Обложка Валлийский тис

Валлийский тис

Den Wailhorn

0% прочитано
Стандартный
Den Wailhorn

Валлийский тис

Валлийский тис

Глава 1. Холм Иуды

Тис не любит воду. Если ты оставишь лук под ливнем хотя бы на четверть часа, древесина разбухнет, потеряет былую упругость, а сто фунтов натяжения превратятся в жалкие шестьдесят, способные разве что рассмешить французского латника. Мы стояли на вершине холма святого Иуды уже третий час, и все это время небо над Пикардией изливало на нас серую, холодную хлыщ.

Свою запасную тетиву из плетеного конопляного шнура я прятал под суконной шапкой, прямо на темени — там она оставалась сухой от тепла головы. Сам лук, укрытый промасленной козьей шкурой, я прижимал к боку, чувствуя, как сквозь колет проступает тупая боль в правом плече — старая память о зимней кампании сорок пятого года.

— Если этот сукин сын, наш герцог, продержит нас здесь еще час, кони лягушатников просто увязнут внизу, и нам некого будет стрелять, — проворчал Том-с-Бристольской-улицы. Он сидел на перевернутом деревянном бочонке из-под соли, укрывшись обрывком мешковины, и методично ковырял ногтем запекшуюся грязь на колене. — Посмотри на долину. Там уже не трава, там каша для свиней.

Долина внизу действительно превращалась в месиво. Наш «гениальный» командующий выбрал для позиции полуразвалившуюся, полусожженную деревушку на самом гребне холма, к которой с тыла вплотную подходил густой, вековой лес. План был прост, как удар обухом: бросить впереди пехоту, принять на нее первый таранный удар рыцарской конницы, а когда их строй сломается между плетней и лачуг — пустить в ход нас, валлийских волков. Дворяне в лагерях называют это тактикой, мы же называли это живой приманкой. Из леса за нашими спинами доносился редкий, нервный стук копыт — там, среди дубов и зарослей лещины, ждали своего часа коноводы с нашими лошадьми и небольшой отряд тяжелой лондонской конницы. Но до них нужно было еще дожить.

— Цыц, Бристоль, — Хауэлл, наш десятник, даже не повернул головы. Он стоял у самого края плетня, вглядываясь в серую пелену тумана внизу. Его павиза — ростовой пехотный щит — уже была глубоко воткнута наклонным краем в раскисшую глину. — Лягушатники пойдут. Обязательно пойдут. Бургундская спесь не позволит им стоять на месте, когда перед ними маячит голая пехота. Они думают, что Корнуэлл пришел сюда умирать.

Старый барон Эдмунд Грей, де Корнуэлл, как раз выстраивал свои пять рядов у подножия холма. Его копейщики выглядели жалко — серые куртки, промокшие насквозь стеганые акетоны, тяжелые пики, упертые тупыми концами в сырую землю. Они стояли плотно, плечом к плечу, выставив вперед частокол железа. За их спинами умолкли волынки и барабаны, и эта внезапная тишина, нарушаемая только шуршанием дождя по листьям, давила на уши сильнее грохота бомбард.

И тут туман в долине разорвался.

Сначала донесся глухой, нарастающий гул, от которого едва заметно задрожала земля под моими сапогами. Так гудит каменный обвал в горах Уэльса. Затем из серой хмури вынырнули они — бургундская и амьенская конница. Это было красивое и страшное зрелище. Цельнометаллические кони, укрытые тяжелыми стальными попонами, всадники в начищенных кирасах, над которыми колыхались мокрые перья плюмажей. Они шли не галопом — грязь не позволяла, — но их шаг был неотвратим. Вес этой лавины, закованной в железо, должен был просто раздавить, вбить в грязь пять жиденьких рядов пехоты Корнуэлла.

— К бою, парни, — негромко сказал Хауэлл, и этот спокойный голос подействовал лучше любого приказа.

Козья шкура полетела в грязь. Я перебросил тетиву через плечо, привычным движением натянул ее на верхний рог лука, проверяя узел. Тис глухо запел, принимая нагрузку. Правая рука, защищенная трехпалой кожаной перчаткой, сама нырнула в колчан за тяжелой трехфутовой стрелой с широким стальным срезнем.

— Не стрелять по рыцарям! — рявкнул Хауэлл вдоль нашей линии, когда Южный Уэльс вскинул луки. — Стреляйте по лошадям и шевалье второго ряда! Кирасу с полутора сотен футов не взять, не тратьте стрелы впустую!

Ланцы рассыпались при первом же ударе — хорошо, что удар пришелся не в меня. Пять рядов Корнуэлла, уперев длинные копья в землю, держали бургундскую и амьенскую конницу у подножия холма — на расстоянии, с которого нам очень удобно было ее расстреливать. Строй копейщиков прогнулся, заколыхался, из первых рядов донеслись первые, ни с чем не сравнимые крики людей, которых давят копытами.

Если бы еще на них не было доспехов! Надо признаться, что по бронированным рыцарям стреляли немногие — не так-то просто с полутора сотен футов в горячке боя, когда строй пехоты прогибается и рвется, пропуская к тебе цельнометаллических коней со всадниками, спокойно выцеливать спайки доспехов. Когда перед твоими глазами эта лавина, закованная в миланскую сталь, тяжело карабкается по склону, сознание цепляется за простые, заученные вещи. Ты вспоминаешь, чему учили старые стрелки под Руаном: не ищи щель в забрале, если рука дрожит от усталости, не пытайся пробить нагрудник — стрела просто отскочит со звоном, унеся в небо твою работу. На такой дистанции, когда воздух пахнет мокрой шерстью и страхом, разум ищет цели попроще.

Большая часть Южного Уэльса стреляла по сопровождению — с каждым рыцарем было копье. Не то, которое длинное древко с наконечником, а небольшой отряд в десяток слуг и оруженосцев. На них не было миланской стали, только грязные бригантины да вареная кожа, и наши трехфутовые стрелы со широкими стальными срезнями находили их легко, с глухим, мягким стуком, который не спутаешь со звоном металла. Мы выбивали их опору, их тыл, заставляя благородных сэров оглядываться назад, в туман, где их люди осыпались с седел в папоротник.

Я видел, как моя стрела исчезла в гуще бургундского второго ряда. Какой-то оруженосец в грязной бригантине закинул голову назад, схватился за древко, торчащее из горла, и боком повалился под копыта собственного отряда. Рядом со мной Том работал как машина — его длинные пальцы выхватывали стрелы из колчана с такой скоростью, что в воздухе постоянно находилось не меньше двух его «подарков».

Мы стояли и ждали, пока конница окончательно увязнет в людском месиве. Мысли бродили свободно, возвращаясь к одному и тому же — к ногам, которые уже затекли от неподвижности в раскисшей глине, к тетиве, которую нужно беречь от сырости, и к тому, что пехоту Корнуэлла Хейстингс бросил в самый низ холма не ради их славы. Они были просто стеной. Живой, истекающей кровью стеной, которая должна была принять на себя первый, самый страшный таранный удар, пока мы судорожно прятали луки под козьими шкурами.

Строй Корнуэлла уже не прогибался, а явно разлетался, умолкли волынки и барабаны — нам тоже пора было рассыпаться. Хорошо, что место для боя выбирал наш герцог — полуразвалившуюся, полусожженную деревушка на вершине холма, к которой вплотную подходил лес. По его гениальному плану нам надо было выбить максимум, а после того, как рыцари раскидают строй пехоты, лучники должны были рассыпаться по деревне и продолжать свое скромное дело пока рыцари крутятся между плетней и лачуг. И только когда в деревню войдет пехота нам надо было отойти к лесу, у которого ждали кони, и спокойно уйти как можно дальше. Пока еще они сообразят соединиться с рыцарями — мы успеем трижды отойти.

— Все, парни! — Хауэлл подхватил свою павизу. — Конец приманке! Рассыпаться по лачугам! Начинаем наше скромное дело!

Глава 2. Плетни и лачуги

Дым пришел раньше, чем французы. Кто-то из бургундских фуражиров или передовых рыцарей, пробравшихся через огороды, бросил факел на соломенную крышу крайней избушки, и через минуту всю единственную улицу деревушки заволокло едкой, белой гарью. В горле мгновенно пересохло, глаза зарезало так, что слезы покатились по щекам, смывая налипшую дорожную пыль и сажу.

Герцог все-таки был чертовски прав, выбирая это место для боя. На узкой деревенской улице, заваленной остовами старых телег, разбитыми корытами и бревнами, тяжелая конница теряла всю свою сокрушительную силу. Здесь, между покосившихся плетней, они больше не были единым железным клином, сметающим все на своем пути. Они превратились в цепочку испугалных, задыхающихся в дыму людей на огромных, неповоротливых лошадях, которые шарахались от каждого сполоха пламени.

— По двое за каждую стену! — донесся сквозь треск горящей соломы хриплый ор Хауэлла. На его щеке уже горела свежая царапина от отлетевшей щепки. — Оуэн, бери левый ряд! Синица, Том — за амбар, живее!

Мы рванули вглубь деревни, петляя между лачугами. Ноги в сырых сапогах скользили по мокрой траве, перемешанной с навозом и глиной. Я нырнул за угол полусгоревшего бревенчатого амбара, прижался спиной к шершавому, покрытому копотью дереву и попытался перевести дыхание. Лук Томаса Бристоля натягивался тяжело, с непривычным злым сопротивлением, сухожилия на левой руке налились свинцом, плечи выкручивало тупой судорогой, но времени приноравливаться к чужому дереву не было.

Прямо перед нами, с треском ломая хлипкий плетень, на улицу выехал первый рыцарь. Его конь, укрытый тяжелой стальной попоной, хрипел и ронял хлопья пены, из ноздрей вырывались густые клубы пара. Сам всадник крутил головой, безуспешно пытаясь рассмотреть что-то сквозь узкие прорези забрала. Опускать длинное копье здесь было негде — кругом торчали пни, обломки заборов и нависали низкие крыши. Он потянулся к бедру, выхватывая тяжелый боевой топор.

— Давай, Том, — прошептал я, краем глаза видя, как Бристоль уже накладывает стрелу.

Мы высунулись из-за угла одновременно. Дистанция — не больше пятнадцати ярдов. На таком расстоянии стофунтовый тис бьет с силой кузнечного молота, и трехфутовая стрела творит чудеса. Срезень моей стрелы ушел чуть левее, со звоном скользнув по выгнутому наплечнику и выбив сноп желтых искр, но Том сработал чище. Его граненый бодкин вошел точно в спайку доспеха подмышкой, когда шевалье замахнулся топором. Француз глухо, как-то по-птичьи вскрикнул, топор вывалился из стальной рукавицы, а сам он тяжело повалился боком на остатки плетня, увлекая за собой запутавшуюся в обломках лошадь.

И тут в самом центре улицы, у колодца, с чудовищным грохотом ухнули ручницы.

У нас в отряде их было не больше десятка — неуклюжие, тяжелые железные трубы, насаженные на грубые деревянные ложа. Перезаряжать их в такой горячке боя уже не было никакого смысла — порох на полках отсыревал от брызг дождя, а на одну зарядку уходила добрая вечность. Но какой эффект! Низкий, раскатистый удар заставил заложить уши, а густое облако черного селитряного дыма на мгновение полностью скрыло колодец и ближайшие избы. Как раз с десяток рыцарей, особенно вырвавшихся вперед и пытавшихся перелезть через завал из телег, осыпались с коней как каштаны. После попадания свинцовой картечи кираса напоминает решето с изорванными, вывернутыми наружу дырами. Это уже сигнал пехоте и нам — разлетаться и пропускать лягушатников глубже в деревню, где им будет еще солонее. Раненые дестриэ безумно орали — этот лошадиный крик, похожий на человеческий визг, резал уши. Кони бились в тесноте, давя копытами собственных хозяев, которые катались в грязи, пытаясь удержать выползающие из пробитых животов внутренности.

— Сигнал! — крикнул Хауэлл, выныривая из тумана. На его щеке горела свежая царапина от щепки. — Отходим! Пропускаем лягушатников вглубь!

Это был знак для нас и для остатков пехоты. Корнуэлл, потерявший у подножия холма треть своих людей, сбился в плотный, ощетинившийся во все стороны короткими копьями строй, и стал медленно отползать к лесу через деревню, огрызаясь как жук, вокруг которого суетятся муравьи. Южного Уэльса на самой дороге уже не было — мы рассыпались по огородам, за кустами бузины и плетнями, отстреливая тех французов, что вырывались в тыл отступающего строя пехоты. Оставалось совсем немного — строй Корнуэлла вполз на улицу между домов и плетней, и тут уж нам было настоящее раздолье. Французский строй окончательно развалился на отдельные группы. Рыцари застревали в узких проулках между домами, кони вязли в раскисшей глине по самые щетки. С десятка ярдов трехфутовая стрела дырявит даже кирасу! Если, конечно, попадает под прямым углом, а не уходит по касательной со звоном в небо.

Я видел, как Оуэн, припав на одно колено за поваленной бочкой, методично выбивал амьенцев, пытавшихся растащить завал. Они падали бесшумно в жидкую грязь, и их кровь мгновенно впитывалась в землю, смешиваясь с дождевой водой. Мы стояли за своими укрытиями, пальцы в мокрых перчатках уже не чувствовали тетивы, но сознание продолжало работать на заученных автоматах: схватить стрелу, наложить, натянуть до уха, отпустить. Рыцари наконец откатились, поняв, что в этих лачугах их просто перебьют как скот, и вперед пошла их пехота — ополченцы с тяжелыми вульжами и копейщики в кожаных куртках.

Наши копейщики уже не держали строй — они со всех ног бежали через остатки деревни к лесу. Какой уж теперь порядок — не растерять бы оружие и не оставить сапоги в этой вязкой жиже.

— Последний залп, парни, и к коням! — рявкнул Хауэлл.

Нам осталось самое интересное — держать французов на расстоянии, стрелять без передышки, пока между нами и наступающими не останется сотня ярдов, сдерживать их этот последний рубеж, а затем тоже нырнуть под кроны деревьев. Когда мы выйдем к опушке, там уже будет кому нас прикрыть — немногочисленный отряд тяжелой лондонской конницы ждал в зарослях лещины именно этого момента в зарослях орешника. Стоит только пехоте чуть оторваться от рыцарей, и наши потопчут их как капусту, не понеся никаких потерь. Пока еще они сообразят соединиться с рыцарями — мы успеем трижды отойти под защиту дубов, где нас ждали кони.

Глава 3. Долги возвращены

Лондонцы сработали даже чище, чем мы могли надеяться. Они не стали ждать, пока лягушатники соберутся в кулак за нашими спинами и окончательно отрежут нам пути к отходу через холм. Едва последний копейщик Корнуэлла, тяжело дыша и роняя обломки сломанного древка, выскочил из-за угла последней полусожженной лачуги и кубарем покатился по склону в сторону леса, сотня тяжелых дестриэ вылетела из зарослей дикого орешника и лещины. Они ударили прямо во фланг увязшей, растянувшейся по улочке бургундской пехоте.

Грязь там, у самой опушки, была непролазная, перемешанная с соломой от сгоревших крыш и темной, еще дымящейся на холодном воздухе кровью наших первых рядов. Закованные в железо кони скользили, падали на колени, подминая под себя амьенских латников, но накопленный вес и инерция делали свое дело. Это был уже не бой, а какое-то безжалостное, механическое избиение. Длинные каваллотто — тяжелые, прямые мечи лондонской конницы — поднимались и опускались методично, ритмично, как деревянные цепы на крестьянской молотьбе.

Мы с вышины деревни, из-за поваленных плетней, видели все как на ладони. Впереди, у самой кромки вековых деревьев, уже строились, тяжело опираясь на пики, выжившие остатки Корнуэлла. Они жадно хватали ртом холодный воздух и снова втыкали перед строем обломки кольев остриями наружу. А позади них, в долине, французское рыцарство внезапно осознало, что их загонную дичь только что перехватил и сожрал другой, куда более опасный хищник.

— Все, парни! — рявкнул наш десятник Хауэлл, с размаху хлопнув меня по наплечнику так, что кости заныли. — Отрезали их. Теперь наша очередь танцевать. Назад, к просеке!

Мы начали оттягиваться. Не бегом — бежать с полным, отяжелевшим от дождевой воды колчаном и широкой пехотной павизой за спиной неудобно, да и дыхание после такой безумной стрельбы еще не восстановилось, грудь разрывало от сухого кашля. Шагом, приставными шагами, пятясь назад. Держа луки наготове и постоянно оглядываясь на дымящиеся развалины, мы уходили вглубь леса. Последние пятьдесят ярдов открытого пространства всегда самые опасные для стрелка. Всегда найдется какой-нибудь молодой, горячий шевалье, чей конь оказался чуть резвее остальных, или грезящий подвигами оруженосец, решивший добыть себе славу и рыцарские шпоры, перехватив одинокого валлийца на отходе.

Один такой вырвался. Огромный черный конь вынес его из порохового дыма прямо на мой десяток. Мы как раз проходили мимо глубокого оврага, заваленного остовами старых гниющих телег и поваленными дубами. Рыцарь опустил длинное копье, целясь, судя по всему, прямо в меня — я шел крайним слева, прикрывая спину Тома. Расстояние было слишком малым даже для того, чтобы вскинуть лук и попытаться прицелиться. Я успел только всем телом метнуться вправо, уходя с линии атаки, но зацепился ногой за скользкий, узловатый корень и рухнул спиной прямо в грязную, холодную жижу. Над самым ухом тонко, зловеще пропело — граненый наконечник бургундского копья прошел в дюйме от моей щеки, срезав прядь грязных слипшихся волос и распоров ворот колета.

Конь шарахнулся от поваленной изгороди, седока сильно мотнуло в седле, на мгновение открыв незащищенную паховую зону и стыки лат. Этого короткого мгновения хватило Тому-с-Бристольской-улицы. Его трехфутовая стрела с узким, граненым бодкином вошла рыцарю точно в смотровую щель шлема. Всадник неестественно запрокинулся назад, выпустил бесполезное древко копья и с тяжелым железным лязгом исчез где-то сзади, под ногами собственной же пехоты, которая наконец-то начала приходить в себя от удара лондонцев.

Я поднялся, тяжело отплевываясь от горькой грязи. Первым делом осмотрел тис — лук цел, рога не треснули, тетива сухая — хвала Пресвятой Деве. Колчан тоже на месте, хоть и зачерпнул болотной жижи.

— Долги возвращены, Синица, — прохрипел Том, накладывая новую стрелу на сукно лука. — Бежим, парни, пока эти свиньи на холме не очухались!

Хауэлл уже отчаянно махал рукой от самой опушки. Там, под защитой вековых дубовых крон, стояли наши заводные лошади, переступая с ноги на ногу от сырости. Лондонская конница сделала свое дело — она намертво связала боем пехоту и тех немногих рыцарей, что успели развернуться на узкой улице. Теперь это поле боя принадлежало только грязи, мертвецам и нам.

Мы нырнули в лес, и треск сухих веток под ногами показался мне слаще любой церковной музыки. Последний взгляд назад, через плечо: герцог добился своего. Бургундцы потеряли штандарт, половину передовых командиров и всякое желание преследовать нас сегодня по этой чаще. А значит, завтра утром мы будем пить эль в каком-нибудь тихом городке у побережья, а не кормить ворон на этом проклятом холме.

Глава 4. Ельник у брода

Лес принял нас, проглотил и выплюнул на ту сторону холма. Здесь, под глухим навесом старых деревьев, не было слышно ничего, кроме нашего собственного хриплого дыхания, треска сучьев под чужими сапогами да глухого звона железа —парни Корнуэлла задыхаясь бежали прямо в полном латном доспехе, экономя время на переодевание, и теперь каждый их шаг отдавался колокольным гулом.

У заводных лошадей уже суетились коноводы. Хауэлл быстро сбил свой десяток в кулак, пересчитал по головам.

— Двое? — спросил он, щурясь от капель пота, заливающих глаза.

— Гвилим остался у плетня, — ответил Оуэн, сплевывая черную от порохового дыма слюну. — Поймал пику брюхом, когда лягушатники только входили в деревню. А Рис... Рис просто исчез после ручниц. Может, ушел другой тропой.

Хауэлл молча кивнул. В нашем деле «исчез» — это почти всегда «жив». Если бы убили наверняка, тело осталось бы на виду. Значит, либо прячется в какой-нибудь яме под горящим сараем, ждет темноты, либо уже бредет к побережью искать наш обоз. Хороший был лучник, жалко будет терять долю от трофеев.

Мы взлетели в седла. Ноги гудели так, словно весь день простояли по колено в ледяной воде, а ведь бой на холме длился едва ли полчаса. Тяжелый тисовый лук — страшная вещь для спины; сейчас, когда волнение уходило, плечи сводило тупой, ноющей судорогой. Я развязал кожаный бурдюк, плеснул тепловатой воды в рот. Пахло железом, кислым порохом и собственным потом. От рубахи несло так, что любая собака взяла бы след через неделю.

Сверху, со стороны покинутой деревни, донесся протяжный, вибрирующий звук — рога бургундцев. Очухались. Собирают своих людей в долине. Поздно, господа хорошие. Герцог увел пехоту по старой римской дороге еще час назад, мы перекрыли им обзор дымом от подожженного амбара, а лондонская конница сейчас наверняка уже рвет их фуражиров в миле отсюда.

— Рысью! — скомандовал капитан отряда, старый Джон Типтофт, выезжая на просеку. — Лондонцы прикроют хвост. У кого стрелы целы — держите тетиву сухой, но луки из чехлов пока не вынимать. До брода десять миль сплошного леса, там засесть может любой обиженный сэр.

Кони пошли ровно. Деревья замелькали быстрее. Мы растянулись змеей: впереди дозорные с легкими арбалетами, за ними основной отряд, замыкали повозки с ранеными. Раненых было немного, что странно при таком сокрушительном ударе. Копейщики Корнуэлла потеряли больше трети состава — они приняли весь вес брони на свои колья, это всегда стоит дорого. Наших же двоих списали, и то один, скорее всего, жив. Отличный счет для мясорубки, куда нас загнал герцог.

Дорога пошла вниз, к заболоченному руслу реки. Тут-то оно и началось.

Сначала упал конь передового дозорного — беззвучно, просто подогнул ноги и рухнул в папоротник. Стрелы летели откуда-то справа, из густого ельника, где даже ветер не гулял. Не наши валлийские срезни, которые жужжат как майский жук, а короткий, тяжелый арбалетный бельт. Он пробивает навылет любую поддоспешную куртку.

Строй мгновенно сломался. Кто успел — толкнул пятками бока, бросая лошадь в галоп вперед по дороге. Остальные, включая мой десяток, сыпанули с седел вправо, под защиту толстых стволов, уходя с линии огня. Я вылетел из седла неловко, зацепившись колчаном за высокую ветку, упал на бок, ребро павизы больно врезало по ребрам.

Рядом тяжело охнул Том-с-Бристольской-улицы. Его гнедая кобыла присела на задние ноги, сделала два шага и завалилась набок, намертво придавив ему сапог. Том матерился сквозь зубы, пытаясь выдрать ногу из стремени, а вокруг него уже взметывали фонтаны грязи те самые бельты.

— Щиты! — проорал Хауэлл, откатываясь за гниющий пень. — Павизы на землю! Лучники, смотреть в ельник! Найдите их!

Мы выставили стену. Большие пехотные щиты-павизы воткнули наклонно в сырую землю, укрывшись за ними сами. Сверху такая конструкция напоминала черепаший панцирь. Бельты застучали по дереву глухо, как частый дождь по крыше. Выстрелы были редкими, расчетливыми. Арбалетчики никогда не стреляют быстро, зато бьют без промаха на такой дистанции.

Я выглянул в смотровую щель между своим щитом и щитом соседа. Ельник молчал. Ни блеска стали, ни движения веток. Но воздух пах чужим металлом и мокрой шерстью. Это не случайный баронский разъезд, решивший ограбить отставших. Нас ждали. И били плотно, накрывая именно голову колонны и центр, где везут казну и знамена.

— Ждем команды капитана, — прошипел Хауэлл, проверяя натяжение своей тетивы. — По зарослям навесом работать бесполезно, ветки съедят силу. Надо ждать вылазки. Держать строй, парни. Кто высунется раньше времени — лично прибью к дубу.

Том наконец освободил ногу. Кобыла дернулась в последний раз и затихла. В ее шее торчало короткое оперенное древко. Том посмотрел на мертвую лошадь, потом на нас, криво усмехнулся, обнажая выбитый зуб, и полез в поясной мешок за запасной тетивой.

А со стороны головы обоза вдруг раздался звонкий, чистый голос Джона Типтофта:

— Бомбарды! К бою! Развернуть орудия на правый фланг!

Мы переглянулись. Какие бомбарды? У нас в отряде их не было. Разве что...

Земля под нами едва заметно дрогнула. Где-то далеко впереди, за поворотом дороги, который скрывал остальную часть нашей колонны, тяжело ухнуло. Один раз. Второй. Над лесом поднялся столб черного дыма, смешанного с искрами, и во влажный осенний воздух полетели куски вековых сосен. Лорд Хейстингс все-таки решил взять свою артиллерию в этот рейд. И французские наемники в ельнике только что поняли, что выбрали не тот овраг для засады.

Первый залп бомбард — это всегда звук, который ты чувствуешь не ушами, а животом. Низкий, рвущий внутренности гул, от которого лопаются последние пузырьки храбрости даже у самых отчаянных головорезов. Ели в тридцати ярдах от нас просто перестали существовать. Огромные стволы взлетели в воздух вместе с комьями жирной грязи, обнажив желтую глину.

Арбалетный обстрел мгновенно захлебнулся. Из ельника донеслись крики — не боевые призывы, а панический, звериный визг людей, которых только что перемололо бревнами и раскаленным железом картечи. Бомбарды лорда Хейстингса били прямой наводкой по самой густой части зарослей. Старый лис Типтофт знал свое дело: он не стал гнать лошадей на убой под перекрестный огонь, он заставил артиллерию работать.

— Лучники! По готовности! Цель — бегущие! — Голос Хауэлла сорвался на хрип, но перекрыл шум оседающей земли.

Павизы мы так и оставили торчать в земле — прикрывать спины тем, кто сейчас поднимется. Я выкатился из-за своего пня, упал на одно колено прямо в холодную жижу. Тис согнулся со стоном протеста — пальцы после долгой скачки слушались плохо. Первая стрела ушла чуть выше, срезав ветку над головой какого-то наемника в грязной бригантине. Он обернулся на звук, лицо белое как мел, глаза круглые. Вторая вошла ему точно в открытый рот. Он рухнул назад, задрав ноги в тяжелых сабатонах.

Лес ожил. Там, где пять минут назад была организованная засада французских арбалетчиков, теперь царила первобытная резня. Картечь выкосила центр их позиции, разметав командиров, а наши валлийские лучники методично добивали тех, кто пытался выползти на дорогу или прорваться вглубь чащи. Это уже не война, это уборка урожая. Мы работали короткими сериями по три стрелы, выбирая цели без спешки. С такого расстояния трехфутовый тис пробивал любой пехотный нагрудник, если попадал под прямым углом.

Том-с-Бристольской-улицы сидел на корточках за павизой, его сапог все еще был прижат мертвой кобылой, но ему было плевать. Он стрелял с какой-то механической злобой, быстро, почти не целясь. Рядом с ним Оуэн своим чудовищным длинным луком — едва ли не семи футов росту — посылал стрелы навесом через весь прогал, выбивая тех трусов, что пытались укрыться за дальними деревьями.

— Прекратить стрельбу! — рявкнул наконец Типтофт, выезжая на открытое место.

Глава 5. Бургундское золото

Его вороной конь плясал под седлом, грызя мундштук. Капитан был абсолютно чист, словно провел утро в часовне, лишь на левом наруче багровело пятно чужой крови.

— Собрать болты! Проверить поклажу! Дозор вперед!

Бой закончился быстрее, чем начался. Из ельника больше никто не отвечал. Только треск ломаемых веток да жалобное ржание искалеченных лошадей. Мы вышли из-за щитов. Ноги казались чужими, ватными. Я оперся на лук, пытаясь восстановить дыхание. Воняло сгоревшим порохом, послегрозовым воздухом и дерьмом — кишечник часто подводит умирающих.

Хауэлл прошел мимо, пнув носком сапога тело того парня, которому я прострелил голову.

— Бургундец, — констатировал он, переворачивая труп древком. — Хорошая сталь. Том, бросай свою дохлятину, пошли пошарим в их повозке. Если там сидели генуэзцы, у них должны быть запасные бельты для наших шервудских игрушек.

Том тяжело поднялся, похлопал мертвую кобылу по шее, что-то беззлобно пробормотал ей на прощание и закинул свой пустой колчан на плечо.

Я остался стоять, глядя на реку. Вода была мутной, цвета старой ржавчины. На том берегу, среди поломанного камыша, лежало тело одного из наших дозорных. Стрела попала ему в шею. А чуть дальше, зацепившись шпорой за корень вывороченного дуба, висел вниз головой тот самый молодой рыцарь, что гонялся за мной перед бродом. Его черный бархатный плащ пропитался грязью, а голова шлема застряла между ветвями так плотно, что самому ему было не выбраться. Выглядело это до смешного нелепо — гроза пехоты, висящий как туша на бойне. Я достал нож, подошел ближе и перерезал ремешок его кошелька. Кожаный мешочек приятно оттянул руку. Долг возвращен полностью, с процентами.

— Эй, Уэльсец! — окликнул меня Хауэлл. В руках он держал тяжелый деревянный ящик, обитый медными полосами. — Иди сюда. Кажется, господа бомбардиеры слегка промахнулись. Они разнесли повозку с провиантом капитана. Весь эль вытек в грязь.

Я сплюнул горькую слюну и пошел к нему. Экипировка требовала починки, тетиву нужно было снять и смазать жиром, плечи ныли, требуя кружку горячего вина. Но самое главное — правая рука снова начала чувствовать себя правой рукой, а не куском свинца. Завтра она будет держать лук ровно. А пока... Пока можно помочь товарищам разобраться с чужим имуществом. Лорд Хейстингс наверняка заберет себе большую часть выкупов за пленников, найденных живыми в той дымящейся просеке, но карманы убитых — это святое право лучника. К сумеркам мой пояс должен был заметно потяжелеть.

С элем вышла скверная история. Хауэлл не преувеличивал: бомбарда разнесла в щепки именно ту телегу, где везли бочонки капитана Типтофта. Три десятка галлонов доброго фламандского пива впитались в дорожную пыль и перемешались с кровью арбалетчиков. В воздухе густо пахло дрожжами и медью — от разбитых обручей.

— Лорд Хейстингс будет в ярости, — пробормотал Оуэн, вытирая перемазанное лицо рукавом. — Он рассчитывал распить этот ящик перед лондонцами за ужином.

— Пусть пьет воду из реки, — огрызнулся Том, пытаясь стащить кольчужные чулки прямо на дороге. — У меня нога горит так, будто ее сунули в кузнечный горн. Эта чертова кобыла весила как молодой бык.

Мы занялись делом. Мародерство после такого скоротечного боя требует четкой иерархии. Сначала оружие и доспехи, потом кошельки, потом тряпье. Раненых бургундцев добивали быстро и без злобы — коротким ударом кинжала под ухо или в ямку между ключицами. Это была милосердная рутина. Оставлять их умирать в грязи часами было бы слишком расточительно по отношению к нашим нервам, да и капитан запретил брать пленных, кроме рыцарей. Нам нужно было успеть к броду до темноты, а лишние рты замедляют марш.

Я присел над телом генуэзца — того самого наемника со стрелой в горле. Его кожаная куртка, простеганная железными бляхами, была безнадежно испорчена моей сталью, но пояс... Пояс оказался настоящим сокровищем. Широкий, тисненой кожи, с латунной пряжкой в виде львиной морды. Я расстегнул его. Внутри, во внутреннем кармане, лежал замшевый кисет. Не тот, что звенит серебром, а плоский, тяжелый.

Внутри оказались бумаги. Плотный пергамент, перевязанный шелковым шнуром, и маленькая серебряная иконка Святого Георгия. Я развязал шнурок. От письма пахнуло дорогим розовым маслом и французским двором. Это были векселя. На имя шевалье де Монфора. Суммы стояли такие, что мне хватило бы купить небольшое манорское хозяйство в Уэльсе вместе с крестьянами и церковью. И печать внизу — личный герб герцога Бургундского Филиппа Доброго.

Я медленно свернул пергамент обратно. Сунул его за пазуху, туда, где рубаха прилегает к телу плотнее всего, а сверху прикрыл иконкой. Никто ничего не заметил — парни увлеченно спорили, стоит ли снимать кованые башмаки с мертвеца, если они на два размера меньше твоей ноги.

— Синица! — позвал меня Хауэлл, закончивший потрошить седельную сумку одного из оруженосцев. — Брось копаться в гнилье. Помогай. Нужно свалить этих троих вон под те кусты, пока вороны не выклевали им глаза. Капитан хочет, чтобы дорога выглядела чистой для маркитантов.

Мы работали рычагами из молодых сосенок, спихивая трупы в заросший овраг. Мертвые стали удивительно тяжелыми, словно смерть напитала кости свинцом. Когда мы перевернули последнего — огромного швейцарского ландскнехта с расколотым черепом, — из-за поворота дороги послышался нарастающий гул.

Это шла пехота Корнуэлла. Они сбросили скорость до шага. Колонна выглядела жалко: грязные, оборванные, многие опираются на свои длинные пики просто чтобы не упасть. Впереди, поддерживаемый двумя алебардщиками, хромал сам старый рыцарь Эдмунд Грей, барон де Корнуэлл. Левая рукавица его доспеха была распорота, а сквозь прореху в стеганом акетоне виднелась наспех наложенная повязка, стремительно набухающая красным. Но он улыбался. Вернее, скалился окровавленным ртом.

— Славная работа, лучники! — прохрипел он, проезжая мимо нашего десятка. — Вы стоите больше, чем вся моя свора пьяных ирландцев! Передайте герцогу, что проход открыт. Мы втоптали их авангард в землю на полмили назад.

Типтофт отсалютовал ему боевым топором. Как только голова пехотной колонны миновала нас, наш обоз снова пришел в движение. Кони тронулись мягко, раскачиваясь в такт шагу.

Том ехал рядом со мной, держа правую ногу на весу. Стремени с убитой кобылы он так и не снял, и теперь оно болталось бесполезным грузом.

— Что нашел, Синица? — кивнул он подбородком на мой оттопыренный колет.

— Бельгийские кружева, — соврал я первое, что пришло в голову. — Женушке отвезу, пусть порадуется.

Том хмыкнул. Он знал меня десять лет и понимал, что никаких «женушек» в нашей деревне давно не осталось, всех прибрала черная оспа еще в сорок пятом. Но спрашивать дальше не стал. Хороший десятник никогда не спрашивает о содержимом чужого пояса, если это содержимое не гремит при ходьбе, привлекая внимание конвоя.

К вечеру лес начал редеть. Воздух посвежел, запахло солью и стоячей водой — мы приближались к эстуарию. Солнце садилось в тяжелые осенние тучи, окрашивая небо в цвет запекшейся крови.

Лондонская конница ушла вперед еще час назад, разведать подходы к переправе. Мы остались одни посреди пустеющей дороги, уставшие до состояния полного бесчувствия. Единственное, что заставляло держать спину ровно — это мысль о том огне, который ждет нас на той стороне реки. Большой костер, сухое сено вместо постелей и мешок соленой свинины, который повара берегли специально для Южного Уэльса.

Я придержал поводья, пропустив вперед скрипучую телегу с бомбардой. Опустил руку на грудь, проверяя. Пергамент был там. Холодный, твердый прямоугольник ребристой печати впивался в кожу через ткань. Герцог Филипп платит за своих людей золотом, причем очень щедро. Если доставить эту грамоту в Кале или хотя бы передать нужным людям в Лондоне, можно выкупить не только свободу, но и титул.

Или же... Я покосился на широкую спину едущего впереди Джона Типтофта. Капитан сегодня спас нам жизнь своей артиллерией. Справедливый дележ добычи — залог того, что в следующем бою десятник Хауэлл закроет твою спину щитом, а не сделает вид, что не заметил флангового удара.

Рука сама собой сжалась в кулак, ощущая тяжесть серебра в поясе и холодного камня печатки за пазухой. Война — дело долгое. А Бургундия — игрок терпеливый. Возможно, эта стрела, попавшая в глазницу рыцаря, оказалась куда более выгодной инвестицией, чем три года службы королю Эдуарду.

К броду мы вышли, когда сумерки окончательно сгустились до сизой, промозглой мглы. Река здесь разливалась широко, огибая пологий песчаный пляж. На том берегу, в миле отсюда, уже плясали рыжие точки — это авангард Хейстингса жег сигнальные костры и ставил лагерь. Мы опоздали на добрых два часа.

— Спешиться! — голос Типтофта звучал глухо, как из бочки. Капитан едва держался в седле от усталости. — Бомбарды сгружать первыми. Если хоть одна кобыла поскользнется на спуске и утопит лафет, я скормлю ваши кишки воронам прямо здесь.

Началась тяжелая, грязная работа ночной переправы. Артиллеристы матерились на чем свет стоит, по колено заходя в ледяную воду, удерживая тяжелые стволы на плечах. Вода бурлила вокруг бедер, течение норовило сбить с ног, а дно было устлано скользкими камнями, покрытыми зеленой слизью.

Мы, лучники Южного Уэльса, прошли легче. Сбросили наземь павизы и пустые котомки, стянули сапоги и портянки. Связав пожитки в узлы и закинув их на плечи, мы вошли в реку строем, сцепившись локтями. Тисовые луки перекинули за спину, тетивой вверх — беречься сырости нас учили еще под Руаном. Холод впился в ноги тысячей иголок. Том-с-Бристольской-улицы шел справа от меня, тяжело опираясь на плечо юнца-пехотинца. Его раненая нога распухла так, что кожа башмака, казалось, вот-вот лопнет.

Середина реки встретила нас глубокой ямой. Я ушел под воду с головой, хлебнув едкой илистой воды. Вынырнул, отплевываясь, цепляясь за чей-то локоть. Рядом истошно заржала лошадь, запрокинув морду — ее повозку перевернуло течением, и теперь животное волокло вслед за упряжью, рискуя захлебнуться.

— Руби постромки! — проорал кто-то из обозников. — Пусть тонет, дьявол с ней!

Выбрались на тот берег мокрые, дрожащие, похожие больше на речных чертей, чем на королевских стрелков. Ноги не слушались. Песок разъезжался под босыми ступнями. Лорд Хейстингс ждал нас у кромки воды, кутаясь в роскошный меховой плащ, который выглядел издевательством на фоне наших посиневших тел.

— Где вас носило, Джон? — вместо приветствия бросил он Типтофту. — Бургундцы могли очухаться и прислать барки из Антверпена.

— Засада на старой дороге, милорд, — капитан кивком указал на наш потрепанный отряд. — Генуэзские арбалетчики. Ваши бомбарды спасли нам шкуры, но потеряли ваш эль. И мою запасную лошадь.

Хейстингс лишь дернул углом рта. Его взгляд равнодушно скользнул по нашим лицам, задержавшись на мне лишь на долю секунды — просто потому, что я стоял чуть впереди остальных, пытаясь выжать воду из колета. В этом взгляде не было ни благодарности, ни интереса. Для него мы были просто цифрами в расходной книге: «Стрелки Южного Уэльса — 120 душ». Пергамент за пазухой намок, отяжелел и холодил грудь через ткань рубахи.

Глава 6. Счет де Эмберкура

Нас отправили охранять дальний периметр лагеря, пока пехота Корнуэлла занимала центр. Никакого огня. Никаких палаток. Только голый холодный вереск и пронизывающий ветер с моря, несущий мелкую соленую пыль. Нам выдали по кружке разбавленного, едва теплого вина — пить его было все равно что сосать уксус, но оно хотя бы немного согрело внутренности.

Я нашел относительно сухой клочок земли под корнями старого дуба, завернулся в сырую попону и попытался задремать. Сон не шел. Тело продолжало мелко вибрировать после перехода вброд, а мозг отказывался отключаться. Перед закрытыми глазами снова вставали падающие каштаны рыцарей, висельник со шпорой, запутавшейся в ветвях, и темная кровь, смешивающаяся с элем.

Том лежал рядом, подложив под больную ногу свернутый плащ. Он дышал часто и хрипло.

— Не спишь? — тихо спросил я.

— Жарко, — просипел он. — Как будто печка внутри горит. И пальцы... пальцев на правой ноге я почти не чувствую. Думаешь, они дадут мне коня завтра? Идти я буду медленнее улитки.

— Дадут, — соврал я. — Ты же лучший лучник после Оуэна. Без тебя герцог потеряет четверть залпа.

Я положил руку ему на лоб. Кожа была сухой и обжигающе горячей. Лихорадка. От таких ран она всегда приходит на второй день. Если к утру ему не станет лучше, если рана начнет чернеть, Хауэлл перережет ему горло своим кинжалом. Таков негласный закон лучников: гнойные раны замедляют весь валлийский корпус, а мародеры с той стороны не делают скидок инвалидам. Но сейчас Том был жив, и его трясло от холода и боли.

Ночь тянулась бесконечно. Где-то далеко в лесу одиноко и тоскливо ухнула сова. А потом, ближе к полуночи, со стороны оставленной нами дороги раздался звук, от которого сонливость слетела мгновенно. Низкий, протяжный рев боевого рога. Один. Второй. Третий.

Это не был сигнал атаки. Это был рог бургундской герольдии. Звук шел издалека, но уверенно приближался, отражаясь от холмов.

— Герцог Филипп прислал парламентеров? — пробормотал Хауэлл, приподнимаясь на локте. Его рука легла на рукоять фальшиона. — Быстро они. Думали только до утра подождать?

Рев повторился, теперь гораздо ближе. А следом за ним сквозь шум ветра донесся другой звук — мерный, тяжелый топот сотен кованых копыт по старому тракту.

Типтофт вырос перед нашей линией словно из-под земли. Лицо капитана в свете молодого месяца казалось высеченным из серого камня.

— Всем встать! Щиты сомкнуть! Лучники — ко мне! — прошипел он, стараясь не повышать голоса выше уровня лагерного шума. — Они идут по дороге. Пешим порядком. Много. И ведут кого-то связанного. Живо, ленивые свиньи! Займите вон те терновые кусты на гребне. Дай им подойти на сто ярдов. Посмотрим, кого там несет ночью без факелов.

Я поднялся, чувствуя, как затекшие мышцы протестуют каждой жилой. Натянул влажную перчатку на левую руку. Правая сама собой легла на тисовое цевье лука. Пергамент за пазухой вдруг показался раскаленным углем, прожигающим кожу насквозь.

Из темноты леса на открытое пространство берега начали выходить черные силуэты. Сначала редкие тени разведчиков, затем плотная, молчаливая масса пехоты. Они шли без щитов, выставив перед собой длинные древки алебард. Шли ровным, механическим шагом автоматов. А между их рядами, спотыкаясь о корни, брела фигура, руки которой были жестко схвачены за спиной деревяными колодками. Даже в темноте ночи, даже с сотни шагов было видно, что на этой фигуре нет доспеха, а одежда превратилась в окровавленные лохмотья. Фигура подняла голову, и в лунном свете блеснули белки глаз. Человек открыл рот, чтобы крикнуть, но вместо слов из горла вырвался только сдавленный хрип — бургундцы зашили ему губы толстой вощеной нитью.

И тогда я узнал эти плечи. Узнал эту нелепую, сгорбленную осанку человека, привыкшего сутулиться над чужими манускриптами. Это был Рис. Наш товарищ из десятка Хауэлла. Тот самый, кого мы сочли убитым или бежавшим после взрыва ручниц в деревне. Живой. Плененный. И приведенный сюда посреди ночи явно не для обмена любезностями.

А следом за колонной пленника, отставая всего на пару десятков шагов, из-за поворота дороги выдвинулась вторая волна теней. Эти двигались иначе — тяжелее, расхлябаннее, лязгая сталью при каждом шаге. И возглавлял их всадник. Огромный вороной дестриэ казался черной горой, а человек в седле возвышался над своими пешими солдатами, как башня. На нем не было турнирного плюмажа, но левое наплечье лат тускло блестело гербом, который невозможно спутать ни с каким другим в Европе — золотым львом, разрывающим двойную цепь.

Личный паладин герцога Филиппа - барон де Эмберкур. Старый волк, командующий всей генуэзской пехотой Бургундии. Он остановился ровно на границе света нашего дальнего сигнального костра, не делая попыток подъехать ближе. Просто сидел в седле неподвижно, глядя на наши ощетинившиеся кусты. И тишина, которую принесла с собой эта процессия, была страшнее любого боевого клича.

Эмберкур не спешился. Он просто сидел на своем чудовищном коне, и лунный свет стекал по его вороненым латам, собираясь в лужицы на коленях. Ветер трепал длинный белый плащ с тем же золотым львом. Это было оскорбление. Высшая форма презрения: он пришел требовать ответа, даже не удосужившись слезть с седла для разговора с равными.

— Джон! — голос лорда Хейстингса прозвучал сзади нас, сухой и ломкий. Капитан стоял шагах в десяти за нашими спинами, опираясь на древко алебарды пехотинца. — Узнаешь гостя?

— Барон де Эмберкур, милорд, — хрипло ответил Типтофт, не оборачиваясь. Его пальцы побелели на рукояти топора. — Генуэзская собака. Тот самый, что вырезал наш арьергард под Невилс-Кроссом десять лет назад.

— Именно, — кивнул Хейстингс. — И привел он нам не парламентера. Он привел нам счет. Скажите мне, лучники... Кто из вас сегодня днем нашел у дороги тело генуэзского капитана? Того, чьи кишки сейчас доедают крабы в нашей реке?

В строю повисла тяжелая тишина. Я почувствовал, как Хауэлл медленно, незаметно для врага, смещает свой щит чуть вправо, закрывая меня от прямого взгляда капитана. Том рядом со мной перестал дрожать; его лицо в свете костра стало абсолютно белым и неподвижным, как гипсовая маска.

— Уэльсец? — Хейстингс повысил голос. — Ты всегда был глазастым. Чья работа?

— Моя, милорд, — слова вышли сами собой, глухие и пустые. Горло пересохло мгновенно. — Он пытался достать меня ножом, когда мы вязали кусты. Пришлось ткнуть его пугио в горло.

Хейстингс издал странный звук — нечто среднее между смешком и кашлем.

— Пугио? В горло капитану личной гвардии герцога? Сын свиньи, ты хоть понимаешь, кого убил? Этот человек должен был доставить бургундские векселя королю Людовику. Живьем. Чтобы мы знали, сколько золота Филипп готов платить за наши головы. А теперь французы думают, что это герцог перехватил курьера!

Я молчал. Пергамент жег грудь сквозь мокрую шерсть рубахи. Теперь все встало на свои места. Засада на дороге была не случайной вылазкой мародеров. Эмберкур знал маршрут. Знал время. Они ждали именно этот ящик с элем и эти бумаги. А Рис... Риса они взяли только потому, что он оказался слишком медленным, убегая от взрыва. Или слишком честным, попытавшись вернуться за раненым товарищем.

Барон де Эмберкур тронул поводья. Вороной дестриэ сделал один тяжелый, скользящий шаг вперед. Земля дрогнула.

— Вы нарушили закон войны! — Голос барона прогремел над рекой без всякого рупора. Низкий, привыкший перекрывать грохот бомбард. — Вы подняли руку на герольда и перебили гонцов Священной Римской империи! За это полагается виселица для всех офицеров и клеймо для солдат!

— Посмотри перед собой, Гвидо, — крикнул в ответ Хейстингс. Он вышел из-за наших спин, встал прямо напротив морды коня. Расстояние между ними было не больше двадцати футов. Идеальная дистанция для полета тяжелой стрелы. — Твои люди привели ко мне моего солдата с зашитым ртом. Где твой хваленый имперский закон теперь?

— Закон здесь, Эдуард, — спокойно ответил Эмберкур. — Мои копейщики держат его за руки.

Он щелкнул пальцами. Из темноты справа выступили двое гигантских швейцарцев. Они рывком дернули Риса назад, заставляя его выгнуться дугой. Третий наемник подошел спереди с длинным кривым засапожным ножом.

Мы поняли замысел раньше, чем нож коснулся кожи. Это называлось «испанским поцелуем». Медленное, показательное вскрытие живота. Бургундцы использовали этот трюк, когда хотели поговорить максимально серьезно. Пока жертва воет и пытается удержать собственные внутренности, ее хозяева выдвигают требования.

— Отойди от него, Гвидо, — голос Хейстингса стал опасно тихим. — Убери сталь, или мои валлийцы превратят твоего мерина в дикобраза быстрее, чем ты успеешь вытащить меч.

— Попробуй, — усмехнулся Эмберкур. — Мой первый ряд стоит в тридцати ярдах. Если твои пастухи спустят тетиву, я прикажу начать общую атаку. Мы втопчем ваш лагерь в грязь вместе с вашими драгоценными бомбардами к полуночи. Но прежде чем мы начнем, я буду резать этого мальчишку час. По дюйму. Выбирайте, граф. Либо вы отдаете мне того, кто убил моего офицера, либо я заберу жизни всех ваших людей через эту жертву.

Типтофт обернулся. Лицо его исказилось. Он смотрел поверх наших голов, ища взгляд каждого десятника. Выбор аристократа был очевиден: жизнь одного простолюдина против провала всей кампании и гибели двух сотен дворян.

Но Хауэлл опередил приказ. Он не сказал ни слова. Он просто резко выдохнул, шагнул вперед, выходя из строя ровно настолько, чтобы не задеть соседей, и одним плавным, текучим движением сорвал лук с плеча. Звук натягиваемой тетивы — короткий, вибрирующий тваннг — разнесся над водой громче любого рога.

Это не был выстрел хаоса. Это был расчет смерти. Хауэлл стоял вполоборота, левое плечо отведено назад, правая рука с зажатым в кулаке тисом вытянута до предела. Стрела смотрела прямо в левый глаз барона де Эмберкура. На таком расстоянии трехфутовый тис пробьет наносник, войдет в мозг и выйдет через затылок, унеся с собой половину лица. Конь барона может испугаться звука и сбросить мертвого всадника, но остановить уже выпущенную стрелу не сможет никто.

— Первый шаг твоего коня, Гвидо, — произнес Хауэлл так громко и четко, что его услышал даже последний обозник на левом фланге. — И твоя голова станет похожа на расколотую тыкву. А следом полетит еще сотня таких же. Посмотри на их глаза, барон. Они три дня не ели горячего мяса. Им плевать на законы войны. Им плевать на мою веревку. Они хотят твоей крови.

Эмберкур впервые пошевелился в седле. Он медленно перевел взгляд с наконечника стрелы на лицо Хауэлла, затем посмотрел дальше — на весь наш строй. И он увидел то, о чем говорил валлиец. Не уставших бродяг, мечтающих о костре. Он увидел оскаленные волчьи пасти. Сотню силуэтов, слившихся с терновыми кустами. Луки были подняты. Тетивы лежали на пальцах. Мы не целились в самого барона — это была бы глупость, он слишком хорошая мишень, которую прикроют щиты. Все наконечники смотрели ниже, во тьму. В ту самую точку, где стояли швейцарцы, держащие Риса. И чуть дальше — в плотно сбитый квадрат генуэзской пехоты.

Напряжение достигло точки разрыва. Достаточно одной капли дождя, упавшей на тетиву, чтобы началась бойня.

Барон де Эмберкур очень медленно поднял правую руку в стальной перчатке. Махнул ею своим людям. Швейцарцы замерли. Нож остановился в дюйме от живота Риса.

— Забирайте свою падаль, — процедил Эмберкур, глядя прямо в глаза Хейстингсу. — Передайте герцогу, что если я найду убийцу Филиппа ван Дейка, я скормлю его ноги собакам. Живьем.

Он развернул коня. Дестриэ тяжело переступил с ноги на ногу, разворачиваясь всем корпусом. Белоснежный хвост хлестнул по крупу. Барон шагом направил лошадь обратно во тьму тракта. Его пехота начала пятиться, сохраняя идеальный строй, пока черные фигуры не растворились среди деревьев окончательно.

Швейцарцы бросили Риса лицом в колючий вереск, словно мешок с репой, и бегом последовали за своим господином.

Тишина, наступившая после стука копыт, казалась оглушительной. Только шум прибоя внизу да треск веток в нашем лагере.

Хауэлл опустил лук. Плечи его разом обмякли, будто из него вынули позвоночник. Он сел прямо там, где стоял, прямо в холодную грязь, и начал судорожно разматывать кожаный напальчник.

Хейстингс постоял еще мгновение, глядя в темноту, потом повернулся к нам. Поднял забрало шлема. В глазах графа плескалось чистое, незамутненное бешенство пополам с ледяным расчетом.

— Лучники Южного Уэльса, — тихо сказал он. — К коменданту лагеря. Немедленно. Нужно обсудить условия вашего нового контракта. Кажется, цена вашей стрельбы только что выросла вдвое.

А я остался стоять на месте, чувствуя, как холодный пот течет между лопатками. Я смотрел на черную спину удаляющегося барона, а моя ладонь все еще сжимала пергамент с печатью золотого льва. Цена действительно выросла. Для некоторых из нас она стала непомерной.

Глава 7. Быстрый холод стали

Рассвет в лагере лорда Хейстингса не принес облегчения. Он пришел с моря густой, молочной пеленой тумана, которая сожрала остатки сигнальных костров и превратила мир в царство сырости и приглушенных звуков. Солнце еще даже не позолотило верхушки холмов на востоке, а лагерь уже жил лихорадочной жизнью проигравших. Победители спят до полудня; те, кто едва унес ноги, вскакивают затемно.

В воздухе стоял тяжелый, многослойный запах: едкая вонь мокрой псины от сотен промокших шерстяных плащей, кислый дух вчерашнего дешевого вина, которым нас угощали вместо обещанного эля, и самый страшный аромат — сладковатый, приторный смрад гниющих ран. Он тянулся из центра лагеря, где под рваными навесами из просмоленной парусины хирурги гильдии Святого Иоанна уже разложили свои инструменты. Там, в тумане, похожем на пар над кипящим котлом, глухо скрипели пилы по кости. Крикам мешали только кожаные ремни, которыми пациентов прикручивали к деревянным козлам.

Сам пейзаж напоминал брошенное стойло для скота. Земля была безнадежно испорчена. За одну ночь тысячи ног пехотинцев Корнуэлла и копыта тяжелой конницы превратили песчаный берег и вересковую пустошь в сплошное вязкое болото. Грязь доходила до середины голенищ. Она чавкала при каждом шаге, засасывая подошвы калиг, и жирно блестела в первых проблесках света, смешавшись с пометом лошадей и лужами нечистот.

Укрытия. Никаких палаток для таких, как мы. Лучники Южного Уэльса провели ночь там же, где встали вечером — прямо на земле. Кто-то свернулся калачиком под перевернутыми щитами-павизами, которые за ночь набрали столько влаги, что дерево потяжелело вдвое. Другие зарылись в вороха прелого папоротника, пытаясь сохранить остатки тепла. Дым от редких, отчаянных костерков стелился по самой земле, цепляясь за туман, пахнущий сырыми углями и отчаянием.

Люди. Фигуры бредущих солдат казались обрубками — выше колен их просто не было видно в белой мгле. Люди двигались медленно, словно во сне. Слышался сухой кашель туберкулезников, переругивание обозников, потерявших колеса своих телег в грязи, и тихий, монотонный вой. Выл Том-с-Бристольской-улицы. Его накрыли двумя чужими плащами, но его все равно бил озноб. Нога почернела ниже колена, раздулась и стала твердой, как дубовое полено. Хауэлл молча сидел рядом с ним на корточках, протирая свой тисовый лук промасленной тряпицей — это был ритуал, попытка вернуть контроль хотя бы над деревом, когда тело товарища предает тебя.

Вооружение. Оружие никто не чистил. Оно стояло и лежало везде вперемешку с бытовым скарбом: алебарды были воткнуты древками прямо в грязь, образовав частокол вокруг стоянки пехоты; длинные луки валялись на рогатках, натягивая тетивы, которые нужно было срочно снимать и смазывать, иначе морская соль и сырость убьют тис за сутки. Сталь покрылась россыпью рыжих точек первой ржавчины.

Из тумана вынырнул герольд в мятом сюрко. Он шел без сопровождения, высоко поднимая колени, чтобы не увязнуть. Лицо серое от недосыпа. Он остановился перед группой офицеров, греющихся у единственного приличного костра, и развернул свиток. Голос герольда прозвучал хрипло и простуженно, но разнесся удивительно далеко в звенящей тишине утра:

— Слушайте приказ графа Хейстингса! Общий сбор через час у брода. Лорд требует смыть с себя грехи поражения святой водой реки. Капелланы проведут мессу. После этого — построение для выплаты жалованья. Те, чьи имена назовут последними... получат расчет сталью.

Никто не спросил, что значит «сталью». Все знали: это значит топором на плахе или петлей на ближайшем дубе для тех, чья трусость привела к потере бомбард или прорыву строя. Герцог платит за победу, но страховка не покрывает убытки от глупости.

Я опустил руку обратно за пазуху. Пергамент барона де Эмберкура теперь казался ледяным. Туман скрывал наш лагерь от глаз бургундских разведчиков, но он же делал нас слепыми друг к другу. В этой молочной мгле любой шорох мог оказаться шагом убийцы с длинным кинжалом, присланного тем, кому я вчера перешел дорогу ради пары серебряных монет. Рассвет наступил, но война за выживание внутри собственного лагеря только начиналась.

Том-с-Бристольской-улицы не пережил того рассвета.

Когда герольд выкрикнул приказ о построении, Хауэлл все еще сидел рядом с ним, протирая лук. Том больше не выл — он только тихо, по-собачьи скулил сквозь стиснутые зубы, вцепившись грязными пальцами в колено десятника. Его дыхание стало поверхностным и частым, а черная опухоль на ноге поползла выше колена, испещренная темно-лиловыми прожилками.

— Я никуда не пойду без него, — глухо сказал Хауэлл, когда мимо их шалаша пронесли носилки с ранеными копейщиками Корнуэлла. — Мы пришли вместе из Глостера. Я обещал его матери...

Я помню, как посмотрел на них сверху вниз, стоя над своим узлом с пожитками. Туман оседал на волосах каплями холодной воды. В этот момент я понял одну простую вещь: мы уже проиграли эту войну. Не герцогу Хейстингсу, а самой грязи и лихорадке. Носилок на всех не хватит. Лошадей для обоза милосердия было всего три, и они предназначались для дворянских сынков, поймавших арбалетный бельт в плечо. Для таких, как Том, у армии был только один лекарь — короткий нож.

Хауэлл поднял голову, встретился со мной взглядом и все понял. Он медленно отложил лук. Достал свой засапожный нож — тяжелый, с широким лезвием, которым обычно срезают ремни с трофеев. Попробовал пальцем остроту кромки.

— Держи его за плечи, — хрипло попросил меня Хауэлл. — И зажми рот, если начнет дергаться. Только не дай ему сомкнуть челюсти на языке.

Мы перевернули Тома на бок. Он забился, почуяв неладное, но сил сопротивляться почти не осталось. Я навалился всем весом, упираясь коленом между лопаток, и схватил его за подбородок, запрокидывая голову назад. Хауэлл примерился.

Удар был точным. Профессиональным. Бритвенно-острое лезвие вошло точно под левую ключицу, одним махом перерубив артерию и пройдя вверх, к основанию черепа. Раздалось мерзкое влажное похрустывание — хрящ, кость. Том выгнулся дугой раз, другой, пальцы его скребанули мою голень... и обмякли. Из раны толчком выплеснулась густая темная кровь, мгновенно впитываясь в землю. Все заняло меньше времени, чем требуется, чтобы прочитать «Отче наш».

Хауэлл вытер нож о край своей собственной рубахи, убрал его в сапог. Потом аккуратно, почти нежно закрыл Тому глаза. Поднял с земли его тисовый лук. Древко покрылось росой.

— Хорошее дерево, — пробормотал десятник. — Жаль хозяина.

Он не стал рыть могилу. У нас не было ни лопат, ни времени, ни сил хоронить каждого пехотинца. Да и земля была слишком твердой от утренних заморозков. Хауэлл просто взвалил тело друга на спину — Том весил сейчас не больше малого ребенка — и отнес его к краю лагеря, туда, где начинались заросли сухого камыша у реки. Там текла глубокая заводь с илистым дном.

Я видел это через пелену тумана: Хауэлл постоял мгновение, что-то беззвучно шепча побелевшими губами, а затем шагнул вперед. Вода даже не булькнула громко — она лишь тяжело вздохнула, принимая свою жертву, и пошла кругами. Когда вода успокоилась, тела уже не было. Только расходящиеся волны лизали пожелтевший берег.

Десятником Южного Уэльса вместо Хауэлла лорд Хейстингс назначил Оуэна — самого высокого парня, который мог держать линию стрельбы. А лук Тома-с-Бристольской-улицы перешел ко мне.

Тис оказался тяжелее моего собственного, с более резким, злым спуском тетивы. На внутренней стороне рукояти ножом было вырезано имя прежнего владельца и дата: «Томас Бристоль. Франция, 1462». Каждый раз, натягивая эту тетиву до уха, я чувствовал, как дерево едва заметно вибрирует, словно помня руки своего первого стрелка.

В тот же день, во время мессы у брода, когда священник читал проповедь о вечной жизни, никто не упомянул имени Тома. Для короны он так и остался строчкой в потертом пергаменте, неизвестным лучником седьмого ряда: «Лучник Томас. Умер от болезни». Но каждый из нашего десятка знал правду. Иногда спасти товарища означает подарить ему быстрый холод стали, прежде чем гниль заберет его себе навсегда.

Глава 8. Расчет сталью

Туман у брода не редел, он лишь стал тяжелым, грязно-серым от дыма костров, которые капелланы Хейстингса велели разжечь прямо на песчаной косе. В воздухе пахло мокрой хвоей, ладаном и пригорелой кашей, которую раздавали из общих котлов — по половине заскорузлой миски на брата. Мы стояли в три шеренги, по колено в липком болотном месиве, уходящем под воду. Вода в реке после ночной суеты прибыла, она равнодушно лизала голенища моих сапог, настойчиво наливаясь внутрь через разошедшийся шов правого мыска.

Капеллан, бледный монах со следами цинги на деснах, читал мессу, высоко поднимая оловянный крест. Его голос, слабый и сиплый, тонул в ропоте течения и хриплом кашле сотен простуженных глоток. Никто не слушал слова о смирении и небесном воинстве. Все глаза были прикованы к деревянным козлам, которые плотники лорда Хейстингса наспех соорудили у кромки воды, чуть в стороне от алтаря.

Рядом со мной стоял Оуэн — наш новый десятник. Он казался огромной, неподвижной глыбой в своем промокшем насквозь суконном плаще. Его длинный, семифутовый лук, укрытый промасленной кожей, стоял рядом, упертый нижним рогом в грязь, и Оуэн держал его за цевье так крепко, будто это была единственная сухая вещь во всей Франции. Хауэлл, потерявший нашивку десятника после ночной строптивости перед бароном Эмберкуром, стоял чуть позади нас во втором ряду. Его лицо, серое и осунувшееся после того, что он сделал на рассвете у заводи, казалось окаменевшим. За всю мессу он ни разу не поднял глаз.

Священник закончил проповедь, торопливо перекрестил строй и отступил назад, уступая место герольду. Тот самый малый в мятом сюрко, что приходил к нам на рассвете, вышел вперед. На этот раз за его спиной шли четверо тяжелых гвардейцев графа в начищенных нагрудниках и латных рукавицах, державших на плечах алебарды.

— Построение для выплаты жалованья и разбора утренних чинов! — прокричал герольд, разворачивая длинный, потемневший от сырости свиток. — Выкликаемые выходят из строя к воде!

Началась рутина, от которой у старых солдат всегда зудят зубы. Герольд читал имена медленно, с паузами, и каждый раз, когда над рекой разносилось уэльское или глостерское имя, по шеренгам протыкался сдавленный выдох облегчения. Люди выходили, шлепали сапогами по жидкой глине к походному столу, где казначей графа лениво отсчитывал монеты.

Жалованье давали обрезным серебром. Когда моя очередь дошла, и я шагнул к столу, казначей, даже не взглянув на мое лицо, швырнул в грязную ладонь четыре гроша. Монеты были кривыми, с грубо обрубленными краями — так чеканят монету, когда у короны не хватает золота в Кале, и менялы в порту обрезают края, чтобы пустить крошку в свой карман. От этого серебра пальцы почти сразу покрывались едким, черным налетом, который пах кислым металлом и не отмывался днями.

Я повернул монету в руке. Натяжение лука Томаса Бристоля, который теперь висел у меня за спиной, требовало новой тетивы, а за эти четыре обрубка в Кале не купишь и фунта хорошей фламандской конопли. Но спорить с казначеем, когда за его спиной стоят алебардщики Хейстингса — верный способ получить расчет досрочно.

— А теперь те, кто ответит за потерю поклажи и порчу имущества Его Величества! — голос герольда стал сухим, как треск сухой ветки под копытом.

В строю воцарилась мертвая тишина. Даже птицы в ельнике на том берегу, казалось, перестали возиться в ветвях.

— Оливер из Глостера, бомбардир! Уолтер Скотт, подносчик пороха! Томас Лоу, погонщик третьей телеги! Выйти из строя!

Трое мужчин двинулись вперед. Оливер, пожилой артиллерист с обгорелой левой бровей — старый след от вспыхнувшего порохового ящика, — шел ровно, глядя прямо перед собой. Погонщик Томас, совсем молодой парень, едва ли старше нашего пропавшего Риса, мелко дрожал, его колени подкашивались в жидкой грязи, и один из гвардейцев грубо толкнул его древком алебарды в спину, заставляя ускорить шаг.

Это и был «расчет сталью». Никакого суда, никаких расспросов. Граф Хейстингс сидел на своем вороном коне чуть поодаль, под навесом из дубовых ветвей, лениво поправляя меховой воротник плаща. Его бомбарды были спасены, но тридцать галлонов доброго фландрского эля, предназначавшегося для дворянских столов, ушли в пикардийскую землю по вине этих троих, чья повозка застряла под обстрелом генуэзцев. Корона не прощает убытков, особенно когда эти убытки бьют по гордости офицеров.

Плотники сработали быстро. Оливера уложили лицом на деревянные козлы первым. Он не кричал, только что-то глухо буркнул в сырое дерево, когда гвардеец наступил ему сапогом на поясницу, фиксируя тело. Тяжелый кованый топор палача поднялся над туманом, тускло блеснув мокрым лезвием, и опустился с коротким, мягким хрустом. Голова Оливера покатилась по песку, оставляя грязный след, и упала прямо в прибрежную воду, которая тут же окрасилась в густой, багровый цвет. По шеренгам пехоты Корнуэлла прошел глухой, утробный ропот, но никто не шевельнулся. Сталь любит тишину.

Когда с третьим было покончено, и тела спихнули в течение реки вслед за головами, герольд снова свернул свиток и посмотрел в нашу сторону. Моя рука сама собой дернулась под колет, проверяя пергамент. Он был там — жесткий, холодный прямоугольник с печатью Филиппа Доброго, прижатый к мокрой коже рубахи. За эту ночь он словно стал еще тяжелее, налившись свинцовой тяжестью чужих тайн.

— Капитан Джон Типтофт! — выкрикнул герольд. — Вызвать к графу десяток Южного Уэльса!

Оуэн коротко выдохнул, его широкая грудь под ремнями павизы поднялась.

— Шагом марш, парни, — тихо сказал он, не оборачиваясь. — Смотреть в землю, рты не разевать. Если граф спросит про бумаги — отвечает только Хауэлл. Или я.

Мы пошли через раскисшее болото лагеря, высоко поднимая колени, чтобы не оставить калиги в чавкающей жиже. Мы шли мимо хирургических навесов, откуда все еще доносился монотонный скрип пил и приглушенный вой раненых, мимо обглоданных лошадиных остовов, с которых обозники уже срезали мясо для вечернего котла. Война вокруг нас продолжалась, но теперь ее круг сужался, сосредотачиваясь на нас шестерых, выживших в мясорубке на холме и удержавших терновый гребень ночью. Кажется, лорд Хейстингс действительно решил переписать условия нашего контракта, и эта цена обещала быть кровавой.

Глава 9. Продажная земля Кале

Марш до побережья стер из памяти последние остатки различий между днем и ночью. Мы шли вдоль старой римской дороги — вернее, параллельно ей, по заросшим терновником обочинам, потому что сам мощеный тракт лорд Хейстингс отдал под копыта конницы и тяжелые лафеты бомбард. Каждый раз, когда скрипучая телега артиллеристов проезжала мимо нашего отряда, в валлийцев летели жирные шмотья глины, выбитые окованными железом колесами. Никто уже не ругался. На это просто не осталось дыхания.

Кале встретил нас не теплом очагов и не белым хлебом, а сырой, просмоленной вонью портовых доков и глухими, серыми стенами Нижнего города. Командование гарнизона, испуганное слухами о прорыве бургундцев под Невилем и скорой осаде, наотрез отказалось впускать внутрь крепости потрепанные отряды Хейстингса. Конные дворяне и сам граф, разумеется, уехали за ворота Цитадели, где из высоких труб валил сладкий дым сгорающих буковых дров, а нас, пехоту Корнуэлла и лучников Южного Уэльса, как скот пустили в сырые казематы у самой кромки прилива.

Здесь, под сводами старой кладки, сложенной еще при деде покойного короля, воздух стоял неподвижно. Он пах тухлой рыбой, мокрой шерстью и тем самым страшным, кислым ароматом, от которого у бывалых солдат мгновенно сжимается желудок. Кровавый понос.

Дизентерия накрыла пехоту Корнуэлла на второй день после прибытия. Копейщики, выжившие под копытами бургундских дестриэ, теперь десятками ложились прямо на прелую солому казематов, умирая беззвучно и постыдно. Вода в колодцах Нижнего города была солоноватой, мутной — ее прилив подмывал со стороны эстуария, и пить ее было все равно что глотать жидкую смерть. Но вино стоило столько, что за одну кружку портовые кабатчики требовали два обрезных гроша — половину нашего двухдневного жалованья.

Я сидел на обломке старого корабельного киля у самой воды, подставив лицо мелкому соленому туману, летящему с пролива. Лук Тома лежал у меня на коленях. Древесина тиса от портовой сырости потемнела, напитавшись солью, и рукоять казалась липкой. Но мои мысли были заняты другим. Пергамент барона де Эмберкура за пазухой высох от тепла моего тела, стал твердым и теперь колол кожу при каждом вздохе, точно наконечник бодкина.

Перед погрузкой на корабли до Бристоля всегда устраивали тотальный обыск — маршалы гарнизона искали неучтенное золото, утаенное от десятины короны, и если бы у простого стрелка нашли бумаги с личной печатью Филиппа Доброго, петля на портовом журавле была бы самым милосердным исходом. От векселей нужно было избавляться, и как можно скорее.

— Синица, ты все сидишь? — Оуэн вырос из тумана бесшумно, как водяной черт. Его огромная фигура в портовой мгле казалась еще шире. — Хауэлл ушел в казематы к копейщикам. Старый барон Грей, кажется, отходит. Из него жидкость льется как из дырявого бочонка. Капитан Типтофт ищет тебя. Не прямо, через слуг, но выспрашивал у коноводов, кто вчера крутился у тела генуэзца.

Я медленно поднялся, придерживая лук за цевье.

— Пусть ищет, Оуэн. На дороге много кто крутился. Обозники трижды повозку переворачивали, пока болты собирали.

— Ты парню голову прострелил, Синица, — Оуэн наклонился ко мне, и его дыхание, пахнущее тухлой солониной, коснулось моего уха. — Типтофт — старый лис. Он знает, что генуэзский гвардеец не ходит с пустым кошелем. Если ты снимешь эти кружева, о которых трепал Тому, и продашь их какому-нибудь портовому шишу, капитан узнает об этом через час. Здесь у каждой стены есть уши, и все они хотят жрать.

Я ничего не ответил, только крепче сжал зубы. Оуэн был прав. Кале был огромной ловушкой, где каждый английский солдат мечтал только об одном — продать соседа ради билета на флот до Бристоля.

Дождавшись сумерек, когда туман сгустился до такой степени, что факелы на крепостных стенах казались блеклыми рыжими пятнами, я пробрался в Старый квартал — трущобы у самого рыбного рынка, куда гвардия гарнизона заглядывала только при полном вооружении и отрядами не меньше тридцати человек. Здесь, в тупике между складами канатной мануфактуры, висел покосившийся щит с полустертым изображением трех лилий — лавка менялы-ломбардца.

Внутри пахло воском, старой бумагой и сушеной гвоздикой — портовые торговцы жгли ее, чтобы заглушить смрад нищеты из окон напротив. Сам меняла, худой старик в бархатном, засаленном на локтях шапероне, сидел за высокой конторкой, защищенной частой железной решеткой. Его единственный глаз — второй был затянут белесой бельмой — хищно уставился на мой грязный колет и валлийский лук за спиной.

— Оружие не беру, стрелок, — процедил он по-французски, с тяжелым миланским акцентом. — Королевская марка на тисе. За перепродажу такого товара маршалы Кале сдирают кожу с живых. Уходи.

Я не шевельнулся. Оглянулся на тяжелую дубовую дверь, запертую на три засова, а затем медленно запустил руку за пазуху. Достал замшевый кисет, развязал шелковый шнур и выложил плотный прямоугольник пергамента прямо на деревянную полку перед решеткой. Серебряную иконку Святого Георгия я оставил в кулаке — сталь печати Филиппа Доброго тускло блеснула в свете единственной масляной лампы.

Ломбардец прищурился. Его единственный палец, тонкий и кривой, как птичий коготь, осторожно потянулся к бумаге. Он перевернул ее, вглядываясь в ребристый оттиск золотого льва, разрывающего двойную цепь.

В следующую секунду старик резко отдернул руку, словно коснулся раскаленного лафетного железа. Лицо его, и без того серое от портовой сырости, стало абсолютно белым.

— Убери это, — прошептал он, и его голос сорвался на свистящий хрип. Он судорожно оглянулся на темные углы своей лавки, будто тени могли ожить и схватить его за горло. — Убери, безумный уэльсец! Ты хоть понимаешь, что ты принес в мой дом?

— Это векселя на имя де Монфора, — спокойно сказал я, хотя у самого сердце заколотилось о ребра, как пойманная птица. — На них личный знак герцога Бургундии. Здесь золота столько, что хватит на покупку трех таких лавок вместе с твоей головой. Мне не нужно все. Дай мне тридцать золотых ноблей, чистых, без обрезки, и забирай пергамент себе.

Старик криво, страшно усмехнулся, обнажая голые десны.

— Тридцать ноблей? Да за эти бумаги барон де Эмберкур вырежет весь Нижний город до последнего младенца! Эти пергаменты — ордер на смерть, солдат. Тот, кто принесет их в Дижон или Бристоль, либо получит графский титул, либо бесследно исчезнет в подвалах Филиппа Доброго. Бургундцы перевернули все побережье от Слейса до Булони в поисках этого курьера! Они знают, что бумаги у Хейстингса или его людей.

Ломбардец схватился за решетку, его пальцы мелко дрожали.

— Я не возьму их даже под страхом виселицы. Если маршалы гарнизона найдут у меня эту печать, меня повесят на площади через четверть часа как бургундского шпиона. Уноси эту падаль, Синица. И молись своему распятому Богу, чтобы Эмберкур не узнал твое имя раньше, чем твой корабль оторвется от причала. Бургундские псы уже в трех милях от стен Кале. Они пришли не за городом. Они пришли за тобой.

Глава 10. Шатер на речном песке

Память упрямо возвращает меня в ту ночь, назад к лагерю у реки, в пропахший сыростью и дорогим вином шатер лорда Хейстингса. Воспоминания о том разговоре ворочаются в голове теперь, когда мы гнием в казематах Кале, и каждое слово графа обретает свой настоящий, зловещий смысл.

Мы вошли туда вшестером, оставив свои павизы у входа под охраной гвардейцев. Внутри пахло жареным гусем, чесноком, воском и раскаленным железом — у углового шеста на железной треноге стояла большая жаровня, в которой полыхали древесные угли. Лорд Хейстингс сидел за походным столом, покрытым фландрским сукном, и неторопливо срезал ножом мясо с кости, аккуратно отправляя куски в рот. Капитан Джон Типтофт стоял чуть позади него, опершись руками на навершие своего боевого топора. Его латы были сняты, остался только грязный поддоспешный акетон с темными кругами пота подмышками.

Мы остановились у порога, переминаясь с ноги на ногу. С наших мокрых колетов на дорогой ковер Хейстингса стекала болотная жижа, оставляя грязные разводы, но графу было плевать. Он не смотрел на наши лица. Его взгляд был прикован к Хауэллу.

— Значит, это твой пастух, Джон, посмел целиться в глаз первому паладину Бургундии? — негромко спросил Хейстингс, не прекращая жевать. Голос его был мягким, но от этой мягкости у меня на затылке зашевелились волосы. — Ты вывел человека из строя без приказа, валлиец. Нарушил железное правило марша. За такое под Руаном сажали на кол вдоль дороги, чтобы остальные помнили цену дисциплины.

Хауэлл не пошевелился. Он смотрел прямо перед собой, в темный угол шатра, где висел фамильный штандарт Хейстингсов — серебряный мантикор на лазурном поле.

— Мой лучший стрелок лежал в камышах с зашитым ртом, милорд, — глухо ответил Хауэлл. — Если бы я не поднял тис, барон де Эмберкур начал бы резать Риса у вас на глазах. Мои парни не стали бы смотреть на это. Началась бы бойня, и ваши бомбарды не успели бы развернуться в темноте. Я спас ваш арьергард, граф.

Хейстингс отложил нож. Издал тот самый странный, сухой смешок, который мы слышали ночью на терновом гребне.

— Спас? Ты отсрочил их атаку на три дня, пастух. И заставил барона де Эмберкура поверить, что английская корона держит в грязи волков, готовых плюнуть на законы войны. Эмберкур взбешен. Он не уйдет назад за Сомму, пока не получит голову того, кто убил Филиппа ван Дейка.

Граф наконец поднял глаза и посмотрел на меня. В его ледяных, расчетливых зрачках плескалось полное безразличие к моей жизни, но там было кое-что еще. Легкий, едва заметный интерес хищника, который увидел новую дичь.

— Капитан Типтофт доложил мне, Синица, — Хейстингс произнес мое имя так, словно выплюнул горькую косточку. — Он говорит, что генуэзский гвардеец, которого ты ткнул своим пугио у дороги, был личным курьером Филиппа Доброго. Курьером, который вез важные пергаменты в Париж, к Людовику. Французы думают, что это мы перехватили грамоты, и теперь их купеческие лиги в Кале зажали золото, боясь гнева Бургундии. Бумаг при мертвеце не нашли. Скажи мне, уэльсец... Куда делся замшевый кисет курьера?

В шатре повисла такая тишина, что было слышно, как шуршат угли в жаровне и как тяжело, с присвистом дышит Том на своей попоне далеко на окраине лагеря. Моя ладонь, прижатая к бедру, мелко задрожала. Пергамент за пазухой казался раскаленным лафетным железом, готовым прожечь шерсть колета.

Оуэн, стоявший справа от меня, незаметно двинул плечом, загораживая меня наполовину своей широкой спиной, но Хейстингс заметил это движение.

— Не суетись, великан, — лениво обронил граф. — Если бы я хотел повесить вашего Синицу, его кости уже качались бы на портовом журавле Нижнего города вместе с телами тех троих артиллеристов. Нам нужны эти бумаги. Мне нужны. Король Эдуард готов заплатить за них три тысячи золотых ноблей, если они докажут измену де Монфора. Но я знаю, что вы, валлийские крысы, не отдадите добычу за доброе слово.

Хейстингс поднялся из-за стола, его меховой плащ тяжело коснулся пола. Он подошел к нам почти вплотную. От него пахло дорогим мускусом и жареным мясом — запахи из другого, недоступного нам мира.

— Вот условия вашего нового контракта, Южный Уэльс, — тихо, раздельно произнес граф. — Вы пойдете к Кале в арьергарде. Бургундские псы Эмберкура будут рвать ваш хвост каждую милю. Вы будете приманкой. Барон ищет убийцу своего офицера и свои бумаги — так дайте ему повод искать их в камышах. Если вы доведете отряд до стен Кале и передадите кисет капитану Типтофту у ворот Цитадели — каждый выживший из вашего десятка получит патент на манор в Уэльсе и кошель золота, от которого у ваших внуков не будут чернеть пальцы. Если попытаетесь сбежать или продать пергаменты портовым менялам — Типтофт лично перережет вам горло еще до того, как вы увидите море. Выбирайте, волки. Петля здесь, у козлов, или манор на родине.

Мы молчали. Выбора у нас не было, и граф это прекрасно знал. Хауэлл медленно опустил голову, признавая поражение.

— Мы удержим хвост, милорд, — негромко сказал он. — Но лук Томаса Бристоля перейдет к Синице. Нам понадобится каждая стрела, если генуэзцы полезут в чащу.

Хейстингс удовлетворенно кивнул и повернулся к столу, теряя к нам всякий интерес.

— Забирайте свои гроши у казначея и проваливайте. И помни, Синица: твоя голова стоит ровно столько, сколько весит пергамент за твоей пазухой. Не потеряй ее по дороге.

Мы вышли из шатра в сырую ночную мглу. Воздух после тепла жаровни показался ледяным, пахнущим близкой смертью. Теперь, вспоминая этот разговор под сводами казематов Кале, я понимаю, что лорд Хейстингс с самого начала знал: никто из нас не должен был дожить до погрузки на корабли. Мы были просто живым щитом, который должен был принять на себя всю ярость барона де Эмберкура, пока сам граф спокойно пьет вино за стенами Цитадели. И охота, о которой предупреждал старый меняла, началась задолго до того, как мы увидели первые корабельные мачты в порту.

Глава 11. Псы барона

Охота за стенами Кале мало напоминала те благородные рыцарские турниры, о которых распевали бродячие менестрели в тавернах Глостера. Это была скрытная, вязкая и на редкость подлая война в камышах, где люди часами лежали лицом в солоноватой прибрежной жиже, боясь пошевелить пальцем, чтобы не выдать себя хрустом сухого тростника.

Нижний город Кале окружали бесконечные солончаки — заболоченные низины, которые во время прилива затапливало морской водой по самый пояс, а во время отлива превращало в серое, липкое месиво, покрытое гниющими водорослями. Именно здесь, на дальних подступах к крепостному рву, лорд Хейстингс и выставил наш десяток в охранение. Граф держал свое слово: мы были идеальной приманкой, живым щитом, который бургундские псы де Эмберкура должны были грызть первыми.

— Не шевелись, Синица, — Оуэн лежал шагах в трех слева от меня, укрывшись кучей прелой морской травы. Его гигантский семифутовый тис был расчехлен, но тетива лежала в грязи — Оуэн обмотал ее куском засаленной ветоши, чтобы уберечь от морской соли. — На том берегу, у старой рыбацкой хижины, камыш качнулся против ветра. Трое. Шли пешком, коней оставили в дюнах.

Я осторожно приподнял голову, вглядываясь сквозь густую пелену тумана. Лук Томаса Бристоля, ставший теперь моим, лежал на сухом обрубке бревна. Пальцы в кожаной трехпалой перчатке онемели от холода, и мне приходилось постоянно сжимать и разжимать кулак, чтобы правая рука не превратилась в кусок мертвого мяса. На внутренней стороне рукояти я кожей ладони чувствовал вырезанные буквы: «Томас Бристоль. 1462». Этот мертвец все еще стоял за моим плечом, напоминая о цене каждого выстрела.

Камыш на той стороне протоки действительно шевелился. Медленно, расчетливо, как двигается крупный хищник перед прыжком. Барон де Эмберкур не стал бросать на солончаки свою тяжелую конницу — он пустил в камыши генуэзских арбалетчиков и швейцарских наемников, парней, которые выросли в альпийских лесах и знали толк в выслеживании дичи. Они искали «валлийского стрелка с ножом-пугио». За мою голову барон пообещал тысячу золотых флоринов, и портовые нищие в Кале уже шептались, что генуэзцы не уйдут назад к Сомме, пока не заберут этот выкуп.

— Ждем, когда выйдут на прогал, — прошипел сзади Хауэлл. Наш бывший десятник теперь сидел в глубокой яме, заваленной старыми корзинами из-под рыбы, карауля тропинку к Нижнему городу с коротким фальшионом в руке. Лук он отдал Оуэну — после ночи у тернового гребня его пальцы так сильно сводило судорогой, что он не мог натянуть тетиву даже наполовину. — Навесом по кустам работать бесполезно, ветки съедят всю силу срезня. Бейте прямо, под срез куртки.

Туман на мгновение разошелся, подгоняемый резким порывом ветра со стороны пролива, и я увидел их.

Их было четверо. Швейцарцы. На них не было блестящей миланской стали — только темные, промасленные бригантины, подбитые железными пластинами, и грязные суконные капюшоны, нависающие над самыми глазами. В руках передовой нес тяжелый короткий арбалет с кованым стальным луком. Такой не взвести руками, только специальным поясным крюком или воротом; тяжелый арбалетный бельт, выпущенный из этой машины с тридцати ярдов, дробит коленную чашечку или разбивает ребра под любым, самым толстым акетоном. Они шли ровно, цепочкой, наступая след в след и высоко поднимая ноги в тяжелых сабатонах, чтобы не завязнуть в иле.

— Мой — тот, что слева, с воротом, — одними губами выдохнул Оуэн.

Я медленно поднял лук Тома, упираясь левым коленом в скользкую глину. Тис согнулся со знакомым, злым стоном протеста. Трехфутовая стрела с граненым бодкином легла на сукно. Мысли на мгновение замерли, блуждая вокруг одной простой вещи: если сейчас промахнусь, генуэзский бельт разнесет мне череп раньше, чем я успею наложить вторую стрелу. Арбалетчики стреляют редко, но бьют без промаха.

Тваннг!

Лук Оуэна распрямился первым. Короткий, сухой щелчок тиса разорвал звенящую тишину солончаков. Передовой швейцарец, который как раз наклонился, чтобы осмотреть примятый камыш, вдруг странно дернулся, его арбалет вывалился из рук прямо в жижу, а сам он тяжело повалился боком вперед. Семифутовый тисовый срезень вошел ему точно под подбородок, пробив горло и выйдя через затылок.

— Залп! — рявкнул Хауэлл.

Я отпустил тетиву. Лук Томаса отозвался резкой, вибрирующей отдачей в плечо. Моя стрела ушла чуть ниже, чем я целился в тумане — она попала второму наемнику прямо в бедро, пониже края бригантины. Раздался мерзкий, отчетливый хруст ломающейся кости. Швейцарец истошно, по-звериному закричал, падая на колени и хватаясь руками за древко, торчащее из ноги. Третий и четвертый наемники мгновенно сыпанули в стороны, исчезая в густых зарослях тростника, и солончаки снова замерли. Только раненый продолжал панически, захлебываясь болотной водой, выть в тридцати ярдах от нас.

— Уходим! — Хауэлл рывком поднялся из своей ямы, хватая меня за ремень колета. — Живее, парни! Этот визг сейчас поднимет весь их лагерь у дюн! Назад, к мосту!

Мы бежали через камыши, не разбирая дороги, утопая в серой болотной каше по самые колени. За спиной, где-то далеко в тумане, сухо и часто застучали арбалетные выстрелы — бельты с глухим шуршанием срезали верхушки тростника над нашими головами, но целиться в этой молочной пелене генуэзцы не могли.

Мы выскочили к полуразрушенному деревянному мосту через крепостной ров Нижнего города, когда сумерки окончательно сменились сизой портовой ночью. Гвардейцы гарнизона на стенах даже не повернули голов в нашу сторону — для них мы были просто кучкой грязных валлийских оборванцев, вернувшихся с болот.

Я прислонился спиной к скользким бревнам мостовой опоры, пытаясь восстановить дыхание. Правая рука мелко дрожала от усталости, а пергамент Филиппа Доброго за пазухой снова стал холодным и жестким, словно напоминая: Эмберкур не оставит нас в покое. Швейцарцы на болотах были лишь первой волной. Барон знал, что его золото и его честь находятся здесь, за этими стенами, и портовая охота только начиналась.

Глава 12. Нож в тумане

Осада Нижнего города, которой так боялись маршалы гарнизона, не пришла с грохотом штурмовых лестниц и ревом бомбард. Она приползла тихо, вместе с первыми ноябрьскими заморозками, которые сковали прибрежную грязь тонкой, ломкой коркой льда. Бургундцы перекрыли старый тракт в трех милях от Кале, заперев нас в Нижнем городе, как крыс в дырявом бочонке. Корабли из Бристоля не могли войти в гавань из-за непрекращающихся штормов, и лагерь Хейстингса окончательно погрузился в тупое, голодное оцепенение.

Голод на войне наступает незаметно. Сначала из котлов исчезает мясо, сменяясь жидким варевом из прелой чечевицы и гнилой репы, от которой у копейщиков Корнуэлла сводило животы еще сильнее. Затем обозники перебили последних тощих мулов. Когда закончились и они, в ход пошло все, что можно было разжевать: солдаты срезали подошвы со старых башмаков, часами варили кожаные ремни от павиз в пресной воде, надеясь выварить из них хоть каплю жира, и охотились на жирных портовых крыс, чье мясо воняло тухлой рыбой и дегтем.

Я сидел на корточках в тупике под полуразрушенным настилом деревянного моста через крепостной ров. Лук Тома лежал на моих коленях, обмотанный куском старого шерстяного одеяла. Тис высох, древесина стала звонкой, как кость, но плечи ныли так, словно я всю прошлую ночь таскал на себе лафетные бревна. Правая рука, рука стрелка, едва двигалась — пальцы затекли от холода, кожа на суставах потрескалась до крови от соленого ветра с пролива.

Мысли бродили по кругу, тяжелые и вязкие, возвращаясь к одному и тому же — к Хейстингсу, который заперся в теплом замке Цитадели, к капитану Типтофту и к проклятому пергаменту за пазухой. Векселя Филиппа Доброго натерли мне грудь до крови, бумага пропиталась моим собственным потом и болотной гарью, но избавиться от них теперь было невозможно. Ломбардец оказался прав: эти бумаги были ордером на смерть. И тот, кто послал курьера на дорогу, уже начал протягивать свои руки к моему горлу.

— Синица, — голос Хауэлла раздался сверху, из темноты над настилом. Наш бывший десятник спустился по скользким бревнам опоры, придерживая рукой ножны фальшиона, чтобы они не звенели о кованые скобы. — Спишь?

— Какой тут сон, Хауэлл, — глухо ответил я, не поднимая головы. — В животе пусто, как в пустом колчане. Том снился. Говорил, что река под Глостером теплая, и эль там не разбавляют водой.

— Покойники всегда говорят правильные вещи, — Хауэлл сел рядом на гнилое бревно, поджав ноги. Его лицо в сизых сумерках казалось бледной маской. — Оуэн ушел к докам, пытается выменять у матросов кусок соленой свинины на пару железных срезней. Капитан Типтофт сегодня днем долго разговаривал с сержантом копейщиков Корнуэлла. Спрашивал, кто из нашего десятка остался в живых после засады у брода. Он знает, Синица. Старый лис догадался, что кисет у тебя. И он не станет ждать, пока мы доберемся до Бристоля.

Я медленно запустил руку под колет, нащупав твердый прямоугольник пергамента.

— Граф обещал манор в Уэльсе, Хауэлл. Обещал золото, от которого не чернеют пальцы.

Хауэлл криво, горько усмехнулся в темноту.

— Граф обещал это живым, Синица. А мертвым манор не нужен. Мертвым хватает шести футов пикардийской грязи у реки. Если бумаги окажутся у Типтофта до погрузки на корабли, граф сэкономит кучу золота. Будь осторожен ночью. В тумане у рва легко поскользнуться и поймать нож под ребро от случайного мародера.

Он поднялся и ушел, растворившись в молочной, густой пелене, которая с приливом поползла из гавани, заливая Нижний город липкой, ледяной сыростью.

Стычка случилась за два часа до рассвета, когда туман стал настолько плотным, что факел на угловой башне Цитадели полностью погас, оставив нас в первобытной, слепой темноте. Я дежурил у дальнего конца моста, привалившись плечом к гнилым перилам. Лук Тома стоял рядом, прислоненный к бревну. Тетива была натянута, но пальцы замерзли настолько, что я сомневался, смогу ли спустить ее вовремя.

Шорох пришел справа, со стороны заброшенных рыбных складов. Это был не шаг солдата в тяжелых сабатонах — так крадется портовый вор, мягко переступая босыми или обмотанными тряпьем ногами по скользкой, замерзшей грязи.

Я не успел даже потянуться к луку. Из тумана вынырнули двое. Длинные, приземистые тени. Один рывком бросился мне в ноги, сбивая с деревянного настила прямо в липкую, пахнущую тухлой рыбой жижу крепостного рва. Второй навалился сверху, тяжелый, пахнущий кислым потом и чесночным варевом копейщиков Корнуэлла.

Железные пальцы вцепились мне в горло, перекрывая воздух. Перед глазами мгновенно поплыли красные круги, в ушах зашумело, как во время ночной переправы через реку.

— Где кисет, уэльская крыса? — прошипел над самым ухом чужой, хриплый голос. — Отдавай пергамент, или я выпущу твои кишки в этот ров!

Схватки в грязи не похожи на благородные поединки. Здесь нет места правилам или чести — только первобытное желание выжить любой ценой. Ноги скользили по тухлой рыбе и склизким бревнам, мокрая одежда весила пуд, мешая повернуться. Я дернулся всем телом, пытаясь сбросить нападавшего, но второй крепко держал меня за лодыжки, вдавливая сапоги в ил.

Правая рука, рука стрелка, чудом оказалась свободной. Я не стал искать свой длинный нож-пугио — рукоять застряла под ремнями павизы. Вместо этого я просто ткнул двумя пальцами прямо в смотровую щель сознания нападавшего — в его левый глаз, чувствуя под ногтями мягкое, склизкое сопротивление и слыша его дикий, захлебывающийся крик.

Хватка на моем горле мгновенно ослабла. Копейщик схватился руками за лицо, катаясь по грязи и воя от невыносимой боли. Второй, что держал меня за ноги, выругался по-английски и потянулся к поясу, выхватывая короткий пехотный тесак. В тусклом свете утреннего неба, который едва пробивался сквозь туман, блеснула сталь.

Фьють!

Короткий, свистящий звук разорвал пелену тумана над рвом. Копейщик с тесаком вдруг странно замер, его рука с оружием так и осталась поднятой над моей головой. Он глубоко, судорожно вздохнул, изо рта толчком пошла густая темная кровь, и он тяжело рухнул лицом прямо мне на грудь, придавив всем своим весом. Из его лопатки торчало знакомое, широкое оперение валлийской стрелы.

Из белой мглы у моста медленно вышел Хауэлл. В руках он держал мой лук Томаса Бристоля. Древко все еще мелко вибрировало после выстрела в упор.

— Я же говорил тебе, Синица, — Хауэлл подошел ближе, брезгливо пнув носком сапога катающегося в грязи раненого копейщика. — В тумане у рва легко поскользнуться. Эти двое из третьей роты Корнуэлла. Парни сержанта, который вчера терся у палатки Типтофта.

Я поднялся, тяжело отплевываясь от болотной жижи, и скинул с себя мертвое тело. Рубаха на груди была мокрой от чужой крови, но пергамент Филиппа Доброго остался цел — жесткий прямоугольник печати продолжал холодить кожу.

Хауэлл протянул мне лук, и его взгляд в утреннем тумане стал свинцовым, как море за доками.

— Теперь ты понимаешь, Синица? Капитан не оставит нас в живых. Ты должен отдать эти бумаги Хейстингсу. Или барону де Эмберкуру на болотах. Иначе наш десяток не доживет до погрузки на корабли. Хвост приманки уже начинает гнить с головы.

Я взял тис за теплое цевье, чувствуя, как правая рука снова обретает силу. Мы приняли вызов графа, но правила этой игры изменились. Чтобы выжить в этой голодной ловушке, мне нужно было использовать пергамент барона не как выкуп за свободу, а как оружие против самого лорда Хейстингса.

Глава 13. Королевский выкуп

Добиться личной аудиенции у графа Хейстингса простому лучнику — все равно что попытаться дотянуться рукой до луны. Обычного стрелка гвардейцы у ворот Цитадели просто забили бы древками алебард до полусмерти и выбросили обратно в портовую грязь Нижнего города. Но у меня была серебряная иконка Святого Георгия и капеллан, тот самый бледный монах со следами цинги на деснах, который читал мессу у брода. За два обрезных гроша и обещание отдать ему латунную пряжку с пояса генуэзца, если я выберусь из замка живым, святой отец согласился передать секретарю графа одну-единственную фразу: «Уэльсец принес орден Золотого Льва».

В Цитадель меня вели под конвоем из четырех латников. Мы поднимались по каменным маршам винтовой лестницы, и каждый мой шаг оставлял на чистых плитах грязный, жирный след от болотной жижи крепостного рва. С моего рваного колета все еще капала чужая кровь — память о ночной потасовке у моста, а от рубахи несло тухлой рыбой и дегтем так густо, что стражники брезгливо воротили носы.

Шатер графа — вернее, его роскошные личные покои в главной башне — встретил меня оглушительным, издевательским контрастом. Здесь, на самом верху, куда не долетал смрад дизентерийных казематов Нижнего города, воздух был сухим и сладким. Он пах жареным овечьим боком, розмарином, воском и дорогим фландрским элем. Пол был устлан толстыми шерстяными коврами, по которым лениво бродила огромная борзая собака в шелковом ошейнике, а у широкого камина, в котором весело трещали буковые дрова, стояла большая железная жаровня, наливая комнату сытым, ленивым теплом.

Лорд Хейстингс сидел в резном кресле у окна, кутаясь в роскошный меховой плащ из куньих шкурок. Перед ним на столе стояло серебряное блюдо с остатками пирога и кубок из венецианского стекла, в котором тускло поблескивало густое, темное вино. Капитан Джон Типтофт стоял чуть в стороне, у каминной полки, лениво поправляя перчатку на левой руке. При моем появлении его пальцы на рукояти фальшиона едва заметно напряглись, а в серых глазах промелькнуло холодное, разочарованное бешенство. Его ночные псы не вернулись из тумана, и старый лис уже понял, чья это работа.

— Ты живуч, Синица, — негромко произнес Хейстингс, не поворачивая головы в мою сторону. Он смотрел в окно, туда, где за пеленой тумана угадывались мачты блокированного порта. — Мой капитан доложил, что ночью на мосту была стычка. Двое копейщиков Корнуэлла решили свести с тобой старые счеты из-за украденной поклажи. Какая нелепая смерть для хороших солдат.

— Копейщики искали не поклажу, милорд, — я сделал шаг вперед, и борзая графа брезгливо зарычала, уходя к камину от моего смрада. — Они искали замшевый кисет. И послал их человек, который стоит за вашим плечом. Капитан Типтофт очень не хотел, чтобы эти бумаги попали к вам в руки до того, как флот отплывет в Бристоль.

Типтофт сделал резкий шаг вперед, его лицо исказилось.

— Молчать, уэльская мразь! Граф, позвольте мне вздернуть этого мародера прямо на крепостной стене! Он оклеветал рыцаря короны, чтобы спасти свою шкуру!

— Сядь, Джон, — лениво, но непреклонно обронил Хейстингс, и капитан замер, так и не вытащив сталь из ножен. Граф наконец повернулся ко мне, и его ледяные зрачки впились в мое лицо с тяжелой, давящей силой. — Ты смел, стрелок. Или просто глуп. Ты пришел сюда без своего длинного лука, под конвоем моих латников. Достаточно одного моего слова, и плотники внизу за полчаса сколотят для тебя персональные козлы. Где пергамент Филиппа Доброго?

Я медленно, не торопясь, запустил руку за пазуху грязного колета. Пальцы, покрытые черным налетом от обрезного серебра, нащупали твердый прямоугольник. Я вытащил его и положил прямо на край фландрского сукна, рядом с серебряным блюдом графа. Пергамент был измятым, потемневшим от болотной сырости и моего пота, но большая ребристая печать с золотым львом, разрывающим двойную цепь, осталась невредимой.

Хейстингс поднялся. Его меховой плащ тяжело скользнул по ковру. Он подошел к столу, бережно, словно это была святыня, взял пергамент в руки и поднес к свету лампы. По мере того, как его глаза скользили по строчкам, написанным дорогим розовым маслом, лицо графа менялось. Ленивое безразличие аристократа исчезло, сменившись жестким, голодным азартом хищника, который наконец нащупал горло своей жертвы.

— Векселя на имя де Монфора... — пробормотал Хейстингс, и его голос едва заметно дрогнул. — Тайный ордер на выплату пяти тысяч золотых флоринов французским мятежникам. Личная подпись Филиппа. Эдуард... Король Эдуард отдаст за эти бумаги половину казны Кале. Это измена, Джон. Измена, которая ставит Бургундию на колени перед английской короной.

Граф медленно повернулся ко мне, бережно пряча пергамент в потайной карман своего роскошного плаща.

— Ты выполнил свою часть контракта, Синица. Ты донес приманку до стен Кале. Теперь скажи мне, почему я не должен повесить тебя прямо сейчас за убийство имперского курьера и мародерство на королевской дороге? Свидетелей твоего визита нет, капеллан умеет молчать за пару грошей, а капитан Типтофт с радостью подпишет приказ о твоей казни.

Я посмотрел прямо в его холодные глаза, чувствуя, как внутри закипает та самая волчья злоба, которая держала наш десяток ночью у тернового гребня.

— Потому что на болотах за стенами Нижнего города стоит барон де Эмберкур, милорд. И его швейцарцы вчера днем поняли, что валлийские лучники все еще умеют держать тетиву сухой. Если я не вернусь к мосту через час, Оуэн и Хауэлл уйдут в камыши. Они знают, что бумаги у вас. И они знают, сколько золота Филипп Добрый готов заплатить за то, чтобы эти векселя никогда не доехали до Лондона. Валлийский корпус не станет стрелять по генуэзцам, когда те полезут на стены Кале. Мы просто пропустим их в Нижний город. Выбирайте, граф. Жизнь одного Синицы и его десятка против провала всей вашей кампании во Франции.

В комнате снова повисла тяжелая, звенящая тишина. Было слышно, как трещат буковые угли в камине и как тяжело, прерывисто дышит капитан Типтофт у меня за спиной. Хейстингс долго смотрел на меня, взвешивая на невидимых весах золото короны и жизни шести грязных простолюдинов.

Наконец он извлек из поясного мешка тяжелый кожаный кошель, который глухо и сыто звякнул настоящим, тяжелым золотом. Швырнул его на стол перед собой.

— Здесь тридцать золотых ноблей, Синица. Настоящих, бристольской чеканки, без обрезки краев. Это выкуп за твой пергамент. Вы получите свой билет на корабль «Святой Марк», который отплывает завтра на рассвете. Весь твой десяток. Хауэлл, великан и остальные ваши волки. Но вы войдете на палубу в качестве моей личной гвардии арьергарда. Если бургундские псы полезут на причал во время погрузки — вы примете на себя их последний удар.

Граф наклонился ко мне, и его дыхание, пахнущее дорогим вином, коснулось моего лица.

— Забирай золото и проваливай к своим крысам в казематы. И молись, уэльсец, чтобы завтра на море не было шторма. Потому что если «Святой Марк» останется в гавани еще на одну ночь, капитан Типтофт найдет способ вернуть эти нобли назад в мою казну. Вместе с твоей головой.

Я молча подхватил тяжелый кошель со стола. Золото приятно оттянуло руку, заглушая тупую боль в плечах от тяжелого тиса Томаса Бристоля. Торг был окончен. Мы вырвали свои жизни из лап графа, но цена этого спасения все еще оставалась открытой. Война во Франции заканчивалась, но ее последний, самый кровавый аккорд ждал нас завтра утром на портовых причалах горящего Кале.

Эпилог. Сладкий запах эля

Рассвет над Ла-Маншем занимался неохотно, пробиваясь сквозь серую хмурь туч блеклыми полосами цвета разбавленного молока. Портовая гавань Кале кишела людьми, как потревоженный муравейник. Сотни пехотинцев, раненые копейщики Корнуэлла, маркитанты и обозники сгрудились у деревянных причалов, толкаясь и проклиная морскую сырость. Корабли лорда Хейстингса стояли на рейде, покачиваясь на крутой, пенистой волне. Наш транспорт — пузатый, пахнущий старым дегтем и тухлой соленой рыбой когг «Святой Марк» — уткнулся носом прямо в мокрые бревна пирса, раскачиваясь со скрипом, от которого зубы сводило тупой болью.

Мы стояли у самого начала сходней. Лорд Хейстингс не обманул — наш десяток впустили на причал первыми, но за это нам пришлось занять место в оцеплении. Мы стояли спиной к морю, выставив вперед щиты-павизы, преграждая дорогу обезумевшей от голода и страха толпе ополченцев Корнуэлла. Парни, с которыми мы три дня назад делили хлеб у подножия холма, теперь смотрели на нас с волчьей, голодной ненавистью. Но у нас в руках были луки, а в кошелях — золото графа, и этот рубеж мы бы удержали даже против самого дьявола.

— Живее, Синица, не стой на проходе! — Оуэн толкнул меня плечом в спину, увлекая за собой по скользким, покрытым ледяной коркой доскам сходней.

Я шагнул на палубу, и когг мгновенно качнулся под моими ногами, заставив ухватиться рукой за мокрый вантовый канат. Лук Томаса Бристоля, висевший за спиной, больно врезал по ребрам, но я лишь крепче сжал зубы. На внутренней стороне рукояти, прямо под моими пальцами, все еще угадывались вырезанные буквы: «Томас Бристоль. Франция, 1462». Этот тис теперь принадлежал мне, как и тридцать золотых ноблей в кожаном мешке, который плотно прилегал к бедру под грязным колетом. Карманы убитых и страх аристократов — это единственное честное право, которое оставалось у валлийского лучника на этой войне.

Хауэлл поднялся на борт последним. Он не оглядывался на берег, где у ворот Цитадели все еще маячили серые фигуры гвардейцев Типтофта. Наш капитан так и не рискнул подойти к нам на причале — Хейстингс умел держать своих псов на короткой цепи, пока бумаги были у него за пазухой.

Матросы с криками обрубили тяжелые причальные канаты. «Святой Марк» тяжело, со стоном деревянного корпуса оторвался от причала, ловя дырявыми парусами резкий, соленый ветер с пролива. Белая пена закипела за кормой, и серые стены Кале начали медленно, дюйм за дюймом, растворяться в утренней молочной мгле. Столетняя война во Франции для нашего десятка была окончена. Мы уносили свои жизни туда, откуда пришли — назад, к зеленым холмам Уэльса, где земля не пахла пороховой гарью и трупным смрадом дизентерийных казематов.

— Эй, Синица! — Оуэн окликнул меня из-под навеса полубака. В руках он держал тяжелый деревянный бочонок, окованный медными обручами — тот самый, что мы купили у портовых интендантов на графское золото перед самой погрузкой. — Брось смотреть на эту лягушачью землю. Иди сюда.

Хауэлл уже сидел на перевернутом корыте, вытирая лезвие своего фальшиона засаленной ветошью. Оуэн с размаху ударил обухом топора по деревянной пробке бочонка. Настоящий, густой фландрский эль брызнул на грязные доски палубы, и в воздухе мгновенно разлился густой, сладкий аромат дрожжей, солода и старого хмеля. Этот запах не имел ничего общего с кислым портовым вином или илистой водой ночной переправы. Это был запах дома. Запах выживания.

Я принял из рук Оуэна оловянную кружку, до краев наполненную темной, плотной пеной. Сделал первый, огромный глоток. Горькое, густое сусло обожгло пересохшее горло, проливаясь внутрь спасительным, сытым теплом. Правая рука, рука стрелка, которая всю неделю вибрировала от натяжения стофунтового тиса, наконец-то перестала дрожать.

Я повернулся к борту, глядя сквозь пелену тумана на уходящий французский берег. Там, у самой кромки дюн, сквозь серую хмурь утра тускло блеснули латы бургундского разъезда. Белоснежный плащ барона де Эмберкура на мгновение мелькнул среди сухого камыша и тут же исчез в набегающей волне тумана. Старый волк опоздал. Его дичь сожрала другого хищника и уходила за море, унося с собой и его золото, и его тайны.

Я сделал еще один глоток горького эля, чувствуя, как тяжесть серебра в поясе и имя Томаса на луке окончательно примиряют меня с этой продажной пикардийской землей. Война — дело долгое. Но мы возвращались домой.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге