Вдыхая тень зверя
Глава 1
Евгения Якушина
Вдыхая тень зверя
Над дубовыми дверями особняка, что красовался в начале Пречистенской улицы, уж который раз за последний месяц меняли вывеску. Вернее сказать, теперь это была даже не вывеска, а красный кумач, на котором белой краской слегка кривовато, но решительно вывели странное сочетание букв высотой в пол-аршина: «ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР».
В процесс приколачивания полотнища было вовлечено три человека.
Первый, очевидно старший в этой компании, явно проникся значимостью своего руководящего положения в таком ответственном деле, как замена вывески. Он с хмурым видом расставил ноги на ширину плеч, засунул большие пальцы рук за широкий ремень и, задрав голову, наблюдал за своей командой, балансирующей на двух садовых лестницах, приставленных к фасаду. Этому человеку было немногим за тридцать, но его желтое, изможденное приобретенной на каторге чахоткой лицо и болезненная сутулость, которую не могла скрыть жесткая, широкая в плечах кожанка, добавляли ему лет двадцать.
Команда чахоточного комиссара состояла из пятидесятилетнего крепкого мужика в исключительно добротной армейской форме и совсем молоденького морячка в убитых сапогах, латаных штанах, грязной тельняшке и вытертом до блеска бушлате с наполовину ободранными пуговицами. Красноармеец имел вид ушлый и вредный, какой бывает свойственен деревенским смутьянам, матросик же, напротив, выглядел малым добродушным и простоватым.
— Ну, чаво тянешь?! Чаво тянешь, говорю! — покрикивал на своего подручного старший из двух. — Не видишь, шоль, перекосило таранспарантину!
Приладив свой угол, красноармеец принялся его приколачивать, но тут резкий порыв беспокойного апрельского ветра рванул алое полотнище из рук. Не желая опрокинуться вместе с лестницей, мужик выпустил транспарант, и тот, выдергивая вместе с кусками штукатурки ряд гвоздей, мотнулся в сторону морячка и накрыл его с головой.
— Дядя Егор! Ты что ж отпустил-то?! — взвыл молодой человек, бившийся в кумачовых путах, из которых никак не мог освободиться.
— То-оварищ Муромов! Эт-то еще что за «дядя»?! — грозно отчеканил комиссар и болезненно закашлялся. — Немедленно прекратите эту мещанскую контрреволюцию! Не за тем мы буржуазную сволочь били, чтобы потом своих боевых товарищей «дядями» называть!
— Ой! Это я случайно, товарищ комиссар! — принялся оправдываться матросик, продолжая неравную борьбу с полотнищем и ветром. — Я хотел сказать: почто конец кидаешь, товарищ Афанасьев! Трави давай!
Так и не дождавшись ни от кого помощи, товарищ Муромов, чудом не сверзившись с лестницы, исхитрился-таки наконец вынырнуть из-под кумача. В это самое время к особняку подходила осанистая дебелая тетка с широким миловидным лицом и бойким взглядом. Одета она была в темное шерстяное платье и суконную, отороченную облезлой кое-где белкой жакетку, на голове у тетки красовался яркий елисеевский платок, повязанный на городской лад.
— Тьфу ты! Черт окаянный! — в сердцах крикнула прохожая, шарахнувшись от алого кокона, внезапно обретшего молодую взлохмаченную голову. — Напугал-то как!
— Простите, Настасья Варфоломеевна! — добродушно и весело отозвался морячок. — Вот! У нас тут теперь такое уч-ре-ж-де-ние будет.
Слово «учреждение» молодой человек проговорил по слогам и аж губами причмокнул, так ему нравилось звучание этого нового для него, солидного и одновременно воодушевляющего слова.
Тетка остановилась, сурово сдвинула брови, уперла левую, свободную от увесистой корзины руку в бок и принялась наблюдать, как, нарочито кряхтя и охая, товарищ Афанасьев спустился с лестницы, подхватил свой край полотнища и снова полез наверх прилаживать его к стене.
— Нечего стоять, гражданочка! Проходите! — грозно приказал комиссар.
Но он не на ту напал. Мощная, что твой крейсер, Настасья Варфоломеевна грозно надвинулась на чахоточного.
— Это что ж? — ядовито спросила она. — Новый декрет, что ли, вышел, что нельзя стоять и смотреть?.. Хочу и смотрю! И ты мне, гражданин-товарищ, не указ!
Красноармеец и морячок тем временем развернули и натянули транспарант.
— От-аг-культ… — принялась читать Настасья Варфоломеевна. — Фу ты! Околесица! Не разобрать!.. Только стену попортили вконец!
С этими словами она презрительно отвернулась от происходящего и гордо поплыла в сторону флигеля, примыкавшего к особняку со стороны бульвара.
— Вот контра! — прошипел товарищ Афанасьев, завистливо погладывая на корзину у тетки в руках. — Небось графу свому харчи понесла… Ничего!.. Уж мы еще угнетателя ентого растасуем…
Пречистенский особняк, определенный теперь под учреждение, название которого скрывалось под загадочной аббревиатурой ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР, до октябрьского переворота 1917 года был фамильным гнездом графа Дмитрия Николаевича Руднева-Салтыкова-Головкина, но первым же указом какого-то не пойми какого комиссариата или комитета — шут его разберет! — был экспроприирован под нужды исполнительных органов новой рабоче-крестьянской власти. Обитателям особняка — хозяину, управляющему и штату прислуги из более чем десяти человек — было приказано в двадцать четыре часа освободить бо́льшую часть дома и переселиться в маленький двухэтажный флигель, основную часть которого занимала художественная мастерская Дмитрия Николаевича, до революции известного и модного художника-модерниста, писавшего в изысканном стиле английских прерафаэлитов.
Страшные и горькие это были двадцать четыре часа, а еще страшнее оказались многие часы, дни и месяцы после. Революционная стихия не пощадила красивый и уютный особняк с милым ухоженным садом. В его комнатах хозяйничали комиссары, солдаты, матросы, пролетарские комитеты и прочее… прочее… прочее. Парадную лестницу, паркет и ковры затоптали грязными сапогами, заплевали и усеяли окурками, шелковые обои порвали штыки упиравшихся в них винтовок, китайские вазы на лестницах и хрустальные плафоны люстр переколотили, печи разбили и заменили буржуйками, половину водопровода по неведомой причине срезали, уборные загадили, бархатные портьеры и атласные покрывала пустили на портянки. Невостребованная под присутствия мебель из красного дерева сгорела в печи вместо дров, на растопку также пустили старый рояль и половину вековых деревьев их сада, а газон и клумбы оказались объедены и вытоптаны расквартированными там лошадьми.
Все не унесенное хозяевами и оставшееся в доме графское добро — картины, часы, художественные безделушки, сервизы, кухонная и хозяйственная утварь, постельное белье, одежда — все это исчезло из особняка за пару дней, не то национализированое, не то попросту расхищенное неизвестно кем. А добра такого оказалось в богатом графском доме ох как немало, ведь в отпущенные на выселение сутки слуги вынесли лишь самое необходимое, а сам хозяин и его управляющий потратили время на перетаскивание во флигель многотомной и бесценной библиотеки, собранной стараниями нескольких поколений Рудневых и Салтыковых-Головкиных.
Революционный матрос товарищ Муромов был одним из тех, кого приставили следить за бывшим графом, ныне гражданином Рудневым, и его людьми, дабы контрреволюционный элемент и несознательные еще пока, но уже освобожденные пролетарской революцией трудящиеся не вынесли из дома лишнего и не попрятали бы ценности, теперь уже общенародные. Молодого человека крайне удивлял тот
— Товарищ граф, — сказал он, нимало не смущаясь ни странностью такого обращения, ни декретом об уничтожении сословий и гражданских чинов, — почто вы этот хлам-то носите? Вы бы, гражданин, лучше керосинку забрали или вон ту бабу бронзовую. На муку иль, поди, на картошку бы обменяли. А книги что? Да и куда их столько?
— Читать! — хмуро бросил в ответ Дмитрий Николаевич.
— Да разве ж столько прочесть?! Жизни не хватит!
— А я долго жить собираюсь! — огрызнулся бывший граф.
Матросик добродушно засмеялся и отложил из стопки совсем ветхую книжонку, на титуле которой значился 1674 год.
— Ну, а это-то старье, гражданин Руднев, на кой ляд вам сдалось? Оставьте на растопку. Мы новых книг понапишем.
— Сначала напишите! — лязгнул зубами Дмитрий Николаевич и отобрал у парня книгу.
Тот не обиделся и не рассердился, а лишь с растерянностью и непониманием посмотрел на своего странного озлобленного собеседника.
— Как знаете… — промямлил он смущенно и отошел в сторону.
Замешательство революционного матроса и проявленное им перед тем искреннее участие, пусть и нелепое, неожиданно тронуло что-то в заледенелой душе Руднева.
— Вы читать умеете? — спросил он молодого человека.
— Умею! — оживился тот. — У нас на «Полтаве»… Так линкор называется, где я служил… Там у нас каперанг[1] вроде вас был, тоже уж больно книги любил и две библиотеки держал: офицерскую и для младших чинов. Я там мно-огое перечитал. Про путешествия все больше…
Дмитрий Николаевич порылся в стопке книг, вынул одну и протянул матросу.
— Возьмите. Думаю, вам понравится.
— Жюль Верн, — прочел товарищ Муромов на обложке, — «Дети капитана Гранта»… Ух ты! Про морского капитана?
— Да. Это приключенческий роман про путешествие по разным морям и землям.
— Не про буржуев? — засомневался политически подкованный революционный матрос.
Дмитрий Николаевич пожал плечами.
— Не про пролетариев, конечно, но герои этой книги были сторонниками освобождения Шотландии от гнета империалистической Англии.
— Значит, про нашего брата! Про интернационал! — совсем обрадовался молодой человек. — Спасибо вам, товарищ граф!
Руднев только головой покачал в ответ и снова принялся спасать библиотеку. Ему вдруг припомнилось, как за этот самый роман, а вернее за то, что читал его втихаря ночью в постели, затащив под одеяло масляную лампу, крепко выбранил его, девятилетнего барчонка, старый добрый слуга Тимофей Кондратьевич. Славу богу, старик не дожил до этого дня и не увидел разорения гнезда своих господ, которым он преданно служил много-много десятков лет.
Господь призвал к себе Тимофея Кондратьевича тихо и мирно, во сне, когда тому виделся светлый и радостный сон, как сидит он в барском садике, а вокруг резвятся семеро барчат: четверо сероглазых светловолосых вихрастых сорванцов-мальчишек и три проказницы-девоньки с огненно-рыжими косичками, золотыми веснушками и задорными темными глазами. И хоть не было суждено старику понянчить отпрысков своего ненаглядного барина, он, по крайней мере, упокоился подле могилы господ в блаженном неведении о надвигавшейся катастрофе, в которой разрушился навсегда мирный уклад Пречистенского особняка.
На следующий день после скоропалительного переезда во флигель заявился весь одетый в кожу комиссар в сопровождении двух армейских с винтовками. Грубо отпихивая попадавшиеся под ноги тюки, чемоданы и всякие сваленные кое-как на полу вещи, представитель новой власти прошествовал через потерянное собрание графской челяди, расступившейся перед ним, словно воды Красного моря перед Моисеем.
— Где гражданин Руднев? — сухим трескучим голосом спросил комиссар, не обращаясь ни к кому конкретно.
Чья-то рука робко указала в сторону мастерской. Кто-то ахнул и всхлипнул. На него зашикали.
Игнорируя все это, комиссар двинулся в означенном направлении, с нарочитым грохотом распахнул прикрытую дверь и твердой поступью вошел в святая святых художника Руднева, куда до того дня не смел без дозволения хозяина явиться ни один из обитателей особняка.
В мастерской двое опрятных, хорошо одетых мужчин раскладывали вдоль стен многоярусные стопки книг.
Один был помоложе, лет тридцати пяти-сорока, щуплый, невысокий, светловолосый, с большими туманно-серыми глазами, во взгляде которых читалась нечеловеческая усталость. Лицом этот тип был по-барски красив, и из буржуйского, видать, шика носил шевелюру чуть не до плеч и замшевую перчатку на правой руке.
Второй, возрастом за сорок, высокий и худой, с суровым аскетическим лицом, чем-то неуловимо напоминал иностранца. Его зеленоватые глаза смотрели на комиссара так, что в душе у того брямкнула тревога, как, бывало, коротко звякал колокольчик в дверях кондитерской лавки на Пречистенском бульваре, которая уж больше месяца была оставлена съехавшим в неизвестном направлении хозяином.
— Кто из вас гражданин Руднев? — резко и властно спросил человек в коже.
Находившиеся в комнате оставили свое занятие и тягостно переглянулись.
— Я, — ответил тот, что был в перчатке.
— А вы кто? — обратился комиссар ко второму.
— Я Белецкий, — отозвался высокий. — С кем имеем честь?
От этакой старорежимной формулировки комиссар поморщился, словно лимон надкусил.
— Я — уполномоченный комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Меня зовут товарищ Балыба.
— Чем обязан? — задал вопрос Руднев, и уполномоченный Балыба безошибочно уловил в тоне бывшего графа с трудом сдерживаемую враждебность.
— Предъявите ваши документы, гражданин Руднев! — приказал комиссар.
Дмитрий Николаевич вынул из внутреннего кармана паспортную книжку с двуглавым орлом и сложенный вчетверо листок простой писчей бумаги с целым букетом печатей и штемпелей, выданный ему в марте 1917 года представителем народной милиции и подтверждающий, что он, гражданин Дмитрий Николаевич Руднев такого-то года рождения, действительно проживает по улице Пречистенке в доме номер таком-то.
— Вы тоже документы покажите! — коротко бросил Балыба Белецкому, не отрываясь от въедливого штудирования рудневского паспорта.
Белецкий протянул уполномоченному аналогичный набор из справки и книжицы с царским гербом.
— Фридрих Карлович, — прочел комиссар. — Вы немец? А фамилия почему русская?
— Отец был немцем, — сдержанно, но натянуто объяснил Белецкий. — Приехал служить в Россию и остался. Женился на русской и взял русскую фамилию.
— У вас указан тот же адрес проживания, что и у гражданина Руднева. Вы его родственник? — продолжал сухо интересоваться Балыба.
— Нет, я секретарь и управляющий делами Дмитрия Николаевича.
— Секретарь, значит, — гнусно усмехнулся комиссар и вернул Рудневу с Белецким документы. — А где, граждане, ваши мандаты о несении трудовой повинности?
— Что? — Дмитрий Николаевич выговорил свой вопрос так, будто камень уронил.
— Все представители буржуазных сословий обязаны нести трудовую повинность и иметь о том соответствующую бумагу, — отчеканил Балыба.
— Вы же сословия и чины отменили, — процедил Руднев.
— Бывших
— Здесь работаю. Это моя мастерская. Я художник.
Одетый в кожу уполномоченный презрительным взглядом пробежал по оконченным и неоконченным полотнам, на которых красовались прекрасные томные женщины, средневековые рыцари в латах, паладины, афиняне, колдуны, античные боги, сатиры, нимфы, драконы и прочая тому подобная контрреволюционная публика.
— Это ваше декадентское ремесло не может рассматриваться как труд на благо пролетарской республики, — заявил он. — Равно как и должность частного секретаря. Даю вам сроку два дня. Если за это время вы, граждане, не получите мандаты о трудовой повинности, я выселю вас из предоставленного вам советской властью помещения.
Лицо Дмитрия Николаевича исказилось гримасой неистовой злобы, от ярости у него аж дыхание перехватило.
— Это мой дом! — хрипло выкрикнул он и сделал движение в сторону комиссара, но Белецкий тут же схватил его за руку повыше локтя и стиснул так, что Дмитрий Николаевич от боли опомнился и замер.
— У вас два дня, — недобро улыбаясь, повторил Балыба и, скрипя кожей, покинул флигель вместе с армейскими.
Едва шаги представителей новой власти удалились от двери, Руднев схватился за голову и со стоном, переходящим в звериный рев, опустился на пол, где затих в скорбной позе. Белецкий шарахнул кулаком по стене и прорычал по-немецки нечто непереводимое, но, очевидно, чрезвычайно грубое. Потом вдруг резко метнулся из мастерской и, вернувшись через несколько минут, сунул что-то в руки Дмитрию Николаевичу.
— Anziehen! (Надевайте!) — велел он тоном, не терпящим возражений.
Руднев поднял глаза на своего секретаря, являвшегося на деле его верным другом еще с детства.
— Белецкий, ты что, рехнулся? — простонал он, увидев, что друг протягивает ему фехтовальную маску и держит под мышкой две рапиры.
— Надевайте, говорю вам!
— Нашел чем заняться! Самое время!
— Все лучше, чем предаваться унынию или лелеять в душе бессмысленный гнев!
Белецкий рывком поставил Дмитрия Николаевича на ноги и всучил-таки ему в руки маску.
— Ты серьезно, Белецкий?
— А бывало иначе?
Иначе у Белецкого не бывало никогда. По крайней мере в отношении физических тренировок, которыми он еще со времен, когда служил при юном Дмитрии Николаевиче воспитателем, всю жизнь донимал Руднева, отнюдь не склонного к атлетическим занятиям.
Руднев смирился и поплелся за Белецким в сад, где на глазах у изумленных слуг и обалдевших революционных матросов они с яростной одержимостью фехтовали до тех пор, пока держали ноги.
На следующее утро с прояснившимися после давешней тренировки мозгами Руднев с Белецким отправились добывать мандаты, которые бы подтвердили, что нынче оба они вовсе не буржуазные паразиты на теле революции, а самый что ни на есть трудовой элемент. И, как ни странно, до определенной степени это соответствовало действительности.
До провозглашения революцией принципов социальной справедливости граф Руднев-Салтыков-Головкин был исключительно богат. Он и сам толком не знал, сколько ему принадлежит земли, лесов, заводов, сколько у него на счетах денег и сколько еще капитала в ценных бумагах. Всеми этими меркантильными вопросами заведовал имевший недюжинную деловую хватку Белецкий, который также организовывал выставки и продажи рудневских картин. Их ценили люди с высоким вкусом и приличным достатком, готовые вполне щедро платить за неординарный стиль и непринужденное мастерство кисти Дмитрия Николаевича. Уже этих гонораров вполне хватило бы Рудневу на безбедную жизнь, поскольку, хоть и имел он нескромные привычки к абсолютному комфорту, изысканной еде и дорогому платью, за ним не водилось пристрастий ни к светской жизни, ни к игре, ни к чему-либо подобному, что можно было бы хоть в какой-то степени назвать мотовством. В силу этакого своеобразного аскетизма Дмитрий Николаевич не сразу ощутил на своей шкуре, что в одночасье лишился не только обращения «ваше сиятельство», но и всего своего дохода, оставшись лишь при тех деньгах и фамильных драгоценностях, которые поспешил надежно припрятать быстро сориентировавшийся в революционной ситуации Белецкий. Иссякли и гонорары, ведь всем было не до романтических полотен.
Когда же через пару месяцев после крушения царской России Рудневу стало очевидно, что содержать себя, свой дом и своих людей — последнее он считал непременным долгом барина — можно лишь за счет недальновидного в условиях социальных потрясений растрачивания схороненных ценностей, он решил найти для себя хоть какой-то приемлемый источник заработка и с этой целью сошелся с неким господином, вернее, теперь уже гражданином Толбухиным, знакомым ему по старым, канувшим в небытие спокойным временам.
Сергей Александрович Толбухин был антрепренером, который вместе со своим творческим сотоварищем Альбертом Романовичем Версальским прославился неординарными экспериментами в сфере театрального искусства. Они делали шокирующие постановки Еврипида, Боделя, Шекспира, Бомарше, Фонвизина, Пушкина, Островского, Чехова, Горького и прочих мэтров мировой и российской драматургии, искренне считая, что придают замшелым пьескам актуальный лоск и современное звучание. От этих их новаторских сценических форм покойные классики переворачивались в гробах, а ныне здравствующие, случись им побывать на спектакле, не узнали бы своих произведений, однако Толбухин и Версальский имели немалую популярность и целую армию почитателей, которая значительно пополнилась с тех пор, как «Марсельеза» заменила собой благословенное произведение Алексея Федоровича Львова[2].
Судьба случайно свела Руднева с этими театральными светилами при обстоятельствах, надо сказать, скорбных и не имевших прямого касательства к Мельпомене,[3] но связала их, хотя и против воли Дмитрия Николаевича, намертво. Настырный и беспардонный Сергей Александрович прилип к художнику-романтику словно банный лист и, как говорится, не мытьем, так катаньем сподвиг того на творческое сотрудничество, результатом которого стали декорации и эскизы костюмов для нескольких Толбухинско-Версальских феерий.
Сам Дмитрий Николаевич, в плане театра имевший вкус весьма консервативный, вплоть до описываемых выше событий 1917 года не очень-то стремился крепить творческий союз с разрушителями мещанских устоев, но, столкнувшись с революционными реалиями, был вынужден умерить спесь и полноценно впрячься вторым пристяжным в эту драматургическую упряжку, в полной мере взяв на себя роль театрального художника. За эту работу ему, по крайней мере, платили деньги, и, надо признать, совсем неплохие по тем временам.
После большевицкого переворота театр Толбухина вышел на новый виток своей славы. Положительные отзывы о пролетарском духе сценических шабашей были даны самими Бухариным и Луначарским. Театру присвоили имя II Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов и закрепили за неким комиссариатом театров и зрелищ, что само по себе давало полную индульгенцию на любую бесовщину, творившуюся на сцене по воле буйной фантазии Толбухина и Версальского.
Для бывшего же нетрудового элемента Руднева крепкое встраивание театра в систему пролетарской пропаганды и просвещения давало надежную лазейку для подтверждения своей трудовой повинности. Так что, когда уполномоченный Балыба явился
Белецкий также смог заверить свою трудовую повинность без особых хлопот. Удостоверения ему, правда, не выдали и пайка тоже, но сладили вполне приемлемую справку за подписью начальника московской комиссии по делам печати, где черным по белому было написано, что гражданин Фридрих Карлович Белецкий на самых официальных началах служит в газете «Московский листок» в качестве корректора и переводчика.
Пособил в этом деле Белецкому старый его приятель-журналист, обладающий не самым большим дарованием в своей профессии, зато умеющий, что называется, держать нос по ветру и безошибочно улавливать в воздушных потоках запах опасности. Учуяв, что атмосфера пахнет глобальным керосином, газетчик посоветовал Белецкому незамедлительно прибиться к какому-нибудь угодному власти делу, и лучше всего к прессе, политическая адаптивность и гибкость позиций которой испокон веков хранила ее служителей от излишних неприятностей во времена социальных катаклизмов.
Белецкий послушался доброго совета. Он и сам вполне улавливал фимиамы надвигающейся катастрофы, но, сказать по чести, не очень-то верил в силу охранной грамоты от «Московского листка». Его куда более прельстил пусть скудный, но постоянный заработок, а также доступ к неиссякаемому источнику самых свежих новостей и слухов, который, как он наивно надеялся, мог помочь вовремя принять правильные и взвешенные решения, способные оградить маленький мирок Пречистенского особняка от потрясений. На этот раз логика и рассудительность подвели Белецкого, поскольку все, что происходило вокруг, не то что выпадало за рамки здравого смысла, а попросту попирало саму идею наличия смысла в человеческих деяниях. Даже вооруженный всеми теми сведениями, что печатали или благоразумно не печатали на передовице «Московского листка», он мог, лишь как застигнутая врасплох жертва десятибалльного землетрясения, в оторопи и ужасе наблюдать, как вселенная безнадежно рушится в преисподнюю. И, как это ни парадоксально, паршивая бумажка с закорючкой не пойми какого новоявленного начальника в ситуации распадающегося мироздания являлась той спасительной трещиной в развалинах стены, за которую пока еще можно было держаться.
В общем, вопрос с трудовой повинностью решился. Комиссар Балыба, хоть неохотно, но был вынужден оставить в покое обитателей флигеля, и жизнь в нем постепенно начала налаживаться.
Из всей прислуги с Рудневым и Белецким остались трое: Никифор, камердинер Дмитрия Николаевича, кухарка Настасья Варфоломеевна и ее двадцатилетняя племянница, горничная Клава. Трех пар умелых рук более чем хватало, чтобы вести незамысловатое хозяйство и поддерживать на почти привычном уровне уют Пречистенского дома. Хотя его территория и уменьшилась в разы, в условиях пролетарской революции она могла считаться почти роскошной.
Флигель был двухэтажным. На первом этаже располагались небольшая прихожая, гостиная, совмещенная со столовой, комната Белецкого, служившая ему и спальней, и кабинетом, комната Никифора, комната, где проживали обе женщины, кухня, кладовка и вполне себе просторная ванная. Апартаменты Дмитрия Николаевича занимали весь второй этаж. Там находилась его огромная мастерская, маленькая спальня и такой же скромный кабинет, уставленный книжными шкафами. Во флигеле неизменно пахло чистотой, сушеной мятой и жилым теплом. Завтраки, обеды и ужины (даже самые скудные), как и раньше, подавались на фарфоре и белоснежной скатерти. Дмитрия Николаевича по-прежнему называли барином, его костюмы и башмаки были как всегда идеально вычищены, а рубашки выстираны и отутюжены. Разве что по утрам перед бритьем вместо ароматного старорежимного кофе Никифор подавал Рудневу дрянной чай или какую-то бурду из цикория и ячменя. Впрочем, иногда удавалось доставать даже кофе и вполне достойный чай, а как-то раз в доме оказался настоящий швейцарский шоколад, который обитатели флигеля пожертвовали в пользу юной Клавы и сластены Белецкого.
Хрупкий покой рудневского дома продержался несколько месяцев, прежде чем за пару дней до Рождества его не нарушил полуночный визит сотрудника Московского бюро уголовного розыска Савелия Галактионовича Савушкина. Широкоплечий, заметно прихрамывающий молодой человек, перебудив и перепугав всех обитателей флигеля, вломился, едва не снеся с петель дверь, и, задыхаясь от волнения, сообщил, что с Анатолием Витальевичем Терентьевым случилась беда.
Анатолий Витальевич Терентьев, в прошлом коллежский советник, помощник начальника Московской сыскной полиции, был близким другом Руднева и Белецкого. Они познакомились, еще когда Дмитрий Николаевич лишь окончил гимназию, и с тех пор их жизненные пути крепко-накрепко переплелись.
Тут следует сделать отступление и добавить к портрету бывшего графа Руднева-Салтыкова-Головкина, что, помимо изобразительного искусства, он также занимался деятельностью совсем иного рода, в которой снискал не меньшую известность, хотя и в более узких кругах. Дмитрий Николаевич был талантливым сыщиком, на его счету значилось много успешно раскрытых преступлений, жестоких и загадочных. Он никогда не состоял на государственной службе, но при этом оказал немало услуг российским органам правопорядка, государственной безопасности и даже царской семье. Более всего Руднев сотрудничал с московским уголовным сыском, и именно Терентьев привлек его к этому содействию, разглядев в выпускнике юридического факультета Московского университета невероятный сыскной талант.
Сам же Анатолий Витальевич прошел в полиции путь от нижних чинов и, хотя не заработал начальничьей милости и полную грудь крестов, имел репутацию истинного профессионала своего дела и исключительно порядочного человека. Когда в марте 1917-го распахнулись ворота тюрем и каторжных бараков, а в Гнездниковском переулке борцы за свободу и равенство разгромили контору Московского сыскного управления, Терентьев не отрекся от своей службы и продолжил бороться с бандитами и налетчиками, количество которых в Москве за считаные месяцы увеличилось на порядок.
Покуда Анатолий Витальевич был вторым лицом московского сыска, у подъезда его дома неизменно дежурил городовой и на службу он ездил в служебном экипаже или в авто, однако новая власть сочла подобные меры предосторожности в отношении бывшего коллежского советника чрезмерными.
Терентьев понимал, что всякая собака с криминальными наклонностями знает его в лицо и что по улицам Москвы толпами рыщет преступный элемент всех видов и сортов, а некоторые из бывших уголовников нацепили на грудь красные банты и обзавелись мандатами, дающими им право самим диктовать свои порядки — все понимал бывалый сыскарь! — но продолжал ходить на службу, не позволяя себе бояться этой швали. И не потому, что был героем или дураком, просто не смог бы он всю свою жизнь ловить убийц, грабителей, воров и мошенников всех мастей, если бы хоть на мгновение позволил бы себе их испугаться. Конечно, он всячески старался быть осторожным, но в конце концов накануне сочельника его подстерегли в темном подъезде и сунули нож в бок.
Все Рождество Руднев и Белецкий бегали по Москве, выискивая лучших врачей и доставая лекарства, а Савушкин метался между двух больниц, в одной из которых боролся со
Выйдя из больницы спустя месяц после ранения, Анатолий Витальевич узнал, что, хотя его и оставили при службе, к оперативной работе решили теперь не допускать. Конечно, дело было не в том, что новое начальство особо беспокоилось о его здоровье, и впрямь еще очень слабом, просто нашелся благовидный повод для устранения из рядов народной милиции очевидно неблагонадежного элемента. А каким же еще, скажите на милость, элементом мог быть бывший коллежский советник?!
Терентьев затаил обиду, но и тут стерпел и остался в уголовном розыске. Он внес предложение о создании, вернее, о восстановлении сыскного архива и криминалистической лаборатории и, получив разрешение, сам, практически в одиночку, занялся этим делом. Ему как могли помогали старые коллеги, особенно Савушкин, но оперативникам объективно не хватало времени на бумажную и научную работу, слишком уж неспокойно было в пролетарской Москве.
Глава 2
Настасья Варфоломеевна степенно прошествовала на кухню и важно водрузила на стол свою корзину.
— Видал? — сердито спросила она Никифора, аккуратно выкладывавшего у печи стопку порубленных в размер слегка подгнивших досок. — Опять нехристи эти новую портянку растянули. Голозадые ходят! Рубахи — что рубище, а на агитацию свою полотна́ не жалеют!.. Эка, дрова-то какие хорошие! Откудово?
— Оттудово! — передразнил кухарку Никифор, он был очень горд своей добычей, но не считал нужным это демонстрировать и потому разговор вел с напускным грубоватым безразличием. — Дворник из варваринского дома шепнул, что у них чердак разбирают, вот я и подсуетился.
— Чегой-то он с тобой вдруг разоткровенничался? — насупилась Настасья Варфоломеевна. — Небось, не за красивые глаза?
Никифор буркнул в ответ что-то невразумительное, но кухарка не отставала.
— Неужто ты ему водку отдал?! — всплеснула она мощными руками, догадавшись наконец о природе лояльности дворника.
— Мне Фридрих Карлович дозволение дал! — поспешил оправдаться Никифор. — И верно оно! Холода еще будут. Как без дров-то?
— То-то и оно, что еще холода! А вдруг кто простудится? Чем лечиться? Вон, у самого о прошлую неделю зуб болел!.. Я как раз хотела настойку поставить. Даже медом разжилась!
С этими словами Настасья Варфоломеевна выудила из недр корзины покрытую обрывком газеты и перехваченную грубой ниткой цветастую чашку с отколотой ручкой, шумно понюхала и протянула Никифору.
— Хорош! Липовый! — сказала она.
Но ее собеседника куда больше заинтересовал запах завернутого в тряпицу шмата сала, также обнаружившегося в корзине.
— Тута вот еще картошечка, — хвасталась Настасья Варфоломеевна, — с сальцем пожарю… И пшенка. Можно будет суп наладить с консервой из пайка, что Дмитрию Николаевичу в начале месяца выдали.
В этот момент на кухню вошла Клавдия с ведром и тряпкой в руках. Пристроив свой инвентарь в углу и помыв руки, девушка оживленно присоединилась к обсуждению трофеев Настасьи Варфоломеевны и планированию меню.
— А Фридрих Карлович вчера тоже две банки принес, — радостно сообщила она. — Там еда иностранная! Сардины масленые, рыба, стало быть, такая, и компот из ананаса. Я спросила Фридриха Карловича, а как, говорю, ананасы растут? На каких деревьях? А он сказал, что это трава. На картинке на наш клевер похоже, тока с хохолком и больно уж большой. Я так думаю, это оттого, что он из Африки.
— Не из Африки, а из Америки, — со значением поправил Никифор. — Будет тебе тараторить-то, Клавка! Коли прибралась ужо, помогай картошку чистить.
— Не, дядя Никифор! — возразила Клавдия. — С картошкой ты давай сам помогай, а мне Белецкий велел в редакцию его корректуры отнести.
Девушка юркнула к себе и через пару минут появилась снова, застегивая на ходу пальтишко и кокетливо поправляя видавшую виды шляпку с темно-зеленой лентой и пучком примятых перьев того же колера.
— К матросу свому побежала, — недовольно проворчал Никифор вслед выскользнувшей за дверь Клавдии. — Небось видала в окно, как они там корячатся. Ох, следила бы ты за ней лучше, Настасья! Чего от пролетариев-то этих ожидать!
Никифор с Настасьей Варфоломеевной еще немного посудачили, сойдясь на том, что ничего хорошего, разумеется, от революционной матросни ожидать не приходится, но что и девица — не синица, в клетку не посадишь, да и матрос Муромов, по всему, так вроде парень неплохой, хотя и политически подкованный.
Болтовню прервало появление Белецкого, вернувшегося из той самой редакции, куда умчалась якобы по чрезвычайной необходимости влюбленная Клавдия. Он выслушал отчет о дровах и провизии с несвойственной ему рассеянностью, так что Настасья Варфоломеевна даже снова заволновалась об отданной дворнику водке, решив, что Белецкий не иначе как захворал. Однако тот был вполне здоров, а его нынешнее равнодушие к хозяйственным вопросам объяснялось тревожными известиями, которые он почерпнул от дежурного репортера и которые его очень обеспокоили.
Торопясь поделиться новостями с Дмитрием Николаевичем, Белецкий поднялся на второй этаж, постучал в дверь мастерской и, войдя, несколько опешил. Причиной его удивления, если не сказать ступора, являлась картина, над которой в это самое время самозабвенно трудился Руднев.
— Что это? — спросил Белецкий, отойдя от первого впечатления.
— Афиша для горьковского «Дна»[4], — объяснил Дмитрий Николаевич, придирчиво поправляя какие-то одному ему видимые детали.
— А я почему-то подумал о Боттичелли и его «Карте Ада»[5] …
— Правильно подумал. Версальский заменил Луку на Вергилия[6].
— А вот эти лошади на задних ногах тут при чем? Они что, портрет Троцкого несут?
— Именно. Только это не лошади, а гуигнгнмы. А это еху[7], — Дмитрий Николаевич указал кистью на мерзопакостных человечков, один из которых, самый противный, имел карикатурное, но очевидное сходство с Ллойд-Джорджем[8]. — Толбухин хочет посвятить эту постановку английскому пролетариату, чтобы поддержать забастовку портлендских докеров.
Белецкий, в отличие от своего друга, не был глух к новаторскому искусству, но комментариев к идее руководителей театра имени II Всероссийского съезда Советов найти не смог, и, отвлекшись от сюрреалистичной афиши, принялся рассказывать свои невеселые новости.
— Вчера в Москве, — начал он, по своей извечной привычке усаживаясь на подоконник, — разом арестовали двадцать с лишним человек якобы по делу о поджогах хлебных эшелонов. Но наш репортер (он еще с девятисотого криминальную хронику вел) шепнул мне, что все арестованные — либо бывшие информаторы, либо таковыми считаются, но так или иначе в свое время имели отношение
— Откуда твой репортер это знает? — насторожился Руднев. — Он что, умудрился обзавестись источниками в ВЧК?
— Нет, конечно! Он человек рисковый, но не идиот. Говорит, что узнал обо всем от бывшего стукача-блатокая[9], который нынче складом армейского обмундирования заведует и, понятное дело, сам боится попасть к комиссарам. Амбарщик этот по старой памяти попросил хроникера разузнать подробности: не пора ли товарищу бывшему фигарису[10] собирать чемодан и бежать из Москвы куда глаза глядят. В общем, репортер решил, что стоит меня предупредить. Он немного в курсе нашего с вами послужного списка.
Дмитрий Николаевич отложил кисти и принялся скипидаром оттирать с пальцев краску. Правую его руку уродовали шрамы от ожогов, полученные в семнадцать лет. Именно из-за них, а вовсе не из-за старорежимного пижонства, как предположил комиссар Балыба, Руднев постоянно носил перчатку, которую старался никогда не снимать на людях, даже если это были те, для кого его увечье не являлось секретом. Однако, рисуя в одиночестве, руку он обнажал, чтобы лучше чувствовать кисть и карандаш.
— Нужно Анатолию Витальевичу сообщить, — проговорил он с тревогой. — Если и впрямь взялись за бывших информаторов, к нему наверняка явятся за его картотекой.
— Я забегал к Анатолию Витальевичу домой, но его там не оказалось, только Нерон меня облаял. К Савушкиным зашел, попросил Таисию Васильевну передать мужу, что ищу его или Терентьева.
Белецкий вздохнул. Те времена, когда они с Рудневым безо всяких вопросов приходили в контору в Гнездниковском и дежурный, отдавая честь, тянулся перед ними во фрунт, безвозвратно канули в Лету. Теперь им — буржуйским недобиткам — следовало сторониться любых правоохранительных учреждений.
Да что там визит в Гнездниковский! Раньше можно было позвонить по телефону, а теперь — разве что послать с запиской легкомысленную Клавдию.
Мысль о Клавдии по логичной траектории свернула в сторону le brave marin[11] и привела к кумачовому транспаранту над парадной дверью Пречистенского особняка.
— Дмитрий Николаевич, вы видели, какую новую вывеску на дом приколотили?
— Не видел, но Никифор мне сказал, что там полдня молотками стучали. Что же там теперь?
— ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР, — на одном дыхании ответствовал Белецкий.
— Это что, по-арабски? Посольство Багдадского революционно-скотоводческого крестьянства?
— Нет, Дмитрий Николаевич. Смею предположить, что это значит: «Отдел агитационной культуры и борьбы с антиреволюционной пропагандой». Опасаюсь, как бы они не решили проверить вашу мастерскую на лояльность большевицкой идеологии.
Руднев указал на мольберт.
— Белецкий, у меня тут лошади крестным ходом со светлым ликом Льва Давидовича изгоняют нечистый дух англо-саксонского империализма. Куда уж лояльнее?!
Секретарь скрестил руки на груди и строго кивнул на огромное незавершенное полотно, занимавшее едва ли не всю торцевую стену мастерской. На этой картине рыцарь в ангельски-белоснежных латах из последних сил пытался одолеть прекрасного в своей дьявольской мощи и золотой чешуе огнедышащего дракона.
— Давайте уберем ее, Дмитрий Николаевич, — без особой надежды в голосе предложил Белецкий.
— Нет! Ни за что! — упрямо тряхнул головой Руднев. — Пойдемте лучше, попробуем все-таки найти Анатолия Витальевича.
Однако ни Терентьева, ни Савушкина друзьям отыскать не удалось.
Как выяснилось, Савелий Галактионович с самого утра пропадал в Даниловской слободе, где накануне устраивали облаву на банду Сабана. Облава провалилась, и бандиты ушли. Сыщикам повезло схватить лишь нескольких подручных и обнаружить незначительный схрон награбленного налетчиками добра. И вот теперь сотрудник уголовного розыска Савушкин с товарищами пытались установить, кто предупредил Сабана и куда банда могла скрыться на этот раз.
Местоположение же Анатолия Витальевича, как это часто случалось в последнее время, и вовсе оказалось никому не известно. Бывший коллежский советник после ранения сделался нелюдим и мало кого посвящал в свои дела, сводившиеся преимущественно к поиску людей, биография которых имела писанные тюремными канцеляристами главы. Старорежимный сыщик вел с бывшими уголовниками доверительные беседы и составлял по ним морфологические и этологические описания нынешнего криминального мира.
Руднев с Белецким сунули под дверь квартиры Анатолия Витальевича записку с невинным приглашением повидаться при первой возможности и вернулись к себе на Пречистенку, где Дмитрию Николаевичу было необходимо дорисовать афишу, а Белецкому — вычитать статью какого-то товарища Ю. Б. Красного о значении поэзии Маяковского в формировании политического самосознания сельскохозяйственного пролетариата Средней Азии.
Около десяти вечера друзья пили в гостиной чай с пайковыми сухарями и колотым рафинадом, невесть как добытым Белецким. Остальные обитатели флигеля уже спали. Электричества опять не было — к его регулярному отключению все уже давно привыкли — и гостиную освещал неровный мягкий свет стеариновых свечей. Тратить керосин на лампу было бы неоправданной роскошью.
Белецкий уткнулся в книгу, а Руднев рассеянно рисовал в лежавшем перед ним альбоме. Из-под умелой руки на белом листе возникали увитые цветами обнаженные женские фигуры в грациозных танцующих позах, наводящие на мысли о вакханках или одалисках.
Внезапно раздавшийся от входной двери грохот заставил друзей вскочить и кинуться в прихожую, к источнику настойчивого звука.
Белецкий напряженно спросил: «Кто?», ответа не получил и, подчинившись кивку Руднева, отпер. Дверь тут же распахнулась под очередным крепким ударом, и в полутемную прихожую буквально ввалился бывший помощник начальника Московской сыскной полиции.
Терентьев был в стельку пьян. Его крепкое приземистое тело с трудом удерживало равновесие, а мутный взгляд тупо блуждал по лицам друзей, кажется, неспособный хоть на чем-то сосредоточиться.
Потеряв дар речи, Руднев с Белецким ошарашенно смотрели на Анатолия Витальевича. Им случалось видеть его и в горе, и в радости, и в болезни, и во хмелю, но никогда до этого дня не приходилось наблюдать своего друга в таком безобразном состоянии.
Меж тем бывший коллежский советник кое-как исхитрился зафиксировать себя в более-менее вертикальном положении, кривым зигзагом прошел в гостиную и плюхнулся на стул, навалясь мощной грудью на стол для устойчивости.
— Д-добрый веч-чер, г-господа! — заплетающимся языком поприветствовал он прошедших за ним в гробовом молчании друзей. — Вот… Реш-шил зайти на ог-гонек…
Руднев с Белецким продолжали молчать, понимая, что Терентьев, похоже, ничего не соображает и вообще вряд ли способен вести разговор. Впрочем, бывший чиновник сыскной полиции был человеком крепким и продолжал, вопреки ожиданиям, сопротивляться оглушающей силе алкоголя, которой более хилому пьянчуге, без сомнения, хватило бы, чтобы свалиться замертво.
— Вы спросите, почему я amusant que la normale[12]? — вопросил Терентьев с буквально-таки мхатовской интонацией, перемежая русскую речь отвратительным французским. — Объясню! J' ai fini mon travail![13] Да! Г-господа!.. Я, как строитель Коринафа[14], очередной раз вт-тащил свой камень на гору… Втащил, и пуф-ф!.. Voilà![15] Этот чертов монолит опять валяется в бескрайнем российском…
На последней фразе в глазах бывшего коллежского советника неожиданно вспыхнула искра сознания, а голос окреп. Несколько мгновений Терентьев смотрел на друзей, кажется, и сам дивясь тому, что видит их перед собой.
— Господи, зачем же я так нарезался? — слабо, но практически трезво спросил он.
Глаза Анатолия Витальевича закатились, и он в пьяном беспамятстве начал сползать под стол. Белецкий подхватил его под мышки и удержал.
— Я отвезу его домой, Дмитрий Николаевич, и побуду с ним, пока он не придет в себя, — вызвался Белецкий.
— Нет! — возразил Руднев. — Пусть остается у нас.
— Боюсь, утром Анатолию Витальевичу будет неловко вспоминать о произошедшем.
— Переживет! Я куда больше боюсь, что, проспавшись, он может натворить неизвестно каких дел. Неслучайно он нам тут про Сизифа вещал. Уложим его у тебя, чтобы на второй этаж не тащить, а ты переночуешь в моем кабинете.
— Если вы опасаетесь, что Анатолия Витальевича потянет на опрометчивые подвиги, я лучше расположусь в гостиной и покараулю.
Беспокойство друзей, впрочем, оказалось напрасным. Анатолий Витальевич оправился лишь к утру. Имея вид больной и помятый, он появился в гостиной, когда Руднев с Белецким там завтракали. Одной рукой бывший коллежский советник мученически держался за голову, а второй, спасаясь от озноба, пытался поглубже запахнуть на себе стеганый халат Белецкого, но шлафрок был ему настолько же узок в плечах, насколько и долог в росте.
Не говоря ни слова, Анатолий Витальевич тяжело опустился на стул и с глухим стоном уткнулся лбом в сцепленные в кулак руки. Посидев так с минуту, он наконец поднял на друзей глаза.
— Я ничего не помню, господа, — сокрушенно признался он. — Простите!.. Надеюсь, я не очень чудил?
— Да нет, вполне умеренно, — с ободряющей улыбкой утешил Руднев. — Вы, Анатолий Витальевич, поведали нам о сложностях трудовой повинности царя Сизифа в условиях среднерусского ландшафта.
— Сизиф? — обалдело переспросил Терентьев. — Какой Сизиф?.. А-а!.. О го-осподи!
Он снова уткнулся головой в руки и страдальчески застонал.
Белецкий поставил перед Терентьевым стакан с чаем и положил две таблетки.
— Завтрак, Анатолий Витальевич, я вам не предлагаю, а вот чая выпейте, — настоятельно проговорил он. — Чай отличный, настоящий китайский и с сахаром. И пирамидон примите.
Бывший помощник начальника Московского сыска благодарно кивнул и жадно отпил половину стакана, а после, поморщившись, проглотил пилюли.
— Знаете, с кем я пьянствовал? — спросил он, делая еще один мощный глоток.
— Нет, но надеемся, что, по крайней мере, вы не в одиночестве напивались! — невесело хмыкнул в ответ Руднев.
— Меня от своих щедрот угощал Клим Захаров.[17] Помните кабатчика с Хитровки?
— Того, что десять пудов весит?
— Его самого, Дмитрий Николаевич! Его самого!
— Вы что, к нему на Хитровку заявились? — нахмурился Белецкий и подлил Терентьеву еще чая. — Вам, Анатолий Витальевич, месяца в больнице мало показалось?
— А-а! — бывший коллежский советник с отчаянием махнул рукой. — Подумал, что уж там… Приду в крысятник, положу напоследок сволочи сколько получится… Вроде, тогда со смыслом конец будет… Какой сыскарю положен… Все лучше, чем если меня пролетарии за здорово живешь у стенки шлепнут… Пришел, значит, а Клим со своей хевро́й[18] ко мне с таким уважением… Ваше высокоблагородие, говорят, не побрезгуйте! Выпейте с нами за старые времена!.. Представляете?! «Ваше высокоблагородие»!
Терентьев стукнул по столу кулаком и издал горлом надтреснутый хрипловатый звук — не то смех, не то рыдание, — но вспышка эмоций в нем тут же перегорела, вновь обратясь в похмельное уныние.
— В общем, господа, я там у них весь вечер пил. Отродясь столько водки на душу не принимал! А как совсем в зюзю нализался, Клим велел меня в пролетку грузить и к вам на Пречистенку везти. Последнее, что помню, как в дверь к вам стучу.
На несколько минут в гостиной повисло тягостное молчание, в котором Терентьев допивал второй стакан чая, а друзья смотрели на него в беспомощном сочувствии. Наконец Анатолий Витальевич снова заговорил. Теперь уже речь его звучала спокойней и не так горько.
— Я решил уехать, господа. Не откладывая.
Руднев с Белецким вздрогнули.
— Куда? — натянуто спросил Дмитрий Николаевич.
— Пока на юг. В Киев. А оттуда, наверное, переберусь в Европу. В Париж. Мне еще в феврале семнадцатого писал глава их сыскного дивизиона, предлагал место в славных рядах Сюртэ[19]. Не знаю, воспользуюсь ли я его любезностью, но в Совдепии точно не останусь! У меня уже и паспорт готов… И настоящий, и липовый…
Дмитрий Николаевич пристально и проникновенно посмотрел в лицо другу.
— Анатолий Витальевич, что случилось? — тихо спросил он.
Терентьев ответил не сразу.
— Чай у вас и вправду целебный, — пробурчал он, пододвигая Белецкому стакан за новой порцией. — Я уж и вкус такой забыл. В буфете только дрянь морковная, а в пайке не заварка, а труха… Да, господа, труха… И вся моя работа — тоже труха… Картотеку, что я заново собрал, вчера в конторе господа-чекисты изъяли. Все документы подчистую. Что? Куда? Зачем? Бог знает! Ничего не сказали, молча вынесли, и все. А ближе к вечеру ко мне домой заявились и обыск учинили. Врать не стану, вели себя вежливо. Вопросики всякие задавали про мою старую агентуру, да про нынешнюю, а под конец намекнули так недвусмысленно, что, мол, если вам, гражданин бывший царский сатрап, хочется еще небо покоптить, то деятельность свою вам следует свернуть. Потому как, дескать, из-за классовой несознательности и предвзятости я порочу имена их славных боевых товарищей.
— Ого! — протянул Белецкий. — Это ж чей хвост вы, Анатолий Витальевич, прищемили?
— А черт его знает! Я ведь, господа, политики не касался. Только уголовная клиентура: убийцы, налетчики, воры, фальшивомонетчики, фармазоны, сутенеры, скупщики, мошенники. Да какая уж теперь разница? Пусть господа-товарищи сами разбираются. Я им больше не помощник! Хватит с меня!
— Подождите, Анатолий Витальевич! — перебил Руднев. — Тут что-то не то! Странное совпадение выходит.
И друзья рассказали Терентьеву про аресты бывших информаторов. Тот слегка оживился.
— Если такая суета, — высказался он, — то я бы предположил, что дело посерьезнее, чем просто замаранная на эксах репутация. Ну, или касается все это кого-то из числа нынешних партийных вожаков.
— Может, ВЧК, наоборот, пытается не скрыть, а раскопать какую-то старую историю? — предположил Дмитрий Николаевич.
— Зачем бы они это стали делать? — пожал плечами Терентьев. — Все долги революция списала!
— Может, речь о каких ценностях, похищенных во всей этой
— Есть еще вариант, — продолжил рассуждать Руднев, — что они ищут кого-то по старым связям. Кого-то конкретного, кто, по их мнению, должен быть известен в криминальных кругах или числиться в вашем архиве.
— Повторю свой вопрос, зачем это нужно комиссарам?
— Не знаю, Анатолий Витальевич! Мало ли!
— А раз немало, что гадать! — интерес Терентьева к теме с каждой секундой заметно угасал. — Право, господа! Наплевать! Я так точно умываю руки!
Бывший помощник начальника Московской сыскной полиции снова появился на Пречистенке через три дня. На этот раз он был собран и аккуратен, даже как-то чрезмерно, словно человек, пытающийся убедить себя, что принятое им непростое решение является для него бесповоротным и что никакое внутреннее волнение, никакие сомнения не властны над ним, но в глубине души опасающийся дать слабину, после которой у него уже не хватит ни сил, ни решимости что-либо предпринять.
Руднев и Белецкий все поняли. Они не хотели усложнять неизбежный тягостный разговор и наполнять его излишнем драматизмом, поэтому поддерживали беседу о простых и обыденных вопросах, давая возможность Анатолию Витальевичу собраться с духом. Тот долго молчал, сосредоточенно глядя на лежавшего у его ног пса — огромного немецкого дога, черного с белой манишкой, отзывавшегося на претенциозное имя Нерон. Собака тоже не сводила с хозяина умных и грустных, как у всей собачьей братии, глаз, иногда лишь отвлекаясь на прочих людей и выражая свое к ним внимание едва заметным движением навостренных ушей и ленивыми ударами мощного, как извозчичий кнут, хвоста.
— Завтра, — наконец тихо, но отчетливо произнес бывший коллежский советник. — Поезд в десять утра.
— Вы едете по своему паспорту? — спросил Руднев, изо всех сил стараясь, чтобы голос его звучал буднично.
— Нет. Выеду из Москвы по чужому, в Курске еще раз сменю личину, а в Киев уже въеду самим собой… Я хотел просить вас, господа, чтобы вы не ходили меня провожать. Не стоит рисковать с легендой… Да и… Незачем все это!
— Хорошо, — скупо кивнул Дмитрий Николаевич. — У вас есть деньги?
— На первое время хватит.
— А дальше?
— А дальше я не загадываю.
Дмитрий Николаевич, ничего не говоря, поднялся и ушел к себе в мастерскую. Вернулся он оттуда с небольшим бумажным тубусом.
— Возьмите это, — сказал он, передавая Анатолию Витальевичу футляр.
Тот покрутил тубус в руке.
— Это что? Ваша картина?
— Да.
— Дмитрий Николаевич, голубчик! Ваши работы стоят половину моего годового жалованья!
— Какое там жалованье?! Нет его у вас, Анатолий Витальевич! — отмахнулся Руднев. — И работы мои сейчас ничего не стоят, по крайней мере здесь, в России. А в Париже, глядишь, вы сможете благодаря ей какое-то время продержаться на плаву. Вы ведь не возьмете от меня ни денег, ни драгоценностей. Берите, прошу вас! Не отказывайтесь! Тем паче, что это особая работа. Она не в моем стиле, но…
Анатолий Витальевич открыл футляр, вынул из него скатанный холст и разложил на столе.
Работа и впрямь оказалась написанной в несвойственной Рудневу манере.
На полотне был изображен купающийся в золотых лучах вечернего солнца Пречистенский бульвар, пенный от бушующей сирени и трепещущий зелеными бликами молодой листвы. На фоне этого сияния виделись полупрозрачные, словно дым затухающего костра, фигуры прохожих, едва намеченные, но все же живые, наполненные движением, стремлением, чувством. Среди всех этих фантомных абрисов в самом центре композиции резко выделялись три мужских силуэта и силуэт большой собаки, прорисованные глубоким черным цветом настолько контрастно, что казалось, в этом месте полотно было прорвано, и сквозь образовавшуюся брешь проступала тьма непостижимой запредельной бездны.
Терентьев замер, потом предательски дрогнувшим голосом спросил, неловко пряча глаза и пытаясь украдкой утереть их:
— Вы, Дмитрий Николаевич, считаете, что я смогу ее продать?
— Надеюсь, что сможете, если возникнет такая необходимость, — сухо ответил Руднев. — В остальном, пусть греет вам душу.
— Спасибо!
Бывший коллежский советник бережно свернул холст.
— Господа! — неожиданно вскинулся он. — Вам тоже нужно уезжать! Нечего вам тут высиживать! Я помогу вам с документами.
Белецкий, все это время безмолвно и неподвижно подпиравший подоконник, теперь покосился на Руднева. Взгляд его красноречиво говорил, что, если он и не полностью уверен в необходимости или неизбежности расставания с большевицкой Россией, такой выбор кажется ему разумным.
— Не поеду, — покачал головой Руднев.
— Но почему, Дмитрий Николаевич?
— Меня, Анатолий Витальевич, там никто не ждет.
— Меня тоже!
— Вас ждет шеф парижской криминальной полиции. Вы сами говорили.
— Руднев! Если так рассуждать, то вас там ждут еще с большим нетерпением! Вы известный художник! Вы русский аристократ, в конце концов!
— И того и другого добра в Европе сейчас навалом!
— Ну а здесь-то что? Только вот не нужно про ностальгию и русские березки! Здесь для вас нет будущего!
— Березки ни при чем! Просто уж лучше я буду никому не нужен здесь, чем там, где и мне ничего не нужно! А будущее — материя эфемерная. Его и там может не быть. Здесь же у меня хотя бы есть прошлое.
Бывший коллежский советник потупился. Он отчего-то вдруг почувствовал себя виноватым неизвестно за что и решил уж было уходить, но в последний момент вспомнил:
— Господа, чуть не забыл! Та история с моим архивом и арестами по старой агентуре. Если верно ваше, Дмитрий Николаевич, предположение, что комиссары ищут кого-то, то смею думать, они могут искать вот этого человека. Именно им я занимался последнее время. — Анатолий Витальевич выложил на стол простую ученическую тетрадь и пролистнул исписанные размашистым почерком страницы. — Здесь все, что о нем известно. Я восстановил для вас свои записи.
— Кто он? — спросил Руднев.
— О! Это редкое явление в криминальном мире России — профессиональный убийца. Его нанимали для очень серьезных дел. Полиции или охранке ни разу не удалось его поймать, какое там, даже его причастность к тем или иным преступлениям так и осталась под сомнением. Он своего рода легенда. Фантом! Человек-невидимка! Есть даже мнение, что его и вовсе не существует. Но я несколько раз натыкался на его след. И след этот был абсолютно реален, господа.
Глава 3
Женщина была красива. Очень красива! От ее красоты сладостно щемило сердце, а на ум приходили мысли о нераспустившемся заиндевелом бутоне на облетевшем розовом кусте в замирающем ноябрьском парке. О последнем одиноком бутоне, испуганном, хрупком, болезненно притягательном.
Он на мгновенье прикрыл глаза и увидел себя среди выверенных аллей и сонных статуй. Под ногами лежал глянцевый ковер из потемневшей, подернутой белым инеем листвы, черные стволы лип тянулись вверх
Он наклонился к бутону, чтобы понюхать, но цветок, не успев ожить, уже был мертв, а потому в нем не было цветочной души — аромата, только волнение и обманутое ожидание. Он коснулся холодных лепестков губами, и они осыпались.
— Через полчаса подъезжаем, граждане! — глуховато-гортанный голос проводника развеял пропитанный декадентством мираж. — Кипяток еще пока есть, а дальше уже все, так что ежели надо, поторопитесь.
— Не нужно, милейший, — чопорно и слегка раздраженно ответствовал сидящий напротив него одетый в добротный старорежимный костюм мужчина средних лет, всю дорогу не выпускающий из рук туго набитый бумагами желтый кожаный портфель.
Этот тип сильно нервничал. Видимо, вез что-то важное, а может и ценное. Он то и дело вытирал пот с высокой залысины и облизывал пухлые лиловые губы. Очень неприятный человек. В нем все было мерзко: и влажная лысина с налипшими длинными редкими прядями, и сластолюбивые губы, а главное, его взгляд — холодный неподвижный взгляд безразличных, как у рептилии, глаз. Он даже на нее так смотрел. На эту мучительно красивую женщину — его жену или сожительницу. И под этим взглядом она теряла душу, как бутон розы теряет аромат от первых заморозков…
— Принесите мне чая, — бросил сидевший напротив странной пары в спину уже выходившего из купе проводника.
Спина подобострастно ссутулилась. Пожилой проводник потерянно обернулся, словно его окликнули из пустоты.
— Слушаюсь, — пролепетал он, позабыв, что теперь не должен раболепствовать, и исчез за дверью.
Красивая женщина тоже испугалась. Ее бархатные темные глаза расширились и смотрели на попутчика не мигая. Она не понимала, как могла позабыть, что они с мужем в купе не одни, как могла всю дорогу от границы сидеть напротив человека и не видеть его, не замечать, не чувствовать.
Он улыбнулся ей, и ее тревога растаяла. Она уже больше не смотрела на него, не думала о нем, только тонкие пальцы изящной руки, слегка подрагивая, ощупывали потертый зеленый бархат дивана, будто пытались найти что-то потерянное, и губы слегка шевелились, что-то беззвучно шепча. Ах, до чего же красивые губы! Нежные, приглушенно-терракотовые, как тот бутон из его фантазии… Вот если бы припасть к ним губами…
Он представил себе эту сцену: он встает, наклоняется к красивым губам, целует их, женщина цепенеет, а муж-рептилия, наоборот, пробуждается: «Что вы себе позволяете, товарищ!». Интермедия выходила комическая и пошлая, а он не любил пошлость.
Проводник принес чай и опасливо сгреб со столика ассигнацию.
Старик его боялся. Такие вот старые проводники самые чуткие на опасность люди. Он это точно знал, поэтому не любил проводников. А этот еще и наверняка стучит в ЧК на пассажиров мягкого вагона. Впрочем, пусть докладывает. Его он сможет описать лишь в самых общих чертах: мужчина, две руки, две ноги, голова на плечах, какие-то черты лица, даже голос какой-то есть. А как же?! Ведь он просил чая! Значит, точно не немой. Но это все неинтересно. Даже для ЧК. А вот потный тип с портфелем и красивой дамой! Вот тут интрига! А чего это, товарищ, вы так нервничали? Если у вас такая красивая жена или содержанка, вы должны находиться в постоянной эйфории. А раз нервничаете, значит, совесть нечиста. Ай-ай-ай! Как нехорошо!
А вот у него с совестью все было в порядке. Она была стерильна. Вернее, это он был стерилен. От рождения в нем отсутствовало это глупое атавистическое чувство. Поэтому он никогда не нервничал. Что, в свою очередь, делало его незаметным в этом мире. Он знал это наверняка, на опыте. А еще у него была научная теория, которую подсказал ему старина Гюйгенс[20], забавлявшийся со сферическими волнами и справедливо заметивший, что амплитуды их могут складываться и вычитаться. Человеческое внимание — это тоже волна, волна беспокойства. И если ты спокоен, словно воды мистического Стикса[21], то натолкнувшаяся на тебя волна чужого внимания угасает. Тебя не видят. Не чувствуют. Не помнят. Ты человек-невидимка. Ты фантом.
Прошло более двух недель после отъезда Терентьева из Москвы. Вестей он о себе не подавал, и друзьям лишь оставалось надеяться, что все у бывшего коллежского советника сложилось благополучно. Эту надежду с ними разделял сотрудник уголовного розыска Савушкин, бывший ученик Анатолия Витальевича, еще в Московской сыскной полиции выросший под чутким, хоть и не всегда гуманным руководством своего наставника из младшего делопроизводителя в сыскные надзиратели.
Привязанность Савелия Галактионовича к Терентьеву не была тайной для его нынешних сослуживцев и начальников, поэтому после исчезновения бывшего помощника руководителя Московского сыска, которое, к гадалке не ходи, было не чем иным, как перебежкой на сторону недобитой контрреволюционной гидры, Савушкина несколько раз приглашали для прояснительной беседы. Неизвестно, чем бы кончилось дело для бывшего губернского секретаря и отставного прапорщика из вольноопределяющихся, вернувшегося с империалистической войны с Георгиевским крестом и покалеченным коленом, да только за него вступился начальник Московского уголовного розыска революционный матрос-балтиец товарищ Трепалов[22].
Александр Максимович Трепалов не мог похвастаться ни образованием, ни знанием сыскного дела или криминалистики, однако в людях разбирался отлично и ценить в них умел не только пролетарское происхождение и твердую политическую платформу, но и опытность, мужество и честность. Отношение к Терентьеву у Трепалова было неоднозначным, чувствовал он, что никогда старорежимный сыскарь не примет идеалов мировой пролетарской революции, но Савелий Галактионович ему нравился, хоть и был сыном царского унтер-офицера, закончившим правоведческое училище в Костромской губернии. Наметанным глазом бывалого большевика товарищ Трепалов углядел в пока еще несознательном товарище Савушкине высокий потенциал для идейно-политического развития, а еще, что было для нового начальника московских сыщиков куда важнее, готовность бывшего губернского секретаря применять весь свой опыт и все свои знания в сыскном деле на благо молодой советской республики, вести твердую и решительную борьбу с потерявшими всякий страх и терроризирующими Москву криминальными элементами.
В общем, отбил Александр Максимович сотрудника Савушкина и разговоров о бывшем шефе с ним не заводил. Но у самого Савелия Галактионовича душа была не на месте, и оттого он едва ли не каждый день забегал на Пречистенку, если не надеясь на весточку от Анатолия Витальевича, то, по крайней мере, удовлетворяя желание поговорить с теми, кому его обожаемый учитель был так же дорог, как ему. Руднев
В тот день Савушкин заявился в Пречистенский флигель совсем поздно, когда его уж и не ждали.
— Простите, господа, что я на ночь глядя! — с порога принялся извиняться он. — Но мне нужен ваш совет.
С этими словами Савелий Галактионович выложил на стол папку с пометкой: «Дело №…», далее стояла текущая дата.
— Что это? — поинтересовался Руднев.
— Материалы сегодняшнего происшествия.
— Савелий Галактионович, вы же знаете, что сыском я больше не занимаюсь.
— Знаю, Дмитрий Николаевич! — Савушкин упрямо набычился. — Но это нечто совсем невероятное! А посоветоваться мне, кроме вас, не с кем… Посмотрите, прошу вас!
Руднев нахмурил брови, недовольно хмыкнул, но папку все-таки взял и принялся рассматривать вложенные в нее фотографии. Белецкий заглянул ему через плечо и изумленно поднял брови.
Местом преступления оказался кабинет какого-то учреждения с большим, покрытым зеленым сукном столом и расставленными вокруг него казенными стульями. В одном углу кабинета громоздился огромный несгораемый шкаф, в другом было обустроено секретарское место с телефоном и печатной машинкой. На стене висела карта России, а рядом плакат: «Антанта готовит новый удар! Товарищ, смотри в оба!» В кабинете имелись два больших сводчатых окна с широкими подоконниками, заваленными стопками папок и печатных листов. В целом помещение выглядело пустоватым, бездушным и казенным, а вот разыгравшуюся в нем трагедию никто бы не счел шаблонной.
Убитых было пятеро. Четверых мужчин, видимо, прикончили, когда они заседали за столом: один на председательском месте, двое по правую руку от него и один по левую, но почти на противоположной стороне стола. Пятой жертвой стала молоденькая секретарша, которую смерть настигла на ее рабочем месте. Лишь одно тело, расположенное ближе всего к председательствующему, лежало на полу, остальные продолжали сидеть на стульях либо откинувшись на спинку, либо повалившись на стол. У всех пятерых были прострелены головы. Аккуратные отверстия от малокалиберной пули зияли на лбу или на виске.
— Дикий Запад, а не большевицкая республика, — пробормотал Белецкий.
— Где это произошло? — спросил Руднев.
— В доме номер два по Большому Кисловскому переулку в помещении управления московского комитета соцобеспечения, — пояснил Савелий Галактионович. — Убиты начальник управления, его заместитель, казначей, партийный ревизор и секретарша.
— И каковы обстоятельства? — судя по тону, Дмитрий Николаевич был не слишком заинтригован делом.
— А вот с обстоятельствами все совершенно непонятно, — со вздохом ответил Савушкин. — Ей-богу, мистика какая-то! Все случилось буквально средь бела дня в комитете, полном народу. Эти четверо, по словам свидетелей, собрались в кабинете начальника обсудить отчет партийного ревизора, который регулярно проверяет у них счета, бухгалтерию и еще какие-то там бумаги. На заседании присутствовала секретарша, чтобы стенографировать и вести протокол. Под это мероприятие у начальника комитета было отведено полтора часа времени, а после этого он должен был ехать в Кремль к наркому финансов Гуковскому. Однако в назначенное время начальник из кабинета не вышел и никаких распоряжений шоферу не дал. Шофер подождал еще полчаса и решился позвонить по внутреннему телефону. Ему не ответили. Тогда шофер и еще один сотрудник комитета вошли в кабинет, где и обнаружили трупы. По заключению врача, смерть всех пятерых произошла приблизительно в одно и то же время, где-то за час до обнаружения. Из кабинета ничего не пропало. На месте преступления не оказалось никаких следов сопротивления. Оружия ни у кого из убитых не было. Войти в кабинет можно только через приемную, в которой в это время находилось с полдюжины сотрудников и множество просителей. Там такой сыр-бор постоянно, что твоя базарная толкучка! Иной раз просители скандалы затевают или вой поднимают и рвутся к начальству, поэтому во избежание инцидентов в приемной всегда милиционер дежурит. В общем, все сотрудники и постовой в один голос клянутся, что в кабинет никто не заходил.
Руднев еще раз просмотрел фотографии и с равнодушным видом вернул их в папку.
— Дмитрий Николаевич, вам совсем неинтересно? — разочарованно спросил Савушкин.
Руднев пожал плечами.
— Савелий Галактионович, в этом деле интерес может представлять разве что мотив. Я, откровенно говоря, затрудняюсь вот так с ходу предположить причину, по которой убили трех руководящих работников собеса и одного партийного ревизора… Секретарша, скорее всего, оказалась случайной жертвой… В остальном все очевидно.
— Хотите сказать, что знаете, как было совершено убийство? — недоверчиво осведомился Белецкий, Савушкин же смотрел на Дмитрия Николаевича как на библейского пророка.
Руднев вздохнул и терпеливо объяснил:
— Господа, если мы не берем в рассмотрение вариант убийцы-невидимки, а я все-таки склонен его исключить, то объяснений может быть только два. Первый вариант: убийцей является кто-то из тех, для кого войти в кабинет начальника дело настолько обычное и непримечательное, что свидетели не обратили на него внимания. Другой вариант: все свидетели врут, то есть имеет место сговор, и это тоже означает, что убийцу стоит искать в рядах сотрудников собеса. Если бы дознание вел я, то в первую очередь заподозрил бы шофера и того второго, кто вместе с ним якобы обнаружил тела. Они могли войти, перестрелять всех из пистолета с глушителем, а после поднять шум. Заключению врача такая версия, конечно, противоречит, но в кабинете наверняка было холодно — вон все они в кожанках, а на барышне пуховый платок — значит, тела остывали быстрее, и, возможно, время смерти установлено неточно.
Дмитрий Николаевич отдал папку Савушкину.
— Расскажете мне потом, в чем там дело было, — попросил он Савелия Галактионовича, но явно не потому, что ему и вправду было интересно, а лишь из желания подбодрить молодого человека, выглядевшего так же разочарованно, как ребенок, узнавший, что большая конфета на елке содержит в себе лишь блестящие бумажки, а вовсе не гигантскую карамель.
— Обязательно расскажу, — упавшим голосом пообещал Савушкин и откланялся.
Утром на следующий день Белецкий обнаружил Дмитрия Николаевича в его мастерской, но не работающим над очередной афишей или декорациями, а сидящим на полу и раскладывающим перед собой листы с записями и зарисовками.
— Вы ломаете голову над убийством, про которое вчера Савушкин рассказал? — спросил Белецкий, зная, что Руднев имел привычку именно так думать над расследованиями. —
— Подожди с мотивом, Белецкий, — Дмитрий Николаевич подал другу знак сеть рядом и пододвинул к нему рисунки, на которых с фотографической точностью — Руднев обладал феноменальной зрительной памятью — были воспроизведены разные ракурсы места преступления и жертвы. — Тебе ничего странным не кажется?
— Убийца выстрелил пять раз, — начал рассуждать Белецкий, — но никто из свидетелей не слышал выстрелов. Даже если стреляют с глушителем, хлопок довольно звонкий. Его нельзя не услышать из-за двери. А тут целых пять хлопков. Что они там, оглохли все разом? Или действительно сговорились?
— В конторе могло быть шумно, — пожал плечами Руднев. — Посетители галдели. Кто-то орал в телефон. Машинки пишущие лязгали. В принципе, могли и не обратить внимания на хлопки. Тем паче, что дверь обитая и гасит звук. Хотя ход твоей мысли верный. Продолжай.
— У всех пяти жертв прострелены головы, — высказал следующее умозаключение Белецкий, — то есть стреляли наверняка и со знанием дела.
— Та-ак, — поддержал Дмитрий Николаевич. — А еще?
Белецкий задумался, и Руднев подсказал:
— Обрати внимание на положение тел. Судя по тому, что почти все они остались на своих местах, никто из пяти человек не пытался сопротивляться, звать на помощь или бежать, вероятно, даже не вскочил никто.
— Действительно, это странно, — согласился и Белецкий и тут же высказал предположение: — Может, когда их убивали, они были без сознания? Попили чайку, а там снотворное. Нужно спросить у Савушкина, что покажет аутопсия…
— Есть другой вариант, Белецкий, — перебил Дмитрий Николаевич. — Возможно, все произошло так быстро, что никто из жертв не успел опомниться.
— Тогда надо признать, что стрелял человек исключительного хладнокровия и исключительного же мастерства, — заметил Белецкий. — Я смею считать себя отличным стрелком и на слабые нервы не жалуюсь, но, чтобы сделать пять выстрелов, тем более по пяти разным мишеням, мне по самой оптимистичной оценке потребовалось бы секунд десять, а то и пятнадцать, если позиция для стрельбы не самая удобная. За такое время кто-нибудь из жертв успел бы прийти в себя и начать действовать.
— Допускаю, что убийца стреляет быстрее тебя, Белецкий.
Белецкий скептически приподнял бровь, давая понять, что как человек скромный и логический он допускает такую возможность, но согласиться с тем, что виртуозы скорострельности толпами разгуливают по кабинетам управления московского комитета соцобеспечения, все же не готов.
— Если вы правы в своих предположениях о стрелке, то поиск его мне видится делом несложным, — сказал он. — Достаточно копнуть биографии всех собесовцев и найти того, кто был чемпионом по стрельбе или что-то подобное.
— Нет, Белецкий, все не так просто! — возразил Руднев. — Я начинаю думать, что ошибся и выводы мои вчера были слишком скоропалительны. Убийцу следует искать не в собесе.
— А где же?
Дмитрий Николаевич протянул другу ученическую тетрадь, исписанную рукой Терентьева.
— Здесь, — сказал он. — Я нашел его здесь, Белецкий.
— Хотите сказать, что этих пятерых расстрелял наемный убийца из записок Анатолия Витальевича?
— Очень похоже, что так. По крайней мере в нескольких случаях, которые ему приписываются, картина преступления была схожей. Убийца незамеченным проходил мимо свидетелей, убивал с одного выстрела в голову, при этом жертвы не успевали ничего предпринять. Есть предположение, что он был вооружен каким-то модифицированным оружием, которое обеспечивало скорострельность, а также было оснащено усовершенствованным глушителем.
— И кто же он?
— Этого никто не знает. Ни имени. Ни клички. Ни описания внешности. Только слухи в криминальной среде и коллекция нераскрытых убийств с характерным modus operandi[23].
Белецкий пролистнул тетрадь, пробежал глазами несколько фрагментов.
— Дмитрий Николаевич, — сказал он наконец, — у этого типа редкостный послужной список: видные политики, высшая знать, миллионщики, властители дум, в крайнем случае Иваны[24]. Четыре партийца средней руки — совсем не его калибр!
— Именно калибр, как ты выразился, меня и смущает, — вздохнул Руднев. — Подозреваю, что кто-то вызвал из преисподней этого ангела смерти для какой-то чрезвычайно серьезной игры.
— Считаете нужным предупредить товарищей из уголовного розыска?
— По крайней мере, считаю нужным предупредить Савушкина.
Глава 4
Руднев с Белецким вышли из дома вместе. Дмитрий Николаевич направлялся в театр, расположенный на Тверском бульваре, где ему предстояло выдержать очередную творческую баталию, согласовывая с неуемными соратниками-новаторами эскизы декораций к Горькому. Тетрадь Анатолия Витальевича он прихватил с собой, намереваясь по дороге зайти к Савушкину в Гнездниковский.
Невзрачный трехэтажный особняк на пересечении Большого и Малого Гнездниковских переулков попал под горячую революционную руку и в феврале, и в октябре 1917-го, но не иначе как хранили его суровые и беспокойные духи Струкова, Муравьева и Эфенбаха[25] и благословили оставаться неизменной и грозной цитаделью московских сыщиков.
Друзья дошли до Пречистенского бульвара и разделились. Дмитрий Николаевич остался дожидаться трамвая, а Белецкий направился в сторону Никитского бульвара, где подле согбенного муками творческого кризиса автора «Мертвых душ»[26] должен был встретиться с дряхлым, но гениальным стариком-фельетонистом, писавшим для «Московского листка» еще при Александре Миротворце. Фельетонист имел такой скверный и язвительный характер, что из всей редакции выносить его мог только бесстрастный Белецкий, да и то лишь потому, что прикидывался курьером и симулировал полное незнание русского языка, а на языке Шиллера желчная ехидность сатирика теряла половину своей ядовитости.
Ждать трамвай Рудневу пришлось долго. Такое, впрочем, случалось довольно часто, поскольку обязанность служащих соблюдать всякого рода расписания советская власть явно не ставила во главу угла. По крайней мере, пунктуальность не входила в число достоинств московских вагоновожатых, устраивавших иной раз среди дня митинги прямо в депо и считавших, видимо, что рабочий класс привычен ходить пешком, а недобитая контра вполне себе может подождать, пока трудящиеся обсуждают животрепещущий вопрос о неизбежной победе мировой революции.
Топчась на апрельском зябком ветру среди разномастного сборища, Руднев утешал себя стихами, принадлежавшими по иронии судьбы перу одного из борцов за народную свободу:
С тех пор, едва замечу где
Нетерпеливое волненье, —
Твержу всегда, твержу везде:
«Терпенье, господа, терпенье!»[27]
Дмитрий Николаевич стал ездить на трамваях лишь с марта 1918 года, когда после выхода декрета: «Социалистическое отечество в опасности!» у московских извозчиков принялись повально реквизировать лошадей и число лихачей да ванек в Первопрестольной сократилось до крайности.
Еще раньше подверглось реквизиции транспортное средство самого графа Руднева-Салтыкова-Головкина — единственный в Москве Bugatti Type 18, сверкающий черным лаком и золотом латуни элегантный спортивный автомобиль, способный, по уверению механика, преодолеть за
Демократичная езда в битком набитом трамвае Дмитрию Николаевичу не нравилась, и даже не столько из-за отсутствия хотя бы отдаленного намека на комфорт, сколько по той причине, что бывший граф, как ни старался держаться скромно и неприметно, не то аккуратностью в одежде, не то манерами, не то осанкой и породистым своим лицом разительно выделялся на фоне трудящихся. И иной раз острота классовой нетерпимости, усиленная остротой локтей и бранных словечек, вынуждала Дмитрия Николаевича от греха подальше сходить еще до нужной остановки.
В этот раз трамвай так долго не приходил, что Руднев начал жалеть, что не пошел пешком. По крайней мере, так он прогулялся бы с Белецким, это куда приятнее, чем стоять на заплеванном и закиданном окурками пятачке, слушая переругивание утомленных ожиданием людей.
Наконец звенящий вагон подкатил, и Руднев оказался притиснутым в углу задней площадки у самого окна. Проезжая мимо памятника Гоголю, Дмитрий Николаевич заметил худую высокую фигуру друга. Тот, судя по всему, только-только распрощался со своим фельетонистом и теперь повернул обратно к Воздвиженке, держа путь в Староваганьковский переулок, где располагалась редакция «Московского листка».
В сквере вокруг памятника народа было совсем немного: кроме Белецкого Руднев увидел ковыляющего прочь старика, видимо, того самого ядовитого сатирика, няньку с капризничающим малышом и некого типа, сидящего на скамье и погруженного в чтение газеты. Когда Белецкий отошел от сквера на десяток шагов, последний ловко сложил газету, сунул ее за пазуху и мягкой походкой топтуна[28] пристроился Белецкому вслед. Это было совершенно нелепо и необъяснимо, но какое-то шестое чувство, а может, просто многолетний опыт сыскного дела, подсказывали Дмитрию Николаевичу, что к его другу приставлен «хвост».
Расталкивая плотную толпу и слыша в свой адрес весь спектр нелестных эпитетов от «буржуя недорезанного!» до совсем уж площадных, Руднев пробрался сквозь людскую массу и на ходу соскочил с подножки.
Белецкий и соглядатай были от Дмитрия Николаевича уже в полусотне шагов, и, поскольку шли они не оглядываясь, очевидно не подозревая о возможности слежки, никто из них его не заметил. Сохраняя дистанцию и стараясь держаться в тени, Руднев следовал за странной парочкой.
На перекрестке с Воздвиженкой Белецкий был вынужден остановиться, чтобы пропустить несколько груженых подвод. Следовавший за ним читатель газеты тоже остановился, не доходя до перекрестка, и принялся возиться со шнурком на правом штиблете. В том, что этот тип шпионил за Белецким, Дмитрий Николаевич уже не сомневался.
Подводы, которые и без того еле ползли, по какой-то причине вовсе застряли, перегородив улицу. Извозчики принялись орать друг на друга и огрызаться на негодующих прохожих. Белецкий, не дожидаясь окончания склоки, повернул вверх по Воздвиженке, решив, очевидно, перейти ее ближе к Староваганьковскому переулку. По всему было видно, что Белецкий торопится. Он взглянул на часы и зашагал быстрее.
За эти часы Дмитрий Николаевич делал другу регулярные внушения, опасаясь, как бы совсем непролетарский золотой брегет — личный подарок вдовствующей императрицы Марии Федоровны[29] — не навлек бы интерес грабителей или гнев рабочего класса. Но, несмотря на все увещевания, Белецкий с часами упрямо не расставался, утверждая, что это его талисман.
На перекрестке с Крестовоздвиженским переулком Белецкий перешел улицу и свернул во внутренние дворы, намереваясь, видимо, таким образом сократить путь до редакции. Соглядатай шмыгнул за ним, и Дмитрий Николаевич прибавил шагу. Он начал опасаться, как бы шпион не оказался кем-то похуже топтуна, поэтому сократил расстояние до Белецкого, чтобы в случае чего тот услышал его окрик, а сам Дмитрий Николаевич смог бы подоспеть и пресечь попытку нападения.
К счастью, подозрения Руднева не оправдались. Соглядатай довел Белецкого до двери редакции и пристроился напротив, в тени проходной арки. Дмитрий Николаевич занял наблюдательный пост во внутреннем дворе. Он решил во что бы то ни стало выяснить, кто шпионил за его другом, и терпеливо ждал, когда к читателю газет придет сменщик. Тогда можно будет проследить, куда первый шпик направится с докладом.
Однако все вышло иначе. Соглядатай выждал минут десять, наверное, желая убедиться, что объект его наблюдения пришел в редакцию надолго, и, оставив свой пост, торопливо зашагал в сторону Знаменки. Выйдя на нее, топтун шмыгнул в доходный дом Балихиной. Обождав несколько секунд, Дмитрий Николаевич тоже зашел в просторный, украшенный лепниной подъезд и стал прислушиваться, отсчитывая по звуку шагов этаж, на который поднимался неизвестный. На пятом этаже шаги стихли. Потом в тишине подъезда раздался щелчок открываемого замка. Кто-то что-то сказал приглушенным голосом, и все затихло.
Ступая неслышно, Руднев поднялся на пятый этаж, где располагались всего две квартиры. Надеясь на свое умение импровизировать, Дмитрий Николаевич не стал размышлять, что скажет в том случае, если ему откроют, и сразу позвонил в обе квартиры. Ни там ни там ответа не было. Тогда он подергал ручки. Вторая дверь оказалась незапертой.
— Простите! — крикнул он, толкая дверь. — Здесь проживает гражданка Эпельгольц?
Ему никто не ответил, но лишь только дверь открылась на ту ширину, что позволяла в нее пройти, на Дмитрия Николаевича из темной прихожей что-то опрокинулось. В первый момент ему показалось, что на него бросился человек, но практически сразу он сообразил, что это всего лишь вешалка, на которой висит мужское пальто. Не желая лишнего шума, Руднев подставил руки, схватил в охапку заваливающуюся стойку и тут же почувствовал на ладони и пальцах левой, свободной от перчатки руки что-то влажное и липкое. Сердце Дмитрия Николаевича неприятно замерло, а после стало биться тяжелыми, теснящими грудь ударами. Ему уже приходилось испытывать подобные тактильные ощущения, и он точно знал, что такой на ощупь бывает только кровь.
Руднев шагнул из прихожей в комнату и оцепенел. Посреди аккуратной гостиной на узорчатом персидском ковре в луже крови, скорчившись, лежал давешний соглядатай с рассеченным от уха до уха горлом. Рядом с телом валялся открытый нож с узким обоюдоострым лезвием длиной в полторы ладони.
Из ступора Дмитрия Николаевича вывел пронзительный женский крик, раздавшийся у него за спиной. Он обернулся. В дверях стояла и отчаянно верещала толстенная девица в одежде горничной.
— Замолчи! — выдохнул Руднев.
Крик оборвался, а потом возобновился с новой силой.
— Не
Он шагнул к дородной горничной, та шарахнулась от него, как от прокаженного.
— Уби-или-и! — завыла она, выскакивая на лестничную площадку.
На ватных ногах Дмитрий Николаевич с трудом вышел вслед за горничной. Напуганная девушка бежала вниз, продолжая голосить. Руднев тяжело опустился на ступени и привалился спиной к кованым перилам. До него наконец дошло, почему девица смотрела на него с таким ужасом: его руки и одежда были перепачканы свежей кровью.
Задержанный по подозрению в совершении убийства гражданин Руднев Дмитрий Николаевич сидел на шатком стуле, выставленном в центр кабинета сотрудника уголовного розыска Велизара Евграфовича Маркизова, в прошлом чиновника особых поручений Московской сыскной полиции в чине титулярного советника. Сам товарищ Маркизов, как-то болезненно скрючившись за своим столом, вел допрос задержанного и собственноручно записывал его показания аккуратным почерком опытного канцеляриста. Помимо хозяина кабинета тут же находились двое его коллег: бывший рабочий рябушинского Автомобильного московского общества[30] большевик товарищ Котов Семен Гаврилович и еще один сыщик «из бывших» Савелий Галактионович Савушкин.
Настроение всех трех сыщиков никак не соответствовало профессиональной норме, требующей от дознавателей невозмутимости и бесстрастности. Маркизов был смущен и даже немного напуган, Савушкин — не на шутку встревожен и растерян, а Котов — зол и обижен.
Эмоции последнего объяснялись тем, что, хотя дело об убийстве в балихинском доме было поручено ему, Семену, вести допрос подозреваемого товарищ Трепалов доверил старорежимцу Маркизову, да еще и велел потомственному пролетарию Котову слушать и набираться опыта. Более всего Семена возмущало даже не это унизительное «набираться опыта», а то, что Маркизов непременно разведет канитель, хотя и ежу понятно, что контрик этот никакой не подозреваемый, а самый что ни на есть душегуб и убийца. И нечего тут сопли по протоколу размазывать! К стенке его, гада, и вся недолга!
Еще больше бесило товарища Котова, что товарищ Трепалов разрешил присутствовать на допросе Савушкину, который мало того, что несознательный беспартийный элемент, так еще и, по собственному же признанию, ходит у преступника в друзьях. Тут уж, извините, товарищи, совсем какая-то контрреволюция и безответственное потакание мелкобуржуазным проискам складывается!
— Задержанный, назовите себя, — промямлил Велизар Евграфович, избегая встречаться с подозреваемым взглядом.
— Руднев Дмитрий Николаевич, — равнодушно ответил задержанный.
Его имя и без того было отлично известно Маркизову, но сыщик явно не желал иметь ничего общего с подозреваемым в убийстве бывшим внештатным консультантом Московской сыскной полиции. Дмитрий Николаевич не был на него за это в обиде. Ему ли осуждать бывшего титулярного советника, когда сам он рисует афишки для сомнительного пролетарского искусства и терпит по отношению к себе хамство в трамваях.
— Вы были знакомы с убитым?
— Я его не знаю.
— Как вы оказались на месте преступления?
— Я следил за этим человеком.
— За убитым?
— Да.
— Зачем вы за ним следили?
— Я заметил, что он шпионил за Белецким. Хотел понять, что все это значит.
— Кто такой Белецкий?
Велизар Евграфович наконец поднял глаза от протокола и посмотрел Дмитрию Николаевичу в лицо. Во взгляде сотрудника уголовного розыска читалась безысходная злая тоска, казалось, взгляд этот говорил: «Будь ты проклят, Руднев! Мне и так несладко, и еще ты на мою голову!»
— Белецкий Фридрих Карлович, мой друг, сотрудник редакции «Московского листка».
— Сотрудник «Московского листка»? Журналист?
Тут уж Маркизов, отлично все знавший про Белецкого, явно перегнул палку. Дмитрий Николаевич почувствовал, как в нем поднимается гневная волна.
— Нет, — сухо отчеканил он, прожигая Маркизова взглядом. — Он корректор и переводчик. И вам, Велизар Евграфович, это прекрасно известно. Может, хватит терять время на бессмысленные вопросы?
— Вы, гражданин задержанный, не смейте на представителя рабоче-крестьянской власти голос повышать! — рявкнул на зарвавшегося буржуя Котов. — И он вам не Велизар Евграфович, а товарищ сотрудник уголовного розыска Маркизов!
— Дмитрий Николаевич, пожалуйста, — тихо попросил Савушкин, — просто отвечайте на вопросы.
Семен Гаврилович громко презрительно цыкнул и сплюнул на пол. Какие на хрен вопросы?! Ведь и так все ясно! Но «бывшие» продолжали тянуть резину.
— Хорошо, гражданин Руднев, давайте перейдем к сути происшествия, — снова как-то вяло забормотал Маркизов, утыкаясь в протокол. — Расскажите во всех подробностях, как вы оказались на месте преступления.
Дмитрий Николаевич, ничего не скрывая, поведал обстоятельства давешних событий. Велизар Евграфович скрупулезно записал каждое его слово.
— То есть вы, гражданин Руднев, утверждаете, что оказались в этой квартире абсолютно случайно? — спросил он, когда Дмитрий Николаевич окончил свой рассказ.
— Да.
— В таком случае как вы объясните, что, в соответствии с показаниями гражданки Прониной Марии Ивановны, звоня в двери обеих квартир, вы спрашивали некую гражданку Эпельман?
— Эпельгольц, — поправил Руднев и в свою очередь спросил: — Пронина? Это та горничная, что шум подняла?
— Да. Именно она. Так кто такая эта Эпельгольц?
— Эсфирь Шимоновна Эпельгольц, актриса театра имени II Всероссийского съезда Советов.
— Я так понимаю, вы, гражданин Руднев, тоже в этом театре служите? — уточнил Маркизов, с чрезмерной тщательностью вчитываясь в изъятое у Руднева удостоверение работника культпросвета.
— Да, — терпеливо ответил задержанный, — я служу в этом театре. Я театральный художник.
Котов, которого с души воротило от всей этой тягомотины, снова смачно сплюнул.
— Ясно, — игнорируя грубую экспрессивность коллеги, проговорил Велизар Евграфович. — Так почему вы спрашивали актрису Эпельгольц, гражданин Руднев?
— Мне нужно было как-то объяснить, почему я звоню в дверь к незнакомым людям, — тускло произнес Дмитрий Николаевич, которого к тому времени начала одолевать невыносимая усталость. — Самый очевидный повод в таком случае — поиск какого-нибудь человека. Вот я и назвал первую пришедшую мне в голову фамилию.
— Первую пришедшую в голову? — с вопросительной интонацией повторил Маркизов и чиркнул по лицу Руднева проницательным взглядом. — Какие отношения вас связывают с гражданкой Эпельгольц?
Совсем не к месту Дмитрию Николаевичу отчетливо вспомнился цветочный запах темных, как палисандр, волос и тепло мягких дразнящих губ Фифы.
— Это не имеет отношения к делу, — ответил он, слабо мотнув головой. — Я же сказал, что назвал ее фамилию просто потому, что она всплыла в моей памяти.
— Дмитрий Николаевич, — снова тихо вмешался Савушкин, — если эта женщина — ваша хорошая знакомая, она сможет подтвердить, что у вас не было причин искать ее в том доме. Это будет свидетельствовать в пользу вашей версии.
Возмущенный неуместными обсуждениями какой-то еврейской бабы и неприкрытым потворством убийце со стороны товарища Савушкина, Котов уж собрался высказаться, но Велизар Евграфович его опередил.
— Савелий Галактионович, я бы попросил вас воздержаться от замечаний! — возмущенно потребовал он. — Иначе я буду настаивать на вашем удалении с допроса!.. А вам, гражданин Руднев, я имею сказать, что даже если десяток Эпельгольц поклянутся в вашей невиновности,
— Каких улик? — бесцветно спросил Руднев.
Маркизов приосанился. Беспричинная, но разрастающаяся в его душе жгучая досада на Дмитрия Николаевича развеяла его неуверенность и приободрила.
— Вы можете как-то объяснить наличие крови на ваших руках и одежде, гражданин Руднев? — на этот раз вопрос Велизара Евграфовича прозвучал бодро и отчетливо, словно третий звонок в театре.
— На меня упала вешалка, — в отличие от дознавателя, Дмитрий Николаевич с каждой минутой чувствовал все большую апатию.
— Она вас поранила? Хотите сказать, эта ваша кровь?
— Нет, не моя. На вешалке висело замаранное кровью пальто, оно меня и испачкало.
Маркизов отложил ручку, подпер голову кулаком и недоуменно уставился на Руднева.
— Дмитрий Николаевич, — впервые за все время допроса он обратился к задержанному по имени-отчеству, — вы сами-то понимаете нелепость вашего объяснения?
— Что же в нем нелепого? — слабо пожал плечами Руднев. — Проверьте и убедитесь, что я говорю вам правду, все пальто в крови…
— Мы уже в этом убедились, гражданин Руднев, — нетерпеливо оборвал Велизар Евграфович. — Только вот незадача! Откуда там могло взяться это окровавленное пальто? Убитый был в верхней одежде, значит, оно не его. Мог, конечно, убийца оставить и выйти черным ходом, но тогда бы ему пришлось щеголять по апрельской улице одетым не по сезону. Это бы бросалось в глаза, как вы сами понимаете, однако никто никаких закаленных граждан вблизи места преступления не заметил. А свидетелей у нас с избытком: сторож, четверо старух, что целый день на скамейке просиживают, да еще паралитик, который с утра до вечера из своего кресла пялится во внутренний двор.
— Убийца мог сменить свое пальто на чужое, висящее в прихожей на вешалке.
— А перепачканое аккуратно повесить на его место? Так? Почему же тогда он нож возле тела бросил? Эдакий педант должен был бы ножик помыть и тоже убрать куда-нибудь. Не так ли?
— Не так… — не согласился Руднев. — Убийца вовсе не педант, а хитрец. Он специально повесил пальто на вешалку, которую так прислонил к двери, чтобы она свалилась на первого вошедшего и перепачкала кровью, тем самым делая его очевидным подозреваемым в убийстве.
— Хотите сказать, что вас подставили?
— Не могу утверждать, что убийца стремился подставить именно меня, но результат его действий очевиден. Вы ведь считаете меня виновным.
Маркизов изобразил на своем лице что-то вроде милосердного снисхождения.
— Хорошо, что вы, гражданин Руднев, отдаете себе отчет, что все в этой истории указывает на вас, — с расстановкой и едва ли не по слогам произнес Велизар Евграфович. — Однако очень плохо, что, даже понимая это, вы продолжаете упорствовать в отрицании своей вины. Хотите, я расскажу вам, как дело было? Думается мне, что causa causalis[31] кроется в том, о чем вы, играя в благородство, отказались говорить, а именно в ваших чувствах к гражданке Эпельгольц. Смею предполагать, что она ваша любовница, которую вы заподозрили в измене. Вы проследили за соперником до пятого этажа балихинского дома, где, по вашим предположениям, он встречался с вашей ветреной пассией. Намереваясь устроить сцену ревности, вы ворвались в квартиру, женщину там не застали, но сдержать свой гнев не смогли и в приступе безумной ярости разделались с ее кавалером. Перепачканные кровью руки вы пытались оттереть обнаруженным на вешалке пальто. Что скажете? Так дело было?
По окончании триумфальной речи Велизара Евграфовича Котов одобряюще зааплодировал. Могут же эти перелицованные царские сатрапы хоть иногда дело говорить! Савушкин, напротив, тихо охнув, прикрыл лицо рукой, а задержанный уставился на Маркизова так, будто бы тот не обвинения в его адрес высказал, а сплясал на столе камаринскую. Велизар же Евграфович вдохновенно продолжал:
— Настоятельно рекомендую вам, гражданин Руднев, далее не запираться. Дайте правдивые показания, и я зафиксирую их как чистосердечное признание. Это смягчит вашу участь. Суд также непременно учтет тот факт, что вы не пытались скрыться с места преступления и даже лично велели гражданке Прониной вызвать милицию. Все это говорит в пользу того, что убийство было совершено вами в состоянии умоисступления…
— Прекратите, Маркизов! — взмолился Дмитрий Николаевич. — Иначе у меня и впрямь от вашей чуши случится умоисступление!
— Чушь, говорите? — сердито прищурился Велизар Евграфович. — Утверждаете, что я полностью ошибся в своих предположениях?
— Да! — выпалил Руднев, но, взглянув на Савушкина, который укоризненно качнул головой, поправился: — Не полностью…
Дмитрий Николаевич был человеком во многих вопросах талантливым, в частности, обладал недюжинным актерским даром, но вот убедительно врать у него никогда не получалось. Кривя душой даже в малой степени, он неизменно приобретал вид нашкодившего мальчишки, смущенно и неумело пытающегося выкрутиться и оправдаться. Стремясь преодолеть этот свой недостаток, Руднев даже просил помощи у Савушкина, страстно увлекающегося психологией и цитирующего по памяти Ломброзо, Тарда и Крафт-Эбинга[32]. Савелий Галактионович педантично и с научными обоснованиями перечислял Дмитрию Николаевичу все демонстрируемые им признаки лжеца, но толку от этого не было никакого. Чем больше Руднев пытался контролировать свои движения, мимику и дыхание, тем очевиднее выдавал свой обман.
Не сомневался Дмитрий Николаевич, что и сейчас фальшь в его словах оказалась очевидна не только сердцеведу-Савушкину, но двум другим сыщикам, давать повод для недоверия которым было совсем не в его интересах. Понимая это, Руднев неохотно признался:
— Вы не ошиблись в характере моих отношений с госпожой… гражданкой Эпельгольц. Но это единственное, в чем вы оказались правы. В остальном ваши предположения — чистый вздор. Повторяю, я не убивал того человека. И не знаю, кто он. Проверьте отпечатки на ноже, сопоставьте время, еще раз опросите свидетелей, и вы убедитесь в моей невиновности…
— Это ж за каким псом мы станем вашу невиновность доказывать, гражданин убийца?! — обалдев от буржуйской наглости, возмутился Котов.
Руднев посмотрел на него зло и презрительно.
— Во-первых, гражданин пролетарский сыщик, убийцей меня может признать только суд, — проговорил он таким тоном, что Котов поперхнулся, Маркизов потупился, а Савушкин сделал отчаянный предупреждающий жест. — Во-вторых, ваш долг поймать настоящего убийцу, а не сводить классовые счеты. И, в-третьих, вы про презумпцию невиновности что-нибудь слышали?.. Нет?.. Я так и думал! Позвольте же вам объяснить. Это такой принцип, который и в ваших советских законах имеется. В соответствии с ним подозреваемого в преступлении можно признать виновным только в том случае, если тому есть веские и неопровержимые доказательства. Это значит, что даже если вы целиком и полностью уверены в том, что я убийца, вам это еще нужно доказать с помощью улик и свидетельских показаний. Только вот они докажут, что я ни при чем, а убийца
Котов побагровел.
— Да я тебя!.. Контра!.. Гнида старорежимная!
Семен Гаврилович кинулся на задержанного, но Савушкин успел его перехватить.
— Прекратить! — взвизгнул не на шутку перепуганный Маркизов. — Товарищ Котов, держите себя в руках! Рукоприкладство в отношении задержанных — непролетарский метод! А вы, Руднев, имейте в виду, что ваши провокационные высказывания я зафиксирую в протоколе. Уведите задержанного в камеру!
Дмитрия Николаевича препроводили в одну из тех камер, где когда-то, кажется, совсем в другой жизни, ему случалось самому беседовать с задержанными.
Вытянувшись на грубых деревянных нарах, бывший внештатный консультант, бывший граф, бывший модный художник, бывший… Черт возьми! Да что там у него осталось, к чему не следовало прикреплять эту унизительную и траурную приставку «бывший»?!. А, ну конечно!.. Нынешний подозреваемый в убийстве закрыл глаза и почувствовал неизъяснимое облегчение от того, что он один и никто более не мучает его идиотскими вопросами, нелепыми обвинениями и бессмысленными предупреждениями.
«Надо же было так влипнуть!» — лениво шевельнулось в голове Дмитрия Николаевича, но никакого продолжения мысль эта не получила, а лишь распалась на мрачные и отвратительные образы: барахтающаяся в патоке муха, липкие окровавленные руки, душный тяжелый саван, накрывающий его с головой…
— Дмитрий Николаевич!.. Дмитрий Николаевич, просыпайтесь!
Руднев открыл глаза и резко сел, не в силах сразу сообразить, где находится.
— Дмитрий Николаевич, это я…
На краешке нар сидел Савушкин и тормошил его за плечо.
Руднев тряхнул головой и наконец окончательно пришел в себя.
— Да… Что?.. Есть новости? — хрипловатым спросонок голосом спросил он.
— Нет, Дмитрий Николаевич. Какие могут быть новости за четверть часа?.. Я за другим пришел… Снимите свою одежду и переоденьтесь в это…
Савелий Галактионович положил перед Рудневым стопку видавшего виды разномастного барахла: чудовищные клетчатые брюки дудочками, вылинялую до седой сивости тужурку без погон и с ободранными петлицами и не менее жалкий редингот, изначально то ли темно-синий, то ли болотно-зеленый, а ныне имевший цвет, более всего напоминающий перепрелый навоз. От всего этого тряпья нестерпимо разило дезинфектором и нафталином.
— Помилуйте, Савелий Галактионович, — Руднев отпрянул от предложенного ему гардероба, — зачем мне в этот срам рядиться?
— Затем, что ничего другого в нашем разграбленном гримерно-костюмном депо под ваш размер мне найти не удалось, а в исподнем вы, простите, замерзнете.
— А что, у задержанных советская власть теперь костюмы реквизирует? — Руднев съязвил машинально, не задумываясь, но, увидев, как дернулось от обиды лицо Савушкина, пожалел о вырвавшихся у него злых словах. — Простите, Савелий Галактионович!.. Я не к тому… Я просто не понимаю, зачем мне переодеваться?
— Дмитрий Николаевич, ваша одежда мне нужна для криминалистической экспертизы. Я уверен, что форма и расположение пятен на ней подтвердят вашу невиновность. Не могло вас так забрызгать, если бы вы кому горло порезали… Переоденетесь в это, а вечером я сбегаю к вам домой и принесу что-нибудь из ваших вещей.
Дмитрий Николаевич принялся переодеваться и, отвернувшись от двери с вделанным в нее глазком, в который в этот самый момент за ними могли следить, тихо и торопливо произнес:
— Савушкин, послушайте! Среди изъятых у меня при задержании вещей была тетрадь с записками Анатолия Витальевича. Это копия одного из досье, что у него забрали со всем остальным архивом. Досье на наемного убийцу. Очень может быть, что именно этот человек устроил бойню в собесе. Он очень опасен, а те, кто его нанял, еще опаснее…
Договорить Руднев не успел.
Дверь камеры распахнулась, и на пороге появились двое суровых типов в кожанках и с маузерами в деревянных кобурах. За их спинами стояли вооруженные винтовками красноармейцы.
— Гражданин Руднев, следуйте за нами, — отчеканил один из вошедших, в котором Дмитрий Николаевич узнал того самого комиссара Балыбу, что когда-то требовал у него мандат на трудовую повинность.
— Простите, товарищи, вы кто? — выступил вперед Савушкин.
— ЧК, — хриплым, не то простуженным, не то прокуренным голосом отозвался спутник Балыбы.
Он вынул из кармана помятую бумагу и сунул Савелию Галактионовичу в нос.
— Ты, я смотрю, грамотный, так читай.
Савелий Галактионович начал читать, но уже на второй строчке буквы запрыгали у него перед глазами. Это был приказ об аресте Дмитрия Николаевича, подписанный начальником какого-то там отдела Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем.
— Подождите, товарищи! Это какая-то ошибка! — торопливо заговорил Савушкин, чувствуя, как по спине его начинает струиться холодный пот. — Гражданин Руднев задержан нами в связи с разбирательством дела сугубо уголовного…
— Товарищ Савушкин! Отставить прения! — перебил Савелия Галактионовича резкий командный голос, принадлежавший начальнику московских сыщиков Трепалову, в этот самый момент вошедшему в камеру.
— Александр Максимович, но!..
— Я сказал, отставить! — еще резче повторил Трепалов.
Взгляд у бывшего матроса был тяжелый и непреклонный, но и у бывшего прапорщика в глазах читалась упрямая до отчаянности решимость. Савушкин отступил так, будто хотел прикрыть собой Руднева, но тот положил ему руку на плечо и отстранил.
— Савелий Галактионович, не стоит вам спорить с товарищами, — произнес Дмитрий Николаевич с пугающим спокойствием в голосе. — Это какое-то недоразумение. Без сомнения, оно скоро выяснится.
Хрипатый чекист издевательски хохотнул. Руднев шагнул к комиссарам. Савушкин дернулся в его сторону, но Трепалов преградил ему путь.
Уже в дверях Руднев остановился и обернулся. Его хмурое напряженное лицо на мгновение дрогнуло, в туманных глазах появилась растерянность, а губы тронула грустная и будто бы извиняющаяся улыбка.
— Савушкин, пожалуйста, Белецкого предупредите и…
Дмитрий Николаевич осекся, не зная, что еще сказать, и под конвоем красноармейцев пошел за чекистами.
Глава 5
Руднева впихнули в кузов грузовика, туда же забрались красноармейцы и хрипатый чекист. Комиссар Балыба — видимо, он был тут старшим — сел рядом с водителем.
Доехав до Тверской, автомобиль повернул налево, в сторону, противоположную Лубянке. Заметив это, Дмитрий Николаевич в первый момент испытал облегчение, но тут же понял, что значит для него этот маршрут: «За город везут… Стало быть, расстреляют без суда и следствия…»
Вывод этот сначала был для него каким-то отстраненным, будто касался не его, а кого-то совершенно иного и настолько абстрактного, что уготовленная этому человеку участь не вызывала никаких эмоций. Однако постепенно понимание начало приходить, проникая в сознание медленно, но настойчиво. Так пущенный по ручейку бумажный кораблик сперва бодро держится на плаву, но мало-помалу бумага пропитывается влагой, тяжелеет, раскисает, и вот уж потешное суденышко оседает, цепляется за камушек или ветку и в конце концов превращается в бесформенный жалкий мятый бумажный клочок.
Дмитрию Николаевичу сделалось невыносимо страшно: «Господи! Неужели вот так сейчас и помру?
Ему отчетливо представилась глубокая сырая яма, осыпающаяся по краям плотными комьями только-только оттаявшего грунта. Руднев даже почувствовал острый запах холодной влажной земли, такой явственный и резкий, что от него затошнило.
Дмитрий Николаевич обхватил себя руками, пытаясь унять бившую его мелкую судорожную дрожь, и до крови закусил губу. Боль и соленый металлический вкус во рту как-то враз его встряхнули. Страх, словно змей, конвульсивно задергался, сбросил свою отвратительную шкуру и превратился в неистовую ярость: «Не дамся, сволочи! Так просто не дамся! Не на того напали! Обязательно кого-нибудь из вас с собой на тот свет прихвачу! Вот сейчас свернем с людных улиц, и я вам покажу…»
Будто прочтя его мысли, хрипатый чекист вынул наган и ткнул им Руднева в грудь.
— Не рыпайся, падаль! — процедил он.
Они миновали Тверскую, пересекли Садово-Триумфальную, проехали всю Тверскую-Ямскую и через площадь Александровского вокзала свернули на Бутырский Камер-Коллежский Вал.
«А может, и не сразу расстреляют? — подумалось Рудневу. — Кажется, к Бутырке едем… Если в тюрьму — это ведь еще не конец!.. Значит, рано пока на штыки бросаться… Глядишь, поживу еще…»
Но с тюрьмой он не угадал. Автомобиль съехал на Бутырскую улицу и продолжал двигаться в сторону окраин.
«Все-таки за город», — понял Дмитрий Николаевич, уже не чувствуя в себе той злой отчаянной силы, что совсем недавно толкала его к действию.
Ему стало нестерпимо жалко себя, а потом еще жальче Белецкого: «Он ведь изведется весь… Не простит себе… И Терентьев казниться станет, что не уговорил меня… Никифор с Настасьей Варфоломеевной тоже горевать будут… Клава из-за меня, небось, с матросом своим поссорится… И Фифа, наверное, поплачет… Не успел я портрет ее дорисовать… Жаль… А еще Савушкин… Только бы этот болван дров не наломал! У него Таисия и мальчишки. Ему о них нужно думать. Обо мне-то уж что?.. Обо мне лучше всем забыть… Со мной кончено…»
Автомобиль внезапно резко затормозил, и Дмитрия Николаевича швырнуло на сидящего рядом красноармейца.
— Уснул, что ли? — без злобивости проворчал он, попридержав Руднева за отвороты зачуханного редингота. — Просыпайся давай, товарищ буржуй, приехали!
Дмитрия Николаевича вытолкали из машины и завели в подъезд небольшого пятиэтажного здания, облицованного плиткой и скромно украшенного двумя выступающими эркерами. Сопровождали Руднева двое чекистов с маузерами наготове и два красноармейца, остальные остались у машины.
Его повели наверх. На первых трех этажах жильцов не было, там шел ремонт и пахло пылью, струганым деревом, штукатуркой и масляной краской. На четвертом этаже располагалась всего одна квартира, на двери которой красовалась начищенная до зеркального блеска вывеска: «М. С. Косторецкий. Адвокат. Коммерческие и семейные дела».
Балыба позвонил в звонок, дверь открылась сразу же, по всей видимости, их ждали. Хрипатый чекист дал знак красноармейцам остаться снаружи и пихнул Руднева в спину.
— Проходи, — приказал он.
Дмитрий Николаевич оказался в просторной, вычурной прихожей, где находились трое штатских молодых людей, выглядевших исключительно интеллигентно. Если бы не маузеры в руках, их можно было бы принять за земских учителей. Двое из них мертвой хваткой вцепились в Руднева и препроводили в приемную, третий скрылся где-то в недрах квартиры, а Балыба и хрипатый остались в прихожей.
Приемная адвоката Косторецкого выглядела пафосно и претенциозно: дубовая мебель, два застекленных шкафа под потолок, забитые дорогими изданиями сборников законов и юридических справочников, совсем неплохая репродукция «Триумф Правосудия» Метсю[33] в тяжелой золоченой раме и помпезные напольные часы «Гравелл и Толкин» в футляре из красного дерева. В общем, обстановка красноречиво свидетельствовала о том, что М. С. Косторецкий настолько сведущ в коммерческих и семейных делах, что гонорары за его услуги были исключительно высоки. Однако контора его располагалась не на презентабельной Сретенке, а в скромной Бутырской слободе, и это наводило на мысль, что величина этих гонораров определялась не только компетенцией адвоката, но и отсутствием у него чрезмерных моральных принципов и брезгливости в вопросах подбора клиентуры.
В обстановке деловой роскоши Дмитрий Николаевич сразу вспомнил, что одет как огородное пугало. «Ей-богу, эти клетчатые брюки так ужасны, что, останься я в одних кальсонах, и то чувствовал бы себя менее нелепо!» — подумалось ему, и лишь только эта мысль пронеслась в мозгу, он сам удивился, что в таком положении способен переживать из-за изъянов своего внешнего вида. Впрочем, долго рассуждать о странностях человеческого мышления ему не пришлось.
В приемную пружинистой походкой вошел сухопарый человек лет пятидесяти с бритой налысо головой, хмурыми густыми бровями и внушительными кавалерийскими усами. Одет он был в простой армейский защитного цвета френч без погон и других знаков различия, добротные форменные брюки и начищенные до блеска офицерские сапоги.
Не взглянув на Руднева, он жестом приказал одному из двух интеллигентных молодых людей с маузерами придвинуть пленнику стул. Приказ был тут же исполнен, и Дмитрия Николаевича грубо пихнули на обтянутый дорогой кожей ампирный шедевр мебельного искусства. Вошедший тем временем занял место за необъятным адвокатским столом.
— Вы знаете бывшего коллежского советника Анатолия Витальевича Терентьева? — подняв на Руднева тяжелый взгляд, без предисловий спросил человек во френче.
Сердце Дмитрия Николаевича захолонуло. Неужели бывший коллежский советник вместо Киева или Парижа угадил в чекистские застенки?!
Руднев решил, что станет молчать и от всего отпираться. Если Терентьев схвачен и их обоих подозревают в контрреволюционной деятельности, расстрела все равно не избежать, как бы он ни пытался оправдываться и доказывать свою невиновность. Но если все не так однозначно — а в пользу этой зыбкой возможности говорил выбор странного места для допроса — и шанс на жизнь, путь даже лишь у кого-то одного, все-таки есть, не стоит произносить лишних слов, любое из которых может быть истолковано против них с Терентьевым.
— Знаю. Но, простите, с кем я говорю?
— Не имеет значения, — отрезал его собеседник. — Что вас связывает с Терентьевым?
Руднев молчал. Интеллигентный молодой человек совсем неинтеллигентно ткнул ему маузером в затылок.
— Отвечайте! — приказал он.
— Я не стану отвечать неизвестно кому! — уперся Дмитрий Николаевич. — Если вы из ЧК, то почему привезли меня сюда, а не на Лубянку? Если нет, представьтесь и мандат предъявите.
Мохнатые брови человека во френче слегка приподнялись.
— А вам, гражданин Руднев, не все равно, кто вас расстреляет? — спросил он.
— Если это единственная моя перспектива, то разговор окончен. Можете стрелять, — равнодушно ответил Дмитрий Николаевич и демонстративно принялся разглядывать копию Метсю.
Интеллигентный молодой человек с размаху ударил его в солнечное сплетение, а когда Руднев переломился от боли, приложил его по шее так,
— Поднимите! — услышал он сквозь шум в ушах.
Его подхватили под руки, швырнули на стул и плеснули в лицо водой.
— Смерть еще надо заслужить, — процедил вышедший из-за стола и склонившийся над арестованным усатый начальник.
Его лицо оказалось так близко, что Дмитрий Николаевич смог различить паутину морщин вокруг глаз, бьющуюся на виске жилку и запах крепкого табака.
Человек во френче схватил Руднева за волосы и запрокинул ему голову.
— Что это? — рявкнул он, потрясая у лица Дмитрия Николаевича той самой тетрадью с досье на наемного убийцу, которую Руднев хотел отдать Савушкину и которую сыскные изъяли у него при задержании. — Откуда это у вас?
— Я не стану с вами говорить, — упрямо повторил Руднев.
Он снова оказался на полу, и теперь похожие на земских учителей молодые люди пинали его ногами.
«В голову и в живот не бьют, и по почкам тоже, значит, убивать и калечить пока не хотят, — отметил он сквозь марево боли. — Им что-то от меня нужно… Знать бы что… И что с Терентьевым… Нужно, чтобы они проговорились… Нужно тянуть время…»
По приказу усатого избиение прекратилось. Руднева подняли и вновь усадили на стул. Человек во френче стоял перед ним, перекатываясь с пятки на носок, и выжидал, когда арестованный в достаточной степени придет в себя.
— Вас будут бить до тех пор, пока не заговорите, — объявил он, убедившись, что Дмитрий Николаевич способен воспринимать слова. — Если этого окажется недостаточно, я прикажу пытать вас более жестоко.
Руднев решил, что пора дать слабину.
— Что вы от меня хотите? — еле слышно проговорил он.
— Я хочу знать, кто заказал вам и Терентьеву нанять этого человека и для какой цели? — Усатый снова помахал перед носом Руднева пресловутой тетрадью.
Поворот оказался для Дмитрия Николаевича неожиданным. Менее всего он предполагал, что ему предъявят обвинение в посредничестве между неким заказчиком преступления и преступником.
— Мы никого не нанимали, — помотал головой Руднев. — Это просто досье из архива Анатолия Витальевича.
— Почему оно было при вас?
А вот на этот вопрос Дмитрий Николаевич не знал, как ответить, чтобы не подставить еще и Савушкина.
— Кому вы должны были его передать? — не дождавшись ответа, снова стал задавать вопросы человек во френче. — Тому человеку в балихинском доме? Кто он? Почему вы его убили?
— Я никого не убивал. И никому ничего не должен был передавать. Я случайно оказался в том доме, — простонал Руднев, понимая, что сейчас его снова начнут бить.
Но начальник жестом остановил своих интеллигентных костоломов.
Он рванул Дмитрия Николаевича за шиворот, подтащил к столу, положил перед ним лист бумаги и сунул в руку карандаш.
— Нарисуйте его! — приказал он.
— Кого? — не понял Руднев.
— Его! — Человек во френче шваркнул по столу тетрадью. — Как он выглядит?
— Я не знаю! — ответил Дмитрий Николаевич.
У него мелькнула безумная мысль, что карандаш достаточно остер для того, чтобы приставить его к горлу усатого и, прикрываясь заложником, попробовать бежать. Но мысль эта, очевидно, посетила не только его, поскольку, не успел он ее додумать, как почувствовал приставленное к затылку дуло.
— Я не знаю, как выглядит преступник из этого досье, — повторил Руднев, откладывая карандаш. — Я никогда его не видел.
— Действуйте, — процедил человек во френче, обращаясь к заплечных дел мастерам.
Дмитрия Николаевича успели ударить лишь пару раз, и тут в дверь кабинета без стука вбежал Балыба.
— Кто вам позволил войти?! — рявкнул усатый, взмахом руки прерывая экзекуцию.
Не обращая внимания на окрик, Балыба подошел к начальнику и что-то прошептал ему на ухо. Тот заметно вздрогнул и уставился на Руднева с каким-то странным выражением, в котором мешались ненависть и опасливость.
— В Бутырку его, — проговорил он, цедя слова через оскаленные зубы. — И намекните там, что это полицейский прихлебатель.
— Пшел, сука! — прошипел тюремщик и впихнул Дмитрия Николаевича в камеру.
За спиной Руднева лязгнул засов и хлопнула дверца смотрового оконца.
Дмитрий Николаевич замер, пытаясь совладать с накатившим на него отвращением к тюремному смраду и грязи, отвращением столь сильным, что оно в тот момент заглушало в нем и страх, и гнев, и всякие иные чувства.
— Опа! Ты хто, дядя, будешь?
Этот вопрос, произнесенный визгливым, словно бабьим, голосом, заставил Дмитрия Николаевича опомниться.
Он осмотрелся. В общей камере, пространство которой было около пятидесяти квадратных метров, сидело, лежало и стояло не менее полусотни человек. Вид одних был жалок, другие выглядели вполне уверенно. Последние, похоже, относились к криминальному контингенту и составляли добрую половину здешнего общества, очевидно привилегированную. Уголовная братия занимала места на нарах, остальным же приходилось искать себе место на отвратительно грязном и стылом полу.
На нарах, ближних к единственному в помещении окну, забранному двойной решеткой, восседала верховодящая клика. В нее входило несколько матерых бандюганов и дюжина шестерок-подпевал. Именно один из этой блатной свиты и обратился к Рудневу с вопросом.
— Я тебе не дядя, — огрызнулся Дмитрий Николаевич.
Пытаясь игнорировать ощупывающие его злые и настороженные взгляды, Руднев стал пробираться сквозь шевелящееся и матерящееся скопище, выискивая себе место где-нибудь у стены, подальше и от параши, и от здешних Иванов. Он знал тюремные нравы и обычаи, и понимал, что интеллигентничать в камере не стоит, а, наоборот, следует сразу обозначить себя как человека, способного защищать свои интересы.
Выбрав наконец для себя приемлемый плацдарм, Руднев грубо распихал двух крестьянского вида мужиков. Те что-то зло пробурчали, но послушно отползли, а один из них даже набожно перекрестился, увидев изуродованную руку нового соседа. Перчатку с Руднева тюремщики сняли.
Дмитрий Николаевич постелил на пол свой редингот, сел, прислонившись к стене, и устало прикрыл глаза. Никаких сил, ни физических, ни моральных, у него не осталось. «Если эти упыри растерзают меня сейчас, так тому и быть! — почти безучастно подумал он. — Все равно ведь убьют, если узнают, что я водил дружбу с сыскными. Против двух десятков озверелых гаймеников[34] даже Белецкий бы не устоял…»
— Прикурить будет? — прошамкал кто-то у него над ухом и тут же зашелся натужным чахоточным кашлем.
Вздрогнув от омерзения, Дмитрий Николаевич моментально открыл глаза. Над ним стояло одетое в какие-то зловонные лохмотья человекообразное существо с изможденным лицом, покрытым струпьями и свалявшейся пегой растительностью.
— Не курю, — зло ответил Руднев. — Проваливай!
— Че-то ты, дядя, грубый! — взвизгнул давешний противный голос, и из-за спины чахоточного курильщика, юркнувшего куда-то, будто крыса, нарисовался злобно осклабившийся юнец с глупым угреватым лицом.
Вслед за этим молодчиком подтянулось еще несколько человек из числа подпевал.
— Ты тоже проваливай, племянничек, — процедил в адрес
Ему вдруг стало невыносимо от мысли, что придется умереть какой-нибудь грязной унизительной смертью в этом смрадном загаженном аду. Руднев решил, что пусть биться за жизнь ему и бессмысленно, но право на более-менее приличную кончину он будет отстаивать до конца.
— Э-э! Да ты, видать, законов не знаешь! — проскрежетал другой уголовник.
Криминальная шайка сгрудилась вокруг Дмитрия Николаевича плотным полукольцом, словно голодная волчья стая вокруг загнанного зверя. Руднев выжидал, переводя угрюмый взгляд с одного лица на другое, и было в его взгляде что-то такое, что заставляло этих озверелых людей, собравшихся толпой против одного, сохранять уважительную дистанцию и первыми в драку не рваться.
Гул в камере затих. Сидевшие близь Руднева заключенные поторопились убраться подальше от эпицентра назревавшего инцидента, а уголовники нападать, напротив, не спешили, ожидая команды от своих Иванов. Те же как ни в чем не бывало продолжали резаться в запрещенные тюремными правилами карты и хлестать столь же несанкционированный самогон из горла четвертной бутыли.
Наконец один из главарей повернулся в сторону топчущейся вкруг Дмитрия Николаевича оравы и лениво поинтересовался:
— Че за хипеж?
— Да тут фраер с клешней увечной заявляется, — ответили ему. — Можь, его поучить? А, Келарь?
— Ну, поучите, раз охота есть. Все дело, — равнодушно отозвался Келарь и принялся по новой сдавать карты.
Кольцо шпанки колыхнулось и сузилось. Дмитрий Николаевич одним движением вскочил на ноги.
— Ну, кто из вас, скотов, меня учить будет? — угрожающе спросил он и сделал шаг навстречу уголовникам.
По толпе прокатился злой ропот, и из нее выступил коренастый подвижный мужичонка цыганского вида с копной иссиня-черных волос, вороватыми блестящими глазами и золотой фиксой на переднем зубе.
— Давай, Лошадник! Позабавь! Растасуй антеллигента! — возликовала криминальная публика, предвкушая потеху.
Руднев не стал дожидаться, когда Лошадник нападет, и ударил первым. Потехи не получилось. Чернявый мужичонка рухнул снопом и затих.
— Кто следующий? — проскрежетал Дмитрий Николаевич.
В камере повисла тяжелая муторная тишина, которую разорвал злобный и обиженный возглас:
— Этот гнид Лошадника прибил!
Не ожидавшие от мыршавого, калечного, барского вида штымпа[35] этакой силы и сноровки шестерки попритихли и снова стали оглядываться на Иванов. Те прервали игру.
Келарь и еще двое слезли с нар и неторопливыми походками хищников подошли к месту драки. Свита почтительно посторонилась. Келарь пнул ногой валявшегося в беспамятстве Лошадника, люто посмотрел на Руднева, сплюнул и приказал:
— Валите его!
Враз осмелевшая и опьяневшая от злобы толпа ринулась на Дмитрия Николаевича. Эта была плохая тактика. Трое или четверо на одного — в большинстве случаев верная победа, но когда в драку кидаются гуртом, кулачники начинают мешать друг другу. Так и произошло. Те, что были дальше, смяли ближайших, не давая им пространства для маневра, и Руднев, воспользовавшись этим, уложил еще двоих, отшвырнув их под ноги другим нападавшим. Возникла секундная сутолока. Дмитрий Николаевич рванул в сторону двери. Он понимал, что преимущество, которое давала ему неорганизованность и оголтелость бандитской оравы, дело временное, и единственный его шанс на спасение — вмешательство тюремщиков.
Уголовники озверели вконец. В руке одного из них, здоровенного косого мужичары, сверкнуло самопальное лезвие, наточенное, видать, из ложки. Будь этот здоровяк чуть попроворнее, похождения Дмитрия Николаевича на том бы и закончились, но косой двигался медленнее Руднева и еще медленнее соображал, и потому в результате предпринятой им атаки сам он с поломанной кистью выл на полу, а заточка оказалась в руках Дмитрия Николаевича.
Драка длилась еще несколько бесконечных секунд, прежде чем в камеру ворвались охранники и принялись наводить порядок прикладами винтовок.
— Товарищ начальник! — надрывным голосом заблажил Келарь. — У ентого сволочуги буржуинского заточка! Он троих пролетариев порезал!
Дальнейшие события спутались в памяти Дмитрия Николаевича, словно это был дурной горячечный сон. Его нещадно били. Потом куда-то волокли и снова били.
Очнулся он в полной темноте на вонючем сыром тюфяке. Что-то щекотало и царапало ему лицо и шею, а едва он шевельнулся, это что-то с писком бросилось врассыпную.
Руднев был в карцере, по нему бегали крысы.
Дмитрий Николаевич подскочил от ужаса и омерзения, но тело его так болело, что он снова повалился на зловонный тюфяк. «По крайней мере здесь я один, и Иваны меня не достанут», — пронеслась в его голове отрадная мысль, и, утешаясь ею, словно божьим благословеньем, Дмитрий Николаевич провалился не то в сон, не то в забытье.
Глава 6
Квартира была уютной и милой, с окнами, выходящими на тихий, слегка запущенный, но прекрасный в своем непоруганном естестве скверик.
Его всегда удивляли эти московские безмятежные скверы и дворы, мирно дремлющие на задворках шумных центральных улиц. Они напоминали ему волшебный сад Кэрролла, в котором глупышка Алиса изводила бессмысленными вопросам курящую кальян гусеницу.[36] В таких скверах должна была быть какая-то своя непостижимая тайна, магия, оберегающая эти уголки от шума и суеты огромного города, волшебство, останавливающее бег времени и суматоху человеческих будней. Ему казалось, что, если бы он смог постичь мудрое умиротворение этих скверов, то уподобился бы бодхисатвам и нашел ход, ведущей через арку московского дворика прямо в мифическую Шамбалу.
Но тайна не поддавалась. Наверное, он не знал нужных заклинаний или у него не было специального магического артефакта. Что там имелось у Алисы? Ах да… У нее был волшебный эликсир в склянке с надписью: «Выпей меня»…
Склянка была и у него. Стояла на тумбочке рядом с его постелью, а на этикетке значилось: Valerianumbromid, Dr. Weigert, Antihystericum, Antiepileptikum, Hypnoticum, Sedativum[37]. Но этот эликсир не то что не помогал попасть в страну чудес, он даже не избавлял от бессонницы, хотя и считался лучшим средством не только в Москве, но и Петрограде, Варшаве, Гельсингфорсе, Берлине и Париже. Совершенно бессмысленная микстура!
Вообще-то бессонница мучила его редко, так же редко, как и эти невыносимые головные боли. Они настигали лишь тогда, когда он начинал вспоминать… Вспоминать… Вспоминать… Вспоминать! Будь она проклята, эта память! Почему медицина научилась ампутировать больные члены, но до сих пор не знает, как избавить человека от гнилой памяти?
Что толку глотать микстуру доктора Вайгерта, если, даже уснув после нее, он все равно не может отогнать наваждение, в котором его мать — страшная, растрепанная, полураздетая — лезет на табурет с веревкой в руках и, перекрикивая испуганный плачь пятилетней сестренки, орет на него: «Смотри! Это все ты! Это все из-за тебя!»?.. Треклятая микстура лишь мешает проснуться…
Но и не
Интересно, сколько могут не спать бодхисатвы?.. Или гусеницы?.. Гусеницам хорошо, они засыпают, замотавшись в кокон, а потом просыпаются бабочками… Он видел такое… Почти видел… В семь лет он поймал огромную гусеницу и поселил ее в банке, а наутро вместо жирного зеленого червяка обнаружил в ней моток тонких ниток… У него бы и бабочка получилась, но он подумал, что кокон должен пить, и долил в банку воды… Кокон протух и так мерзко вонял, что его пришлось выкинуть.
А что будет, если он укутается в одеяло, словно в кокон? Может быть, проснувшись, он обнаружит у себя крылья? Пусть не такие изящные и красочные, как у бабочки, пусть даже тусклые и невзрачные, как у моли, но все равно крылья! Он расправит их и улетит в волшебный московский сквер, и там память, словно старая, утратившая нюх псина, наконец потеряет его след…
Он проснулся и резко сел, хватая воздух пересохшим ртом. Сердце тяжело и гулко колотилось где-то совсем не на месте и предательски мешало дышать. Прислушавшись к себе, он уловил мучительное пульсирующее напряжение в виске, которое, как он знал, переползет потом на бровь и скулу, и, медленно просачиваясь внутрь головы, переродится в боль.
Нужно менять квартиру. Менять, хотя она была уютной и милой и выходила окнами в тихий, поросший ясенями и кленами сквер. Менять, потому что снизу под ним жила очаровательная старушка, как нынче говорят, «из бывших» — седая ссохшаяся карга в вязаной кофте и платье с кружевным воротником, обожавшая своего дрянного кота, с которым она говорила на идеальном французском, и столь же страстно и самозабвенно любившая Штрауса, пластинки с вальсами которого она крутила целыми днями.
Его мать тоже любила Штрауса… А может быть, наоборот, ненавидела… Так или иначе, но каждый раз, когда мать устраивала истерику и била его чем под руку подвернется, а потом шла вешаться, она всегда заводила граммофон и ставила пластинку Штрауса… Наверное, она думала, что так ее не слышат соседи… Может, они и впрямь ничего не слышали, но вот он теперь при звуках Штрауса неизменно слышал охрипший срывающийся голос матери и плач маленькой, вечно сопливой сестренки.
Ни тогда, ни теперь ему не было жалко ни себя, ни мать, ни малолетнюю сестру. Он не знал, как это — жалко! Но было противно, так противно, будто бы тот протухший кокон оказался у него на ладони… Противно до тошноты, до нестерпимой головной боли, до бессонницы. Эти мучительные ощущения он называл памятью.
Он взглянул на часы. У него было еще целых шесть часов… С избытком, если учитывать, что убийство ему предстояло совершить в соседнем доме.
Снизу послышались «Сказки Венского леса».
Черт! Нужно найти новую квартиру! Он схватил газету и принялся читать колонку объявлений. Через шесть часов он покончит с делами и непременно отсюда съедет!
Руднев не знал наверняка, сколько времени провел в карцере и сколько ему еще предстояло там провести. С того момента, как он окончательно пришел в себя, он стал отсчитывать сутки по кормежкам. Иного ориентира в этом каменном мешке не было, поскольку не было ни единого окна. Свет пробивался лишь через щели волчка, но этот свет был электрическим и никогда не менял своей интенсивности или оттенка.
По правилам тюремной дисциплины, как знал Дмитрий Николаевич, за драку полагалось ужесточение режима не менее чем на трое суток, а за применение заточки — по крайней мере на неделю, и это еще в том случае, если пострадавшие от его руки получили несильные увечья.
Условия были чудовищные: холодное, сырое, темное узкое пространство площадью не более трех квадратных метров с нужником в полу, намертво вмонтированным металлическим табуретом и нарами, которые стали на длительное время поднимать и фиксировать к стене, как только Руднев смог вставать и самостоятельно забирать пайку с откидной дощечки в двери.
Рацион тоже был штрафной. Дважды в день ему приносили лишь кружку воды, имевшей привкус ржавчины, и маленький кусочек хлеба, безвкусного и клеклого, будто слепленного из глины с примесью рубленой соломы. В третий раз вода заменялась жидкой баландой, сваренной, судя по вкусу и консистенции, из картофельных очистков.
И все-таки, несмотря на весь ужас своего теперешнего положения, Дмитрий Николаевич страшился того дня, когда его вернут в общую камеру. Он не сомневался, что по наущению таинственного человека во френче Иванам нашепчут про его, Руднева, былые подвиги, и, значит, судьба ему уготована незавидная. Ему, измученному карцером и голодом, и дня не продержаться против уголовной стаи. Впрочем, даже если бы он и сумел за себя постоять, гайменики, словно шакалы, дождались бы, пока он уснет — а этого все равно не избежать — и разделались с ним спящим.
Единственная надежда на то, что кто-нибудь из друзей сможет выхлопотать ему освобождение. Но надежда эта была призрачной, словно мираж в Аравийской пустыне. Вероятность, что бывшего графа, обвиненного в черт знает каком, но точно в контрреволюционном преступлении, оправдают и выпустят, стремилась к нулю, тогда как вероятность серьезных неприятностей для тех, кто станет за него хлопотать, была вполне себе значимой. Поэтому, хотя в глубине души Дмитрий Николаевич и надеялся, он молил Бога, чтобы дорогие ему люди смирились и не пошли на напрасный и бессмысленный риск, пытаясь вытащить его из застенков.
По расчетам Руднева, миновало не менее четырех суток прежде, чем дверь его каземата распахнулась и из-за нее раздался приказ:
— Руднев, на выход!
Дмитрий Николаевич, почувствовав внезапную пустоту и отрешенность в душе, плотно запахнул на себе редингот и вышел в тюремный коридор.
Свет забранной в решетку лампы, единственной в этом каменном рукаве, показался ему после темноты карцера настолько нестерпимо ярким, что он невольно прикрыл глаза рукой и застонал.
— На выход! — повторил тюремщик и пнул нерасторопного узника в спину.
Дмитрий Николаевич подчинился, постепенно привыкая к свету и пространству.
Куда его ведут, он не знал, и, как ни странно, было это ему абсолютно безразлично. Руднева сковал тот душевный паралич, который случался с ним всякий раз в минуту полной безысходности.
Дмитрия Николаевича провели через залитый пьяным весенним солнцем тюремный двор в административный корпус. Дежурный, не глядя на Руднева, прошуршал какими-то бумажками, велел ему назвать себя, отметил что-то в толстенном разлинованном вручную журнале и безразлично буркнул:
— Можно…
Опомнился Руднев, лишь когда оказался на улице и ворота Бутырского замка с
«Что же это? Я свободен?» — как-то неестественно медленно дошло наконец до него. И едва это понимание укрепилось в сознании Дмитрия Николаевича, тело его ослабело настолько, что он был вынужден остановиться и привалиться к ближайшей стене. Он более не мог сделать ни шагу, отчетливо понимая, что упадет от малейшего усилия.
— Эй, мил человек! — долетел до него добродушный, окающий на вологодский лад голос. — Ты чегой-то? Ослаб, что ль, совсем?
Руднев поднял голову и увидел остановившуюся подле него подводу, груженную переложенными соломой ящиками. Телегой правил крепкий деревенского вида мужик с улыбчивым лицом и благодушным взглядом.
— Ослаб… — еле слышно подтвердил Дмитрий Николаевич.
— А ты не тифозный, часом, будешь?
— Нет… Здоровый я… Просто устал…
Мужик понимающе подмигнул.
— Знамо дело, устал! В холодной-то всякий умается. Видал я вашего брата немало. Уж сколько лет тутошним путем проезжаю… Ладно, мил человек, садись, что ли, подвезу. Тебе куды надо-то?
Бывшего хозяина Пречистенского особняка, нетвердой походкой вошедшего в двери флигеля, можно было узнать лишь с трудом. Ссутулившийся, похудевший, одетый в грязную несуразную одежду с чужого плеча, с осунувшимся посеревшим лицом, заросшим многодневной щетиной, и с каким-то невыразимо мученическим взглядом Дмитрий Николаевич потерянно оглядывался по сторонам, будто бы не узнавал своей прихожей.
Застывшая на пороге кухни Настасья Варфоломеевна, прикрывая рукой рот и раскачиваясь из стороны в сторону, тихо, но надрывно заголосила, выскочившая вслед за ней Клавдия заплакала навзрыд, а открывший Рудневу дверь Никифор повалился на колени, обхватил ноги Дмитрия Николаевича и, давясь слезами, запричитал:
— Ваше сиятельство!.. Барин!.. Батюшка!.. Родимый вы наш!..
— Будет-будет! Не хоро́ните же, право… — Дмитрий Николаевич слабо улыбнулся и тряхнул слугу за плечо. — Никифор, ну ты что?.. Поднимись!
Камердинер встал на трясущиеся от волнения ноги и, размазывая по щекам непослушные слезы, строго цыкнул на женщин:
— Кончай выть, бабье! Обед барину готовьте!
Все еще всхлипывая и причитая, Настасья Варфоломеевна с Клавдией скрылись на кухне.
— Никифор, ты мне воды согрей, — попросил Руднев, скидывая на пол замызганный редингот. — Одежду и белье — в печь… И керосин принеси вшей вытравить…
Оставить барина одного в ванной Никифор побоялся, опасаясь, что тот уснет и, не приведи господь, потонет. Покуда он нещадно тер Дмитрия Николаевича распаренной мочалкой, охая и ахая на предмет синяков, щедро покрывавших барское тело и отливавших всеми цветами от багрового до зеленого, он успел поведать, что обитатели флигеля почти отчаялись увидеть Руднева живым.
С того дня, как Дмитрия Николаевича, попавшего под подозрение в убийстве, забрали чекисты, его местонахождение оставалось неизвестным. Напрасно Белецкий и Савушкин обивали пороги, пытаясь выяснить его судьбу. Даже на запрос Трепалова, отправленный на имя самого товарища Дзержинского, ответа не последовало. Бывший граф Руднев-Салтыков-Головкин исчез абсолютно бесследно, что в их мутное неспокойное время революционного бедлама и беззакония могло означать, что он, скорее всего, пополнил собой список жертв беспощадного пролетарского террора.
Руднев, который, по большому счету, и сам толком не понимал, что с ним произошло, объяснил лишь, что бóльшую части времени провел в карцере Бутырского замка. Вспоминать свои злоключения желания у него сейчас не было никакого, ему просто хотелось наслаждаться безопасностью, заботой, горячей водой и ароматом персидского мыла, вынутого Никифором из бог весть каких закромов, чтобы отмыть шевелюру барина от керосиновой вони.
Избавленный, наконец, от всякого следа тюремной грязи, выбритый до лосковой гладкости и одетый во все чистое, Дмитрий Николаевич пребывал в блаженстве, граничащем с эйфорией. Никифор попытался уговорить его лечь в постель, но Руднев заявил, что хочет дождаться Белецкого, который, как выяснилось, ушел с самого раннего утра в надежде попасть на прием к наркому просвещения Луначарскому, чтобы просить помощи в поиске и освобождении работника революционного культпросвета, в прошлом имевшего международную известность и, несомненно, являющегося культурным достоянием молодой советской республики.
Попросив камердинера принести ему горячего чая и плед — он никак не мог согреться, — Дмитрий Николаевич, кутаясь в халат, вышел в гостиную. В этот самый момент в прихожей щелкнул замок, и на пороге появился Белецкий, скорбно поникший и будто постаревший с их последней встречи.
Увидев Руднева, Белецкий на мгновенье застыл, а после кинулся к Дмитрию Николаевичу и, не произнося ни слова, стиснул его в объятьях так, что тот буквально не мог вздохнуть.
— Задушишь! — прохрипел Дмитрий Николаевич.
Стальные тиски слегка ослабли, но не разжались, а плечи Белецкого пару раз судорожно дрогнули.
— Белецкий, только ты еще плакать не смей! И без тебя тут ламентаций хватило! — взмолился Дмитрий Николаевич, смущенный и до глубины души тронутый столь бурным проявлением радости со стороны друга, обычно хладнокровного и к демонстрации чувств не склонного.
Белецкий еще несколько секунд удерживал Руднева в объятьях и, наконец разжав их, отстранился.
— Jesus![38] Да вы как из преисподней вернулись! — ахнул он, осмотрев Дмитрия Николаевича с ног до головы.
— Из карцера, — поправил Руднев. — Хотя разница, на мой взгляд, невелика.
Тут в гостиной появился Никифор с чаем и пледом, и они на пару с Белецким принялись устраивать Дмитрия Николаевича на диване, кутая и обкладывая подушками. В обычное время Руднев терпеть не мог суеты вокруг своей персоны, но сейчас избыточная и трепетная забота воспринималась им охотно и с благодарностью.
Из кухни выкатилась радостная и деловитая Настасья Варфоломеевна, таща целый поднос невероятно вкусно пахнущей еды.
— Вот, барин, откушайте! — зачастила женщина. — Хлебушек свежий. Картошечка на маслице сливочном. Кулеш с мясцом куриным белым. Молочко томленое.
Было просто непостижимо, когда Настасья Варфоломеевна все это успела состряпать и где взяла свежий хлеб, молоко, масло и курицу.
Белецкий, однако, кухаркин энтузиазм остудил, заявив, что изголодавшемуся Дмитрию Николаевичу сразу усердствовать с едой никак нельзя, и велел оставить для него лишь порцию супа, которую еще и перетер в неприглядную кашицу. Впрочем, Руднев не привередничал, находя, что и перетертый кулеш несравненно вкуснее и сытнее тюремной баланды.
— Как вам удалось выйти из тюрьмы? — спросил Белецкий, когда Дмитрий Николаевич опустошил тарелку.
— Я тебя хотел об этом спросить, — удивился Руднев. — Разве меня не твоими молитвами выпустили?
— Молитвами, может, и моими, — не стал возражать Белецкий, — но всякая иная инстанция, кроме небесной канцелярии, оставалась глуха к моим обращениям.
— Так может, Савушкин добился?
Брови Белецкого строго сошлись у переносицы, как это всегда бывало, когда его воспитанник Митенька Руднев умудрялся вытворить что-нибудь, выходящее из рук вон.
— Савушкин добился, чтобы с вас сняли подозрение в убийстве! — жестко отчеканил
Руднев ничего объяснить не мог. И не потому, что не находил оправданий или убедительных обоснований для своих деяний, поставленных ему Белецким в укор, а потому, что упреков друга он даже и не слышал. Дмитрий Николаевич крепко спал, обессиленный пережитым кошмаром и убаюканный покоем Пречистенского дома.
Глава 7
Загадка освобождения Дмитрия Николаевича пополнилась новыми подробностями несколько часов спустя, когда на пороге флигеля возник неожиданный гость: слегка полноватый человек тех же лет, что и Руднев, с умным, но нервозным лицом и движениями типичного холерика. Одет он был аккуратно, но невзрачно, на манер провинциальных интеллигентов. Образ классического вернакулярного разночинца подчеркивали также холеная чеховская бородка и очки с круглыми стеклами, настолько толстыми, что вставлены они были не в модную металлическую, а в массивную роговою оправу.
— Здравствуй, Дмитрий! — поздоровался он с хозяином дома, неожиданно обратившись к Рудневу по имени и на «ты». — Узнаешь?
Дмитрий Николаевич несколько мгновений вглядывался в лицо гостя, а после радостно и изумленно воскликнул:
— Не может быть! Арсений, ты?!
Действительно, в гостиной пречистенского флигеля стоял Арсений Акимович Никитин, университетский товарищ Руднева, с которым связывала его старая и непростая история[39] и с которым они не виделись с того самого дня, как нижегородский поезд увез Арсения Акимовича вместе с его невестой девицей Екатериной Афанасьевной Лисицыной из Москвы в Арзамас. Друзья иной раз писали друг другу письма и посылали к праздникам открытки. Впрочем, чаще писали супруги Никитины, поскольку у них оказывалось значительно больше новостей, чем у Руднева, да и писем писать Дмитрий Николаевич, сказать по чести, не любил и обычно поручал это Белецкому, хотя тот и ворчал, что его функции секретаря подразумевают ведение исключительно деловой переписки, но никак не личной.
О карьере друга Дмитрий Николаевич знал лишь, что тот, как и мечтал еще с университетской скамьи, сделался присяжным поверенным, однако славы себе на адвокатском поприще не стяжал и капиталов не нажил, поскольку в основном брался защищать людей простых и небогатых, а также тех, кто угодил под суд по политической статье.
— Да ты проходи, Арсений, садись! Что стоишь-то?.. Чаю хочешь? Или, может, пообедаешь? Ты какими судьбами в Москве? Давно приехал? Екатерина Афанасьевна с детьми тоже здесь? — засыпал старого приятеля вопросами Дмитрий Николаевич, чувствовавший себя после сна и еды значительно бодрее.
Никитин продолжал неловко топтаться посреди комнаты, нервно потирая руки.
— Я лучше чаю, Дмитрий, — ответил он наконец. — Я в поезде перекусил… Катерина мне с собой завернула…
— Она в Арзамасе осталась?
— Нет, она тут, под Москвой. На наркоматовской даче в Зубалове.
— Наркоматовской? — переспросил Руднев, не поверив своим ушам.
Арсений Акимович сперва еще сильнее задергался, а потом вдруг разом собрался, угомонил беспокойные руки, прямо взглянул в лицо университетского сотоварища и произнес негромко, но так внятно и проникновенно, как это умеют делать только лучшие адвокаты:
— Да, на наркоматовской. Я работник наркомата юстиции. Две недели как возглавляю законодательно-кодификационный отдел. Я большевик, Дмитрий, член социал-демократической рабочей партии с 1905 года.
В гостиной пречистенского флигеля повисла тишина, неприятно звенящая, словно стекло, готовое лопнуть от голоса оперной дивы.
— Ты никогда об этом не писал, — проговорил Руднев лишь только для того, чтобы слова его нарушили тягостное давление этой нестерпимой дребезжащей тишины.
— Я не знал, как ты к этому отнесешься, — все тем же адвокатским тоном ответил Арсений Акимович. — Вернее, как раз знал и не хотел, чтобы это отразилось на наших взаимоотношениях.
Безликое «на наших взаимоотношениях», сказанное Никитиным вместо задушевного «на нашей дружбе», больно резануло Руднева. Ему вдруг сделалось и обидно, и стыдно от того, что политические убеждения — химерная по своей природе сущность, пусть даже и возведенная нынче в статус единственного и абсолютного мерила добра и зла, — были способны в одночасье обесценить все то, что они с Никитиным друг в друге бесконечно уважали и что связывало их долгие годы.
Руднев понял, что вибрирующая от напряжения стеклянная стена, внезапно разделившая двух старых друзей, должна быть немедленно разрушена, иначе проклятое это стекло сделается тверже гранита и он навсегда потеряет товарища, а вместе с тем подернутся мерзостным налетом отчуждения и предательства теплые и светлые воспоминания его университетской юности.
— Если ты большевик, значит, Маркса читал? — с деловитой серьезностью спросил Дмитрий Николаевич и, не дожидаясь ответа озадаченного Никитина, пояснил свой внезапный интерес: — Белецкий настаивает, чтобы я прочел «Капитал». Дескать, интеллигентному человеку должно ознакомиться с политэкономическим базисом государства, в котором живешь. А я в таких вопросах полный профан и труд этот не осилю. Так может, чтоб Белецкого уважить, ты, Арсений, мне вкратце суть перескажешь, а?
Фантомное стекло брызнуло и осыпалось веселым, по-мальчишечьи звонким смехом Никитина.
— Я для тебя, Дмитрий, краткий конспект подготовлю, — пообещал он и попросил: — Чаем-то угости! А то я как утром с поезда сошел, весь день по твоему следу бегаю. Умаялся совсем!
— По моему следу? — Руднев сперва удивился, а потом догадался. — Арсений! Так это я тебе должен быть благодарен, что живым из тюрьмы вышел?!
— Ну, не в такой категоричной формулировке, — снова переходя на адвокатскую манеру, ответил Никитин. — Я тебе все расскажу, Дмитрий, только чаю дай!
По рассказу Арсения Акимовича выходило так, что Руднев относился к той категории людей, о которых в народе говорят, что родились они в рубашке, ибо его спасение стало результатом каких-то странных, но несомненно благоприятных для Дмитрия Николаевича обстоятельств.
Началось все с того, что Никитину, занимавшемуся вопросом пересмотра положений о пенитенциарных учреждениях, были предоставлены списки заключенных Бутырской тюрьмы, среди которых он наткнулся на имя своего бывшего сокурсника. Арсений Акимович кинулся разбираться, и выяснилось, что бывший граф Руднев-Салтыков-Головкин, как, впрочем, и большинство бывших графов, а также баронов и князей, является пособником белогвардейской сволочи и активным участником контрреволюционного заговора.
Никитин обратился в ЧК. Чекисты внимательно
Очертя голову и уже не чая спасти друга, Арсений Акимович помчался в здание бывшего московского Купеческого общества на Солянке, где вершила свой безжалостный суд пролетарская Фемида, и в дверях буквально столкнулся с секретарем ревтрибунала, которым оказался некто Осип Меруля.
Товарищ Меруля не просто хорошо знал Арсения Акимовича, но считал себя обязанным ему по гроб жизни за то, что когда-то давно, в годы первой русской революции, совсем еще зеленый адвокат Никитин выступил защитником на суде и спас от виселицы самого Осипа и его младшего брата, обвиненных в пособничестве анархистам.
Арсений Акимович рассказал бывшему своему подзащитному о Рудневе, заявив при этом, что готов поручиться за Дмитрия Николаевича головой, а также партбилетом, и что тот, пусть и беспартийный бывший аристократ, но еще в студенческие годы активно поддерживал революционные идеи, участвовал в студенческой демонстрации и скрывал в своем доме активистов университетского подполья.
— Ничего такого не было! — возмущенно перебил Арсения Акимовича Руднев. — Никогда я ваших бунтарских увлечений не поддерживал! И в демонстрации не участвовал, а просто тебя, дурака, из давки вытащил, да и то только благодаря Белецкому, а так бы оба мы с тобой там сгинули. И прятал я тебя лишь потому, что мы друзьями были!
— Что бы там вами, Дмитрий Николаевич, ни двигало, но факт есть факт: и в строю демонстрантов вы побывали, и участников революционного кружка полиции не выдали, да еще и провокатора на чистую воду вывели, — неожиданно поддержал Никитина Белецкий. — Так что не отпирайтесь и не гневите бога! Или кого там нынче гневить не следует?
Белецкий хоть и был безмерно рад чудесному освобождению Дмитрия Николаевича, в душе опасался, что чудо это в любой момент может кончиться и в дверях мирного Пречистенского флигеля снова появятся люди с наганами, имеющие безудержное желание немедленно поставить его друга к стенке, поэтому был готов соглашаться с любыми, даже самыми нелепыми аргументами в пользу политической благонадежности Руднева.
— Свидетель подтверждает достоверность приведенных защитой фактов, — хохотнул Никитин и продолжил свой рассказ.
Проникшись увещеваниями своего спасителя и рассудив, что начальник законодательно-кодификационного отдела наркомюста абы за кого просить не станет, Осип Меруля немедля препроводил Арсения Акимовича к самому товарищу Берману[40], председателю Московского ревтрибунала. Никитин повторил Якову Александровичу историю своего университетского друга, и тот, будучи в свое время одним из основоположников революционного студенческого движения и оттого имевший слабость к всякому его представителю, тут же взялся лично пересмотреть дело Руднева.
Дело показалось товарищу Берману каким-то невнятным. В соответствии с ним Дмитрий Николаевич Руднев являлся участником монархического заговора, имеющего своей целью организацию побега царской семьи из ссылки. В основу обвинения был положен донос, написанный со слов неграмотного, но бдительного красноармейца Егора Афанасьева, служившего в охране Отдела агитационной культуры и борьбы с антиреволюционной пропагандой, который располагался аккурат в бывшем фамильном гнезде монархиста Руднева.
Никаких конкретных фактов, свидетельствовавших против Дмитрия Николаевича, товарищ Афанасьев назвать не мог и ссылался преимущественно на свое пролетарское чутье да революционную зоркость. Для ареста бывшего графа хватило бы и этого, но тут появилось еще одно, по мнению следствия, неоспоримое доказательство вины заговорщика.
Гражданин Руднев ни много ни мало был пойман с поличным на месте зверского убийства. Жертвой оказался бывший филер охранного отделения Капитон Федульевич Зябликов. Прямых улик против Дмитрия Николаевича в деле не содержалось, и единственное, что роднило это происшествие с монархическим заговором, была пасхальная открытка с парадной фотографией царской семьи, подоткнутая под ножку качающегося стола в комнате покойного Зябликова. Однако все эти мелочи не помешали следствию сделать однозначный вывод о виновности бывшего графа как в антиреволюционной деятельности, так и в убийстве, которое он совершил якобы с целью избавиться от колеблющегося соратника по заговору.
Якову Александровичу, который хоть и был председателем ревтрибунала, но все-таки относился к числу юристов старой школы, доказательная база против гражданина Руднева как заговорщика-монархиста виделась высосанной из пальца, да и обвинение в убийстве он счел необоснованным, по крайней мере в рамках имеющихся в деле материалов.
Не откладывая в долгий ящик, товарищ Берман сразу позвонил начальнику Московского уголовного розыска, и товарищ Трепалов поведал председателю ревтребунала, что, во-первых, проведенное его сотрудниками расследование полностью сняло всякие подозрения с гражданина Руднева, а во-вторых, что судьба и местонахождение гражданина Руднева ему неизвестны с того самого момента, как представители ВЧК забрали Дмитрия Николаевича из Гнездниковской конторы и увезли в неизвестном направлении.
Убедившись таким образом, что по крайней мере в убийстве гражданин Руднев не виноват, Яков Александрович договорился о встрече с самим Дзержинским и передал для председателя ВЧК копию дела Руднева, приложив к нему свои комментарии.
— Я попросил Якова Александровича взять меня с собой, — продолжал свое повествование Никитин. — Тот согласился, сказав, что мое ручательство будет полезным. Однако я очень боялся, что до ручательства дело может не дойти. Феликс Эдмундович имел возможность принять нас лишь на следующий день, то есть сегодня, а за это время с тобой, Дмитрий, могло произойти все что угодно. В общем, я себе места не находил, а тут еще Катерина позвонила и попросила приехать к ней на дачу. Она хуже Пинкертона! Сразу поняла, что у меня что-то случилось, и мне весь вечер пришлось выкручиваться. Не мог же я ей сказать, что ты сидишь в Бутырке и тебя того гляди расстреляют как врага революции! Утром я вернулся в Москву, и мы с Берманом отправились к Дзержинскому, но того не оказалось на месте, и нас встретил его секретарь Ксенофонтов[41]. Этот тип всячески пытался нас выставить, поэтому Якову Александровичу пришлось ему недвусмысленно намекнуть, что отсутствие должного уважения к председателю Московского революционного трибунала по меньшей мере недальновидно. Ксенофонтов экивоки понял, но еще долго выкаблучивался и, лишь убедившись, что мы не уйдем, пока не проясним своего вопроса, соизволил-таки запросить о тебе в Бутырской тюрьме. И тут выяснилось, что тебя несколько часов назад освободили.
— Так кто же приказал меня освободить? — спросил Руднев.
— Не знаю, — пожал плечами Никитин. — Ксенофонтов заявил, что не в курсе, а
Дмитрий Николаевич несколько секунд молча смотрел на своего университетского товарища, а потом взорвался:
— Радоваться?! — заорал он. — Ты предлагаешь мне радоваться?! Может, мне еще из благодарности в ноги кинуться твоим ВЧК и ревтрибуналу?! Меня, ни в чем не повинного человека, в карцер заперли! И я должен теперь радоваться?!
Арсений Акимович потупился и принялся суетливо перебирать руками.
— Дмитрий, я все понимаю… — начал он, но Руднев его перебил:
— Ни черта ты не понимаешь! Ты не можешь понять! Не можешь!
— Дмитрий Николаевич, Арсений Акимович не виноват в ваших злоключениях, — попытался вмешаться Белецкий, который до того безмолвно и неподвижно, словно статуя, подпирал подоконник.
— Молчи, Белецкий! — гаркнул на него Руднев. — Молчи!.. А ты, Арсений, раз ты все понимаешь, объясни мне, что такого плохого я сделал твоему пролетариату? Что?! Почему вдруг вы — большевики — натравили на меня озверелых мужиков, убедив их, что я и подобные мне во все времена были причиной их бед и горестей?! Мои предки еще со времен Рюриковичей служили России, не жалея живота своего! Мой прапрадед-генерал на Бородинском поле голову сложил вместе с простыми солдатами. Прадед на стенах Баязета ноги лишился. Дед в Инкерманском сражении артиллерией командовал. Отец Алтайские земли изучал и сгинул в экспедиции. Все они во славу отечества жизнь свою прожили! Так за что же вы их теперь проклинаете?! А меня за что, Арсений? За то, что картины писал? Или за то, что помогал ловить преступников?! Бог свидетель, ни душегубов, ни жертв я никогда по сословиям не делил! Так в чем же мое преступление перед народом, перед вашей советской властью, будь она проклята?!
Никитин не отвечал. Он смотрел в сторону, кусая губы и нервно ломая пальцы.
Белецкий тоже молчал, глядя на Дмитрия Николаевича со страдальческим сочувствием, и по его стоическому лицу то и дело пробегала судорога.
А Руднев продолжал выкрикивать все то, что в нем наболело, что мучило его все эти страшные месяцы, начиная с рокового октября, и что надорвало его за несколько жутких последних дней. Он понимал, что срывается в истерику, но сдержаться не мог, и от этого ему становилось еще хуже. Он чувствовал себя надломленным, обессиленным, больным.
— Что же ты молчишь, Арсений? Отвечай! Где твое красноречие?! Или вы, большевики, только на митингах лозунги провозглашать умеете перед чернью неграмотной? А так-то вам и сказать нечего?! Потому что учиненному вами беспределу и беззаконию оправданий нет и быть не может!..
— Дмитрий, ты несправедлив! — наконец тихо произнес Никитин. — Ты все однобоко выставил, потому что в тебе обида говорит…
— А что ж во мне еще говорить-то может?! Что, кроме обиды и злости безмерной, может быть, когда в моем доме, из которого меня выставили, бесчинствуют твои красные комиссары? Когда какие-то упыри с мандатами меня без всяких объяснений допрашивают с пристрастием, а потом к мазурикам в камеру швыряют… Да ты сам-то, Арсений, не боишься того, во что вы страну превратили? Голод! Разруха! Брат на брата идет! Ни закона, ни совести! Всякая сволочь с красной лентой может в любой момент у любого человека жизнь отнять! Ты что же думаешь, Арсений, когда эти твои немытые товарищи всех нас, бывших, перестреляют, они угомонятся? Не-ет! Нет, дружище! Они возьмутся за тебя и твоих интеллигентных революционных соратников! Потому что ты, по их представлениям, тоже буржуй, раз университет окончил и очки носишь!
Ярость в Дмитрии Николаевиче начала угасать, и теперь он уже не имел потребности упрекать Никитина, но отчего-то желал спорить с ним. Впервые для себя спорить о непонятной и неприемлемой для него, Руднева, идеологии, внезапно перевернувшей, перекроившей и подчинившей себе мир. Арсений Акимович чутко уловил эту перемену настроения своего друга и подхватил дискуссию, но не столько из-за того, что и сам хотел ее, сколько из желания дать Рудневу возможность выговориться до конца и тем облегчить душевную боль.
— То, о чем ты сказал, Дмитрий, болезни переходного периода, — произнес он спокойно и уверенно. — Сейчас много трудностей и перегибов много, но пройдет время, и все наладится. Восстановится порядок, поднимутся экономика и сельское хозяйство, наука и техника выйдут на новую высоту, люди, все до единого, станут образованными и высокоморальными. Это не сразу, конечно, случится. Мы-то с тобой, может, и не доживем, но наши дети и внуки будут жить в другом мире. В мире справедливости, социальных свобод и равенства. В мире, где нет угнетателей и угнетенных, где учитывается интерес каждого индивидуума, потому что у всякого человека окажется возможность влиять на правила и законы этого мира.
— Арсений, это утопия! Нельзя учесть интересы каждого!
— Ты не веришь в демократию!
— Не верю! Да что там «не верю»! Я наверняка знаю, что на сто человек лишь трое или, дай бог, пятеро имеют тот уровень интеллекта, нравственности и воли, который необходим для управления не то что государством, но хотя бы горсткой людей. А демократия твоя — это когда оставшиеся девяносто пять или девяносто семь балбесов станут им диктовать свои представления.
— Но согласись все же, Дмитрий, что всякий человек лучше знает, что ему для счастья нужно!
Руднев язвительно рассмеялся.
— Еще бы! В плане счастья-то, конечно, всякий за себя решить может! Только всегда ли во благо его счастье сложится? Я вот, когда мальчонкой был, очень яблоки незрелые любил, а Белецкий — тиран и деспот — есть их мне, понятное дело, запрещал. Один раз я его наставлений слушать не стал и, реализуя свое законное право на счастье, наелся зеленух так, что потом три дня животом маялся, а угнетатель мой меня черничным киселем да желудочной микстурой отпаивал.
— Революция — не яблоки, а большевики — не дети малые! — упрямо возразил Никитин, воинственно сверкнув очками.
— То-то и оно, что не яблоки и не дети! И потому от деяний ваших Россию еще не одно десятилетие корежить будет! Вы, Арсений, открыли ящик Пандоры, дозволив «униженным и оскорбленным» свой порядок диктовать.
— А по-твоему, Дмитрий, диктовать должны вы — аристократы и капиталисты? Ты правда считаешь, что запись в Бархатной книге или миллионный счет в банке делает человека выше остальных?
— Я так не считаю! Равно как не считаю, что пролетариат имеет право на диктатуру! В чем, скажи мне, Арсений, разница между тем строем, что был, и тем, что вы устроили? И тогда, и сейчас одних людей признают в большем праве, чем других.
— Мы провозгласили главенство труда, равных возможностей и справедливого распределения материальных благ!
— Справедливого?! — взвился Руднев. — В тюрьме уголовникам, которых по какой-то неведомой мне причине приравнивают к трудовому народу, полагалось полфунта хлеба в день, а мне — четверть, хотя я честно несу трудовую повинность и являюсь служащим советского культпросвета! Это ты называешь справедливостью?
Никитин открыл было рот, очевидно, желая что-то возразить, но вдруг осекся, снова потупил глаза и беспокойно заелозил, словно испытывая невероятную неловкость или затруднение.
— Что? — спросил Дмитрий Николаевич, сверля друга пристальным взглядом. — Что ты мне сказать хотел, Арсений?
Бывший московский студент и нынешний служащий наркомюста поднял на друга близорукий взгляд, вдруг показавшийся Рудневу испуганно-кротким, и, совсем не по-адвокатски запинаясь, ответил:
— Да я, собственно… Я про твою трудовую повинность… Ты, конечно, художник замечательный, и призвание в этом деле имеешь, но в нынешнее время иной твой талант куда больше нужен… Понимаешь?.. Ты ведь сыщик от бога!
Руднев оборвал Никитина нетерпеливым жестом.
— Арсений, не юли! Говори же, что у тебя случилось? Ты ведь мне чего-то важного недосказал, так?
Никитин окончательно смешался.
— Ты, Дмитрий, только не подумай, что я из какой корысти за тебя хлопотал!.. Я лишь вчера узнал… От Катерины… Она меня потому и просила приехать… У нас там, в Зубалове, странные вещи творятся…
Договорить Арсений Акимович не успел. В дверь Пречистенского флигеля позвонили долгим, нетерпеливым звонком.
Белецкий, захолонувший в душе и оттого двигающийся как-то неестественно угловато, словно ожившая статуя, отпер дверь.
В гостиную вошел рослый молодой человек в военной форме и с красной повязкой на руке.
— Вы Дмитрий Николаевич Руднев? — басовито спросил он, вперив в хозяина дома прямой уверенный взгляд.
— Да, я, — выдохнул Руднев, чувствуя внутри тоскливую сосущую пустоту.
Армейский протянул Дмитрию Николаевичу запечатанный конверт без подписи и приказал:
— Ознакомьтесь!
Руднев машинально взял конверт, распечатал и прочел: «Гр. Рудневу Д. Н. лично в руки. Приказываю явиться завтра к девяти часам утра ко мне на Лубянку. Нач. особ. секр. отд. ВЧК Горбылев», ниже под машинописными строчками от руки было начертано: «Нам нужна ваша помощь, товарищ Руднев», и стояла подпись «Александр Федорович Горбылев».
Дмитрию Николаевичу потребовалось не меньше минуты, чтобы, стряхнув с себя липкий страх, опутавший его словно паутина при звуке дверного звонка, осмыслить прочитанное.
— Вам все ясно, гражданин Руднев? — отчеканил вестовой.
— А если я не приду? — неожиданно даже для самого себя спросил Руднев.
Армейский поднял брови, отчего лоб его пересекло несколько глубоких асимметричных морщин, придавших ему вид актера трагикомического жанра.
— Вы придете, — размеренно, чуть не по слогам, ответил он и вышел, не дожидаясь, что его станут провожать.
Повисшую в гостиной тишину нарушил четкий и деловитый голос Белецкого:
— Савушкин достал для нас с вами, Дмитрий Николаевич, два паспорта, а Никифор приготовил два чемодана с самым необходимым. Если мы поторопимся, то успеем сесть на вечерний поезд до Харькова.
Руднев взглянул на друга так, будто бы тот вдруг заговорил с ним по-китайски, потом тяжело вздохнул, энергично потер лицо, как это делает человек, отгоняющий сон или наваждение.
— Сегодняшний поезд на Харьков уедет без нас, — заявил он и добавил с невеселой усмешкой: — Но паспорта и чемоданы держи наготове. — Потом он повернулся к Никитину и устало спросил: — Что там у вас на даче стряслось?
Арсений Акимович, которого появление вестового из ВЧК потрясло не меньше всех остальных, не сразу смог собраться с мыслями. Он снял очки, надел, снова снял и принялся протирать их платком с таким остервенением, словно намеревался измельчить стекло в порошок.
— Наверно тебе, Дмитрий, сейчас не до того… — пробормотал он извиняющимся тоном.
— Да не мямли ты! — раздраженно оборвал его Руднев. — Рассказывай давай!
— Я толком и не знаю, что рассказать… — Никитин наконец оставил в покое свои очки и переключился на тисканье носового платка. — Я хотел тебя просить подъехать и на месте разобраться…
— Так что случилось-то?
— Может и ничего не случилось, — вздохнул Арсений Акимович. — Может, всем только показалось… Понимаешь, Дмитрий, нашим соседом по даче является некто Христофор Георгиевич Дульский, старый революционер-народник, еще с Чернышевским в Нерчинске дружбу водил. Ему глубоко за восемьдесят, но старик он умом крепкий и интересный очень даже, при этом абсолютно одинокий. Катерина с ним сдружилась. Ну, знаешь, как бывает, старики к молодым милым женщинам благородный и нежный интерес питают. Так и тут. Катюша к нему ежедневно захаживает. Они чай пьют, разговаривают, он ей про свою молодость рассказывает. И вот третьего дня пришла она к нему, как обычно, а он какой-то сам не свой. Катерина даже испугалась, что старик захворал, но тот говорит, нет, мол, все хорошо. Катюша волновать Христофора Георгиевича побоялась и потому с вопросами приставать не стала, но, уходя, зашла к его экономке — бабе на редкость склочной и зловредной — и попросила присмотреть за Дульским повнимательнее, а в случае чего сразу слать за доктором и за ней. Кухарка выслушала Екатерину и ехидно так высказалась в том смысле, что бывают же такие бесстыжие люди, что доверчивых стариков обманывать не гнушаются, а потом еще из себя заботливых корчат. Ты Катерину знаешь, она у меня боевая, спуску никому не даст. В общем, приперла она экономку к стенке и потребовала объяснений. Выяснилось, что случилось происшествие не иначе как криминального характера: Христофор Георгиевич утром обнаружил, что вскрыт его швейцарский несгораемый шкаф с сейфовым замком.
— Старик в сейфе ценности хранил? — перебил Руднев.
— Да какие там у Христофора Георгиевича ценности?! Разве что книги, да и те он почти все для нужд школы передал. Дульский на партийную пенсию живет! Ему валенки по специальной разнарядке выдали, а так в драных башмаках ползимы проходил.
— Зачем ему тогда несгораемый шкаф, да еще и с сейфовым замком?
— Он там свои мемуары держит, — улыбнулся Никитин. — Говорит, что по его запискам всю историю русской революции проследить можно. Считает это своим наследием для будущих поколений.
— Ясно, — протянул Дмитрий Николаевич. — Раз в сейфе ни денег, ни драгоценностей, милиция не очень-то усердствовала?
— А милиции и не было. Вызывать ее Дульский наотрез отказался, хотя кухарка, по ее словам, очень его уговаривала. Кабы к ним из органов пришли, заявила гнусная тетка, она бы уж им рассказала, что последней в комнату к старику заходила Катерина и в шкафах там копалась.
— А она действительно заходила? — снова задал вопрос Руднев.
— Да! И в шкаф действительно лазила. Дульский ей накануне вечером рассказывал, как в эмиграции закрутил роман
— Почему? — удивился Руднев. — Все люди… ну, кроме Белецкого… иногда что-нибудь забывают! А старик, разменявший девятый десяток, и подавно имеет право на подобную небрежность.
— Я Катюше тоже так сказал, когда к ней приехал, а потом сам засомневался, после того как у Христофора Георгиевича ночью сердечный приступ случился.
— Жив стрик?
— Жив и даже в больницу ехать отказался… Я переговорил с врачом, который к нему приезжал, и тот сказал, что сердце у Дульского не в пример некоторым сорокалетним и что причиной приступа, по его мнению, являлось сильное эмоциональное потрясение.
Дмитрий Николаевич состроил скептическую мину.
— Ну, знаешь, это не аргумент! Мало ли что твоего Дульского потрясти могло! Может, он как раз от того и расстроился, что его память подвела. Понял, что стареет, вот его и подкосило! — Никитин шутке Дмитрия Николаевича даже не улыбнулся, и тот перешел на серьезный лад. — Арсений, нет ничего странного в том, что у старика, которому за восемьдесят, сердце прихватило, и в том, что он шкаф с мемуарами забыл закрыть, тоже.
— Согласен, — упрямо набычился Никитин, — по отдельности все эти события являются вполне себе возможными. Но так, чтобы все разом! Подозрительно это! Да еще и кухарка со своими намеками гадкими! Дмитрий, прошу тебя, помоги ты с этим разобраться! Если не было там ничего криминального, слава богу! А вдруг все же что-то нечисто? Может, Дульского подлая кухарка обворовывает!
Дмитрий Николаевич покачал головой.
— Арсений, как я, по-твоему, буду разбираться в деле, которого, по сути, и нет вовсе? Старик о пропаже своих мемуаров не заявлял, да и взлом отрицает. Даже если он что-то скрывает и кого-то покрывает, я не могу против его воли начать дознание! И вообще, если я к нему приду и объявлю о ваших с Екатериной Афанасьевной подозрениях, у него не то что сердце заболит, его кондрашка хватит.
Несмотря на здравость приводимых Рудневым доводов, Арсений Акимович сдаваться не собирался.
— Дмитрий, если ты не приедешь, я уверен, Катерина свое расследование затеет! Ты ее характер знаешь, ее не урезонить. Я не хочу, чтобы она угодила в неприятности! А тебе она поверит. Если ты скажешь, что не было никакого взлома, она успокоится.
Руднев поднял руки, давая понять, что сдается.
— Исключительно ради Екатерины Афанасьевны! — заявил он, а потом помрачнел и добавил: — Только сперва с товарищами из ЧК разберусь… или они со мной.
Глава 8
На следующее утро, уже собираясь покинуть флигель и идти на Лубянку, Руднев услышал женский плач, доносившийся с кухни. Настасья Варфоломеевна к тому времени ушла на рынок, так что плакать могла только Клавдия.
Дмитрий Николаевич отложил шляпу, которую держал в руке, вернулся и прошел на кухню.
Там действительно безутешно лила слезы юная горничная.
— Что случилось? — спросил он, присев рядом с ней.
Клавдия за своими рыданиями шагов барина не услышала, поэтому от его вопроса подскочила и даже на несколько секунд прекратила реветь, а потом расплакалась с новой силой.
Дмитрий Николаевич обнял девушку и принялся гладить по голове, словно малого ребенка.
— Клавдия, полно! Что тебя так расстроило? Расскажи мне, и мы все поправим!
От проявленных барином участливости и теплоты горничная и вовсе завыла белугой, но постепенно рыдания поутихли, превратившись в жалобные всхлипывания и шмыганье носом.
— Простите, Дмитрий Николаевич, — заикаясь, выговорила наконец девушка и отстранилась от своего утешителя. — У вас от моих слез теперь вон пиджак мокрый.
— Ничего, высохнет, — успокоил ее Руднев. — Ты все-таки расскажи, что у тебя стряслось?
Клавдия зашмыгала носом чаще, но от рева на этот раз удержалась.
— Андрюшу под арест посади-или-и… — жалобно провыла она.
— Какого Андрюшу?
— Муромова…
— А! — догадался Дмитрий Николаевич. — Это тот, который матрос?
— Да-а…
— За что же его?
— За драку…
— За драку? Он же у тебя вроде тихий? По пьянке, что ли, угораздило?
Глаза девушки вспыхнули праведным гневом.
— Он не пьет! — воскликнула она с обидой за своего избранника. — Совсем! Зарок дал, что ни капли в рот не возьмет, пока интернационал не победит! Он вообще во всех смыслах положительный!
— Да я знаю, знаю! — поспешил согласиться Руднев. — Он еще и книжки читает про приключения… Так как же с дракой-то вышло?
По щекам Клавдии опять побежали слезы.
— Это все из-за меня! — всхлипнула девушка. — Он за меня заступился.
— На тебя бандиты напали?
— Нет! Все хуже! Он своего товарища побил.
— Этот товарищ что же, приставал к тебе?
— Он грозился на меня донос написать!
— Донос?!
— Да! Андрюша рассказал, что третьего дня к ним какой-то человек приходил и про вас, барин, всякое разное спрашивал: слышал ли кто, чтобы вы советскую власть ругали, кто к вам приходит и прочее в таком же духе. Этот гад… Ой, простите, барин!.. тот товарищ, с которым Андрей подрался, вцепился в этого человека, будто клещ, увел в сторонку, и там они долго разговаривали. А потом пришлый бумагу какую-то вынул, а товарищ крестик на ней поставил вместо подписи, он неграмотный. Андрей это увидел и заподозрил неладное. Я же ему про ваш арест-то рассказала. Подошел он к этой парочке и потребовал объяснить, что они затевают. Тот, что с бумагой, сразу ушел, а товарищ давай бахвалиться, что он, дескать, разоблачил контрреволюционную гидру, которая свила себе гнездо во флигеле, и что на этом он не остановится, а сообщит куда надо обо всех графских прихлебателях, а начнет с меня… Ну, Андрюша ему и двинул, так что того в лазарет снесли… И теперь Андрею грозит товарищеский суд. — Клавдия снова разрыдалась в голос. — Дмитрий Николаевич, что же теперь будет?! А вдруг Андрея расстреляют?
— Не расстреляют! Слышишь?! — Руднев встряхнул девушку и заглянул ей в глаза. — Думаю, я смогу ему помочь. А не я, так Арсений Акимович, что вчера к нам приходил. Он адвокат.
Уверенность барина, а пуще того мудреное слово «адвокат» враз успокоили Клавдию.
— Значит, Андрюшу скоро выпустят? — светясь от радости, спросила девушка.
— Должны выпустить… Ты мне, Клавдия, вот что скажи: Андрей твой
— Называл, — Клавдия наморщила лобик, — да только я не запомнила… Простите, Дмитрий Николаевич!
— Может, Егор Афанасьев? — подсказал Руднев.
Девушка энергично закивала.
— Точно! Афанасьев[42]! Как тот писатель, что сказки народные переписывал. Вы мне, Дмитрий Николаевич, книжку такую давали читать и картинки к ней рисовали.
— Иллюстрации, — машинально поправил Руднев, что-то сосредоточенно обдумывая, а потом добавил, совершенно неожиданно для утешившейся горничной: — Спасибо, Клавдия! Ты даже не представляешь, как мне помогла…
Всю дорогу до Лубянки Дмитрий Николаевич пытался унять жгучую и досадливую злость. Оно и до революции Руднев не больно-то жаловал политическую полицию, брезгливо сторонясь ее сомнительных методов. Нынешние же стражи государственной безопасности своих старорежимных предшественников переплюнули. Провокации, доносительство, пытки — все то, что беззастенчиво использовали подчиненные Глобычева, Мартынова, Джунковского и Татищева[43], нынешние спецслужбы дополнили неограниченными правами в вопросах вынесения и исполнения приговоров, причем без всякой оглядки на закон, гуманность и здравый смысл. Впрочем, какие уж тут могут быть законы и гуманность, когда до победы мирового пролетариата рукой подать!
Убедившийся на собственной шкуре в радикальности и жестокости подхода чекистов к делу, Дмитрий Николаевич не видел для себя возможности отказаться от приглашения комиссара Горбылева, не на шутку опасаясь, что за свою строптивость пострадает сам и подведет под секиру пролетарского гнева своих близких. Действовать же под принуждением для Дмитрия Николаевича было невыносимо, поскольку бывший граф, лишенный имени, дома и состояния, так и не научился смирению и покорности.
Более всего Руднева бесило предположение, возникшее после разговора с Клавдией. Если девушка ничего не напутала, а революционный матрос сказал правду, выходило так, что бдительный красноармеец Егор Афанасьев подписал донос на Дмитрия Николаевича, когда тот уже несколько дней мыкался в карцере, да и автором поклепа, скорее всего, был вовсе не безграмотный боец. Если так, выходит, дело против Руднева, скорее всего, сфабриковали сами же чекисты и, вполне вероятно, лишь для того, чтобы намаявшийся и напуганный до икоты бывший аристократ и в мыслях не смел манкировать добровольным посещением Лубянки.
Конечно, можно было послушать Белецкого и вместо того, чтобы идти в ЧК, уже подъезжать к Харькову, но Дмитрия Николаевича тревожила судьба Терентьева, о котором он так до сих пор ничего и не знал, но которого недобрым словом поминал таинственный предводитель интеллигентных костоломов, а также судьба Савушкина, которому, благодаря заступничеству Трепалова, сошла с рук дружба со сбежавшим бывшим помощником начальника Московской сыскной полиции, но точно бы уже не простилось якшанье с еще двумя недобитками, рванувшими вслед за коллежским советником на белогвардейский юг.
Подогреваемый всеми этими мыслями, Дмитрий Николаевич входил в здание на Лубянке, играя желваками и думая лишь о том, как бы избежать любых дел с чекистами.
Встретили его с неожиданной вежливостью, сдержанной, но безукоризненной. Дежурный проверил у Руднева документы и, называя по имени и отчеству, проводил в кабинет, на двери которого красовалась табличка: «Нач. особ. секр. отд. тов. Горбылев А. Ф.»
Александр Федорович Горбылев оказался подтянутым человеком с волевым, но озабоченным и усталым лицом, и, хотя был он одет в комиссарскую кожанку, имел старорежимную офицерскую осанку и выправку.
Вместе с начальником особо секретного отдела в кабинете находились еще четверо, двоих из которых Дмитрий Николаевич знал: первым был начальник Московского уголовного розыска Александр Максимович Трепалов, а вторым — бритоголовый усач во френче, допрашивавший Руднева в помпезном кабинете адвоката Косторецкого. Кроме этих двоих компанию начальнику особо секретного отдела составлял одетый в старорежимную тройку низкорослый толстяк лет шестидесяти с испуганным красным потным лицом, которое он беспрестанно вытирал комканым сероватым платком, и странный тип неопределенного возраста, лицом и прической напоминающий испанских грандов с полотен Бартоломе Гонсалес-и-Серрано[44]. Одет идальго был с каким-то неуместным театральным шиком: в темно-бордовый визитный костюм с искрой, на лацкане которого был приколот грифон из блестящего золотистого металла. Геральдическая зверюга держала в лапах не то связку змей, не то пучок молний. На безымянном пальце правой руки неизвестного сверкал перстень с бриллиантом такой величины, что он просто не мог не быть фальшивкой.
— Здравствуйте, Дмитрий Николаевич, спасибо, что не заставили приглашать вас дважды, — не очень-то учтиво поприветствовал Руднева начальник особо секретного отдела и указал на свободный стул. — Присаживайтесь. Чаю хотите?
Дмитрий Николаевич сел, но от чая отказался. Хотя собрание в кабинете Горбылева было неожиданным и распалило его любопытство, Руднев по-прежнему более всего желал прямо сейчас откланяться и уйти. Особенно способствовало этому присутствие человека во френче, который всячески старался делать вид, будто они незнакомы, и при этом то и дело украдкой бросал на Дмитрия Николаевича угрюмый мстительный взгляд.
Александр Федорович поднял трубку телефона, приказал ни с кем его не соединять и без всяких предисловий обратился к Рудневу с неожиданным вопросом:
— Дмитрий Николаевич, вы когда-нибудь слышали про венец Фридриха Барбароссы[45]?
— Нет, — сухо, не проявляя и тени заинтересованности, ответил Руднев.
— Тогда я вам расскажу…
— Сперва представьте участников синклита, — перебил Дмитрий Николаевич, с трудом выталкивая из себя слова, будто они были шершавыми и застревали на языке, — и объясните, зачем я вам понадобился.
По выражению лица начальника особо секретного отдела стало очевидно, что он не привык, чтобы ему указывали. Однако он не осадил Дмитрия Николаевича, а лишь насмешливо хмыкнул и произнес с нарочитой вежливостью:
— Прошу вас набраться терпения, Дмитрий Николаевич, и позволить мне изложить дело так, как я считаю нужным. По ходу я вам всех представлю и все объясню. Так будет быстрее и понятнее.
Руднев промолчал, и Горбылев принялся рассказывать.
— Венец Фридриха Барбароссы — древняя реликвия, много веков хранившаяся в сокровищницах германских королей. В 1806 году она пропала. Считается, что Франц II[46] спрятал венец от Наполеона Бонапарта. Реликвия снова объявилась лишь через семьдесят лет, когда Карл Гессенский[47], дедушка последней российской императрицы, передал ее на смертном одре своему сыну Людвигу IV, а тот, в свою очередь, опасаясь за сохранность раритета, вручил его русскому царю Александру III в качестве приданого своей дочери Эллы, вышедшей замуж за великого князя Сергея Александровича[48]. С тех пор венец Фридриха Барбароссы хранился среди сокровищ дома Романовых.
Александр Федорович выложил на стол фотографию усыпанного каменьями восьмиконечного венца с массивным крестом на пересечении двух гребней и, не дождавшись никакой реакции со стороны Руднева, терпеливо продолжил:
— Венец Фридриха Барбароссы не просто драгоценный старинный артефакт, хотя, к слову сказать, это корона из золота, весящая без малого пять фунтов и украшенная десятком драгоценных камней, среди которых рубин в 40 карат и два изумруда по 15 карат каждый. Все
Тот прерывисто вздохнул и скорбно закивал.
— Это Ипполит Эдуардович Фогт, — пояснил Александр Федорович. — По поручению Совнаркома товарищ Фогт организовывает государственное хранилище ценностей Советской республики… Так вот, Дмитрий Николаевич, как я уже сказал, венец Фридриха Барбароссы имеет ценность не только материальную. Издревле этой регалии приписывается магическое свойство делать своего владельца непобедимым полководцем. Именно из-за этого ее пытался заполучить Наполеон, а германский монарх прятал от него реликвию. Также существует мнение, что, объявив себя Верховным главнокомандующим, Николай II увез венец Фридриха Барбароссы с собою в Ставку.
— Не очень-то ему это помогло, — впервые за все время повествования проронил Дмитрий Николаевич.
— Это все потому, что последний русский царь отошел от Канона, — вмешался в разговор тот, кто был похож на испанского гранда.
Голос и манера говорить у этого типа были на редкость неприятными: гнусаво растягивая слова, он произносил их лениво и жеманно, при этом не глядя ни на кого из собеседников, а с безразличным видом разглядывая свои ногти, не отличавшиеся ни ухоженностью, ни аккуратностью.
— Знакомьтесь, Дмитрий Николаевич, это товарищ Аскольд, — представил гнусавого идальго Александр Федорович. — Он представляет Академию рационалистических психодуховных практик и материалистического эзотеризма.
— Какую академию? — переспросил Руднев, завязнувший в бессмысленном сочетании отвлеченных терминов.
— Это для посвященных, — протянул товарищ Аскольд.
Он дохнул на свой фальшивый бриллиант, потер его о штанину и с видом бездарного актера, пытающегося изобразить тонкость эстетического восприятия, принялся разглядывать несуществующую игру граней.
— Товарищ Аскольд консультирует нас по квазинаучным вопросам, — дополнил начальник особо секретного отдела. — Он известный специалист по различным артефактам, наделенным малоизученными физическими и психоэнергетическими свойствами. Очень известный эксперт в узком научном кругу.
Руднев не смог удержаться от мысли, что до октябрьского переворота господин Аскольд наверняка был также известен и в том кругу, который в архиве Анатолия Витальевича Терентьева значился под грифом «Мошенники и аферисты».
— Простите, Александр Федорович, — заговорил Дмитрий Николаевич, не пытаясь скрывать, что все происходящее видится ему бессмысленной тратой времени в обществе не самых приятных для него людей, — не могли бы вы уже перейти к сути вопроса. Зачем вы меня пригласили?
— Сейчас дойдем и до сути, — заверил Горбылев. — Мне необходимо, чтобы вы в полной мере понимали, о какой бесценной во всех отношениях реликвии идет речь… Итак, венец Фридриха Барбароссы на момент свержения монархии хранился в царской сокровищнице. Он был национализирован в числе прочих ценностей и передан в государственное хранилище. Вспомнили о нем совершенно неожиданно, когда в декабре прошлого года наши дипломаты сели с Германией за стол переговоров и в марте подписали мирный договор. Документ, как вам известно, включает в себя ряд экономических и политических условий, обнародованных и растиражированных газетами всего мира. Но есть еще и, так сказать, закулисные договоренности, по которым Советская Россия должна вернуть Германии венец Фридриха Барбароссы в обмен на существенную денежную компенсацию. В случае, если реликвия не будет возвращена, Германия оставляет за собой право возобновить военные действия против нашей страны. А мы, к сожалению, не можем ее возвратить, поскольку венец Фридриха Барбароссы похищен. Выяснилось это уже после заключения соглашения, исполнение которого назначено на середину мая этого года.
Естественно, было начато расследование, для проведения которого сформировали специальную группу сотрудников ВЧК. С руководителем этой группы вы уже знакомы, — Александр Федорович кивнул на лысого усача, — им является товарищ Янсонс. Несмотря на то, что товарищ Янсонс имеет практически неограниченные полномочия в данном расследовании, ему пока не удается выйти на след утерянной реликвии. А найти ее в срок критически необходимо. В связи с этим я обращаюсь к вам, Дмитрий Николаевич, как к мастеру сыска. Нам нужна ваша помощь, гражданин Руднев. И говоря «нам», я подразумеваю не большевиков, а страну. Россия нуждается в вас, Дмитрий Николаевич. Россия рассчитывает на вас…
— Кто вы такой, чтобы говорить за Россию?! — слова Руднева прозвучали словно удар хлыста.
Дмитрий Николаевич поднялся и стремительно направился к двери.
— Товарищ Руднев, подождите! — раздался ему вслед голос Трепалова. — Я — бывший балтийский матрос с тремя классами образования, который пришел в разгромленную контору ваших друзей — московских сыщиков — и дал неравный бой потерявшим страх бандитам. Я ни рожна не смыслю в сыскном деле, но я готов сложить голову за то, чтобы всякий человек мог ходить по улицам Москвы без страха, чтобы горожане не баррикадировали на ночь двери своих домов и чтобы никакая сволочь не жировала на складах, когда детишки и старики мрут c голода. Может, я, конечно, и ошибаюсь, но, думаю, такая позиция дает мне право говорить от имени Советской России и от ее имени просить вас о помощи. Нам нужен ваш опыт и ваши знания, Дмитрий Николаевич. Без них мы не найдем эту чертову игрушку, за которую проклятые пруссаки грозятся устроить нам кузькину мать. Помогите нам!
Руднев замер, уже держась за ручку двери, постоял так немного, а потом вернулся.
— Я ничего вам не обещаю, Александр Максимович, — тихо произнес он, обращаясь исключительно к руководителю Московского уголовного розыска. — Ничего!
— Мы и не ожидаем от вас обещаний, — заверил нимало не задетый реакцией Руднева Горбылев. — Мы прекрасно понимаем, что реликвия может оказаться вне досягаемости. Но на ваше старание мы все-таки рассчитываем…
Дмитрий Николаевич метнул на начальника особо секретного отдела негодующий взгляд.
— Я не обещаю, что соглашусь помогать с розыском.
Мое согласие будет зависеть от ряда условий, — отчеканил он.
— Что за условия? — деловито спросил Александр Федорович, по-прежнему сохраняя похвальную выдержку, невзирая на неприязнь, откровенно демонстрируемую Дмитрием Николаевичем.
— Во-первых, если я стану участвовать в расследовании, то лишь сотрудничая с уголовным розыском. Иметь дело с ВЧК я отказываюсь.
Горбылев пожал плечами.
— Вам следует понимать, Дмитрий Николаевич, что за операцию в целом отвечает Чрезвычайная комиссия, и все остальные привлеченные службы ей подотчетны. Я вовсе не настаиваю на вашем непосредственном общении с нами, но вам придется мириться с обязательным участием в расследовании нашего представителя, которым я назначил комиссара Балыбу.
Руднев взглянул на Трепалова и заметил, как у того по лицу пробежала едва заметная гримаса недовольства. Видимо, традиция соперничества спецслужб сохранялась и в Советском государстве.
— Я готов согласиться с присутствием вашего человека при условии его невмешательства в мои действия, — заявил Руднев и перешел к следующему пункту. — Во-вторых, я желаю получить гарантии, что ни вы, Александр Федорович, ни ваши коллеги, — Дмитрий Николаевич уничижительно взглянул на товарища Янсонса, — не посмеют применять против меня и моих близких меры физического и морального принуждения. Ни арестов, ни слежки, ни допросов! Хотите получить
Горбылев досадливо скривил губы и поморщился.
— Вы, Дмитрий Николаевич, напрасно считаете нас сорвавшимися с цепи садистами, — проговорил он почти с укоризной. — Да, мы ведем классовую борьбу. Борьбу бескомпромиссную и жестокую. Вы же образованный человек и знаете, что иного пути смены политической формации не существует. Новая власть беспощадно борется за гегемонию, старая — так же отчаянно сопротивляется. Это война, в которой неизбежны жертвы с обеих сторон. Однако, ведя борьбу за торжество пролетарского государства, мы не имеем намерения уничтожать представителей бывших правящих классов. И держать вас в страхе тоже не желаем. Более того, мы приветствуем принятие интеллигенцией наших идеалов. Если желаете знать, так я, например, юнкерское училище окончил, но это не мешает мне служить революции. Советская власть готова принять всякого, кто станет ей помогать, и тех, кто помогать не желает, но и не вредит, она тоже не тронет. Пролетарская революция — дело суровое, но справедливое!
— Ваша справедливая революция в лице гражданина Янсонса и его подручных без всяких на то оснований избила меня и засунула в карцер, — отрывисто произнес Руднев.
— В отношении вас, гражданин Руднев, была получена соответствующая информация, — зло пролаял Янсонс, но от чуткого слуха Дмитрия Николаевича не ускользнула скрытая за злостью тревога, а то и страх. — Были все основания считать, что вы причастны к контрреволюционному заговору!
Горбылев жестом пресек дальнейшие оправдания комиссара Янсонса.
— Лес рубят — щепки летят! — заявил он. — Мне жаль, что вы, Дмитрий Николаевич, пострадали от чрезмерной бдительности наших сотрудников, но, согласитесь, как только ошибка в отношении вас выяснилась, никто не стал вас задерживать.
— Не соглашусь, — возразил Руднев. — У меня есть все основания считать, что дело было не в ошибке, а в преднамеренно сфабрикованном обвинении. Вы нарочно сперва арестовали меня без всяких объяснений, а после столь же внезапно и беспричинно освободили.
Глаза Горбылева недобро сузились, жесткий испытующий взгляд впился в закаменевшего лицом усатого комиссара.
— Наше препирательство не имеет смысла, — с расстановкой произнес Александр Федорович, продолжая буравить взглядом товарища Янсонса. — Что произошло, то уже произошло. Изменить это нельзя. Давайте вернемся к вопросу о вашем содействии в расследовании. Вы, Дмитрий Николаевич, желали получить гарантии безопасности для себя и близкого вам круга лиц. Я даю вам эти гарантии. Убедиться в моих полномочиях вы можете через товарища Бермана, который хлопотал за вас перед самим Дзержинским… Есть у вас еще условия?
Руднев задумался.
— Мое последнее условие — полный доступ к любым сведениям, которые потребуются мне для расследования.
— Вы будете знать ровно столько, сколько вам положено! — рявкнул Янсонс.
Дмитрий Николаевич сделал вид, что слов этих не услышал, и выжидательно воззрился на Горбылева. Тот усмехнулся:
— Во многом знании многие печали, а кто умножает знания, умножает скорбь,[49] — слегка перевирая суть, процитировал бывший юнкер. — Впрочем, думаю, что человека с вашим опытом предостережения царя Соломона навряд ли смущают… Хорошо, Дмитрий Николаевич, это ваше условие я тоже обещаю выполнить. Но, разумеется, в рамках своих полномочий, они у меня тоже не безграничные.
От здания ВЧК отъехал старенький, но ухоженный «фиат», подаренный еще в 1913 году Московской сыскной полиции благодарным купечеством, не поскупившимся после того, как Кошко[50] и его орлы избавили город от банды, громившей склады и обозы. Впрочем, щедрость торговых людей объяснялась не столько благодарностью за избавление от напасти, сколько готовностью сыщиков сохранить в тайне от общественности тот позорный для коммерсантов факт, что организатором банды оказался представитель их же благородного негоциантского сообщества.
Каким-то чудом автомобиль пережил и Февральскую революцию, и октябрьский переворот, и теперь числился уже за пролетарскими сыщиками. Впрочем, практической пользы от купеческого подарка как при Кошко, так и при Трепалове было немного. Мощный мотор рычал так, что слышно было за квартал, хрупкие рессоры ломались, едва автомобиль съезжал с мощеных или асфальтированных улиц на колдобины пригородных проулков, да и помещалось в нем, помимо водителя, всего три человека. В общем, использовать «фиат» для оперативных выездов, а тем более для облав, никакой возможности не было, так что ездило на нем преимущественно начальство, да и то лишь тогда, когда нужно было пофасонить перед начальством еще большим.
Вот и на этот раз с автомобилем вышла заминка. Привез он на Лубянку одного Трепалова, а возвращаться в Гнездниковский тому предстояло в обществе четырех человек: организатора государственного хранилища ценностей товарища Фогта, специалиста по квазинаучным вопросам товарища Аскольда, прикомандированного к сыщикам комиссара ВЧК Балыбы и Дмитрия Николаевича Руднева.
— Давайте, Александр Максимович, мы с вами пешком до конторы пройдем, а остальные пусть едут, — предложил Дмитрий Николаевич.
Трепалов понимающе кивнул.
— Давайте. Заодно и поговорим.
Однако разговор между ними как-то не клеился, вернее, даже и начаться никак не мог. Наконец Трепалов сказал:
— Не ожидал я, что вы согласитесь эту клятую корону искать.
— Почему? — удивился Руднев.
— Не в ваших интересах.
— Какой же у меня тут может быть интерес?
Александр Максимович покосился на спутника.
— Вы уж не обижайтесь, товарищ Руднев, я человек прямой, финтить не умею… В общем, имею я такую мысль, что для вас только сплошная выгода, если немцы снова на нас в полную мощь попрут. На юге — беляки, на востоке — япошки, с запада — Антанта. Тяжело Советской России. А коли мы не устоим, так снова ваша власть. Стало быть, нет вам резона, товарищ Руднев, войну останавливать.
Дмитрий Николаевич, прежде чем ответить, долго молчал.
— Наверное, Александр Максимович, в чем-то вы правы. Победы большевикам я и впрямь не желаю, потому как ваш социальный эксперимент видится мне полнейшей катастрофой. Но я не настолько наивен, чтобы верить в благие намерения немцев. Войну против России они еще до вас начали и цели свои с тех пор не поменяли. Им земли наши нужны, да чтобы мы не мешали немецкому владычеству в Европе. За тем они сюда и рвутся, а вовсе не для того, чтобы порядок в России помочь навести. Им Россия нужна слабая, обескровленная, а кто уж там в ней у власти — Николай Романов, Александр Керенский или Владимир Ульянов, — им, поверьте, без разницы. Все мы им тут одним миром мазаны: и буржуи, и пролетарии. Так что нет мне никакого смысла на немцев рассчитывать. А от войны я устал не меньше вашего…
Трепалов выслушал Дмитрия Николаевича очень внимательно и под конец его речи удовлетворенно крякнул.
— Хорошо, что вы, товарищ Руднев, не пытаетесь меня убеждать в своем расположении к советской власти. Если бы вы
Руднев усмехнулся.
— Значит, пока доверяете?
— Доверяю, и надеюсь, что и вы мне доверять будете. Большего мне от вас не надобно, но без доверия между нами никак! Одна маета выйдет!
— Это вы верно сказали. Что ж, давайте попробуем доверять, — согласился Дмитрий Николаевич и попросил: — Расскажите мне, Александр Максимович, все подробности дела.
— Их немного, к сожалению, — пожал плечами Александр Максимович. — Реликвия вместе с другими царскими цацками хранилась в московском губернском банке. Пропажа обнаружилась почти месяц назад, когда в банк приехала комиссия, которая должна была подтвердить подлинность венца и отсутствие на нем повреждений. Открыли сейф, это там такая цельная комната в подвале, без окон и с дверью, как в трюме крейсера… Случалось вам на крейсерах бывать?
— Не случалось.
— А я гальванером на «Рюрике» служил… Там бронированные трюмные двери с кремальерным замком. Если пробоина, их задраивают, чтобы вода другие отсеки не заполняла. Не проломить, короче говоря… В общем, открыли дверь, вынули ларец, в котором корона хранилась, отперли, а ее и нету! Ясное дело, всех арестовали — и пришлых, и охрану, и гражданских, что при хранилище числятся. Всего девятнадцать человек: двенадцать караульных, они посменно по четыре человека дежурили, один архивариус и его помощница, два прикомандированных к хранилищу ювелира, ну, и комиссия из трех человек: один профессор какой-то там по немецким древностям, второй — специалист из Исторического музея и еще один ювелир, большой дока по драгоценным камням. Кроме этих трех, в комиссию еще два товарища из ЧК входили: Балыба и Янсонс.
— Их тоже арестовали?
Трепалов изумленно уставился на Руднева.
— Нет, конечно! Они начали расследование. Позвали нас. Чтобы мы сняли отпечатки…
— Подождите! — перебил Дмитрий Николаевич. — А когда пропал венец, удалось выяснить?
— По записям в журнале, последний раз его наличие проверяли за неделю до этих событий. Там все в точности по процедуре: вынимали, осматривали, взвешивали. Это регулярная проверка. Ее проводят один из ювелиров, архивариус и двое охранников. Подписи всех четырех в журнале имеются, и сами они подтверждают, что реликвия на тот момент была в целости и сохранности. Но про это вам лучше товарищ Фогт все расскажет.
— Месяц и еще неделя, — задумчиво проговорил Руднев, — срок немалый…
— Неделя, это если те четверо не врут, — заметил Трепалов. — А то, может, и раньше свистнули.
— Вряд ли они врут. Им для этого в сговоре нужно быть, каждую деталь согласовать в своих показаниях. Это сложно для четырех человек. Да и вероятность того, что кто-то проболтается, тем выше, чем посвященных больше. Когда участников преступления много, правда наружу быстрее вылезает… Что удалось выяснить сразу после обнаружения пропажи?
— Да, собственно, ничего. Отпечатки там всякие, слепки с замка и прочее, что полагается, никаких зацепок не дали: дверь и шкатулку не взламывали, никаких посторонних пальцев в хранилище мы не нашли. Обыск в банке, в казармах охраны и в квартирах остальных подозреваемых тоже ничего не дал… Оно и немудрено! Не стал бы вор при себе сокровище хранить, тем более у него неделя была, чтобы его куда-нибудь сплавить.
— Что показали подозреваемые и свидетели?
Трепалов поморщился.
— Тут не скажу, не знаю. Их ВЧК допрашивала. Нам они не докладывают. Но судя по тому, что к вам обратились, похвастаться им нечем.
— Выходит, чекисты свое расследование ведут отдельно от вас?
— Правильнее будет сказать, что расследование только они и ведут, а мы у них на побегушках. Подробности дела мне стали известны лишь вчера от Горбылева. Янсонс с Балыбой нам даже не сообщали, что пропало и когда. Просто велели провести… как это правильно?.. криминалистическую экспертизу. Полученные материалы у нас сразу забрали. Подозреваемых мы видели, только когда брали у них отпечатки. Нам даже личные дела не показали.
Дмитрий Николаевич на несколько секунд задумался, а потом спросил:
— Скажите, Александр Максимович, архив, который Терентьев собрал, изъяли тогда же, когда венец искать начали?
— По времени тогда же, но я не знаю, связано ли одно с другим. Нам просто предъявили распоряжение с подписью Дзержинского и ничего объяснять не стали.
Руднев невесело усмехнулся:
— Товарищеские у вас отношения, я смотрю.
Трепалов насупился.
— А я бы, товарищ Руднев, на месте товарищей из ЧК тоже бы не особо УГРО доверял. В наших рядах не все твердую платформу имеют, а некоторые и вовсе перебежчиками оказались.
Дмитрий Николаевич хотел было ответить, что твердая платформа еще никому не заменяла ни профессионализм, ни совесть, но вовремя прикусил язык. Входить в конфронтацию с человеком, с которым взялся вести расследование, глупо и недальновидно, тем более если у тебя есть причина симпатизировать этому человеку и даже быть ему благодарным.
— Александр Максимович, я до сих пор не успел сказать вам спасибо за то, что вы позволили снять с меня обвинение в убийстве, и за то, что потом пытались меня разыскать. Я вам очень благодарен за все это, — сказал Руднев, пресекая опасную пикировку и переводя разговор в русло взаимной терпимости. — Вам удалось выяснить, почему тот человек — Капитон Федульевич Зябликов, если не ошибаюсь, — следил за Белецким и кто его зарезал?
Трепалов враз помягчел, то ли в силу душевной отходчивости, то ли порадовавшись вовремя придушенному конфликту.
— Пока мы смогли только установить имя убитого, да и то потому, что история с этим мертвецом получила продолжение, тоже, надо сказать, безрадостное, — ответил он и охотно поделился подробностями. — На следующий день после вашего ареста в Хлебном переулке было совершено двойное убийство. Были застрелены профессор медицины Олег Станиславович Хабаров и его помощник доктор Виноградов. Их убили в квартире профессора, где он не только проживал, но пациентов принимал, неврастеников всяких…
— Я знал профессора Хабарова, — глухо перебил Руднев и, скривившись от боли, принялся тереть затянутую в перчатку руку.
Александр Максимович заметил это и участливо спросил:
— Болит? У вас ранение было?
— Не ранение, ожог сильный, — ответил Дмитрий Николаевич. — Иногда болеть начинает. Мнимая боль. Хабаров меня как раз от этого лечить пытался… Не обращайте внимания, пройдет сейчас… Так что там с этим двойным убийством?
Трепалов, слегка смутившись своего замечания насчет неврастеников, к числу которых, как оказалось, относился и его собеседник, поспешил вернуться к подробностям дела:
— Убил докторов, похоже, один из пациентов, но кто таков и как выглядит, выяснить не удалось. Горничная у профессора девка хоть и молодая, но чисто курица безмозглая! Ни хрена сказать не смогла! Не помню, говорит, какой такой пациент был, и все тут. А то что был, в этом она уверена, потому
— Он бы тогда весь журнал унес, а не один лист выдрал, — заметил Руднев.
— По уму-то, конечно, так, — согласился Трепалов, — но мог же не сообразить или растеряться… Да и ухватиться нам больше было не за что… В общем, нашли мы всех, кроме одного. Горничная никого не признала, алиби у всех подтвердилось. А про того, который пропал, в конце концов выяснили, где проживает. Опросили дворника и соседей. Те говорят, что уж несколько дней как не появляется, и описание внешности дали. Ну, тут-то и выяснилось, что пациент этот в нашем морге лежит и что еще до убийства докторов он сам был зарезан в балихинском доме. Так мы и узнали имя вашего шпика.
— Вы сказали, профессора и доктора застрелили. Что же, никто не услышал двух выстрелов?
— Никто. Видать, с глушителем стреляли.
На этом разговор об убийстве в Хлебном переулке Руднев с Трепаловым были вынуждены прервать, поскольку дошли до гнездниковской конторы, где им предстояло вернуться к вопросу о похищенном венце древнегерманского короля.
Глава 9
В небольшой кабинет начальника Московского уголовного розыска набилось столько народа, что не всем нашлось место, куда сесть.
На присутственном диване расположились товарищи Фогт и Аскольд. Первый беспрестанно елозил так, будто его масштабное основание колола сломанная пружина. Второй — наоборот, был до неприличия расслаблен: раскинул руки по спинке дивана, забросил ногу на ногу и с меланхоличным видом рассматривал игру бликов на носке своего лакированного штиблета.
Комиссар Балыба с обескураживающей бесцеремонностью занял место хозяина кабинета. Остальные стулья, а также два подоконника оккупировали сотрудники УГРО, среди которых были Маркизов, Котов и Савушкин.
При появлении начальника и его спутника двое последних поднялись, уступая свои стулья вошедшим. Дмитрий Николаевич садиться отказался, встал у двери, опершись плечом о косяк и всем своим видом давая понять, что он здесь играет исключительно совещательную роль. Александр Максимович предложенный ему стул тоже проигнорировал. Несколько секунд он в упор смотрел на зарвавшегося Балыбу, однако тот не то что не соизволил подняться с начальничьего места, но даже и бровью не повел. Тогда Трепалов по-мальчишечьи уселся на стол, оказавшись, таким образом, к чекисту спиной.
— Товарищи! — провозгласил Александр Максимович так зычно и задорно, будто начал не совещание, а митинг. — Пролетарская республика доверила нам дело чрезвычайной важности! От того, сдюжим мы или кингстоны откроем, зависит судьба революции!
Трепалов обвел взглядом свое воинство. У новичков возбужденно загорелись глаза, бывалые сыскари выглядели чинно, но в их взглядах искрился охотничий азарт.
— Когда еще при прошлом царе сладили свадьбу меж Алискиной сестрой и московским генерал-губернатором, немцы за свою принцесску дали приданым корону в четыре с половиной фунта золота, да с каменьями, что твой орех, — продолжил излагать Александр Максимович. — Теперь прусские империалистические крохоборы требуют вернуть их кокошник и грозят, если не вернем, снова войной на нас двинуть. Мы им хоть сейчас готовы цацку отдать… Пущай подавятся! Все равно наши немецкие товарищи скоро в Германии победят, а значит, реликвия эта трудовому народу принадлежать станет… Да только какая-то несознательная, но очень уж закомуристая сволочь сперла немецкую корону, подставив под удар безопасность и престиж нашего молодого Советского государства. Мы, товарищи, должны удар этот во что бы то ни стало отвести, а именно: найти пропавшую корону, а заодно и вора взять на цугундер. Такая вот, товарищи, у нас с вами революционная задача! В помощь для ее решения к нам направлены товарищ Балыба из ВЧК, товарищ Фогт из государственного хранилища, товарищ Аскольд из… от науки, в общем… и товарищ Руднев, с которым многим из вас и раньше дело иметь приходилось как с многоопытным и первостатейным сыщиком.
Окончив агитацию, Трепалов четко и лаконично изложил суть дела и все известные по нему факты. В кабинете загудели голоса, старожилы деловито задавали вопросы по существу, новички все больше возмущались происками врагов революции и высказывали скоропалительные версии, основанные преимущественно на классовом резоне. Более всех вошел в раж товарищ Котов.
— Да чего тут расследовать? Ежику понятно, что это всё сами же немецкие буржуи и затеяли, чтобы клин вбить между нами и германским пролетариатом. Вот, дескать, какие они, большевики! Чужое добро — национальное достояние немецких братьев по революционной борьбе — захапали и отдавать не хотят. А помогли прусским гадам наши недобитки, — Семен Гаврилович недобро покосился на Руднева и Фогта, а потом с соратнической простотой обратился к Балыбе: — Товарищ чекист, у профессоров да ювелиров, что к короне касательство имели, часом, немцев в родне нету?
— Личные дела фигурантов засекречены, — сухо отчеканил Балыба.
На лице комиссара застыло неприятное выражение, в котором мешались высокомерие, досада и мстительность. Балыба явно не ожидал, что Трепалов столь недвусмысленно обозначит его всего лишь как помощника, а не начальника, и теперь со свойственной мелочным натурам злопамятностью жаждал реванша.
— Если вы, товарищ Трепалов, хотите получить доступ к делам, — заявил он в спину Александра Максимовича, — вам придется обратиться с заявлением на имя начальника особо секретного отдела товарища Горбылева. И если он сочтет необходимым…
Начальник Московского уголовного розыска глянул через плечо и поцокал языком.
— А что так, к начальнику-то? Ваших полномочий, товарищ Балыба, разве не хватит?
— Моих хватит, — впервые с начала совещания заговорил Руднев. — Горбылев гарантировал мне доступ ко всей информации, касающейся расследования. Так что прошу до вечера предоставить личные дела свидетелей.
Балыба хотел что-то ответить, да только зубами лязгнул, словно пес, упустивший сиганувшего через забор воришку.
— И еще, — продолжил Дмитрий Николаевич таким тоном, что сыщики смотрели на него кто с уважительным почтением, а кто с одобрительным удивлением, — сегодня же верните сыскной архив, который сотрудники ВЧК изъяли здесь в конторе и на квартире Анатолия Витальевича Терентьева.
Во враждебном взгляде Балыбы промелькнуло недоумение, которое, впрочем, тут же превратилось в злорадство.
— О чем вы говорите, товарищ Руднев? Мы никакой архив не изымали.
Дмитрий
— Как так не изымали? — медленно и с нажимом переспросил Александр Максимович.
Он соскочил со стола и теперь невежливо нависал над своим собеседником.
— А вот так, — пожал плечами Балыба, а потом неожиданно шарахнул по столу кулаком. — Что, товарищи сыщики, прошляпили свою картотеку?! Да вас за это под трибунал! В чьих руках теперь все эти документы, а?! Как вас после такого до чрезвычайного дела допускать можно? Имейте в виду, товарищ Трепалов, сегодня же на стол товарища Горбылева ляжет мой доклад…
— Помолчите, Балыба! — оборвал чекиста Руднев и обратился к Трепалову: — Александр Максимович, вы говорили, что вам было предоставлено распоряжение за подписью Дзержинского?
Руководитель Московского сыска коротко кивнул и так зыркнул на Балыбу, что тот счел за лучшее ретироваться с начальничьего места. Трепалов сел за свой стол, отпер один из ящиков, вынул оттуда бумагу и протянул Дмитрию Николаевичу. Тот быстро пробежал документ глазами и повернулся к Балыбе.
— Удостоверение свое покажите, — приказал он.
— Что-о?! — Балыба аж задохнулся от такой наглости.
— Удостоверение, говорю, покажите, — невозмутимо повторил Руднев. — Оно же у вас Дзержинским подписано? Я хочу сверить подписи.
Чекист заглянул в бумагу и растерянно замер.
— Дайте ваше удостоверение, — в третий раз повелел Дмитрий Николаевич, и на этот раз Балыба вынул из кармана свой мандат.
Руднев бегло взглянул и объявил:
— Подпись поддельная, но сходство крайне велико. Не просто срисовали с образца — рука набита.
Трепалов тоже посмотрел в бумаги и недоверчиво спросил:
— Вы уверены? Я разницы не вижу.
— Уверяю вас, у меня в этом деле особый дар, — ответил Дмитрий Николаевич, возвращая Балыбе его удостоверение, и в свою очередь спросил, обращаясь уже ко всем сыщикам: — Кто присутствовал при изъятии и сможет описать мне внешность мнимых чекистов? Я нарисую портреты. Посмотрим, может, удастся установить личности.
— Думаете, это имеет отношение к похищению венца? — уточнил Трепалов.
— Не знаю, но совпадение странное, — отозвался Дмитрий Николаевич. — В любом случае станем разматывать все ниточки.
— А еще какие ниточки мотать будем? — живо спросил Александр Максимович.
— Немцев нужно искать! — снова оседлал своего боевого коня товарищ Котов. — Ну ведь точно, без них — без сволочей — не обошлось!
Несколько голосов бодро поддержали предложение Семена Гавриловича, однако большинству сыщиков версия с происками коварных германских буржуев, очевидно, не казалась убедительной.
— Я бы по скупщикам прошелся и ломбардам подпольным, — предложил Маркизов, который до того помалкивал и всячески старался не встречаться с Дмитрием Николаевичем взглядом. — Четыре фунта золота одному блатокаю нынче уж не сплавишь, помельчал народ, коммерцию подрастерял. А если, говорите, камушки в короне редкой цены были, так тут и вовсе всего пару персонажей в Москве осталось с эдаким масштабом и специализацией.
— В этом нет смысла, — возразил Руднев и поморщился от резкости и очевидной неприязненности своего тона.
Не хотел Дмитрий Николаевич старое поминать, считая, что в сложившихся обстоятельствах это совсем неуместно, но сдержать обиды не сумел: очень уж остро и болезненно кололо его воспоминание о циничных обвинениях и унизительном допросе, учиненном бывшему графу бывшим титулярным советником.
— Это ничего не даст, Велизар Евграфович, — преодолев себя, Руднев заставил свой голос звучать ровно и почти дружелюбно. — Реликвию похитили не ради золота и камней.
— Почему вы так думаете? — живо спросил Трепалов.
— Потому что это нерационально. Незаметно вынести целиковую корону сложно, она объемная и тяжелая — ни в сапог, ни за пазуху такую не спрячешь. Кромсать ее на части в хранилище тоже дело хлопотное, требующее инструментов, навыков и времени. К чему такие сложности, если тут же рядом имеются более компактные предметы: золотые монеты, бриллиантовые броши, ожерелья жемчужные? Я ведь не ошибаюсь насчет ассортимента, Ипполит Эдуардович?
Фогт закивал, словно китайский болванчик, и затараторил, слегка заикаясь от волнения:
— Да-да-да! Там было из чего выбрать! В государственном хранилище собрано ценностей на двадцать пять миллионов рублей. Я имею в виду царский рубль по курсу 1914 года… Ой!.. То есть… Мы ориентировались на первоначальную оценку… Ведь речь в основном о фамильных драгоценностях и частных коллекциях… Но я не о том!.. Гражданин сыщик очень верно подметил, в хранилище много мелких предметов, которые легче вынести, но есть одна заковырка…
— Какая еще заковырка? — Балыба счел необходимым напомнить о себе совершенно никчемным вопросом, которым лишь сбил Фогта.
— А? Что?.. Ну да! Вы, товарищи, ведь представляете себе, как устроено банковское хранилище?
Из всех «товарищей» устройство банковского хранилища представляли себе только «господа», но Ипполита Эдуардовича это не смутило, и он суетливо продолжил:
— Ценности хранятся по отдельным ячейкам. У каждой свой ключ, который выдается только по особому распоряжению. Если у воров был ключ или дубликат ключа от ячейки, где хранился венец Фридриха Барбароссы, другой ячейки они открыть не могли. То есть не было у них возможности забрать вместо короны пригоршню монет.
— Так может, ключ от короны бандитам было проще раздобыть, чем любой другой? — предположил Трепалов.
— Исключено! — замахал руками Фогт. — Все ключи хранятся одинаково строго и выдаются по сложной процедуре. Кроме того, злоумышленникам нужно было не только иметь ключ, но и знать ячейку, для которой он предназначен. По пометке на ключе это так просто не определить.
— Так можно подобрать, — заметил Маркизов.
Ипполит Эдуардович снова изобразил бурную протестующую жестикуляцию.
— Ячеек свыше пятисот. На подбор потребовалось бы более часа, а находиться в хранилище можно лишь пятнадцать минут. Далее дверь автоматически запирается, и вор оказывается в ловушке.
— Выходит, и впрямь реликвию знающие люди вынесли, — резюмировал Трепалов.
— Ага! — торжествующе провозгласил товарищ Котов. — Я ж говорю, профессоров и ювелиров трясти надобныть, которые к ключу доступ имели!
— Думаю, трясли их достаточно, — хмуро произнес Дмитрий Николаевич, вопросительно и враждебно взглянув на Балыбу. — И если они до сих пор ничего не сказали, то и не скажут. Либо по причине своей непричастности, либо опасаясь кого-то больше, чем ВЧК. Например, заказчика.
— Какого еще заказчика? — не понял Трепалов.
Руднев терпеливо объяснил:
— Вы, Александр Максимович, сами только что сказали, что венец украли целенаправленно. Вряд ли кто-то пошел на такое сложное и рисковое предприятие, не зная заранее, как и кому продать бесценную реликвию. Это ведь не часы золотые на муку выменять! Я уверен, что за похищением стоит некто, кому зачем-то потребовался венец Фридриха Барбароссы. Собственно, именно этот некто является исходной точкой преступления, а вовсе не воры, которых просто наняли для осуществления кражи.
— Хотите сказать, что нужно искать заказчика? — уточнил Трепалов.
— Именно, — подтвердил Руднев. — С учетом того, что с момента кражи до ее обнаружения скорее всего прошло несколько дней, похититель успел
— Все-таки пруссаки проклятые! — ввернул неугомонный Котов и хлопнул себя по колену.
Дмитрий Николаевич развел руками, как бы говоря, что не исключает и такой версии.
Сыщики заметно приуныли. Даже их начальник утратил свой ухарский запал и выглядел теперь несколько потерянно.
— И как вы предлагаете искать заказчика, Дмитрий Николаевич? — спросил он без особой надежды в голосе. — Это же может быть кто угодно!
— Вовсе нет, — возразил Руднев. — Во-первых, «кому угодно» корона не нужна. У заказчика должен быть серьезный мотив, для того чтобы затеять рисковую игру. Вот, например, гражданин Котов занятную версию про немцев высказал. Не то чтобы я был с ней согласен, но ход мысли правильный. Cui podest malum?[51] То есть ищи, кому это нужно.
— С куем понятно, — приободрился Александр Максимович, — а во-вторых что?
— Во-вторых, заказчик должен был либо как-то расплатиться с похитителем, либо, наоборот, поставить его в зависимое положение и принудить к преступлению. Я склоняюсь ко второму варианту. Очевидно, что кто-то из арестованных служащих хранилища должен быть в той или иной степени причастен к краже. Допрашивают их жестко, — Дмитрий Николаевич метнул холодный ненавидящий взгляд на Балыбу, — но этот человек молчит. Деньги или иные полученные блага такой стойкости не объясняют. Как я уже сказал, куда вероятней, что человек не признается, потому что чего-то или кого-то боится. Выдай он заказчика, и ему или, возможно, его близким будет грозить еще большая беда. Вариантов столь серьезной опасности для обывателя не так уж много: угрозы со стороны бандитов, происки шантажиста или давление со стороны лица, облеченного властью. Проштудируем личные дела, опросим знакомых, соседей и сослуживцев, глядишь, и нащупаем слабое место, за которое ухватили делинквента.
На несколько секунд в кабинете повисло напряженное молчание. Сотрудники уголовного розыска обмозговывали слова Руднева, а те из них, кто был новичком, еще и пытались разобраться, с чего вдруг в их душу закралось противоречащее пролетарской доктрине сочувствие к вору. Что касается Балыбы, то он и вовсе вид имел какой-то растерянный и даже напуганный. После того как Руднев предложил искать заказчика, чекист то и дело нетерпеливо посматривал на телефон, не иначе как желая поскорее отчитаться перед начальством и козырнуть новой перспективной идеей. Теперь же Балыба смотрел на аппарат с опаской и, похоже, мучительно пытался принять какое-то непростое решение.
Странная перемена настроения чекиста от взгляда Дмитрия Николаевича не ускользнула, но делать какие-либо скоропалительные выводы он не спешил, особенно потому, что уж больно неприятен ему был этот человек, да и вся та организация, которую тот представлял.
Покуда Руднев наблюдал за метаморфозами чекиста, Трепалов уже начал раздавать указания своей гвардии, и спустя пять минут бо́льшая часть присутствующих на совещании сыщиков отправилась опрашивать свидетелей и выяснять подноготную служащих государственного хранилища. Покинул кабинет начальника УГРО и товарищ Фогт.
— Теперь давайте решать, кому и на кой черт старонемецкий кокошник сдался? — бодро предложил Александр Максимович и широким жестом передал слово Рудневу.
Однако на этот раз Дмитрий Николаевич мнения высказывать не стал, а уступил трибуну до сих пор помалкивающему адепту рационалистических психодуховных практик.
— Что вы думаете на этот счет, Аскольд?.. Простите, не знаю вашего отчества.
— Зовите меня просто Аскольдом, — с мистическим подвыванием ответствовал представитель от науки. — Это имя снизошло на меня вместе со звездной праной и полностью сплелось с моим нефешем[52]. Важно имя, которое резонирует с сехемом, а отчество и фамилия — это все тлен.
Трепалов хмыкнул, нацарапал что-то на листке бумаги и пододвинул Рудневу. «Прикажу негласно проверить его личность», — прочел Дмитрий Николаевич надпись, сделанную кривым и почти детским почерком. Руднев кивнул, дескать стоит, и настойчиво вернул эксперта по материалистическому эзотеризму в русло предметного разговора.
— Вы, гражданин Аскольд, упоминали какой-то Канон, который якобы имеет отношение к мистическим свойствам венца Фридриха Барбароссы. Значит ли это, что приверженцы метафизических воззрений причисляют реликвию к ритуальным артефактам?
Товарищ Аскольд возмущенно фыркнул.
— Ритуальный артефакт — это хоругвь или кумачовое знамя, то есть суть бездуховная мертвая материя, призванная лишь обозначать принадлежность обряда к тем или иным традициям и служить чем-то вроде театрального реквизита. Венец Фридриха Барбароссы — это сгусток живой инфернальной энергии, это сосредоточие пламени Сурта[53]…
Трепалов демонстративно покашлял, перебивая вошедшего в раж эзотерика.
— Знаете, товарищ Аскольд, — произнес он с нравоучительной интонацией, — у нас на «Рюрике» лейтенантишка один служил. Образованный — страсть! Пять языков знал и изъяснялся всегда уж больно по-ученому. Нашему брату — простому матросу — ни хрена не разобрать. Так вот, когда мы у Готланда на мине рванули, каперанг приказал умника этого в каюте запереть, чтобы он своей ученой околесицей никому мозги не канифолил и с толку бы никого не сбивал. Это я вам к тому, товарищ научный эксперт, что вы бы попроще излагали, а главное по существу.
Товарищ Аскольд скроил оскорбленную мину и театрально дернул свой напомаженный испанский ус.
— Хорошо! — обиженно заявил он. — Я постараюсь объяснить доступно. Венец Фридриха Барбароссы — это нечто вроде гальванического устройства… Это понятно?
— Понятно, — подтвердил Александр Максимович. — Электрическая батарея.
— Не совсем… — научный эксперт картинно пощелкал пальцами, подбирая слова. — Венец вырабатывает энергию совсем иного рода. Энергию власти и удачливости, если угодно. Подсоединившись к этому источнику в соответствии с Каноном, то есть соблюдая определенный подход, человек делается непобедимым владыкой и полководцем.
— Сказки! — презрительно хмыкнул все еще остававшийся в кабинете Котов. — Да кто в такое поверит?!
— Очень правильный вопрос! — снова поддержал Семена Гавриловича Руднев. — Много ли тех, кто осведомлен о невероятных свойствах артефакта и при этом является, так сказать, адептом изложенной вами, гражданин Аскольд, теории?
Мастер психодуховных практик фальшиво и нарочито громко расхохотался.
— Вы сели в лужу, monsieur détective[54]! — заявил он, отсмеявшись. — Вы, конечно, нафантазировали себе, что на реликвию позарился кто-то из моих уважаемых коллег? Абсурд! Никто из посвященных никогда бы и пальцем не прикоснулся к венцу…
— Это почему? — снова перебил разошедшегося эксперта Трепалов.
Товарищ Аскольд тяжело вздохнул и закатил глаза, будто ему едва хватало выдержки для объяснения прописных истин скопищу непроходимых тупиц.
— Я уже говорил вам про соблюдение Канона. Не стану углубляться в подробности, отмечу лишь один важный для вашего расследования нюанс. Обрести силу, которую способен даровать венец Фридриха Барбароссы, можно лишь при условии, что реликвия получена вами по праву. Поскольку венец по своей
Объяснение эзотерика Дмитрия Николаевича не убедило.
— Допустим, ваши посвященные коллеги и впрямь сторонятся венца, зная о его мстительности в отношении недостойных, — принялся рассуждать он. — Но ведь к деятельности вашего… научного сообщества наверняка причастны люди, менее сведущие в вопросе, или просто скептики. Это могут быть искусствоведы или торговцы редкостями, которые помогают вам находить и обретать артефакты. Кто-нибудь из них вполне мог позариться на столь уникальную реликвию или, что еще вероятнее, получить на нее заказ от подпольного коллекционера.
— За кого вы нас принимаете?! — возмутился товарищ Аскольд. — Мы занимаемся серьезной наукой и не якшаемся с перекупщиками краденых ценностей! В основном мы имеем дело с музеями или экспертами-энтузиастами. Все они исключительно достойные люди с безукоризненной репутацией!
— Можете назвать имена? — ловко ввернул Трепалов.
— Разумеется! Я подготовлю для вас список. Надеюсь, вы не станете тревожить почтенных людей понапрасну! Чтобы вам был понятен уровень, могу сказать, что нас, в частности, консультируют отставной хранитель Исторического музея Всеволод Семионович Глашин, китайский дипломат Ксуи Хань Джоу, председатель комитета по международному сотрудничеству в сфере культурного обмена товарищ Киршнер…
— Как?! — изумленно переспросил Руднев. — Вы сказали: «Киршнер»?
Дмитрий Николаевич придвинул к себе листок бумаги и быстрыми точными линиями нарисовал портрет импозантного мужчины средних лет.
— Похож? — спросил Руднев, показав портрет товарищу Аскольду.
Тот неуверенно помялся.
— Не знаю… У нашего Киршнера усы и борода, как у генерала Скобелева, а еще он всегда носит темные очки. Что-то там со зрением…
— Усы, борода и темные очки… — пробормотал Савушкин, который так же, как Котов, задания по опросу свидетелей не получил, а продолжил участвовать в совещании.
Савелий Галактионович подошел к начальничьему столу, взял папку с последними оперативными сводками и торопливо начал перелистывать, бормоча что-то себе под нос.
— Вот! Точно! То-то мне фамилия знакомой показалась! — воскликнул он и зачитал: — «В шесть часов пятнадцать минут, в арке третьего дома по Космодамианскому переулку найден труп мужчины, скончавшегося от ножевого ранения в область сердца. При погибшем обнаружены документы на имя Людвига Каспаровича Киршнера. Описание погибшего: возраст около пятидесяти лет, высокий, среднего телосложения, седой, пышные усы и борода, особых примет не имеет. Был одет в серый костюм-тройку, полосатый галстук, шляпу-котелок, штиблеты с белыми гамашами, темные очки. При себе имел…» И так далее. Это ваш Киршнер, товарищ Аскольд?
Ответа на вопрос Савушкина не требовалось. Адепт рационалистических психодуховных практик и материалистического эзотеризма трагически закрыл лицо руками и принялся содрогаться от беззвучных рыданий.
— Боже! Какое несчастье! — воскликнул он спустя минуту и обвел присутствующих скорбным взглядом, надо отметить, абсолютно сухих глаз. — Какая потеря для науки!
Метафизик вскочил и кинулся к двери.
— Товарищи, позвольте мне уйти! Я должен сообщить печальную новость коллегам и выразить соболезнования вдове! Все равно я теперь не в состоянии отвечать на ваши вопросы!
— Рисуется, — безапелляционным тоном объявил Трепалов, когда дверь за спиной товарища Аскольда захлопнулась. — Весь насквозь фальшивый, как шлюха портовая! Не нравится он мне! Ну-ка, Станько, пристройся-ка ему в кильватер, посмотрим, куда это его ветром сдуло.
После того как обозначенный товарищ Станько, козырнув, отправился выполнять приказ, Трепалов обратился к Рудневу.
— Кто такой этот Киршнер?
Дмитрий Николаевич постучал пальцем по сводке.
— Кто этот Киршнер, я не знаю, а этот… — он указал на свой рисунок, — я помню лишь его фамилию… в свое время был главарем крупнейшей в России, а то и во всей Европе шайки контрабандистов и торговцев крадеными ценностями. Они имели связи по всему миру и массово поставляли похищенные произведения искусства на черный рынок.[55] У Анатолия Витальевича на них досье было собрано в нескольких томах. С масштабом такой организации вполне можно было бы замахнуться на венец Фридриха Барбароссы… Нужно установить, не одно ли и то же лицо эти два Киршнера.
— Так чего же проще? — оживился Трепалов. — Вы же, я так понял, своего Киршнера — того, который бандит, — знаете в лицо? Так поедемте в морг и проведем опознание.
— Это невозможно! — покачал головой Дмитрий Николаевич.
— Почему? — удивился Александр Максимович. — Савушкин рассказывал мне, что у вас, товарищ Руднев, сверхъестественная способность узнавать людей, даже если человек сильно переменился.
— Все так, но в морг я не поеду.
— Да отчего вдруг?
— Я не могу видеть мертвецов.
— В смысле?
— В самом прямом. Не выношу этого зрелища.
Трепалов уставился на Дмитрия Николаевича в полном недоумении, которое постепенно переросло в сердитость.
— Дмитрий Николаевич, это несерьезный разговор! — произнес он с металлом в голосе. — У нас тут не богадельня! Оно все понятно, на мертвяков мало кому глазеть нравится, но вы уж потерпите! Сделайте милость!
— Александр Максимович, вы не понимаете! У меня некрофобия. Это вроде болезни… Я просто не смогу провести опознание — в обморок упаду.
— Как так упадете?
— Обыкновенно! Сознание потеряю.
Трепалов вопросительно глянул на Савушкина, и тот утвердительно кивнул.
— Пф-ф! И это еще легенда сыска! — презрительно скривился товарищ Котов. — Хороши же при Николашке сыскари были! Бабы!
— Сожалею, что разочаровал, — холодно, не поворачивая головы в сторону Семена Гавриловича, парировал Руднев, а после предложил Трепалову: — Я смог бы провести опознание по фотографиям. Нужно несколько четких ракурсов крупным и средним планом.
Александр Максимович посверкал на Дмитрия Николаевича глазами и потянулся к телефону, бурча сквозь стиснутые зубы что-то непереводимое, состоящее из морских терминов и сомнительных междометий. Но назвать номер Трепалов не успел.
Дверь кабинета судорожным рывком приоткрылась, и из-за нее послышались возбужденные голоса. Первый — женский и очень молодой — звенел на истерической ноте, выкрикивая: «Прошу вас! Умоляю! Ради бога!», второй — мужской и чрезвычайно суровый — настойчиво возражал: «Не положено! Заявление оставьте, гражданочка! В общем порядке будет рассмотрено!»
— Да пустите же!
Благородное контральто взмыло до пронзительного, полного отчаяния сопрано, и дверь стремительно распахнулась.
В кабинет начальника Московского бюро уголовного розыска ворвалась хрупкая юная особа лет восемнадцати-двадцати, одетая в совершенно заношенную, хотя первоначально, очевидно, элегантную и дорогую жакетку и видавшую лучшие времена юбку, забрызганный подол которой свидетельствовал о длительной пешей прогулке. Голову девушки покрывал белый ажурный оренбургский платок, из-под которого выбивалось несколько мягких золотистых прядей. Миловидное лицо было бледным, большие светлые глаза блестели от слез, но выражение имели решительное. Барышня прижимала к груди какой-то кулек, завернутый в пеструю тряпицу.
Следом за девушкой в кабинет заскочил дежурный и тут же
— Товарищ Трепалов, я не пущал, но она!.. Совсем не в себе гражданочка!.. Ничего не слушает! Начальство ей, вишь, подавай!
Милиционер попытался ухватить барышню за локоть, но та отпихнула его руку и кинулась к Александру Максимовичу.
— Вы тут главный, да?! — слегка дрожащим, но безбоязненным голосом спросила нарушительница порядка. — Вы должны мне помочь! Вернее, не мне, а папеньке! Это же бесчеловечно!
Дежурный предпринял еще одну попытку выдворить юную просительницу, но Трепалов резким окриком приказал тому выйти, а после строго обратился к девушке:
— А ну, успокойтесь, гражданка! Присядьте вот… Вам надобно было начальство? Так я оно и есть. Меня Александром Максимовичем звать, я руковожу розыскной милицией… Рассказывайте, что у вас стряслось?.. Только назовитесь сперва.
— Ирина… Ирина Адриановна Верховская… — торопливо представилась барышня, присаживаясь на самый краешек стула. — Я — дочь профессора Верховского. Адриана Ростиславовича. Его арестовали. Уже больше месяца держат в тюрьме, хотя он ни в чем не виноват! И меня к нему не пускают! Даже не разрешают домашней еды передать! А у папеньки желудок больной! Ему нельзя без домашней еды!
Губы у девушки задрожали, по щекам побежали слезы, но она не позволила себе разрыдаться.
— Профессор Верховский? — переспросил Александр Максимович и перевел взгляд с просительницы на комиссара Балыбу. — Это один из арестованных по делу о краже в государственном хранилище?
— Папенька не имеет отношения ни к какой краже! — гневно выкрикнула барышня, вскакивая. — Он профессор! Он лекции студентам читал! Его статьи на пяти языках изданы!
— А среди таких как раз больше всего врагов революции! — ляпнул Котов и тут же об этом пожалел, таким испепеляющим взглядом обжег его товарищ Трепалов.
— Гражданка Верховская, — сказал Александр Максимович неожиданно мягко, — идет расследование серьезного преступления. Если ваш отец ничего противозаконного не сделал, это обязательно выяснится и его отпустят.
— Но пока вы будете выяснять, папенька совсем сляжет! Ему нужна специальная диета! — Юная Ирина Адриановна снова была на грани слез.
— Напишите заявление, — Трепалов пододвинул девушке бумагу, чернильницу и ручку. — Я организую для вашего отца смягчение режима, и вы сможете передавать ему еду.
— Правда?! Вы сможете? — Вспыхнувшая в душе барышни надежда окрасила ее бледные щеки ярким румянцем. — Тогда вот! — Она попыталась сунуть в руки Александра Максимовича свой кулек. — Пусть ему передадут! Это овсяный отвар…
— Вы напишите сперва! — одернул профессорскую дочь Трепалов.
— На чье имя писать?! — Ирина Адриановна схватила ручку и макнула перо в чернильницу.
— Не надо ничего писать, — раздался голос Балыбы, и чекист неспешно приблизился к девушке. — Вопрос без всяких бумаг решить можно. — Губы Балыбы растянулись в наглой скабрезной улыбке. — Все зависит исключительно от вашего благоразумия, гражданка Верховская.
Чекист протянул руку и взял барышню за подбородок. Глаза Ирины Адриановны расширились, наполнившись ужасом и отвращением. Она выронила свой кулек и отшатнулась.
В этот же миг запястье Балыбы стиснула затянутая в перчатку рука, отвела от лица девушки и сдавила так, что комиссар болезненно ойкнул.
— Вон! — тихо, но страшно проскрежетал Дмитрий Николаевич. — Пошел вон! А если посмеешь еще хоть раз прикоснуться к ней, я тебя убью!
Балыба испугался, это было понятно по его сжавшейся фигуре и заметавшемуся взгляду, но безропотно стерпеть угрозу от какого-то субтильного старорежимного недобитка, да еще и на глазах нескольких свидетелей, чекист не смог.
— Да я вас обоих сгною! — прошипел он.
— Сударь, не надо! — испуганно воскликнула барышня, обращаясь к Рудневу. — Не связывайтесь с ним!
Балыба снова отвратительно улыбнулся.
— А гражданочка-то умная! Видать, в папашу-профессора, — мерзко хохотнул он. — Понимает, с кем нужно быть попокладистей…
Руднев ударил практически без замаха, но удар был такой силы, что Балыба, опрокинув пару стульев, отлетел к стене и, видать, сомлел, по крайней мере подняться не пытался и звуков никаких не издавал.
Все свидетели происшествия замерли, оторопев, а Дмитрий Николаевич с гадливой гримасой сдернул с руки перчатку, замаранную кровью из расквашенного носа комиссара, и, не сказав ни слова, стремительно вышел из кабинета.
Глава 10
Мальчишки, задорно перекрикиваясь звонкими голосами, носились по бульвару.
Как же называется эта игра? Салочки? Прятки? Казаки-разбойники? Вспомнить он не мог, да и не факт, что вообще хоть когда-то это знал. Откуда ему было знать, если он ни разу вот так вот не играл, не бегал, не визжал, не налетал на прохожих, вызывая их праведное возмущение? Нет, конечно, он тоже когда-то был отроком, ведь таков естественный ход развития человеческого существа, но не все человеческие существа ведут естественное существование.
Впрочем, «естественность» — понятие абстрактное, условное и субъективное. Лично ему собственное отрочество каким-то особенным совсем не казалось. Оно было закономерным, а все, что подчиняется причинно-следственным принципам, по его твердому убеждению, считаться противоестественным не могло.
С тех пор, как он себя помнил, и до того дня, когда отец взял его за руку и привел в первый класс городского уездного училища имени графа Завадовского[56], они постоянно переезжали с места на место. Сколько раз это происходило, он не смог бы точно сказать, но был уверен, что ни разу за свое детство не встречал Рождество в том же городе, где его заставала Пасха. Наверное, вследствие этих бесконечных переездов он воспринимал всякое новое место как очередную декорацию масленичного балагана, на фоне которой кривлялись и сменяли друг друга разномастные Петрушки, потешные и не очень, но все до единого не более чем персонажи досужей комедии, за которыми можно наблюдать, но с которыми глупо пытаться хороводить самому. Он и не пытался, и на скоморошьи реплики не отвечал даже тогда, когда они были обращены к нему.
— Сынок-то у вас хворый, что ли? Немой али умом скорбный? — как-то раз спросила у его матери очередная квартирная хозяйка. — Чего не спросишь, все молчит и смотрит аки блаженный…
Дура баба! Мать ей так прямо и сказала, а потом долго его била и орала, что он ее позорит и хочет довести до гроба.
В маленьком, угрюмо сером городке, в центре которого стояло выкрашенное в грязно-лиловый цвет здание городского уездного училища имени графа Завадовского, они осели надолго. Лютая зима сменилась кислой весной, а за ней миновало душное лето, наступила промозглая осень, и вот тогда отец зачем-то отправил его в класс. Он так и не понял, для чего это было нужно. Читать и писать он умел. Считать тоже. Мог даже решать уравнения с иксом и игреком, а еще знал, что такое химические формулы и чем отличается бертолетова соль от гремучей ртути. Последнее отец объяснил ему еще
В училище было скверно. Там было трое скучных унылых учителей и множество злых надоедливых мальчишек. Сначала мальчишки просто пинали его, выливали в ранец чернила, швыряли в спину камни. Это было очень неприятно, но не очень больно, пока однажды самые назойливые не подкараулили его на пустыре, через который он возвращался домой, и не побили всерьез.
Неделю после этого он валялся в койке и харкал кровью. Мать плакала и кричала, что лучше бы он помер прямо там на пустыре и тогда бы ей не пришлось со своим огромным животом менять ему простыни и бегать за доктором. А отец надел галстук и отправился к директору училища требовать, чтобы тот примерно наказал обидчиков.
Побивших его мальчишек выдрали розгами и заставили, стоя на коленях, двадцать раз кряду прочесть покаянную молитву. Но разве порка и покаяние решили бы его проблему? Ягодицы и колени заживают быстро, а значит, вскорости приставучие однокашники снова бы устроили ему какую-нибудь неприятность. Этого совсем не хотелось, поэтому он счел необходимым принять радикальные меры. Подумав немного, он решил, что не стоит излишне мудрствовать, когда существуют проверенные способы избавить себя от чего-то докучливого, например от мышей.
Все сложилось очень удачно. В училище назначили празднование в честь счастливого убережения государя императора от покушения на его священную жизнь, совершенного недоученным студентом, не сумевшим не то что попасть в царя с пяти выстрелов, но и покончить с собой во избежание виселицы.[57] Праздник состоял из молебна, выступления ученического хора и торжественного обеда, спустя полчаса после которого все, принявшие в нем участие, почувствовали себя очень плохо, а еще через несколько часов один преподаватель и двадцать учеников скончались. В их число попали все участники инцидента на пустыре.
Расследование несчастного случая показало, что дело было в сухофруктах, из которых сварили компот. То ли при перевозке, то ли на складе в мешок с сухофруктами попал крысиный яд. Установить, чья именно преступная небрежность привела к трагедии, следствию, конечно, не удалось.
После истории с компотом его жизнь наладилась, тем более что вскорости начались каникулы и он мог, как прежде, целыми днями не выходить из своего отгороженного ситцевой занавеской угла или, если мать начинала очередную истерику, сбегать на реку и отсиживаться в заброшенном лодочном сарае.
Все было неплохо до тех пор, пока однажды, сидя в своем отсырелом убежище, он не услышал грохот почище самого сильного грозового раската, а следом за тем в той стороне, где был их дом, взметнулся в небо столб дыма и пламени.
Когда он вбежал на свою убогую улицу, там полыхало несколько домов, а на месте их хибары зияла огромная земляная воронка. Вокруг метались люди, кричали, плакали, молились, а он стоял и думал: неужели отец не справился со взрывателем и пролил кислоту на перемешанную с сахаром бертолетову соль. Это было обидно и тревожно, потому что он не хотел попасть в приют, где было бы еще хуже, чем в училище. Утешало одно: больше он никогда не услышит криков матери, от которых его всегда корежило, словно от скрежета железки по стеклу.
Но он ошибся. Невыносимый крик раздался у него за спиной и перекрыл собой все остальные, тоже достаточно громкие и пронзительные звуки. Он обернулся и увидел мать. Она держалась за свой огромный безобразный живот и, непрерывно страшно воя, оседала на землю. Какая-то баба кинулась к ней и заголосила:
— Люди добрые, помогите! Рожает сердешная! Дохтора зовите!
Подбежали еще люди. Босой мужик в неподпоясанной рубахе, едва справляясь с перепуганной пожаром лошадью, подогнал телегу. Когда мать в нее укладывали, он увидел, что по ногам у нее течет кровь. Тогда он понадеялся, что она все-таки умрет, потому что в приюте не должно было быть хуже, чем с орущей и лупцующей его матерью.
Пока мать оставалась в больнице, он жил в доме приходского священника. Там было и своих девять детей, но попадья не дозволяла им приставать к нему. Донимал только поп, который зачем-то обнимал его, гладил по голове, а потом заставлял читать молитвы.
Однажды в поповский дом пришел урядник, а вместе с ним какой-то вертлявый господин в цивильном. Вертлявый господин принялся задавать вопросы про отца и отцову лабораторию, но он молчал, так что вскоре дознаватель с урядником оставили его в покое и больше не являлись.
Через четыре недели вернулась мать и принесла с собой пищащий и неприятно пахнущий сверток.
— Это твоя сестренка! — со слезами умиления объявила ему попадья и заставила поцеловать сперва сморщенное уродливое личико, торчащее из пеленок, а после сухую и желтую щеку матери.
Еще через месяц они сели в поезд и долго ехали, покуда не добрались до огромного города с множеством золоченых церковных куполов, мощеными улицами, заносчивыми извозчиками и странно акующими жителями.
Город был так не похож на все, что он видел раньше, и так ему понравился, что он решил позабыть всю свою прошлую жизнь. Это было непросто, но он старался и в конце концов добился своего. Далекие образы рассыпались прахом и лишь изредка восставали из него, мучая бессонницей и приступами мигрени.
Весело верещащий мальчишка пронесся прямо перед его носом, так что он был вынужден остановиться, чтобы не столкнуться с шустрым пацаненком.
— Ой, дяденька! Извините! — выпалил постреленок и помчался дальше.
Он был похож на одного из тех, что били его на пустыре… В виске закололо… Все-таки память — это наихудшее из зол, с которым ему в своей жизни приходилось мириться.
Не находивший себе места от беспокойства Белецкий кинулся в прихожую. По тому, как хлопнула дверь, он понял, что день у Дмитрия Николаевича не задался, а увидев его правую руку без перчатки и с припухшими костяшками, утвердился в этом мнении окончательно. Решив немного повременить с расспросами, Белецкий молча сходил, намочил в холодной воде полотенце и лишь после того, как аккуратно приладил к разбитой руке Руднева примочку, с почти убедительной невозмутимостью спросил:
— О чье лицо вы ушиблись?
— Комиссара Балыбы, — ответил Дмитрий Николаевич, зашипев от боли.
Белецкий охнул и напомнил:
— Два паспорта и два чемодана… Глядишь, еще не поздно…
— Поздно!.. Я сделался причастен к сонму посвященных в позорный секрет пролетарской революции, риск разглашения которого уж точно не стоит жизни недобитого бывшего графа.
— Чекисты привлекли вас к какому-то расследованию?
Руднев рассказал другу суть дела, а также поведал о своей стычке с чекистом.
— И что теперь? — осторожно спросил Белецкий. — Балыба вам не простит.
— Черт с
— Допустим… А сами-то вы что собираетесь делать? Если продолжите участвовать в дознании, боюсь, у вас каждый день будет заканчиваться дракой. Такое поведение может вызвать у товарищей серьезные сомнения в вашей благонадежности.
— Белецкий!.. Прекрати!.. Ты невыносим!.. Не знаю я!.. Я уже сто раз пожалел, что ввязался во все это!
— Так, может, все-таки?.. Если к двум паспортам и двум чемоданам приложить немного маскарада и много денег… Wem Gott wohl will, dem will Sankt Peter nicht übel![58]
Руднев только рукой махнул.
— Я должен это обдумать! Не дави!
Белецкий хотел уж было возразить, что давить на Дмитрия Николаевича и не думал, да и вообще никогда на него не давил, но тут звякнул дверной звонок.
— Meine Hände werden bald davon zittern![59] — пробормотал Белецкий, имевший привычку в нервозном расположении духа переходить на немецкий. — Ich soll öffnen?[60]
Руднев кивнул, ловя себя на мысли, что его руки не дрожат лишь потому, что он уже устал ожидать напастей и бояться.
Дмитрию Николаевичу казалось, что он готов ко всему, но голос, донесшийся из прихожей, заставил его удивиться.
— Мне сказали, что господин Руднев проживает по этому адресу. Мне нужно его видеть!
Вслед за этими словами, произнесенными с уже знакомой Дмитрию Николаевичу решимостью, в гостиную стремительно вошла дочь профессора Верховского. Руднев поднялся навстречу девушке, поклонился и поспешно спрятал за спину замотанную в полотенце руку.
— О, сударь! Простите, что я вот так, без приглашения! — сбивчиво заговорила Ирина Адриановна. — Мы даже не были представлены!.. То есть я узнала ваше имя, уже когда вы ушли… Мне назвал его месье Трепалов… Тот, который главный сыщик… И адрес ваш подсказал… Я хотела поблагодарить вас, господин Руднев!.. И убедиться, что у вас из-за меня нет неприятностей!.. Ведь этот… этот… это животное… он из ЧК!.. Я боюсь, что вас теперь могут арестовать!
— Не беспокойтесь, сударыня! — ответил Руднев, пододвигая девушке стул. — Ничего такого со мной не случится. Хамскому поведению комиссара Балыбы было слишком много свидетелей, они заступятся за меня.
Не то чтобы Дмитрий Николаевич сам так уж верил в свою неуязвимость, но сказано было вполне убедительно, так что юная Верховская облегченно вздохнула, села на предложенный стул, но тут же вскочила и схватила Руднева за руку, которую тот, забывшись, перестал скрывать.
— Это вы тогда?!. Сильно ушиблись?!
— Ерунда! Сущие пустяки!
Руднев неделикатно отдернул и снова спрятал руку. Тут на помощь ему пришел Белецкий, сообразивший принести из прихожей перчатку и незаметно сунуть ее Дмитрию Николаевичу.
— Сударыня, позвольте вам представить моего друга. Это господин Белецкий… А это госпожа Верховская, дочь профессора Адриана Ростиславовича Верховского.
Белецкий галантно склонился перед девушкой, загородив от нее Руднева и тем самым давая ему возможность сменить-таки полотенце на перчатку.
— Называйте меня Ириной Адриановной, — попросила барышня, слегка смущенная проявленной мужчинами учтивостью, по нынешним временам чрезмерной, но очень уж приятной.
Руднев снова усадил профессорскую дочь и предложил ей чаю.
— У нас есть сахар, хлеб и сливочное масло, — добавил он.
Ирина Адриановна сглотнула, выдав голод, но попыталась отказаться.
— Нет, что вы! Я не смею злоупотреблять вашим гостеприимством, господин Руднев!
— Дмитрий Николаевич…
— Не смею злоупотреблять вашим гостеприимством, Дмитрий Николаевич!..
— Вы вовсе не злоупотребляете, это я намереваюсь злоупотребить вашим временем, — перебил Руднев и кивнул Белецкому, чтобы тот распорядился насчет чая и еды. — Я хотел бы задать вам, Ирина Адриановна, несколько вопросов, касающихся вашего отца. Видите ли, я участвую в расследовании дела, по которому ваш отец попал под подозрение…
— Папенька ни в чем не виноват! — с тем же жаром, что и давеча, вскинулась барышня. — Он исключительно порядочный человек! Бессребреник! Раньше к нам все время на обед его студенты приходили! Те, что были бедны! Некоторым он даже помогал платить за учебу! Многие и сейчас приходят… Уже не из-за обедов, конечно… Нам бы самим с голода не помереть…
Ирина Адриановна вспыхнула, устыдившись сорвавшегося с языка откровенного признания.
— Вы не подумайте! Я не жалуюсь! — воскликнула она. — Просто трудно с папенькиной диетой…
Голос у девушки задрожал. Несколько секунд она боролось с подступившими слезами и, все-таки не совладав с душившим ее горем, расплакалась.
Руднев подошел к юной барышне и, вопреки канувшим в Лету светским правилам, обнял ее, как обнимал утром безутешную Клавдию.
— Ирина Адриановна, я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вашему отцу и вам, — пообещал он.
— Правда? — профессорская дочка с надеждой посмотрела на Дмитрия Николаевича.
— Даю вам слово! Но вы должны помочь мне!
Тут в гостиную хозяйской поступью вошла Настасья Варфоломеевна, расторопно накрыла к чаю и поставила перед заплаканной и смущенной гостьей тарелку с пышными ломтями белого хлеба, щедро намазанными сладко пахнущим сливочным маслом и добротно присыпанными сахаром.
— Откушайте, барышня, — сердобольно зачастила добрая женщина. — Эвона ведь какая вы бледненькая и худенькая! В чем только душа держится!..
Кухарка могла бы еще долго причитать, да только строгий взгляд Дмитрия Николаевича сурово пресек ее жалостливые излияния, и Настасья Варфоломеевна поспешно скрылась в кухне.
Желая помочь профессорской дочке преодолеть неловкость перед щедрым угощением, Руднев первым взял хлеб и принялся уплетать с завидным аппетитом. Прикидываться Дмитрию Николаевичу нужды не было — после голодных дней карцера посахаренный хлеб с маслом казался ему амброзией.
Ирина Адриановна робко последовала примеру хозяина дома, а после нескольких проглоченных нежевамши кусков голод взял верх и превратил благовоспитанную барышню в обычного голодного ребенка, с жадностью накинувшегося на еду и неспособного отвлечься от трапезы, покуда в тарелке не осталось ничего, кроме крошек.
Пока девушка ела, Руднев вопросов ей не задавал, но когда с хлебом было покончено и Белецкий налил гостье вторую чашку чая, Дмитрий Николаевич спросил:
— Ирина Адриановна, вы знаете, в чем подозревается ваш отец?
Верховская отрицательно покачала головой.
— Нет! Мне ничего не сказали! Но я думаю, это как-то связано с государственным хранилищем, куда его приглашали для консультации. В тот проклятый день, когда его арестовали, он ушел туда утром, а уже после полудня к нам в квартиру явились чекисты. Перерыли все. Меня на допрос забрали. Спрашивали, поддерживает ли папенька связи с эмигрантами и монархистами. Глупости какие! Папенька отродясь политикой не занимался! Он медиевист. Для него Святые короли реальнее, чем Николай II, Керенский, Троцкий и Ленин, вместе взятые. Маменька, царствие ей небесное, всегда говорила, что папенька не от мира сего… Оно и правда так! Папенька из-за своей одержимости наукой даже с людьми сложно сходился…
— Вы, однако, говорили, что профессор имел привычку принимать в доме своих студентов, — напомнил
— Это да, — подтвердила Верховская, — папенька был добр к студентам. Говорил, что хорошо помнит свою голодную университетскую юность. Особенно он тех привечал, в ком, по его мнению, была искра божья.
— Как-то вы, Ирина Адриановна, про искру иронично сказали, — заметил Дмитрий Николаевич. — Или мне показалось?
Девушка смущенно потупилась.
— Вам не показалось. Папенька сам немного чудак и слабость к таким же чудакам питает. Среди его любимчиков каких только эксцентриков нет. Одни в перерождение душ верят. Другие призраков вызывают. Третьи клады волшебные ищут.
— Волшебные клады? — заинтересовался Руднев.
— Да! Представляете?! Эти кладоискатели считают, что всякие там легендарные реликвии, вроде Экскалибура[61] или Гьяллархорна[62], на самом деле существуют и тем, кто их найдет, будет явлено тайное знание или дарована сверхъестественная сила. Чтобы найти эти магические предметы, якобы нужно разгадать тайные знаки, зашифрованные во всяких старинных рукописях. Вы не поверите, господа, но эти вполне себе серьезные и образованные люди облазили в Москве все подвалы и подземелья!
— Откуда же в Первопрестольной взяться Экскалибуру и прочим подобным средневековым европейским реликвиям? — засомневался склонный к рационализму Белецкий. — Здесь разве что библиотеку Ивана Грозного поискать стоит.
— Я папеньку тоже об этом спрашивала, — поддержала Ирина Адриановна. — Он сказал, что, дескать, орден Хранителей, так он этих кладоискателей называет, существует в разных странах с незапамятных времен. В России он появился при царе Михаиле Федоровиче, а потом при Павле I оказался в опале, потому как Хранители не ладили с госпитальерами[63]. Вражда была настолько непримиримой, что в результате нее все наши доморощенные Хранители оказались истреблены и преданы забвению. Однако перед своей гибелью они успели попрятать магические артефакты, собранные ими почти за два столетия. Лишь в наше время силами энтузиастов — а по мне, так одержимых чудаков — орден был восстановлен и принялся собирать свой потерянный арсенал.
— Занятная история, — задумчиво проговорил Руднев. — Скажите, а среди Хранителей, что к вам в дом приходили, такого человека не было?
Руднев достал блокнот и нарисовал выразительную парсуну товарища Аскольда.
— Какой нелепый! — изумилась Верховская. — На Богомира Корсова похож в «Дон Жуане»[64]… Нет, Дмитрий Николаевич, таких авантажных персонажей среди Хранителей нет. Обычные студенты!
При последних словах на щеках девушки вспыхнул нежный румянец, а взгляд сделался мечтательным.
— Вы, наверное, их хорошо знаете? — предположил Руднев, ничуть не сомневающийся в том, какова природа чувств, отразившихся на лице барышни. — Сможете меня с ними познакомить?
Ирина Адриановна вздрогнула, и лицо ее вновь сделалось встревоженным.
— Почему вы так ими заинтересовались? — заволновалась девушка. — Что-то ценное из государственного хранилища пропало? Вы думаете, это они? И папеньку тоже из-за этой пропажи в тюрьме держат? Уверяю вас, Дмитрий Николаевич, и папенька, и его студенты тут совсем ни при чем!.. Вы же помочь обещали!..
— Я и пытаюсь помочь! — строго одернул барышню Руднев. — Именно для этого мне нужно переговорить с вашими Хранителями. Ирина Адриановна, доверьтесь мне! Если ваш отец и тот, второй человек, который вам дорог, невиновны, я смогу это доказать и избавлю их от грозящей им суровой участи.
Профессорская дочь вспыхнула до корней волос.
— Вы… Вы не так поняли… — пролепетала она. — Он просто мой друг…
— Как зовут вашего друга и где его найти?
Не желая повергать девушку в еще большее смятение, Дмитрий Николаевич с чрезвычайно сосредоточенным видом уткнулся взглядом в блокнот и взял на изготовку карандаш.
— Он живет в студенческом общежитии на Малой Бронной, — чуть слышно откликнулась Верховская.
— А имя? — не поднимая глаз от блокнота, бесстрастно уточнил Руднев.
— Миша… То есть… Михаил Ипполитович Фогт.
Глава 11
Едва лишь за Ириной Адриановной Верховской закрылась дверь, в гостиную впорхнула сияющая от счастья Клавдия.
— Дмитрий Николаевич, Андрюшу отпустили! — ликующе воскликнула юная горничная, не обращая внимания на шиканье своей тетки, прибиравшей со стола посуду.
Рудневу после инцидента с Балыбой история матроса, вступившегося за девушку с помощью кулаков, сделалась значительно ближе, и оттого он вполне искренне порадовался не только за влюбленную в своего революционного рыцаря Клавдию, но и за самого любителя приключенческой литературы.
— Это отличная новость! — сказал он, улыбаясь и жестом пресекая попытки Настасьи Варфоломеевны выставить из комнаты досаждающую барину племянницу. — Видишь, я говорил тебе, что все будет хорошо. Товарищеский суд во всем разобрался и принял решение по справедливости. Нечего напраслину на людей возводить и честных девушек запугивать!
— А суда-то и не было, — затараторила Клавдия. — Этот Афанасьев из больницы сбежал, только записку оставил, что отправляется на Дальний Восток биться с генералом Семеновым. А без пострадавшего Афанасьева какой же суд? Вот Андрюшу и отпустили, только предупреждение их комиссар сделал…
— Подожди, Клавдия! — перебил Дмитрий Николаевич. — Ты говоришь, записку оставил? Как же Егор Афанасьев мог ее написать? Он же неграмотный.
Девушка беззаботно отмахнулась.
— Видать, помог кто… Мир-то не без добрых людей!.. Главное, Андрюше теперь ничего не грозит!
Тут уж вконец потерявшая терпение от девичьей непосредственности Настасья Варфоломеевна всучила племяннице поднос с чашками и сердито прикрикнула, веля немедля прекратить донимать их сиятельство своими глупостями и заняться делом.
— Что еще за история с товарищеским судом и кто есть Herr Andrjuscha[65]? — спросил Белецкий, когда обе женщины удалились.
— Андрюша Муромов — кавалер нашей Клавдии. Революционный матрос, что при тыр-пыр-культотделе числится. Этот малый попал под разбирательство товарищеского суда за то, что нокаутировал того самого бдительного красноармейца Егора Афанасьева, который якобы на меня донос надиктовал.
Руднев принялся рассказывать подробности, но тут снова позвонили в дверь, на этот раз бодро и решительно.
Очередными гостями Пречистенского флигеля оказались товарищ Трепалов и сотрудник уголовного розыска Савушкин. Первый был суров и сердит, второй — тоже суров, но не сердит, а скорее встревожен.
— Александр Максимович, извиняться я не стану! — вместо приветствия заявил Дмитрий Николаевич.
— Да на кой ляд мне сдались ваши извинения! — рявкнул в ответ начальник Московского уголовного розыска и шваркнул по столу фуражкой, стиснутой в мозолистой пролетарской руке. — Мне дело надо делать! Корону клятую искать, а не с вашей фильдеперсовостью цацкаться! Отвечайте, товарищ Руднев, станете нам помогать или не по нутру вам такое соработничество?! Коли нет, то нет! И без вас обойдемся! А если уж беретесь нести вахту, так давайте без выкрутасов!
— Без выкрутасов — это значит, что всякая мразь у меня на глазах будет беззащитной девушки домогаться, а я стану на то преспокойно смотреть и «Интернационал» насвистывать? — зло огрызнулся вмиг утративший всякое самообладание Руднев.
Немые свидетели этой сцены — Савушкин и Белецкий — уж были готовы вмешаться в грозящую
— В рожу-то вы комиссару правильно дали… По понятию! — сказал он, снижая тон. — Только вот эдакого самовольного оставления мостика я от вас больше не потерплю! Потому как, будь вы хоть семи пядей во лбу, толку с вас, что с козла молока, если вы станете бросать все и на дело плевать всякий раз, когда что-то поперек вашего характера сложится.
Грубоватая, но по сути своей вполне справедливая отповедь оказалась для Руднева неожиданностью. Он-то предполагал, что Трепалов потребует с него ответа за классовую несознательность и рукоприкладство. Дмитрию Николаевичу аж неловко стало за свой уход, который и впрямь смотрелся выходкой разобидевшегося капризного мальчишки.
— Александр Максимович, вы уж не обессудьте, — заговорил он не то чтобы винясь, но с нотками сожаления, — бог свидетель, дело не в вас и не в том, что я с вами, как вы говорите, соработничать не желаю. Просто не смогу я вместе с Балыбой дело делать. Мне от одного его вида скулы сводит! Сволочь он! Не потому, что чекист, а потому что человек гнилой! Хуже последнего хитровского упыря! Не стерплю я. Даст еще хоть один повод, прибью! Ей-богу! О последствиях задуматься даже не успею. А последствия не только для меня, но и для вас, и для дела будут самые что ни на есть паршивые!
— О Балыбе не беспокойтесь! — совсем уж примирительно заявил начальник Московского уголовного розыска. — С ним вы больше не встретитесь, по крайней мере в моем кабинете. Я только что от Горбылева. Все ему обстоятельно доложил и потребовал для пользы дела от ВЧК другого товарища назначить. Он обещался, хотя, конечно, глазом и све́ркал… Ну так что? Сварим мы с вами кашу, товарищ Руднев?
Дмитрий Николаевич высказать свое решение о соучастии в кулинарных планах Трепалова не успел. Дверь Пречистенского флигеля задрожала под яростными ударами, и дверной звонок зашелся, что твоя кликуша на панихиде. Белецкий отпер, и его едва не снес с ног ворвавшийся в дом начальник законодательно-кодификационного отдела наркомата юстиции Арсений Акимович Никитин. Многоопытный адвокат был в таком смятении, что не сразу смог заговорить.
— Что случилось?! С Екатериной Афанасьевной?.. — воскликнул Руднев, встряхивая друга за плечи.
— Нет… С ней хорошо все… — обретя дар речи, с трудом выговорил Никитин, а после уж и вовсе перешел на крик. — Дмитрий, ты должен поехать со мной! Там убийство! А может и два! И Катюша там с детьми!..
— Кто убит? Этот твой… Дульский?
— Нет, Христофор Георгиевич жив и здоров. Но в его доме убит неизвестный, и экономке его голову проломили. А кроме того, бумаги из сейфа Дульского пропали…
Руднев в трех словах объяснил Трепалову и Савушкину суть происходящего.
— Думаете, эта история имеет отношение к нашему делу? — живо спросил Александр Максимович.
Руднев признался, что для подобного предположения оснований у него нет.
— Но я должен поехать, — твердо заявил он. — Завтра с самого утра смогу снова быть в вашем распоряжении, Александр Максимович, а в Зубалове при необходимости останется Белецкий.
Только теперь Дмитрий Николаевич формально представил друг другу Белецкого и Трепалова. Первый сдержанно кивнул, а второй дружески протянул руку для рукопожатия.
— Тот самый Белецкий?! Ух ты! Наслышан! — высказал откровенное восхищение бывший гальванер. — Мне говорили, что вас ни руками, ни оружием не победить. Прям Илья Муромец! А по вам-то и не скажешь! Уж извините, но сложением вы больше на Кощея похожи.
Белецкий невольно улыбнулся бесхитростному комплименту и прямодушному замечанию и с искренним расположением пожал Трепалову руку.
— Дмитрий, быстрее! Пожалуйста! — взмолился Никитин. — Поезд через полчаса! Если не успеем, следующий совсем поздно!
— Обождите! — остановил ринувшихся собираться друзей Александр Максимович. — Дмитрий Николаевич, у вас с Белецким нет полномочий, чтобы расследование вести. Пусть с вами товарищ Савушкин поедет. У него мандат соответствующий, стало быть, и милиция вам в помощь будет, и опрос вы сможете провести по всей законности. Эх, жаль в мотор наш только трое сесть могут! А то бы вы за час до Зубалова добрались.
Руднев встрепенулся.
— Александр Максимович, а позвольте мне самому за руль? Мы бы тогда все четверо поместились.
— А вы что ж, шоферить умеете? — изумился Трепалов.
— Отлично умею! Так что не волнуйтесь, казенный транспорт не попорчу… Да, и вот еще…
И Дмитрий Николаевич рассказал про визит профессорской дочки и возможную связь между Верховским и начальником государственного хранилища.
— Немедленно велю мальчишку отыскать и обоих папаш прижму покрепче! — тут же взъерепенился Трепалов.
— Нет, Александр Максимович! Этого делать не стоит! — пресек его рвение Руднев. — Во-первых, совпадение фамилии и отчества еще не означает родство. Может, студент-кладоискатель Фогт не имеет никакого отношения к Ипполиту Эдуардовичу. Маловероятно, конечно, но бывает всякое. Так что сперва нам стоит убедиться, что это отец и сын. Во-вторых, если Верховский и оба Фогта замешаны в похищении, последние, скорее всего, являются ниточкой к заказчику. Проявим к Фогтам явный интерес и спугнем его. Понимаете?
— Понимаю, — кивнул Трепалов. — Дернем удочку раньше времени, леска оборвется, и рыба уйдет.
— Именно так, — подтвердил Руднев. — Поэтому предлагаю для начала просто к ним присмотреться и все до мелочей аккуратно выяснить. Заодно и про Хранителей сведения подробные собрать.
— Может, стоит с Верховским о них потолковать? — предложил Трепалов.
— Рано, — отрезал Дмитрий Николаевич. — Какие вопросы мы профессору зададим? Знаком ли со студентом Фогтом? Ну, знаком. Знает ли, что тот — сын начальника государственного хранилища? Допустим, знает. А дальше что? Спросим, не они ли втроем реликвию украли? Как по-вашему, что он ответит?.. Для успешного разговора с Верховским нам козырь какой-нибудь нужен. Так что постарайтесь его найти.
Трепалов нахмурился.
— Нам, товарищ Руднев, корону искать надо, а не козыри. А с вашим хитроумным подходом мы и за сто лет ее не найдем. Чем мудрствовать, лучше уж тряхнуть профессора как следует, глядишь, все и без ваших рассусоливаний выяснится.
Дмитрий Николаевич досадливо передернул плечами.
— Без рассусоливаний венец уж больше месяца ищут! Не кажется ли вам, Александр Максимович, что пора сменить тактику?
Начальник Московского уголовного розыска несколько секунд тяжелым взглядом смотрел на бывшего консультанта Московской сысканной полиции и наконец сказал:
— Ладно! Вы в этих делах дока. Раз говорите, что нужно на малом ходу дело вести, попробуем так…
Дмитрий Николаевич и впрямь имел отличный навык вождения, к тому же купеческий подарок оказался не так уж плох и вполне бодро преодолел весь путь до наркоматовских дач, в том числе пять верст кислого и по-весеннему разбитого проселка.
Неполного часа пути с лихвой хватило Никитину, чтобы, перекрикивая рев
— Христофор Георгиевич уехал в город на шестичасовом дачном поезде, — несмотря на все свое волнение, адвокат излагал четко и по существу.
— Куда старика с ненадежным сердцем в такую рань понесло? — удивился Руднев.
Арсений Акимович только рукой махнул.
— Не поверишь! Поехал продовольственные карточки получать. Ему, по всему, не то что карточки, но и паек на дом положен. Но этот Мафусаил[66] всегда сам: и за продуктами в Москву ездит, и за карточками тоже… Так вот, уехал Дульский на поезде, который от нас в шесть часов четыре минуты отходит, то есть из дома должен был выйти не позднее пяти сорока пяти. А вернулся на том, что приходит в одиннадцать двадцать две. По его словам, сразу со станции пошел к себе. Значит, оказался на даче не ранее, чем без четверти двенадцать. Плюс-минус пара минут.
— Дульский отсутствовал около шести часов, — отметил пунктуальный Белецкий.
— Да, выходит, что так, — согласился Никитин и продолжил: — Войдя в дом, он обнаружил в сенях труп неизвестного с простреленной головой. Вроде бы выстрел был сделан в висок, но это нужно на месте уточнить. Старик закричал, стал звать на помощь. Пока народ набежал, он прошел к себе в комнату, а там обнаружил бесчувственную кухарку с травмой головы. Катерина сказала, что у женщины была кровь на затылке… Она первой к Дульскому прибежала — мы к нему ближе всех живем. Потом еще кто-то из соседей появился и охрану вызвал, а те уж милицию и врача. Катерина старика к нам увела, накапала ему там чего-то… Тот, как малость в себя пришел, обратно ринулся, ну, тут-то и выяснилось, что сейф вскрыт и бумаги из него пропали.
— Что-нибудь еще похищено? — спросил Дмитрий Николаевич.
— Не знаю! Катерина ничего об этом не говорила, только просила поскорее приехать и тебя привезти.
Екатерина Афанасьевна встретила их на крыльце маленькой ухоженной дачи. Сперва она обняла мужа, а после расцеловала слегка опешившего от такого натиска Дмитрия Николаевича.
Гражданка Никитина, в девичестве мадмуазель Лисицына, значительно изменилась с тех далеких времен, когда ее будущий муж и его закадычный друг, оба по уши в нее влюбленные, щеголяли в студенческих тужурках. Материнство добавило ее фигуре полноты, тревоги и невзгоды опутали глаза паутинкой тонких морщин и пробороздили глубокую складку к краешку губ, но взгляд повелительницы студенческих сердец нимало не поменялся. Он был так же ясен и задорен, как и два десятка лет назад. Не утратили восхитительного очарования и волосы Екатерины Афанасьевны. Пышные и золотистые, они были уложены на затылке в узел из тяжелой упругой косы, и лишь на висках слегка серебрилась предательская, но ничуть не портившая зрелой красоты седина.
— Дмитрий Николаевич, вы все такой же красавец! — окончательно вогнав Руднева в неловкое замешательство, воскликнула Екатерина Афанасьевна и тут же перешла от восторга к взволнованности и озабоченности. — Слава богу, что вы наконец приехали! Теперь все выяснится! Я так за Христофора Георгиевича переживаю!.. Он к нам перейти отказывается. Как кухарку его в больницу увезли, так у себя сидит. Аж лицом почернел!..
— Екатерина Афанасьевна, так давайте мы сразу к нему и пройдем, — вмешался Белецкий, понявший по умоляющему взгляду Дмитрия Николаевича, что трогательную встречу пора бы уж и сворачивать.
— Фридрих Карлович, как я рада вас видеть! — возликовала супруга начальника законодательно-кодификационного отдела и с чуть меньшим пылом, чем Руднева, облобызала и Белецкого. — Да-да, конечно, идемте скорее!
Только теперь Екатерина Афанасьевна обратила внимание на топчущегося у автомобиля Савушкина, несколько смущенного экспрессивностью сцены, которой он стал свидетелем.
— Это сотрудник уголовного розыска Савелий Галактионович Савушкин, — поспешил представить сыщика Арсений Акимович. — Он поможет с расследованием.
Савушкина Екатерина Афанасьевна целовать не стала, но обняла совсем по-матерински или, в крайнем случае, по-сестрински, в ответ на что не растерявшийся бывший прапорщик и георгиевский кавалер исключительно галантно и совсем не по-пролетарски щелкнул каблуками и склонился к пухлой руке товарища Никитиной.
На этом неоднозначном с точки зрения революционной доктрины моменте взаимные приветствия наконец завершились, и Екатерина Афанасьевна, срезав дорогу через спящий еще яблоневый сад, провела дознавательную команду к соседней даче — небольшому одноэтажному дому с резными наличниками на окнах и обширной застекленной террасой.
На крыльце их встретил армейский средних лет со значком народной милиции на шинели. Никитин представил его местным участковым товарищем Кузнецовым. Савушкин тут же перехватил инициативу, продемонстрировал участковому свой мандат и отправился вместе с ним осматривать прилегающую к месту преступления территорию. Остальные вошли в дом, в котором, помимо упомянутой выше террасы, имелись просторные сени, скромная гостиная, еще более скромная хозяйская комната и совсем уж ущербная кухня.
Дульский находился у себя. Мрачный и нахохлившийся, словно ворон на погосте, он сидел на кровати и так крепко держался за ее металлическую спинку, словно койка того и гляди должна была встать на дыбы и попытаться сбросить с себя престарелого седока.
Несмотря на свой возраст, дряхлым Христофор Георгиевич не выглядел. Это был сухенький старик, одетый в поношенный старомодный застегнутый на все пуговицы пиджак, из-под которого торчал ворот застиранной холщовой косоворотки. Не менее видавшие виды брюки, заметно обвислые на коленях, были заправлены в обрезанные валенки с разномастными заплатами на пятках. Лицо у Дульского было умным, но неприятно желчным: бесцветные губы плотно сжаты, неаккуратно выбритые, по-стариковски обвислые щеки подрагивали, пожелтевшие от табака усы сердито топорщились, близко посаженные к грубому мясистому носу холодные прозрачные глаза злобно сверкали из-под густых насупленных бровей. Особое внимание обращали на себя руки Христофора Георгиевича — большие, в свое время наверняка невероятно крепкие. Даже сейчас, несмотря на пергаментную кожу, старческие пятна и узловатые от артрита суставы, руки старика производили впечатление недюжинной силы.
Супруги Никитины подошли к Дульскому и тихо заговорили с ним. Сперва он, казалось, не обращал на их слова ни малейшего внимания, а потом вдруг вскинул живой и острый взгляд на стоящих в дверях Руднева и Белецкого. Несколько секунд старый революционер с нескрываемой неприязнью рассматривал гостей, затем молча поднялся и, слегка пришаркивая, прошествовал в гостиную, повелительным жестом приказав посетителям следовать за ним.
Соратник Чернышевского совершенно не производил впечатления несчастной потерянной жертвы, нуждающейся в поддержке и защите, напротив, закаленный годами революционной борьбы упрямый старый хрыч настрой имел исключительно воинственный и непримиримый.
— Сюда садитесь, — прокаркал Христофор Георгиевич, сев спиной к окну, так что его лицо оказалось в тени, и указал гостям на промятый и вытертый диван, стоявший у стены напротив.
Дмитрий
Без лишних предисловий Дмитрий Николаевич задал ключевой вопрос:
— Христофор Георгиевич, что было в тех бумагах, которые пропали из вашего сейфа?
— Сатрап, — сердито прошамкал Дульский и воззрился на Дмитрия Николаевича с откровенной враждебностью. — В охранке-то в каком чине служили?
— На вашем месте я бы больше беспокоился о моем статусе при ВЧК, — невозмутимо ответствовал Руднев.
Старик подобрался, но злобствовать не перестал.
— Такие, как вы, у ВЧК только в одном статусе могут быть — в девастационном[67].
Руднев пожал плечами.
— Такие, как вы, тоже.
Тут уж самообладание изменило революционному реликту.
— Во-он! — выкрикнул он визгливым старческим голосом. — Чтобы духа вашего в моем доме не было!
Дмитрий Николаевич и бровью не повел.
— Христофор Георгиевич, я уважаю ваше желание сохранить тайну ваших записок, — ровно произнес он. — Официальное же дознание, как вы понимаете, будет не столь деликатно. Один человек убит, второй серьезно пострадал, а вы мало того что отмалчиваетесь, так еще и пытались замять предыдущее покушение на ваши бумаги. Некрасивая картинка получается! А в глазах ваших партийных товарищей так и вовсе — сплошная контрреволюция и мелкобуржуазное вредительство!
Дульский отвел взгляд и процедил:
— Дожили! Князь народовольцу мораль читает! За что только на смерть шли?!
— Во-первых, я не князь, а граф, — поправил Руднев. — Во-вторых, во имя чего вы и ваши единомышленники жертвовали собой и убивали других, я понятия не имею. И, наконец, в-третьих, Христофор Георгиевич, у меня очень мало времени. Я приехал сюда лишь потому, что меня попросили об этом друзья, беспокоящиеся о вашем благополучии и желающие вас обезопасить. Более никаких причин разбираться с вашим делом у меня нет. Не хотите быть со мной откровенным, я с легкой душой откланиваюсь и ухожу. Пусть органы разбираются и терпят ваши нападки. Но тогда уж не обессудьте, если сами окажетесь на допросе или если завтра неведомые злодеи проломят голову и вам.
Старик долго молчал, потирая своими могучими руками хилые коленки. Наконец он неспешно заговорил, будто бы перед тем вел долгий рассказ, в котором дошел уже до середины:
— Само собой, за такой куш можно и не одну жизнь в расход пустить… Кухарка-то моя тоже, небось, не без греха… Давно я подозревал, что она подкупленная… Вот и получила сребреники за иудничество… Эх! Никому доверять нельзя!.. Пока собственнический дух в людях не истреблен, пока сибаритская гниль в душах, где уж обычному человеку против такого искуса устоять!..
Дульский снова замолчал. Лицо его было суровым и скорбным, как у путешественника, понявшего, что добраться до заветной вершины ему не суждено.
— Христофор Георгиевич, что было в ваших бумагах, помимо мемуаров? — тихо и мягко повторил свой вопрос Руднев.
— Карта схронов на миллион рублей, а то и больше, по нынешним-то временам, — отчеканил старый революционер. — Еще в 1870-е начали формировать резерв для нужд революции. Не по банкам, а по надежным местам… Я последний, кто об этих сокровищах знает… Был последним…
Белецкий деликатно кашлянул и обменялся с Рудневым красноречивым взглядом, дескать: «Senilität!»[68] Однако Дмитрий Николаевич в своих суждениях так категоричен не был.
— Что же вы кубышку свою до сих пор не распечатали? — спросил он задумчиво смотрящего в пространство старика. — Разве революция не нуждалась в средствах?.. Или сейчас? Ведь хлеба людям не хватает?
Старик помотал головой, словно стряхивал со своих седин пепел полувековой истории, тон его снова сделался желчным:
— Распечатать-то немудрено! И промотать, и прожрать всякий сумеет! А вот на перспективу расчет иметь — тут ум нужен и воля! Сегодня большевики власть держат, а ну как завтра не сдюжат? Тогда снова в бой… Вот тогда-то средства и востребуются!
— А я-то надеялся, что «c'est la lutte finale»[69]! — не сдержался Дмитрий Николаевич.
Дульский скрипуче захихикал:
— Ишь чего захотели, ваше недобитое сиятельство!
— Можно без титулования, — парировал Руднев, — просто Дмитрий Николаевич… Так вы, Христофор Георгиевич, говорите — миллион? И где же народники свои капиталы попрятали?
— Так я вам и сказал! — снова ощетинился соратник Чернышевского.
— Христофор Георгиевич, вы отдаете себе отчет, что своим упрямством пособничаете преступнику? Если вам все равно, что он совершил убийство и женщину покалечил, подумайте хотя бы о том, что он точно не станет деньги пассионариев на благо революции использовать. Единственный способ передать ваши червонцы в руки советской власти — найти их раньше грабителя.
— Не мои, а партийные, — сердито буркнул ветеран революционного движения, — и, к вашему сведению, там не только червонцы.
— Слитки? Валюта? — без особого запала поинтересовался Дмитрий Николаевич.
— Нет, драгоценности и камни, — неохотно ответил Дульский. — Я не смогу дать точной оценки, но на них приходится около трети всех накоплений.
— Зачем так сложно? — удивился Руднев. — Драгоценности продавать хлопотно и небезопасно.
— Зато в цене они выше золота, — ухмыльнулся Христофор Георгиевич. — Червонцы что? Биржевой товар! А тут каждая вещь с историей, а то и с легендой. Можно сказать, мифический артефакт. На такой товар, гражданин старорежимный сыщик, как вам, наверное, известно, всегда покупатель найдется, который втридорога за цацку заплатит.
— Хотите сказать, что речь идет не о простых сокровищах, а о реликвиях? — навострился Дмитрий Николаевич.
Дульский впился в него острым испытующим взглядом, потом беззвучно прошелестел что-то выцветшими губами, обращаясь не то к самому себе, не то — к памяти своих революционных товарищей и, видимо, определившись наконец с непростым для себя решением, кряхтя поднялся и пошаркал обратно в свою комнату. Руднев с Белецким пошли за ним.
Не глядя ни на взломанный сейф, ни на бурое пятно на половике, Христофор Георгиевич подошел к книжному шкафу с треснутым стеклом в дверце, порылся в нем, выудил оттуда потрепанный томик Ги де Мопассана и протянул Дмитрию Николаевичу. Тот недоуменно покрутил книгу в руках, а потом открыл.
Между станиц Les Sœurs Rondoli[70] оказался тайник глубиной чуть меньше дюйма, в котором лежала пачка фотокарточек. На всех на них были запечатлены старинные украшения и культовые предметы различных конфессий. Судя по подписям, предметы и впрямь были уникальные.
— Это сокровища из партийной заначки? — уточнил Руднев и, когда Дульский кивнул в ответ, безапелляционно заявил: — Я изымаю у вас эти фотографии. Приехавший
Христофор Георгиевич возмущенно закудахтал, но Дмитрий Николаевич сухо его перебил:
— Вы сможете восстановить список схронов? Нужны все адреса.
— Если предпочитаете официальное разбирательство, мы немедленно отвезем вас в Москву, — добавил Белецкий, подсовывая ерепенившемуся старику блокнот и вечное перо.
Под напором бездушной воли двух «сатрапов» партийный пенсионер сдался и с видом, с которым в самый раз всходить на эшафот, принялся писать строчку за строчкой. Когда таковых оказалось аккурат дюжина, старик вернул блокнот Белецкому.
— Партия вам все припомнит, — мстительно пообещал он.
Руднев пробежал глазами список, состоящий преимущественно из питерских и московских адресов.
— А это что? — спросил Дмитрий Николаевич, указав на последнюю строку, в которой значилось: «Москва, Красная площадь, 1».
— А это, молодой человек, адрес Исторического российского музея, который по-вашему носил имя царя-миропорца,[71] — съязвил неугомонный старик.
— Это я знаю, — не поддался на провокацию Руднев. — Я спрашиваю, почему среди указанных вами адресов числится Исторический музей?
Дульский издевательски засмеялся, но смех его тут же перешел в надсадный старческий кашель.
— В народе говорят, что телку проще всего в стаде спрятать, — заявил он, отдышавшись. — Так и с сокровищами. Поди отыщи их в музейных запасниках! Там такого добра знаете сколько?!
— Не знаю, — признался Дмитрий Николаевич. — Выходит, часть реликвий спрятана в музее?
— Не часть, а все. По остальным схронам золотые рубли, — пояснил Дульский и добавил: — Мне известны только адреса, где уж там тайники, разбирайтесь сами.
Руднев проигнорировал ехидство, отчетливо прозвучавшее в последнем замечании, и вернулся к музейной теме.
— Исторический музей — государственное учреждение, да еще и охраняемое. Просто так в нем что-то спрятать невозможно, нужна помощь кого-то из сотрудников.
— А кто вам сказал, что у нас помощника не имелось? — взгляд бывалого борца за народное счастье затуманился от нахлынувших воспоминаний. — Среди научной интеллигенции всегда было немало сочувствующих нашему делу…
— Его имя? — бесцеремонно прервал ретроспективные грезы Белецкий, на этот раз самостоятельно взяв перо на изготовку, и для убедительности добавил: — Вашему сочувствующему может грозить серьезная опасность. Если грабитель до него доберется, то не пощадит.
Христофор Георгиевич отмахнулся от Белецкого, как от назойливого насекомого.
— Мудрено добраться! Тот человек уж почил в Бозе. Впрочем, имя я его так и так не знал. Мы с товарищами всегда строго конспирацию блюли.
— Выходит, ваш человек в музее умер и унес с собой партийный секрет, ни с кем не поделившись им на смертном одре? — усомнился Дмитрий Николаевич.
Старый революционер как-то разом погрустнел.
— Не знаю я, — уныло ответил он. — После того как в Москве власть Советов провозгласили, а охрану большевицкую к музейным ценностям еще не приставили, там сущий бардак был. Наш человек пытался сокровища за кордон вывезти. Привлек специалистов…
— Контрабандистов? — уточнил Белецкий.
— Это для вас они контрабандисты, — окрысился Дульский, — а для нас товарищи по подполью!
— Так драгоценности были переправлены за границу? — Дмитрий Николаевич поспешил вернуть разговор в прежнее русло.
— Нет, не вышло ничего. За несколько дней до назначенной операции наш человек с тифом в больницу угодил, где и помер. На том и кончилось.
— То есть реликвии до сих пор где-то в запасниках хранятся, только теперь уж никто не знает, где именно? — попытался до конца прояснить ситуацию Руднев.
— Может, кто и знает, но мне о том не известно, — сердито буркнул старик, всем своим видом давая понять, что разговор окончен.
Но Дмитрий Николаевич имел на этот счет другое мнение.
— Среди ваших, как вы выразились, товарищей по подполью не было ли человека по фамилии Киршнер? — спросил он.
Дульский неприязненно зыркнул на собеседника и неохотно ответил.
— Имя вроде знакомое…
Убедившись, что больше никаких имен из старого бунтаря вытянуть не удастся, Дмитрий Николаевич принялся расспрашивать Дульского о событиях нынешнего утра, а также о предыдущем инциденте с сейфом.
Про трагические события текущего дня Христофор Георгиевич ничего нового не рассказал, зато признался, что, обнаружив свой сейф открытым в предыдущий раз, ни на секунду не усомнился в том, что это вовсе не результат его рассеянности, а взлом. Вовлекать в столь значимое для революции дело непроверенных людей, пусть даже и из народной милиции, он не хотел и решил доложить все непосредственно товарищу Дзержинскому. Думал обратиться к нему не откладывая, да вот сердце подвело, так что смог выбраться в Москву только нынче, но и тут ему не повезло: Феликс Эдмундович по причине чрезвычайной занятости принять партийного ветерана не смог.
— Почему же вы не взяли бумаги с собой? — удивился Дмитрий Николаевич.
Дульский ответил в том смысле, что боялся везти документы без должной охраны, а кроме того, и помыслить не мог, что грабитель осмелится заявиться в строго охраняемый поселок средь бела дня.
В тот момент, когда соратник Чернышевского на все лады костерил тупиц и бездельников, призванных обеспечивать безопасность партийной элиты, а Руднев с Белецким, вежливо поддакивая, осматривали место преступления, появился Савушкин и доложил, что выяснил у участкового все официальные подробности дела и даже снял копии с протокола и заключения врача.
Оставаться в Зубалове дольше смысла не имело, поэтому сыщики попрощались с Никитиными, пообещав по возможности держать их в курсе расследования, и отправились обратно в Москву.
Глава 12
Когда автомобиль Московского уголовного розыска выехал из поселка, сумерки уже начали густеть, так что вскоре дорогу пришлось подсвечивать фарами.
— Убитый проник в Зубалово около девяти утра под видом пожарного инспектора, имея при себе фальшивое удостоверение на имя Иванова Петра Сидоровича и распоряжение о проведении повсеместной проверки печей и дымоходов. Уверен, что имя в удостоверение такая же липа, как и оба документа, — рассказывал Савушкин, сидевший рядом с Рудневым и полуобернувшийся назад так, чтобы его слова были хорошо слышны ехавшему на заднем сиденье Белецкому. — Поселок охраняют красноармейцы, люди в документах несведущие, а некоторые и вовсе безграмотные, но привыкшие беспрекословно подчиняться всякому, у кого есть мандат с печатью. В общем, лжеинспектора они пропустили. Иные посторонние, по свидетельству охраны, на территорию дач проникнуть не пытались. Получается, что убийца — это кто-то из дачников или обслуги.
— Предполагаю, что вчерашние крестьяне и рабочие, пусть даже и в красноармейской форме, являются не очень-то надежной охраной, — заметил Белецкий. — Человек с соответствующими криминальными или шпионскими навыками в два счета обвел бы их вокруг пальца и проник в поселок абсолютно незамеченным.
— И такое возможно, — согласился Савелий Галактионович и продолжил излагать выясненные предварительным дознанием факты. — Лжеинспектор, судя по тому, что никто его, кроме охраны, не видел, никуда не заходя, направился в
— Зачем она заходила к Крылову? — вставил вопрос Руднев.
— Она не к Крылову, а к его шоферу приходила. Варенье принесла. У них там симпатия взаимная.
— И что же, влюбленный шофер не знает, какие у его зазнобы планы были? — засомневался Дмитрий Николаевич.
— Шофер признался, что они поссорились. Дескать, он, узнав об отъезде Дульского, хотел к возлюбленной нагрянуть, так сказать, с романтической перспективой, но та от свидания отказалась, сославшись на дела. Разочарованный поклонник приревновал, решив, что его ветреная пассия намеревается зазвать к себе его соперника, местного электрика, ну и высказал ей. Та обиделась и ушла не то домой, не то к электрику.
— Кастильские страсти! — фыркнул Белецкий. — И что же говорит электрик?
— Говорит, что не видел пострадавшей уже несколько дней, но вполне может врать, опасаясь ревности шофера. Тот, надо сказать, мужик дюжий. Кулаки с голову! А электрик, напротив, — хлюпик… В общем, либо кухарка была дома, когда туда заявился лжеинспектор, либо она пришла и застала там неизвестного. В любом случае, с высокой степенью вероятности, дело кончилось тем, что будущий труп стукнул ее по голове кастетом, который был найден у него в кармане. На кастете, а также на рукаве трупа были обнаружены свежие следы крови. Впрочем, нельзя исключать вариант, что травму женщине нанес кто-то еще. Например, тот же, кто стрелял. Допустим, этот третий убил лжеинспектора, потом появилась кухарка, и убийца нанес ей удар чем-то тяжелым, что унес с собой, к примеру рукоятью пистолета.
— Это маловероятно, — возразил Дмитрий Николаевич. — Убийца стрелял наверняка, а травма женщине нанесена хоть и сильная, но не смертельная. По крайней мере, уверенности в ее летальности у убийцы быть не могло. Думаю, кухарка пострадала первой, а уже потом было совершено убийство. Предполагаю даже, что лжеинспектор своим ударом спас женщине жизнь. Она была без сознания и видеть убийцу не могла, поэтому тот оставил ее в живых.
— Или он просто ее не заметил, — высказал свое предположение Белецкий. — Ведь труп нашли в сенях, а кухарка лежала в комнате.
— Может, конечно, и так, — согласился Савелий Галактионович. — Тогда выходит, что убийца сейфа не вскрывал, но и при убитом отмычек не нашли.
— Сейф открывали не отмычкой, а ключом, — уверенно заявил Белецкий. — Я внимательно осмотрел замок: ни малейших следов взлома или смазки. Я бы предположил, что Дульский не сильно ошибся, подозревая свою кухарку в двурушничестве. Возможно, она помогла взломщику сделать дубликат ключа и пустила его в дом, когда хозяин отсутствовал. Потом между ними произошла ссора. Как вариант, взломщик отказался ей заплатить и попытался убить кастетом. А потом сам пал жертвой третьего участника событий. Собственно, убийца и убитый могли быть подельниками. Один убил второго и забрал бумаги себе.
— В твоей версии, Белецкий, есть две несостыковки: одна объективная, а вторая интуитивная, — возразил другу Руднев. — Объективная заключается в том, что несколько дней назад кухарка всячески пыталась поднять шум из-за вскрытого сейфа и едва не вызвала милицию. Если бы она была соучастницей, то поддержала бы версию Дульского о его забывчивости. По крайней мере, привлекать внимание к этой истории было бы точно не в ее интересах. А что касается интуиции… Вам, господа, произошедшее убийство ничего не напоминает? Кто-то средь бела дня абсолютно незаметно проникает на охраняемую территорию, а потом так же незаметно ее покидает, унеся с собой бумаги. Может, конечно, убийцей действительно является один из обитателей поселка, но тогда надо признать, что этот человек — профессиональный убийца. Он хладнокровно и наверняка выстрелил жертве в висок, по заключению врача, практически в упор. Единственный вариант, как это можно было сделать в сенях, — расчетливо подстеречь там жертву. При этом действовать нужно было беззвучно и крайне быстро, иначе жертва успела бы повернуться и пуля бы попала в лицо. Кроме того, невзирая на дачную тишину, никто из соседей выстрела не слышал, а это значит, стреляли из оружия с глушителем. Даже среди грабителей не многие пользуются подобным приспособлением. В общем, картина убийства чрезвычайно похожа на то, что произошло в собесе. И на то, что Трепалов рассказал мне про убийство профессора Хабарова и доктора Виноградова, там тоже…
Договорить Дмитрий Николаевич не успел. Откуда-то спереди и сбоку сверкнула вспышка, грохнул выстрел, и в лицо Рудневу полетели осколки лобового стекла.
— Пригнитесь! — крикнул он друзьям.
Тут же раздалось еще несколько выстрелов, автомобиль резко повело. Не давая машине уйти в занос, Руднев с усилием удержал руль и отжал ручку акселератора. Несколько секунд заглохший «фиат» по инерции катился вперед, опасно забирая к темнеющим по сторонам дороги зарослям, а потом наконец остановился.
Сыщики кинулись наружу под прикрытие ночной темноты.
Снова загрохотали выстрелы.
Позади и чуть правее Руднева замысловато и непереводимо выругались по-немецки, а справа за машиной внятно и доходчиво матюгнулись. Дмитрий Николаевич понял, что друзья его живы. Это было очень хорошо, но вот что было плохо, так это отчетливый запах бензина. Достаточно одной-единственной пуле попасть по металлу, и от выбитой ею искры пары́ вытекающего из поврежденного бензобака топлива взорвутся.
— Дальше от автомобиля! — скомандовал Руднев, бросаясь к зарослям.
Пальба усилилась. Нападавшие поняли, что в ночном лесу поймать преследуемых будет непросто, и потому заметно активизировались.
В свете фар мелькнуло несколько приближающихся теней, и тут же с той стороны, куда должен был убегать Савушкин, раздались два выстрела. Рудневу же и Белецкому открыть ответный огонь было не из чего. Как бывшие угнетатели, в условиях пролетарского государства носить при себе оружие они опасались.
Одна из теней упала, другие метнулись обратно в темноту, но стрельба не прекратилась.
Внезапно в какофонию выстрелов ворвался новый неожиданный звук — громко рыча мощным мотором, со стороны Зубалова к месту перестрелки приближался другой автомобиль. Еще мгновение, и из-за поворота, вспарывая ночной мрак, вынырнул свет его фар. Это был грузовик военного типа.
Пронзительно заскрежетав, машина встала колом, из кузова посыпались темные фигуры, судя по очертаниям, имевшие при себе винтовки.
— Пли-и! — гаркнул басовитый командный голос.
Дружно грянуло несколько винтовочных выстрелов, а вслед за тем громыхнуло так, что заложило уши, и над пережившим февраль и октябрь семнадцатого года «фиатом» взметнулся столб пламени, нестерпимо яркого в ночной темноте.
Судя по тому, как у Савушкина ходили желваки, и судя по свирепому сипению телефонной
Собственно, держать ответ Савушкину пришлось в основном за погубленный «фиат», в остальном — слава богу и пролетарской атеистической удачливости! — никто из их троицы серьезно не пострадал. Лишь у него самого и у Руднева лица были в порезах и царапинах, полученных от осколков лобового стекла, выбитого первой пулей. Белецкий же вовсе оказался невредим, равно как и подоспевшие им на выручку красноармейцы из взвода, несшего охрану наркоматовского поселка.
Неожиданное, но крайне своевременное появление армейских объяснилось тут же, на месте происшествия.
Едва лишь все его участники опомнились после взрыва, старший из охранной команды отправил нескольких бойцов в погоню за таинственными стрелками, напавшими на сыщиков, а сам объяснил героям дня — вернее, ночи, — что понесло караульных вслед за московскими визитерами.
Оказалось, всему причиной несносный старый хрыч, у которого погромили сейф и сперли бумаги.
Христофор Георгиевич при отъезде Руднева и его друзей не присутствовал. Не то из-за плохого самочувствия, не то от чрезвычайной сердитости старик забился к себе на кухню и даже отказался выйти попрощаться. Однако спустя полчаса революционный трухаль заявился в караулку и поднял невообразимую бучу, обвинив командира взвода в преступной халатности, а то и в контрреволюционном вредительстве. Что, собственно, так возбудило замшелого народовольца, красный командир не понял, но сушеный мухомор козырял такими именами, что военный решил не искушать судьбу и от греха подальше выслать по настоянию Дульского вслед московским сыщикам полдюжины вооруженных винтовками бойцов, лично возглавив экспедицию.
Услышав впереди выстрелы, комвзвода понял, что чутье на опасность не подвело бывалого подпольщика, а увидев, что угровский автомобиль обстреливают, без раздумий приказал открыть по нападавшим огонь. Последовавший затем взрыв перепугал красноармейского начальника до трясучки, поскольку в первый момент он предположил, что московские прятались от обстрела в машине. Впрочем, комвзвода быстро убедился, что в результате его приказа свои не пострадали, вновь воспрял духом и велел арестовать потерявшее всякий страх жиганье.
Разумеется, в темном ночном лесу пролетарские бойцы никого не поймали, однако одному из нападавших бандитов уйти не удалось. Впрочем, заслуги зубаловских караульных в том не было — злоумышленника достала пуля, пущенная Савушкиным.
Прислушиваясь к односложным репликам Савелия Галактионовича, Руднев тщетно пытался собраться с мыслями. Мешали ему в том два момента. Во-первых, на него потихоньку начинали накатывать усталость и апатия, как это всегда с ним происходило, когда ситуация утрачивала экстремальный накал и уже более не требовала быстроты реакции и собранности воли. А во-вторых, какие уж тут могут быть сосредоточенность и ясность мышления, если вокруг тебя хлопочут всполошенные друзья и прижигают многочисленные ранки чем-то едко пахнущим и невероятно щиплющим? Экзекуцию Дмитрий Николаевич сносил безропотно лишь потому, что ее свидетелем был четырехлетний сынишка Никитиных, младший из их шестерых детей.
— Петет? — сочувственно поинтересовался мальчонка и доверительно поведал: — Я втела с Глиской и Андлюской в плятки иглал и коленку засыб. Мамка тозе мазала, а я левел.
Чувствуя, что он и сам того гляди «залевет», Дмитрий Николаевич наотрез отказался от дальнейшей медицинской помощи, перенаправив сердобольное рвение Никитиных на второго пострадавшего, благо дело, к тому моменту переговоры Савелия Галактионовича с Трепаловым завершились.
— Александр Максимович велит нам оставаться здесь, — хмуро доложил сотрудник Московского уголовного розыска.
— Само собой, мы вас никуда не отпустим! — решительно вмешалась Екатерина Афанасьевна, накидываясь на Савушкина со склянкой своей драконьей мазилки.
Подвергнувшись неотвратимой заботе, Савелий Галактионович в первый момент взвился и взвыл, но под укоризненным взглядом малолетнего Никитина был вынужден собрать волю в кулак и, лишь время от времени ойкая, довел пересказ своего разговора с начальством до конца.
— Первым поездом Трепалов пришлет дознавательную команду и судмедэксперта. Меня он назначил ответственным за расследование инцидента, а вам, господа, велел передать, что угробленный автомобиль — результат, конечно, сильный, но не совсем тот, который он ожидал от сотрудничества старой и новой сыскной школ. Это, как вы понимаете, вольное изложение слов Александра Максимовича. Так-то он выразился куда как более крепко.
— Разрешите обратиться, товарищи?
Громыхая сапогами пуще, чем строевая лошадь подковами, в уютную гостиную никитинской дачи шагнул начальник караула и браво козырнул. За ним следовал Белецкий.
— Слушаю вас, товарищ комвзвода, — с преувеличенной заинтересованностью ответил Савушкин и с благодарным, но суровым видом отстранил от себя заботливые руки Екатерины Афанасьевны, дескать, спасибо за заботу, товарищ Никитина, но служба есть служба, боевые раны зализывать будем после, когда победит мировая революция.
— По вашему распоряжению мертвяка представили на опознание бойцам, — бойко доложил красный командир. — Никто ентого бандита не признал, стало быть, в Зубалово он не являлся. Да и не бывает здесь таких преступных элементов, на то мы тут и поставлены…
Не дожидаясь окончания доклада, Белецкий подошел к друзьям и протянул им картонную книжицу, угол которой бурел от запекшейся крови. Руднев взял удостоверение и развернул. Это был студенческий билет, подтверждающий, что его владелец получает образование на физико-математическом факультете Московского университета.
— Был при убитом, — сообщил Белецкий. — Судя по фотографии, ему и принадлежал. Может быть, имя вам знакомо?
— Имя незнакомо, но встречаться с этим типом мне приходилось, — ответил Руднев и невольно передернулся. — Это один из подручных комиссара Янсонса, которые выколачивали из меня сведения об оставленном Анатолием Витальевичем досье.
— Подручный чекиста? — прокаркал от двери скрипучий старческий голос. — Так я и думал!
В гостиную, шаркая валенками, но вполне бодро, невзирая на поздний час, вошел неугомонный соратник Чернышевского. При его появлении начальник охраны скис и поспешил ретироваться.
Окинув сыщиков придирчивым взглядом, старик выбрал в качестве основного объекта для созерцания Руднева и язвительно спросил:
— Что, ваше сиятельство, обделались небось со страху-то? А?.. Кабы не Дульский, перебили бы вас, как безмозглых курей!
Не обращая внимания на стариковское хамство, Дмитрий Николаевич с искренним чувством поблагодарил:
— Христофор Георгиевич, спасибо вам! Вы спасли нам жизнь!..
Партийный пенсионер презрительно хмыкнул:
— Не меня благодарите, а армейских!
Несмотря на вызывающий тон, старик выглядел довольным. Чувствуя, что злонравный реликт настроен благодушно, Руднев решился задать вопрос:
— Как вы догадались, что нам может угрожать опасность?
Дульский и вовсе развеселился.
— Неужто сами не допетрили, господин старорежимный сыщик? А мне-то Сеня говорил, что вы прям-таки Шерлок Холмс! — съязвил он, а после ласково обратился к Екатерине
Катерина попыталась сказать что-то насчет больного сердца Дульского, но тот состроил такую гримасу, что товарищ Никитина решила в прения со стариком не вступать.
На столе появились стопки. Христофор Георгиевич вынул из-за пазухи флягу и слегка дрожащей рукой налил чифирного цвета жидкость всем присутствующим, включая хозяйку дома.
— Ну, за победу мирового пролетариата! — провозгласил ветеран всех русских революций и лихо тяпнул каторжанской настойки.
Остальные последовали его примеру.
Зелье оказалось куда как более обжигающим, чем снадобье для протирки разбитых коленок. В первый момент у Дмитрия Николаевича аж дыхание от него перехватило, но после по телу разлилось приятное мягкое тепло, а в груди ослаб тугой удушливый узел, что завязался и давил с того самого момента, как Руднев увидел вспышку выстрела, полыхнувшую ему в лицо.
— Так откуда вы, Христофор Георгиевич, знали, что мы попадем в засаду? — повторил свой вопрос Руднев. — И почему не удивились тому, что в нас стрелял человек, как-то связанный с ВЧК?
Старый революционер одарил Дмитрия Николаевича насмешливым взглядом и хлебнул из фляжки, более уже никому своего живительного напитка не предлагая.
— Логика, молодой человек! — назидательно подняв палец, заявил революционный патриарх. — Я же сказал вам, что утром ездил к товарищу Дзержинскому, но принять он меня не смог. Тогда я оставил для него заявление, что являюсь хранителем тайны золотого запаса революции и что желаю лично в руки Феликса Эдмундовича передать бумаги с полным описанием кладов и списком мест, где они схоронены. Заявление я запечатал в конверт и вручил дежурному сотруднику. После, когда вернулся домой и обнаружил, что бумаги пропали, позвонил этому же дежурному, сообщил о случившемся и потребовал прислать чекистов для разбирательства, поскольку на милицию надежды не имел, да еще Сеня вас — старорежимщиков — привезти собрался. Я прям так Чрезвычайной комиссии и обозначил, что хоть вы и от УГРО назначены, за вами пригляд нужен со стороны серьезных органов. Не верю я перелицованным графам! Дежурный пообещал, что товарищи чекисты немедленно будут, но никто от них, как вы сами знаете, так и не прибыл. Когда вы уехали, я решил еще раз на Лубянку протелефонировать, спросить, отчего до сих пор нет их сотрудников, ну и про ваши действия по всей форме доложить. Мало ли что… Там уже другой комиссар дежурил. Выслушал он меня и удивился, мол, какое такое заявление, какой звонок? Ничего такого в журнале не отмечено. Выжил ты, говорит, старик, из ума. Тут уж я все понял! Контра тот первый комиссар оказался! Вскрыл, верное дело, мое заявление, да и позарился на народное добро. Решил втихаря вора поймать и ценности прикарманить. А раз так, не нужны ему свидетели, которые суть дела знают. Тут уж немудрено было сообразить, что до Москвы вам доехать не дадут, потому я отправил за вами наших олухов. Решил: ничего, что они дураки дураками, глядишь, отобьют!.. Только вы не подумайте, что я из гуманизма спасать вас взялся. Просто подумал, что раз в ЧК гниль завелась, доверия им нету, а вы, по словам Сени и Катеньки, не хуже других в сыскном деле смыслите, может, и сумеете революционный схрон для молодой республики уберечь…
Старик закончил свои объяснения и еще раз приложился к фляге. Слушатели его напряженно переглянулись.
— Христофор Георгиевич, вы понимаете, — осторожно произнес Руднев, — что, если ваше предположение верно, то опасность в первую очередь угрожает вам? Злоумышленнику, кем бы он ни был, вовсе не обязательно искать похищенные бумаги. Достаточно взять вас в оборот и подвергнуть пытке. При всем моем уважении к вашей революционной стойкости, даже у вас есть предел, после которого вы заговорите.
Бывший народоволец хрипло рассмеялся.
— Предел-то оно, конечно, есть, — подтвердил он, и смех его перешел в кашель. — Только вот в моем возрасте, молодой человек, под пыткой раньше иной предел наступает. Шиш им, а не сокровища! — старик сложил и ткнул Дмитрию Николаевичу под нос мощный морщинистый кукиш. — Окочурюсь я прежде, чем заговорю. Клапана-то в котле уже слабоваты…
Глава 13
Москва была лучшим городом из всех, которые он видел.
Ее главное достоинство состояло в огромном количестве жителей. Настолько огромном, что знать всех и каждого было просто невозможно, поэтому москвичи были куда как менее любопытны до чужих дел и куда как менее приставучи, чем обитатели тех мест, где ему приходилось жить до этого времени. По крайней мере, уже через месяц соседи перестали интересоваться одинокой женщиной с двумя детьми, к которой частенько наведывались какие-то молодые люди и эмансипированные девицы. Да и нечем было особенно интересоваться: ни публичного блуда, ни мордобоя, ни загулов в маленькой квартирке в занюханном переулке близь Малой Бронной никогда не происходило, разве что иной раз жиличка — женщина по виду интеллигентная, но уж больно болезная — орала и лупила своего странноватого сына. Впрочем, кого этим можно было удивить? Обычное дело — пацан без отца. Какой с ним может быть слад без строгостей и наказаний? Тем более, по всему видать, мальчонка убогий — с придурью. Вон, даже и в классы не ходит. Не приняли, значит.
В реальное училище его действительно не приняли, сочтя слабоумным. Изобразить дурака оказалось совсем несложно, достаточно было молчать и пялиться в одну точку, вместо того чтобы отвечать на незатейливые вопросы строгого благообразного директора. Мать, конечно, потом визжала и даже улеглась посреди комнаты на полу со сложенными на груди руками, изображая покойницу и веля ему смотреть на то, как он доводит ее до гроба. Он послушно смотрел и жалел, что она лежит в гробу понарошку.
Жили они бедно, впрочем как и всегда, просто раньше он об этом не догадывался, поскольку никогда не видел по-настоящему богатых людей: тех, кто обитал во дворцах, ездил в лакированных каретах, посещал театры и покупал невообразимые наряды или сказочные сладости в волшебных магазинах с яркими вывесками и стеклянными витринами в человеческий рост. Те, кто приходил в их маленькую квартирку, почти всегда вели разговоры о том, что сладости, наряды, кареты и дворцы у богатых следует отобрать и раздать бедным, чтобы у всех всего было поровну. Он был согласен с такой позицией лишь в пункте, касающемся сладостей. Во-первых, поделить их, в отличие, скажем, от карет, вполне реально и несложно. Во-вторых, ему вовсе не хотелось иметь все то же,
Про свою исключительность он узнал из книг. Их приносил ему один из тех, кто приходил к ним рассуждать о всеобщей справедливости. Это был рослый молодой человек с темными волосами, смугловатым лицом, высокими скулами и жестокими, слегка раскосыми глазами. Видимо, за эту внешность, в которой явственно просматривалась примесь азиатской крови, этого человека называли Ханом. Настоящего имени Хана он так никогда и не узнал, как, впрочем, и имен всех остальных, кто бывал в их доме. У них у всех были прозвища, даже у матери. Ее почему-то окрестили Стрижом.
Хан был студентом. То ли по просьбе матери, то ли по собственному почину он начал подсовывать сыну хозяйки квартиры самые разнообразные книги: от университетских учебников до бульварных романов. Сперва чтение казалось ему наискучнейшим занятием, но постепенно он так вошел во вкус, что начал читать запоем. Он глотал любые книги, будь то монография профессора физики или пошлая любовная дребедень. И во всяком тексте находил для себя что-нибудь интересное или полезное.
Наиважнейшим знанием, которое он почерпнул из книг, было знание о человеческой душе. Нет, не о той душе, которую попы называли бессмертной и настоятельно не рекомендовали выменивать на всевозможные блага, входя в сомнительную сделку с дьяволом, а о той субстанции, которая имелась во всех, кроме него, и которая обладала способностью чувствовать. Он, конечно, тоже много чего чувствовал, например, холод или жар, голод или сытость, боль или щекотку. Он чувствовал запахи и прикосновения. Чувствовал, когда ему удобно или когда что-то либо кто-то ему мешает. Но душа чувствовала нечто совсем иное: радость и горе, любовь и ненависть, презрение и жалость, одержимость и тоску. Было и еще много чего, столь же для него непостижимого, как цвет для слепого. Но если слепой тяготился своей ущербностью, он, напротив, считал себя избранным, поскольку все, что тревожило душу, делало человека слабым и уязвимым. Человек либо страдал, либо глупел, либо боялся потерять нечто бесконечно для него ценное. Ему же это не грозило. В своем бездушии он был неуязвим, словно мифический Ахиллес. Только, в отличие от гомеровского героя, он был выкупан в водах Стикса целиком и полностью, включая обе пятки.[73]
Когда ему исполнилось десять лет, друзья матери пристроили его в типографию в подручные метранпажу. В этой типографии днем печатались дешевенькие брошюры с советами по домоводству, огородничеству и народной медицине, а по ночам — прокламации и статьи бежавших за границу борцов за справедливый дележ сладостей и карет.
Хан объяснил ему, что ночная деятельность типографии — огромный секрет, поскольку всякого, кто имеет при себе прокламации и статьи, отправляют на каторгу, а тех, кто их печатает, вешают. Он не понимал, зачем в таком случае все это нужно печатать, а тем более читать, когда и без того на свете было огромное количество интересных книг и брошюр, но свято хранил доверенную ему тайну. Он вообще отлично хранил секреты, поскольку никогда и ни с кем не разговаривал о своих делах.
Однажды, ему тогда было уже тринадцать, Хан с товарищами — так было принято называть друг друга в том обществе, что собиралось у них на квартире, — заявились в типографию среди ночи, разбили матрицы, залили все керосином и подожгли. Позже Хан рассказал, что типографию сдал провокатор и что несколько товарищей были арестованы в поезде с прокламациями в багаже.
Через полгода заработала новая типография, но проблема с перевозкой запрещенных листовок и брошюр оставалась, поскольку охранка, по словам Хана, потрошила чемоданы у всякого приличного человека. Тогда он предложил себя в качестве курьера. Ведь никому бы не пришло в голову проверять убогий скарб полоумного отрока, ехавшего в зеленом[74] вагоне к сердобольным родственникам в богом забытое захолустье. Хан идею поддержал, и жизнь у него значительно улучшилась, поскольку теперь он мог подолгу не бывать дома, где постоянно закатывала истерики мать и вечно канючила сопливая сестренка.
Три года он провел на колесах, изъездив из конца в конец всю матушку-Россию. Возить ему приходилось не только прокламации, но и фальшивые документы, оружие, взрывчатку, деньги, золотой песок. Ему так же, как и остальным подпольщикам, придумывали клички, но ни одна из них за ним не закрепилась, так что в конце концов его стали называть просто «Товарищ». Ему нравилось это прозвище, такое же безликое, как и он сам.
Курьерский этап его жизни окончился внезапно.
Вернувшись из очередной поездки в убогую квартирку на задворках Малой Бронной, он отсыпался в своем крошечном закутке, отделенном от общей комнаты ситцевой занавеской, и вдруг был разбужен приглушенными, но очень нервными голосами товарищей, нагрянувших к ним среди ночи. Прислушавшись к разговору, он понял причину переполоха. Оказалось, что пятеро из их ячейки арестованы, а еще у шести товарищей проведены обыски. Не то чтобы подобные события могли его сильно удивить — подпольщики нередко оказывались в лапах охранки, — но вот что действительно было неожиданным, так это имя предателя. Провокатором оказался Хан.
Такой расклад его обеспокоил, ведь Хан навел бы полицию и на него, и тогда бы он оказался в исправительном доме, чего ему совершенно не хотелось. Конечно, не исключено, что Хан уже успел его сдать, но мог ведь и не успеть. В последнем случае ситуация была пока еще поправимой, и он решил действовать не откладывая.
Где искать Хана, он знал: товарищи говорили, что провокатор скрывается у своей сожительницы в Малом Козихинском переулке: ему не раз случалось там бывать, получая и передавая посылки. От их дома до квартиры сожительницы Хана было пять минут хода.
Он тихо оделся, незаметно пробрался на кухню, прихватил оттуда кочергу и вышел по черной лестнице. Через полчаса он вернулся и рассказал товарищам, что убил Хана и его любовницу.
Ему, конечно, не поверили. Решили, что и без того недалекого ума юнец и вовсе сбрендил с перепугу. Но когда на следующей день в газетах напечатали о жестоком двойном убийстве в Малом Козихинском, всякие сомнения на его счет развеялись.
Сперва товарищи опасались, что убийство провокатора повлечет за собой поиск виновного и новые аресты, однако позже выяснилось, что полиция сочла происшествие убийством из ревности. На эту версию однозначно указывала буквально каждая деталь свершившейся трагедии, сделавшейся достоянием общественности благодаря пронырливости вездесущих писак.
Жертвы были убиты посредством нанесения им несовместимых с жизнью травм головы с проникающим повреждением
Букет и непочатое шампанское он обнаружил в спальне. Убрал вазу и нетронутые бокалы в сервант, перенес весь натюрморт в прихожую и обставил все так, словно внезапно нагрянувший к своей Мессалине любовник застал в саду сладострастия соперника и в сердцах изничтожил дары, принесенные им на алтарь похоти. Головы обоим он и впрямь проломил кочергой, которую бросил рядом с убиенными, предусмотрительно принеся домой взамен нее кочергу из дома жертв. Мизансцену он несколько подправил. Перетащил оба трупа из столовой, где тщательно замыл следы крови, в спальню, сбаламутил кровать, у женщины вынул из прически шпильки, чтобы рассыпались волосы, и стащил с нее пеньюар, а с Хана пришлось снимать ботинки, носки, брюки и подштанники. Жаль, мужское достоинство у мертвеца нельзя было привести в боевую готовность, тогда картина грехопадения получилась бы совершенной.
После этой истории товарищи стали смотреть на него с подобострастным уважением, а мать — со звериным ужасом. Несколько раз он просыпался среди ночи и видел над собой ее болезненное бледное лицо с расширенными, почти безумными глазами и с перекошенным от сдерживаемого крика ртом. Это было противно, и он решил, что пора навсегда уйти из их занюханной квартирки.
Так началась его настоящая жизнь.
Ремесло убийцы оказалось чрезвычайно востребованным не только среди товарищей, но и в совершенно иных кругах. К нему обращались бандиты, купцы, фабриканты, аристократы, государственные чиновники, придворные и даже сами служители закона и правопорядка. Он брал за свои услуги огромные деньги, такие огромные, что мог позволить себе жить в самых фешенебельных отелях, есть в самых модных ресторанах, одеваться у самых именитых портных и спать с самыми дорогими и шикарными шлюхами. Все это было очень приятно, но самым большим преимуществом, которое он получил благодаря своему значительному доходу, оказалась возможность жить исключительно по собственным правилам, то есть жить так, как, наверное, могли бы жить призраки или невидимки, если бы они только существовали на самом деле. Жить, ни с кем и ни с чем себя не связывая, не оставляя никаких личных следов в судьбах других людей, не имея имени и выпадая из чужой памяти.
Единственное, что он так и не смог подчинить своей воле и логике рассудка, была его собственная память. Только она вносила в жизнь дискомфорт, время от времени неожиданно нарушая идеальную безмятежность его мироощущения. Она врывалась в такие совершенные и безукоризненные в своей продуманности и предсказуемости будни и мучила бессонницей и мигренью. Но это случалось редко и ненадолго, так что память вполне себе удавалось приравнять к таким досадным, но неизбежным изъянам всякой — в том числе и его — человеческой жизни, как, скажем, простуда или несварение желудка. Хотя, конечно, память была самым тяжким недугом из всех, которые с ним случались…
Приступы памяти всегда оказывались внезапными, спровоцированными какой-нибудь глупой и незначительной мелочью. Впрочем, на этот раз детонатор был совсем нешуточным…
За свою многолетнюю успешную практику он потерпел неудачу всего лишь четыре раза, и крепко-накрепко велел себе позабыть эти случаи. Обычные люди, наоборот, стараются смаковать свои провалы, считая, что таким образом извлекают выводы из сделанных ими ошибок, тем самым надеясь избежать промахов в будущем. Но он-то знал, что никаких ошибок не совершал, просто столкнулся с законом случайных вероятностей — одним из базовых правил, которому подчиняется этот несовершенный мир.
Это было его десятое, юбилейное дело, на редкость простое и прозаичное. Заказчиками являлись держатели концессии на строительство Дальневосточной железной дороги, а объектом — ревизор, назначенный от Министерства финансов для проверки законности совершаемых концессионерами сделок. Убить этого человека было совсем несложно. Каждый день в одно и то же время он выходил из дома, садился в экипаж и ехал в присутствие. Подъезд его особняка смотрел на бульвар, на противоположной стороне которого имелась удобная для отходного маневра арка, ведущая в лабиринт внутренних дворов и неприметных путаных проулков.
Поначалу вселенная всячески благоволила его предприятию: день был сухой и ясный, но морозный, поэтому видимость была отличной, а вот праздношатающихся на бульваре не было: спешащие по своим делам прохожие боялись высовывать носы из воротников и почем зря по сторонам не таращились.
Минута в минуту он был на точке. Парадные двери особняка распахнулись. Статный человек в шинели с бобровым воротником чинно спустился по ступеням к подкатившему возку. Он поднял револьвер, специально усовершенствованный для него бельгийскими оружейниками, и мягко спустил курок. Но в этот самый момент человек в дорогой шинели поскользнулся и упал на одно колено. Пуля, которая должна была попасть ему точно в сердце, лишь слегка зацепила плечо. Человек вскрикнул, и тут произошла вторая случайность. Из подъезда выскочила девочка и с криком «папа́!» кинулась раненому объекту на шею. В результате вторая пущенная им пуля попала в ребенка. Далее стрелять было бессмысленно. К воющему над бездыханной девочкой ревизору кинулись люди. Попасть в этой суете в объект не представлялось возможным.
Убрав оружие за пазуху, он направился в арку. Как всегда, его непроницаемое спокойствие служило для него надежным укрытием от тревожно рыщущих взглядов немногочисленных прохожих. Шаг, другой, третий… Оставалось еще три шага, и он бы растворился в тени подворотни, но вселенная снова обрушила на него закон случайных вероятностей. Под ногой у него оказалась припорошенная снегом куча конского дерьма, густого и очень скользкого.
Наверное, зеваки очень удивились тому, как из ниоткуда посреди мостовой возник человек и растянулся в полный рост. И, как это всегда бывает, среди удивленных нашлась пара бдительных, начавших кричать: «Гляди! Куды это он бежит?! Держи его!» Пришлось потратить еще две пули.
Дело оказалось провалено, а сапоги перепачканы в навозе. Естественно, вспоминать о таком было неприятно. Да он и не вспоминал до того самого дня, как новый заказ привел его на тот же самый бульвар…
Глупая и никчемная память забилась в виске навязчивой пульсирующей болью. Чепуха, подумал он. На этот раз память его не одолеет. На этот раз все сложится удачно. Он почему-то был в этом уверен.
Как и обещал Трепалов, первым же поездом в Зубалово приехала группа сотрудников УГРО во главе с самим Александром Максимовичем. Руднев отозвал его на приватный разговор и во всех подробностях рассказал о похищенных у Дульского бумагах, подозрениях старого революционера насчет неблаговидной роли во
Трепалов сперва помрачнел, а после решительно заявил:
— Товарищ Руднев, я понимаю, что у вас нутро зудит с чекистами поквитаться, потому прошу дело это оставить. Обещаю, что вопрос возьму на личный контроль. Бумаги и схроны найдем, а в предательство революционных товарищей я верить не желаю, по крайней мере, пока тому не найдутся более весомые доказательства, чем ваши обиды и треп старика с давно уж усохшими мозгами.
Дмитрий Николаевич заставил себя проглотить обвинение в предвзятости и, несмотря на жесткость заявления Трепалова, продолжил высказывать свои соображения, придерживаясь исключительно корректного тона:
— Александр Максимович, выслушайте меня до конца… У меня есть все основания…
— Товарищ Руднев! Считайте мою просьбу приказом! — рявкнул Трепалов, перебивая.
Тут уж Руднев не стерпел:
— Слушайте-ка, Трепалов, я вам в помощники не напрашивался! — резко заявил он. — Вы сами попросили о моем содействии, а теперь выказываете мне недоверие на том основании, что изложенные мною факты и вытекающие из них выводы оскорбляют ваше пролетарское мировоззрение! При таком вашем отношении ко мне наше дальнейшее сотрудничество бессмысленно!
— Я просил вашей помощи в деле о похищенном венце, — отчеканил бывший гальванер. — Какое отношение к этому имеют украденные документы?
— Предполагаю, что самое прямое! — в тон ему ответил Дмитрий Николаевич, но продолжать не стал.
Трепалов выждал несколько секунд и сухо, но уже более сдержанно бросил:
— Объясните!
С трудом подавив желание послать начальника пролетарского сыска к черту, Дмитрий Николаевич деревянным голосом принялся излагать свою мысль:
— Видите ли, Александр Максимович, случайные совпадения в дознании — явление крайне редкое, и, если в двух преступлениях наблюдается общность каких-то фактов, вероятнее всего оба они — звенья одной цепи. В нашем случае таких фактов несколько. Начнем с того, что венец Фридриха Барбароссы является не просто драгоценностью, но и своего рода магическим артефактом. Из таких же реликвий состоит революционный клад, припрятанный где-то в кладовых Исторического музея. Я думаю, тут либо один заказчик, либо — исполнитель. В частности, мы дважды натыкались на имя убиенного короля контрабандистов Киршнера. И наш научный консультант его помянул, и Дульский назвал «товарищем по подполью», призванным организовать переправку сокровищ за кордон. Есть в поле нашего зрения и собиратели сокровищ — те самые Хранители, которых привечал арестованный профессор и в рядах которых значится некий молодой человек, вполне возможно являющийся сыном начальника государственного хранилища.
— Он точно его сын, — вставил внимательно слушавший Трепалов, — мы вчера установили это однозначно. Только с папашей они вроде как в разладе. Хотя все это может быть для отвода глаз, а взаправду батя с сынком — бандитская шайка. Думаете, все-таки Фогт корону вынес? Или Верховский с его помощью?
— Нет, — возразил Дмитрий Николаевич. — Эти двое, возможно, и замешаны, но венец из хранилища вынесли не они.
— Почему вы так уверены? Вы знаете, кто это сделал?
— Я знаю, кому и как это было сделать проще всего.
Руднев замолчал, испытующе глядя на собеседника.
— Ждете, что я стану загадку вашу разгадывать? — сердито буркнул Трепалов.
Дмитрий Николаевич отрицательно качнул головой.
— Александр Максимович, то, что я вам сейчас скажу, вам не понравится, но если вы дослушаете, то поймете, что моя гипотеза не только наиболее проста и очевидна, но объясняет еще целый ряд странностей…
— Да говорите уж!
— Вы сами рассказывали мне, что к хранилищу всегда приставлены четверо караульных. Наверняка в банке есть и другая охрана, так?
— Так.
— Выходит, для того, чтобы вынести венец, который невозможно спрятать за подкладку или сунуть в карман, нужно было либо нейтрализовать нескольких охранников, либо вступить с ними со всеми в преступный сговор. И то и другое маловероятно, согласны?
— Согласен.
— Получается, что, для того чтобы незаметно украсть корону, нужна была какая-то особая ситуация, при которой никто не обращал бы внимания на вносимые и выносимые предметы.
— Это что же за ситуация такая, товарищ Руднев? Не могла такая ситуация приключиться!
— Могла и приключилась! Когда стало известно о пропаже и на месте преступления началось дознание. Вспомните, что там происходило? Сперва все растерялись, потом нагрянули чекисты и всех поголовно арестовали, потом вызвали вас снимать отпечатки и прочее…
Начальник Московского уголовного розыска побагровел.
— Вы подозреваете кого-то из моих товарищей или меня? — проскрежетал он.
— Нет, я подозреваю Янсонса или Балыбу, — спокойно ответил Руднев. — Они единственные, за кем не было никакого пригляда, поскольку именно они руководили расследованием.
Трепалов прерывисто выдохнул, и лицо его приобрело естественный цвет.
— Подождите!.. — сказал он, ероша себе волосы. — Подождите, товарищ Руднев!.. Вы ошибаетесь!.. Такого быть не могло! Ведь когда комиссары приехали, венца в хранилище уже не было…
— Был! — уверенно возразил Дмитрий Николаевич. — Венец был в хранилище! Только лежал он не в своей ячейке, а в другой, куда его переложил сообщник похитителей и откуда кто-то из двоих вышеназванных его достал и беспрепятственно вынес.
Трепалов долго молчал, глядя в сторону, а потом, посмотрев собеседнику прямо в лицо, наконец заговорил:
— Ваше подозрение, товарищ Руднев, очень складно, но оно слишком серьезно, чтобы такую тень на товарищей бросать на том лишь основании, что у них и вправду была возможность дело провернуть. Не убедили вы меня!
— Есть еще кое-что, Александр Максимович, что заставляет меня смотреть на Янсонса и Балыбу с подозрением, — ровно произнес Дмитрий Николаевич. — Помните, как чекисты меня из Гнездниковского забрали? Знаете, что было дальше? Балыба по какой-то неведомой причине отвез меня на квартиру некоего адвоката Косторецкого. Согласитесь, что это само по себе уже странно! Там по приказу Янсонса тот самый тип, что вчера стрелял по нашей машине, и его сотоварищи выбивали из меня сведения о наемном убийце из архива Терентьева. О том самом убийце, который, судя по схожести почерков, с высокой степенью вероятности расстрелял собесовцев, докторов и мнимого пожарного инспектора в доме Дульского. Потом Янсонс фактически обрек меня на смерть, отправив в Бутырку на расправу уголовным. Судя по его поведению в кабинете Горбылева, он сделал это несанкционированно, фальсифицировав уже постфактум донос на меня со стороны человека, который теперь странным образом пропал. Право слово, я пока абсолютно не понимаю, что заставляет Янсонса и Балыбу опасаться таинственного убийцы и меня, но их опасения очевидны. С убийцей тоже все пока непонятно, но похищенный неизвестно кем архив и восемь трупов говорят сами за себя. Добавьте сюда слежку за Белецким и убитого филера…
Трепалов вскинул руки.
— Довольно, Дмитрий Николаевич! Ход вашей мысли мне ясен! Только, видится мне, что вы в одну
Руднев протянул Трепалову руку.
— Согласен! И за Никитиных спасибо!
Глава 14
Входя в контору в Гнездниковском, Руднев строго себя приструнил, не позволяя душе поддаваться внезапно — не иначе как с недосыпа — нахлынувшим минорным мыслям о безнадежно канувших в Лету старых добрых временах, казавшихся из нынешнего ломаного-переломаного, неизвестно куда устремленного момента просто-таки потерянным раем.
Вместе с Белецким и Савушкиным он вернулся в Москву пару часов назад. Прямо с вокзала друзья кинулись каждый в своем направлении и со своей целью. Белецкий через старые знакомства в искусствоведческой среде взялся выяснить все, что можно, о таинственном ордене Хранителей, а также — о нынешнем положении дел с запасниками Исторического музея. Савелий Галактионович сперва помчался домой проверить жену и сыновей, а после отправился собирать упущенные формальным дознанием подробности в делах об убийствах собесовцев, докторов, отставного филера, а также председателя комитета по международному сотрудничеству в сфере культурного обмена товарища Киршнера. Руднев же направил свои стопы в Гнездниковский, где собирался по-свойски переговорить с представителями старой сыскной гвардии об исчезнувшем архиве и, если повезет, узнать о легендарном и почти мифическом убийце-невидимке что-нибудь новое, чего не значилось в досье Анатолия Витальевича. Не то чтобы Дмитрий Николаевич имел намерение вести дознание в тайне от товарища Трепалова, просто надеялся, что в отсутствие нового пролетарского начальства «бывшие» почувствуют себя раскованнее и смогут извлечь из своей придушенной революционным кумачом памяти преданья времен Маршалка[75] и Кошко.
На входе в контору Руднева встретил Маркизов, оставленный Александром Максимовичем за главного по административным вопросам. Начальствовать же в оперативном плане было велено имевшему более устойчивую политическую платформу товарищу Котову, который в тот момент оказался на выезде — произошел очередной бандитский налет на провиантские склады Савеловского вокзала.
Велизар Евграфович, видать, все еще испытывающий неоднозначные чувства к бывшему подозреваемому в убийстве, приветствовал Руднева с избыточным до приторности радушием, сквозь которое просвечивали глухая неприязнь и опасливое недоверие.
— Вы, Дмитрий Николаевич, как всегда вовремя! — произнес он с интонацией столь же желчной, сколь и заискивающей. — Вот только-только меня о вас спрашивали… Новый товарищ из ВЧК, извольте-с знать… Он заместо Балыбы, которому вы вчера эдак ловко профиль поправили… Хе-хе… В кабинете Александра Максимовича дожидается…
Руднев покривился. Перспектива неизбежного знакомства с очередным комиссаром коробила его в той же степени, что и лицемерное холуйство Маркизова. Но тут ему припомнилось кое-что из послужного списка бывшего титулярного советника, и он, сменив кислую мину на несколько фальшивую улыбку, почти дружелюбно произнес:
— Велизар Евграфович, да и вы мне чрезвычайно вовремя встретились! У меня к вам вопрос имеется.
Маркизов заметно напрягся.
— Это какой же? — спросил он, втянув голову в плечи и недобро сверкнув глазами.
— Вы, как мне помнится, года три назад вели дело о мошенничестве на Голутвинской мануфактуре. Ну то, что связано было с хищениями предназначенного для инвалидных домов полотна. Так ведь?
Велизар Евграфович совсем приуныл.
— Не помню я, — буркнул он, норовя шмыгнуть мимо Руднева.
— Ну как же? — не унимался тот, бесцеремонно удерживая старорежимного сыщика за руку. — Если не ошибаюсь, аферу затеяли в попечительстве и привлекли к ней старшего мастера…
— Дмитрий Николаевич! — прошипел Маркизов, бледнея и тараща глаза. — Вы спятили?!. Тот самый старший мастер нынче советской властью в директоры фабрики поставлен, а секретарь попечительского комитета, что полотно воровал, в наркомате социального обеспечения пайковым назначением заведует… Я, в отличие от вас, Руднев, высоких покровителей в ЧК не имею! Меня за разговоры такие шлепнут и фамилии не спросят! Так что идите вы к черту с вопросами вашими! Ни о каком мошенничестве я знать не знаю!
— «Все те же краски, те же типы…»[76] — задумчиво процитировал Дмитрий Николаевич основателя эгофутуризма. — Наркомат социального обеспечения, говорите? Интересно… Вас не удивляет, дорогой мой Велизар Евграфович, что вне зависимости от экономического строя и политической формации у сытных кормушек всегда оказываются одни и те же люди?.. Ладно-ладно! Не пытайтесь испепелить меня взглядом и не дрожите вы так! Я и сам не имею не малейшего желания снова оказаться в Бутырке, так что скелетов в большевистских шкафах тревожить не стану. Вы мне только одно ответьте: как была фамилия поверенного, который в том деле едва избежал обвинения в соучастии. Он поддельные договора готовил, но следствие не смогло доказать, что делал он это преднамеренно, а не по причине досадного заблуждения…
— Руднев, я сказал вам, что ничего не помню! — взвился Маркизов и попытался высвободить руку из стального захвата, но Дмитрий Николаевич держал его крепко.
— А если я вам напомню? — Руднев пригвоздил своего собеседника колючим взглядом, и тот окончательно понял, что так просто от назойливого консультанта ему не отвязаться. — Может быть, это был адвокат Косторецкий?
— Пропадите вы пропадом! — совсем уж невежливо пожелал Дмитрию Николаевичу бывший титулярный советник. — Да, Косторецкий! Максим Спиридонович Костореций, Бутырская, 73, квартира номер 13. Больше мне вам сказать нечего!
Руднев выпустил руку Маркизова.
— Благодарю вас, Велизар Евграфович, вы сказали все, что мне требовалось узнать, — заявил он, сопроводив слова благодарности трафаретной улыбкой и старорежимным поклоном.
Маркизов в лучших традициях коллег-пролетариев сплюнул и поспешил прочь, а Дмитрий Николаевич размеренным шагом направился в сторону кабинета начальника, испытывая то будоражащее возбуждение, всякий раз возникавшее в душе, когда среди беспроглядного мрака и нагромождения бессвязных фактов вдруг вспыхивал с трудом различимый огонек и освещал едва заметную нить, ведущую от одной точки расследования к другой, тем самым намечая зыбкий набросок пути, который предстояло ему преодолеть в поисках истины.
Впрочем, охватившая Руднева азартная радость улетучилась без следа в тот самый миг, когда он взялся за ручку двери трепаловского кабинета и живо представил себе Балыбу номер два, с которым
Скрепя сердце и сдерживая дыхание, Руднев шагнул в кабинет, некогда освещаемый сыскным гением Эфенбаха и Кошко.
Вновь назначенный кнокарь от чрезвычайной комиссии стоял у окна спиной к вошедшему. Был он совсем невелик ростом — ниже Дмитрия Николаевича — и как-то уж чрезвычайно широк в плечах, так что фигура его напоминала крестьянина с картины Казимира Малевича.
Низкорослый комиссар резко поворотился на звук открывшейся двери, и Дмитрий Николаевич увидел перед собой безусое лицо мальчишки, которому, судя по бархатистой гладкости щек, не могло быть больше шестнадцати. Однако в следующей момент недоумение Руднева и вовсе переросло в полное ошеломление: он понял, что перед ним женщина.
Еще вполне молодая, хрупкая, с тонкими и правильными чертами лица, с большими глазами медового цвета и совсем коротко стриженными темно-русыми волосами, она стояла неестественно прямо, дерзко вскинув точеный подбородок и вперив в Дмитрия Николаевича суровый, колючий взгляд. Из всей одежды барышне-чекистке по размеру подходили лишь начищенные до блеска фасонистые юфтевые сапоги, пошитые, должно быть, на малолетнего воспитанника кадетского корпуса. В их голенища были заправлены широченные галифе, делающие обладательницу этих штанов похожей на малоросских гоголевских хлопцев. Огромная кожаная куртка доходила ей едва ли не до колен и по своему объему вполне уместила бы в себя еще трех таких же нимф. Кожанку препоясывал широченный ремень, хоть и обрезанный, но все же заметно сползающий под тяжестью пряжки. Через плечо у революционной девы был перекинут еще один ремешок, к которому крепилась деревянная кобура с наганом, смотрящаяся на миниатюрной фигуре по-настоящему гротескно.
Онемевший от столь неожиданного и шаржированного зрелища Дмитрий Николаевич застыл, комично открыв рот и нелепо хлопая глазами, а пролетарская Марфиза[77] ничуть не растерялась. Она бодро шагнула с Рудневу и нарочито мужественным жестом протянула тонкую изящную руку.
— Товарищ Руднев? — спросила она звонким, но приятным голосом. — Я — товарищ Строкина. Товарищ Горбылев назначил меня в группу расследования по делу о хищении в государственном хранилище. Будем работать вместе.
Все еще несколько оторопело Дмитрий Николаевич пожал руку товарищу Строкиной.
— Простите, а как ваше имя? — с легкой запинкой спросил он.
Медовые глаза сузились и сердито сверкнули из-под нахмуренных соболиных бровей.
— Товарищ Строкина, — отчеканила женщина-комиссар, но у Руднева был столь обескураженный вид, что она все-таки решила снизить градус своей суровости и милостиво добавила. — Анна.
— А по отчеству?
— Отчество — пережиток буржуазной культуры, основанной на принижении индивидуальной значимости каждой личности, — выдала прогрессивная амазонка. — Я не приемлю гегемонии отцов над детьми, а потому не приемлю отчеств.
— Очень рад знакомству… — пробормотал Руднев, не найдясь, что еще сказать в ответ на выдвинутую женщиной декларацию.
Он лихорадочно соображал, каким образом продолжить разговор с этим странным порождением революции, но Строкина снова перехватила инициативу.
— Товарищ Горбылев велел передать вам эти бумаги, — заявила она, протянув Рудневу толстую папку с пометкой «Совершенно секретно».
В папке оказались личные дела лиц, причастных к дознанию исчезновения венца Фридриха Барбароссы.
— Хотите работать с документами — заприте дверь! — отрывисто приказала Строкина присевшему за начальничий стол и принявшемуся перебирать дела Дмитрию Николаевичу.
Тот поднял на чекистку глаза, но с места не двинулся.
— Вы что же, мадмуазель Анна, не доверяете своим товарищам из сыскной милиции? — с откровенным ехидством поинтересовался он.
— Я вам не мадмуазель, а товарищ Строкина! — отчеканила женщина. — А мое доверие к товарищам не исключает революционной бдительности, тем более что здесь уже имел место прецедент преступной халатности, а может быть, даже и злонамеренности, в результате чего пропали документы чрезвычайной важности. На месте товарища Горбылева я бы отклонила запрос товарища Трепалова и дела бы вам не доверила.
— Хорошо, что вы не на его месте, — хмыкнул Руднев, возвращаясь к просматриванию бумаг.
Товарищ Строкина маршевым шагом прошла к двери и щелкнула ключом.
Покуда она не смотрела в его сторону, Дмитрий Николаевич еще раз окинул карикатурную фигурку заинтересованным взглядом. Лексика и манера речи выдавали в женщине воспитание и образование, не характерные ни для пролетариев, ни, тем паче, для освобожденного крестьянства. Очевидно, перед ним была одна из тех воительниц за счастье трудового народа, представителей которого она встречала лишь в качестве прислуги в доме своих родителей.
Будто почувствовав взгляд Руднева, большевистская валькирия резко на него обернулась, и любопытствующий был пойман с поличным.
— Если ваш половой инстинкт так силен, что похоть отвлекает вас от дела, я могу выйти и не возбуждать ваше либидо.
Дмитрий Николаевич не был ни монахом, ни ханжой и даже, напротив, имел в вопросах плотской любви суждения вполне свободные, но заявление товарища Строкиной огорошило его так, что он аж покраснел.
— Я смотрю, вы не только Маркса, но и Фрейда читали, — заметил он, стараясь скрыть свое замешательство.
— Читала, — подтвердила женщина, — и считаю его произведения ярким примером мужского шовинизма и косности. Его теория проистекает из феодально-буржуазных догматов, в соответствии с которыми социальная роль женщины сводится к удовлетворению бытовых и физиологических потребностей мужчины. Вы ведь наверняка согласны с этой позицией?.. Впрочем, цивилизованности в половом вопросе не хватает не только представителям бывших правящих сословий, но и идейным большевикам.
— Если даже большевики не без греха, чего уж с меня спрашивать? — поцокал языком Руднев, которого пламенная речь чекистки уже не смущала, а забавляла.
Строкина сарказма не заметила и отвечать на риторический вопрос не сочла нужным.
— Вчерашняя стычка между вами и товарищем Балыбой — яркий пример первобытного мужского поведения, — продолжала она свою обличительную речь. — Вы, словно два самца бабуина, устроили драку лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание самки.
Теперь уж Дмитрий Николаевич почувствовал себя уязвленным.
— Не было никакой драки! Я просто ударил мерзавца, позволившего себе хамство по отношению к барышне!
Его оппонентка торжествующе просияла.
— Буржуазные предрассудки! Почему вы считаете, что женщина не может сама за себя постоять и нуждается в защите? Такое безусловное принижение наших возможностей — уже само по себе насилие!
Феминистская рьяность Строкиной начала Руднева раздражать.
— Давайте прекратим этот не относящийся к делу разговор, — сухо попросил он. — Хотите миссионерствовать, так лучше вашему соратнику Балыбе про мужское насилие объясните.
— Непременно объясню! — решительно и твердо пообещала Анна. — Я собиралась это сделать еще вчера, когда товарищ Янсонс приказал мне зайти к Балыбе и дела принять, но только неудобно было. При нем
На последних словах воинственный тон чекистки утратил свой запал и в нем отчетливо прозвучали нотки банальной женской зависти. Строкина, видать, и сама это поняла, оттого смешалась, запнулась, а после вскинула на Дмитрия Николаевича сердитый и вызывающий взгляд. Однако, к полному ее изумлению, тот внимания на досадную оплошность собеседницы не обратил и попыток уязвить ее самолюбие не предпринимал. Напротив, недобитый классовый враг сидел с отрешенным видом, глядя своими огромными туманными глазами в какое-то такое запределье, какое по законам прогрессивного марксистского мировоззрения и существовать-то никак не могло.
— Говорите, из Мценска? — произнес Руднев задумчиво. — Оттуда ведь только на Курском или Харьковском поезде можно доехать?
Дмитрий Николаевич вдруг оживился и, к немалому негодованию товарища Строкиной, которое, впрочем, он невежливо проигнорировал, принялся рыться в бумагах начальника Московского уголовного розыска, сперва на столе, а после и вовсе в ящиках стола. Предмет его бесцеремонных изысканий вскоре обнаружился, и, сверив с ним свою догадку, Дмитрий Николаевич снова обрел интерес к хрупкой и сердитой женщине в несуразной одежде.
— Скажите… — Он замялся, не зная, как обратиться к своей визави. — Скажите, гражданка Строкина, вы к Балыбе домой приходили?
Озадаченная неожиданным поворотом беседы, женщина растерянно ответила:
— Нет, его в больницу на Сухаревке определили, поскольку после вашего рукоприкладства он не сразу в себя пришел. Товарищ Горбылев велел ему там оставаться до окончания служебного разбирательства… А что?
— Да нет, ничего… — уклонился от ответа Руднев и перевел разговор на другой предмет. — Вы ранее к делу о венце Барбароссы касательство имели?
— Нет.
— А с Янсонсом и Балыбой давно вместе служите?
— Я с этими товарищами раньше совсем не служила. Меня только-только из Петрограда в Москву перевели. Я там командовала патрульным отрядом.
— Вы?! Отрядом?! — не смог скрыть изумления Руднев.
Миниатюрная женщина в громоздкой кожанке посмотрела на Дмитрия Николаевича так, будто прицелилась, и тот уже ожидал, что сейчас его скосит пулеметной очередью очередных упреков в мужском шовинизме и буржуазных предрассудках, но тут дверь кабинета дрогнула от резкого и сильного рывка, а после в нее нетерпеливо саданули кулаком и громогласный баритон товарища Трепалова потребовал: «Руднев, на кой ляд вы заперлись?! Откройте немедленно!»
Дмитрий Николаевич отпер. Хозяин кабинета вошел и уж было открыл рот, намереваясь повторить свой вопрос о запертой двери, да так и замер в немом изумлении, как давеча это сделал разжалованный в советского гражданина аристократ.
Ох, права была поборница женских прав и свобод товарищ Строкина! Несмотря на все достижения социалистической революции, сынам Адамовым, на какой бы политической платформе они ни стояли, было еще очень далеко до цивилизованного восприятия прогрессивной современной женщины.
— Это из ЧК… — Дмитрий Николаевич неуклюже попытался исполнить ритуал знакомства. — Вместо Балыбы…
Женщина решительно шагнула вперед и протянула пролетарскому сыщику руку.
— Товарищ Строкина, — представилась она.
Александр Максимович растерянно посмотрел на миниатюрную ручку барышни-чекиста и неловко пожал ее, имея при этом такой вид, будто от него требовалось удержать в грубых мозолистых пальцах мотылька и не поломать ему крылышки.
— Трепалов, — откашлявшись, буркнул он и покосился на Руднева: не иначе как запертая дверь в соответствии с теорией Фрейда навела его на определенные подозрения.
Впрочем, какие бы мысли ни занимали начальника московских сыщиков, товарищ Строкина решительно их прервала:
— Доложите о ходе расследования, товарищ Трепалов, — звонко приказала она, глядя на бывшего гальванера хотя и снизу вверх, но, без сомнения, начальственно. — Какие у вас есть версии? Как планируете действовать?
Александр Максимович неспешно прошел за свой стол, еще раз прочистил горло и заговорил размеренно, но как-то очень уж чеканя слова:
— Товарищ Строкина, давайте-ка, как говорится, расставим все точки над «и»… Чтобы у нас в дальнейшем досадного недопонимания не случалось… Мы с вами, товарищ, одно дело делаем: оберегаем нашу молодую Советскую республику от всяких поганых элементов и тем самым приближаем мировую пролетарскую революцию… Дело это великое и непростое. В нем строгий подход блюсти следует и дисциплину, иначе бардак будет, что при хреновом боцмане. А когда оно — бардак, тогда врагу нашему дыхло нам перекрыть, что сплюнуть… В общем, завершая, так сказать митинг, хочу обозначить, что в этом кабинете спрашивать доклад и приказы раздавать дозволяется только мне, как наркоматом назначенному начальнику Московского бюро уголовного розыска. Так что, товарищ Строкина, вы бы во-он там в уголке присели, а когда я сочту нужным, тогда слово вам непременно дам.
Похоже, Трепалов надеялся сбить с чекистки спесь, но не тут-то было. Нимало не смущенная полученной отповедью, женщина надвинулась на Александра Максимовича и ответила ему в тон:
— Товарищ Трепалов, я уполномочена курировать ваше расследование и требовать с вас отчет, — она вынула из-за пазухи бумагу, положила перед сыщиком и хлопнула по документу точеной ладонью. — Если вам что-то неясно, читайте! Мой мандат подписан самим товарищем Дзержинским…
Вряд ли бывший матрос-балтиец стерпел бы этакий афронт от пигалицы с мандатом, но тут в перепалку между борцами за мировую революцию внезапно вмешался деклассированный граф.
— Можно мне спросить?.. Уж раз про мандат разговор зашел… Я, извините, не знаком с нынешними правилами обращения с арестованными, но смею предполагать, что лицо, арестованное ВЧК, не может быть конвоировано для допроса без представителя от этого учреждения. Так?
Строкина и Трепалов разом позабыли свой спор и изумленно воззрились на Дмитрия Николаевича.
— О чем вы, Руднев? Какой арестованный? — спросил хозяин кабинета.
По всему было видно, что недовымещенное на пролетарской валькирии раздражение вот-вот обрушится на голову несносного консультанта.
— Ну как же? — Руднев сыграл удивление с таким артистизмом, что сослуживцы по театру, случись им это увидеть, наверняка бы наградили его восторженными овациями. — Мы же с вами, Александр Максимович, договаривались, что профессора Верховского для дачи показаний непременно к нам сюда привезти нужно. Вы что, забыли?
Нужно отдать должное товарищу Трепалову, соображал он быстро, так что, хотя ровным счетом ничего не понимал в затеянной Рудневым игре, бойко ее поддержал.
— Само собой, не забыл! — Александр Максимович решительно отмел всякие подозрения в ненадежности своей памяти. — Как раз хотел просить товарища Строкину как уполномоченное лицо помочь нам с этим делом. Привезете нам профессора, товарищ?
Женщина-комиссар нахмурилась.
— В чем необходимость привозить арестованного сюда? — спросила она. — Провести допрос можно и на Лубянке.
— Можно, — согласился Руднев и увлеченно принялся объяснять: — Можно, но это будет неэффективно. Вы читали Ганса Гросса, основоположника криминалистической психологии?
Последний вопрос адресовался гальванеру с тремя классами образования, и тот, хоть и не знал половины произнесенных Дмитрием Николаевичем слов, уверенно поддакнул.
— Мы думаем, — продолжал разливаться соловьем Руднев, — что современный прогрессивный подход к ведению дознания существенно продвинет следствие. Я недавно читал, кажется у Троцкого, что большевикам следует активнее применять передовые научные идеи и практики… Уверен, что вы, комиссар Строкина, поддержите наш новаторский подход.
Дмитрий Николаевич был великолепен в своем деланом энтузиазме, но ледяной и, очевидно, незаурядный рассудок, а также каменное сердце товарища Строкиной пронять было совсем непросто. Та задумалась, но в конце концов все-таки согласилась.
— Хорошо, — отчеканила она. — Я постараюсь привезти вам профессора, но мне нужно согласовать этот вопрос с товарищем Горбылевым.
Пролетарская дева-воительница лихо повернулась на каблуках и размашистым шагом вышла из кабинета.
Едва за ней закрылась дверь, Трепалов стукнул кулаком по столу и рявкнул:
— Какого черта?..
Руднев его перебил:
— Александр Максимович, нужно срочно выяснить, есть ли у комиссара Балыбы сестра.
Вопреки ожиданию, начальник Московского уголовного розыска в ответ на странное требование старорежимного сыщика не вспылил. Вместо этого он с болезненной гримасой потер себе затылок, потом налил полный стакан воды, залпом осушил и наконец произнес:
— Умаяли вы меня, Дмитрий Николаевич, пуще всего московского жиганья, вместе взятого… И ладно бы толк какой от вашей суеты был, пока лишь туман нагоняете… Ну? Излагайте, чего вы еще такого насочинять успели? Какая такая сестра? Что за цирк вы тут скоморошили? Вы правда допросить профессора хотите?
— Профессора допросить тоже надо, — нетерпеливо ответил Руднев, — но это подождет. Важнее выяснить, что за женщина приходила к Балыбе в больницу.
— Да объясните толком! — Александр Максимович снова начал терять терпение.
— Строкина рассказала, что вчера застала у Балыбы некую особу, которую он назвал своей сестрой, приехавшей к нему из Мценска после того, как он в больницу попал.
— И что такого?
— А то, что Балыба соврал. По крайней мере в отношении Мценска. Я проверил по расписанию поездов… Оно у вас во втором ящике… Проходящие через Мценск поезда приходят в Москву рано утром. В это время Балыба еще был цел и невредим. Значит, заботливая родственница никак не могла оказаться у постели страдальца раньше сегодняшнего утра.
Трепалов вынул из ящика стола упомянутое расписание, сердито зыркнув при этом на Руднева, проверил и совсем помрачнел.
— Вы, товарищ Руднев, все-таки на то упираете, что Балыба и Янсонс на руку нечисты?
— По крайней мере Балыба темнит…
— Да, может, баба в больнице была его полюбовницей! И он не захотел в том признаваться перед этой… перед товарищем Строкиной.
— Может и так, но что, если я все-таки прав? Вдруг таинственная посетительница комиссара выведет нас на след венца?
Трепалов нервно хрустнул пальцами.
— Вы, товарищ Руднев, понимаете, под кого копаете? Если в ЧК узнают, что вы честь их боевых товарищей порочите, вас как врага революции к стенке поставят… И Горбылев заступаться за вас не будет…
— С Горбылевым мы как-нибудь договоримся, — заверил Руднев, — а больше никто ничего не узнает, пока мадмуазель Строкина пригляда за нашими действиями не имеет… Затем я ее и выставил!.. Александр Максимович, доверьтесь моему опыту!
— Когда я последний раз ему доверился, вы спалили наш автомобиль! — ворчливо напомнил Трепалов и поднял трубку телефона. — Товарищ Снегирев, это Трепалов, — заговорил он, услышав ответ на другом конце провода. — Я по поводу Балыбы… Да… Да… Это уж пусть начальство решает… Я по другому делу звоню… У него же вроде сестра убогая на иждивении. Может, кого приставить присмотреть за ней, пока брат в больнице отлеживается? Чтобы лихие люди инвалидку не обидели и дом не обнесли. Сам знаешь, неспокойно сейчас… Что?.. Да не помню я, говорил кто-то… Нет сестры?.. Ты все-таки проверь давай!.. Совсем нет?.. Приютский?.. Ну, значит, я перепутал… Ладно, тогда отбой…
Трепалов бросил трубку на рычаг и доложил:
— Нет у Балыбы сестры. И вообще никакой родни нет. Сирота он, из богадельни.
Дмитрия Николаевича выясненные подробности биографии комиссара удивили куда как меньше, чем проявленная пролетарским сыщиком находчивость. Он как раз хотел высказать свое ею восхищение, но тут телефонный аппарат снова ожил и яростно затренькал.
Александр Максимович снял трубку, назвался, несколько секунд молча слушал, потом сухо бросил: «Выезжаем». Взгляд Трепалова, во все время разговора обращенный на Дмитрия Николаевича, был напряженным и странным.
— Что? — спросил Руднев, чувствуя, как нехорошее предчувствие пробежало по спине колючим холодком.
— Балыба мертв. Застрелен выстрелом в висок. Прямо в больнице.
Глава 15
Обстоятельства смерти комиссара Балыбы оказались исключительно странными и с тревожной однозначностью напоминали происшествие в собесе.
Чекист исхитрился разом пополнить собой статистику и тех, кто погиб от пули, как в общем-то и полагается непримиримому борцу с контрреволюционной гидрой, и тех, кто умер по-старорежимному, можно сказать, даже мелкобуржуазно — в постели.
Его смерть обнаружила санитарка, разносившая скудный обед по палате, где, помимо Балыбы, лежало еще около двух десятков пациентов. На тот момент мертвое тело, которое все принимали за спящего, уже начало коченеть, и осмотревший его врач сделал заключение, что погиб комиссар часа за два — за три до этого.
Сыщики взяли в оборот свидетелей, наиболее важными из которых виделись двое пациентов, занимающие соседние с Балыбой койки.
Первым был широкий мощный татарин с круглым и плоским, словно блин, лицом и узенькими щелочками безразличных ко всему глаз. Азиат, видать, попал в больницу после какой-то поножовщины, и потому его луноликая физиономия была вся штопаная-перештопаная, отчего выглядела чрезвычайно свирепо. Татарин практически не понимал по-русски и едва-едва мог на нем изъясняться, ну или старательно это изображал. Так или иначе, никаких внятных показаний от басурмана добиться не удалось, он лишь повторял: «Саапал… Видел нет… Саапал…» Врал или нет свидетель, Аллах его знает, может, и вправду спал потомок Чингисхана целебным богатырским сном и ничегошеньки не приметил.
Второй сосед Балыбы, в отличие от татарина, изо всех сил старался оказать дознанию самую активную помощь. Это был худой нескладный юноша, почти мальчик, с болезненным синюшным лицом и полностью загипсованными ногами. Паренек
Что касалось того интервала времени, в течение которого произошло убийство, тут молодой человек терялся. По здравом размышлении не увидеть убийцы он не мог, но выходило так, что вот же — не увидел! Мальчишка едва не плакал и клялся всем, начиная от Господа Бога и заканчивая пролетарской совестью, что к койке погибшего никто вроде как не подходил, а потом и сам, прекрасно понимая нелепость этого факта, начинал строить фантасмагорические объяснения произошедшему, более всего склоняясь к версии с происками японских интервентов, про которых-де слыхал, что все они поголовно обучены хитрому умению кончать людей подло и исподтишка.
Само собой, сыщики в версию с коварными ниндзя не верили, но и каких-либо других, более разумных идей не имели, поскольку не только молодой сосед Балыбы, но и остальные пациенты, а также посещающий палату персонал уверяли, что за последние несколько часов у постели погибшего никого не заметили.
Единственный вариант, который еще хоть как-то укладывался в рамки здравого смысла, сводился к тому, что убийцей был сосед Балыбы, тот самый наблюдательный молодой человек, койка которого стояла как раз с той стороны, откуда стреляли.
— Шмальнул малец втихаря, а после ствол в нужник сбросил, — живописал свое видение картины преступления инспектор Котов. — Арестовать его, гниду, и припереть как следует! Шкет этот плюгавый враз расколется!
Предложения по прижатию «плюгавого шкета» Семен Гаврилович высказывал, меряя беспокойными шагами крохотный кабинет сестры-хозяйки, выделенный сыщикам для опроса свидетелей и проведения совещаний. Помимо Котова, в каморе находился начальник Московского УГРО и никчемный, по глубокому пролетарскому убеждению Семена Гавриловича, старорежимный консультант.
— Не мог этот малый ничего нигде спрятать, — уныло возразил Трепалов. — У него все ноги переломаны. Лежачий он. Доктор подтвердил.
Котов на мгновенье задумался и тут же скорректировал свою версию:
— Ноги не руки! — выдвинул он неопровержимый довод. — Стрелять-то он мог! А оружие, значит, не сам прятал. Видать, сообщник у гада этого имеется.
— Так-то оно с койки стре́льнуть в висок — дело нехитрое, — согласился Трепалов, — особенно спящему-то человеку…
— Подождите, Александр Максимович, — вмешался Руднев, — как рана выглядит? Штанцмарка есть?
— Чего есть? — нахмурившись, переспросил Трепалов.
— Штанцмарка, — нетерпеливо повторил Дмитрий Николаевич, — отпечаток ствола. Такой при выстреле в упор бывает. Если есть, то мальчишка ваш лежачий ни при чем. Он бы до головы соседа не дотянулся.
Пролетарские сыщики переглянулись, и Котов, уязвленный тем, что версия его того гляди развалится из-за какой-то невнятной зауми, и припомнивший давешнее признание Руднева в постыдной трусости, язвительно предложил:
— Так вы сами, товарищ Руднев, сходите да проверьте. Покойник в коридоре лежит, перевозку из судебной мертвецкой дожидается.
Дмитрий Николаевич сердито скрипнул зубами и шагнул к двери.
— Напомните мне, Семен Гаврилович, чтобы я вам учебник Минакова[78] дал почитать, — прошипел он в сторону Котова.
В конце бесконечного больничного коридора, куда вышел Дмитрий Николаевич, стояли носилки с продолговатым, прикрытым простыней предметом, при виде которого Руднева прошиб холодный пот, а голова его сделалась пустой и звенящей. Двигаясь натужно, словно во сне, Руднев подошел к носилкам и деревянным голосом попросил:
— Приоткройте ему голову, ну, чтобы лица видно не было…
Трепалов слегка отдернул простыню, так что стали видны рука с задранным рукавом больничной рубахи, плечо, щека со слегка проступившей щетиной и висок с черной дырой, от которой куда-то вниз, к затылку, сбегала дорожка запекшейся крови.
Преодолевая ужас и дурноту, Дмитрий Николаевич осмотрел рану.
— Вот, — он указал на след вокруг черной дыры, — это называется штанцмаркой… Широкая… Видимо, от глушителя…
Трепалов, опасливо поглядывая на побелевшего лицом консультанта и беспокоясь, как бы тому и впрямь того гляди не сделалось бы худо, поспешил одернуть простыню, но Дмитрий Николаевич жестом остановил его, разглядывая руку убитого.
— Подождите. Что это у него? Татуировка? Поднимите рукав повыше.
Котов засучил покойнику рукав, и стало видно, что почти у самого сгиба локтя на предплечье Балыбы не очень умелой рукой наколот мальтийский крест и надпись: «К высокому и светлому — знай верный путь!»
— Чудная какая-то наколка, — заметил Трепалов, когда сыщики вернулись в кабинет сестры-хозяйки. — На флоте я подобных не видал. Может, с каторги?
Руднев, которому все еще было не по себе, неопределенно отмахнулся.
— Нужно проверить биографию Балыбы… — тускло начал он, но раздосадованный крушением своей версии Котов его бесцеремонно перебил.
— Сдалась вам эта регалка! — заявил он. — Вы, товарищ Руднев, с наукой вашей лучше объясните, как же это все-таки так вышло, что человека при полной палате хворых шлепнули и никто этого не заметил?
Трепалов вопрос поддержал:
— И впрямь ерунда какая-то выходит… Что вы-то думаете, товарищ Руднев?
— Прекратите называть меня «товарищем»! — сорвался вдруг Дмитрий Николаевич.
Не иначе как испытание, только что пережитое в больничном коридоре, вконец взвинтило ему нервы, и без того изрядно потрепанные за несколько последних дней.
— Так можь, тебя, контра, господином называть прикажешь? — угрожающе надвинулся на Дмитрия Николаевича Котов.
— Можете обращаться ко мне по имени и отчеству или просто по фамилии, если угодно!
— А чем вам слово «товарищ» не нравится? — беззлобно и даже как-то сочувственно поинтересовался Александр Максимович.
От этого его тона Руднев враз охолонул и пожалел о своей вспышке.
— Оно мне нравится, — ответил он примирительно, — но для меня, Александр Максимович, оно наполнено совсем иным смыслом…
— Ну, хорошо, Дмитрий Николаевич… — пожал плечами начальник Московского уголовного розыска. — Так что вы про смерть Балыбы думаете?
— Я думаю, что мы имеем дело с профессиональным убийцей.
— И что же, у этого убийцы шапка-невидимка имеется? — издевательски осведомился Котов.
— Нет, скорее, у него имеется белый халат, — возразил Руднев и объяснил: — Человек в медицинском халате привлек бы к себе наименьшее внимание. В палату постоянно заходят врачи и санитары. Под личиной медика убийца подошел к Балыбе, буквально на секунду задержался, чтобы выстрелить, и ушел. Вполне вероятно, что он и к другим койкам подходил, например, делал вид, что температуру у больных проверяет. Никаких подозрений такое поведение вызвать ни у кого не могло и в памяти как нечто особенное не осталось.
— Ну, допустим, — согласился Трепалов. — А делать-то вы что предлагаете?
— То же, что и раньше, — ответил Дмитрий Николаевич. — Для начала выяснить, кто та женщина, что вчера приходила к Балыбе. Пока это единственная наша зацепка.
Руднев раскрыл свой блокнот и показал сыщикам карандашный портрет очень красивой женщины лет тридцати.
— А ведь у нас еще одна зацепка есть! — вдруг оживился Александр Максимович. — Сегодня утром к Балыбе другой посетитель приходил, и тоже какой-то странный! В журнале записался дядей пациента, хотя Балыба, выходит, сирота казанская. И внешность у этого очередного «родственничка» исключительная.
— Точно! — снова воодушевился неугомонный Семен Гаврилович. — Ей-же-ей, дядька этот тут замешан! Хлопчик, что с ногами ломаными, сказывал, дескать, тип тот самую что ни на есть подозрительную наружность имел. Одет был в черкеску, шапка овечья до бровей, бородища черная кудлатая и говорил с выговором кавказским, да так громко, что шикали на него. Наверняка бандит! Он-то убийцу к товарищу Балыбе и подослал! Мож, тут и вообще контрреволюционный заговор этих… каких их?.. ну тех, что сало не жрут…
Энтузиазм Котова даже его начальнику показался чрезмерным, и тот уж было собрался осадить разгорячившегося подчиненного, но бывший граф его опередил.
— А кто еще приходил к Балыбе в эти два дня? — спросил он.
— Никто, — пожал плечами Котов.
— Как никто? А комиссар Строкина? — надавил Дмитрий Николаевич.
— Товарищ Строкина приходила, — согласился Семен Гаврилович. — Ну так она же из ЧК…
— А еще кто-нибудь из ЧК приходил? — продолжал наседать Руднев.
— Янсонс приходил, — ответил Трепалов, взглянув на Дмитрия Николаевича исподлобья, — еще вчера, чтобы обстоятельства вашей с ним стычки выяснить. Больше никого не было. А что?
Дмитрий Николаевич ничего не ответил. Он снова открыл свой блокнот, но уже на чистой странице, и принялся рисовать. Через минуту из-под умелого карандаша художника появилась бритоголовая, украшенная густыми хмурыми бровями и лихими кавалерийскими усами личина комиссара Янсонса.
— Мне нужно поговорить со свидетелем, — заявил Руднев недоумевающим пролетарским сыщикам, — с тем молодым парнем, соседом Балыбы.
Втроем они прошли в палату, и Дмитрий Николаевич показал мальчонке свой рисунок.
— Похож на того, в папахе, что утром к твоему соседу приходил?
Молодой человек испуганно замотал головой.
— Не-а, этот на другого похож, — ответил он, делая большие глаза. — Этот вчера тут был. Он из органов: в фуражке, кожанке и с наганом.
— Ну-ка, внимательно посмотри, а так?
Руднев пририсовал Янсонсу бороду в пол-лица и мохнатую горскую шапку.
— Так, может, и похож, — засомневался парень.
— А голос у него такой был? — спросил Руднев, произнеся свой вопрос с характерным гортанным акцентом.
Окончательно сбитый с толку юнец кивнул.
Как только сыщики вышли из палаты, Трепалов потребовал у Руднева объяснений:
— Что все это значит, Дмитрий Николаевич?
— Это значит, что нужно срочно найти комиссара Янсонса, — хмуро ответил Руднев.
Влажный, исчертанный рябью мелкого апрельского дождя мрак разливался за окнами кабинета начальника особо секретного отдела Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем товарища Горбылева. Мраку тому противостояли мягкий свет зеленой настольной лампы и холодное свечение чересчур яркого потолочного светильника, напоминающего непомерных размеров суповую тарелку, окантованную кладбищенским бронзовым венком и подвешенную на массивных цепях, словно паникадило.
В кабинете, помимо самого Александра Федоровича, находились Руднев и Трепалов. Дмитрий Николаевич глушил усталость крепким чаем, а Горбылев с Трепаловым — преимущественно папиросами. Малый совещательный совет по делу о похищении венца Фридриха Барбароссы велся уже более часа, и вырисовывавшаяся в ходе него картина выходила какой-то совершенно мутной и неприглядной.
За время, что минуло с момента обнаружения убитого Балыбы, выяснилось несколько вопросов, преимущественно только еще больше запутывавших и без того сумбурное, разраставшееся, словно снежный ком, дело.
Начать стоило с исчезновения комиссара Янсонса.
По настоянию Дмитрия Николаевича Трепалов под предлогом какой-то чрезвычайно секретной надобности потребовал от участвующих в разбирательстве смерти Балыбы представителей ЧК немедленно вызвать комиссара Янсонса на место происшествия. Под неукротимым напором бывшего гальванера чекисты позвонили на Лубянку, и выяснилось: Янсонса там нет. На вопрос, где он, предсказуемо ответили, что давать подобные сведения не уполномочены. Тогда в разговор вступил Руднев и потребовал соединить его с главой особо секретного отдела. После длительных переговоров, в ходе которых у телефона возникали все более и более высокие начальники, трубка наконец оказалась в руках Горбылева. Ничего не объясняя, Дмитрий Николаевич обозначил необходимость срочно выяснить местонахождение Янсонса и, если чекист найдется, в чем, судя по тону, бывший консультант Московского сыскного отделения сильно сомневался, вызвать его на Лубянку и там под любым предлогом задержать.
Не то из доверия к Рудневу, не то под впечатлением от во всех отношениях странной смерти Балыбы Александр Федорович лишних вопросов задавать не стал и потребовал безотлагательно доставить к нему Янсонса. Но того нигде — ни на казенной квартире, ни на службе — найти не смогли, и, что еще хуже, сведения о его местонахождении разнились: кто-то уверял, что тот на выезде, другие — что видели его в допросной, а сердобольная секретарша и вовсе заявила, что еще утром Янсонс звонил и предупреждал, что захворал и будет отлеживаться дома. После нескольких часов безрезультатных поисков стало ясно, что Янсонс в самом деле пропал.
Тем временем Руднев с благословения Трепалова поднял в ружье весь Московский уголовный розыск, веля отыскать ему адвоката Косторецкого и таинственную незнакомку, якобы приехавшую из Мценска. Как ни странно, первая задача оказалась сложней второй.
Милиционеры, направленные в адвокатскую контору, ту самую, где творение мастерового гения Гравелла ежечасно возвещало о триумфе Немезиды, вершившей свой суровый, но праведный суд на холсте в золоченой раме, вернулись несолоно хлебавши. Встретивший их меланхоличный помощник Косторецкого безучастно, хотя и профессионально вежливо сообщил служителям правопорядка, что Максим Спиридонович уж неделю как отбыли по каким-то там семейным делам. Что это были за дела, и куда именно они вынудили отправиться почтенного адвоката, помощник не знал и, похоже, не имел до этого предмета ни малейшего интереса. А в ответ на вопрос, как скоро Максим Спиридонович собирался вернуться, меланхоличный тип лишь обреченно-печальным жестом указал на бесконечные стопки папок и заявил, что, судя по оставленным ему поручениям, личные дела его работодателя требовали времени отнюдь не малого.
Компенсируя фиаско с адвокатом, сыскная удача улыбнулась угрошникам с мнимой балыбовской сестрой. Ее по карандашному рисунку Руднева узнал инспектор Маркизов.
— Это шмара из кабака на Плющихе, — сообщил он, брезгливо кривя губы. — Видал я ее там, когда шайку Кольки Жука брали. Певичка. Публику тамошнюю развлекает…
Велизар Евграфович не ошибся. Половой из упомянутого кабака даму с портрета тоже признал, отозвавшись о ней, правда, куда как уважительнее бывшего титулярного советника:
— Это мамзель Жемчугова, — заявил он, шмыгая сопливым носом и утираясь рукавом. — Романсы в нашем заведении исполняет-с. На всю Москву дамочка известная! И господа старорежимные, и товарищи-большевики, и прочая публика-с от ейного голоса
Выяснив, где проживает кабацкая дива, и опасаясь, как бы и она не исчезла вслед за Янсонсом и Косторецким, Трепалов хотел задержать гражданку Жемчугову и привезти в Гнездниковский, но Руднев велел пока что установить за ней неприметное наблюдение и более никаких действий в отношении нее не предпринимать.
Тем временем вернулись с докладом Савушкин и Белецкий.
Савелий Галактионович выяснил, что между происшествиями в собесе и в доме Дульского, помимо схожести обстоятельств убийства, наличествует еще одна связь, возможно, конечно, и абсолютно случайная. Так или иначе, оказалось, что влюбленный в пострадавшую домработницу водитель собесовца Крылова прежде шоферил при начальнике управления московского комитета соцобеспечения, того самого, что был обнаружен с дырой в голове вместе с тремя товарищами и несчастной секретаршей.
Кроме сведений о послужном списке шофера Савушкин также принес подтверждение того, что убитый председатель комитета по международному сотрудничеству в сфере культурного обмена товарищ Киршнер и король контрабандистов Киршнер не просто однофамильцы, а один и тот же человек.
Сведения, добытые Белецким, были менее конкретные, но тоже весьма интригующие.
Во-первых, оказалось, что братство собирателей магического барахла — вовсе даже не кружок мающихся от безделья студентов, а солидное общество, в которое входили люди серьезные, имевшие при старом режиме имя и положение. Выяснить достоверный список всех сопричастных коллекционированию артефактов возможным не представлялось, поскольку устав общества предусматривал не меньшую секретность, чем у масонов, но, по слухам, страстью к реликвиям грешили и академики, и министры, и генералы, и дипломаты, и члены Государственной думы. Даже если сплетни и приукрашивали перечень именитых Хранителей, все же выходило, что статус общества был куда значительнее, чем представлялось сыщикам изначально.
Второе, что выяснил Белецкий, тоже до определенной степени относилось к разряду диффамаций, хотя основу имело вполне себе фактическую.
Оказалось, около полугода назад вокруг Исторического музея разразился скандал, одним из активных участников которого, а то и вовсе зачинщиком, был не кто иной, как адепт материалистического эзотеризма, а также научный консультант ВЧК товарищ Аскольд. Апологет психодуховных практик не на шутку скрестил копья с тогдашним директором музея, требуя позволить ему организовать выставку магических артефактов, по его словам, праздно пылящихся в запасниках музея. Под свою инициативу товарищ Аскольд очень грамотно подводил исключительно верную политическую платформу, утверждая, что целью его мероприятия является наглядная демонстрация широким рабоче-крестьянским массам примеров буржуазных предрассудков и суеверий, с одной стороны, и феноменальных возможностей современной пролетарской метафизической науки — с другой.
Злые языки, впрочем, поговаривали, что в схватку большевицкий эзотерик вступил вовсе не из-за научных убеждений, а пытаясь подсидеть директора музея, который не только не поддерживал его затеи, но и открыто обвинял в шарлатанстве. Однако, сколь бы ни был товарищ Аскольд сомнителен в своих моральных качествах, стоило признать, что вряд ли им руководило честолюбивое стремление занять директорский пост. В пользу психодуховного практика свидетельствовал тот факт, что, когда в самый разгар борьбы место директора внезапно оказалось вакантным из-за скоропостижной кончины администратора, товарищ Аскольд от идеи выставки отказался, аргументируя это тем, что уважает мнение покойного коллеги, и более никаких притязаний ни на директорское кресло, ни на музейное хранилище не предъявлял.
— Итак, Дмитрий Николаевич, если резюмировать все, что нам известно на данный момент, какова ваша версия в целом? — спросил Горбылев, смяв в пепельнице окурок и тут же прикурив новую папиросу. — Каким образом пропал венец, а главное, где и как его теперь искать?
— Думаю, дело было так, — принялся излагать свои соображения Руднев, — Янсонс и Балыба вступили в преступный сговор с неким лицом или лицами с целью кражи венца. Они вовлекли в преступление кого-то из служащих хранилища и совершили похищение, разыграв комбинацию с перекладыванием короны из одной ячейки в другую. Дальнейшие события могли развиваться двумя путями. Вариант первый: похитители передали венец заказчику, и теперь тот избавляется от них, подчищая следы. Второй вариант: Янсонс и Балыба решили обмануть заказчика. Возможно, нашли более щедрого покупателя или понадеялись такого найти. Как бы то ни было, заказчик не простил им вероломства и разделался по крайней мере с одним из них.
— То есть заказчиком является тот самый убийца-невидимка из утерянного досье? — уточил Трепалов.
Дмитрий Николаевич отрицательно качнул головой.
— Вряд ли… Профессиональные преступники с многолетним стажем практически никогда не меняют своей специализации, или, как это называется на их языке, «масти». Убийца в этом деле выступает исключительно в своем кровавом амплуа, выполняя чьи-то указания, вероятнее всего заказчика кражи. Заказчик, видимо, что-то знал о наемнике и отыскал его, воспользовавшись сведениями из восстановленного, а после пропавшего неизвестно куда сыскного архива… Да, вот портреты тех, кто забирал архивы из Гнездниковского, — Руднев протянул Горбылеву вырванные из блокнота листы. — Знаете кого-нибудь из них?
Александр Федорович внимательно вгляделся в тщательно прорисованные карандашные изображения и отрицательно покачал головой.
— Не удивлюсь, если именно Янсонс и Балыба с подачи заказчика организовали изъятие архива, тем самым предопределив свою печальную участь, — продолжил рассуждать Дмитрий Николаевич. — Когда произошло убийство в собесе, они забеспокоились и почему-то решили, что я должен быть в курсе дела. Они схватили меня и стали требовать признания, а когда вдруг выяснилось, что мною заинтересовались вы, попытались скрыть от вас свой странный интерес к моей персоне. Отправили в Бутырку, приказав выдать криминальным вожакам, но благодаря вашему вмешательству я вышел из застенков и приступил к расследованию. Преступники сделали еще одну попытку со мной разделаться, и я снова спасся волею случая и Божьей милостью. Злоумышленникам же судьба больше не благоволила. Начало происходить что-то, о чем мы не знаем, но что заставило заказчика спустить Лаболаса[79] с поводка и натравить на своих подручных. Возможно, Янсонс пытался предупредить Балыбу об опасности, поэтому пришел к нему в больницу под чужой личиной. Но, как нам известно, Балыбу это не спасло. Допускаю, что и Янсонсу не удалось избежать жестокого жребия, хотя его труп пока и не нашли.
— Почему вы так уверены, что это ряженый Янсонс к Балыбе приходил? — спросил Горбылев.
Он потянулся за следующей папиросой, но не взял ее, а, наоборот, распахнул окно и стал выгонять из кабинета плавающий сизыми пластами табачный дым. После позвонил и потребовал принести еще чаю. Хрупкая и до предела уставшая девушка в скромной ситцевой блузке, потертой юбке и стоптанных туфлях внесла на подносе пять полных стаканов в латунных подстаканниках, собрала пустые, в последний момент удержалась от буржуазного книксена и смущенно выскользнула за тяжелую, обитую клеенкой дверь.
— Когда
Горбылев коротко кивнул и сухо произнес:
— Распоряжусь искать не только человека с приметами Янсонса, но и джигита в папахе… А как вы, Дмитрий Николаевич, остальные события объясните? Убийства собесовцев и врачей, зарезанный филер, сбежавший адвокат, Хранители эти чертовы, взломанный сейф в Зубалове, клад народовольцев в Историческом музее — как это все между собой связано?
Руднев развел руками.
— Понятия не имею! Предполагаю только, что похищение венца Барбароссы — это часть какой-то глобальной аферы, связанной с овеянными мистическим флером сокровищами.
— Так давайте арестуем всех! — решительно предложил Трепалов. — Певичку, помощника адвоката, Фогта, сынка его с друзьями, этого… с дурацкими усами и перстнем, музейных работников! Допросим их как следует, очные ставки и прочее! Глядишь, и прояснится!
— Прояснится, может, и прояснится, — поморщился Руднев, — да только этакой кавалерийской атакой мы главаря спугнем и он вместе с короной растворится.
— А откуда вам знать, что он уже не где-нибудь в Нью-Йорке? — не желал сдаваться Александр Максимович.
— До Нью-Йорка бы не успел, — практично заметил Руднев. — Как Русское Восточно-Азиатское пароходство упразднили, прямых линий не стало.
Горбылев звякнул карандашом по подстаканнику, призывая спорщиков к молчанию.
— Дмитрий Николаевич, так что вы предлагаете? — задал он вопрос таким тоном, что стало ясно: бремя принятия решения начальник особо секретного отдела целиком и полностью возлагает на Руднева.
— Я предлагаю думать и искать связи, а для этого нужно, во-первых, доверительно переговорить со всеми, кто попал в поле нашего зрения, а во-вторых, выяснить всю подноготную Балыбы и Янсонса. Перетрясти их биографию, составить максимально подробный список людей, когда-либо с ними пересекавшихся, особенно тех, кто мог относиться к уголовной среде.
— Можно установить, с кем Балыба в одно время мыкался в тюрьме или на каторге? — вставил вопрос Трепалов.
— Почему вы решили, что он там бывал? — удивился Горбылев. — Я про это ничего не знаю.
— У него регалка на руке, но не флотская, — пояснил пролетарский сыщик.
— Я посмотрю в его личном деле, — пообещал Александр Федорович.
— Лучше, если мы сами посмотрим, — требовательно произнес Руднев.
Начальник особо секретного отдела насупился, и взгляд его потяжелел.
— Личные дела сотрудников ВЧК по понятным вам, Дмитрий Николаевич, причинам засекречены, — отчеканил он. — Если не ошибаюсь, до революции такой же порядок имел место в отношении личных дел сотрудников полиции, жандармерии и охранного отделения. Обещаю, что посмотрю дела этих двоих и отвечу на все ваши вопросы.
Руднев неопределенно пожал плечами.
— Склонен считать, что ваш жест означает понимание, — сухо прокомментировал реакцию старорежимного сыщика Горбылев и, сменив тон на деловой, вернул разговор в прежнее русло. — Изложенная вами, Дмитрий Николаевич, тактика мне ясна. С чего конкретно собираетесь начать?
— С мадмуазель Жемчуговой, — ответил Руднев. — У нее как раз сейчас должно начаться выступление.
Глава 16
Горбылев хотел выделить для Руднева с Белецким служебное авто, но Дмитрий Николаевич отказался, аргументируя тем, что появление чекистского транспортного средства возле кабака распугает всю почтенную публику, а заодно и персонал. Подлинная же причина состояла в том, что Дмитрию Николаевичу не хотелось иметь за собой пригляд, а в том, что шоферу будет вменена и эта функция, он нимало не сомневался.
Доехав до перекрестка Смоленской улицы с Плющихой, друзья отпустили извозчика, сунув ему в лапищу рублевую пятаковку[80] из выданных им под отчет ста рублей. Лихач начал ныть, что-де, коли господа такие щедрые, так уж лучше николаевским серебром, но под суровым взглядом Белецкого притязания свои унял и укатил.
— Нам, Дмитрий Николаевич, лучше зайти через ту дверь, что с проулка, — заметил Белецкий, указывая на темный прогал между домами.
Руднев, в этот момент шагнувший на крыльцо со скудно подсвеченной вывеской: «„Калинка“. Ресторан Люкс», недоуменно посмотрел на друга и еще недоуменнее — на подозрительное ущелье, из которого тянуло помоями и отхожим местом.
— А почему бы нам не войти с парадных дверей, как всем нормальным людям? — поинтересовался он.
— В этом заведении нормальных людей не допускают в зал для избранной публики, а судя по тому, что наша дива присутствовала при задержании самого Кольки Жука, выступает она именно там.
С тоской взглянув на свои начищенные туфли, Руднев последовал за направившимся в проулок другом.
— Белецкий, меня поражает твоя осведомленность о столь злачном месте, — проворчал он. — Откуда тебе известно, как в него заходить, чтобы оказаться среди здешнего бомонда? Ты что, посещаешь это заведение?
— Посещал, — невозмутимо ответил Белецкий. — Правда, давно. Еще при старом режиме.
— Так этот кабак и тогда дурной славой пользовался!
— Еще какой дурной! В частности, на его заднем дворе устраивались кулачные бои. Ставки там были одни из самых крупных в Москве.
— Белецкий! — Руднев только руками всплеснул.
Увлечение друга всевозможными боевыми искусствами Дмитрий Николаевич принимал как некое чудачество, иметь которое простительно всякому человеку, даже такому идеальному, как Белецкий. Однако Руднева всегда беспокоил прагматичный и лишенный предрассудков подход Белецкого к выбору наставников, в числе которых иной раз оказывались личности крайне сомнительные, имевшие сложные отношения с законом. Когда же Дмитрий Николаевич узнал, что Белецкий не просто берет уроки, но и участвует в подпольных поединках, он и вовсе вознегодовал. Белецкий же лишь пожимал плечами и говорил, что иначе ему придется оттачивать мастерство на самом Дмитрии Николаевиче, и он не может поручиться, что это не закончится для Руднева сотрясением мозга и ломаными костями.
Дверь в привилегированную часть «Калинки» оказалась еще менее презентабельной, чем можно было ожидать, и, не укажи на нее Белецкий, Руднев бы принял эту невзрачную лазейку за ход в подвал. Впрочем, так оно и было: помещение для особых гостей действительно располагалось в подвале под основным залом. Такая дислокация, по всей видимости, объяснялась стремлением избранной публики к приватности, которую не должны нарушать пошлые инциденты с проникновением блюстителей порядка через окна. На тот же случай, если неугомонные легавые все-таки осмелились бы сунуться в эту крысиную нору, из нее наверняка можно было выбраться на соседние улицы подземными ходами.
На затейливый,
— Чего изволите-с?
— Да ты что же это, Пафнутий, не признал меня? — ответил вопросом на вопрос Белецкий.
Взгляд лысой головы сделался острее, и спустя пару секунд ее губы растянулись в людоедской улыбке:
— Господин Белецкий! Ну надо же! А я-то думаю, кто же это по старинке стучит? Нонче-то у нас стук другой-с.
И страж заветной двери лихо отбил по глухим доскам припев Интернационала.
— Эка вы момент блюдете! — заметил Белецкий и спросил: — Так ты, Пафнутий, нас пропустишь?
— Вас-то, господин Белецкий, непременно-с, — заверил звероподобный бугай в крахмальном ошейнике. — А вот того, кто с вами будет-с, я вижу впервой… Рекомендацию бы…
— Моей тебе мало? — усмехнулся Белецкий.
Тут в разговор вступил Дмитрий Николаевич:
— У Клима Захарова рекомендацию запроси, того, что на Хитровке заведение держит и очень не любит, когда хороших людей в дверях останавливают.
Врата «Калинки» моментально распахнулись, и лысая башка, сверкнув в отблесках прорвавшегося из недр ресторана света, почтительно склонилась перед гостями.
— Извольте-с, господа! — приветливо проскрежетал Пафнутий и крикнул вглубь крысиной норы: — Федька, проводь гостей, да усади по первому разряду!
Друзья спустились по крутой деревянной лестнице с крепкими, отполированными прикосновением множества рук перилами. Внизу их дожидался юркий малый с елейно смотрящими вороватыми глазами, одетый в слегка помятый и лоснящийся на сгибах фрак, из-под которого бодро топорщилась бумажная манишка.
— Куда угодно-с присесть? — промурлыкал услужливый Федька, переломившись в сервильном поклоне. — Поинтимнее или ближе к сцене? Нынче, извольте знать, замечательная программа-с…
— К сцене, любезный, — ответствовал Белецкий, — но не в первую линию, чтобы цыганки юбками по головам не трясли.
Официант раболепно захихикал, обозначая свое восхищение остроумным замечанием гостя, а также разумностью его выбора, и, мелко семеня, провел друзей к небольшому столику аккурат напротив полукруглой сцены, но отделенного от нее еще двумя такими же столами, за которыми уже вовсю гуляли.
— Заказывать сразу будете-с? — растекся патокой Федька, наметанным взглядом оценивая платежеспособность гостей и их охочесть до загула.
— Шампанское неси, — деловито повелел Белецкий, — и к нему что-нибудь… Помнится, у вас подавали отменный перепелиный паштет с брусникой.
Официант снова холуйски захихикал:
— Перепела нынче-с все перевелись. Птица больно нежная, большевицкий дух совсем-с не выносит. Но не извольте беспокоиться, марку мы держим-с, так что уважим-с.
С этими словами прохиндей в бумажной манишке шустро метнулся на кухню.
Дмитрий Николаевич осмотрелся.
Специальный зал «Калинки» оказался достаточно велик и претенциозен. Под невысоким потолком, расписанным по периметру цветочным орнаментом, были подвешены четыре керосиновые люстры по восемь плафонов каждая. Их свет отражался в помпезных золоченых рамах аляповатых картин, декорирующих буквально все стены. Основным сюжетом полотнищ служили игривые сценки в духе Фрагонара[81], но только куда как более беспардонные и с очевидным среднерусским колоритом. Вторым излюбленным мотивом ресторанной картинной галереи были изображения охоты, грешившие неверной перспективой и удивляющие странными пропорциями людей и животных.
В зале размещалось около десятка небольших круглых столов, не более чем на четыре персоны, и два длинных прямоугольных, рассчитанных на компанию. Все столы были покрыты белыми скатертями и украшены латунными пепельницами и подсвечниками под одну свечу.
Добрую часть зала занимала эстрада с красным бархатным занавесом и расшитым золотыми звездами темно-фиолетовым атласным задником. С одного края сцену украшал гипсовый пьедестал, увенчанный вазой с искусственными розами, пышными и изрядно запыленными. На другом краю красовался сверкающий благородным лаком кабинетный рояль.
Публика в зале сидела довольно-таки разномастная, но преимущественно чистая, лишь за одним из длинных столов гудела колоритная компания, более уместная в хитровском кабаке. Остальное общество составляли самые разные типажи: пижонящие дешевыми, но яркими костюмами аферисты, элегантные и невозмутимые шулера, развязные и шумные спекулянты, загадочные и надменные фармазонщики, злые и вызывающие личности из числа опустившейся интеллигенции и тому подобные малосимпатичные персонажи. Было в зале и несколько женщин, ярко накрашенных и одетых исключительно броско.
Не успел еще ушлый Федька подать гостям шампанского и закуски, как на эстраду вышел напудренный и набриолиненный конферансье. Выговаривая слова с французским прононсом, он поприветствовал почтенную публику и объявил начало развлекательной программы.
Первым выступал неряшливый тип в полосатом костюме, лакированных туфлях и канотье с малиновой лентой. Бездарно подражая одесскому говору, он пел комические куплеты времен Керенского и фальшиво аккомпанировал себе на расстроенной укулеле. Творчество его не вызвало ни улыбок, ни аплодисментов, а под конец выступления из зала начали раздаваться свист и требования покинуть сцену, высказанные в непечатных выражениях.
Вслед за куплетистом на подмостки вышел прощелыга в изумрудной чалме, украшенной фальшивым бриллиантом, и голубой волочащейся по полу атласной мантии с вышитыми на ней каббалистическими знаками. Набриолиненый конферансье с мистическим подвыванием объявил его как индусского махараджу всея Монголии, в совершенстве постигшего магическое искусство Гавайских йогов, кое он немедленно и продемонстрирует почтеннейшей публике. Чародей тут же принялся делать руками интригующие пассы, в результате которых из рукава у него сперва появился снулый кролик, а после слегка помятая роза, которую он с лучезарной улыбкой преподнес одной одалиске, сидящей за крайним столом. Сопровождающий красотку кавалер, похожий манерами и платьем на битого жизнью купца второй гильдии, состроил в адрес фокусника такую зверскую физиономию, что иллюзионист более розами не раскидывался и перешел к глотанию огня, а после — к карточным фокусам. Эта часть его выступления вызвала легкое оживление и снисходительные смешки со стороны шулерского сословия.
Затем программа пошла живее. На сцену выкатил цыганский хор — словно кузовок с разноцветными лентами опрокинули. Молодые цыганки звенели монистами и мели пестрыми юбками, седовласые цыгане рвали струны гитар, и все это буйство тонуло в звонком зажигательном: «Ай-лэ-лэ-лэ-лэ! Ай, ромалэ, ай, чавалэ!» Потом, будто бы устав от чрезмерного веселья, хор и пляска оборвались, и вперед выступила волоокая большегрудая цыганка в цветастых шалях и завела надрывную песню о дороге дальней да несчастной любви.
Когда ее густой голос затих, зал разразился овациями. Более всех рукоплескала хитровская хевра, а ее предводитель поднялся на сцену, швырнул к ногам цыганки пачку ассигнаций и тут же был заключен в стремительный хоровод шелковых рубах и пестрых шалей. Кто-то из накурников полового Федьки вынес атаману полный стакан водки. Под громыхавшее на весь зал «Пей до дна! Пей до дна!» пахан махнул чарку и разбил ее об пол, а после под одобрительный гул вернулся к своей шайке.
Атмосферу праздника
Наконец отгремели последние аккорды «Адского галопа», и танцовщицы с радостным визгом скрылись за кулисами. Публика замерла в предвкушении. Напудренный конферансье степенно вышел на сцену и нараспев прогнусавил:
— Мадам и месье! А теперь перед вами выступит звезда нашего заведения — несравненная Лидия Жемчугова!
Зал грохнул такими овациями, что, будь в нем окна, они наверняка бы вылетели, и на сцену вышла та, ради которой Руднев с Белецким проедали и пропивали в «Калинке» чекистскую сотыгу[82].
Несравненная и впрямь оказалось женщиной редкой и благородной красоты. Дива отличалась стройным станом и царственной осанкой, свойственной выпускницам элитных пансионов и балетных школ. Безупречность ее фигуры выгодно подчеркивало расшитое серебряными пайетками голубого цвета атласное платье с волнительным декольте и открытыми от плеча руками. Лицо великолепной Лидии в ореоле пышных золотистых, словно спелая пшеница, волос имело буквально-таки ангельские черты, тонкие и нежные, и кабы не надменное и одновременно с тем тоскливое выражение глаз, мадмуазель Жемчугова вполне могла бы служить моделью для «Благовещенья». Впрочем, глаза ресторанной дивы тоже были чарующе хороши: широко распахнутые, обрамленные темными бархатными ресницами, они имели уникальный малахитовый цвет, наводящий на мысли о русалках и морских безднах, в которые коварные уиндины вовлекают несчастных мореходов своими неземными голосами. Когда же Лидия Жемчугова запела, сходство с роковой морской девой стало и вовсе разительным. Женщина обладала лирико-колоратурным сопрано невероятной чистоты и силы звучания.
Сперва дива спела фетовский «Душистый венок», после — какую-то игривую французскую шансонетку и еще более двусмысленную песенку про незадачливого в вопросах любви кавалерийского поручика. Публика веселилась, хлопала в такт, а некоторые даже подпевали.
Более всех неистовствовали трое молодцов, сидящих за ближайшим к сцене столом. Одеты они были в штатское, но манеры и лексикон выдавали в них если и не гвардейских офицеров, то уж точно людей армейских.
Едва только Жемчугова появилась на сцене, младший из них, юнец лет двадцати, нырнул под стол и вытащил оттуда огромную корзину невесть откуда добытых тюльпанов. Вместе со вторым своим приятелем молодой человек принялся кидать цветок за цветком к ногам дивы, то и дело экзальтированно выкрикивая: «Богиня! Наша богиня!» Старший же из этой компании, которому на вид можно было дать лет двадцать пять, а то и тридцать, вел себя сдержаннее, но его жест был значительно щедрее. Выбрав один из тюльпанов, он сунул его в высокий бокал, все свободное пространство которого забил сотенными бумажками. Композиция через официанта была вручена властительнице дум немедленно, но та с насмешливой улыбкой повелела вернуть подношение, выбрав из него лишь цветок, который присоединила к другим, лежавшим у ее ног.
Фривольный репертуар сменился слезливой повестью о том, как «У церкви стояла карета», а следом, снова переменив настроение, Жемчугова озорно спела «Барыню», притопывая в такт каблуками и игриво поводя точеными плечами.
На сцену то и дело выбегали официанты с новыми дарами. Преимущественно это были цветы, которые дива принимала с неизменной благосклонностью, но случались и иные подношения. Дважды ей протягивались конверты, заглянув в которые мадмуазель Лидия отправила их обратно. Отослана была и перевязанная алой лентой бархатная шкатулочка, в какой обычно дарят браслетки. Потерпевшие афронт дарители сникали или досадовали, однако насмехаться над ними никто не смел, видимо, высоко ценя уже просто саму их отчаянную и дерзкую попытку.
Внезапно зал замер. Под низким потолком криминального притона ангельский голос запел «Лебединую песню» Марии Пуаре, и едва лишь он затих, на сцену вынесли огромный букет роз, перевязанный жемчужной нитью. Дива милостиво улыбнулась и поискала взглядом дарителя. Им оказался уже немолодой, почтенного вида господин, подтянутый и одетый с большим вкусом. Он поклонился властительнице дум и сделал приглашающий жест, указывая на место подле себя. Женщина сняла с букета жемчуг и кокетливо повязала себе на руку. Зал восторженно загудел. С разных концов послышались завистливые и восхищенные возгласы.
Молодой человек, тот что бросал тюльпаны под ноги своей богине, с криком «Я застрелюсь!» упал перед сценой ниц. Жемчугова выдернула из букета розу и кинула отчаявшемуся юнцу. Тот схватил цветок и в пьяном восторге прокричал: «А я все равно застрелюсь!», но мадмуазель Лидия уж более не обращала на него внимания, она перебирала жемчужные бусины и кокетливо глядела на импозантного поклонника. Тот налил два бокала шампанского, подошел к сцене и протянул прекрасной альмее один из них. Та приняла его, на секунду задумалась, а после сняла жемчуг с руки, бросила его в бокал и, отсалютовав щедрому кавалеру, залпом осушила чашу. Почтенный господин тоже выпил, подал Жемчуговой руку, желая помочь ей сойти со сцены и пройти к его столику, однако капризная дива, вместо того чтобы последовать галантному приглашению, вложила в протянутую длань пустой бокал с жемчугом на дне. Публика ахнула.
— Да-а! — протянул Руднев. — И как нам, Белецкий, завоевать расположение этой Клеопатры? Первоначальный план очаровать ее парой бокалов «Мадам Клико», очевидно, несостоятелен.
— Может, ее каменное сердце дрогнет, если вы нарисуете ее портрет?
— Эта женщина только что отвергла жемчужное ожерелье, стоящее не меньше тысячи. Навряд ли ее впечатлит карандашный рисунок на выдранном из записной книжки листке.
— Это же будет ваш рисунок, а не какой-то там бездарный шарж. Подпишите его своим именем и титул добавьте. История разжалованного графа — это почти увековеченная Штраусом повесть Йокаи.[83]
— Белецкий, мне претит щеголять утерянным титулом и козырять забытым именем!
— Тогда сделайте что-нибудь неожиданное. Например, пригласите ее на танец. Это произведет впечатление!
— Смеешься?! Я собьюсь с такта и оттопчу ей ноги. Мы будем выглядеть комично! Это несомненно произведет на нее впечатление, но не совсем то, которое требуется.
Белецкий хмыкнул:
— Ну, раз вы, Дмитрий Николаевич, решили праздновать труса, придется действовать мне.
Он неспешно поднялся, скинул пиджак и неторопливой, сильной, пластичной походкой вышедшего на охоту барса направился к сцене. Не глядя на Жемчугову, он наклонился и что-то прошептал на ухо долговязому, патлатому, одетому в видавший виды концертный фрак аккомпаниатору. Тот понимающе кивнул и ударил по клавишам. Зазвучали терпко-пряные аккорды аргентинского танго.
Мадмуазель Лидия, с интересом наблюдавшая нового охотника за удачей, изумленно вскинула брови. Белецкий подошел к женщине, без слов протянул ей одну руку,
Глядя на то, сколь умело и непринужденно ведет свою партнершу Белецкий, Дмитрий Николаевич понял, что его друг брал уроки не только мордобоя.
Танцоры были так великолепны и так смелы в своих движениях, что буквально заворожили зрителей. Даже хитровская шайка попритихла и таращилась на сцену, время от времени комментируя особо приапические па в ярких, но исключительно похабных выражениях.
Ничуть не сомневаясь в успехе Белецкого, Руднев жестом подозвал Федьку и повелел ему принести еще одну бутылку шампанского и бокал для дамы. Затем он вынул блокнот и принялся рисовать танцующую пару, схожую с двумя языками пламени, льнущими друг к другу и готовыми либо распалиться еще более неудержимо, либо поглотить друг друга, выгорев дотла.
Он не успел окончить рисунка, когда последние сладострастные аккорды в томной неге растеклись по кабаку и танцоры замерли, держа друг друга в объятьях, словно ненасытные любовники. Публика в пароксизме безудержного восторга взвыла и зааплодировала. Поддерживая овацию, на эстраду выскочил напудренный конферансье, расцеловал руки диве и, перекрикивая зал, объявил выступление негритянского духового квартета, прибывшего с единственной гастролью из самого Нового Орлеана. Тут же на сцене появились четверо молодцов в белоснежных костюмах и с нагуталиненными лицами. Доморощенные негры были вооружены тромбоном, валторной и двумя трубами.
Чумазые музыканты, однако, интересовали ресторанную публику куда меньше, чем исход смелой и оригинальной эскапады Белецкого.
Интрига разрешилась быстро. Не меняя каменного выражения лица, Белецкий кивком головы указал Жемчуговой столик, за которым ожидал Руднев, все еще продолжавший рисовать. Женщина слегка улыбнулась, взяла молчаливого кавалера под руку и уверенно прошла с ним. По залу прокатился одобрительный ропот. Кто-то захлопал, кто-то засвистел, молодые люди с тюльпанами затопали ногами и повелели подать им водки, а нагуталиненные трубачи грянули что-то оглушительное и какофоническое, что, по их представлениям, соответствовало заокеанскому музыкальному стилю.
Суетливо-услужливый Федька пододвинул даме стул, разлил по бокалам шампанское и тут же благонравно испарился, успев перед тем втихую спросить Белецкого, не будет ли велено организовать «нумерс-с» или «букет-с». Когда оба предложения были отвергнуты, предупредительный половой, понимающе кивнув, заверил, что извозчик ожидает за углом-с, и барину-де нужно только моргнуть-с, а колясочка-то враз будет подана.
Жемчугова выпила шампанское залпом без всякого изящества, так, будто опрокинула в себя стакан водки, и подвинула фужер за новой порцией.
— Вы из бывших? — спросила она, приметливо оглядывая мужчин многоопытным взглядом.
— Некоторым образом, — уклончиво ответил Дмитрий Николаевич.
Дива усмехнулась и, кивнув на Белецкого, поинтересовалась:
— Он что, немой?
— Я говорю на восьми языках, мадам, — нескромно отрекомендовался Белецкий.
— О! При вашем умении танцевать, сударь, чтобы обаять женщину, вам бы хватило и пары междометий, — без всякой тени жеманства заметила Лидия.
— В вас тоже чувствуется школа, — скупо вернул комплимент Белецкий.
— Московское императорское театральное училище, — не без гордости уточнила Жемчугова и снова задала вопрос: — А вы кто, господа? Раньше я вас тут не видела.
— Нас прислал ваш брат, — заявил Руднев, пристально вглядываясь в женщину, — комиссар Балыба.
Черты прекрасного лица исказились так, будто и впрямь на глазах друзей мифическая сирена из нимфы обратилась в монстра.
— Ах вот оно что! — прошипела женщина. — А я-то подумала, что вы приличные люди…
— Мы вполне приличные, — заверил Руднев. — По крайней мере, мы не выдаем себя за других.
Жемчугова осушила еще один бокал и, покусывая губы, спросила:
— Что ему от меня нужно?
— Ему? — переспросил Дмитрий Николаевич. — Вашему брату?
Лидия подалась вперед, и ее пальцы впились в край стола, так что побелели костяшки. Сходство с сиреной, обретшей птичий облик и готовой броситься на свою жертву, сделалось разительным.
— Не смейте! — проскрежетала она. — Не смейте своим поганым языком упоминать моего брата! Вы будете корчиться в аду, а мой брат ликует с ангелами на небесах!
Руднев изумленно поднял брови.
— С ангелами? Сдается, мадмуазель, мы говорим о разных людях. Мне никакого воображения не хватит, чтобы представить новопреставленного Балыбу в обществе серафимов.
Аквамариновые глаза ресторанной дивы, и без того огромные, распахнулись еще шире.
— Что?.. Как вы сказали?.. Новопреставленный?!
Лидия расхохоталась безудержно и истерично, так что Белецкий налил ей еще шампанского и заставил выпить. Наконец женщина успокоилась.
Не то от выпитого клико, не то от волнения на бледном ее лице проступил румянец, а глаза лихорадочно заблестели.
— Вы не обманываете? — с какой-то мстительной радостью спросила она. — Он правда умер?
Руднев лишь утвердительно кивнул.
Жемчугова на несколько секунд уткнулась лицом в ладони, а потом снова спросила:
— Кто вы?
Дмитрий Николаевич пожал плечами:
— Нынче у нас как на Святках: что гусар с рогами, что черт с галунами — не разберешь! Впрочем, пожалуй, не так. В Советской республике у всякого ряженого мандат для порядка имеется. В моем вот написано, что я работник культпросвета, — Руднев вырвал из блокнота рисунок с танцующей парой и протянул женщине, — а у моего друга в документе значится, что он — переводчик во вполне благонадежной газетенке. Интересно вам это?
Лидия покачала своей красивой головой.
— Я так и думал… Поэтому предлагаю сойтись на том, что мы два частных лица, любопытствующих до темных делишек товарища Балыбы, о которых вы, госпожа Жемчугова… Простите, не имею чести знать вашего настоящего имени!.. О которых вы наверняка осведомлены.
— Меня зовут Лидия Павловна… Лидия Павловна Меллер-Закомельская.
Руднев с Белецким привстали и, почтительно поклонившись слегка захмелевшей ресторанной певичке, назвали свои имена.
— Простите меня, баронесса, — сказал Дмитрий Николаевич, демонстрируя похвальное знание гербовника, — простите, что помянул всуе вашего брата. Я, разумеется, читал о его подвиге под Луцком.[84] Уверен, что, приняв такую славную ратную смерть, он удостоился не только земных почестей, но и небесной благодати.
Лидия горько отмахнулась.
— Высшей благодатью для него было не дожить до того дня, когда сестра его поет в кабаке и торгует собой, как самая настоящая шлюха, а после доносит на своих клиентов упырям вроде Балыбы.
— Вы были осведомительницей Балыбы? — уточнил Дмитрий Николаевич.
— Хуже. Я была при нем провокаторшей. Тем или иным способом компрометировала людей и предавала их в руки этого мерзавца.
— Зачем вы приходили к нему в больницу? — вставил очередной вопрос Руднев.
— Я должна была передать ему сообщение.
— От кого?
— От другого мерзавца.
— От Янсонса?
Блистательная дива скривилась так, будто звучание названного Рудневым имени ощущалось для нее горечью во рту.
— Нет.
— Сообщение касалось похищенного сокровища?
— Нет, оно касалось убийства.
Глава 17
Вечер в «Калинке» затянулся куда дольше, чем рассчитывали Руднев с Белецким. Буквально одержимая внезапной потребностью в откровенности и жаждой разговора, какие иной раз испытывает человек в обществе случайного попутчика, Лидия Павловна поведала друзьям всю свою жизнь.
Еще будучи ребенком, она бредила театром, и родители приглашали к талантливой девочке учителей пения и хореографии. Когда встал вопрос о пансионе, юная баронесса кинулась в ноги папа́ и мама́, умоляя отправить ее в Императорское театральное училище, о котором ей столько рассказывала одна из ее учительниц. Родители, естественно, и думать о таком не хотели, и тогда отчаявшаяся и начитавшаяся всяких не совсем подходящих для малолетней барышни романов одиннадцатилетняя Доня, как называли ее в семье, сбежала из дома и была поймана на Николаевском вокзале, где пыталась уговорить какого-то милого и, к счастью, бдительного старичка купить для нее билет в первый класс.
После этого происшествия между папа́ и мама́ возник серьезный спор. Баронесса имела взгляды исключительно консервативные и потому настаивала на том, что строптивую дочь нужно отправить на воспитание к богомольной тетке в Пензенскую губернию. Барон же был сторонником идей — прости господи! — демократических. Он убеждал свою благоверную, что театральное училище для неуемной творческой натуры дочери будет вариантом пусть и эксцентричным, но, по современным меркам, вполне допустимым, тем более что принимают туда детей на казенный кошт, что для перебивавшегося с нищеты на бедность баронского семейства стало бы немалым подспорьем.
Спор разрешило полученное от набожной пензенской тетки письмо, в котором она в выражениях более уместных для псалтыря, чем для эпистолярного жанра, заверяла барона и баронессу в своей готовности принять к себе на попечение нерадивую племянницу с тем обязательным условием, что ее родители станут ежемесячно жертвовать в пользу возглавляемого ею — теткой — христианского общества просветленных жен сумму, которой Меллер-Закомельским аккурат хватало для прожитья на четыре недели.
Таким образом Доня, еще в колыбели зацелованная Евтерпой и Терпсихорой, оказалась в числе учениц божественной Екатерины Вазем[85]. Правда, для соблюдения благопристойности в балетных классах девочка значилась под фамилией своей кормилицы — деревенской бабы Матрены Митрофановны Морозовой.
Так уж случилось, что выпускной экзамен Дони Морозовой выпал на тот самый день, когда в Мыльниковом переулке было разгромлено Московское реальное училище Фидлера[86], после чего еще десять дней по изуродованным шрамами баррикад улицам Первопрестольной лилась кровь честных борцов за свободу и равенство, не менее честных защитников вековых законов российского самодержавия, а также простых честных обывателей, не задумывающихся о таких высоких материях, как государственное устроение.
Потрясенные неведанным доселе бунтом папа́ и мама́ кинулись прочь из Москвы по направлению к Пензе, прихватив с собой Доню и оставив благонравные и верноподданнические наставления ее брату Мишелю, учившемуся тогда милостью кого-то из дальних родственников в Алексеевском военном училище.
Доня в Пензу ехать совсем не хотела, поскольку знала, что там ее балетный талант не будет знать иного применения, как только кислые губернаторские балы да благотворительные концерты общества пустосвятов, предводительствуемых теткой. Оставив родителям записку с просьбой если не понять, то хотя бы простить, она сбежала с полпути и вернулась в Москву.
Последующие десять лет были для Лидии в той же степени счастливыми, сколь и горестными. Под именем Лидии Жемчуговой — фамилия Морозова, равно как и Меллер-Закомельская, никак не подходили для афиш — она смогла поступить в труппу Большого театра, но выбиться в примы ей оказалось не суждено. Не желая вечно оставаться в кордебалете, она решила попробовать себя в драматическом амплуа и прошла отбор в новаторскую театральную труппу Жоржа Собакина-Валуа.
Гениальный сорокапятилетний Жорж Валуа, в миру Георгий Васильевич Собакин, был очарован талантом мятежной баронессы, а еще более ее молодостью и неземной красотой. Он наобещал юной деве с три короба: первые роли, гастроли в Париже, мировую славу — и та, покоренная дарованием Жоржа, тягаться с которым, по ее твердому убеждению, не могли не только Станиславский с Немировичем-Данченко, но и сам Шекспир, кинулась в его похотливые объятья. Грешный их союз продлился ровно столько, на сколько хватило терпения кредиторов, ссужавших Жоржа деньгами на его бездарные постановки. Когда же число судебных приставов, являющихся в их театр, стало сопоставимо с числом немногочисленных зрителей, Собакин-Валуа в одночасье исчез с театрального небосклона, а также из жизни своей возлюбленной Лидии. Но, как говорит народная мудрость, свято место пусто не бывает, и подле мадмуазель Жемчуговой тут же оказался новый покровитель.
На этот раз Лидии повезло. Поклонником ее чар сделался человек вполне приличный и состоятельный. Он был из купцов, но не эдакий «Тит Титыч» в сибирке поверх шелкового жилета, а современный высокообразованный коммерсант, предпочитавший именовать себя на американский лад businessman. Покровитель помог Лидии устроиться к Коршу[87] и стал оплачивать ей уроки вокала.
Счастливое сожительство продлилось без малого пять лет, а потом как-то само собой сошло на нет, так что, когда меценат объявил, что собирается уехать за океан, и не позвал ее с собой, Лидия не расстроилась. На тот момент у нее в сердце уже крепко-накрепко засел подающий большие надежды тенор, с которым они вместе переехали на брега Невы, где он блистал на сцене Мариинки, а она скромно выступала на подмостках экспериментального театра «Юпитер».
Потом началась война.
К этому времени папа́ и мама́ уже упокоились в Пензенской земле, так что она была единственной, кто рыдал на груди молодого штабс-капитана, садившегося под бравурные звуки «Прощания славянки» в военный эшелон. Мишель целовал мокрое от слез лицо сестры, гладил ее золотые кудри и клятвенно обещал писать каждую неделю.
Свое слово штабс-капитан Меллер-Закомельский сдержал, но однажды вместо письма от брата Лидия получила письмо от его полкового командира, а потом ее пригласили в Зимний дворец, где ей и другим овдовевшим и осиротевшим женщинам вручили кресты, предназначавшиеся их мужьям, братьям и сыновьям, героически сложившим кто молодые, а кто и седые головы где-то на чужой земле во имя чего-то великого, но зыбкого, что именуется честью и славой Отечества. Отечества, для которого уже шел обратный отсчет и которому на тот момент оставалось существовать считаные месяцы.
За пару недель до рождества 1916-го все еще подающий большие надежды тенор из Мариинки предложил Лидии перебраться в Париж, где, благодаря покровительству некой уже немолодой, но обожавшей арию Вертера[88] княгини, он собирался продолжить подавать надежды уже на сцене
Пожелав тенору счастья в Париже, Лидия Павловна вернулась в родную Москву. Прожить на пенсию брата-героя не было никакой возможности, и она пошла гувернанткой в приличный дом к двум очаровательным десятилетним двойняшкам. Но тут Москву залихорадило революционной смутой.
Отец двойняшек, в первые же дни революции нацепивший на грудь красный бант и назвавший себя главой какого-то там комитета, объявил гувернантке, что дети вместе с матерью отправляются в Киев и что Лидии Павловне также следует готовиться к переезду, но только поедет она не вместе с воспитанницами, поскольку сложно достать билеты, а позже, когда появится возможность. До этого момента она, конечно же, может проживать в их доме на прежних правах.
То, что права ее вовсе не остались прежними, баронесса Меллер-Закомельская узнала в ту же ночь, когда уехали мать семейства и девочки. Почтенный глава комитета вломился к ней в комнату и, дыша водочным перегаром, снасильничал ее, а после пригрозил: если гувернантка осмелится пожаловаться кому-нибудь или попытается уйти, он выдаст ее революционным рабочим, беспрестанно митингующим на площади за углом.
Жаловаться Лидии было некому, уходить — некуда, а митингующие революционные рабочие смотрели на нее так жадно, что пьяный и озверелый отец двойняшек на их фоне казался не таким уж запредельным кошмаром.
Не стоит говорить, что билет на поезд до Киева для гувернантки так и не нашелся, но это еще было полбеды. Куда хуже оказалось то, что спустя несколько недель Лидия поняла: она беременна. Теперь ей стало и вовсе непонятно, как быть. Ребенка она не хотела, но и взять на душу грех боялась, а еще больше боялась, будучи в положении, оставаться в доме своего тирана, вконец тронувшегося умом на почве социальных катаклизмов.
Отчаявшаяся женщина решила во что бы то ни стало бежать куда-нибудь в провинцию, но для этого были нужны средства, которых у нее не было ни копейки. Лидия поняла, что единственный вариант раздобыть деньги — украсть.
Дождавшись, когда, вдоволь над нею накуражившись, благородный отец уехавшего в Киев семейства уснул, Лидия Павловна обшарила карманы его брюк и пиджака. Денег она нашла немного — едва-едва хватало на билет. Тогда она пробралась к буфету и отыскала там столовое серебро.
В тот момент, когда она при робком свете свечи аккуратно заворачивала ложки в шаль, в буфетной зажегся электрический свет. Хозяин дома, раздетый, пьяный и страшный, стоял в дверях, держа в руке дюжее полено.
— Ах ты сука! — взревело чудовище, некогда бывшее вроде вполне себе приличным человеком, и замахнулось.
Лидия чудом увернулась и закричала, что носит под сердцем ребенка своего обидчика.
Вопреки ее ожиданиям, чудовище более не пыталось ее убить. Оно замерло, выронило деревяшку и на глазах стало превращаться в человека, нетрезвого, отвратительного, но все-таки человека.
— Завтра я на тебе женюсь, — заявил этот человек, схватил Лидию за руку, отволок в спальню и там запер.
На следующее утро он отвел ее в какое-то присутствие, где делопроизводитель с красным бантом на груди сделал запись в амбарной книге и выдал в руки молодожену какую-то бумажку, пестрящую невообразимым числом печатей и штампов.
— Теперь ты моя жена, и наш ребенок будет законным, — объявил насильник, облобызав новобрачную.
Лидия вырвалась из его объятий и выкрикнула ему в лицо, что никакой он ей не муж, а подлец и безбожник, и что нельзя жениться второй раз при живой жене, и что вообще все это незаконно. Но он только рассмеялся и ответил, что нынче иные законы и что, если она вздумает кобениться, управа на нее найдется. Лидия хотела ударить его и даже руку подняла, но тут вдруг все поплыло у нее перед глазами, а после и вовсе потухло.
Она пролежала в горячке более недели, и потом еще долго была настолько слаба, что едва могла подняться с постели. Беременность ее сохранилась, однако протекала теперь тяжело. Муж, или кто он там ей был по новым законам, приставил к ней молчаливую, хмурую, но рукастую бабу, говорившую о себе, что-де она зело умеет ходить за хворыми и брюхатыми.
Не имея никаких сил к сопротивлению обстоятельствам, Лидия смирилась со своим положением.
Срок рожать Лидии приходился на конец октября. В это время отец ее будущего ребенка целыми днями пропадал в своем комитете, а возвращаясь домой, метался по квартире и, брызжа слюной, рассказывал Лидии что-то непонятное про эсеров, кадетов, меньшевиков, большевиков и прочее-прочее-прочее.
Однажды он ушел и пропал на три дня, а утром четвертого Лидия почувствовала первые схватки и велела сиделке звать доктора. Но та отказалась выходить из дома, поскольку еще с ночи в Москве начали грохотать пушки и стрекотать пулеметы.
Когда муки Лидии сделались и вовсе немилосердными, она еще раз попыталась настоять на вызове врача, однако докричаться до сиделки не смогла. Подхватив живот, роженица принялась искать «зело умелую» бабу в огромной квартире и обнаружила ее у буфета, связывающей в узелок те самые ложки, которые Лидия и сама пыталась украсть девять месяцев назад. Не обращая внимания на мольбу своей подопечной, сиделка деловито упаковала в тряпицу все столовое серебро, прибрала тюк со своим барахлом и ушла прочь из квартиры, оставив роженицу совсем одну.
Лидия хотела было выйти на лестничную площадку и там позвать на помощь соседей, но в дверях столкнулась со своим мужем-насильником.
— Немедленно собирайся! — крикнул он ей срывающимся голосом и ринулся на кухню, где вынул из тайника за плитой револьвер и пачку ассигнаций. — Мы уходим!
Лидия отвечала, что не может никуда идти, что она рожает, что ей нужен врач или акушерка, но тот, не слушая, вытолкал ее в прихожую, куда в этот момент вошли четверо с винтовками.
Глава комитета вскинул револьвер и попытался выстрелить в незваных гостей, но те оказались проворнее, и грешный отец двойняшек, проткнутый революционным штыком, с глухим стоном рухнул к ногам Лидии. Она закричала от ужаса и боли и тоже осела на пол, ожидая неминуемой и лютой смерти, которая, впрочем, в тот миг виделась ей не мукой, а избавлением.
— Едрить твою!.. Братцы! Да она рожавая! — раздался над ней грубый хрипатый голос.
И второй голос, более молодой и звонкий, тут же приказал:
— Бери ее, ребята, — и в больницу! Живее!
Лидия пришла в себя спустя несколько дней, лежа в общей палате на жесткой больничной койке. Ей сообщили, что ребенок родился мертвым, что сама она едва выжила и более никогда не
Однажды кто-то из докторов, желая поднять настроение больным и больничному персоналу, принес в палату граммофон и целый ящик пластинок. Граммофон был плохенький — сипел и запинался, — но от его звуков в душе Лидии будто бы ледяная глыба растаяла и высвободила на божий свет ее былую легкость и радостность. Под изумленными и восхищенными взглядами она станцевала испанский танец Чайковского и спела про двурогую луну, смотрящую в окно скучного вагона.[89] Ей аплодировали и просили спеть и станцевать еще и еще, и она, трепеща от счастья, пела и танцевала.
После этого импровизированного концерта к ней подошел один из пациентов, залечивавший ножевую рану, и сказал, что держит на Плющихе премилое заведение, в которое приходит вполне себе приличная, а главное, денежная публика, желающая выпить, закусить, а также насладиться высоким искусством, и что Лидия Жемчугова за исключительно достойную плату могла бы — простите за каламбур! — стать жемчужиной его скромной сцены.
Лидия понимала, что речь идет о кабаке, но это было лучше, чем невыносимая работа санитарки.
Так она сделалась звездой «Калинки» и на выданный ей аванс смогла снять небольшую, но чистую квартирку, сшить пару концертных платьев и купить у спекулянтов контрабандные духи и цветочное мыло. Жизнь ее сделалась если и не счастливой, то, по крайней мере, по нынешним меркам вполне приемлемой.
Но благополучие продлилось недолго. В один из вечеров, выходя из ресторана, она была арестована и препровождена в какой-то каземат.
Тогда-то она и познакомилась с комиссаром Балыбой.
Этот упырь откуда-то знал ее настоящее имя и объявил, что она — бывшая баронесса — завтра же будет расстреляна как промонархистская заговорщица, если откажется выполнять его приказы, а чтобы лучше поняла всю серьезность своего положения, отвел ее в сырой вонючий подвал, где в компании еще трех «товарищей» в течение суток бил и насиловал.
Лидия согласилась на все и сделалась доносительницей и провокаторшей.
— Что вас связывало с адвокатом Косторецким? — спросил Руднев, когда Жемчугова окончила свой рассказ и ей по ее почти робкой просьбе принесли горячего чая. — Вы познакомились с ним по наущению Балыбы?
— Нет, — ответила женщина, согревая заледеневшие и слегка дрожащие руки об изящную чашку тонкого фарфора. — Этот пройдоха оказывал мне знаки внимания с первого дня, как я стала здесь петь. Он завсегдатай. Якшается со спекулянтами и контрабандистами, проворачивает с ними какие-то свои аферы.
— А с Балыбой у него что за дела были? — продолжал расспрашивать Дмитрий Николаевич.
— Я толком не знаю. Косторецкий и Балыба были знакомы еще до того, как я стала… Стала…
— Я понял, — оборвал Руднев, не столько стремясь облегчить признание Лидии, сколько страшась необходимости еще раз выслушивать подробности, от которых у него чернело в душе. — Косторецкий тоже был у Балыбы в зависимом положении?
— Нет, я так не думаю. Они более походили на подельников.
— Вы присутствовали при их разговорах?
— Не совсем… Но я видела, как они встречались, как приветствовали друг друга…
— Неужто Балыба приходил в «Калинку»?
— Нет, их встречи происходили в моей квартире. Балыба использовал ее как… как явочную, что ли… Меня, разумеется, на время этих рандеву выставляли за дверь… Балыба и записки для Косторецкого в моем доме оставлял, а тот приходил на мои выступления и передавал послания для комиссара… Вы же видели, мне много всяких конвертов и прочего от публики вручают… Те, на которых были три сердца с буквами «К», «М» и «С», предназначались Балыбе.
— И вы ни разу не поинтересовались, что было в этих записках?
Лидия вскинула на Дмитрия Николаевича гневный взгляд, но огонь негодования быстро угас в ее усталых глазах:
— Хотела ответить, что баронесса Меллер-Закомельская никогда бы не опустилась до чтения чужих писем, — горько усмехнулась она, — но, если честно, то любопытство мое усмиряла не столько аристократическая гордость, сколько страх перед подвалом и насильниками.
— Выходит, и вчера вы просто передали Балыбе записку? — Руднев снова поспешил перевести разговор.
— Нет, вчера все вышло иначе. Еще до рассвета ко мне вломился Косторецкий, весь какой-то напуганный, шалый и с чемоданом. Велел, чтобы я немедленно нашла Балыбу и передала ему, что Герцог убит и что в доме Герцога могли порыться…
— Кто такой Герцог? — вставил вопрос Дмитрий Николаевич.
— Не знаю, первый раз о нем услышала… Я заявила адвокатишке, чтобы он убирался, что меня их дела не касаются, и пусть он сам Балыбе свои новости сообщает. Тот разозлился, обозвал меня дурой и сказал, что в таком случае я буду следующей. После того, как Косторецкий ушел, я подумала и поняла, что мне и впрямь может что-то угрожать. Ведь враги Балыбы и Косторецкого, убившие какого-то неизвестного Герцога, могут и про меня знать и считать, что я подельница этих негодяев. Я испугалась и отправилась к Балыбе на Лубянку, но там мне сказали, что он в больнице. Тогда я пришла в больницу и, чтобы не вызывать подозрений, назвалась его сестрой.
— Как Балыба воспринял новость про Герцога?
— Очень испугался. Кажется, даже сперва хотел уйти из больницы, но потом передумал и велел мне под предлогом доноса на банду фальшивомонетчиков снова идти в ЧК к его начальнику Янсонсу и рассказать тому печальные новости про убиенного Герцога. Я все так и сделала. Янсонс сразу перепоручил меня какому-то другому чекисту, а сам немедленно ушел. Я дала вымышленные показания, подписала протокол и вернулась домой. Ни Янсонса, ни Балыбу, ни Косторецкого я больше не видела и вестей ни о ком из них не получала, покуда вы, господа, меня насчет Балыбы не порадовали, — при последних словах Сирена снова показала свой безжалостный лик, улыбнувшись так жестоко, что это более походило на оскал.
— Вам что-нибудь говорят имена Киршнер, Фогт, Верховский? — спросил Руднев, и Лидия отрицательно покачала головой. — Может быть, вы знаете кого-то из этих людей?
Дмитрий Николаевич протянул Жемчуговой блокнот с нарисованными им портретами тех, кто промелькнул перед его цепким взглядом в контексте похищения венца и прочих необъяснимых событий, случившихся за последние несколько недель.
Лидия пролистнула все страницы и неожиданно указала на портрет филера
— Я знаю этого человека, — сказала она, постучав по блокноту полированным ноготком. — Вернее, кто он и как его зовут, понятия не имею, но неоднократно видела его здесь. А однажды он устроил мне завидный ангажемент.
— Ангажемент? — переспросил Дмитрий Николаевич. — Что вы имеете в виду?
В глазах актрисы блеснули озорные огоньки, и, рассмеявшись, она ответила:
— История глупая до забавности!.. Как-то раз, около недели назад, этот тип подошел ко мне, когда я возвращалась домой после программы, и предложил за исключительно щедрую плату принять участие в мистификации, сыграв роль неверной жены. Якобы один тип задолжал его приятелю крупную сумму и никак не желал возвращать, хотя и имел к тому средства. Добиться возврата долга по закону приятель не мог — деньги он дал под честное слово без расписки, — поэтому решил пойти на хитрость, сыграв с бессовестным должником пренеприятнейший спектакль. На глазах свидетелей к этому самому должнику должна была броситься темпераментная женщина, роль которой, собственно, предлагалась мне, и устроить сцену в стиле: «Люблю тебя одного! Не могу без тебя жить! Согласна уехать с тобой на край света!». В разгар объяснений появился бы муж-рогоносец в исполнении моего нанимателя, и кинулся бы на соперника таким энергическим манером, что тому пришлось бы защищаться. В результате этой потасовки незадачливый муж упал бы на мостовую с окровавленной головой, и все бы выглядело так, будто должник серьезно поранил, а то и вовсе убил человека. Естественно, что никакого ранения и никакой крови на самом деле бы не было, просто у моего напарника был бы припасен флакончик с краской, которую он, как актер в театре, незаметно опрокинул бы на себя. Дальше бы на месте происшествия появился извозчик, тоже подставной, к нему в коляску погрузили бы пострадавшего, я бы тоже туда села, и мы бы тут же уехали, пока никто не успел вызвать представителей власти. Позже к должнику должен был прийти мнимый следователь или адвокат, не знаю точно, как там у них было продумано, показать поддельные бумаги из больницы и заявить, что, если должник не хочет попасть под обвинение, то должен заплатить пострадавшему компенсацию.
Руднев с Белецким переглянулись.
— А как вы должны были узнать должника? — вкрадчиво спросил Дмитрий Николаевич. — Ну, чтобы понимать, к кому на шею бросаться…
— Мне бы показал его подставной извозчик, в коляске которого я должна была дожидаться своего выхода.
— Ясно, — задумчиво протянул Руднев. — Судя по тому, что в вашем рассказе сплошное сослагательное наклонение, предложение вы не приняли?
— Приняла. Я же сказала, что плата за этот маленький водевиль была назначена исключительная, грех было отказываться! К тому же половину суммы мне выплатили авансом и сразу.
— То есть интермедия состоялась?
— Нет. Ее почему-то отменили, хотя сначала все шло точно по плану. Меня привезли на место. Где-то через час я увидела этого… с вашего рисунка. Он потоптался и ушел. Тогда тот, кто изображал извозчика, отдал мне вторую часть денег и высадил, посоветовав молчать обо всем этом предприятии. Предупреждение, надо сказать, было совсем излишним. Не такая я дура, чтобы болтать о подобных делах! Только вот вам, господа…
— И что было дальше? — не стал дослушивать отвлеченные рассуждения Руднев.
— Ничего, — пожала плечами Лидия. — Я вышла из коляски и пошла домой, а коляска уехала.
— На какой улице все это происходило?
— В Староваганьковском переулке.
Друзья снова обменялись взглядами, и Руднев задал следующий вопрос.
— Как выглядел мнимый извозчик? Сможете помочь составить его портрет?
— Не смогу. Я его не разглядела. У него картуз был на самый нос надвинут и шарф намотан на пол-лица. Я даже не могу сказать, какого он роста, потому что видела его только на облучке.
— Жаль… — более обращаясь к самому себе, произнес Дмитрий Николаевич. — Очень жаль… И больше вы ничего об этом деле не знаете?
— Ничего, — подтвердила женщина. — И того типа, что меня нанял, я тоже больше не видела.
Жемчугова взглянула на сцену.
— Следующий выход должен быть мой, — сказала она и вопросительно взглянула на Белецкого. — Может быть, еще один танцевальный номер?
Лидия сделала знак аккомпаниатору, и тот заиграл какой-то воздушный, стремительный и волнующий вальс. Белецкий поднялся, подошел к Лидии и, склонив голову в галантном поклоне, протянул ей руку. Лицо женщины просветлело и сделалось моложе на десяток лет.
Танцоры поднялись на сцену и закружились по ней легко и свободно, будто бы все происходило в бальном зале, а не на эстраде сомнительного кабака, и будто бы ничегошеньки в этом мире не поменялось и там снаружи не собирал свою кровавую дань страшный и беспощадный восемнадцатый год жестокого двадцатого века…
Дмитрий Николаевич оставил на столе несколько ассигнаций, не забыв про щедрые чаевые для прохвоста Федьки, и пошел на выход.
Глава 18
Он знал, что память рано или поздно подведет его под монастырь. Это обязательно должно было произойти, потому что память нарушала его душевное равновесие, а когда человек утрачивает равновесие, он может сделать неверный шаг и упасть… Оступиться, сорваться с каната и шлепнуться из-под самого купола на засыпанную опилками и мерзко воняющую зверинцем арену… Правда, если канатоходец достаточно искусен и опытен, он, скорее всего, успеет ухватиться за канат, подтянуться и продолжить свой полный опасности путь. Трюкач не разобьется на потеху злой толпе, но внутри него оборвется одна из ниточек, которой душа приторочена к бренному телу, и кто его знает, сколько этаких ниточек есть у смельчака в запасе…
Чепуха про пришитую душу циркача пришла ему в голову, разумеется, из-за Ницше. Вообще-то он не любил бессмысленных философских дискурсов, но кроме «Заратустры» в новой съемной квартире на книжной полке нашлись только томик до пошлости приторных стишков какой-то Аммонарии Запретной, очевидно, бездарной и непроходимой дуры, справочник садовода с безграмотными пометками на полях, реестр торговых судов «Астраханского коммерческого товарищества на паях» от 1894 года и мемуары некоего майора В. В. Козельского, графомана, который на семистах страницах обмусоливал события ста пятидесяти девяти дней обороны Порт-Артура.
Имея такой небогатый выбор, он остановился на Ницше, решив завтра же посетить книжную лавку и пополнить библиотеку чем-нибудь более приемлемым для досужего чтения. Чем-нибудь, что развлекало, а не уводило мысли в нелепые иррациональные дебри, блуждая в которых абсолютно невозможно оценить сложившуюся ситуацию объективно.
Он отложил мешавшего думать Ницше и принялся рассуждать. Положение, в котором он оказался, было для него исключительно непривычным, поэтому с трудом поддавалось осмыслению и анализу.
Покинув убогую квартиру матери,
Он выбрал для себя такую форму существования в равной степени по причинам личным и профессиональным. Под личным он имел в виду все то, что остальные, обычные люди называли чувствами и привязанностями. Он таким брезговал. Эти чуждые для его идеальной стерильной сущности проявления человеческой природы воспринимались им как органические выделения чужого тела, соприкосновение с которыми было так же противно, как если бы на него надели чью-то потную рубашку или предложили отведать пережеванного хлеба.
Профессиональная причина была куда как очевиднее. Его ремесло было сродни охоте, причем не той, где веселая пьяная толпа на лошадях с гиканьем, перекрикивающим звуки рожков и собачий лай, несется через поля за обезумевшим зверем, а той, которая требует одиночества, терпения и скрытности. Так, если верить Фенимору Куперу, краснокожие американские туземцы охотились на бледнолицых носителей великой европейской культуры. Классик утверждал, что обожаемые им дикари умели виртуозно прятаться, и восхищался их способностями. Дурак! И индейцы его тоже дураки! Того, кто прячется, всегда можно найти, достаточно просто обладать здравым смыслом и наблюдательностью. А вот обнаружить фантом мудрено… Ведь как, право слово, уследить за тем, кто не отбрасывает теней на чужие жизни и не оставляет следов в чужой памяти, а значит, по стереотипным меркам обывателей и вовсе не существует?..
За дверью раздались шаги, и он вздрогнул. Раньше он никогда не вздрагивал от чужих шагов, ведь они его ни в коей мере не касались, а теперь… Теперь он не был в этом уверен, потому что шаги могли принадлежать тому, другому охотнику… Охотнику, умудрившемуся вычислить невидимого фантома каким-то математическим способом, которым астрономы, наблюдая общее движение небесных тел, умудряются обнаруживать светила, неразличимые даже в телескоп. Теперь этот второй охотник пытался высмотреть невидимку, чутко следя за всяким волнением вселенского эфира, вызываемым его действиями.
Он толком не мог сказать, откуда и в какой момент возникло это ощущение чужого неотступного внимания. Неосязаемое, оно, возможно, тоже было сродни астрономическому расчету, построенному на болезненном неприятии всякого интереса к его персоне. Но это ощущение было мучительно реальным и тягостно неотступным…
Шаги поравнялись с его дверью, а после начали удаляться. Тот, кому они принадлежали, поднимался на верхние этажи… Означало ли это, что они не принадлежали второму охотнику? Возможно, но не обязательно…
Все это из-за чертовой памяти! Он был уверен, что, если бы не колыхнул вселенную тем спонтанным убийством доктора, второй охотник утратил бы свою сосредоточенность и его внимание переметнулось бы на другой предмет, но проклятущая память принудила его совершить ошибку…
До того дня, когда взгляд его случайно упал на латунную табличку с указанием профессии, фамилии и научной степени, он никогда не вспоминал доктора, которого приглашала к нему мать в глупой надежде, что тот сделает ее сына таким же, как все. Роковой приступ памяти овладел им мгновенно, и его замутило от внезапно возникшей перед глазами картины: солидный интеллигентный человек в золотом пенсне заглядывает ему в глаза и выспрашивает про то, какой он нынче видел сон…
Он, конечно, знал, что память рано или поздно отпустит, что нужно только перетерпеть головную боль и бессонницу, но на этот раз приступ был слишком сильным и мучительным… И тогда он позвонил и записался на прием к этому интеллигентному доктору в золотом пенсне… Естественно, он нашел этому поступку рациональное объяснение: доктор наблюдал его еще тогда, когда он не был невидимкой и чисто теоретически мог узнать… Глупость, разумеется! Сколько лет прошло! Скольким убогим дуракам за это время доктор заглядывал в глаза… Но больная память не давала ему покоя…
Зря он пошел к доктору! Зря понапрасну потревожил вселенский эфир. Тот, кто охотился на фантом, почувствовал это колыхание и более уже в существовании фантома не сомневался.
Руднев вышел из дверей «Калинки» и оказался в кромешной темноте. Ночь была пасмурной и безлунной, фонари не горели, в окнах жилых домов в этот поздний час уже не горело ни единого огонька.
Вынырнув из безымянного проулка на Плющиху, Дмитрий Николаевич остановился в нерешительности. Можно свернуть направо, дойти до Девичьего Поля, оттуда поворотить к Зубовской площади, выйти на Пречистенку и через полчаса оказаться уже дома. А можно пойти налево и через Смоленскую-Сенную площадь по Новинскому бульвару дошагать до Большой Никитской, где на втором этаже доходного дома Кузнецова в квартире с невообразимыми сиреневыми обоями и бирюзовыми портьерами проживала прима театра имени II Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов великолепная Эсфирь Шимоновна Эпельгольц.
Руднев взглянул на часы. Было около половины второго ночи, а значит, актерская вечеринка в доме Фифы сейчас в самом разгаре. Дмитрий Николаевич живо представил себе, как звонит в дверь, как она открывается без всяких вопросов, как множество радостных и порядком уже пьяных голосов восторженно приветствуют его, знакомые и незнакомые люди радостно обнимают, целуют и хлопают по спине, а потом тащат за стол и наливают полный стакан сладкого белого вина, а то и просто самогона. Кто-то выбивает по клавишам рояля авангардную импровизацию, кто-то дергает струны гитары и, путаясь в словах, надрывно выводит бесконечный цыганский романс, кто-то жарко спорит о превосходстве гения Мейерхольда над гением Дягилева[90], кто-то хвастается палеткой грима от «Ля Дафин», купленной по баснословной цене у спекулянтов, кто-то врет о своих любовных похождениях, то и дело сбиваясь на сюжет «Огненного ангела»[91], кто-то рассказывает анекдот, слышанный всеми уже сотню раз, но все равно поддерживаемый дружным хохотом. В общем, все разом что-то говорят, шумят и смеются, отчего за столом царит сумбурное, но радостное настроение.
Голова Дмитрия Николаевича делается легкой и хмельной, и не столько от вина, сколько от этого самого настроения, которому он безотчетно поддается, и от того взгляда, которым смотрит на него сидящая на противоположном конце стола хозяйка вечера.
Ах, Фифа-Фифа! Эта женщина походила на первый порыв ветра, предвещающий грозу, на залп парадного фейерверка, на глоток ледяного пенящегося шампанского. Все в ней было светло, ярко и безудержно. И все это она изливала на него в своем сияющем взгляде.
Часам к четырем вечеринка бы достигла своего апогея, и
Руднев вздохнул и повернул направо. Идти к Фифе сегодня не стоило. В храм света и веселья нужно приходить с легким сердцем и беззаботными думами, а у него было беспокойно на душе и разум занимали совсем невеселые мысли.
Не успел он сделать и сотни шагов, как отчетливо понял, что кто-то следует за ним по пятам, стараясь оставаться при этом незамеченным.
Не оборачиваясь и не меняя темпа, Дмитрий Николаевич опустил руку в карман, где за подкладкой была припрятана бандитская финка, доставшаяся ему в качестве своеобразного подарка от Аркадия Францевича Кошко.
Искусством слежки или обратным ему искусством уходить от таковой Руднев владел неплохо. И хотя ему, конечно, было далеко до уровня мастерства его учителя, Анатолия Витальевича Терентьева, мгновенно и бесследно исчезнуть на темной улице труда для Руднева не составляло.
Выждав момент, когда фигура его оказалось скрыта в узкой полосе особо глухой тени, Дмитрий Николаевич мгновенно замер, отвернул лацканы пиджака, чтобы те скрыли белую рубашку, надвинул на лицо шляпу и скользящим движением шагнул к стене дома, полностью растворившись в ночном городском мраке.
Как и следовало ожидать, ошеломленный тем, что объект преследования испарился прямо на глазах, соглядатай, позабыв всякую осторожность, выскочил на середину тротуара и едва не бегом поспешил туда, где притаился и теперь поджидал его Дмитрий Николаевич. Фигура шпиона, одетого не то в длинное пальто, не то в шинель, была какой-то нелепой и почти жалкой. У Дмитрия Николаевича мелькнула догадка… Еще несколько секунд, и никаких сомнений в личности соглядатая у него не осталось.
Когда несуразная фигура поравнялась с Рудневым, тот стремительным движением выскочил ей наперерез, ухватил за плечо, толкнул к стене, впрочем не слишком сильно, и приставил финку к тонкой шее, беззащитно торчащей из поднятого воротника. Соглядатай не издал ни единого звука.
— Почему вы за мной следите? — тихо, но очень отчетливо спросил Дмитрий Николаевич.
— Уберите нож, товарищ Руднев! — в ответ ему строго приказала товарищ Строкина. — У меня маузер в кармане. Если бы мне это было нужно, я бы уже разрядила его вам в живот.
— А если бы мне было нужно, я бы метнул финку раньше, чем вы сообразили взяться за маузер, — парировал Дмитрий Николаевич, убирая нож, но не ослабляя хватки. — Так зачем вы за мной следите?
— Я вас охраняю.
У Руднева вырвался нервный смешок.
— Неужто в ЧК не нашлось более опытного телохранителя?
Строкина промолчала и сделала резкое движение, порываясь высвободиться. Дмитрий Николаевич разжал руку.
— От кого же вы пытаетесь меня охранять, мадмуазель… О, простите!.. гражданка Строкина?
— Я знала, что вы отправились в бандитский притон.
Женщина воинственно вздернула подбородок.
— А-а! — протянул Руднев, откровенно злясь на эту надменную и глупую пигалицу. — От уголовников, значит. А позвольте вас спросить, вы хоть раз с ними дело имели? Это совсем не то же самое, что выгонять интеллигентов из квартир или арестовывать ветхих статских советников.
— Ветхих статских советников охраняли юнкера с пулеметами, — прошипела Строкина. — Вам с таковыми приходилось иметь дело, гражданин выгнанный из дома интеллигент?
Она хотела сказать что-то еще, но тут послышался звук мотора. С той стороны, откуда пришел Руднев, из переулка на Плющиху выехал автомобиль и медленно покатился в их направлении.
Руднев и Строкина замерли и подались глубже в тень.
— Я, кажется, видела этот автомобиль возле «Калинки», — прошептала Строкина. — Он был там все то же время, что и вы.
Автомобиль приближался. Руднев понимал, что, если это по их душу, то покуда они еще не видны, но меньше чем через минуту попадут в свет фар. Дмитрий Николаевич оглянулся по сторонам. Через три фасада вверх по улице он заметил арку, узкую для автомобиля. Не выжидая более ни секунды, он схватил Строкину за руку и кинулся в направлении спасительного хода, увлекая женщину за собой. Та, похоже, поняла его маневр и не отставала, несмотря на свое длинное неуклюжее пальто.
Едва они выскочили из густой тени, автомобиль взревел и резко набрал скорость. Теперь уже стало окончательно ясно, что их преследуют.
До арки оставалось совсем ничего, когда темная ревущая машина оказалась практически рядом.
— Живее! — крикнул Руднев.
Вместо того чтобы бежать быстрее, Строкина выдернула руку из его хватки. Дмитрий Николаевич подумал, что женщина споткнулась и упала, но оказалось, что революционная воительница, выхватив упомянутый ею маузер и припав на одно колено, целит в преследователей.
— Бегите! — резко бросила она Рудневу.
— Дура! — рявкнул тот в ответ, пытаясь подхватить хрупкую чекистку под мышки.
Автомобиль теперь был уже настолько близко, что стали видны его открытый верх, водитель и пассажир на заднем сиденье.
Автомобиль притормозил. Пассажир поднялся в полный рост и произвел какие-то странные пассы руками. Раздался резкий, непонятной природы свист. Что-то рассекло воздух над головой Дмитрия Николаевича, ударило по стене и откололо от нее известку. Руднев упал на свою телохранительницу, прикрывая женщину собой. Тут же прогремел выстрел. Звонко лопнуло стекло, и одна из фар погасла. Руднев дернул из-за подкладки финку и метнул ее во второе дьяволово око. Наступила мгла, в которой кто-то досадливо и яростно выругался.
Дмитрий Николаевич вскочил на ноги, обхватил Строкину за талию и поволок к спасительной арке, так что женщина едва могла касаться ногами земли. Впрочем, она уже больше не упиралась, и, когда они оказались во внутреннем дворе, Руднев предоставил строптивой валькирии возможность перемещаться самостоятельно.
Некоторое время Дмитрий Николаевич вел свою спутницу через лабиринт внутренних дворов, все более удаляясь от Плющихи и путая след. Надо сказать, что бывший граф Руднев-Салтыков-Головкин, он же внештатный консультант Московской сыскной полиции, отлично знал Москву, причем не только ее парадный фасад, но и совсем не авантажные задворки.
Наконец Руднев остановился и, тяжело дыша, прерывисто проговорил.
— Можно передохнуть… Теперь они нас не найдут.
Строкина присела на ступени черного хода и сложила руки на коленях. Ни дать ни взять образцовая гимназистка! Только вот маузер в ее кармане по деревяшке стукнул.
— Вы знаете, кто это был? — спросил Руднев, выровняв наконец дыхание.
Женщина отрицательно помотала головой.
— Машину тоже не разглядели?
Чекистка снова сделала отрицательный жест.
— Ладно, значит, завтра попросим Трепалова отыскать автомобиль с битыми фарами, за один день на новые их нынче не поменяешь.
Строкина никак не отреагировала на деланый рудневский энтузиазм. Было видно, что она очень устала.
— Вы где живете, Анна? — спросил Дмитрий Николаевич
— В Газетном за Успенской церковью, — тихо и машинально ответила женщина.
— Идемте, я провожу вас.
Руднев взял Строкину под руку, принуждая встать, та послушно поднялась и пошла с ним.
Через полчаса они дошли до небольшого аккуратного двухэтажного домика с мезонином в три окна.
— Я живу там, — сказала женщина, указывая на мезонин. — Одна… Вы подниметесь?
Она смотрела на Дмитрия Николаевича снизу вверх невыносимо тоскливым взглядом удивительно красивых глаз.
— Если вы этого хотите, — ответил Руднев.
— А вы? — спросила женщина.
Ничего не сказав в ответ, Дмитрий Николаевич открыл перед Строкиной дверь и, когда она, не оборачиваясь, прошла в подъезд, шагнул вслед за ней на темную лестницу.
Анна жила в маленькой квартирке, состоящей из одной комнаты, поделенной цветастой ширмой на спальню и столовую, а также крохотной кухни, которую, похоже, давным-давно не использовали по назначению. Ванной в квартире не было, ее заменяло примощенное в кухне оцинкованное корыто. Колонки для нагрева воды не было тоже, зато была малюсенькая, будто шкаф, уборная.
Обстановка комнаты поражала режущим глаз противоречивым сочетанием скудного количества вещей с их изысканностью. Из всей мебели здесь был круглый стол красного дерева, два обитых голубым набивным шелком стула, изящная девичья кровать с резной спинкой и уже упомянутая выше ширма, весьма художественная, удачно стилизованная под японскую. На ширме висело несколько женских нижних вещиц, которые Строкина поспешила сдернуть и сунуть под матрас. На подоконнике были составлены, видимо, последние уцелевшие представители какого-то парадного сервиза, тут же расположился помятый чайник и пара ободранных жестяных коробок из-под печенья. На полу вдоль стены были сложены стопки книг. Под потолком горела тусклая электрическая лампочка в затейливом оборчатом абажуре мягкого тепло-кофейного цвета.
Хозяйка квартиры скинула на пол свое уродливое пальто, и оказалось, что на ней вовсе не гимнастерка и галифе, а темно-синяя бумазейная юбка и скромная серая блузка с воротничком-стоечкой, отделанным тонким кружевом. Женщина выглядела так беззащитно и трогательно, что у Руднева защемило сердце.
— Вам нужно выпить горячего чая, — сказал он торопливо, желая спрятать за деловитой суетой нахлынувшие на него эмоции. — Я разожгу плиту и поставлю чайник. У вас есть дрова?
— Нет, — тихо ответила она.
— Тогда я схожу к дворнику и попрошу у него.
— Он не даст. Он меня не любит, — бесцветно откликнулась Строкина.
— Я его уговорю. В крайнем случае, возьму в сарае без спроса.
Женщина шагнула к нему и робко взяла его за руку.
— Вы ищете себе дело потому, что я вам совсем не нравлюсь? — спросила она, заглядывая ему в глаза с давешней тоской. — Я знаю, что я некрасивая, но ведь я все-таки женщина, а вы — мужчина.
Скованный ее взглядом, он не сразу смог ответить.
— Что вы, Анна! — выговорил он наконец. — Вы очень красивая женщина. У вас удивительно правильные черты лица и глаза такого редкого цвета, медовые с золотыми искорками. Уверен, что у вас должна быть очаровательная улыбка.
Улыбнувшись сам, Руднев взял Строкину за вторую руку и ободряюще встряхнул.
— Ну? Улыбнитесь!
Неожиданно лицо женщины просветлело, а в глазах появилось дерзкое и какое-то злое кокетство. Она и впрямь улыбнулась, и на ее щеках появились нежные ямочки.
— А почему вы ничего не сказали о моих волосах? — по-мальчишечьи тряхнув головой, спросила она. — Их вы не находите красивыми?
Дмитрий Николаевич легко провел рукой по густому русому ежику.
— Волосы у вас тоже дивные. Даже сейчас. Вам их из-за тифа состригли?
— Нет, — вызывающе заявила Анна.
Теперь он узнал в ней рвущуюся в бой и заставившую его покраснеть феминистку, но сейчас эта воинственность казалась ему милым невинным озорством.
— Дело не в тифе. Я сама по собственной воле обрила голову, чтобы соратники по революционной борьбе видели во мне исключительно товарища, а не объект для сексуальных мечтаний!
Руднев хохотнул.
— Помогло?
Строкина вспыхнула и пихнула его в грудь.
— Вы самец!
— Что ж я могу с этим поделать? С точки зрения биологии все приматы, включая человека, рождаются либо самками, либо самцами. Или у Карла Маркса на этот счет иное мнение?
Строкина состроила сердитую гримаску, но глаза ее лучились безудержной веселостью.
— Вы меня нарочно злите? — с напускным гневом спросила она и придвинулась к нему вплотную, так что Дмитрий Николаевич почувствовал, как от нее пахнет простым мылом и женским теплом. — Чего вы добиваетесь?
Ее медовые глаза с бархатными ресницами оказались совсем-совсем рядом.
Руднев снова коснулся ее волос, но на этот раз его пальцы зарылись в короткий ежик, приятно щекочущий ему ладонь. Вторая его рука продолжала оставаться в плену ее тонких пальцев.
Анна зажмурилась, порывисто бросила руку Дмитрия Николаевича и резким движением сдернула с его плеч пиджак.
Робкий предрассветный сумрак неуверенно вползал в комнату, застенчиво выпрастывая из-под плотного покрывала ночной темноты узенькую кровать, на которой под тонким солдатским одеялом, тесно прижавшись друг к другу, лежали мужчина и женщина.
Анна беспокойно спала, постанывая и вздрагивая, а Дмитрий Николаевич неотрывно глядел на нее и время от времени гладил по белому худому плечу, отгоняя тяжелые сновидения.
Наконец проснулась и она, открыла глаза и посмотрела на него долгим неизъяснимым взглядом.
— Может, хоть теперь чаю попьем? — с улыбкой спросил Дмитрий Николаевич, кутая ее поплотнее в колючее одеяло. — И печку затопим, а то замерзнем. Что скажешь?.. Я сейчас найду брюки и все решу… Самец в брюках способен на великие подвиги, вот увидишь!
Он поднялся, поцеловал ее в щеку и принялся собирать брошенную на полу одежду. Пока он одевался, она продолжала молчать и вдруг беззвучно заплакала.
— Аня! Анечка! Ты что? — он подсел к ней и хотел обнять, но женщина с силой оттолкнула его.
— Уходи! — выкрикнула она зло и рыдающе. — Уходи сейчас же!
— Аня! Что произошло? Что я сделал не так?
— Все! Ты все сделал не так! Ты даже не представляешь, насколько ты все сделал не так!
Анна вскочила с постели, замоталась в одеяло, подбежала к двери, открыла ее и швырнула на лестницу пальто и шляпу Дмитрия Николаевича.
— Убирайся! Вон! — проскрежетала Строкина, глядя на Руднева с такой ненавистью, что у того мороз пробежал по коже.
— Аня…
Он сделал еще одну попытку объясниться, но женщина исступленно повторила:
— Вон!.. Пристрелю!
Дмитрию Николаевичу не оставалось ничего иного, кроме как подчиниться ее требованию.
— Прости… — тихо проговорил он.
Дверь за его спиной грохнула с силой и неумолимостью гильотины.
Глава 19
Руднев вернулся на Пречистенку, когда только-только рассвело. В доме было тихо. Никифор и женщины еще спали, а Белецкий пока не
Дмитрий Николаевич прошел на кухню, пристроил на примус кофейник с ячменным кофе и отыскал под салфеткой несколько слегка подсохших пресных коржей, заботливо припасенных Настасьей Варфоломеевной для припозднившихся господ.
Ячменная бурда вкус имела унылый, но, по крайней мере, была горячей и вприкуску с хлебом казалась почти бодрящей. Однако как ни пытался Дмитрий Николаевич стимулировать в себе бодрость ума и духа, ни черта у него из этого не получалось. Напрасно он старался сосредоточиться на деле и черкал в блокноте, мысли его снова и снова возвращались к тем событиям, что произошли в маленькой неуютной квартирке, ютившейся в мезонине дома за Успенской церковью в Газетном переулке. И с каждым новым витком воспоминаний он все больше и больше чувствовал себя безответственным дураком.
Надо же было ему, давно уже не мальчику, но мужу, поддавшись нелепому порыву, не устоять перед желанием, родившимся не столько из истинного влечения к женщине, сколько из самой ситуации, в которой он и она оказались. Как в бульварном романе: доблестный герой и прекрасная незнакомка! Господи, какая глупость! Он ведь не рыцарь в сверкающих доспехах, а классовый враг, а она не дама под вуалью, а убежденный борец с контрреволюцией, да еще и ярая феминистка. Чего он, спрашивается, ожидал? Как мог забыться и обмануться ее и своей минутной слабостью? Как позволил себе разглядеть в этой женщине то, что она более всего скрывала и ненавидела? Как допустил, что его душа коснулась ее и без того искалеченной души и обожгла не страстью, но мукой?
Руднев мог еще долго корить себя и каяться, но тут пришел Белецкий и отвлек Дмитрия Николаевича от тягостных дум.
Обычно невозмутимо бесстрастный Белецкий имел такой удрученный и потерянный вид, словно обнаружил в своей корректуре пропущенную запятую. Не говоря ни слова, он достал из буфета чашку, налил себе подостывшего пролетарского кофе и, сев напротив друга, пару минут сосредоточенно разглядывал что-то в мутновато-бурой жиже.
— Я часто упрекал вас за легкомыслие и безответственность, Дмитрий Николаевич, — произнес он наконец, поднимая на Руднева усталый взгляд, — теперь вы вправе вернуть мне мои упреки.
— Ты до утра танцевал с мадмуазель Жемчуговой?
— Könnte man so sagen…[92]
— Рад за тебя. Она восхитительная женщина.
— Она свидетель по делу, осведомительница ЧК и соучастник — надеюсь, правда, невольный — какого-то преступного заговора, в результате которого зарезали того бедолагу, а вас едва не сгубили в тюрьме.
— Что это для тебя меняет, Белецкий?
Белецкий тяжело вздохнул и снова надолго замолчал.
— Она хочет уехать из России, — вновь заговорил он. — То ли в Риме, то ли в Париже у нее есть знакомые, которые смогли бы помочь ей там устроиться и вернуться на сцену. Для этого ей нужны деньги. Пять тысяч на паспорт, дорогу и на то время, пока не будет заработка. Полторы тысячи она уже собрала. У меня есть две с половиной тысячи личных накоплений… Не хватает еще одной тысячи. Вы дадите мне ее, Дмитрий Николаевич? Навряд ли я смогу вернуть…
Дмитрий Николаевич жестом оборвал друга.
— Дам…
Белецкий только благодарно кивнул, продолжать разговор было и тяжело, и незачем, поэтому он перевел тему.
— Судя по тому, что вы до сих пор не переоделись, вы и сами только что пришли, я прав?
— Как всегда, Белецкий.
— Надеюсь, вы передали от меня поклон Эсфири Шимоновне?
— Я был не с ней.
Белецкий удивленно поднял брови.
— Ваш ответ, Дмитрий Николаевич, означает, что вы были с другой женщиной?
— Ох, Белецкий! Не ты один был сегодня легкомыслен и безответственен. Я преуспел в этом куда больше.
И Руднев рассказал другу о своих ночных приключениях, начавшихся с преследователей в автомобиле и закончившихся выкинутой на лестницу шляпой.
От комментариев романтической составляющей этой повести Белецкий воздержался, а вот история с нападением его не на шутку обеспокоила.
— Дмитрий Николаевич, на вашу жизнь за два дня покушались дважды! Если и дальше так пойдет, вас не сегодня, так завтра убьют! Всякой удачливости есть предел! Я думаю, вам и впрямь стоит просить для себя охрану.
— Не уверен, что в сложившейся ситуации пара красноармейцев с винтовками послужат мне защитой, — возразил Руднев. — Чего доброго, они сами нас с тобой пристрелят как неблагонадежных. Нет, Белецкий, давай лучше рассчитывать на собственные силы и божью помощь. Тем более, я не уверен, что те типы в автомобиле пытались меня убить.
— Думаете, что это были случайные грабители, охотящиеся на посетителей кабака?
— Нет, я так не думаю… Строкина сказала, что автомобиль дежурил у «Калинки», пока мы с тобою там находились, то есть около двух с половиной часов. За это время из ресторана вышло немало тех, кто мог заинтересовать грабителей куда больше, чем я: и одеты вычурнее, и пьяные вдрызг. Так что поджидали они, скорее всего, меня, но вот убивать не собирались. Иначе бы стрельбу открыли и наверняка бы попали. А эти… Я даже не понял, что они сделали… Метнули что-то… И преследовать не стали…
Белецкий задумался.
— Дмитрий Николаевич, у меня есть совсем безумная идея, — сказал он наконец. — Вы говорили, что прежде чем услышали свист и удар о стену, человек в автомобиле сделал какое-то странное движение. Так похоже?
Белецкий поднял руку над головой и покрутил ею, вроде как готовился метнуть аркан.
— Пожалуй, — согласился Руднев. — Что же, по-твоему, по Плющихе разъезжают американские пастухи с лассо?
— Кто бы там ни разъезжал, он скорее был не с лассо, а с бола. Это такой ремешок с грузами на концах. Его раскручивают, швыряют, и он по законам физики наматывается на то, что задевает. Одно из древнейших охотничьих оружий. Вы не попались только потому, что наклонились к Строкиной, правда, при этом рисковали получить удар грузилом по голове. Но это просто случайность, а так, выходит, убивать вас и впрямь не собирались, а пытались поймать и обездвижить. Версия с бола объясняет и то, что вас не стали преследовать, когда вы свернули с улицы во внутренние дворы, там узко и много препятствий, а бола можно использовать только на открытом пространстве.
— Белецкий, это какой-то абсурд! Майн Рид и Фенимор Купер!
— Согласитесь, что история несостоявшегося спектакля с Лидией и зарезанным филером — еще больший абсурд!
Дмитрий Николаевич принялся барабанить пальцами по столу, а его взгляд сделался совершенно рассеянным.
— Знаешь, Белецкий, — произнес он задумчиво, — если помножить минус на минус, получается плюс.
— Дмитрий Николаевич, ваши метафоры иной раз для меня сложны. Растолкуйте, пожалуйста, свою мысль.
Руднев терпеливо объяснил.
— Каждая из этих историй в отдельности
— Я все равно не понимаю! — передернул плечами Белецкий. — Какой вы тут улавливаете смысл?
— Предполагаю, кто-то тем или иным способом пытается заставить нас действовать против нашего желания. Сперва был расчет на шантаж, а после — на физическое принуждение.
— Насчет шантажа уж больно натянуто, — не согласился Белецкий. — Если того филера зарезали, чтобы подставить вас, то почему местом для розыгрыша был выбран Староваганьковский переулок? Вы там не бываете. Да и вообще, то, что вы пошли за будущей жертвой, чистая случайность.
— Да нет же, Белецкий! Все было не так! По плану целью мистификации должен был стать ты, а я оказался в этой истории лишь по чистой случайности. Думаю, первоначальный замысел состоял в том, чтобы на глазах всей редакции «Московского листка» разыграть сцену ревности с тобой в главной роли. Поэтому местом действия и был выбран Староваганьковский переулок. Однако по непредсказуемому стечению обстоятельств я обнаружил Зябликова, который, видимо, во избежание каких-либо накладок решил проследить тебя от самого дома, поэтому и оказался на бульваре. Опытный топтун, вероятно, тоже заметил меня. Ну, или меня заметил тот, кто изображал извозчика. Так или иначе, спектакль у редакции не состоялся и заговорщикам пришлось импровизировать… Уж не знаю, почему Зябликов пошел тогда в ту квартиру и как его там подкараулил убийца, но по итогу филер оказался с перерезанным горлом, а я — перепачканный кровью.
— Подождите, Дмитрий Николаевич, подождите! — перебил Белецкий. — Так не сходится. По словам Лидии, мистификаторы должны были лишь изобразить несчастный случай, но никого не убивать!
— Зябликов так сказал Лидии, потому что сам был всего лишь статистом и не знал ни реальных планов заговорщиков, ни истинных причин заговора. Он и впрямь мог считать, будто дело в неуплаченном долге. А в действительности мотивы тут, скорее всего, совсем нешуточные. Я практически уверен, что судьба филера была предрешена. Предметом шантажа в любом случае должно было стать убийство. Так что фальшивой кровью дело бы не ограничилось, и злосчастного Зябликова убили бы в экипаже. Кроме того, для убийства была и еще одна причина. Я видел филера в лицо, значит, мог его найти, а тот, в свою очередь, мог указать на заказчика мистификации.
— Допустим, вы правы, Дмитрий Николаевич, — Белецкий все еще был преисполнен сомнений, — но кто из нас с вами в таком случае был целью шантажа? Вы или я?
— Возможны оба варианта, поскольку шантаж мог планироваться как прямой, так и косвенный. Простейшая схема — целью шантажистов был ты, поэтому тебя и пытались подставить под убийство. Более сложный вариант, если тебя подставляли, чтобы потом торговаться со мной за твою судьбу.
Белецкий задумался, а после сказал:
— Если так рассуждать, то шантажисты все-таки пытались добраться до вас, Дмитрий Николаевич. Будь это иначе, по вашей же логике, они бы вышли на меня со своими требованиями, когда вы оказались арестованы и отправлены в тюрьму. И сегодняшняя история с метателем бола ровнехонько в эту версию ложится: не вышло с шантажом, решили захватить в плен. Остается непонятным, кто эти люди и что им от вас нужно?
Руднев в ответ только развел руками:
— Понятия не имею! Но по здравом размышлении подобными способами могут добиваться только двух вещей. Либо от меня хотят каких-то сведений, которые я не стану давать по доброй воле. Либо от меня требуется сделать что-то такое, чего я точно делать не хочу.
— Думаете, это имеет какое-то отношение к украденной короне или убийце-невидимке?
Вместо ответа Дмитрий Николаевич поднялся, порылся в ящике буфета и достал оттуда альбом с набросками, один из тех, что всегда были рассованы в пречистенском доме по всем углам. Руднев выдрал из альбома чистый лист и вооружился вынутым из кармана вечным пером.
— Знаешь, Белецкий, а ведь тут всё и все имеют к этому отношение, — сказал он и принялся иллюстрировать свои соображения. — Начнем с пресловутого венца. — Руднев нарисовал смахивающую на театральный реквизит корону. — Даже если я ошибся, подозревая Балыбу и Янсонса в его краже, они все равно имеют к нему прямое отношение, поскольку именно они начали расследование, — Дмитрий Николаевич поставил на листе две жирные точки с соответствующими подписями и продолжил делать то же самое, вводя в свои рассуждения каждое новое лицо. — При этом Балыба, по свидетельству Жемчуговой, якшался с адвокатом Косторецким, а тот, в свою очередь, в прошлом прикрывал темные делишки аферистов, нынче пригревшихся на хлебных должностях в наркомате соцобеспечения, где, предположительно, дебютировал наш убийца-невидимка, — Руднев соединил точки линиями и дополнил схему изображением полумаски. — Между убийцей и подлецами-комиссарами прямой связи нет, наоборот, они его боялись, и, как мы знаем на примере Балыбы, совсем не напрасно. Есть еще кто-то, связанный и с чекистами, и с адвокатом, кого называли Герцогом и чья смерть, вероятнее всего, вынудила Янсонса и адвоката к бегству. Вполне вероятно, что Герцог — еще одна жертва невидимки… Так… Кто еще имеет отношение к венцу?.. Профессор Верховский, Фогт и эзотерик Аскольд. Первых двоих связывает не только Гохран и возможная причастность к краже, но также романтическая дружба их детей и таинственная секта Хранителей, членами которой являются профессор и Фогт-младший. Дальше… Аскольд… Тут возникает еще одна ветка нашей истории… Адепт пролетарского мистицизма дружен с подозрительно не вовремя убитым контрабандистом Киршнером, который в свое время подряжался эвакуировать партийные ценности из Исторического музея. Эвакуация не состоялась по причине скоропостижной смерти доверенного лица из числа сотрудников музея… Думаю, этим лицом был покойный директор, с которым товарищ Аскольд спорил из-за выставки… по времени события совпадают… Таким образом, наш Аскольд вполне мог быть в курсе партийной заначки, состоящей из культовых артефактов, и даже иметь на нее виды. Как бы то ни было, история с революционными сокровищами, начавшаяся полгода назад в музее, получила продолжение в Зубалове, где из сейфа Дульского украли список схронов и где снова отметился наш невидимка. Как видишь, Белецкий, круг замкнулся.
— А где, Дмитрий Николаевич, в вашей схеме шантажисты, зарезавшие филера и практикующие охоту на людей с применением дикарского оружия? — уточнил пунктуальный до дотошности Белецкий.
Руднев нарисовал еще несколько точек и линий.
— Тут мы имеем связь больше интуитивную и гипотетическую, — пояснил он. — Во-первых, Зябликов был завсегдатаем «Калинки» и его вполне мог знать и нанять адвокат Косторецкий. Тогда не исключен вариант, что организаторами мистификации были Балыба и Янсон, считавшие, что я знаю что-то про невидимку, и собиравшиеся вытрясти из меня эти сведения. Конечно, шантаж
— Ваше художество больше похоже на паутину, чем на водяные круги, — заметил Белецкий.
— Пусть так, — согласился Дмитрий Николаевич, — но у паутины тоже есть исходная точка — паук. Если последовательно пройтись по всем нитям, рано или поздно до него доберешься. А мы с тобой пока и половины нитей нащупать не можем.
— Worauf warten wir dann noch, Dmitri Nikolajewitsch?[93] — невесело усмехнулся Белецкий. — Нужно идти нити нащупывать, да поторапливаться, не то паук сам инициативу проявит и доберется до нас первым.
Спустя пару часов друзья разошлись, каждый в поиске своей нити.
Белецкого Дмитрий Николаевич отправил в Зубалово, велев ему еще раз переговорить с кем только возможно, за исключением самого Дульского и Никитиных, которых Трепалов определил на временный постой в ближайшую часть железнодорожного охранения, где за главного был его приятель по службе на Балтийском флоте.
— Ты должен вычислить наводчика, — наставлял Руднев друга. — Знать про сейф и про отъезд старика мог только кто-то из своих. Скорее всего здесь замешана кухарка, но допросить ее пока, к сожалению, нельзя. Травма серьезная, и пострадавшая все еще не пришла в сознание. Опроси ее знакомых. В первую очередь, кавалеров: электрика и шофера. На последнего обрати особое внимание. То, что прежний его начальник оказался в числе первых жертв невидимки, кажется мне странным совпадением.
Сам же Дмитрий Николаевич, собравшись с мужеством и скрепя сердце, отправился в Гнездниковский. Перспектива встретиться там со Строкиной его откровенно страшила, поскольку после всего произошедшего он абсолютно не знал, как себя с ней вести, чтобы не усугубить причиненную ей боль и самому не оказаться в исключительно дурацком положении.
На его счастье, чекистки там не оказалось. Руднев прошел к Трепалову и с должными купюрами пересказал откровения Жемчуговой. Он также поведал о ночных преследователях и попросил немедленно начать розыск автомобиля с расколоченными фарами.
— Поиск уже начали, — неожиданно для Дмитрия Николаевича заявил начальник Московского бюро уголовного розыска и хохотнул. — Ваша горе-телохранительница уже обо всем доложила. Котов прочесывает все гаражи и механические мастерские, а Маркизов опрашивает дворников и уличных мальчишек. Думаю, к вечеру точно отыщем драндулет, чай не иголка… Меня куда больше волнует убитый Герцог. Кто это может быть, как думаете?
— Никак не думаю, — буркнул Руднев, пытаясь угадать по лицу и интонации собеседника, что еще сподобилась доложить товарищ Строкина.
— Эх, сейчас бы нам архив вашего друга Терентьева! — между тем продолжал Трепалов. — Глядишь, там бы и отыскался этот тип с буржуйской кличкой.
Ободренный тем, что Александр Максимович не проявляет признаков излишней осведомленности, как и с кем провел ночь старорежимный консультант, Руднев высказал свое мнение:
— Кличка Герцог, как и любая другая, означающая титул, частое явление в уголовной среде. Обычно так именовались вожаки того или иного ранга или признанные мастера какой-то криминальной профессии. Если учесть, что герцог — титул заграничный, можно предположить, что его обладатель специализировался на «чистом» ремесле. То есть это, скорее всего, шулер, аферист, возможно, скупщик краденых ценностей или произведений искусства.
— Скупщик нам бы подошел, — с энтузиазмом поддержал Трепалов, и тут его перебил телефонный звонок.
Александр Максимович с довольным видом выслушал чей-то краткий доклад.
— Как вы и просили, Дмитрий Николаевич, товарищ Строкина доставила к нам профессора Верховского, — сообщил он. — Поговорим с ним по душам, может, и про Герцога что узнаем. Идемте в допросную.
Глава 20
В допросной Руднева и Трепалова ожидали трое: конвойный красноармеец, товарищ Строкина и арестованный профессор.
Александр Максимович отпустил конвоира, деловито пожал руку чекистке и широким жестом предложил Рудневу принять инициативу на себя.
Опасаясь встретиться с Анной взглядом, Дмитрий Николаевич коротко ей кивнул и выдвинул для себя стул таким образом, чтобы, сев, оказаться к женщине спиной. Строкина выглядела абсолютно бесстрастно, но тоже старалась в сторону консультанта не смотреть.
Воззвав к своему профессионализму, Руднев сосредоточился на Верховском.
Адриан Ростиславович, которому, судя по данным личного дела, только-только перевалило за пятьдесят, выглядел дряхлым старцем. Дело было не в его болезненной худобе, понурых плечах, седых волосах и желтоватом осунувшемся лице с впалыми щеками и плотно сжатыми сухими белесыми губами. Стариком этого человека делал его взгляд.
Запавшие слезящиеся глаза профессора, такие же светлые, как и у его дочери, тускло смотрели в одну точку и не выражали ничего, кроме утраченной веры и потерянной надежды. В них не было ни боли, ни отчаяния, лишь безысходность и неспособность противостоять гнету судьбы. Казалось, что это был взгляд сломленного, обреченного на смерть человека, давно ожидающего своего конца как избавления от тягостной и постылой жизни.
— Адриан Ростиславович, — обратился к арестованному Руднев. — Адриан Ростиславович!
Верховский вздрогнул, словно его разбудили, и с явным усилием сосредоточился.
— Что?.. — хрипло, едва слышно откликнулся он.
— Меня зовут Дмитрий Николаевич, — назвался Руднев, он старался говорить как можно ровнее и внятнее. — Я хочу задать вам несколько вопросов, Адриан Ростиславович. Для начала скажите, вам стали передавать домашнюю еду? Ваша дочь Ирина Адриановна оформила соответствующее прошение.
Взгляд профессора сделался испуганным.
— Ирочка? — прошелестел он, и губы его задрожали.
Подпиравший стену Трепалов выругался по матери.
— Вы что с ним сделали?! — набросился он на Строкину. — Он же навроде контуженый! Как его допрашивать теперь?
От грозного окрика Александра Максимовича Верховский сжался и тихо заплакал, поскуливая, словно раненая собака.
Руднев скрипнул зубами.
— Здесь есть врач? — спросил он через плечо.
— Фельдшер есть, — отозвался бывший гальванер.
— Позовите! Скажите, что тут пациент с признаками психоза. И велите чая принести, горячего и сладкого.
Александр Максимович распорядился, и через пять минут в допросную вкатился плотный суетливый субъект в пенсне и с чемоданчиком. Бормоча себе под нос: «Так-с… Однако-с… Интересно-с…», фельдшер проверил профессору пульс, заглянул в глаза, даже молоточком по колену постучал.
— Я бы рекомендовал госпитальное лечение, а после восстановление на водах, — авторитетно заявил эскулап, но, встретившись со свирепым
Тут вошел конвойный, неся кружку, от которой шел густой ароматный пар, и фельдшер оптимистично добавил:
— Чай тоже будет полезен.
Однако ни камфора, ни чай сознание в профессоре не пробудили. Правда, плакать и вздрагивать от всякого звука он все-таки перестал и теперь замкнулся на какие-то свои мысли, которые, судя по гримасам, то и дело искажавшим скорбное опалое лицо, беспокоили и удручали его нездоровый ум.
— Э-эх, приплыли! — безнадежно махнул рукой Трепалов. — Совсем с реек съехал! Попробую настоять, чтобы его в лазарет определили. Глядишь, там оклемается!.. Идемте, Дмитрий Николаевич, чего время-то зря терять! Все одно ничего он нам в этаком помрачении не расскажет, — Александр Максимович обернулся к чекистке и спросил злобно, с претензией: — Вы, товарищ, за каким бесом нам этого убогого сюда привезли? Этакий свидетель, считай, саботаж расследованию!
— Я сделала, что смогла, — сухо отозвалась Строкина, бросив на Руднева взгляд исподлобья.
— Что смогла! — передразнил Трепалов. — Хреново смогла! Забирайте его обратно!
— Подождите, Александр Максимович, — вмешался Руднев, — уж если профессор здесь, стоит попробовать поговорить с ним.
Перелицованный в сыщика моряк буркнул что-то сердито-невразумительное, но возражать не стал.
Дмитрий Николаевич снова позвал Верховского, и тот, после нескольких настойчивых повторений его имени и отчества, наконец обратил на Руднева внимание и озабоченно задал совершенно неожиданный вопрос:
— Вы разговариваете во сне, молодой человек?
— Домашние говорят, что случается, — ответил Руднев, едва приметным жестом подавая Трепалову и Строкиной знак молчать.
— Это плохо… — сокрушенно покачал головой профессор. — В народе говорят, что если спящего человека взять за мизинец и спросить о чем угодно, он обязательно расскажет всю правду… Представляете, какая незадача?.. Не хочет, а расскажет… Все, как на духу…
— Какую правду, Адриан Ростиславович? — осторожно спросил Руднев.
— Так в том-то и вопрос, какую?.. Он же спит, человек-то, и за себя не в ответе… Всякую может рассказать… Потому я и не сплю… Руки себе кусаю, чтобы не спать…
Верховский задрал рукав посерелой рубахи, и на его худом предплечье стали видны воспаленные следы зубов. Профессор, видать, и впрямь до крови кусал себе руки.
— Что за правда? — повторил свой вопрос Дмитрий Николаевич, вздрогнув от увиденного.
Верховский хрустко рассмеялся.
— А вы, молодой человек, какую знать хотите? Ее сейчас много разной стало. Одну в декретах пишут, другую в протоколах фиксируют, третью в камере на стене царапают…
— Ту, что вам спать не дает, — пошел ва-банк Руднев.
Адриан Ростиславович потер заросший седой щетиной подбородок, будто всерьез обдумывал заданный ему вопрос, а потом собрал лоб морщинами, вроде бы вороша что-то в памяти.
— Знаете, как в Библии? — спросил он и, пожевав губами, процитировал: — «Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода…»[94] У вас есть дети, молодой человек?
— Нет.
— А у меня дочь…
— Я знаю. Я с ней знаком. Очень милая девушка. Вы за нее беспокоитесь, Адриан Ростиславович? Что ей угрожает?
— За вину отцов до третьего и четвертого рода… — монотонно повторил профессор.
— В Библии есть и другие слова, — поторопился заговорить Дмитрий Николаевич, почувствовав, что разговор угасает и что сейчас Верховский снова впадет в прострацию. — «Сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына…»[95]
— У меня нет сына, у меня дочь… — прошептал профессор.
Чувства и мысли в нем окончательно затухали, и вдруг, как это бывает со свечой, готовой совсем уж погаснуть, пламень его душевной боли взвился в последнем порыве, и Адриан Ростиславович надрывно прокричал:
— Правду ищете, молодой человек! Так это не ко мне! Мое имя Анания! Слышите?! Анания мое имя!
Верховский обхватил голову руками и стал раскачиваться из стороны в сторону, бормоча что-то нечленораздельное.
— Его бы прям сейчас в больничку, — хмуро проговорил Трепалов. — Видал я такое с людями, когда на «Екатерине Великой» минный запас рванул, а потом человечину с палубы собирали. Там мужики были крепкие, просоленные, но и те иные за борт кидаться норовили, а этот интеллигент — душа чувствительная… Проломит себе башку о стену или жилы на руке вконец перегрызет… Свидетеля потеряем… Да и не по-пролетарски это, эдак человеку душу выворачивать… Сможете решить вопрос, товарищ Строкина?
Через полчаса от Гнездниковского отъезжал санитарный автомобиль с красным крестом на боку, увозя профессора Верховского и конвоирующую его товарища Строкину в больницу имени Всемедикосантруда, что на Яузе, в которой имелось специальное отделение с изолированными палатами для пациентов, требующих особой охраны.
Вслед за тем покинули штаб-квартиру московских сыщиков и Руднев с Трепаловым. Эти двое направились на Лубянку, где их доклада дожидался начальник особо секретного отдела ВЧК товарищ Горбылев. Идти решили пешком, и, хотя Трепалов не преминул напомнить Рудневу взорванный «фиат», причина такого решения была не в отсутствии служебного автомобиля, а в необходимости обсудить результаты допроса профессора.
— Думается мне, Верховский уж точно в деле замешан, — начал разговор Александр Максимович. — Если и не сам украл, то, верно, был у вора подельником. И все как вы тогда сказали: принудили его, ухватив за больное место. Пригрозили чёй-то насчет дочки, он и сломался, а теперь еще и боится проболтаться. Так боится, что руки себе грызет! Жуть до чего довели!.. По-человечески-то, конечно, жаль его, но с точки зрения революционной справедливости никому и ни при каких обстоятельствах руку к народному добру тянуть негоже. Что скажете, Дмитрий Николаевич?
— Про революционную справедливость ничего не скажу, я привык о преступлениях судить в категориях юриспруденции. Там понятие справедливости отсутствует, — натянуто ответил Руднев, которого всякий раз коробило, когда Трепалов принимался разводить агитацию.
Александр Максимович счел за лучшее пропустить мимо ушей ершистую отповедь собеседника и, снизив идеологический градус своего вопроса, еще раз спросил:
— А касательно Верховского какое ваше мнение? Причастен он или как?
— Вероятнее всего, причастен… Нужно просить Горбылева, чтобы он позволил переговорить с профессором без Строкиной.
— Зачем? Думаете, без нее он вам покается? Чем же она ему, по-вашему, мешает?
— Она мешает не ему, а мне. Я не могу при ней заводить разговор о Балыбе и Янсонсе. Сами понимаете, ей о наших подозрениях знать незачем.
— Понимаю, — глухо проговорил бывший революционный матрос и в сердцах ударил мощным кулаком по мозолистой ладони. — Неужто правы вы, Дмитрий Николаевич, и в наших рядах этакая гниль прорасти успела?!
— Гниль, она во всяких рядах встречается, — философски заметил Руднев. — Важно ее вовремя найти и обезвредить, чтобы дальше не распространялась.
— Это верно… Так вы, значит, хотите Верховскому рассказать, что мы все знаем про комиссаров, и что гад этот Балыба
— Вроде того…
Уловив в тоне Руднева нотки сомнения, Александр Максимович стрельнул в собеседника острым приметливым взглядом.
— Неуверенность в вас какая-то, Дмитрий Николаевич, — прямодушно заявил он. — Что не так-то?
— Меня смущают два момента, — признался Руднев. — Во-первых, мы не можем гарантировать безопасность Ирине Верховской, покуда не знаем, где Янсонс.
— Эка! — нахмурился начальник московских пролетарских сыщиков. — А я и не подумал! Верно говорите, Дмитрий Николаевич, бес его знает, где этот сукин кот притаился и чего еще замышляет… А во-вторых что будет?
— Во-вторых, мне кажется, что не все так просто с Верховским.
— В смысле, не так просто?
— В том смысле, что история его сложнее, чем нам с вами видится.
— Да с чего вы взяли?
— Интуиция, если угодно.
Трепалов скептически поморщился.
— Интуиция — это у бабки-гадалки. Вы мне, Дмитрий Николаевич, конкретный аргумент назовите.
— Хорошо! Будет вам конкретный аргумент, — ответил Руднев и, к изумлению Александра Максимовича, повернул к дверям храма Космы и Дамиана в Шубине, мимо которого они в тот момент проходили. — Подождите меня здесь минутку. Вам-то — большивику — в церковь заходить несподручно.
Дмитрий Николаевич вернулся очень скоро, имея при себе книгу в дешевом бумажном переплете.
— Это «Деяния святых апостолов», — пояснил он все еще недоумевающему Александру Максимовичу. — Если я правильно помню, оно должно быть где-то здесь…
Руднев принялся перелистывать страницы, быстро пробегая их глазами.
— Вот! — он ткнул пальцем в строчки. — Глава пятая… «Некоторый же муж, именем Анания, с женою своею Сапфирою, продав имение, утаил из цены, с ведома и жены своей, а некоторую часть принес и положил к ногам Апостолов. Но Петр сказал: Анания! Для чего ты допустил сатане вложить в сердце твое мысль солгать Духу Святому и утаить из цены земли? Чем ты владел, не твое ли было, и приобретенное продажею не в твоей ли власти находилось? Для чего ты положил это в сердце твоем? Ты солгал не человекам, а Богу. Услышав сии слова, Анания пал бездыханен…»
— И что вся эта поповская трепотня значит? — бывший гальванер начинал потихоньку закипать.
Руднев объяснил.
— Это притча о человеке, который не просто украл и солгал, но и утаил часть того, что принадлежало другим. Должен был отдать, но не отдал, понимаете теперь?
Александр Максимович снял фуражку и взъерошил себе волосы.
— Думаете, что профессор не просто помог умыкнуть венец, но и прикарманил его? — неуверенно спросил он.
Руднев пожал плечами.
— Честно сказать, Александр Максимович, не знаю. Но почему-то же он назвал себя Ананией.
Свой доклад Горбылеву сыщики начали с изложения подозрений о роли профессора Верховского в исчезновении реликвии. Гипотеза о том, что Адриан Ростиславович мог быть не просто сообщником грабителей, а самим похитителем, показалась Александру Федоровичу особенно перспективной.
— Выходит, Дмитрий Николаевич, — обратился он к Рудневу, не скрывая гордого торжества, — напрасно вы наших товарищей подозревали. Нет за ними никакой вины!
Дмитрий Николаевич отрицательно покачал головой.
— Вы, Александр Федорович, преждевременно снимаете подозрения с Балыбы и Янсонса. В отношении этих двоих показания Верховского — если это вообще были показания, а не бред тронувшегося умом человека — ничего не меняют. У них была возможность вынести венец, а у профессора не было.
— Верховский мог вынести драгоценность раньше! — не сдавался Горбылев. — В промежутке между тем, как венец вынимали для осмотра в последний раз, и тем, как обнаружилась пропажа. В соответствии с собственными признаниями Верховского, а также показаниями свидетелей и записью в журнале, профессор посещал хранилище за несколько дней до похищения, — Александр Федорович порылся в бумагах и зачитал: — «…с целью составления подробного описания сокровищ рода Виттельсбахов, изъятых в составе коллекции купца Семильянова». Направление подписано председателем комиссии по налаживанию международного золотовалютного обмена товарищем Петуховым.
— Александр Федорович, по тем же самым показаниям профессор не имел при себе ничего, кроме тетради и ручки, — перебил Руднев. — С ними он вошел в хранилище, с ними же и вышел. Куда он, по-вашему, корону спрятал? Другое дело, что именно тогда он мог переложить венец из одной ячейки в другую. Ведь его сопровождал только красноармеец из охраны, который следил исключительно за тем, чтобы профессор ничего по карманам не рассовал, а что и из каких ячеек тот берет и как потом все это обратно раскладывает, бойца не касалось.
Горбылев насупился.
— Ну хорошо! — сказал он так, будто шашкой рубанул. — С чего тогда ваш профессор себя называл этим… Как его? Черт!.. Анисий? Акакий?..
— Анания, — подсказал Руднев.
— Да! Анания!.. Вы же, Дмитрий Николаевич, говорите, что этот библейский персонаж поплатился жизнью за то, что прикарманил себе общественное добро?.. Хорошая, кстати, история для агитации в крестьянской среде. Дескать, еще Христос про колхозы говорил и несогласных ликвидировал.
От такой неординарной трактовки Нового Завета Руднев аж поперхнулся.
— Я не готов однозначно трактовать упоминание Анании, — сказал он, откашлявшись. — В конце концов, профессор мог просто раскаиваться в своем пособничестве ворам. Но если все-таки допустить, что он и впрямь имел в виду какое-то утаивание, я бы скорее предположил такой вариант. Верховский мог не просто быть пособником Балыбы и Янсонса, но и иметь прямую связь с организатором похищения, которого по какой-то причине считал правомочным владельцем венца. Например, это был тот самый орден Хранителей, к которому принадлежал профессор. Верховский или кто-то еще, замешанный в деле, придумал комбинацию с подменой ячеек и привлек нечистых на руку комиссаров… Сейчас я расскажу вам, Александр Федорович, что мне удалось узнать об их темных делишках, только мысль закончу… Как и было задумано, Верховский переложил реликвию, а Балыба или Янсонс ее вынесли, но вместо того, чтобы отдать заказчику, присвоили драгоценность себе, чем навлекли на себя его месть. Профессор же как-то обо всем этом узнал и теперь раскаивается, что по факту помог утаить реликвию от правомочного владельца.
— Тфу ты! — молчавший до сего момента начальник Московского бюро уголовного розыска в сердцах хлопнул себя по колену. — Я-то понадеялся, что вы, Дмитрий Николаевич, сейчас нам расскажете, где корону искать, а вы, извиняюсь, что юнга с портовой девкой! Уж всю обслюнявил, а толку никакого! Ну, скажем, верно вы все угадали, и дальше что? Мы ж от чего ушли, к тому и пришли! Знаем, кто и как дело провернул, а главного, где этот клятый кокошник, — ни сном ни духом! Ходим кругом да около!
— А вы, Александр Максимович, имеете что-то конкретное предложить? — ощетинился Руднев.
Горбылев ударил кулаком по столу и властно оборвал готовые перейти в конфликт препирательства.
— Неконструктивные прения требую прекратить! — Руднев с Трепаловым
— Разговор с профессором, по крайней мере сейчас, не имеет смысла, — возразил Руднев. — Адриан Ростиславович едва вменяем. Чем сильнее мы станем на него давить, тем больше он станет замыкаться. Пусть побудет пока в больнице, подлечится. Когда немного придет в себя, переправим его вместе с дочерью в безопасное место. Думаю, уверенности в том, что ей ничего не угрожает, окажется достаточно, чтобы он во всем признался. Как бы там ни было, он не закоренелый преступник, а жертва фанатичных убеждений или вовсе жестокого шантажа и насилия.
Предложение Дмитрия Николаевича явно не понравилось Горбылеву. Он хмуро зыркнул на старорежимного сыщика из-под нахмуренных бровей, хрустнув пальцами, несколько раз сжал руку в кулак и наконец неохотно объяснил свои сомнения:
— Дмитрий Николаевич, а если он начнет откровенничать еще в больнице?
Руднев беспокойство чекиста понял.
— Вы опасаетесь, что всплывет нелицеприятная правда о ваших подчиненных? — спросил он с жестокой прямотой.
Александр Федорович принял вызов с похвальным достоинством.
— Да, гражданин Руднев, опасаюсь. Только совсем не потому, почему вы подумали. Если я действительно настолько ошибся в своих людях, я готов ответить за это по всей суровости революционного закона, но я не готов допустить, чтобы из-за двух мерзавцев и отступников на остальных моих товарищей легла тень недоверия. По-вашему, это бесчестно?
Руднев невесело усмехнулся.
— Боюсь, у нас с вами разные представления о чести, Александр Федорович, — сказал он. — Впрочем, должен признать, что и при старом режиме органы правопорядка не имели привычки выносить сор из избы и вопросы с паршивыми овцами в своих рядах предпочитали решать, так сказать, по-семейному. Думаю, во избежание разглашения нужно приставить к профессору лицо, которое станет ограждать его от лишних контактов, будучи при этом посвященным в суть наших подозрений. То есть нам нужно доверить нелицеприятную тайну кому-то еще, кроме нас троих. Человек этот должен быть надежным и неболтливым. Я бы предложил Строкину.
Дмитрий Николаевич и сам понимал, что, предложив Анну, лукавит против своей совести. Нет, он, конечно, ничуть не сомневался в ее верности революционным идеалам и способности молчать, но истинная причина выдвижения им кандидатуры Строкиной заключалась в том, что нахождение Анны в больнице с Верховским исключило бы возможность их с Рудневым встреч, которых Дмитрий Николаевич, надо признаться, откровенно опасался.
Горбылев думал не меньше минуты, стуча по столу карандашом и с таким ожесточением гоняя желваки, будто зубами перетирал камни.
— Хорошо, — решился он наконец. — Другого выбора у нас нет. Товарищ Строкина — человек исключительно надежный. Я лично съезжу к ней и все объясню.
На этом вопрос с профессором был закрыт, и Дмитрий Николаевич принялся рассказывать о событиях минувшей ночи. Про преследователей в автомобиле начальник особо секретного отдела так же, как и Трепалов, уже знал из доклада Строкиной, так что велел на этом не останавливаться, а вот откровения Лидии Жемчуговой потребовал пересказать максимально подробно. Опуская детали личной жизни баронессы Меллер-Закомельской, Руднев принялся рассказывать, но едва он дошел до сообщения, которое адвокат Косторецкий просил передать Балыбе, Горбылев закаменел лицом и хрипловато переспросил:
— Как вы сказали? Герцог?!
— Да, она сказала так, — подтвердил Руднев. — Вы что, Александр Федорович, знаете, кто это может быть?
Горбылев, не ответив, рванул трубку телефона.
— Маслаков? — проорал он кому-то на другом конце трескучей линии. — Кто у Петра Ивановича сегодня дежурит?.. Как никого?!. Да я тебя, Маслаков, лично расстреляю!..
Александр Федорович ударил по рычагу аппарата и тут же вызвал другой номер:
— Автомобиль! Срочно! — гаркнул он в трубку и схватил фуражку.
Глава 21
— Товарищ Горбылев, ну не мог я его приказа ослушаться!.. — Щекастый и румяный, словно с мороза, Маслаков едва не плакал. — Вы же его характер знаете! Он маузер вынул и сказал, что пристрелит и меня, и любого, кого возле дома заприметит. И пристрелил бы, ей-богу! Не терпит Петр Иванович охрану. Говорит, что она ему каторжный конвой напоминает…
Оправдания Маслакова, командира отряда спецохраны при ВЧК, понимания и уж тем более сочувствия у Горбылева не находили. Начальник особо секретного отдела только стискивал кулаки да время от времени цедил сквозь зубы:
— Заткнись, Маслаков, не то прям сейчас прибью!
Происходил этот надрывный диалог в мчавшемся от Лубянской площади по направлению к Покровскому бульвару штабном семиместном «Бюире», следом за которым ехал грузовик с вооруженными красноармейцами.
Вместе с чекистами в «Бюире» находились Руднев и Трепалов, которым Александр Федорович в нескольких отрывистых фразах объяснил, что на Покровском проживает некто Петр Иванович Лебедев, профессиональный революционер с 1879 года.
Начав свое служение делу освобождения трудового народа со швыряния самодельных бомб под ноги угнетателям, товарищ Лебедев постепенно отошел от идеологии тотального террора и ни много ни мало создал собственное течение, названное им геополитическим коммунизмом и имевшее своею целью объединить все страны Земли в единое пролетарское государство. По мнению товарища Лебедева, построение коммунизма в одной отдельно взятой стране не могло быть устойчивым и эффективным в долгосрочной перспективе.
Идеологическая платформа геополитического коммунизма большого количества сторонников не приобрела, поскольку ее понимание требовало серьезной подкованности в вопросах мировой истории и международного права, но была принята нынешними лидерами коммунистической России как достойный базис для выстраивания принципов международной политики молодой Советской республики, а сам Лебедев сделался основным консультантом наркомата иностранных дел и лично товарища Троцкого. Преисполненный уважения к идеям, а также к личным качествам и революционной одержимости товарища Лебедева Лев Давидович просил его принять пост заместителя наркома иностранных дел, но строптивый идеолог геополитического коммунизма отклонил предлагаемую ему должность, предпочитая оставаться независимым и свободным от обязательств светочем мировой революции.
Именно из-за этого гордого и своевольного характера, свойственного Петру Ивановичу еще во времена его анархистской молодости, а также вследствие благородного происхождения Лебедев еще на заре своей революционной карьеры получил псевдоним Герцог, которым величали его и сейчас, несмотря на ярую борьбу большевиков с любыми проявлениями сословного неравенства.
— Почему вы именно о Лебедеве подумали, Александр Федорович? — спросил Руднев начальника особо секретного отдела. — В криминальной среде Герцогов значительно больше, чем среди революционеров. И Балыба со своим приятелем Косторецким, очевидно, имели связи в уголовном
— Лебедев был привлечен к делу о пропаже венца Барбароссы, — сухо пояснил Горбылев. — Планировалось, что именно Петр Иванович возьмет на себя переговоры с немцами в том случае, если до назначенного срока реликвия не будет найдена.
Автомобиль чекистов остановился на бульваре. Все ехавшие в нем высыпали наружу и кинулись к подъезду изящного трехэтажного особняка, где по распоряжению Троцкого создателю теории геополитического коммунизма была выделена служебная квартира.
У самого порога Дмитрий Николаевич на секунду замешкался и тревожно оглянулся. Горбылев проследил его взгляд и спросил:
— Что-то заметили?
— Да нет, просто адрес знакомый, — ответил Руднев. — В этом доме проживал граф Бестужев-Рязанский, в свое время курировавший строительство Дальневосточной железной дороги. По мнению Анатолия Витальевича Терентьева, неудачное покушение на графа, произошедшее на пороге этого особняка, — дело рук убийцы-невидимки. Это был один из считаных случаев его провалов. Граф остался цел и невредим, но, к несчастью, погибла малолетняя дочь Бестужева-Рязанского.
— Ох, не к добру вы этого душегуба помянули, Дмитрий Николаевич! — буркнул Трепалов и первым ринулся вверх по парадной лестнице.
Руднев, Горбылев и трясущийся от волнения Маслаков поспешили за ним.
Упоминание Дмитрием Николаевичем наемного убийцы и впрямь оказалось пророческим. Идеолог всемирного коммунистического единства с простреленной головой лежал посреди своего аскетичного, доверху забитого книгами кабинета, со стен которого на бренное тело скорбно смотрели портреты Маркса, Дантона[96] и Платона[97]. В комнате стоял тяжелый гнилостный запах, свидетельствовавший о том, что тело пролежало тут точно не менее суток.
Поспешивший выйти из кабинета Руднев увидел через дверной проем, как Горбылев, лицо которого сделалось бледным и страшным, схватил за грудки помертвелого Маслакова и, выплевывая злые матерные ругательства, несколько раз так приложил командира спецохраны о стену, что тот, жалобно охнув, сполз на пол. Александр Федорович потянулся к кобуре, но Трепалов перехватил его руку и заломил за спину, а после грубо вытолкал начальника особо секретного отдела в прихожую к Рудневу.
— Охолоните-ка, товарищ Горбылев! — рявкнул бывший гальванер. — Степень виновности и меру ответственности Маслакова суд решать будет! Негоже нам — большевикам — своих товарищей, пусть даже и проштрафившихся, так вот, как собак уличных, стрелять!
Несколько секунд Александр Федорович смотрел на Трепалова бешеным ненавидящим взглядом, а потом разом обмяк.
— Пусти, матрос, руку сломаешь, — едва слышно хрипло прошептал он.
Александр Максимович разжал пальцы.
Горбылев некоторое время, потупившись, потирал плечо и молчал, потом поднял глаза и объяснил:
— Петр Иванович мне все равно что отцом был, жизни научил, в революцию вывел. Я ту сволочь, что его убила, вот этими руками придушу, — Александр Федорович показал сыщикам сильные, но слегка дрожащие ладони. — А Маслаков… Что уж тут?.. Герцог и впрямь охрану на дух не терпел… Спасибо, товарищ Трепалов, что не дали мне в угаре самосуд учинить…
Спустя полчаса в квартире идеолога геополитического коммунизма хозяйничала оперативная группа УГРО, а еще через полчаса тело убитого революционера в сопровождении команды из четырех красноармейцев было отправлено в судебный морг, и Дмитрий Николаевич смог присоединиться к осмотру места преступления.
В тот момент, когда Руднев вошел в кабинет, пролетарские сыщики с похвальной методичностью перетряхивали одну за одной все книги обширной библиотеки, перерывали шкафы и простукивали каждую пядь пола и стен по всей квартире.
— Бумаги ищем, — пояснил Трепалов. — Товарищ Горбылев сказал, что у Герцога должно было быть много записей и переписка обширная, но на столе нашлось лишь несколько несущественных документов.
— Так может, бумаги вынес убийца, как в Зубалове? — высказал предположение Руднев.
— Не думаю, — ответил Александр Максимович. — Стол, сами видите, так книгами завален, что большое количество бумаг не приткнуть, ящиков в столе нет. Ни полок пустых, ни шкафов, ничего такого мы не обнаружили. Не на полу же он бумаги сваливал, да и пыльно тут по углам, если бы что-то забрали, след бы остался. Думаю, имелся у Герцога тайник.
Дмитрий Николаевич согласился, что в таком случае версия с тайником вполне состоятельна.
— Что медэксперт сказал? — задал он следующий вопрос.
— Убит двое-трое суток назад. Стреляли с близкого расстояния, но не в упор, — Трепалов порылся в памяти и добавил со знанием дела: — Штанцмарки нет, но следы ожога имеются. Звука выстрела ни соседи, ни дворник не слышали и посторонних не видели. Скорее всего, снова невидимка, так его растак!
Старорежимный сыщик был бы и рад утешить своего пролетарского коллегу, да нечем было, поэтому Руднев только коротко кивнул и принялся осматривать кабинет.
Через пару минут он подозвал Трепалова и указал на простенок между двух небольших одностворчатых окон.
— Что это? — спросил он.
На пожелтевших обоях с затертыми золотыми лилиями кто-то написал химическим карандашом вразнобой около дюжины цифровых комбинаций. Некоторые из них, очевидно, были телефонными номерами, другие напоминали даты и время, были и такие, формат которых не угадывался.
— Это убитый записывал, — ответил Трепалов и переадресовал вопрос начальнику особо секретного отдела ВЧК, мрачно и молчаливо сидевшему в углу. — Товарищ Горбылев, объясните еще раз сами.
— Герцог не мог запоминать цифры, — вяло отозвался Александр Федорович. — Последствие контузии… Не помню, как это называется…
— Дискалькулия[98], — подсказал Дмитрий Николаевич рассеянно. — Я читал о таком, но столкнулся, должен признаться, впервые.
Руднев внимательно разглядывал надписи и пытался ухватить какую-то тревожно царапающую его мысль, но та скользила по самому краю сознания и никак не могла оформиться в конкретное и четкое понимание. Досадуя на себя за несообразительность, Дмитрий Николаевич достал блокнот и принялся переписывать в него цифры со стены.
Горбылев меж тем продолжал рассказывать про редкий недуг Герцога.
— Петра Ивановича ударило взрывной волной, когда он с товарищами в девятьсот седьмом году пытался взорвать карету начальника тюремного управления. Неудачно у них тогда все вышло, тюремного генерала в карете не оказалось, а из террористов только Герцог и уцелел, но и тот головой повредился…
Руднев встрепенулся и перебил:
— На кого, говорите, они покушались?
— На действительного статского советника Максимовича, — ответил Александр Федорович и добавил с эсеровским задором: — Этого сатрапа судьба трижды от бомбы спасала, но, как в народе говорят, сколько ни куковать, а к зиме отлетать…
— Подождите! — снова оборвал чекиста Дмитрий Николаевич. — Это тот Максимович, которого застрелили в церкви на пасхальной службе?
— Он, — подтвердил Горбылев. — Вы что, думаете, что между теми событиями и теперешним убийством Герцога есть связь? Так уж больше десяти лет прошло! Да и кто бы теперь, после победы нашей революции, взялся бы за тюремного генерала мстить?
— Про месть я не думаю, — возразил Руднев, — но связь между этими убийствами все-таки существует. Максимовича и Герцога, скорее всего, убил один и
— С чего вы, Дмитрий Николаевич, так решили? — вмешался в диалог Трепалов.
— Убийство Максимовича было в досье, составленном Анатолием Витальевичем Терентьевым.
— Эка! — присвистнул бывший гальванер и вопросительно взглянул на Горбылева.
— Были случаи, когда для ликвидации врагов трудового народа привлекались люди с криминальным опытом, — жестко ответствовал на этот взгляд Александр Федорович. — Вам, товарищ Трепалов, это не хуже меня известно!
— Мне не известно! — набычился бывший революционный матрос. — Наш брат, знаете ли, свою грудь подставлял! Мы не эсеры там всякие!
Руднев почувствовал, что обстановка опасно накалилась, и поторопился отвлечь начальника московских сыщиков, переключив его внимание на расписанные обои.
— Александр Максимович, нужно выяснить, что все эти цифры значат, — сказал он повелительно, — чьи здесь телефоны, что за даты. Главное, желательно понять, что весь остальной шифр значит.
Все еще пышущий негодованием в адрес чистоплюев-эсеров Трепалов неохотно обернулся к стене.
— Распоряжусь, — сердито буркнул он, и вдруг мрачное выражение его лица сменилось азартным. — Дмитрий Николаевич, — воскликнул он, — а я знаю, что вот это за координата такая!
Он указал на ряд из восьми цифр, разделенных тремя дефисами.
— Что? — нетерпеливо спросил Руднев.
— Это метка на ключе государственного хранилища. Фогт мне такие показывал.
— Уверены? — переспросил Дмитрий Николаевич.
— Да, чтоб мне провалиться! У меня до цифр память отличная! Никакой там акульей болезни!
— Дискалькулия, — машинально поправил Руднев и повернулся к Горбылеву: — Александр Федорович, как такое может быть? Герцог привлекался к расследованию?
Ответить чекист не успел. Разговор прервало появление одного из сыщиков.
— Нашли! — радостно сообщил конопатый улыбчивый парень в полинялой рабочей робе. — Нашли, товарищ Трепалов! Под половицами в отхожем бумаги схоронены были!
Горбылев сорвался с места, кинулся наперерез второму сыщику, пожилому и солидному, несшему в руках внушительную пачку документов, и забрал их у него.
— Вы позволите нам с этим ознакомиться? — с нажимом спросил Руднев, делая шаг в сторону чекиста.
— Нет! — отчеканил начальник особо секретного отдела, и взгляд его потяжелел. — Я изымаю бумаги. И приказываю вам, товарищи, до моих дальнейших распоряжений приостановить поиски венца Барбароссы, а также дознание смерти товарища Герцога.
Бывшего революционного матроса сорвало с якоря:
— Вот как! Почуяли, что дело дерьмом воняет, и решили сенцом закидать? Контрреволюция это, товарищ Горбылев!
— Молчать! — рявкнул чекист. — Выполняйте приказ, товарищ Трепалов! Не то за саботаж под трибунал пойдете!
— А ты меня не стращай! — не унимался пролетарский сыщик. — Не таких видывал! Я сейчас же иду к товарищу Дзержинскому и докладываю, что вы покрываете преступников и препятствуете расследованию, от которого судьба революции зависит!
Дмитрий Николаевич шагнул между спорщиками и положил руку на плечо Трепалова.
— Александр Максимович, нам будет разумнее поступить так, как велено, — отчетливо, едва ли не по слогам произнес он, глядя бывшему гальванеру прямо в глаза.
Тот стряхнул руку Руднева и открыл было рот, чтобы выпалить в ответ что-то гневное, но под твердым и умным взглядом старорежимца неожиданно присмирел.
— Я подчиняюсь приказу, товарищ Горбылев, — сказал Трепалов, не глядя на чекиста, — потому как вы уполномочены наркомом внутренних дел быть в этом деле старшим, но оставляю за собой право требовать проверки правомочности ваших решений и вашей личной партийной надежности.
— Это как считаете нужным, товарищ Трепалов, — процедил сквозь зубы Горбылев. — Прикажите вашим людям сейчас же покинуть место преступления, а все ваши протоколы оставьте. И вы, гражданин Руднев, свои записи тоже дайте-ка сюда.
Дмитрий Николаевич без всяких возражений выдрал из блокнота листок с переписанными цифрами и вручил начальнику особо секретного отдела.
Уже на улице, оставшись один на один с Рудневым, Трепалов накинулся на консультанта.
— Вы что же, Дмитрий Николаевич, в дрейф ложитесь и мне предлагаете?! Я несогласный! Не позволю УГРО будто собачку Жучку сперва подозвать и носом в след потыкать, а потом сапогом под зад обратно в конуру загнать!
Руднев невольно улыбнулся.
— Так ведь сыскных всегда легавыми называли, — усмехнулся он. — Чем же мы с вами, Александр Максимович, теперь не Жучки? Самые что ни на есть Барбосы-Шарики с исключительным нюхом.
— Ага! С нюхом, значит! — продолжал бушевать бывший гальванер. — Вот нам и отдали приказ у себя под хвостом вынюхивать!.. Вы, Дмитрий Николаевич, как хотите, а я от дела не отступлюсь! Понимаю, что вам как представителю контрреволюционного класса с ЧК ссориться не резон, потому не попрекаю. Но я — революционный матрос! Я за свободу трудового народа на штыки шел, так что амбиции своей не умерю!
— Да не горячитесь вы, Александр Максимович, выслушайте!
Трепалов недовольно смолк.
— Я вовсе не предлагаю вам отступаться, — заявил Дмитрий Николаевич, — но и на рожон переть глупо! Если ВЧК захочет замять дело, они не только представителя контрреволюционного класса, но и все ваше УГРО в порошок сотрут и по ветру развеют, так что следа не останется. Понимаете вы это?.. Вы Горбылева в предатели записали, а он, наоборот, своим приказом вас из-под удара вывел. Можно сказать, руки вам развязал.
— Да где ж развязал-то? — не понял Трепалов. — Он велел дело оставить!
— Он велел оставить дело о венце и об убийстве Герцога, но остальных нитей из наших рук никто не вырывает. Похищенные бумаги Дульского, перестрелка в лесу, убийца-невидимка, провокация, учиненная зарезанным филером, исчезновение Янсонса и адвоката, вчерашняя история с автомобилем у кабака — все это, с высокой степенью вероятности, звенья одной цепи, той самой, что к похищенному венцу тянется. Горбылев это отлично понимает и оставляет нам в этих делах полную свободу действий, а значит, дает возможность искать реликвию, но формально никаких чекистских тайн не касаться.
— Ох, Дмитрий Николаевич, мудрено все это! А ну как вы ошибаетесь? Горбылев сам сказал, что убиенный Герцог ему будто папаша родной, а тут выясняется, что и с убийцей тот якшался по молодости, и номер ключа отчего-то в его квартире оказался. Подозрения резонные возникают! Вот и решил комиссар, что пора кингстоны открывать и топить дело.
— Даже если и так, — упрямо настаивал на своем Руднев, — пока нас в трюме никто не запер, значит, остается возможность кингстоны перекрыть и воду откачать. Поплаваем еще, Александр Максимович!
— Плавает дерьмо, а корабли ходят, — сердито буркнул бывший матрос, но тут же деловито спросил: — Что предлагаете предпринять, Дмитрий Николаевич?
Глава 22
Не застав Дмитрия Николаевича дома, вернувшийся из Зубалова Белецкий отправился в Гнездниковский. У входа в цитадель новых московских сыщиков его остановил хмурый человек с винтовкой, строго потребовавший предъявить документы, однако стоило лишь Белецкому назвать себя и спросить Руднева, революционный страж враз
Когда Белецкий вошел в начальничий кабинет, там мирно чаевничали бывший революционный матрос с бывшим столбовым дворянином. На столе перед классовыми врагами лежали материалы дела, которые они увлеченно и сосредоточенно обсуждали.
Дмитрий Николаевич тут же накинулся на друга с расспросами, а Трепалов тем временем гостеприимно организовал для вновь прибывшего и ничего не евшего с самого утра Белецкого стакан чая и банку тушенки.
— Что узнал? — нетерпеливо спросил Руднев, угадывая по едва заметным признакам самодовольства на бесстрастном лице товарища, что тот вернулся не с пустыми руками.
— Я раскрыл тайну дважды вскрытого сейфа, — заявил Белецкий, с отменным аппетитом поглощая состоявшую преимущественно из жил и хрящей пайковую тушенку. — Не знаю, поможет ли это найти венец средневекового германского монарха, но история занятная.
И Белецкий принялся рассказывать.
Приехав в Зубалово, он первым делом свел знакомство с молочницей, вхожей во всякий дом и имевшей слабость до сплетен. От болтливой и, надо сказать, исключительно злословной женщины он узнал подробности любовного треугольника, участниками которого являлись пострадавшая кухарка, шофер собесовца и хлипкий электрик.
Выяснилось, что драма там была чуть ли не шекспировская. Роковая женщина в лице кухарки бессовестно крутила двумя кавалерами, не отдавая предпочтения никому из них и получая от обоих залоги вечной любви в виде сала, мыла, а однажды даже — набора швейных игл. Корыстная и меркантильная соблазнительница всячески поддерживала соперничество своих ухажеров, ведь оно стимулировало два потока подношений, но внезапно, вопреки соображениям выгоды, дала электрику от ворот поворот, заявив, что собирается выйти замуж за шофера.
По авторитетному мнению молочницы, выбор кухарки был исключительно недальновиден, поскольку, хоть у шофера и было выше довольствие, у электрика завсегда находилась какая-нибудь халтура, что гарантировало материальную стабильность хошь при батюшке-царе, хошь при Керенском, а при грозящих учинить всеобщее равенство и отменить деньги большевиках тем паче.
Еще немного посудачив с молочницей, Белецкий выяснил, что кухарка объявила о своих матримониальных планах незадолго до первого инцидента с сейфом. Такое совпадение Белецкий счел неслучайным и для прояснения ситуации прямиком направился к счастливому жениху. Тот оказался на месте, но выглядел не расстроенным, чего следовало ожидать от человека, чья суженая лежит на больничной койке, а скорее до крайности напуганным.
Белецкий решил воспользоваться неуравновешенным душевным состоянием свидетеля, а также его малограмотностью. Состроив максимально суровое лицо, он ткнул шоферу под нос свое редакторское удостоверение и представился сотрудником ВЧК, выясняющим обстоятельства кражи документов, имевших чрезвычайное значение для судьбы большевицкой революции. Услышав про судьбу революции, а главное, про ВЧК, малый вовсе скис. Тогда Белецкий еще поднажал, объявив, что органам известно все и что лично у него есть все основания и все полномочия прям тут на месте по законам военного времени… но он готов дать шанс оступившемуся товарищу и выслушать его чистосердечное признание. Полуживой от страха шофер едва не кинулся фальшивому чекисту в ноги. Чуть не плача и повторяя через каждое слово, что он-де ничего такого не хотел и что все это затея жадной бабы, перепуганный малый покаялся в заговоре, учиненном им и злосчастной кухаркой.
Началось все с задушевного разговора, состоявшегося между шофером и его бывшим начальником, тем самым, что был застрелен средь бела дня в битком набитом людьми управлении московского комитета соцобеспечения. Обычно не отличавшийся участливостью собесовец вдруг принялся выспрашивать своего шофера о его сердечных делах, и тот, имея потребность излить душу, поведал о своей все никак не складывающейся любви. Собесовец сочувственно выслушал надрывную повесть и заметил между прочим, что женщины обычно отдают предпочтение тем, кто, даже при коммунизме, умеет обеспечить дом — полную чашу и прочее в том же духе. Шофер, конечно, согласился, но посетовал, что на его довольствие и хилый паек даже в кино девушку не всегда сводить удается. В ответ начальник обозвал его безграмотной деревенщиной и сказал, что счастье не в пайках и довольствии, а в смекалке.
Подзуживаемый любовным томлением, а еще пуще корыстью, шофер попросил начальника разъяснить намек, и тот на голубом глазу высказал свои соображения. Ничего не стоит, заявил собесовец, прибрать к рукам пенсию Дульского и узаконить свое положение на его жилплощади, став опекунами старика. Для этого достаточно доказать, что дедок выжил из ума и требует постоянного присмотра. Неужто это так просто? — подивился шофер. Да чего уж проще, подтвердил собесовец. Скажем, сообщить куда следует, что нет у Дульского никакой памяти. В его-то лета́ этакая неприятность со всяким приключиться может. Шофер усомнился, да как же это организовать, когда головой старикан еще ого-го? Ну, например, предложил доброхот, подстроить так, будто старик начал забывать запирать свой сейф, о сохранности которого, как всем известно, раньше чрезвычайно пекся. Сделать копию ключа и втихаря открывать железный шкаф. Через несколько таких мистификаций старый хрыч и сам уверует в свою малахольность и сопротивляться решению медицинской комиссии не станет.
Шофер почесал затылок перепачканной в машинном масле пятерней и высказал резонное сомнение, что, предложи он своей зазнобе этакий план, нет гарантий, что она все это исключительно в личном интересе не провернет. И против такого женского коварства верное средство найдется, ответствовал всезнающий собесовец. Опеку, заверил он, преимущественно оформляют на людей семейных, так что ежели кухарка узами брака себя связать не поторопится, так опеку скорее на соседей Никитиных отпишут. А если подлая баба за электрика выскочит? — продолжил сомневаться шофер. А чтобы такого конфуза не случилось, наставлял участливый начальник, бабе сразу нужно донесть, что в случае ее выкрутасов о затее этой донесено будет куда следует со всеми, так сказать, вытекающими последствиями.
Шофер призадумался. Перспектива была заманчивой, но черт его знает, как оно все на деле сложится!
Помаявшись какое-то время в нерешительности, шофер все-таки собрался с духом и сделал своей избраннице предложение провернуть аферу, ну и заодно пожениться. Та, недолго думая, согласилась и велела жениху просить у начальника содействия в оформлении всех требуемых бумаг, а сама сделала слепок с ключа Дульского и заказала дубликат.
Участливый начальник охотно помог с заявлениями, да еще и посоветовал надежного человека, который за незначительную плату был готов открывать сейф в то время, когда оба потенциальных опекуна находились бы на глазах посторонних людей подальше от дома Дульского. Это, объяснил премудрый собесовец, называется «алиби», и нужно оно для того, чтобы ни у кого не возникло никаких подозрений насчет кухарки и ее будущего мужа. Очень умный был человек! Жаль, что так внезапно помер, ну
Впрочем, о смерти начальника шофер жалел недолго, здраво рассудив, что теперь, когда у них на руках все оформленные чин чинарем бумаги, да еще и надежный человек в арсенале, лишний свидетель совершенно не нужен и лишь создает потенциальную угрозу. Вдруг придется делить намеченный куш не на двоих, а на троих?
Первый пробный шаг по дискредитации старика осторожные заговорщики все-таки решили провернуть без привлечения помощника. Выждав подходящий момент, когда проще всего было раздуть происшествие, кухарка собственноручно отперла ночью сейф, а утром принялась ратовать за непременный вызов милиции.
Результат этих действий превзошел все ожидания: Дульский сам объявил о своей забывчивости, а оказавшаяся свидетелем казуса Екатерина Афанасьевна Никитина растрезвонила о случившемся мужу и даже потребовала от того, чтобы непременно привез из Москвы какого-то там гениального сыщика.
Окрыленные удачей, заговорщики решили перейти к основной фазе своего плана. На их счастье, старик, до того пару дней хворавший и не выходивший из дома, объявил, что собирается ехать в Москву.
Шофер дал условленную телеграмму подельнику, который должен был обеспечивать будущим опекунам алиби, и тот наутро под чужим документом явился в Зубалово.
Передав надежному человеку ключ, жених с невестой решились пройтись у всех на виду по центральной улице поселка, но тут кухарку обуяло сомнение: а ну как у старого хрыча в сейфе не только его дурацкие дневники, но и ценности какие припрятаны? И решила она на всякий случай потихоньку вернуться на дачу Дульского и присмотреть там за надежным человеком. Коли бы что заметила, подняла бы шум, дескать, вор в дом пробрался, а нет, так вернулась бы обратно к жениху для демонстративного променада.
Когда невеста его не вернулась и шума не подняла, жених сразу почуял неладное, но о том, что зазнобу его по голове стукнули, а подельника и вовсе пристрелили, узнал лишь от местного участкового, которому все соврал, придумав историю про ссору и электрика.
Что же там произошло на самом деле, шофер был ни сном ни духом, а потому с того самого злополучного дня чрезвычайно боялся за свою драгоценную жизнь, а еще больше опасался, как бы про затею его, учиненную против светоча русской революции, не стало известно тем органам, что этаких шуток совсем не понимают и за такое невинное по сути своей предприятие могут во всех отношениях политически надежного человека, то есть его, поставить к стенке.
— Выходит, с вашим Дульским совсем другая история вышла, и сокровища тут вовсе ни при чем, — проговорил Трепалов, когда Белецкий окончил свой рассказ.
— Ошибаетесь, Александр Максимович! — возразил ему Руднев. — Дело как раз в сокровищах. Уверен, что покойный собесовец надоумил шофера и порекомендовал ему надежного человека именно ради того, чтобы добраться до списка схронов. Да только собесовец не один на эти богатства виды имел. Есть некое третье лицо, которое, судя по всему, направляло руку наемного убийцы. Его-то нам и нужно искать.
— И как же его искать? — проворчал Трепалов. — Кому прикажете вопросы задавать, коли он всех свидетелей на тот свет спроваживает?
— Тут важно не то, кого спрашивать, — задумчиво проговорил Руднев, — важно, на какие вопросы искать ответы. Вот, например, хотел бы я знать, откуда собесовец мог узнать про содержание записок Дульского?
Возможно, Дмитрий Николаевич назвал бы и другие занимавшие его вопросы, но тут в кабинет вошел радостно возбужденный инспектор Котов и доложил, что на одной из сокольнических дач ему-таки удалось отыскать автомобиль с двумя битыми фарами.
— Поганое место, — заявил чрезвычайно довольный собой Семен Гаврилович, — малина бандитская. Семка Златоуст со своей хеврой там квартирует.
— Семка Златоуст? — переспросил Руднев. — Не слышал про такого.
— Этот из новых, — пояснил вошедший следом за Котовым Савушкин. — С полгода как куролесит. Громит в основном товарные склады, а кроме того, механические и ремонтные цеха. Нынче на инструменте и деталях разных большие барыши поднять можно, заводы-то стоят, а всякий агрегат, понятное дело, ремонта требует.
— А Златоустом его почему кличут? — уточнил Дмитрий Николаевич. — Из аферистов, что ли, выходец или из революционеров, которые на митингах вещают?
— Не-е! — хохотнул Котов. — Он заика! Да, говорят, такой, что с бандою своей объясняется жестами и кулаками.
— А откуда у этой банды автомобиль? — задал новый вопрос Руднев. — Неужто налетчики нынче на моторах?
— Да нет, грабят они все больше по старинке на подводах и черных извозчиках[99], — внес ясность Савушкин. — А вот толкают свой слам[100] в том числе через прикормленных механиков по малым мастерским да гаражным артелям. Хотя, надо сказать, Семкина братва, если подвернется, может и моторный шарабан увести, чтобы потом по частям сплавить. У них на тот случай даже свои шофер и механик в банде имеются. Вон, аккурат на Крещенье, эти вентерюшники[101] у железнодорожного конвоя армейский грузовик увели, а потом железки от этой колымаги на армейском складе обнаружились. Тамошний начальник покаялся, что выменял их на консервы у каких-то шаромыжников. Оправдывался подлец тем, что с него-де всякие триангеля начальство требует и расстрелом грозит, а где ж их достать, когда все пролетарии от станков ушли бороться с контрреволюционной гидрой. В общем, Семке-Златоусту с его промыслом нынче благодать.
— Что ж их не взяли до сих пор? — не отставал с вопросами Дмитрий Николаевич.
— Аккуратные, черти, — покачал головой Трепалов, — и лихие больно. Дела свои обстряпывают шустро, так что накрыть их не успевают, а малина у них, что твой Кроншлот[102], не подступишься!
— И все-таки нам нужно взять этих механиков, чтобы выяснить все про автомобиль, — настойчиво заявил Руднев.
Александр Максимович состроил скептическую мину.
— Три раза пытались мы к ним в ночи подобраться, да все попусту! — посетовал он. — Сад вокруг дачи порублен, так что со всех сторон дома просматриваемый пустырь саженей на десять. Дозорные замечают, и начинается такая пальба, что головы не поднять. Под эту канонаду гады уходят, как треска через дырявую сеть.
Дмитрий Николаевич задумался.
— Ночью таких не взять, — проговорил он. — Бандиты в темноте прекрасно ориентируются на местности и знают пути отхода, так что на их стороне все преимущества.
— Так не днем же идти, — буркнул Трепалов. — На свету-то всех наших перестреляют.
— Если нахрапом, то обязательно перестреляют, — согласился Руднев. — Придумать что-нибудь нужно, Александр Максимович… Давайте-ка карту Сокольников посмотрим…
Бо́льшую часть своей жизни Фоня считал, что быть бандитом очень весело. Собственно, он так считал до тех самых пор, пока сам пару месяцев назад не сделался бандитом.
До этого переломного момента свой жизни Фоня был простым помощником мастера, работающим в ремонтной
Анжанер менял мундир на рабочую робу, надевал нарукавники и очки-консервы, повязывал голову косынкой — право слово, как девка! — и с видом хирурга погружал свои умелые руки в механическую утробу железного коня.
Несмотря на свой серьезный вид и страсть какую образованность, Вася, так звали анжанера, оказался вполне себе компанейским и неспесивым малым. Он охотно болтал с Фоней, показывал ему устройство автомобиля, объяснял, как тот работает, и даже учил шоферить.
«Автомобиль, — поучал Вася своего ученика, — это, брат, воплощенная в металле свободная и прогрессивная мысль! За автомобилями будущее! Скоро, Фоня, у каждого гражданина Земли будет свой автомобиль! Люди перестанут жить в домах, а будут проживать в больших автомобилях. Представляешь, как будет удобно путешествовать или в гости ездить? Вроде ты и в гостях, а на самом деле — дома. И еще будут совсем маленькие автомобили для поездок на небольшие расстояния, скажем на прогулку или на базар. Даже у младенцев вместо колясок и у стариков вместо инвалидных кресел тоже будут свои автомобили. Так вот, брат!»
Фоню, которому больно уж нравились шикарные безлошадные экипажи, очень прельщала картина автомобильного будущего. Коли у всякого человека будет автомобиль, думал Фоня, сколько же мастеров для такого всемирного гаража потребуется? Верно, что немало! Значит, он, Фоня, в этом моторном раю со своими умелыми руками точно не пропадет и на кусок хлеба завсегда себе заработать сможет.
Однако раньше чем наступила автомобильная благодать, случилась всеобщая пролетарская справедливость, и занятые вопросами мировой революции граждане стали ремонтировать своих железных коней куда реже. Впрочем, и трамвайные вагоны оказывались в их мастерской теперь нечасто, правда не от того, что стали реже ломаться, а потому, что после национализации трамвайных депо следить за исправностью вагонов стало некому.
Фоня приуныл. Работы не было и, как следствие, не было заработка, а светлое будущее, в котором все на свете будет поровну поделено между всеми, включая, разумеется, и Фоню, наступать пока не торопилось. Фоня подумывал уж было поехать на Дон или вступить в Красную армию, но тут судьба его круто изменилась.
Однажды среди ночи в мастерскую, где выгнанный из общежития за неуплату Фоня был вынужден теперь ночевать, вломились бандиты. Они вынесли и сгрузили на подводы все, за исключением крыши и стен. Фоню они сперва хотели пристрелить, но бандитский главарь, здоровенный бугай, выговаривавший любое слово только с пятой попытки, велел своему помощнику выяснить у Фони, сподручен ли тот шоферить и смыслит ли что в моторах. Фоня на оба вопроса ответил утвердительно, и тогда атаманов помощник предложил ему присоединиться к банде. Фоня, недолго думая, согласился. А че? У бандитов жизнь сытая и веселая, не то что у мастерового в пустом депо.
Насчет сытости Фоня не ошибся, с этим в банде был полный порядок. Он даже малек округлился щеками и перестал видеть во сне чугунки с мамкиными щами. А вот с веселостью явно вышла промашка. Из всех развлечений на даче в Сокольниках, где квартировала банда, признавались только срамные девки, карты да самогон. С девками Фоня по молодости лет, любовной неопытности да, надо признать, природной брезгливости общаться не решался, в карты вечно проигрывал, а с самогона ему потом так корежило и выворачивало нутро, что какое уж тут веселье. Короче говоря, единственное, что скрашивало нудные и однообразные будни, были ночные налеты, когда от страха и лихости заходилось сердце и сосало под ложечкой, да долгие часы в сарае, где он на пару с молчаливым, но зело умелым слесарем Ефимом Сундучником, умевшим в считаные секунды вскрыть всякий замок, разбирал захваченные в ходе ночных налетов машины и агрегаты на пригодные для выгодной продажи части.
Тот день на Сокольнической даче начался как обычно и ничего особенного не предвещал. Но вдруг около полудня послышалось урчание моторов, и на поляну перед дачей выкатились два автомобиля: грузовая полуторка, на борту которой красовалась надпись: «Кино», и шикарный «Делоне-Бельвиль» с опущенным верхом.
Из кузова полуторки словно горох посыпались люди и деловито принялись выгружать какие-то ящики и еще что-то, завернутое в брезент. Начальничал над ними крепкий, армейского вида человек с зычным голосом и слегка развалистой походкой, какая обычно бывает у моряков.
В «Бельвиле» приехали пятеро.
На заднем сиденье теснились трое мужчин. Первым был одетый в старорежимную тройку неопределенного возраста невзрачный тип с усами, как у полицейского надзирателя, и блестящей залысиной, которую он то и дело вытирал огромным клетчатым платком.
Второй, годами не старше тридцати, крепкий и широкоплечий, вырядился в потешные портки до колен, длиннющие полосатые носки и клетчатый полуперденчик с начищенными до блеска медными пуговицами. На голове этого гражданина красовалась кепка с двумя козырьками и поникшими ушами, как у охотничьего кобеля. В руках он держал какую-то штуковину, похожую на жестяной чемодан с торчавшим из него огрызком подзорной трубы. Когда этот малый вылез из авто, стало заметно, что он прихрамывает.
Третьим пассажиром заднего сиденья оказалась личность и вовсе невообразимая. Это был высокий и худой словно жердь индивид с длинными иссиня-черными патлами, белой, будто вымазанной в известке, физиономией и алым ртом, в котором, как у заправского вурдалака, жутковато посверкивали два острых клыка. Оделся упырь, что твой Шаляпин: в черный фрак с белоснежной манишкой и шелковым галстуком, лакированные штиблеты и черный бархатный плащ с кроваво-красной подкладкой.
На переднем пассажирском кресле восседала страсть какая красивая гражданка в мехах и огромной шляпе, подвязанной широким воздушным шарфом, видать, чтобы не сорвало при езде. Едва автомобиль остановился, барынька выскочила из него, скинула шляпу и меховой палантин, оказавшись простоволосой и одетой в белую, до бесстыдности прозрачную рубаху, через которую, словно сквозь пар в бане, было видать все ее заманчивые округлости.
Управлял «Бельвилем» невысокий щуплый субъект в ярко-желтом пиджаке, который, вкупе с суетливыми манерами и крикливостью, делал своего обладателя похожим на канарейку. Помимо дурацкого пиджака, внешность шофера разнообразил не менее дурацкий криво надетый, смятый и запыленный парик, очки с круглыми зелеными стеклами, как у слепого, и щегольские перчатки с отстрочкой и серебристой пуговкой на запястье.
Кенарь в парике выскочил из машины и,
— Маркизов! Что вы расселись?! Велите этим идиотам ставить декорации!.. Нет! Вы только посмотрите, что эти болваны делают! Это же против света! Маркизов! Ну пошевеливайтесь, наконец! Вы же помощник режиссера!
Презрение, с которым были брошены два последних слова, навели Фоню на мысль, что с киношного языка переводятся они как «шпаныжник».
Нервный шофер меж тем продолжал лютовать и теперь набросился на мужика с чемоданом:
— Савушкин! Что с камерой? Надеюсь, все будет не как в прошлый раз? Вы проверили пленку?
Савушкин что-то пробурчал и принялся доставать из-под сидений какие-то палки и круглые жестяные банки.
Очкастый поворотился к упырю и, сбавив тон с гневного до слегка раздраженного, потребовал:
— Гражданин Дракула, извольте еще раз повторить текст! Вчера из-за вашей рассеянности нам пришлось переснимать семнадцать дублей!
После этого последнего сердитого наставления нервный кенарь метнулся к бабенке в прозрачной рубахе и принялся целовать ей руки.
— Фифочка! — воскликнул он, и голос его зашелся от восторга. — Ты так прекрасна, душа моя! И в кадре будешь просто ослепительна!
— Ах, Митя! — капризно воскликнула Фифочка. — Куда ты меня привез? Здесь грязь и заросли!
— Зато здесь такая атмосфера! — ликовал шмырь в парике. — Это же настоящая Европа!
— Это московские задворки! — топнула ногой полуголая красавица. — Подай мне палантин, Митя! Я замерзла!
Кенарь принялся кутать капризную бабу в меха, а та распалялась все больше:
— Прекрати меня лапать, Митя! Что за пошлые манеры?! На нас все смотрят!.. Ах, Митя! Я так не могу работать! Я не желаю, чтобы на меня глазело всякое мужичье!
Фифа указала рукой в сторону цитадели Семки-Златоуста, из окон которой таращились бандиты, обалдевшие от внезапного нашествия на их территорию каких-то скоморохов.
На крыльцо дачи в сопровождении нескольких приближенных вышел косноязычный главарь.
— К-к-кт-то? — грозно вопросил он и пнул своего помощника Петьку Сопача, приказывая тому вступить в переговоры с непрошеными гостями.
— Вы хто такие? — гнусаво растягивая слова, спросил Петька и сплюнул сквозь щербатые зубы.
— Мы, товарищи, снимаем пролетарское кино, — охотно объяснил Маркизов. — Революционная история про то, как румынское трудовое крестьянство и прогрессивная научная интеллигенция порешили осиновым колом угнетателя и кровопийцу графа Дракулу. Вот, товарищи, можете убедиться, у нас и мандат от наркомата просвещения имеется.
— Че? — переспросил Петька, надвигаясь на помощника режиссера и потирая кулаки. — Какое такое кино-вино? Мотайте отседова!
Маркизов испуганно заморгал и попятился.
— Но, товарищи!.. Как… Как же так?! — залопотал он. — У нас же мандат!..
Вперед выступил субъект в желтом пиджаке и решительно отстранил горе-переговорщика.
— Что это еще за возражения! — наскочил он на дюжего Петьку. — Кино, товарищи, это важнейшее из искусств! Так сам товарищ Ленин сказал![104] И вообще, товарищи, съемки согласованы с участковым милицейским комиссариатом! — Тут очкарик на полном ходу сменил интонацию со скандальной на елейную. — Граждане, мы вам совсем не помешаем! Более того, мы будем рады, если вы сами примете участие в съемках! — Он отскочил на шаг, сложил большие и указательные пальцы рук квадратом и, глянув сквозь него на Петьку, возопил будто оглашенный: — Боже, какой типаж!
Петька шарахнулся от полоумного и вопросительно посмотрел на Златоуста.
Из всей болтовни фраера осторожный вожак уяснил главное: попытайся они выставить циркачей вон, те вернутся с милицией. Такая перспектива Златоуста совсем не прельщала, поэтому он счел за лучшее согласиться на временные неудобства, тем более и ребятам какое-никакое развлечение будет. Нехай позабавятся парни! Бандитский главарь кивнул и ушел в дом, а вся банда высыпала на двор.
Тем временем к главному киношнику подошел начальник по инвентарной части.
— Товарищ режиссер, — спросил он, закуривая, — куды задник-то ставить?
— Что значит «куды»? — снова принялся кипятиться кенарь. — На фоне буковой аллеи, разумеется!
Его собеседник почесал затылок и недоуменно оглянулся.
— Да где ж здесь буки-то? — не понял он.
— Вы тупица! — завизжал режиссер. — Вон же они! — он тукнул пальцем на густые ивовые заросли прямо напротив окна златоустовской дачи. — А кресты и гроб тащите на ту сторону. Там крапива по пояс, как на настоящем английском кладбище. И свет! Свет выставьте! Где осветитель?
— Котов, подь сюды! — не вынимая из зубов папиросы, крикнул начальник чернорабочих и махнул рукой молодому задорному парню.
Тот резво подбежал.
— Товарищ режиссер велит выставить свет туды и туды, — объяснил начальник, кивая на указанные очкастым скандалистом направления.
— Это ж как же я тудысь и тудысь провод докину? — язвительно поинтересовался осветитель.
— Господи! Что за идиоты! — режиссер заломил руки, едва не сбив с головы парик. — Поставьте динаму за домом, тогда проводов в оба конца хватит.
— Легко сказать поставьте! — возмутился осветитель. — Она весит-то сколько! Пупок развяжется такую дуру таскать!
— А вы вон рабочий класс привлеките, — тут же предложил режиссер и сам обратился к бандитам: — Граждане, вы же хотите поучаствовать в съемках пролетарского кино? Нужно выставить оборудование и декорации, а потом мы вас загримируем и выдадим колья. Будете играть восставшее против помещика-вампира трудовое крестьянство.
Бандиты замялись, а потом пятеро самых молодых, включая Фоню, пошли помогать грузить и расставлять киношное барахло. В доме и на крыльце, помимо Златоуста, оставалось еще полдюжины вооруженных крепких мужиков.
Киношники рассредоточились вокруг дачи и принялись вместе с добровольными помощниками налаживать там картонные декорации и оборудование. Между ними метался взмыленный помощник режиссера, очевидно всем только мешавший бесчисленными указаниями и советами. Савушкин установил свой чемодан на треногу и теперь с озабоченным видом перебирал жестяные банки. Дракула, стоя спиной к даче, самовлюбленно смотрелся в вынутое им из кармана зеркало и репетировал то сатанинский оскал, то соблазнительную улыбку, то выражение смертной муки. Режиссер собачился с капризной Фифой. В общем, обстановка была самая что ни на есть творческая, даром что почти все участники съемочной группы являлись сотрудниками Московского бюро уголовного розыска. Исключение составляли лишь Руднев, Белецкий и Фифа Эпельгольц.
На своем участии в операции Эсфирь Шимоновна настаивала так категорично, что отговорить ее не смог не только Руднев, но даже и не склонный к сантиментам товарищ Трепалов.
— Если среди вас не окажется женщины, это будет выглядеть подозрительно, — решительно заявила она. — Кроме того, я стану отвлекать головорезов, и вы сможете окружить их незаметно.
На саркастический вопрос бывшего гальванера о том, как именно гражданка Эпельгольц собирается отвлекать бандитов, та высокомерно фыркнула, удалилась в свою гримерную, а потом вернулась одетая в пеньюар, прозрачный до такой степени, что у начальника УГРО дух захватило и он был вынужден признать, что в таком костюме товарищ актриса и впрямь станет служить серьезным отвлекающим фактором.
Надо
Особый ажиотаж вызвал вопрос о том, как загримировать Руднева и Белецкого. Необходимость этого возникала из того предположения, что раз участвующий в ночном нападении на Дмитрия Николаевича автомобиль обнаружился у бандитов, возможно, среди них же находятся и сами участники нападения, наверняка знавшие в лицо свою несостоявшуюся жертву, а заодно и того, кто вместе с ней коротал вечер в кабаке.
Не знавшие чура в своем творческом самовыражении актеры предлагали перевоплотить Дмитрия Николаевича в старца-горбуна, а из Белецкого и вовсе сделать женщину, но тут вмешался психолог Савушкин и заявил: чтобы сделать человека неузнаваемым, достаточно нескольких ярких и несуразных деталей. Найти таковые для Руднева труда не составило, но на высокую и узкую комплекцию Белецкого подобрать что-то, что впоследствии не сковывало бы ему движений, оказалось совсем непросто. Отвергнув римскую тогу, монаший подрясник и доспехи из папье-маше, остановились на классическом фраке и плаще, который кто-то из актерской братии удачно додумался дополнить гримом трансильванского монстра.
Возня киношников длилась уже с четверть часа, когда препирательства режиссера и полуголой актерки достигли своего апогея. Своенравная баба влепила кенарю звонкую оплеуху, разрыдавшись, кинулась в автомобиль и велела немедленно отвезти ее домой. Один из чернорабочих сел за руль, и через мгновенье сверкающий «Делоне-Бельвиль» исчез среди зарослей.
Вконец рассвирепевший режиссер обрушил весь свой гнев на Маркизова.
— Когда, наконец, можно будет снимать? — заорал он.
— Так ведь… Как же теперь можно? — пролепетал помощник. — Ведь Эсфирь Шимоновна изволили…
— Что Эсфирь? Что?! Черт с ней, с истеричкой! — перебил режиссер. — Кладбище готово? Я спрашиваю, готово ли кладбище и свет?!
Развалистой морской походкой подошел начальствующий по декорациям.
— Все готово, — заверил он.
— Тогда по местам и начинаем! — пролаял режиссер. — Товарищ Дракула, вам особое приглашение нужно? Идите и полезайте в гроб! Только смотрите не порвите обивку, он арендованный. И свет! Свет! Больше света!
Дракула и главный по технической части пошли за дом, на углу которого подле прилаженного к водостоку прожектора беспокойно переминался с ноги на ногу осветитель.
У крыльца остались только режиссер с помощником и чудно одетый мужик с чемоданом на треноге.
— Савушкин! — гаркнул режиссер. — Вы что, еще не готовы?!
Савушкин виновато потупился, снял свою несуразную кепку и утер ею лицо.
— Тут такое дело, товарищ режиссер, — промямлил он, — я пленку забыл заменить.
— Так меняйте! — взревел режиссер. — Чего вы ждете?!
— Да как же я ее тут заменю? Она ж засветится. Мне темная комната нужна, — не смея поднять глаз, проблеял Савушкин.
Режиссер поворотился к помощнику и протянул к нему руки так, будто намеревался схватить за горло.
— Почему вы не проверили, Маркизов?! — прохрипел он, надвигаясь на потенциальную жертву.
Маркизов отскочил и замахал руками.
— Товарищ режиссер! Товарищ режиссер! Подождите! Сейчас все решим! — затараторил он. — Попросим товарищей пустить нас к себе. Наверняка у них найдется какой-нибудь чулан… Вы позволите нам на минуточку войти, товарищ? — обратился он к подпиравшему крыльцо Петьке Сопачу. — Нам только пленку заменить.
Несколько секунд атаманов заместитель колебался, потом сплюнул и прогудел сквозь зубы:
— Ну захо́дьте…
Савушкин суетливо попытался разом подхватить и чемодан, и жестяную коробку, но рук ему не хватило.
— Идите, я донесу! — цыкнул на него режиссер. — Маркизов, вы тоже идите, поможете.
Трое киношников, в затылок которым шумно сопел Петька, прошли через сени и оказались в большой прокуренной комнате с русской печью, заплеванным полом и длинным грязным столом, на котором стояло несколько стаканов, початая четвертная бутылка с мутным самогоном и миска с солеными огурцами. Златоуст и еще двое угрюмых мужиков пили и резались в карты.
В комнате было два окна, выходивших на одну сторону, и вторая, задвинутая на амбарный засов дверь, расположенная у дальней от входа стены. У ее косяка стоял поигрывавший полуаршинным ножом крепкий верзила. Последний из шестерых бандитов, плотно сбитый невысокого роста малый, стоял в простенке окон и наблюдал за происходящим снаружи.
При появлении творческой троицы все находившиеся в комнате подобрались. Сидящие у стола прервали игру, подпиравший косяк верзила ухватил нож, как для удара, дежуривший у окна поворотился внутрь комнаты и вынул из-за пазухи наган.
Петька пихнул Савушкина в спину, так что того под тяжестью ноши вытолкнуло на середину комнаты. Споткнувшийся об него режиссер выронил жестянку и, чтобы не упасть, ухватился за угол стола. Маркизов отшатнулся и уперся спиной в дуло маузера, оказавшегося в руке у Петьки.
— Ой! — испуганно вскрикнул помощник режиссера. — Извините! Мы не вовремя?.. Нам бы только пленочку поменять… Чуланчик бы нам какой…
Трясущаяся рука Маркизова сунулась в карман, из которого торчал уголок смятого клетчатого платка.
Савушкин с обалделым видом опустил свой чемодан на пол и закопошился возле него.
Режиссер крепче вцепился в стол.
И тут произошло то, чего не ожидали не только бандиты, но и мнимые киношники.
С улицы выстрелили. В одном из окон вылетели стекла.
— Сдавайтесь, сволочи! — проорал снаружи сиплый от волнения голос Котова.
Все последующее происходило одновременно и заняло не более четверти минуты.
Ошалелый от внезапности Петька дернул курок своего маузера.
Савушкин метнулся под ноги тому бандиту, что стоял в простенке, свалил его, ухватил руку с наганом, не давая открыть стрельбу, и оба они, сцепившись, покатились по полу.
Руднев опрокинул стол на трех собутыльников, выдернул из подмышечной кобуры револьвер и выстрелил в палившего по окнам Петьку.
Под мощным ударом слетела с петель дверь черного хода, и в комнату вломился Белецкий. Неуловимым стремительным движением он разоружил кинувшегося на него с ножом бандита и, схватив его за грудки, швырнул на выбиравшуюся из-под опрокинутого стола троицу.
За окнами слышались крики и выстрелы, потом они разом стихли, и в дом ворвались несколько сыщиков во главе с Трепаловым.
Пятеро бандитов, включая Семку Златоуста, оказались обезоружены и закованы в наручники. Петька Сопач с простреленным плечом скулил и матерился в углу. Его тоже скрутили, не проявляя к раненому никакой жалости.
Все было кончено. Все до единого участники банды Златоуста — и те, что оставались в доме, и те, что находились вне его, — были схвачены. Победа сыщиков была полной, но безрадостной, потому как ценой ее стала жизнь инспектора Маркизова, в спину которого вошла пуля, пущенная в упор Петькой Сопачом.
— Какого же ты, Котов?!. — будто через силу выдавил Александр Максимович,
Семен Гаврилович, какой-то весь потерянный и ошеломленный, стоял над распростертым на полу телом Велизара Евграфовича.
— Я хотел их, гадов, штурмом… — оглядываясь на товарищей ищущим поддержки взглядом, пробормотал Семен Гаврилович.
Голос двадцатилетнего борца за народное счастье осекся, губы задрожали. Расталкивая скорбно молчавших товарищей, Котов выскочил из дома на крыльцо и завыл, размазывая по щекам крепкими пролетарскими кулаками злые жгучие слезы. Следом за ним вышел Руднев.
— Не казнитесь, Семен Гаврилович! — сказал он, тряхнув пролетарского сыщика за плечо. — Бог нам всем судья!
— Я в бога не верю! — огрызнулся Котов, не оборачиваясь и по-детски всхлипывая.
— Главное, чтобы он в вас верил, — тихо ответил ему Руднев, рассеянно глядя в упоительно высокое и пронзительно-голубое весеннее небо.
Глава 23
Обстоятельства с автомобилем выяснились быстро и исчерпывающе благодаря показаниям совсем еще молодого парня по имени Афанасий, с голода и нужды прибившегося к банде совсем недавно и бывшего при налетчиках шофером и механиком.
Ошалелый и перепуганный до полусмерти юнец рассказал, что накануне еще до утренней зорьки пригнал автомобиль на бандитскую дачу его давнишней знакомый анжанер Вася, который помимо своего интеллигентного ремесла еще и помогал златоустовской хевре сплавлять ворованные детали и инструмент. В силу наивности и необразованности Афанасий вовсе не считал уголовную коммерцию анжанера чем-то зазорным и потому выложил все как на духу.
Вася был в автомобиле не один, с ним в нем оказался еще и неизвестный Афанасию интеллигентного вида молодой человек в студенческой форме. Оба, и Вася, и его сотоварищ, вид имели шуганый, хотя пытались держаться важно и уверенно. Анжанер рассказал, что они взяли автомобиль без спросу у какого-то там важного-преважного начальника, родственника его сотоварища, чтобы пофорсить перед девками и свозить их покататься за город, но что-то там у них произошло, в результате чего обе фары начальничьего авто оказались разбитыми. Возвращать транспорт в этаком виде было никак нельзя, поскольку наказание за разбитые фары оказалось бы куда строже, чем просто за самовольно взятую машину, поэтому любители покататься по ночам решили сперва устранить поломку, а уж после каяться в содеянном.
Вася сговорился с бандитами, что те пока попридержат начальничье авто в своем сарае, а заодно помогут раздобыть новые фары взамен битых. Он обещался уплатить любые деньги, лишь бы редкие запчасти отыскались за пару дней.
— А того второго в авто как звали? — строго выспрашивал Фоню главный сыскарь, смоля одну папиросу за другой. — Ведь как-то же к нему твой Вася должен был обращаться. Неужто не слышал?
— Слыхал, — шмыгнув носом, признал Фоня. — Тока он его не по имени называл, а по прозвищу… Странное такое погоняло… Навроде «мигун» или «мигал»… Че-то, в общем, про зенки…
— Может, Мигель? — подал голос сидящий на подоконнике высокий и худой тип, который без клыков и выбеленного лица выглядел вполне по-человечьи.
— Точно! Мигель! — обрадовался подсказке Фоня. — Вот те крест, товарищ начальник, Мигелем его кликали!
Трепалов недоуменно взглянул на Белецкого и спросил:
— Чего еще за Мигель? Уголовный?
— Мигель — это по-испански Михаил, — объяснил Руднев. — Может, это был младший Фогт?
Александр Максимович хмыкнул и снова вперил суровый взгляд в задержанного.
— Фамилия у твоего инженера какая? Где живет?
Фоня залопотал, что ни того, ни другого не ведает.
— Но как-то же с ним связывались, когда слам надо было забарыжить? — настаивал Трепалов.
— Так ему через Муську записку передавали, — охотно объяснил Фоня.
После еще нескольких вопросов выяснилось, что инженер Вася хаживал в сомнительные нумера некоей Агриппины Морозовой, стоящей на учете у московских сыщиков еще при Кошко, и пользовался там особым расположением мамзели по имени Муська.
Дмитрий Николаевич нарисовал со слов задержанного портреты Васи и Мигеля, и сыщики — Трепалов, Савушкин, Руднев и Белецкий — тут же отправились в притон гражданки Морозовой, желая по горячим следам отыскать там Муську, а то, глядишь, и ее технически подкованного кавалера.
До октября семнадцатого года нумера Агриппины Морозовой по официальным бумагам значились как меблированные комнаты, предлагаемые под съем господам студентам, теперь же, в условиях пролетарской республики, они именовались студенческим общежитием имени Георга Верта[105]. Несмотря на новое название, характер заведения нимало не поменялся: и при императоре Николае, и при Керенском, и при большевиках это был самый что ни на есть обыкновенный бордель, основной клиентурой которого и впрямь были студенты, а также едва вышедшие в жизнь инженеры, врачи, литераторы и всякие прочие молодые интеллигенты. Ну что поделать, коли питала Груня Морозова, женщина необъятных форм и веселого нрава, страсть к образованной молодежи!
К появлению в своих хоромах граждан с милицейскими мандатами бандерша[106] отнеслась с пониманием и даже, можно сказать, гостеприимно, здраво рассудив, что всякий мужик при любой власти остается кобелем, а потому тонкий намек на бесплатный абонемент в ее заведение не оставит равнодушными и нынешних пролетарских сыскарей.
Потрясая монументальным бюстом и улыбаясь каждой морщинкой щедро напудренного и нарумяненного лица, Груня сладко басила в самое ухо Александра Максимовича, в котором наметанным взглядом сразу определила начальника:
— Товарищ Трепалов, душка вы наш! Да на что же вам себя лишними заботами утруждать и досмотр в наших невинных гнездышках учинять! У меня тут, свет мой, все в полнейшем ажуре! Скандальозу не бывает, девочки чистые. Я для них даже фельдшера персонального имею. А в политическом плане у меня и вовсе заведение примерное! Вот ежели изволите, Розочка и Кларочка в кумачовых панталонах для вашего удовольствия Интернационал споют. А хотите, так они еще и танец спляшут с серпом и молотом!
Бывшего матроса предложение отведать девок в кумачовых портках ничуть не смутило, но он, проявив большевистскую стойкость пред пошлыми мелкобуржуазными соблазнами, заявил, что Розочка с Кларочкой ему без надобности, а вот с Муськой он и его товарищи имеют большое желание познакомиться.
— Мусенька сейчас занята, — с достоинством сообщила бандерша таким тоном, словно шалава-Муська не в койке с каким-то охальником кувыркалась, а читала псалтырь.
— Ничего, — заверил Трепалов, — для нас на пару минут отвлечется. В какой она каюте?
Агриппина изобразила на лице смиренную покорность и, сопроводив ответ площадным эпитетом в адрес мамаши Александра Максимовича, назвала номер комнаты.
В означенном нумере сыщики обнаружили дебелую рыжеволосую девку с глуповатым лицом и молочно-белыми аппетитными телесами, а также молодого человека, в котором без труда узнали того самого «анжанера Васю», тщательно описанного златоустовским шофером Фоней.
— А ну, гражданочка проститутка, освободите помещение, — с максимально возможной для себя вежливостью потребовал бывший гальванер, — нам с вашим кавалером поговорить
Умудренная жизнью Муська подхватила манатки и выскочила за дверь, словно ошпаренная кошка, а инженер Вася растерялся. Сперва он пытался хорохориться и стал требовать каких-то объяснений, но очень быстро сник и забился в угол взбаламученной койки, неловко кутаясь в простыню.
Савушкин сгреб со стула инженерово платье и швырнул трясущемуся и продолжавшему что-то невнятно лепетать молодому человеку.
— Оденьтесь, вам сказано! — прикрикнул он на Васю, и тот принялся натягивать подштанники, не сразу изловчившись попасть ногой в штанину.
Из кармана брошенных на постель брюк вывалилось несколько сторублевых ассигнаций.
— Экий ты, Василий, богатый! — недобро усмехнулся Трепалов, подбирая деньги. — Откуда у тебя такие капиталы?
— Это не мое! — взвизгнул инженер.
— Неужто Муська подсунула? — высказал глумливое предположение Александр Максимович.
— Это мне товарищ на сохранение дал, — упорствовал Вася, запутавшись в рубахе.
— Какой товарищ? — тут же переспросил Руднев. — Не Михаил ли Фогт, которого вы Мигелем называете?
Вася поднял глаза на вопрошавшего и как был, в одних подштанниках и скособоченной рубахе, бухнулся перед Дмитрием Николаевичем на колени.
— Только не расстреливайте меня! — заголосил он, и из глаз его брызнули слезы. — Это все Мишка! Я только машину должен был достать и шоферить. А что они против вас, товарищ комиссар, дурное задумали, я не знал!
— Поднимитесь! — рявкнул на инженера Руднев. — Никакой я не комиссар, и расстреливать вас пока никто не собирается! Расскажите все, что знаете, о происшествии на Плющихе. Только сперва назовите себя.
Как оказалось, «анжанера Ваську» звали Василием Потаповичем Колечкиным. Инженером он еще пока не был, а лишь проходил курс в Московском техническом училище да подрабатывал при всяком удобном случае механиком, а кроме того не гнушался спекулировать разными железяками, которые добывал через весьма сомнительные источники вроде банды Семки Златоуста.
С гимназической скамьи Василий Колечкин крепко дружил с Михаилом Фогтом, чей папаша при царе служил чиновником казначейства, а нынче заведовал хранилищем цацек, отобранных большевиками у бывших богатеев. В отличие от Василия Михаил склонности к техническим наукам не имел, а, напротив, был до мозга костей гуманитарием, отчего и пошел учиться в университет на историко-филологический.
Историей, надо сказать, Фогт бредил еще сызмальства, правда исключительно в таинственно-авантюрном аспекте. Так, вряд ли бы Михаил сумел бы без ошибок перечислить основные реформы Екатерины Великой, зато мог часами вещать про принципиальные различия ритуалов масонских лож «Гарпократ», «Озирис» и «Изида»[107]. Еще одной страстью Фогта была Америка, правда тоже не реальная, а та, что описана в приключенческих романах с коварными индейцами, отважными креолами и прочей романтической чепухой. Михаил даже взялся учить испанский язык, но продвинулся в этом начинании недалеко, хотя и стал требовать от друзей называть его Мигелем. Значительно более успешным оказалось его освоение различных видов оружия, экзотического для наших палестин, но, если верить романам, обязательного для всякого уважающего себя жителя джунглей Амазонки, техасских прерий или мексиканских пустынь.
Года полтора назад Вася почти потерял своего друга Мигеля из вида. А когда они случайно встретились и отметили это событие в портерной непомерными возлияниями, Миша Фогт в пьяной откровенности рассказал товарищу, что он-де является членом некоего тайного общества, имеющего своей целью хранить и преумножать какие-то мистические тайны со средневековыми корнями. Вася только посмеялся над хмельными речами друга, а на следующий же день напрочь про них позабыл, и наверняка никогда бы не вспомнил, если бы Мишка Фогт вдруг не отыскал его и не попросил помощи в каком-то очень странном и мутном деле.
Мигелю требовалось, чтобы Вася раздобыл автомобиль и несколько ночей побыл бы при нем шофером. Деньги за это предприятие Фогт посулил немалые, но предупредил, что придется держать язык за зубами. Щедрость обещанного гешефта и требуемая секретность возбудили в душе Васи, имевшего опыт сомнительных махинаций, серьезные беспокойства и даже сомнения. А ежели его друг затеял учинить грабеж или — чур меня, чур! — ввязался в контрреволюционный заговор?
Колечкин решительно потребовал от Фогта объяснений, заявив, что играть вслепую ни за какие деньги не станет. Мигель начал плести в ответ всякую нелепицу в стиле его любимых романов, но стреляного воробья Васю на мякине было не провести. В конце концов, взяв с друга клятву молчать, Михаил поведал, что действует по поручению своего тайного общества собирателей старинных реликвий. Один из их братьев оказался отступником и, более того, бессовестным вором, укравшим ценный артефакт и намеревавшимся сплавить сокровище за кордон. Негодяя следует поймать и заставить вернуть реликвию. Сделать это проще всего ночью, подсторожив имевшего привычку поздних прогулок ренегата где-нибудь в темном переулке.
Услышав такое, Колечкин заартачился. Одно дело сбывать ворованные гайки, и совсем другое — охота на человека. А вдруг его порешить вознамеритесь? Тогда выходит, ему, Василию, быть соучастником убийства? Ну уж нет!
Мигель разозлился и обозвал друга дураком. Ты сам посуди, увещевал он робкого товарища, на кой черт нам этого предателя убивать, когда он нашу вещь спер и неизвестно где припрятал. Покуда не вернет, он нам живой и при полном здравии нужен. А что там дальше будет, то тебя не касается. Ты к тому никакого отношения иметь уже не будешь, и коли захочешь, так мы тебе в благодарность самое что ни на есть убедительное алиби организовать можем.
В общем, уболтал механика Васю красноречивый филолог Мигель, и все у них шло хорошо, пока касадоры[108], так Фогт окрестил их команду, не повстречались наконец с коварным предателем, который, вместо того чтобы оказаться схваченным, едва их всех не перестрелял.
На вопрос, где найти Мигеля, Василий только плечами пожал.
— Раньше он в общежитии на Малой Бронной квартировал, но после того, как мы машину в Сокольники отогнали, сказал мне, что в комнату не вернется, пока все не уляжется.
Поскольку более ничего значимого для дела анжанер поведать не мог, Савушкин погрузил его в пролетку и повез в Гнездниковский, где Василию Потаповичу Колечкину предстояло держать ответ за дружбу с налетчиками и сбыт краденого.
Руднев, Белецкий и Трепалов остались втроем.
— Да что же это такое с вами, Дмитрий Николаевич? — полушутя-полусерьезно спросил Александр Максимович. — Бдительный красноармеец назвал вас заговорщиком. Балыба считал, что вы наняли убийцу. А Фогт ставит вам в вину похищение какой-то там цацки. Может, вы чего недоговариваете, а?
Руднев пропустил шутку мимо ушей.
— Нужно найти Михаила Фогта, — сказал он озабоченно. — Похоже, и впрямь венец Барбароссы пытались украсть Хранители, но кто-то оказался ловчее, и, как говорится, вор у вора дубинку
— Я направлю наших на Малую Бронную, — отозвался Трепалов, — может, он все-таки еще там швартуется. А нет, так, глядишь, кто что знает. И отца спросим…
— Я знаю, кого еще нужно спросить, — вставил Руднев. — Дочь профессора Верховского. У нее с Михаилом Фогтом симпатия взаимная. Он мог ей довериться.
— Но доверится ли она нам? — покачал головой Белецкий. — Отца в тюрьме чуть не до сумасшествия довели, теперь еще и жениха ловим.
— Доверится, — уверенно сказал Руднев, — если к ней пойдет не милиция, а мы с тобой. Объясним ей, что ее Миша ввязался в нехорошую историю и что единственный его шанс выпутаться без последствий — рассказать нам всю правду. А еще объясним, что за Михаилом может охотиться убийца, на совести которого неизвестно сколько жизней. Вы, Александр Максимович, позволите нам переговорить с Верховской неофициальным порядком?
Трепалов коротко кивнул:
— Под мою ответственность.
В этот момент к ним подъехал автомобиль, и высунувшийся в окно молодой парень в кожанке крикнул:
— Кто из вас, товарищи, Трепалов и Руднев?.. Садитесь. Вас срочно требует к себе товарищ Горбылев.
Александр Максимович и Дмитрий Николаевич сели в автомобиль. Прежде чем тот тронулся, Руднев велел Белецкому:
— Не жди меня, поезжай к Верховской один. Что-то мне подсказывает, что у нас каждая минута на счету.
Горбылев встретил членов малого совета по делу венца Фридриха Барбароссы крепкими товарищескими рукопожатиями, словно и не было накануне неприятной сцены в квартире убиенного идеолога геополитического коммунизма. Александр Федорович казался как-то по-особому сосредоточен и собран, но за всем этим сквозили плохо скрываемые удрученность и растерянность, кои никак не вязались с образом начальника особого отдела такой серьезной и всесильной организации, как Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем.
Горбылев поднял трубку внутреннего коммутатора и отдал распоряжение не беспокоить его ни при каких обстоятельствах, а затем, выпроводив секретаршу, собственноручно организовал чай, хоть и с морковной заваркой, но зато обжигающе горячий.
— Есть что-то новое? — отрывисто спросил он Трепалова, глядя на начальника Московского бюро уголовного розыска колючим не то по причине сердитости, не то от неловкости взглядом.
В бывшем гальванере взыграл мстительный бес.
— Простите, товарищ Горбылев, я правильно понимаю, что вы сводкой происшествий интересуетесь? — спросил он, сделав настолько наивные глаза, насколько это было возможно для повидавшего жизнь и закаленного в горниле пролетарской революции матроса. — В таком случае докладываю: за прошедшие сутки в городе произошло…
Горбылев скрипнул зубами так отчетливо, что даже неустрашимый Александр Максимович счел за лучшее прикусить язык. На мгновенье в кабинете повисла напряженная тишина, казалось, готовая вот-вот разразиться бурей гнева уполномоченного по всем статьям комиссара, но Александр Федорович бушевать не стал, больше того, как-то весь понурился и болезненно сжался.
— Не надо, — тихо, будто через силу проговорил он. — Вы отлично понимаете, товарищи, о чем я вас спросил.
Идти на мировую Трепалов не желал.
— Нет, товарищ Горбылев, не понимаю, — отчеканил он. — И понимать не хочу! Потому как я вам не юнга сопливый, которого то за водкой шлют, то — гальюн чистить. Вы вчера нам однозначное приказание отдали: де'ла о похищенной короне не касаться… Правду говорю, Дмитрий Николаевич?.. Вот мы и не касаемся! Так что вопросы ваши многозначительные кому другому задавайте…
Александр Федорович шумно хлебнул горячего чая и перевел взгляд на Руднева, но тот тоже молчал. Не то чтобы он разделял замешанный на ущемленном самолюбии воинственный настрой главы новых московских сыщиков, просто жизненный опыт подсказывал, что при общении с представителями всякой государственной службы, имевшей в своем названии слова «специальная», «особая» или «чрезвычайная», предпочтительнее сперва выслушать и понять обстановку, а потом уж самому открывать рот. Впрочем, если быть до конца честными, следует признать, что демонстрируемая комиссаром неловкость была для бывшего графа целительным бальзамом, пролитым на его опаленную страхом и побитую советской властью гордость.
Поняв, что разговор придется начинать самому, Горбылев пододвинул сыщикам полную бумаг папку и коротко бросил:
— Можете ознакомиться.
Папка осталась лежать нетронутая.
— Что это? — спросил Руднев, выждав паузу, достаточную для того, чтобы до начальника особого отдела как следует дошло, что Дмитрий Николаевич тоже не считает себя юнгой.
— Документы, изъятые у Герцога, — проявляя похвальную сдержанность, ответил Горбылев и добавил: — Не все, но и этого достаточно…
— Достаточно для чего? — уточнил Дмитрий Николаевич.
— Для того, чтобы понять, кто и зачем похитил корону древнегерманского короля.
— Во-он оно как? — протянул Трепалов. — Выходит, дело окончено. Так на кой ляд вы, товарищ Горбылев, нас сюда позвали? Только от службы отрываете…
Терпение чекиста иссякло. Он саданул по столу кулаком, так что с телефонного аппарата свалилась трубка, а чернильница, жалобно звякнув латунной крышкой, выплюнула на зеленое сукно столешницы солидную кляксу.
— Не сметь обсуждать приказы! — проорал он, но тут же перегорел и потянулся за папиросами. — Революция не прощает предателей! — с жестокой интонацией произнес он, цедя слова сквозь зубы.
Руднев догадался, к кому относился грозный пассаж, и, взглядом призвав Трепалова умерить пыл, принялся листать папку.
— Александр Федорович, вы говорили, что Герцог не принадлежал ни к одной из партий, а здесь сплошь одни эсеры, — заметил он и абсолютно нейтральным тоном спросил: — Вы хотите, чтобы мы все это проштудировали, или готовы изложить нам с Александром Максимовичем выводы?
Горбылев несколько раз глубоко и жадно затянулся, очевидно стараясь заглушить едким табачным дымом грызущую душу мрачную тревогу, и, сухо откашлявшись, ровно заговорил.
— Судя по этим документам, Петр Иванович Лебедев, он же Герцог, являлся активным участником, а возможно, и главой заговора левых эсеров, рьяно выступающих за продолжение войны с Германией и призывающих к расторжению Брестского мира. Герцог считал, что только так, на волне недовольства тяготами войны, можно поднять революционную активность немецкого пролетариата. Целью заговора должен стать барон Берхард фон Пресслер, глава Фонда культурного наследия Германии, возглавляющий переговоры по возврату венца Фридриха Барбароссы.
— В чем состоит заговор? — спросил Дмитрий Николаевич. — И можно ли его предотвратить, раз о нем стало известно?
Горбылев на мгновение запнулся, словно не решаясь на ответ.
— То, что я вам сейчас скажу, товарищи, — тщательно выговаривая каждое слово, произнес он наконец, — является государственной тайной. Это вопрос международного пристижа нашей молодой республики. От него зависит безопасность…
— Будет цену-то набивать, чай не на базаре, — хмуро перебил Трепалов. — Дело говорите, товарищ Горбылев, а если не доверяете, так зачем разговор начали?
Александр Федорович стерпел.
— Когда венец был похищен и стало ясно, что отыскать его по горячим следам не удается, — объяснил он, — нарком иностранных дел написал
— Но секретный визит оказался не таким секретом, как рассчитывалось? — спросил Руднев снова запнувшегося Горбылева.
— Да, — уныло подтвердил тот. — Более того, судя по документам, собранным в этой папке, похищение короны было первым этапом заговора, организованным не из-за каких-то там, как мы все думали, корыстных целей, а лишь для того, чтобы спровоцировать приезд в Советскую республику видной политической фигуры, обреченной на смерть от руки профессионального убийцы.
Горбылев с остервенением растер окурок о дно пепельницы и снова закурил. Руднев, барабаня пальцами по столу, смотрел в пространство отрешенным взглядом. Только Трепалов выглядел нимало не встревоженным.
— И в чем вопрос? — легкомысленно спросил бывший гальванер. — Коли мы знаем об эсеровских происках, нужно дать немцам телеграмму, чтобы их… как там его?.. фон-барон, в общем, сидел бы у себя в Неметчине, а мы тут пока всех заговорщиков переловим, а там, глядишь, и кокошник их найдем.
— Отменять переговоры поздно, фон Пресслер уже пересек границу, — сухо объявил Александр Федорович, обращаясь преимущественно к Рудневу.
— Он едет через Киев? — спросил Дмитрий Николаевич.
— Нет, через Финляндию.
— Да какая разница! — снова вмешался Трепалов. — Приставить к немцу роту охраны, и дело с концом.
Горбылев от предложения бывшего революционного матроса поморщился, словно от зубной боли.
— Товарищ Трепалов, — сказал он, с трудом сдерживая раздражение, — если в качестве убийцы фон Пресслера нанят тот, кто слывет невидимкой несколько десятков лет, то нам и кавалерийская дивизия не поможет.
— А почему вдруг именно невидимка? — не унимался Александр Максимович, для которого куда привычней было иметь дело с бандитами-налетчиками, чем с заговорщиками.
— Потому что невидимка убил замешанных в деле Балыбу и Герцога, — рассеянно отозвался Руднев. — Слишком странное совпадение, скорее уж заговорщики заметают следы. Раз они используют для этого невидимку, то и основное дело поручено именно ему. — Дмитрий Николаевич обратился к Горбылеву: — Есть хоть какой-то намек на дату и место покушения?
Александр Федорович покачал головой.
Руднев несколько секунд ворошил память, а потом вынул из кармана блокнот с карандашом и принялся легкими движениями штриховать чистый лист, следующий за тем, где раньше были цифры со стены в квартире Герцога.
Эти самые цифры отчетливо проступили на грифельной штриховке, промятые предыдущей записью. Трепалов восхищенно присвистнул, а Горбылев затаил дыхание.
— Александр Федорович, фон Пресслер прибывает из Финляндии в Петроград на поезде, не так ли? — спросил Дмитрий Николаевич, разглядывая проявившиеся цифры. — Дату и время знаете?
Начальник особого отдела только кивнул.
— Эти?
Руднев пододвинул Горбылеву блокнот, обвел комбинацию цифр и вставил в нее разделительные знаки, характерные для указания дат и времени.
Чекист снова кивнул.
— Думаю, место и время покушения нам известны, — резюмировал Дмитрий Николаевич.
Горбылев прерывисто выдохнул так, словно воздух застревал у него горле.
— Я немедленно прикажу пересадить немца на другой поезд, — сказал он и потянулся к телефону.
— Подождите! — остановил его Руднев. — Ваш приказ может попасть не тому, кому следует.
Рука начальника особо секретного отдела на мгновенье замерла в воздухе, а потом упрямо легла на телефонную трубку.
— Я знаю, кому могу доверять, — сухо заявил он.
— Янсонсу и Балыбе вы тоже доверяли, — с жестокой прямотой напомнил Дмитрий Николаевич. — И Герцога считали непогрешимым.
Чекист в ответ только злобно сверкнул глазами и поднял трубку.
— Да подождите же, Александр Федорович! — Руднев прижал телефонный рычаг. — Дело даже не в благонадежности ваших сотрудников! За фон Пресслером наверняка следят. Если он пересядет на другой поезд, заговорщики, скорее всего, заподозрят, что разоблачены, и приведут свой приговор в исполнение немедленно. Ваш приказ не только не спасет немца, а, наоборот, ускорит его гибель.
Глядя на Руднева каким-то едва ли не ненавидящим взглядом и тяжело дыша, Александр Федорович положил трубку.
— Что вы предлагаете? — спросил он, не разжимая зубов, и тут его прорвало: — Рады, да?! — проорал он. — По-вашему вышло! Нам позор, а вам праздник!
— Все высказали? — с убийственным спокойствием спросил Руднев, демонстративно глядя мимо комиссара. — Тогда предлагаю вам, Александр Федорович, определиться, как мы дальше действуем. Варианта два. Первый: я встаю и ухожу, и более к делу касательства не имею. Второй: вы извиняетесь, и я излагаю вам свое предложение по предотвращению покушения.
Надо отдать должное начальнику особо секретного отдела, взять себя в руки он смог быстро.
— Простите, Дмитрий Николаевич, — произнес он и устало мотнул головой. — Простите!.. Умаялся я что-то со всем этим, вот и… Ничего такого я про вас не думаю, честно… Верите?
Руднев на вопрос чекиста не ответил.
— Ладно, — буркнул тот и усмехнулся. — Насильно мил не будешь!.. Так что у вас за идея?
— Прежде всего, нужно обеспечить полнейшую тайну нашим действиям, — принялся излагать Дмитрий Николаевич. — Для этого максимально ограничить круг посвященных и до поры до времени ничего не менять в отношении безопасности фон Пресслера. Пусть едет тем маршрутом, каким было намечено, и пусть его охраняют те, кто первоначально был к нему приставлен. На подъезде к Питеру немца перехватит другая команда, о которой никто не будет знать до последнего, и переправит его в Москву альтернативным путем под личной охраной.
— Что за команда? — уточнил Горбылев.
— Если не возражаете, в Петроград немедленно отправлюсь я вместе с кем-то из сотрудников УГРО, кого Александр Максимович назначит. Со стороны же вашего ведомства пусть будет лишь кто-то один, кто пользуется вашим безусловным доверием. Я ведь правильно понимаю, что оставить нас без надзора вы не можете?
— Не могу, — подтвердил Александр Федорович и счел необходимым пояснить: — Поймите, товарищи, дело не в том, что я вам не доверяю. Дело идет о государственной безопасности, а этим занимается ЧК.
— Кого вы к нам приставите? — тут же задал вопрос Трепалов, и по его тону было понятно, что пригляд со стороны чекистов ему как кость в горле.
— Товарища Строкину, — не задумываясь, ответил Горбылев. — Я знаю ее много лет. Она верный делу большевик, смелая, умная, имеет опыт секретных операций и открытого боя, — начальник особо секретного отдела помолчал и добавил: — А самое главное, не участвовала в деле и даже не слышала о нем до того, как несколько дней назад
Руднев, да и Трепалов тоже, предложению начальника особо секретного отдела по понятным причинам не порадовались, но возражать не стали, поскольку высказанный Александром Федоровичем аргумент в пользу благонадежности Анны был если и не железным, то уж точно убедительным.
— Когда вы сможете выехать из Москвы? — спросил Горбылев, к которому вернулась его обычная холодная и властная деловитость. — Я смогу организовать литерный за пару часов.
— Не нужно литерный, — возразил Дмитрий Николаевич. — Это привлечет к нам внимание. Мы поедем обычным, ночным. Он сейчас ходит?
— Да, ходит, — подтвердил чекист, — но идет долго и не по расписанию. Пути забиты, и диверсии случаются. Но за сутки вы точно доберетесь.
— Этого хватит, — кивнул Трепалов. — В случае чего и на перекладных докатиться можно. Чай Петроград, а не Япония.
— Мне нужно дать инструкции товарищу Строкиной, — заявил Александр Федорович. — Как это лучше сделать, Дмитрий Николаевич, чтобы избежать утечки?
Руднев на секунду задумался.
— Строкина по-прежнему дежурит при Верховском? — уточнил он и, получив утвердительный ответ, предложил: — Напишите для нее два распоряжения. Первое, для отвода глаз, нужно передать ей в больницу с кем-то, кого вы определите ей на смену охранять Верховского. В нем должно быть сказано, что профессора решено переправить и спрятать в какое-нибудь секретное место… Есть же у ЧК такие?.. Строкину вы назначаете сопровождающей. Велите ей съездить домой, собрать для себя необходимые вещи на неделю и, соблюдая полнейшую секретность, к условленному часу возвращаться в больницу. Второе распоряжение, настоящее, вручите Александру Максимовичу. Он придет к Анне домой и передаст документ ей из рук в руки.
— Дельно, — сухо бросил Горбылев и принялся писать.
Глава 24
Ехать в Петроград было решено совсем малой группой, а уже на месте по необходимости привлекать к операции питерскую милицию, для чего у москвичей имелся добытый Горбылевым мандат за подписью самого Дзержинского.
Помимо чекистки Строкиной, команда включала в себя инспектора бюро уголовного розыска Савушкина и двух гражданских — Руднева и Белецкого.
Белецкий, всю жизнь не любивший Северную столицу по какой-то и самому ему неведомой причине, на этот раз брюзжать о предстоящей поездке не стал, а, выждав подходящий момент, тихонько напомнил Дмитрию Николаевичу про два паспорта и два чемодана, которыми по завершении дела можно будет воспользоваться, решившись на марш-бросок через финскую границу. Руднев, к разочарованию друга, не ответил ни да ни нет.
Впрочем, для разочарования у Белецкого была еще одна, не менее серьезная причина: его поиски Михаила Фогта закончились ничем. В общежитии, по свидетельству соседей и коменданта, молодой человек не появлялся уже давно, и никто не знал, где он может жить.
Белецкий направился к Фогту-старшему, представился редактором университетского журнала, ожидавшим от уважаемого Михаила Ипполитовича научной статьи для ближайшего номера и желавшего заверить, что под столь интересный материал, какой они обычно получают от юного, но подающего большие надежды историка, при необходимости будет выделено две дополнительные полосы. Ипполит Эдуардович, знавший о своем отпрыске лишь то, что тот лоботряс и олух царя небесного, новости о научных трудах сына несказанно удивился, но, ослепленный родительской гордостью, подвоха не почуял и искренне посетовал, что, к превеликому своему сожалению, не знает, где проживает будущий светоч мировой науки, баловавший своим посещением отчий кров исключительно редко и только в тех случаях, когда хотел есть или нуждался в средствах.
Последним вариантом отыскать неуловимого Мигеля оставалась Ирина Верховская. Белецкому совсем не хотелось втягивать девушку во всю эту мутную историю, но делать было нечего, и он отправился по адресу арестованного профессора.
Тщательно продумывая предстоящий тяжелый разговор, Белецкий поднялся по некогда парадной лестнице и постучал в дверь. Ее открыла сильно пожилая женщина с испуганным лицом и, пряча глаза, залопотала, что Адриана Ростиславовича дома нет и, когда будет, ей неведомо. Белецкий назвался и на старорежимный лад попросил доложить о себе Ирине Адриановне. Интеллигентные манеры и речь Белецкого произвели на старушку настолько благоприятное впечатление, что она впустила его и даже предложила чаю. Белецкий вежливо отказался и повторил свою просьбу повидать госпожу Верховскую.
Пожилая женщина, оказавшаяся Ирочкиной няней, всхлипнула и запричитала, что лапушка-барышня бог весть куда уехали, ничегошеньки не сказав своей старой нянюшке. Белецкий попытался выяснить подробности, но старушка толком ничего не знала и смогла лишь сообщить, что вчера под вечер к барышне явился Мишенька Фогт — такой приятный молодой человек, да только больно робкий, все никак не решится нашей голубке предложение сделать. Застенчивый кавалер пришел не один. С ним был какой-то неизвестный няне господин, сразу видать, из бывших, очень серьезный и строгий. Гости и барышня имели непродолжительную беседу, которую почтенная старушка, естественно, подслушивать не посмела, и после Ирина Адриановна попросила помочь ей собрать вещи. Няня, как ни выспрашивала у своей любимицы, куда та собралась на ночь глядя, ответа не получила. Девушка лишь всплакнула, поцеловала морщинистую щеку старушки, велела не волноваться и пообещала при первой возможности дать о себе знать.
Белецкий задал пожилой женщине еще несколько вопросов, надеясь хотя бы получить представление о спутнике юного Фогта, но и с этим няня помочь не смогла. К гостю она не присматривалась, да и глаза у нее слабоваты стали, и память уже не та, одно может сказать: человек солидный, возраста зрелого и обращения обходительного, не то что эти голодранцы-большевики, прости господи!
В общем, розыски Белецкого не только не прояснили местоположение Михаила Фогта, но и подкинули сыщикам еще одну тревожную загадку. Дмитрий Николаевич, фактически пообещавший Ирине Верховской свою защиту и покровительство, но теперь не имеющий возможности взяться за розыски девушки самостоятельно, попросил Трепалова не откладывать поиски молодых людей, и тот пообещал приступить к делу сразу, как только ночной поезд на Петроград тронется в путь.
Отойти от перрона поезд должен был в десять вечера. К этому времени командированной команде требовалось собраться в полном составе, поэтому к семи часам уполномоченный Горбылевым Трепалов отправился к Строкиной с настоящим распоряжением и инструкциями. Поскольку из соображений секретности было решено, что все четверо сядут в поезд порознь и поедут в разных вагонах, Дмитрий Николаевич настоял, чтобы к Строкиной они пошли все вместе и согласовали свои действия у нее на квартире.
Помимо необходимости обсудить планы, настойчивость Дмитрия Николаевича объяснялась еще одной причиной, признаваться в которой он и себе-то самому не хотел и которая заключалась в наивной, как сам он понимал, надежде, что официальное совещание при свидетелях вытравит тягостную и болезненную неловкость в
Желая остаться незамеченными, сыщики прошли к маленькому двухэтажному дому в Газетном переулке за Успенской церковью внутренними дворами, намереваясь подняться в квартиру черным ходом.
Проходя мимо дровяного сарая, дверь которого была приоткрыта, Руднев вспомнил, какая холодная и сырая у Анны квартира и как женщина жаловалась на злого и жадного дворника, отказывающего ей в дровах. Не в силах противостоять душевному порыву, Дмитрий Николаевич буркнул своим спутникам какое-то невнятное объяснение, попросил подождать на лестнице и решительно направился к сараю, чтобы прихватить оттуда охапку дров. Он был уверен, что никто из соседей Анны не примет приличного вида гражданина за вора и возмущаться не станет, а если в сарае окажется не сосед, а дворник, так это еще лучше. Дмитрий Николаевич был всерьез настроен надавать вредному мужику по шее, да так, чтобы тому впредь стало неповадно обижать хрупких одиноких женщин, пусть даже те расхаживают в галифе и проповедуют феминизм.
К досаде Руднева, вместо дворника в сарае оказался какой-то тихий невзрачный тип в добротном пальто и шляпе, критически перебиравший поленья в дальнем углу. На появление Дмитрия Николаевича он даже не обратил внимания и продолжил копаться в дровах. Чтобы не выглядеть воришкой, Руднев решил обозначить себя:
— Здравствуйте! — сказал он громко.
Невзрачный тип замер, обернулся и коротко бросил через плечо:
— Добрый вечер!
— Я к Строкиной, что живет в пятой квартире. Дрова для нее, — счел нужным уточнить Дмитрий Николаевич.
Уже выходя из сарая, он догадался, что наткнулся на вора, и подумал, что надо бы позвать дворника, но снова вспомнил пустую неуютную квартиру с венскими стульями и остатком сервиза из прошлой поломанной жизни. В нем шевельнулась жалость к человеку, совсем не похожему на уличного оборванца, но вынужденного в их проклятое время таскать поленья из чужого сарая.
Друзья ожидали Руднева на верхней площадке темной черной лестницы, пропахшей запахами кухни вперемешку с помоями. Вопросов про дрова они задавать не стали: Белецкий ответ знал, а Трепалову с Савушкиным было не до того.
Стараясь, чтобы их шаги звучали на скрипучей лестнице как можно тише, сыщики поднялись в мезонин. Александр Максимович постучал в дверь, и та, взвизгнув несмазанными петлями, качнулась под его рукой и приоткрылась.
На мгновенье все четверо замерли. Трепалов распахнул створку, прислушался к царившей в квартире тишине и шагнул в крохотную кухню. Остальные вошли следом. Маленькое неуютное пространство едва вместило в себя четверых мужчин.
В кухне было темно, но из-за двери жилой комнаты лился неяркий теплый свет.
Держась неестественно прямо и скованно, Александр Максимович в три строевых шага пересек кухню и вязко замер на пороге комнаты.
У Дмитрия Николаевича захолонуло в груди. Позабыв о необходимости соблюдать тишину, он бросил на пол дрова, и те, рассыпавшись, гулко загремели о цинковое корыто. Руднев кинулся за Трепаловым, оттолкнул его и оказался в круге электрического света, смягченного оборчатым абажуром. Широко распахнутые медового цвета глаза смотрели на него удивленно и мертво.
Тело Анны лежало на полу перед изящной японской ширмой, изысканный рисунок которой был обезображен бурым потекшим пятном с аккуратной черной дырой посередине. Такое же бурое пятно расплывалось на полу, выползая из-под повернутой на сторону головы женщины, и потихонечку впитывалось в простенькую нижнюю рубашку, зажатую в руке убитой. На самой Анне были лишь панталоны и бюстгальтер, убийца застрелил ее в тот момент, когда она переодевалась.
Едва прикрытая жалким штопаным бельем нагота бледного худенького тела показалась Рудневу невыносимой. Ему хотелось выгнать всех из комнаты, перенести Анну на кровать и заботливо укрыть, словно мертвое тело могло знать стыд и холод. Но, оцепенев от накатившей на него обморочной слабости, Дмитрий Николаевич был неспособен шевельнуться.
Ему показалось, что он простоял над телом Анны целую вечность до самого конца времен, покуда все сущее со звоном не осыпалось в непроглядное серое марево. Но свершившийся апокалипсис, вероятно, был неокончательным, по крайней мере в нем уцелела крохотная кухня с нетопленной плитой и цинковым корытом, а еще Белецкий, который добивался от него чего-то по-немецки, тормоша и нависая со стаканом в руке.
Дмитрию Николаевичу хотелось закричать, заплакать, дать волю мучительному чувству, в котором мешались жалость, злость и потеря, но ни слез, ни крика выдавить из себя он не мог. Душа его коченела, как и лежавшее за стеной тело Анны, и лишь где-то в самой глубине стылого сердца нестерпимо жгла и рвалась неуемная лютая боль.
В кухню вошли Трепалов и Савушкин.
— Умерла буквально за несколько минут до нашего прихода, — сухо и бесстрастно констатировал Савелий Галактионович. — Выстрел в висок с небольшого расстояния. По положению тела и отметине на ширме я бы предположил, что стреляли от кухонной двери. Вероятно, убийца вошел по черной лестнице и по ней же вышел.
— Профессионал сработал, — хмуро добавил Александр Максимович. — Уверен, как и в прошлые разы, никто ничего не слышал и не видел… Невидимка, твою в душу мать!
Дмитрий Николаевич вскинулся. Окутавший его сознание мрак будто молнией осветило.
— Я видел! — прошептал он и кинулся к черной лестнице.
Друзья метнулись за ним.
Перебежав двор, Руднев остановился у все еще незапертой двери дровяного сарая и поднял руку в предостерегающем жесте. Сыщики достали наганы. Дмитрий Николаевич рванул дверь. Сарай оказался пуст.
Однажды в Венеции он заглянул в антикварную лавку, в витрине которой стоял огромный кубок из синего стекла. На его стенках в мельчайших деталях была изображена сцена охоты: одетые в средневековые одежды всадники на разгоряченных, украшенных изысканной сбруей конях, сопровождаемые сворой тонконогих и узкомордых гончих псов, преследовали могучего оленя с золотыми ветвистыми рогами. Участь великолепного зверя, очевидно, была уже предрешена: из его шеи торчало несколько стрел, одна из собак, ощерив кроваво-алую пасть, изготовилась к прыжку, чтобы вцепиться будущему трофею в горло. Олень рвался вперед в последнем отчаянном прыжке, запрокинув благородную голову и глядя куда-то вверх, откуда за его гибелью, должно быть, наблюдал олений бог, такой же равнодушный, как и бог человеческий.
Он смотрел на кубок и думал: как странно, этот олень умирает уже несколько столетий, но никогда не умрет. В простом сюжете художник зашифровал формулу бессмертия, над которой человечество билось на протяжении всей своей истории, да так и не смогло разгадать секрет, оказавшийся на поверку простым, как дважды два. Ошибка людей заключалась в том, что они искали способ оттянуть финальное мгновенье жизни, а оказывается, нужно было приблизиться к нему вплотную и раздробить последний миг на еще более краткие временные интервалы. По законам математики предела для
— Шедевр! Не правда ли, сеньор? Это работа самого Анджело Баровьера[110], — глуховато-гортанный голос вывел его из философской задумчивости.
От двери лавки к нему спешил хозяин, крепкий старик с темным морщинистым лицом, птичьим носом, острыми скулами и темными влажными глазами. Почтенный торговец, очевидно, никак не мог взять в толк, как это он умудрился просмотреть клиента, каждый из которых в июльскую жару, когда стены старинных особняков дышат каменным жаром, а воды каналов — смрадом затхлой воды, буквально на вес золота. Не упади на прилавок тень от фигуры застывшего у витрины туриста — старик безошибочно отличал эту категорию людей по праздному выражению лица и добротному костюму, — лавочник мог и вовсе не заметить потенциального покупателя.
— Да, сеньор, вещица исключительная! — продолжал хвастать венецианец. — Вы не можете себе представить, какие деньги мне за нее сулили! Но она не продается! Это реликвия рода Каприано. Нашего рода, сеньор. Благородного рода венецианских торговцев, известного еще при Пьетро Лоредано[111]… Да что же вы здесь стоите, сеньор? Солнце нынче совсем немилосердно. Заходите в магазин! Поверьте, мне есть чем вас удивить! А может, сеньор хочет вкусить особых впечатлений?.. О! Старик Каприано знает, как пощекотать нервы достойному сеньору! Я угощу вас вином из этой самой чаши!.. Если, конечно, сеньор не испугается испить из нее. Ведь это старинное хрустальное стекло. Знаете, как его изготавливали?.. Подмешивали свинец, поэтому, если вину дать настояться в таком кубке, оно превратится в яд. Но зато смотрите, сеньор, как это стекло блестит! Как играет проходящий сквозь него свет! Идеально!
— Нет, — возразил он. — Не идеально. Любое стекло мутнеет со временем и теряет прозрачность.
То, что в этом мире нет ничего идеального, он знал всегда. Этот недостаток вселенной вызывал в нем досаду, но расстраивал не чрезмерно. Какое ему дело до помутневшей чаши какого-то там венецианца, кости которого истлели пять столетий назад? Однако жизнь дала понять, что утрачивают прозрачность не только чаши из муранского стекла, но и фантомы. Маленький дефект в хрустале или, в его случае, досадная ошибка, и вот уже взгляд наблюдателя вместо того, чтобы слепо пройти насквозь, цепляется за несовершенство и различает скрытую игрой света материю.
После той непростительной истории с доктором он впервые задумался о том, как будет жить, когда придется оставить свое ремесло и уйти на покой. Вариантов виделось два: купить где-нибудь в Эгейском море живописный остров с домом и оливковой рощей или провести остаток жизни, путешествуя по миру и переезжая из одного очага цивилизации в другой. Оба варианта имели свои плюсы и минусы, но, главное, оба требовали определенной суммы на банковских счетах.
Проведя ревизию своих капиталов, он понял, что, при всей своей состоятельности, нужной суммой пока не располагает, а стало быть, требовалось повысить доход с оставшихся на его профессиональный век дел. В текущем моменте на увеличение гонорара рассчитывать не приходилось, он и без того выражался цифрой с неприличным количеством нулей, но ничто не мешало уповать на удачу, которая любила его, словно жадная шлюха, особенно за то, что он никогда не стеснялся ей помогать. Не сплоховал он и на этот раз.
Выданная ему инструкция была слишком детальной. Он не любил, когда заказчики ограничивали его творческое начало. Это усложняло дело. Будучи дилетантами, заказчики не имели ни малейшего представления о законе случайных вероятностей и не закладывали его в свои расчеты, тем самым обрекая план на нелепые ошибки.
Так произошло и в этот раз. В тот день и час, когда, в соответствии с инструкцией, он должен был исполнить свою миссию, объекта на месте не оказалось, а это означало, что операцию придется разрабатывать заново, определяя новое место для ее реализации: являться дважды в маленький дачный поселок, равно как и оставаться в нем, ожидая возвращения объекта, было бы неоправданным риском.
Однако в этот раз закон случайных вероятностей не ограничился только неприятным сюрпризом, но и щедро подкинул ему шанс приумножить пенсионные накопления.
В доме неудавшейся жертвы оказались вскрывающий сейф грабитель и какая-то бесчувственная баба с пробитой башкой. Позволив взломщику доделать свое дело, он встретил его в сенях, убил, а после обшарил труп и обнаружил при нем пачку бесполезных дневников и занятный список адресов с пометками, из которых однозначно явствовало, что речь идет о припрятанных деньгах и драгоценностях.
По условию его стандартного контракта, любые ценности, полученные им в ходе выполнения задания и не оговоренные как собственность заказчика, оставались ему в качестве трофея. В этот раз его добыча составляла не менее миллиона в царских рублях. Даже если бы ему удалось собрать из этого половину, он вполне мог позволить себе закончить карьеру прямо сейчас. Но он ни в чем не терпел незавершенности. Поэтому контракт нужно было исполнить до конца.
Неудавшуюся ликвидацию в поселке Зубалово пришлось отложить, поскольку объект был помещен под усиленную охрану. Зато следующее задание оказалось совсем простым. Для него понадобился лишь медицинский халат.
А вот потом… Потом произошло то, чего еще никогда с ним не происходило, потому что еще никогда закон случайных вероятностей не противодействовал ему столь рьяно… А может быть?.. Эта мысль пришла ему в голову уже после… Может быть, дело не в случайных вероятностях, а в объективных закономерностях, начало которым он положил сам в тот момент, когда позволил чужому пристальному взгляду если и не найти его, то заметить матовое пятно на его фантомной сущности.
Он подходил к небольшому двухэтажному дому за Успенской церковью в Газетном переулке в тот самый час, когда сумерки вот-вот должны окончательно пропитаться тьмой предстоящей ночи. Это было лучшее время для его работы, потому что именно тогда люди менее всего что-либо замечают. Полумрак скрадывает очертания и тени, а отсутствие полной темноты приглушает звериный инстинкт, заставляющий человека чутко реагировать на звуки и движение. Но неожиданного гостя он увидел сразу и сразу понял: что-то пошло не так.
Вместо того чтобы войти в подъезд, этот человек внезапно юркнул к черной лестнице. Если бы расстояние между ними было чуть меньше, он успел бы зайти следом и решить вопрос, но ему не хватило нескольких секунд. Поднимаясь по первому лестничному пролету, он услышал, как сперва открылась, а после закрылась дверь квартиры в мезонине. Это значило, что теперь убивать придется минимум двоих.
Он взглянул на свой хронометр
В такт хронометру его сердце отмерило шестьсот ударов. Он поднялся в мезонин, отпер отмычкой дверь, пересек темную убогую кухню и вошел в комнату. Перед цветастой ширмой стояла женщина в одном белье. Он выстрелил. Потом быстро заглянул за ширму, рассчитывая найти там гостя. Но постель оказалась пуста, а в квартире было подозрительно тихо.
Проверив уборную и прихожую, он убедился, что вошедший через черный ход гость решил выйти через парадный. Он хотел повторить тот же маневр, но услышал перебранку на первом этаже: одна из жиличек противным визгливым голосом пеняла дворнику на разбитое окно, а тот пьяно и глухо огрызался в том смысле, что нынче господ нет, а пролетариям битые окна не мешают. Дискуссия, очевидно, затягивалась, поэтому он снова поднялся в квартиру, прошел по черной лестнице, оказался во внутреннем дворе и, уже подходя к калитке, ведущей в соседний двор, увидел, что оттуда ему навстречу идут четверо.
Оглянувшись, он заметил дровяной сарай, дверь которого оказалась незапертой. Не иначе, дворник манкировал своими обязанностями не только в отношении окон. Спасибо революции!
Шмыгнув в покосившееся хозяйственное строение, он принялся наблюдать через щель приоткрытой двери, когда можно будет выйти и убраться наконец от этого будто заколдованного дома.
Вот четверо поравнялись с его укрытием… Один остановился, что-то сказал остальным и направился в сарай. Деваться было некуда, да и остаться незамеченным в пустом пространстве затруднительно. Но все же он предпринял такую попытку: отошел в дальний угол и сделал вид, что собирает дрова. Если бы в сарай вошел кто-то, кто бывал здесь регулярно, то точно не обратил бы на него внимания. Однако незнакомец отчего-то чувствовал себя неуверенно, и это обостряло его бдительность. Этот тип не только заметил его, но даже поздоровался. Ситуация оказалась патовой. Не отреагируй он на приветствие, незнакомец мог и вовсе забеспокоиться. Поэтому он обернулся и ответил так, чтобы сразу заглушить в неожиданном визитере всякий намек на тревогу.
Но неизвестный все еще продолжал нервничать и, пытаясь оправдать свое, по всей видимости, не совсем законное вторжение, назвал номер квартиры, в которую шел.
Вот тут-то он и подумал о возможной закономерности происходящего и понял, что ошибки пора исправлять. Исправлять самым надежным и радикальным способом, который никогда его не подводил.
Вслед за человеком с охапкой дров он вышел из сарая, нашел для себя новое укрытие и стал ждать.
Расчет оказался верным: прошло совсем немного времени, и все четверо вернулись к сараю. Двое из них были при оружии.
Охотники упустили зверя, и, сами того не зная, теперь поменялись с ним местами.
Глава 25
— Гражданин хороший, а давайте-ка я вам чемоданчик донесу! Хошь за пятачок, а хошь за цигарку! Чаво не жалко!
Разбитной веселый парень в обносках и лихо заломленном на затылок картузе с треснутым козырьком возник как из-под земли и преградил путь пробивавшемуся через вокзальную толкотню Рудневу. Ночной поезд на Петроград должен был отойти через несколько минут.
— Я без багажа, — сердито буркнул Дмитрий Николаевич, норовя побыстрее обогнуть самозваного носильщика.
Но тот и не собирался отступать.
— Так я и саквояжник донесть не поленюсь! — нагловато заверил он и ловко двинул плечом несговорчивого пассажира, отчего тот выронил зажатую под мышкой пачку припасенных в дорогу газет. — Пардону просим, товарищ-барин!
Молодчик так рьяно кинулся собирать газеты, что едва не сшибся с Рудневым лбами.
— Браво, Котов! — шепнул Дмитрий Николаевич, перехватывая из руки молодого человека газетную пачку, сделавшуюся немного плотнее.
— Цигарку-то за труды! А, товарищ? — немытая физиономия парня расплылась в хитрой улыбке.
— Не курю, — пресек всякую надежду на гешефт строгий пассажир и продолжил свой путь через разномастную толпу, гудящую, причитавшую, бранившуюся, толкающуюся локтями, тюками, корзинами и чемоданами.
В условиях государства социальной справедливости Дмитрий Николаевич ехал на поезде впервые, поэтому не был готов к тому, что в мягком двухместном купе, куда он приобрел билет, обнаружит пятерых попутчиков, двое из которых — крестьянского вида мужики в латаных валенках и подпоясанных грубой веревкой сибирках — источали нестерпимый запах махорки, лука и псины.
Не очень-то надеясь на удачу, Руднев отыскал проводника и, красноречиво похрустев пятирублевкой, спросил, нет ли в поезде свободного купе. Жадно облизнув губы и употребив в отношении щедрого пассажира классово неприемлемое обращение «барин», проводник посетовал на неспокойные времена и заявил, что отдельных свободных место́в, к его великому сожалению, никак нет, но что, коли их благородие не побрезгует, он готов уступить ему свое купе, а сам потеснит своего сотоварища из соседнего вагона.
Дмитрий Николаевич накинул для гостеприимного сотоварища еще одну заветную бумажку и тут же оккупировал душную камору, куда услужливый проводник в качестве комплимента подал чаю и даже оставил чайник с кипятком.
Путешествие сделалось если не комфортным, то, по крайней мере, приемлемым. Дмитрий Николаевич надеялся, что и его спутникам удалось хоть как-то обустроиться.
Наконец поезд свистнул, зашипел паром и тронулся.
Заперев купе, Руднев подкрутил фитиль керосинки и вынул из стопки газет переданный Котовым пакет.
Несмотря на убийство Анны Строкиной, план предотвращения покушения на немецкого дипломата решили не менять, поэтому Трепалов остался в Газетном переулке, а Руднев, Белецкий и Савушкин разошлись, каждый в своем направлении, чтобы независимо друг от друга через два с половиной часа сесть на ночной поезд до Петрограда.
Предложенное Рудневым предприятие, и без того рискованное, теперь виделось не на шутку опасным. Нельзя было с уверенностью утверждать, что гибель четвертого члена командированной команды свидетельствовала о разоблачении их операции, но и исключить это было нельзя, а значит, над каждым из трех оставшихся нависла смертельная угроза, не говоря уже о том, что раскрытие миссии уже само по себе обрекало ее на провал, а фон Пресслера — на смерть.
Было и еще одно, что заставляло Дмитрия Николаевича внимательно вглядываться в лица всякого встречного и поперечного. Он
Руднев был уверен и в том, что убийца тоже успел его рассмотреть и что теперь, вероятно, захочет избавиться от знавшего его в лицо свидетеля. Всю дорогу до вокзала Дмитрий Николаевич проверял, нет ли за ним «хвоста», но ничего подозрительного не заметил. Оставалось надеяться, что фантом предпочел просто исчезнуть, что в общем-то было характерным поведением для подобных сущностей.
В пакете от Котова оказалась стопка листов, половина из которых была криво и безграмотно исписана выпускником начальной школы, возглавлявшим Московское бюро уголовного розыска, а вторая — твердо и аккуратно — выходцем из юнкерского училища, руководившим особо секретным отделом Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем.
Руднев начал с записок Трепалова. Скрепя сердце он пробежался по выписке первичного врачебного заключения, в которой не было ничего неожиданного: выстрел в голову с близкого расстояния, пуля среднего калибра прошла насквозь, мгновенная смерть, следов борьбы, а также недавнего полового сношения не обнаружено.
Далее шел протокол осмотра квартиры, черной лестницы и дровяного сарая. Как и следовало ожидать, никаких следов нигде найдено не было, но вот опрос свидетелей оказался результативным.
Некая гражданка Ложкина Серафима Панкратьевна, проживавшая с мужем-инвалидом в квартире на первом этаже, и дворник Архип Гусев, тот самый гад, что не давал Анне дров, видели в интервале времени, соответствующем времени убийства, как откуда-то с верхнего этажа спустился незнакомый им человек. Появление незнакомца в доме было уже само по себе событием знаменательным, поскольку никто из жильцов не имел привычки водить к себе гостей, а что до того типа, то он и вовсе представлял из себя исключительно заметную фигуру. Это был кавказец с косматой бородой, одетый в черкеску и роскошную папаху, надвинутую до бровей. На обращенное к нему гражданкой Ложкиной пожелание доброго вечера горец не отреагировал, и женщина решила, что тот вовсе не знает русского языка, но, когда гордый джигит споткнулся о брошенную в дверях метлу, оказалось, что, по крайней мере в пределах площадной лексики, он не только виртуозно владеет русским, но и выговаривает бранные слова без малейшего акцента.
Поворот был неожиданным. Вернее, даже не поворот, а развилка, от которой отходило несколько рабочих гипотез.
Если исключить случайное совпадение, приведшее в Газетный переулок совершенно не имевшего никакого отношения к делу незнакомца в национальном кавказском костюме, стоило предположить, что это был тот же самый горец, который приходил в больницу к покойному Балыбе. То есть, если Руднев не ошибался в своих ранее сделанных предположениях, дворник и мадам Ложкина видели не кого иного, как бесследно пропавшего комиссара Янсонса.
И вот тут-то возникало слишком много вопросов, а следовательно и версий. Если ударившийся в бега Янсонс приходил к Строкиной, то что их связывало, помимо службы в ЧК? Означала ли эта встреча причастность Анны к похищенному венцу и эсеровскому заговору? Как так вышло, что Янсонс и убийца находились в доме Строкиной в одно и то же время? Может быть, охотясь на Янсонса, фантом просто шел по его следу, а Анна оказалась случайной жертвой, не вовремя подвернувшейся невидимке под руку? Но как в таком случае удалось избежать смерти комиссару Янсонсу? Снова случайность?
Ни на один из этих вопросов у Дмитрия Николаевича ответа не было, да и сил искать их он в себе не находил. Слишком уж саднило душу от мыслей о воинственной, но хрупкой женщине с удивительными глазами искристого медового цвета.
Закончив с записями Трепалова, Руднев взялся за бумаги от Горбылева.
Александр Федорович сделал для него выписки из трех личных дел: Балыбы, Янсонса и некоего Платона Ивановича Мартынова. Возле последнего имени стояла приписка: «Замена Строкиной А.».
Описание и характеристика четвертого члена команды Дмитрия Николаевича крайне изумила.
Двадцатипятилетний Платон Мартынов поступил на службу в ЧК всего пару недель назад. Все это время молодой человек числился исключительно по канцелярской части и не касался никаких оперативных дел. До этого с пятнадцати лет Мартынов работал в типографии, где его и закружила революционная вьюга, превратив из ученика наборщика в помощника составителя прокламаций.
Собственно, этим революционная деятельность товарища Платона и ограничивалась до тех пор, пока кто-то из его более боевых товарищей не порекомендовал аккуратного, грамотного и политически подкованного молодого человека в канцелярию ЧК.
Перечитав характеристику Платона Ивановича дважды, Руднев задумался. Понятно, что одной из причин столь странного выбора со стороны Горбылева, как и в случае со Строкиной, был тот факт, что молодой канцелярист вряд ли мог быть участником какого-либо заговора. Однако Дмитрию Николаевичу виделся в решении Александра Федоровича и другой резон, вот только он никак не мог определиться, какой из двух вероятней. Либо начальник особо секретного отдела давал Рудневу полный карт-бланш, сведя роль чекистов в операции к формальному присутствию представителя от их ведомства. Либо Горбылев всерьез опасался, что миссия в Петрограде может закончиться для ее участников фатально, и не хотел рисковать кем-то из по-настоящему ценных сотрудников.
Как бы то ни было, подумал Дмитрий Николаевич, главное, чтобы этот помощничек не оказался обузой, вздумав командовать или, того пуще, геройствовать в самый неподходящий момент.
Отложив личное дело Мартынова, Руднев принялся изучать выписки из дел Балыбы и Янсонса. Они были скудными и с большим количеством купюр, за которыми, очевидно, скрывались сомнительные эпизоды биографии комиссаров. Что поделаешь, революция — дело не только идейных героев, но и отъявленных негодяев! Дмитрию Николаевичу это было хорошо известно хотя бы даже по печальной статистике кровавых эксов[112] и политического террора, не говоря уже о личном опыте общения с отдельными представителями рабоче-крестьянской власти.
Балыба, как уже ранее выяснил Трепалов, был сиротой, воспитанным в богадельне. Сведений о его детстве и юности в бумагах не содержалось, скорее всего, мальчишкой он оказался на улице и весь его нежный возраст прошел среди ворья и прочего криминального контингента. В революцию товарищ Балыба пришел только в двадцать семь лет и сразу оказался в боевой ячейке, функции которой не раскрывались, но, судя по тому, что действовала она то в Новгороде, то в Одессе, то в Варшаве, то в Екатеринодаре, то есть в городах, отличавшихся не столько революционной, сколько торговой и банковской активностью, задачей боевой ячейки были как раз экспроприации. Три раза Балыба оказывался
Биография Янсонса была куда более героической. Сын католического священника из маленького курляндского поселка Атари, он в шестнадцать лет вопреки родительской воле уехал в Санкт-Петербург, где первое время работал посыльным в гастрономе Рогушиных на Невском. Однако уже через пару месяцев Янсонс оказался по уши вовлеченным в подпольную революционную деятельность. Он участвовал в организации стачек, занимался агитацией в рабочей среде, распространял запрещенную литературу. Еще через год Янсонс оказался арестованным и сосланным в Тобольск. Из ссылки бежал и перешел на конспиративное положение. За последующие десять лет одержимый идеями Маркса сын курляндского пастора пять раз побывал в тюрьме и еще дважды отправлялся в ссылку. При этом из личного дела были вымараны подробности того, чем занимался Янсонс в свободное от тюрьмы и ссылок время. В октябре семнадцатого Янсонс оказался в числе тех, кто штурмовал Зимний дворец, а в декабре стал одним из первых сотрудников ВЧК, проявив себя непримиримым борцом с контрреволюционным элементом. На этом жизнеописание славного комиссара заканчивалось.
Сведений, конечно, было негусто, но кое-какие выводы напрашивались. Во-первых, отметалось предположение Трепалова, что Балыба обзавелся татуировкой в тюрьме или на каторге, куда он, если верить личному делу, никогда не попадал, разве что в малолетстве успел побывать в исправительном доме. Во-вторых, в личных делах обоих чекистов ни разу не упоминались эсеры, из чего с большой долей вероятности следовало, что участие этих двоих в заговоре обуславливалось не убеждениями, а исключительно корыстным интересом. И в-третьих, у Руднева возникло предположение о преступной схеме, которая могла быть организована комиссарами. Например, так: арестовывая представителей контрреволюционных классов, Янсонс удерживал часть конфискованного буржуйского добра, а Балыба по старым связям помогал сплавлять похищенные ценности. В схему укладывался и продажный адвокат Косторецкий, и даже Хранители. Хотя оставался вопрос, как все это могло быть связано с эсеровским заговором.
Изучив бумаги, Руднев не без труда приоткрыл закоптелое окно и методично сжег все страницы до единой, старательно выгоняя дым, запах которого, несмотря на паровозную гарь, мог привлечь любопытных или особо бдительных пассажиров.
Покончив с конспирацией, Дмитрий Николаевич притушил керосинку и, сунув под голову свернутое пальто, устроился на узкой, застланной сбитым войлоком полке в надежде хоть немного поспать. Поезд считался скорым и делал остановки всего лишь на пяти станциях, так что у него оставалось еще несколько часов до первой — в Твери, — где четверо командированных должны были выйти на платформу и дать друг другу знать, кто из них где едет.
Однако, как и предупреждал Горбылев, поезд шел медленно, то и дело останавливаясь и пропуская темные гремящие эшелоны, пытавшиеся прорваться в голодную Северную столицу с хлебом или везшие к неспокойной западной границе вооруженных старыми винтовками, несгибаемой верой в правоту своего дела и мечтой о счастье трудового народа всего мира молодых защитников новой России. Так что, когда поезд остановился напротив окруженного галереей чугунных колонн творения академика Желязевича[113] и проводник прошелся по вагону, выкрикивая: «Тверь!.. Тверь!.. Стоим двадцать пять минут!.. Тверь, граждане!», было уже без малого четыре утра. Оно и неплохо, поскольку углядеть друг друга в рассветном сумраке членам команды было куда проще, чем в ночной темноте.
Ежась от утренней сырости, Дмитрий Николаевич спрыгнул с подножки и тут же едва не оказался смят рвущейся в вагон бабой с огромной корзиной в руках, из которой едко тянуло вяленой рыбой. Баба обругала Руднева недобитым буржуем, а когда в ответ он, приподняв шляпу, не без ехидства проговорил: «Excusez-moi, Madame!»[114], еще и пожелала сдохнуть окаянному. Затем, с трудом протиснув корпулентный зад в узкий дверной проем, торговка двинула по вагону, бойко и крикливо предлагая свой товар.
На платформе возникло оживление. Пассажиры входили и выходили, тащили багаж и лениво, видать по причине раннего часа, переругивались. Кто-то торопился в поиздержавшийся в условиях пролетарской революции буфет, кто-то торговался с кантюжниками, продававшими всякую домашнюю снедь и самогон.
Руднев размеренным шагом двинулся от первого вагона к концу поезда.
Первым он заметил Савушкина, который, балагуря и рассыпая соленые шуточки, пытался выменять на папиросы у смешливой молодки кулек вареной картошки. Взяв торговку не столько выгодной меной, сколько сокрушительным обаянием, Савелий Галактионович получил свое и расположился для завтрака на стоящей поблизости скамье. Когда Дмитрий Николаевич поравнялся с ним, Савушкин невзначай оторвался от трапезы и указал взглядом сперва на ближайший вагон, а потом на соседний, подле которого Руднев разглядел знакомую высокую и худую фигуру.
Белецкий вид имел скучающий. Без всякого интереса он разглядывал здание вокзала и суетящихся на платформе граждан. Лишь на мгновенье его равнодушный взгляд задержался в той точке пространства, где праздно фланировал Руднев, а Савушкин со свойственным молодому организму аппетитом уплетал картошку. Белецкий увидел обоих и понял, что и они его видят.
Оставалось найти четвертого члена команды, внешность которого была известна только Дмитрию Николаевичу, и то по описанию из личного дела. Вопреки ожиданиям, это оказалось совсем нетрудно.
Из общего вагона выскочил нескладный молодой человек в студенческой шинели без петлиц. Сделал он это так неловко, что было ясно: парня грубо выпихнули, поскольку он мешался в дверях.
Двадцатипятилетний Платон Мартынов выглядел значительно моложе своих лет, так что мог сойти не то что за студента, но даже за гимназиста. Лицом юный чекист более всего напоминал барчука с парадного портрета восемнадцатого века: те же ангельские кудри, те же пухлые, румяные и гладкие, как у девицы, щечки и те же телячьи глаза с огромными бархатными ресницами.
Оказавшись на платформе, Платон тут же начал вертеть головой, шаря по толпе очумелым взглядом, и, обнаружив наконец Руднева, сперва просиял, а после, глупейшим и очевиднейшим образом симулируя безразличие и фальшиво насвистывая Венгерский танец Брамса, двинулся в сторону Дмитрия Николаевича.
Руднев мысленно застонал. Такого балбеса он не то что не ожидал, но даже не мог себе вообразить. В голове Дмитрия Николаевича на полном серьезе промелькнула мысль, что хорошо бы подстроить как-нибудь так, чтобы этот революционный недоросль прямо тут, в Твери, отстал бы от поезда.
Тем временем товарищ Мартынов был уже совсем близко к Рудневу. Молодой человек демонстративно смотрел в сторону, но при этом так косился на Дмитрия Николаевича, что, право слово, рисковал заработать косоглазие.
Вдруг за его спиной раздался пронзительный женский крик: «Грабят! Убивают! Караул!». Руднев обернулся. В десяти шагах от него двое лихого вида парней рвали из рук приличного господина добротный кожаный саквояж. Господин сопротивлялся, а его спутница отчаянно вопила. Свидетели происшествия кинулись врассыпную, и лишь пара отчаянных смельчаков сделали попытку вмешаться, но тут же пожалели о своей храбрости. Один из налетчиков выхватил наган и пальнул в воздух. Упрямый владелец саквояжа выпустил наконец свою ношу. Бандит еще раз выстрелил поверх голов.
Туда же, поверх голов напуганных пассажиров, был устремлен и взгляд Руднева. Там с подножки соседнего вагона за происходящей сумятицей внимательно и бесстрастно наблюдал человек в форме проводника. Но внимание Руднева привлекло не бездействие железнодорожного работника и не демонстрируемое им равнодушие к творившемуся беззаконию, а лицо. Лицо, которое он узнал и которое менее суток назад видел в дровяном сарае в Газетном переулке.
Нужно было что-то срочно предпринять, но сообразить, что именно, Дмитрий Николаевич не успел: его смел с ног и опрокинул на спину неистовый ураган, оказавшийся на поверку розовощеким молодым человеком в студенческой шинели. Несмотря на неожиданность, Руднев практически сразу оказался на ногах — благодаря тренировкам Белецкого он, едва ли не как кошка, умел при падении моментально возвращать себе устойчивое положение, — а вот Платон Иванович явно не обладал должной ловкостью, и потому вся энергия его броска преобразовалась в звонкий удар головой о перрон.
Первым делом Руднев кинул взгляд на подножку, где за мгновение до этого он видел невидимку. Подножка была пуста. После Дмитрий Николаевич оценил ситуацию с грабителями. Там все обошлось без жертв, но шансов на поимку бандитов не было никаких: один из них как раз перемахивал через сцепку, а второй уже скрылся за вагоном.
Только после этого Дмитрий Николаевич повернулся к товарищу Мартынову. Образцовый канцелярист сидел, слегка пошатываясь, и зажимал рукой лоб и правый глаз. Сквозь пальцы на шинель капала кровь. Руднев склонился к молодому человеку и отнял его руку от лица. Бровь у того была рассечена и сильно кровила.
— Зажмите так, — приказал он, прикладывая к ране собственный платок.
— Я… Я ничего… Я сейчас… — пролепетал Платон, обмякая.
Дмитрий Николаевич поднял парня, взвалил на плечо и потащил к своему вагону. Он очень надеялся, что тот потерял сознание с перепугу, а не из-за серьезной травмы.
Чрезвычайно услужливый проводник, уже получивший от Руднева червонец и явно рассчитывавший, что этим щедрость взыскательного, да еще и сердобольного пассажира не ограничится, помог занести Платона в купе и потрусил искать доктора. К этому моменту молодой человек практически пришел в себя и теперь сконфуженно таращился на Дмитрия Николаевича, хлопая своими мохнатыми ресницами.
Руднев сходил к титану, принес в чайнике воды, отыскал в маленькой кладовке чистое полотенце и принялся смывать с виноватой физиономии кровь. В Дмитрии Николаевиче клокотала такая злость на глупого малого, что он не сразу смог заговорить, боясь обругать юного чекиста последними словами. Платон же Иванович открыть рот первым не решался.
Наконец, малость остыв, Руднев спросил:
— Мартынов, какого черта вы вздумали на меня кинуться? Что за цирк?!
— Я решил, товарищ Руднев, что этот бандит в вас целит, — промямлил молодой человек.
— Называйте меня Дмитрием Николаевичем! — рявкнул Руднев.
— Дмитрий Николаевич, — послушно повторил Мартынов и продолжил свои дурацкие объяснения. — Я хотел вас от пули закрыть… Товарищ Горбылев сказал, что вы, тов… Дмитрий Николаевич, в нашей операции главный человек. Мозг, который нужно беречь!
— Вы бы свой мозг поберегли, Мартынов, если он у вас есть, конечно, — буркнул Руднев. — Как голова? Кружится? Болит?
— Не… Только над бровью щиплет, — заверил Платон и попытался пощупать разбитую бровь перепачканными в перронной пыли пальцами, но Дмитрий Николаевич откинул его руку.
Тут в дверь постучали, а после в нее просунулась голова проводника, сообщившего, что он привел немца-доктора. Почтенным эскулапом оказался не кто иной, как Белецкий, имевший при себе свою дорожную аптечку. Он вполне умело промыл рану, прижег йодом и заклеил пластырем, не проронив при этом ни слова. Руднев тоже насупленно молчал, воздерживаясь от каких-либо комментариев.
Когда перевязка была закончена, Дмитрий Николаевич велел Платону возвращаться на свое место и без указаний носа из вагона не показывать, Белецкому же сделал неприметный знак остаться.
— Хотите, чтобы я потихонечку скинул этого болвана с поезда? — не то в шутку, не то всерьез спросил Белецкий, когда они с Рудневым остались вдвоем. — Обещаю сделать все аккуратно. Максимум он рассадит себе вторую бровь… Ну еще, пожалуй, колени и локти.
— Белецкий, я видел невидимку, — игнорируя заманчивое предложение друга, объявил Руднев.
— Im Zug?[115] — уточнил враз сделавшийся серьезным Белецкий.
— Да. Он был одет в форму проводника. Уверен, что он меня тоже видел и узнал.
— Eine Chance, dass Sie falsch liegen?[116] Проводник — слишком заметная фигура. Er hat immer versucht, unsichtbar zu sein.[117]
— Как раз все наоборот, Белецкий! — возразил Дмитрий Николаевич. — Форма проводника для него — лучшая маскировка. Вероятно, он не видел, в какой именно вагон я сел в Москве, поэтому ему требовалось прочесать весь поезд. А кто, как не проводник, привлечет наименьшее внимание, разгуливая по вагонам и заглядывая в купе?
Белецкий помрачнел.
— Интересно, в его планы входит только убийство немецкого искусствоведа или вы, Дмитрий Николаевич, теперь тоже в его списке? Wir müssen ihn finden, bevor er wird dich erkennen.[118] Осмотрим поезд после отправления. Сейчас невидимка может прятаться где угодно, в том числе на станции. Нарисуйте мне его портрет.
Руднев вынул блокнот и изобразил несколько ракурсов неприметного человека в фуражке проводника.
— Мы не можем устраивать тут облаву, — сказал он, отдавая рисунок Белецкому, — это опасно для пассажиров. Он не оставляет свидетелей, а стреляет, как машина. Случись что, жертв не избежать. И так-то неизвестно, по своей ли воле проводник одолжил ему форму.
— В таком случае, Дмитрий Николаевич, was schlagen Sie dann vor?[119]
— Нужно заманить его в это купе.
— Ловля на живца?
— Белецкий, я не вижу другого выхода! Завлечем его в ловушку.
— Думаете, он успел отследить вас, пока вы таскали на себе leiblichen Hülle?[120]
— Не уверен, но до отправления поезда есть еще
— Лучше спрятаться только вам, — перебил Белецкий, — а я останусь в коридоре, чтобы точно его заметить и не упустить. Меня он, вероятно, в лицо не знает и вместе с вами не видел, так что я для него случайный пассажир. Когда он появится… если появится, я подам вам условный знак, например спрошу его, на сколько мы выбились из расписания.
Руднев согласился и снова вышел на платформу, а Белецкий занял его место в том самом купе, откуда Дмитрия Николаевича выгнало слишком тесное соседство и мужицкий дух.
Пройдясь вдоль поезда туда-сюда, Руднев заметил что-то на рукаве своего пальто и принялся недовольно отряхиваться. Он так увлекся, что вскочил на подножку лишь в тот момент, когда поезд тронулся и тихонько пополз вдоль перрона.
Оставив пальто так, чтобы его было видно в приоткрытую дверь, Дмитрий Николаевич прошел в противоположный конец вагона и заперся в уборной. Оттуда было отлично слышно, как открывается дверь тамбура, через который только и мог пройти невидимка, поскольку вагон был первым.
Поезд уже подъезжал к мосту через Волгу, когда до слуха Руднева донесся характерный щелчок замка и гул открытого тамбура. Кто-то неторопливо прошел мимо уборной, не преминув дернуть ручку, но не остановившись.
Дмитрий Николаевич досчитал до десяти и тихо приоткрыл дверь. Видеть коридор он не мог, зато отчетливо услышал голос Белецкого:
— Простите, любезнейший, когда мы планируем прибыть в Петроград? По моим часам мы уже катастрофически опаздываем.
Тут поезд въехал на мост, и дальнейший разговор потонул в грохоте колес.
Руднев шагнул в коридор.
Его друг стоял в нескольких шагах от каморки проводника, из-за его спины была видна фуражка и плечи человека в форменном кителе. Больше в коридоре, слава богу, никого не было.
Мнимый проводник сунулся в рудневское купе. Белецкий двинулся следом. Дмитрий Николаевич прибавил шагу.
Когда Руднев дошел уже до середины вагона, прогремел взрыв.
В лицо Дмитрию Николаевичу полыхнуло жаром, ударная волна отшвырнула обратно к тамбуру. Уже проваливаясь в глухую бездонную темноту, он успел почувствовать, как срывает связки в отчаянном крике: «Бе-лец-ки-ий!»
Глава 26
Дмитрий Николаевич сидел на железнодорожном косогоре, привалясь спиной к облицованной неотесанными плитами опоре моста, и с болезненной сосредоточенностью наблюдал за стайкой каких-то серо-пятнистых птах, хлопотливо и бестолково суетившихся в подернутых сочно-зеленой дымкой молодой листвы ветвях густого ивняка. Птицы, наверное, галдели, щебетали, свистели, чирикали, но он этого не слышал. В ушах его гудело, словно десяток колоколов били в набат… Хотя нет, это был не набат, а погребальный перебор…
«Белецкого больше нет… Нет… Нет…» — вторила колоколам простая и безысходная мысль, казавшаяся запредельной для понимания Дмитрия Николаевича. Все его естество противилось ей, не желая не то что принимать, но даже допускать возможность ее принятия.
«Нет… Нет… Нет…» — гудели колокола, а он пытался с ним спорить: «Нет! Нет! Нет! Быть не может!» Не может такого быть, что не стало Белецкого! Не может, потому что ангелы-хранители не уходят раньше своих подопечных… Даже если эти ангелы из плоти и крови!
Чем-то напуганная стайка птиц разом поднялась и взмыла в небо, словно Господь Бог поманил пернатых к себе в высокую хрустальную высь… Туда, куда так рано ушли отец, мать, сестра, оставив Митеньку Руднева одного-одинешенька на этой скорбной Земле. Но осиротевшего мальчишку не оставил Бог, приставив к Митеньке ангела-хранителя в лице замечательного человека, наделенного множеством талантов, главными из которых были верность и преданность. Этот человек исключительного ума, безупречной честности и благородного мужества встал у Дмитрия Николаевича за плечом, расправив ангельские крылья, размаха которых хватало, чтобы укрыть от любых невзгод, а силы — чтобы поднять, когда ему, Рудневу, не хватало своих сил подняться. Во всякий момент жизни Дмитрий Николаевич неизменно ощущал защиту и поддержку этих крыльев, и оттого ему было не страшно жить, и не страшно умирать, а теперь… Теперь Руднев чувствовал, что земля ушла из-под ног и он кубарем летит в пропасть, не находя за что ухватиться, чтобы остановить это безудержное падение.
Сверху посыпались камешки и комья земли. Руднев обернулся. От железнодорожного полотна, неловко припадая на калечную ногу, спускался Савушкин.
В голове Дмитрия Николаевича забилась, заметалась, словно пойманная в силок птица, отчаянная безумная мысль: «А может, все хорошо? Вот сейчас Савушкин скажет, что Белецкий жив и здоров! Ну, пусть не здоров! Пусть ранен! Пусть даже серьезно ранен! Белецкий сильный! Он выкарабкается!..»
Савелий Галактионович подошел и посмотрел так, что Руднев все понял.
— Нашли? — спросил он, с трудом узнавая свой голос за гулом навязчивых колоколов.
Савушкин только кивнул.
Дмитрий Николаевич вскочил.
— Я должен увидеть!
— Нет! — Савелий Галактионович преградил Рудневу дорогу и пихнул в плечо, принуждая сесть. — Нет!.. Он бы не позволил!.. Он бы не хотел, чтобы вы видели его таким…
В душе Дмитрия Николаевича поднялась жгучая удушливая волна гнева. Он был готов ударить Савушкина, но волна тут же отхлынула, оставив после себя пустоту и бессилие.
Савелий Галактионович вынул что-то из кармана и протянул Рудневу. Это был золотой брегет с погнутой крышкой.
Руднев принял часы так бережно, будто это было живое существо. Повозившись с замочком, он смог открыть и прочел: «Храни вас Бог! Мария».
На этот раз Бог не уберег… Дмитрий Николаевич наконец понял это… Он держал в руке разбитые часы, стрелки которых замерли под расколотым стеклом в тот самый миг, когда перестало биться сильное и благородное сердце его друга.
— Спасибо, Савелий Галактионович, — поблагодарил он Савушкина, сам точно не зная, за что: за переданные часы, за то, что удержал, или за то, что разделял немую скорбь по Белецкому.
Савушкин опять молча кивнул, а потом как-то странно взглянул исподлобья.
— Что еще? — спросил Руднев.
— Мы нашли только одно тело, — ответил Савелий Галактионович. — Не понимаю, как это могло произойти, но невидимка исчез.
Из-за происшествия движение по мосту оказалось перекрытым до глубокого вечера. Хотя мощности взрыва не хватило, чтобы повредить паровоз, вагон пострадал сильно, а кроме того, оказались погнутыми несколько пролетных конструкций, так что им требовался инженерный осмотр на предмет надежности.
Человеческих жертв, кроме погибшего Белецкого, к счастью, удалось избежать. Пострадавших тоже было немного. В ближайшем к месту взрыва купе пассажиры получили различные травмы, но все нелетальные, еще несколько человек ушиблись из-за резкого торможения. В числе пострадавших также значился Руднев,
Наконец поезд отогнали обратно на вокзал в Тверь, где отцепили поврежденный вагон. В начале десятого остальной состав был готов продолжить свой путь в Петроград, и тут Дмитрий Николаевич заявил, что возвращается в Москву. Савушкин встретил это решение с молчаливым пониманием и объявил, что в таком случае дальше тоже не поедет, так как лично отвечает за Руднева и одного его не отпустит.
Отступничество сыщиков потрясло Платона Мартынова до глубины души.
— Как же так, Дмитрий Николаевич?! Вы должны ехать! Просто обязаны! — кипятился канцелярист.
— Я должен похоронить Белецкого, — глухо ответил Руднев, давая понять, что разговор окончен.
Но молодой чекист продолжал упорствовать.
— Ваш друг погиб за дело революции! — патетично провозгласил он. — Мы подхватим выпавшее из рук павшего товарища знамя…
— Заткнитесь, Мартынов! — проскрежетал Дмитрий Николаевич, у которого и без этого глупого кукареканья до тошноты болела голова, а на душе было черным-черно. — Революция — это ваше дело, а не мое и не Белецкого. Хватайте знамя, поднимайтесь в кавалерийскую атаку, бросайтесь на амбразуру, что хотите делайте, но без меня.
— Но ведь есть приказ товарища Горбылева! — попытался разыграть новую карту молодой человек.
— Горбылев может приказывать вам. Мне и Савелию Галактионовичу ваш начальник не указ.
Поезд на Петроград дал предупредительный свисток, и проводники начали поторапливать замешкавшихся пассажиров.
— Но ведь убийца уцелел! — с отчаянием воскликнул Платон, вскакивая на подножку. — Это значит, что он доберется до Петрограда и там убьет дипломата! И тогда все! Опять война!
— Ничто не мешает вам остановить убийцу без меня, — отрезал Руднев. — Вы знаете, где и когда произойдет покушение. У вас в Петрограде боевые отряды. Справитесь!
— Дмитрий Николаевич, но невидимка отчего-то именно вас пытался убить! — бестолковый малый неожиданно продемонстрировал недюжинный аналитический талант. — Значит, он именно вас опасается, потому что знает: только вам под силу его остановить! Вы не можете вот так просто оставить дело!
— Вы, Платон Иванович, сказок про волшебных витязей перечитали, — устало ответил Руднев. — В реальности, даже в революционной, такие незаменимые герои не встречаются. По крайней мере, я точно не из их числа. Так что желаю вам удачи, а с меня хватит. И так уже цену уплатил непомерную.
— Но, Дмитрий Николаевич!..
Поезд тронулся. Руднев отвернулся и пошел прочь.
Дмитрий Николаевич стоял посреди темной комнаты, где пахло пылью и книгами. Чтобы зрение быстрее привыкло к темноте, он сильно зажмурился и выждал несколько секунд. Снова открыв глаза, он смог различить очертания мебели и массивные складки оконных портьер, за которыми таилась беспроглядная ночь. Единственным источником света в этой почти осязаемой тьме была узкая полоска теплого уютного света, пробивавшаяся через приоткрытую дверь у дальней стены.
Натыкаясь на едва различимые кресла, диван и столик, Дмитрий Николаевич прошел через комнату и заглянул в дверную щель. Там оказалась парадная гостиная его пречистенского особняка.
Посреди залы стояла высокая, под самый потолок, пахнувшая талой хвоей и острым морозцем густая новогодняя ель. На полу под ней помещался деревянный ящик, доверху заполненный ватой и папиросной бумагой, среди которых что-то празднично блестело, искрилось и переливалось хрустальными бликами. Подле ящика стояла на коленях его сестра, бережно разворачивала игрушки и передавала матери, а та подвязывала их к пушистым ветвям. Там, где мама не могла дотянуться, ей помогали отец и Белецкий.
— Мамочка, смотри, это моя любимая! — Софи с восторгом разглядывала фарфоровую балерину в пачке из шелковой ленты и в короне из золотой фольги. — Папочка, повесь ее, пожалуйста, повыше! Да, туда! На самый верх!.. Ой, а это гусар! Митенька его очень любит! Нужно их с балериной рядом повесить! Белецкий, помоги!.. Ах, какая прелесть — наша елка! Правда?
«Правда», — прошептал Дмитрий Николаевич, любуясь таким родным и пронзительным счастьем, от которого замирало сердце, а на глаза наворачивались слезы.
Ему нестерпимо захотелось толкнуть дверь и оказаться около волшебной елки, выбирать игрушки и развешивать их вместе со всеми. Стало даже обидно, что он здесь в темноте, а они там и совсем не вспоминают о нем. И тут мать, будто услышав его мысли и почувствовав его тоску, спросила:
— А где же Митенька? Отчего никак не идет?
— Я сейчас приведу его, — отозвался Белецкий и направился к двери, за которой стоял Руднев. — Дмитрий Николаевич! — позвал он. — Дмитрий Николаевич!
Восторженное ликование наполнило душу Руднева, он распахнул дверь и шагнул навстречу свету…
— Дмитрий Николаевич! Дмитрий Николаевич! Очнитесь!
Свет исчез. Исчезла елка и темная комната за спиной. Он лежал на жесткой полке. Стучали колеса. Откуда-то тянуло сквозняком и табачным перегаром. Савушкин с испуганным лицом склонился над ним и тряс за плечи.
— Дмитрий Николаевич! Дмитрий Николаевич! Вы меня слышите?..
— Вы так орете, Савушкин, что вас слышит весь вагон… Какого черта вы меня разбудили?
Руднев с трудом подтянул себя в сидячее положение.
— Вы не дышали! Я решил… Решил, что вы умерли…
Савушкин сдернул с вешалки свой бушлат и, скомкав, сунул Рудневу под спину, пытаясь устроить Дмитрия Николаевича поудобнее.
— Тоже мне сыщик! Живого от мертвого не отличаете, — Дмитрий Николаевич попытался усмехнуться, но оказался способен только скривить губы. — Да не суетитесь вы, Савелий Галактионович! У меня от вас голова кружится!
— Она у вас от контузии кружится! Вам в больницу надо!
Руднев отмахнулся.
— Вы, Савелий Галактионович, лучше чаю раздобудьте, уж раз поспать не дали…
— А вы не помрете без меня?
— С тем же успехом, что и при вас, так что идите смело…
Савушкин исчез за дверью. В том, что он добудет чая, а то еще и какой-нибудь снеди, сомнений не возникало. Для того, кто умудрился обеспечить отдельное купе на двоих в забитом до предела поезде, вопрос провианта представлял собой сущий пустяк.
Руднев попытался вдохнуть полной грудью и почувствовал, как сдавило виски и холодно закололо в груди. И впрямь не помереть бы раньше времени… На губах появился соленый вкус, а на лацкан пиджака капнула густая капля крови. Черт, теперь вот еще и кровь носом пошла! Увидит Савушкин и, чего доброго, в самом деле определит в больницу!
Савелий Галактионович вернулся минут через пять, имея при себе два стакана в латунных подстаканниках, чайник с кипятком, завернутую в лоскуток щепотку душистой заварки и кулек из смятой газеты, в котором на поверку оказались дольки сушеных яблок.
— Дмитрий Николаевич! — ахнул он, обнаружив Руднева сидящим с запрокинутой головой и зажимавшим нос насквозь пропитавшимся кровью платком. — Вот я же говорю!.. Контузия
— Сперва давайте доедем, — оборвал Руднев поток увещеваний. — Сейчас ограничимся тем, что вы найдете для меня другой платок или ветошь какую-нибудь…
Савушкин развязал тесемку своего офицерского вещмешка.
— Таисия Васильевна мне в дорогу две дюжины платков выдала, — объяснил он. — Говорит, в Петрограде сыро и ветрено, не ровен час простудишься.
Савелий Галактионович запустил руку в вещмешок по самый локоть и, вынимая пачку платков, выронил на колени Рудневу толстую записную книжку.
— На фронте пристрастился дневник вести, — несколько сконфуженно признался он. — Думал, если не вернусь, хоть записки мои останутся. Может, их даже опубликуют…
Дмитрий Николаевич, шмыгая носом и меняя платок, промычал в ответ что-то деликатно одобрительное и хотел было возвратить записную книжку будущему мемуаристу, но вдруг рука его замерла над раскрывшимися страницами.
— Савелий Галактионович, — спросил он, и взгляд его сделался туманным и рассеянным, — вы имеете привычку писать химическим карандашом?
— Да. Не чернильницу же было с собой по окопам таскать, а простой карандаш стирается…
— Вы позволите?
Руднев пролистнул несколько страниц, внимательно присматриваясь. Савушкин сперва терпеливо помалкивал, а потом не выдержал и спросил с мальчишечьей запальчивостью:
— Что?! Что вы там увидели, Дмитрий Николаевич?
Дмитрий Николаевич не отвечал. Он пододвинул блокнот поближе к свету, еще раз перебрал листы и вдруг, потемнев лицом, стиснул кулаки.
— Какой я дурак! — простонал он.
— Да что случилось? Что не так с моим дневником? — окончательно растерялся Савушкин.
— Не в дневнике дело! Смотрите на цвет букв! Видите? Более старые записи заметно бледнее. А если бы вы держали дневник на свету, контраст оказался бы еще заметнее, потому что пигменты, используемые в химических карандашах, выцветают на солнце.
— И что это значит?
— Это значит, что записи на стене в квартире Герцога были сделаны в одно и то же время, поскольку все они были одной интенсивности. Понимаете?
Савушкин не понимал.
— Цифры на обоях — подделка! — принялся объяснять Руднев. — Герцог действительно страдал дискалькулией, я проверил. Он записывал любые цифры, которые были ему нужны, но делал это не на стене, где мы обнаружили номер ячейки и дату приезда немца в Петроград. Нас обманули! Подсунули фальшивку! Кто-то другой написал все это специально для нас.
— Что же это значит? Герцог к заговору непричастен? — Савушкин все еще никак не мог уловить суть.
— Причастен, — возразил Дмитрий Николаевич. — Об этом свидетельствуют найденные в его доме бумаги. Маловероятно, что все они тоже мистификация. Но Герцогом решили пожертвовать, как жертвуют фигурой в шахматной партии.
— С какой целью?!
— С целью отправить нас по ложному следу. Убийство фон Пресслера должно произойти в другом месте и в другое время. По крайней мере, точно не в Питере, на котором сосредоточили наше внимание.
Савушкин упрямо тряхнул головой.
— Подождите, Дмитрий Николаевич, но почему тогда убийца ехал с нами в одном поезде?
— Не знаю, — признался Руднев. — Но с учетом того, как ловко он исчез, допускаю, что это тоже было частью спектакля. Дополнительный аргумент в пользу нашей ошибочной версии.
Савелий Галактионович нервно заелозил и запустил пятерню в свою и без того взъерошенную шевелюру. Будь купе попросторнее, он бы, пожалуй, вскочил и принялся мерить его шагами.
— Дмитрий Николаевич, выходит, вы вовремя раскусили их план, — возбужденно проговорил он, — и теперь у нас есть шанс предотвратить смерть дипломата!
Руднев откинулся на скомканное пальто и закрыл глаза.
— Я слишком поздно раскусил их план, — прошептал он, — и погубил Белецкого…
Глава 27
На этот раз Пафнутий про рекомендации даже не заикнулся. Жутковатый страж заветной двери в привилегированный зал «Калинки» сверкнул мощной, что твоя наковальня, лысиной и почтительно пробасил:
— Извольте-с проходить. Очень рады!
Все тот же услужливый прохиндей Федька встретил Дмитрия Николаевича внизу лестницы и, блистая сомнительным остроумием и подобострастной улыбкой, усадил за столик, как и в прошлый раз, во втором ряду от сцены.
Заметив в руках гостя конфетную коробку, половой понимающе подмигнул, и его улыбка из сладкой сделалась приторной.
— Букет заказывать будете-с? — спросил он. — Или с этим позже подойти-с?
Невежливый гость отвечать не стал, но зыркнул так, что Федька враз уяснил: позже лучше тоже не подходить. Нимало не смущаясь, шустрый малый предложил подать шампанского и скороговоркой перечислил самые дорогие закуски. Гость, как и следовало ожидать, выбирать не стал, отделавшись любимой Федькиной фразой: «На твое усмотрение!» Официант со знанием дела кивнул, взмахнул салфеткой и, к неописуемому облегчению Дмитрия Николаевича, избавил его наконец от своего навязчивого присутствия.
В этот вечер развлекательную программу, помимо, по всей видимости, неизменных цыган и канкана, разнообразили глотатель шпаг, заклинатель огня и женщина-змея в полупрозрачном блестящем трико. Щедрая на аплодисменты публика не жалела ладоши, а, когда гнусавый конферансье объявил долгожданный выход божественной Лидии, зал и вовсе потонул в неистовых овациях.
Госпожа Жемчугова на этот раз была одета во что-то невероятно легкое и воздушное, цветом и фактурой напоминающее пенящееся и искрящееся шампанское.
Руднева она заметила сразу и приветливо улыбнулась, но все же во взгляде аквамариновых глаз мелькнула тень разочарования.
Исполнив подряд пять песен и разбив надежды дюжины поклонников, Лидия спустилась с эстрады и, не обращая внимания на страстные взгляды и жаркие перешептывания, прошла к столику, за которым сидел Дмитрий Николаевич. Тот сам подал ей стул, но шампанского предлагать не стал.
— Вы сегодня один? — спросила Лидия, даже не пытаясь кокетничать. — А где ваш друг?
— Он больше не придет, — глядя женщине прямо в глаза, ответил Руднев тем тоном, которым объявляют смертный приговор.
Пару секунд она еще надеялась, что собеседник оговорился, что сейчас он исправится и скажет: «Он не придет сегодня», но Дмитрий Николаевич так тягостно молчал, что постепенно надежда превратилась в понимание, а после — в безысходную тоску.
Лидия уронила голову на изящные руки и долго сидела так, скорбная и неподвижная. Руднев продолжал молчать. Наконец она вскинула голову и спросила:
— Он рассказал вам про тот вечер?
— Сказал, что вы танцевали всю ночь…
— Да… Да… — прошептала женщина и обхватила себя руками так, будто ей сделалось очень холодно.
Дмитрий Николаевич пододвинул к ней конфетную коробку.
— Здесь три с половиной тысячи, — сказал он. — Белецкий хотел отдать их вам, чтобы вы смогли уехать.
Лидия неуверенно коснулась коробки.
— Здесь деньги? — спросила она потерянно.
— Да. Пришлось замаскировать под шоколад. Не мог же я при всех передать вам пачку ассигнаций, завернутых в газету.
— Я не возьму! — Бывшая баронесса
— Вы не можете ему отказать, — сухо отчеканил Дмитрий Николаевич. — Теперь уже не можете…
Лидия зажала рукой рот, сдерживая крик, рвущийся у нее из самого сердца.
— Возьмите, — голос Руднева прозвучал мягко. — Возьмите и уезжайте… И постарайтесь сделаться счастливой…
По щекам женщины беззвучно бежали слезы.
Дмитрий Николаевич налил ей шампанского и протянул бокал, но Лидия замотала головой, а потом жестом подозвала официанта и хрипло потребовала:
— Федька, водки мне подай!
— Вы плохо выглядите, Дмитрий Николаевич, — заявил вместо приветствия Горбылев, без приглашения войдя в мастерскую Руднева. — После контузии никак не оправитесь?
Из-за плеча незваного гостя выглядывал озабоченный Никифор: дескать, я не пущал, а гражданин комиссар…
Руднев взглядом велел камердинеру уйти и, когда дверь за Никифором закрылась, сухо ответил вопросом на вопрос:
— Вы пришли справиться о моем здоровье?
Слезать с рабочего табурета и обмениваться с гостем рукопожатием Дмитрий Николаевич, очевидно, не собирался. Он сидел перед неоконченной картиной, на которой светлый рыцарь уж два десятка лет не на жизнь, а на смерть бился с великолепным огнедышащим чудовищем, но кисти в руках Руднева не было, да и краска на палитре давно засохла.
— Душно у вас, — не обращая внимания на реплику собеседника, заметил начальник особо секретного отдела, — и темно как-то.
Не спрашивая дозволения, комиссар подошел к завешенному плотным одеялом окну, отдернул и раскрыл створку.
— Во-о! Так поживее…
Руднев молча, не проявляя никаких признаков раздражения, спустился с табурета, закрыл окно и вернул на место одеяло.
— У меня голова от света болит, — сообщил он равнодушно и снова спросил: — Зачем вы ко мне пришли, Александр Федорович? Можете сказать прямо, не пытаясь подхлестывать мой интерес демонстративным хамством.
Александр Федорович хмыкнул:
— Сесть хотя бы предложите?
Хозяин мастерской указал гостю на старый заляпанный краской и скипидаром кожаный диван, а сам вернулся на свой табурет.
— Дмитрий Николаевич, я пришел просить вас не оставлять дело, — отчеканил Горбылев, скромно присаживаясь на подлокотник. — Мне… нам очень нужна ваша помощь.
— Нет, — коротко бросил Руднев.
— Значит, отказываетесь дальше помогать? — уточнил чекист.
— Отказываюсь.
— Почему? — живо спросил Горбылев и, не получив ответа, высказал предположение: — Из-за погибшего друга?
Дмитрий Николаевич и на этот раз промолчал, так что Александру Федоровичу пришлось продолжать:
— Послушайте, Руднев, я не понаслышке знаю, что значит терять друзей. Многих вокруг меня и война, и революция покосила. У меня ведь тоже был друг закадычный, вместе в Чугуевском юнкерском училище погоны получили, вместе на фронт ушли… В первом же бою его у меня на глазах… Умирать стану, не забуду, как письмо его матери пытался написать, да так и не смог…
— Дело не в этом, — оборвал исповедь комиссара Руднев.
— А в чем? Советской власти служить не хотите?
— Я никакой власти служить не хочу и никогда не служил.
— Знаю, что формально не служили, но расследования вместе с сыскной полицией вели, да и услугами для других ведомств не гнушались.
— Так расстреляйте меня за это, — безразлично пожал плечами Руднев.
Горбылев поморщился.
— Дмитрий Николаевич, мы это уже проходили! Не стоит снова начинать дискуссию о методах, которыми молодое Советское государство вынуждено защищать себя от врагов. Тем более что вас оно врагом не считает. Даже наоборот! Можно сказать, идет к вам на поклон, поскольку высоко ценит ваш талант и ваши заслуги.
— Спасибо за лестную оценку, но участвовать в деле я больше не стану.
— Почему же, черт возьми?! — Горбылев в сердцах стукнул кулаком по колену. — Что вам мешает?
Руднев снова пожал плечами.
— Не знаю, Александр Федорович… Правда, не знаю… Сломалось во мне что-то… Вам известно, что мой отец был исследователем Западно-Сибирских земель? В одной из его статей рассказывается о так называемых ылу́нах. Это что-то среднее между шаманом и охотником. Ылуны ходили на медведя без оружия и побеждали зверя тайным знанием и внутренней энергией, но рано или поздно сила оставляла их. Этому даже название особое было, на русский что-то вроде: «Вдохнуть тень зверя». Ылуны безошибочно чувствовали этот момент и более на зверя не выходили, а если не слушались своих чувств и, ведо́мые гордыней, все же шли, то гибли и обрекали свое племя на всевозможные беды.
Горбылев потер подбородок, пытаясь подобрать слова, но, так и не справившись с этой непосильной задачей, сказал, как думал:
— Вы боитесь?
Дмитрий Николаевич не оскорбился. Он помолчал, прислушиваясь к себе, и ответил:
— Не боюсь. Просто чувствую, что вдохнул тень зверя.
— Тень зверя, значит, — задумчиво пробормотал начальник особо секретного отдела. — Ладно, Дмитрий Николаевич, я понимаю… Правда понимаю и укорять не смею… Но к разговору нашему мы еще вернемся. А пока об одном вас прошу: поезжайте сейчас со мной. Совет у нас с Трепаловым назначен. Хочу и ваше мнение услышать.
— Александр Федорович, пока что мое мнение лишь привело к смертям Строкиной и Белецкого.
— Неправда! — решительно возразил чекист. — Вы, Дмитрий Николаевич, считай, все дело раскрутили! Мы же благодаря вам весь преступный замысел теперь понимаем, а значит, еще имеем реальный шанс предотвратить катастрофу и невидимку этого проклятущего поймать. Но без вашей головы не сдюжим, а то и людей почем зря положим.
Дмитрий Николаевич долго ничего не отвечал, рассеянно глядя сквозь собеседника, и наконец кивнул головой:
— Хорошо, я поеду…
Горбылев мерил свой кабинет беспокойным шагом и вколачивал каждую свою фразу рубящим взмахом руки. Несколько раз он хватался за папиросы, но всякий раз откладывал, видать, щадя Руднева, который после тряской поездки выглядел совсем больным и даже попросил стакан воды, чтобы проглотить пригоршню каких-то пилюль.
— Задачи у нас, товарищи, две, — словно с трибуны чеканил начальник особо секретного отдела. — Первая: обезопасить фон Пресслера. Вторая: найти венец и пусть с опозданием, но все-таки вернуть его немцам. Какие будут предложения?
— Я уже предлагал, — высказал свое мнение Трепалов, третий и последний участник совещания, — к немцу нужно охрану приставить, да такую, чтобы и комар на пушечный выстрел не подлетел. И лучше всего — уж вы, товарищ Горбылев, не обижайтесь — людей ваших всех заменить, скажем, на отряд матросов…
— Не надо никого менять, — морщась от нестерпимой головной боли, вмешался Руднев. — Если бы заговорщики могли внедрить своего человека в охрану, они не стали бы убийцу нанимать. Да и усиление охраны ничего не даст.
— Это почему? — разом спросили оба защитника революционного правопорядка.
— Во-первых, потому, что невидимка — профессионал высочайшего класса, способный обойти любую охрану, о чем убедительно свидетельствует его «послужной список». А во-вторых, и это сейчас главное, убийцей
— Почему вы называете второй пункт главным? — уточнил Горбылев.
— Потому что повлиять на первый мы не можем.
— Хотите сказать, наш единственный шанс — вычислить главу заговорщиков? — резюмировал Александр Федорович, и тут же стал рассуждать: — В бумагах Герцога участники заговора, ясное дело, не по именам упомянуты, а по конспиративным псевдонимам, но все же их личности можно попытаться выяснить. Плюс перетрясти всех, кто знал о назначенных переговорах, это от силы человек двадцать. Плюс круг общения Герцога — еще десятка три…
— Стоп машина! — осадил чекиста начальник московских сыщиков. — Пока мы эдакую толпу соберем и проверим, фон-барона десять раз на тот свет отправить успеют.
— Согласен, — Дмитрий Николаевич потер виски, с трудом заставляя себя сосредоточиться. — Нужно с другого конца заходить…
— Вам, может, чаю? — озабоченно спросил Горбылев и, получив отказ, попросил Руднева продолжать.
— Нужно найти того, кто организовал похищение венца Барбароссы, — пояснил свою мысль Дмитрий Николаевич. — Его украли, чтобы спровоцировать приезд дипломата, значит, заказчик один.
— По-вашему, ребус с короной решить проще? — засомневался начальник особо секретного отдела.
— Тут у нас, по крайней мере, есть гипотеза, — ответил Руднев, — и есть профессор Верховский, который способен ее подтвердить или опровергнуть.
— Ни на что он пока не способен! — с досадой махнул рукой Горбылев. — Врачи говорят, очухается, только вот неясно когда…
— Тогда нужно Хранителей в оборот брать! — оживился Трепалов. — У них точно рыло в пуху! Наверняка свой интерес до германского кокошника имеют! Потрясем дружков профессорской дочки и ейного хахаля, Фогта-младшего. Публика эта ученая и мягкотелая — не эсеры, враз расколются!
— Потрясти, конечно, можно, — согласился Дмитрий Николаевич, — но я думаю, это тупиковый ход. Как-то Хранители в этом деле замарались, но с эсеровским заговором собиратели древностей не вяжутся.
— А кто вяжется? — задал вопрос Трепалов. — Балыба? Янсонс? Их дружок адвокат?
— Да, эти трое куда перспективнее, — кивнул Руднев, отчего кабинет качнулся у него перед глазами. — Балыба и Косторецкий, скорее всего, обычные жулики, которые воровали и продавали экспроприированные ценности. Возможно, что и собесовец — первая известная нам жертва фантома — тоже как-то участвовал в их махинациях. По крайней мере, мы точно знаем, что он пытался провернуть замысловатое похищение бумаг у Дульского. Предположим, что эту шайку наняли похитить корону или просто подкинули им идею, а после всех уничтожили, чтобы замести следы.
— А какова роль Янсонса? Вы его в числе участников шайки не назвали, — заметил ловивший каждое слово Дмитрия Николаевича Горбылев.
— Сперва я думал, что Янсонс — такая же пешка, как Балыба, — ответил Руднев, — но принимая во внимание, что он мог находиться у Строкиной в одно время с убийцей, и после ознакомления с его личным делом я допускаю, что Янсонс может быть в этой истории куда более значимой фигурой.
— Зачем же он тогда выпытывал у вас про невидимку? Зачем досье отобрал? — скептически хмуря брови, спросил Трепалов.
Начальник особо секретного отдела внезапно прекратил свое хождение взад-вперед и застыл.
— Дмитрий Николаевич, — недобро спросил он, хищно глядя на Руднева, — вы говорили, Янсонс задавал вам вопросы про бывшего коллежского советника Терентьева, так?
— Так, — подтвердил Дмитрий Николаевич, чувствуя, как снова пошли бродяжничать стены, пол и потолок.
— Он ведь был вашим другом? — наседал чекист на бывшего графа.
— Почему был? Анатолий Витальевич Терентьев по-прежнему остается моим другом, — с вызовом, на который только был способен в этот момент, отозвался Руднев.
Не сводя с Дмитрия Николаевича пристального взгляда, комиссар подошел к своему столу и сунулся в один из ящиков.
— Стало быть, вы хорошо знаете его почерк? И вы, товарищ Трепалов, тоже? Ведь Терентьев служил под вашим началом.
Горбылев вынул и положил перед сыщиками обгорелый клочок бумаги.
— Читайте! — приказал он.
Руднев разобрал несколько рваных фраз и обрывков слов, написанных хорошо знакомым ему размашистым почерком: «…лично встретить… вокзал… редать исполнителю лично в руки… подтверждения успешной ликвидац… дополнительные инстру… нев осведомлен… опасен…»
— Узнали почерк? — Горбылев переводил холодный безжалостный взгляд непримиримого борца за общечеловеческое счастье с революционного матроса на деклассированного аристократа. — Мы обнаружили это сегодня при повторном обыске в квартире Янсонса. Потщательнее порылись в печи, где он сжег какие-то бумаги… Я все никак не мог вспомнить, где видел этот почерк, а как вы, товарищ Трепалов, досье упомянули, так у меня прям просветлело!.. Что же выходит, Дмитрий Николаевич? Терентьев ваш Янсонсу записки писал? Про какого-то исполнителя, которого нужно встретить, про инструкции и ликвидацию, а еще про то, что какой-то «…нев» о чем-то осведомлен и потому опасен… Ни на какие мысли не наводит?
Дмитрий Николаевич поднял на комиссара усталые глаза.
— Я понимаю, на что вы намекаете, — сказал он как-то совсем бесцветно. — Если все так, как вы себе надумали, зачем Терентьев отдал мне досье на невидимку и почему Янсонс устроил мне допрос?
— Потому что Терентьев хитер и осторожен, — с нехорошей усмешкой ответил Горбылев, — и потому что знает ваше любопытство и въедливость. Он сам организовал изъятие архива в Гнездниковском, а свой архив припрятал или уничтожил. В том, что вам, Руднев, станет известно про исчезновение документов, он не сомневался, как не сомневался и в том, что вы вцепитесь в эту загадку. Поэтому он решил унять ваш энтузиазм, бросив вам аппетитную кость в виде досье на наемного убийцу. Разоблачения он не боялся, так как тут же поручил своему подручному Янсонсу вас ликвидировать, но прежде на всякий случай выяснить, что вам известно. Вот и все объяснения!
— А почему вы так уверены, что этот обгорелый клочок — записка? — снова спросил Дмитрий Николаевич. — Почему не думаете, что это может быть сожженный Янсонсом архив?
— В Гнездниковский приходил не Янсонс, — глухо заметил Трепалов, глядя на Руднева хмуро, но сочувственно.
— Он мог прислать подельников, — парировал Руднев.
— Мог, — признал Горбылев, — но есть кое-что еще, что говорит против Терентьева. Знаете, Дмитрий Николаевич, куда и когда ваш друг Терентьев собирался уехать?.. Можете не отвечать, я уверен, что знаете… Так вот, он не уехал. Мы следили за ним, как за неблагонадежным, находящимся на службе у советской власти. Завербовали его соседа. Когда тот сообщил, что Терентьев на ночь глядя ушел куда-то со своей собакой и вернулся без нее, а потом утром вышел из дома с двумя чемоданами, мы организовали наблюдение силами наших сотрудников. Терентьев приехал на вокзал, отнес чемоданы в вагон и пошел в буфет, потом зашел в уборную и не вышел оттуда. Наши сунулись проверить, но там никого не оказалось. Вскрыли чемоданы,
— Ничего не скажу, — тихо ответил Руднев.
Ни на кого не глядя, он поднялся, намереваясь уйти, но голова у него кружилась так, что он не смог сделать ни шагу. К нему метнулся Трепалов и успел схватить в охапку раньше, чем Дмитрий Николаевич свалился с ног.
— Прикажите машину подать, товарищ Горбылев! — рявкнул на хозяина кабинета бывший революционный матрос. — В больницу Руднева надо, а душу из него потом уж вынимать станете.
Глава 28
Дмитрий Николаевич пришел в себя лишь на больничной койке. Голова у него продолжала болеть и кружиться, а мысли ворочались с таким трудом, словно это были десятипудовые гири.
С усилием сфокусировав взгляд, Руднев увидел перед собой Трепалова. Начальник Московского бюро уголовного розыска сидел на пододвинутом к койке табурете и дожидался, когда к Дмитрию Николаевичу вернутся ясность сознания и способность говорить.
— Где я? — спросил Руднев.
— В Шереметьевской больнице,[121] — ответил революционный матрос. — Горбылев хотел вас в тюремный лазарет определить, но я настоял, чтобы сюда… Тут врачи и прочее…
— Спасибо…
Дмитрий Николаевич осмотрелся. Койка его находилась не в палате.
— Под вас освободили смотровую, — объяснил Трепалов, — так что никто не потревожит.
Руднев мрачно усмехнулся.
— Как в одиночной камере.
Александр Максимович посуровел.
— Это уж как хотите, так и понимайте, — буркнул он и, кашлянув в кулак, добавил: — За дверью дежурят два сотрудника ЧК.
— Ясно, — натянуто отозвался Дмитрий Николаевич и, понизив голос до шепота, попросил: — Александр Максимович, помогите мне отсюда выбраться.
Трепалов скрестил руки на груди.
— Это зачем же? — с расстановкой спросил он.
— Меня здесь убьют, — уверенно, без малейших признаков паники ответил Руднев.
Трепалов даже растерялся.
— Кто вас убьет?
— Это неважно! Просто поверьте и помогите мне уйти!
Трепалов покачал головой.
— Здесь третий этаж, Дмитрий Николаевич, в окно никто не влезет и бомбу не докинет. За дверью два вооруженных чекиста, которым приказано никого постороннего к вам не допускать. Так что не выдумывайте! Ничего вам не угрожает!
— Александр Максимович, мне нужно выбраться отсюда! — настаивал Руднев.
Сыщик нахмурился.
— Я знаю, что вас гонит! — сурово заявил он. — Хотите первым найти Терентьева. Я вам в этом деле не помощник! Потому как если вина за вашим другом есть, он должен предстать перед революционным судом и ответить по всей строгости закона.
— А если нет? — тихо спросил Руднев.
— А если нет, то пусть катится на все четыре стороны! В Стамбул, в Париж или куда он там собирался? Держать не станем!
— Вы, Александр Максимович, не станете, а ЧК, попадись он им, расстреляет без всякого вашего революционного суда и законного следствия!
— Так помогите мне найти Терентьева раньше ЧК! Подскажите, где его искать?
Дмитрий Николаевич покачал головой.
— Я не знаю. Правда не знаю! Я был уверен, что Анатолий Витальевич уехал.
— Ну, не знаете, так не знаете, — Трепалов хлопнул себя по коленям и поднялся уходить. — Поправляйтесь, Дмитрий Николаевич. Вечерком зайду вас проведать.
Руднев остановил его вопросом:
— Александр Максимович, что вы собираетесь делать?
— Революционный долг исполнять! — сказал как отрезал глава пролетарских сыщиков.
После ухода Трепалова Дмитрия Николаевича и впрямь никто не беспокоил. Пару раз к нему заходил врач, благообразный и степенный, в белоснежном отутюженном халате, начищенных до блеска туфлях и золотом пенсне. Проверял у больного пульс, заглядывал в глаза, задавал дежурные вопросы и, велев отдыхать, с вполне удовлетворенным видом удалялся.
Около семи вечера старенькая подслеповатая санитарка принесла Рудневу ужин: тарелку овсяной похлебки, ломоть серого хлеба и морковный чай.
Сероватая жижа в тарелке выглядела совсем неаппетитно, но вспомнив, что он ничего не ел с самого утра, Дмитрий Николаевич заставил себя зачерпнуть ложку. Варево имело странный металлический привкус. Дмитрий Николаевич тут же выплюнул подозрительное кушанье и кинулся к умывальнику, чтобы со всей возможной тщательностью прополоскать рот. После он потребовал позвать к нему врача.
— Доктор, проверьте это, — Руднев указал на тарелку, — там наверняка отрава.
Эскулап состроил скептическую мину.
— Право, голубчик, вы уж больно строго судите! — заметил он с иронией. — Это, конечно, не консоме[122], но вполне съедобно…
— Я говорю вам, что в похлебку добавлен яд! — едва не сорвавшись на крик, перебил Дмитрий Николаевич, которому было совсем не до шуток.
Врач склонился над тарелкой и принюхался.
— С чего вы взяли? — спросил он уже серьезно, но с явными нотками недоверия в голосе.
— Я попробовал!
— Попробовали, и что? Почувствовали признаки отравления? Тошноту? Слабость? Сердцебиение? Так это у вас, батенька, характерные симптомы контузии.
— Я, слава богу, не успел проглотить! Но, уверяю вас, доктор, в еду подмешан яд! Скорее всего, лошадиная доза мышьяка.
Эскулап хмыкнул, подхватил тарелку и, не говоря ни слова, ушел. Через пару минут он вернулся уже без тарелки, но со стаканом, на четверть заполненным зеленовато-коричневой жидкостью.
— Выпейте, — приказал он, протягивая стакан Дмитрию Николаевичу. — Это отвар пустырника. Отличное успокоительное средство!
Руднев отставил стакан на тумбочку и спросил:
— Вы проверили мою тарелку на наличие яда?
Доктор засунул руки в карманы до хруста накрахмаленного халата и ответил со строгой назидательностью:
— У меня здесь, милостивый государь, больница, а не криминалистическая лаборатория, чтобы яды в тарелках искать. Тем более что их там нет и быть не может! Уверяю вас! Поэтому суп я ваш просто вылил в помои. А вы, голубчик, примите лекарство и постарайтесь уснуть.
Зайдя через час проверить беспокойного пациента, доктор обнаружил вместо него в смотровой двух связанных чекистов с кляпами во рту. На том, который был посубтильнее, из одежды осталось одно исподнее.
Руднев сбежал.
Никто из персонала больницы не посмел остановить человека в кожанке, перепоясанного портупеей с деревянной кобурой, так что Дмитрий Николаевич беспрепятственно прошел через все здание, пересек больничный двор и, миновав будку с козырнувшим ему сторожем, оказался на Садово-Спасской улице.
Теперь ему нужно было решить, что делать дальше. Требовалось найти какое-нибудь убежище, чтобы укрыться и отлежаться. Собственный дом на Пречистенке и квартира Савушкина отпадали. Там бы его стали искать в первую очередь, да и подставлять Савелия Галактионовича с Таисией и мальчишками он бы ни за что не посмел.
Для гостиницы были нужны деньги и паспорт. Первого в карманах кожанки не было вовсе, а удостоверение личности, которое там нашлось, предъявлять было никак нельзя, поскольку по
Дмитрий Николаевич лихорадочно перебирал в голове имена приятелей и знакомых: «Иных уж нет, а те далече…»[123] Была, правда, еще и третья категория. Эти из страха или по убеждению тут же бы сдали бывшего графа в ЧК.
Руднев практически отчаялся. Он болен, ему нужен врач. Еще немного, и силы у него кончатся…
И тут Дмитрий Николаевич вспомнил. Буквально в десяти минутах ходьбы на углу Сретенки и Бульварного кольца проживал бывший судмедэксперт Московской сыскной полиции Алвис Екабсович Петуш. Друзьями они с Рудневым никогда не были, но в том, что патологоанатом примет и не выдаст, Дмитрий Николаевич не сомневался. Кроме того, про их знакомство с Петушем знали лишь бывшие сыскари, да и те могли не вспомнить чудаковатого эксперта, отошедшего от дел еще в феврале семнадцатого.
Словно в бреду Дмитрий Николаевич прошел через всю Сретенку, из последних сил поднялся на четвертый этаж скромного доходного дома и постучал в дверь, рядом с которой была прибита латунная табличка: «Доктор Кристап Екабсович Петуш, специалист по женским болезням».
Руднев припомнил, что Алвис Екабсович проживал вместе с престарелой матерью, говорящей только по-латышски и по-немецки, братом и невесткой. Брат судмедэксперта был гинекологом, державшим смотровой кабинет на дому, а его жена — акушеркой.
Из-за двери старческий женский голос спросил что-то на непонятном Рудневу языке.
— Entschuldigen Sie Frau, ich suche einen Doktor Pjetusch, — ответил Руднев, стараясь изобразить сдерживаемое волнение, какое, по его мнению, должен был испытывать будущий отец, беспокоящийся о своей беременной супруге. — Bitte öffnen Sie die Tür. Es ist sehr wichtig.[124]
Видимо, старушка привыкла к визитам встревоженных мужчин или безупречный немецкий язык внушил ей доверие. Так или иначе, но дверь перед Рудневым открылась.
Увидев на пороге своей квартиры комиссара, маленькая и сухенькая фрау Петуш в ужасе отпрянула, всплеснула руками и что-то испуганно залопотала.
— Frau! Bitte Frau! Machen Sie sich keine Sorgen! Ich tue Ihnen nicht weh! Rufen Sie dein Sohn,[125] — взмолился Дмитрий Николаевич, чувствуя, что того гляди упадет, окончательно перепугав и без того всполошенную женщину.
Фрау Петуш что-то громко крикнула. Руднев решил, что старушка зовет на помощь соседей и теперь он окончательно пропал, но на крик престарелой лифляндки из глубины квартиры появилась молодая крепкая женщина в медицинском переднике и убранными под белую косынку волосами.
— Mama, was ist passiert?[126] — резко спросила она мадам Петуш, все еще продолжавшую кричать, но тут увидела Руднева и перешла на русский: — Кто вы? Что вам надо?
— Госпожа Петуш, помогите мне… Я друг вашего деверя… — только и смог произнести Дмитрий Николаевич, хватаясь за вешалку и начиная оседать.
Молодая женщина кинулась к нему и поддержала с неожиданной силой.
— Кристап! — позвала она. — Алвис!
Дмитрий Николаевич попытался еще что-то объяснить, но не смог и через мгновенье провалился в мутное глубокое забытье.
В маленьком, но очень уютном кабинете, где расположили Руднева, пахло книгами, мятой и совсем чуть-чуть старомодными пудровыми духами. Запахи эти напоминали Дмитрию Николаевичу детство в родном пречистенском доме: огромную библиотеку, где Митенька Руднев, забравшись с ногами в просторное отцовское кресло, часами просиживал над книгами; чердак, забитый бесчисленным количеством невероятно интересных вещей и, словно пещера волшебника, завешанный пучками сушеной травы; гостиная матери, куда можно было вбежать без спроса и кинуться в теплые, нежные объятия.
Воспоминания возникали и таяли, прятались в тенях и растворялись в мягком свете настольной лампы, завешенной золотисто-багряной шелковой шалью с роскошной бахромой.
Дмитрию Николаевичу было так уютно и покойно, что впервые за очень долгое время он позволил своей душе размякнуть. Руднев ни о чем не думал, ничего не хотел, а просто лежал, глядя в потолок на затейливый блик, и жалел себя, подводя итог своим потерям и отдаваясь тоскливому страху одиночества.
Из-за неплотно прикрытой двери слышались негромкие мужские голоса. Братья Петуш говорили с резковатым прибалтийским акцентом, а речь их собеседника, напротив, отличалась малоросской мягкостью. Напевный голос принадлежал университетскому другу одного из братьев, доктору Богдану Гориславовичу Павленко, с августа четырнадцатого командовавшему передовым перевязочным пунктом и отправленному в отставку в марте семнадцатого решением солдатского комитета. Если Богдана Гориславовича и удивило, что доктора́ Петуш пригласили его для консультации к пациенту, являвшемуся живым контуженым мужчиной, он о том не обмолвился и никаких вопросов, выходящих за рамки врачебной диагностики, задавать не стал, даже именем пациента не поинтересовался.
Голоса докторов стихли, и через некоторое время в кабинет вошел Алвис Екабсович. От его разболтанной долговязой фигуры по стене скользнула тень, очертаниями похожая на гигантское насекомое.
— Не спите? — спросил он, наклоняясь над Рудневым и прикладывая к его запястью тонкие, непропорционально длинные пальцы. — Доктор Павленко находит ваше состояние неопасным. Симптомов серьезной травмы нет. Рефлексы нарушены незначительно. Он считает, что несколько дней полного покоя поставят вас на ноги. Так что просто лежите, Дмитрий Николаевич, и постарайтесь ни о чем не волноваться.
— Спасибо, Алвис Екабсович, — отозвался Руднев, — я несказанно благодарен вам и вашим родным за гостеприимство и помощь. Простите, что доставляю беспокойство, но мне больше не к кому было пойти… Вам нужно знать, что мое присутствие в вашем доме может…
— Ничего такого я знать не хочу! — перебил анатом, строго сверкнув стеклами очков. — Вы больной, а я врач, равно как мой брат и моя невестка. Мы обязаны оказывать вам помощь, хотя бы даже в силу данной нами клятвы Гиппократа.
— Боюсь, Гиппократ не пользуется должным авторитетом у чекистов, — невесело усмехнулся Руднев. — Еще раз спасибо! И пожалуйста, передайте мои извинения вашей матушке. Надеюсь, я не слишком ее напугал?
— О! Тут вы, Дмитрий Николаевич, можете не беспокоиться! — заверил доктор. — Маман зачитывается романами Георга Борна[127]. Ваше появление на пороге нашего дома буквально воплотило в реальность ее книжные грезы. А после того как мне пришлось хотя бы в общих чертах объяснить ей, кто вы такой, она и вовсе воспылала к вам романтической страстью. Так что будьте готовы сыграть для нее роль графа Монте-Веро[128].
Дмитрий Николаевич улыбнулся:
— Я всегда знал, что подражательство героям авантюрных романов — верный путь к сердцу женщины.
— К высокому и светлому — знай верный путь! — откликнулся на его слова бывший судмедэксперт.
— Что? Как вы сказали? — заинтересованно спросил Руднев и даже на подушках приподнялся.
Доктор сурово сдвинул брови.
— Вам велено лежать и не беспокоиться! — строго заявил
— Откуда эта фраза, Алвис Екабсович? — настойчиво переспросил Дмитрий Николаевич. — Вы же что-то процитировали?
— Я процитировал доктора Павленко, — пожал плечами Петуш, — это его любимая присказка.
— А откуда он ее взял?
— Понятия не имею! Если вам, Дмитрий Николаевич, так это интересно, спросите его сами, когда он зайдет вас проведать.
Глава 29
Память — самая мучительная пытка, придуманная для человека не то богом, не то дьяволом, думал он, внимательно разглядывая в зеркале чужое незнакомое лицо. Он, конечно, понимал, что лицо это его, но никак не мог узнать черты, будто бы из зеркала смотрел кто-то другой, абсолютно ему неизвестный. Доктор объяснял, что все это последствия травмы, и обещал, что память к нему обязательно вернется.
Легко говорить этому клистирному профессору! Вернется!.. Когда?! А главное, как ему жить, не помня даже своего имени? «Вас зовут Товарищ», — подсказали ему. Другого имени никто не знал.
Кто он? Откуда?.. Ответом была лишь непроглядная тьма, в которой иногда вспыхивала тусклая искра, словно болотный огонек загорался. Он бросался на этот обманный всполох, но свет исчезал так же мгновенно, как и появлялся, а он оказывался погруженным во тьму с головой.
Кто он? Откуда?.. Ему рассказали, что он невидимка, что он лучший наемный убийца Европы, что его ранило при взрыве и отшибло память.
Память! Будь она проклята, эта пресловутая память! Шлюха! Продажная девка, бессовестно ему изменявшая!
Он смотрел в зеркало… Незнакомое лицо… Болезненный взгляд… Свежий рубец, тянущийся от внешнего уголка брови через висок и теряющийся под едва отросшим ежиком седых волос.
Кто он? Откуда?.. Он пробовал ухватить ниточку памяти и отмотать ее назад. Он помнил себя с того момента, как очнулся на берегу огромной полноводной реки. Какие-то люди уложили его на шинель и куда-то понесли, потом снова провал, потом больничная койка, потом вагон поезда, потом снова койка, но уже не в больнице, а в комнате с ненавистным зеркалом и трехстворчатым окном, выходящим в тихий сквер… Сюда к нему приходил доктор и еще какие-то люди, которые сказали, что его имя Товарищ…
Но что было до реки?.. Он задерживал дыхание и нырял во тьму, крепко держась за ниточку, которая должна была помочь выбраться ему на божий свет…
Скользкий глинистый берег… Ледяная вода… Еще один осторожный шаг во тьму… Удар… Вспышка… Еще полшажочка… Маленькое неуютное купе… Мелькание металлических секций железнодорожного моста за окном… Еще одна попытка потянуть за нить… Все!.. Продвинуться глубже он не мог… Следующий шаг приносил лишь нестерпимую головную боль… Но он был упрям и продолжал бессмысленные попытки размотать клубок памяти, покуда тьма не выплескивалась в реальный мир и он не захлебывался ею.
Тогда появлялся глупый доктор, совал ему под нос нашатырь, пичкал отвратительной микстурой, от которой путались мысли и хотелось спать, и начинал нудную проповедь о необходимости соблюдать физический и душевный покой…
— Поторопитесь. Нас ждут, — сухо приказал человек с кривым носом, одетый в пропахшую потом гимнастерку.
Он оторвал взгляд от зеркала и вслед за хмурым провожатым впервые покинул комнату с трехстворчатым окном. На лестничной площадке к ним присоединились еще двое.
— Прикажете подать автомобиль? — спросил один из них у кривоносого.
— Подгоните к перекрестку, — отчеканил тот. — Мы немножко прогуляемся по бульвару.
На бульваре играли дети. Шумные мальчуганы носились между кустов и скамеек, смеясь и перекрикиваясь звонкими голосами. Наверное, где-то там, в мутных глубинах непроглядной темноты, он знал, как называется эта игра, а может, когда-то и сам в нее играл.
Веселый вихрастый белобрысый мальчишка пронесся прямо перед его носом, так что он был вынужден остановиться, чтобы не столкнуться с шустрым пацаненком.
— Ой, дяденька! Извините! — выпалил постреленок и помчался дальше.
Память ударила его под дых. Лживый бесовский огонек маняще вспыхнул во тьме. Он обеими руками ухватился за нить, дернул… Что-то неуловимое промелькнуло перед внутренним взором, и тут же безжалостная боль стиснула виски так, что он застонал.
Человек в заношенной гимнастерке подхватил его под руку и махнул кому-то. К ним подъехал крытый автомобиль с черными лакированными дверцами. Его пихнули на заднее сиденье и плотно зажали между двумя молодыми людьми, теми самыми, что поджидали на лестнице.
Путь в неприятно близком соседстве оказался недолгим и как раз достаточным, чтобы отступила головная боль.
Авто остановилось. Его вытолкнули наружу, провели через сквер, арку, тихий внутренний двор и черным ходом впустили в какое-то присутствие, где в этот момент не было ни единого человека.
Кривоносый сопровождающий указал ему на стул, а сам неуверенно постучал и заглянул в начальничий кабинет.
— Ведите, — донеслось до него из приоткрытой двери.
Помещение, в котором он оказался, было просторным и светлым. Вдоль стены выстроился ряд казенных стульев, в углу громоздился массивный дубовый шкаф с книгами.
Властного вида человек, не иначе как хозяин кабинета, стоял, опершись грубоватой сильной рукой о край широкого письменного стола, и оценивающе осматривал его с ног до головы внимательным, умным, но исключительно холодным взглядом.
— М-да-а… — протянул он с ноткой досадливого разочарования. — Изрядно его потрепало… — Начальник гневно сверкнул глазами в адрес кривоносого: — Куда вы, спрашивается, смотрели?
Человек в потной гимнастерке потупился и принялся нелепо и сбивчиво оправдываться.
— Замолчите! — оборвал его хозяин кабинета, а после обратился к нему: — Вы знаете, зачем вы здесь?
— Нет, — честно ответил он и в свою очередь спросил: — Я должен это знать?
— По крайней мере, я рассчитывал на это и щедро вам заплатил.
— Тогда вам сто́ит объяснить. Мне отбило память после ранения.
Начальник прищурился, словно не очень-то верил в немощную память своего собеседника.
— Вы знаете, кто вы?
Этот вопрос царапнул ему по нервам так, будто кто-то провел гвоздем по стеклу.
— Мне сказали, что я убийца, — отчеканил он.
— И у вас нет никаких сомнений на этот счет? — губы начальника насмешливо дрогнули.
Он задумался, аккуратно поддернув пресловутую ниточку.
— Я умею убивать, — ответил он, чувствуя, что не врет.
— Этот навык есть и у кошки.
— Я умею убивать людей, — уточнил он.
Начальник вынул из ящика стола пузатый короткоствольный револьвер, вложил ему в руку, указал на кривоносого и равнодушно повелел:
— Пристрелите его.
Человек в смердящей гимнастерке побелел и попятился.
— Стреляйте же, — повторил начальник.
Он откинул барабан, проверил патроны, взвел курок и направил оружие на указанную цель.
Кривоносый упал на колени.
— Нет! Нет! Умоляю! Не надо! У меня на руках мать и сестра!
Мать и сестра… Эти слова молнией озарили мертвую бездну его памяти… Да! Да!.. Он с отчаянием дернул
Револьвер выпал из его руки. Он шатнулся, обхватил голову, скорчился от мучительной боли и ничком повалился на пол.
— Поднимите его, — приказал начальник обладателю потной гимнастерки так, будто минутой раньше и не думал подставлять его под пулю. — Что с ним?
Кривоносый, все еще дрожа всем телом и тихо всхлипывая, поднял его и усадил на стул.
— Обморок, — констатировал охранник, не смея поднять глаза на начальника. — С ним такое бывает, но доктор говорит, это скоро пройдет.
— Как скоро? — нетерпеливо спросил хозяин кабинета. — К приезду немца мне нужна надежная машина для убийства!.. Да приведите вы его в чувство! Воды дайте!
Кривоносый подтянул его под мышки, чтобы понадежнее усадить, и хотел отойти за водой, но вдруг оказался сбитым с ног коротким и резким ударом. Одним неприметным глазу движением он перемахнул через бесчувственное тело, поднял с пола револьвер и упер дуло в лоб начальнику.
— Машина для убийств у вас есть, — глядя в испуганные глаза, произнес он с расстановкой. — Осталось объяснить, что вы от нее хотите.
Начальнику Московского бюро уголовного розыска Александру Максимовичу Трепалову была выделена отдельная комната в Покровских казармах, но ночевать туда он практически никогда не ходил, а оставался в своем кабинете в Гнездниковском и кемарил на казенном диване, прикрывшись старой шинелью и подложив под голову скомканный бушлат. Диван был жестким, скрипучим и таким коротким, что даже ноги не вытянуть. Однако поспать пару лишних часов, пусть даже в скрюченной позе, было куда разумнее, чем тратить то же самое время на дорогу от Гнездниковского переулка до Покровского бульвара и обратно. К тому же ночи у советских сыщиков были такими беспокойными, что длительная отлучка из управления была для их начальника непозволительной роскошью. Вот и ночевал товарищ Трепалов на куцем диване, скинув сапоги, сняв ремень и повесив кобуру с маузером на подлокотник.
Эта ночь не стала для Александра Максимовича исключением. Предупредив дежурных, чтобы без нужды не тревожили, но в случае чего сразу будили, Трепалов повалился на свое прокрустово ложе и моментально уснул неодолимым, но зыбким и чутким сном, которым спят бойцы во время привала на марше.
Проснулся Александр Максимович резко, словно его пихнули, и в этой внезапности почувствовал опасность. Оставаясь неподвижным, Трепалов напрягся каждым мускулом, прислушался и слегка приоткрыл глаза, вглядываясь в темноту из-под неплотно сомкнутых век. Вокруг было тихо, в поле зрения не попадало ничего подозрительного, но напряженная тревога Александра Максимовича не отпускала. Бывший боевой моряк был готов поклясться, что темнота кабинета скрывала непрошеного гостя.
Сонно заворчав, Трепалов пошевелился и закинул руку за голову на подлокотник, куда имел привычку вешать портупею.
— Александр Максимович, я забрал ваш пистолет, — раздался из темноты знакомый голос.
Более уже не хоронясь, Трепалов сел и на всякий случай все-таки пошарил по подлокотнику. Гость не соврал, кобуры там не было.
— Верните оружие, Руднев! — проскрежетал революционный матрос в адрес темневшего на фоне окна силуэта.
Силуэт наклонился, тяжелый металлический предмет звякнул об пол и прокатился через весь кабинет к босым ногам начальника УГРО.
Трепалов схватил маузер и проверил магазин. Все патроны были на месте.
— Александр Максимович, вы не против, если я зажгу свет? — спросил Руднев. — Странно как-то разговаривать в потемках.
Не дождавшись ответа, Дмитрий Николаевич прошелся до двери и щелкнул выключателем. Пролетарский сыщик злобно смотрел на него исподлобья и натягивал сапоги.
— Как вы здесь оказались? — спросил он.
— Влез в окно первого этажа. Там рама рассохлась. Ножом поддел и открыл.
Трепалов пробурчал свирепое ругательство в адрес дежурного, а после в таких же жестких выражениях поинтересовался, что нужно от него бывшему графу и консультанту.
— Я пришел, чтобы вместе с вами придумать, как предотвратить убийство немецкого дипломата, — спокойно ответил Руднев.
— Я больше не желаю иметь с вами дело, Руднев, — отчеканил бывший моряк-балтиец. — Я вам не доверяю.
— Почему? — все так же невозмутимо спросил Дмитрий Николаевич.
— Вы неизвестно где скрывались целую неделю и неизвестно чем все это время занимались. А перед тем сбежали из-под охраны, прихватив с собой оружие и документы сотрудника ЧК. Так поступают только те, кто камень за пазухой держит.
— А еще так поступают те, кто прячется от убийцы, — парировал Руднев. — Кстати, — он кивнул в сторону лежавшего на столе свертка, — там одежда, удостоверение и оружие, которые я был вынужден взять на время у сторожившего меня бойца.
— Где вы были все это время? — потребовал объяснений Трепалов, несколько снижая градус своей суровости.
— Приходил в себя после контузии.
— Я спросил где.
— Я вам не отвечу, Александр Максимович. Это не имеет никакого значения для нашего дела.
— Нет никакого «нашего» дела! — отрезал Трепалов.
Руднев помолчал, а после спросил, прямо глядя в суровые глаза революционного матроса:
— Что вы собираетесь предпринять в отношении меня?
Трепалов потупился. Этот вопрос мучил его с того момента, как Дмитрий Николаевич вернул ему заряженный маузер. Признаваться в своей нерешительности убежденному борцу за мировую революцию не только не хотелось, но и было как-то не к лицу, поэтому ответил он резко и решительно:
— Я вас арестую!
Руднев вздохнул.
— Хорошо, арестовывайте. Только выслушайте сперва.
Демонстрируемое Дмитрием Николаевичем спокойствие, граничившее не то с безразличием, не то с обреченностью, Трепалова взбесило.
— Вы тут юродивого из себя не стройте, Руднев! — рявкнул он. — Думаете, если вы мне маузер вернули, я слезу от умиления пущу?! Вы хоть понимаете, что подвели под монастырь людей, которые вам доверяли?
— Кого же я так подвел?
— Товарища Горбылева! Меня! Своего друга Савушкина!.. Вы сбежали, а с нас спрос!
— Простите, Александр Максимович, но у меня не было выбора. Меня бы там убили.
— Кто?! Кто должен был вас убить?
— Кто конкретно, не знаю…
— Вы хотите, чтобы я вам доверял, но при этом тень на плетень наводите!
Руднев улыбнулся.
— Значит, у меня все-таки есть шанс вернуть ваше доверие, Александр Максимович?
Трепалов сердито хмыкнул, указал Дмитрию Николаевичу на стул и, когда тот послушно сел, занял место за своим столом.
— Рассказывайте, Руднев, — приказал он сухо и строго.
— Что именно?
— Все! Начать можете с Терентьева. Где он?
— Александр Максимович, я даю вам честное слово, что понятия не имею, где сейчас находится Анатолий Витальевич! Последний раз я видел его за день до отъезда. По крайней мере, он говорил, что собирается уезжать на следующее утро, и просил не провожать его. Я не знаю, уехал он или нет, и никаких сведений о нем с тех
— Допустим, — произнес начальник УГРО, и по его тону было понятно, что честному слову контрреволюционного элемента доверять он не намерен. — Тогда объясните ваши опасения, из-за которых сбежали.
— Вы считаете, что взрыв в купе и мышьяк в супе — недостаточные поводы для опасения?
Трепалов стукнул кулаком по столу.
— Дураком не прикидывайтесь! Вы отлично понимаете, о чем я вас спрашиваю! По-вашему, невидимка вернулся в Москву и охотится на вас?
— Он наверняка вернулся, но не из-за меня, а чтобы убить барона фон Пресслера.
Бывший революционный матрос нахмурил брови и взъерошил могучей пятерней свои и без того вздыбленные со сна волосы.
— Обождите-ка, Дмитрий Николаевич. Давайте на тихом ходу! — велел он. — Вы считаете, что немца у нас в Москве шлепнуть должны?
— Уверен.
— Но ведь убийца уехал в Питер?
— Ему ничто не мешало вернуться с полдороги.
— То есть вы думаете, невидимка отправился за вами только потому, что собирался ликвидировать вас?
— Думаю, да. По крайней мере, если бы он собирался убить фон Пресслера в Петрограде, то уже сделал бы это.
— А может, он немца по дороге в Москву грохнуть намеревается? Еще раз взрыв в поезде устроить, например.
— Нет. Он сделает это в Москве. Такова логика этого преступления.
Трепалов нахмурился.
— Эта какая такая логика, Дмитрий Николаевич? Логика — она сама по себе не бывает, она завсегда в чьей-нибудь голове кумекуется. Вы что ж, знаете, кто всю эту подлую канитель затеял?
Руднев ответил не сразу.
— У меня есть предположение, — произнес он наконец, и Трепалов аж вздрогнул от той непримиримой ненависти, что сверкнула в глазах Дмитрия Николаевича.
— Кого вы подозреваете, Руднев? — натянуто спросил начальник УГРО.
Дмитрий Николаевич тряхнул головой и провел рукой по глазам, словно сгоняя наваждение.
— Не скажу я вам пока ничего, Александр Максимович. Не обессудьте!
— Почему? — у Трепалова заходили желваки.
— Потому что вы не сможете удержаться от опрометчивых поступков. Вы, Александр Максимович, умный и смелый человек, но в деле дознания вам по неопытности удаль заменяет прозорливость, а решительность — терпение. Вы спугнете гадину раньше времени или отрубите ей хвост, а голова останется. Тут нельзя с кортиком на абордаж. Наоборот, нужно затаиться и ждать, пока преступник проявит себя так, чтобы не отвертелся.
— Да пока мы ждать его проявления будем, пришьют фон-барона к такой-то матери! — в сердцах воскликнул пролетарский сыщик.
— В этом мой план и состоит, — невозмутимо ответил Руднев. — Позволим им убить немца и схватим за руку.
Трепалов обалдело уставился на Руднева.
— Дмитрий Николаевич, — сказал он, убедившись, что собеседник его не шутит, — вы, как мне думается, голову свою не до конца залечили. Вы чего предлагаете-то?! Да коли дипломата грохнут, за руки поздно хватать будет!..
— Подождите, Александр Максимович! — перебил Руднев. — Вы не поняли! Убийство окажется инсценировкой. Фон Пресслер не пострадает. Нужно только придумать, как его незаметно подменить.
— На кого подменить?
— На меня. Я стану изображать фон Пресслера, а ваши люди будут следить за убийцей.
Трепалов окончательно растерялся.
— Да вы что? Под пулю себя хотите подставить?!
— Не хочу, но другого способа разоблачить преступника я не вижу.
— Вас же убьют!
— Риск есть, но если все сделать по уму, то я выживу. Вы не о том беспокоитесь, Александр Максимович. Вы лучше придумайте, как нам под носом чекистов подмену совершить?
Начальник московских сыщиков потер затылок, все еще не до конца придя в себя от дерзкого предложения консультанта.
— Это-то как раз несложно, — сказал он. — После всех провалов и вашего побега товарища Горбылева отстранили от дела. Задача по обеспечению безопасности немца на территории Москвы передана мне. Так что, как только Пресслер сойдет с поезда, я уполномочен сменить всю охрану.
— Вот и отлично! — отозвался Дмитрий Николаевич, и его глаза снова засветились недобрым огнем.
Глава 30
Трепалов взглянул на часы и кивнул Котову.
— Ну-ка, товарищ Котов, еще нам чайку организуй. Тяжело без горячего «собачью вахту»[129] нести.
Семен Гаврилович, зевавший так, что, казалось, того гляди вывихнет челюсть, подхватил пустой чайник и, стараясь выглядеть молодцевато, невзирая на одолевавший его сон, отправился в дежурку за кипятком.
Трое оставшихся в кабинете начальника УГРО сосредоточились над разложенными на столе бумагами.
За два часа до того Александр Максимович вышел к дежурному и велел срочно вызвать к нему товарищей Котова и Савушкина, а также строго-настрого наказал без стука в кабинет не вламываться, поскольку он там работает с документами особо высокой секретности.
Первым примчался Савушкин, проживавший в Богословском переулке. Обнаружив в начальничьем кабинете Руднева, Савелий Галактионович не сдержался и заключил того в крепкие объятья. Искренность этого порыва была столь неподдельной, что всякие подозрения Трепалова насчет причастности Савушкина к несанкционированной недельной отлучке Дмитрия Николаевича моментально и бесследно испарились.
Котов, которому пришлось рысить аж от Симоновской набережной, где он вместе с хворой матерью и пятью малолетними братьями-сестрами проживал в рабочем бараке рябушинского завода, радости от неожиданной встречи с вновь объявившимся консультантом не выказал. После задержания банды Златоуста Семен Гаврилович вроде как даже начал проникаться к бывшему графу, но подлое и коварное нападение Руднева на товарищей из ЧК убедило юного большевика в том, что сколько буржуя марксистской идеей ни корми, он все равно в сторону контрреволюционного заговора смотрит. Однако ослушаться приказа Трепалова инспектор Котов не смел и потому, дав честное пролетарское слово соблюдать строжайшую тайну, присоединился к какой-то пока еще ему абсолютно непонятной, но чрезвычайно секретной операции.
Во избежание утечки информации никого, кроме Савушкина и Котова, в план о подмене германского дипломата Руднев с Трепаловым решили не посвящать.
— Я все-таки мыслю так, что немца в номере ухлопать попытаются, — настаивал Александр Максимович, тыча пальцем в соответствующую строку лежавшего перед ним документа.
Это был план посещения бароном фон Пресслером советской столицы, прибыть в которую германский дипломат должен был уже через несколько часов.
— Мне тоже этот вариант кажется самым вероятным, — поддержал начальника Савушкин. — Невидимке с его талантом не составит труда переодеться, скажем, коридорным, пройти мимо охраны, сделать свое дело, а потом незаметно уйти.
— Нет, — возразил Дмитрий Николаевич. — Убийство замыслено показное, поэтому должно быть осуществлено публично. Гостиничный номер для этого не подходит.
— Откуда вы знаете, как замыслено убийство? — тут же зацепился за рудневские слова Трепалов.
— Таковы все политические убийства. Их цель — демонстрация силы, протест, устрашение. Значит, нужны зрители.
Неконкретное объяснение пролетарского сыщика не удовлетворило, но давить на упрямого консультанта он не стал и неохотно согласился:
— Хорошо, пусть так. Где тогда, по-вашему, намечено покушение? Во
— Нет, это слишком даже для нашего фантома, — Дмитрий Николаевич упер палец в третий пункт плана. — Думаю, он станет стрелять по барону, когда тот приедет с вокзала. Перед входом в «Метрополь»… Как там его сейчас называют?.. перед Домом Советов[130].
— Почему именно тогда? — спросил Савушкин. — Скорее уж вечером, когда у немца запланировано посещение Большого театра. Свидетелей там в вечернее время не меньше и перед театром, и на Театральном проезде. А скрыться в темноте убийце будет проще.
— Заговорщики не рискнут ждать до вечера, — возразил Руднев. — Они не могут быть уверены, что у барона не поменяются планы, значит, выберут момент, который можно рассчитать с наибольшей вероятностью. Приезд в гостиницу с вокзала в этом плане надежнее всего, дипломат с дороги вряд ли станет куда-нибудь заезжать.
— Тогда уж еще вернее грохнуть немца прямо на вокзале, — заметил Трепалов.
— На вокзале не так эффектно, — снова не согласился Дмитрий Николаевич. — Убийство в центре советской столицы в нескольких шагах от Кремля. Вот это резонанс! Западная пресса охрипнет и слюной изойдет!
— Ладно, убедили. Считаем вашу версию, Дмитрий Николаевич, основной и рабочей, — начальник УГРО подвел черту под обсуждением. — Следующий вопрос: как подмену проводим?
— Проще всего это сделать в автомобиле, — предложил Руднев. — Я буду находиться в нем с самого начала, завесим окна, и никто меня не заметит. На вокзале вы посадите ко мне фон Пресслера, я объясню ему ситуацию. По дороге немца высадим и спрячем в надежном месте. Дальше моя партия…
Вернувшийся с кипятком Котов запротестовал.
— Товарищ Трепалов, я против такого плана!
— Почему? — нахмурился Александр Максимович.
Семен Гаврилович на секунду замялся, а потом выпалил, буравя буржуйского консультанта враждебным взглядом:
— Мне моя пролетарская бдительность подсказывает, что бывшим графьям доверять нельзя! А что как гражданин Руднев — провокатор, засланный к нам заговорщиками? Посадим мы немецкого товарища к нему в автомобиль, а он возьмет да и сам его там порешит!
Руднев с Савушкиным переглянулись, а Трепалов, откашлявшись в кулак, спросил тоном, каким терпеливый учитель ведет беседу с нерадивым учеником:
— Товарищ Котов, а что твоя пролетарская бдительность говорит в отношении твоего начальника? Ну то есть меня.
Семен Гаврилович вспыхнул.
— Товарищ Трепалов, зачем вы такое спрашиваете? Вы же знаете, я за вами в огонь и в воду! За мировую революцию!.. Империалистическую гидру душить!
— Это правильно, товарищ Котов, — одобрил Александр Максимович. — Обязательно задушим!.. Только борьба эта непростая, с гидрой-то… Поэтому нам опытные помощники нужны… И даже если они графья и сознательность имеют недостаточную, мы их сноровистость и образованность отрицать не должны. А наоборот даже, должны всячески приветствовать тяготение не определившейся пока интеллигенции к идеалам социалистической революции… Короче говоря, я гражданину Рудневу доверяю и многоопытность его исключительно ценю. Вот и ты, товарищ Котов, соответствующие выводы делай.
Семен Гаврилович пообещал сделать, но на консультанта продолжал поглядывать косо.
Трепалов тем временем вернулся к обсуждению деталей операции:
— Ваше предложение, Дмитрий Николаевич, видится мне дельным. Теперь объясните, как вы собираетесь от пули уйти.
— Уйти от нее мне не удастся, но можно защититься. Панцирей Галле[131], как я понимаю, у вас не осталось? Значит, придется сооружать кирасу из подручных средств. Несколько слоев грубой кожи с металлическими нашивками вполне смогут задержать револьверную пулю, если стрелять не в упор. Судя по фото, фон Пресслер мужчина корпусный, вдвое шире меня. Значит, накладку под пиджак можно сделать достаточно объемной и плотной. Главное, чтобы двигаться не мешала…
— Дмитрий Николаевич, он в голову стреляет, — тихо, но настойчиво перебил Савушкин.
— Он стреляет в голову при малой дистанции и открытости жертвы, — Руднев говорил так спокойно, будто это не ему, а кому-то другому, абсолютно абстрактному предстояло стать на линию огня. — Здесь же невидимке придется стрелять с расстояния. Зная, что дипломата охраняют, совсем близко он подойти не решится. А кроме того, вокруг его мишени могут мельтешить посторонние объекты. В общем, выстрел в голову при такой диспозиции окажется недостаточно верным. Значит, скорее всего, он сделает несколько выстрелов в корпус. Для дополнительной безопасности я надену шляпу и надвину пониже, так чтобы в движении поля и тулья мешали уловить четкие очертания головы и лица. Задача сводится к защите спины, груди и живота. Сможете за несколько часов соорудить что-нибудь в достаточной степени надежное?
Скептически качнув головой, Трепалов скомандовал Котову браться за дело. Семен Гаврилович кинулся исполнять.
Когда инспектор Котов покинул кабинет, Алесандр Максимович задал вопрос, не дававший ему покоя с самого начала их совещания:
— Дмитрий Николаевич, даже если все пройдет по вашей задумке и мы сможем задержать невидимку. Дальше-то что? Он калач тертый, верховодов своих не выдаст, а то и отраву какую успеет проглотить или в камере на подштанниках повесится. Как мы тогда на главаря выйдем? И как венец найдем?
— Невидимку не нужно задерживать, за ним нужно следить, и он приведет нас к зачинщику заговора, — ответил Руднев.
— Ну а если он ловчее окажется? — упорствовал начальник УГРО. — Он же не шпанка какая, а матерый зверь. Его вон и ваши сыскные со всем своим департаментом полиции сколько годков ловили, да так и не поймали!
— После убийства дипломата главарь сам себя выдаст, — заверил Руднев с недоброй усмешкой. — Главное, внимательно наблюдать.
— Да за кем же?! — бывший моряк виртуозно ввернул крепкую идиому, приправленную флотским колоритом. — За кем наблюдать-то?! Вы ведь так толком ничего и не объяснили! А если, уж извините за прямоту, вас все-таки убьют? Вы все свои соображения на тот свет унесете, и концы в воду! Сами ни за понюшку табаку сгинете, и мы в дураках останемся!
— Не беспокойтесь, Александр Максимович, — бесстрастно отозвался Руднев, — в случае моей смерти доверенное лицо передаст вам составленный мною рапорт по делу. Поверьте, на его основании вы и без моей помощи с успехом завершите расследование. Впрочем, я уверен, что и без подсказки с того света вы все поймете и, надеюсь, сможете призвать преступника к ответу по всей строгости вашего сурового революционного закона.
Последние слова Руднев произнес с такой неукротимой яростью, что начальник УГРО далее допытываться не решился. Однако и отступать от своих сомнений упертый революционный матрос не хотел.
— Дмитрий Николаевич, может, все-таки не вам заместо немца выплясывать? — спросил он со всей вкрадчивостью, на которую только был способен. — Вы соображением своим для дела особую ценность имеете. Смелых, что под пулю не побоятся встать, найти немудрено, а вот человека вашего ума и знания мы другого не отыщем. Разрешите уж поберечь вас!
Руднев отрицательно
— Александр Максимович, если отвлеченно судить, вы, может, и правы, но все одно, на место фон Пресслера идти придется мне. Во-первых, если я ошибся и покушение состоится в другое время, фальшивый барон должен продолжить фарс и выглядеть при этом убедительно. Вы уж простите, но из ваших людей никто германского аристократа сыграть не сможет. Да и немецкого никто в достаточной степени не знает, а я говорю на нем, как на родном.
— Язык — это да… — был вынужден согласиться Трепалов и вдруг проявил неожиданный интерес: — А вы, Дмитрий Николаевич, сколько языков знаете?
— Французский и немецкий в совершенстве, — пожал плечами Руднев. — Английский — так себе. Еще немного знаю итальянский. Ну, и латынь с греческим, разумеется, в гимназии и университете учил.
Александр Максимович только присвистнул.
— Вот отстоим нашу пролетарскую республику, я тоже за языки возьмусь, — пообещал он и снова вернулся к делу. — Вы сказали: во-первых, а что во-вторых?
— Во-вторых, я знаю невидимку в лицо и, если повезет, успею увидеть его раньше, чем он начнет стрелять. В этом случае я смогу подать знак, и вам будет проще сесть ему на хвост.
Этот аргумент пролетарскому сыщику убедительным не показался.
— Невидимка знает, что вы его рожу видали, — возразил он, — поэтому наверняка внешность свою замаскирует. Бороду наклеит или очки нацепит.
— Ему это не поможет, — заверил Дмитрий Николаевич, — я узна́ю его под любым гримом. Есть у меня такая удивительная способность.
Савушкин скупым кивком подтвердил слова консультанта.
На этом совещание было окончено. Трепалов отправился продумывать маршрут от вокзала и диспозицию у «Метрополя», а Савушкину поручил обеспечить Дмитрия Николаевича всем необходимым для преображения русского графа в немецкого барона. Самому же Рудневу пришлось остаться в кабинете, чтобы скрываться там до начала операции. По примеру Трепалова Дмитрий Николаевич кое-как устроился на куцем диване и неожиданно для самого себя спокойно и крепко уснул.
Через несколько часов Руднева разбудил Савушкин, который притащил в начальничий кабинет зеркало, несколько добротных костюмов, гримерное депо и что-то вроде двойного, подбитого войлоком многослойного кузнечного фартука с наклепанными металлическими пластинами. Сооружение было чрезвычайно тяжелым и громоздким, но зато полностью закрывало спину, грудную клетку и живот.
С помощью друга Дмитрий Николаевич приладил на себя импровизированный панцирь и не без труда нацепил сверху рубашку, жилет и пиджак. Вышло вполне солидно и убедительно, хотя и неудобно. Однако после непродолжительной тренировки Руднев вполне наловчился двигаться во всей этой амуниции без видимого усилия.
Разобравшись с защитой и платьем, Дмитрий Николаевич принялся колдовать над своей внешностью, пряча свою завидную шевелюру под резиновую плешь, рисуя морщины и наклеивая пушистые усы в стиле Вильгельма II[132]. Савушкин наблюдал за ним в мрачном молчании. Неожиданно он резко поднялся и направился к двери.
— Савелий Галактионович, вы куда? — спросил Руднев, почувствовав неладное.
— Я иду к Трепалову, чтобы просить его найти вам замену, — отчеканил Савушкин.
— Стойте! — Дмитрий Николаевич вскочил и преградил другу дорогу. — Что это еще за новость?
— Вы не должны в этом участвовать!
— Савелий Галактионович, не время для сантиментов! Мы уже все обсудили!
— Никаких сантиментов! — отрезал Савушкин, пытаясь пройти мимо Руднева. — Вам идти нельзя! Вы провалите дело!
Дмитрий Николаевич рывком принудил Савушкина остановиться и пихнул на стул.
— Объяснитесь-ка, Савелий Галактионович, с чего такая резкость суждений? — потребовал он. — Неужто от Котова классовой нетерпимостью заразились?
На едкую иронию Савушкин обиду не выказал, только лицо его сделалось еще упрямее, а взгляд — решительнее.
— Дмитрий Николаевич, вы можете обманывать Трепалова или даже самому себе врать, но я вас насквозь вижу, — заявил он жестко. — Вижу и понимаю, что вами движет. Вы жаждете мести, потому что ничего другого в вашей душе не теплится, и ищите смерти, потому что терять вам больше нечего. Ваш мир рухнул. Близких у вас не осталось. Никаких надежд на будущее вы не питаете и не видите для себя никакого иного исхода, как расплатиться за смерть Белецкого и самому за ним вслед уйти.
Рудневу почудилось, что ему водой в лицо плеснули. Он ошарашенно глядел на Савушкина, а тот продолжал говорить жестокие слова, от которых у Дмитрия Николаевича заныло в груди, а в голове сбился строгий порядок мыслей.
— Вы приговорили себя, и опасность для вас уже не важна. Вы готовы броситься на нее, как солдат, не желающий сдаваться в плен, кидается на штыки. Только вот за вами другие пойдут, те, кто вам слепо доверяет. Вы не только себя, но и их погубите. Я этого не допущу! Мне нечем удержать вас на этом свете, но мой долг и моя честь требуют оградить моих товарищей от опасности, которую вы на них от своей душевной безысходности навлечете!
Савушкин наконец выдохся и теперь, тяжело дыша, с отчаянной решимостью и пронзительной болью смотрел в туманно-серые глаза друга.
— Савушкин, — растерянно спросил Руднев, — вы что же, считаете, что я преднамеренно на смерть иду?
— Да, считаю! Убежден в этом! Это ваш диагноз, если хотите!
— Я же в Бога верую, Савелий Галактионович… По христианским законам самоубийство — непростительный грех. Самоубийц не отпевают и в освященной земле не хоронят…
Савелий Галактионович покачал головой.
— Вас грех не заботит, а вот мученичество влечет. Потому что мученическую смерть вам есть за что принять, а причин выжить вы для себя найти не можете!
Несколько минут друзья сидели молча, потом Руднев тихо произнес:
— Савелий Галактионович, я постараюсь выжить ради вас… Ради того, чтобы вы не казнились и вины за собой не чувствовали… И чтобы вы еще одного друга не потеряли…
Барон фон Пресслер оказался на редкость сдержанным и понятливым человеком. Обнаружив в автомобиле своего двойника, он без обиняков задал простой и однозначный вопрос: «Man wird mich töten, nicht war?»[133].
Руднев подтвердил, извинился за доставленные неудобства и попросил дипломата в точности следовать всем указаниям московских сыщиков. Барон не возражал. Не дрогнув ни единым мускулом, потомок славного тевтонского рода лишь приподнял шляпу, поблагодарил за приятную беседу, пожелал удачи мужественному советскому Bulle[134] и исключительно шустро для своей плотной комплекции покинул автомобиль, едва тот притормозил в каком-то невзрачном и пустынном проулке.
Далее дипломатическое авто двигалось уже без остановок и, промчавшись по московским улицам с такой скоростью, что от него в ужасе шарахались извозчики и пешеходы, лихо остановилось перед арочным входом Второго Дома Советов, более известного москвичам как гостиница «Метрополь».
К автомобилю тут же подбежало четверо крепких молодых людей в фуражках с красной звездой и при оружии. Двое из них внимательно оглядывались
Оказавшись на тротуаре, иноземец резко отстранил поддерживающую его руку и сделал повелительный жест, подчинившись которому все четверо охранников отступили на шаг, но при этом принялись рыскать взглядами по толпе с удвоенным вниманием.
Перед Вторым Домом Советов в этот момент и впрямь народа было много: горожане спешили куда-то по своим делам вдоль Театрального проезда, служащие и просители входили и выходили в высокие стеклянные двери советского учреждения.
Коротким взглядом из-под руки Дмитрий Николаевич выхватил несколько одиноких неподвижных фигур, находившихся от него на расстоянии уверенного выстрела. Никто из них на невидимку похож не был. Это означало, что Рудневу предстояло двинуться вперед, не ведая, откуда и в какой момент в него выстрелят.
Слегка сутулясь, вжав голову в плечи и не убирая руки от шляпы, Руднев пошел в сторону колоннады. Он был сосредоточен и собран, хотя чувствовал, как томительное ожидание выстрела отдается холодной пустотой за грудиной и как кровь стучит в висках. Он не боялся. Ему было легко и даже немного радостно. Только одна непрошеная и навязчивая мысль мешала его уверенности и спокойствию: он не имеет права беззаботно махнуть рукой на опасность, а должен постараться выжить, потому что обещал это балбесу Савушкину.
Когда он уже почти вошел в арку, за его спиной раздался звук мотора и шелест колес. Дмитрий Николаевич обернулся. Рядом с его авто притормозил другой автомобиль, сбавив скорость до предельно возможного минимума. На ходу открылась задняя дверца. На Руднева уставился черный слепой зрачок дула.
Время остановилось. Окружающий мир замер и затих, словно это была фотография. Медленно и вязко, как бывает во сне, Дмитрий Николаевич перемещал взгляд со смертоносной точки вдоль вороненого ствола к стиснутой руке и дальше по заломленному рукаву к напряженному плечу, поднятому воротнику… покуда не увидел сосредоточенное бледное лицо и глаза его не встретились с глазами убийцы. Эти строгие, слегка зеленоватые глаза он узнал бы из тысячи.
Дмитрий Николаевич распрямился в полный рост, придерживавшая шляпу рука безвольно опустилась, а губы беззвучно прошептали: «Белецкий?!».
Глава 31
Выстрела Руднев не услышал или просто не осознал, а лишь почувствовал, как в грудь ему ударило так, будто это сам Сварог[136] своим чудо-молотом со всего размаха низверг его в глубины древнеславянского языческого ада. Однако потрясение от атаки разгневанного божества не шло ни в какое сравнение с тем ошеломлением, которое произвело на Дмитрия Николаевича непостижимое воскрешение погибшего друга, а еще пуще, явление Белецкого в роли наемного убийцы.
Если бы не пуля, Руднев под влиянием первого порыва наверняка бы кинулся к другу, не успев ни подумать, ни оценить последствия. Но, очнувшись на руках, которые сперва несли его, а потом, уложив прямо на пол, принялись выковыривать из спасительного панциря, Дмитрий Николаевич сообразил, что в сложившихся обстоятельствах, объяснений которым он не знал, выдавать Белецкого никак нельзя. Желая дать себе время обдумать ситуацию, Руднев не открывал глаза, притворяясь, словно все еще без сознания.
Вокруг него суетилось несколько человек во главе с Трепаловым и штатным фельдшером розыскного бюро. Котова и Савушкина рядом не было: первому была поручена безопасность настоящего фон Пресслера, второй, имевший наилучшие среди коллег навыки филерства, должен был возглавить слежку за убийцей. Если до начала операции таланты Савелия Галактионовича внушали Рудневу исключительно надежду на успех, то теперь вызывали опасение. Белецкий был хорошо загримирован, но наблюдательный Савушкин, несомненно, узнает Белецкого по фигуре и движениям. Оставалось лишь уповать на то, что в первый момент сходство убийцы с погибшим Савелий Галактионович сочтет случайностью, а дальше уж вмешается он — Руднев, — выяснит ситуацию и обезопасит Белецкого. Вот только придется снова скрыться ото всех без предупреждения.
Ремни, что крепили на Рудневе панцирь, наконец были разрезаны, и Дмитрий Николаевич оказался освобожденным от придавившего его доспеха. В тот же миг холодные пальцы фельдшера прошлись по его ребрам, сразу и безошибочно обнаружив больное место. Руднев взвыл и оттолкнул безжалостную руку.
— Живой, сукин сын! — возликовал глава пролетарских сыщиков. — Сработала фуфайка кованая! Вон пулю как о железяку расплющило!
— У пострадавшего могут быть внутренние повреждения, — строго вмешался фельдшер. — Я бы рекомендовал везти его в больницу…
— Да идите вы к черту, доктор! Какая больница? — запротестовал Руднев, с болезненной гримасой ощупывая у себя на груди темно-багровый синяк. — У меня просто сломано ребро. Затяните потуже, этого вполне достаточно.
Фельдшер обиженно надулся, но спорить не стал. Покуда он накладывал Дмитрию Николаевичу повязку, в номер мнимого дипломата явились двое переодетых санитарами милиционеров, имевших при себе носилки. Рудневу предстояло сыграть последний акт, изобразив прикрытый простыней труп.
— Знаете, Дмитрий Николаевич, — решил подбодрить его Трепалов, — у нас на «Рюрике» кок был больши́м знатоком примет. Он каждый раз перед боем или когда шторм приходил сильный, надевал новую рубаху и со свечой в руках на скамью ложился, ну вроде как покойник. Говорил, что этаким макаром смерть отводит. Дескать, к тем, кто уже и так помер, она, костлявая, интереса не имеет. Между прочим, ни разу ни единой царапины не получил. Так что я думаю, вы у нас после расстрела и выноса вперед ногами лет на сто заговоренным станете.
— С выносом сто́ит повременить, — заметил Руднев, аккуратно выглянув в окно. — Видите того человека в клетчатой кепке и зеленом шарфе?.. Вон тот, которому пацаненок туфли надраивает… Я его знаю. Это репортер криминальной хроники. Прилипчив хуже пиявки! Все уличные мальчишки, все дворники и торговки у него в доносителях. И во всякой больнице у него своя агентура имеется. Вдруг умудрится проследить за каретой скорой помощи и подвох почует… О!.. Заметили, как он оглядывается? Наверняка ищет место, откуда удобнее за дверями «Метрополя» наблюдать.
Александр Максимович ничего не заметил, поскольку замечать, собственно, было нечего. Руднев на ходу придумал небылицу про совершенно случайного человека, чтобы потянуть время. Ему во что бы то ни стало нужно было дождаться новостей от Савушкина и понять, удалось ли сыщикам сесть на хвост автомобилю, или тот скрылся от них, увезя Белецкого в неизвестном направлении.
Ждать вестового от группы Савушкина пришлось не более получаса.
Никто не ожидал, что убийца-невидимка окажется на автомобиле, дав сыскарям такую яркую примету, но расчет на извозчика у сыщиков был, поэтому под наблюдение взяли все ближайшие перекрестки. Стоило авто выехать на один из них, поставленный там милиционер не растерялся и стрельнул по колесам. Машина встала. Водитель и пассажир выскочили из нее и кинулись каждый в свою сторону. Сыщики бросились за ними в показную погоню и вроде как упустили, но на самом деле к каждому был приставлен «хвост». Чем кончилось дело с водителем, вестовой не знал, а вот пассажир немного поплутал по внутренним дворам, как-то, надо сказать, без особой осторожности, и в конце концов в Большом Кондратьевском переулке зашел в общежитие железнодорожников, где, по свидетельству коменданта, уже несколько дней проживал как командированный. Вокруг общежития были выставлены скрытые посты, а коменданта заменили на инспектора уголовного розыска товарища Станько. Короче говоря, никуда убийца оттуда не денется, равно как ни одна муха к нему незаметно не пролетит.
Трепалов довольно потер руки.
— Ну, Дмитрий Николаевич, вы и голова! Теперь уж мы этих эсеров, мать их так-то, возьмем за жабры с поличным!
— Главное — не спугнуть! — отозвался Руднев и со вздохом подошел к носилкам. — Что ж, давайте попробуем обмануть смерть по рецепту вашего кока. Только уж, пожалуйста, несите аккуратно, очень ребро болит.
На глазах притихших служащих и перешептывающихся зевак из парадных дверей Второго Дома Советов под охраной милиции вынесли носилки с покойником и в хмуром молчании погрузили в карету скорой помощи. Карета тронулась и повернула в сторону Сретенки к Шереметьевской больнице. Однако, когда дверцы с красным крестом снова открыли, ни мертвого дипломата, ни живого консультанта в карете не оказалось.
За несколько дней до начала операции по каким-то невнятным конспиративным соображениям его переселили в маленькую неуютную каморку на верхнем этаже неказистого трехэтажного дома, затерянного в слепом переулке на задворках Брестского вокзала. Дом этот значился как общежитие пролетариев-железнодорожников, но на деле представлял собой убогий советский Вавилон, в котором кто только не квартировал. Тишины и покоя здесь не было никогда. За тонкими, ни дать ни взять фанерными стенами вечно кто-то скандалил, смеялся, рыдал, спорил, кашлял, дрался, совокуплялся или храпел. На пропахшей мочой и табачным перегаром лестнице беспрестанно топали чьи-то сапоги, двери хлопали, комендант хрипло матерился на весь подъезд. Казалось, обитатели дома не имеют понятия о нормальном распорядке дня, а живут по какому-то своему хаотичному укладу.
Беспрестанные гомон и суета его тревожили мало, но вот отсутствие водопровода доставляло исключительное неудобство, с которым он готов был мириться лишь только потому, что здесь, в занюханной комнатенке рабочего общежития, впервые с того момента, как он очнулся на берегу реки, его, наконец, избавили от постоянного и неусыпного надзора.
Надоедливый доктор приходил лишь дважды: поводил пальцем перед носом, постучал молоточком по колену, спросил, не вернулась ли память и не случалось ли новых приступов, глубокомысленно поцокал языком, напомнил про отдых и покой, а после удалился с чувством исполненного долга.
Визиты кривоносого в нестираной гимнастерке были более частыми. Этот являлся дважды в день, приносил еду и требовал в мельчайших деталях повторять весь план операции. Он подчинялся, желая побыстрее избавиться от неприятного общества, и со своей стороны требовал принести ему чистое белье, книги и шоколад.
После каждого посещения кривоносого приходилось открывать окно, чтобы проветрить от мерзкого кислого запаха грязной одежды. А еще хотелось проветрить душу, так отвратителен был плескавшийся в глазах визитера страх пред ним.
В день операции куратор в вонючей гимнастерке явился еще до рассвета и приволок с собой средних размеров чемодан, в котором оказались театральный грим, несколько париков и накладных бород, фотография надменного господина с орденом «За заслуги перед Прусской короной», а также шестизарядный кольт.
Сперва он проверил оружие и остался доволен, после внимательно изучил фотографию и уточнил, как давно был сделан снимок. Кривоносый уверил, что объект был снят не более года назад и что ошибка исключена в любом случае, поскольку перемещение объекта совершается в рамках известного протокола. Дослушивать никчемные рассуждения он не стал, а спросил про парики и грим. Кривоносый ответил, что это необходимо, потому что высока вероятность, что его знают в лицо, и предложил помочь с гримом. Он брезгливо отказался, заявив, что справится сам. Он был уверен в своем навыке, хотя вспомнить о подобном опыте не мог, да и не пытался. Не хватало еще головной боли!
Дождавшись, когда он закончил свое преображение, кривоносый ушел, не сочтя нужным пожелать ему удачи. Впрочем, удача ему была не нужна. На эту эфемерную сущность уповали лишь неуверенные в себе дураки, он же полагался на четкий расчет и умение.
Ни на шаг не отступая от плана, минута в минуту он вышел на перекресток Второй Брестской и Тверского-Ямского переулка. Перед ним притормозил автомобиль, двигавшийся по направлению к Большой Садовой.
Он сунулся к шоферу и скороговоркой назвал пароль:
— Опаздываю в Малый Совнарком. Степан Валерьянович мне голову снимет! Выручай!
— Степан Валерьянович отбыл в Самару. Товарищ Щукин за него, — прозвучал условленный ответ.
Он забрался на заднее сиденье, и автомобиль неспешно покатил в сторону Кремля. В запасе было полчаса. Он закрыл глаза, расслабил мышцы и пустил мысли на самотек. На ум почему-то пришла пушкинская «Полтава», которую он, как оказалось, помнил наизусть почти всю.
Когда сюжет дошел до объяснений Марии со своим государственным мужем, авто остановилось на углу Театральной площади, откуда был отличный обзор на колоннаду Второго Дома Советов. Спустя пару минут туда подъехал автомобиль с занавешенными окнами. К нему подскочили четверо крепких молодых людей в фуражках с красной звездой и при оружии. Двое из них внимательно оглядывались по сторонам, третий распахнул дверцу, а четвертый помог выбраться из автомобиля объекту — неловкому, полноватому, невысокому человеку в примятой шляпе, которую тот, будто пряча лицо, старательно придерживал рукой.
Подчинившись повелительному жесту объекта, охрана отступила и завертела головами, словно встревоженные галки. Объект пошел к колоннаде. Автомобиль, в котором находился он, тронулся и подъехал ко входу в «Метрополь».
Он вынул револьвер и распахнул дверь.
Объект, до которого было около десяти шагов, обернулся, продолжая держаться за свою несуразную шляпу. Он прицелился повыше согнутого локтя, туда, где должна была быть переносица, и тут объект приподнял голову и взглянул на своего убийцу из-под примятых полей.
На него остро и напряженно смотрели большие туманно-серые глаза, и он вдруг
Его охватило смятение. Память рванулась из черной бездны, разрывая ему мозг осколками бессвязных образов: мелькающие за окном секции железнодорожного моста; идущий с ним рядом по бульвару и доверчиво державший его за руку хрупкий вихрастый белокурый мальчуган; неоконченная картина с золотым драконом и белым рыцарем; объятый огнем флигель старинной усадьбы; девочка-подросток с матерью, развешивающие игрушки на пушистых ветвях рождественской елки…
Человек с большими туманно-серыми глазами опустил руку, распрямился в полный рост, и губы его шевельнулись. Он прочитал по губам и наконец вспомнил: его зовут Белецкий.
Он понял, что не должен стрелять, но палец падающей руки уже давил на курок.
— Дверь! — заорал шофер.
Белецкий машинально захлопнул дверцу. Автомобиль рванул с места так, что взвизгнули шины, но проехать смог всего ничего. На ближайшем перекрестке машину занесло, и она встала.
— Ходу! Ходу! — кричал ему шофер, выскакивая наружу.
Белецкий бросился в ближайшую подворотню.
Он почти ничего не соображал от хаотически метавшихся в мозгу воспоминаний и нестерпимой головной боли, но инстинкт самосохранения заставлял бежать. И он бежал, покуда не обнаружил себя в комнате общежития сидящим на койке с револьвером в руке.
Головная боль постепенно отступала, воспоминания складывались в единую картину, а в душу заползал ужас от содеянного.
Он взглянул на револьвер. Простой и легкий способ окончить все одним махом напрашивался сам собой, нужно было только преодолеть щепетильность и предрассудки.
Белецкий провел рукой по лицу и с отвращением нащупал приклеенную бороду. Сорвав ее и парик, он кинулся к умывальнику и долго с остервенением тер лицо, покуда не смыл все остатки грима. Только после этого он решился взглянуть на себя в зеркало. Худое аскетичное лицо с острыми скулами и тонкогубым, будто прорезанным лезвием, ртом более не вызывало у него удивления. Вот только взгляд… Он никогда не видел у себя такого затравленного взгляда.
Скрипнула лестница. К его комнате кто-то тихо подошел.
Белецкий схватился за револьвер, взвел и направил на дверь.
— Nicht schießen, Bielecki! Ich bin's Rudnevs,[137] — раздалось снаружи.
За дверью стукнул об пол тяжелый металлический предмет. Поняв, что это Белецкий выронил револьвер, Дмитрий Николаевич дернул ручку двери, оказавшейся незапертой. Он шагнул в комнату как раз вовремя, чтобы подхватить медленно оседавшего на пол друга и оттащить до койки. На звук упавшего пистолета в этом бедламе внимания могли и не обратить, но вот если вслед за тем грохнуло бы свалившееся тело, это вызвало бы беспокойство даже у здешней публики, не говоря о том, что помимо подменного коменданта в здании могли дежурить и другие сыщики.
Белецкий смотрел на Руднева мутным взглядом, в котором едва-едва теплилось сознание.
— Белецкий! — Дмитрий Николаевич встряхнул друга за плечи. — Белецкий, ты можешь идти?.. Ты понимаешь, что я говорю?.. Слышишь меня?
Белецкий слабо кивнул.
— Тогда идем… Только тихо и быстро.
Руднев подобрал с пола револьвер, рывком поставил Белецкого на ноги и потянул за собой. Сперва тот шел неуверенно, но постепенно силы к нему вернулись, так что на лестнице поддерживать его уже не требовалось.
Каким-то чудом им удалось спуститься до первого этажа, не попав никому на глаза. Внизу тоже никого не было, лишь изображавший вахтера товарищ Станько сидел, завалившись на стол и уткнувшись лицом в сложенные руки. Со стороны казалось, что пролетарский сыщик безответственно уснул на посту, и только синяк на шее выдавал истинную причину его расслабленности.
Дмитрий Николаевич повел Белецкого к черному ходу.
Не без труда пробравшись через завалы мусора, друзья выбрались на задворки Большого Кондратьевского переулка и далее через лабиринт внутренних дворов и проулков прошли к железнодорожным складам, половина из которых была заброшена, поскольку еще до войны готовилась под снос, чтобы освободить место для нового депо. До стройки дело так и не дошло, и теперь полуразвалившиеся строения потихонечку разбирались на дрова и кирпичи. Пресекать расхищение народного добра было некому — сил московской милиции и железнодорожной охраны на заброшенные склады уже не хватало.
Руднев выбрал самую отдаленную развалюху, через пустые оконные проемы которой хорошо просматривались все подходы. Убедившись в отсутствии слежки, Дмитрий Николаевич объявил привал.
Белецкий, всю дорогу безмолвно и неотступно следовавший за Рудневым, замер на месте как истукан, потерянно глядя на Дмитрия Николаевича. Тот подошел к нему и осторожно тронул за плечо.
— Белецкий, — позвал он с щемящей нежностью, — ты помнишь меня?
Белецкий молчал.
Руднев проследил взглядом свежий рубец, тянущийся у Белецкого от брови через висок к серебристому ежику волос.
— Ты же совсем седой, Белецкий!..
Губы Белецкого дрогнули, и он едва слышно прошептал:
— Дмитрий Николаевич…
Руднев порывисто обнял друга.
— Я же тебя похоронил… — только и смог выговорить он и заплакал.
Словно маленький мальчик, Дмитрий Николаевич уткнулся лицом в грудь своего воскресшего друга и, не сдерживая слез, жаловался на то, как тосковал по своему ангелу-хранителю, и перечислял все тяготы и лишения, что пришлось ему испытать, пока ангел был в отлучке.
Наконец Дмитрий Николаевич успокоился и поднял на Белецкого глаза. Лицо у того было скорбным и неподвижным, будто маска актера из древнегреческой трагедии.
— Ну ты что, Белецкий? — Руднев все еще шмыгал носом, но теперь уже улыбался. — Чего ты такой мрачный? Радоваться надо! Ведь мы оба живы оказались!
— Дмитрий Николаевич, — хрипло проговорил Белецкий, и не думая радоваться, — я же в вас стрелял… Я же попал… Я видел…
— А что, как промазал? — отшутился Руднев.
Он вынул из кармана золотой брегет с помятой крышкой и протянул Белецкому.
— Я отремонтировал твои часы. Почти как новые. Забирай.
Белецкий принял из рук друга свой талисман, щелкнул крышкой, послушал и будто бы пробудился от мелодичного тиканья. Он распахнул объятья и стиснул в них Дмитрия Николаевича, словно в тисках. Руднев заорал от боли:
— Отпусти! Больно! Ты мне пулей ребро сломал!
Тиски тут же разжались, и вся хранимая в ожившей душе Белецкого неумеренная забота обрушилась на его подопечного. Дмитрий Николаевич терпеливо выслушал про необходимость приложить холод, перетянуть повязкой, смазать экстрактом пиявки и со своей стороны заверил, что отдышки у него нет и кашля тоже и что вообще, если кое-кто не станет мять ему бока железными ручищами, он имеет все шансы дожить до глубокой старости.
Когда наконец Белецкий унялся, Руднев попросил друга рассказать, что же с ним произошло и как так вышло, что он подрядился на роль убийцы. Поведать Белецкий мог немногое. Хотя память его почти полностью восстановилась, в ней оставался пробел. Ничего из того, что происходило между тем, как они с
— Не кори себя, Белецкий! То, что ты оказался на месте убийцы — Промысел Божий! — утешил его Дмитрий Николаевич. — Если бы сегодня в меня стрелял невидимка, мы бы с тобой сейчас не разговаривали, ну или вели беседу на небесах… Кроме того, личность главы заговорщиков теперь может быть подтверждена надежным свидетелем.
Руднев вынул из кармана блокнот, несколькими уверенными штрихами изобразил суровое мужское лицо и показал Белецкому.
— Это твой наниматель?
Белецкий подтвердил и в свою очередь спросил:
— Вы знаете, кто он?
Ответ Руднева Белецкого ошеломил.
— Не может быть! Это ошибка! Вдруг мне опять изменяет память и я видел другого человека?
— Нет никакой ошибки, Белецкий! Ты видел именно его. Начальника особо секретного отдела товарища Горбылева.
Глава 32
— Все детали мне неизвестны, — принялся объяснять Руднев, — но, думаю, в общем и целом дело обстояло так. Представители эсеровской партии, ярые противники мирного договора с Германией, решили организовать масштабную провокацию с целью вновь запалить костер войны. Их план состоял в убийстве дипломата и похищении реликвии, требуемой немецкой стороной по условиям Брестского договора. Одним из участников заговора был Петр Иванович Лебедев, именуемый Герцогом. По всей видимости, именно он стал связующим звеном между заговорщиками и Горбылевым, который в какой-то момент, а то и с самого начала, решил вести свою игру, для чего нанял легендарного убийцу-невидимку, отыскав того в изъятом у сыщиков архиве Анатолия Витальевича.
— Вы думаете, Горбылев нанял невидимку втайне от остальных заговорщиков? — вставил вопрос Белецкий.
— Уверен! Неуловимый убийца нужен был ему, чтобы в определенный момент полностью перехватить инициативу и замести следы, уничтожив всех, кто знал о его участии в заговоре. Мою гипотезу подтверждает история с Янсонсом и Балыбой, которые с подачи Горбылева осуществили кражу венца Фридриха Барбароссы. Думаю, эти двое, пользуясь положением и старыми связями, полученными еще во времена их бурной революционной юности и лихих эксов, прикарманивали и сплавляли за кордон ценности, конфискованные у жертв революции. Их подельниками были адвокат Косторецкий, контрабандист Киршнер и начальник московского собеса.
Пока не знаю, чем собесовец навлек на себя беду, но он стал первым, кого Горбылев отдал на расправу фантому. Его смерть всполошила сообщников. Предполагаю, что Киршнер, узнав подробности происшествия и будучи лучше других осведомленным о криминальном мире, заподозрил, кто именно осуществил казнь, а также назвал имя Терентьева, единственного на тот момент хранителя сыскного архива. Далее от ножевого удара в сердце погиб и сам Киршнер. Такой способ убийства нехарактерен для невидимки, так что, скорее всего, фантом не имеет к этому происшествию никакого отношения. Тем не менее две смерти подряд не на шутку напугали подельников, и они попытались выяснить, кто устроил охоту на членов их шайки. Терентьева они найти не смогли и стали искать меня. Им повезло! Меня задержали, когда при мне оказалось досье на невидимку. Думаю, они и впрямь подозревали, что мы с Терентьевым наняли убийцу, желая втихую разделаться с их преступным картелем.
— Подождите, Дмитрий Николаевич, — снова перебил Белецкий, — а вся эта история с провокацией и убитым филером… Кто и с какой целью ее устроил?
— Тут я не до конца уверен, — признался Руднев. — Скорее всего, они же все это и подстроили, чтобы шантажировать меня, а по факту — подставили под обвинение в убийстве. Как бы то ни было, они буквально похитили меня из Гнездниковского, привезли на квартиру адвоката и пытались выколотить признание. Но тут, в самый неподходящий момент, им передали приказ товарища Горбылева найти меня и доставить к нему. Желая скрыть от начальства свое самоуправство, а заодно и избавиться от тайного врага, они отправили меня в Бутырку на растерзание, а чтобы иметь оправдание своим действиям, задним числом сфабриковали донос и завели дело, на основании которого я якобы был арестован. В конце концов Горбылев выяснил, где я, организовал мое освобождение и привлек к участию в розыске похищенного венца.
— Зачем же ему это было надо, если, по вашим словам, он сам его похитил? — скептически спросил Белецкий.
— Самое простое объяснение заключается в том, что украденный Янсонсом и Балыбой венец похитил кто-то третий. Возможно, это сделали Хранители. Связь их с этим делом, в общем-то, просматривается, хотя, признаться, я не могу объяснить их интерес ко мне и охоту, устроенную на меня Фогтом-младшим. Может быть, это какая-то параллельная история.
— Ну, хорошо, — согласился Белецкий. — Допустим, Горбылев идет ва-банк и обращается к вам за помощью, но почему в этот же день в Зубалове вас снова пытаются убить люди Янсонса?.. Янсонс продолжает вас опасаться и решается идти против намерений Горбылева?
— Нет, на этот раз Янсонс натравливает на нас своих псов именно по приказу Горбылева.
— Подождите-подождите, Дмитрий Николаевич! Это нелогично! Горбылев же только-только договорился с вами о помощи. Зачем ему вас убивать?
— Из-за неудавшегося убийства Дульского.
— Почему вы решили, что старика должны были убить?
— Потому что к нему приходил невидимка, но не застал. Дульский неожиданно уехал в Москву, что его и спасло. А вот взломщику, охотившемуся за бумагами революционного Мафусаила, повезло меньше.
— Я все равно не понимаю, почему в нас стреляли.
— Горбылев хотел убить Дульского, поскольку тот знает нечто такое, что может поломать игру Горбылева или как-то выдать его. Старик и нам мог это рассказать.
— Но не рассказал! Вот ведь упрямый хрыч!
— Напрасно ты его ругаешь, Белецкий. Скорее всего, Дульский не имеет понятия о том, какими опасными сведениями располагает. Да и мы, видать, не задали ему нужного вопроса.
— Предположим, что так… Но как вы объясните дальнейшие события? Почему Горбылев разделался с Герцогом и Балыбой?
— Герцог был той ниточкой, что тянулась от заговорщиков к Горбылеву, поэтому он был обречен с самого начала. А Балыбу, да и Янсонса скорее всего, Горбылев ликвидировал после того, как я высказал свои подозрения — уверен, что верные — об их участии в краже венца. Горбылев испугался, что, возьми Трепалов этих типов в оборот, они бы выдали своего начальника.
— Выходит, Горбылев позвал вас на свою голову, — резюмировал Белецкий.
— Выходит! Только и наши с тобой головы оказались в закладе, — невесело усмехнулся Руднев. — Горбылев не рассчитал. Он надеялся, что я стану копать в сторону последнего похитителя венца, а я раскрыл его же собственные
— А что в доме Строкиной делал Янсонс? — спросил Белецкий.
— Не было никакого Янсонса! Был ряженый в костюме горца, которому предстояло пустить дознание по ложному следу. Образ человека в черкеске и папахе, в котором реальный Янсонс явился к Балыбе, оказался таким ярким, что грех было им не воспользоваться!
— А зачем Янсонс приходил к Балыбе?
— Возможно, после смерти Герцога он догадался, кто направляет руку убийцы, и стремился предупредить подельника. Возможно, хотел договориться о показаниях, которых в случае чего следовало придерживаться. Мало ли? Думаю, правды мы никогда уже не узнаем. Да и неважно это…
— Что же было дальше? Горбылев отправил нас в Питер, а вслед — убийцу, да только у того что-то не заладилось и он сам себя подорвал?
— Может, так, — согласился Руднев, — но есть и другой вариант. Фантом последовал за нами по собственному почину, вероятнее всего потому, что рассекретил свою внешность, и волей случая угодил в ловушку, предназначенную для меня.
— То есть вы, Дмитрий Николаевич, считаете, что бомбу в ваше купе подложил кто-то третий?
— Я допускаю такой вариант по нескольким причинам. Во-первых, сложно поверить, что профессионал уровня невидимки умудрился подорваться на собственной бомбе, а во-вторых, во всех известных нам случаях он убивал свою жертву выстрелом из пистолета, и в этот раз ничто не мешало ему поступить точно так же. Да и вообще, взрывы — слишком шумное убийство для фантома, такое смертоносное позерство скорее в стиле эсеров, изначально замысливших всю эту историю.
— У вас и подозреваемый есть?
Руднев неопределенно поводил в воздухе рукой, будто актер, внезапно позабывший роль.
— Я подозреваю Мартынова, — ответил он. — Уж больно глупо он себя вел, да и само его назначение в нашу группу выглядело странно. Скорее всего, он не бесполезный тюфяк, а в прошлом член какой-нибудь боевой ячейки.
— Дмитрий Николаевич, мне кажется, вы перебарщиваете…
— Вовсе нет! Сумятицу с ограблением могли нарочно подстроить. Сыграв роль круглого дурака, Мартынов оказался в моем купе, где оставался без присмотра какое-то время, вполне достаточное для того, чтобы подложить заранее заготовленную взрывчатку в мои вещи, например в саквояж. Стоило бы мне к нему прикоснуться, и случился бы взрыв, но первым его тронул невидимка.
Белецкий болезненно скривился и потер рубец на виске.
— Как же так вышло, что меня перепутали с убийцей? — спросил он, глядя в сторону.
— Когда убийца шел мимо тебя, ты вынул из кармана часы и не успел убрать до взрыва. Их отбросило к останкам невидимки. Труп убийцы был изуродован до неузнаваемости, поэтому, обнаружив при нем часы, Савушкин и остальные решили, что тело твое.
— Но почему люди Горбылева приняли меня за убийцу?
— Думаю, они сопровождали нас в поезде. Ни тебя, ни фантома они в лицо не знали. Зато знали от Мартынова, что при взрыве убийца уцелел, вот и подобрали тебя вместо него. Слава богу, Горбылев тебя тоже не знал.
Больше рассуждать о роковой путанице Дмитрий Николаевич не стал, чтобы не заострять внимание друга на мучительном для него вопросе. Переменив тему, он сухо и кратко рассказал о том, что произошло с ним начиная с того момента, как он возвратился в Москву, и заканчивая его появлением в каморке общежития.
Белецкий выслушал не перебивая, а в конце спросил:
— Когда вы заподозрили Горбылева?
— Слишком поздно, к сожалению! — повинился Дмитрий Николаевич. — Сообрази я раньше, ты бы не пострадал и Анна осталась бы жива. Я совершил самую распространенную ошибку сыщика, нагородил сложностей и наплодил лишних сущностей, а самый простой и очевидный вариант оставил без внимания. Наверное, я бы так и продолжал гоняться за химерами, если бы Горбылев, что называется, не перегнул палку.
Ему следовало, не откладывая, довести до конца сорвавшийся план моего убийства, но он решил, раз уж я выжил, еще немного попользоваться мною и позвать меня вместе с Трепаловым на очередной совет. Он хотел выведать все мои выводы и соображения, чтобы, если повезет, приблизиться к разгадке похищенного венца. А еще ему требовалось дискредитировать меня в глазах Трепалова, дабы подорвать доверие Александра Максимовича ко мне и моим выводам. Тогда он смог бы направлять Трепалова по своему усмотрению, сделав в конце концов козлом отпущения, ответственным за нераскрытую кражу реликвии и убийство дипломата. Наверняка именно поэтому вся ответственность за безопасность фон Пресслера вдруг оказалась переложенной на плечи УГРО.
Горбылев знал, что самый скользкий момент в наших с Александром Максимовичем отношениях — моя дружба с Терентьевым. Эту карту Горбылев и разыграл, внезапно поведав нам о несгоревшей в печи Янсонса записке и о несостоявшемся отъезде Анатолия Витальевича. Трепалов, и так питавший недобрые подозрения в отношении Терентьева, сразу и без оглядки поверил в его виновность. По сыскной неопытности и революционному романтизму он не обратил внимания на странности: почему Горбылев до этого ни разу не упоминал Терентьева и почему записка не нашлась при первом досмотре? Возможно, и я бы списал все это на излишнюю секретность и неумение чекистов как следует искать улики, но был один факт, который, в сущности, ничего не доказывал, но прояснил мне мозги, заставив, наконец, увидеть очевидное.
В жженной записке, которую представил Горбылев, были слова «лично встретить» и «лично в руки». Если речь шла об убийце, это значило, что Янсонс должен был знать невидимку в лицо, но я не сомневался, что это не так, иначе Янсонс не требовал бы от меня нарисовать портрет фантома. Горбылев не знал этой детали и, желая усилить доказательный эффект, переиграл.
— Как же Горбылеву удалось подделать записку так, что вы узнали почерк Анатолия Витальевича? — перебил Белецкий.
— Возможно, эта была не подделка. Бумага и впрямь могла быть написана рукой Терентьева. Например, в архиве Анатолия Витальевича нашлась страница с подходящим текстом. Впрочем, с фальшивкой тоже нет никаких сложностей. Горбылев имел на руках множество документов, написанных Терентьевым от руки. Оставалось только достоверно скопировать несколько слов. Для такого пустяшного дела даже гравер-блинопек[138] не потребовался бы, хотя, не сомневаюсь, и такие специалисты в загашниках ВЧК имеются.
— А насчет несостоявшегося отъезда Анатолия Витальевича Горбылев тоже врал? — спросил Белецкий.
Руднев вздохнул и пожал плечами.
Белецкий высказал те же надежды и снова спросил:
— Выходит, никаких иных подтверждений виновности Горбылева, кроме несостыковки в тексте записки, у вас не имеется?
— Имеется еще одно, но такое же шаткое. Помнишь, я рассказывал про татуировку на руке Балыбы? Там был изображен мальтийский крест и надпись: «К высокому и светлому — знай верный путь!» Трепалов несколько раз заводил о ней разговор с Горбылевым, описывая татуировку во всех подробностях, но тот всегда отвечал, что не имеет о ней ни малейшего понятия. Только вот быть этого никак не могло, поскольку на руке Балыбы были набиты эмблема и девиз Чугуевского пехотного юнкерского училища, которое окончил Горбылев. Про эмблему и девиз я случайно узнал от другого выпускника Чугуевки, доктора Богдана Гориславовича Павленко. Он же рассказал мне, что у юнкеров была постыдная традиция набивать символику училища своим денщикам и прочей челяди, вроде как клеймо на скотину ставить. Уверен, что именно там, в юнкерском училище, впервые пересеклись жизненные пути дворянского отрока Горбылева и безродного сироты Балыбы. Дальше их связала «крепкая мужская дружба», замешанная на темных делишках, знать о которой никому не полагалось, но которая могла вскрыться из-за такой глупой мелочи, как татуировка.
Белецкий покачал головой.
— Вы же понимаете, Дмитрий Николаевич, что ни татуировка, ни все ваши логические выводы, ни мои свидетельства не позволят прижать этого мерзавца? Да нам и рта не дадут открыть, просто шлепнут у ближайшей стенки. Вступись за нас Трепалов, его ждет та же участь… Что же нам делать? Неужели придется оставить все как есть, да еще и бежать без оглядки, словно это мы преступники?
— Не придется, Белецкий! — уверенно ответил Руднев. — Обещаю, что найду способ призвать к ответу эту гадину. Но пока спрячемся у друзей, а заодно покажем тебя хорошему доктору.
Глава 33
Мадам Петуш кокетливо захлопала ресницами по сухим морщинистым щекам.
— Oh, Herr Count! Komisch, ich habe gerade an Sie gedacht![139]
Дмитрий Николаевич почтительно поклонился и галантно испросил у своей ветхой обожательницы ручку для поцелуя. Старушка просияла и жантильно прикрыла лицо рукой.
— Sie so nett, mein süßer Junge! — проворковала убеленная благородными сединами почитательница «Тайн Мадридского двора»[140], а после крикнула вглубь квартиры: — Alvis! Herr Count hier ist! Es hat einen Freund. Er schien sehr nett zu sein.[141]
Алвис Екабсович без галстука, в домашнем пиджаке вышел в прихожую и замер.
— В моей практике это пятый случай ошибочной констатации смерти, — проговорил он, слегка запнувшись на середине фразы.
— Юбилейный, — заметил Белецкий, чувствующий себя исключительно неловко и пытавшийся скрыть свое смущение шуткой.
В этот момент из коридора, ведущего в ярко освещенную гостиную, раздалось утробное рычание и цоканье когтей по паркету, а спустя пару секунд в прихожую ворвался огромный мускулистый дог.
— Нерон, фу! — рявкнул вслед собаке зычный голос. — Ко мне!
Твердая рука ухватила зверя за ошейник, но тут же выпустила. Благородный черный пес с радостным щенячьим повизгиванием кинулся к гостям, норовя встать на задние лапы и лизнуть в лицо. На него не обращали внимания. Хозяин собаки и гости смотрели друг на друга в немом изумлении. К Терентьеву первому вернулся дар речи.
— Белецкий, я цветы на вашу могилу носил. На пол николаевского червонца раскошелился, а вы живы, оказывается.
— Простите, Анатолий Витальевич, что ввел в траты, — в тон Терентьеву отозвался Белецкий. — Но откуда же мне было знать, что вы не в Париже.
Дальнейшее по своей искренности и экспансивности мало уступало безудержной радости Нерона. Даже невозмутимые братья Петуш, наблюдая эту встречу, растроганно улыбались, а женщины их славного семейства и вовсе утирали слезы. Наконец волна ликования пошла на убыль, а поток бессвязных вопросов, на которые никто и не пытался отвечать, иссяк. Хозяева усадили гостей за стол и напоили чаем, а потом деликатно разошлись по своим комнатам, давая друзьям возможность переговорить без свидетелей.
Терентьев оказался осведомленным о приключениях друзей в той степени, в которой Дмитрий Николаевич позволил себе откровенность с Петушем, так что Руднев с Белецким, пребывавшие в полном неведении о похождениях Анатолия Витальевича, потребовали, чтобы он рассказывал первым. Терентьев спорить не стал.
— Это все из-за вас, господа, — ворчливо начал бывший коллежский советник. — Совратили вы меня интересом к похищенному архиву. Можно сказать, покоя и сна лишили. Стал я так и сяк голову ломать, и чем дольше думал, тем больше терзало меня сомнение, а что, как и впрямь кто-то решил чудище с цепи спустить.
Уловив в речи хозяина знакомые для каждой собаки слова, Нерон поднял голову и заворчал, словно принял нелицеприятный эпитет на свой счет.
— Да не про тебя, дурака, речь, — цыкнул на пса Терентьев, который, как всякий, у кого есть любимая собака, давно уже привык приписывать своему четвероногому компаньону способность участвовать в беседе.
Нерон порадовался вниманию в свой адрес, выразив восторг несколькими энергичными ударами хвоста по паркету, и возложил брылястую голову хозяину на колени. Анатолий Витальевич потрепал собаку за холку и продолжил рассказывать.
— В общем, обуяло меня, господа, нехорошее подозрение, вдруг через мои записки какая-то сволочь злодейство учинит? А после того как я вам досье на убийцу передал, так и совсем тошно сделалось, вроде как я на вас свой грех переложил. Дескать, разбирайтесь, друзья дорогие, как знаете, а мое дело сторона. Короче говоря, решил я остаться и поймать убийцу, раз уж он по моей милости из преисподней вызван. И тут подумал, что ловить его в открытую — пустая затея. Дым руками не ухватишь! Вот и возникла у меня идея самому, как пишут в романах, раствориться во мраке. Фантому ловить фантома сподручнее.
Раствориться в тот момент мне было несложно. Единственные, кто стал бы волноваться в случае моего исчезновения, это вы и Савушкин, но вы знали, что я уезжаю, так что разыскивать меня бы не кинулись. Все остальные тоже бы не очень удивились. Нынче бывшие коллежские советники то и дело пропадают: кто и впрямь уезжает, а кого в расход… Только товарищи из ВЧК могли заинтересоваться моими планами. Они тогда уж с месяц меня пасли, но опыта у них в этом деле никакого, так что ушел я от них на вокзале на раз-два. А потом мы вместе с Нероном, которому пришлось недельку у знакомого ветеринара погостить, на дно залегли. Был у меня еще с прошлой жизни на такой
Услышав свое имя и неприятное слово «ветеринар», пес навострил уши и изобразил жалостливый взгляд.
— Да ладно тебе! Ладно! — усмехнулся Анатолий Витальевич, почесывая лобастую морду. — Доктор тебе только когти стрижет. Нечего строить из себя страдальца!.. Вы уж, господа, не обижайтесь, что в секрет свой не посвятил! — Терентьев снова обратился к друзьям. — Не хотел вас и Савушкина в историю втягивать. Знал наверняка, что вы мне в помощники запишетесь…
В общем, отсиделся я, покуда ажиотаж вокруг моей персоны не поутих, и пришел к нашему чудаку Петушу. Алвис Екобсович хоть службу при судебном морге и оставил, связи там не потерял. К нему нынешний судмедэксперт до сих пор за советами ходит… Я и решил через это его полезное знакомство отследить подходящие почерку фантома случаи.
Долго ждать не пришлось. Меньше чем через неделю на прозекторский стол попали пятеро убиенных из собеса, и все обстоятельства их расстрела аккурат на невидимку указывали.
Просмотрел я список жертв и узнал одно имя. В пятнадцатом году этот типчик вместе с напарником-адвокатом по фамилии Косторецкий провернули аферу. Полотно воровали, что за казенный счет для нужд инвалидов и сирот заготовлялось. Под суд тогда не пошли, откупились, сволочи, но имена их я запомнил и решил к адвокату с вопросами наведаться.
Нагрянул к нему без приглашения, а он мне даже что обрадовался. Я, говорит, господин Терентьев, сам к вам идти хотел, потому как сведения имею доподлинные о двух душегубах, но официально заявить на них не готов, так как не уверен в компетенции большевицкой милиции, да и мести злоумышленников опасаюсь. Вот если бы вы меня выслушали, и все в таком духе…
— Он вам, часом, не про двух комиссаров рассказал? Про Балыбу и Янсонса? — предположил Руднев.
— Нет, Дмитрий Николаевич, не угадали! Эти герои в моей повести появятся чуть позже, — возразил Терентьев и продолжил: — Я порыв адвокатишки, само собой, одобрил, хотя прекрасно понимал, что он, сукин сын, наверняка мне каких-нибудь своих конкурентов-махинаторов сдать пытается. Давай, говорю, гражданин Косторецкий, изливай душу смело, я тебя миру[142] не сдам. Тот почти в слезы кинулся. Вы, говорит, ваше высокоблагородие товарищ Терентьев, глумиться изволите, а у меня горе, я друга потерял, человека уважаемого, вам небезызвестного, самого председателя комитета по международному сотрудничеству в сфере культурного обмена. Удивился я, какой такой председатель? Нет среди моих знакомцев такого. Да как же, рыдает адвокат, неужто вы, гражданин коллежский советник, герра Киршнера не помните? А-а, говорю, так бы и сказал, пройдоха-Киршнер, перекупщик краденых ценностей и контрабандист. Разве ж он помер? Косторецкий еще пуще убиваться начал. Да как же вы не знаете, причитает, средь бела дня злодеи на ножи поставили. Такого человека сгубили! Кто ж его так и за что, спрашиваю. Ну, тут адвокат и сфискалил[143]. Дескать, имеет точные сведения от проверенных людей, что убийство его сотоварища произошло по наущению некого Баврина, подославшего своих подручных головорезов — Власия Конькова и Капитона Зябликова. Знаете таких?
— Только Зябликова, — покачал головой Дмитрий Николаевич, — это бывший филер охранного отделения, в убийстве которого меня подозревали. А кто такие Баврин и Коньков?
— О-о! — протянул Анатолий Витальевич. — Примечательные персонажи, я вам доложу. Власий Коньков в конце шестнадцатого проходил по нашей сыскной картотеке. Очень неоднозначная личность: настоящий герой войны, бывший пластун[144], полный георгиевский кавалер, комиссованный после нескольких тяжелых ранений и сменивший солдатскую шинельку на вполне себе презентабельный пиджак, справленный на завидное жалованье начальника личной охраны фабриканта-миллионщика Баврина. Сам же Баврин имел репутацию исключительно скверную. Прямых обвинений против него никогда не выдвигалось, но злодейств на его счет приписывалось немало: тут тебе и подожженные склады конкурентов, и запугивание несговорчивых чиновников, и даже несколько показных убийств. Организовывали и осуществляли все эти акции не кто иные, как отставной пластун Коньков и разжалованный за воровство филер Зябликов, но ни улик, ни тем более свидетельских показаний против них добыть нам ни разу не удалось.
— Если никто никогда Конькова и Зябликова за руку не хватал, откуда Косторецкому было знать, что это они Киршнера убили? — спросил Белецкий.
— У меня возник тот же вопрос, — поддержал Терентьев. — Адвокат давай юлить. Мол, многоуважаемый герр Киршнер как председатель какого-то там комитета организовывал для европейского пролетариата выставку сокровищ Исторического музея, а Баврин — негодяй и барыга — на те ценности глаз положил и всячески склонял товарища Киршнера к хищению народного добра. Киршнер — человек кристальной честности, — само собой, ни в какую не соглашался, через что и пострадал. Будет, говорю, Косторецкий, свистеть, я тебе не ветошный[145]. Хочешь моей помощи против Баврина, рассказывай, как взаправду дело было. Но адвокат свое гнет. Тогда я решил, что пора его припугнуть.
Экий ты дурак, Косторецкий, говорю, врешь о грешках своих, когда тебе о душе впору задуматься. Вон как смерть накурников твоих косит, небось ты у нее следующий на очереди. Напрягся адвокат, спрашивает, кого же это я имею в виду, кроме Киршнера. Да как же, удивляюсь я, а дружок твой из богадельни, с которым вы немощных да убогих обирали? Он нынче чин чинарем в мертвецкой лежит с головой простреленной. И рассказал я адвокатишке свои соображения про наемного убийцу. Тот аж лицом позеленел с перепугу. Тут я его к стенке и припер.
Мне, говорю, до ваших делишек дела нету, я убийцу-невидимку поймать желаю. Если ты, Косторецкий, хочешь, чтобы я это сделал раньше, чем он до тебя доберется, у тебя прямой интерес мне помочь и рассказать все, что тебе по этому вопросу известно.
Больше упрашивать себя адвокат не заставил и поведал мне о том, как они с Киршнером и собесовцем наладились экспроприированное добро красть и за кордон сплавлять. Вот тут-то я про ваших Балыбу и Янсонса узнал. Эти двое тоже в их шайке значились. Схема у гадов была четкая! Собесовец, имевший доступ, считай, ко всем домовым книгам, подрядился наводчиком. Чекисты с его прицела обыски несанкционированные учиняли. Киршнер ценности по каналам своим покупателям и перепродавцам за границу отправлял, а Косторецкий под это добро всякие там бумаги выправлял — оценочные листы, купчие, дарственные и прочее, чтобы законность происхождения ценностей подтвердить в том случае, если вдруг настоящие собственники вздумают в европейские суды жаловаться и возврат своих сокровищ требовать. Предприятие их поганое процветало, а тут и еще оказия подвернулась.
С полгода назад к Киршнеру обратился директор Исторического музея с просьбой помочь эвакуировать за кордон коллекцию ценностей, являвшуюся партийной заначкой на черный
Киршнер предложил вывести коллекцию под предлогом международной выставки, а там уж на чужой территории передать реликвии доверенным лицам. Сговорились с директором о немалой цене, но тут Киршнера жадность обуяла. Решил старый пройдоха найти для коллекции своего покупателя, да такого, который вдвое от условленных денег предложит. Искать долго не пришлось. Всякому в их артели было известно имя Баврина, в прошлом безмерно богатого фабриканта и коллекционера, умудрившегося и при нынешней власти сохранить если не капиталы, то доступ к коллективизированным закромам.
Предъявили Баврину список, тот объявил готовность выкупить всю коллекцию подчистую и даже задаток выдал. Косторецкий со стариной Киршнером уж руки потирали и гешефт свой нескромный подсчитывали, но вдруг случилась катастрофа. Директор музея подцепил сыпняк и в считаные дни скончался, не успев передать коллекцию подельникам, то есть по сути — подписать необходимые документы на вывоз. Обращаться за подписью к новому директору аферисты опасались, так как тот мог проявить бдительность и выяснить, что, во-первых, числящиеся в ней предметы в каталоге музея не значатся, а во-вторых, никакой европейской выставки нет и в помине.
Вдобавок к проблеме с подписью возникла вторая, еще более серьезная проблема в лице Баврина, который совершенно не желал входить в положение и требовал предоплаченную коллекцию, угрожая взыскать неустойку кровью, что в конечном итоге и сделал, приказав зарезать старину Киршнера. А теперь, видимо, кровопивец каким-то образом сам добрался до про́клятой коллекции и взялся уничтожать знавших о ней членов киршнеровской шайки, не поскупившись ради такого дела на первоклассного убийцу.
— Косторецкий ошибался. Убийцу нанял не Баврин, — покачал головой Руднев, когда Анатолий Витальевич закончил пересказ исповеди адвоката.
— Я тоже так сразу подумал, — согласился Терентьев. — Зачем фабриканту ради этих аферистов такие траты и сложности? Не того полета птицы. Более того, я не сомневался, что и адвокатишка иллюзий наивных не питает, но как ни пытался вытянуть из Косторецкого всю правду, тот словно воды в рот набрал. Боялся, видать, кого-то…
— Предполагаю, что он мог бояться вас, Анатолий Витальевич, — высказался Руднев. — По крайней мере, Косторецкий подозревал, что вы причастны к появлению убийцы на его горизонте.
— Почему вы так думаете? — искренне удивился бывший коллежский советник.
— Потому что именно так он обрисовал дело Янсонсу и Балыбе. Эти двое впрямую называли вас, когда пытались выколотить из меня имя нанимателя невидимки… Об этом потом. Что было дальше?
— А дальше, дорогой друг, вас обвинили в убийстве, — невесело усмехнулся Терентьев. — Доктор Петуш сообщил мне эту новость. Я понял, что должен найти настоящего убийцу, пока вас к стенке не поставили. На Трепалова я не надеялся. Он человек по-своему честный и справедливый, но больно уж в дознании неопытный, пока бы разбирался, вас бы точно в расход пустили. У большевицкой власти в отношении бывших графов суд короткий!
Примчался я к Алвису Екабсовичу в морг. По моей просьбе Петуш лично провел аутопсию и сделал заключение, что рана нанесена опытной рукой. Горло рассекли одним движением острого клинка длиною не менее полу-аршина, какой бывает у траншейного ножа. Это был почерк душегуба-Конькова, резавшего свои жертвы характерным ударом, которым пластуны снимают вражеский дозор.
Покуда доктор разбирался с телом, я осмотрел одежду убиенного и за подкладкой пиджака нашел рецепт, выписанный на имя Капитона Федульевича Зябликова. Получалось, что убийца и жертва — подручные Баврина. Как в присказке, ворон ворону глаз выклевал.
Впрочем, имя в рецепте еще не означало, что именно Зябликов лежал перед нами с рассеченным горлом. Подтвердить или опровергнуть это предположение можно было через врача, выписавшего лекарство. Рецепт был на сильное снотворное, поэтому фамилия доктора и адрес его кабинета были указаны полностью. Некто профессор О. С. Хабаров, имевший резиденцию в Хлебном переулке.
Забрав рецепт и прихватив фотографию трупа, я отправился по указанному адресу.
Конечно, я понимал, что изъятие мною рецепта препятствует официальному дознанию, но тут у меня свой резон был. Я надеялся, что проволочка с установлением личности убитого оттянет тот момент, когда вас, Руднев, из подозреваемого переквалифицируют в обвиняемого.
Пришел я к О. С. Хабарову. Меня горничная встречает, спрашивает: вы записаны? Само собой, говорю, голубушка, она меня в смотровую и провела. А там в луже крови два господина в белых халатах. Девица, как все это увидала, так и сомлела, и пока она в обмороке была, я успел малость осмотреться.
Первым делом проверил журнал пациентов. Последний лист в нем был выдран, видать убийца постарался, но зато среди остальных записей я нашел-таки хворого Капитона Федульевича Зябликова, а главное его адрес.
После я наскоро осмотрел тела. Оба врача были убиты аккуратными выстрелами в голову, причем практически одновременно, раз никто и вскрикнуть не успел. Суммировав эти факты с тем, что выстрела горничная не слышала, я понял, что наткнулся на новые жертвы фантома.
Невидимка, как всегда, не оставил следов, но на этот раз он прошел по бровке. Мы разминулись с ним на несколько минут! Тела были еще теплые, и кровь не успела свернуться. Возможно, я даже видел его в переулке, а он — меня. По крайней мере, теперь уж я не сомневался в его реальности.
Впрочем, в тот момент мне было не до фантома. Поспешил я по адресу бывшего филера, опросил дворника, соседей и убедился, что в морге лежит именно Зябликов, а коль так, то и на роль душегуба Коньков напрашивался. Уж больно много совпадений!
Оставалось бывшего пластуна поймать и доказать его виновность, а это, господа, как локоть укусить, тем более что обстоятельства дела были мне неизвестны. Можно, конечно, было прийти в Гнездниковский и предложить свою помощь официально, но после моего бегства меня бы до вас, Дмитрий Николаевич, и до протокола не допустили, так что решил я продолжать действовать самостоятельно.
Пометался по старой агентуре: так и так, говорю, человечка ищу, раньше он в частном услужении финкой баловался, нынче к рыжью да сверкальцам[146], что из буржуйских закромов повытряслись, отношение имеет. Не поможете ли найти? Братва — молчок. Тогда придумал я ва-банк сыграть. Дал в «Московский листок» и еще несколько таких же газетенок объявление следующего содержания: «Гр. Зябликов разыскивает боевого друга Власия Конькова, желает вернуть наградной кинжал, который гр. Коньков позабыл в доме Балихиной при их последней встрече».
Особых надежд, признаться, на затею эту я не питал, но на
— Анатолий Витальевич, и вы пошли? — ахнул Руднев. — Это же очевидная ловушка была!
— Ну, друг мой, ловушка не ловушка, а шанс упускать я не хотел! Да и не так все страшно представлялось. «Петухи» — место приличное и проходное. Публики там по вечерам много, так что учинять кровопролитие прямо на месте несподручно. Вообще, чего вы причитаете? Видите же, что я жив-здоров!
Пришел я в трактир к назначенному времени. Столик взял у окна, чтобы с обзором на Знаменку и чтобы оба входа — и основной, и черный — видны были. Чаю заказал с сушками, сижу, жду.
Аккурат в семь появляется исключительно приличного вида молодой человек и прямиком ко мне подсаживается. Здравствуйте, говорит, господин коллежский советник, спасибо, что пришли, не откажите теперь за мной проследовать, с вами весьма почтенные люди переговорить хотят. Я заартачился. Увольте, говорю, такого уговора не было. Коли кто хочет со мной разговоры разговаривать, пусть сюда приходит. Визави мой интеллигентно так улыбнулся и полу пиджака слегка отпахнул, а там из скрытой кобуры рукоять револьвера торчит. Не стоит, говорит, уважаемый Анатолий Витальевич, нам с вами до пошлостей опускаться, мы же культурные люди, а не шпана с Хитровки. Давайте уж без скандала! Тем более, вы человек умный и многоопытный, сами понимаете, что, если бы вас убить хотели, так сделали бы это куда проще.
Возразить мне на его аргумент, а главное, на ствол под полою было нечего. Пошел с ним. Сели в пролетку, покатили. Везли меня в открытую: ни тебе мешка на голову, ни хлороформа в нос, ни каких других глупостей, что наводило на нехорошие мысли о дороге в один конец. Ладно, думаю, бог не выдаст, свинья не съест…
Привезли меня в Замоскворечье на Пятницкую к доходному дому купца Исаева. Поднялись на верхней этаж, где единственная квартира располагалась. Вошли. Горничная прехорошенькая в накрахмаленном передничке у нас шляпы приняла и на гостиную указала, дескать, ожидают. Я замешкался, думал, провожатый станет меня обыскивать — ясно же, что я не с пустыми руками, — но он только улыбнулся и поторопил.
В гостиной оказалось трое. Один по осанке и усам — офицер, хотя, понятно, в штатском, второй — профессорского вида, а в третьем я узнал самого Баврина. Одет тот был скромно, ни дать ни взять пролетарий.
Разговор завел офицер, представился полковником Архаровым, а того, что на профессора был похож, назвал доктором философии Вешняковым. Я ответил, что знакомству безмерно рад, но еще бы больше порадовался объяснению, за каким таким чертом меня сюда привезли. Тут Баврин кулачищем по столу хрясть! Ты, говорит, легавый, гоношиться не смей, не то вслед за Зябликовым отправишься. Говорить будешь только тогда, когда тебе дозволят, и строго по существу.
Я нарываться не стал. Молчу. Тогда полковник как ни в чем не бывало вежливо меня спрашивает: как так вышло, что вы, господин коллежский советник, числящийся перебежчиком, оказались в Москве, да еще и осведомленность проявляете о досадном недоразумении, что имело место в балихинском доме? Я как на духу: остался, говорю, чтобы выручить друга, графа Руднева-Салтыкова-Головкина, которого из-за вашего недоразумения на нары отправили и того гляди к стенке поставят. Благородный поступок, одобрил полковник, и насколько же вы, Анатолий Витальевич, в деле спасения их сиятельства продвинулись? Продвинулся, отвечаю, изрядно. Установил личность убитого и убийцу вычислил. Так уж и вычислили, Баврин говорит. А я ему: очевидно вычислил, если вы, ваше степенство, на меня кулаком стучите. Скрипнул фабрикант зубами, но промолчал, только с сотоварищами своими переглянулся.
Не меньше минуты эти трое в полном молчании друг на друга таращились, так что я им даже предложил, дескать, коли разговору приватному мешаю, так я и за дверь выйти могу. Они мое ехидство мимо ушей пропустили и решение, наконец, приняли.
Вы, господин коллежский советник, спрашивает меня полковник, дворянин, не так ли? Ясное дело, говорю, в соответствии с чином имею личное дворянство, а по рождению через отцову службу — почетный гражданин.[147] А по духу, не унимается полковник. По духу, отвечаю, я чиновник сыскной полиции. Да только что в большевицкой России о сословиях и чинах разговор вести, в ней теперь все «граждане», да «товарищи». Не то что «благородий» и «сиятельств» не осталось, простого «барина» днем с огнем не сыщешь!
У полковника глаза безумным огнем вспыхнули и челюсть задергалась. Это вы, ваше высокоблагородие, восклицает, очень верно подметили! Нехристи поганые под знаком Сатаны родину нашу, святую православную Русь, черни да немцам на поругание отдали! Вековые традиции в грязь втоптали! А помазанника божьего, самодержца российского, и семью его благословенную пленили и на закланье готовят!
У-у, думаю, попал! Только монархистов на мою седую голову не хватало! С этими точно комиссарской пули не избежать.
Покосился я на Баврина, тот губы кривит, видать, тоже верноподданническую истерику не одобряет. Не, смекаю, тут все не так просто. Монархисты монархистами, но Баврин-то мужик деловой, у него интерес меркантильный быть должен, купеческий.
Дождался я, когда у полковника от бурных эмоций дыхание вконец сперло, и осторожно так спрашиваю: от меня-то грешного в свете всех вышеперечисленных напастей что ожидается? И тут в разговор вступил молчавший до того доктор философии.
Можем ли мы, спрашивает, доверить вам, господин Терентьев, великую тайну, что тщательно оберегалась от недостойных ушей более трех столетий? Можете, говорю, если речь не о противозаконном браке, уклонении от воинской повинности или присвоении себе чужого имени и состояния. По этим преступлениям срок давности не установлен,[148] так что долг меня обяжет преступников к ответу призвать, а значит, и тайну вашу обнародовать. Ученый муж посмеялся моему замечанию снисходительно, мол, оценил вашу шутку, господин сыскной чиновник, заверил, что ничего криминального в упомянутой им тайне нет, и изложил…
— Про Хранителей? — Руднев не удержался от искушения забежать вперед.
Терентьев с наигранным возмущением всплеснул руками.
— Все-то вы, Дмитрий Николаевич, знаете! Аж интерес рассказывать пропадает!
Руднев поспешил заверить друга, что знает он крайне мало и умоляет Анатолия Витальевича продолжать его захватывающую повесть. Второй раз себя просить бывший помощник начальника Московского сыска не заставил.
Из его повествования картина выходила следующая. Хранители, то есть собиратели овеянного мистическим флером барахла, крепко сдружились с монархистами и взялись им помочь в деле восстановления романовского трона. Одним из пунктов этого безумного по сути
Вместе с другими изъятыми большевиками романовскими сокровищами венец Фридриха Барбароссы был помещен в государственное хранилище. Одновременно с тем в закромах Исторического музея, как случайно стало известно Хранителям, находилась старинная копия легендарной короны, тоже весьма ценная, но не обладавшая волшебными свойствами. Один из членов славного ордена, профессор Адриан Ростиславович Верховский, имевший доступ и к хранилищу, и к музею, рискуя головой, совершил подмену. Таким образом, в госхранилище оказалась копия, а в Историческом музее — подлинник. Когда же дело дошло до передачи реликвии заговорщикам, выяснилось, что венец Фридриха Барбароссы пропал.
— Получается, было два венца? — переспросил Белецкий.
— Подлинный — один. Второй был драгоценной копией, созданной придворным ювелиром Екатерины Великой, — терпеливо объяснил Терентьев и продолжил: — По понятным причинам рассчитывать на помощь властей Хранители не могли и потому затеяли собственное дознание, усложнившееся скоропостижной кончиной директора музея и внезапным арестом профессора Верховского. Убедившись в своей неспособности самостоятельно отыскать венец, Хранители решили привлечь к делу профессионала.
По рекомендации одного из братьев, имя которого не называлось, выбор пал на бывшего консультанта Московской сыскной полиции господина Руднева. Однако рекомендатель, знавший строптивый нрав и рыцарские воззрения консультанта, сильно сомневался, что тот добровольно согласится участвовать в этаком, мягко говоря, не совсем законном предприятии. Потому было решено принудить Дмитрия Николаевича силой. С этой целью был разыгран спектакль, по итогу которого близкий друг Руднева, некто Белецкий, оказался бы под обвинением в убийстве. Венец Фридриха Барбароссы был бы назначен ценой за жизнь и освобождение Белецкого, которого могли добиться всесильные Хранители.
То ли по нелепому стечению обстоятельств, то ли по ошибке исполнителей план сорвался. Вместо Белецкого в тюремные застенки угодил сам Руднев, а неуемный бывший коллежский советник Терентьев взялся докапываться до истины, тем самым и вовсе подставив секретный план Хранителей под удар.
Смекнул я, чтó господам Хранителям от меня надо. Хотите, говорю, меня вместо господина Руднева к поиску своей реликвии подрядить? Это, конечно, можно, только за идею я в этом деле участвовать отказываюсь. А за жизнь вашего друга, спрашивает Баврин. Вы же, ваше высокоблагородие, прекрасно понимаете, что как бы вы ни пыжились, графа вашего шлепнут, хотя бы просто за то, что он граф. А у нас возможности широкие. Такие, как мы, хоть при батюшке-царе, хоть при большевиках, хоть при черте лысом, с властью общий язык найдут и цепных псов, что ее охраняют, на коротком поводке у ноги держать будут. Так что предлагаем вам, господин отставной легавый, следующую сделку: вы находите и возвращаете нам венец Фридриха Барбароссы, а мы со своей стороны друга вашего из узилища освобождаем и гарантируем, что государство рабочих и крестьян впредь претензий к бывшему графу Рудневу-Салтыкову-Головкину иметь не будет, если тот сам глупостей каких не наделает.
Эка, говорю, вы, господа заговорщики, лихо придумали! С меня цацка, а с вас обещания. Нет, так не пойдет! Мне гарантии нужны, иначе разговор наш можем считать оконченным.
Осклабился Баврин и спрашивает: если завтра Руднева вашего из застенков выпустят на все четыре стороны, будет ли это принято как гарантия? Я мину скептическую скроил и отвечаю: мол, нет за таким жестом долгосрочных обязательств, но уж ладно, поверю вам и приступлю к розыску, как только друг мой окажется на свободе.
На том и порешили. Договорились о частностях: как связь держать, сколько на расходы и прочее. А на следующее утро я к Бутырке пришел и своими глазами увидел, как вы, Руднев, из ее ворот выходите.
Анатолий Витальевич попытался изобразить на лице самодовольное торжество, но наткнувшись на тяжелые взгляды друзей, аж смутился. Неудавшаяся мина криво стекла, словно писанный маслом портрет, на который пролили скипидар.
— Нечего смотреть на меня, как на приговоренного! — буркнул он, опуская глаза и сосредотачиваясь на своем хвостатом любимце. — Подумаешь, подрядился покраденную вещь найти! Это еще не преступление!
— Анатолий Витальевич, вы что же наделали? — потерянно спросил Руднев, невольно понижая голос до шепота. — Во что ввязались? Вас же заговорщики в живых не оставят! А оставят, так большевики за связь с монархистами не пощадят, хоть и не ваша эта война. Зачем вы согласились?
Терентьева обожгло какой-то непонятной ему самому беспричинной и беспредметной злостью.
— Зачем?! — с трудом сдерживаясь, чтобы не гаркнуть во всю мощь своей луженой глотки, пророкотал он. — А что же, по-вашему, Руднев, мне делать оставалось?
Он осекся, вмиг осознав, какой непомерный груз обрушил своими словами на плечи Дмитрия Николаевича. Злость его разом перегорела, и оставшаяся от нее зола забила горло так, что Анатолий Витальевич долго не мог ничего вымолвить, а когда все же пропихнул слова сквозь удушливый спазм, те оказались светлыми, будто бы стерся с них темный налет застарелой тоски и горечи.
— Знаете, господа, что я понял? Пустое это все — революция, большевики, монархисты, анархисты, белые, красные… Что мне до них? Не остановить, не изменить ничего… Убиться только или надорваться… Мы ведь, господа, не выбираем, в какое время родиться и на какой земле… Уж как Господь дал… И дал лишь единожды… Так чего же роптать на жернова истории? Чего своим ничтожеством перед их мощью упиваться? Или того хуже, сердце свое и разум в горнило социальной жестокости кидать, тем и себя губя, и жара добавляя… Живи и оставайся человеком. Душу свою сохрани. Совесть от грязи сбереги. Близких от беды и нужды огради. Вот и вся премудрость… А насчет заговорщиков… Не мог я тогда отказаться от сделки с ними, потому что как бы я потом сам с собой сладил, если бы знал, что имелся у меня шанс жизнь вашу, Дмитрий Николаевич, спасти, а я не попытался. Да и вообще, что в моем положении менялось? Как был контрреволюционным элементом, так и остался. К тому же венец я пока никаким заговорщикам не передавал…
— Так вы его нашли? — спросил Белецкий.
— Увы, нет, — развел руками бывший коллежский советник. — Хотя искал со всей тщательностью.
Начал я поиски с прояснения интереса во всей этой истории господина Баврина. Пришел к нему и повел разговор без обиняков. Знаю, мол, про коммерческий сговор, что был у вашего степенства с ныне покойным гражданином Киршнером, которого ваши
Баврин подозрениям моим не удивился и не оскорбился, а даже что с уважением отнесся. Приятно, говорит, иметь дело с умным и понимающим человеком. Раз уж вы, господин ищейка, про коллекцию музейную разнюхали, так вот вам все подробности.
Да, действительно, Киршнер предложил ему коллекцию, подготовленную для вывоза за границу на международную выставку. В списке экспонатов в числе прочего обнаружилась копия магической короны, оригинал которой требовался его друзьям Хранителям для организации монархического заговора. У Баврина родилась идея подменить копию на оригинал, который потом спокойно под предлогом выставки вывезти из музея. Что бы уж там с реликвией дальше произошло — была бы она передана идиотам-заговорщикам или же нечаянно пропала — к делу не относится.
Трюк с шанжировкой[149] прошел успешно, но Киршнер вдруг начал темнить и менять планы. Опасаясь, как бы настоящий венец не оказался прибранным к рукам другими интересантами, а то и вовсе большевиками, Баврин уговорил соратников немедленно выкрасть венец прямо из музея, а Киршнера приказал как следует припугнуть.
К несчастью, Хранители опоздали. Кто-то опередил их, украв подлинную корону из музейного хранилища.
Первыми на подозрении оказались, разумеется, Киршнер и его неизвестные Баврину подельники. Но взять старого контрабандиста в оборот не вышло, потому как балован Коньков несколько переусердствовал и Киршнер в буквальном смысле слова унес свои тайны в могилу.
Короче говоря, Баврин абсолютно не знал, где теперь искать реликвию, так что на тот момент времени его цели в полной мере совпадали с целями Хранителей. То есть он всячески желал, чтобы венец Фридриха Барбароссы был как можно скорее найден, но… Но только он хотел первым узнать о находке и за такое приоритетное знание был готов заплатить столько, сколько отставному коллежскому советнику с лихвой хватило бы на вполне приличную жизнь в Париже.
— Анатолий Витальевич, а у вас есть список всей коллекции? — неожиданно спросил Руднев.
Терентьев протянул другу свой блокнот и пояснил:
— Вот он. Переписал для верности.
Дмитрий Николаевич быстро пробежал глазами по строчкам и пробормотал, рассеянно глядя сквозь друзей:
— Выходит, все началось с сокровищ Дульского…
— Кто такой Дульский? — живо поинтересовался Терентьев.
— Злоязычный старый самодур, — отрекомендовал Белецкий, поняв, что от погруженного в свои мысли Дмитрия Николаевича ответа ожидать не приходится. — Революционер самого первого замеса и хранитель тайны партийной заначки.
— В доме Дульского фантом совершил еще одно убийство, — вышел наконец из задумчивости Руднев. — Вы, Анатолий Витальевич, про этот случай тоже наверняка знаете.
— Знаю, — подтвердил бывший коллежский советник, — а также знаю имя убитого и причину, по которой он в этом доме оказался. Но до этого мы еще не дошли.
После откровений Баврина, вскрывших связь пропавшего венца с киршнеровской шайкой, я заподозрил в краже Косторецкого. И тут вставал вопрос, почему из всей коллекции адвокатишка позарился именно на корону и почему умыкнул ее после подмены копии на оригинал. Ответ напрашивался сам собой: Косторецкий пронюхал про рокировку и целенаправленно украл подлинную реликвию. Узнать же о подмене он, вероятнее всего, мог только через того, кто ее совершил, то есть через профессора Верховского.
Чтобы прояснить это, я явился к дочери профессора, назвался университетским другом ее отца и разыграл скорбный ужас от известия о его злоключениях. Девочка прониклась ко мне доверием и поведала романтическую историю о том, как некий благородный рыцарь по имени Дмитрий Николаевич Руднев защитил ее от посягательств комиссара Балыбы, причастного к аресту ее отца. Я задал юной барышне еще несколько осторожных вопросов и окончательно укрепился в подозрениях, что причина ареста профессора кроется в обнаружении подмены и что вас, Дмитрий Николаевич, большевики привлекли к поиску оригинального венца.
Тогда я понял, что положение мое куда серьезнее, чем казалось на первый взгляд. Одно дело вести частный розыск, пусть даже в интересах контрреволюционных заговорщиков, и совсем другое — встать на пути ВЧК, не говоря о том, что мне вовсе не улыбалась перспектива столкнуться непосредственно с вами, Дмитрий Николаевич. Бросить же все и сбежать я не мог, поскольку не сомневался, что Хранители и Баврин следят за каждым моим шагом и, вздумай я взбрыкнуть, отыграются на вас.
— Вам нужно было прийти к нам и все рассказать! — не сдержался от возмущенного замечания Руднев.
— Таким был мой первый порыв, — признался бывший помощник начальника Московского сыска. — Но тут события понеслись, словно очумелая лошадь. Сперва я получил от Петуша сообщение о новой жертве фантома. На этот раз невидимка прикончил вора в доме почтенного партийного пенсионера. Причину, по которой вор залез к старику, я очень скоро узнал от адвоката Косторецкого. Примчался ко мне этот мошенник от страха чуть живой. Спасите-помогите, ваше высокоблагородие, кричит, защитите от лютой нечисти! Если от нечисти, отвечаю, это тебе, любезнейший, к попу. Я инфернальных злодеев ловить сноровки не имею. Адвокат от насмешки моей в разум вошел и объяснил все толком.
Как я и предполагал, про аферу с вывозом коллекции Косторецкий рассказал мне при нашем первом разговоре не все. Он скромно умолчал, что подельники нашли-таки способ получить необходимые для изъятия коллекции подписи. Через Янсонса и Балыбу махинаторы узнали про некого Петра Ивановича Лебедева по кличке Герцог, революционного деятеля, консультирующего наркомат иностранных дел. Киршнер и Косторецкий явились к нему и завели песню про чрезвычайную важность культурного обмена в деле укрепления международных связей молодой Советской республики. В частности, утверждали они, ничто так не поднимет авторитет большевиков на международной арене, как выставка сокровищ из запасников Исторического музея. Тем более что мероприятие полностью на мази, и единственное, чего не хватает для его реализации, это росчерка ответственного лица на бумагах.
Герцог оказался тертым калачом. Он сразу смекнул, кто перед ним, и под страхом чекистских застенков потребовал от своих визави правды. Аферисты тоже были не лыком шиты и, вместо того чтобы испугаться, выложили всю подноготную происхождения коллекции, а также продемонстрировали Герцогу фотографии экспонатов, намекнув, что публикация таковых в иностранной прессе вместе с интригующими подробностями о легендарных эксах подорвет не только репутацию большевицкой власти, но и бросит тень на некоторые ее ключевые фигуры.
Не сказать, что угроза сильно напугала Герцога, однако вернула его в русло конструктивных переговоров.
— Герцог потребовал выкрасть бумаги из сейфа на одной из зубаловских дач? — высказал предположение Руднев.
— Именно! — подтвердил Терентьев. — Но это не все. Помимо похищения бумаг, Герцог потребовал от Косторецкого оформить в отношении владельца сейфа — как я понимаю, того самого Дульского — официальное признание недееспособности с последующим определением в богадельню.
— Герцог как-то объяснил, зачем все это надо? — спросил Белецкий.
— Он сказал, что в сейфе хранится компромат на партийных столпов, — ответил Анатолий Витальевич. — Свидетельства грехов революционной юности: террор, политические убийства, эксы, провокации, сговоры с властями и прочие шалости, не делающие чести тем, кто нынче стоит у руля большевицкой России. По словам Герцога, в числе прочего в бумагах можно найти кое-что и про пресловутую коллекцию. Что-то такое, что в случае обнародования привело бы к неизбежному скандалу международного уровня. Поэтому, покуда бумаги не были изъяты, а архивариус не нейтрализован, о вывозе коллекции не могло даже идти речи.
— Последующие события нам до определенной степени известны, — снова вмешался Руднев, — шайка Киршнера взялась выполнить поручение. Они подговорили кухарку Дульского и наняли взломщика…
— Самого Варлама Часовщика, между прочим, — вставил свою ремарку бывший помощник начальника Московской сыскной полиции.
Дмитрий Николаевич, на которого эта подробность особого впечатления не произвела, только нетерпеливо кивнул и закончил:
— Мошенники придумали отличный план, но вдруг одна за другой случились несколько смертей. Собесовец с четырьмя товарищами был расстрелян в собственном кабинете. Киршнера зарезал Коньков. А потом и этот ваш Часовщик, можно сказать, находясь при исполнении, получил пулю в голову. Косторецкий испугался и побежал к вам за помощью. Так?
— Почти, — согласился Терентьев. — Вы, Дмитрий Николаевич, один пункт пропустили. После гибели шнифера[150] Косторецкий всерьез заподозрил, что это Герцог разделался с его подельниками. Бывший идейный террорист мог иметь для этого множество причин, начиная от желания прибрать к рукам коллекцию до стремления ликвидировать всех, кому известна тайну партийной заначки. В том же, что якшавшийся по молодости лет с эсеровскими боевыми ячейками Герцог знает, как вызвать фантома из преисподней, сомнений у адвоката не было.
Косторецкий решил надавить на Герцога с помощью шантажа. Дескать, если с ним что-то случится, некрасивая, но подтвержденная документами правда о методах финансирования русской революции всплывет во всех европейских газетах…
— Но, придя к Герцогу, Косторецкий обнаружил, что тот тоже убит, — закончил Дмитрий Николаевич.
— Все-то они знают! Ничем их не удивишь! — посетовал бывший коллежский советник растянувшемуся у его ног псу.
Нерон ответил хозяину по-собачьи понимающе-печальным взглядом, тяжко вздохнул, раздувая слюнявые брыли, и в знак особой поддержки лизнул хозяйский башмак.
— Да мы только и знали, что про смерть Герцога и убийство взломщика! — запротестовал Руднев. — Продолжайте, пожалуйста, Анатолий Витальевич!
Терентьев охотно уступил просьбе:
— Вновь открывшиеся обстоятельства полностью перевернули мое представление о случившемся. Хотя Косторецкий мог снова недоговаривать или врать, я был склонен держаться того мнения, что он ни сном ни духом про корону не ведает, а значит, и красть ее не крал. С другой стороны, теперь просматривалась несомненная связь музейной аферы с невидимкой. При этом убийца появился на сцене не сразу, а лишь после того, как завертелась история с венцом. На основании всех этих фактов, выводов и предположений у меня сложилась следующая гипотеза: некому интересанту стало известно о подмене копии реликвии ее оригиналом, который он аккуратно похищает. Чтобы сбыть или спрятать трофей, злоумышленнику требуется время, поэтому для него важно, чтобы пропажа обнаружилась как можно позднее. Этому способствуют обстоятельства: директор музея скончался, выставка отложилась, что там творится в запасниках музея, одному богу известно. Но тут Киршнер и компания при поддержке Герцога снова заваривают кашу с вывозом коллекции, и тогда наш неизвестный похититель, желая сохранить статус-кво, натравливает на них фантома.
Приняв эту версию за рабочую, я снова задался вопросом, откуда похититель узнал про подмену? И снова пришел к выводу, что самым вероятным источником утечки был профессор Верховский. Я решил, что проще всего добраться до него будет через комиссаров Балыбу и Янсонса, повязанных с Киршнером и Косторецким.
Короче говоря, велел я адвокату залечь на дно, а перед тем предупредить своих большевицких товарищей, что в затылок им смерть дышит, да так убедительно предупредить, чтобы, когда к ним придет с вопросами старый сыщик, они бы скрытничать и не думали.
— Подождите, Анатолий Витальевич! — перебил потрясенный догадкой Руднев. — Вы к Балыбе в больницу приходили?
— Да, приходил и беседу с ним имел приоткровеннейшую.
— Вы вырядились кавказцем?
— Да. А чем вам, Дмитрий Николаевич, такой образ не нравится? Очень удобно личину скрывать! Свидетели только и запоминают папаху, черкеску да говор…
— И к Строкиной тоже вы приходили?
— Да! И к этой несчастной тоже я. Но вы, Руднев, опережаете события! Потерпите, мне уж немного рассказать осталось… Балыба, как все мерзавцы, оказался отъявленным трусом. Узнав, кто перед ним, он сперва чуть не помер со страху, решив, что я хочу его убить, а когда наконец понял, что все наоборот — я желаю изловить убийцу, — высказал готовность сдать мне хоть Верховского, хоть самого товарища Дзержинского. Правда, помочь мне переговорить с профессором он не мог, потому как был отстранен от дела, а Верховского перепоручили комиссару Строкиной.
— Балыба рассказал вам, как они с Янсонсом вынесли из госхранилища венец Фридриха Барбароссы? Вернее, как теперь выясняется, его копию, — поинтересовался Руднев.
— Вон оно как! — Сыщик изумленно присвистнул, отчего дремавший Нерон вскочил на лапы и утробно гавкнул.
— Тише ты, труба иерихонская! — цыкнул на него Анатолий Витальевич. — Хозяев перебудишь!.. Нет, Балыба мне ничего такого не говорил. Но про пропажу копии мне известно. Узнал позже от совсем другого лица… В беседе же с Балыбой я не упоминал ни корону, ни коллекцию. Просто заявил, что разговор с Верховским поможет мне поймать невидимку, который как-то уж больно кучно вокруг комиссара стреляет, того и гляди в него самого попадет… Как в воду глядел!.. Через несколько часов Балыба лежал в мертвецкой с пулей в голове.
Тут уж у меня пропали всякие сомнения, что фантом убивает тех, кто так или иначе причастен к истории с короной. И тогда я подумал о вас, Дмитрий Николаевич. Если кто-то желал закопать это дело, вы у него в списке опасных людей должны были значиться на первом месте, потому что вполне могли ему все карты спутать. Я
Дождавшись, когда вы выйдете из кабака, я пошел за вами следом, желая убедиться в отсутствии посторонних глаз, и стал свидетелем того, как на вас напали. Вмешаться в конфликт я не успел, вы с вашей подручной валькирией без меня справились, но я сумел проследить за нападавшими и взял в оборот того, кто производил впечатление главаря.
— Михаила Фогта, так? — не столько спросил, сколько констатировал Руднев.
— Его самого! Сына начальника государственного хранилища, жениха Ирины Верховской и члена ордена Хранителей в одном лице. От мальчишки я и узнал, что копия венца Фридриха Барбароссы тоже похищена. Юнец пронюхал об этом, подслушав разговор папаши. А потом невеста ему про вас, Дмитрий Николаевич, рассказала, дескать, вы сыщик из бывших, расследуете дело, по которому арестован ее отец. Парнишка, хоть и дурень, сумел сопоставить и понял, что речь идет об одном и том же происшествии. Тогда этому болвану пришла в голову идиотская мысль выслужиться из рядового Хранителя в какого-то там магистра или гроссмейстера. Его бредовый план состоял в том, чтобы поймать вас, Руднев, подчинить своей воле и заставить отдать найденную корону не большевикам, а ему — Мише Фогту, а он бы, в свою очередь, передал бесценную реликвию своим друзьям-Хранителям.
— А как он собирался подчинять меня своей воле? — опасливо поинтересовался Дмитрий Николаевич.
— Не поверите! Этот дурак на полном серьезе верил, что сможет охмурить вас с помощью какой-то там южноамериканской магии. Что-то безбожное с амулетами и тыканьем иголками…
— Вуду, — подсказал энциклопедист Белецкий.
Терентьев только отмахнулся:
— Может, и так, неважно! Главное, я из его рассказа понял, что глупый мальчишка по уши вляпался в историю, в которой люди, словно мухи, мрут и что он по дурости своей и себя загубит, и дочку профессорскую. Взял я балбеса за грудки и объяснил про бандитов, про ЧК, про убийцу, а когда малец до холодного пота ситуацией проникся, велел ему вместе с невестой немедленно уезжать из Москвы и про всякие волшебные короны думать забыть. Парнишка поклялся на образах, что сделает, как велено. На всякий случай я сопроводил его к Верховской, а после, договорившись с проводником, посадил обоих на ближайший поезд.
Покуда Ирина собиралась, я задал ей еще несколько вопросов об отце, и она рассказала, что незадолго до его ареста между ними произошла ссора. Девушка заметила отсутствие на руке профессора обручального кольца, которое тот свято хранил как память о покойной жене. Ирина потребовала объяснений. Верховский заявил, что продал кольцо ювелиру, чтобы выгадать денег на прожитье. Девушка возмутилась, потребовала назвать имя скупщика и пообещала завтра же выкупить кольцо обратно, даже если для этого ей придется продать в доме все до последней вещи. Профессор в ответ вспылил, обвинил дочь в неблагодарности и ювелира не назвал.
История показалась мне странной. Верховские и впрямь жили совсем небогато, но не настолько, чтобы нести в скупку обручальное кольцо. Решив прояснить ситуацию, я отыскал нужного ювелира — благо их в Москве совсем немного осталось. На мою удачу, он оказался знаком мне еще со времен Эфенбаха, так что темнить не стал и рассказал всю правду. Оказалось, что кольцо Верховский вовсе не продавал, а заказал изготовить из него медальон с гравировкой по определенному эскизу.
Анатолий Витальевич вынул из внутреннего кармана записную книжку с вложенной в нее осьмушкой писчей бумаги. На листке в гравюрном стиле было изображено дерево с густой раскидистой кроной и мощными корнями, ствол которого был расколот резким зигзагом молнии.
— Профессор сообщил ювелиру, для кого предназначался медальон? — спросил Белецкий.
— Для Ирины, — раньше Анатолия Витальевича ответил Руднев, рассеянно глядя на эскиз. — Это все меняет… — пробормотал он, обращаясь более к самому себе, нежели к собеседникам. — Теперь понятно, почему он вспомнил Анания… Он действительно во все это верил, как монархисты верили в корону, а Мигель Фогт — в магию вуду…
Терентьев навострился хлеще, чем унюхавший колбасу Нерон.
— О чем вы догадались, Руднев? Вы знаете, где находится венец?!
— Знаю, — уверенно ответил Дмитрий Николаевич, — но, прежде чем все вам объясню, доскажите свою историю, Анатолий Витальевич.
— Да уж и рассказывать нечего, — пожал плечами сыщик. — После разговора с ювелиром я отправился к Строкиной. Представился как есть, сказал, что хочу завершить стародавнее дело — поймать наемного убийцу, — и попросил позволить мне переговорить с Верховским. Дал слово, что передам невидимку комиссарам из рук в руки, но взамен просил сохранить мое дознание в тайне от органов, поскольку опасаюсь их предвзятости к бывшим коллежским советникам, служившим по полицейскому ведомству. Строкина ответила, что должна подумать, я согласился и пообещал связаться с ней через несколько дней. Дальше вы знаете. В тот же вечер она пополнила собой «послужной список» фантома. Через день до меня дошло скорбное известие о вашей гибели, дорогой мой Белецкий, а еще через неделю Алвис Екабсович сообщил мне, что вы, Дмитрий Николаевич, скрываетесь у него на квартире. Я хотел тут же прийти, но Петуш запретил вас волновать и пообещал позвать меня, когда вы оклемаетесь. Вот и позвал! Только сперва вас на месте не оказалось, а потом вы возвернулись вместе с нашим новоявленным Лазарем[151] и мы, наконец, встретились.
Глава 34
— Я смотрю, вас еще в расход не пустили? — почти дружески приветствовал гостей Дульский.
Старик, по-бабьи закутанный в огромный пуховой платок, сидел на застеленной казенным одеялом койке, составляющей вместе с грубо сколоченным столом, двумя некрашеными табуретами, захламленной этажеркой и печкой-буржуйкой весь незамысловатый интерьер малюсенькой комнаты офицерского общежития Второго Звенигородского советского революционного пехотного полка. В это общежитие Дульского и семью Никитиных определил под охрану красноармейцев через какие-то свои связи Трепалов.
Несмотря на теплую погоду, печка была жарко натоплена, отчего в комнате стояла тяжелая духота, пахло сырыми дровами, стариковским потом и аптекой.
— Да и вы, Христофор Георгиевич, как я погляжу, пока еще небо коптите, — в тон старику ответил Руднев, без приглашения располагаясь на одном из табуретов.
Белецкий по своему обыкновению примостился на подоконнике.
Дульский скрипуче засмеялся, закашлялся и прошамкал:
— Не дождетесь, сатрапы! Я еще на ваших могилах за победу мировой революции выпью… Чего явились-то? Неужто бумаги мои нашли?
— Не нашли, — признался Дмитрий Николаевич. — Мы по другому вопросу. Христофор Георгиевич, знаком ли вам некто Петр Иванович Лебедев? Его партийный псевдоним — Герцог.
Старик подобрался, словно ожидал, что его
— Связей своих сдавать не стану, — заявил он с таким вызовом, с каким, должно быть, в свое время отвечал на допросах в охранке.
Руднев выдержал паузу и ровным голосом сообщил:
— Около двух недель назад Герцог был убит. Его застрелил тот же человек, который приходил по вашу душу, но в силу обстоятельств прикончил не вас, а взломщика.
Лицо Дульского утратило всякое выражение, словно у покойника, потом его плохо выбритые щеки задергались, а бесцветные губы прошептали что-то невнятное. Дмитрию Николаевичу показалось, что Христофор Георгиевич сейчас заплачет, но закаленный в бурях революционной борьбы старик только прерывисто вздохнул, кряхтя, поднялся и подошел к этажерке. Пошарив дрожащими руками по полкам, он выставил на стол мутноватый граненый стакан и надколотую чайную чашку, после сунулся под матрас, вынул оттуда фляжку и разлил по посуде чифирного цвета жидкость.
— Помянем Петрушу… — глухо проговорил он, поднимая флягу.
Руднев и Белецкий встали, в уважительном молчании разобрали поминальные кубки и выпили вместе со стариком.
Не то от забористой каторжанской настойки, не то от прорвавшихся-таки сквозь душевную броню чувств глаза Христофора Георгиевича увлажнились. Он сердито утер их рукавом и снова уселся на койку. Глядя в пол и уперев массивные узловатые руки в щуплые колени, старик заговорил:
— Герцог последним оставался из тех, с кем я в семьдесят третьем из Тобольской ссылки бежал. Друзьями мы не были, а в то время — и вовсе на ножах… Шалый он тогда был, крови жаждал да смерть искушал. Ему все игра. В революцию пошел только лишь ради риска. Не судьба народа ему важна была, а борьба, террор… Потом охолонул и, наоборот, теоретиком заделался. Чистоплюем. Индивидуалистом. Из всех партий вышел и свою теорию придумал, всемирного масштаба…
— Он приезжал к вам в Зубалово? — Руднев осторожно прервал воспоминания бывшего народовольца.
— Приезжал.
— А когда это было?
Старик пожал плечами:
— Я дат не запоминаю. В моем возрасте время не днями, а бессонными ночами измеряется.
— Может, это произошло незадолго до первого инцидента с вашим сейфом? — подсказал Белецкий.
— Пожалуй что так, — согласился Дульский.
В интонации его звучала неуверенность, но ясный сосредоточенный взгляд, которым он буравил собеседников из-под нахмуренных бровей, свидетельствовал в пользу отменной памяти революционного реликта.
— Он, наверное, часто вас навещал? — Дмитрий Николаевич продолжал прокладывать тропку по тонкому льду стариковского терпения, но лед все-таки не выдержал.
— Дело спрашивайте! — визгливо выкрикнул Дульский. — Я старик, но не дурак! Подходцы ваши полицейские за версту чую!
— Герцог вел с вами разговор о партийных сокровищах, что в Историческом музеи спрятаны? — уже без экивоков спросил Руднев.
— О них тоже…
— Дело отвечайте! — добавив в голос сталь, вернул старику давешний упрек Дмитрий Николаевич. — Вы, Христофор Георгиевич, своим молчанием и увертками не только убийцу покрываете, но и того, кто революцию вашу и Россию в целом под удар германских штыков подставляет. Читали небось в газетах про убийство немецкого дипломата? Последствия понимаете? Так вот, мы их предотвратить пытаемся и схватить за руку того, кто провокацию эту учинил.
В ответ на отповедь несносный пенсионер злобно рассмеялся:
— Что?! Обгадились? Не уберегли немца, а теперь митингуете! К старику Дульскому за помощью побежали!
— Побежали, — смиренно признал Руднев. — Так вы поможете? Расскажете нам все?
Старик еще с минуту ехидничал и плевался оскорблениями, но постепенно угомонился.
— Ладно, что с вас, дураков из охранки, возьмешь! Спрашивайте уж, расскажу все, что знаю, — наконец смилостивился злонравный хрыч.
— Зачем к вам приезжал Герцог? О чем он с вами разговаривал? — терпеливо повторил свой вопрос Дмитрий Николаевич.
— Он хотел, чтобы я ему партийную заначку сдал, — неохотно ответил Дульский. — Герцог знал, что мне одному известны все адреса. Он еще в октябре семнадцатого перед восстанием требовал от меня передать все большевикам. Я тогда ему соврал, что деньги и сокровища были вывезены за границу и пропали. Он мне поверил. Подобное случалось. При переправке ценности иной раз конфисковывались или курьеры оказывались ненадежными и крали. А тут он узнал про сокровища в музее и понял, что я его обманул.
— Почему же вы в семнадцатом не отдали заначку большевикам? — воспользовавшись паузой, спросил Белецкий.
— Объяснял уже, — отмахнувшись, брюзгливо ответил старик. — Сберечь хотел до того момента, когда бой закончим и к созиданию приступим. В угаре переворота с концами сгинули бы эти деньги, и никто бы не понял, на что они пошли.
— Как я понимаю, вы и на этот раз отказали Герцогу? — задал вопрос Руднев. — Считаете, нынешнему руководству России еще не время к созиданию переходить?
Дульский скроил презрительную мину.
— Рылом не вышли, — желчно процедил он. — Калибр мелковат у людишек. Только на то и способны, что за власть грызться, а о цели революции позабыли. Не отдам я им денег! Разворуют и прожрут!
— Вы так Герцогу и сказали? — уточнил Дмитрий Николаевич.
— Так и сказал! — с вызовом ответствовал старик. — А еще добавил, что если он на меня давить вздумает, так я записки свои обнародую. Я ведь мно-ого чего знаю, и документики у меня такие имеются, что кое-кому вовек не отмыться.
— Откуда Герцог узнал о сокровищах в музее? — вернул разговор в предметную область Руднев.
По тому, как сжались стариковские губы, стало ясно, что вопрос Дульскому неприятен.
— Сказал, что от каких-то мошенников…
— Не от тех ли, которые должны были вывезти сокровища и до лучших времен спрятать за границей? — не желал проявлять деликатность Дмитрий Николаевич.
— Он не называл имен, — огрызнулся Христофор Георгиевич.
— Если так, то откуда вы знали, что Герцог не блефует? — продолжал давить Руднев.
— У него были доказательства, — старик снова ушел в глухую оборону.
— Фотографии? — уверенно спросил Дмитрий Николаевич. — Те самые, которые вы хранили в Мопассане?
— Да!
Дульский отвернулся от собеседника и уставился в окно, давая понять, что разговор окончен, но следующий вопрос Руднева оказался настолько неожиданным, что зловредный старик позабыл свой гонор.
— Почему одну из фотографий вы от меня спрятали?
— Какую? — удивление ветерана всех русских революций было вполне искренним.
— Хотите сказать, что отдали мне все?
— Я не отдавал, — окрысился старик, чувствовавший себя неуютно под пристальным взглядом Руднева, — вы их отобрали. Сатрапы!
— Вы знаете некого Александра Федоровича Горбылева? — снова перевел тему Дмитрий Николаевич.
— Не припомню.
Руднев вынул блокнот, наскоро нарисовал портрет начальника особо секретного отдела ВЧК и показал Дульскому. Тот, ворча, порылся в карманах, вынул очки и внимательно рассмотрел рисунок.
— Я его не знаю, — заявил партийный пенсионер.
— Вам память не изменяет? — Белецкий не смог удержаться от искушения поддеть старого злыдня.
— Недобиток! — прошипел ему в ответ
Он отшвырнул блокнот Рудневу, тот уж было сунул его в карман, но осененный внезапной мыслью, нарисовал еще одно лицо.
— А этот человек вам знаком? — спросил он Дульского.
Христофор Георгиевич взглянул и уверенно ответил:
— Этот из эсеров. Псевдоним Мастер. А фамилия… то ли Макаров, то ли Маратов…
— Мартынов, — подсказал Дмитрий Николаевич.
— Да, точно, Мартынов… На лицо дурак дураком, младенец невинный, а на деле лучший специалист по взрывным устройствам. Любую бомбу изготовить может. Одно слово, мастер!
Горбылев неспешно забрался на заднее сиденье, отстегнул портупею и устало прикрыл глаза. Охранник захлопнул дверцу, сел подле шофера, и автомобиль мягко тронулся, сонно урча двигателем и шелестя колесами.
От многодневного недосыпа Александра Федоровича пробирал озноб. Не открывая глаз, он приказал водителю:
— Окно закрой.
Ветровое стекло послушно защелкнулось, сквозняк перестал бить в лицо, и сразу стало теплее и уютнее. Впрочем, была еще какая-то причина, по которой поездка казалась приятнее, чем обычно. Ну да! Точно! Не было того отвратительного запаха пота, которым вечно смердел его охранник.
Борясь с неодолимой дремотой, Горбылев открыл глаза и взглянул на спину сидящего перед ним человека. Признать охранника он не смог. Видать, из новых.
Автомобиль тем временем свернул на Мясницкую и набрал скорость.
— Назовись, боец, — велел начальник особо секретного отдела больше для проформы, чем из любопытства.
Охранник неспешно обернулся.
— Меня зовут Товарищ! — ответ прозвучал так же резко и сухо, как щелкнул взведенный одновременно с этим курок.
Дуло револьвера, наращенное широкой стальной трубкой глушителя, холодно и неподвижно смотрело Горбылеву в лицо, но еще более холодным и неподвижным был взгляд бесстрастно взирающих на него зеленоватых глаз.
Так может смотреть только машина для убийства.
У Александра Федоровича пересохло во рту и зашумело в ушах. На мгновение ему подумалось, что он спит и видит кошмарный сон, но тут автомобиль тряхнуло на кочке, и начальник особо секретного отдела, не удержавшись, больно стукнулся локтем о дверцу. Во сне больно ему никогда не бывало. Значит, все происходило наяву.
— Откуда вы взялись? — не узнавая собственный голос, спросил Горбылев. — Что вам надо?!
Убийца не ответил, продолжая держать начальника особо секретного отдела на мушке.
— Остановите! — выкрикнул Александр Федорович.
Он и сам не смог бы ответить, что сделал бы, если машина по его приказу остановилась, но находиться в разогнавшемся до значительной скорости автомобиле вместе с одержимым убийцей было невыносимо жутко.
— Наберитесь терпения, Александр Федорович, через полчаса мы будем на месте, — не оборачиваясь, откликнулся шофер. — И не делайте глупостей. Одно неверное движение, и вы труп. Согласитесь, обидно умирать, когда вам светит повышение аж до заместителя начальника ВЧК.
Голос был Горбылеву знаком: автомобиль вел Руднев. Против всякой логики Александр Федорович испытал облегчение. Он понимал, что Руднев опасен, отчаянно озлоблен и наверняка намерен с ним поквитаться, но все же присутствие знакомого человека — пусть даже и врага — притупляло суеверный панический страх, захлестнувший Горбылева под равнодушно-жестоким взглядом демона-палача, вырвавшегося из-под власти своего повелителя.
Начальник особо секретного отдела несколько раз глубоко вздохнул, и мысли его потекли ровнее.
— Куда вы меня везете? — спросил он.
— Туда, где никто не помешает нашей беседе, — невозмутимо ответил Дмитрий Николаевич.
— Если через час машина не вернется в гараж и я не дам о себе знать, меня начнут искать.
— Тогда вам стоит, не откладывая, принять решение, хотите вы быть найденным живым или мертвым. Подумайте об этом как следует и не отвлекайте меня разговором. Мы едем достаточно быстро, чтобы разбиться насмерть, если я не справлюсь с управлением.
Автомобиль и впрямь мчался на такой скорости, на какой до этого Горбылеву ездить не приходилось. Менее чем через две минуты Мясницкая осталась позади. Они пересекли Садово-Спасскую и продолжали путь в сторону Каланчевки. Обогнув вокзалы через путаный лабиринт Басманских и Лефортовских улочек, выехали на Сокольническое шоссе, и вскоре свет фар уже вспарывал бархатную темноту сокольнических просек. Еще через пару минут автомобиль остановился у крыльца невзрачного дачного дома, окруженного пустырем, по внешней границе которого темнели глухие неприветливые заросли.
Руднев вышел из автомобиля и распахнул дверцу перед Горбылевым.
— Мы приехали. Выходите и держите руки на виду, — приказал он.
Александр Федорович медленно и неловко выбрался из машины. Убийца беззвучной тенью выскользнул вслед за ним, ни на мгновение не выпуская пленника из-под прицела.
Умело обыскав Горбылева и убедившись, что иного оружия, кроме нагана, оставленного вместе с портупеей на сиденье автомобиля, у начальника особого отдела нет, Дмитрий Николаевич провел Александра Федоровича в дом.
Свет керосиновой лампы, зажженной Рудневым, осветил просторную комнату со следами недавнего погрома: стекла в забранных деревянными ставнями окнах побиты, на стенах и печи — следы от пуль, в угол задвинут стол с треснувшей столешницей.
— Здесь квартировала банда некого Семки Златоуста, — пояснил Руднев. — Намедни их всех взяли, но молва утверждает, что главарю удалось бежать и что он в любой момент может вернуться за припрятанным где-то в подвале схроном. Поэтому местные жители и днем-то к этому дому приближаться не осмеливаются, а ночью и подавно не подойдут, особенно если вдруг свет в окне заприметят. Милицию они тоже от греха подальше вызывать не станут. Так что нам с вами, Александр Федорович, гарантирована абсолютная приватность.
Дмитрий Николаевич выдвинул на середину комнаты табурет и кивком головы указал на него пленнику. Горбылев сел. За его спиной встал Товарищ. Убийца не производил ни единого звука, будто бы вовсе не двигался и даже не дышал. От этой пронзительной тишины у начальника особо секретного отдела волосы шевелились на затылке. Ему казалось, что за ним стоит сама смерть, воплощенная в человеческом облике.
— Что вам от меня нужно? — не выдержав гнета тягостного безмолвия, громко и отрывисто спросил он.
— Венец Фридриха Барбароссы, — четко выговаривая каждое слово, ответил Руднев.
Горбылев понял, что ничего не понимает. Относясь к разряду людей дерзких и решительных, он решил прояснить ситуацию лобовой атакой.
— Вас расстреляют, Руднев! Без суда и следствия! А перед этим допросят с пристрастием, и вы назовете всех, кто имеет отношение к этой провокации! И не надейтесь на помощь Трепалова! Его самого ревтрибунал ожидает!
Дмитрий Николаевич досадливо поморщился.
— Александр Федорович, вы либо заблуждаетесь на мой счет, либо ломаете комедию. В любом случае мы теряем время на пустой разговор. Давайте начнем сначала. Мне нужен венец. Лично мне, понимаете? Четыре с половиной фунта золота и пригоршня редких камней обеспечат вполне приемлемый пенсион,
Горбылев не ответил. Он боялся ошибиться. Его собеседник мог говорить правду, а мог вести тонкую игру, заманивая в ловушку. При других обстоятельствах Александр Федорович без колебаний выбрал бы второй вариант, но сейчас за его спиной стоял наемный убийца, и этот факт наводил на определенные размышления.
Начальник особо секретного отдела решил, что ничего не потеряет, если попытается выяснить все до конца, и спросил, указав больши́м пальцем через плечо.
— Почему он здесь?
Руднев пожал плечами:
— Я нанял его. Нанял, чтобы вы не сомневались в серьезности моих намерений и чтобы у вас не было шанса сбежать. К тому же наемник всегда надежнее и дешевле сообщника… У вас остались еще вопросы или мы можем, наконец, перейти к сути дела?
Вопросов у Александра Федоровича больше не было, но оставалось еще одно серьезное сомнение.
— Вы сказали, что предлагаете мне жизнь в обмен на венец, — спросил он с той интонацией, с какой предприимчивый купец торгуется о цене, — но где гарантия, что, получив свое, вы не убьете меня?
— Ну я же не дурак, Александр Федорович! — Руднев, кажется, даже обиделся. — Я прекрасно понимаю, что в случае вашего убийства окажусь фаворитом среди подозреваемых. Ваши товарищи достанут меня из-под земли. Живой же вы сможете гарантировать мне спокойный отъезд за кордон вместе с моим трофеем. А чтобы у вас не возникло желание нарушить договор и попытаться мне помешать, Товарищ станет присматривать за вами до тех пор, пока я не окажусь в безопасности.
— А что помещает ему убить меня после вашего отъезда?
— Ничего, — развел руками Руднев. — Вам придется довериться моему слову. Большего я вам предложить не могу.
Горбылев на мгновение задумался.
— Руднев, а если вы не получите корону?
— Тогда он убьет вас.
— Но вы же сами сказали, что моя смерть станет вашим приговором?
— Несомненно, но вам от того уже будет ни тепло и ни холодно.
— А вы не думали, Руднев, что можете ошибаться? Что требуете от меня того, чего у меня нет и никогда не было? Что тогда?
— Тогда ваша смерть окажется абсолютно напрасной.
Горбылев некоторое время молчал и внимательно вглядывался в лицо Дмитрия Николаевича, надеясь уловить на нем хотя бы тень каких-то эмоций, которые можно было бы расшевелить и обратить против Руднева, но так ничего и не увидел. Перед Александром Федоровичем стоял человек с выгоревшей дотла душой, не способный волноваться или страшиться. Человек, которому уже нечего было терять.
— Мне надо подумать, — произнес он наконец.
— Я не готов ждать.
— Но вам придется! — Горбылев повысил голос. — Или вы думаете, я прямо сейчас выну венец из кармана? Он хранится у доверенного лица. Мне нужно время, чтобы связаться с ним и забрать…
Губы Руднева растянулись в нехорошей улыбке.
— Все еще надеетесь соскочить с крючка? Не получится. Я знаю, что корона по вашему приказу спрятана у меня в мастерской на Пречистенке. По моему указанию мой камердинер привезет ее сюда. А чтобы он мог сделать это беспрепятственно, вы прямо сейчас позвоните и дадите приказ снять наблюдение с моего дома, — Дмитрий Николаевич указал на простенок между окнами, где совершенно неожиданно для такой дыры оказался телефон.
Сперва Александр Федорович опешил от невероятной осведомленности старорежимного сыщика, затем пришел от нее в ярость, а после, когда волна гнева схлынула, ужаснулся своему положению. Выражение «оказаться между двух огней» было слишком мягким для той ситуации, в которую он угодил. Мысли Горбылева лихорадочно заметались. Он не знал, как ему поступить, потому что не мог решить, кого боится больше: демона-палача, целившегося ему в затылок, или Хозяина, перед которым придется держать ответ.
— У вас нет времени на раздумье, — напомнил Руднев и выразительно взглянул Александру Федоровичу за спину.
В этот же момент над ухом начальника особо секретного отдела раздался звонкий свистящий звук. Горбылев крепко зажмурился и тут же снова открыл глаза. Руднев шатнулся и осел, будто его ударили под колени, а потом беззвучно рухнул ничком и остался лежать неподвижным.
Александр Федорович вжал голову в плечи, ожидая второго выстрела, который должен был оборвать теперь уже его жизнь. Он все понял: убийца узнал, где спрятана корона, и ему не нужны свидетели. Но выстрела не последовало. Вместо того чтобы убить, наемник схватил Горбылева за плечо и встряхнул.
— Звоните, — прошипел он, склоняясь к самому лицу Александра Федоровича. — Звоните немедленно!
— Кому? — с трудом выдавил из себя начальник особо секретного отдела.
— Тому, кому следует все знать. Доложите, что Руднев мертв, но его слуга в курсе.
Горбылев никак не мог стряхнуть с себя оцепенение, мысли его мешались.
— Почему вы?.. — пробормотал он, не в силах сформулировать вопрос. — Кто?.. Откуда?..
Убийца вздернул начальника особо секретного отдела на ноги и поволок к телефону.
— Меня наняли для вашей подстраховки. Были сомнения, что вы справитесь с Рудневым своими силами. Звоните же! Слуга не должен успеть наболтать лишнего.
В голове Александра Федоровича как-то разом просветлело. Он, конечно, опростоволосился, но теперь все поправит. Подчистит глупую помарку, слегка перекроит план… Его простят!
Горбылев поднял трубку. Слава богу, телефонная линия была исправна.
— Девушка, соедините… — Александр Федорович назвал номер, но вместо привычных щелчков коммутатора услышал тишину.
Чекист остервенело подергал рычаг, чертыхнулся, рванулся к двери, и та сама собой распахнулась перед ним.
На пороге стоял начальник ВЧК, а за его спиной маячило несколько человек с винтовками.
— Арестовать предателя.
Приказ товарища Дзержинского прозвучал негромко, но четко и жестко.
Глава 35
Тесный сумрачный коридор Лубянки с высоким сводчатым потолком, облупленными кое-где до кирпичной кладки стенами, влажным цементным полом и мерклыми слегка звенящими лампами, забранными в металлические сетки, упирался в обитую железом и крашенную в грязновато-зеленый цвет дверь с мощным засовом, глазком и закрытым на металлическую задвижку оконцем волчка. По коридору в напряженном молчании шли трое мужчин. Их шаги гулким обманным эхом отзывались то в одном, то в другом конце помещения.
В нескольких шагах от двери шедший первым председатель Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем властным жестом остановил своих спутников:
— Дмитрий Николаевич, напоминаю вам
Руднев утвердительно кивнул, но все-таки не удержался и спросил:
— Вы смогли вычислить зачинщика преступления?
Дзержинский не ответил, но по тому взгляду, который был адресован старорежимному сыщику и его напарнику, Руднев с Белецким поняли, что ответ положительный.
— Вы призовете его к ответу? — в свою очередь спросил Белецкий.
— Мы примем надлежащие меры, — сухо и уклончиво ответил Железный Феликс.
— Он понесет наказание? — настойчиво поддержал вопрос друга Дмитрий Николаевич.
По лицу Дзержинского пробежала странная тень. Несколько секунд он не то решал, стоит ли отвечать, не то подбирал слова для ответа. Наконец глава ВЧК произнес:
— Наказание подразумевает вину. Когда же речь идет о заблуждении, достаточно порицания и наставления на правильный путь сбившегося с верного курса товарища. Революция ставит перед нами непростые и неоднозначные вопросы. Ошибаться может каждый, это не преступление. Революция карает лишь за предательство.
— Alors, citoyens, il est à craindre que la révolution, comme Saturne, ne dévore successivement tous ses enfants… — процитировал обезглавленного бордоского адвоката[152] Руднев, но от дальнейшей полемики воздержался и лишь еще раз подтвердил: — Мы помним о своем обещании, Феликс Эдмундович, и не станем пытаться выяснять личность того, кто стоял за этим делом.
Дзержинский отодвинул металлическую задвижку, назвался и отпер тугой засов. За дверью стоял вооруженный винтовкой совсем еще молодой боец. Он вытянулся перед главой ВЧК в струнку и звонким мальчишеским голосом доложил об отсутствии происшествий.
Дзержинский приказал охраннику ждать снаружи и только после этого обратился к узнику:
— Товарищи хотят задать вам несколько вопросов, Горбылев. Это неофициальный допрос, но в ваших интересах не запираться.
Александр Федорович без сапог, в одной гимнастерке и галифе лежал на спине на голых нарах. Левую руку он засунул под голову, а правой водил по стене, ощупывая сколы и трещины с таким вниманием и заинтересованностью, будто был археологом, обнаружившим древние письмена.
Кроме нар, в камере не было никакой другой мебели, даже подобия стола. Тусклая лампа под самым потолком, дыра нужника в полу и смрадная духота — вот и все, что дополняло скудный интерьер каземата.
Слова бывшего начальника заставили Горбылева с явной неохотой оторваться от разглядывания стены. Он сел, спустил ноги на пол и, болезненно морщась, потер затекшую от неудобной позы шею.
— В моих интересах? — со злой насмешкой переспросил он. — Меня же все равно расстреляют.
— Вопрос, как скоро… — жестко ответил глава ВЧК, и по его тону было понятно, что благом для заключенного является скорейшее исполнение приговора, а не его откладывание.
Лицо бывшего начальника особо секретного отдела исказила гримаса глумливого сатира.
— Истинно говорю вам, — провозгласил он, поднимая руку в благословляющем жесте, — верующий в пославшего меня имеет жизнь вечную!..[153]
— Прекратите богохульствовать, Горбылев! — резко осадил чекиста Руднев.
— Я не богохульствую. Бог у каждого свой, — осклабился Александр Федорович. — У кого революция, у кого мораль, у кого деньги…
— А у вас что? — поинтересовался Дмитрий Николаевич.
— У меня власть. Это единственный бог, который имеет силу и способность управлять этим грешным миром. Несложно совершить революцию, низвергнуть правителей и поставить на их место других, развенчать вековые устои и провозгласить новые. Все это под силу горстке смельчаков, одержимых наивной мечтой о всеобщем благе. А что потом? Митингами не накормить голодную ропщущую толпу, декретами не победить ощерившихся врагов, лозунгами не запустить заводы. Для всего этого нужны не идея и энтузиазм, а воля и страх, сплав которых и называется властью. Да, воля и страх! Именно они нужны большевицкой России для выживания, пусть наши вожди и говорят совсем иное. Ей нужен правитель, который понимает суть власти, который своей сильной рукой и непререкаемым авторитетом установит четкий порядок, где каждый будет выполнять определенную задачу. Где все до единого будут знать, что правильно, а что нет, а тот, кто посмеет ослушаться или сомневаться, будет наказан страшно, жестоко и неотвратимо.
— Для кандидата в такие правители и предназначался венец Фридриха Барбароссы? — спросил Дмитрий Николаевич.
— Да, — подтвердил Горбылев. — Настоящая власть требует атрибутов.
— А также мистических средоточий и оберегов?
— Если угодно, и этого тоже, — согласился Александр Федорович. — В конце концов, сама по себе природа власти — нечто сверхъестественное, непостижимое для обычных людей. Почему бы в таком случае не допустить, что истинные вожди способны черпать силу из каких-то астральных источников.
— Судя по вашему ответу, — заметил Руднев, — вы сами подобными способностями не обладаете и предпочитаете силу в более приземленных и практических формах, вроде наемного убийцы.
Горбылев перевел взгляд на Белецкого и внимательно вгляделся в строгое аскетичное лицо, будто надеялся найти в нем подсказку, которая помогла бы ответить на вопрос, не дававший ему покоя с момента ареста.
Так ничего и не высмотрев, Александр Федорович спросил:
— Кто он?
— Фридрих Карлович Белецкий, — представил своего друга Руднев, — мой напарник, в совершенстве владеющий десятком боевых искусств, а также всевозможными видами оружия. Выдать себя за наемного убийцу ему было совсем несложно, даже с учетом полученного в ходе операции ранения.
— Хотите сказать, он оказался у меня неслучайно? — искренне удивился Горбылев. — А я-то на ошибку Мартынова грешил. Браво! Вы, гражданин Белецкий, исключительно талантливый актер, даже доктора умудрились убедить в полной потере памяти… Как я понимаю, убийство барона фон Пресслера тоже спектакль?
— Разумеется, — подтвердил Руднев и в свою очередь спросил: — Зачем вы затеяли всю это историю с убийством дипломата? Почему не ограничились кражей?.. Кстати, я верно угадал способ, которым венец был изъят из хранилища?
— Да, абсолютно верно. Профессора Верховского припугнули, и он переложил реликвию из одной ячейки в другую, а Янсонс с Балыбой вынесли ее под шумок. Что касается убийства немца, то тут все несколько тоньше. Во-первых, оно бы помогло завуалировать похищение короны, которое в контексте глобального заговора смотрелось бы малозначительной деталью. Во-вторых, убийство германского дипломата легко было списать на эсеров. Они давно грозились учинить провокацию и сорвать Брестский мир. Вместе с убийством на них бы навесили и обвинение в краже реликвии. А в-третьих, служба, которая несла ответственность за жизнь дипломата и не смогла его уберечь — то есть УГРО, — полностью бы себя дискредитировала. Это была страховка на случай, если Трепалов и его легавая свора раскопает что-нибудь лишнее. Никто бы не поверил гипотезам и выводам того, кто проявил преступную халатность. Матрос сам напрашивался на роль козла отпущения: настаивал на передаче охраны немца его ведомству, с вами, с очевидным контрреволюционным элементом, спелся. Вместо тюрьмы определил вас в больницу, откуда вы благополучно сбежали…
— И когда я сбежал, вы
— Именно так, — согласился Горбылев и с искренним интересом спросил: — Как вы догадались, что она у вас?
— Вам не хватило чувства меры, — объяснил Руднев. — После мнимого убийства фон Пресслера вы слишком яростно начали каяться в своей политической близорукости и клеймить эсеров, Трепалова и меня. Более того, в вашем дознании вдруг появились невесть откуда взятые сведения о моих связях с работниками госхранилища, взломщиками сейфов и скупщиками краденого. Стало очевидным, что вы готовите меня на роль организатора похищения. Так что, когда в моем доме по вашему приказу прошел обыск, я догадался, что вы решили повторить проверенную схему, только на этот раз не вынести, а принести венец и спрятать его у меня на Пречистенке. Конечно, в случае законного разбирательства изобличающая улика, внезапно найденная на самом видном месте, несомненно, вызвала бы подозрение в фальсификации, но до суда дело бы не дошло, ведь так?.. Знаете, чего я не понимаю, Горбылев? Зачем было нужно находить реликвию? Ведь ее отдали бы немцам.
— Не отдали бы, — возразил Александр Федорович. — После убийства дипломата Германия выставила бы России ультиматум с неприемлемыми условиями. Фактически Брестское соглашение оказалось бы разорвано. Это снимало с нас всякие обязательства, в том числе и в отношении венца Фридриха Барбароссы.
— И все равно, зачем обнаруживать артефакт, который столь важен для вашего великого вождя? Неужели вы не смогли найти надежное место, где спрятать сокровище?
Александр Федорович досадливо хмыкнул и скупо ответил, как человек, принужденный высказывать мнение, которое ему самому видится глупостью:
— Реликвию следовало возвратить в хранилище, чтобы вождь принял ее по праву власти, иначе венец терял свою силу.
Несколько секунд Руднев пристально разглядывал Горбылева, а потом спросил:
— Вы ведь не верите во всю эту эзотерику, не так ли?
— Какое это имеет значение?
— Довольно существенное. Если бы вы верили, то не пытались бы скрыть тот факт, что похищенная из хранилища корона может быть всего лишь копией легендарной реликвии.
— Что?! — вопрос Дзержинского прозвучал резко, словно выстрел, но Дмитрий Николаевич не обратил на него внимания.
Он продолжал обращаться исключительно к Горбылеву, у которого после слов о копии на мгновение поплыл взгляд, как у кулачного бойца, пропустившего сильный удар.
— О существовании второго венца вы узнали случайно. Герцог рассказал вам про партийную заначку, спрятанную в Историческом музее под видом коллекции редких артефактов, и про революционного реликта Дульского, много лет хранившего тайну революционного клада. Думаю, Герцог просил вас без лишней огласки изъять коллекцию и пресечь возможность утечки скандальных подробностей ее происхождения, а со стариком, вместе с которым когда-то бежал из ссылки, обещал договориться по-свойски. Тогда же Герцог показал вам фотографии сокровищ, среди которых вы увидели точно такую же корону, какую ваши подручные вынесли из госхранилища. Подпись на фотографии гласила, что это копия знаменитого венца Фридриха Барбароссы, сделанная по приказу Екатерины II ее придворным ювелиром. Обнаружение второй короны порождало резонное сомнение в подлинности похищенного вами экземпляра. В сущности, вам-то было все равно, но вы не могли допустить, чтобы сомнения обуяли великого и безжалостного вождя, не прощающего ошибок. Вы попытались забрать вторую корону, чем бы она ни являлась на самом деле, но венца в музее не обнаружили. Тогда вы сочли за лучшее уничтожить всех, кто знал о существовании копии. Герцог был вами уже приговорен, оставался лишь ветхий старик. Но с ним вам не повезло. Покушение сорвалось, и волей случая разбираться с происшествием взялись люди Трепалова и мы с Белецким. Опасаясь, что Дульский может упоминать при нас пресловутую копию, вы приказали Янсонсу ликвидировать дознавательскую команду. Все так?
На лице Горбылева, до этого момента хранившего выражение злой обреченности, мелькнула тень недоумения и заинтересованности.
— Я не понимаю, — сказал он после продолжительной паузы, — если Дульский рассказал вам про копию, почему вы о ней ни разу не обмолвились? Вы же мне тогда доверяли, по крайней мере, сообщали все, что вам удавалось узнать о деле.
— Он нам не сказал, — возразил Дмитрий Николаевич.
— Тогда откуда вы узнали?
Теперь паузу выдержал Руднев.
— Давайте так, Горбылев, — предложил он наконец, — я удовлетворю ваше любопытство, а вы проясните несколько моментов, которые остались для меня загадкой.
Александр Федорович усмехнулся:
— Не стану обещать, что отвечу на все вопросы.
— А я всех и задавать не стану, — заверил Руднев. — Что касается второй короны, то о ней стало известно от мошенников, намеревавшихся вывезти коллекцию за границу и там продать перекупщику. У них был список экспонатов и фотографии, которые через руки Герцога оказались сначала у Дульского, а потом у нас. Фотографии венца в пачке не оказалось. Вы ее оттуда забрали, ведь так?
Горбылев отвечать не стал, а только махнул рукой и безразличным тоном произнес:
— Спрашивайте, что вы там хотели знать…
— Какова роль Герцога в заговоре? — задал первый вопрос Руднев.
— Он надоумил меня убить дипломата, — равнодушно ответил Горбылев, — все рассуждал, что такая провокация принудит немцев возобновить войну с Россией. Им, дескать, этого уже не потянуть. Армия взбунтуется, ее поддержит пролетариат, и в Германии наконец-то свершится революция, аналогичная нашей. Тогда же он мне и про наемного убийцу рассказал, которого несколько раз эсеры нанимали для особо сложных операций. Я понял, что это именно тот человек, который мне нужен, выяснил у Герцога, как с ним связаться, а также велел уничтожить восстановленный сыскной архив, чтобы замести все следы Товарища.
— Балыба и Янсонс про архив ничего не знали?
— Нет, изъять архив я поручил более надежным людям, не якшавшимся с уголовниками.
— Значит, вы все знали про тайные делишки своих подручных?
— Догадывался… И использовал их дурные наклонности для пользы дела. Такие люди нужны. Они готовы на все, и их не жалко пускать в расход.
— Янсонса вы тоже в расход пустили?
— Естественно. Когда вы раскусили трюк с ячейками, я не мог оставить этих двоих в живых. Они раскололись бы на первом же допросе. Впрочем, я так и так собирался их убить, просто позже и обставив все как героическую гибель при исполнении.
— А почему вы убили Строкину?
Губы Горбылева растянулись в жестокой улыбке.
— Это ваш грех, Руднев, — произнес он, с садистским наслаждением смакуя каждое слово. — Заморочили барышне голову, в постель затащили. Она в вас влюбилась и не смогла выполнить мой приказ. Отказалась вас убивать. Просила устранить ее из дела. Я и устранил.
Руднев подумал, что ему хватит двух шагов и одного удара, чтобы смертью воздать
— Зачем вы приказали убить профессора Хабарова и доктора Виноградова? — спросил он почти ровно.
Горбылев развел руками.
— Этого я не приказывал. Я их даже не знал.
— А начальника московского комитета соцобеспечения?
— Его я тоже не знал.
— Хотите сказать, что не имеете отношения к убийству в собесе?
— Имею, но начальник комитета — случайная жертва.
— Кто же был целью?
— Мария Эдуардовна Броссе.
— Кто?
— Гражданка Броссе, служившая секретарем начальника московского собеса. Она была моей любовницей и слишком много обо мне знала.
Глава 36
Когда сыщики и председатель ВЧК вновь оказались в пустынном сумрачном коридоре, Дзержинский спросил, с явным трудом сдерживая гнев:
— Почему вы, гражданин Руднев, не предупредили нас раньше о возможной подмене подлинной реликвии копией?
— Что бы это изменило? — невежливо ответил вопросом на вопрос Дмитрий Николаевич.
— Мы бы попросили у немцев еще немного времени, а так, — председатель ВЧК взглянул на наручные часы, — через двенадцать минут мы должны передать венец фон Пресслеру и, если корона окажется подделкой, будем выглядеть мошенниками или дураками.
Руднев вздохнул:
— Если бы у меня была надежда найти второй венец, оттягивать момент передачи имело бы смысл, но, увы, обнаружить пропажу в ситуации глобального хаоса практически невозможно.
— Когда я дал Горбылеву приказ привлечь вас к делу, я как раз рассчитывал на то, что вы способны на невозможное.
— Феликс Эдмундович, вам грех жаловаться! — с легким оттенком высокомерия заметил старорежимный сыщик. — Я предотвратил убийство дипломата, вскрыл очаг скверны в вашем ведомстве и даже помог вам узнать имя будущего диктатора.
Железный Феликс метнул на Руднева внимательный испытующий взгляд.
— Диктатора? Большевицкий строй основывается на демократии и диктатуры вождя не приемлет.
— Любая революция сменяется диктатурой, — возразил Дмитрий Николаевич, — этому учит история. Нет лучшей среды для взращивания тирана, чем смута, террор и политическая истерия. Да вы и сами это понимаете, Феликс Эдмундович… Как вы там сказали, наставить на верный путь оступившегося товарища?.. Помяните мое слово, этот товарищ или другой такой же рано или поздно превратит создаваемое вами государство социальной справедливости в новую империю и прольет кровь множества людей, в том числе кровь своих бывших соратников. И так будет повторяться вновь и вновь, пока в основе власти лежат сила и страх, а не знания и совесть.
— Пророком себя мните? — усмехнулся глава ВЧК. — Будущее покажет, насколько вы прозорливы. Пока же давайте позаботимся о настоящем. Правильно ли я понял, вы считаете вторую корону безвозвратно потерянной?
— В вопросах краденых реликвий такая категоричность неприемлема, — менторским тоном ответил Руднев. — Существуют раритеты, найденные спустя столетия после того, как их объявляли безвозвратно утерянными.
— У меня нет в запасе столетия, — отрезал Феликс Эдмундович, — у меня есть десять минут.
— Давайте так, — предложил Руднев, — вы отдадите фон Пресслеру имеющийся в вашем распоряжении венец. Если возникнет проблема, я постараюсь ее замять. Переговорю с бароном с глазу на глаз и, возможно, смогу убедить его удовлетвориться копией.
— У вас есть в запасе какие-то убедительные аргументы?
— Нет, но надеюсь, что смогу их найти. По крайней мере, у меня на это больше шансов, чем у вас или ваших сотрудников… Уж не обижайтесь за прямоту.
Дзержинский снова изучающе взглянул на бывшего графа.
— Если вам удастся решить вопрос, советская власть будет перед вами в долгу, — отчеканил он.
— Если не возражаете, я бы взыскал этот долг сразу, — так же четко ответил Дмитрий Николаевич.
Дзержинский удивленно приподнял брови:
— Сразу?.. Что ж, воля ваша… Чего вы хотите?
— В расследовании мне тайно помогал бывший помощник начальника Московской сыскной полиции Анатолий Витальевич Терентьев, к которому советская власть по неведомой мне причине имеет какие-то претензии. Я прошу вас санкционировать прекращение преследования моего друга. Оставьте его в покое и дайте возможность уехать из России.
— Это все? — недоверчиво уточнил Дзержинский.
— Да, — твердо ответил Руднев.
— Хорошо. Обещаю, что ваш друг сможет беспрепятственно покинуть страну. Но сперва нужно закончить дело с немецким венцом.
Фон Пресслер держался с достоинством и даже несколько надменно, но по чуть скованным движениям и напряженному взгляду можно было понять, что в чекистской цитадели германский политик чувствует себя крайне неуютно. С вежливостью, соответствующей дипломатическому протоколу, он выразил понимание необходимости осуществления передачи реликвии в стенах данного учреждения, однако попросил не затягивать процедуру и предоставить ему венец Фридриха Барбароссы незамедлительно. Дзержинский, в чьем кабинете происходил сей исторический акт, приказал принести корону.
Двое бойцов внесли обитый серым коленкором ящик и поставили на стол перед бароном. Тот неспешно снял крышку, развернул атласный покров и вынул тяжелый золотой, усыпанный каменьями восьмиконечный венец с массивным крестом на пересечении двух гребней. Несколько мгновений он с благоговейным трепетом рассматривал реликвию и вдруг побледнел. Взгляд его, одновременно гневный и растерянный, метнулся по лицам стоявших перед ним людей.
— Was soll das bedeuten?[154] — осипшим от волнения голосом спросил он.
Руднев выступил вперед:
— Sprechen wir allein, Herr Freiherr,[155] — предложил он.
Фон Пресслер всмотрелся в лицо Дмитрия Николаевича. Голос был ему знаком, но лица узнать он не мог.
— Ich für Sie Wurdest angeschossen, — подсказал Дмитрий Николаевич. — Ich wäre dir dankbar, wenn du mir die gleiche Höflichkeit erweist, hören Sie mich.[156]
Немец кивнул. Дзержинский сделал знак, и все, кроме Руднева и фон Пресслера, вышли из кабинета.
— Для начала позвольте представиться, — Руднев продолжил говорить на немецком, — я граф Руднев-Салтыков-Головкин. В прошлом помогал сыскной полиции и другим подобным службам. Большевики привлекли меня к расследованию заговора, цель которого заключалась в подрыве мирных соглашений между нашими странами.
— Как я понимаю, заговор удался, — надменно ответил фон Пресслер. — Советская Россия не только не выполнила свои обязательства в отношении нашей национальной реликвии, но еще и попыталась обмануть Германию, подсунув ей… как вы это говорите по-русски?.. липу.
— Не такая уж это и липа, — заметил Руднев, забрав из рук немца корону и взвесив ее на руке. — Четыре с лишним фунта золото, рубины, изумруды, прочие каменья… А если еще учесть, что создано это ювелирное изделие было в конце восемнадцатого века, так оно и вовсе встает в один ряд с самыми знаменитыми шедеврами Карла Фаберже.
— Мы не на аукцион Кристис его собираемся выставлять! — возмутился немец. — Настоящий венец Фридриха Барбароссы имеет сакральное значение для Германской империи. Это символ ее мощи и непобедимости!
— Скажите, барон, вы правда верите, что корона древнего короля спасет вашу родину от поражения в войне?
— Я не намерен обсуждать с вами внешнеполитическую доктрину Германской империи. Я требую вернуть нам то, что большевики обязались вернуть по условиям Брестского соглашения!
— Увы, господин барон, это невозможно. Подлинник пропал. Среди царских сокровищ была обнаружена лишь эта копия, которую мы и готовы вам передать.
Фон Пресслер впился в собеседника острым оценивающим взглядом.
— Я верю вам, господин граф, — сказал он, — потому что вы подставили свою грудь под пулю, предназначенную мне, но это ничего не меняет. Разгул преступности, творящийся в России, не снимает с нее добровольно принятых на себя обязательств. Я должен привезти в Берлин и передать своему императору подлинный венец, а не копию.
— Думаете, Вильгельм сможет отличить оригинал от подделки?
— Это не важно!
— Согласен, куда важнее, сколько еще ваш кайзер продержится у власти, прежде чем вашу измученную войной страну охватит та же болезнь, что опрокинула мою родину в пучину беззакония и братоубийства. А еще важнее, сколько жизней будет брошено на алтарь войны и революции. Повторяю свой вопрос, господин барон, вы правда верите, что из-за какого-то овеянного мистическим флером куска золота сто́ит разрывать договор, значительно облегчающий положение Германии?
Немец помолчал, а потом спросил с безмерной усталостью в голосе:
— Вы понимаете, что толкаете меня на преступление?
— Я толкаю вас на подвиг, достойный рыцаря времен Фридриха Барбароссы, возможно, даже на самопожертвование. Вы можете рискнуть всем и скрыть тот факт, что переданная вам корона не является подлинной, сохранив тем самым тысячи жизней своих сограждан. Большего для Германии сейчас никто сделать не в силах. Ее поражение — вопрос времени, и никакими чудесами здесь не поможешь. Вы сейчас единственный человек, от которого зависит, начнется ли снова война между нашими странами. Я взываю не к вашему долгу, барон, а к вашей совести, к христианскому милосердию или здравому смыслу, что уж там вам ближе.
Фон Пресслер встал, отошел к окну и долго стоял спиной к собеседнику, не произнося ни единого слова.
— В дипломатических кругах бытует байка, — сказал он наконец не оборачиваясь, — о том, что граф фон Пурталес[157], вручив Сазонову[158] ноту с объявлением войны, расплакался, и Сергею Дмитриевичу пришлось отпаивать его водкой.
— Хотите водки? — участливо поинтересовался Руднев.
— Благодарю, я выпью шнапса с Мирбахом. Господин посол с нетерпением ожидает меня и реликвию. Прощайте, господин граф. Я был рад нашему знакомству, но более не желал бы с вами встречаться.
В трактире «Петухи», что одним углом выходит на Знаменку, а вторым в Ваганьковский переулок, было людно, шумно и накурено так, что воздух колыхался и плыл белесыми пластами. Публика тут гуляла разношерстная, но преимущественно сомнительная и разбитная.
На фоне всей этой честной компании довольно странно смотрелся одинокий посетитель, занимавший угловой столик напротив окна. Это был почтенного вида плотно сбитый гражданин в добротной тройке и хорошо начищенных туфлях. У ног гражданина лежал и дремал черный дог, способный потягаться размерами с теленком. Как уж почтенного посетителя пустили в заведение с такой зверюгой, было неясно, но никто из прочих гостей не смел возражать против странного соседства: очень уж уверенно держался гражданин и очень уж пресмыкался перед ним половой.
Гражданин пил чай с сушками и читал газету. Время от времени он посматривал поверх очков в сторону двери, очевидно ожидая кого-то, и бросал острые взгляды в окно и на черный ход.
Наконец тот, с кем намеревался встретиться почтенный гражданин, появился. Выглядел этот тип противоречиво: одет был скромно, ни дать ни взять пролетарий, но в лице его читалась несвойственная рабочему классу властность и хваткость.
— Здравствуй, господин коллежский советник, — ухмыльнулся противоречивый тип. — Почему сюда позвал, а не сам в условленное место пришел?
— Ты мне, Баврин, не тыкай, — невозмутимо приструнил собеседника почтенный гражданин, откладывая газету. — Позвал, значит надо. Садись, да смотри Нерону на что-нибудь не наступи, а то он тебе ногу откусит.
На скулах у Баврина заходили желваки, но он сдержался, осторожно, чтобы не потревожить собаку, выдвинул себе стул и сел.
— Что вам от меня надо, господин Терентьев? — спросил он сухо и хрустко.
Не ответив, Анатолий Витальевич сунул руку за пазуху, вынул из внутреннего кармана в несколько раз сложенный лист и протянул Баврину.
— Это гранки завтрашней передовицы «Московского листка», — объяснил он. — Такие же статьи выйдут и в других газетах.
Баврин развернул и прочел заголовок: «Посол Мирбах поблагодарил товарища Троцкого за национальную реликвию, возвращенную немецкому народу», далее шла изложенная в восторженных выражениях статья про то, как большевики исполнили просьбу германских пролетариев, в которой тем неоднократно отказывало царское правительство, и возвратили братскому немецкому народу представлявший исключительную художественную и научную ценность головной убор древнего германского вождя, ведшего непримиримую борьбу против всевозможных завоевателей и посягателей на свободу средневековой Неметчины.
Внимательно пробежав текст глазами, Баврин в сердцах процедил грязное ругательство и злобно воззрился на Анатолия Витальевича.
— Что ж вы так, ваше высокоблагородие?.. Упустили! — прошипел он.
Терентьев развел руками и философски изрек:
— Фатум!
Бывший фабрикант оскалился, словно зверь, и хищно прищурился.
— Ответ вам держать придется, ваше высокоблагородие, — зловеще процедил он. — Господа монархисты не простят…
Благодушно-вальяжное выражение враз слетело с лица сыщика. Он резко выбросил вперед руку и ухватил Баврина за ворот:
— Ты мне, паскуда, угрожать смеешь? — тихо, но страшно проговорил он. — Да таких сволочей, как ты, я за свою жизнь передавил больше, чем клопов. И тебя, Баврин, удавлю, если кобениться станешь… Не косись на дверь, дура! Твоего упыря Конькова советские сыщики приняли, едва ты сюда вошел. Так что нашей беседе никто мешать не станет.
Анатолий Витальевич разжал руку и цыкнул на вскочившего и утробно зарычавшего Нерона. Придушенный Баврин закашлялся.
— Глотни, — Терентьев подтолкнул фабриканту стакан с недопитым чаем, — и слушай, что я тебе говорить стану.
Отдышавшийся Баврин жег бывшего начальника московского сыска ненавидящим взглядом, но огрызаться не смел.
— Твоя задача, Баврин, — начал Анатолий Витальевич, — сделать так, чтобы ни меня, ни моих друзей твои роялисты хреновы, а также полоумные старьевщики и в мыслях своих дурацких тронуть не смели. Пусть имена наши забудут, словно и не знали никогда. Понял?
— Это ж отчего я тебе, легавый, услужничать стану? — скрежеща зубами, спросил фабрикант.
Терентьев желчно усмехнулся:
— Ты зубы-то побереги. Нынче в Москве половину дантистов перестреляли, а остальные на юг подались. Не сбережешь клыки, придется манную кашу деснами
На этот раз Анатолий Витальевич выудил из-под сложенной газеты тонкую картонную папку и подпихнул Баврину.
— Ознакомься, — велел он. — Это копия официальных показаний адвоката Косторецкого, арестованного по обвинению в мошенничестве. Этот прощелыга во всех подробностях рассказал, как ты с их шайкой уговорился выкупить вывозимую из Исторического музея коллекцию. Как раз ту, в которой был спрятан подмененный венец. Как думаешь, Баврин, что подумают о тебе твои друзья-монархисты и Хранители, если эти бумаги у них окажутся?
— Подумают, что ты, легавый, фальшивку им подсунул, чтобы шкуру свою поганую спасти, — проскрежетал фабрикант.
— Достойная у тебя репутация, я смотрю! — ухмыльнулся Анатолий Витальевич. — Почтенные господа к тебе полное доверие имеют. Даже жалко будет их разочаровывать.
Баврин заметно напрягся, и сыщик не отказал себе в удовольствии подольше потянуть мучительную паузу. Неспешно он вынул из внутреннего кармана фотокарточку и, покрутив ее в пальцах перед носом собеседника, наконец выложил на стол.
Это был четкий снимок сделанной от руки записки к некоему месье Шармону, который должен был принять по описи товар и выплатить подателю сей бумаги кругленькую сумму во французских франках. Особые указания были даны в отношении подробно описанной короны. Ее вышеозначенному господину Шармону предписывалось определить в сейфовое хранилище одного из швейцарских банков. Имя составителя записки было не указано, но внизу под текстом стояла четко прописанная характерная подпись.
— Хорошо состряпано, а? — прищелкнув от удовольствия языком, спросил онемевшего фабриканта сыщик. — Сам Петруха Шнурок рисовал. Редкого таланта мастер! Его «катеньки»[159] даже в казначействе от настоящих отличить не могли!.. Ты, Баврин, чтобы сюжет в полной мере прочувствовать, в показаниях Косторецкого на пятую страницу взгляни, он там как раз про эту бумажку колется. Рассказывает, как ты ее собственноручно написал и Киршнеру передал в качестве пароля для твоего заграничного доверенного лица. Правда, адвокатишка утверждает, что записку они с подельниками потеряли. А я вот, не поверишь, нашел! Она при осмотре тела убиенного Киршнера обнаружилась. Если надо будет, я протокол осмотра тоже в папочку эту вложить смогу. Ты ж в этом, я надеюсь, не сомневаешься?
Баврин поднял на старорежимного сыщика ненавидящий взгляд и прошептал одними губами: «Убью суку!»
— А вот это будет с твоей стороны большой ошибкой, Баврин, — невозмутимо заметил Анатолий Витальевич. — Если со мной что-то нехорошее приключится, копии протоколов и записочка компрометирующая окажутся у твоих нервных соратников. Так что тебе, Баврин, теперь о моем здоровье и благополучии всячески печься нужно… Ну что, все понял? Вот и ладушки! Бывай, Баврин!.. За чай заплатить не забудь.
С этими словами бывший начальник Московского сыска поднялся, свистнул за собой Нерона и неспешной, слегка вальяжной походкой направился прочь из трактира, провожаемый уважительным шепотком кутивших за столами гаймеников.
Глава 37
В доме одиннадцать по Столешникову переулку публика проживала исключительно интеллигентная, все больше актеры и литераторы, но встречались и служащие новоявленных комиссий и комитетов, наплодившихся что грибы после дождя еще в феврале семнадцатого года, а к весне восемнадцатого — размножившихся вдвое. Одним из таких работников государственного управленческого аппарата, проживавшим в этом доме, был товарищ Аскольд, руководитель комитета по борьбе с религией, а также почетный член Академии рационалистических психодуховных практик и материалистического эзотеризма.
В тот день товарищ Аскольд пребывал в настроении исключительно приподнятом. Причин тому было две. Во-первых, его доклад о значении марксизма в деле борьбы индийских йогов с британским империализмом, который он должен был делать для работниц швейной фабрики имени Парижской коммуны, откладывался на неделю, поскольку из районного комиссариата пришло распоряжение заменить просветительское мероприятие митингом в поддержку бастующих портлендских докеров. Столь своевременное проявление солидарности московских швей с английскими грузчиками даровало товарищу Аскольду свободных полдня, которые он намеревался провести — и в этом состояла вторая причина его приподнятого настроения — в приятном обществе соседки. Женщина эта обладала множеством достоинств, среди которых основными были аппетитные рубенсовские формы, страсть к лихо закрученным испанским усам товарища Аскольда и муж-телеграфист, работающий посменно.
Приосанившись и мурлыча куплеты тореадора из оперы Жоржа Бизе[160], товарищ Аскольд величественной поступью триумфатора поднимался по парадной лестнице, хоть и подрастерявшей в условиях социальной справедливости былой лоск, но вполне себе еще презентабельной. Рационалистического эзотерика отделял от обители сладострастных утех последний пролет, когда ему наперерез из темноты квартирного тамбура выступила сухощавая высокая тень и повелительным жестом приказала остановиться.
От неожиданности и внезапно накативших дурных предчувствий не очень мужественное сердце товарища Аскольда провалилось в желудок, а после подпрыгнуло и затрепетало где-то в районе голосовых связок, вследствие чего обращенный им к зловещей тени вопрос прозвучал пискляво и жалко:
— Что вам от меня нужно, товарищ?
Тень шагнула на свет и материализовалась в высокого худого гражданина с каменным выражением лица и разбойничьим шрамом на виске, слегка приподнимающим уголок брови и тем самым придававшим облику незнакомца нечто мефистофельское. Злой дух во плоти приложил палец к губам и непочтительно шикнул на начальника комитета по борьбе с религией:
— Тише!
Товарищ Аскольд попятился и оглянулся, оценивая свои шансы на побег. Они оказались нулевыми. Снизу поднимался еще один лиходей, приземистый и плотный. Почетный академик глянул вверх, но и там путь к спасению был перекрыт вынырнувшим из-за поворота лестницы третьим сообщником, менее внушительным по комплекции, но очень уж угрожающе подтягивающим перчатки.
— Товарищ Аскольд, давайте пройдем в вашу квартиру и поговорим, — предложил, а точнее, приказал тип в перчатках.
— Только не шумите, — добавил приземистый. — Незачем беспокоить соседей.
Адепт теории марксистского трансцендентализма совету не внял и попытался крикнуть: «Помогите!», но едва он открыл рот, костяшки пальцев высокого ткнули его под ложечку, отчего тело товарища Аскольда утратило всякую способность удерживать себя в вертикальном положении.
Двое бандитов — тот, что нанес коварный удар, и тот, что был в перчатках, — подхватили обмякшего эзотерика под руки и поволокли вслед за своим сообщником, который прямиком направился к квартире товарища Аскольда. Вынув из кармана связку странного вида железяк, разбойник придирчиво выбрал одну из них, поковырялся ею в замочной скважине, и спустя мгновенье дверь оказалась отпертой.
Начальника комиссии по борьбе с религией втащили в гостиную и сгрузили на старый промятый диван.
Комната была неряшливой, но с претензией на шик и оригинальность: битые молью бархатные гардины на окнах, затоптанный и явно давно не чищенный полинялый персидский ковер на полу, криво развешанные по стенам портреты каких-то хмурых бородатых стариков в мантиях, соседствующие с вырезанными из газет фотографиями пролетарских вождей, и здоровенная,
Тот, кто отпирал дверь, встряхнул знатока пролетарской магии за грудки и влепил ему пару звонких пощечин. Против своей воли товарищ Аскольд вынырнул из благодатного покоя обморочной расслабленности и вновь оказался в пугающей реальности.
— Товарищи… — заикаясь и всхлипывая, заскулил он. — Товарищи… Я все отдам… Все!.. Только у меня ни-чего нет!.. Абсолютно!.. Не убивайте меня, товарищи!
— Да кому ты нужен?! — брезгливо скривился плотно сбитый тип и обратился к своему субтильному сообщнику: — Дмитрий Николаевич, ваш выход.
Тот, кого назвали Дмитрием Николаевичем, выдвинул себе стул и сел напротив перепуганного пленника.
— Вы не узнали меня, гражданин Аскольд? Моя фамилия Руднев. Мы познакомились с вами в ЧК. Вас пригласили туда как эксперта по магическим артефактам, чтобы вы помогли отыскать пропавший из госхранилища венец Фридрих Барбароссы.
Присмотревшись к собеседнику, товарищ Аскольд и впрямь узнал его, отчего сперва испытал невыразимое облегчение, но после вспомнил про тычок под дых и про то, как лихо один из пленившей его троицы владеет отмычками, и еще больше запаниковал.
— Да-да-да! Товарищ Руднев!.. Разумеется, я вас узнал! — зачастил сторонник рационалистических психопрактик. — Очень рад… И вашим товарищам… тоже рад… Но, простите… Чем, так сказать, могу?.. Я читал, что венец найден и передан германскому послу…
— Увы! — скорбно вздохнул Дмитрий Николаевич. — Это действительно произошло!
Начальник комиссии по борьбе с религией окончательно перестал что-либо понимать.
— Простите… товарищи… господа… граждане… — залепетал он. — Могли бы вы все-таки объяснить?..
— Конечно! — заверил Руднев. — Мы пришли к вам по поручению известного в определенных кругах коллекционера Баврина. Вы наверняка слышали о нем.
Товарищ Аскольд слышал, и потому спокойнее ему не стало.
— Он тоже про вас знает, — академик магических наук туго сглотнул, но его собеседник этого не заметил и продолжил: — Вас рекомендовал ему председатель комитета по международному сотрудничеству в сфере культурного обмена гражданин Киршнер.
Начальник комитета по борьбе с религией мысленно помянул покойного товарища недобрым словом и пожелал старому пройдохе гореть в аду.
— Баврину нужен тот, кто знает Канон венца Фридриха Барбароссы.
Внеся этим заявлением окончательную сумятицу в мысли товарища Аскольда, Дмитрий Николаевич выжидательно замолчал.
— А зачем он ему нужен? — спросил перепуганный знаток материалистического эзотеризма.
Руднев пристально взглянул в глаза товарища Аскольда и, конспиративно понизив голос, объяснил:
— Господин Баврин намерен выкрасть венец у немцев и продать американскому миллионеру-оккультисту. Ваша задача в этой операции сводится к сохранению сверхъестественных свойств артефакта и ограждению господина Баврина от возможного негативного влияния сосредоточенных в венце сил. В целом план таков: реликвия будет похищена по пути из Москвы в Берлин, далее вы, строго соблюдая Канон, переправите ее во Владивосток, где вас будет ожидать покупатель и его эксперты, которые дадут заключение о подлинности венца и целостности его магической ауры. Естественно, вас будут сопровождать доверенные люди господина Баврина, которые станут охранять венец, так сказать, в физическом плане, а заодно… — Руднев неприятно ухмыльнулся, — присматривать за вами. Ведь человек слаб, не так ли, гражданин Аскольд?
Начальник отдела по борьбе с религией смотрел на собеседника расширенными от ужаса глазами и исступленно молил Бога, с которым рьяно боролся, чтобы все, происходящее с ним сейчас, оказалось бы сном. В надежде проснуться он даже ущипнул себя за ляжку, но, увы, кошмар не рассеялся. Тогда он попробовал протестовать:
— Товарищи! Это что, провокация?! Я не допущу!.. Я требую, чтобы вы немедленно покинули мою квартиру! Иначе… Иначе я милицию вызову!
Дмитрий Николаевич рассмеялся и фамильярно хлопнул товарища Аскольда по колену:
— Будет вам, гражданин Аскольд! Не стройте из себя гимназистку! Вот этот господин, — Руднев кивнул на специалиста по отмычкам, — бывший помощник начальника Московского сыска Анатолий Витальевич Терентьев. Он располагает на вас подробным досье. Хотите ознакомиться?
— Не хочу! — взвизгнул припертый к стенке эксперт по советской магии.
— Вот и правильно, — похвалил Дмитрий Николаевич, — не сто́ит терять время попусту. Лучше давайте обсудим, сколько будут стоить ваши услуги.
— Нисколько!
— Согласны работать даром?
— Да нет же! Я вовсе не согласен участвовать в этом предприятии!
— Хм-м… — протянул Дмитрий Николаевич. — Вы, кажется, не совсем понимаете. У вас нет выбора. Вернее, есть, но вряд ли он вам понравится. Человек, посвященный в планы господина Баврина, должен либо принять в них участие, либо умереть.
— Я не просил вас посвящать меня в какие-то там планы! — взвыл адепт рационалистических психопрактик.
— Вы — нет, но господин Баврин буквально настаивал на этом. Видимо, он не сомневался в вашем согласии.
— Но я не могу! — продолжал отбиваться товарищ Аскольд. — У меня комитет!.. Доклад!.. Заседание!
— Об этом не беспокойтесь! — успокоил добросовестного труженика Руднев. — Уже подписан приказ об отправке вас в экспедицию на Дальний Восток. Советское правительство поручает вам изучение нанайских заговоров от падежа скота. Планируется применять их в коллективных крестьянских хозяйствах Центральной России. В общем, собирайтесь, мы отвезем вас к Баврину. Машина ожидает нас у подъезда.
Почетный академик пролетарского мистицизма понял, что пропал. Молитвенно сложа руки, он бухнулся перед Рудневым на колени.
— Господа, отпустите меня! Я уйду через чердак, а вы скажете, что не застали меня! Я вам заплачу! Щедро заплачу! Валютой! Золотом! Чем хотите!
Дмитрий Николаевич выразительно переглянулся со своими друзьями.
— Пожалуй, мы готовы оценить вашу жизнь в четыре с половиной фунта золота, украшенных пригоршней драгоценных камней.
Товарищ Аскольд побелел.
— Я не понимаю, — прошелестел он.
Руднев рванул его за грудки и швырнул обратно на диван.
— Все вы понимаете! — свирепо рявкнул он. — Вы не хотите отвечать перед Бавриным за немецкую корону, потому что знаете наверняка, что это копия. Знаете, потому что сами украли оригинал из Исторического музея. Вы обманули профессора Верховского, несчастного человека, отчаявшегося до безумия и опустившегося до готовности совершить кражу. Вы познакомились с ним в музее, когда вели борьбу за пост директора. Профессор обратился к вам с вопросом о Каноне. Спрашивал, постигнет ли кара детей того, кто осмелится похитить про́клятый венец. Вы поняли, что вопрос возник неспроста, и, пользуясь страхом и суеверием Верховского, вынудили его показать вам венец и рассказать историю подмены копии оригиналом. Хранящиеся в музее оккультные предметы вы знали наперечет и очень удивились, когда в хранилище обнаружилось такое сокровище. Проверив каталоги,
Охватившая товарища Аскольда паника дошла до того критического предела, когда даже у самых трусливых людей страх превращается в агрессию. Взгляд его сделался бешеным. Он вскочил, стиснул кулаки и закричал срывающимся на визг голосом:
— Не отдам!
— Так мы сами заберем, — ухмыльнулся Терентьев.
Он ухватил вора за шиворот и встряхнул, как нашкодившего щенка.
— Ну?! — пророкотал бывший коллежский советник. — Где ты ее прячешь?
Отчаянный порыв оказать сопротивление в душе товарища Аскольда угас так же стремительно, как и вспыхнул. Он обвис тряпичной куклой, и только глаза его воровато забегали.
— Да неужто?! — изумился Анатолий Витальевич. — Ты что же, этакое сокровище в своем гадюшнике схоронил?
Идеолог марксизма-эзотеризма отчаянно замотал головой, но многоопытного сыщика это не убедило.
— Белецкий, будьте добры, примите повод, — попросил он.
Стальной хваткой Белецкий заломил руку товарища Аскольда так, что хрустнули суставы.
— Ну-с, начнем, — деловито заявил Терентьев, окидывая комнату придирчивым взглядом. — Чтобы спрятать венец, нужно пространство около кубического фута. Так, Дмитрий Николаевич?
Руднев подтвердил.
— Значит, либо в диване, либо в тайнике каком… — продолжал рассуждать Анатолий Витальевич, зорко следя за реакцией хозяина квартиры.
Он снял со стены несколько картин, сдернул портьеры и простучал за ними стену, потом откинул ковер и поискал пустоты под ним. Не найдя ничего примечательного, с видом заправского налетчика занес над диваном вынутую из скрытых ножен финку, однако, взглянув на Аскольда, нож убрал.
— Здесь нет, — авторитетно заявил бывалый сыщик, проведший за свою службу столько обысков, что безошибочно угадывал по лицам и более искушенных преступников, где «тепло», а где «холодно».
В спальне Анатолий Витальевич выкинул из шкафа всю одежду, опрокинул ящик с бельем, выпотрошил подушки и ободрал отслаивающийся угол обоев. Действовал он методично, но, очевидно, напоказ, сразу определив, что в спальне реликвия тоже не найдется. По опыту он знал, что дилетанты воровского дела предпочитают устраивать схроны в чуланах или кухне, и ничуть не сомневался, что академик мистических наук поступил точно так же. Однако быстрая и малоразрушительная процедура обыска виделась ему недостаточной карой для мерзавца.
— Теперь на кухню, — скомандовал бывший коллежский советник.
Белецкий потащил товарища Аскольда в указанном направлении по узкому коридору, в который выходили двери уборной и чулана. Около кладовки Терентьев велел остановиться и подергал запертую дверь.
— Ключ где? — спросил он ратоборца от атеизма.
— Не знаю… Не помню… — сбивчиво пробормотал тот.
Анатолий Витальевич впился в товарища Аскольда проницательным взглядом, понаблюдал несколько секунд, удивленно присвистнул и распахнул дверь в соседствующую с кладовкой уборную.
— В моей практике еще ни один дурак музейную редкость в ретираднике не прятал, — заявил он, нашаривая выключатель.
Вспыхнувшая под потолком желтовато тусклая лампочка едва освещала зловонную каморку, где едва-едва мог развернуться взрослый человек. Игнорируя запах и грязь, сыщик осмотрел пространство вокруг унитаза и обстучал стены. Признаков тайника не было, однако вид у товарища Аскольда был такой потерянный, что и менее искушенные в обысках Руднев и Белецкий нимало не сомневались, что реликвия спрятана именно здесь.
Анатолий Витальевич посмотрел наверх, и взгляд его наткнулся на украшенный крэпперовской[161] эмблемой чугунный сливной бачок. Терентьев дернул цепочку. За шумом обрушившейся воды отчетливо послышалось металлическое бряканье.
— Белецкий, давайте-ка вы. Вы повыше, вам сподручнее, — попросил сыщик, перехватывая окончательно сникшего начальника отдела по борьбе с религией.
Брезгливо морщась, Белецкий подтянул рукав, встал на унитаз и запустил руку в чугунную емкость.
— Das ist so eklig![162] — с отвращением пробормотал он и вынул из сливного бачка усыпанную драгоценными камнями золотую корону великого средневекового монарха.
Заключение
Долгий июньский вечер, нежившийся в серебристых сумерках, потихоньку таял, уступая место краткой и безмятежной летней ночи. Золотисто-розовая полоска неба на западе, становилась все уже, а цвет ее густел и утрачивал теплоту оттенков, словно и их остужала благостная вечерняя прохлада. И вот уж догорающая заря, даруя прощальный поцелуй уходящему дню, окрасилась нежным багрянцем, каким пылают щеки юной влюбленной девы, и, запахнувшись в сиреневую шаль, скользнула за горизонт, чтобы через несколько часов снова встретиться со своим суженым, но уже на востоке.
Все притихло и замерло. Даже ветер, казалось, задремал где-то среди густых ивовых зарослей, клонивших к водам Пахры свои гибкие зеленые ветви. Только река по-прежнему звеняще нашептывала что-то заросшим берегам да состязались друг с другом соловьи, без устали выводя затейливые переливчатые трели.
Было тихо и в большом барском доме с колоннадой и портиком, стоявшем поодаль от реки посреди одичавшего, но живописного парка. Тишина здесь была редкой благодатью, снисходившей на взрослых обитателей дома лишь после отбоя и во время уроков. Остальные часы в доме и в парке звенели задорные мальчишеские голоса семидесяти двух воспитанников школы-коммуны имени Александра Радищева, именовавшейся до декабря семнадцатого Милюковским сиротским приютом при обители Николая-Чудотворца.[163]
Пользуясь вечерней передышкой в своем нелегком преподавательском труде, Руднев и Белецкий, совсем недавно присоединившиеся к педагогическому коллективу школы-коммуны, вышли из здания бывшей усадьбы, потихоньку прошли через притихший сад и малоприметной тропинкой вышли на берег Пахры.
Когда-то давным-давно в прошлой жизни, далекой и невозвратной, словно ускользающий из памяти сон, это было их любимое место, где они часами сидели и смотрели на воду, на закат, разговаривали или молчали и думали, что в будущем все непременно будет очень хорошо, очень светло и счастливо. Теперь, пройдя долгий путь и не без потерь вернувшись к истоку, они думали о том же и так же наслаждались томной негой долгого июньского вечера. Будто ничего в их жизни не поменялось, разве что старые ивы одному из них казались меньше, чем когда-то, а второму — больше.
Дмитрий Николаевич скинул туфли, засучил брючины и, свесив ноги
Белецкий, скрестив на груди руки, стоял, прислонившись к раките в два обхвата толщиной, и не отрывал взгляда от ленивого искрящегося потока. Неподвижность и подчеркнутая сумерками резкость черт делали его похожим на древнего лесного духа, вышедшего из древесной плоти и застывшего подле ствола тотемным идолом.
Долгое время друзья молчали. Потом Белецкий, заметивший, что Дмитрий Николаевич прервал свое занятие, заговорил:
— Вам три письма сегодня пришли. Я распечатал и оставил у вас на столе.
— От кого? — спросил Руднев.
— Первое от Трепалова. Александр Максимович пишет, что они задержали банду, громящую продовольственные склады, и вышли на след махинаторов, ворующих хлеб целыми вагонами. Еще он пишет, что Котов едва ли не назубок выучил все книги по криминалистике, которые вы ему подарили, и теперь создает при Московском уголовном розыске новое антропометрическое бюро. Савелия Галактионовича назначили заместителем Трепалова, и под это дело Александр Максимович выхлопотал для Савушкиных усиленный паек.
— Надо будет земляники для Таисии Васильевны и мальчишек передать, — вставил Руднев.
Белецкий кивнул и продолжил.
— Второе письмо от Екатерины Афанасьевны. Она пишет, что Арсений Акимович почти не бывает дома: ездит по стране и организовывает в глубинке народные суды. Она с детьми вернулась в Зубалово, и Дульский вместе с ними. Старый хрыч замучил местный райком требованиями выдать ему пишущую машинку для написания мемуаров. Сам он печатать не умеет, так что Екатерине Афанасьевне пришлось осваивать ремесло машинистки, и теперь она по три часа в день записывает за Христофором Георгиевичем его воспоминания. Пока дошли только до тысяча восемьсот шестьдесят второго года.
— Может, пригласить Дульского к нам в школу? — предложил Руднев. — Пусть выступит с лекцией. Как думаешь?
Белецкий скептически нахмурил брови.
— Дмитрий Николаевич, на прошлой неделе семиклассники из химической лаборатории натрий стащили и уборщице в ведро подбросили. Что они устроят после того, как Христофор Георгиевич им про свою народовольческую юность расскажет?
— Да, — согласился Руднев. — Пожалуй, с лекцией я погорячился. А от кого третье письмо?
— От Анатолия Витальевича. Он его через каких-то своих знакомых умудрился дипломатической почтой переслать.
— Дипломатической? Стало быть, он уже в Париже?
— Да, снимает комнату в небольшом пансионе, хозяйка которого страстно любит больших собак и отставных полицейских. Его всячески обхаживает глава Сюртэ, но Анатолий Витальевич еще ничего на этот счет не решил. Пишет, что пока ему просто нравится гулять по парижским бульварам, сидеть в уличных кафе и читать газеты, в которых не публикуют декреты Совнаркома. А еще он ходит по театрам, особенно ему симпатичен небольшой театр в квартале Маре, называющийся La lune[164]. Там ставят много русских пьес, и бо́льшая часть труппы состоит из русских эмигрантов.
Белецкий вынул из внутреннего кармана сложенную в несколько раз театральную программку на французском языке. В заголовке значилось, что спектакль представляет собой современную музыкальную фантазию на тему бессмертной комедии Александра Сергеевича Грибоедова «Горе от ума». Исполнительницей роли Софьи Фамусовой значилась Лидия Жемчугова.
— Напишешь ей? — спросил Дмитрий Николаевич у друга.
Тот неопределенно пожал плечами и поспешил сменить тему:
— Дмитрий Николаевич, вы так мне и не рассказали, что стало с венцом Фридриха Барбароссы. Где он теперь?
— Там, — Руднев указал рукой на Пахру.
— Где? — не понял Белецкий.
Руднев повторил.
Белецкий ахнул.
— Хотите сказать, что выбросили драгоценную историческую реликвию в реку?!
— А что бы ты предложил с ней сделать?
— Спрятать где-нибудь, а потом лет через десять или двадцать, когда все наконец успокоится, передать ее в музей здесь, в России, или в Германии.
— Чтобы она помогла какому-нибудь очередному вождю покорять народы и страны?
— Дмитрий Николаевич, вы же не верите в сверхъестественную силу венца!
— Она не сверхъестественная, Белецкий. Все, что подпитывает в человеке ощущение собственной избранности, делает его сильнее, потому что развязывает ему руки, обесценивает нравственные и этические нормы, рушит границу между добром и злом. Такого человека ничто не сможет остановить на пути к его цели. Он не станет гнушаться никакими средствами. Человеческие жизни и судьбы для него утратят всякую ценность.
— Да полно вам, Дмитрий Николаевич! Вот вас же венец в этакое чудовище не превратил!
— Меня — нет, но я и не претендую на мировое господство.
Белецкий усмехнулся:
— Пожалуй! Ваши амбиции никогда не простирались дальше славы знаменитого художника и лучшего сыщика Российской империи.
Руднев на это замечание только улыбнулся.
— Кстати, — продолжил Белецкий, — что у вас там за новый художественный замысел? Надеюсь, никаких лошадей с транспарантами?
Дмитрий Николаевич протянул другу альбом.
Сюжет наброска был прост и идилличен: на берегу тающей в тумане реки, противоположный берег которой терялся в зыбкой дымке, были изображены два рыцаря. Один из них сидел на камне у самой воды, второй стоял, упираясь спиной в ствол могучего дерева. Фигуры разделяли два воткнутых в землю меча.
Судя по усталым позам, паладины прошли долгий и тяжелый путь, и теперь, погруженные в раздумья и покой, зачарованно наблюдали красоту заката.
— Что скажешь? — спросил Дмитрий Николаевич Белецкого, придирчиво рассматривающего набросок.
— Мне кажется, композиция недоработана, — ответил тот. — Пустовато как-то. Может, сто́ит добавить пару речных нимф или огнедышащего дракона?
Руднев рассмеялся:
— Знаешь что, Белецкий? Насчет нимф я, пожалуй, подумаю. Но вот от драконов меня уволь! Хватит их с нас! Давай просто полюбуемся закатом…
25.12.2023
Примечания
1
Каперанг— на морском жаргоне «капитан 1 ранга», в данном случае имеется в виду звание командира линкора.
2
Имеется в виду гимн «Боже, Царя храни!», написанный Алексеем Федоровичем Львовым и утвержденный Николаем I в 1833 году.
3
Читайте повесть «Личный паноптикум».
4
Руднев говорит о пьесе М. Горького «На дне».
5
«Карта Ада»— одна из девяноста двух сохранившихся иллюстраций Сандро Боттичелли к «Божественной комедии» Данте Алигьери, шедевру итальянской литературы XIV века.
6
ЛукаиВергилий— соответственно герои пьесы Горького и поэмы Данте.
7
Гуигнгнмыиеху— вымышленные народы из сатирико-фантастического романа XVIII века «Путешествия Гулливера», написанного английским писателем Джонатаном Свифтом. Гуигнгнмы — разумные трудолюбивые добродетельные лошади, еху — их человекообразные антиподы, порочные, жадные и агрессивные.
8
Дэвид
9
Блатокай (жарг.)— скупщик краденого.
10
Фигарис (жарг.)— осведомитель, доноситель.
11
Бравого матроса(фр.).
12
Веселее обычного(фр.).
13
Я закончил работу!(фр.).
14
Строитель Коринафа — то есть Сизиф.
15
Вот!(фр.).
16
Простите(фр.).
17
Читайте книгу «Личный паноптикум».
18
Хевра (жарг.)— компания.
19
Сюртэ— историческое название криминальной французской полиции, в переводе с фр. «безопасность».
20
Христиан Гюйгенс ван Зейлихем— голландский физик XVII века, основоположник волновой теории света.
21
Стикс— в древнегреческой мифологии одна из рек в царстве мертвых.
22
Трепалов Александр Максимович— первый начальник Московского уголовного розыска, моряк с броненосного крейсера «Рюрик», член большевицкой партии с 1908 г., в 1937 г. был обвинен в участии в антисоветской террористической организации и расстрелян.
23
Modus operandi — лат.«образ действия», привычный для человека способ выполнения определенной задачи, в рамках криминалистического анализа — способ совершения преступления.
24
Иван (жарг.)— криминальный авторитет, главарь бандитской группировки.
25
Николай Никифорович Струков, Константин Гаврилович Муравьев, Михаил Аркадьевич Эфенбах— первые начальники Московской сыскной полиции.
26
Имеется в виду памятник Н. В. Гоголю скульптора Николая Андреева, до 1951 г. находившийся на Никитском бульваре, а после перемещенный в Музей архитектуры на территории Донского монастыря. В настоящее время памятник вернулся на Никитский бульвар, но не на первоначальное место установки, а возле дома Талызиных, где провел свои последние годы и скончался писатель.
27
Строки из стихотворения «Терпение» Феликса Вадимовича Волховского, революционера-народника.
28
Топтун— жаргонное название агента наружного наблюдения.
29
Читайте книгу «Аничкина иколе».
30
Автомобильное московское общество— один из первых автомобильных заводов в России, основанный в 1916 г. братьями Рябушинскими, впоследствии — Московский автомобильный завод имени И. А. Лихачева (ЗИЛ).
31
Причина причин(лат.).
32
Чезаре Ломброзо, Жан Габриель Тард, Рихард фон Крафт-Эбинг— основоположники психологического направления в криминологии.
33
Габриель Метсю— голландский художник XVII в., мастер жанровой, портретной и исторической живописи.
34
Бандитов, головорезов(жарг.).
35
Простака́(жарг.).
36
Речь о произведении «Алиса в Стране чудес», написанном Льюисом Кэрроллом.
37
Валерианумбромид доктора Вайгерта, Антигистаминное, Противоэпилептическое, Снотворное, Успокоительное средство.(Лат.).
38
Господи!(нем.).
39
Читайте книгу «Приключения Руднева. За седьмой печатью».
40
Яков Александрович Берман— российский и советский юрист, философ, деятель социал-демократического и коммунистического движения. В 1890 г. окончил юридический факультет Московского университета, где принял участие в организации студенческого марксистского кружка. В 1917–1918 гг. являлся председателем Московского революционного трибунала.
41
Иван Ксенофонтович Ксенофонтов(настоящая фамилия — Крайков) — российский революционер, большевик. Окончил 2 класса начальной школы. С момента образования ВЧК состоял секретарем ее главы Феликса Эдмундовича Дзержинского. С марта 1919 по апрель 1921 года был заместителем Дзержинского и, одновременно, председателем Особого трибунала ВЧК.
42
Александр Николаевич Афанасьев(1826–1871) — русский собиратель фольклора, исследователь духовной культуры славянских народов, историк и литературовед.
43
Константин Иванович ГлобачевиАлександр Павлович Мартынов— последние руководители Охранных отделений Петрограда и Москвы соответственно.Владимир Федорович ДжунковскийиДмитрий Николаевич Татищев— последние командующие Отдельным корпусом жандармов.
44
Бартоломе Гонсалес-и-Серрано(1564–1627) — испанский художник XVI–XVII вв., мастер парадного придворного портрета.
45
Фридрих I Гогенштауфен— король Германии и император Священной Римской империи, правящий во второй половине XII в. Прозвище Барбаро́сса получил из-за своей рыжеватой бороды (от итал. barba, «борода», и rossa, «рыжая»). Вошел в историю как один из величайших полководцев Средневековья. Именно его именем был назван план нападения гитлеровской Германии на СССР.
46
Франц II (Франц Иосиф Карл)— последний император Священной Римской империи, распавшейся в результате поражений в Наполеоновских войнах.
47
Великий герцог Карл Гессенский— отец Карла Вильгельма Людвига IV Гессенского, дед двух родных сестер принцесс Гессен-Дармштадтских, одна из которых, Элла, стала супругой великого князя Сергея Александровича Романова, а вторая, Алиса, — супругой императора Николая II.
48
Великий князь Сергей Александрович Романов— пятый сын Александра II, дядя Николая II, московский генерал-губернатор. В 1905 г. погиб от бомбы террориста Ивана Каляева.
49
«Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь» (Еккл. 1:18).
50
Аркадий Францевич Кошко— начальник Московской сыскной полиции в 1908–1915 гг.
51
Кому полезно зло?(Лат.)Читается как «куи подест малум».
52
Товарищ Аскольд употребляет понятия из разных философских и религиозных концепций.Прана— в йоге и традиционной индийской медицине пронизывающая вселенную энергия жизни.Нефеш— согласно учению каббалы, одна из пяти ступеней души.Сехем— жизненная сила человеческой сущности у древних египтян.
53
Сурт— в германо-скандинавской мифологии правитель огненных великанов, с которыми предстоит сражаться богам в день Рагнарек, то есть в последней битве, после которой наступит гибель мира.
54
Господин детектив(фр.).
55
Читайте повесть «Приключения Руднева. Пантеон оборотней».
56
Граф Петр Васильевич Завадовский— российский государственный деятель, фаворит Екатерины II, первый министр народного просвещения Российской империи.
57
Имеется в виду покушение на Александра II, совершенное 2 (14) апреля 1879 г. революционером-народником Александром Соловьевым. При задержании Соловьев принял яд, но был спасен медиками. По приговору суда несостоявшийся убийца был повешен.
Немецкий аналог русской пословицы: «Бог не выдаст, свинья не съест», дословно: «Кому Бог желает добра, святой Петр не желает зла».
59
У меня от этого скоро руки трястись начнут!(нем.).
60
Мне открыть?(нем.).
61
Экскалибур— легендарный меч короля Артура, которому приписываются мистические и волшебные свойства.
62
Гьяллархорн— в германо-скандинавской мифологии золотой рог стража богов Хеймдалля, звук этого горна возвестит о начале Рагнарека.
63
Российский император Павел I покровительствовал Мальтийским рыцарям, называемым иначе госпитальерами, а с 1798 г. вплоть до своей гибели являлся великим магистром Мальтийского ордена.
64
Богомир Богомирович Корсов(настоящее имя и фамилия Готфрид Геринг) — русский оперный певец (баритон), исполнял партию Дон Жуана в одноименной опере, шедшей на сцене Большого театра с 1882 г.
65
Господин Андрюша(нем.).
66
Мафусаил— ветхозаветный старец, дед Ноя, согласно Библии, проживший 969 лет.
67
От лат.devastatio— истребление.
68
Здесь— старческий маразм(нем.).
69
«C'est la lutte finale» (фр.)— «Это будет последний и решительный бой…», строчка из «Интернационала», перевод Аркадия Яковлевича Коца, 1902 г.
70
Les Sœurs Rondoli («Сестры Рондоли»)— сборник новелл французского писателя Ги де Мопассана, опубликованный в 1884 году.
71
Государственный исторический музей, расположенный по адресу: Москва, Красная площадь, дом 1, несколько раз менял свое название. Так с 1894 г. по 1917 г. он назывался «Императорский российский исторический музей имени императора Александра III». Александр III, вошедший в историю как Александр Миротворец, имел и другие прозвища, в том числе уничижительные. В частности, его называли миропорцем, от слова «порка», вероятно за то, что в период его правления телесные наказания, как одна из форм приговора, сделались массовыми.
72
Арабу— в шумерской мифологии птица недобрых предзнаменований или вестник плохих новостей.
73
Ахиллес— персонаж древнегреческой мифологии, один из главных героев «Илиады» Гомера. По одной из легенд, мать Ахиллеса, нимфа Фетида, желая сделать сына бессмертным и неуязвимым, окунула его в воды волшебной реки Стикс, держа за одну пятку. В это единственное оставшееся уязвимым место попала отравленная стрела, которая Ахиллеса и убила.
74
Вагоны на всех русских железных дорогах общего пользования с 1879 г. до советских времен окрашивали в соответствии с классом. Зеленый цвет имели вагоны III класса, стоимость проезда в которых была самой низкой.
75
Карл Петрович Маршалк— глава Московского сыска 1915–1917 гг.
76
Руднев цитирует строки из стихотворения Игоря Северянина, являвшегося основоположником эгофутуризма — нового направления в русской литературе начала ХХ века.
77
Марфиза— дева-воительница, персонаж средневековых куртуазных поэм XV–XVI веков.
78
Петр Андреевич Минаков— русский и советский врач, один из основоположников судебной медицины в России.
79
Лаболас— один из демонов, описанных в средневековых магических книгах, может принимать образ крылатого пса и сделать человека невидимым, ответственен за все кровопролития и убийства.
80
Пятаковки— разговорное название бумажных денежных знаков, выпускаемых Народным банком Советской России.
81
Жан-Оноре Фрагонар— французский живописец, рисовальщик и гравер, один из ярких представителей позднего рококо второй половины XVIII века.
82
Сотню рублей(устар.).
83
Белецкий говорит об оперетте Иоганна Штрауса «Цыганский барон», в основу которого положена повесть венгерского романиста Мора Йокаи.
84
В 1916 году в районе города Луцк произошло одно из величайших сражений Первой мировой войны, вошедшее в историю под названием Брусиловского прорыва.
85
Екатерина Оттовна Вазем— российская артистка балета, прима-балерина Мариинского театра, балетный педагог.
86
9 декабря 1905 года правительственные войска разгромили Московское реальное училище Ивана Фидлера, где собрались около двухсот молодых людей — революционно настроенных гимназистов и студентов. По итогу трое из них были убиты, пятнадцать — ранены, девяносто девять схвачены и преданы суду. С разгрома Училища Фидлера в Москве началось Декабрьское вооруженное восстание 1905 года, жертвами которого, по разным оценкам, оказались около тысячи человек, включая детей.
87
Федор Адамович Корш— российский антрепренер и драматург. В 1882 году основал театр, который по его имени стал называться Театром Корша.
88
Имеется в виду ария главного героя оперы Жюля Массне «Вертер», написанной по мотивам романа Гете «Страдания юного Вертера». Партию главного героя исполняет тенор.
89
Лидия станцевала испанский танец из балета П. И. Чайковского «Лебединое озеро» и спела романс Марии Пуаре «Я ехала домой».
90
Всеволод Эмильевич МейерхольдиСергей Павлович Дягилев— русские театральные деятели начала ХХ века.
91
«Огненный ангел»— роман Валерия Яковлевича Брюсова, опубликованный в 1907 году, в основу которого легла художественно приукрашенная личная любовная история автора.
92
Можно и так сказать…(нем.).
93
Так что же мы сидим, Дмитрий Николаевич?(нем.).
94
Ветхий Завет. Вторая книга Моисеева. Исход, 20:5.
95
Ветхий Завет. Книга Пророка Иезекииля, 18:20.
96
Жорж Жак Дантон— французский революционер, видный политический деятель и оратор, один из отцов-основателей Первой французской республики, лидер радикально-левого политического движения якобинцев, развернувших массовый террор в период своего правления.
97
Платон— афинский философ классического периода Древней Греции. В 360 г. до н. э. в своих «Диалогах» дал первые описания различных видов государственного устройства.
98
Дискалькулия (акалькулия)— нейропсихологический симптом, проявляющийся в нарушении функций счета и распознавания цифр, возникающий из-за поражения корковой части головного мозга. Симптом был описан шведским врачом-неврологом, профессором Саломоном Эберхардом Хеншеном лишь в 1919 году, так что упоминание его Рудневым в рамках данного произведения является хронологической вольностью автора.
99
Извозчики, нанимавшиеся к преступникам для участия в налетах и ограблениях, иногда — для перевозки и сокрытия тел жертв(жарг.).
100
Добычу(жарг.).
101
Налетчики(жарг.).
102
Кроншлот— один из Кронштадтских фортов.
103
Трамвайные вагоны моделей «Фонарный» и «Нюрнбергский» использовались в Москве с начала до середины XX века.
104
Хронологическая вольность автора. Фразу: «Вы должны твердо помнить, что из всех искусств для нас важнейшим является кино» В. И. Ленин, по воспоминаниям А. В. Луначарского, произнесет в беседе с ним лишь в феврале 1922 г., а опубликованы эти воспоминания будут лишь в 1925 г.
105
Георг Людвиг Верт— немецкий писатель, поэт и журналист, один из первых немецких марксистов.
106
Содержательница публичного дома(жарг.).
107
Названия масонских лож, действующих в России в конце XVIII века во времена правления императрицы Екатерины II.
108
Отcazador (исп.)— охотник.
109
Вильгельм фон Мирбах-Харфф— посол Германской империи при правительстве РСФСР с апреля 1918 г. 6 июля 1918 г. был убит Яковом Блюмкиным и Николаем Андреевым по поручению ЦК партии левых эсеров, которые пытались спровоцировать войну с Германией.
110
Анджело Баровьер— венецианский художник по стеклу XV века, разработал одну из технологий изготовления знаменитого муранского стекла, названную «Хрустальным стеклом» или «Свинцовым стеклом». В отличие от обычного стекла, оно имело в своем составе оксид свинца, что, с одной стороны, делало его более прозрачным и искристым, но с другой — опасным, способным вызвать отравление при использовании сделанной из него посуды.
111
Пьетро Лоредано(1482–1570) — венецианский дож.
112
Экс— от «экспроприация». Один из самых распространенных способов финансирования революционной деятельности в России в конце XIX — начале XX в. По сути, вооруженный грабеж с целью незаконного отъема денег или оружия. К организации и осуществлению эксов зачастую привлекался уголовный элемент.
113
Тверской железнодорожный вокзал был возведен в 1845–1848 годах по проекту академика архитектуры Рудольфа Андреевича Желязевича.
114
Извините, сударыня!(фр.).
115
В поезде?(нем.).
116
Вы не могли ошибиться?(нем.).
117
Он же всегда старался быть неприметным(нем.).
118
Мы должны найти его раньше, чем он найдет вас(нем.).
119
Что вы предлагаете?(нем.).
120
Бренное тело(нем.).
121
Шереметьевская больница, первоначально Странноприимный дом графа Шереметева— одна из первых московских больниц, открытая в начале XIX в., с 1923 г. преобразована в Институт неотложной помощи имени Н. В. Склифосовского.
122
Консоме— концентрированный прозрачный бульон из мяса или дичи. Данное блюдо и его производные входили в меню дорогих ресторанов и парадных застолий.
123
Строка из романа в стихах «Евгений Онегин» А. С. Пушкина.
124
Простите, мадам, мне нужен доктор Петуш. Пожалуйста, откройте дверь. Это очень важно.(нем.).
125
Мадам! Пожалуйста, мадам! Не бойтесь! Я не причиню вам вреда! Позовите вашего сына!(нем.).
126
Что случилось, мама?(нем.).
127
Георг Борн— псевдоним Карла-Георга Фюльборна, немецкого писателя XIX в., автора многочисленных авантюрных романов.
128
Граф Монте-Веро— главный герой романа Георга Борна «Грешница и кающаяся».
129
Собачьей вахтойна флоте называют вахту с полуночи до четырех утра, считающуюся самой тяжелой, поскольку в это время сложнее всего бороться со сном.
130
Гостиница «Метрополь» в марте 1918 г. превратилась в одну из главных резиденций советской власти, получив название Второго Дома Советов. В ней расположились различные учреждения и квартиры партийных деятелей, при этом часть номеров сохранили свою гостиничную функцию.
131
Панцирь Галле— стоявший на вооружении полиции прототип современного бронежилета из плотно спрессованной тонкой стальной проволоки. Конструкция была разработана в 1907 г. полковником Владиславом Францевичем Галле.
132
Вильгельм II (Фридрих Вильгельм Виктор Альберт Прусский)— последний император Германской империи и король Пруссии с 15 июня 1888 года по 9 ноября 1918 года.
133
Меня хотят убить, не так ли?(нем.).
134
Полицейский, легавый(нем. жарг.).
135
Борсалино— мужская шляпа фасона федора, отличавшегося мягкими полями средней ширины. Была популярна, особенно в США, на протяжении всего XX в. Свое название получила по названию итальянской компании, массово производившей шляпы этого фасона.
136
Сварог— в языческой славянской мифологии бог-кузнец, аналог греческого бога Гефеста и скандинавского — Тора.
137
Белецкий, не стреляй! Это я, Руднев.(нем.).
138
Фальшивомонетчик(жарг.).
139
О, господин граф! Какое совпадение, я только что думала о вас!(нем.).
140
«Изабелла, или Тайны Мадридского двора»— исторический роман Георга Борна, вышедший в 1870 году.
141
Вы так очаровательны, мой милый мальчик! Алвис! Господин граф пришел! А с ним его друг. Наверняка тоже очень приятный человек.(нем.).
142
Криминальному сообществу(жарг.).
143
Донес(устар.).
144
Пластунаминазывали бойцов специальных подразделений, преимущественно казачьих, в задачи которых входила тактическая разведка, диверсионная деятельность и т. п. По сути, эти подразделения являлись прообразом современного спецназа.
145
Наивный, доверчивый(жарг.).
146
Золоту и брильянтам(жарг.).
147
Дворянство— высшее сословие в России. Оно было двух видов: потомственное, передававшееся от отца к детям, или личное, получаемое за государственную службу, в частности, при получении чина VIII класса Табели о рангах. Терентьев — коллежский советник, то есть имеет чин VI класса. Личное гражданство не передавалось детям. Дети личных дворян причислялись к сословию почетных граждан.
148
149
Шанжиро́вка(от франц.changer— менять, подменять) — в цирковой иллюзии незаметная подмена одного предмета другим.
150
Взломщик сейфов(жарг.).
151
Лазарь из Вифании— персонаж Евангелия от Иоанна, был воскрешен Иисусом Христом через четыре дня после смерти.
152
«Итак, граждане, есть опасения, что революция, подобно Сатурну, последовательно поглотит всех своих детей»(фр.). Изречение Пьера Виктюрниена Верньо, французского политического деятеля времен Великой французской революции, адвоката родом из города Бордо, главы партии жирондистов. В 1793 г. вместе с двадцатью своими соратниками по партии был обвинен во вражде к Республике и гильотинирован. Фраза также часто приписывается другим деятелям Великой французской революции: Дантону, Демулену и Вилате, тоже окончившим свои дни на эшафоте.
153
«Истинно, истинно говорю вам: слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную…» — Евангелие от Иоанна, Глава 5, стих 24.
154
Как это понимать?(нем.).
155
Нам сто́ит поговорить приватно, господин барон.(нем.).
156
Я тот, в кого стреляли вместо вас. Окажите взаимную любезность, выслушайте меня.(нем.).
157
Граф Якоб Людвиг Фридрих Вильгельм Йоаким фон Пурталес— германский дипломат, посол Германии в России с 1907 по 1914 год.
158
Сергей Дмитриевич Сазонов— российский государственный деятель, министр иностранных дел Российской империи с 1910 по 1916 год.
159
«Катенька»— в дореволюционной России просторечное название сторублевой купюры, на которой был изображен портрет императрицы Екатерины II.
160
Имеется в виду опера Жоржа Бизе «Кармен».
161
Томас Крэппер— водопроводчик, изобретатель конструкции сливного бачка для унитаза, основавший в Лондоне компанию Crapper & Co.
162
Мерзость какая!(нем.).
163
Читайте повесть «Яшмовый Ульгень».
164
Луна(фр.).
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
