это, ешь, в общем! — сердито закончил он. — Не валяй дурака. Смотри, следить буду в оба!

Следуя завету Осберта, Лейла заставляла себя съедать всю скудную хлебную пайку, которую им давали. Кусок был невелик, но если бы не он, кто знает, надолго ли хватило бы сил продержаться. Мышцы и кости всё так же болели от тяжёлой работы, а на ноге над самой косточкой раскрылась язва — розовая, словно цветок. Такие язвы Лейла видела уже у многих доходяг, и ничего хорошего это не сулило. Но мучительнее всего была боль внизу живота. Особенно яро она вгрызалась на крутых подъёмах, когда на телегу приходилось изо всех сил налегать плечом. Лейле тогда казалось, будто в животе что-то рвётся, как худая тканина, а после она находила на юбке засохшие кровавые сгустки.

Работая в штольне, Лейла не раз слышала над головой зловещие потрескивания. Толща горы давила тем сильнее, чем глубже в неё зарывались. Штольни и забои укрепляли опорами из брёвен, которых вечно недоставало. Северяне не хотели лишний раз гонять лошадей, рисковавших переломать себе ноги на каменистых тропинках. Время от времени своды обрушивались. Несколько раз до Лейлы доносился далёкий гул, а вслед за ним — порыв воздуха, гасивший коптилку и оставлявший в сплошной темноте. Кому не повезло на этот раз, узнавали вечером. Особо ловкие ухитрялись в такие дни ухватить лишнюю пайку хлеба.

Если обваливалась рабочая штольня, её посылали откапывать, и нередко свод рушился снова, хороня под собой новых рудокопов.

Смерть поджидала доходяг в шахте, но наверху спасения от неё тоже не было. В хибарах на тесных лежанках во множестве расплодились вши. Жирные, сытые, они кишели кишмя на одежде и в волосах. Помыться и постирать одежду было негде, и доходяги терпеливо дожидались, чтобы в свой черёд растянуть тряпьё над очажным огнём. Белёсые вши ползли прочь от жара, к верхней кромке, и тут-то важно было не промешкать и стряхнуть их прямо в огонь, где они лопались с треском, как зёрна.

Вши принесли с собой гнилую горячку. В тесноте и грязи хибарок она косила доходяг толпами. Некоторые умирали прямо в шахте — таких не вытаскивали наверх, закапывали прямо в забое. Остальных стаскивали в длинные ямы, выкопанные прямо за хижинами, и чуть присыпали землёй. Ямы множились, но по реке привозили всё новых и новых рабочих, и просторней в хибарах не становилось.

Чаще всего умирали ночью и под утро. Лишившийся памяти Бригам ушёл перед самым рассветом. Проснувшись, он заплакал жалобно, как младенец, но скоро умолк — уже навсегда. За несколько лун он успел превратиться в иссохшего старичка — тонкая, как пергамент, кожа обтянула все кости, на которых совсем не осталось мяса. Гнилая горячка довершила дело. Вскорости умер и Осберт. Открыв поутру глаза, Лейла вдруг почувствовала, что от него нет тепла — и точно: парень лежал, смежив веки, с застывшей улыбкой на уже посиневших губах, точно в самой смерти было для него что-то приятное.

Так порвалась последняя ниточка, связывавшая Лейлу с собою прежней. Иной раз по ночам девушка думала: вот и всё. Никого не осталось из тех, кто знал прежнюю Лейлу. Отец, мать, Андрис, Бродяжка, Бенегар с Летардом, теперь вот ещё и Осберт — все ушли за черту, оставив её в одиночестве. Вскорости, значит, и её черёд.

С чем, если по правде сказать, она явится перед богами? Пусть они и гроша не стоят, эти боги, а всё же? Не осталось ни дома, который она хранила, ни трудов её рук. Не осталось людей, которых боги доверили ей беречь. Ни о ком не смогла позаботиться, никого не огородила — даже Бродяжку, доверявшего ей безмерно. Всё стало золой и прахом, и не осталось зерна, способного прорасти по весне. Лейла снова и снова перебирала имена всех, гревшихся с нею у одного огня: Бенегар, Осберт, Бродяжка… Вита.

Вита! Вот оно, зёрнышко, одно со всей нивы, оставшееся на посев! Вита, девочка, доплыла ли она до моста, о котором вёл речи Бродяжка? Как-то её там встретили, если доплыла? Не обидел ли лихой человек?

