Белый поморник, серая крачка и волчонок
Глава 1
Дождь лил так, что земля превращалась в жижу. В тёмно-синих тучах сверкало… Трюггви не видел в небе ни Одина, ни его Дев-Собирательниц. Не слышал и воронов его — лишь шелест дождя. Похоже, здесь правили иные боги. Даже гром был сухим и трескучим, не катился грохотом от колёс повозки, влекомой бессмертными козлами.
Веки сползали вниз, приходилось вздёргивать их каждый же миг. Сломанный нос забило, Трюггви дышал через рот. Верхняя губа была порвана, в неё впивался чёрный сколотый зуб. Из раны вытекала слюна с кровью. Когда её накапливалось слишком много, Трюггви сплёвывал. Плюнуть так он успел пять или шесть раз.
Его держали за волосы на затылке, подставив распухшее лицо прямо навстречу ливню. Вода хлюпала уже под животом — Трюггви стоял на коленях. Локти были заломлены назад, а запястья связаны ремнём. Ветки с ближайших кустов, клином всунутые под ремень, шли вдоль рук и держали его неподвижным, предательски выдавая даже малейшее шевеление. Тело превратилось в сгусток тупой тяжёлой боли — в тучу, которую порой прорывали зарницы. Под рёбра, в загривок, в плечи то и дело тыкалось что-то острое… Стрелы? Кончики мечей? Копья?
Сквозь ветер и дождь он слышал стоны и жалкие униженные мольбы своих людей. Люди короля обходили поле, покрытое трупами как кочками. Иногда доносилось шипение вонзаемой в плоть стали, а следом шёл краткий вскрик.
Вечность спустя его волосы, наконец, отпустили. Всё острое убрали от тела. Кто-то неподалёку спешился с взрыкнувшей лошади. Этот кто-то могущественный приближался, и стерегущие Трюггви отступили шагов на десять…
— Твои люди сражались храбро… Впечатляет. Смею надеяться, — Старик-король, нахмурившись, покивал сам себе, потом бегло бросил взгляд в сторону, — что мои меня также не подведут. Если, конечно, судьба смилостивится.
Если б Трюггви был прозорлив, как обезглавленный Мимир, он бы увидел, как души людей короля Этельберта зачесали носы, переминаясь с ноги на ногу. Но те стояли под дождём с каменными лицами. А обезголовиться Трюггви только предстояло.
Плотный плащ расшитой ткани хлопал полами на ветру, нелепо облегая тело короля, делая его похожим на женское. Но Трюггви знал — старик невероятно силён.
Старику ничего не стоит подойти к нему, поверженному ниц пинком по раненой голени, сжать пленнику щёки и раздавить череп.
— Я… — разлепил губы Трюггви.
Ближайший к Этельберту — Трюггви его видел только как чёрное смутное пятно — с лязгом вытянул меч. Но Этельберт мягко махнул рукой:
— Пусть скажет, что хочет.
— Ублюдок, — процедило тёмное пятно и, судя по брызгам и звукам, убрало меч в поясные ножны.
Трюггви устало вздохнул. Да… Даже перед смертью позорное происхождение жалит его. А может, это человек просто грязно выругался.
— Тогда отпусти моих людей, Берт, — еле проворочал он языком, — видит Бог, они не хотели сюда. Это я их привёл в твою деревню. Можешь у них сам спросить.
— Ха, — Король рассмеялся. И смех его подхватили. — Они же придут опять, — наклонился он к чёрно-красно-белому лицу Трюггви. — Или к другой моей деревне. Ты держишь меня за глупца, ты, полумертвец?
— Если поступишь с ними по чести… Похоронишь, как положено, павших… Нет.
— Уверен?
— Уверен…
Король замолчал.
— И предложи им службу, если их доблесть понравилась… Я вот, как отец, их подвёл. Тогда они и тебя не подведут, — тихо, чтобы слышал только старик — благо, сил владеть голосом оставалось — прошептал Трюггви. — Если ещё их я попрошу.
Король отвёл глаза. Покивал по своей, видимо, обострившейся с возрастом привычке.
— Хорошо. Слово короля. Даю слово.
Король поднялся. Отвернулся и пошёл прочь.
— Этого на казнь! — громко сказал он своим людям.
* * *
— Позорный разбойник! — Глашатай, как петух, кричал со своей вышки. — Бесчестный злодей!
Толпа, вторя ему, гудела, волновалась, расплёскивалась. Этельбертовы люди не особо-то старались её сдерживать.
Трюггви стоял на огромной пустой площадке, босой, по щиколотку в грязи. Сучил располосованными чуть ли не до ошмётков запястьями. Верёвки сей раз были завязаны спереди. А из толпы за спиной порой прилетало… Когда Трюггви сюда везли, жители его проклинали, плевались, кидались камнями и грязью. Он подумал ещё, мол, в богатых городах швыряются объедками.
— Подлец! Мерзавец! — подзуживал толпу глашатай.
В городе были невиданно высокие дома. Трюггви на некоторых насчитал два или три ряда окошек. Но дома какие-то кособокие, хлипкие. В землях Трюггви строят основательней. Кроме того, слишком уж нехорошо они налеплены друг к другу.
Трюггви не крутил шибко головой по сторонам, но как только его выпнули с повозки на площадку, успел почти всё рассмотреть. Вокруг слоились дощатые настилы, помосты, поручни, которые бежали к высокому крыльцу перед дворцом. Внутри дворца сейчас был Этельберт со своими разодетыми приближенными. По помостам гуляли лишь воины, кои злобно зыркали на одинокого Трюггви в луже.
— Казнь! Казнь! Казнь! Казнь! — праздновали у Трюггви за спиной.
На это Этельбертовы умельцы только скалились.
Трюггви помнил, на что они способны. С каким хрустом вырывались блестящие красные лезвия из подбрюший его людей, бегущих с поля боя… Те, кто остались тогда в живых, тоже тут.
Трюггви их, наконец, нашёл. С ними-то можно сыграть в гляделки…
Его ведь держали всегда одного. То в клетке, то на привязи. Никого к нему не пускали.
Они на боковом помостике под навесом. Вроде с людьми Этельберта, как тот пообещал, но будто и отдельно, сразу все вместе. Будто под присмотром новых друзей. Без оружия. Вымыты, одеты в чистое-незалатанное, самые тощие из всех — хотя Этельбертовы тоже не дюже упитанные.
Отводят глаза, когда замечают, что Трюггви посмотрел на них.
«Да… Вы там. А я здесь».
Всё, как захотел Трюггви.
Пусть они не исчезнут. У них, наверное, будут ещё здесь дети. Сыновья и дочери… Что понесут их знания и кровь дальше.
Однажды Трюггви после очередных слишком суровых невзгод решил:
«Если родные боги на нас прогневались, то надо доказать им, что они неправы».
Чтобы боролись и выживали его люди не зря.
Непросто далось ему это решение, давящее и жуткое. Но только его Трюггви видел правильным. И поэтому он всегда давал хороший бой превосходящей силе. И должно быть, поэтому всегда побеждал — так или иначе…
Трюггви отвернулся от своих и застыл, глядя вперёд.
В левый бок ударило что-то твёрдое. Трюггви едва поморщился. Наверняка по пятну понятно, куда целить. Там под ребром была открытая рана, которую он сам себе перевязал по дороге, когда его ненадолго освободили от верёвки. Пришлось рвать рукав и подол рубахи.
— Эй, пёс!
На поручень слева облокотился пухлозадый хлыщ из дворцовых. Он смачно поедал мочёное яблоко. Второе он бросил в Трюггви — теперь оно тонуло в грязи. До ноздрей Трюггви долетел кисло-сладкий пряный запах. Если бы во рту ещё оставалась слюна, не было бы этой склизкой плёнки, Трюггви не удержался бы и позорно сглотнул.
Хлыщ кивнул на валяющееся яблоко. На, мол, жри.
— Хорошо ты, убийца, устроился. Прав этот дурак, — показал хлыщ недоеденным яблоком на глашатая. — Подлый ты. Котелок тебе сейчас снимут, на палку насадят. Тушу гнить в клетку положат. Или на дерево повесят. И люди твои тоже недолго проживут.
Он зажал огрызок яблока большим и указательным пальцами, прищурился и щёлкнул по серединке ноготком. До Трюггви ошмётки на сей раз не долетели.
— Вот что я тебе обещаю, убийца. Твои люди будут жить, пока в мире текёт псиная кровь… А спроси-спроси — чья? Рыжего, Бешеного и, стало быть, твоя!
Донельзя гордый собою хлыщ загоготал:
— Ты оглох? Хах-ха!
Ответа не было. Хлыщ, чуть постояв в тишине, перешёл на сиплый захлёбывающийся визг:
— Слышишь, что я тебе говорю? Отвечай!
К нему подскочили и попытались утихомирить. Хлыщ махал руками, подскакивал. Поручень опасно задрожал.
— Убийца! Отвечай!.. Отвечай!
Кто-то невидимый шипел хлыщу на ухо, тряся пальцем в сторону крыльца. Хлыщ замолк, и его уволокли вглубь под навесы… Трюггви за всё время даже головы к нему не повернул.
А на дворцовое крыльцо стоило посмотреть. Народу на помостах прибавилось впятеро. Люди выходили и выходили, вставая за поручни. Трюггви осматривал их бегло, быстро, жадно, как зверь. Кое-кого даже узнавал — видел некоторых около Этельберта тогда.
По крыльцу в окружении достойных людей спускался и сам король. Его ждал мгновенно вынесенный и покрытый багровым полотнищем трон.
Раздался гулкий режущий звон. То один из слуг, выпятив дугою живот, расправив могучие плечищи, со вкусом ударил молотом в колокол, подвешенный неподалёку от трона.
Толпа возбуждённо завыла, как многогласое неизвестное чудовище, влёгкую заглушив продолжающего кукарекать глашатая. Представление и правда начиналось, их не обманули… А Этельберт брёл к трону медленно, кивая на вопросы своих людей, подходивших к нему с сосредоточенными и серьёзными лицами.
Трюггви увидел, что между дорогих плащей, штанов, юбок замелькала девочка лет семи, одетая не так богато и чисто, да к тому же в переднике. Она выскочила перед Этельбертом и что-то сказала ему, глядя прямо в лицо. Кустистые брови Этельберта сомкнулись, он ответил девчонке. Видимо, служанке… Силач у колокола размахнулся во второй раз, но Этельберт помахал ему пальцами правой руки — погоди! — и поднял левую, успокаивая занегодовавшую тут же от обманутого ожидания толпу.
Стая Этельбертовых приближенных еле сдерживала возбуждение, передавая по помостам некую срочную весть. У крыльца они расступились, будто рассечённая палкой вода — слуги несли второй трон и жёлтое, вышитое золотом-серебром полотно для его покрова. И целую гору подушек.
Всё кругом стало затихать. Оры и крики сменились на разговоры вполголоса и шёпот, а те, обрываясь — вовсе на пытливое молчание. Народ на правых помостах отходил от поручней, клеясь к самым стенкам…
Трюггви решился на мгновение поднять лицо к прояснившемуся небу. Вопрошая какой-нибудь знак, мол, чего ждать дальше… Из-за облаков выглянуло по-полуденному яркое солнце. Даже лужи в грязи от него заблестели и заиграли.
Справа по помосту шла женщина в белом покрывале. Покрывало полностью прятало её лицо, плечи, спину, грудь — они только угадывались под нежной тканью. На голове её горел красными, зелёными и синими камнями венец со сценками из житий святых.
Женщина двигалась медленно, размеренно, как куколка на ниточках, подволакивая ногу и отчётливо шаркая в тишине. Из-под бахромы на рукаве порой показывалась скрюченная морщинистая рука, похожая на поджатую птичью лапу. Когда она проходила мимо Трюггви, ветерок приподнял ослепительное, белоснежное на солнце покрывало, и они встретились глазами — она вверху на помосте, он в грязи внизу.
Трюггви шумно, с нежданным всхлипом выдохнул… Но женщина уже отвернулась и шла дальше, оставив его с, кажется, открывшимся ртом и наедине с пробудившимся забытым, старым, больным.
Ветерок стих. Белая ткань опала.
Он видел лицо из прошлой жизни, обрамлённое сияющей тканью как божественным светом. Из жизни прошлого Трюггви. Но нет… Нет. Его обладательница давным-давно исчезла в огне, а после — под гнётом погребального холма.
И эта немолодая, нездоровая женщина, конечно, не была так красива.
Просто все королевы похожи друг на друга.
«Всегда и везде».
Увы, об этом он толком поразмыслить уже не успеет.
— Королева… Королева… — шептали женщине на помостах.
Трюггви заметил, что за ней также медленно вышагивали две крепкие служанки. Ростом и разворотом плеч они превосходили любого стражника. За движениями королевы они следили безотрывно, готовые чуть что кинуться к ней.
Когда она не без помощи великанш опустилась в подушки, а на красный трон рядом сел король, слуга грохнул-таки по колоколу.
Королева наклонила закрытое белым шёлком лицо к плечу Этельберту. Он склонил голову навстречу, а она положила костистую ладонь ему на пышный рукав. Она ему что-то тихо говорила. Не спеша — ровно так же, как шла к трону… Этельберт положил свою руку поверх её ладони и закивал.
Тишина по воле и с разрешения колокола кончилась. Толпа сзади Трюггви уже нетерпеливо гудела встревоженным ульем, приближенные на помостах оживали.
— Суд — дело священное, — произнёс в бурлящем шуме Этельберт.
Странно, но его было прекрасно слышно — хотя говорил он не особо напрягаясь, без излишнего крика. Должно быть, звук отражался от стен домов, окружающих площадку, а король вёл речь с нужного места.
— По тому, как я сужу, — продолжал Этельберт, — вы судите меня. Своего короля! — Глаза его обводили толпу и помосты. Грудь под увесистой цепью с крестами-медальонами вздымалась и опускалась, словно кузнечные меха. — Ты, кого мы казним сегодня… Скажи нам всем своё имя.
Трюггви сосредоточенно глядел на блестящую грязь перед собой. Думал о своём.
— Скажи, — не сдавался Этельберт, откидываясь спиной на трон. — Как же мы будем молиться за тебя, если не услышим твоё имя?
Трюггви раскрыл губы и хрипло — впервые за полдня молчания, да ещё без питья — проговорил:
— Трюггви. Сын Харальда, сына Флоси.
И поднял глаза прямо на короля… Тот едва заметно кивнул ему.
«Не обмани, Берт».
— Трюггви Шелудивый Пёс! — проорал с помоста слева непонятно как туда пробравшийся глашатай.
Был он как раз там, где до этого стоял хлыщ с яблоками. Толпа по его зову с готовностью захохотала, некоторые из Этельбертовых тоже.
Король перевёл неприязненный взгляд с Трюггви на глашатая. И продолжил:
— Что ты сделал, Трюггви сын Харальда, сына Флоси? А? Что ты сотворил на наших землях? Почему ты здесь?
Трюггви произнёс, дослушав полностью эти вопросы — опасные, смертоносные, как стрелы от умелого лучника:
— Напал на твою деревню, Берт.
По помостам пронёсся вздох. С ропотом. Этельбертовым не нравился короткий ответ в лоб. Они хотели, на худой конец, слёз, мольб или скулежа. А лучше — большей дерзости и щекочуще-приятных, гнусных оскорблений Этельберта…
— Убийца! — закричали из резко взволновавшейся толпы.
— Убийца! — вторил им глашатай, брызгая слюнями не хуже дождевого облака. Вот уж у кого, как позавидовал Трюггви, слюней было в переизбытке.
— Наказанием за разбойное нападение станет смерть. Тебя казнят, и другие забоятся, — рокотал вдали с трона Этельберт. — Скажи, ты за всё ответственен? Ты всё придумал?
Трюггви, продолжая молчать, опустил подбородок.
— Зачем? — Этельберт смотрел на него и ждал…
А Трюггви сказал правду:
— Нам нечего есть.
На помостах замолкли. Расслышали… И расслышанное переваривали долго. Трюггви даже давно не мытой кожей чувствовал лопавшиеся пузырями удивление и возмущение. Этельберт же тоже чего-то ждал. Еле уловимого.
«Всё равно. Будь что будет».
Когда ответ Трюггви дошёл до толпы, та заклокотала ещё сильнее. Совсем уж опасно и тревожно — тем более, Трюггви стоял к ним всем спиною и творящегося не видел. Грязь хлюпнула тремя-четырьмя переселёнными в неё булыжниками. Трюггви, может, и пожалел бы Этельбертовых мясников — если б мог из прекраснодушия.
Король опёрся на подлокотник трона и поднялся. Тяжело, грузно. Но это требовалось.
— И тогда вы пришли сюда? — крикнул он Трюггви, глуша толпу и свиту. И со злобой припечатал: — Тогда нечего есть было бы нам!
По тому, как он махнул перстнем, Трюггви понял, что Этельберт ответил бы ему так и с глазу на глаз, и как сейчас — при нескольких сотнях свидетелей, злых и ненасытных до расправы.
— Твоя судьба была предрешена, как только ты ступил на песок нашего берега. Ты, ты предрешил её! — Король по своей привычке дёрганно качнул головой. — Не я.
Он заломил брови, всматриваясь в толпу:
— Предки оставили нам милосердный свод законов для спасения душ таких вот отбросов. Никто не может упрекнуть нас в несправедливости. Милость и справедливость — вот где они, в наших сердцах! Мы воздаём по делам, честь по чести…
Этельберт вытянул в сторону блеснувшую кольцами правую пятерню:
— Ты, — посмотрел он опять на Трюггви, — как воин, падёшь в поединке. Наша возлюбленная королева-сестра… Выбрала! — Голос Этельберта гудел настоящим колоколом. — Того, кто казнит тебя!
И толпа на это взревела. Трюггви не смог разобрать отчего точно — то ли они так любили немощную королеву, то ли зрелищами их баловали редко.
«Камни, главное, больше не бросают».
Этельберт гулко хлопнул, набрав в ладошах по пригоршне воздуха. Заскучавший слуга проснулся и в третий раз ударил по колоколу.
Этельбертовы люди отпустили толпу и теперь вместе с вынырнувшим из проулка подкреплением оцепляли площадку, где торчал столбом Трюггви. Простолюдины же как песок просачивались между помостами и спинами Этельбертовой стражи — бежали и дети, кое-кого из них отчаянно звали назад женщины… Толпа, этот жадноглазый, голодный монстр, плод неведомой случки Локи, была уже в каких-то малых шагах от Трюггви. На помосты тоже вывалило будто вдвое больше чистых и достойных. Началось то, ради чего затеялось судилище.
Из-за крыльца на площадку выходил человек в доспехах.
В закрытых, глухих, словно спаянных от лодыжек до затылка. Хороших — издали понятно было, насколько хороши на них кожа, сталь и плетения. Рослый, выше на полголовы почти всех присутствующих, он шёл легко, бодро, будто ничего сковывающего на теле не сидело… Меч в его правой руке тоже был хорошим. Сталь клинка была так начищена, что при любом движении вспыхивала белым.
Из прорезей в шлеме пришельца поблёскивали две чёрные точки. Вокруг них по лицевой пластине распускался узор, намалёванный серой краской.
А к Трюггви вразвалочку подошли двое. Вернее, сначала один. Самый главный из стражи Этельберта, мордатый, кудрявый, с пучком перьев справа на груди. Потом присоединился второй — когда вдоволь насмеялся с другими стражниками — поменьше, похудее.
Главный стражник принялся резать узел на запястьях Трюггви. Трюггви стискивал зубы, дабы не зашипеть. Розово-синие борозды под верёвками кое-где темнели кровью и белели сорванной кожей. Главный, орудуя ножом, водил его руки так, как водят головы овец или коров, когда привязывают к жертвенному столбу. Выкручивая, выворачивая, лишь бы самому удобнее было.
— Ну что? Вон судьба твоя, — кивнул главный на затянутого в доспехи.
Тот на противоположном краю площадки вздымал в небо руки — в правой отражал белое солнце меч. Люди в ответ оглушительно орали, хлопали и стучали всем, чем могли, по дереву, железу или камню. Глашатай в толпе, дёргаясь, озираясь вокруг, старался пуще прочих.
Перед лицом Трюггви снова возник главный, заслонив обзор на ликование. Ростом они с Трюггви были почти вровень.
— Запоминай, Шелудивый, — Главный смотрел брезгливо, исподлобья. И нехорошо улыбался. — Тебе оттуда велели намекнуть. Да-да, оттуда. Хотя бы одна капля крови его прольётся, будешь подыхать медленно, без рук-ног, глаз, языка и зубов. С взрезанным брюхом. И твоим придётся несладко. Это уже мы от себя обещаем… А так умрёшь с миром.
Говоря всё это, он шажок за шажком притирался ближе и ближе к Трюггви, напрягая руки с плечами. Словно сам хотел схватить пленника за остатки рубахи, швырнуть того в грязь и вколотить кулаками до подземного мира… Когда речь зашла про его людей, Трюггви чуть было не бросил взгляд туда, где их держали. Но стерпел. Не доставлять же этому пышущему сивухой и пивом жбану лишнего удовольствия.
— Это её сын. Её, — Главный скосил глаза вверх и дёрнул виском в сторону крыльца. — То есть племянник… Его.
Трюггви, наконец, обратил на него внимание. Посмотрел так, будто увидел впервые и сделал сразу нелицеприятный вывод.
Главный в ответ тоже промолчал. И сплюнул. Плевок попал в лохмотья, в которые превратились штаны Трюггви на левом колене.
Второй стражник, хиляк, когда главный пошагал на своё место, вручил Трюггви боевой топорик — не самый новый или лучший, надо сказать:
— Оружие. Всемилостиво пощажённому королём.
Стражники, приятели хиляка, зырившие на пленного поодаль, грохнули хохотом.
От Трюггви-то отошли. Но подле племянника Этельберта пока что возятся мастеровые, подтягивая доспех, тряся и дёргая везде ремни.
Немного, ещё совсем немного… И на середине площадки, как положено, останутся двое.
Только двое.
«…Двое?» — повторил про себя Трюггви. Попытался выдохнуть и улыбнуться.
И запрокинул голову вверх.
Он увидел счастливое, умытое долгим дождём солнце. Свою радостность к Трюггви пересылали и пронзительно-синие участки среди кучерявых дождевых облаков. Возможно, он ими любуется в последний раз…
В синеве мелькали два крохотных пятнышка. Белое покрупнее и серое поменьше. Серое кружило вокруг прямолетящего белого, обгоняло его, купалось в воздушных волнах. Судя по тому, что Трюггви знал о птицах, белым мог быть поморник, его серым спутником — крачка.
Уголёк надежды затлел под толщей слоёв отцветшего равнодушия и тяжёлой предрешённости. По жилам всё яростнее разливалась живительная радость.
Надо же, как просто, оказывается, поднять и развести руки в стороны. Даже когда нечто свёрнуто-невидимое — к слову, давно унесённое главным стражником и, надо полагать, выкинутое — пока ещё крутится вокруг запястий…
В перебитом носе свистнуло. Трюггви высморкался, освободив пазухи от скопившихся там воздуха и жидкости. Вылившиеся кровь и сукровицу пришлось утереть локтем.
Он покрутил плечами в суставах. С силой, с хрустом, до упора развернул туловище в одну сторону, в другую — чтобы размять перед боем всё, что затекло из-за верёвок и долгого сидения. Тело благодарно откликнулось. Всё взаправду оживало. Проснулись все старые раны, переломы, вывихи и растяжения. Приятно заныли, напомнив телу, что оно…
Да. Пока живо, значит.
Всё ровно как после месячного похода, непростого моря и мерзких ночей — когда открываешь дверь в дом, и к тебе суетливой стайкой прилипают домашние с накопившимися неразрешёнными вопросами, а ты счастливо и устало улыбаешься, мол, погодите, потом, потом…
Походить даже немного дозволили.
«Не подстрелили».
Сам Трюггви лучников куда-нибудь на крыши сейчас бы непременно посадил.
Он прохаживался, двигая резко плечами, встряхивая локтями, махая непривычным пока топориком, останавливаясь и растягивая как следует трещащие конечности. Чтобы кровь разогналась… Чтобы поймать в плен мгновение, когда будто нет ран и боли в столько времени связанных руках, коленях, шее да прочем. Будто он не был бит и стреножен полдня.
Трюггви, собрав на языке всю оставшуюся слюну, лизнул кровоточащее после верёвки запястье.
Полегчало. Отвлекать не будет. Заодно и во рту хоть что-то появилось.
И тот самый счастливый огонь внутри тоже загорался… Трюггви ещё тронул языком выбитый зуб. Там-то жизнь точно продолжалась.
А человек в доспехах был готов. Он, наконец, развернулся к Трюггви.
Трюггви разглядел в узоре на его шлеме волчью морду. Скалящийся молодой волк был вырисован любовно, очень похоже. Верней сказать — волчонок, если судить по ушам. Глаза его как раз попали на место прорезей… Рукоятка меча, как также выцепил Трюггви, завершалась тоже оскалившейся головой.
Этельбертов племянник стоял в стойке — чуть-чуть отведя меч назад. Кончик клинка он направил на Трюггви.
Трюггви радостно ему улыбнулся. Улыбкой, от которой когда-то таяли женщины, и от которой теплели те, кто до смерти хотел с ним драться. Со сломанными нижними зубами она, конечно, производила иное впечатление.
Трюггви расставил ноги, слегка наклонился, перехватив топор ближе к лезвию. И принялся перебрасывать его из руки в руку.
Тук-так. Тук-так. Дразня, раздражая.
«Начинай, Берт… Начнём и покончим».
В ответ бахнул колокол.
Толпа, как по подожжённому кольцу вокруг Трюггви — «и чистые, и нечистые» — взревещала… Но мигом была изгнана из головы, оставшись всего-навсего отдалившимся прибрежным шумом.
* * *
Х-хоп!
Волчонок, Этельбертов племянник, идёт первым. С широкого замаха, с верху — целя Трюггви в открытую ключицу.
— Дааа-вааай!.. — Трюггви впервые выуживает хоть какое-то слово в густом, застывшем, словно брошенное тесто, всеобщем оре.
— А-ааа! — Радость толпы сменяется разочарованием — тягучим, гудящим… Потому что Трюггви в последний миг увернулся из-под замаха. Воистину замаха всех замахов.
И ещё раз так.
Потом ещё. Отскок-уворот, отскок-уворот…
«Ну? Что скажешь, Берт?»
Трюггви и топор-то толком не подымал.
Толпа ревела, грохотала, по-настоящему обратившись в чередующиеся морские валы.
Трюггви чувствовал, как то за спиной, то перед грудью в воздухе проходит что-то свистящее и холодящее. Лишь это одёргивало не думать, мол, сейчас над ними смеяться начнут…
Этельбертов волчонок, наконец, разгадывает его увёртки. Не дурак. Встаёт спереди и совсем близко, готовый предупредить малейшее движение Трюггви вбок.
Снова замах белым мечом… Не такой широкий, не по дуге.
Но Трюггви от этого не лучше. Он перехватил карающую руку волчонка — и тотчас ощутил, как чужие пальцы-клещи зажали запястье уже его руки с топором. Ох да. Зазря всполошился и получил вмиг по заслугам…
И теперь, сцепившись, они толкают друг друга.
Что буря с утёсом. Как олени или лоси по весне рогами. Не дают воли чужой руке — и мечу заодно или, коли повезёт Трюггви, топору. Напрягают локти, плечи, спины так, что мышцы-жилы вскипают, а кости грозят выскочить и вылететь из суставов.
Изо всех сил. Повезёт ведь только одному…
Волчонок сопел и пыхтел, пыхтел и сопел за глухой маской, плавающей у носа Трюггви.
Его злые глаза беспорядочно хлопали в дырках-прорезях. Кожа век и вокруг век была обмазана вроде как сажей, потому казалось, белые яблоки глаз то тонут в чёрном болоте, то всплывают пузырями.
Трюггви чуял запах взопревшего уже полотна рубахи за оклёпанным кожаным нагрудником. И даже поймал судорогу от впившейся пластины необжитого и нового доспеха — так вот они с волчонком друг из друга переплёскиваются. Тот тоже, учуяв источник боли противника, мял большим пальцем вопящее и плачущее чёрно-красно-жёлтыми струйками запястье Трюггви.
Грязь под пятками у обоих гадко квакала, чавкала, проскальзывала.
Трюггви смекнул кое-что. Он без доспеха и может гнуться под любым углом. Едва-едва отвёл в сторону торс и… Р-раз, два! Увесистый волчонок пошатнулся-таки! Трюггви успел ухмыльнуться. Показать снова зубы.
Зато в щиколотку, под кость, ему прилетел мысок сапога со скобой.
Напряжённую ногу будто вырвало из таза — без опоры Трюггви в мгновение ока шлёпается хребтиной в лужи. Подняв, а затем приняв на себя прохладно-щекочущую тучу брызг… Взвыть от дёргающей целых полтела боли, скорчиться в комок ему не дали — на солнце сверкнула белая сталь. Вот-вот, и лицо Трюггви ею располовинится, а глаза, что усмотрели её, очутятся по разные берега. Если он не выставит перед хотя бы носом…
— Чинк! — Звон столкновения в ушах побеждают восторженные стоны ото всей толпы разом, выбившиеся на волю неукротимым, кипучим ключом.
Ещё бы, благодаря его, Трюггви, выкрутасам встречи меча и топора зрители ждали неприлично долго.
Уведя белый меч куда-то в грязь, Трюггви вскочил на ноги. Повезло, что королевский племянник бил не глядя. Боли-щелчков в коленях не было, ноги гнулись что ветки ивы на ветру. Пострадавшая лодыжка, когда ступня в прыжке стукнулась о твердь, обиженно возопила, но тут же была позабыта.
Волчонок купался в истоме толпы — которую нечаянно вызвал сам, да какую ещё яркую! — пресыщался ею и, словно научившись верному движению, выбивал своё опять. Сильнее и сильнее, яростно, до тупого ожесточения, без передыху колотил он в лезвие топора, вызывая как можно более громкие и резкие звоны. Подставлять топор частящему ненасытному волчонку Трюггви едва-едва успевал. А если бил первым, то плашмя или обухом — помнил про каплю крови. Успевал и глупо подумать, мол, вдруг вовсе не он сейчас цель волчонка?
— Чинк! Чинк! Чинк! Чинк…
«Играешься что ли, стервец?»
Трюггви тоже играючи отбивал несерьёзные пока ещё удары. Да… Пока ещё. Почти улыбаясь — почти-почти — и тоже уже радуясь игре. Несмотря на горячие вспышки в запястьях, порождённые давеча верёвками и затем зажимом волчонка — отнюдь не там сейчас главное веселье.
После какого-то очередного и бессмысленного удара вес топора вдруг изменился. Топор сам стал легче, а в грязь справа плюхнулось что-то тяжёлое…
Притихшая было толпа загоготала с накопленным под такой вот случай старанием.
Волчонок, кончив рычать и мычать за маской, не без облегчения выдохнул и опустил руку с мечом. Удар продолжать передумал.
Трюггви, пользуясь этим, покосился на то, что обещало сослужить последним в его жизни оружием.
Головы у топора больше не было. Она-то и слетела… Сверху по топорищу раскрылась, желтея, трещина. Из тех, что коварно селятся в старые больные топоры, и в которые — дабы как раз ничего не слетало — вбивают гвозди или клинышек. То-то казалось, что топор иной раз скрипит, крякает или странно проворачивается.
Трюггви подавил скулящее желание выставить вперёд себя помимо позорной палки ещё и беззащитно-голую ладонь.
Вроде как не бей больше.
Но волчонок вскинул в победном кличе обе руки — опять и с мечом, и без — дурашливо ими развёл и пошёл потихонечку к своему краю площадки. Кожа его доспеха довольно скрипела, вопя песни. Поворачиваться спиною к Трюггви он напоказ не боялся.
Смех людей же, которых волчонок раззадорил того пуще, нарастал. Отголоски его каркающей стаей кружили всё ближе и ближе к Трюггви, порой залетая и в еле отошедшие после звонов уши. Тысячеглоточная свинья, дщерь Локи от неизвестного чудища, сейчас рассеивалась, извергая из себя этих мерзко вопящих сорок, грачей и гусаков… Неужели стражники расслабились да решили приспустить на время заслон? Ещё немного, и Трюггви даже своим слоем грязи на шее почувствует опасную щекотку хищного и алчного их дыхания.
Он продолжал ошарашенно, круглыми глазами таращиться на пустое топорище в своём кулаке.
И поймал вдруг себя на том, что пятится назад. Туда, где самый гвалт толпы.
Медленно, почти ни для кого не заметно. Крадучись как кот на опушке, где стая волков.
Будь что будет. Он волен ещё в решениях насчёт себя…
Из древнего зова к неминуемому его вывел хлопок по плечу. Трюггви хлопнули будто старого друга.
Он вздрогнул, не на шутку перепугавшись.
Пятерню на плече, ровно поверх прорехи в рубахе, держал тот самый хиляк, что вручал топор. Трюггви, когда оглядывался, ждал увидеть кого угодно, вплоть до доброго Белого-Бога, только не этого гадёныша.
А стражник прямо-таки заливался хохотом Трюггви в лицо:
— Больше не дам, дерись давай палкой, ха-ха-ха-ха…
Друзья стражника стояли поодаль и надрывали животики не менее заразительно.
Что ж… С Трюггви, оказывается, играют.
Веселятся над ним.
Трюггви сжал кулак вокруг палки. В душе заворочалось то, чем славился его безумный дед, а иногда и отец, давший Трюггви всё. Такое же тяжёлое, как этот кулак…
Которым он с хрустом сейчас засаживает стражнику в зубы:
«Хорошо. А если я?..»
Костяшки, чуть поранившись, проникли во что-то алое, дышащее, влажное… Трюггви тут же дёрнул кулак обратно. Голова стражника только мотнулась назад тряпочкой.
Пока стражник, воя, вскидывал ладони ко рту, Трюггви другой, не оцарапанной рукой сорвал с его плеча перевязь с мечом — из-за чего бедняга чуть не плюхнулся позорным кулём ниц. Трюггви пожалел-таки его честь, подхватил за шкирку и отправил к друзьям. Вышло так, что прямиком под сапог главному с пучком перьев.
Служилые парни да и простые люди из толпы поблизости нехорошо закаменели. Лишившийся зубов бедняга отчаянно, будто от этого зависела его жизнь, пытался хотя бы встать на колени, но те разъезжались по жидкой грязи в стороны… Трюггви не успел ничего подумать, только по обостряющемуся запаху чужого пота уловил, как сильно всё это рубакам не понравилось. Древний зов — теперь уже, правда, другой — приказывал лучше отхрамывать подальше на площадку, а то вот-вот послышится шипение доставаемой по его душу стали…
Трюггви посмотрел на крыльцо, готовый к тому, что в него, возмутителя, сейчас полетят стрелы или вонзится копьё. Там, на тронах вдали, всё видели.
Король повернулся со вскинутой бровью к сестре. Та, выждав немного — тонкое покрывало еле дрогнуло — махнула скрещенными указательным и средним пальцами.
Взволновавшиеся Этельбертовы псы лапы с оружия убрали.
«Спасибо, Берт».
Ему разрешили.
Трюггви отбросил в сторону палку от топора, а в другую, не глядя — ножны.
Те, чудо из чудес, шлёпнулись об зад хиляка, всё ещё валявшегося у ног главного с перьями. Несчастный корчился, безостановочно кашлял и сплёвывал кровь с крошевом зубов… Трюггви не без озорства подмигнул главному. Тот же, скрипя челюстями, едва ли не взрыкнул. Чисто пёс на привязи — когда хозяин проводит мимо чужака, которого следовало бы облаять и прихватить за болтающееся.
Меч Трюггви достался сносный. Вот за ним-то ухаживали. Точили неумело, расцарапывая сероватую сталь почём зря, но старательно. Вслед за ладонью, главное, летал меч верно.
«Надо же, — Трюггви вовсю удивлялся, — и мне можно! Ещё раз спасибо, Берт».
Похоже, удивляться так сегодня он будет не единожды.
Как вот тому, что лоб, когда он его потёр, вместо горячего, нагретого солнцем оказался холодным. И густо-кровавым…
Волчонок по-прежнему стоял к нему спиной. Презрительно, не ожидая подвоха, не имея дела до всей случившейся позади суеты. Приподняв левой рукою шлем, пил воду из ковша, который поднесла лучащаяся счастьем девушка. Он жадно глотал, а она столь же жадно заглядывала ему в лицо… Трюггви подумалось, что давным-давно девушки с той же готовностью подбегали помочь и к нему.
Белый меч волчонок отложил в сторонку. Теперь вот подхватывает его обратно и шевелит лопаткой, вправляя на место сползший край доспеха.
Трюггви, подавив солидарно откликнувшуюся в ответ этому боль надпоясничного позвонка, тоже встал наизготове…
— Дзын! Чинк! — опять разнеслось по площадке. Толпа за цепью стражников взбурлила, завелась, наслаждаясь новыми любовными стонами-звонами стали о сталь. — Чинк-чинк!
На мечах оба шли почти наравне.
Всё ж против месячных трудов кузнеца с подмастерьями был уже не негодный топор.
Но порою Трюггви отбивал совсем позорные и неумелые выпады. А иногда… Иногда ловил себя на том, что тело само уходит от рокового — вернее, переставшего быть роковым — удара.
Волчонок был спокоен. Не выказал ни удивления, ни возмущения тем, что у противника появился меч. Он будто не знал о драке со стражником… Те вообще быстро наводили порядок. Стоило кому-то в толпе, как давеча, проорать: «Убийца!» и пустить в довесок к слову камень, туда живо нырял стражник. Стена людей мигом расступалась, и если стражник ловил бузящего, слышались мольбы и смачный удар в человеческое тело. Иначе вдруг камень Этельбертова племянника собьёт?
У Трюггви нарастало странное чувство, странные догадки. Волчонок был чему-то рад.
Трюггви всё понял, когда начал уставать. Он уже не держал по-должному дыхания, бой стал изматывать. Рана на боку проснулась, замокрела, открывшись то ли после неосторожного наклона — был давно не полушуточный бег с топором от меча — то ли от того падения в лужу.
А пышущий силами волчонок, напротив, вовсю красовался. Показывал Трюггви и, главное, толпе все приёмы, всё-всё, что умеет… Прямо в живот, сбоку, в лоб, по косой, из-за спины с обманным перехватом волчьезубой рукояти. Блестящее лезвие порхало, скользило у груди, у плеча, у голени Трюггви, и только потом, по невесть откуда взявшейся боли или по щекотке от текущей крови, тот узнавал, что там порез. Меч Трюггви при этом волчонков доспех едва царапал.
Волчонок будто поменял некие правила их поединка. Будто это больше не заслуженное наказание Трюггви как преступника, а…
«…Притравка».
Как волки волчат — и люди юных охотничьих псов — бывает, притравливают на больное или старое животное. Вот что понял Трюггви.
Что ж, так и должно завершиться.
Взметнувшиеся мысли он успокоил. Да, он жертва на убой и будет, как привык, бороться с участью… Правда, изнутри, из чего-то ледяного и огненного разом, рвались едкие, давно забытые крики Флоси Бешеного.
Они с волчонком кружили по площадке, плетя следами парные узоры в только им ведомой пляске.
Волчонок, торжествующе глядя на Трюггви из прорезей, перехватил меч голой ладонью прямо за лезвие. Хваткой Сигурда-драконоборца согласно преданиям. За что — Трюггви криво ухмыляется, сдерживая за узду бешенство — и поплатился в свою очередь.
Белый меч чуть не вылетел после хитровыверенного нападения Трюггви… Такая хватка хороша в тесном бою, даёт парочку трюков. Но не в сосредоточенном поединке, когда перед тобой три шага пустоты, а ненужная боль в ладони станет отвлекать.
— А-ааар! — Волчонок, оправившись от оскорбительной неудачи, зарычал за маской не хуже пресловутого старого Флоси и бросился на Трюггви.
Жребий торжествовать и пользоваться ошибками противника выпадает Трюггви.
Он увернулся от волчонка, точно клок вечернего тумана, пустив бежать мимо себя. И все силы, всю злость — всё ехидство! — вложил в касательный, хлёсткий удар рукоятью по затылку.
Трюггви видел, как волчонков шлем начинает скользить. Вверх, вперёд. Чуть быстрее, чем бегут ноги волчонка… Ох, знал ли мастер-оружейник, что в это место на шлеме можно тоже бить?
Волчонок явно понял, что свет куда-то пропадает, а шлем слетает. Перепугался, споткнулся на ровном месте, запутавшись в собственных ногах… И несмотря на все свои усилия, продолжил падать дальше.
Тягуче хлюпнула грязь, скрипнули швами доспехи — волчонок умело приземлился на локти-колени.
Шлем от сотрясения сорвался с его головы, как упущенный в бурю парус, и поскакал мячом под правый помост, где расшугал спрятавшихся кошек. Волчонок, воя, сорвал перепачканной грязью рукою войлок подшлемника с затылка. Из-под тёмной ткани словно выпрыгнуло солнце…
Трюггви чуть было не прижмурился и не заслонился ладонью — настолько яркими, слепящими оказались белёсые волосы волчонка. Они, даже мокрые, свалявшиеся, отражали свет не хуже гладкого белоснежного покрывала матери его, королевы-сестры.
Волчонок подскочил столь же быстро, как упал. Быстро и внезапно, словно не было на его теле увесистого доспеха. Отшвырнулся подшлемник, выцепился из комьев грязи меч… Волчонок развернулся лицом к Трюггви.
Трюггви остолбенел — как миг назад остолбенели и замолкли простые люди в толпе. Как Этельбертовы стражники, как служанки, прижавшие кулачки к горлу…
«Кто это, Берт?.. Говори, кто!»
Волчонок был очень юн. У него даже не росла толком борода.
Трюггви смотрел на самого себя многих лет назад. На своё отражение. Неожиданно настоящее, живое, незнакомое. Отличающееся… И оттого жуткое.
Лохмы длинные, торчат во все стороны после подшлемника. Белые-белые. Да, такие же, как у Трюггви. У того, правда, со временем всё посерело и порядочно поредело.
Яснее ясного Трюггви видит себя из детства. Такого же озлобленного на весь мир и одинокого. И который наполнится бесконечной преданностью первому, кто просто даст кров, еду да мимолётную ласку — потреплет там иногда за ушами. Трюггви повезло, но были ли свои Горм и Харальд у волчонка?
Доспех сидел на крепком, большом волчонке ладно, потому-то тот в надетом шлеме казался сильно старше. Сверху доспеха волчонок, напротив, был тонкошеий и лопоухий…
«Странно, что шлем на таких замечательных ушах не застрял».
Волчонок заорал и, ревя, бросился на Трюггви.
Глаза его, злые звёзды необычного василькового оттенка, яростно мерцали посреди чёрно-красной кляксы на лице, поскольку волчонок разрисовался сажей не просто с водой, но вперемешку с каким-то соком… Волчонок кинулся, не дав Трюггви толком прокашляться и вытереть лоб. Голым грязным локтем на сей раз — оставшийся у рубахи рукав куда-то исчез.
Налетел на обидчика, никак не красуясь и не заботясь о том, героически ли это выглядит в округлённых глазах зрителей. Сыпал ударами словно горохом, почти вслепую. Только б в ненавистную цель!
А Трюггви не сразу сообразил, что по-иному отвечает волчонку.
Волчонку тоже иному — без шлема, без маски. Прекратившему быть вочеловечившимся божьим возмездием, карою Трюггви за грехи. Волчонку, ставшему обычным сорвавшимся мальчиком, которого нужно привести в чувство. Себе из ненастного детства…
Наверное, поэтому Трюггви ошибся и, отвлёкшись, по невнимательности — нет, никак не старанием волчонка — выпустил меч. Бок в очередной раз пронзила жгущая боль из тамошней раны, по руке очень не вовремя пробежала судорога, и кисть ненадолго разжалась… Меч Трюггви тут же, тут же весело кувырнулся в воздухе и упал у волчонка за спиной.
Волчонок не остановился, как в случае с топором, или не заметил, что Трюггви безоружный. В первый раз даже промахнулся. Толпа протяжно вдохнула…
На второй удар волчонок заходил, согнувшись в три погибели, рубя Трюггви низко-низко. В бёдра, почти в колени…
— Не уйдёт, не уйдёт… — слышались переживания в толпе.
Мечом Трюггви уже не отобьёт.
Бежать? Прилетит в спину…
Трюггви понял, что колени сами выгибаются вперёд.
Лопатки, шея, затылок всё сильнее ощущают сосущий тепло холод разведённой по площадке грязи. Спина распрямилась, распласталась, выгнулась в другую, в обратную сторону — то будто распускался бутон из завязанных мускулов — а руки, как крайние лепестки этого цветка, разошлись в стороны. Правая почти-почти даже коснулась лодыжки сапога волчонка…
Трюггви словно бы плыл, скользя спиною по грязи.
Живот, на котором проходящий сверху волчонков меч чуть не сбрил волоски, он втянул так, что тот прилип к самому позвоночнику — благо, Трюггви не ел толком последние три месяца.
В подножную грязь Трюггви погрузился по уши, и она скапливалась в них, чавкала, текла вдоль щёк, а затылок где-то далеко в её глубинах били, тёрли, царапали бугорки чего-то твердокаменного, древнего, забытого…
Белый клинок пролетел совсем-совсем над носом, прямо над выдохнувшими в сталь ноздрями. Широченный, гудящий. Чёрный в прекрасном синем небе. Надо же, Трюггви ему снова порадовался…
Правая рука с первой же попытки поймала в грязи валявшийся меч.
Трюггви стоял с ним наготове, полностью мокрый, позорно-грязный и одноцветный, когда по-детски растерявшийся волчонок — мол, куда делся? нечестно! — сообразил повернуться. Бёдра горели огнём, вконец разодранные колени возмущались. Штаны под ними вообще повисли ниточками. Про раны, порезы, усталость думать не хотелось.
В толпе все стояли, разинув рты и метая распахнутые глаза от одного к другому.
— Ой! — громко выронила молоденькая женщина, когда проведённый волчонок снова петухом налетел на меч Трюггви, и спрятала лицо в плечо мужа.
Муж её смотрел на площадку. Пристально, не мигая, будто хотел навсегда запомнить Трюггви.
Они, наверное, прежде негодовали, грозили разбойнику — Трюггви их, кажется, выцеплял краем глаза — и радовались свадьбе-соитию сперва меча и топора, а потом меча с мечом. Хотя негодующих и сейчас хватало. У главного стражника, с пучком перьев, нижняя челюсть от напряжения была чуть ли не вровень с носом — так он стискивал зубы…
Волчонок оступился. Трюггви свободной рукой поймал его за пряжку на предплечье, иначе тот снова пропахал бы площадку носом, и оттолкнул назад. Волчонок легко поддался толчку и даже, ошарашенный, прошлёпал несколько шагов. А Трюггви держался так, чтобы спасаемый мечом его не достал. Стерёгся.
Ему остаётся только отгонять от себя волчонка как можно дальше и как можно дольше… Трюггви дышал уже тяжело, грудь ходила ходуном. Как живот роженицы. Пот лился тремя обильными потоками — по лбу, по животу, по позвоночнику. Пыль, кровь, грязь им склеивались в колючую корку. Тоже в своего рода доспех, который давил своей тяжестью на рёбра Трюггви, не дозволяя дышать ещё и кожей… Трюггви подумалось, что хоть так-то он моется. Если не считать дождя, на него лишь однажды плеснули водой из ведра. Причём черпнули в придорожной канаве, не в ручье или колодце.
«Ещё немного. Подожди. Скоро…»
Даже под солнцем его босые ноги были холодными и не всё чувствовали — верный признак достаточной потери крови. Хорошо, волчонок не додумался пока повторить подсечку. Трюггви так больше не прогнётся и вряд ли встанет после. Мальчик, кажется, боится ещё опозориться, мол, вдруг во второй раз не выйдет. Обиделся на толпу? За кончившиеся громкие восторги? За молчаливое восхищение Трюггви? Задело? Ревнует? Поэтому совсем озверел?..
Трюггви с ухмылкой, малость издевательски развёл руки в стороны — иди сюда, нападай! Теперь его очередь дразниться так. Рваного, грязного, сипящего, а не тогдашнего блистательно славного волчонка в ещё не угвазданном доспехе… Пусть у того и сейчас сил несравнимо больше.
Трюггви склонился в нижней стойке, широко расставив ноги. Снова принялся перебрасывать меч из руки в руку, вращая иногда клинком и рисуя круги, дабы водить за кончиком взгляд противника. Волчонок оскалил зубы, вздёрнув впалую верхнюю губу…
Вновь у обоих случилось несколько крайне уж бестолковых ударов.
Отчаявшись, волчонок бросился на Трюггви в лоб. Меч он закинул двумя руками аж за спину… Трюггви еле-еле подставил в ответ свой. Перед самым лицом, как топор тогда в первый раз — и будто по запоздалому наитию.
Почему-то он не видел до последнего мгновения, куда волчонок бьёт…
— Кр-рын!
Клинки с глухим звоном раскалываются…
Трюггви сжал веки. Мелкие осколки стали царапнули нос, брови. Прилипли к щекам, завязнув в липкой смеси крови, грязи и пота.
В толпе ахнули — на сей раз не восторженно ликуя, а с мучительной болью. Трюггви не видел никого из них, но поклялся бы, что женщины сейчас закрывают уши…
Судя по потоку воздуха и брызгам грязи около левой ноги Трюггви, волчонок упал. Трюггви открыл глаза и с опаской отшагнул от волчонка подальше…
Звон в ушах не проходил. Трюггви не знал, был ли он настоящим или только влетел туда отбившейся птицей, прилип и остался.
Белый меч лопоухого валялся подле чёрно-серой пятки Трюггви. По-настоящему, без шуток драгоценный клинок погнулся под рукоятью. Сталь меча Трюггви была куда хуже, по ней прошли продольные зазубрины. С кончика до середины клинок полностью раскрошился и теперь напоминал нелепо-длинный, больной клык…
Волчонок болезненно морщился, поднимаясь хотя бы на одно колено. Левый локоть он тесно прижимал к боку, правой же ладонью беспорядочно его щупал. По собственному горькому опыту Трюггви чуял — рука где-то сломана. Возможно, тяжёлый волчонок неудачно упал.
«Это всё. Игра кончилась…»
Мир во взоре мутнел, плыл, хотя никаких слёз не было давно. Плыл медленно, куда-то отекая.
Трюггви пятился от волчонка, на площадку. По крайней мере он так думал. Ноги не гнулись, каждый шаг по тверди где-то внизу сотрясал в теле всё-всё, вплоть до малейшей жилки… Трюггви опять причудилось, что толпа, вот вроде бы шумевшая вдалеке, просочилась на площадку, сузила её должную границу. Но кто-то и вправду выскакивает, чтобы разглядеть двоих их получше — стражники перестали сдерживать напор, спустили незримую загородку. Стоят себе колышками-волнорезами, с опущенным оружием.
На помостах гомонили, махали руками многочисленные тени — так гагары кораблю гомонят с берега по другую сторону пролива. Король же сидит камнем. Королева, утопив голову меж плеч, недвижна за белым покрывалом… В мельтешащих тенях Трюггви нашёл своих. Они, как и все, неотрывно смотрели на него.
«Теперь-то смотрите».
Трюггви облизнул потрескавшиеся, облупившиеся губы и вытер их перепачканными пальцами. Во рту появилось хотя бы немного воды из грязи. И вкус песка — очень отчётливый и неожиданный в противно-железном послевкусии от крови.
Он вдруг с полуулыбкой понял, что рукоять меча его давным-давно, с полжизни назад выпала из пальцев. А ещё, мол, если волчонок налетит на его рожу с кулаками, отбиваться придётся вслепую. Перед глазами пляшут какие-то мошки-пылинки. Взглядом он захватывает чётко и ненадолго уже лишь что-то одно. Что-то одно…
На площадке рассыпана куча их следов.
Их, то бишь его и волчонка…
В каждый отпечаток натекла вода, которая теперь блестит, отражая солнце, отчего площадка походит на бархат или мех, щедро расшитый мелкими, натёртыми аж до белизны серебряными бляшками или клёпками…
Вон гладкая широкая борозда, оставленная его спиной, когда он скользил в грязи под подсечкой волчонка. Пока не раскисшая, не оплывшая. Вот меч Трюггви — ну вон он-то, в неполных четырёх шагах! — и уголок меча волчонка невдалеке…
Волчонок, на мгновение прекративший вставать с колена, тоже вперился в белый меч.
Потом поднял злое лицо на Трюггви.
Что-то в нём кипело… И злой пар прорывался. Из диких глаз, из застывших в маску мышц на лице, из сжатых губ, из дрожащих пальцев поверх колена, закрытого толстой кожей доспеха.
Он обвинял. Но не в чём-то непоколебимо-тяжёлом, всем очевидном и поэтому бесспорном — в чём прилюдно и обвинил пленного Этельберт. А просто… Яростно, стремительно, как лесной пожар, с сильнейшей, обоюдоостро жалящей обидой. Потому что была потребность обвинить.
По безусости Трюггви тоже так же обвинял чёрствый жестокий мир. Только вдруг сегодняшний, взрослый Трюггви надумывает, переиначивая несчастного мальчика под себя?.. Говорят же, что в конце или в смертельной опасности жизнь проносится как стрела.
А волчонок сейчас тоже несётся к нему как стрела.
Нет, не так…
Наверное, он заорал. Истошно, нечеловечески, выпуская накопленные зло, обиду, боль — и чтобы утвердиться в решении, не поколебаться. Затем упруго вскочил и помчался к Трюггви.
Толпа частью возликовала, частью вознегодовала и, как усмотрел Трюггви, прорвалась из-за своей запруды на площадку…
Трюггви поклялся бы, что в вязком беззвучии слышит, как ладони волчонка, помогая бегу, жёсткими рёбрами разрубают пред ним воздух… Или он и здесь придумывает?
Бегущий волчонок был прекрасным, совершенным зверем. Лёгким, быстрым, умелым, знающим себя. Доспех ему не мешал вовсе — вот тут Трюггви, даже молодой, почему-то всегда плоховал…
Долго ли Трюггви любовался его бегом? Миг? Или всю свою прежнюю жизнь?
Волчонок совсем уже рядом — подпрыгнул ровно на середине разбега и летит, выставив правое колено на застывшего врага точно копьё перед щитом…
— А-ааа!.. — слышит заложенное ухо Трюггви крик, что испускает лицо волчонка. Исказившееся, безумное.
Удар колена в рёбра, в ту самую рану, отрывает Трюггви от земли сразу.
Пятки взмыли чуть ли не к небу, подбородок упал на грудину. Из лёгких вверх, через рот и нос, выдавился весь воздух. От места, куда вошло колено волчонка, казалась, потекла лава. Проснулись все раны — и совсем забытые, давнишние, и вчерашние, и нынешние порезы, что надарил волчонок. Кровь из открывшейся раны на боку хлынула прямо на голое тело, рубаха там и повязка куда-то делись.
Трюггви летел недолго.
Взрыв боли внутри не дал насладиться потоком воздуха, похожим на ветерок в море, новым ударом оземь и смачным поцелуем грязи… Он ничего не видел, пока медленно вставал на онемевшие, неверные руки-ноги — если не считать ало-жёлтой пляски в черноте. Вставши, он обернулся туда, где, как думал, будет волчонок.
Волчонок и был там. Он рвался к Трюггви, пуча бело-васильковые глаза. Круглые, блестящие, словно стеклянные шарики.
Трюггви, будто в последней вспышке зари, что ни на есть преподробнейше разглядел перекошенный безбородый рот и длинные пряди, сбившиеся, прилипшие на лоб.
Волчонка держали пятеро, со всех сторон — кто в доспехе стражника, кто в обычной рубахе.
Трюггви пошатнулся. Не нашёл земли под ногами, споткнулся и неожиданно провалился в густой лес из людей. Они стояли за его спиной, а он, уже глухой на одно ухо, их не слышал. Теперь гул из разговоров, выкриков, вздохов ворвался в его голову первозданным штормом.
Падая, Трюггви думал, что боль его продолжится — потом, правда, и кончится — в виде кулаков, рвущих плоть пальцев, пинков… Но никаких ударов ни от людей, ни о землю не было.
На шее, под лопатками, на боках, под коленями вместо этого возникают крепкие чужие ладони. Обжигающе-горячие на его мокрой холодной коже…
— Спокойствие! К порядку! — кричали в сумраке далёкими богами Этельберт и его глашатай.
В помощь им заполошно заходился, трезвонил колокол.
«Оглохнешь, дурак!..» — подумал угасающий Трюггви про того слугу.
Он судорожно пытался вдохнуть, хватануть ртом хоть сколь-нибудь воздуха. Грудь огненной горой росла, росла… Росла, нависала над ним. Кашель давил, застревая иглами.
Хорошо знакомая грязь, на которую его бережно, с почтением кладут — тоже мокрая и холодная, как его стремительно мертвевшее тело — последнее, что Трюггви ощутил и запомнил. Всё потемнело, затихло, оборвалось по полуслове и куда-то ушло.
* * *
Первое, что увидал Трюггви — когда хоть что-то стал различать — то, как сереет сирень. Сирени было много. Бескрайний, бесконечный сад. Сад сирени, прочих кустарников и деревьев. Запахи робко, вслед за ветерком крались к Трюггви, крепли, смелели и звали тоже попарить в воздухе высоко-высоко над землёй. Должно быть, он далеко от Этельбертова обиталища — где растительности рядом никакой не просматривалось.
Сквозь тускло-зелёную гущу листвы деревьев, которые окружали сад, пробивалось розоватое перламутрово-серебристое небо. Закат прятался в пустом полукруглом окне без рамы.
Закаты веяли холодом даже здесь. Он везде шёл за Трюггви…
Трюггви закрыл глаза. Жара от воспаления в боку нет, рёбра, помня пинок, болели. Они туго перевязаны — не кое-как и чем попало, а ровно, плотно, как полагается. Кожа на лице и теле была чистой, омытой. Ранки, ссадины, которые Трюггви видел у себя на носе и щеках, затянулись, покрылись коркой. Голова не кололась, не зудела, волосы распутаны, расчёсаны и разложены по плечам. Впервые за долгие месяцы Трюггви показалось, что он полон сил и может легко взлететь с просторной постели — да прямо сейчас, даже неодетый! — но он не захотел. Большое одеяло окутывало теплом, подушка мягко купала шею с затылком.
Он немножко подремал. Сон требовал своё. Тяжёлая, свинцовая голова повернулась в другую сторону.
Окна там не было. Была комнатка, обитая тёсаными дубовыми досками.
Рядом с изголовьем его постели ссутулилась королева в сером платье. Белое покрывало сменил белый платочек. По левую руку от королевы стояла прялка. С шерстью, веретеном — и всё отодвинуто как не самое важное дело… Она сидела и смотрела на Трюггви во все глаза.
Её черты снова пробудили что-то из забытых уголков в памяти Трюггви. Он тоже смотрел на неё, ворочая мыслями-валунами. Пока не захотел ответа на внезапную догадку:
— Гуннхильд? — спросил Трюггви, рывком приподнимаясь на локте.
Кровь-кипяток тут же бросилась ему в голову и опрокинула обратно на валик из свёрнутой шкуры, что Трюггви мельком разглядел у себя заместо подушки. На затылок упал тяжёлый ковёр словно — невидимый, пыльный, сквозь ткань которого нечем дышать. Ковёр или, как бывало, парус… Лоб покрылся испариной, полыхая жаром, как походный котелок на кострище. Во рту щедро засочилась слюна. Трюггви будто бы вернули в бренное тело из райского сиреневого сада.
Сидевшая у постели положила пальцы ему на плечо, заставляя опуститься. Мол, не надо. Лежи…
Он едва смог поднять свою руку. Поймал и слабо, но цепко сжал её пальцы.
Женские пальчики с такой гладкой кожей обычно украшены золотыми-серебряными перстнями и сверкающими камнями — много подобных перецеловал Трюггви, в часы страсти пуская гулять их к себе на спину. Королева же из-за болезни никаких колец не носила. И по сравнению с её пальцами, пускай крючковатыми, но даже здоровая рука Трюггви, почти чёрная, изрытая, была чудовищна. Только сейчас, видя свою кисть вблизи, Трюггви вспомнил, что на ней не хватает пальцев. А ещё — как он их лишился.
— Гуннхильд, — позвал он негромко, неожиданно свистящим голосом, — это ты?
Пальцы королевы вздрогнули в его хватке. Он позволил им выскользнуть… Она долго так просидела — всё время, пока он зажимал её пальцы — будто закаменевшая.
— Гуннхильд, — повторил Трюггви. — Гунн? Я рад, что встретил тебя.
Как знать, может, то с солнца за полукруглым окном отошла туча — у Трюггви не было сил повернуться и посмотреть на небо. Но после этих слов лицо королевы вдруг преобразилось.
Она улыбнулась. Резкие черты, морщины под глазами и у рта разгладились. Кожа потеплела, будто весь закатный свет собрался в этой их дубовой комнатке. Платок засиял ярче всякой короны — самый лучший гномий мастер крякнул бы от собственного бессилия. В глазах плескалось что-то бесконечнейше-доброе, тёплое, понимающее… Трюггви никогда не любил, когда на него так смотрели женщины — особенно в последние тяжёлые годы, когда вокруг царили горе и смерть — но сейчас был верный час.
Он тоже улыбнулся, закрыв глаза, в ответ этому светящемуся теплу. Он в самом деле был рад Гуннхильд. Даже если скоро ему станет хуже или его снова выкинут избивать на площадке. Он хочет сказать ей столько всего, в душе его бурлит столько вопросов, но прежде всего, прежде всего… Прежде всего его мучило самое важное:
— Люди, которые пришли со мной, Гунн… Они в порядке? Что с ними?
Он принялся перечислять их имена заученной в начале похода цепочкой, одно за другим, стараясь никого не забыть из оставшихся в живых. Пока не понял, что повторяется, наверное, по третьему или пятому разу. Как он мог быть спокоен за их судьбы — тем более после того, как на торжестве волчонка нарушил-опозорил всё-превсё?
Лично Трюггви, сиди он там в суде как главный, такого бы не простил и не спустил.
— Решили остаться, — Она, наконец, заговорила.
Он, кажется, видел добрую Гуннхильд даже с закрытыми веками. Странно, но она совсем не изменилась. Та же юная Гуннхильд, которую Трюггви знал — из самой цветущей человеческой поры. Правда, откуда тогда взялась эта накопленная мудрость в глазах…
— Кто-то насовсем, кто-то ждёт тебя. Кое-кто всё же поедет утренним обозом на берег. Я приказала, чтобы тех обеспечили деньгами. одеждой и припасами. Оружие в порту им вернут. Ещё от себя я подарю мешочки с нашим зерном и семенами на посев. Мало, но что есть.
Трюггви, слушая ответ, подумал, что вот теперь-то успокоится и заснёт. Пусть даже навсегда… А мешочки зёрен — это хорошо. Старый маленький Горм будет счастлив. Вдруг удастся ими преломить полосу неурожаев и гибель полей посреди короткого лета?
Он осознал, что не помнит голос Гуннхильд. Как именно она говорила? Говорил он с ней тогда часто и подолгу? Странно, но он не помнил.
Поэтому захотел послушать её ещё…
— Знаешь, зимы стали холоднее с тех пор, как ты исчезла, — сказал он. — Почему ты от нас ушла, Гуннхильд? Неужели ты нас забыла?
«Сразу после пришли льды, ушёл хлеб, скот вымер… И пожар в усадьбе, как я понял, но никому не сказал — это была ты?»
Свет от Гуннхильд ненадолго померк. Как будто зимою в доме распахнулась входная дверь, и порыв ветра из ночи со снегом задул часть свечей и светцов. Или кто-то большой, тёмный встал возле полукруглого окна в их комнатке.
— Я помню. Я не забыла, — Сидящая рядом подняла очи на гобелен, единственный висевший над изголовьем.
И вообще единственный на стенах… На нём в окружении слуг под златолистым деревом с ягодами или плодами стояли и ждали кого-то мужчина и женщина. Должно полагать, муж и жена. Или чьи-то отец и мать.
— Как ты тут, Гунн… — начал было Трюггви. но она покачала головой.
Он не переспросил. Он чувствовал, что она продолжит, когда захочет. И не ошибся.
— Меня, полумёртвую, из затонувшей одновёселки выловил Этельберт на своей торговой лодье. Он и его люди плыли к Хедебю. Дело было осенью, в море шёл снег, поэтому я… Такая, — Она, печально усмехнувшись, воздела изувеченные руки. — Этельберт тогда был просто богатый, хоть и опытный торговец. Не больше, не меньше. Все прибрежные города знали его и очень ценили. Но после встречи со мной его вдруг посетила удача в сделке, на кою он даже не надеялся. А после были другие случаи… Раз, второй, третий. Он удивлялся, смеялся, праздновал и однажды перед всеми богами — а полгода спустя и пред Господом Богом — нарёк меня сестрою. Он посчитал своё счастье наградой за моё спасение и решил так закрепить его. Я стала женой достойного человека, первейшего из его друзей. Торговые победы и, как их навершие, воинские — чего лукавить? — пошли рука об руку, они множились, как и золото в наших сундуках, как мечи, стекло, шелка на наших складах, как овцы в отарах на наших землях. И вот так, в конце волшебной сказки Этельберт сел здесь королём.
Да, годы назад много болтали недоброго про подвиги Этельберта его злопыхатели. Тогдашний Трюггви и вообразить не смог бы, в чём кроется сердце всей истории.
— А я… — вскинулся Трюггви и осёкся, оставшись глядеть в середину потолка, где дубовые доски диковинно сходились звездой-узором.
Про что из своей судьбы он ей так же расскажет? Про бесславные сражения с тёмным, ледяным, непреодолимым? О выживании — не о жизни с радостями, большими и маленькими, которых Трюггви лишился по своей и не своей воле. Причём он прожил немногим больше зим, чем его отец, дед и даже миролюбивый дядя. Зато про других, не о себе он рассказывал бы часами, со вкусом, бесконечно…
Вместо этого он спросил:
— А волчонок? — И чтобы она его сразу поняла, пояснил: — Мальчик?
— Это сын, — Она мягко опустила серебристые ресницы. — Мой сын. Отец его умер восемь лет назад. Он был с белыми волосами — как ты, тоже. Сын, хотя остро горевал поначалу, вырос таким же храбрым и справедливым. Он исполнил бы решение суда своего короля, не колеблясь. И убил бы тебя… Не спорь. Разве бы ты осудил себя иначе?
— Не убил бы, — Трюггви покачал головой, по-прежнему глядя в потолок. Теперь-то впору похваляться. — Про суд согласен. Но не убил бы. Пару раз я мог легко очутиться у него за спиной и подвести ему его же меч к его же шее.
— Ты был ранен и ослаб. Нет, с такой раной это проще простого. Да даже ребёнок справился бы!
— Наверное, но… Как-то раз я голый положил четверых, — Трюггви улыбнулся в ответ на поддразнивание и коснулся белым обмякшим локтем изголовья, прикрытого нежным соболем. — Вернее, не совсем уж голый.
Однажды Трюггви мылся в бане, и её подожгли. Он в густом удушливом чаде сумел смочить кусок полотна, обмотать голову и проползти через слив в подполе. Он навсегда запомнил вытянувшиеся лица заклятых друзей, которые увидели его мокрого, полуголого — в одном полотнище, как в плаще, да в дыму. Обнажённым тогда был только его меч… Меч он тоже нашарил в бане на ощупь, свой или чей-то ещё, сегодня не вспомнить. Друзей он уложил быстро, хотя они подобно волчонку были в полных доспехах. Быстро — тук, тук, тук…
— Тук, тук и тук. А четвёртый убежал. Правда, не шибко далеко, — Трюггви сейчас ему даже посочувствовал. — А мальчик хороший. Он настырный, это главное. И лёгкий… Видела, как он в конце прыгнул на меня? Он летать может. Я научу, если он не обиделся, конечно. Он ведь обиделся на меня?
— Да. Смертельно. Вот уж не соображу, — преувеличенно-печально вздохнула сидевшая подле изголовья, — как я с ним управляться буду?
Трюггви хмыкнул. И вспомнил того злого, лишённого отца и заодно, возможно, счастливой жизни ребёнка.
Веретено рядом шуршало. Он лежал и думал под это шуршание.
— Знаешь, Гунн, я забыл, когда в последний раз видел сны. Долго не снились. А тут приснился один. Перед самым пробуждением… Будто я белый поморник, лечу над морем. Оно синее-синее, бескрайнее, спокойное, играет на солнце, а подо мной или где-то сбоку летит серая крачка. И мы над морем лишь одни. На берегу впереди — берег точно как у нас в усадьбе — сидит, ждёт нас волчонок…
Как-то мудрый, знающий человек по имени Горм сказал Трюггви, что сны приходят только по твоему приглашению. Лишь когда ты можешь довериться сторожащему костёр, а твоя голова не занята перебором того, что сделать завтра. Или как сейчас, когда надо справиться с лихорадкой и подкопить сил… И снов бояться не следует. Страшное в них — гной, что прорывается из нутра твоей души. Во снах развязываются все узлы, спадают все путы, что сковывают тебя. А если повезёт, то верные решения засияют там, как самозародившиеся драгоценные камни в кучке ореховой скорлупы.
И ещё Трюггви говорил совсем про другой берег. Не про тот, который там сегодня. Зимний лёд и летние сели убили все привычные тропы-дороги, по которым ходили почти сотню лет. Ходили по ним и люди, многих из которых знал и любил Трюггви. Лиственный лес. густой, лёгкий, радостный, не успел вырасти в полную силу. Сосны и ели пока держались, кое-где покосившись или скрючившись уродливым колесом. Синие горы при этом, казалось, подошли чуть ли не туда, где была старая усадьба. Они высились всюду, куда только падал взгляд — везде, кроме моря — подпирая купол темно-серого неба, по которому гонял белые крупинки ветер.
Прежний берег уже не вернётся.
— Что со мной будет, Гунн? — спросил Трюггви.
И он, и она долго молчали, думая над этим вопросом. Веретено вертелось, с прялки нить шла ровная.
За окошком шумели деревья. Садящееся за ними солнце прощалось с комнатой…
— Каждый из нас волен подчинить свою судьбу, — заговорила собеседница Трюггви. Она помолчала и продолжила: — Ты её творец и можешь перехватить веретено у норн. Тебе сейчас нужно только одно — встать. Это будет непросто, и ты очень устал от пережитого. От беспрерывных, беспросветных неудач, от лишений, от потери друзей, потери первого и второго дома. Да, тебе очень нужен покой… В который ты бы с охотой провалился и исчез бы там навечно. Но ты со всем миновавшим справился, поэтому одолеешь невзгодье и нынче. Ты встанешь, если захочешь.
А когда ты поправишься, ты, хромой и немощный поначалу, научишь волчонка всему, что знаешь. Ты ведь этого когда-то хотел? И хочешь этого сейчас?.. Ты помиришься с ним, если захочешь. Да, он — волчонок же! — будет огрызаться, но ты преодолеешь и эту огненную стену из колючек и яростной ненависти. Вот тут-то будет тебе награда всех наград твоей жизни… Есть ли у тебя дети или нет, ты не знаешь. Но ты вырастишь волчонка в волка.
Это ведь и его главная мечта. Он доверится тебе, расскажет всю свою жизнь, когда вы однажды вечером засядете у реки. Все страхи, боль, желания — и главное, надежды. На что ты улыбнёшься, снова узнав себя, и сказанное тобою поощрит его, развернёт ему сложенные, закостеневшие крылья.
С чего всё тронется? А ты просто возьмёшь белую телячью кожу, вырежешь из неё кружок и вденешь в него шнурочек. На одной стороне кружка ты нарисуешь смирно стоящего оленя, а на другой — с поджатыми ногами. И… Примешься крутить шнурок. Твой олень в кружке будет прыгать. Смешно, но именно это завлечёт волчонка — такого вроде взрослого, никак не мальчика. Ему не хватало вот таких чудес и баловства.
На тебя будут коситься стражники. У вас с ними случатся ещё стычки, новые подлые драки, раны, выбитые зубы и пальцы — с твоим присутствием они никогда не примирятся. Шелудивым будут обзываться всласть. Разок они тебя опять уложат валяться в постель. Гордыня непреодолимая, их да твоя. Волчонок тогда ещё подумает, что ты не изменился, надолго обидится и переведёт тебя обратно во враги.
С кривотолками во дворце и на дворе ты найдёшь как покончить. Ты уравновесишь свой грех, когда возглавишь оборону города во время нападения разбойников — кем и ты был позавчера… Тебе поверят только твои люди. Всё исправится, когда волчонок вдруг станет вам помогать и слушаться твоих приказов.
Ты отразишь набеги захватчиков ещё не раз, не два — если того захочешь. Чтобы не погиб наш, а теперь и твой народ… И так вот получишь уважение и почёт у стражников. Они все будут вспоминать тебя с теплотой. Кое-кто в старости не постесняется рассказывать, как весело и лихо дружил со славным Трюггви.
К нам тоже придёт холод, но он здесь будет мягче… Твои люди сюда переедут с семьями. Если захотят.
Их осталось мало, но они не сотрутся с лица земли. Ты, кто в походах всегда шёл с посланием побеждённым — мол, хочешь жить, иди с нами — выиграл и в своём разгромном проигрыше. Всё принесло свои плоды и возвратилось сторицей… Видишь? Чёрное обернулось белым, как игрушка, которая переворачивается на другую сторону под собственной тяжестью. Невозможное разрешилось само собой, как по течению. То чёрное, что придавливало тебя, будто давно гниюшая опухоль, тревожило и жрало — рассыпается хлопьями пепла. И наступает светлый новый день, в котором ты волен идти куда желаешь. Всё исправилось. Ты же хотел, когда шёл пощипать Этельберта, чтобы они жили, и они остались жить… Кровь их не исчезнет — серебряной ниточкой, как молния, мелькнёт в здешнем зелёном полотне.
А ты с волчонком вернёшься в старый дом. Как конунг Ингвар когда-то, вы объездите все-все обжитые и необжитые побережья. Вы пойдёте в синие горы, на наивысшие вершины, где кончаются даже ледники. Где лишь воет ветер… Волчонок будет всегда рядом. Ты сейчас ясно видишь, как он выходит к тебе из пещерного прохода, слегка подволакивая стопу — как всегда, есть у него такая привычка — как треплются на высокогорном ветру его плащ и заодно уже изрядно отросшая борода. Ты сам тоже постарел… Будешь пугать у костра его и парочку ваших спутников историями про ледяную деву, что ходит по ущельям да завлекает в любовники мужчин и юношей… И там, в горах — если коварная смерть пощадит тебя — по ручейкам, по трещинам, по прошедшим в долину камнепадам ты обнаружишь, что длинная зима скоро кончится.
Так ты прославишься. С твоим именем сложат песни, и смерть твоя будет побеждена... Чего когда-то твой отец страстно хотел — для себя лично.
Но это будет, если ты поднимешься. Встанешь и пошагаешь. Если не захочешь, то так и останешься тут лежать.
И тогда ты не очень долго проживёшь. Застанешь, правда, тёплые деньки грядущего лета и осени. Тебя по приказу королевы станут выкатывать в коляске на солнце. Или выносить на лиственничных носилках греться — в твоё же кресло, тоже из лиственницы или из тиса… Поздним летом ты простудишься и не перенесёшь даже лёгкой болезни. А поздней осенью уйдёт сама королева. Вас похоронят у церкви, под одним памятным камнем из голубоватой скалы. На почётном месте — королеву и брата королевы.
Сразу после похорон перехожий скальд прислушается к пересудам на постоялом дворе, чего-то недопоймёт и сложит самолучшую свою песню. О том, как от каждого войска на поединок однажды сошлись два воина.
В самый разгар боя один из воинов заденет противника мечом по шлему. Сбитый шлем слетит, и из-под него выпадет длинная коса… И воин увидит давно потерянную возлюбленную. Их битва перестанет быть общей битвой. Они, Воин и Дева-В-Доспехах, перенесутся во время, когда они любили, когда упрекали друг друга, когда возненавидели. Когда оба жили подлинной, настоящей, полнокровной жизнью. Это станет волей судьбы, явленной войскам свыше, и люди разойдутся, опуская копья, мечи и знамёна. А ты пока спи, славный прекрасный Трюггви.
Спи, Трюггви. Пусть твои старые боги, боги моря, лесов, солнца, полей и гор, хранят твой спокойный сон. К ним охотно присоединятся здешние боги. А может, и Белый-Бог, всеблагой и проникающий светом небесным в душу, смилостивится над тобой… И всеми нами.
* * *
Королева-сестра вышла из комнатки и прислонилась боком к простенку. Скрюченная рука долго не отпускала ажурную скобу в проёме, пока пальцы один за другим — раз, два, три — не отцепились. Скобы были вбиты в стены по всему дворцу как раз для таких случаев.
Тревожиться сильно не стоило. Пленный, пускай беспокойно, но спал… Траусти и Исолт, пара известных возлюбленных с гобелена над изголовьем, хранили его сон. Вокруг них краснела крупными плодами златошитая яблоня, а в чаше на ладонях Исолт блестело волшебное вино.
К обессиленной королеве подскочила служанка в платке, переднике и платье дорогой ткани горчичного окраса.
Королева повернула в её сторону бесцветное узкое лицо.
— Он в бреду, — молвила королева, — проснулся и говорил с кем-то. Было хуже. Принеси холодной воды. Может, это он идёт на поправку.
Взгляд её упал на сложенную стопку простыней у стены — чистых новых и старых, на лоскуты. Служанка всплеснула руками и подобрала простыни, прижав их к груди.
— Он так похож на мастера… — Служанка, скорбно покачав головой, поделилась тем, о чём шептался весь двор, и тут же робко, но жадно впилась глазами в королеву. — Господь милостив. Может, да, выздоравливает.
Королева кивнула, глядя подле себя. Она устала. Столько боли терпеть — и чужой, и своей. Она намеревалась уже уйти побыстрее отсюда и лечь:
— Господь милостив к Своим детям. И воздаёт им справедливо.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
