Обложка Девочка и Смерть. Числа

Девочка и Смерть. Числа

Игорь Зыгин

0% прочитано
Стандартный
Игорь Зыгин

Девочка и Смерть. Числа

Глава 1 Слои

1

В Аль-Кариме у всего было два имени. Или три. Или четыре.

Одну и ту же вещь разные люди называли по-разному, и от этого она действительно становилась разной. Не для богов, наверное. Боги, если они вообще ещё смотрели вниз, должны были видеть вещи без слов: воду как воду, кровь как кровь, ложь как ложь. Но люди жили не среди вещей. Люди жили среди названий.

По тому, какое слово человек выбирал, можно было понять, кто он такой. Какой слой города он видит. До какого слоя его пустили. До какого он додумался сам. До какого ему лучше бы никогда не добираться.

Идрис ибн Рауф видел много слоёв.

Например, он знал, что паломники, которые приходили в Аль-Карим поклониться Священному Водному Кристаллу, делали это не только из религиозного рвения. Первый слой был прост и красив: человек шёл через пустыню, чтобы исполнить повеление древних пророков, склонить голову перед камнем, дарованным богами воды и камня, и вернуться домой очищенным.

Так рассказывали детям. Так говорили старухи у Водной лестницы. Так писали на свитках, которые продавали паломникам втрое дороже хорошей ткани.

Второй слой был практичнее. Человек, поклонившийся Кристаллу, возвращался не просто очищенным. Он возвращался тем, кто прикоснулся к чуду. А такой человек получал особый вес в тех местах, откуда пришёл. Его слово становилось тяжелее на семейном совете. Его клятва стоила дороже. Его дочь легче выдавали замуж, его сыну охотнее давали в долг, его боялись обидеть.

Идрис видел и третий слой.

Паломник покупал свидетельство о поклонении. Свидетельство требовало печати. Печать требовала платы. Плата требовала служителя, который делал вид, что это не плата, а дар. Служитель требовал помощника, помощник — писца, писец — пергамент, пергамент — караван с тряпьём, чернилами, кожей, воском, медными трубками для хранения свитков и всем прочим, без чего вера начинала выглядеть подозрительно голословной.

Так город питался благочестием. Медленно. Аккуратно. С молитвой перед каждым укусом.

Идрис не осуждал город за это. Осуждение было роскошью людей, у которых расчходы считал кто-то другой.

В Аль-Кариме слова были занавесками. Одни шептали «милость», имея в виду удобную печать на документе. Другие говорили «служение», подразумевая теплое место у кормушки. Третьи произносили «щедрость», и в ладони уже лежал свёрток монет. Он различал эти подмены на слух, как опытный торговец отличает серебро от олова по одному лишь звону.

Город строился слоями, как старый камень, на который веками наносили штукатурку.

Первый слой был белым и благочестивым: ароматы благовоний, вода для омовений, низкие поклоны, правильные слова. Второй был маслянистым и тёплым: улыбки служителей, списки пожертвований, чужие подписи, многозначительные подмигивания стражи. Третий держался в тени. Там решали, кому пройти без очереди, чьи грехи не заметить, какая лавка завтра окажется закрытой по воле богов, а какая — открытой по воле очень уважаемого и очень благодарного человека.

Идрис не просто знал, что эти слои существуют. Он знал, как люди их называют. И втайне гордился этим.

Простой люд видел только блеск Священного Водного Кристалла и верил в его чистоту. Идрис видел трещинки на гранях, следы пальцев, пятна старого воска возле новых печатей, и в этих следах читал людей. Он считал себя посвящённым не потому, что был ближе к божественному, а потому, что был ближе к правде — как он её понимал: к тайным дверям, к тайным именам.

Иногда ему даже нравилось, что от этого знания щиплет в горле, как от дыма. Оно делало его выше остальных. Давало право говорить с теми, кто принимает решения, и не кланяться тем, кто только делает напыщенный вид.

Он видел под первым слоем. Видел под вторым. Иногда думал, что видит под третьим.

Во всяком случае, Идрису нравилось так думать.

На самом деле слои были не только у города. Они были и у его дома. У его стола. У его браков. У его детей. У его слов. И особенно — у его ящиков.

Стол Идриса стоял в маленькой комнате за внутренним двором. Стол был старый, северного дерева, если верить сирийскому плотнику, который продал его восемнадцать лет назад. Идрис тогда ещё был достаточно молод, чтобы верить красивой лжи, если она была хорошо отполирована. Теперь он бы сказал: дерево есть дерево. Но стол был хороший. Надёжный. С тремя ящиками.

Верхний ящик был для вещей, которые можно было показывать людям. Там лежали обычные ведомости, счёт за муку, расписка Хафиза-менялы, письма от дома аль-Зайд, чернильный камень, запасные перья, сухая печать для тканевых грузов и два медных кольца для свитков.

Средний ящик был для вещей, не столь приятных, но которые можно было объяснить. Там лежали вторая расписка Хафиза, которую Марьям не видела; письмо Фадиля ибн Мусы с вежливой фразой «мы все заинтересованы в сохранении твоей устойчивости»; серебряная серьга без пары; маленький нож для сургуча; и список имён, которые нельзя было произносить при людях, но следовало помнить при разговоре с покровителями.

Нижний ящик был для всего остального. Синие шнуры. Малая печать. Ключ без бирки. Мешочек сафры, который он никогда не называл сафрой. Слишком грязное слово для его дома. Три старых долговых листа с отпечатками пальцев вместо подписей. Одна голубая бусина, найденная в щели закрытой повозки три месяца назад. И ещё кое-что.

Что именно — Идрис предпочитал не обсуждать даже с самим собой. Нижний ящик для того и был нужен: хранить вещи, для которых слов не было.

Когда-то давно, если верить старым сказителям, люди спросили Аль-Мазина, бога воды, можно ли им курить сафру.

Сама история была глупой, как большинство легенд, переживших века. В ней люди пришли к богу не с молитвой о дожде, а с пучком жёлтой травы. Трава росла возле солёных впадин, там, где вода не годилась ни человеку, ни козе, ни даже верблюду. Если высушить её, растереть, смешать со смолой и поджечь, дым делал мир мягче. Боль уходила. Жажда отступала. Песок становился золотым, женщины — добрее, долги — дальше, а смерть — чем-то, что случится не сегодня и, может быть, не с тобой.

Люди спросили: — О Аль-Мазин, можно ли нам вдыхать этот дым, если мы будем делать это умеренно?

Аль-Мазин, говорят, долго молчал. Боги часто молчали, когда ответ был очевиден. Или когда им не нравился вопрос. Потом он сказал: — Человек, который спрашивает разрешения надеть цепь, уже слышит её звон. Человек, который просит позволить ему забыться, уже ищет хозяина. Вы пришли ко мне не за дозволением, а за соучастием. Я не стану держать чашу у ваших губ, пока вы сами себя топите.

И запретил сафру.

Древние пророки записали запрет строго, несколько раз, разными словами, чтобы даже самый богатый глупец не смог притвориться, будто не понял.

Сафра мутит дар воды. Сафра делает свободного зависимым. Сафра превращает боль в ложь, а ложь — в привычку. Сафра запрещена. Сафра — харам.

Этого было достаточно для бедных. Они боялись запретов, потому что наказание почти всегда начиналось с них. Но люди, считавшие себя выше толпы, сафру очень любили.

Разумеется, тайно.

Тайна делала её дороже. Запрет делал её слаще. Богословы называли её мерзостью, служители жгли её в задних комнатах после ночных советов, купцы покупали её не для себя, а для гостей, гости не вдыхали, а «принимали дар от хозяина», женщины из хороших домов не знали слова «сафра», но знали, у какой служанки спрятан медный сосудик.

Из этих двух истин рождалась простая купеческая арифметика.

Первый факт: сафра была запрещена. Второй факт: сафру любили те, кто мог платить.

Из-за первого перевозка сафры была связана с риском. Из-за второго — была делом невероятно доходным.

Благодаря этому Идрис ибн Рауф мог содержать трёх жен и семерых детей. Не роскошно, нет. Роскошь оставалась для тех, кто сидел выше и называл сафру нафасом не только в ведомостях, но и в собственных мыслях. Идрис содержал свой дом достойно. Сытно. Без долгов, которые сразу видны на лице. Без необходимости отдавать мальчиков в водоносы в десять лет, а девочек — к родственникам, которые сначала гладят по голове, а потом начинают считать сколько она ест.

Это тоже был его собственный слой.

Снаружи: закрытая повозка. На пергаменте: храмовый нафас. В разговоре с женой: грязная сафра. В разговоре с самим собой: груз. В разговоре с Хафизом-менялой: обеспечение долга. В разговоре с Богами — если бы Идрис когда-нибудь решился с ними говорить — возможно, грех.

Но Идрис с богами не говорил.

Он не был безбожником. Безбожники в Аль-Кариме долго не жили или жили слишком успешно, чтобы называть себя безбожниками. Он кланялся Кристаллу, выплачивал закят, произносил нужные слова в нужные дни, не смеялся над пророками при детях и знал цену благословению, если оно заверено хорошей печатью. Просто были темы, по которым Богов лучше не беспокоить. У Них хватало забот: засуха, мёртвые младенцы, войны родов, паломники, падающие на ступенях Водной лестницы. Идрис не видел смысла добавлять к этому вопрос о четырёх ящиках сафры, идущих через Пасть Дьявола под синей печатью дома аль-Зайд.

Тем более что ответ он уже знал. Харам есть харам. Прибыль есть прибыль. Дом есть дом. Дети есть дети. И где-то между этими четырьмя истинами взрослый мужчина должен был жить.

Идрис молча гордился своей способностью идти на моральные компромиссы и не становиться при этом последней сволочью. Это была тонкая, скрытая гордость.

Он не продавал сафру мальчишкам за банями. Не смешивал её со свинцовой золой, чтобы сделать тяжелее. Не принимал её сам, хотя иногда, после третьего ночного крика младшего сына Зайнаб, после второго письма Хафиза за неделю и после очередного взгляда Марьям, в котором было слишком много понимания, он думал, что понял бы человека, который принимает.

Он не обманывал семьи у Водной лестницы. Не забирал последнее у вдов. Не бил погонщиков без причины. Не трогал женщин рабского квартала, хотя Тамир говорил, что человек, который ходит южной дорогой и не берёт радостей там, где они продаются, рискует однажды стать святым или мертвецом, а оба варианта неудобны для дела.

Идрис платил вовремя, если мог. Возвращал долги, если помнил. Кормил детей погибшего брата. Не выгнал Аишу, когда мог. Не поднял руку на Марьям ни разу за двадцать лет, не смотря на то, что никто не сказал бы ему ни слова.

Это всё не могло быть напрасно.

Верхний слой говорил: он уважаемый человек. Средний слой говорил: он просто делает неприятную работу ради своих детей. Нижний слой молчал. И это молчание было самым разумным из всех его ответов.

2

Тем утром Идрис сидел за своим столом и привычно заполнял ведомость.

Ткань. Масло. Кориандр.

Четвёртую строчку он благоразумно оставил пустой. С пустыми строками вообще удобно работать. Они ничем не пахнут. Ничего не весят. И не пялятся на тебя с укором — ну, если, конечно, не всматриваться в них слишком долго.

Вдруг за стеной кто-то вскрикнул. Следом раздался характерный треск бьющейся глины. А потом подала голос Зайнаб — с той ледяной надменностью, с какой женщины хорошего рода обычно отчитывают нерасторопную прислугу: — Это, между прочим, был синий кувшин.

Идрис устало прикрыл глаза.

Кувшин и правда стоил денег. Не астрономических, если мерить купеческими мерками, но достаточных, чтобы теперь о нём гудели до самого вечера. А то и до завтра. Если посудину грохнул ребёнок Марьям — разговор замнут быстрее. Если кто-то из выводка Аиши — концерт затянется. Ну а если отличилось чадо Зайнаб, то внезапно выяснится, что кувшин был старым, давно треснувшим и вообще напрасно занимал место.

Так жил этот дом.

На людях жилище Идриса ибн Рауфа уважительно называли гаремом. В кофейнях завсегдатаи цедили это слово с ленивой завистью, словно за глухим забором Идриса лежали шёлковые подушки, били фонтаны розовой воды, а молодые женщины с браслетами на щиколотках только и делали, что наслаждались жизнью. Кто-нибудь, хлопнув вторую чашу дешёвого вина, обязательно изрекал: — У Идриса три жены. Вот умеет же человек жить.

Боги, как же Идрису хотелось хоть раз притащить такого философа к себе в гости на одно утро. Именно на утро. Ночью любой дом может прикинуться таинственной сказкой. Утром — никогда.

Утром этот гарем вонял кислым молоком, детской мочой, подгоревшими лепёшками, женским мылом, старым дымом и мокрой глиной. И вечным, глухим беспокойством. Утром он требовал свежего масла, муки, чистой воды, ткани, новых сандалий, оплаты учителю, микстуры от кашля и срочной починки крыши. А ещё нужно было сочинить ответ родне Зайнаб, откупиться подарком от брата Марьям, восстановить справедливость между детьми Аиши и детьми всех остальных...

И главное — чтобы мужчина, который считался хозяином дома, в очередной раз удержал этот трещащий свод, пока он окончательно не рухнул ему на голову.

На первом слое это называлось гаремом. На втором — домом. А на третьем, самом честном — бесконечным, живым расходом, который умел плакать, болеть, рожать новых едоков и судить его тяжелым молчанием первой жены.

Да, Идрис, с божьей помощью, содержал трёх женщин и семерых детей.

Марьям была первой. Первой не только по семейному положению, но и по времени, по праву, по памяти. Она знала Идриса ещё до открытия южной линии, до появления синей печати. Застала времена, когда он ещё не научился чеканить фразу «закрытый груз».

Когда они только поженились, у него за душой было два верблюда, половина караванного двора, один добротный нож и вера в то, что достаточно много работать, чтобы стать уважаемым человеком. Сама Марьям тогда была худее и смеялась чаще.

Марьям родила ему Хадижу, а потом ещё двух мальчиков: один вечно лез в драки, второй постоянно кашлял. Она управляла домашним хаосом без лишнего шума. Она редко повышала голос за ненадобностью. Одно её молчание стоило дороже всех криков Зайнаб.

По сути, Марьям была верхним ящиком его дома. Её было не стыдно показать миру со словами: «Смотрите, я приличный человек. У меня есть жена, которая помнит мою нищету, держит мой дом и до сих пор не ушла».

Аиша была второй. Поначалу она была женой его брата.

Рауф-младший сгинул на южной дороге десять лет назад. Шальная стрела под ребро, лихорадка к вечеру, могила у сухого русла да три камня сверху, чтобы шакалы не растащили. Так рассказывали выжившие. Идриса там не было. И не жалел об этом.

После Рауфа осталась Аиша, двое детей и половина прав на караванный двор. На людях это называли семейной трагедией. А за закрытыми дверьми — сугубо имущественным вопросом.

Уйди Аиша назад к своей родне, она унесла бы наследственные права сыновей, кусок долга, часть имени брата и половину будущих разборок. Хафиз-меняла начал бы улыбаться шире. Дом аль-Зайд предложил бы удушающую «помощь». Родня Аиши сперва потребовала бы долю в дворе, следом — долю в прибыли, а потом внезапно оказалось бы, что эта самая доля больше всей прибыли.

Идрис женился на Аише сразу после окончания траура, чтобы не дать им ни одного шанса.

И Аиша всё прекрасно поняла. Она вообще много понимала и крайне мало говорила. В этом крылась её сила. Она вошла в его дом бесшумно, как заходят в комнату, где недавно умер человек. И даже спустя годы Идрис кожей чувствовал, что для неё он всё ещё не муж, а человек, занявший место мужа, потому что место не должно было пустовать.

При этом она его не упрекала. И это было хуже всего.

Аиша стала средним ящиком его дома. Её присутствие легко объяснялось. Вдова брата. Племянники. Долг перед кровью. Двор. Право. Порядок. Всё разумно, всё чинно. Вот только всё это чуть-чуть пахло мертвечиной.

Зайнаб была третьей. Она появилась вместе с южной линией.

Никто вслух не произнёс пошлое слово «условие». В хороших домах так не говорят. Её отец, Фадиль ибн Муса, просто философски заметил однажды, что связи между домами следует укреплять, что Идрис парень надёжный, а южные перевозки требуют абсолютного доверия. Доверие же лучше всего скрепляется кровью, браком или долгом. Долг уже висел. Кровь проливать никому не хотелось. Оставался брак.

Идрис тогда был ещё достаточно глуп, чтобы увидеть в этом знак доверия. Марьям мгновенно распознала ловушку. Аиша увидела новую хозяйку на ее кухне. А сама Зайнаб, кажется, выслушала приговор.

На свадьбе она была прекрасна и зла. С тех пор красота стала поспокойнее, злость — поумнее. Она принесла с собой приданое, разом закрывшее старый долг за двор, позволила купить двух верблюдов и, самое главное, открыла Идрису доступ к перевозкам с синей печатью. Сама Зайнаб никогда не говорила об этом прямо. Слишком уж хорошо была воспитана, чтобы при свидетелях напоминать мужчине о его долгах. Без свидетелей — совсем другое дело.

— Мой отец, между прочим, доверил тебе южную линию, — могла процедить она. — Твой отец продал мне верёвку и назвал её лестницей, — парировал Идрис. — И тем не менее, ты полез.

Тут возразить было нечего.

Зайнаб стала нижним ящиком его дома. Отнюдь не потому, что он любил её меньше всех. Любовь тут вообще была ни при чём. Марьям он любил. Аишу уважал. А вот Зайнаб — желал, опасался, часто бесился, иногда восхищался и никогда до конца не понимал, где заканчивается она сама и начинаются длинные руки её отца.

Она была нижним ящиком просто потому, что именно в ней лежала настоящая цена его нынешней жизни. Та самая южная линия. Синяя печать. Закрытые грузы. Комната без окон. Право шагать через левую створку Южных ворот. Возможность кормить семерых детей так, чтобы никто не пересчитывал сколько фиников у соседа по столу.

3

За хлипкой дверью снова раздались шаги.

Идрис узнал Марьям ещё до стука. Аиша ступала так, словно всё ещё боялась разбудить мёртвого. Зайнаб вколачивала подошвы в пол, будто тот был ей должен. Марьям шла иначе — ровно, без просьбы и без вызова. Как человек, которому не нужно никому ничего доказывать.

Она вошла без стука. В руках у нее была свежая лепёшка. Край чуть подгорел.

— Ты опять возишь сафру.

Идрис посмотрел на лепёшку. Потом на ведомость. Потом на чернильную каплю, набухшую на кончике пера. Ещё миг — сорвётся, и третью строку придётся выводить заново.

— Не произноси такие слова в моём доме. Я вожу храмовые грузы, — сказал он. — По синей печати. Ведомость перед тобой.

Марьям подошла ближе.

— Ведомость я вижу.

Она положила лепёшку на стол — почти на пергамент. Крошки посыпались на край листа, одна прилипла к влажной точке после слова «кориандр».

Идрис стиснул зубы. Вот она, любовь: не сказать женщине, что она сыплет крошки на чистую ведомость. Или трусость. В Аль-Кариме у всего было много имен.

Марьям поставила ладонь на край листа. Не прижала — только коснулась. Но Идрис всё равно почувствовал, как будто она держит не бумагу, а его горло.

— Закон, — сказала она. — Прямо сегодня утром о нём вспомнил? — Я вспоминаю о нём каждый раз, когда прохожу через Южные ворота. — Через левую створку?

Он поднял на неё тяжёлый взгляд. Вот за это он её временами и ненавидел. Как ненавидят зеркало после бессонной ночи: не за жестокость, а за отсутствие милости.

— Через ту створку, где ставят печать. — Конечно. Если поставить печать, вещь сразу перестаёт быть тем, чем была. — Осторожнее, Марьям. — С чем? С бумагой?

Она чуть сдвинула ладонь. Пергамент тихо шуршал под её пальцами.

— С тем, что ты сейчас говоришь. — Я пока только повторяю твои слова. Закон. Печать. Левая створка. Хорошие слова. Гладкие. Их удобно держать во рту. Сафра совсем другое дело — Ты хотела сказать нафас, наверное. Нет. Ты слишком много слушаешь старух у Водной лестницы. — Эти старухи слышат больше, чем мужчины в комнатах без окон. — У них в любой закрытой коробке сидят джинны.

— Потому ведь коробка и закрыта, верно? — с вызовом спросила она.

Идрис усмехнулся. Осторожно, не слишком резко. Так смеётся человек, который ещё надеется превратить разговор в шутку и этим спасти себе утро.

— Закрытый ящик чаще всего хранит то, за за что заплачено достаточно, чтобы чужие руки туда не совались. — Удобно ты это назвал. — Это называется собственность. — А если вещь запрещена? — Тогда это деликатный груз. — А если от неё человек гниёт заживо? — Тогда это называется “не моё дело”.

Марьям посмотрела на него долгим, проницательным и очень неприятным взглядом.

Где-то в глубине дома снова взвизгнул ребёнок. Следом прорезался голос Зайнаб: — Клянусь водой, если это опять сын Аиши, я его… — Не смей клясться водой из-за кувшина, — тихо сказала Аиша.

Тихо — и с такой сталью, что Зайнаб замолчала.

Идрис почти благодарен был этому шуму. Дом, как всегда, требовал воды, муки, масла и того, на кого спихнуть вину. Даже когда в маленькой комнате за двором решались вопросы космических масштабов, дом продолжал жить так, будто харам — всего лишь ещё одна графа в ведомости.

— Можешь плести мне это дальше, — сказала Марьям. — Мне даже удобно. Жена всё-таки должна слышать ложь раньше соседей. — Тогда к чему вопросы? — Хочу понять, сколько в тебе ещё осталось человека.

Идрис дёрнулся ответить — и осёкся.

Чернильная капля сорвалась с пера. Чёрное пятно расплылось под третьей строкой. Не смертельно: присыпать песком, выждать, соскоблить лезвием. Пергамент ещё можно было спасти. Но притворяться, что пятна нет, уже не вышло бы.

— Достаточно, — сказал он. — Для кого? — Для этого дома. — Дом не ест людей, Идрис. Это люди едят друг друга и называют это заботой о доме.

Он медленно положил перо на стол.

— Я не продаю дым детям. Не мешаю его с золой. Не держу курильню за банями. Я не… — Ты просто держишься чуть выше самого дна, — сказала Марьям. — Самую каплю.

Он замолчал.

Внутри у него со скрипом приоткрылся средний ящик. Три жены. Семеро детей. Долг Хафизу. Вдова брата. Южная линия. Левая створка. Синие шнуры. Плата за молчание. Всё, что отделяло его от дня, когда пришлось бы сказать детям: сегодня еды нет.

— Я делаю то, что должен. — Нет. Ты делаешь то, чему сумел подобрать удобное имя.

Она убрала ладонь с ведомости. На пергаменте остался бледный след от её пальцев — мука, жир, тепло.

— Марьям.

Она уже стояла у порога.

— Я ухожу в рейс. Вернусь через семь дней. — Что, опять через Пасть? — Так на сутки быстрее. — Лучше на сутки опоздать, чем не вернуться совсем.

Она тихо вышла.

На столе остались подгоревшая лепёшка, крошки и чернильное пятно.

Он сидел как каменный.

Снаружи дом продолжал бурлить. Спорили женщины. Носилась мелюзга. Кто-то умудрился уронить ещё что-то — помельче кувшина, судя по звуку. Зайнаб как всегда сказала что-то ядовитое. Аиша в ответ что-то угрожающее. А потом звонко рассмеялась Хадижа.

Хадижа... Голубые сандалии. Ремешок на три узла. Синяя бусина.

Идрис нервно стрельнул глазами на нижний ящик. Нет. Не туда. Об этом лучше было не думать.

Разговор шёл о сафре. Только о ней.

И, как бы мерзко ни было в этом признаваться, его вдруг отпустило. Накатило то самое гнилое, низменное облегчение, от которого нестерпимо хочется вымыть руки, хотя грязи на них нет.

Марьям верила, что он возит сафру. Ну, или знала наверняка. По крайней мере, знала ровно столько, чтобы не копать глубже. И это было хорошо.

Всё-таки сафра — это грех, у которого есть имя. Её можно было гневно запрещать. Оправдывать. Прикрывать красивыми ярлыками: храмовая смола, медицинский дым, закрытый груз, слабость богатых или проклятие нищих... У сафры имён хватало с избытком.

А вот у того, что покоилось на самом дне, имён не было вообще.

Идрис гнал эти мысли прочь. Точнее, позволял себе думать об этом ровно до той черты, за которой начиналось безумие.

Он машинально подцепил щепотку песка из мелкой пиалы, щедро присыпал чернильную кляксу и замер, ожидая, пока она высохнет.

Свежие пятна всегда выглядят пугающе, пока остаются влажными. Зато потом... в конце концов, они просто становятся частью пергамента.

Глава 2. Левая створка

1

Южные ворота Аль-Карима открывались на рассвете.

Не сразу. В Аль-Кариме ничто не открывалось сразу, кроме детских ртов, когда им хотелось есть, и лавок с горячими бобами, если хозяин успел занять хорошее место. Ворота открывались правильно.

Сначала трижды били в медный диск у караульной башни. Первый удар будил тех, кто и так не спал: погонщиков, воров, женщин, провожавших мужчин взглядом до угла, и людей вроде Идриса ибн Рауфа, у которых сон кончался задолго до утра. Второй удар сообщал торговцам, что пора перестать спорить с весовщиками и начать спорить со стражей. Третий удар предназначался, вероятно, богам, потому что больше никто уже не слушал.

Потом младшие стражники снимали ночные цепи. Цепи были толстыми, черными, вечно пахли ржавчиной и козьим жиром. Их смазывали раз в десять дней, о чем в караульной книге делалась аккуратная запись. Идрис знал это, потому что однажды видел книгу. Не должен был видеть, но видел. Случайно. В Аль-Кариме почти все важное случалось случайно, если за случайность заранее заплатили.

Затем писец у ворот раскладывал дощечки. На одной лежали обычные печати. На другой - храмовые. Третья была пустой. На нее не клали ничего.

Пустая дощечка была самой важной.

Идрис знал это. И ему нравилось, что он знал.

Писец после этого садился в узкую тень башни и делал вид, что слышит только то, что велели повторить вслух. Умение не слышать кормило его лучше, чем умение писать.

Он сидел на передке первой повозки, закутавшись в легкий дорожный плащ, и смотрел, как просыпается южная площадь. Верблюды фыркали, ворочали губами, оскорбляли мир своим запахом и выражением лиц. У верблюда, если долго на него смотреть, всегда можно было прочитать одну и ту же мысль: я знаю о тебе всё, человек, и ничего хорошего там нет.

У первого верблюда Идриса, старого белесого самца по имени Судья, эта мысль была особенно отчетливой. Судья умел плеваться на расстояние, которое Тамир, старший погонщик, называл "три честных локтя и один купеческий". В молодости Судья возил медь, потом финики, потом покойников из южных селений во время жаркой лихорадки. С тех пор он останавливался у свежих могил и смотрел на них с видом человека, который узнает старого должника.

Идрис недолюбливал Судью. Судья отвечал ему тем же.

Это, впрочем, было хорошим началом любых деловых отношений. Слишком теплая любовь между человеком и скотиной обычно заканчивалась тем, что человек начинал разговаривать с ней при свидетелях. На южной дороге такое быстро становилось лишним грузом.

Караван Идриса состоял из семи повозок, двенадцати верблюдов, пяти погонщиков, двух охранников и одного мальчишки-водоноса, который врал о своем возрасте с такой наглостью, что мог бы сделать карьеру в храмовой канцелярии. Сорок три места груза.

На верхнем слое: ткань, масло, кориандр, сушеная мята, медные трубки для свитков, две связки кожаных бурдюков и ящик с дешевыми стеклянными бусами для южных рынков.

На среднем слое: четыре места нафаса.

Если назвать грязным словом - сафры.

Если говорить правильно - храмовой смолы для благовонных составов, предназначенных исключительно для домов, имеющих разрешение на хранение лечебного дыма.

Если говорить честно...

Идрис поправил край плаща и не стал говорить честно даже внутри головы. Честность с утра вредила пищеварению. Он еще не завтракал, только выпил сладкой воды с щепоткой соли. Марьям сунула ему в дорогу лепешку, ту самую, с чуть подгоревшим краем. Он не взял ее сразу, потому что все еще был зол после вчерашнего разговора, а потом все-таки взял, потому что гнев гневом, а дорога дорогой.

Лепешка лежала теперь в холщовой сумке под сиденьем. Рядом с ножом, вторым ножом, дорожной ведомостью и маленьким мешочком песка для чернил.

Все взрослые мужчины делились на тех, кто брал в дорогу лишний нож, и тех, кого потом хоронили с удивленным выражением лица.

— Эй, хозяин, — сказал Тамир снизу. — Если мы сегодня будем ждать, пока Судья сам изволит проснуться, то к Пасти доберемся как раз к моей следующей свадьбе.

— У тебя уже была следующая свадьба, — сказал Идрис.

— Та не считается. Ее отец вернул козу.

— Жену?

— Козу. Жену оставил. Хороший человек, между прочим. Понимал порядок вещей.

Погонщики засмеялись. Не потому, что шутка была новой. Тамир рассказывал ее каждый раз перед выездом, меняя только животное. Утром перед воротами людям хватало и такого.

Идрис позволил себе улыбнуться.

Снаружи он улыбался ровно настолько, чтобы люди считали его человеком, знающим цену простоте. Внутри он отметил, что Тамир снова слишком громко шутит возле ворот. Громкая шутка перед проверкой была плохим знаком. Человек, который смеется, старается казаться легким. Человек, который старается казаться легким, уже несет что-то тяжелое.

Да успокойся ты, сказал он себе.

Голос внутри звучал почти как его собственный. Почти.

Сафра спрятана не у Тамира. Сафра спрятана не в первом ряду. Сафра спрятана там, где ее ищут только дураки, а дураков сегодня быть не должно.

Сегодня у левой створки должен был стоять Саид-аль-Коротышка.

Саид был вовсе не коротышкой. Он был круглым, широким и потел так щедро, что летом его можно было ставить рядом с молодыми финиковыми пальмами и собирать влагу в чашу. Прозвище ему дали двадцать лет назад, когда он еще был тонким, как палка, и на голову ниже прочих. Потом жизнь сделала с Саидом то, что жизнь делает с честными стражниками, вовремя понявшими цену нечестности: расширила.

Саид знал Идриса. Идрис знал Саида. Это не называлось дружбой. Дружба предполагала ужин, разговоры о детях и возможность занять друг у друга денег без свидетелей. То, что было между Идрисом и Саидом, называлось взаимопониманием.

Саид получал два маленьких свертка в месяц, один кувшин хорошего масла перед праздниками и право покупать у Идриса кориандр на четверть дешевле обычной цены. Идрис получал от Саида кивок, медленное движение печати и взгляд, который всегда почему-то оказывался направлен туда, где ничего интересного не происходило.

Этого хватало.

Саида у ворот не было.

Идрис заметил это не сразу. Точнее, заметил сразу, но позволил себе не понять. Ум человека иногда работает как плохой писец: видит ошибку, но ведет следующую строку, надеясь, что к концу страницы все само как-нибудь исправится.

У левой створки стоял молодой стражник.

Очень молодой. Слишком прямой. Слишком чистый. На нем был свежий кожаный нагрудник, еще не потертый у левого плеча, где ремень обычно врезается после третьего часа на жаре. На подбородке росла бородка, похожая на неуверенную подпись под неудачным договором. Копье он держал так, будто оно было не палкой с железом на конце, а личным поручением богов.

Идрис почувствовал, как под плащом, между лопатками, выступил пот.

Да ладно, сказал внутренний голос. Просто мальчишка. У каждых ворот бывает мальчишка. Мальчишки стоят, смотрят строго, задают два вопроса из наставления, получают подзатыльник от старшего и учатся жизни.

Где старший?

Ведомость без старшего. Левая створка без Саида. Пустая строка в чужих руках.

Спокойно. Счет Хафиза хуже. Вчерашний взгляд Марьям хуже. Писец у ворот хуже только тогда, когда сам умеет считать.

Где Саид?

Идрис спрыгнул с повозки. Земля больно ударила в пятки сквозь подошвы. Он сразу пожалел, что спрыгнул. Уважаемые люди не спрыгивают. Они спускаются. Но теперь было поздно; невозможно спрыгнуть заново, уже более достойно. Некоторые ошибки не исправляются, даже если на них никто не смотрит.

Молодой стражник смотрел.

— Имя, — сказал он.

Не "мир тебе". Не "что везешь". Не "а, Идрис ибн Рауф, южная линия".

Имя.

Так спрашивают людей, которых не знают.

Идрис улыбнулся.

— Идрис ибн Рауф, перевозчик дома аль-Зайд по синей печати. Семь повозок. Дорога через Пасть Дьявола, если боги не решат, что сегодня им скучно.

Юный стражник не улыбнулся. Плохой знак. Человек, не улыбающийся шутке про богов, либо очень набожен, либо очень глуп, либо получил приказ. Первые двое иногда поправимы. Третий - уже нет.

— Ведомость.

Идрис достал ведомость.

Не быстро. Быстрота выдает страх. Не медленно. Медлительность выдает расчет. Он вынул ее с той скоростью, с какой человек берет бумагу, на которую имеет полное право. С возрастом Идрис понял, что половина власти состоит в правильно выбранной скорости движений.

Стражник взял ведомость двумя пальцами, как дохлую мышь.

— Ткань, — прочитал он. — Масло. Кориандр. Медные трубки. Бусы. Бурдюки.

— И благовонный нафас по храмовому разрешению, — мягко подсказал Идрис. — Видите синюю отметку.

— Вижу пустую строку.

Внутри Идриса что-то маленькое и противное село на корточки.

У стены писец не поднял головы от дощечек. Это было хуже, чем если бы поднял.

— Пустая строка, — сказал он, все еще улыбаясь, — для дорожных добавлений. Бывает, что в малом караванном дворе к нам присоединяют чужой груз. Тогда писец...

— Кто писец?

— У ворот?

— Твой.

— Мой писец сегодня остался с лихорадкой. Вы наверняка знаете, как это бывает. Ночью человек клянется, что утром будет здоров, а утром лежит мокрым бурдюком у стены.

Тамир за его спиной хихикнул. Идрис мысленно пообещал урезать ему плату на два дирхема. Не за хихиканье. За несвоевременность.

— Я не спрашивал о лихорадке, — сказал стражник.

А вот это уже было совсем плохо.

Идрис склонил голову.

— Конечно.

Он увидел имя на кожаной бирке у груди стражника: Наиль ибн Самах.

Наиль. Красивое имя. Слишком чистое для человека, который стоял у левой створки и держал чужую ведомость так, будто она должна была признаться первой.

— Где Саид? — спросил Идрис.

— Старший Саид сегодня не у левой створки.

— Болен?

— Переведен.

— Куда?

Наиль поднял глаза.

— Это не записано в твоей ведомости.

Тамир перестал хихикать.

Площадь вокруг продолжала жить, но Идрису показалось, что звуки стали тоньше. Где-то ругались из-за очереди. Где-то женщина продавала горячие бобы и кричала, что ее бобы мягче щек новорожденного, хотя Идрис не понимал, почему это должно пробуждать аппетит. Верблюд Судья издал длинный влажный звук, который мог означать всё: от "я хочу воды" до "ваш род обречен".

— Открыть третью повозку, — сказал Наиль.

Идрис помолчал.

— Третью?

— Да.

— В третьей кориандр.

— Тогда пахнуть будет приятно.

Соображает, подумал Идрис.

Это было хуже всего. С дураком можно было работать. С честным умником оставалось только действовать раньше него.

— Наиль ибн Самах, — сказал Идрис, прочитав имя вслух, будто только теперь заметил. — Красивое имя. Ваш отец из городских?

— Открыть третью повозку.

— Разумеется. Тамир.

Тамир подошел к третьей повозке. Теперь он шел без прежней веселости: развалисто, как человек, который надеется, что если двигаться достаточно медленно, неприятное событие умрет от старости. Наиль пошел за ним.

Третья повозка действительно была с кориандром.

Не только с кориандром.

Но в основном с кориандром, если смотреть сверху, а большинство людей смотрело именно сверху. Такова была милость богов к торговому делу: они создали людям глаза в голове, а не в совести.

Мешки лежали ровно. Идрис сам проверял вчера. Нижний ряд - обычная ткань. Между тканью и досками - плоские пакеты сафры, обмазанные глиной и пересыпанные сухой мятой. Над ними - кориандр. Много кориандра. Если засунуть нос достаточно глубоко, можно было почувствовать пряную пыль и горечь, но для этого надо было захотеть почувствовать.

Не захочет, сказал Идрис себе.

Захочет, ответил кто-то другой.

Наиль взял короткий крюк для проверки грузов.

— Осторожно, — сказал Идрис. — Там мешки тонкие. Если порвутся, кориандр потом придется собирать с пола, а я не настолько богат, чтобы кормить южную дорогу кориандром.

— Богатые всегда так говорят.

— Что именно?

— Что они не настолько богаты.

Тамир кашлянул. На этот раз не от смеха.

Наиль воткнул крюк в первый мешок и развернул его. Из мешка пахнуло сухим кориандром: хорошим, сильным. Идрис сам выбрал его позавчера у старого Назима, который плевал в сторону каждого покупателя, потому что считал торговлю унизительным способом расставаться с прекрасным товаром.

Наиль опустил крюк глубже.

Идрис услышал, как где-то за его ребрами кто-то начал считать.

Один.

Два.

Три.

Крюк царапнул ткань нижнего ряда.

Если он потянет еще немного, подумал Идрис, то вытащит край обмазки. Не весь пакет. Только крошку. Желтоватую крошку. Возможно, ее можно будет назвать пылью от старого ковра. Возможно, если рядом никого не будет. Но рядом будут все.

Публично обнаруженная сафра переставала быть нафасом, храмовой смолой и слабостью знати.

Она становилась словом с зубами.

— Наиль, сын Самаха, — сказал Идрис очень тихо.

Стражник не обернулся.

— Если вы повредите груз с синей печатью, вам придется заносить это в караульную книгу.

— Я умею писать.

— Везучий человек.

— И читать тоже.

— Тогда вы знаете, что синяя печать предполагает присутствие старшего при глубокой проверке.

Наиль наконец посмотрел на него.

— Старший занят.

— Другой старший?

— Сегодня я здесь.

Вот как, подумал Идрис. Значит, сегодня я здесь.

Так говорили мальчики, которым только что дали копье и маленькую власть. Позже они учились другим словам.

Идрис сделал шаг ближе - осторожно.

Чуть ближе, чем торговец подходит к стражнику. Чуть дальше, чем виновный подходит к судье.

— Послушайте. Я понимаю усердие. Правда.

Наиль смотрел на него без выражения.

Плохо. Очень плохо.

— Но есть порядок, — продолжил Идрис. — Не мой. Не ваш. Порядок створки. Синяя печать, храмовый список, старший караула, малая отметка. Вы можете устроить глубокую проверку. Тогда нужен старший, писец, храмовый свидетель и человек дома аль-Зайд. Все это займет время. Южная дорога подождет. Масло ждать не станет.

Наиль не улыбнулся.

Где ты, Саид? — подумал Идрис.

Саид появился из тени караульной башни.

Идрис понял: тот был здесь не первую минуту. Стоял у стены, жевал лепешку и смотрел, как далеко мальчишка зайдет сам. Не только Наиля проверял - еще и Идриса, и того, кто поставил Наиля у левой створки. Или ждал, кто первым дернется. У Саида хватало терпения на такие вещи.

— Что тут у нас? — спросил он.

Идрис почувствовал облегчение такой силы, что на миг разозлился. Облегчение было унизительным чувством. Оно доказывало, что ты только что был слабее обстоятельств.

— Старший Саид, — сказал Наиль. — Проверка третьей повозки. Ведомость неполная.

Саид посмотрел на Идриса. На ведомость. На крюк в руке Наиля.

И снова на Идриса.

Между ними прошла целая беседа, в которой никто не сказал ни слова.

Ты видел?

Видел.

Долго видел?

Достаточно.

Саид вытер губы тыльной стороной ладони.

— Наиль, ты глубокую проверку хочешь?

— По наставлению, если ведомость...

— Я не спросил, что пишет наставление. Я спросил: ты глубокую проверку хочешь?

Наиль покраснел.

— Я хочу исполнить закон.

— Закон хочет, чтобы ворота работали, — сказал Саид. — Если ты остановишь синюю ведомость без старшего, завтра закон спросит твое имя. Не мое.

Кто-то поблизости кашлянул. Наиль сжал губы.

Идрис почти пожалел его.

Почти.

— Ведомость синяя, — сказал Саид. — Груз идет по левой створке. Отметка дома аль-Зайд есть. Моя отметка будет. Проверка наружная. Все.

— Но пустая строка...

— Для дорожного груза, — сказал Саид.

— Так он и сказал.

— Значит, не соврал. Редкий случай, запиши себе.

Теперь засмеялся даже Тамир. Идрис тоже улыбнулся. Снаружи.

Внутри он подумал: старый жирный ублюдок, как же я рад тебя видеть.

Саид протянул руку.

— Ведомость.

Наиль отдал ее не сразу. Маленькая задержка. Один вдох. Половина вдоха. Достаточно, чтобы Саид заметил. Достаточно, чтобы Идрис заметил, что Саид заметил. Город сделал еще одну маленькую отметку в своей невидимой книге.

Потом Наиль отпустил лист.

Саид прижал к нему печать.

Синяя краска легла влажным кругом. Край отметки расплылся в волокнах пергамента.

— Езжай, Идрис ибн Рауф, — сказал Саид. — И постарайся вернуться с тем же количеством колес, с каким выехал.

— Колеса я обычно берегу.

— Людей тоже попробуй.

Саид сказал это легко. Слишком легко. Так звучат фразы, под которыми есть еще один слой.

Идрис не сразу нашел, что ответить.

Саид уже жевал лепешку.

2

Караван двинулся через левую створку.

Обычная створка была широкой и шумной. Через нее шли паломники, простые торговцы, крестьяне с корзинами, женщины с детьми, ослы, которые не понимали религии, но разделяли ее отношение к терпению. Левая створка была уже. Камни под ней были глаже, потому что по ним чаще катились хорошие колеса. Над ней не висело никаких особых знаков. В этом и состояла ее особенность.

Вещи, которые действительно важны, редко помечают слишком явно.

Идрис шел рядом с первой повозкой. Он снова не сел наверх. После проверки ноги как будто сами хотели идти. Иногда тело оказывалось умнее головы. Голова думала о положении, достоинстве и о том, как купец выглядит со стороны; тело знало, что если сейчас сесть, колени могут предательски дрогнуть.

За воротами город еще тянулся некоторое время: лавки для последних покупок, навесы с водой, мастерские колесников, молитвенный дворик для тех, кто вспомнил о богах уже после выезда, и три женщины, продававшие дорожные амулеты. Амулеты были одинаковые, только каждая клялась, что у соседки подделка. Одна из женщин узнала Идриса и подняла связку медных пластинок.

— Купец! Возьми защиту от разбойников!

Тамир хохотнул.

— У нас уже есть защита от разбойников. Два охранника и плохой запах Судьи.

— От женщин с амулетами защиты нет, — сказала торговка. — Даже у богов.

Идрис купил одну пластинку.

Веры тут было мало. Он верил в воду, в долги, в острые ножи и в людей, которым уже заплатили. В медную пластинку с кривой надписью он не верил. Но не купить амулет на глазах у погонщиков было все равно что показаться слишком уверенным. На дороге это было лишним.

Он сунул пластинку в сумку, рядом с лепешкой Марьям.

Против воли он посмотрел назад.

Аль-Карим поднимался за спиной белыми стенами, куполами, башнями и тонкими струями утреннего дыма. Над центром города сиял купол Кристального храма. Самого Кристалла отсюда не было видно, но Идрис знал, где он стоит. Все знали. Даже те, кто никогда его не видел. В городе у каждой дороги, каждой цены, каждой лжи было тайное направление: к Кристаллу.

Паломники говорили, что он дарует воду.

Служители говорили, что он дарует милость.

Купцы говорили, что он дарует движение товаров.

Идрис иногда думал, что Кристалл дарует прежде всего повод: строить лестницы, брать плату за печати, открывать левую створку, прятать неудобную правду.

За такие мысли он себя ругал. Не вслух.

— Хозяин, — сказал Тамир, поравнявшись с ним. — Этот мальчик у ворот. Он был не из наших.

— Наблюдательный ты мой.

— Я серьезно.

— Это твоя беда.

Тамир сплюнул в пыль.

— Саид тоже серьезно испугался.

Идрис задержал на нем взгляд.

— Ты слишком много видишь.

— За это мне платят.

— Тебе платят за то, чтобы ты вел верблюдов.

— Верблюдов вести легко. Они все сволочи, но честные. Людей вести сложнее.

Идрис хотел сказать что-нибудь резкое, но не сказал. Тамир был полезен. Полезным людям иногда позволялось говорить почти правду. Не всю. Вся правда разрушала служебные отношения.

— Наиль новый, — сказал Идрис. — Новые люди любят наставления.

Но новых людей не ставили у левой створки просто так.

— А старые любят монеты.

— Старые любят порядок.

Тамир ухмыльнулся.

— Конечно.

Они шли молча до первого сухого русла. Там дорога становилась тверже, и повозки переставали вязнуть в утренней пыли. Солнце поднялось выше. Погонщики сняли плащи. Мальчишка-водонос, которого звали Малик, но все называли Мелкий, потому что взрослые люди не умеют уважать очевидное, побежал вдоль повозок, проверяя привязанные бурдюки.

Мелкий был тощим, как чужое обещание. Ему было якобы четырнадцать. На самом деле двенадцать, может быть, меньше. Он умел бегать, считать до двадцати без помощи пальцев и врать так, что сам себе нравился. Идрис взял его в караван не из жалости. Жалость была плохим основанием для найма. Он взял его потому, что Мелкий ел мало, бегал быстро и однажды украл у Тамира нож так ловко, что Тамир заметил только вечером, когда начал чистить ногти.

Тамир хотел отрезать мальчишке ухо.

Идрис запретил.

Расчет был проще. Человек с одним ухом стоил меньше, а Идрис уже заплатил задаток.

Вот и вся история, сказал он себе.

Почти вся.

Мелкий добежал до пятой повозки и остановился.

Пятая была почти пустой.

Повозки без груза не гоняют через Пасть Дьявола, если только хозяин каравана не дурак, поэт или чей-то младший сын. В пятой лежали два сложенных ковра, мешок старой шерсти, пустые бурдюки и длинный ящик из темного дерева, стянутый синими шнурами.

В ведомости он проходил как "деревянная тара, храмовая".

Хорошие слова. Гладкие. Их удобно держать во рту.

Ящик был пуст.

Идрис знал это. Сам проверял перед рассветом, когда двор еще спал, а небо над крышами было серым, как вчерашняя зола. Он открыл крышку, провел ладонью по внутренним стенкам, проверил замок и петли.

Стенки были слишком чистыми: ни пряной пыли, ни ворса, ни пятна масла. У дна темнели частые узкие прорези; снаружи они казались узором, темной резьбой. Ящик был длиннее обычной тары для свитков и уже, чем сундук для ткани.

Пусто - удобное слово.

Пустая строка хочет имени. Этот ящик хотел, чтобы его не трогали.

Идрис резко отвернулся.

— Что там? — спросил он у Мелкого.

— Шнур сполз, хозяин.

— Поправь.

Мальчик потянулся к шнуру.

— Нет, — сказал Идрис слишком быстро.

Мелкий замер.

Тамир тоже посмотрел.

Идрис подошел сам. Пальцы у него были сухие. Он поправил синий шнур, хотя тот почти не сполз. Просто ослаб на палец. На половину пальца. Ни один нормальный человек не заметил бы.

Нормальный человек, возможно, прожил бы дольше.

— Эти шнуры не трогают без меня, — сказал он.

Мелкий кивнул. Глаза у него были большие и темные. Слишком большие для лица, которому приходилось столько врать.

— Там что, святое?

Тамир фыркнул.

— Если бы святое, хозяин велел бы тебе трогать грязными руками. Потом их можно мыть за деньги.

Погонщики снова засмеялись.

Идрис не засмеялся.

— Там тара, — сказал он. — Дорогая тара. Сломаешь — будешь платить.

— Чем? — спросил Мелкий.

— Ушами, — сказал Тамир.

Мальчик на всякий случай потрогал оба уха. Потом, решив, что шутка закончилась, побежал дальше.

Идрис еще мгновение стоял возле пятой повозки.

Ящик молчал.

3

К полудню город исчез за маревом.

Дорога стала южной дорогой не сразу. Сначала она все еще притворялась городской: твердая, накатанная, с каменными метками через каждые тысячу шагов и маленькими нишами для молитвенных ламп. Потом метки пошли реже. Потом пропали ниши. Потом один из камней оказался перевернутым, и никто его не поправил.

Вот тогда начиналась дорога.

Идрис любил этот момент. Не признался бы никому, но любил. За городскими стенами человек уставал от слоев. На дороге оставались жара, пыль, колеса, скотина и люди, которые либо знали свое дело, либо быстро переставали быть проблемой.

В городе Идрис был мужем, должником, перевозчиком, зятем Фадиля, человеком дома аль-Зайд, грешником с приличными манерами, отцом семерых детей и владельцем стола с тремя ящиками.

На дороге он был хозяином каравана.

Это имя ему нравилось больше.

Хозяин каравана вел воде строгий счет, но не прятал бурдюк от своих. Мог орать, мог урезать плату, мог гнать людей до злости, зато слабых ставил в тень первыми и не позволял чужому ножу учить мальчишек уму.

— До старого колодца дойдем засветло, — сказал Тамир.

— Если Судья не решит умереть.

— Судья нас всех переживет. Из вредности.

Судья повернул голову и плюнул. Плевок лег в пыль за два шага от ноги Тамира.

— Видишь? — сказал Тамир. — Слышит.

— Тогда говори о нем хорошее.

— Я хочу жить честно.

Один из охранников, Башшар, захохотал. Башшар был широким человеком с узким умом, что для охранника считалось почти идеальным сочетанием. Нуман был совсем другим: худой, молчаливый, с глазами человека, который однажды видел, как умирает целый караван, и с тех пор не считал нужным тратить слова на погоду.

Идрис доверял Нуману больше.

Башшар мог отпугнуть мелких грабителей видом. Нуман мог заметить крупных до того, как они становились крупной проблемой.

— Погода держится, — сказал Башшар.

Нуман посмотрел на небо.

— Пока.

Вот за это Идрис и доверял Нуману больше.

Они остановились на короткий привал в тени трех скальных зубцов. Тени было мало, зато она была настоящей. На южной дороге человек быстро учился благодарить мир за вещи, которые дома не заметил бы: камень высотой в два локтя, бурдюк без дырки, лепешку без песка, женщину, которая молчит не потому, что копит обиду, а потому, что ее рядом нет.

Идрис съел половину лепешки Марьям.

Подгоревший край оказался вкуснее мягкой середины.

Это его разозлило.

Он запил лепешку водой и подумал о Марьям. О ее ладони на ведомости. О муке, оставшейся на пергаменте. О вопросе, сколько в нем еще осталось человека.

Достаточно, ответил он тогда.

Для кого?

Для этого дома.

Дом не ест людей, Идрис.

Он резко поднялся.

— Проверить колеса.

— Проверяли час назад, — сказал Тамир.

— Значит, проверите еще раз.

Тамир хотел что-то сказать, но посмотрел на лицо Идриса и промолчал. Башшар потянулся к колесу. Нуман не смеялся.

Он отошел к пятой повозке.

Синий шнур был на месте.

Печать была цела.

Ящик молчал.

Тара, сказал он себе.

Пустая тара.

Со второго раза эти слова стали звучать как имя.

Идрис наклонился, будто проверял ось. Провел пальцами по колесу. Колесо было сухое, теплое, немного шершавое. Нормальное колесо. Нормальный день. Нормальный караван. Ткань. Масло. Кориандр. Четыре места нафаса. Тишина под синим шнуром.

Все в порядке.

За спиной кто-то сказал:

— Хозяин.

Идрис дернулся так резко, что ударился плечом о борт.

Это был Мелкий.

Кто еще? Марьям с лепешкой? Хафиз со счетом? Писец у ворот, решивший дочитать пустую строку?

— Что? — спросил Идрис.

Мальчик показал на дорогу впереди.

— Там пыль.

Идрис поднялся.

На юге, у самой линии дрожащего воздуха, действительно висело тонкое облако пыли.

Не буря. Не большой караван. Небольшая группа. Возможно, всадники. Возможно, козы. Возможно, ничего.

На дороге "возможно, ничего" часто означало "поздно молиться".

Нуман уже стоял рядом с копьем.

— Видел? — спросил Идрис.

— Вижу.

— Сколько?

— Рано.

Тамир подошел, вытирая руки о штаны.

— Если это сборщики пошлины Бени-Сакр, я лично женюсь на их старшей дочери, лишь бы они перестали брать деньгами.

— Ты уже женат, — сказал Башшар.

— Именно. Одной бедой больше, одной меньше.

Они смеялись, но уже не так громко.

Идрис посмотрел на пыль.

Караван только вышел из Аль-Карима. До Пасти Дьявола было еще далеко. До настоящей опасности, по всем приличным расчетам, тоже.

Но приличные расчеты работали там, где мир уважал приличия.

Пыль висела на юге, тонкая и неподвижная. Слишком близко к городу. Слишком рано для обратного каравана. И не широкой полосой над дорогой, а сбитым комком, будто кто-то шел наперерез.

Идрис вдруг подумал о молодом страже Наиле. О крюке в его руке. О Саиде, который сказал: людей тоже попробуй. О пустом ящике. О том, что пустые вещи ждут не хуже голодных.

— Собираемся, — сказал он. — Быстро.

— До колодца еще...

— Быстро, Тамир.

Тамир посмотрел на него, и впервые за утро не пошутил.

Через четверть часа караван снова шел по южной дороге.

Позади остался Аль-Карим, где все имело два имени. Или три. Или четыре.

Впереди была пустыня.

У пустыни имен было меньше.

Идрису это никогда не нравилось.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге