Из записок Д. Билавенцева
Глава 1
«В 1886 году, когда я, одиннадцатилетним мальчиком, впервые ступил на проскуровскую землю, город вовсе не походил на город в нынешнем понимании. Скорее, это был затерянный, сонный мирок. Проскуров тогда — это остров, надежно запертый в объятиях реки Плоской, чьи рукава, сливаясь с Бугом, создавали вокруг нас естественную преграду. Единственным выходом во "внешний мир" служил старый мост, соединявший нашу патриархальную тишину с тем, что мы тогда робко называли "новым городом".
Весь наш быт того времени был соткан из удивительных противоречий. На юге города, там, где сегодня высятся здания реального училища и женской гимназии, тогда простирался унылый пустырь. Туда свозили городской мусор, и именно там стояла будка живодера — мрачный ориентир для любого прохожего.
А болота? Они были повсюду. К востоку от города, в сторону вокзала, вдоль шоссе тянулись непроходимые топи, где, если повезет, можно было встретить дичь. Город почти целиком состоял из мазанок: глинобитные стены, черепичные или вовсе соломенные крыши. Лишь дом богача Маранца выделялся своей основательностью — редкий пример кирпичного зодчества в нашем деревянном захолустье.
Освещение улиц было вопросом личной инициативы домовладельцев — если хозяин не желал ставить фонарь, улица погружалась во мрак. И в этой тьме, как в тумане, бродили водовозы с огромными бочками. Помню, как взрослые спорили: одни принципиально не пили колодезной воды, доверяя только проточной, Бугской, привезенной в деревянных ведрах. А по вечерам, когда город затихал, только перестук копыт о редкую брусчатку Александровской улицы нарушал покой этой странной, почти деревенской жизни, которую мы тогда считали единственно возможной».
Из записок Д. Билавенцева: «Два мира одного города»
«Проскуров был домом для многих, но жили мы в нем словно по соседству, не мешая друг другу, но и не особенно переплетаясь. На улицах, что густо заселяла наша голытьба — Набережная, Ремесленная, нижняя часть Каменецкой — жизнь текла иначе, по своим, веками выверенным правилам.
Я до сих пор отчетливо помню эти хедеры. Можно было идти по улице, сделать всего десять шагов, и за открытой дверью открывалась картина, которую я потом встретил в рассказах Шолом-Алейхема — настолько точных, что у меня перехватило дыхание. В полутемной комнате на небольшом возвышении сидит учитель с длинной хворостиной в руках. А у его ног, прямо на полу, в тесноте и духоте, с десяток мальчишек громко, в один голос, нараспев повторяют заданный урок. Этот гул, это единогласие детских голосов, кажется, было единственной музыкой тех кварталов.
А что же наша интеллигенция? Сказать по правде, жизнь ее была на редкость однообразной. Мы, чиновники, врачи, адвокаты — все мы вращались в замкнутом круге. Из развлечений — карты, да бесконечные разговоры, перемежаемые обильными возлияниями. Когда наступала хорошая погода, весь "цвет" города высыпал на вокзальный перрон. Мы ждали курьерский поезд, шедший из Волочиска в Киев. Этот приход поезда был для нас окном в большой мир: привезли газеты, кто-то приехал, кто-то уехал, кто-то просто показал новый фасон пальто. В этом ожидании на вокзале было что-то трогательное и одновременно отчаянное: мы словно проверяли себя, живы ли мы еще, остаемся ли причастными к жизни огромной Империи.
Ни библиотек, ни театров, ни клубов — ничего, что могло бы занять ум или душу. Мы жили здесь, но мыслями были где-то далеко, в столицах, куда уносил нас тот самый поезд. И в этой нашей провинциальной тоске по "настоящей жизни" было так много искренности, что я, даже спустя полвека, вспоминаю те вечера с какой-то щемящей нежностью».
Из записок Д. Билавенцева: «Санитары города и почтенные отцы»
«Описание Проскурова было бы грехом перед истиной, если бы я не вспомнил тех, в чьих руках находилось наше благоустройство. Глядя на них из своего эмигрантского далека, я не могу удержаться от улыбки, хотя улыбка эта — сквозь слезы.
Большинство наших "отцов города" по тогдашним обычаям были людьми, мягко говоря, малограмотными, а подчас и вовсе не знавшими грамоты. Если в думе поднимался какой-либо вопрос о нуждах города, о мостовых или очистке улиц, он неизменно разбивался об один и тот же железный аргумент. Городской голова Прионский, человек старой закалки, обычно отрезал: "Так жили наши деды, так жили наши отцы, и не нам, мол, нарушать этот порядок". Средств не выделяли, дела оседали в архивах, покрываясь пылью десятилетий.
Особенно ярко мне запомнились баталии вокруг санитарного вопроса. Как-то раз группа наиболее просвещенных обывателей попыталась протолкнуть постановление, запрещающее выпускать скот на улицы. Боже мой, какой поднялся шум! Возражения сыпались как из рога изобилия, и главным из них было: "Да как же можно свиней-то загонять? Ведь они — санитары города!".
И ведь не спорили с ними — все понимали, что свиньи, вольно разгуливающие по Александровской, действительно поедают отбросы, которые больше никто не убирал. Эта нехитрая "санитария" была для городских мужей пределом мечтаний. Грязь, помои, льющиеся в канавы, коровы, мирно пасущиеся на главной улице — всё это считалось нормальным, естественным порядком вещей. Городская управа, приютившаяся где-то позади магазина Журавлева рядом с пожарной командой, жила в тишине и покое, не терзаемая никакими дерзкими планами переустройства.
Мы росли в этом негласном договоре с грязью, не подозревая, что скоро всё это рухнет, и на место наших "свиней-санитаров" придут стратегические шоссе, кирпичные заводы и спешка большого мира».
Эта ирония Белавенцева — отличный пример того, как человек, ставший свидетелем глобальных катастроф ХХ века, вспоминает «мелкие» провинциальные проблемы с добрым прищуром.
Из записок Д. Билавенцева: «Эпоха строительной лихорадки»
«Перелом наступил почти незаметно, но с неотвратимостью весеннего паводка. В 1887 году в Проскуров на постой прибыл 46-й пехотный Днепровский полк. И город, еще вчера живший по заветам дедов и свинской "санитарии", вдруг вздрогнул.
Расквартировать такую массу людей в наших глинобитных мазанках было решительно невозможно. Офицеры искали квартиры, солдаты занимали ярмарочные лавки, а просторная площадь — та самая, где стояли четыре одиноких, засохших тополя — в одночасье превратилась в военный лагерь. Она заросла соломенными и глиняными чучелами, вокруг которых с утра до вечера гремели команды. Позже, читая "Поединок" Куприна, я каждый раз ловил себя на мысли: ведь это же наш Проскуров! Каждая деталь, каждый вздох той армейской жизни был списан с нашего быта тех лет.
За военными пришел капитал. В 1888 году в город перенесли сахарный завод, следом появилась первая нотариальная контора — ту самую открыл господин Колоколов, человек, чей острый юридический ум вскоре стал необходим всем, кто хотел строить, судиться и расти. А потом, как по мановению волшебной палочки, началось строительство казарм для кавалерии. Белгородский полк, Днепровцы, артиллерия — гарнизон рос, и вместе с ним росла наша жадность к переменам.
Началась самая настоящая строительная лихорадка. Вчерашние лавочники, поняв, что на офицерских квартирах и подрядах можно заработать целое состояние, вдруг сбросили старые костюмы. Появились кирпичные дома городского типа, начали строиться магазины, пивоваренный завод Кляве. Мы вдруг осознали, что наш "остров" — тесен.
На месте бывших болот, где раньше мы охотились на дичь, проложили стратегическое шоссе на Староконстантинов. Старую ярмарочную площадь, сердце нашего старого Проскурова, засадили деревьями — ярмарки, эти шумные и пыльные праздники моей юности, навсегда ушли в историю. На их месте встали трехэтажные здания Вассермана и Берлянда — настоящие дворцы по меркам того времени. Мы лихорадочно вымащивали улицы, засыпали канавы, меняли дощатые тротуары на кирпич и асфальт. Мы строили театры и коммерческие училища, мы истово догоняли ту самую "культуру", которая раньше была для нас лишь картинкой в заезжей газете. Тогда нам казалось, что этот рост — бесконечен, что мы только-только начали жить по-настоящему».
Из записок Д. Билавенцева: «Предчувствие заката»
«К началу девятисотых годов Проскуров стал неузнаваем. Мы высушили болота, засыпали гнилые рукава Плоской, и наш старый "остров" окончательно растворился в новой застройке. Учебные заведения росли как грибы после дождя: реальное училище, женская гимназия, а в 1908 году открылось коммерческое училище. Мы чувствовали себя полноценными горожанами: асфальт, освещенные улицы, театры, кинотеатры... Мы верили, что это и есть наш навсегда завоеванный прогресс.
Город жил полной грудью, приток интеллигенции не прекращался, и казалось, что впереди — только бесконечное развитие. Но в воздухе, который был уже не тем, что в моем босоногом детстве, порой чувствовалась какая-то тревожная вибрация. Даже земство, введенное в 1912 году, воспринималось нами скорее как формальность — городская жизнь к тому времени набрала такой ход, что административные изменения казались лишь рябью на воде.
А потом грянул 1914 год. Начало империалистической войны стало первым ударом по нашему хрупкому благополучию. Гарнизон, который когда-то вдохнул в город жизнь, теперь уходил на фронт. Мобилизация, эвакуация учреждений, замирание торговли... Проскуров начал медленно, но верно погружаться в тишину, в которой уже не было того прежнего покоя, а сквозила тревога.
Я не стану описывать то, что было после. Гражданская война, череда властей, 15 февраля 1919 года — это страницы, написанные не чернилами, а кровью. О них еще будут спорить, их будут переписывать, но я хочу оставить для своих внуков другой образ. Я хочу, чтобы они видели Проскуров не в огне пожаров и не в руинах, а тем, каким он был в моей памяти: от грязной мазанки с соломенной крышей до кирпичных домов с асфальтовыми тротуарами, где мы все — и евреи, и мазуры, и православные — жили одной, пусть и незатейливой, но мирной жизнью.
Мой Проскуров остался там, в 1914 году, застыв в лучах заходящего солнца, готовый к переменам, которых мы так ждали и которых так боялись».
Эпилог: Записки на полях чужой жизни
«Теперь, когда перо замирает над последней страницей, я оглядываюсь вокруг. Канада... Здесь снега белее, чем у нас на Подолье, а воздух чист, как горный хрусталь. Но в этом воздухе нет того запаха весенней распутицы и дымка соломенных крыш, который навсегда въелся в мою память.
Жизнь эмигранта — это жизнь человека, который смотрит на мир сквозь толстое, мутное стекло. Мы здесь — гости, вечно ожидающие возвращения, хотя в глубине души, в самые темные часы ночи, мы знаем: возвращаться некуда. Тот Проскуров, мой Проскуров, стерт с лица земли. Он живет теперь только здесь, в этой тесной каморке, на пожелтевших листах бумаги, да в моих снах, которые приходят все чаще.
Я закрываю глаза и вижу Александровскую улицу. Она не залита огнями — она тускло мерцает керосиновыми фонарями, и в этом свете люди кажутся призраками из доброй, старой сказки. Я хочу снова пройтись по тому узкому, в две доски, тротуару, мимо лавочек, где пахнет свежим хлебом и дешевым табаком. Я хочу услышать, как поодаль, в старом городе, перекликаются голоса мазуров, и как где-то за поворотом надрывается в своей искренней молитве детский хор из хедера.
Это желание — вернуться — стало моей единственной, самой тяжелой и самой сладкой ношей. Я знаю, что оно неисполнимо. Я знаю, что если бы я вдруг оказался на той самой площади, я бы не узнал ни домов, ни лиц, ни самого духа того места. Но я все равно ловлю себя на том, что прислушиваюсь к стуку колес проходящего поезда, надеясь, что он сейчас, через мгновение, привезет меня обратно — на станцию Проскуров, в ту самую, незатейливую, грязную, но до боли родную патриархальную тишину.
Моя родина осталась там, за горизонтом, в 1914-м. Я остался там вместе с ней. А здесь — лишь длинная, бесконечная осень человека, который слишком сильно любил свой город, чтобы когда-нибудь по-настоящему уехать».
От составителя: Заметки о Проскурове Дмитрия Билавенцева
Представленные ниже воспоминания были обнаружены в подшивке одного из эмигрантских изданий, выходивших в Канаде в середине 1920-х — 1930-х годов. Их автор, Дмитрий Билавенцев, будучи вдали от родины, на протяжении нескольких лет кропотливо восстанавливал в памяти облик родного города. Эти заметки — не сухая хроника, а попытка запечатлеть уходящую натуру, попытка спасти от забвения тот Проскуров, который существовал лишь в сердце человека, ставшего изгнанником.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