Лейла сжимала во тьме кулаки и твердила себе: доплыла. Встретили. Не обидел. Если и этого не сбылось, значит, боги совсем потеряли рассудок. Простите, боги, за всю прежнюю хулу и не держите зла, и если вы только есть — сберегите Виту. Хоть это-то вам по силам?

Вита. Это имя стало оберегом, отгонявшим отчаяние и смерть. Вита. Она жива — значит, сил хватит, чтобы вытолкнуть наружу грозившую раздавить тележку с рудой. Вита. Она, конечно же, доплыла — значит, сдаваться нельзя. Ещё повоюем, продержимся — день ли, два, десяток. И если боги хоть сколько-то милостивы, может, и доведётся услышать весточку от кого-нибудь, кто её встретил. Значит, не зря всё было. Значит, не впусте. И засыпая после тяжкого дня, Лейла твердила себе это снова и снова.

В одну из таких ночей девушке приснился её старый сон. Она снова была в разрушенном лагере, и деревья вокруг гудели, сжираемые пожаром. Огонь подбирался к бездыханному телу Бродяжки, и надо было спешить… спешить!

«Потерпи!» — закричала Лейла, и — о чудо! — земля осталась твёрдой, не превратилась в зыбучую склизь. Лейла склонилась над певцом, но стоило ей протянуть руку, как из-под её пальцев точно брызнули искры. Крошечных огоньков всё прибывало, они светили, но не обжигали. Янтарные песчинки рассыпались по лицу Бродяжки, золотистой пыльцой осели на ресницах, вплелись в тёмные волосы…

Тёплое сияние сплошной пеленой окутало тело певца. Ещё несколько мгновений этот кокон сохранял прежнюю форму — а затем растаял, как облачко на ветру.

На земле никого не было.

Собственный крик разбудил Лейлу. Где-то за стеной яростно надрывался гонг, и вокруг уже царила обычная утренняя суматоха. Лейла рванулась было подняться с лежанки — и не смогла.

Ядовитая слабость растеклась по всему телу, тупой болью отозвавшись в затылке. Следом нахлынул озноб, да такой, что заклацали зубы. Озноб тут же сменился жаром — Лейле показалось, что от неё пышет, как от печки.

Встать, встать, только бы встать! Лейла стиснула стучавшие зубы и неимоверным усилием сумела сесть. Перед глазами бежали красные круги. Только бы встать, только бы суметь доплестись до шахты. Только не умирать здесь, в хибаре, не быть сброшенной в общую яму на поживу собакам. Лучше уж в шахте… там свои.

Лейле показалось, что десять шагов до двери растянулись на десять лиг. Кровавая пелена застилала глаза, но на воздухе стало чуть легче. Вот так, ещё немного. Шаг, теперь другой. И ещё, и ещё. Терпите, ноги, не подгибайтесь. Пока нельзя. Доплетёмся до штольни — там будет можно.

Оказавшись наконец в знакомом лазе, Лейла впервые возблагодарила богов за то, что надоумили рудокопов сделать его столь узким. Здесь можно было идти, опираясь на стены сразу обеими руками — неспешно, шаг за шагом… словно просто боишься споткнуться о камень.

— Берегись! — вдруг заорал кто-то.

Вопль потонул в треске и грохоте. Деревянные опоры захрустели, как сухари. Лейлу, точно тряпочную, швырнуло в сторону.

— Беги-и-ите-е-е! –донеслось до неё, и всё поглотила тьма.

***

Лейла открыла глаза — и подумала, что ослепла. Густой непроглядный мрак, чернее самой глубокой ночи облеплял её, будто трясина. Ни единого звука: ни шороха, ни даже звона от капель пещерной воды.

— Помогите, — беззвучно выдохнула Лейла во тьму.

Вместо крика из пересохшего рта вырвался еле слышный сип. Да и стоит ли звать? Лейла прислушалась. Ни единого удара киркой — слабой надежды на то, что с той стороны кто-то пытается раскопать завал.

А где она, кстати — та сторона?

Лейла пошарила руками вокруг себя. Похоже, штольню завалило до самого верха, и то, что её не раздавило, было поистине чудом. Выбраться обратно тем же путём, что пришла, было невозможно.

Идти вперёд? Лейла знала, что некоторые штольни обрываются тупиками, другие, наоборот, заводят в страшную глубь — и там соединяются с переходами, прорытыми не кирками рудокопов. Что это за ходы и куда они ведут — не знал никто.

— Помогите. Помогите!

На жалкий призыв не откликнулось даже эхо. Лейла поползла вперёд — на четвереньках, нашаривая дорогу ощупью. Она ползла и ползла, и в тот миг, когда, по её расчётам, штольня должна была кончиться, снова упёрлась в завал. Словно в насмешку, под руку тут же попалась расколотая плошка — всё, что осталось от масляной коптилки. Всё это время она ходила по кругу!

Лейла нашарила гладкий камень и села, опершись на него спиной и вытянув ноги. Глупая всё-таки девка. Шла в шахту помереть, а как до дела дошло — засуетилась, выход искать поползла. Подожди немного, и выход сам найдётся. А пока хорошо бы уснуть.

Лейла, кажется, уже начала дремать, как вдруг до её слуха донеслись какие-то звуки. Голоса звучали неразборчиво, путано, словно из дальней дали… и в них точно было что-то знакомое. Они завывали грозно и устрашающе, кричали, запугивали, грозились схватить. Они знали её во тьме — чуяли её страх, слетались на него, как стервятники. Они глумились и хохотали, и звали её к себе — Лейла… Лейла…

Дикий, безумный ужас зверем поднялся изнутри. Он жалил тем сильнее, что бежать было некуда. Лейла вжалась в скалу и попыталась зажать руками уши — тщетно. Они были здесь, они подступали — всё ближе и ближе, и даже прошептать бесполезное «помогите…» она уже не успеет.

— Лейла!

Новый голос, звонкий и ясный, пробился сквозь завывавшую тьму.

— Лейла! — позвал он снова, громко и повелительно.

Лейла застонала от боли и бессилия. Новый морок был мучительней прочих — всех, вместе взятых. Он не пугал, не грозил гибелью. Куда изощрённей было напомнить о том, что ушло безвозвратно… и о том, кто уже не вернётся.

— Лейла! — не отставал между тем голос. — Ты слышишь меня. Идём!

Сгинь, пропади, наваждение! Неужели так надо — мучить её снова и снова, свести перед смертью с ума?

— Лейла, это и правда я. Я не морок, не сон. Ты мне веришь?

Нет, быть этого не может. Это бред, гнилой горячечный жар, нетвёрдо держащийся разум — что угодно, но только не явь. Неправда, неправда, неправда…

— Я здесь! — закричала Лейла изо всех сил, но получилось опять невнятно и едва слышно. — Здесь я! Не уходи!

Не помня себя, она рванулась вперёд и тут же рухнула, запнувшись о камень. Нет… он уйдёт… оставит её во мраке!

— Я не уйду, Лейла. Иди ко мне.

— Я не вижу тебя! Я ничего не вижу!

— Иди на голос, Лейла. Иди на голос.

Она шла на голос — там, где могла идти. Чаще приходилось ползти — обдирая ногти и колени, оскальзываясь на покрытых слизью камнях, хватая ртом спёртый пещерный воздух, тщетно вглядываясь в окружающий её кромешный мрак. Единственное, что бросало вызов бесконечной ночи — это раздающийся где-то впереди голос, на который ей надо было идти:

— … Коснись теплом крыла моей души,

Я жду чудес, я закрываю глаза.

В который раз мне сохранили жизнь,

В дороге в небо снова отказав!

Но я вижу мост над горящей рекой,

Я вижу тень твою впереди,

Я знаю, мне ещё далеко

Сквозь ночь и память, сны и дожди,

Но я успею — у меня есть крылья,

Их плохо видно под смертной пылью.

Я умею летать…

Ах, если б и правда увидеть тень впереди — хотя бы на мгновение! Вечная темнота не могла быть помехой лишь для Бродяжки, привыкшего обходиться без света. Лейла боялась, что голос вот-вот затихнет, оборвав песню на полуслове, или хуже — окажется наваждением, таким же, как прежние злые шёпоты.

А песня всё лилась — звонко и радостно, в насмешку над мраком, древним, как сам мир. Ты ничто, говорила она вязкой тьме, и та отступала, посрамлённая. Ты ничто, пока есть я. Я напомню людям, что есть в мире солнце и ясное небо, и пока я есть — есть и эта жизнь:

— …Пока птица поет, пока странник идет,

Этот мир будет жить, этот мир не умрет.

Пока цель высока, пока вера крепка,

Будет правда сильна и дорога легка.

Песни сменяли одна другую, и сколько они так шли — Лейла не знала. Она не думала об этом, пока Бродяжка не умолк. Наступившая тишина была так ужасна, что Лейла не выдержала:

— Что случилось?

— Здесь мы заночуем. Мы прошли много лиг, Лейла. Тебе надо поспать.

Лейла послушно легла, и холодный камень показался ей мягче пуховой перины. Присутствие Бродяжки придавало смелости. Девушке вспомнилось вдруг, как совсем девчонкой она боялась грома и в грозу прибегала спать к матери на полати. Сейчас казалось, что это было бесчисленное множество жизней назад.

Лейла почти заснула, как нежданно явившаяся мысль заставила её вздрогнуть.

— Ты здесь? — окликнула она в темноту.

— Да, — отозвался Бродяжка. — Не бойся, я всё время буду рядом. Спи.

— Скажи, — робко попросила Лейла, — скажи мне, пожалуйста: раз я с тобой говорю, значит, я тоже умерла?

Бродяжка негромко засмеялся во тьме, и Лейла почувствовала, как её лба коснулись губы — тёплые и несомненно живые.

— Просто спи, Лейла.

Спать — да, да, но ей очень важно спросить — прямо сейчас, без промедления, ведь этого нельзя вынести дольше единого мига…

— А Бенегар? Он тоже жив?

Отчаянный вопль забрал последние силы. Тьма обступила со всех сторон — уже не страшная, ласковая, она баюкала Лейлу тысячей голосов, каждый из которых неуловимо походил на голос Бродяжки. Успокойся, родная моя. Засни. Не бойся ничего. Страха нет, он остался позади, выгорел дотла, его унесло бурными водами. Нет ни страха, ни боли… и уж чего-чего, а смерти тоже нет. Уж поверь, я-то знаю. Есть только бесконечная жизнь, рождающая саму себя даже из пепла и пролитой крови. Спи, моя хорошая. Смерти нет. Смерти нет…

…Легкий ветра вздох — смерти нет.

Тот, кто пламя сам, не сгорит в огне.

Бьется на ветру, словно знамя, плащ,

Ветер, верный друг, обо мне не плачь.

Все, что было — не было,

Все в огне сгорит,

Пламя рыжей птицею к небу полетит.

Имя мое прежнее здесь забудут пусть,

Долог путь в бессмертие —

Я еще вернусь…

Только долгий путь — смерти нет.

Пламени цветок, ярко-рыжий цвет.

Искры рвутся вверх — россыпь янтаря.

Свой короткий путь я прошёл не зря.

Все, что было — не было,

Все в огне сгорит,

Пламя рыжей птицею к небу полетит.

Имя мое прежнее здесь забудут пусть,

Долог путь в бессмертие —

Я еще вернусь…

Горечь на губах — смерти нет.

В чем моя вина? — тишина в ответ.

Не сверну с пути — умирает вздох.

Не спасет меня ни судьба, ни бог.

Все, что было — не было,

Все в огне сгорит,

Пламя рыжей птицею к небу полетит.

Имя мое прежнее здесь забудут пусть,

Долог путь в бессмертие —

Я еще вернусь…

Легкий ветра вздох,

Только долгий путь,

Искра на ветру,

Горечь на губах,

Смерти — нет…

***

Когда впереди забрезжила белая точка, Лейла подумала, что зрение глумится над ней, как до этого — слух.

— Что это? — спросила она у Бродяжки.

— Рассвет, — просто ответил тот.

Он помолчал, словно припоминая слова, и тихонько запел:

— По дороге в рассвет, по росистой тропе

Ухожу я, забыв своё прежнее имя.

Старых песен моих мне уже не допеть,

Те, что снова родятся, те будут другими.

Струн железо касание рук сохранит,

Пусть рассыпятся нотами прежние песни.

Но, забвенье разбив, вновь струна зазвенит,

Из сгоревших страниц снова память воскреснет…

Вот наконец и поворот, не замеченный ранее. Свет, до того мягкий, чуть рассеянный, хлынул слепящим потоком. Лейла вскинула руки в попытке заслонить вмиг заслезившиеся глаза, сделала ещё несколько шагов — вдруг поняла, что уже на воле. Пещерный ход кончился.

Ветер ударил в лицо — свежий, вкусный, осушил слёзы, всё ещё катившиеся по щекам. Отчаянно жмурясь, Лейла шагнула вперёд, опустилась на колени. Ладони ощутили жёсткую прошлогоднюю траву — несомненную, подлинную, не похожую ни на один сон. Травинки щекотали пальцы, и Лейле захотелось уткнуться в них лицом, как в подушку, расцеловать эту землю просто за то, что она существует.

— Где мы? — окликнула она Бродяжку.

Ответа не последовало. Лейла обернулась, ища певца взглядом.

Рядом никого не было.

В тот же мог песня, всё ещё звучавшая у Лейлы в ушах, стала затухать, как догорающая свеча. Мелодия отдалялась, растворялась вдали, угасала… будто прощаясь.

— Нет! — не помня себя, закричала Лейла. — Не оставляй меня!

Взметнувшись на ноги одним слитным движением, Лейла бросилась вперёд, побежала, не разбирая дороги. Она мчалась, спотыкаясь о камни, падала, поднималась вновь — и звала, звала изо всех сил:

— Вернись!

Только не потерять его во второй раз — нет, пожалуйста, ну пожалуйста! Что угодно, любая пытка, кроме этой, это слишком больно, лучше вырвите сразу сердце и выньте прочь душу…

— Не уходи-и!

Мир, казавшийся таким прочным, сдвинулся и побежал, точно ярмарочная карусель. Земля бросилась на Лейлу, как дикая кошка. Шёлковым платком взметнулось вверх небо. Не уходи… пожалуйста… не уходи…

Уже теряющей сознание Лейле почудилась склонившаяся над ней светозарная фигура, очертаниями похожая на человека. Там, где у человека было бы сердце, сияние рдело пронзительно-алым, как угли костра, а свет, исходивший от лица, был ослепительно белым, так что черты было не разобрать — лишь догадаться…

Сияющая ладонь бестелесным, но всё же ощутимым касанием скользнула по щеке Лейлы. За спиной склонившегося взметнулись два сполоха — вылитые крылья.

— Не уходи…

Занемевшие губы её не послушались.

***

Солнце уже стояло высоко, когда Лейла очнулась. Невдалеке зиял вход в пещеру. Вниз от него сбегала тропинка, прихотливо извивавшаяся меж скал и нырявшая прямо в долину.

Там, внизу, разделённый рекой на две половины, раскинулся город. Такого скопища черепичных крыш, медных шпилей и башен Лейле видеть ещё не доводилось. А дальше, за городом, тянулась лазурная ширь — безбрежная, подёрнутая лёгкой рябью, убегающая во все стороны, насколько хватало глаз. Море!

Да, это было море — а город внизу, несомненно, был Цальмхаафен, о котором рассказывал ей Бродяжка. Лейле показалось, что она даже различает чёрную рыбину на далёких знамёнах. Так вот он какой — город торговцев, и мастеров, и знаменитых ткачих. И в него можно было легко попасть — стоило только спуститься вниз по тропке, начинавшейся почти у Лейлиных ног.

Ветер донёс до Лейлы звонкую песенку родника. Небольшой источник был совсем рядом — чистый, прозрачный, холодный как лёд. Присев рядом, Лейла достала из-за пазухи последний оставшийся кусок хлеба.

Она доберётся до города и сумеет остаться там — пока что одни боги знают, как именно, но точно сумеет. Работы она отроду не боялась. В Цальмхаафен, как речки в море, стекаются все — и купцы, и бродяги, и наёмные воины. И если кто-нибудь что-нибудь слышал о Вите…

Лейла проглотила последние крошки, запила их студёной водой, умыла лицо и руки. Так-то оно лучше. Пожалуй, прежде чем идти в город, надо бы наведаться к морю — выкупаться самой и выстирать наконец-то одежду. Раз так, то нечего рассиживаться. Путь предстоит неблизкий.

Лейла поднялась на ноги, в последний раз оглядела приветливую полянку — и, не оглядываясь, зашагала вниз по каменистой тропинке.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге