Сказки Бугролесья. Волна и Прутик.
Часть 1 - ФЁДОР ЛИХОХОД
Глава 1
Стояло позднее утро. Солнышко давно уже выкатилось из-за Тёплых Бугров и теперь висело высоко над Великим Мхом. За эти несколько часов деревянный тёс крыши успел хорошенько прогреться, и лежать на нём было тепло и уютно, как коту Жмыху зимой на печи. И так же, как Жмыха, клонило в сон.
Фёдор нехотя повозился, переложил голову на другую руку. Дивья[1] ему тут на пологой крыше под ласковыми лучами нежиться. Да вот что люди скажут?..
Дом деда Телемоныча притулился на самом краю деревни — выше других по течению и чуть спрятавшись за поворот Жур-реки, на невысоком, поросшем рябиной и берёзой пригорке. Почти на отшибе.
И всё-таки увидеть здесь Фёдора могли. Нехорошо если начнутся шутливые пересуды, что он бока на крыше пролёживает. Да в такую пору. Но старая коза Вострая была спозаранку накормлена и привязана в огороде за домом, а Жмых усвистал куда-то ещё вчера и до сих пор не показывал носа.
Фёдор вздохнул. Если честно, ему стоило пойти к тётке Прасковье, помочь по хозяйству справляться: у тётушки хлопот невпроворот, скоро сеять начнут. Только идти никаких сил не было. Не мог Фёдор ничего делать, пока дед Телемоныч не вернётся! Даже спать ночью как следует не мог. А когда старик появится?
Со всей округи слетались к Фёдору на крышу разноголосые весёлые звуки: свистели-переговаривались птахи; глухо, по причине разлива, бурлили за поворотом реки Звонкие Перекаты; где-то оттягивали молотками и точили лемеха; где-то, деловито и несильно постукивая, чинили телегу; хлопали палками вытащенные на просушку под молодое весеннее солнышко перины, подушки и одеяла. С другого конца деревни, от кузницы, певуче звенели на наковальне будущие подковы…
Весна в этот год запозднилась, но бурно и быстро навёрстывала упущенное.
Снег сошёл за несколько дней и практически весь. Тёплые Бугры уже по-летнему просохли, зазеленели травкой и молодым мхом. Лишь на Тёмных Буграх, в низинах, ещё лежал снег.
Тронулся по оттаявшим корням, гулко запел в берёзовых стволах сок. Солнечной сыпью мать-и-мачехи покрылись пригорки.
Жур вздулась, потемнела и разом вынесла лёд. Затем разлилась впятеро от своей обычной ширины и подтопила ближайшие к реке бани. Пришлось мужикам искать старые вожжи и вязать бани к накрепко вбитым кольям — не ровён час, уплывут.
Огромный Великий Мох, как губка, впитывая всё, что струилось и текло в его сторону, посерел, потом пожелтел, растапливая последний снег, набух — надулся, словно великанская жаба, и стал совершенно непроходим. Так же непроходима и опасна стала дорога до города.
А от уездного городка до Клешемы дорога тянется вёрст шестьдесят. Точно никто не мерил, да и промерить при всём желании было бы трудно: петляет дорога страшно, а местами имеет свойство менять своё русло — один год справа этот пригорок обойдет, другой — слева. То вздумает сократить себя через болотный мыс, а то и по боровинке, в обход, лишнюю версту накрутит. Лишь к гатям через топкие хляби выходит она неизменно и строго: тут баловать себе дороже — ни одна телега канула с концами в мутной жиже вместе со всем скарбом.
И тянется эта дорога на пять шестых своей протяжённости местами тёмными и сырыми. Чернолесье дремучее — еловник, ивняк да мелкорослый осинник. Те ещё пейзажи. Поэтому до самой Клешемы не встретишь осёдлого жилья: лишь изредка, возле небольших болотных озёр или лесных ручьёв ютятся невзрачные избушки — то ли охотничьи, то ли путникам уставшим отдых и временный кров.
Но зимой у нас — любая дорога вдвое короче: стянет, скрепит Мороз Иваныч болота, укатают лихие почтовые сани путь скорый и нетрудный. А вот весной и осенью добраться до Клешемы возможности нет никакой.
В общем, ездить в Клешему не любили до чёртиков, если только по нужде большой или долгу службы. Изматывал глухой таёжный тракт и людей, и лошадей. А пешком — далеко: не попрёшь на себе в эдакую даль ни груз, ни товар. Да и двумя днями в один конец не всегда обернёшься… Трудная дорога.
Но когда за спиной оставалась большая часть пути, когда, исчерпав весь запас выражений, прилагавшихся к бесчисленным загибам и колдобинам, изнурённый возница уже и не чаял облегчения своим мукам — выползала разбитая колея на сухие беломошные боровины: лес редел и светлел, стройные жёлтые сосны тянулись высоко вверх, весело шумели кронами. Колея превращалась в широкий, плотно укатанный песчаный большак, почти сразу рассыпавшийся множеством рукавов. Так хорошо и удобно было двигаться по этим местам, что отпадала всякая потребность в какой-либо дороге. Вот каждый и выбирал, обрадев от вдруг свалившейся свободы, свой собственный маршрут между золотистых стволов, придерживаясь, правда, общего курса.
А до Клешемы оставалось ещё добрых десять верст. И хотя почти незаметно — путь лежал в гору. Но дышалось в сосновом бору легко и свободно, гулким эхом катилось бряканье и скрип телег, подъём был отлогий, а справа и слева, за кронами деревьев, медленно вырастали в синей дымке далёкие угоры, такие же сосновые и беломошные — это начиналось Бугролесье.
Ещё через час неспешного хода местность несколько менялась. Множество дорог и дорожек снова стекались в одну, далёкие угоры прятались за поднявшимися с обеих сторон обрывистыми песчаными склонами, по верхней кромке которых бурно росла брусника, а над ней, по-прежнему, шумел сосняк. Дорога, зажатая склонами, всё круче забирала вверх, пока, неожиданно, почти вдруг, они не разбегались в стороны покатыми гребнями, и путнику открывалась широченная даль.
От распахнувшегося простора невольно перехватывало дыхание: вокруг нависало близкое, бездонно-безбрежное небо, а под ним от края и до края горизонта, насколько хватало глаз, раскидывалось сине-зелёное полотно тайги.
Называлось это место Седло.
От Седла дорога ныряла вниз и, постепенно теряясь из виду, полого и неспешно разматывалась светло-жёлтой лентой среди зелени сосновых крон.
Вдали, вёрст через пять к югу, лесной ковёр редел и переходил в болото: бескрайнее, сухое и светлое, богатое морошкой и клюквой, тут и там изрезанное перелесками, в которых вольготно рос черничник. Называлось оно Великий Мох. Было это болото приветливым, плодородным и каким-то домашним. Говорили, правда, что где-то далеко в глубине Великого Мха есть топкие и опасные места. Но зыбких трясин тех — наперечёт, и таились они Бог весть где. Тянулся Великий Мох на многие вёрсты вдаль и вправо, к западу.
Левее Великого Мха величественными плавными волнами застыли Тёплые Бугры: звонкая сосновая тайга сине-зелёными сопками простиралась на восток, ускользая в неведомые дали, таяла на границе окоёма в трепетном сизом мареве.
Правее лежали Бугры Тёмные. Были они ниже и влажнее Тёплых: сосновый лес здесь перемешивался с еловым, становился гуще, извилисто текли неширокие реки, и блестели голубыми глазами таёжные озёра. А далеко на западе обрывались Тёмные Бугры крутым склоном в Серое Море.
По Седлу, и дальше — по Тёплым Буграм — проходил водораздел.
Множество родников и ручьёв журчало в дымчатой глубине Тёплых Бугров. Серебряными нитями вились они в сторону Великого Мха и неблизкого моря, переплетались, крепли и превращались в Жур-реку. В верхах быстротечная и мелкая ниже по течению Жур постепенно набирала силу: спокойно и глубоко несла прозрачную воду, грозно шумела на каменистых перекатах, привольно раскинувшись в устье, впадала в Море.
С версту от Седла по сторонам от дороги начинают попадаться покосы, чаще мелькают берёзы и заросли кустарника, а в тишине, прислушавшись, можно уловить, как где-то негромко и размеренно речёт-воркочет Жур.
До Клешемы — рукой подать.
Ещё через версту дорога прерывает свой пологий спуск к югу, выравнивается и, повернув влево, идёт дальше среди заметно поредевших сосен на восток. Вскоре лес расступается окончательно, и перед путником широко раскидываются холмистые поля — когда-то отвоёванные у тайги топорами и огнём просторы. Испокон растили на них рожь и лён, ячмень и овёс, огораживали заколами выпасы для скота.
Отсюда уже хорошо видны деревянные Клешемские церкви. По древнему обычаю было их две: многоярусная и многоглавая, увенчанная одной большой и четырьмя малыми луковками, окольцованная высокой крытой галереей с широким двухвсходным крыльцом — тёплая Зимняя Церковь; а рядом — высоченная шатровая — Летняя. Тут же возвышалась отдельно стоявшая шатровая Колокольня. Располагалась вся эта величественная красота на высоком голом холме — Светлой Горке, за которой темнел склон леса. И хотя высота и размеры церквей, когда подойдёшь к ним вплотную, поражали и вызывали неподдельное уважение к зодчим, отсюда, издалека, они казались лёгкими, тонкими, всеми линиями своих куполов устремлёнными в небеса.
Жур-река огибала Светлую Горку с восточной стороны, бурлила по Звонким Перекатам и уже спокойно уходила долгой поймой на запад.
Здесь, на пологом склоне между Светлой Горкой и Жур-рекой, как раз и стояла деревня Клешема.
Фёдор опять пошевелился, приоткрыл левый глаз. Весной славно — комарья нет ещё, лежи себе на солнышке. По коньку крыши к нему прыгал воробей. Важный барин, серьёзный. Хотя и суетливый. Фёдор поднял голову, чуть двинулся вверх по скату, упираясь босыми ступнями в тёс, поудобнее устроил руки на коньке и, опустив на них подбородок, стал смотреть на деревню.
Фёдор на крыше дома (Автор иллюстрации Ян Воронин)
Хорошая деревня Клешема. Ладная, красивая. С крыши дома деда Телемоныча, просматривалась она до самой кузницы.
Тремя рядами вдоль Жур-реки стояли крепкие и большие деревянные дома. Почти все в два этажа: с горницей, летней и зимней избой и обязательной хозяйственной пристройкой с тылу — поветью, на которую со двора ведёт широкий и высокий бревенчатый взвоз. На повети, под одной крышей с домом, и сеновал, и хранилище для различного имущества, а в нижней части — хлев для домашней живности.
Жил народ в Клешеме, положим, и не очень богато, но дружно и строился основательно. Всем миром ставили новый дом молодым, всем миром чинили и поднимали исхудавшее жильё старикам. Благо лес на Тёплых Буграх был дельный, сам так и просился в сруб, а руки у клешемских мужиков — ловкие и спорые: венцы ложились плотно, надёжно. Строить умели — вязали накрепко, да ещё так, что каждый дом непременно чем-то отличался от остальных. Хватало у строителей смекалки и задора дать каждому дому своё лицо, подчеркнуть характер его хозяев.
А потом уже украшали свои жилища кто во что горазд — с любовью и выдумкой. Коньки задорные, наличники резные, крылечки узорчатые, птицы-звери, солнышки красные — чего только не было. У кого-то хитрая трёхслойная резьба — и хозяин с шуткой да прибауткой живёт. У кого-то наоборот, узор строгий и выверенный, как раскинувшиеся вокруг просторы: тут и человек спокойный и чуткий.
Хорошая деревня, как родная.
За три последних года узнал и полюбил Фёдор в Клешеме всё: каждый дом, каждую баню, амбары, риги и повети, мельницу, поля и покосы, Жур-реку, окрестные леса и, конечно, церкви.
И людей местных полюбил Фёдор. Всех.
А вот что было до Клешемы, где и как они жили, пока не оказались здесь — Фёдор не помнил.
Да и не каждый человек сможет отчётливо упомнить более трети своей жизни.
Но у Фёдора Ивановича Ходова, неполных девяти лет отроду, имелись на то и другие невесёлые причины.
[1] - Дивья́ (Арх., Влг. обл., поморск.) — хорошо, приятно, легко, удобно.
Глава 2
Появилась семья Ходовых в Клешеме три года назад. Молодые ещё мать с отцом и трое детей: старший одиннадцатилетний Семён, дочь Дарья девяти лет и Фёдор. Фёдору тогда только-только исполнилось шесть годиков.
Раньше жили Ходовы много южнее, в соседней губернии. Но не заладилось у них житиё-бытиё на прежнем месте. Хотя хозяйство вели исправно, двух коров держали, лошадь, овец. Отец и плотничал, и прочими ремёслами промышлял в межсезонье. В общем, не бедствовали.
Но однажды нашла коса на камень: невзлюбил отца приказчик тамошнего помещика, а за что — сейчас и не узнаешь. Стал этот «добрый» человек на отца приспешников и лизоблюдов своих науськивать. Стал сплетни-небылицы и слухи грязные о Ходовых распускать, перед властями порочить. Хотел челядинец барский сломить Ивана Ходова, хотел, чтобы пришёл Иван к нему в ножки кланяться, милости просить. Однако был отец у Фёдора мужиком скромным, но твёрдым. Голову держал высоко, достоинство человеческое помнил.
Тогда и закончилась у Ходовых спокойная жизнь: покосил кто-то всходы на их уделе, отравили одну из двух бурёнок-кормилиц, а Семёну и Даше местные пострелята совсем проходу давать не стали. Такой уж там народец обитал, жил с оглядкой на богатеев и начальствующих.
Не выдержал отец Фёдора, ударил в сердцах шапкой о землю: «Готовьтесь дети, пожитки собирайте. Поедем отсюдова в Клешему! Там у матери вашей бабка двоюродная живёт».
Дом и скотину продали, увязали немудрёное своё имущество в узлы и отправились на телеге в неблизкий и трудный путь.
Всё это Фёдор знал из рассказов старших. В памяти с тех пор осталось только, что овчина пыльная, высунув из которой свой маленький нос, он наблюдал, как проплывали мимо их телеги однообразные пейзажи, сёла, деревни.
Уехали Ходовы по весне. Промытарились всё показавшееся бесконечным лето. Но, одолев путевые невзгоды, проделав добрую тысячу вёрст, измученные, осунувшиеся, пропитанные дорожной пылью и насквозь пропахшие дымом костров, добрались до Клешемы. Успели-таки до большой распуты и первых морозов.
Оказалось, что бабка двоюродная, Анастасия Фёдоровна, почила той весной, вечная ей память. Однако дети её, внуки и правнуки поживают в Клешеме во здравии и трудах праведных. А разве народ вольный да православный допустит пропадать, пусть и неблизкой, но, всё-таки, родной, кровинушке?!
Вот с этого момента и появлялись в памяти Фёдора проблески, вспыхивали картины и целые куски событий, а начиная с Рождества сверкала память прозрачной, незамутнённой водой…
Когда впервые въезжали в Клешему, уже стемнело, и Фёдор с сестрой Дашкой-дурашкой спали-сопели в телеге, укрытые старым зипуном. За столько дней и ночей пути они сроднились со своей телегой, уютным и единственно безопасным казалось им их место на старой овчине. Они так привыкли засыпать под мерный ход Сивки и скрип расшатавшихся колёс, что казалось — нет в мире лучшей колыбели. А любая остановка служила сигналом: «Проснись, подними голову — скоро Семён разведёт жаркий костёр, мама будет готовить обед, а тебе можно побегать вокруг, или даже сходить с отцом на ближайшее озеро искупаться, поудить рыбу».
Но в этот раз сигнал прозвучал далёким эхом: слишком сырая и зябкая темнота висела за бортом их телеги, за бортом их бесстрашного корабля. Дрёма словно мёдом смазала ресницы, и было в ней так сладко, что раскрыть глаза не оставалось никаких сил. Телега встала. Сквозь сон, краем сознания, Фёдор зацепил неразборчивые голоса родных и ещё чьи-то, незнакомые. Почувствовал, как Даша зашевелилась, высунула голову наружу, но почти сразу нырнула обратно. Голоса удалились, а Фёдор лишь вздохнул, плотнее притянул к животу колени и опять очутился в плену-полоне сладкой дремоты.
Вскоре чужие крепкие руки осторожно, но решительно вытянули его под холодную изморось, закутали, понесли. С той стороны, из промозглой реальности, долетел озабоченный полушёпот: «Эка, малец — умаялся вконец». Однако, глаза никак не хотели открываться — безразличие и тяжёлая усталость навалились на душу, на веки, на всё хрупкое тельце.
И всё же проснуться пришлось. От влажного жара и почти забытого банного духа, аромата распаренных берёзовых листьев, маслянистого запаха можжевельника. Отец тормошил Фёдора за плечо:
— Просыпайся Федька-медведька, мыться-париться. Приехали!
Фёдор разлепил ресницы, осоловело глянул вокруг: какой хороший, всё-таки, нынче сон снится. И только после того, как Семён плеснул ему в лицо холодной воды из ковша, осмысленно и весело заблестели его глаза: «Ур-р-р-а-а-а! Приехали!»
Так долго и с таким наслаждением мылся Фёдор первый и, наверное, последний раз. Ух, как хорош пар, как здорово жжёт липучий берёзовый веник! А какая вода! Самая-самая лучшая, волшебная, святая!
А потом, одетый в чистую рубаху, едва не скрипя отдраенной кожей и снова начиная клевать носом, пил травяной чай с вкуснейшим мёдом. За большим столом в тёплой и просторной горнице было много незнакомых, но уже ставших родными людей…
А вон там и отец… И Семён рядом, счастливый и улыбчивый… И мама с Дашкой…
И покой взял Фёдора в громадные мягкие ладони. И снова привычно покачивает и трясёт, везёт сквозь время и пространство… Но это уже не их телега, а весь этот большой, надёжный дом вместе с мамой, отцом, Семёном и Дашей, со всеми этими незнакомыми, но добрыми людьми плывёт по бескрайним просторам… И уже не трясёт вовсе, а плавно баюкает на волнах неведомого Бугролесья неширокая волшебная река Жур…
Глава 3
От разлива Жур-реки потянуло холодком, а перед глазами Фёдора вместо раздолья Клешемы почему-то оказалась выбеленная дождями, в прожилках волокон доска крыши. Уснул. Хорошо вниз не съехал.
Фёдор сел, протёр глаза, но легче не стало — всё равно клонило в сон. Прошлёпав босыми ногами вдоль конька, Фёдор вышел на площадку возле голубятни. Голубей в Клешеме никто не держал, но к этому сооружению над поветью деда Телемоныча другое название подобрать было сложно. Небольшая будка на крыше. Дверь заперта непонятным макаром, окна наглухо прикрыты ставнями. Зачем она тут? Впрочем, насколько помнят клешемские старики, красовалась она тут всегда. И хотя возраст самого деда Телемоныча корнями терялся во тьме ушедших поколений, дом наверняка был ещё старше. Странным в голубятне казалось и то, что она заперта. В Клешеме замков не водилось вовсе. Запоры имелись — чтоб на ночь запирать избу изнутри. А так, поставят палку или метлу поперёк дверей — хозяев нет. И никто не войдёт.
От голубятни вниз, на крыльцо, протянулись довольно удобные сходни с перилами. Перегнувшись через перила где-то на половине спуска, Фёдор выглянул за угол дома. В огороде коза Вострая, мелко помахивая хвостом, пыталась отыскать редкую ещё травку. Дом у деда Телемоныча был в один этаж: горница, зимняя половина и небольшая поветь. Живности, кроме Вострой да кота Жмыха, старик не держал. Зато на грядках летом помимо положенных морковок-укропов зеленело пахучее разнотравье. Да и в избе повсюду свисали и торчали пучки сухих трав.
Время, между тем, близилось к полудню, и в животе у Фёдора недовольно заворчали голодные волки. Вспомнил оставленную на столе в горнице краюху ржаного хлеба и пол крынки молока в печи. Молоко оказалось ещё тёплым со вчерашнего вечера и не прокисшим. Фёдор забрался на широкую лавку возле окошка и, запивая молоком, принялся жевать хлеб (жёлтую, толстую и чуть подсохшую молочную корку он съел первым делом).
Дед Телемоныч ушёл третьего дня. В общем-то, не велик срок, чтобы начинать всерьёз беспокоиться: случалось старик пропадал в тайге и много дольше. И всё-таки…
В груди у Фёдора ёжиком каталось нетерпение, а кроме нетерпения проклюнулся и начинал оживать прежний упрямый прутик. Фёдор знал, что дня через два этот прутик окрепнет, подрастёт, и тогда, если дед Телемоныч не появится сам, Фёдор достанет свои сыромятные бахилы, спросит у тётки Прасковьи что-нибудь пожевать в дорогу и уйдёт на поиски. И никто не сможет его остановить. И не станет. Но пока прутик в груди едва наметился. И хотелось спать.
Фёдор задумчиво почесал затылок, покосился на большой, потемневший от времени строгий образ в «красном» углу, повернулся и быстро перекрестился: «Спасе Святый, помилуй мя, грешнаго». Вздохнул и полез на печь.
Две последние ночи Фёдор долго не мог заснуть. Ворочался на печи с боку на бок, сопел и возился с постелью, которая будто нарочно становилась жаркой и неудобной. И только под самое утро, когда измятая, сто раз перевёрнутая подушка наконец-то удобно укладывалась под щекой, часа на два проваливался он в душное забытьё.
Зацепили ожидание и тревога, накатывала непрошенными и неотвязными приливами память…
…Первая осень в Клешеме: смесь знакомых и новых запахов; влажный, тревожно дышавший под крылом чёрного ночного ветра, лес; густо пестревшие жёлто-красными пятнами осинника и березняка Тёмные Бугры; сбитые в плотные тяжёлые гроздья крупные бусины алой рябины; первые опавшие листья, лёгкими разноцветными лодочками отправившиеся в неведомое безвозвратное плавание по Жур-реке.
Тихая, пронзительная и неизъяснимая осень лежала окрест. Прозрачным и печальным стал мир, такими же прозрачными, с тихой грустью, сквозившей в глубине глаз, казались люди.
Но осенняя печаль была перемешана с радостью доброго урожая и весёлыми хлопотами по сбору грибов и ягод, с ожиданием близкого уже зимнего отдыха после шумного, пыльного и многодельного лета. Ходовы первый раз видели такое количество лесных ягод и грибов. Двухведёрными корзинами и заплечными кузовами несли жители Клешемы с Великого Мха и ближнего леса дары природы: бруснику, клюкву, грибы. Сушили по амбарам вымолоченную рожь. А бабы начинали трепать лён, чтобы долгой зимой сплести из тонких волокон нити и соткать их в полотна.
Мужики поочерёдно уходили малыми артелями вниз по Жур-реке к большим порогам: там поднималась в верха на осенний нерест краснорыбица сёмга.
После чистых дней бабьего лета зарядили монотонные дожди, затянуло небо серой мешковиной. А на Покров, как и положено, выпал первый снег. Через день он растаял, но земля так уже и не отогрелась: стянуло тонким ледком лужи, застыли раскисшие дороги.
Лето кончилось, а впереди ждала северная зима. Поэтому, посовещавшись, решили, что до весны Ходовы поживут раздельно, по родственникам. После Рождества заготовят и вывезут с Тёплых Бугров лес для ремонта, а по весне наладят один из пустующих домов — какой больше по душе придётся. На ту пору стояли в Клешеме две нежилых избы: престарелые хозяева померли, их дети разлетелись в поисках лучшей доли по городам и весям, а без присмотра и жильцов дома быстро обветшали и покосились крышами.
Отца и Семёна определили к дяде Кириллу Афанасьевичу — у него попросторней, да и сам хозяин дома зимой не сидит, большей частью в тайге на заимках охотничьих обитает. Возьмёт Кирилл Афанасьевич отца в ученики и помощники. А Семён в их отсутствие будет за хозяйством присматривать: у Кирилла Афанасьевича своих детей — шесть душ, да все, почитай, — девки. Единственный и уже взрослый сын Пётр той зимой остался на далёком Морбоне: стеречь и починять промысловое становище.
Конечно, не тягаться Семёну в ловкости и умениях со старшими троюродными сёстрами, но всё едино — мужик в доме.
Маму с Дашей поселили у тётки Лизаветы и дяди Федота Куприяновича. Опять же, подмога хозяевам: ткала тётка Лизавета на продажу льняные полотна. А Фёдора к тётке Прасковье отправили. Кроме старшей Анастасии росли у тётушки Прасковьи дочь Степанида и сын Павлушка, оба почти Фединого возраста. Где два, там и третий не в тягость, да и веселей. А к маме с Дашкой и Семёну хоть каждый день бегай (так и случалось), да и заночевать можно.
Закружилась-покатилась у Ходовых новая жизнь. И хотя поначалу было в ней много труда и неудобств, чаще улыбалась мама, чаще заливалась смехом Дашка-дурашка, весело и задорно блестели глаза у отца. А Фёдор, как в глубокую воду, сразу и с головой, нырнул в новые знакомства и новые, необследованные места, в нехитрые ребячьи заботы и радостные захватывающие игры.
Вспыхнула и погасла, укрытая снегами, осень. Оделось Бугролесье в белую зимнюю шубу. Зима-зимушка. Слышь, как трещит стволами деревьев звёздной студёной ночью сердитый мороз?! И как хорошо, забравшись со Степанидой и Павлушкой на необъятную русскую печь, притаившись и сверкая глазами, слушать дивные сказки тётки Прасковьи. Как хорошо засыпается под тихие грустные песни, что поют тётушка и старшая её дочь Анастасия за пряжей.
А сколько захватывающего восторга мчаться на салазках со Светлой Горки! Как здорово строить снежные стенки и пуляться снежками! А у Фёдора, ко всему, оказался дар стоять на лыжах. Наравне со старшими ребятами лихо скатывался он с крутых склонов, выскакивал на другой берег Жур-реки и, подняв облако снежной пыли, разворачивался. Старшие ребята только добродушно посмеивались: «Ты, Фёдор, неваляшка. И не скажешь, что пришлый: точно наш, клешемский».
И никто не жадничал ни санок, ни лыж. К следующей зиме отец смастерил Ходовым собственные «снежные приспособы», а пока, с радостью и благодарностью, пользовался Фёдор чужим снаряжением…
Помнилось, как перед Рождеством ездили на дровнях с отцом и Кирилл Афанасьевичем на покос — вывозить сено. Как волшебно, по-сказочному открывался зимний лес за каждым новым поворотом. Как, спустя неделю после этого, шумной ватагой во главе с Семёном ходили в сторону Тёмных Бугров за ёлками к Празднику…
Помнил замирание сердца на первой в Клешеме службе в летней ещё церкви. Высоту недостижимую купола, торжественность и необычайные, тёплые и светлые «небеса» — так называлась дивная роспись шатрового потолка…
Отец в ту зиму надолго уходил с Кирилл Афанасьевичем в тайгу: ставили хитрые силки-капканы на куниц и соболей, охотились на дичь. Появляясь на несколько дней в Клешеме, отец вскидывал Фёдора на руки, крепко обнимал: «Здоров, Федька-медведька! Вот тебе лисичка из лесу гостинец прислала», — и доставал самодельный медовый леденец.
Или любил, посадив Фёдора на колени, вести «серьёзный» разговор: «Вот, скажи мне, брат Фёдор Иванович, какой зверь в тайге самый опасный?» Фёдор косился на отца, затем на Кирилла Афанасьевича, который, прицепив к притолоке в зимней избе рыболовную сеть, латал в ней дыры и одновременно грел у жаркой печи побаливающую спину — то и дело мелькала в его крупных ладонях проворная шуйка[1].
— Ну… — Фёдор чуял какой-то подвох, — Медведь?
— Медведь? Да — медведь самый сильный и самый большой. Но потапыч старается с людьми в мире жить, всю зиму в берлоге дрыхнет, опасен разве что подранок или шатун.
— Волки, тогда?
— Волки?.. Стая волчья голодная — враг беспощадный, — подал голос от печи Кирилл Афанасьевич. — Так, Слава Богу, у нас им не житьё. Снег глубокий. По такому снегу волкам ни зайца, ни лося, ни оленя не взять. Вот и бывают волки здесь лишь изредка, набегами в плохую осень.
— Ну… — Фёдор посмотрел на стену, где до поры, пока не стала шапкой или ещё чем-нибудь, висела звериная шкура. — Может, тогда она — рысь?
— Хм… — Кирилл Афанасьевич озорно сверкнул глазами и, пряча улыбку в бороду, склонился над сетью.
— Рысь, Фёдор, зверь хитрый. И по деревьям ловко лазает, и в засаде подолгу сидит. Но всё-таки мелковата она против нашего брата. Вон Кирилл Афанасьевич по молодости на медведя с рогатиной ходил, куда там — рысь!
Фёдор удивлённо хлопал глазами, тайна сгущалась, и становилось чуть-чуть жутковато. Но было это чувство даже приятным и завораживающим.
— А самая опасная, особенно в зимнюю пору… — Фёдор замер и даже перестал дышать, — самая опасная — РОСОМАХА!
Отец говорил негромко, но от этого нового слова пахнуло тревогой. Глаза у Фёдора округлились, и он весь невольно сжался. Отец засмеялся, притянул его покрепче к себе и, поудобнее усадив на колене, взлохматил вихры:
— Да, Фёдор Иванович, есть такой неприятный зверь. Сильный, почти как медведь, безжалостный, как волчья стая, хитрый и ловкий, как рысь. Коварный и жестокий. И вид такой же имеет: то ли медведь, то ли рысь хвостатая. Только крупные они редко встречаются.
Дядя Кирилл Афанасьевич выпрямился на своём стульчике у печи, посмотрел на отца, потом на Фёдора. Потом привстал и задрал край рубахи: на его крепком теле, с правой стороны, на рёбрах, белели три косых полосы — старые шрамы:
— Вот, как-то повстречались с этим зверем. Пометил он меня.
Фёдор почувствовал, как взъерошенные отцом волосы начинают шевелиться сами по себе. Кирилл Афанасьевич сел, снова взялся за сеть и продолжил:
— Лет пятнадцать тому было. Ушли мы со Степаном Звонарёвым по перволёдку на дальнюю заимку, что за Великим Мхом на Тёплых буграх. Вроде как, тот год олень по Продувному поясу должен был раньше идти. Но приморозило ещё не накрепко и, когда через Рой-реку перебирались, Степан провалился. Я пока его вытаскивал, тоже весь вымок. Там до избы вёрст пять оставалось, снегу немного, так что и ничего страшного, значит. Но, как выбрались от реки на угор да в сухое переоделись, что-то тревожно мне сделалось. Степан посмеивается знай: «Что, Кирилл Афанасьевич, иордань осенняя не впрок пошла. Грехи старые душу свербят?» Да и собака наша, Рыжий, ничего не чует. А я иду и всё по сторонам озираюсь да оглядываюсь. Спокойно вроде вокруг, но будто следит кто за нами.
Добрались до избы, значит, печь стопили, обогрелись, повечеряли. А устали с дороги, и так нас разморило после купели ледяной, что уснули быстро и накрепко. Пробудились впотьмах, под утро: Рыжий лай поднял, да так изводится, точно медведя «держит». Пока мы копошились спросонья — Степан кресалом щёлкал, свечу зажигал — чувствую, на голову и за шиворот сыпется песок и опилок. Рыжий на стены кидается, значит. Ничего понять не могу. Тут сверху заскрипело, пахнуло холодом, и большая чёрная тень свалилась на меня с потолка. Ух, не ожидал я такого коленца: опрокинулся от удара на топчан, а в лицо пасть зубастая тяжёлым зловонием дышит. Ну, думаю, выручай, святитель Николай, душу грешную! Нож в изголовье топчана нащупал и что было сил саданул зверюге под лопатку. А тут и Степан подоспел, топором ей в ошеину приложился, и Рыжий навалился — рычание, крик, лай! Всё-таки скинули тушу с меня, добили. Встал, чувствую: весь правый бок мокрый, и рубаха лохмотьями висит — зацепила, значит, пометила!
Кирилл Афанасьевич опять выпрямился и погладил через рубаху рёбра:
— Так, вот! Шла она за нами от Рой-реки — наутро Степан ходил, следы смотрел. Дождалась на дереве, пока мы угомонимся, уснём. Забралась на чердак и давай потихоньку потолок раскапывать, а затем и брёвна раскатила. Сверху хотела взять, значит. Да не тут-то было, Бог миловал! Правда, до сих пор в толк не возьму, как её Рыжий раньше не услышал… — Кирилл Афанасьевич пристально глянул на Фёдора, улыбнулся: — Ты, чего оробел совсем? Не боись. Зверь силой, коварством и хитростью берёт, — а человек разумом. И ни один зверь супротив разума человеческого не устоит!
А росомаха… отец твой верно говорит, — такая дюжая, как та — редкость большая даже для наших глухих мест. Обычно-то она как шкодливая куница, чуть покрупней только: то мясо с капканов стащит, то лабаз разорит. Пакостит изрядно, вот и приходится её убирать…
А в какой-то раз пришли отец с Кирилл Афанасьевичем под завязку нагруженные лосиным мясом. Потом два дня парили в чугунках и горшках большие сочные куски, жарили, тушили и солили впрок. «Сохатого били!» И представлялось Фёдору, как отец и Кирилл Афанасьевич с тяжёлыми еловыми дубинами наперевес гонятся на лыжах по зимней тайге за огромным длинноногим лосем и, догнав, раздают ему увесистые тумаки. И лось, устав от погони, скидывает часть своего мяса и налегке убегает в чащу…
А потом было Рождество и Святочная седмица. Пироги и прочая вкусная снедь. Высокая луна над Великим Мхом, звон колоколов, весёлый смех. Хождения по гостям и колядки шумные с клешемской ребятнёй. Волшебное и загадочное время…
[1] - Шу́йка — игла (челнок) для вязания и починки рыболовных сетей.
Глава 4
Глава 4
Память накатывала упруго и прихотливо. Подчиняясь неведомой закономерности, всплывали разрозненные события, неожиданно отчётливо, как наяву, вспоминались случайные детали, звуки, запахи. Иногда, устав от такой чехарды, Фёдор брал память за загривок и хорошенько встряхивал. Путаница прекращалась, и какое-то время всё шло своим чередом. Но вскоре, в душной полудрёме глубокой ночи, нить ускользала, терялась, и память — петляя и прыгая — продолжала вить причудливую канитель…
…На белых широких плахах половых досок затейливо переливались блики. В большой русской печи уютно потрескивали длинные поленья, по ним вилось жёлтое пламя, и, вторя ему, на полу перед печью играли отсветы. Туда же через крайнее окошко горницы падал косой луч яркого осеннего солнышка. И он тоже двигался: молодая берёзка с последним не облетевшим листом полоскала голые ветки как раз за этим окошком.
Фёдор сидел на треногом табурете возле стола, смотрел на весёлую кутерьму света на половицах и «старался не ёрзать». За его спиной на столе был расстелен широкий отрез льняной ткани, а вокруг Фёдора с куском тонкого шнура-отмерка в руках ходила мама. Тётка Прасковья сидела сбоку и время от времени подавала советы:
— Ты, касатка, от ворота с запасом бери, на вырост, и на загиб оставь… Федя, подними руку. Вот. И по спине так же…
Мама тихонько улыбалась и послушно следовала советам.
Через пару дней отрез обещал превратиться в новую рубаху. Поэтому Фёдор старался изо всех сил, пытаясь не замечать, как в проёме бокового, запечного отруба горницы «ненароком» всплывала хитрющая личность Павлушки и корчила уморительные рожицы.
Первая осень в Клешеме стыла на самом излёте. Уже появились ледяные забереги на Жур-реке, уже не таял на пожухших травах колючий иней, уже приготовил к зиме, вымел начисто пронзительный ветер-сиверко и всё Бугролесье, и далёкую тревожную синь неба над ним.
Фёдор краем глаза опять уловил движение в проёме. На этот раз из «запечного царства» выглянула соломенная кукла, а следом выскочил лоскутный заяц. Рассевшись по рукам у Павлушки, они стали увлечённо вести беззвучную беседу. Похоже, заяц решил поехидничать над заплутавшей куклой, а та готова вот-вот разрыдаться. Пытаясь лучше вникнуть в происходящее, Фёдор не удержался и чуть повернул голову в их сторону. Увидев столь явное внимание, герои с удвоенным жаром продолжили спор. И вдруг замерли.
Всё же к вниманию трёх пар глаз они оказались не готовы.
— Так-так, братец-скоморох, — тётка Прасковья упёрла руку в бок. — Памятуй, что и скоморох ину пору плачет!
Братец-скоморох возвёл очи горе, но не выдержал и рассыпался звонким заразительным смехом. Фёдор прыснул в ответ, заулыбались и мама с тётушкой.
— Ладно, Павлуха-краюха, ступай к сёстрам, скажи на стол собирать.
Кукла и заяц поклонились и поплыли к дверям в сени — обед готовился в другой части дома. Но дверь отворилась сама, и из полумрака сеней, пригнувшись, в горницу вошёл клешемский священник отец Савелий:
— Здравствуйте, православные!
Голос у отца Савелия густой и низкий. Даже сейчас, когда он был дан в малую свою силу, показалось, что по горнице прокатилась волна воздуха. Батюшка снял с головы скуфию[] и трижды перекрестился на образа. Выглядел священник внушительно: высок, под самую матицу[2] горницы, широк в плечах и полон во всём остальном теле. Уже лет шесть, как отцу Савелию минуло пятьдесят, но до сих пор огромная сила мерно дышала в его неторопливых движениях.
— Здравствуй, батюшка! — поднявшись навстречу гостю, поклонилась тётка Прасковья. — Проходи. Милости просим к нам.
Мама тоже поклонилась, собрала отрез, сунула его Фёдору в руки и мягко сняла сына с табурета. Фёдор, до сих пор нечасто встречавший отца Савелия, робел в его присутствии. Но сейчас весёлое настроение ещё не успело выветриться, да и Павлушка нисколько не тушевался. Он отступил к Фёдору, и они хором отвесили поклон:
— Здрав-ствуй-те!
Священник широко улыбнулся.
— Добрый гость к обеду! Проходи, отец Савелий, присаживайся. А вы, ребята, пойдите к сёстрам, передайте: гость у нас — пусть здесь на стол соберут.
Тётушка была по-настоящему рада, но, видно, думалось ей, что отец Савелий пришёл с каким-то делом.
По исконной клешемской традиции отец Савелий, помимо церковной жизни, охотно, с толком и по любви решал многие мирские заботы своих прихожан. Хлопотное дело обустройства деревенской жизни в Клешеме справлял батюшка играючи, даже с каким-то азартом. И хотя почти всегда в его тёмных глазах искрилась лёгкая ирония, а в широкой окладистой бороде пряталась улыбка, быстрые решения его на поверку оказывались верными и своевременными. Батюшку Савелия в Клешеме любили. А под черной рясой, не снимая, носил отец Савелий флотскую тельняшку, и в могучей его груди жила широкая морская душа отставного канонира[3] Южного, Его Императорского Величества, Флота.
Был батюшка Савелий Никодимович Зотов человеком местным, клешемским. Старики помнили его ещё смышлёным весёлым мальчишкой. Но, двадцати годов отроду, угодил Савелий Зотов под императорский рекрутский набор.
Уездное и даже высокое губернское начальство народ клешемский давно на примете держало — отличались клешемские смекалкой, здоровьем и грамоту знали. Ходила по уездам добрая слава о клешемских мастерах.
Вот и на Савелия Зотова в губернском разрядном департаменте посмотрели с пристрастием, опросили по полной форме и, «грамотность достойну, здоровье надлежащее и ума подвижность юноши сего» засвидетельствовав, определили на «Его, Императорского Величества, Южный Флот». И ждала Савелия долгая дорога через всю империю к южным морским границам…
Вернулся Савелий Зотов только через два десятка лет. Просоленный океанскими ветрами и пропахший порохом, не раз ходивший под смертью, с ромбом Среднего Ордена на мундире и большущим осколком в правом бедре. Отказались доктора удалять осколок — побоялись повредить артерию. Списали Савелия досрочно, а за подвиги ратные «Высшим соизволением» был произведён канонир Зотов в чин боцмана Императорского Флота, и был назначен ему «малый пожизненный пенсион». Так что появился Савелий Зотов в Клешеме хоть и хромой, но в новеньком парадном мундире и ещё полный сил.
Родители у Савелия три года тому отошли в мир иной, старшие братья с семьями подались в уездный город, а в Клешеме осталась младшая сестра Варюшка. Пребывала Варюшка замужем, и к тому времени бегало у неё уже двое ребятишек. Погостил Савелий у сестры, Звонарёвой в замужестве, покручинился на могилках у родителей, походил-посмотрел по Клешеме и решил остаться. Да и куда ему ехать, где и кто его ждёт? К осени поправил заброшенный родительский дом и зажил под родной крышей.
Года два бытовал Савелий Никодимович в одиночестве. Часто собирались в его большом полупустом доме клешемские мужики и ребятишки — послушать о жизни флотской, о морях-океанах, о кораблях, штормах и дальних заморских странах, о жестоких, не на жизнь, а на смерть, морских и сухопутных баталиях. Одарил Создатель Савелия Зотова талантом рассказчика. И какая бы разношёрстная компания ни собралась, мог Савелий увлечь любую, захватывал метким словом, заставлял сочувствовать, переживать: то грустить, а то и смеяться навзрыд. Кроме того, помогал Савелий землякам советом в трудных делах, в оформлении бумаг различных, механизмы чинил. Словом, через некоторое время уважение к Савелию возросло и укрепилось небывало. Да и поделом.
Но порой накатывала на Савелия грусть-тоска, грызли душу тревожные вопросы, снился гул такелажа и бескрайнее синее море. И, похоже, не слепой случай, а Божий промысел вёл Савелия — сдружился одинокий отставной боцман со стареньким клешемским священником Андреем Ивановичем Петровым. Стал Савелий Зотов много времени проводить в клешемской церкви. Подолгу, иногда до утра, горел свет в его горнице — это в тишине и покое опустившейся на Бугролесье ночи вели они с отцом Андреем богословские беседы. Батюшка Андрей Иванович, видимо, уже чувствовал свой срок, готовил уже и себя, и смену себе.
Так повелось, что в Клешему не скоро и священника подыщешь при надобности — дикими, глухими и странными считались эти места. Похлопотал отец Андрей за Савелия загодя — заручился поддержкой у священноначалия городского. А когда слёг на смертном одре, взял с Савелия Никодимовича Зотова обещание принять сан и попечительство над клешемским приходом. С тем и отошёл.
Савелий Никодимович Зотов слово держал крепко — уложил невыношенный парадный мундир с позолоченным ромбиком боевого ордена на обшлаге в сундук и поступил, как это полагалось, в архиерейские классы при монастыре.
Через полгода послушания и учёбы в окрестностях большого губернского города сошёлся Савелий Никодимович с бездетной вдовой и взял её в жёны. Пару раз приезжал отставной боцман с молодой супружницей на побывку в Клешему — показать родные края, с родственниками познакомить. А вскоре, с Божьей помощью, у них и детки пошли.
А ещё через год Савелия Никодимовича рукоположили в диаконы и благословили на службу в родной деревне. Народ клешемский только перекрестился: «Слава Тебе, Пресвятый Боже!» — лучшего батюшки и пожелать нельзя.
Горячо молился отец Савелий, служил Богу не за страх, а за совесть, с рвением и трепетом постигал духовные глубины. Но нет-нет да приснятся белые тугие паруса, и почудится, будто свежий зюйд-ост положил свои влажные ладони на широкую грудь канонира Зотова…
— Погоди, Прасковья Степановна, — отец Савелий по-прежнему стоял в дверях. — Спаси Бог за приглашение, да я ненадолго.
Он вновь повернулся к Павлушке с Фёдором:
— Пора, я думаю, ребятам вашим за обучение браться. И Азбуке, и Слову Божию. И устройству мира нашего, и прочему. Вот Павлушу с Фёдором вижу, а где же Степанида-краса?
Тетка Прасковья опять села у стола и сложила руки:
— В зимовке, знамо, сёстре помогает — исть варили. А не рано ли им, батюшка?
В глазах священника блеснули иронические огоньки:
— Рано снарядились, да поздно в путь пустились, — отец Савелий ещё раз улыбнулся. — В аккурат будет. Моря веслом не расплещешь. Верно, Фёдор?
Фёдор растерялся, слишком огромным и каким-то непривычным был отец Савелий. Но запрокинув голову и глядя в большие тёмно-карие глаза этого человека, Фёдор не почувствовал ни насмешки, ни высокомерия. По-хорошему, на равных и как-то тепло смотрели эти глаза. Фёдор кивнул.
— По сему, Прасковья Степановна, распорядок такой: буду ждать к себе домой малых сих по полудню во вторник и в пятницу. А в воскресенье после службы — в Храме. Ну, Храни Бог!..
…В горнице отца Савелия на стене висела большая карта полушарий.
— Павлуш, а там что? — спрашивал Фёдор, уже хихикая про себя.
— Так, шарубариев карта, — отвечал Павлуша.
Фёдор со Степанидой заливались в рукава тихим смехом, а Павлушка дул губы: ему никак не давалось новое слово.
— По-лу-ша-рий карта, тётя-мотя ты пернатая, — сквозь смех учила брата Стёпка.
Но когда появлялся священник, ребята успокаивались…
Сопя от усердия, вместе с остальными выводили они мелками витиеватые «АЗЫ», «БУКИ» и «ВЕДИ» на полированных тёмных дощечках. Хором твердили слова молитв, открыв рты, узнавали, что «мать-сыра-земля наша есть шар», что «ветра морские погоду определяют, как на море, так и на суше-материке». А ещё, очень нравилось им постигать «хитрую науку» — вязать морские узлы…
Учиться оказалось нисколько не трудно: все быстро приловчились складывать слоги в слова и считать специальные тонкие палочки. Даже интересно, словно какое-то волшебство творится, когда цепочка нестройных, написанных мелом букв-закорючек вдруг превращается в знакомое слово! И особенно манил, притягивал к себе дом отца Савелия — необычная, таинственная обстановка царила в нём, казалось, всё так и дышит приключениями и дальними странствиями.
В доме отставного боцмана хранилось много загадочных и непривычных заморских вещей: изящные металлические весы-качельки, которыми отец Савелий отмерял заряды дроби и пороху; пузатая бутылка тёмно-зелёного стекла с тонким горлышком и красочной этикеткой, где, как в маленьком волшебном окошке, открывался вид на далёкий песчаный пляж под жарким, нездешним солнцем; выгнутый полумесяцем длинный и узкий «сарацинский» кинжал с вязью узора на лезвии и причудливой рукоятью; слегка изогнутая, надраенная до солнечного сияния, с шариком–набалдашником на конце и прочной цепочкой боцманская дудка-свисток…
А в дальнем углу горницы возвышался громоздкий, доверху заваленный книгами, самодельный стол-бюро. Книги стояли рядами и лежали стопками, толстые и тоненькие, новые и совсем древние. И не только церковные. Имелся там и «Морской Устав», и совсем непонятный, но с красивыми картинками разноцветных флажков англицкий «Свод Сигналов»… А над столом, на небольшой ажурной полке, летел неведомо куда под льняными парусами маленький галеон, а рядом поблёскивал медью настоящий секстант[4]…
[1]Скуфья́ — принадлежность повседневного одеяния священников (духовенства и монашества) — головной убор в виде небольшой пирамидальной шапочки черного или фиолетового цвета.
[2]Ма́тица — балка, продольное несущее бревно, поддерживающе потолок.
[3]Канони́р — чин рядового артиллерии армии и флота в Российской империи до 1917 года.
[4]Секста́нт — угловой навигационный измерительный инструмент, используемый для определения географических координат места нахождения.
Глава 5
Глава 5
Следом на поверхность памяти выскользнула первая клешемская весна.
…Большая куча щепы и опилка благоухала недалеко от Фёдора свежей сосновой смолой. Вокруг на разный манер стучали топоры, хрустели острыми зубьями пилы, шелестели стружкой рубанки. Щепу огромной берестяной корзиной таскал из дома Семён. А Фёдору и Павлушке было поручено другое ответственное дело — специальными деревянными скребками они очищали широкие жёлтые кирпичи от старого раствора. Иногда глиняный раствор не поддавался скребку, и приходилось брать кирочку — особый молоток для кладки печей — и уже им отбивать непослушные куски. Занятие в общем не тяжёлое, но однообразное, и в перерывах, которые становились всё длиннее, Фёдор с Павлушкой вытаскивали из кучи щепку побольше и придумывали, какой из неё можно вырезать кораблик. Или начинали «пулять» друг в друга мелкими камешками сухого раствора. Однако когда из дома появлялся Семён, приходилось опять браться за работу. Несмотря на это, настроение оставалось хорошим.
Человек двадцать клешемских мужиков бойко крутились около дома. Кто-то зарубал пазы и углы на ошкуренных сосновых брёвнах, что были раскатаны на широком дворе. Кто-то расклинивал сруб и удалял из него прогнившее бревно, кто-то сидел наверху, среди оголившихся стропильных рёбер крыши. Работа ладилась споро и задорно. Мужики то и дело перебрасывались шутками и посмеивались друг над другом…
Родители Фёдора ещё до Пасхи выбрали из двух пустовавших домов один. Остановились на том, что поменьше — он лучше сохранился и стоял ближе к Жур-реке. Штабель отборной сосны, которую заготовили и вывезли с Тёплых Бугров ещё зимой, ждал своего часа за поветью на заднем дворе.
Ходовы наведывались к выбранному дому, прикидывали и примерялись, с чего начать. Дом был старый и лет пять уже стоял без хозяев. Во влажных сенях томился спёртый прокисший воздух. Неуютно пахнуло на Фёдора заброшенностью и остатками чужой неизвестной жизни: лопнувшая лавка и скособоченный стол в горнице, ветошь по углам, черепки битой посуды и развалившееся устье печи в зимней избе.
Потрудиться над восстановлением дома предстояло порядком. Главная удача заключалась в том, что сохранились, оказались совершенно не тронуты тлением три нижних, окладных, венца. Они по клешемской традиции были срублены из долговечной лиственницы. А вот крышу, стропила, печи и почти всю хозяйственную половину следовало основательно ремонтировать.
Решили, как и полагается, «плясать от печки». Их две, и обе нужно разобрать по кирпичику, кирпич вынести во двор, очистить. И уже после этого из очищенных пористых красавцев сложить печи заново. Отец и Семён, чумазые, в пыли и саже несколько дней возились с разборкой. Пыль в избе стояла густой завесой, выныривая из этого тумана, они несли кирпичи в дальний угол двора, складывали тремя рядами на приготовленные старые доски. Получалась сплошная кирпичная стенка в пол сажени высотой. Фёдор и Павлушка брали сверху по одному кирпичу и обречённо шоркали их скребками. Мама с Дашкой собирали по повети и чердаку разный хлам и стаскивали его на огород за домом, чтобы потом сжечь. Дела хватало всем.
А вчера, в конце воскресной службы, стоя на амвоне[1] и уже заканчивая проповедь батюшка Савелий сделал паузу, окинул паству взглядом и продолжил своим густым басом:
— …Ну что, православные! Общее дело литургии святой мы с вами справили. Должно нам и в мирской жизни поступать по совести и творить дела добрые. Вот Ивану Ходову дом подновить требуется. Так что завтра, кто срочными делами не обременён — добро пожаловать. Куда идти, все знают. С Богом!
Народ одобрительно зашумел и стал расходиться. Фёдор посмотрел на отца и понял, что тот и смутился и обрадовался одновременно. Даже как будто слегка покраснел.
И вот сегодня утром отец, дядя Кирилл Афанасьевич, Семён и Фёдор сидели на одном из брёвен возле дома и наблюдали, как собирается народ. Точнее, мужская его половина. Мужики шли с топорами, несли пилы, тёсла[2], напарьи[3] и прочий плотницкий инструмент.
Кирилл Афанасьевич и отец поднимались навстречу и здоровались с каждым за руку. Вскоре чуть в стороне от них, образовалась небольшая задорная и шумная толпа. Там оживлённо о чём-то беседовали, посматривали на дом, показывали руками то на крышу, то на стены, и, кажется, чего-то ждали.
Отец вопросительно глянул на Кирилла Афанасьевича. Тот усмехнулся:
— Погодь, сейчас Емельян Петрович подойдёт. Да, кажись, вот и он.
С «верхнего» конца Клешемы по улице к ним бодро шагал невысокий коренастый мужичок лет шестидесяти. Сдвинутый на затылок картуз, взъерошенные светлые волосы, торчащая клочьями в разные стороны куцая борода, нос сапожком, загорелое, изрезанное сетью «улыбчивых» морщин лицо. И сверкающие небом голубые глаза — молодые и весёлые.
— Здарова, Кирилл Афанасьевич! — крикнул он ещё издалека.
— Утро доброе, Емельян Петрович!
Емельян Петрович подошёл ближе, пожал руки отцу и дядюшке. Глянул в сторону мужиков:
— Здарова живём, работнички!
Мужики нестройно загудели в ответ. Емельян Петрович прищурился и призывно махнул рукой:
— Мишка, Сашка!
Повинуясь отцу, из толпы друг за другом вынырнули два дюжих молодца. Емельян Петрович вытащил из-за пояса небольшой ловкий топор, попробовал пальцем лезвие — острое ли — щёлкнул по нему. Лезвие в ответ тонко зазвенело. Он поднёс топор к уху, некоторое время послушал, подмигнул отцу:
— Ну что, хозяин, пойдём, посмотрим, что там у нас.
Довольно долго Емельян Петрович (на подхвате с отцом, Кирилл Афанасьевичем и двумя сыновьями) обследовал дом. Казалось, он ощупал каждое бревно: то постукивал по ним обухом своего топорика, то делал затёски, тщательно изучил окладные венцы, возился в подклети, затем велел поднять «чистый» пол в горнице и смотрел там, шуршал и кряхтел сначала на чердаке, а затем залез и на крышу. Наконец, он закончил и спустился вниз.
— Ну, картинка такая нарисовалась…
Емельян Петрович Рябов был плотником от Бога. Несть числа избам, амбарам, баням, что вышли из-под его топора. Добрая слава об искусном мастере ходила далеко за пределами Клешемы. Емельяна Петровича сотоварищи приглашали ставить дома, возводить и обновлять храмы. Последнее время сам он почти не рубил, больше расчерчивал и прикидывал углы, сложные сочленения и общую «хонструхцию». Так и теперь: разбив мужиков на группы и определив каждой группе работу, Емельян Петрович ходил между ними и поглядывал, как и что делается. По необходимости он снимал замеры, размечал линии рубки, подсказывал, где и как удобней подступиться. От его острого намётанного глаза не ускользал ни один недочёт. То тут, то там раздавался высокий, с хрипотцой голос:
— Ага, смотри, тот край выше увёл. Чуток сними — и порядок. А то плотно не сядет. А ты, Сергий, здесь аккуратнее! Против «шерсти», в задир, не бери. По волокну прикидывай — не сколи лишку. Вон, лучше стамеску возьми…
Только изредка, в самых ответственных случаях, вытаскивал Емельян Петрович из-за пояса свой топор и в несколько точных и выверенных ударов затёсывал «хитрые» места. Мужики лишь пожимали плечами:
— Силён же ты, Петрович! Мастер!
Петрович таял в широкой улыбке и хихикал:
— Чтобы рубить метко, нужна сметка. Кумекать надобно «шариком», а не токмо шапку носить…
Через три дня дом был готов. Белел новеньким крыльцом и полосами свежих брёвен в сером срубе. Заново проструганные полы и внутренние стены светились. До этого просевшая над поветью крыша распрямила хребет и блестела на солнце сырым ещё осиновым тёсом. Торжественно и гулко разлетался звук шагов по пустым, свежим и опрятным клетям и горнице. Стал дом помолодевшим, заново родившимся. Весёлый задор строителей как будто передался дому, и он, вобрав в свои стены смех, голоса и удары топоров, словно весь напружинился, налился энергией и беззвучно радостно звенел.
Оставалось только печи сложить.
Доля очищенного кирпича, к стыду Фёдора и Павлуши, оказалась невелика. На подмогу пришли Семён и мама с Дашей. А отец с Кирилл Афанасьевичем тем временем занялись приготовлением раствора: предстояло привезти глины и песку, глину замочить на несколько дней и только после этого смешивать песок и глиняную няшу в неглубокой вырытой у дома яме. Песок и глина тоже не всякие годились. За тем и другим ездили на телеге в надёжные разведанные места, версты за две от Клешемы.
Когда почти всё было готово к кладке печей, наведался к ним в гости с «проверкой» отец Савелий. Походил по дому, придирчиво осмотрел, потрогал новые венцы своими большими ладонями: «Вот и славно». Потом, уже на улице, когда Ходовы вышли проводить батюшку, священник положил руку отцу на плечо:
— Да, Иван Фёдорович, с печами голову не ломай. Завтра придёт к вам Захар Петров — будет класть. Вы у него на подхвате. А там он скажет, что и как.
— Так, батюшка, — отец растерялся, — печи я и сам могу. Осилим.
Священник привычно чуть улыбнулся:
— Осилите, Иван, не спорю. Но Захар, почитай, всей Клешеме печи клал, такого печника ещё поискать! Да и должно ему — епитимья[4] такого рода назначена, греховоднику. Так что будут у вас печи форменные, по образу и подобию. Но чтоб ни пива, ни медовухи Захару — ни-ни!
Отец посмотрел на маму, снова на священника, чуть помолчал и махнул рукой:
— А, ладно.
— Вот и славно! — батюшка Савелий отошёл на шаг и широко перекрестил Ходовых. — Храни Бог!..
Захар Петров оказался высоким, сухим и мрачным. Зыркал исподлобья и почти не разговаривал: подай то, принеси это. Во всяком случае, поначалу. А на одном из перерывов в работе Захар взял и рассказал такую бывальщину, что все за животики похватались. Даже мама засмеялась, отвернувшись и прикрываясь платком. Но на «дымовое», когда последний кирпич лег на своё место в трубе, а в обеих печках загудела тяга, и затрещали поленья, мама к столу с угощеньем вынесла кувшин брусничного морса:
— Извини, Захар, сам знаешь…
Перед Троицей Ходовы заселялись в отремонтированный дом. Собралась почти вся Клешема: батюшка Савелий торжественно освятил жильё и поблагодарил народ за доброе дело. Во дворе сколотили длинные дощатые столы, накрыли чем Бог послал и угощали работников и прочих желающих: спасибо тётушке Прасковье и её дочери Анастасии — помогли маме у печи справиться.
И вот он, свой дом! Непривычный, ещё не обжитой, но долгожданный и уже полюбившийся. Светлый и чистый. Легко дышится в нём и сладко спится! И каждое утро как праздник — вскакиваешь и бежишь навстречу новому дню, навстречу новым добрым событиям, навстречу лету! И так здорово пахнет свежетёсанными сосновыми брёвнами и не до конца просохшей печью: смесь терпкого запаха липкой смолы и сохнущих белил. И все рядом: мама с отцом и Семён с Дашкой. А за окнами блестит Жур-река и стоит красивая, ладная деревня Клешема…
А впереди росло, ждало и манило первое клешемское лето, по-настоящему счастливое и радостное…
[1] Амво́н — возвышенная площадка в церкви перед иконостасом.
[2] Теслó — плотницкий инструмент, особый топор, лезвие которого имеет полукруглую форму и расположено перпендикулярно топорищу. Использовалось для рубки на бревне продольных пазов.
[3] Напа́рье — инструмент для высверливания отверстий в дереве, винтовой или ложечный бурав.
[4] Епитимья́ (от греч. epitimion — наказание), нравственно-исправительная мера, а также наказание или возмездие за «грехи» в православной и католической церквах. Э. налагается духовным лицом, церковным учреждением или добровольно исполняется верующими. Формы Э. — длительная молитва, раздача милостыни нищим, пост, паломничество, исполнение трудовой повинности.
Глава 6
Глава 6
Ниже Клешемы, в раздольной луговой пойме, поросшей ивою, черёмухой и рябиной, где быстрая вода Жур-реки смиряла свой бег, поблёскивали рукава нескольких старых русел — «стариц». Отделялись старицы от основного течения широкими песчаными перемычками, которые буйно ерошились кустами дикой смородины и малины. Бог весть в какие года то ли обрушился подмытый берег, то ли нанесло бурным половодьем перекатного грунта, то ли ещё как — но оказались куски реки отрезанными от проточной воды. Только по весне и в очень дождливую осень заливала их поднявшаяся Жур.
Ближняя к Клешеме старица, что лежала на том же берегу, чуть дальше и правее бревенчатого моста через реку, называлась Осиновой. Была она мелководной, едва в рост взрослого человека в самом глубоком месте, с пологим песчаным дном, с нависшими плакучими ивами и черёмухой.
Вода в старице прогревалась быстро, и Осиновая до самой середины лета, пока не начинала «цвести», становилась любимым местом купания у клешемских пострелят.
Ещё до Троицы, если весна выдавалась ранней и приветливой, начинала собираться по вечерам шумная ребячья ватага на нешироком открытом участке берега. С гамом, визгом и смехом баламутили стоячую тёплую воду и жгли яркие костры в поздних и зыбких сумерках белых ночей.
Девчонки сюда не ходили, они купались на другом, таком же, рукаве-старице, которая так и называлась — Девкина.
Семён в то лето часто брал Фёдора и Павлушку с собой на Осиновую. Благо рядом: выйдешь на дорогу к мосту, и видно — вот он дом. А вон и мама встречает бредущих с выпаса коров: в ожидании взошла по высокому взвозу на поветь, прикрывает глаза рукой от закатного солнышка и смотрит в сторону моста — где там ребята? Это значит, что пора Фёдору с Павлушкой домой. Скоро Семён, который, конечно, слышал шум возвращающегося деревенского стада, звон коровьих колокольцев, посвисты и окрики пастухов, выскочит из воды и, попрыгивая на одной ноге у костра, скажет: «Ну что, братья-пересмешники, чешите по домам. Завтра ещё сходим».
А уходить страсть как не хочется. Сейчас начинается самое интересное: темнеют заросли по берегам, сумрак плотнее обступает жёлтый языкастый костёр, высоко над макушками деревьев белеет вечернее небо, и отливают оранжевым светом далёкие Тёплые Бугры на востоке — туда ещё падают зоревые лучи закатного солнышка. Разогнав по печкам и лавкам младший народ, старшие ребята будут жарить на костре ржаные сухарики и кусочки сала, рассказывать друг другу захватывающие страшные сказы и, может, ещё разок-другой бултыхнутся в потемневшую воду Осиновой.
Но нужно идти — мама начнёт тревожиться.
Да и «живот к спине прилипать» начал. А дома ждёт распаренная в русской печи ячменная каша, с маслом и мёдом, и крынка парного, только что надоенного из-под коровы Мурашки, молока.
А потом захочется спать: загудят ноги, что отмеряли за день с десяток вёрст, отяжелеют руки, начнут слипаться глаза. Да и ладно. Завтра новый будет день. Завтра ещё столько интересных дел…
Но однажды, когда Фёдор оказался на берегу Осиновой впервые, им с Павлушкой разрешили задержаться подольше.
Ребячий табор расположился у костра широким нестройным полукругом: кто вертелся у самого огня — «сушил шкуру», кто на длинных тонких ветках поджаривал «провиант», кто, как Фёдор с Павлушкой, сидел поодаль на сухих валёжинах или прямо на песке.
К ночи с Севера задул ровный упругий ветер, и небо понемногу затянуло. Огонь ярче обычного отражался на телах и лицах багряными переливами, и отчётливей блестели из сумерек глаза. От темных зарослей, от текущей невдалеке Жур, от раскинувшейся вокруг бескрайней тайги тихо подкралась к костру Сказка.
И, хотя никто не слышал беззвучных шагов на мягких пушистых лапах, все почувствовали её приход. Разговоры и смех поутихли: лишь потрескивали дрова в огне, да иногда раздавались лёгкие шлепки — надоедливые, пусть и редкие пока, комары вылетели на вечернюю поживу.
От костра к Павлушке с Фёдором подошёл Семён, сел рядом и протянул подкопчённую ветку с двумя ржаными сухарями. Ребята стянули их в ладошки и, аккуратно перекатывая из руки в руку, стали остужать. Сухари ароматно пахли и чуть-чуть жглись.
Семён помолчал, глядя в костёр, негромко попросил:
— Афанасий, может, расскажешь чего?
С разных сторон костра послышалось:
— Афонь, расскажи!
Афанасий, худощавый и нескладный ровесник Семёна, знал столько сказок, былин и былей, сколько не знала ни одна мамка-жонка в деревне. Был когда-то у Афанасия прадед. Сто с лишним лет прожил старик на белом свете, много повидал, много походил по миру. Но как отмерял век — занемог, исхудал и сгорбился. Вот и сидел на завалинке сухим калачом, с правнуками нянчился. Но память оставалась у старика крепкой, а мысль ясной. Тогда и перенял Афонька от прадеда, вместе с цепкой памятью, тьму-тьмущую этих сказов и былей.
И рассказывал Афанасий хорошо, интересно. Умело менял голос в нужных местах, копировал интонации, изображал повадки.
— Ну, раз просите…
Он не привередничал, пересел ближе к костру. За ним и остальные, потихоньку, чтобы не спугнуть таинственное настроение, плотнее разместились вокруг.
Афанасий окинул всех взглядом:
— Сказ древний. Раньше его у нас по всем избам сказывали, да теперь забыли. Но мы помним. И каждый год в начале лета — этот сказ первый у костра на Осиновой старице.
Чуть слышный шёпот прошелестел по ребячьему кругу и стих: «Сказ Жур!»
— Всё вокруг нас живое! Трава ли в широком поле, ветер ли в небе раздольном, волна ли в бездонном море — всё на свой лад живёт и движется! Всё живёт, да не всякий это приметить может…
Говорил Афанасий негромко, размеренно, иногда останавливаясь. Но чем дольше он говорил, тем явственней проступал едва уловимый причудливый ритм в его словах…
«Сказ Жур»
«…Казалось бы, чего проще — оглянись, прислушайся, разгляди жизнь в былинке каждой. Но иной человек будто слеп от рождения — кроме себя ничего усмотреть не в силах. И уверен такой бедолага, что весь мир необъятный вокруг него вращается и лишь для него единого сотворён. Так горемыка в потёмках и мается…
А чтобы постичь такое простое чудо, которое здесь, рядом, всякий день около нас происходит — сердце чистое и чуткое в груди пестовать надобно!
Но это присказка, а вот вам и сказка…
Бежит наша Жур-река по груди Земли-матушки испокон седых веков.
В глубине Тёплых Бугров сплетается она из сотен ручьёв-родников в тугую косу — вьётся-скачет по перекатам, поёт звонко: голосом девичьим с миром беседует.
Ниже — блестит неспешно прозрачной водой-слезою по Тёмным Буграм — растёт-полнится средь сырых еловых лесов, взрослеет.
И уже далеко на Закате широко и зрело с морюшком роднится.
И кто видел, тот знает, что бывает река и весёлой и грустной. То плещет ласково, а то и серчает крутой волной да водой глубокой.
По установленью высшему течёт жизнь человеческая от рождения к старости — через дни-недели, месяцы и годы. У реки иначе: от истока малого — к устью, к морю, через вёрсты да пороги…
Раз в пять лет, в холода лютые, на Крещение, когда Дух Божий всю воду мира святит — очищает, дабы и впредь могла вода жизнь питать и утолять скорби, родятся в Жур-реке её детки. Каждый родник-ручеёк, что впадает в Жур, отдаёт струйку малую. И бегут эти струйки со всех притоков, кто вниз, а кто и вверх, супротив течения. К нам, к Клешеме, за Светлую Горку, за Звонкие Перекаты. Собираются в Журовой заводи струйки тонкие, ждут полуночи Крещенской.
А ровно в полночь становятся они СОВСЕМ живыми. Превращаются струйки в прозрачных водных детишек — журов.
Ох, и весело у них в тот миг! Рождения радость! Вьются змейками-невидимками, снуют по всей заводи до переката, смеются-хохочут. Кутерьма-карусель! Анж вода бурлит.
Потому раз в пять лет, на Крещение, полынья в заводи за Светлой Горкой открывается. Даже в самую студёную зиму.
Но, когда является к заводи Крёстный Ход и священник таинство творит — молитвы читает — детки журы утихают. Хоть и малы совсем — понимают уже!
Да недолго затишье длится. Как войдут православные в воду, так каждого малыши журы обласкают: по груди завьются, по спине соскользнут — всю хворобу, злость и нечисть снимут!
И ещё несколько дней веселятся новорожденные в Журовой заводи: знакомятся, играют, себе и Миру радуются!
Только и у журов забот много. Спустя седмицу уходят они всем своим шумным семейством в тайное место. И то ли есть это тайное место, а то ли и нет его вовсе, но до тёплых деньков, до ледохода, много-много нужно журам малюткам узнать, многому научиться.
У любой травинки своя цель и предназначение в мире. И у журов своё.
К лету домой, по своим притокам, в свой ручеёк вернуться следует. Присматривать за порядком водным, русло в чистоте держать, над икринками-мальками и прочей водной живностью попечительство нести. И за лесом окружающим ухаживать: уже к осени научатся молодые журы выбираться на берег и ужами-невидимками в траве шуршать.
И ещё много дел и забот у журов — но нам и малой части из того не постичь. Мудрость великую и многие тайны нашего мира хранят журы. Много чудесного могут они, многое делают, но тихо и незаметно для людей. И сами на глаза человеку не показываются. Да и захочешь — не узришь: прозрачное, как родниковая вода, тело у журов. В шаге от тебя в воде ли, в траве затаится — и нет его. А плавают журы быстро, ползают ловко. Лишь изредка, чтобы Помощь или Весть донести, являются они людям. Да и то, лишь тому человеку, у которого сердце чистое и чуткое!
Так и живут журы четыре года в трудах праведных. А на пятый год, когда лето уж под горку катится, сходятся журы в глубине Великого Мха, в местах топких и непроходимых. Вьёт на болоте каждый жур себе гнёздышко-шар на вроде того, что синицы строят, и засыпает в нём на три дня. А на Спаса Яблочного, в День Преображения, просыпается в гнезде молодой журавль. Вида обычного, от других журавлей неотличимого, да во всём остальном — иной.
Собираются журы-журавли по осени в стаю и улетают.
И летят они без отдыха много дней и ночей, летят за край Земли, сквозь чёрное небо к далёким звёздам.
И когда приходит срок, по одному покидают журы клин стройный и дальше в одиночку путь держат. Ибо звезда у каждого своя!
Потому и имена их истинные — как у звёзд!»
Афанасий закончил говорить, но ещё какое-то время ребята сидели молча, задумчиво глядя в догорающий костёр. Первым подал голос Фёдор:
— Афонь, а они взаправду есть? Журы?
— Не знаю… На то он и Сказ — всю жизнь размышлять…
А после, когда возвращались в серых сумерках домой, как-то по-новому, загадочно и грустно сверкала Жур-река. И было жаль одиноко летящих в бесконечной ночи журов.
И ещё долго не отпускала из мягких пушистых лап Сказка…
Глава 7
Расчертив полы горницы яркими солнечными прямоугольниками, за окнами сиял прозрачный весенний день. Сонно вздыхая и что-то еле слышно бормоча под нос, Фёдор ещё битый час ворочался в полутьме печной лежанки. Наконец усталость и напряжение последних дней взяли вверх, и, уткнувшись носом в подушку, Фёдор уснул. Подхваченный сном, раскинув руки, он летел в позапрошлое лето. Туда, где всё было надёжно и светло, где домашним уютом, теплом маминых рук и весёлым взглядом отца лучились дни. Где впереди ждала сказка и радость. И где не зияла чёрной пустотой новая беда.
Фёдор помнил всё, что случилось. Помнил до каждого дня, до каждого, наверное, шага и слова. Но изболевшаяся душа спрятала эти события глубоко на дно памяти, в глухие, самые дальние закоулки.
А было так.
Год назад, сразу после Петрова дня, заехали Ходовы всем семейством на дальний покос. Имелось у Ходовых два участка значительно ближе к дому, но сена с них на зиму не хватало. Вот и пришлось брать ещё один — дальний.
Лежал он в восьми верстах от Клешемы: первые четыре шли лесным просёлком, что петляет вверх по Жур-реке, а затем ещё четыре версты в сторону, вдоль Верег-ручья. Там, в ручьевой пойме, среди соснового редколесья и лиственного подроста, вблизи небольшого болота, из которого Верег-ручей брал начало, и лежало несколько заброшенных пожен.
В прошлом году их привели в порядок: обрубили настырный осиновый молодняк по кромкам, наладили из толстых жердей мосты через ручьевину, расчистили тропинки и подновили избу-землянку. В этом году нужно было косить.
Домашнее хозяйство — двух коров и овец — оставили на тётку Прасковью.
До места добрались без приключений. Лишь однажды тележное колесо угодило мимо колеи, в болотную лужу — пришлось слезать и выталкивать.
Стояло вёдро: солнечно, без дождей, с теплым полуденным ветерком. Высокие сочные травы обещали сытую зиму домашней живности. «Может, ещё и с запасом выйдет!» — посмеивался отец.
Поднимались часа в два пополуночи, задолго до восхода: благо в белую ночь видно как днём. Кутали наглухо в льняные платки руки, шею, лицо, оставляли только глаза — иначе до волдырей искусает мелкая, но злющая ночная мошка — и шли косить. По ночной росе коса сама скользит-посвистывает: вжик, вжик, вжик. А у Фёдора коса особая, небольшая и лёгкая — с подогнанной под его рост рукоятью-косовищем. И не упреешь шибко, не то что днём.
После того, как солнышко набирало силу, делали перерыв. У мамы тем временем уже и похлёбка сварится, и чай травяной душистый в чайнике булькает. Завтракали. Потом отдыхали в избушке-землянке с печкой-каменкой и широкими низкими нарами вдоль стен. Землянку предварительно протапливали от сырости и дремали в запахе превших на каменке трав, изгоняющих комарьё. Фёдор и Дашка быстро засыпали на мягкой душистой подстилке, а Семён, отец и мама то и дело ходили ворошить скошенное сено.
После полудня, если сено в волоках успевало высохнуть, его сгребали в большие кучи и на носилках-жердинах таскали к стоговищу. Затем обедали, а после обеда снова косили, пока не разливалась по макушкам нежная зорька и не опускался с высокой сухары прозрачно-синий вечер. Ввечеру недолго собирали чернику, в избытке росшую возле самой избушки, ужинали и укладывались спать.
На третий день, вернувшись с ночной косьбы и перекусив, все как обычно завалились отдохнуть. Отец посапывал напротив каменки, возле сутулого дверного проёма, сбоку о чём-то шептались Семён с Дашкой, да брякала посудой у близкого ручья мама. Фёдор немного покрутился и безмятежно уснул в своём углу…
Проснулся Фёдор, как от удара, словно кто-то грохнул обухом в медный таз над самой его головой. Рывком сел. Хлопая глазами, стараясь унять бухающее сердце, огляделся. В землянке никого не было, лишь парусом от лёгкого ветерка вздулась прозрачная занавесь на дверном проёме. Фу. Фёдор откинулся назад, полежал, просыпаясь и успокаиваясь, прислушался. Было тихо: где-то тонко звенел комар, шумел макушками лес, да журчал Верег-ручей. А где все? Наверное, ушли сено ворошить, а его пожалели, дали младшему поваляться подольше.
Фёдор вышел наружу. Костёр почти потух, но седые уголья ещё мигали красными прожилками. На тагане томилась в котле каша, и пускал из носика струйки пара закопчённый чайник. Возле землянки был устроен навес, под которым стоял длинный, но неширокий стол из осиновых плах, вдоль него — такие же лавки. Под навесом и обедали, и ужинали, и чаи гоняли: тут было просторнее, чем в избушке, светлее и сподручнее управляться с котелками. Фёдор подошёл к столу, вытащил из берестяного туеса кусок хлеба и дольку вяленого мяса, отыскал среди посуды свою кружку с недопитым чаговым [1] чаем и, посматривая по сторонам, принялся жевать.
От навеса хорошо просматривались обе пожни по берегам ручья. Их выкосили уже в первый день, и сейчас они стыдливо щерились стернёй. На левой, у дальней стенки леса, мирно помахивал хвостом стреноженный Сивка.
И больше никого.
Ещё одна пожня лежала чуть в стороне от поймы, на свободном от леса пологом склоне, но и там трава была скошена и смётана в плотный стог.
А вот на четвёртой как раз и трудились нынче ночью. Только её отсюда не видно — укрытая косогором, луговина пряталась за поворотом ручья, шагах в пятистах от землянки.
Всё было как обычно.
Фёдор задрал голову и прищурился. Солнце висело высоко над лесом со стороны Клешемы — значит, уже часа два за полдень. «Ну, ладно, подкрадусь незаметно к работникам и ка-ак выпрыгну! Вот Дашка заверещит!» Фёдор дожевал хлеб, повязал на голову платок и почти бесшумно, лёгкой рысцой припустил вверх по ручью. Чтобы сократить путь и появиться нежданно, он двинул напрямик, через спускавшийся к ручью сосновый угор. Лес вокруг пожни был нечастый, но в затейливо изрезанных кромках на границах луговины разросся кустарник, отлично подходивший для тайной вылазки.
Вскоре Фёдор оказался в начале пожни и спрятался у большой берёзы, недалеко от которой вокруг высокого кола-стожара уже громоздилось несколько куч сена. Какое-то время Фёдор, притаившись, ждал в надежде, что рано или поздно сюда придёт кто-нибудь с сухим пахучим ворохом на носилках. Но время шло, ждать надоело, а никто так и не появился.
Короткими перебежками от куста к кусту, иногда срезая путь через мыски леса, Фёдор пробрался к широкому открытому месту и осторожно огляделся из укрытия. Косы торчали над луговиной, воткнутые косовищами в землю, там же, где их оставили утром. И линия скошенной травы нисколько не двинулась. Видимо, никто не притрагивался к косам с утра. И волока лежали по-прежнему: когда их ворошат — полосы скошенного сена переворачивают, и они немного смещаются.
Всё это было непонятно.
Значит, родные сюда не приходили, а ушли куда-то ещё. Может быть, на ближнее болото за морошкой? Но морошка ещё не позрела, совсем рохлая. Или решили пособирать грибов? Да нет, не похоже: сперва управились бы здесь — а вдруг дождь!
Особой тревоги Фёдор не почувствовал, но именно тогда впервые шевельнулся в груди своенравный холодный прутик: он чуть дрогнул, только обозначил себя и сразу свернулся змейкой — словно и не было.
Фёдор обошёл на всякий случай всю пожню, «ненароком» заглядывая в каждый уголок. Шёл не спеша, мурлыча беззаботную песенку, и иногда громко, будто обращаясь к столетним соснам, выкрикивал безобидное: «Дашка-дурашка по бору ходила, трое лапти износила!» Но ни Дашка, ни мама, ни Семён с отцом отзываться не хотели.
«Вот голова еловая! Пока ты здесь околачиваешься, они уже давно, набрав ягод, фыркают чай под навесом у избушки и посмеиваются: „Где там Федька-засоня, небось, вчерашний день ищет!“ Быстрее назад, а то волноваться начнут!»
Но у землянки встретило остывшее костровище и нетронутая посуда.
Змейка-прутик опять отчётливо шевельнулась. Аж кольнуло и зачесалось в груди. Фёдор поперхнулся, прокашлялся, и почувствовал, что голоден. Он поел тёплой каши, ещё раз оглядел окрестности и полез в избу — оставалось только ждать…
Под вечер тревога и беспокойство накрепко вцепились в Фёдора.
Он уже не мог ни лежать, ни сидеть: с каждой минутой, подгоняемый ударами сердца, всё сильней раскручивался тяжёлый маховик ожидания. Сначала Фёдор бесцельно и растерянно бродил вдоль ручья по ближним пожням, сшибал длинной вицей иван-чаевые макушки и головки ромашек. Долго разговаривал с фыркающим Сивкой, обнимал его большую голову, благодарно подставлял лицо тёплым и влажным лошадиным губам: «Вот ведь, Сивушка, ушли куда-то все. Меня не взяли чего-то. Не сказались. Ждёшь их, ждёшь…» Сивка в утешение легко толкал Фёдора головой и виновато моргал тёмным глазом.
Потом Фёдор вернулся к землянке, развёл огонь и подогрел чайник: «Вот придут, а тут чаёк поспел!» У костра было поспокойнее, но, вместе с тем, быстрей и незаметней сомкнулись сумерки. Когда вода закипела второй раз, Фёдор не выдержал и по порядку, начиная с ближних, отправился обходить пожни. Он изо всех сил протяжно кричал родных по именам, звал, аукал. «Может, заплутали?» Но в ответ лишь качали тёмными макушками вековые сосны и перекатывалось, затухая, звонкое эхо.
Внутри Фёдора всё крепче, до мелкой дрожи, сжималась тугая пружина нетерпения.
«Ну, где же вы?! Ну, где-е-е?..»
Под утро он уже совсем извёлся: зарывшись с головой в травяную подстилку, скрючившись и еле слышно подвывая, лежал в землянке на нарах. Иногда, вдруг насторожившись, Фёдор выскакивал наружу, затаив дыхание, слушал и вглядывался в прозрачные сумерки. Потом сидел под навесом, отрешённо уставившись перед собой и мерно постукивая по столу деревянной ложкой. Потом несколько раз срывался бежать на поиски, озадаченно останавливался у стенки леса, возвращался. Через некоторое время опять хватал свой небольшой мешок: «Да куда бежать-то?! Куда?!».
«Спасе Святый, лишь бы ничего не случилось! Боженька, милый, не попусти!.. Нет-нет, они скоро придут. Надо только подождать. Надо — ещё — немного — по-до-ждать…»
На следующий день, чтобы как-то отвлечься и унять нервный колотун, Фёдор заставил себя заняться делами.
Несколько раз ходил на дальнюю пожню: сносил к стоговищу просохшее сено, собрал и принёс к землянке инструмент. Оставленные родными вещи, на которые то тут, то там натыкался взгляд, чтобы не бередили душу, сложил в большой берестяной короб и запихнул под нары. Остервенело отдраил закопчённый чайник, перемыл и расставил сушиться на столе под навесом посуду. Кашу, чтоб не прокисла, накрыв котёл широким куском бересты, опустил в похожий на маленький колодец ледник, устроенный между корней разлапистой ёлки. Разок искупал Сивку в нешироком и холодном Верег-ручье. И ждал…
Утром третьего дня Фёдор открыл глаза, стянул с гвоздя отцовский сыромятный пояс с охотничьим ножом в ножнах, занёс в землянку посуду, прочий хозяйственный скарб, подпер толстой палкой дверь и пошёл.
Куда идти, он уже не думал, змейка-прутик, окрепшая за прошедшие сутки, вертелась в груди, как стрелка компаса, билась беспокойно, норовила выскочить. Повинуясь ей, Фёдор миновал недокошенную пожню и ещё с полчаса двигался вверх по Верег-ручью, пока не вышел к небольшому болоту. Верег-ручей узкой лентой вился по его краю и окончательно сходил на нет в пролеске сухостоя.
Фёдор пересёк болото и остановился, прислушиваясь. Монотонно шумел лес, стрекотали в осоке кузнечики, и тяжело гудел возле ног сердитый полосатый шмель. Змейка в груди рвалась дальше, влево по косогору, в глубину Тёплых Бугров…
К полудню проклюнулась первая усталость. Фёдор забрался уже достаточно далеко в незнакомые места: поросшие сосняком пологие угоры полдня вели то вверх, то вниз. Фёдор перемахнул по валёжине журчавший в ложбине ручей и быстро поднялся на вершину следующей сопки. Здесь он сделал привал: расположившись на толстом корне под одной из сосен, перекусил и немного отдохнул, привалившись спиной к тёплому жёлтому стволу.
Солнышко сверкало высоко среди сосновых макушек, вокруг играли лёгкие тени и солнечные пятна, щебетали пичуги — тёплый день середины лета спокойно дышал полной грудью. Но всё это Фёдор видел, будто сквозь сон: тоскливая тревога скрутила в тугой жгут всё его существо, мутной полупрозрачной пеленой застелила глаза.
Вытесняя любые мысли, притупляя чувства и сковывая душу, как огромная туча, медленно росла безысходность. Лишь беспокойная змейка-прутик толкалась в груди — звала бежать, спасаться от этой чёрной бесконечной громады, пока она не настигла, не накрыла, пока не отняла надежду…
К вечеру Фёдор миновал ещё один ручей, обошёл левым берегом выросшее на пути болото, несколько раз поднял из кустов шумные глухариные выводки. Казалось, волны беломошной тайги раскинулись до края вселенной. Теперь он даже отдалённо не представлял, где находится.
Вскоре отгорела алая зорька, и спустились неплотные сумерки. Пудовой тяжестью легла на плечи усталость, но Фёдор не останавливался: «Вперёд, вперёд!»…
Ранним утром, когда ненадолго нырнувшее за горизонт солнце снова зарумянило перья белёсых облаков, Фёдор, свернувшись калачиком, уснул в корневище огромной лиственницы. Сон был коротким и тяжёлым. Он не принёс отдыха и облегчения, не рассеял туман в голове.
Продрав глаза, Фёдор без аппетита погрыз краюху, съел пару ломтиков вяленого мяса, напился из холодной лужи между корней.
«Ну, где же они?! Где-е-е-е?!!!» — он тяжело, совсем не по-детски вздохнул. Снова устроился под деревом, подтянув к подбородку и обхватив руками колени. Посидел так, чуть раскачиваясь взад-вперёд. Где-то в глубине у Фёдора прорезался и стремительно нарастал высокий надрывный крик: «Боженька, не-на-до!!! Божеее!..»
Змейка-прутик встрепенулась и упруго толкнула в рёбра: «Вперёд!»
Фёдор поднялся…
Ещё два дня сменились короткими белыми ночами, чередовались ручьевины и болота, лес то сгущался, то редел — а Фёдор всё шёл. Шёл, почти не останавливаясь, лишь ночью, на несколько часов, забываясь во сне…
В очередное утро, перебравшись через довольно широкий ручей, Фёдор наткнулся на потемневшую от времени избушку. На полке у маленького окошка нашёлся погрызенный полёвками туесок с сухарями, соль, огниво. Мелькнула вялая мысль протопить избу и отоспаться на узких нарах, но Фёдор лишь с четверть часа полежал на них, пересыпал сухари в свой мешок и побрёл дальше.
Вокруг тянулись всё те же светлые, но однообразные Тёплые Бугры. Иногда встречались нагромождения серых поросших лишайником валунов, местами из земли вздымались замшелые гранитные скалы, стороной проплыли несколько мелких сухих болот…
Змейка-прутик по-прежнему билась в груди, но что-то изменилось в её поведении. Она уже не так уверенно рвалась вперёд, подолгу замирала или едва заметно ворочалась, словно в нерешительности выбирала дорогу. И с каждым шагом накапливалась усталость, растекалась расплавленным оловом по гудящему телу…
Но Фёдор не сдавался. Идти становилось всё трудней, всё чаще он останавливался передохнуть, садился где придется на землю, приваливался к стволам или просто, откинувшись на спину, лежал в траве. Голова была тяжёлая и пустая, казалось, ни одна мысль не шевельнулась в ней с того дня на Верег-покосе. А сколько дней прошло? Когда это было? Год назад? Или месяц? Время и пространство потеряли значение и границы, перемешались, сомкнулись в круг, круг рассыпался колечками — спиралью. И тишина. Слышно как ветер качает ветви и травы, как на своём языке переговариваются птицы, монотонно гудит ненасытное комарьё. Звуки проникали в Фёдора без усилий, сами собой, отстранённо ложились в сознание и растворялись. «Ку-ку, ку-ку» — долетело откуда-то издалека. «Я здесь! Тут я!» — сообщала всей округе беспутная мамаша кукушка. «Кар-кр-кр-кар — всё имеет свой срок, всё рождается, цветёт и умирает, я видел это столько раз… Вот и ты, движешься по этой тропинке, но идёшь ты быстро, много быстрее всех остальных…» — кряхтел иссиня-чёрный ведун с высокой однобокой ёлки. «Вжжжжжж — успеть-успеть, нужжжно много уссспеть» — пела свою дневную молитву неугомонная пчела…
Ещё через день Фёдор вышел к речке. Это, видимо, была Жур. Неширокая и мелководная, она блестела камушками на дне и негромко шумела. Фёдор долго отдыхал на берегу, наблюдая водную рябь. Потом перебрёл вброд на другую сторону. Тело почти не слушалось, на одной бесконечной ноте ныла душа, гулом отдавался в раскалывающейся голове каждый шаг. Выбравшись из воды, Фёдор ничком бухнулся в высокую траву, полежал какое-то время, собирая остаток сил, шатаясь, поднялся и поплёлся дальше. Змейка в груди теперь вела себя совсем тихо, наверное, как и Фёдор, обессилела и отчаялась. Сейчас она чуть заметно дёрнулась вниз по течению реки…
[1] Ча́га, или берёзовый гриб — лекарственный гриб трутовик, растущий на берёзе.
Глава 8
8
Тётка Прасковья всполошилась первой. На восьмой день не выдержала, после утренней подойки отправилась к Кирилл Афанасьевичу: «Сват, чует моё сердце — неладно что-то! Ходовы, вторая седмица пошла, как на Верег-покос уехали!»
— Так там дел-то — на три дня!
— Вот, я и говорю!
Кирилл Афанасьевич запрягал быстро: прихватив сына и ещё одного клешемского охотника, взмылив лошадей, вскоре был на дальнем покосе.
Ничего утешительного они там не увидели: несколько дней нетопленая землянка и соскучившийся по людям Сивка. И никаких следов! Даже надёжный пёс Кирилла Афанасьевича взял только один, который терялся в ближнем болоте: судя по всему — след Фёдора. Остальные пропадали у самой избы, не доходя Верег-ручья!
День, ночь и всё следующее утро до полудня Кирилл Афанасьевич сотоварищи рыскал по окрестностям покоса — безрезультатно. Уставшие, непонимающие, понурив головы вернулись, мужики домой…
Вся Клешема пару дней бурлила, как на дрожжах.
Ещё ездили на Верег-покос добровольцы, искали, кричали-аукали и ворошили стога. Вздыхали-причитали, встречаясь на деревне, жонки-мамки. Ходил озадаченным и смурным батюшка Савелий…
Но Ходовы исчезли.
Кирилл Афанасьевич шатуном метался по горнице, горячился:
— Не понимаю, как же так!? Что могло случиться!? И ни слуху, ни духу — словно сквозь землю канули…
— Может, всё-таки, зверь какой? — отец Савелий возвышался за столом, положив на него свои могучие руки и тихонько пощёлкивая чётками.
— Да нет же, Савельюшка, — в запале Кирилл Афанасьевич игнорировал чины и ранги. — Докладывал уже! Мне не веришь — вон, у Васьки спроси. Ни зверя, ни чёрта лысого, прости Боже!
Кирилл Афанасьевич вдруг остановился и устало сел на лавку возле священника.
— Там всё как-то чинно, что ли. Изба, значит, притворена, инструмент там, посуда, утварь — всё по полочкам. Чистота и порядок. Сивка стреноженный пасётся, непуганый, будто выкупан даже недавно. Три стога поставлены на ближних пожнях, вот только на дальней — недокос на треть, и стоговать не начали. Словно надоело им — и бросили.
— Так, выходит, сами ушли куда-то?
— Выходит так. Но куда там идти!? Ягоды под боком, просёлок до деревни надёжный… Не охотиться же всем табором посерёдке лета понесло!? Там заплутать можно, если только в глубину Тёплых Бугров уйдёшь. Да и то, Иван хоть и пришлый — освоиться успел, и голова на плечах — не колода еловая… След теряется до ручья ещё — как обрезало. А совсем повыветриться не должен: пёс мой другой раз и двухнедельной давности как клубок распутает! И ещё. Похоже, что когда все ушли, Федя, значит, оставался в избе. Дня два, может… А после тоже дёрнул — до Верег-болота, а там… Вот он, Фёдор, скорее всего на Тёплые Бугры ушёл. Но мы вёрст — дюжины две с гаком в ту сторону отмеряли, носом землю рыли — никого. Не мог малец столько отмахать. Да ещё, значит, по лесу.
Кирилл Афанасьевич опустил голову и уставился куда-то в пол. Помолчали.
— Слушай, Кирилл, а ты к Автоному Пантелеймоновичу подходил? Рассказывал?
— Беседовал я с Телемонычем, если можно так сказать. Как вернулись, значит, — так к нему сразу.
— И чего Телемоныч?
— Да ничего, молчит, как обычно. Сверкает глазищами своими из-под бровей только…
Прошёл ещё день. Случившееся на Верег-покосе тяжёлой холстиной накрыло Клешему. Понурые люди тревожно поглядывали друг на друга, то и дело прислушивались и всматривались в синюю даль Тёплых Бугров, говорили вполголоса. Не слышалось обычного смеха и гомона ребятни. Больше всех, конечно, переживали родственники Ходовых.
У Кирилла Афанасьевича всё валилось из рук. Сенокос свой он задвинул на потом, вяло копошился с мелкодельем во дворе. К вечеру, испортив вторую заготовку коромысла, он воткнул топор в чурку, отряхнул стружку с колен и, решительно нахлобучив картуз, направился к отцу Савелию. Священник жил по соседству, однако уже на полпути Кирилл Афанасьевич увидел знакомую фигуру: отставного боцмана Императорского Флота не заметить было трудно. Слегка прихрамывая, батюшка Савелий спускался от своего дома навстречу.
— Здравствуй, отец Савелий.
— А, Кирилл Афанасьевич. На ловца и зверь… — священник протянул руку. — Как там, ничего не слышно?
— Ничего… Я, вот, тоже к тебе шёл. Думаю надо сбирать артель малую и на поиски с утра отправляться — не могу так сидеть. Тут такое дело, значит, что неизвестно, сколько дней-недель проходишь: все Тёплые Бугры, аж до дальних болот Продувного Пояса обойти нужно, — Кирилл Афанасьевич озабоченно свёл брови. — Мужики, я думаю, не откажут, но пора нынче горячая — сенокос. Тебе, вроде как, сподручнее народ попросить… Человек пять, значит, хватит — я скажу кого.
Батюшка одной рукой приобнял Кирилла Афанасьевича за плечи и чуть склонился, заглядывая ему в лицо:
— Конечно, Кирилл Афанасьевич, конечно, дорогой. Теперь прямо и…
Договорить отец Савелий не успел, за его спиной раздался спокойный и негромкий голос:
— Ни к чему это.
От неожиданности оба вздрогнули и быстро обернулись.
— Фу, прости и помилуй, Автоном Пантелеймонович, ты так, паче чаяния, когда-нибудь заикой сделаешь…
Дед Телемоныч, опёршись на свой неизменный посох-клюку, стоял поодаль.
— Ни к чему артель на поиски собирать. Нашёлся Фёдор. У меня сейчас.
Священник и Кирилл Афанасьевич ошарашено переглянулись и уставились на Телемоныча:
— А это, а…
— А остальных не найдёте. Никто не найдёт. Ушли они.
— Как?
— Куда?..
— Что Фёдор нашёлся, никому не говорите пока. Слаб он ещё, отсыпается. Отдохнёт у меня, травок попьёт. А завтра к вечеру явится сам…
Телемоныч ещё мгновение постоял, плавно развернулся и, мерно вышагивая, двинулся в сторону своего дома. Вскоре его долговязый силуэт уже маячила на другом конце Клешемы. А отец Савелий и Кирилл Афанасьевич так и стояли какое-то время, разинув рты и глядя ему вослед.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день…
Но что же всё-таки случилось на этом, будь он неладен, Верег-покосе?! Куда запропали остальные Ходовы?! Или погибли?! Иван с супругой-лебёдушкой, Семён, Даша!
Нет, Телемоныч всегда говорил скупо, но точно. УШЛИ!?
Но куда и зачем? И почему не найти их опытным таёжным охотникам-следопытам? Надолго ли? Навсегда?!
А как же Фёдор?!
Тревожные вопросы сутолочной мошкарой роились в обеих головах. Однако сомневаться в том, что сказал Телемоныч, не приходилось — никто и никогда не слышал от этого древнего старика лишнего или неверного слова!
Автоному Пантелеймоновичу в Клешеме доверяли безоговорочно.
Потому, наверное, что самый ветхий дед в деревне годился ему во внуки. Потому, что этот загадочный старец — словно звенящий кедр, растёт в Клешеме с неведомых изначальных времён. И каждый человек, когда приходил его срок появиться на свет, сделать первые шаги, сказать первое слово — среди всего прочего — узнавал, видел и привыкал, как к окружающей природе, как к Жур-реке, как к церквям на Светлой Горке — к его рослой сухой фигуре, к его лицу.
Высокий лоб, косматые соломенные брови, прямой и тонкий, с лёгкой горбинкой нос. Седые пряди волос до плеч и неширокая, спадающая на грудь невесомой серебряной волной, борода. Но первое, что сразу и навсегда врезалось в память — большие и внимательные, выцветшие до небесной синевы глаза старца. В туманной глубине этих глаз таились мудрость и знание.
И не было в Клешеме человека, которому рано или поздно не помог молчаливый старик. Скольких выходил после стычек с лютым зверьём, скольких спас от злых немощей и болезней! С малых ногтей поили клешемские жонки своих чад его травами-настойками и, видно, поэтому уже не одно поколение в Клешеме выросло крепким и здоровым.
А если от скудоумия да заскорузлой зависти кто-то и шептал по углам — нечистая сила здесь, колдун тёмный дед этот — значит был этот кто-то пришлым, не клешемским. В деревне все знали, что веру православную старик чтил в строгости, на службы ходил исправно, а на груди прятал маленький образок. Со священниками прежними изредка беседы вёл: говорил непонятно — на латинском ли, греческом ли наречии — но священники слушали внимательно, согласно кивали.
И догонять его сейчас, донимать расспросами — дело тщетное: скажет сам, если сочтёт нужным…
Дед Телемоныч не зря сверкал глазами из-под бровей — нашёл всё-таки Фёдора. Нашёл в нескольких верстах от Клешемы, вверх и влево от Жур-реки. Там бы и искать никто не додумался.
Кроме Телемоныча.
Ночью, в неплотных сумерках, подобрал он у векового ствола исхудавшее невесомое тело, в котором совсем незаметно тонкой змейкой-прутиком ещё билась жизнь. Приник седой головой к груди Фёдора, прислушался, сказал что-то еле слышно змейке-прутику. И, подняв на руки, бережно понёс мальчишку домой.
Два дня выхаживал старик Фёдора: не спал, дежурил у постели и почти никуда не отлучался. Втирал пахучие мази, осторожно приподняв голову, поил горькими травяными настоями.
На третий день Фёдор пришёл в себя. Открыл глаза и долго смотрел на Телемоныча. Пока не вспомнил:
— Дедушка Пантелеймонович, это ты?
— Я, мой хороший. Я…
— Мы дома у тебя, да?
— Да, Фёдор, дома. В Клешеме.
— А мама с папой… и Дашка, Семён?
— Ушли они, Фёдор. В другие места ушли. Живы-здоровы, не волнуйся.
— А я, дедушка… почему я… почему меня не взяли? Я только уснул чуток, а они тихонько и ушли… — слёзы набухали в уголках глаз, скатывались по вискам, капали на большую пуховую подушку, но Фёдор лишь едва всхлипывал, тихо сглатывал душный комок и отрывисто дышал.
— Ничего, малыш, ничего… Не могли они тебя взять. И остаться не могли… — дед Телемоныч легко погладил Фёдора по голове. — Живы они. Успокойся, пожалуйста. Я тебе позже всё расскажу…
В тот раз как-то странно и непривычно звучали слова Телемоныча, и голос его казался родным и совсем не старым.
— Тут травка, — старик поднёс Фёдору чашку, — нужно выпить. Отдохнуть ещё…
Фёдор проглотил тёплый и на этот раз негорький отвар и вскоре снова уснул.
Потом были шумные слёзы и объятья тётушки Прасковьи и сестёр. Фёдора передавали из рук в руки, сажали на колени, долго и ласково гладили по голове, тяжело вздыхали и виновато смотрели в глаза. Поили-угощали сладостями, мёдом, морсами.
Потом в доме Кирилл Афанасьевича собравшаяся родня снова обнимала Фёдора: «Слава Богу, Фёдор, нашёлся!». Усадив во главе стола, до отвала кормили мясом и рыбой, пышными пирогами. Снова вздыхали…
Потом, будто лопнул созревший нарыв — переполнившая душу тоска хлынула наружу, и Фёдор, глотая слёзы и чувствуя облегчение, долго и сбивчиво рассказывал о том, что произошло на этом проклятом покосе. О том, как он пытался найти своих…
Женщины плакали вместе с Фёдором, утирали глаза уголками платков, а мужики, нахмурившись, почёсывали затылки и иногда тихонько переспрашивали:
— А с Верег-болота на восток пошёл или левее взял?
— Левее, к северу…
— Ясно…
— А какая, говоришь, изба на Буграх встретилась?
— Да обычная, вроде охотничья.
— Да не лезьте вы с расспросами-то, и так бедолаженька натерпелся!
— Да погодь, Прасковья. А там ничего такого, в избе, не было?
— Нет, вроде. Не помню… — Фёдор шмыгнул носом и, немного успокоившись, утёрся рукавом. — А-а-а, там в углу крест деревянный был, тёмный такой, с аршин где-то высотою…
Мужики таращили глаза, переглядывались и ещё крепче чесали затылки:
— Так это ж скит Саватьевский, царство ему небесное, со святыми да упокойся! Это ж шесть десятков вёрст от Клешемы по тропе будет!!! На краю Сивых Мхов — гиблых болот. Вот это да!!!
— Вот это ты, Фёдор, и намерял ножками, горюшка нахлебался! Эдак по тайге шастать — и крепкий охотник Богу душу отдаст!!!
— Да, покрутило тебя лихо! Лихо по Буграм-то находился! Лихоход ты, Фёдор! Фёдор Лихоход!
— Цыть вам! Никола Угодник да Матушка Царица Небесная миловали Федюшку! Помолимся всема на службе, свечки поставим. И ты, Фёдор, помолись горячо!
— Да!!! Чудеса Божия!!!
Вся родня хотела взять Фёдора к себе. О том, чтобы он жил в опустевшем доме, и речи не было: тяжко это, да и мал ещё. Ждали, что сам Фёдор решит, кого выберет. Но он, погостив у всех понемногу, подошёл как-то к тётке Прасковье:
— Прасковья Степановна, — Фёдора кольнула лёгкая виноватость: тётушка столько о нём заботилась, как бы не обидеть, — можно я у дедушки Пантелемоныча поживу? Ладно? Он меня к себе берёт. Я ведь лишь у него и сплю толком. А так всё в голову ералаш какой-то лезет…
Такая новость всех несколько удивила — Телемоныч всегда держался на особинку. Помощь оказать, вылечить, совет дать или ещё что — это всегда ради Бога! Но чтобы мальчишку к себе брать?! Людей старик не чурался, но жил анахоретом, говорил и то скупо и только по делу. А тут…
Но возражать никто не стал. Да и спокойней всем — всё-таки Телемоныч рядом. А может, травному да лекарскому делу обучит Фёдора?..
Так и стали жить в небольшом доме на пригорке, на краю красивой ладной деревни Клешемы древний старик-травник Телемоныч и Фёдор Лихоход.
Часть 2 - ШАРИК-СО-СТРЕЛКОЙ
Глава 1
Фёдор плавно поднимался из глубины тёплого сна. Пробуждение оказалось ласковым и, ещё не до конца проснувшись, он понял, что тревога ушла. Печь, протопленная вчера утром, до сих пор приятно грела, а здесь, на лежанке, было даже слегка душно. Фёдор полежал немного, уткнувшись в подушку и не открывая глаз. Сколько, интересно, времени, поди, вечер уже?
За окошком повисли синие весенние сумерки, но в горнице было светло — похоже, горела лучина или свечка. Фёдор украдкой выглянул из-за трубы. На столе попыхивал самовар, рядом стояла толстая свеча, плошка с мёдом, свежий каравай хлеба. Дед Телемоныч сидел за столом, держал на растопыренных пальцах блюдце с горячим чаем и поверх него смотрел на Фёдора:
— Спускайтесь, высочество, на грешную землю, разделите со стариком вечернюю трапезу.
За неполный год, который Фёдор прожил с дедом, он уже привык, что Телемоныч разговаривает с ним куда больше и чуть иначе, чем с остальными. Фёдор улыбнулся, свесил ноги и, нащупав приставную лесенку, спустился вниз.
Старик вернулся. Это было хорошо — за три дня его отсутствия Фёдор успел соскучиться и уже начал переживать. А кроме того…
Мальчишка, потягиваясь, прошлёпал к столу и почувствовал аппетитно-дурманящий и смутно знакомый запах из устья печи. Аж слюнки потекли. Телемоныч допил чай и пригладил бороду. Напустил строгости, насупил брови и озорно сверкнул из-под них глазами:
— Непостижимы замыслы Божьи и неисповедимы пути Его! — старик чуть улыбнулся. — В том числе и грибы-лисички в конце весны!
Он повёл головой в сторону печки:
— Извольте отпробовать, должно быть, готовы.
Оказалась, что печь только что протоплена, а на поду в большой чугунной сковороде под массивной крышкой томились свежие лисички, запечённые в сметане, присыпанные прошлогодним сушёным укропом и ещё чем-то.
Фёдор вооружился ложкой, вытянул сковороду на шесток [1] и, утопая в невероятных запахах, принялся накладывать грибы в глубокую глиняную плошку. Затем устроился за столом напротив Телемоныча, тихонько вздохнул и выжидательно замер, глядя на старика.
Телемоныч отрезал кусок хлеба, протянул Фёдору, встретившись с мальчишкой глазами, на мгновенье замер:
— Поешь сначала, — старик улыбнулся. — Опосля будем разговоры говорить!
Внутри Фёдора мгновенно взвилась звонкая струна:
— Дедушка!!! Ты что-то нашёл?!
— Похоже, нашёл. Только проверить ещё не мешает…
— Де-да!
— След, Фёдор. Верный след…
— Ура-а-а!!!
Фёдор вылетел из-за стола и, приплясывая, пустился по горнице. Сделав круг, наткнулся взглядом на святой образ в углу, перекрестился, что-то нашёптывая, чуть постоял. С размаху плюхнулся обратно на лавку:
— Фу. Деда, ну что там?..
Начиная с конца прошлого лета и всю осень, почти до «белых мух», Телемоныч каждую неделю куда-то исчезал. Варил Фёдору чугун щей, брал свой посох, краюху хлеба и уходил на день, а то и на два. Где пропадал — не рассказывал, только возвращался словно недовольный чем-то. Вечерами подолгу задумчиво бродил взад-вперёд по горнице и бормотал себе под нос какую-то тарабарщину. Фёдора всё это слегка тревожило, но спросить старика он стеснялся, мало ли у того своих дел и забот. Лишь однажды, уже осенью, после очередной такой вылазки помогая старику стянуть насквозь промокший кафтан, не выдержал:
— Деда, и чего тебя носит невесть куда, да ещё в такую падарь[2]?
Старик встряхнул кафтан, замер, держа его в руках, пристально посмотрел на Фёдора.
С тех чёрных летних дней о пропавших родных с Фёдором никто не заговаривал. Берегли мальчишку, чего душу бередить. Да и чертовщина какая-то. А про Телемоныча решили, что всё-таки слукавил старик — из жалости. И Фёдор молчал, лишь плакал иногда, забившись в укромный угол, да поселилась в его глазах мглистая тень.
— Ищу я, Фёдор. Ищу и хочу понять… Ладно, неси сухую рубаху, потолкуем…
Но сначала они поели, напились горячего молока и забрались на печь. Обычно Телемоныч спал на своей кровати, но сегодня нужно было отогреть прозябшие кости, да и места на лежанке вполне хватало. Затушив свет, они лежали на широком печном хребте: в глубоком горле трубы — вьюшке — порывами гудел осенний «полуночь»[3], хлёсткие вицы дождя секли окна.
— Я ведь, Федюшка, так и не смог ответить… понять не могу, куда твои родные подевались. Это ж не комара ветром сдуло — раз и нет. Хотя иногда и комарик, пискнув, может дождь накликать. Бывает, что и малая песчинка грохотом по небу прокатится… И всё оставляет след — ибо всё в мире между собой увязано, ничего случайно не происходит. И тут что-то должно остаться: путик какой или слабый намёк. Но пока одни догадки у меня…
Новый порыв ветра особенно громко загудел в трубе, и Фёдор представил, как неуютно и холодно было старику в лесу, не то что здесь, на тёплой печке. Волна благодарности качнулась у Фёдора в груди, он подтянул своё одеяло повыше к подбородку и шумно засопел.
А старик продолжил:
— Есть в Бугролесье места чудные: лето только в начале, а там глянь — уже ягодки позрели. А то напротив — листья зелёные и слякоть посреди зимы. Я травки редкие в таких местах беру. Иногда и зверьё нездешнее встречал. Народ наш таких мест, знамо, побаивается и близко не суётся. А их не так и мало: велика тайга, да тропки считаны…
Старик повозился в темноте:
— Затеял я тебе голову морочить: ну, да каков дед — таков и обед… Я, старый пень, столько лет небо копчу, что и сосчитать страшно. Много-много лет и зим. Тебе, Федюшка, и не представить. И сколько живу — всё пытаюсь узнать и понять этот загадочный и чудесный мир. Долго учился наукам различным, странствовал, мудрость веков искал. Бесконечен мир. Волшебно и разумно устроен. Вовек человеку его не постичь. Но всё-таки по крохам, мелкими шажками будут люди его познавать…
И везде Бог. И тайна жизни. И здесь, на Земле-матушке, многие миры сходятся. Дух и душа, и тело бренное. Неподвластное нам время и почти неподвластные просторы. Иисус говорил: «В дому моём обителей много»…
Старик чуть-чуть помолчал.
— Словом, попалась как-то в молодости мне одна древняя книга. И было там сказано, что есть в нашем мире особые места, откуда при знании и навыке можно запазуху мировую пробраться. А там — все дороги открыты, в любое тридевятое царство вмиг доберёшься, хоть на край земли…
Это как норки горностаевы на угоре — ты пока по склону обойдёшь, зверёк шмыг — и уже с той стороны. Только на самом деле не на другом склоне, а за тысячи вёрст очутиться можно.
О таких местах и шёл в той книге рассказ. Будто где-то на юге, за Средним морем, с древних времён известны два таких. И будто ещё несколько по самым дальним уголкам мира прячутся. Говорилось, как по звериным да птичьим повадкам такие места узнать можно. Когда и как к тем местам подступиться лучше, как по звёздам срок высчитать…
Однако был в той книге и строгий наказ: о необычных местах языком не трепать и самим судьбу не испытывать! Мол, не нам, грешным, в такие дела лезть, а то, не ровен час, закинет к чёрту на кулички, или ещё что похуже случится. Мол, иначе там всё, с кондачка только шею свернёшь… и не всякого эти места пропустят.
Книгу ту я на срок брал, пришлось вернуть. Да и особого значения не придал тогда — мало ли сказок да присказок по миру гуляет. Но последнее время, Фёдор, сдаётся мне, что наши чудные места с теми схожи. К нашим тоже так просто не сунешься — только в нужное время. А то будет тайга-тайгой, как на тысячи вёрст окрест. Да и многое другое перекликается…
Вот я в такие места, что ранее заприметил, и наведываюсь. Ищу, приглядываюсь. Авось что…
Старик опять примолк на некоторое время. За окнами по-прежнему шумела непогода, и завывал ветер в трубе.
— Ты не подумай, Фёдор, что я тебя обманул летом. Живы твои родные, я верно знаю! Вот только где они? Потому и молчал, коли сказать нечего. Бывают такие вопросы — не один год ответ ищешь…
В ту ночь Фёдор до рассвета пролежал, глядя в темноту. Даром что Телемоныч кутал одеялом и приносил воды. А к утру вспыхнувшая робким огоньком надежда стала потихоньку выжигать из души мглистую тень.
До снега старик ещё несколько раз уходил в тайгу. Фёдора отказался брать наотрез. Даже припугнул, что иначе бросит это дело…
Вернувшись, коротко рассказывал. Но вечерами по-прежнему бродил по горнице и что-то бормотал себе под нос. А после Покрова дня сказал:
— Наберись, Федюшка, терпения. Теперь до весны…
И закружила зима.
Правда, не мог Фёдор улыбнуться ни разу, хоть и звали, и брали его во все игры ребята непременно и настойчиво. Стоял чаще в сторонке, посматривал задумчиво да катал в руках снежные комки. А к весне, вместе со снегом, начал оттаивать и Фёдор.
И вот нынче…
— Деда, ну что?
— След, Фёдор, верный. Многое не ясно, но большая надежда теперь! В двух словах не скажешь. Ты поешь всё же сначала.
Фёдор поёрзал на лавке: в голове, сталкиваясь друг с другом, бестолковыми кузнечиками скакали радостные мысли. Нужно поостыть. Да и запахи от стола манили просто непреодолимо.
Ладно. Фёдор поудобнее перехватил ложку и принялся за грибы.
Телемоныч, слегка покряхтывая, выбрался из-за стола:
— Ты чай будешь или квас?
Фёдор с набитым ртом лишь качнул головой, но старик понял. Они вообще очень хорошо понимали друг друга. Старик вышел в сени и вскоре вернулся с крынкой холодного ржаного напитка. Этой весной Фёдор с Павлушкой вдоволь набрали бегущего по берёзовым стволам живительного сока. И поэтому случаю у Телемоныча в сенях стояла целая кадушка приготовленного на нём кваса.
Фёдор быстро жевал упругие ароматные грибы и чуть не мурлыкал от удовольствия. Так же быстро, почти в такт бухающему сердцу, скакали мысли: «Я же знал! Я точно знал, что они обязательно найдутся! Только где? Куда идти? Вот узнаю и дойду-доберусь хоть на край земли. Как они там? Целый год почти прошёл! Как же я их ждал! Сейчас дедушка Телемоныч всё расскажет! Он правду всё говорил! Он как волшебник! Телемоныч! Сейчас, быстренько доем только»…
Фёдор вдруг перестал жевать и замер — неужто он и в самом деле замурлыкал от радостных мыслей и любимой еды? Да нет, это Жмых, рыжий хитрец, трётся об ноги под столом.
Телемоныч тем временем подкоротил свечной фитиль, долил масла в лампадку под святым образом и устроился на своей широкой деревянной кровати у дальней стены. Фёдор, разделавшись с грибами и квасом, обернулся. Старик сидел, глядя в потемневшее окошко на разлившуюся Жур. Почувствовав взгляд Фёдора, он кивнул и похлопал постель возле себя: мол, прошу пожаловать к нам. Фёдор мигом собрал со стола посуду, отнёс её на полку в запечный «бабий угол», протопал к старику и взобрался на кровать. Чуть повозился, устраиваясь поближе к стенке, пару раз тихонько вздохнул и притих.
Телемоныч, то ли сосредотачиваясь, то ли подбирая слова, прикрыл глаза. Затем внимательно посмотрел на Фёдора:
— Попробую рассказать. Только это довольно сложно… Я, грешный, и сам мало понимаю… Но сначала — вот! — старик расстегнул ворот рубахи и вытащил из запазухи платок.
Запершило в горле, и на мгновенье ледяным обручем сдавило сердце. Фёдор узнал. Он сразу узнал мамин платок, который она носила прошлым летом на Верег-покосе. Сами собой набухли слёзы. Фёдор бережно, как самое бесценное сокровище, принял платок из сухой жилистой руки и зарылся в него лицом. Льняная ткань пахла солнцем и зрелыми высокими травами, тёплым ветром и мамой! На миг Фёдору показалось, что это не платок, а нежные мамины ладони гладят его по лицу: «Здравствуй, мой хороший! Не плачь. Скоро увидимся!» Перехватило дыхание и сильно защемило в груди от нахлынувшей жалости к маме, отцу, Дашке-дурашке и Семёну. От жалости к себе. Оттого, что столько всего свалилось на него за это время…
Слёзы потекли обильней. Старик осторожно тронул Фёдора за плечо:
— Ну что ты, малыш. Это ж весточка добрая!
Плечи Федора дрогнули, он отрывисто вдохнул и заплакал. Телемоныч выпрямился, чуть посидел, сложив руки и глядя перед собой, неторопливо поднялся и пошёл к дверям, где стояли бадейки с водой, брякнул ковшом — напился. Повозился у стола, зачем-то опять подрезая свечной фитиль, пошевелил кочергой остатки углей в печи, поправил на шестке сковороду. Снова глотнул воды из ковша и вернулся на место.
Фёдор ещё некоторое время сидел, уткнувшись в платок, и всхлипывал. Потом прижал его к груди и поднял лицо к Телемонычу. Глаза влажно блестели, но не было в них и тени прежней печали. Из глубины глаз струилась на старика радостная решимость.
— Вот и хорошо, Федя. Вот и хорошо, — Телемоныч наклонился и просунул мальчишке за спину подушку. — Ты приляг и слушай, а я буду говорить. Если что не поймёшь — не страшно: запомни — после спросишь. А коли забудешь — тоже не беда, со временем узнаешь сам… А о платке мамином — молчок! Ежели спросят, скажи прежний. Иначе не поверят. Скорей решат, что помутился с горя. Да и чтоб хуже не вышло — нам с тобой ещё многое сделать предстоит…
[1]Шесто́к — площадка перед устьем русской печи.
[2]Па́дарь (поморское) — буря, сопровождающаяся выпадением мокрого снега, вьюга и всякая плохая погода с сильным ветром.
[3]Полу́ночь — «полночь, полуночь, заморозник, рекостав, баргузник и моряна» — Северо-восточные ветры на Белом море.
Глава 2
2
Три дня назад старик поднялся с первыми петухами. Встал под иконой, прочитал беззвучную молитву. Долил рукомойник, умылся, накинул овчинную безрукавку, пихнул ноги в чуни и вышел на улицу.
По весне светает рано: плавно тают неплотные сумерки, размытые силуэты обретают чёткость, проступают деталями, затем жёлтым окрашивается далёкий лес на правом берегу Великого Мха, а там и яркие перья весёлого солнышка выныривают из-за кромки Тёплых Бугров. Свежий ночной воздух пропитан влагой и запахами встрепенувшейся природы: терпкий — ивняка и ольшаника, горьковатый — оживающих полусухих трав, липкий смолистый — сосняка и лиственницы.
Было ещё тихо, деревня только просыпалась: робко пробовали голос первые петухи; негромко хлопали дверями хлевушек хозяйки, брякали подойниками и бадейками; мычали в стойлах коровы, и вовсю заливался, радуясь предстоящему весеннему дню, звонкий птичий народ. Ровно гудела на перекатах половодная Жур, проносила мимо Клешемы по высокой воде редкие почерневшие льдины.
Телемоныч постоял на крыльце, подышал полной грудью пьянящим весенним воздухом и спустился во двор к укоротившемуся за зиму костру-поленнице, который вытянулся вдоль повети. Набрал охапку дров и вернулся в дом. Стараясь не шуметь, уложил дрова на поду, растопил печь. Принёс из подклети кочан капусты, несколько морковин и сахарную кость с кусками мясной мякоти, заправил в чугунке щи.
Тут кто-то протопал по крыльцу, негромко хлопнул входной дверью, шумно завозился в сенях и коротко постучал: не дождавшись ответа, в горницу ввалилась тётка Прасковья. Телемоныч предупредительно прижал к губам указательный палец, кивнул на печку.
— Уф. Утречко доброе Автономтелемоныч, — затараторила полушёпотом Прасковья. — Запыхалась я к тебе на взгорок бежать. Что, племяшка спит ещё? А я тут молочка парного принесла.
Тётушка поставила на пол небольшую корзину и вытащила из неё две крынки, перетянутые по горлышку кусками материи.
— Здравствуй Прасковья Степановна. Спит пока. Спаси Бог за заботу! — Старик чуть поклонился, принял молоко и отнёс на стол. — Проходи, присаживайся.
Прасковья перекрестилась на «красный» угол, прошла к столу и села на край лавки. Она всё ещё не до конца отдышалась:
— Фу. Шибко нынче речка разлилась, Автономтелемоныч. У Петровых, вон, давеча баню поддёрнуло, хорошо куст рябиновый на углу разросся — а то ловили бы у моста!.. Как Фёдор-то?
— Потихоньку, Прасковья Степановна. Повеселел. Но такие раны быстро не лечатся, — старик тоже присел за стол. Повернувшись, посмотрел в окно на разлив реки, снова на гостью:
— Что слышно на деревне, пахать ещё не собрались?
— На днях приступим. Отец Савелий благословил с завтрашнего зачинать. А там и сеять уже пора… — тетка Прасковья примолкла, видимо, представив хлопоты горячей весенней поры.
— Я, Прасковья Степановна, сегодня в тайгу уйду. Дня на два. Фёдор тут один остаётся — ты, если что, пригляди. Ему не привыкать, да мало ли.
Тётка Прасковья покачала головой:
— Ох, вот горюшко. Не волнуйся, Автономтелемоныч, присмотрю, конечно. А то бы и к нам пришёл день-другой переночевать. Так ведь нет: только подсобить чего прибежит, погостит малость и всё. Неспокойно ему у нас — а у тебя прижился. Не в тягость ли?
— Нет, Прасковья Степановна, не в тягость. За товарищей мы с Фёдором теперь. Не даром говорят — что стар, что мал! — Телемоныч едва заметно улыбнулся.
— Автономтелемоныч, тут ещё напасть такая — у Павлушки бородавка на локте, почитай с месяц, и не выпаривается, зараза, никак.
Старик кивнул, поднялся и зашуршал сухотравьем, развешенным у притолоки. Нашёл нужный пучок, повертел головой и добавил к нему ещё несколько стебельков:
— Вот, Прасковья Степановна, заваривай покрепче и мажь на ночь. В две недели сойдёт.
— Ох, храни тебя Бог! — Прасковья вытащила из рукава платок, завернула травы. — Ну, так я побегу, а то дел ещё по закорки. До свиданьица, Автономтелемоныч…
Тётка Прасковья поклонилась, подхватила корзинку и, осторожно притворив двери, ушла.
Печь почти протопилась. Старик раздвинул уголья по сторонам и запихнул чугунок со щами подальше в горнило, доходить. Высвободив от ткани одну из крынок, тоже пихнул её в печь. Из другой налил молока в чашку, отрезал горбушку хлеба и сел завтракать.
Путь предстоял неблизкий. До полудня нужно было сделать вёрст десять, выйти с востока к озеру Долгому, что пряталось на Тёмных Буграх среди крутых, поросших ельником склонов, потом ещё версты три отмерять по его берегу…
Перекусив, Телемоныч стал собираться в дорогу: сунул в заплечный мешок обёрнутые чистой тряпицей половину ржаного каравая, луковицу и кусок сала. Постоял, прислушиваясь к себе. Суставы и старая рана в колене ныли не сильно — значит, в ближайшие дни дождя не будет. Зипун можно не брать, ограничиться овчинной безрукавкой. Что ещё? Топор в сенях, там же моток прочной верёвки, котелок в мешке, посох в углу. Старик привычно потрогал округлый мешочек на поясе: что ж, и это на месте. Стянул с вешала за печкой кожаные бахилы, обулся. Пора.
Но прежде чем уйти, Телемоныч тихонько привстал на лесенку и заглянул на печь. Фёдор сладко посапывал. Старик почувствовал, как мурашками по спине прокатилась, на время притихшая чужая боль: «Ничего, малыш, вода камень точит». Телемоныч шагнул вниз, повернувшись к образу, сотворил крестное знамение, взял мешок, посох и вышел.
Прошлой ночью, дождавшись, когда Фёдор притихнет у себя на печи, а его дыхание станет ровным и глубоким, старик на цыпочках выскользнул в сени, оттуда на крыльцо. Деревня, закутавшись в рыхлую весеннюю ночь, уже спала, лишь в доме отца Савелия ещё светился одинокий огонёк. Телемоныч послушал шум реки, лёгкий шелест леса и поднялся по сходням на крышу. Сбоку от дверей в голубятню нащупал и отодвинул нужную доску, просунул руку и повернул потаённый рычажок. За первой — дощатой, находилась вторая дверь, набранная из плотных лиственничных плах и открывавшаяся вовнутрь. Старик снял с шеи ключ, тихо щёлкнул врезным замком, шагнул в тёмный проём и притворил за собой вход.
Рука безошибочно нашла справа от двери небольшое колесо. Оно поддалось плавно, без особых усилий. Едва слышно зашуршали в стене пеньковые тяги: потолок дрогнул и стал медленно и беззвучно разъезжаться в стороны. Внутрь пролился свежий воздух, шум реки, открылась, увеличиваясь, полоса неба, показался острый серп месяца и россыпь неярких звёзд. Раздвинув потолок на четверть, Телемоныч снял с пояса пузатый мешочек, распустил горловину, и что-то осторожно выкатил из него в руку.
Темнота озарилась лёгким голубым сиянием — освещая лицо, на ладони старика сполохами переливался прозрачный шар. Отозвавшись на прикосновение, из глубины шара стрельнула вниз сизая молния, на мгновенье замерла и рассыпалась по сфере тонкими синими ниточками. Телемоныч улыбнулся. В центре шара без видимой опоры висела хрупкая ажурная стрелка, она слегка покачивалась, сверкала крохотными кристаллами на острие и оперении. Старик любовно посмотрел на неё: вот он — Малый Компас!
Чуть помедлив, Телемоныч шагнул вглубь голубятни. Шар в руке плеснул парой синеватых зигзагов, засиял ярче, и в его свете проступили из сумерек очертания диковинной конструкции: на деревянном возвышении поблёскивала тёмным железом огромная сферическая астролябия. В её центре, среди переплетения дуг, плоских колец, распорок, зажимов и косых пластин, на наклонной диаметральной полосе крепился телескоп.
Телескоп выглядел громоздко и необычно: его толстое, отливающее металлом тело ступенчато сужалось книзу, но в самом конце, на месте окуляра, красовалась внушительная выпуклая линза. А чуть ниже, под линзой, тускло светился медный горизонтально укреплённый диск. Плоскость диска была расчерчена на сегменты, темнела чеканкой таинственных знаков, мелкой вязью какого-то неизвестного языка и круглым углублением в центре.
Старик наклонился и аккуратно положил шар в углубление — гнездо, скрыв компас на треть, пришлось точно по размеру. Телемоныч обошёл конструкцию, привстал на подставку и стянул с верхнего конца телескопа матерчатый чехол. Шар мигнул и, переливаясь, точно полярное сияние, с новой силой заиграл сполохами. Под напором хлынувших космических лучей хрупкая стрелка дрогнула и, медленно набирая скорость, принялась вращаться вокруг невидимой оси. Телемоныч слегка повернул сферу астролябии вправо и, поглядывая на шар, стал настраивать винтовые зажимы: жерло телескопа едва заметно двигалось — повинуясь воле старика, выискивало в ночном небе неведомую цель.
Вдруг стрелка споткнулась, качнулась несколько раз по сторонам и замерла. Шар померк, теперь он еле-еле тлел ровным тёмно-синим цветом. Потом мигнул короткой голубой вспышкой, и из его центра, разрезая сомкнувшуюся темноту, метнулся тоненький луч. Луч кольнул потолок, скользнул по доскам, и его жёлтое пятнышко заплясало на складках холщовой занавеси, которая почти целиком закрывала противоположную от входа стену.
Старик выпрямился и прошёл в угол. Там повозился в потёмках, чиркнул пару раз огнивом, зажёг свечу.
Голубятня осветилась: почти всё её пространство занимала астролябия, на стене по бокам от входа виднелись два небольших деревянных колеса, в углу, где стоял Телемоныч, кованый сундук, над ним полка с чернильницей, свечой и ворохом бумажных листов.
Старик отдёрнул холстину. Под ней открылась широкая пожелтевшая от времени карта. Местами надорванные, свернувшиеся в трубку неровные края, чёрный ромб «розы ветров», лёгкие надписи-указатели. На карте угадывалось Бугролесье: тёмная вьющаяся ленточка Жур-реки, Клешема, Великий Мох, выше — дорога в город, Седло и даже небольшой кусок Серого Моря на западе.
Желтое пятнышко луча прыгнуло на Клешему, прошлось дугой по Великому Мху, пересекло реку и замерло где-то в глубине Тёмных Бугров. Старик постоял, задумчиво глядя на карту, почесал бороду и открыл сундук.
Фолианты в твёрдых кожаных переплётах и тяжёлых металлических окладах, свитки и завёрнутые в бархат дощечки почти полностью заполняли его нутро. Телемоныч опустился на колено, перебрал несколько экземпляров, нашёл нужный, и, сев тут же у сундука на пол, раскрыл книгу и стал что-то сверять по запутанным круговым схемам. Затем поднялся, ещё раз посмотрел на Компас — стрелка замерла как влитая — снова на карту.
— Ну что ж, по всему видать — озеро Долгое. Знать, туда нам и дорога…
Глава 3
3
Идти было легко. От самой Клешемы путь всё время лежал под уклон, тропинки и открытые места просохли, и только в оврагах и густом ельнике ещё прятался от солнышка просевший грязный снег. Погода стояла звонкая и радостная. Тут и там журчали ручьи, пересвистывались птицы, всё вокруг неуловимо двигалось, расправлялось, деловито копошилось, приводя себя в порядок, и тянулось вверх, к теплу и свету — словно сама вековая тайга мощно, но осторожно потягивается, разминает затёкшее за зиму тело.
Полуденное солнышко разыгралось почти по-летнему — овчинную безрукавку пришлось снять и спрятать в мешок. Озеро Долгое уже пару раз блеснуло синей полосой среди плавно уходящего вниз ельника, но старик не обманывался — до озера оставался ещё добрый час пути.
Настроение было под стать погоде — бодрое и улыбчивое: Телемоныч даже замурлыкал в бороду какой-то напев и вышагивал, добродушно озираясь вокруг. Но мысли сами собой затянули привычный хоровод, нырнули в набитую колею.
А выходило опять не так, как предполагал старик. Изрядную долю известных ему «особых» мест на Тёплых Буграх он обошёл прошлой осенью. Не все, конечно, но ближние и часть дальних навестил. И теперь, после схода снега, думал продолжить поиски именно там.
Там, в беломошных боровинах Тёплых Бугров чаще встречались редкие цветы и травы, чаще мелькали в кустах чудные зверушки, изредка попадались полусгнившие или изъеденные ржой, поросшие мелкой травкой и мхом, неприметные на беглый взгляд диковинные предметы.
Но Компас уверенно и настойчиво указывал на озеро Долгое. Точнее, на распадок с его западной стороны. Эту падь Телемоныч знал: однажды средь лета в ней пошёл снег, повалил огромными хлопьями из налетевшей невесть откуда тучи, день померк, резко похолодало. Но спустя несколько минут туча растаяла, чуть полежав на удивлённых травах и деревьях, растаял и снег.
И столетник там рос отменный.
Больше ничем выдающимся это место себя не проявило. Но оба раза — первый неделю назад, а второй, проверочный, вчера — Компас указал именно сюда.
Старик остановился, оперся на посох и бережно выкатил шарик в ладонь. Шарик сверкнул совершенно прозрачным боком, словно здороваясь, приветливо качнул стрелкой и уткнулся ею в сторону озера.
— Ишь ты, упорный какой! — Телемоныч улыбнулся и поднял ладонь выше. Солнышко заискрилось, заиграло радужными переливами в сфере, и шарик тихонько благодарно загудел.
— Прямо как Жмых на солнышке песни поёшь!
Старик постоял какое-то время, подождал, пока Компас накупается в солнечных лучах, нальётся ласковым теплом, потом убрал его в мешочек на поясе и двинулся дальше.
Лет сорок назад, в глухой тайге на восточной границе Тёплых Бугров, где заканчиваются уютные боровины, а за ними берёт начало поистине бескрайний и топкий Сивый Мох, из мелкой лужи сверкнул призывно лучик-зайчик, пробежал по рукаву рубахи и замер пятнышком на груди. Телемоныч остановился и почувствовал ощутимое тепло, будто крохотная ладошка упёрлась повыше солнечного сплетения: «Стой, я здесь!». Пятнышко скользнуло вниз и пропало. Старик подошёл к луже, встал на колени и долго вглядывался в тёмную зеркальную гладь, пока среди ила не мелькнула блестящей иглой ажурная стрелка. Телемоныч закатал рукав и, распугивая водомерок и головастиков, опустил руку на дно. Неожиданно пальцы нащупали что-то гладкое и округлое — прозрачный шар неотличимо сливался с водой: небольшой, он удобно лёг в ладонь, легонько пощекотал её тоненькой синей молнией.
«Ишь ты!» — сказал Телемоныч, извлёк шарик на поверхность и озадаченно повертел перед глазами. Стрелка едва не касалась стенок сферы, висела точно в центре и, насколько удалось разглядеть, сама по себе, без креплений и опор. Старик легко тряхнул рукой — сыпанули брызги, стрелка шевельнулась, сделала плавный оборот вокруг невидимой оси. Солнце, дробя лучи, заиграло в шарике разноцветными бликами, и он стал нагреваться. «Ишь ты!» — ещё раз сказал старик, обтёр рукавом остатки влаги и убрал находку в мешок. Закинул мешок на плечо, выпрямился и понял, что усталость трёхдневного перехода сняло как рукой, утихла вязкая боль в суставах, и вообще — стало как-то веселей. Телемоныч удивлённо пожал плечами и продолжил путь. Но радостное чувство, такое, будто встретил старого друга, никак не хотело улетучиваться: ни в тот день, ни на следующий, ни даже четыре дня спустя, когда старик вернулся в деревню.
Потом целую неделю шар лежал на домотканом полотенце посреди стола в горнице. Иногда, словно осматриваясь, стрелка делала неторопливый круг, а новый хозяин этого чуда тоже ходил кругами: поглядывал, изучал да изредка бормотал своё — «Ишь ты!»
Вот так они и познакомились, нашли друг друга: Телемоныч и Малый Компас.
Но то, что это Малый Компас, выяснилось позднее, а пока был наречён шарик-со-стрелкой незатейливым именем Ишка.
Глава 4
4
Озеро Долгое вытянулось узкой полуподковой вёрст на семь. Поросший ельником высокий и крутой восточный берег постепенно снижался и там, где озеро делало поворот — уходил в распадок. Распадок широкой ложбиной медленно забирал вверх и вправо. По дну ложбины бежал ручей, пологие склоны вразрядку поросли молодыми ёлочками, можжевельником и тонкоствольной берёзкой, а летом вдоль ручья весело покачивали макушками иван-чай, пижма и багульник. Сейчас прошлогодняя трава, минувшей осенью прихотливо приглаженная ветрами и снегом, длинными желтыми снопами лежала на земле, а кое-где из-под неё уже проклюнулась молодая зелень.
В распадке царил зной. Укрытый от малейшего ветерка склонами неподвижный воздух прогрелся как в бане и едва заметно «плыл» поднимавшейся от земли испариной. С щебетом порхали от дерева к дереву птахи, по причудливой ломаной траектории скользила над самой землёй бабочка-капустница, и шумел, вспенивая белые буруны, разлившийся ручей.
Старик постоял у кромки потока, внимательно огляделся. Чуть помедлил, поправил за спиной мешок и, опёршись на посох, перепрыгнул на другой берег. Затем поднялся выше по течению так, чтобы оба конца распадка хорошо просматривались с одного места. Недалеко от ручья белел сухой толстый ствол валёжины — Телемоныч повесил на её торчащий сук мешок, пристроил посох. Рядом развёл небольшой костёр, вскипятил в котелке талой, но чистой ручьевой воды и заварил крепкого чагового чая.
Есть не хотелось, старик даже не стал доставать свёрток с припасами. А вот крепкий и горячий чай в такую духоту — милое дело. Медная кружка мгновенно нагрелась и ощутимо жгла пальцы. Удобно усевшись на гладком стволе валёжины, Телемоныч мелкими глотками потягивал целебный отвар, отдувался и, прищурившись, поглядывал вокруг.
Тихо. Тихо, спокойно и тепло. И на небе ни облачка. Жар костей не ломит, но бродить на послеполуденном солнцепёке совсем не хотелось. А для верности стоит обойти ложбину, проверить. И глянуть, что Ишка покажет — Телемоныч допил чай и опять извлёк Компас из мешочка на божий свет. Компас вёл себя странно: стрелка плавно рыскала — сделав пол-оборота, останавливалась и начинала двигаться в обратную сторону. Старик какое-то время понаблюдал за этим похожим на движение маятника полувращением, задумчиво огладил бороду и убрал шарик на место. Встал, сладко потянулся, взял посох и отправился осматривать окрестности.
Спешить было некуда, и Телемоныч не торопясь, по-хозяйски обходил вокруг каждого дерева, осторожно раздвигал посохом низкие еловые ветки, поглаживал стволы берёзок, пару раз приседал на корточки и что-то рассматривал в сухой траве.
На обратном пути за одной из ёлочек он и наткнулся на россыпь оранжевых грибов. Старик тщательно оглядел большое, не ко времени проросшее семейство. Затем срезал один грибок, покрутил перед глазами, понюхал, располовинил вдоль. Откусил маленький кусочек, пожевал и сплюнул. Вроде лисички как лисички. Никаких сомнений. И чего это они тут весной повылазили?..
«Ну да ладно, будет Фёдору гостинец. Он лисички в сметане уплетает, только за ушами трещит», — взгляд Телемоныча потеплел.
«Что ж, Ишка, видать, не зря ты меня сюда привел. Грибы по весне — невелико чудо, а всё-таки дело очень необычное. Выходит, место это не простое, не случайное. Будем ждать».
Кроме лисичек, ничего примечательного в распадке не встретилось. Телемоныч завернул собранные грибы в большой платок, отнес к костру, уложил в мешок и еще раз на всякий случай обошёл всю ложбину.
Когда старик снова вернулся к своей стоянке, солнышко уже скатилось далеко за полдень, и на ручей, закрыв нижнюю его часть, легла синяя тень. Духота спала, и Телемоныч понял, что всё-таки стоит перекусить. Он раздул костерок, подогрел чай и отполдничал хлебом и чуть подрумяненным на огне салом.
Вдоль распадка потянул лёгкий ветер, но по-прежнему было тепло и спокойно. Старик вытащил из мешка безрукавку, постелил её на землю возле валёжины и устроился на мягкой овчине, прислонившись спиной к стволу.
Медленно опускался благодатный весенний вечер, широкая ложбина лежала перед Телемонычем как на ладони, а в ногах, изредка потрескивая, догорал костёр. Умиротворение, разлитое вокруг, постепенно убаюкало старика, и незаметно для себя, свесив на грудь голову и чуть слышно посапывая, он задремал.
Спал Телемоныч не долго: тень едва успела накрыть середину распадка, когда отточенное годами странствий чутьё толкнулось в груди, старик встрепенулся — сладкой полудрёмы и след простыл, цепко и быстро осмотрелся. Вокруг что-то изменилось, что-то сдвинулось с извечных незыблемых стержней; пока ещё неуловимо, но абсолютно явственно в привычный мир вторглось неведомое: надвинулась тишина, примолкли птицы, только по-прежнему бурлил и пенился ручей.
Во рту пересохло, и появился знакомый терпкий привкус. Старик посмотрел вниз по течению, туда, где ложбина выходила к озеру Долгому. Нет. Здесь всё в порядке. Прошёлся взглядом вверх вдоль русла, ещё выше, за поворот — ага! Вот оно!
Что именно происходит, отсюда разобрать не удалось, но в верхнем конце распадка знакомый пейзаж едва заметно изменился и слегка подёрнулся неизвестно откуда взявшимся туманом.
Телемоныч рывком поднялся, быстро убрал в мешок безрукавку и сверток со снедью. Выплеснул из котелка в потухший костёр остатки чая, котелок тоже сунул в мешок, мешок закинул на плечо, подхватил посох и осторожно двинулся вверх по ручью.
В распадке творилось что-то странное, до сих пор невиданное и пугающее. Казалось, будто кто-то рассёк ложбину поперёк ручья от одного до другого склона огромным невидимым стеклом. За едва уловимой прозрачной гранью всё оставалось по-прежнему: продолжал вспенивать буруны ручей, едва заметно покачивали ветками берёзки, полз по сухой прошлогодней травинке жук-усач, темнел на гребнях распадка густой еловый лес, и даже продолжал легонько потягивать с той стороны ветерок. Но всё пространство по линии «среза» на какую-то толику сдвинулось вправо. Неестественно, точно наполовину опущенный в светлую воду прутик, преломились оказавшиеся на разделяющей грани ветви деревьев и кустарника, мелким уступом изогнулись листочки и стебли травы. Однако вреда им это, похоже, не принесло: ни разрывов коры, ни срезов древесины, ни других повреждений — они не упали, не повисли безжизненно, а как ни в чём не бывало, лишь сместившись крохотной ступенькой, упруго продолжались по ту сторону.
Телемоныч остановился в двух шагах от «среза» и уже какое-то время стоял не двигаясь, лишь медленно поводя из стороны в сторону головой. Ишка в своём мешочке исходил крупной дрожью. От нетерпения и досады он успел дважды кольнуть старика сквозь одежду тонкой синей молнией. Первый укол Телемоныч просто не почувствовал — всё его внимание было поглощено осмотром. После второй «иголки» старик вздрогнул, покосился на мешочек и выудил Компас наружу.
Шарик заметно «колотило»: он нервно вспыхивал мутными жёлтыми пятнами и беспорядочно — то ускоряясь, то останавливаясь и меняя направление — накручивал стрелкой.
Старик озабоченно свёл брови, поднес шарик к груди:
— Ишь, как тебя забрало!
Полежав у Телемоныча в ладони, Ишка успокоился: вибрация ушла, потухли всполохи, стрелка принялась плавно и равномерно вращаться в одном направлении.
Такое поведение Компаса было знакомо, но это означало лишь одно…
Не спуская с шарика глаз, старик сделал шаг назад и повертелся на месте: сначала к западу, затем на восток. Ишка «занервничал», недовольно прыснул вспышкой, опять сыпанул крупной дрожью.
Телемоныч покачал головой и ступил обратно — почти сразу шарик «притих», стал совершенно прозрачным, и его стрелка, поблёскивая в предзакатном солнышке кристаллами, снова принялась неспешно отмерять круги.
— Значит, говоришь, нам туда? — Старик поднял лицо и посмотрел за грань «среза». С той стороны, всё больше сгущаясь, молочными клубами наползал туман.
Неожиданно Ишка в руке коротко полыхнул алым. Тотчас по разделяющей плоскости прокатилась быстрая волна. Скорее, даже не волна, а сильная рябь пробежала по невидимому стеклу. Компас ещё раз мигнул багрянцем и, словно подталкивая старика, ощутимо кольнул его в ладонь. Нужно было решаться.
Телемоныч переложил шарик в левую руку, правой перехватил посох повыше и, встав вплотную, осторожно проткнул концом посоха невидимое стекло. Посох свободно скользнул за грань, только так же, как ветви деревьев, преломился маленьким уступом. Старик погрузил свою походную клюку подальше на ту сторону и покачал взад-вперёд. Посох двигался свободно, без сопротивления, оставался невредимым, и лишь в месте «прокола» скользила по его черенку маленькая ступенька.
По «срезу» опять прокатилась рябь.
Телемоныч убрал Ишку в мешочек, перекрестился и шагнул за черту.
Туман окутал разом, плотно облепил со всех сторон влажной прохладной ватой. Накрыла нездешняя тишина. Старика замутило, закружилась голова, и предательски подкосились колени. Телемоныч навалился на посох, замер. В тумане еле угадывались собственные руки — весь остальной мир утонул в молочной завесе, даже закатное солнце желтело где-то над неразличимым гребнем распадка мутным размытым пятном. Понемногу старик пришёл в себя, несколько раз глубоко вздохнул, оглянулся — позади тем же непроницаемым покрывалом висела матовая пелена.
«Вот ведь, а казалось, что туману до колена — не больше. А тут — как головой в омут! И видно не дальше носа!» — Телемоныч пошарил посохом перед собой, сделал полшага, ещё полшага, остановился.
«Нет, так у нас дело не пойдёт. Вылазь-ка, дружок, пред ясны очи и выводи на чистую воду. Иначе до второго пришествия протопчемся…» — Старик нащупал Компас, осторожно (уронишь — не найти в таком молоке) вытащил из мешочка и поднёс к глазам. Ишка выплыл из тумана неожиданно отчётливо, легко переливаясь сизым светом, который словно сжигал вокруг себя густые белые клубы, крутанул мерцающей стрелкой и уткнулся ею вперёд и вправо. Телемоныч хмыкнул и, прощупывая посохом путь, сначала медленно, а потом всё быстрее двинулся в указанном направлении.
Через некоторое время солнце, видимо, спряталось за лес, туман, словно налившись свинцом, быстро потемнел, и старик очутился в совсем уже однородной, серой и тяжёлой неизвестности. Время словно остановилось. И тишина: ни шума леса не слышно, ни птиц, ни ручья, хотя он должен быть где-то рядом, ни даже собственных шагов. Только, словно подбадривая, изредка потрескивал в руке синей искрой Компас. Искра соскальзывала с круглого бока вверх, вязкая пелена на мгновенье расступалась, и можно было на шаг-другой разглядеть, что ждёт впереди.
Чем дольше Телемоныч брёл в тумане, тем больше его охватывали недоумение и тревога. От места «среза» до верхнего конца распадка, где пологая ложбина упиралась в невысокий крутой откос, было не больше сотни саженей. Старик насчитал уже пятьсот шагов, а путь по-прежнему продолжался ровной, без малейшего подъёма луговиной. Ещё через десяток шагов, когда под ногами возникло сосновое корневище, а затем из тумана прорисовался и могучий золотистый ствол, Телемоныч остановился. Не должно было быть тут этой сосны. «Это что ж, я не в распадке уже? Выходит, закинуло куда-то!» — по спине пробежал неприятный холодок, и засосало под ложечкой. Старик усилием воли унял волнение и присел на толстую, выгнутую круглым коленом лапу корня. «Куда ты меня, дружок, завёл?» — Телемоныч, глядя на Ишку, укоризненно покачал головой. Шарик не отреагировал, по-прежнему тянулся стрелкой куда-то вперёд, к неведомой цели. И тут лица едва ощутимо коснулся лёгкий ветерок. Через мгновенье старик уловил еле слышный, медленно нарастающий шум леса и воды. Ветер налёг сильнее, качнул серую пелену и быстро, мелкими клочьями и большими охапками стал рвать её на части, раскидывать по сторонам.
Мир проступал из небытия фрагментами, словно сухой тряпкой протирали запотевшее стекло: сначала проявились макушки высоких сосен, за которыми светлел серо-голубой, подкрашенный с севера негаснущей зорькой небосвод, потом стали различимы кусты брусники и черничника под ногами. Потом ветер мазнул пелену тумана с новой силой, и открылись стройные золотистые стволы, забелели в подножье деревьев пятна ягеля. Следом вернулись звуки: негромко шелестели сосновые кроны, вдалеке на болоте токовали косачи, перекликались ночные пичуги, и с той стороны, куда упорно тянулся стрелкой Компас, доносился приглушённый говор близкого ручья или речки.
Старик встал и огляделся. Тайга. Ну что ж, слава Богу, не пустыня или льды полуночных северных пределов! Его всё ещё слегка подташнивало, и хотелось пить. Вместе с тем старик немного успокоился — привычными, почти знакомыми показались раскинувшиеся вокруг места. Телемоныч покосился на Ишку, прикинул направление.
Мелководная и неширокая речка обнаружилась через четверть версты, за ней отлогой сопкой вздымался беломошный сосновый бор. Телемоныч напился из горстей, умыл лицо и ещё раз внимательно окинул взглядом окрестности. «Похоже, брат Ишка, Тёплые Бугры и её величество Жур-река. В верха — вёрст эдак с полста за Клешему». Старик отряхнул вымокшую бороду. «Ну, это не беда. Это мы, почитай, дома. А дальше нам, значит, туда?» — он посмотрел по направлению стрелки, которая указывала на противоположный берег, на восток.
Телемоныч, ловко ступая по донным камням и даже не залив высокие бахилы, одолел реку вброд. Следующие часа полтора старик довольно быстро двигался в весенних сумерках по берегу ручья, впадавшего в реку немного выше по течению. Настроение и самочувствие у Телемоныча заметно улучшились, он всё больше наполнялся уверенностью:
— А я, дружок, небось, смекнул, куда ты меня ведёшь! Похоже…
Дослушать догадку Телемоныча Ишке не удалось — старик осёкся, а за открывшемся поворотом на противоположном берегу показался старый невзрачный сруб.
Телемоныч остановился.
— Так и есть — Саватьевский скит! — старик обтёр Ишку рукавом, ласково погладил указательным пальцем и убрал в мешочек. — Ты, дружок, посиди там пока, дальше я сам, наверное…
Глава 5
5
Саватьевский скит ни чем не отличался от доброй полусотни других охотничьих зимовий, тут и там разбросанных по Бугролесью. Те же толстые бревенчатые стены, те же рубленные в «чашу» углы, невысокий прокопчённый потолок, топчан, печь из серых валунов, деревянный дымник и маленькое слюдяное окошко. Пожалуй, единственное, что когда-то выделяло эту таёжную избу — небольшой седмиконечный [1] крест на пологой крыше.
В далёкие, теперь уже совсем седые времена, когда юный Автоном отбыл в первое своё странствие, в Клешеме появился монах. Притопал он не из города, откуда обычно появлялся пришлый люд, а поднялся с низовьев Жур-реки, от моря. Был монах уже в годах, смиренен, чёрен, молчалив и загадочен. Поначалу все даже решили, что он немой или обет молчания хранит. Откуда явился монах, что за плечами оставил — никто в Клешеме не знал. Кроме тогдашнего священника батюшки Варфоломея. Но отец Варфоломей после долгой беседы с монахом вышел к людям и сказал так: «Я вижу, православные, ждёте вы о человеке этом услышать», — Варфоломей указал на монаха, который стоял рядом, — «Се схимонах [2] отче Саватий. Поиск уединённых и благодатных мест привёл его в наши края. Пока отче поживёт при храме, осмотрится, окрестности наши поглядит — может, где и облюбует уголок подвижничеству высокому». Батюшка Варфоломей окинул собравшихся строгим взглядом: «Постриг великой схимы и обет отшельничества принял отче Саватий. Все помнят, что сие значит? Так вот: языки не распускать, отцу Саватию не докучать, а сподручничать при надобности и подобающее уважение оказывать!»
Народ в Клешеме всегда был понятливый, поэтому, выслушав батюшку Варфоломея, вопросов задавать не стал, а разошёлся с Богом по своим делам. А схимонах вскоре из Клешемы исчез. Никто и не удивился: знать, ушёл божий человек дальше землю обетованную искать. Лишь через год принесли охотники весть, что отче Саватий срубил скит в верховьях Жур-реки на ручье Холодном, водрузил на крышу седмиконечный крест и несёт теперь свой подвиг в звонкой сосновой тайге Бугролесья. Народ по этому поводу посудачил какое-то время, а потом решил, что раз в месяц будет на ручей Холодный посыльный из Клешемы с солью и ржаным зерном. А чтобы отшельника не тревожить, посылку нехитрую оставлять будут на этом берегу ручья, в малом лабазике. На том разговоры и закончились.
Так и повелось. Носили отцу Саватию раз в месяц узелок с ржаным зерном и горсткой соли, да раз в четыре лета оставляли в лабазике новый топор. Иногда гонцы рассказывали, что видели, как на той стороне, преклонив колени подле своего жилища, молится святой отец. Стоит часами недвижимо, а иной раз словно свет небесный сходит на него. Но подойти никто не решался.
Изредка появлялись в лабазике записки берестяные. Но писано в них было немецкой азбукой, поэтому относили их батюшке. А что писал схимонах — неизвестно.
Спустя долгий срок, когда уже почти никого из тех, кто помнил, как появился в Бугролесье монах-схимник, в живых не было — опустел и Саватьевский скит. Сначала оставались в лабазике нетронутыми зерно и соль. Потом, с благословения клешемского священника, вошли в скит два охотника и никого не застали. И вокруг пусто. Покараулили они двое суток, походили окрест и вернулись домой. Через десять дней наведались ещё раз, потом ещё — нет старца. То ли вознёсся, то ли зверь прибрал бренное тело.
С тех пор клешемские охотники Саватьевский скит навещали редко. И не то чтобы чуждались, а стоял скит в стороне от промысловых охотничьих путей.
Со временем крест на крыше подгнил и завалился. Мужики новый тесать не стали, старый спустили вниз, отпилили сгнивший кусок и определили крест в избу. А крышу починили. В тайге крыша над головой, а особенно в холода — вопрос жизни. Поэтому любое лесное жильё в Бугролесье по возможности латали и правили…
Солнце достигло низшей точки своего небесного пути, с головой нырнуло за далёкий горизонт, и там, где-то на северо-востоке, край неба нежно светился розовым. Под кронами высоких сосен сгустились сумерки, напитались тёмно-синим, разбухли и скрали очертания. Неглубокая ложбина ручья казалась совершенно непроглядной. Телемоныч осторожно спустился вниз, нащупал посохом противоположный берег, легко перепрыгнул на другую сторону и поднялся по склону.
Скит темнел впереди. Заброшенный, нелюдимый — он хмуро и безучастно уставился на старика своим единственным окошком. Низкая дверь, выходившая на юго-восток, пряталась за углом сруба. Телемоныч хорошо помнил — недалеко от входа располагалось выложенное камнями костровище, рядом — когда-то собственноручно сколоченный Телемонычем небольшой стол, успевшая сгнить лавка, левее навес — сушило для трав, за ним большой плоский валун. Здесь, преклонив колена на твердом камне, творил старец Саватий свои молитвы, общался с Единым…
Старик подошёл к окну, наклонился, заглядывая. Тёмная утроба была непроницаема, лишь беглым серым бликом, отражаясь, скользнул по слюдяной поверхности краешек неба. Телемоныч шагнул вдоль стены, повернул за угол… и встал как вкопанный.
За сушилом, на плоском валуне сидел облаченный в чёрную монашескую рясу человек. Лица было не видно, его скрывал глубоко надвинутый куколь [3], да и смотрел человек в другую сторону, вдоль ручья.
Время вдруг стало вязким и тягучим, как свежая еловая смола, кузнечным молотом забухало сердце. В памяти замельтешили картины прошлого, случайные эпизоды, обрывки разговоров.
Стараясь сосредоточиться и прийти в себя, Телемоныч сделал глубокий вдох, прикрыл глаза. Сердце подчинилось, умерило прыть, обострился слух, и похолодело, как это бывало в минуты опасности, лицо.
«Может, почудилось?»
Телемоныч ещё раз глубоко вздохнул.
«Что бы там ни было, пусть будут чисты сердце и разум». — Старик сделал внутреннее усилие, выметая из сознания все мысли и запуская размеренный и несокрушимый ритм в сердце: «Спасе наш Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго!»
Минуло несколько мгновений, прежде чем Телемоныч медленно, почти через силу, опять поднял взгляд в сторону валуна. Застыв, словно продолжение векового камня, человек в рясе сидел на прежнем месте.
Телемоныч бесшумно опустил на землю посох, также бесшумно, в одно движение скинул мешок, выпрямился. Чуть выждал и осторожно двинулся вперёд.
— Довольно. Ближе подходить не след!
От неожиданности Телемоныч вздрогнул и остановился. Что это?! Чужие слова рождались у него в голове крошечными пузырьками, стремительно росли и звонко лопались, обретая смысл. Но слух при этом ловил только шум леса и журчание ручья.
— Я рад, что ты пришёл!
Сердце снова заколотило по рёбрам кузнечным молотком, отяжелели кисти рук, скользнула по виску холодная капля.
Этот голос! Голос, который звучал в сознании — Телемоныч его узнал! Когда-то очень давно старик любил эти скрипучие обертона, ценил каждое сказанное этим голосом слово! Но… этого не могло быть!
Телемоныч с трудом разомкнул пересохшие губы:
— Ты ли это, отче?!
Слова слабым эхом прошелестели где-то далеко и беспомощно.
Человек на валуне откинул куколь и повернулся. В сумерках словно взошло маленькое солнце: лик сиял, заливая пространство вокруг тёплым и одновременно нестерпимым светом. Свет стеганул по глазам, выбил слёзы. Телемоныч зажмурился, прикрылся ладонью:
— Ты ли это, отче? Не тьма ли глаза мне застит?!
— Я, грешный… Здравствуй, Автоном! — ответил незнакомец. — Погоди, это скоро уляжется. После сможешь подойти ближе.
Телемоныч опустил голову, через силу сглотнул колючий комок, застрявший в горле, прислушался к себе. В груди плескалась сумятица чувств: удивление, сумбурная тревога, робкая радость и сомнение… но не страх.
Когда он снова поднял глаза, сияние с лика схлынуло, теперь лицо человека едва светилось в сумерках, мягко и отчётливо.
Телемоныч сделал несколько неуверенных шагов, присел на пень, торчавший возле сушила, оттёр слёзы, вгляделся.
Да, это был отец Саватий!
«Сколько же я его не видел? Не наваждение ли?», — Телемоныч коротко перекрестился.
Схимник понимающе кивнул и виновато улыбнулся:
— Прости, Автоном, что напужал. Иначе никак, — и он до боли знакомым жестом смущённо почесал редкую бороду.
Телемоныч проследил этот жест… и как-то сразу успокоился. Поёрзал на своём пеньке и посмотрел на старца уже без тревоги, изучающе.
Отец Саватий выглядел так же, как в их последнюю встречу. Правда, уже тогда он был в том возрасте, в котором человек почти не меняется: всё та же редкая, свисающая двумя седыми прядями, борода; те же широкие заострившиеся скулы; кустики коротких бровей; резкие, словно прочерченные ножом, лучики морщин вокруг глаз и чуть грустный всепонимающий взгляд. И одет схимник был по-прежнему: чёрная ряса грубого сукна да вышитый белыми крестами и святыми надписями чёрный куколь.
Телемоныч тихонько откашлялся, утёр со лба бусинки пота:
— Я уж и не чаял свидеться, отче. Столько лет прошло, как скит опустел!
— Без малого гаку — сто. — Саватий слегка прищурился: — Так и не встретились бы мы до крайнего твоего срока, кабы не прохудилась деталь малая в механике мировой…
Пока старец «говорил», Телемоныч невольно поглядывал на его неподвижные губы. Всё-таки непривычно. Саватий то ли догадался, то ли прочитал в мыслях, провёл по губам рукой и продолжил, как принято у простых смертных, с помощью рта:
— Можно и так. Отвык только малость… Дай-ка и я на тебя погляжу.
Старика на мгновенье словно накрыло нежной волной, окутало целительным покоем и благостью, мимолётно коснулся лёгкий, невыразимо чудесный аромат. Взгляд схимника проник в самое сердце, в самую глубину, казалось, он читает там даже то, что скрыто от самого Телемоныча, то, что ему пока неподвластно…
Отшельник слегка опустил голову, глядя перед собой, тихо и очень хорошо улыбнулся. Потом по его лицу скользнула озабоченность:
— Времени у меня мало, Автоном, посему без присказки. Но сначала достань-ка Компас.
Телемоныч встревоженно глянул на схимонаха, снова встретился глазами, смутился. Быстро, но аккуратно выкатил Ишку в ладонь и обмер. Шарик был абсолютно прозрачным, холодным… и пустым. Стрелка, тонкая ажурная стрелка с крохотными кристаллами на острие и оперении — её не было! Только в самом центре сферы мерцало размытое пятнышко…
— Вот он, значит, какой, Малый Компас! — Отче Саватий со своего места внимательно смотрел на Ишку.
— Не тревожься, Автоном — стрелка в порядке. Только вращается она сейчас шибко — её не углядишь. — Отшельник перевёл взгляд на Телемоныча: — Компасу рядом со мной долго нельзя. Отнеси-ка его на стол в скиту, там ему спокойней будет, и возвращайся. Но и сам ближе этого пня не подходи, — отшельник кивнул на пень, который облюбовал Телемоныч. — Сейчас не время объяснять. Времени как раз мало. Не тяни.
Телемоныч в пять шагов очутился у входа, скрипнул дверью, осторожно положил Ишку на узкий стол у окна, погладил холодный округлый бок и быстро вышел обратно.
Отец Саватий всё также сидел на валуне.
— Добро, что Компас к тебе попал. Знаю, когда вы встретились… когда ты нашёл его — долго пытался понять, что за чудо в руках оказалось. Искал упорно: и в мудрых книгах, и в древних свитках, и среди учёных людей осторожно спрашивал. В Мемропу даже за тем бывал.
Схимонах опять смущённо почесал бороду, глянул, словно извиняясь:
— Понимаешь теперь, что некоторые люди многое готовы за этот шарик отдать…
В памяти Телемоныча всплыло обрюзгшее, в обрамление парика лицо мемропейского профессора лорда Хейтинберга. Бегающие маслянистые глазки, алчно вспыхнувшие, когда ему доложили, по какому делу справляется старик-чужеземец. Потом брезгливое непонимание, переходящее в ярость: что же интересует этого варвара, что он может знать, чего хочет…
Телемоныч поморщился, прогоняя неприятное воспоминание.
— …Им многое известно — знают, что это за чудо и какая сила в ём скрыта. Но своё знание они хранят в тайне, ревностно стерегут…
Телемоныч нахмурился и кивнул: ревность мемропейскую он испытал на собственной шкуре.
— …и уже очень давно, не одно столетие, ищут они Малый Компас. Вернулся бы ты тогда, Автоном, ни с чем, так ничего бы про шарик и не разузнал. А мог бы и вовсе не вернуться.
Отец Саватий ненадолго задумался, слегка качнул головой, вопросительно двинул бровью:
— Вспомни-ка, как Лоцию Малого Компаса отыскал?
Телемоныч растерянно уставился на схимонаха. Действительно, как он мог забыть?! Даже не забыть, а просто тот странный случай почему-то притаился на самых дальних задворках памяти. Может быть, как раз в силу своей загадочности и невозможности всё до конца понять…
[1] - Седмиконе́чный крест — в православии один из древнейших типов креста, имеющий одну косую и две поперечных перекладины, верхняя из которых замыкает вертикальное основание (Т-образно расположена сверху).
[2] - Схимона́х — монах, принявший великую схиму. Схи́ма — торжественная клятва (обет) православных монахов соблюдать особо строгие аскетические правила поведения, обет отречения от мира и всего мирского.
[3] - Ку́коль или куку́ль (лат. «капюшон») — верхнее одеяние монаха великой схимы, представляющее остроконечный капюшон черного цвета с двумя длинными, закрывающими спину и грудь полосами материи, — именуется «шлемом спасителя» и выражает духовную закрытость, защищенность монаха от влияния земных страстей.
Глава 6
6
Старый масляный фонарь, поскрипывая железным кольцом крепления, раскачивался у притолоки. Жёлтый свет фонаря, рассеянный мутными слюдяными стёклами, плясал по столу, отчего Телемоныч щурился, но, уткнув палец в белый лист заморской книги, продолжал переводить. Афанасий тоже смотрел в книгу, но другую, рукописную, в толстом кожаном переплёте, и иногда озорно вскидывал глаза на старика:
— Ну и врать твои немцы горазды, Автоном Пантелемоныч! Куда опять две гурии [1] на Белых Кузовах потеряли! Не-е, «по своей вере» [2] ходить — оно куда надёжнее. Ладно, гурии али крест «оветный» [3] забыли, так они ж и корги [4] через одну указывают, — Афанасий улыбнулся. — Это ж сколько раз на камнях сидеть придётся, ежели кто по их вракам-варакам [5] пойдёт!
Телемоныч тоже улыбнулся и захлопнул новенькую германландскую лоцию. Купил он её ради интереса — сверить со своими. Точнее, не купил, а выменял на оказавшийся бесполезным справочник по лекарственным травам. Сверка шла не в пользу заморской.
В «казённике» [6] артельного коча [7] было тепло и уютно. Кормчий Афанасий Зотов, нестарый светлокудрый мужик, бережно закрыл свою книгу, положил в специальный кожаный мешок и спрятал в изголовье лежанки, в небольшой рундук-подголовник. Телемоныч протянул кормчему германландскую лоцию:
— Оставь, Афанасий, себе. За Колой у них ошибок почти нет, авось и сгодится…
Холодный голомянный [8] ветер-полуночник [9] то и дело кидал из-за борта солёные ледяные брызги. Брызги веером ложились на рукав совика [10], некоторое время дрожали мелкими каплями и, подгоняемые новым порывом ветра, скатывались по оленьему меху рукава на палубу. Афанасий выбрался из «казённика» следом за стариком, хлопнул дверкой-лючком, поёживаясь, повертел головой по сторонам горизонта. Одобрительно глянул на вздутые упругим куполом кожаные паруса:
— Порато [11] идём.
— Афанасий Степанович, кажись, остров Берчатый [12], — стоявший у штурвала артельщик вытянул руку. — Глянь-ка сам.
По правому борту нестройным редким пунктиром тянулись небольшие каменистые острова. Иногда покрытые сосняком, а иногда и совершенно голые. За ними у самого горизонта, присмотревшись, можно было разглядеть тонкую полоску берега. Афанасий, проверяя курс, глянул на ветромёт [13], потом пристально посмотрел вдаль:
— Он, родимый. Не затемнаем, стало быть. — Кормчий повернулся к рулевому: — Ослобони штурвал. Поправимся.
Артельщик снял с рукоятей штурвального колеса кожаные ремешки, которые закрепляли его в одном положении, а кормщик склонился над ветромётом.
— К Встоку две отсечки.
Рулевой двинул штурвал вправо, закрутилось штурвальное «веретено», поползли толстые просмолённые тяги, поворачивая сопец — корабельный руль.
На полубаке у фоковой щеглы [14] открылся люк, ведущий в носовою заборницу [15], где располагалась варёвня с тёплой кирпичной печью и кубрик артельщиков. На палубу выскочила безбородая лохматая личность лет четырнадцати. Подросток на ходу накинул капюшон малицы, проскользнул мимо закреплённой на палубе шнеки [16] — малой лодки, привычно поднырнул под грот-парусом и встал перед кормчим.
— Дядь Фонь, артель к столу просят, готово всё.
— А, Иван. Сам-то поел? Ладно… — Кормчий опять повернулся к рулевому, который заново крепил штурвал кожаными ремешками: — Что, Семёныч, доверим зуйку [17] руль?!
Рулевой поднял голову, устало улыбнулся:
— А что ж не доверить? Не впервой.
Афанасий оглянулся на старика:
— Автоном Пантелемоныч, к столу, стало быть.
Старик смотрел за левый борт, вдаль, туда, где, неспешно перекатывая огромные пологие волны, мерно и величественно дышало Серое море. Над морем пухлым подбрюшьем дождевых туч нависло низкое небо. Суровый, одноцветный мир сомкнул свои безбрежные половинки, и если бы не алый разрез, в котором закатное солнце отчаянно плавило надвигающееся олово облаков, никто не смог бы уже различить на горизонте воду и небеса.
Серое море к концу сентября начинало баловать штормовыми взгонными ветрами, дыбить высоченные отвесные валы, серчать стремительной завертью ураганов. Ходить по нему становилось тяжело и опасно: не раз, застигнутые непогодой и встречным ветром, кочи артельщиков отсиживались на островах до первого льда.
Афанасий тоже посмотрел на тревожный закат:
— Ночью ударит. Али под утро. Мы уже на Берчатом баньку топить будем. Потом дня три, похоже, не высунешься. Да нам всё одно — фальшкиль заменить нужно, да подсмолиться…
Шла третья осень, как Телемоныч, покинув Клешему, болтался по мемропейским столицам. Старик насквозь пропитался пылью библиотек, до одури надышался смутными ароматами древних свитков и книг… и отчаялся. Разгадка шарика-со-стрелкой оставалась за семью печатями. Незначительная, отрывочная, тут и там собранная информация не только не давала ответ, а лишь рождала вопросы, которые, цепляясь друг за друга, росли снежным комом, пока окончательно не придавили искателя. «Вот ведь, Ишка, незадача какая». За это время старик даже немного соскучился по шарику. Не то чтобы Телемоныч сильно тревожился — Ишка был спрятан в надёжном тайнике на Тёплых Буграх — но всё-таки прошло два года.
Старик безнадёжно вымотался и поиздержался: из взятого в дорогу «капталу» остался лишь десяток мелких жемчужин и небольшой золотой самородок. Теперь Телемоныч возвращался домой. С дорвежской торговой оказией прибыл на Морбон и там благополучно присоединился к клешемской артели.
Артельщики обрадовались несказанно. Во-первых, ещё ранней весной, когда они уходили на промысел, в Клешеме истощился запас оставленных Телемонычем целебных трав. А во-вторых, появилась надежда быстро залечить стёртые о бесконечные ярусы ладони.
Была и третья причина, затаённая: отменный улов извёл запасы домашней «ходовой» соли. Соль, которую продавали здесь редкие дорвежские купцы, была не очень пригодна. Засоленная в ней рыба, не портилась, но со временем приобретала неистребимый неприятный привкус. Понятное дело, что такая рыба и на продажу шла плохо, и в котле оказывалась в последнюю очередь.
Телемоныч выдал из своих походных запасов мазь для рук, потом побродил вокруг рыбацкого стана по каменистым морбонским сопкам, столок в своей походной ступке собранные травы, вскипятил, остудил, добавил отвар в бочку — и запах пропал. Если только чуть-чуть и уже совсем не противно отдавали треска и палтус можжевеловым привкусом.
И вот, под завязку загрузив трюм пузатыми бочками и насухо просоленными тушками трески, уставшие, но довольные шли артельщики домой. Их успело потрепать в горле Серого моря, слава Николе Морскому Богу [18] — несильно. Оставался последний переход.
На уютном лесистом островке Берчатом ждало их исконное клешемское становище: тихая Петровская губа, куда и зайти-то можно только на приливе по полной воде, надёжная и тёплая изба-барак человек на пятнадцать, баня. Журчал в глубине острова родник, и лежал в тайном месте среди камней запас просмоленной пеньки, гвозди, пуда два скобок-«ершей» [19].
А от Берчатого всего-то в полутора днях пути, за длинным и крутолобым Чудовым наволоком [20] пряталось устье Жур-реки. А там уже и выселки Клешемские в несколько изб, и верфь малая, для починки и стоянки коча, и до родной деревни, до дому — вёрст тридцать остаётся, считай, рукой подать…
К острову Берчатому поспели в срок — ещё засветло и по полной воде. Убрали паруса. Слаженно прошли на вёслах по неширокой горловине в небольшую и мелководную Петровскую губу. И тут Афанасий неожиданно дал знак: «Табань!» [21]. Артельщики заголили вёсла, сгрудились на носу.
Возле узкого деревянного пирса, от которого петляла на взгорок широкая тропа, стоял чужой коч.
Афанасий оглядел артельщиков и полушёпотом распорядился:
— Стало быть, так — подходим тихо. Семёныч и Иван, — кормщик посмотрел на рулевого и юнгу-зуйка, — останетесь на борту. А мы сойдём, проверим, что за гости у нас. Ты, Иван, выждешь немного — и тайком за нами. Да, Михайло Семёныч, ружо заряди на всякий случай и сиди, посматривай — потом позовём. И ни звука, мужики.
Гости на Берчатом появлялись не часто. У каждой артели испокон облюбовано своё место — благо подходящих островов и шхер по Керскому и Полуденному Берегу в избытке. В чужих перекладных становищах гостили либо пришлые (а то и лихие) люди, либо артели из дальних побережных деревень, загнанные к соседям непогодой. Но коч выглядел незнакомо, сквозило в его линиях и оснастке что-то непривычное — на Сером море суда шили иначе.
Стараясь не всплёскивать вёслами, артельщики подошли к пирсу, бесшумной цепочкой скользнули на берег. В отяжелевших сумерках поднялись на взгорок, где стояла изба. У входа никого — но с другой стороны отсвечивало окошко, и потягивало с крыши дымком. Афанасий решительно потянул дверь, вошёл. Следом ввалились остальные, столпились при входе напротив печки.
В избе было натоплено. У противоположной от входа стенки над длинным деревянным столом горела тусклая лучина. За столом сидел человек: он вздрогнул и, быстро повернувшись, сверкнул глазами. На нарах по обе стороны от стола сонно заворочались смутно различимые в потёмках фигуры. Лежавшие там люди медленно просыпались, приподнимались на локтях, озирались растерянно. Человек, сидевший за столом, что-то неразборчиво, но довольно громко сказал. Люди завозились активнее, быстро уселись, свесив ноги, и настороженно уставились на вошедших.
Афанасий прищурился, оглядывая незнакомцев, посчитал — семеро. Клешемская артель, включая зуйка Ивана и Телемоныча, была почти в два раза больше. Ладно.
Кормчий заложил большие пальцы рук за пояс, приосанился:
— Здравствуйте, люди добрые! Принимайте хозяев.
Человек, сидевший за столом, поднялся, подал рукой короткий знак. Он, видимо, был старшим — люди на нарах с правой стороны живо обулись, подобрали вещи, молча перешли на другую сторону и, потеснившись, устроились там. Человек вышел из-за стола:
— Спаси Бог, хозяева, за приют, — он слегка поклонился, — за надёжный кров и тёплый очаг! Не обессудьте на самовольстве гостей непрошенных…
Афанасий невольно покосился на печь. Печь в стане была наподобие русской, такая же большая и высокая, только без лежанки и сложена из серых прибрежных камней. Недоставало и обычной печной трубы — курная изба топилась по-чёрному: дым скапливался под довольно высоким прокопчённым потолком, а потом убегал наружу через деревянный дымник.
На поду печи мигали угольки. Оставленный артельщиками по весне запас сухих дров исчез, но вместо него белели у бугристого бока печки два ряда свежих чурок. Афанасий пригляделся: «Смотри-ка, не стали сосняк на острове пилить. Не поленились отыскать и притащить с берега плавника». Кормчий перевёл взгляд на стену, где на своих местах, на деревянных гвоздиках висели пилы. Потом повернулся к окну — над окном, на широкой полке своим чередом стояли туеса и коробушки с необходимыми мелочами, белели две толстые сальные свечи. «Стало быть, гости у нас с пониманием. Вон, сами лучину жгут, а хозяйские свечи не тронули. Ладно». Он ещё раз обвёл взглядом избу, прикинул: «Их семеро, да нас… поужмёмся — места хватит».
Афанасий шагнул вперёд. Стоявший напротив человек был не стар, приземист и широк в плечах: чёрная с проседью кудрявая шевелюра, такая же борода, полностью скрывшая лицо — лишь сверкают из-под густых бровей глаза. Но смотрит открыто и твёрдо, только устало. Одет в поношенный кафтан, стёганую жилетку, из-под которой выглядывает красная атласная рубаха, широкие порты. На ногах не новые, но хорошей работы и ещё крепкие сафьяновые сапоги. Не промысловый люд, стало быть, скорее, из торговых будут…
— Добрый гость — не в горле кость. Да и Боженька велел ближним помогать, — кормчий взглянул на маленький образ в «красном» углу, широко перекрестился. Посмотрел вполоборота на артельщиков:
— Верно, говорю, мужики?
Потом кивнул на освободившиеся нары:
— Проходи артель, чай, не в гостях. Будем с людьми знакомиться.
Артельщики тихонько толкаясь и переговариваясь, стали стягивать малицы [22] и совики: часть из них повесили при входе на свободных деревянных штырях-вешалках, часть свалили на хозяйственный ларь, стоявший за печью. Расселись — кто на освободившихся нарах, кто на скамье у стола со «своей» стороны. Только Телемоныч остался у дверей: подошёл к печке, положил на тёплый бок руки.
Афанасий опять повернулся к чернявому:
— Я, стало быть, Зотов Афанасий Степанович — кормчий. Это, — он указал головой, — артель наша. Идём домой с Морбонского промыслу. Ну, а это, — Афанасий обвёл избу рукой, — стало быть, наш стан перекладной. Прадедами нашими ещё поставлен.
Кормчий прищурился:
— Киприян Фёдорович, — обратился он к артельщику, сидевшему у окна, — запали свечу, посветлей станет-от.
Потом снова к чернявому:
— А вы, гости нежданные, кто будете? Какими ветрами к нам?
Чернявый на мгновенье отвёл взгляд, но тут же посмотрел Афанасию прямо в глаза:
— Звягинцев Александр Васильевич — вольный купец Болдогорский. Сотоварищи по торговому интересу Мангазейский [23] ход осваивать идём, — чернявый вздохнул. — Да на это лето не поспели. Будем зимовье искать. Надеемся, дай Бог, попутным ветром до керских побережных деревень добраться, пока лёд припаем не встал…
Купец обернулся к своим, качнул шевелюрой:
— В благодарность, хозяева, примите наше скромное подношение.
Сотоварищи Звягинцева закопошились, что-то отыскивая в своих пожитках, потом один из них поднялся и поставил на стол большой полуведёрный бутыль. Артельщики заулыбались, запереглядывались, кивая на стол. Афанасий сдвинул брови, ненадолго задумался: «До дому недалече. И штормить будет суток трое точно. Просмолиться да фальшкиль поменять — в полтора дня управимся. И добыча добрая нынче… ладно, пусть мужички порадуются».
Тут, скрипнув, приоткрылась дверь, в образовавшуюся щель сунулась голова Ваньки-зуйка. Он быстро осмотрелся, пробежался глазами по разом обернувшимся к нему лицам, оценив обстановку и вопросительно глянув на кормчего, вошёл:
— Афанасий Степанович…
Кормчий наклонился к подростку. Иван быстро зашептал:
— Дядь Фонь, там с их посудины мужик вылез, в кубрике носовом спал. Я аккурат на причале стоял, так он, быват спросонок да с перепугу, на меня кинулся. Семёныч его, конечно, приласкал, малость — щас мужик связанный у нас на коче сидит.
Афанасий улыбнулся, потом захихикал. Все вопросительно покосились на него. Он, состроив невозмутимую физиономию и еле сдерживая смех, сказал:
— Так, Иван, принеси с судна провизии на всех… там рыбы, муки… в общем, сам знаешь, для ужину…
Повернулся к остальным, нашел взглядом молодого артельщика:
— Пётр, пойди Семёныча смени… тебе всё одно зельем ещё рано баловать. — И когда Пётр подошёл ближе, полушёпотом добавил: — Там пленный у нас случился… ты его чуток попридержи… а потом, стало быть, ослобони и отправь к нам вечерять.
Затем кормчий подошёл к купцу:
— Александр Василич, конфуз с твоим горе-караульщиком приключился — ты не серчай, Бога ради!..
Афанасий говорил не громко. Но все — и артельщики, и гости — навострили уши: «Что случилось?!»
Купец, блеснув глазами, внимательно выслушал, улыбнулся:
— Поделом остолопу. Я его сам наказать грозился.
Повернулся и, уже громко обращаясь к остальным, сказал:
— Мишка, подлец, вахтенный наш, опять на посту уснул…
Смех грохнул — аж с потолка в щели песок посыпался. Даже Телемоныч у печи улыбнулся в бороду.
Кормчий хоть и веселился от души, а всё поглядывал на купца: «Эко баить ловко! Знатно заворачивает — заслушаешься. Точно купчина… он тебе и облезлую кошку на воротник продаст. А глаза у самого невесёлые. Тревога в тёмных глазах… ладно, разберёмся…»
И пока мужики похохатывали да переглядываясь, купец Звягинцев спросил:
— Афанасий Степанович, забыл совсем — а с какого места артель ваша: с деревни ли, с посаду, аль с монастыря?
Кормчий всё ещё доглатывал «смешинки»:
— Наша-то? Так с деревни Клешемы, — вопросу Афанасий не удивился, деревни были рассыпаны по берегам Серого моря, что жемчуг на праздничном кокошнике у доброй хозяйки.
— Может, слыхали? Токмо деревня не побережная — на реке Жур стоит, — продолжил кормчий и осёкся.
Купец Звягинцев сотоварищи быстро обменялись многозначительными взглядами и замолчали, ни малейшего следа веселья на их лицах. Повисла звонкая тишина — артельщики, вмиг сообразив, что дело «не уха», тоже примолкли, рыскнули глазами по гостям, а кое-кто «случайным» движением проверил ножны на поясе.
«Так. Вот оно, стало быть, и вылезло» — Афанасий едва заметно повёл плечом.
Звягинцев негромко, но отчётливо спросил:
— Скажи-ка, Афанасий Степанович, а нет ли с вами старца-лекаря Автонома Пантелеймоновича? Дело у меня к нему…
Кормчий упёрся взглядом в купца — просчитывал расклады. Но Телемоныч не дал ему додумать и что-то решить, сам вышел от печки на середину избы.
— Это я… Что за дело у вас?
Афанасий чуть посторонился, а купец недоверчиво оглядел Телемоныча с ног до головы, на миг задержался, встретившись глазами, ещё раз прошёлся по всей фигуре. Гости какое-то время молча смотрели на старика. Потом на нарах с их стороны завозился человек, поднялся, подошёл.
До этого он держался в тени своих товарищей — такой же рядовой член купеческой экспедиции, разве что одет был чуть хуже: длинный, местами до дыр затёртый зипун, шерстяной вязаный свитер без ворота, под ним домотканая косоворотка, порты в заплатах и короткие сыромятные сапоги. Похоже, он так, в зипуне, и лежал на своём месте. Вид у человека был помятый: всклоченные засаленные волосы, ввалившиеся щёки, жидкая борода, едва достигавшая груди. Но светло-серые глаза сверкнули металлом. И когда он поднялся и вышел на середину стана, артельщики недоумённо переглянулись: «Эвано, птица!».
В том, как этот человек двигался, как держал спину и голову, в том, как коротко глянул на артельщиков — во всём явно проступала порода, «белая кость». И черносошные крестьяне, и купцы держались иначе: пусть независимо и с достоинством, но более естественно, ближе к природе — а здесь чувствовалась школа, воспитание. Шила в мешке не утаишь, хоть в лохмотья нарядись.
Человек кашлянул в кулак, поднял голову и внимательно посмотрел Телемонычу в глаза:
— Автоном Пантелеймонович… с Вашего позволения, я хотел бы с Вами побеседовать. Конфиденциально. Дело щепетильное, да и как сказано: «In multa sapientia multa sit indignatio, et qui addit scientiam, addat et laborem!» [24]
Человек окинул взглядом артельщиков:
— Надеюсь, Ваши попутчики… м-м-м… члены вашей команды не будут возражать.
Телемоныч невесело усмехнулся: уж печали он по мемропейским библиотекам досыта нахлебался. Посмотрел на незнакомца:
— А Вас, простите, как прикажите величать?
— …Ну, скажем… Алексей Петрович.
— Хорошо, Алексей Петрович… видимо, нам следует где-то уединиться? — На заднем плане сознания шевельнулась у Телемоныча смутная догадка, что-то знакомое промелькнуло в этом «Алексей Петрович». Он коротко кивнул артельщикам, которые вопросительно уставились на него: «Всё в порядке».
— Я полагаю, каюта… так называемый «казённик» нашего судна Вас устроит? Тем более, как выяснилось, — незнакомец иронично поднял бровь, — на судне в данный момент ни души.
Телемоныч обернулся к купцу Звягинцеву:
— Поправьте старика, если ошибаюсь, но, видимо, руководит вашим предприятием всё-таки Алексей Петрович?
Купец переглянулся с Алексеем Петровичем и отошёл в сторону. Телемоныч слегка поклонился и сделал приглашающий жест рукой:
— Что ж, Алексей Петрович — извольте.
Кормчий, который стоял рядом и слышал весь разговор, отвесил челюсть и во все глаза таращился на старика.
Телемоныч скосился на Афанасия и чуть не рассмеялся:
— Смотри, кормчий, сорока в рот залетит!
Афанасий тряхнул головой, вышел из ступора и покрылся лёгким румянцем. Он знал старика с собственных пелёнок и даже заподозрить не мог в нём такого красноречия.
Телемоныч подмигнул кормчему:
— Слушай, Афанасий, не след гостей обижать — готовьте исть, да и садитесь ладком — вечеряйте. Мы… с Алексей Петровичем поужинаем позже…
[1] - Гу́рии — пирамиды из камней использовавшиеся как ориентиры при судоходстве.
[2] - «По своей вере» — по своим рукописным лоциям.
[3] - Большие деревянные «ове́тные» кресты ставились как опознавательные знаки, а также в память о погибших товарищах, удачах и трагедиях.
[4] - Ко́рга — 1. Небольшой каменный островок или подводный камень в море (арх.). 2. Плотное песчаное или каменистое дно озера или реки (арх.). 3. Каменистая банка в море; гряда камней, иногда надводная, а иногда покрываемая водою во время прилива (арх.).
[5] - Вара́ка — крутой каменный берег, утёс, береговая скала, большой камень в море.
[6] - Казённик, казёнка — небольшая каюта кормчего, располагавшаяся в полуюте на корме.
[7] - Коч (в разных говорах — коча, кочмора, кочмара) — поморское мореходное судно, приспособленное как для плавания по битому льду, так и для волока.
[8] - Голомня́, голомя́нистый ветер (поморск.) — шквалистый ветер, дующий порывами с Белого моря (из глубины его). Голомя́нный — мористый, относящийся к открытому морю.
[9] - Полуно́чник — северо-восточный ветер на севере России, дующий из высоких широт (от полуночи).
[10] - Со́вик — верхняя одежда из оленьего меха с круглым капюшоном, скроенная мехом наружу.
[11] - Пора́то (поморск.) — весьма, очень, гораздо, крепко, сильно.
[12] - Бе́рчатый (поморск.) — узорчатый.
[13] - Ветромёт — старинный деревянный компас.
[14] - Ше́гла (поморск.) — мачта.
[15] - Забо́рница (поморск.) — отсек на судне.
[16] - Шне́ка — небольшое рыбацкое судно, встречающееся в Белом море и у Мурманского побережья.
[17] - Зуёк — юнга на промысловом судне.
[18] - Святителя Николая Чудотворца поморские мореходы считали своим покровителем. Его так и называли — Никола Морской Бог.
[19] - Скобки-«ерши» — вид гвоздей, которыми крепилась внешняя, ледовая обшивка коча — «коца».
[20] - На́волок (поморск.) — полуостров.
[21] - Таба́нить — тормозить вёслами о воду, останавливать судно.
[22] - Ма́лица — верхняя одежда из оленьих шкур мехом внутрь с капюшоном и рукавицами, надеваемая через голову (у народов Крайнего Севера).
[23] - Мангазе́я — первый русский город XVII века в Сибири, был расположен на севере Западной Сибири, на реке Таз, являвшейся частью так называемого Мангазейского морского хода (от устья Северной Двины через пролив Югорский Шар к полуострову Ямал и по рекам Мутной и Зелёной в Обскую губу, далее по реке Таз и волоком на реку Турухан, приток Енисея). По указанному выше маршруту ещё в XVI веке совершали походы поморы.
[24] - (лат.) — Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь.
Глава 7
7
Купеческое судно размерами несколько уступало промысловому кочу артельщиков. Казённик тоже был поменьше, потеснее. Но обстановка каюты хранила отпечаток роскоши: под потолком висел стеклянный англицкий фонарь; узкая койка убрана кружевами китайского шёлка; на маленьком столике — четырёхтубусная раздвижная подзорная труба, облицованная красным деревом; рядом тёмная лакированная шкатулка средних размеров, в которой Телемоныч признал футляр корабельного хронометра, и довольно крупный золотой медальон.
Незнакомец, назвавшийся Алексеем Петровичем, засветил фонарь, усадил Телемоныча на маленький откидной стул возле столика, сам расположился напротив, на койке. Некоторое время сидели молча: в тишине можно было различить, как размеренно отсчитывает секунды приглушённый стенками футляра, механизм хронометра, как шуршит о борт вялая волна, как тихонько поскрипывает такелаж.
Наконец незнакомец, глядя мимо старика, устало и даже обречённо произнёс:
— Я, видите ли, не совсем уверен, как Вы отнесётесь к тому, что я намереваюсь рассказать… Но, выбора у меня нет, — он поднял глаза, — вся надежда на Вас!
Незнакомец вздохнул и продолжил:
— Вы наверняка помните, о произошедших около двух лет назад при Императорском Дворе… скажем так, некоторых неурядицах?
Телемоныч помнил. Он только что прибыл в Мемропу, как его догнали тревожные вести из Империи. Её Благочестивое Величество Императрица Ефросинья Семеоновна — старушка божий одуванчик, принявшая тайный постриг в монахини — тихо отошла в мир иной, не оставив прямых наследников. Так уж получилось. Тут же, забыв траурные приличия, несколько знатных княжеских родов кинулись в свирепую драку за престол. В результате вверх, как всегда, взяла звериная хитрость и деньги: подмаслив недовольных и усмирив несогласных, заручившись «всеобщим одобрением», один из родов готовил к коронации своего отпрыска — двоюродного племянника покойной императрицы. Но, по совести сказать (только — т-с-с-с… не дай Бог, кто услышит — не сносить головы), слыл претендент на престол человеком, мягко говоря, не очень далёким, одновременно трусливым, заносчивым и взбалмошным. Правда, обожал конные прогулки. И балы на мемропейский манер вызывали в его нехитрой натуре невесомый детский восторг. Да и в целом — всё мемропейское будило в нём бурную радость и поклонение. Поговаривали даже, что он тайно перешёл в кеоплическую веру.
Однако нашлись в Империи люди, одинаково презиравшие и опасности, и злато. Во благо государства и родной земли они решили не допустить восшествия на престол человека, по их мнению, недостойного святой монаршей ноши.
В результате родился многоходовый план, по которому претендента следовало похитить, тайно вывезти через океан на Новый Материк, и там под давлением «обстоятельств» претендент покорится и примет постриг в одном из знаменитых своим аскетизмом кеоплических монастырей.
Но, увы и ах, вместо этого заговорщики (а это был именно заговор) сами оказались в монастырях. Но не как послушники или монахи, а как пожизненные обитатели «каменных мешков». И монастыри эти находились не в живописных горах Нового Материка, а одиноко и горделиво вздымались по северным окраинам Империи.
Мемропейские газеты по этому случаю долго и чванливо мусолили подробности. Восхваляли работу Тайного Имперского Приказа и (что вполне понятно) достоинства претендента. Но всем, по крайней мере, в Империи, было ясно, что не в работе Тайного Приказа дело, а в банальноми старом как мир предательстве.
Впрочем, заговорщиков тогда взяли не всех, всего шесть человек. И сколько не пыхтели заплечных дел мастера — эти шестеро молчали. Ещё бы — пятеро из них боевые офицеры имперской гвардиии флота. К тому же, видимо, далеко не каждый был посвящён во все детали плана и знал остальных. Так ничего и не добившись от схваченных, власти услали их подальше с глаз: в гвардии и народе начались брожения, и обойдись с ними покруче, дело могло дойти до открытого бунта…
«Стоп! Значит, Алексей Петрович, говоришь…» — Телемоныча озарила догадка: —«Погоди, погоди…» Одного из схваченных заговорщиков звали, дай Бог памяти, — Пётр Алексеев! Точно! Его Сиятельство граф Пётр Сергеевич Алексеев — кавалер двух Высших Ромбических Орденов, молодой генерал, герой Южной Кампании — гордость и надежда имперской гвардии…
Телемоныч испытующе посмотрел на собеседника:
— Прекрасно помню. И, кроме того, я, кажется, догадываюсь кто Вы…
В глазах незнакомца скользнула тревожная тень. Телемоныч огладил бороду и совсем тихо добавил:
— Пётр Сергеевич, n’est-ce pas? [1]
Собеседник Телемоныча вздрогнул и побледнел. Но тут же взял себя в руки — лишь в глубине зрачков продолжал скакать лихорадочный огонёк:
— Что ж, это и к лучшему, Автоном Пантелеймонович — не понадобятся долгие туманные объяснения. — Граф положил руку на столик и стал указательным пальцем водить по ободку подзорной трубы.
— По понятным причинам я опущу имена и названия. Дело в следующем. — Граф немного помолчал. — В монастыре, где я… закалял свой дух, скромную пищу… м-м-м… в мою уединённую келью приносил возлюбленный брат Яков. Бог миловал Якова от… излишнего лукавого мудрствования и тяжести бренных мыслей, но наградил здоровьем и даром молчания…
Голос графа звучал отрешённо. Но там, где он в своём рассказе вслед за Эзопом подбирал более «точные» слова, в голосе сквозила горькая ирония.
— Около пяти месяцев тому назад вместо Якова сей праведный труд был возложен на некоего молодого инока. Инок, напротив, отличался… исканиями премудрости и благочестия. В беседах с ним… находил я утешение и согласие, и спустя месяц был окончательно убеждён сим иноком… прервать своё послушание. Инок заверил меня, что наш… что начало нашего путешествия не сразу вызовет ненужное волнение среди братии. Ни оторванность обители, ни трудности пути инока не страшили — он твёрдо обещал подготовить всё необходимое, найти мне надёжных попутчиков и снабдить соответствующими путевыми инструкциями. Разделить этот поход со мной он не мог — его ждала своя дорога. Но обещание он выполнил в точности. В том числе вручил карту, на которой отмечен весь наш маршрут, и сделаны некоторые особые примечания. Мы действительно идём Мангазейским ходом. А от Мангазеи планируем двинуться ещё дальше: на Елисей-реку и, даст Бог, через глухие земли до Чинайских границ. Или полуночными морями до Нового Материка. Путь опасный и долгий. Но во всех назначенных местах, как и было условлено, нас ждали и способствовали…
Опальный генерал вновь примолк, вероятно заново переживая довольно странные обстоятельства своего побега.
— Инок, кроме всего прочего, передал мне две странные вещи: древнюю книгу, наполовину написанную на испанском, наполовину на латыни, и медный диск… Звягинцев Александр Васильевич всё верно сказал: зимовать нам придётся на Сером море, а ранней весной, как только позволят льды, трогаться в путь дальше. То, что мы до осени на Мангазею не поспеем, было очевидно заранее. Поэтому указали нам этот небольшой остров, на котором следует ждать в конце сентября промысловый артельный коч. Судно должно принадлежать общинникам деревни Клешемы, и по всей вероятности, на борту будет некий старец, лекарь-травник Автоном Пантелеймонович. Ему я должен передать фолиант и диск, а он в свою очередь устроит всё, что нам необходимо…
Граф закончил. Вновь повисла тишина, в которой негромко тикал хронометр, и шуршали о борт волны.
Телемоныч надолго задумался. Сидел, медленно почёсывая бороду и изредка поглядывая на Его Сиятельство. Правда, кажется, графа тогда лишили всех титулов.
Старик припомнил, в какой монастырь сослали Петра Алексеева, и представил весь путь, проделанный беглецами до острова Берчатый. Натерпеться они успели порядком: благополучно миновав Исильское озеро — оживлённый перекрёсток многих торговых путей — преодолевая изнурительные, порой многодневные волоки, прошли по нескольким рекам и, выйдя к истокам Полярной Лины, спустились по ней из глубины материка к Серому Морю.
Почти две тысячи вёрст отмеряли. А по всем заставам Империи их, небось, уже с собаками ищут. Оказать помощь имперским преступникам Телемоныч не боялся. Тем более таким, претерпевшим за правду. Даже расскажи сейчас всё артельщикам — дальше палубы коча ни слова не уйдёт. Но не это больше всего озадачило старика. Он напряжённо искали никак не мог нащупать ниточки, которые протянулись от него к безымянному иноку. Или, скорее, наоборот — от инока к нему, Телемонычу. Старик несколько раз тщательно перерыл свою необъятную память — напрасно.
Несколько встревоженный затянувшимся молчанием опальный граф деликатно кашлянул:
— Автоном Пантелеймонович, может быть, взглянете на посылку?
— Ах да. Давайте посмотрим.
Граф отпёр длинным и тонким ключом рундук-подголовник, откинул крышку, склонившись, что-то перебрал внутри и протянул старику плоский матерчатый свёрток:
— Это диск. Разверните. A Discus de Sole sacris [2], так сказать.
Телемоныч развернул сатиновое покрывало, высвободил из-под него медный потемневший диск: диаметром в локоть, расчерченный на сегменты и покрытый короткими строчками рунического письма, в центре диск выгибался небольшой чашей. С тыльной стороны по его окружности темнели редкие загадочные знаки. Похоже, что диск был очень древний.
— А вот и наш фолиант. — Граф положил на край стола книгу.
Телемоныч покосился на стол. Книга была средних размеров, в потемневшем от времени, покрытом сетью царапин и трещин кожаном переплёте, с незатейливыми металлическими наугольниками, с растрёпанным обрезом серых пергаментных листов и неуклюжей массивной застёжкой. Обычная книга Ветхой эпохи. Тысячи подобных книг прошли через руки Телемоныча — эту выделяла разве что изрядная толщина.
Старик поднёс диск поближе к свету, покрутил, вглядываясь в смутный блик, скользнувший по чеканке линий, по строчкам надписей, по вогнутой стенке чаши. Словно оттирая вековые наслоения, медленно провёл ладонью по холодному металлу и стал аккуратно заворачивать диск в материю:
— А что за книга, Пётр Сергеевич?
— Затрудняюсь сказать. Древние языки, знаете ли. Но название разобрал, подождите-ка… а, вот — «Лоция Малого Компаса».
Телемоныч отложил свёрток с диском в сторону, взял со стола книгу, пристроил её у себя на коленях. Действительно, на лицевой стороне переплёта мутно поблёскивала накладка, гласившая на латыни: «Navigandum directiones pro compass de minima» [3]. Старик щёлкнул застёжкой и раскрыл фолиант. Странно — на первой странице ни названия, ни имени автора, ни положенной «начальной» [4] буквы. Похоже, текст вообще следовал с середины предложения. Видимо, за долгую жизнь книга растеряла часть своих листов. Что ж… Древне-испанский диалект. Заковыристо, но понять можно.
Телемоныч разгладил страницу и прочёл: «… и тогда я, идальго Фредерико Алонсе Мора, капитан венецианского нефа [5] „Сан-Андрес“ [6] пал ниц и, орошая себя слезами, благодарил Господа нашего Иисуса Христа и Святую Деву Марию за их бесценный дар, за высшую всеблагую волю ниспослать мне Малый Компас, этот прозрачный, как ключевая вода, волшебный шарик с блестящей стрелкой внутри!..»
Телемоныч поднял голову, смущённо посмотрел на графа. Свободной рукой потёр глаза: «Совсем меня это путешествие измотало». Снова склонился над книгой и ещё раз внимательно, по слогам, перечитал первое предложение…
Старика бросило в жар, упруго забилась жилка под воротником. От волнения дрогнула рука, лежавшая на раскрытой книге, а где-то в душе малиново запели звонкие колокольчики. Телемоныч повёл подбородком и, не веря своей удаче, ещё и ещё раз пробежал глазами витиеватые рукописные строчки: «…ниспослать мне Малый Компас, этот прозрачный, как ключевая вода, волшебный шарик с блестящей стрелкой внутри…»
…Старик растерянно воззрился на схимонаха. Теперь события той далёкой осени проступили в памяти выпукло и отчётливо. И заново, как надраенный самовар, засияли прежние повисшие без ответа вопросы.
Отец Саватий был прав. То долгое заморское путешествие оказалось безрезультатным. Даром что Телемоныч возвращался домой, доверху забив свой дорожный сундучок старинными книгами и свитками — об Ишке в них напрямую не было и полслова, только смутные намёки и редкие, из вторых рук, упоминания о загадочном шарике-талисмане.
Правда, один фолиант вызывал у старика робкую надежду. Но текст книги при ближайшем изучении предстал настолько тёмным и запутанным, что было совершенно непонятно, о чём именно идёт речь. И если бы не та странная встреча на острове Берчатом…
Телемоныч огладил бороду, глянул на добродушную полуулыбку старца-схимника…
И тут его как иглой пронзило, аж нос зачесался:
— Отче, поведай… а не твоим ли молитвам обязан?
Отец Саватий улыбнулся шире:
— Вижу — вспомнил…
Посмотрел на Телемоныча спокойно и серьёзно:
— На незримых нитях молитв держится наш мир. И я, грешный, малую лепту несу. О другом сейчас… Компас тебя сюда вёл со мной встретиться. Вот о нём и разговор…
Схимонах задумчиво прищурился:
— Когда это чудо к нам явилось, доподлинно неизвестно: может, от сотворения Мира, а может, спустя какой-то срок. Ведомо лишь, что шарик этот древности изначальной. За долгие века имён у Компаса было много, как, впрочем, и хозяев. Ну, не совсем хозяев, а тех, кто его хранил — Компас, он вишь, сам выбирает, у кого погостить. Как его только ни величали! А ты его, вроде, Ишкой нарёк? — старец одобрительно кивнул, — Так оно и точнее будет. Говорят, он и впрямь словно мальчишка… Как человек по образу и подобию высшему сотворён, так и этот маленький шарик — подобие Большого Компаса. Подобие, знамо, не прямое — Большой Компас Землю-матушку направляет среди поясов течения звёздного, а у Малого свои заботы. Однако и Малый Компас телам небесным сродни. А кроме того, есть между Компасами связь особая, для нас, сирых и убогих, вовсе непостижимая…
Телемоныч тихонько заелозил на своём пеньке. О том, что Ишка отзывается на усиленный оптикой звёздный свет, он знал благодаря Лоции и даже приноровился использовать эту особенность. Правда, иногда шарик реагировал на мерцание далёких светил и без всякого телескопа — видимо, имелись у него на то какие-то свои причины. А вот об Ишкином возрасте старик услышал впервые.
Отшельник тем временем продолжил:
— И светила далёкие, и травинка малая… всё — суть творение Божие. Испокон Мир во взаимосвязи и равновесии движется. И по замыслу высшему — любой частичке своё назначение, свой срок и предел положен. Но бывает изредка, что иное звено вдруг заскрипит, заспотыкается. А ежели это в механике небесной происходит — хорошего не жди: то тела небесные столкнуться грозят, то воды мировые волнуются, то голод, то чума зверствует али ещё какой ералаш бедовый… Вестимо, есть Силы, которые сразу за «починку» берутся. Но не всегда и не везде им путь открыт. — Отец Саватий вздохнул. — А когда Большой Компас барахлит — всё что угодно случиться может. Ишка вон меньше клубка вязального, а какая сила в ём?!.. — Схимник примолк, и на его лицо легла тень усталости и тяжёлой заботы.
Телемонычу стало не по себе, он вдруг с абсолютной ясностью представил, какая ноша давит на плечи монаха-отшельника.
— Так-то, Автоном… Вот и ноне с Большим Компасом непорядок. Но это полбеды — ты бровь не хмурь, такое и раньше случалось. С Божьей помощью, — отче Саватий перекрестился, — справлялись. Ишка твой уже не раз выручал. Опричь всего, Малый Компас для таких случаев нам и дарован. Закавыка в другом… Однажды, ещё в древности Ветхой, разболтало Большой Компас так, что акромя Ишки понадобился добавочный «иструмент»… Средний или Потаённый Компас называется. Но «иструмент» этот очень хрупкий, и отыскать его сложно. Говорят даже, будто он на Земле появляется только в срок, когда механика мировая шибко баловать начинает. И приходит он каждый раз в новом обличии, каждый раз другим потому, как не предмет это вовсе, а свойство и качество…
Телемоныч опять завозился, стараясь уложить в голове услышанное: «Значит, Большой Компас! Что-то похожее я уже раньше встречал…»
Во второй части Лоции достопочтенного сеньора Алонсе, той, что была на латыни, творилась полнейшая неразбериха. Куски древних текстов, загадочные формулы, астрономические таблицы, большие фрагменты философских сочинений, чертежи каких-то устройств и механизмов и прочее — следовали друг за другом в совершенно случайном порядке. Надёргано всё это «добро» было невесть откуда, занесено в Лоцию, видимо, в разное времяи явно разной рукой. И если бы эти фрагменты, таблицы и формулы не были собраны под одним переплётом с записями испанского капитана — вряд ли между ними удалось найти хоть какую-то связь.
Но связь была. Лоция Малого Компаса в её целом виде являлась ключом! Очень непростым, с множеством пробелов, секретов и загадок — но ключом!
И сейчас,перебрав в памяти содержание Лоции, Телемоныч вспомнил. Вспомнил длинное, на две пергаментных страницы, испещрённых мелким аккуратным почерком, описание огромного таинственного механизма, который величаво именовался «Magnificum planetarium compass». [7] Сопоставить это описание с крохотным шариком Ишкой Телемонычу и в голову не приходило. Теперь стало понятно, что напрасно.
А вот о Потаённом Компасе старик ничего не слышал. Точно.
Телемоныч поднял глаза и встретил внимательный взгляд схимника:
— У нас, Автоном, теперь та же напасть: без Среднего Компаса не управиться. Циклусы [8] поясов течения звёздного! А раз Ишка тебя выбрал — тебе и дыры латать. На всё воля Божья, и испытание по силам даётся… — Отец Саватий снова перекрестился.
— Время кончается, Автоном, слушай внимательно. Как скажу — пойдёшь почивать в скит, отдохнуть тебе следует хорошенько. Я всего рассказать не поспею теперь — во сне приду. Там и решим, как быть. А на утро ты и разобрать не сможешь, что я сейчас говорил,а что во сне привиделось. И встречу нашу забудешь быстро и надёжно, как тот случай на Берчатом. Но дня три у тебя будет. Посему вот мой тебе наказ: домой вернёшься, запиши подробно, что и когда сделать надлежит, особинки пометь.
Телемоныч кивнул, но тут же его кольнула тревога:
— Отче, а как же Потаённый… Средний Компас? Успею ли найти? И ещё просьба большая есть к Тебе — мальчонке одному помощь нужна…
Старец-схимник поднялся, надвинул на голову куколь, посмотрел из-под него светло и печально:
— В том и дело, Автоном Пантелеймонович, что Средний Компас — это Фёдор и есть…
[1] (франц.) — не так ли. [2] (лат.) — диск солнца священный. [3] (лат.) дословно — «парусные направления компаса малого» — Лоция Малого Компаса. [4] Начальная — заглавная буква в древних рукописях, выделялась из текста величиной и цветом. [5] Неф — старинное европейское парусное судно, ставшее прообраз парусных кораблей. [6] «San Andres» (исп.) — Святой Андрей. [7] (лат.) — Великий планетарный компас. [8] Цикл (др. греч.) — κύκλοс, (лат.) — cyclus, цикл, окружность, круг.
Глава 8
8
…«В том и дело, Автоном Пантелеймонович, что Средний Компас — это Фёдор и есть».
Старик обмер, словно на него разом вылили ушат пронзительно холодной воды. Обжигающий холод мгновенно сковал всё существо: остановил ток крови, пульсацию сердца, обездвижил чувства и мысли. Ледяной истукан. Это длилось несколько мгновений, следом накатила тёплая волна, накрыла с головой, обволокла вязкой неодолимой усталостью.
Телемоныч медленно поднялся, сопротивляясь вдруг навалившейся сонливости, посмотрел на схимника:
— Отче, как же так?! Что же это, Отче…
— Пора, Автоном, почивать. Ступай в скит. — Отшельник перекрестил старика. — Вспоможение высшее с тобой!
Телемоныч поклонился, уже засыпая на ходу, добрёл до избушки, сграбастал со стола Ишку, нашарил нары и провалился в густую мглу…
Мгла медленно растаяла, сменилась неторопливыми радужными переливами. Телемоныч отстранённо проследил, как легкой молнией промелькнула его собственная мысль: «Точно сияние полярное, только теплее». Потом появилось ощущение полёта, и старик неожиданно понял, что несётся сквозь пространство, ласково играющее вокруг него всеми цветами радуги.
Впереди среди тёплых цветных всполохов блеснула тоненькая игла. Она стремительно и неудержимо увеличилась в размерах, пустила россыпь световых зайчиков разбежавшимися в разные стороны огромными кристаллами на концах, надвинулась сверкающей глыбой и зависла над стариком исполинской металлической конструкцией. Телемоныч задрал голову: поверхность конструкции отливала серебром, в ней приглушённо отражался радужный танец пространства.
— Ну что, узнаёшь? — опять прозвучал в сознании знакомый голос схимника. Только на этот раз слова текли ласковой рекой, успокаивали.
— Это игла Компаса, Автоном! Давай наверх.
Конструкция быстро приблизилась, словно опустилась на Телемоныча своей необъятной громадой, пронеслась вокруг блеском массивных металлических балок, замерла под ногами. Впереди балки сходились, образуя раздольную округлую площадку. Посреди площадки мерцающим призраком возвышался величественный столб-колонна.
Вблизи столб оказался высоким — в десяток саженей — и безукоризненно зеркальным. Разглядывая своё вытянутое отражение, Телемоныч обошёл его вокруг, остановился.
— Это центр стрелки. Помнишь, Автоном, ты всё гадал, где же ось, на которой она крепится? Так смотри — этот столп её малая толика. — В голосе отца Саватия проскользнула лёгкая добродушная усмешка. — А сама ось почти всегда сокрыта от глаз: она незримо пронзает всё мироздание — от Высших Небес до последних адовых врат! Axis mundi [1] — так её мудрецы Ветхого мира называли… Поднимись-ка на верхушку столпа. Там течения обоих кристаллов сходятся: и хвостового, и указательного. Вскоре почуешь присутствие — не пужайся. Это друг, он тебе всё и растолкует, — голос схимника стал постепенно затухать, словно удалялся. — А мне, грешному, здесь даже во сне более находиться не след…
И совсем уже тихо, слабым отзвуком долетело прощальное благословение:
— Храни тебя Спасе Пресвятый!
На ровной и гладкой верхушке столба-оси было довольно просторно: через центр от края до края получалось почти шесть шагов. Телемоныч походил взад-вперёд, поразглядывал убегающие вдаль концы стрелки. Отсюда, с высоты, сплетение могучих балок складывалось в красивый узор, и можно было различить на самых кончиках блестящего тела, вольно раскинувшегося из одной перспективы в другую, крохотные искры кристаллов.
Вокруг всё также переливалось нежными красками пространство… и ничего не происходило.
Через некоторое время старику надоело расхаживать из стороны в сторону, он сел поближе к центру, откинулся на спину и, заложив руки за голову, вытянулся во весь рост. Странно, но Телемоныч не чувствовал ни удивления, ни беспокойства. Только неспешное любопытство и непонятно откуда взявшуюся лёгкую беззаботную радость. Словно в детстве, когда впереди ждёт увлекательная, но уже не новая игра.
Перед глазами волнами перекатывались тёплые цветные всполохи, завораживающе плавились оттенками и полутонами. В этой пульсации, в этом чарующем плавном ритме Телемоныч вдруг уловил скрытый смысл. Каким-то необъяснимым образом в такт, в унисон цветным переливам завибрировала душа, качнулись и потекли вслед за сполохами света чувства… и вот уже подхватило, понесло этой рекой, уже закружило в этом безбрежном потоке, уже волнует, звучит Музыка…
— Здравствуйте, деда Телемоныч. Сполохи слушаете? — Голос был тонкий и негромкий, но уверенный. И фраза прозвучала, скорее, утвердительно.
Телемоныч быстро приподнялся на локте, оглянулся. Рядом с ним, обхватив колени руками, сидел кудрявый белобрысый мальчишка. Лет шести, чуть курносый и синеглазый, в белоснежной тунике с витым серебряным ремешком на поясе. Мальчишка ласково смотрел на старика и улыбался. Потом потёр друг о друга босыми ступнями, задрал голову вверх и спросил:
— Правда, красиво?
Старик тоже посмотрел вверх:
— Красиво…
Такого «присутствия» Телемоныч, конечно, не ожидал, но почему-то опять почти не удивился. Он неторопливо сел, развернулся к мальчишке, заглянул ему в глаза:
— Прости старика, а ты кто?
Мальчишка в недоумении вздёрнул домиком белёсые брови:
— Деда Телемоныч, это же я!
Телемоныч наклонил голову, посмотрел на мальчишку с одного боку, с другого. «Телемоныч, значит?» — старик усмехнулся. Он, конечно, знал, как его за глаза величают, но в лицо его так никто не называл. Интересно…
Мальчишка надул губы, сказал с лёгкой капризной ноткой:
— Это же я, Ишка.
Телемоныч удивлённо моргнул, потом улыбнулся, шире, ещё шире… и расплылся во весь рот.
— Ишка…
Какое-то время старик рассматривал Ишку:
— Вишь, ты какой! Похож…
Мальчик опустил курчавую голову, стрельнул глазами. Ему явно было приятно такое внимание.
— Ишка, а мы где?
Ишка глянул по сторонам, потом на убегающую вдаль блестящую полосу. Похлопал ладошкой по гладкой поверхности возле себя:
— Ну… это мы на стрелке сидим. На оси.
— Axis mundi, это я знаю уже. А вот это всё? — Телемоныч повёл рукой вокруг.
Ишка отрешённым взглядом проводил руку Телемоныча, дурашливо вытянул губы дудочкой, хлопнул длинными ресницами и рассмеялся:
— Так это тоже я. Это шарик вокруг. Смотрите!
Сполохи вдруг погасли, пространство замерцало тихим светом, а где-то далеко-далеко в его глубине проступила мгла. Бывают летом такие ясные солнечные дни, когда, пристально всмотревшись в небо, кажется, что сквозь абсолютно прозрачную синеву в умопомрачительной высоте сквозит чёрное космическое дно. Сейчас Телемоныч ощутил то же самое.
Ишка покосился на Телемоныча, разглядел ли:
— Погодите…
Тьма навалилась со всех сторон, стремительно ринулась на старика и мальчишку. И с той же скоростью стала уменьшаться стрелка. А может, это Телемоныч с Ишкой увеличивались в размерах?
Тьма дрогнула и замерла. Старик огляделся: оказалось, что теперь они сидят на самой игле — на значительно уменьшившейся, но всё ещё просторной центральной площадке.
Ишка почесал затылок:
— Наверное, хватит. Теперь хорошо видно.
Действительно, теперь было хорошо видно, что Телемоныч с Ишкой находятся внутри огромной мерцающей сферы, окутанной снаружи непроницаемой мглой. Посреди сферы, поблёскивая кристаллами, висела стрелка. Стрелка по-прежнему оставалась очень большой, великанской, но сейчас стало особенно заметно, с какой любовью, как искусно и хитро она была сделана. Телемоныч поднялся, подошёл к краю площадки и замер, разглядывая великолепие металлических кружев.
Ишкина улыбчивая физиономия заглянула с боку:
— Скажите, деда Телемоныч, правда, хорошая работа?
Телемоныч взъерошил кудрявую голову:
— Правда-правда…
Потом хитро прищурился:
— Сдаётся мне, сударь, кто-то очень любит комплименты?
Ишка принял важный вид, изобразил рукой подобие реверанса и произнёс на чистом французском:
— Сhacun a son péché mignon [2], как известно.
И снова захихикал.
Телемоныч улыбнулся, покачал головой.
«А ведь Ишке тыщи лет… и он наверняка причастен таким тайнам и знаниям, какие нашим мудрецам и не снились…»
Старик озабоченно свел брови:
— Ишка, ты знаешь, что у нас случилось?
Ишка кивнул и сразу сник. Прошёл на середину площадки, ухватился рукой за Ось, которая теперь превратилась в нетолстый, чуть выше Телемоныча, столбик, откинулся вбок на вытянутой руке, несколько раз качнулся взад-вперёд.
— Невесёлая история вышла, деда Телемоныч. Фёдора очень жалко. Я его, правда, пока не видел — ну так, кристаллами на стрелке. Но всё время чувствую. Он мне как братик. Я когда рядом с ним нахожусь — мне так по-домашнему тепло и уютно становится…
Ишка ещё пару раз качнулся в грустной задумчивости, потом встал нормально, решительно одёрнул тунику.
— Деда Телемоныч, мы обязательно всё исправим! Как это сделать — я знаю. Только вот объяснять словами — очень долго получится. Давайте мы по-другому… Вы тут, возле Оси присядьте. Щас… — Ишка повёл рукой. Поверхность площадки около самой Оси вздыбилась пучком тонких металлических прутьев. Прутья быстро изогнулись, переплелись и превратились в удобное кресло с высокой спинкой и подлокотниками.
— …Вот. А я показывать буду. Ну, сами увидите. — Ишка замолчал, потеребил в руках кончик своего серебряного пояса. — У Вас, деда Телемоныч, память очень ёмкая. Необычная. Я здесь такой не встречал. И ещё это — сила большая…
Ишка поднял голову, посмотрел на Телемоныча снизу вверх. Доверчиво и серьёзно. И сказал фразу, смысл которой Телемоныч совсем не понял, хотя Ишка говорил вроде бы по-русски:
— Как любит повторять один мой знакомый — врождённые психофизические способности позволяют осуществлять когерентные взаимодействия трансполевого межсистемного уровня.
Телемоныч помотал головой: «Бр-р-р».
Ишка усмехнулся:
— Вот и я почти так же. Ну да ладно — постараюсь самое важное отобрать, что показывать. Конечно, через два-три дня почти всё забудется. Но это не страшно. На самом деле, когда сильно прижмёт — память необходимые знания отыщет. А теоретические наставления по отладке Большого Компаса я «сверху» положу, чтоб под рукой были. Правда… скорей всего, действовать по обстановке придётся…
Ишка кивнул на кресло:
— Деда Телемоныч, усаживайтесь хорошенько.
Телемоныч сел, удобно устроил руки на блестящих подлокотниках, откинулся на пологую спинку. Ишка положил старику на предплечье свою тёплую ладошку:
— Самое главное, деда Телемоныч! Когда эта балда чугунная разбалансировался… — Ишка глянул на Телемоныча и осёкся. — Ну, когда Большой Компас поломался — поднялась волна в космосе. Штука противная и опасная — «нестабильный резонанс нарушенной симметрии»…
Старик непонимающе поморщился, а Ишка досадливо потёр нос:
— Потом проще будет, когда посмотрите. Хотя бы суть в общих чертах сможете уловить… Покатилась, значит, эта волна и понаделала всяких нехороших дел. А у Фёдора своя часто…особенность своя потаённая к тому времени уже была — волну к нему и притянуло. Но с Фёдором ей не управиться, он стойкий против такой петрушки. А вот родных его она, зараза, зацепила. Вы там, деда Телемоныч, скажите Фёдору, что с ними всё в порядке. Сейчас они в пустом безвременье находятся… в таком состоянии… можно сказать — спят… И если этот «сон» не слишком долго будет продолжаться, то, в целом, это безвредно. А когда Большой Компас наладим — они сами должны вернуться.
Ишка ненадолго задумался.
— Будет такой сдвиг, нетипичный темпоральный Y-пере…в общем, скачок, как в том распадке у озера Долгое. Раз — и они тут. Правда, могут эти, как их… «корректировочные изменения»случиться. Ну, например, люди забудут что-то, или станут думать, будто что-то по-другому происходило. Или как будто чего-то не было…
Ишка почесал лоб:
— А, ещё вот что! Утром, когда проснётесь, гляньте в избушке на кресте — там платок льняной висит. Это Фединой мамы. Вы передайте Фёдору, пожалуйста, может ему повеселей станет…
Свет в сфере колыхнулся синей волной. Телемоныч невольно посмотрел в сторону, а когда повернулся обратно, Ишки рядом уже не было. Затем свет погас совсем. Стало совершенно темно.
В голове старика щёлкнуло, и кто-то тихонько захихикал:
— Деда Телемоныч, у Вас тут так интересно!
— Ну, Ишка… — Старик добродушно покряхтел. — Вы, сударь, оказывается безалаберный проказник.
Ишка ещё раз хихикнул и сказал:
— Я с самого краюшка здесь, глубоко не лезу… Ну что, начнём?
— Хорошо, только позволь старику один вопрос: ты почему меня к озёру Долгому привёл, если в результате мы в Саватьевском скиту очутились? Это же в другую сторону совсем. Можно было прямо сюда притопать…
— Притопать-то можно. Но с Саватием без трансполевого перехода не поговоришь… Да и со мной обычно тоже. А необходимые для этого условия в нашем секторе были только у этого озера… Мы же сейчас не совсем в скиту находимся… Точнее, не совсем в том скиту. Держитесь крепче!
Телемоныча словно вдавило в кресло: из темноты пространства на него понеслись, увеличиваясь и сменяя друг друга, планеты, звёзды, туманности. Замелькали какие-то объёмные схемы, чертежи, замигали короткими вспышками математические формулы. Старик почувствовал, как, наполняя его, льётся неосязаемый мощный поток Знания. Опять появилось ощущение полёта, но уже совсем другое. Такое, как будто Телемоныч стремительно падает внутрь самого себя, и одновременно с этим он разрастается во все стороны, становится огромным и бесконечным, как само мироздание, становится самим мирозданием… и всё, буквально всё до последней песчинки в мире, ему ПОНЯТНО…
[1] - (лат.) — Ось мира.
[2] - (франц.) — у каждого свой грешок.
Часть 3 - МЫ СПРАВИМСЯ
1
Сумерки загустели голубиковым киселём: казалось, тронь тихонько мягкую плотную синеву, и подёрнется мелкой рябью всё пространство по ту сторону слюдяной оконницы. Следом потемнели и резче обозначились по углам горницы тени.
Фёдор завозился, почёсывая одной ногой другую, и едва слышно вздохнул. Удобно пристроив за спиной большую пуховую подушку, он полулежал на кровати Телемоныча, поглаживал щекой прижатый к лицу мамин платок, поглядывал на старика и терпеливо ждал.
Телемоныч сидел рядышком, и, погрузившись в себя, уже довольно долго отрешённо смотрел куда-то сквозь бревенчатую стенку горницы. Изредка, не выходя из задумчивости, старик большим пальцем правой руки касался пузатого мешочка, который висел у него на поясе.
Вдруг что-то негромко щёлкнуло, старик вздрогнул и коротко дёрнул рукой — точно обжёгся. Покряхтел, недоуменно потирая палец, и рассеянно покосился на мешочек: укол на этот раз был чувствительным.
Виновато глянул на Фёдора:
— Прости, что-то я тут…
Мальчишка совсем притих, лишь поблёскивали из-за платка глаза.
Старик, окончательно возвращаясь в реальность, провёл по лицу рукой и нахмурился.
— Отыскал я след, Фёдор… надежда большая теперь, верная надежда. Только запутано всё до чёртиков…
В глазах Фёдора скользнула прежняя мглистая тень. Он шевельнулся и чуть подался вперед, пытаясь сесть. Телемоныч осторожно положил на острое мальчишечье плечо руку, легонько пожал:
— Мы справимся. Обязательно справимся. Ты ложись…
Взгляд старика был спокойным и твёрдым. Неприятный холодок прокатился по спине и растаял. Фёдор мгновенье помедлил и опять откинулся на подушку.
Телемоныч посмотрел в окно, в глубину кисельных сумерек:
— Ты слышал уже от батюшки Савелия, что Земля наша — большой-большой шар. Летит-мчится в мировой пустоте, вокруг Солнца кружится. Солнышко тоже шар: могучий, огненный, огромный. А окрест в немыслимом просторе, где на многие-многие вёрсты нет ни пылинки, ни воздуха, ни капли воды — другие звёзды и планеты хороводы водят. Одни хороводы небесных шаров около других в ещё больший круг заворачиваются. Вспомни, сколько их в ночном зимнем небе искрами светится!.. На семи поясах Бог поставил звёздное течение! А кругом стужа и темень. И великая красота и порядок! Космос — так греки древние называли. И нет у него ни конца, ни края…
В тишине потрескивала свечка, где-то в подпечье шуршала ручная мышь-полёвка Шуша, и едва слышно мурчал разомлевший Жмых. Но будто отворилась в горницу невидимая дверь, и оттуда на Фёдора пахнуло вечным ночным холодом и бездонным простором. Фёдор отчётливо вспомнил сказ, когда-то услышанный на берегу Осиновой старицы. Он невольно поёжился:
— Деда, а если там совсем ничего нет, как же они летают?
Телемоныч на мгновенье замер, слегка наклонился к мальчишке и осторожно, чуть ли не по слогам спросил:
— Кто летает, Федюшка?
— Журы. Когда вырастут.
В зрачках Телемоныча, отражаясь, поблёскивали два маленьких свечных пламени. Фёдор всем телом почувствовал тёплую волну, мягко качнувшуюся на него из глаз старика и притворившую невидимую дверь.
— Я не знаю, Федя… много в мире чудес. Но, говорят, там есть ветер особый, из эфира-пустоты сотканный, от центра Мира летящий. И малые ветры-поперечники гуляют, что из звёздных лучей сплетены…
Старик краем одеяла укутал Фёдору ноги.
— Сложен мир. Любовь и ненависть. Добро и зло. Безразличие серое — хлябь болотная и подвиг огненный — всему место находится. Поэтому не только добрые чудеса в мире происходят. Порою, Фёдор, случаются дела странные и совсем неласковые…
Мягко и неторопливо текли слова Телемоныча, в горнице было тепло, но то и дело, точно от сквозняка, Фёдора пробирал лёгкий озноб. Старик заметил, как Фёдор зябко поводит плечами, привстал и, высвободив одеяло, укрыл мальчишку по-хорошему. Cнова присел на край кровати:
— Никуда уходить родные твои, конечно, не хотели и не собирались. Споткнулся в небесах хоровод космический, сбой дал. Покатилась по всему миру эта осечка грозной волной. Волной невидимой, но мощной. Вот под неё родные твои и угодили. Выбило их как клинышек и унесло…
Телемоныч опустил голову, досадливо поморщился:
— Да это всё так просто не объяснишь. И уяснить сложно. Не знаю даже, как подступиться… Ты, малыш, только не пугайся, постарайся понять. Получилось, что родные твои нынче и не здесь, и не там. Даже всю Землю-матушку обойди — не отыщешь. Но и не погибли они! Занесло их между мирами — есть такие неведомые места…
Старик легко погладил Фёдора по руке:
— Вот их и закинуло в такое место.
Фёдор беспокойно шевельнулся под одеялом:
— Дедушка, а им там не больно?!
— Нет, малыш, им не больно. Они там как во сне — будто спят. Иначе всё в этих местах, а как — нам вряд ли даже представить. Там и время не движется! Поэтому, даст Бог, когда родных вернём, поначалу не удивляйся, что сестра с братом не подросли. Они быстро нагонят потом… И ещё: родные твои, когда вернутся, ничего не заметят и не поймут. Для них всё тот же день сейчас длиться — тот, в котором пропали. Затем будто шагнут дальше, а вокруг уже год пролетел, лето следующее настало… И остальной народ деревенский ничего не заметит — словно и не было всего этого. А мы промолчим…
Фёдор лежал, по самый нос укутанный одеялом, и растерянно смотрел на Телемоныча.
Старик вздохнул:
— Странные и не очень хорошие дела нынче в мире происходят. Грибочки по весне — оно, конечно, в радость, да не порядок это. Заклинило что-то в механике мировой из-за той осечки. И если не исправить — только хуже будет. Смотри, к примеру, как Жур разлилась! Даже я такого не припомню! А где-то и сильней ударить может: и лютый мороз среди лета, и ураган, и ещё невесть что. И родные твои… Связано всё это накрепко, сплетено туго в единый узел… Вот и получается, Федюшка, чтобы родных вернуть — придётся механику мировую поправить, Великий Планетарный Компас починить…
Мироздание вдруг навалилась на Фёдора со всех сторон, задышало в затылок нездешней стужей. Свет померк, и Фёдор провалился в Чёрную Пустоту. Пустота дрожала от напряжения и грозила вот-вот то ли разорвать на мелкие кусочки, то ли раздавить немыслимой тяжестью и мраком, скомкать в песчинку, растереть в невидимую пыль. Откуда-то снизу, из бездонной пропасти стремительно взвился пронзительный и всеобъемлющий ужас, цепко ухватил Фёдора громадными ледяными руками, сжал в горстях так, что перехватило дыхание.
Но тут в груди полузабыто шевельнулась змейка-прутик, и тотчас где-то над головой Фёдора вспыхнул крошечный огонёк. По телу мурашками прокатилась очередная волна озноба, сердце встрепенулось, сбросив оцепенение, застучало гулко и часто. Змейка-прутик заворочалась под рёбрами жарким клубком. Огонёк над головой окреп и превратился в искристый шар, который быстро вырос и, защищая от Чёрной Пустоты, сомкнулся вокруг Фёдора, заключил его в свою сферу. Отгораживая тяжесть мироздания, раздвигая мрак, шар медленно, но уверенно разрастался всё больше и больше…
Темнота нехотя отступила: Фёдор снова лежал на кровати, а дед Телемоныч, склонившись, держал его руками за плечи и пристально смотрел в глаза. В зрачках Телемоныча по-прежнему поблёскивали лепестки свечного пламени.
Фёдор облизнул пересохшие губы, спросил слабым шёпотом:
— Деда, а как… Как поправить?
Старик облегчённо вздохнул, ласково провел мальчишке по лбу длинными сухими пальцами убирая непослушные прядки и, не отводя внимательных глаз, выпрямился:
— Есть способ, Федюшка, есть… непростой, но посильный… — Телемоныч взял мальчишку за руку, нащупал на запястье упругую нитку пульса. — Прости ты меня Христа ради — не для чада малого такая ноша! Да выбора у нас другого нет. Без тебя мне не управиться…
Старик на минуту сосредоточенно примолк, «вслушиваясь» в сердечный ритм. Затем опустил руку Фёдора на одеяло, тихонько похлопал её своей ладонью, поднял глаза:
— Мы выдюжим, Федя. Обязательно выдюжим! Только разговор этот долгий и подробный — не ко времени сейчас. Такие беседы следует на свежую голову вести…
Телемоныч, прищурившись, глянул в окошко, повернулся к Фёдору и вопросительно приподнял бровь:
— Может, будет с нас на сегодня? А? Давай-ка лучше я тебе историю расскажу?
Зимой, коротая долгие вечера, Телемоныч приохотился рассказывать Фёдору истории.
Сколько он их знал, одному Богу известно. Рассказывал Телемоныч, честно говоря, не ахти, несколько монотонно. Но истории были захватывающие и удивительные: о путешествиях и приключениях, о дальних странах, о рыцарях и морских разбойниках-пиратах, о южных могущественных правителях и коварных волшебных джинах, о походах великого древнего царя Александра и о многом-многом другом.
Некоторые истории оказывались настолько длинными, что рассказывал их старик по вечерам не одну неделю.
…Утомившись, Телемоныч задувал лучину и поворачивался на другой бок, а Фёдор со своего места на печке неизменно спрашивал:
— Деда, а дальше?
— А дальше — спать пора, слышь, как метёт…
— Деда, ну расскажи ещё немножко…
Старик тихонько кряхтел, ворочался и ещё некоторое время продолжал рассказ. Потом, зевая, сонно вздыхал:
— Ну всё, давай почивать, завтра доскажу…
Слушать эти истории Фёдор очень любил: стены горницы расступались, сказка подставляла своё волшебное крыло и уносила за тридевять земель, в красочные и удивительные миры. И даже когда Телемоныч умолкал, ещё некоторое время перед глазами Фёдора разворачивались небывалые события. А иногда они продолжались и во сне.
Но сейчас на душе было неуютно и тревожно, и совсем не до волшебных историй. Фёдор отвёл глаза, уткнулся носом в мамин платок.
Старик кивнул:
— Я понимаю, Федя. Но ты всё-таки послушай — в этой сказке тоже о неведомых мирах речь. И о том, как иногда непрочны между ними границы…
«…Вокруг негромко шумело безбрежное море полыни. Перекатываясь в темноте широкими волнами, высокая, почти до плеча, полынь источала горьковатый запах и дышала напитанным за день теплом. Упругий ночной ветер поглаживал Степь огромной невидимой ладонью, омывал прохладой лица, легко толкал в грудь, словно говорил: «Стойте! Вернитесь! Ещё не всё потеряно!»
Но далеко позади, на востоке, светилось зарево пожара.
Это горел Город…
…Ночь Перемен — священное право Мастеров Равновесия. Заветный долг. И несколько часов назад эта ночь обагрилась их кровью…
Зря Наставники надеялись, что Правитель не посмеет призвать Железный Легион. Он посмел. Ещё хуже, что всё было разыграно как по нотам. Как на параде — быстро, слаженно, без лишней суеты. Кто-то предупредил Правителя о назначенном дне…
Нужно спешить: прижав к земле ухо, уже слышна тяжёлая поступь погони.
Погоня движется быстро, грозно, неотвратимо: дружно лязгает чешуйками доспех, позвякивает голубой сталью кривых мечей и секир, выбивает коваными башмаками пыль из бескрайнего тела Степи. Выносливая, закалённая в боях и походах лёгкая пехота Железного Легиона. Нужно спешить…
Рана в боку саднит. То и дело по рёбрам растекается тепло — это сочится кровь. Наспех повязанные бинты ослабли, сползли вниз…
Вея сильно устала, но старается не подавать вида — только иногда крепче сжимает его руку, и тогда он начинает чувствовать, как в её ладошке пульсируют, отдаются частыми беспокойными толчками удары сердца. Отважный родной человечек — его последняя радость…
Скоро будет Река. Река, а за ней — густо изрезанное трещинами разломов и провалами глубоких пещер, Взгорье. Здесь, в подземных лабиринтах, они сумеют спастись, оторваться от погони, укрыться от неминуемой Волны Перехода…
В излучине, среди камыша, словно дожидаясь беглецов, стояла лодка.
Посреди реки он перестал грести, опустил тяжёлые весла. Течение легко подхватило и беззвучно понесло судёнышко мимо высоких тёмных берегов. Он откинулся назад, привалился спиной к носовому выступу. Вея склонилась над ним: на ощупь расстегнула мундир, осторожно поправила повязку. Потом набрала воды в небольшой походный мех. Вода была тёплой.
Вдруг с новой силой накатило отчаянье, до боли в груди резанула жгучая обида…
Их Цех, единственный, владевший тайной Алмазной Нити, вышел этой ночью на главную площадь Города. Долг, предписанный Уставом и скреплённый нерушимой цеховой клятвой, призывал хранить Равновесие, беречь народ Города от гибельных путей! И теперь, дабы исправить пагубный ход событий, качнуть чашу весов в другую сторону, спасти… они прибегли к последнему средству. К священному Цеховому праву Мастеров Равновесия — Возвестить Ночь Перемен!..
Никто не должен был пострадать… никто! Даже Правитель!
И если бы с ними поднялись остальные — всё могло быть иначе…
Но жителям Города оказались не нужны их знания, их труд, их почти безупречная интуиция… Горожане не вняли голосу разума…
— Слишком долго… Слишком долго длилась сравнительно благополучная жизнь… Два поколения… почти четыре полных Витка… — горько вздыхал наставник Гэрт. — Они привыкли к покою, они слепо верят, что всё обойдётся… И они стали бояться Прыжка!..
За это время Чёрная Буря, оставляя за собой бескрайние ледяные поля и насквозь промёрзшую землю, трижды прокатывалась по Степи, ОБХОДЯ ГОРОД СТОРОНОЙ! Трижды!!! Невероятная удача, небывалое везение… и неустанный труд Наставников. Но вечно так продолжаться не может. Рано или поздно Буря вернётся, закроет небо… И тогда только Прыжок по Алмазной Нити в силах спасти Город! Только Прыжок, как это не раз случалось прежде…
— Что ж, каждый сделал свой выбор! — Голос наставника Гэрта стал строг и бесстрастен. — Скоро прервётся связь, и сама Степь стряхнёт самодовольных глупцов, как пыльцу с ковыля!..
…А те, с кем он встал этой ночью плечом к плечу — остались лежать на площади. Там, на главной площади Города остались все: мужчины и женщины — Мастера Равновесия, Наставники, подмастерья. И Отряд Весеннего Побега — цеховые ученики… Чуть свысока смотревшие на его сверстников, гордящиеся скорым посвящением будущие Мастера. Совсем ещё мальчишки. Так и несостоявшаяся смена…
Слава Хранителям, что прозорливый Гэрт загодя отправил младшую Ветвь Побега далеко в Степь, в наблюдательный лагерь…
Покойся с миром, мудрый старик…
…Стена коротких металлических стрел смела строй: запрыгал свет факелов; безвольно и неестественно подгибая ноги, люди падали точно тряпичные куклы балаганщика, у которых подрезали нити. Большинство погибло, ещё не коснувшись земли. Смертельное оружие поражало наверняка: не теряя гибельной скорости, снаряды пробивали щиты и броню, пронзали тела, дробили кости. Оружие, рождённое на свет кропотливой работой Мастеров Равновесия… оружие, которое они сами вручили Правителю… оружие, призванное защищать и беречь Город, обернулось против его создателей!
Ирония Творца…
Странно, что он уцелел. Лишь сильно тряхнуло, обожгло бок, и скособочено повис на ремнях насквозь продырявленный нагрудный панцирь: большой и тяжёлый для детских плеч…
Чвакающий звук пусковых механизмов. Слившийся с ним лязг достигших цели снарядов. Короткий, разноголосый и непроизвольно дружный вскрик. Шум падающих тел. Редкие слабые стоны…
И тишина.
Он вдруг остался один посреди площади. Совершенно один!..
Он оглянулся: между павших на истертых каменных плитах метался огонь факелов, на запрокинутых лицах плясали багровые отсветы, мерцали неподвижно застывшие, обращенные в ночное небо глаза. Спокойные, угадавшие исход, и от этого чуть грустные…
Тёмное пламя полыхнуло в груди, опалило сознание.
Он медленно поднял голову. Стрелявшие стояли на другом конце площади: непоколебимо, строго по военной науке. Сомкнуты щиты, поблёскивают острия копий, нет ни сомнений, ни чувств… Железный Легион!
И тогда он резонировал Волну.
Он — последний и самый юный из Мастеров Равновесия.
Последний, кто умел это делать и знал, что делать этого нельзя…
— Что ты творишь, Автономир Пантеус!?.. — тенью скользнул в сознании непривычно высокий, звенящий тревогой возглас Наставника Гэрта…
— Они же первые… они же убили нас всех! Я защищался…
— А может быть, мстил? — это уже родной и спокойный голос отца…
«Да, мстил… я не смог иначе… Если б ты был рядом, отец, ты бы обязательно меня понял… и, возможно, простил…»
Зачин Волны могучим вихрем прокатился по площади, подхватил фалангу «железных» вместе с установками и с чудовищной силой ударил о парадный фасад Дворца.
Пространство качнулось. Разом надломились и стали медленно заваливаться острые шпили башен, тонкой сеткой трещин подёрнулись стены ближайших зданий, прыснула клубами пыль. За спиной с грохотом обрушилась величественная арка Равноденствия и Вечного Лета.
С разных сторон донеслись приглушённые расстоянием испуганные крики горожан, захлопали двери и ставни, ночная стража на крепостных стенах запоздало ударила в сигнальные колокола…
Остаточный резонанс, неуправляемый и коварный, несущий невидимый огонь, скользнул вдоль радиально разбегавшихся от площади улиц, взметнулся по крепостной стене и, опрокинувшись, пронзил Город. Тут и там юркими жёлтыми змейками поползли языки пламени.
Город горел…
Как повествуют Скрижали, каждый раз после Прыжка по Алмазной Нити в Городе повсеместно вспыхивало всё, что подвластно огню: дерево, ткань, шерсть, изделия тонкой кожи… Поэтому почти всё вокруг было из железа и камня… одежда соткана из огнестойкого Серого поползня… а люди научились и привыкли укрощать пламя! К тому же, Цех Пенной Воды хорошо знал своё дело: нёс караулы, чинил и драил насосы и раструбы, наполнял песком ярко-синие бочки и докучал горожанам обязательными для всех манёврами. И сейчас они ещё не до конца растеряли былые умения…
Пожар горожане потушат.
Но самое страшное должно случиться позже, на рассвете, когда рождённая в недрах пространства Волна Перехода накроет Город. Оставалось надеяться, что к тому времени люди успеют уйти подальше в Степь, уберегут детей…»
Глава 2
2
Удлинившийся фитилёк изогнулся чёрным полуколечком. Свеча горела неровно: то и дело всплёскивала пламенем и, жирно потрескивая, раскачивала по стенам горницы тени. Оставляя на матовом боку свечи выпуклый след, прозрачные капли расплавленного воска катились вниз и на полпути застывали причудливыми перламутровыми наростами.
Фёдор лежал, свернувшись калачиком, обеими руками прижав к груди своё бесценное сокровище — льняной мамин платок, и спал.
Телемоныч осторожно поправил соскользнувшее с плеча Фёдора одеяло, наклонился, послушал, как мальчишка шумно посапывает в одну дырочку. «Красна весна, да обманчива: протянуло, тебя, дружок — вот нос и заштукатурило. От реки, знай, ещё зимней стылостью веет. Надо-ть тебе завтра мать-и-мачехи на меду и кедровом масле заварить».
Старик бесшумно поднялся, подошёл к печи и, отворив дверцу вьюшки, сунул в закопчённое гнездо металлический «блинок» — закрыл трубу. Постоял, задумчиво оглядывая горницу, задул свечу и тихо вышел на улицу.
Ночь плеснула в лицо прохладой, зябкими струйками нырнула в рукава рубахи, захлестнула холодком через расстёгнутый ворот. Мир вокруг утонул в поднявшейся от земли темноте. На фоне светлеющего безоблачного неба застыли чёрными резными силуэтами кроны деревьев, торчали пирамидками крыши домов, а по горизонту вился базальтовой лентой неровный край леса. И ни ветерка. Только привычно шумит на перекатах разлившаяся Жур.
Телемоныч приоткрыл дверь в сени и стянул с гвоздика старый армяк, накинул на плечи.
Сел на верхнюю ступеньку крыльца, облокотившись о колено, подпёр подбородок ладонью.
На душе было тяжело. Тяжело и тошно. Маленький беззащитный человек, спавший сейчас в горнице неровным тревожным сном, обнадёжил себя близкой помощью, поверил ему, старому пню, доверчиво потянулся израненной душой. А теперь оказывается, что этот мальчишка должен спасти мир! Мир, который, в силу своих непонятных закономерностей, отнял у него самое главное и дорогое.
Где-то там, внутри хрупкого мальчишечьего тельца, природа спрятала невиданный дар. Этот дар предстояло очень осторожно и быстро разбудить, а его маленькому хозяину растолковать, как быть с этим чудом. Только каким образом он, древний и мудрый старик, мог объяснить измученному навалившейся бедой мальчишке то, чего и сам почти не понимал. Как он мог ВСЁ объяснить Фёдору?! «Малыш, нынче от тебя зависит судьба Мира. Ты должен помочь…» — Телемоныча передёрнуло.
Вот уж действительно — ирония Творца. Только какая-то она… Телемоныч стиснул ладонью подбородок. Тяжело вздохнул, выпрямился и перекрестился: «Спасе Пресвятый, помилуй мя, грешнаго! Тебе видней!»
Старик некоторое время посидел на крыльце, глядя на утонувшую в серых сумерках деревню. Затем решительно встал. Еще предстояло подняться в свою «светёлку» на крыше и сделать необходимые записи. Завтра — последний «внятный» день, а потом, как предостерегал отче Саватий, память выкинет коленце. И то, что сейчас совершенно понятно и очевидно — скроется от сознания, уйдёт в потемки неизвестности. Телемоныч покосился на мешочек на поясе, осторожно дотронулся до него рукой: «Будем надеяться, Ишка, ты у меня в голове всё по полочкам уложил». Ишка едва заметно завибрировал в ответ.
— Ну вот и хорошо. — Телемоныч чуть улыбнулся, ещё раз тихонько провел по круглому боку пальцем и взялся за перила сходней, ведущих на крышу.
Глава 3
3
Весеннее солнышко висело над самой головой и пекло уже совсем по-летнему. На лбу и висках частым бисером набухли капельки пота. Одна из них дрогнула, оставляя мокрую дорожку, скользнула по щеке и повисла на кончике носа. Федор поморщился, тряхнул головой, отправляя каплю в полёт, разогнулся и всё-таки расстегнул тонкую меховую безрукавку.
Сегодня утром, когда Фёдор глотал приготовленный Телемонычем сладкий маслянистый отвар с терпким хвойным привкусом, старик нахмурил брови (правда, скорей для виду, чем всерьёз) и пробурчал:
— Прасковья Степановна телогрейку прислала Вашему Высочеству. Высочество всю ночь кашлял и сопел, как медведь в берлоге. Так что запахнись на все крючки, и чтоб не расстёгивал. Пару дён поберечься надобно. А то и травки не помогут.
В таких случаях Телемонычу было лучше не перечить.
Но жарко же!
Впереди белела спина Павлушки. Павлушке хорошо, он в одной рубахе. Да и то пыхтит и то и дело утирает со лба пот.
Работа была, в общем-то, посильная. Правда, тягомотная и, всё-таки, слегка тянула жилы: нужно было разбивать лопатами большие и ещё не до конца просохшие куски земли. Иначе засохнут комьями, потом и бороной не взять.
Невдалеке тётка Прасковья вела под уздцы Сивку, а её муж дядя Прохор усердно давил на рогач [1] сохи. Дяде Прохору, судя по всему, было нелегко. Он отдувался, кряхтел, и хотя отсюда этого было почти не слышно, иногда что-то тихо бормотал себе под нос. Но у тётки Прасковьи не забалуешь.
Жили они с дядей Прохором одной семьёй уже пятый год. Первый муж тётушки — Кузьма Амосович, отец Павлушки, Степаниды и старшей Анастасии — погиб на белужьем промысле, когда Павлушка ещё «пешком под стол ходил». Как вспоминали старшие, был отец Павлушки огромным молчаливым мужиком — по характеру полная тётушкина противоположность. А погиб по досадной случайности: ступил из карбаса с урезом невода в руках, угодил ногой на скользкий, скрытый водой камень и бухнулся в воду. Да головой о соседний валун-вараку приложился. Морюшко взяло. Хотя, почитай, на берегу был.
А дядя Прохор — совсем другой, совсем не похож на Кузьму Амосовича — тщедушный, невысокого роста, тихий и незаметный. Но мужик дядя Прохор был добрый, особенно к детям. Своих Бог ему не дал пока, поэтому отводил он душу на пасынке и падчерицах. А точнее сказать — души в них не чаял. И хотя частенько покрикивала на него тётка Прасковья, любила, видно, этого невзрачного мужичка по-настоящему. Мал золотник, да дорог.
Сейчас «золотник», окончательно выбившись из сил, махнул рукой: «Стой! Передышка». И когда тётка Прасковья остановила Сивку, дядя Прохор посильней заглубил соху, утёр шапкой пот и сел прямо на землю, привалившись спиной к рассохе. [2]
Павлушка повернулся к Фёдору, озорно сверкнул глазами и мотнул головой в сторону отчима:
— Глянь, щас мамка пахать будет. Дядь Прохор-то спёкся!
Тётка Прасковья подошла к мужу, ласково погладила его по мокрой, сверкнувшей залысиной голове и стала что-то негромко говорить. Дядя Прохор сначала слушал её спокойно, но вскоре заёрзал, пару раз порывался встать, однако крепкая тётушкина рука усаживала его на место. А сама тётка Прасковья всё продолжала что-то вполголоса ему втолковывать. Наконец дядя Прохор махнул рукой и отвернулся.
Павлушка глянул через плечо, подмигнул Фёдору — ну что я говорил? И тихо хихикнул. Но без ехидства, по-хорошему.
Дядя Прохор стыдился свой немощи, иногда отчаянно горячился, взвивался щуплым петушком — но что с собой поделаешь, коли не дал Бог силы и выносливости, как другим. Иногда и мужики клешемские добродушно посмеивались над Прохором (только не дай Бог при Прасковье — можно и промеж лопаток чем-нибудь тяжёлым схлопотать). Да и посмеивались они, скорей, сочувственно…
Однако, несмотря на слабое здоровье, дядю Прохора уважали и ценили. И далеко не только в Клешеме. Пожалуй, во всём уезде не было лучшего, чем он, скорняка. [3] И самые удачливые и опытные охотники шли к Прохору с поклоном — выделанные им шкуры на любой ярмарке уходили по баснословной цене. И шил он на загляденье. Чуни и бахилы, которые выходили из-под худых жилистых рук дяди Прохора, служили не в пример дольше других, ловко сидели на ноге и не набивали мозолей. А какие меховые зимние шапочки [4] шил дядя Прохор клешемским жонкам и девицам! Бывало, городские модницы табуном ходили по базару за клешемской касаткой, уговаривая продать «эту меховую прелесть».
Но сейчас дяде Прохору от этого было нисколько не легче. Он уныло поднялся, подошёл к Сивке, погладил его большую голову и несильно потянул за удила. Тётка Прасковья деловито потёрла руки и ухватилась за рогач сохи…
На это лето им достался отрез пашни на самом краю деревенских полей, там, где городской тракт нырял в лес. Место, конечно, не самое хорошее, но чем удобрить скупую землю было нынче у тётушки Прасковьи в достатке — весь год, кроме своих коров, держала она ещё и Мурашку, одну из коров Ходовых. И от лишних глаз подальше. А то ещё увидят, что тётка Прасковья за соху взялась, чего доброго помогать прибегут. И гореть дяде Прохору тогда от стыда и досады ярким пламенем. А так потихоньку сами и вспашут, и взборонят, и посеют. И в установленный батюшкой Савелием срок поспеют. И, даст Бог, урожай не хуже, чем у других будет. Только страх как надоело колотить лопатой большие, вывороченные насошником комья. Всё-таки земля была здесь неважная. И жарко…
Через некоторое время, когда пахари успели дойти до стенки леса, развернуться и одолеть полпути обратно, прибежала Степанида. Принесла в большой корзине труженикам обед. А кроме того, принесла и не очень приятные для Павлушки и Фёдора новости:
— А я надысь [5] слышала, как Провка Першин хвастал, что нашёл в берегу у Осиновой старицы плот незаконченный. Всего-то, говорит, два бревёнка добавить — и хоть на море-окиян плыви. И мачта, говорит, есть, и руль навесной на манер карбасного. Обещался доделать нынче и перегнать в другое место.
Павлушка с Фёдором тревожно переглянулись, не сговариваясь, повтыкали лопаты в землю и подошли к сестре.
— Чиво, Стёпа, там Прохвост врал?
— Так говорю же — ребятам хвалился, что нашёл плот недоделанный. Не плот, а сказка — настоящий корабль. В укромном месте, мол, спрятан, навряд не зная и отыщешь…
Братья ещё раз переглянулись и, почёсывая затылки, отошли в сторону — пошептаться.
Степанида только фыркнула и отвернулась: подумаешь, секреты у них!
Но что возьмёшь с девчонки?! К тому же не знала Стёпа, что плот этот — их, Фёдора и Павлушки! И с тем, что Провка Першин по прозвищу Прохвост каким-то образом на него наткнулся, нужно было что-то срочно делать…
Уже третью неделю Фёдор с Павлушей, прихватив топоры и двуручную пилу-ножовку, вечерами незаметно выскальзывали из дому и украдкой спешили в сторону леса. Ничего плохого они, конечно, не делали, но если узнают старшие, затею их совсем не одобрят.
До поздней весенней зорьки пропадали они на высоком сосновом угоре, называвшимся Чёрная Горка.
Чёрная Горка вздымалась почти отвесным склоном в сотне саженей от юго-западного берега Осиновой старицы. Летом, особенно в августе, в макушку Чёрной Горки с завидным постоянством лупили трескучие молнии, и от их жарких уколов сосняк иногда занимался огнём. Несколько раз угор выгорал полностью. Когда-то давно после такого пожара он, видимо, и получил своё название. Но последнее время обходилось без этого. И сейчас на макушке Чёрной Горки почти ничего не напоминало о былых напастях. Лишь чаще обычного белел среди жёлтых молодых сосен нетолстый сухостой-горельник.
Он-то лучше всего и годился для постройки плота. Сухие, лёгкие и крепкие стволы были почти не тронуты огнём, лишь на пару локтей от земли чернели смолянистые подпалины. Вероятно, последний пожар шёл низами. Правда, до воды далековато. Но расчёт у братьев был на половодье. Каждой весной, вскрыв ледяной панцирь, Жур разливалась почти во всю ширину своей поймы. Русла стариц соединялись с большой водой, и раскидывалась раздольная водная гладь, посреди которой стояли поросшие ивняком и черёмухой острова.
И тогда, оставалось всего лишь скатить вниз с крутого склона приготовленные брёвна, и можно вязать плот — разлившаяся Жур подступала к самой подошве Чёрной Горки.
Ребята выбрали среди горельника шесть нетолстых стволов, спилили и тщательно, чтобы брёвна плотно прилегали друг к другу, обтесали редкие сучья.
Тут же, на макушке Чёрной Горки, приглядели и вырубили длинный и тонкий сосновый шест, который мог служить как мачтой, так и толкачом.
После этого взялись за изготовление вёсел. Пришлось порядком потрудиться: найти подходящую осину, свалить, затем выпилить из белого пахучего ствола две толстые доски нужной длины и уже из них вытёсывать вёсла. Намозолив на ладонях пузатые волдыри и попыхтев несколько вечеров с неловкой продольной пилой, вёсла они всё-таки сделали. И получилось вполне себе, не хуже, чем у клешемских мужиков. Втайне братья даже гордились своей работой — покажи кому, не поверят, что мастерили сами.
Потом брёвна скатили вниз немного правее Осиновой, там, где в конце склона расположился небольшой взгорок. В этом году Жур разлилась настолько сильно, что этот взгорок оставался у подножья Чёрной Горки единственным незатопленным местом.
У взгорка были и свои преимущества: ивняк и черёмуха разрослись по его кромкам густой непролазной стеной. И сейчас, когда на деревьях проклюнулись клейкие листочки, разглядеть со стороны, что происходит на взгорке, было совершенно невозможно. Это и на руку — не хотелось нашим «корабелам» раньше времени выставлять своё детище напоказ. Здесь, на расчищенной у самой воды неширокой площадке, и устроили братья свою «верфь-плотбище».
На концах и посерёдке каждого бревна прокрутили напарьей сквозные дырки для верёвок, изготовили стойки-уключины для вёсел. Из широкой осиновой плахи вытесали руль, а для его крепления нашёлся можжевеловый корень, словно специально изогнувшийся замысловатой петлёй. После брёвна сдвинули вместе, впритирку и с одного краю отпилили треугольным выступом — на конус. Должен же быть у «судна» нормальный нос!
Дело оставалось за немногим: выкатить брёвна к самой воде, связать, приладить уключины и крепление руля, воткнуть в заранее вырубленный паз мачту — и можно отправляться в плавание.
Однако, когда увязали между собой четыре из шести брёвен, одним краем спихнули плот на воду (ворочать его посуху в полном сборе было бы тяжело), установили мачту и приладили руль, строительство пришлось остановить. Хотя не терпелось жутко: предвкушение близкого плавания по раздольно разлившимся водам Жур-реки не давало покоя, манило и зудело во всём теле. Настоящее приключение! И можно, как взаправду, разыграть многие морские истории, слышанные от батюшки Савелия!
Только сначала на три дня исчез в тайге дед Телемоныч — Фёдор ходил сам не свой, хмурый и молчаливый. Тут уж совсем не до водных походов. А затем приспело время пахать.
Вынужденной задержке братья огорчились, но не сильно: место, где стоял их незавершенный «галеон», было укромным, вода в Жур-реке выше не поднималась, но постоять в разливе ещё с неделю обещала. Не сегодня-завтра они доделают (а там и оставалось-то раз плюнуть) и испытают свой «корабль». И тогда, гордо и независимо поглядывая по сторонам, пройдут во всей красе на своём плоту вдоль берегов Осиновой старицы, мимо Чёрной Горки, мимо (а в мечтах представлялось именно так) глазеющей с берега клешемской ребятни и высадятся на образовавшемся острове, который отгораживал русло Осиновой от быстрого течения Жур. Даже был припасён где-то раздобытый Павлушкой кусок старого полотна для паруса. Правда, как его крепить, братья пока не знали…
И тут, как назло, этот Провка Першин. Прохвост он и есть! И как только умудрился отыскать в густых зарослях, на отрезанном водой и крутым склоном пятачке, их плот?! Да с Провки станется!
[1] - Рога́ч — рукояти сохи, орган управления.
[2] - Рассо́ха — главная часть сохи, толстая длинная деревянная доска с раздвоением внизу, на которые насаживались сошники.
[3] - Скорня́к — мастер по производству меховых изделий, выделке мехов
[4] - Шапочка — зимний девичий головной убор в виде массивной шапки полукруглой формы. Налобные и боковые части «шапочки» выполнены из меха, образующего широкий валик, затылочная часть — плоская, сшита из грубого льняного полотна и украшена золотным шитьем в прикреп.
[5] - Нады̀сь — недавно, намедни.
Глава 4
4
Был Провка Першин среди клешемской ребятни личностью нехарактерной и во многом выдающейся.
Тёмно-русые волосы, неизменно подстриженные под горшок, розовые щёки, довольно крупный нос картошкой и небольшие юркие глаза — вот он, Провка.
И хотя Провка года на полтора младше Фёдора с Павлушкой, ростом он им не уступал. А объёмами и подавно. Кровь с молоком, а проще говоря, пухлый и дородный, Провка между тем отличался необычайной подвижностью.
Отец у Провки числился на ямской службе: на его попечительстве состояла почтовая изба в центре деревни, где изредка останавливались городские ямщики. А зимой он и сам по необходимости гонял залётных до города. Человек государев, часто по делам службы пропадал Провкин отец то по отдалённым весям уездов, а то и за пределами губернии. Поэтому Провку сызмальства воспитывали дед и мамка.
А дед у Провки — мужичок непростой. Он единственный держал в Клешеме небольшую лавку со всякой всячиной. И хотя не сказать, что Провкин дед сильно задирал цену или обманывал покупателей, народ в Клешеме его недолюбливал. Был дед жаден, и жадность эта, по всей видимости, родилась раньше него. Небольшого роста, но крепкий и шустрый, успевал Иван Маркович Першин сунуть свой острый нос почти во все деревенские дела и по возможности найти хоть толику своей пользы. Без обмана и злой хитрости, а больше привязчивыми просьбами и суетливыми услугами, да иной раз удачным поворотом дел тянул на себя Иван Маркович лоскутное одеяло мелких выгод. Другой бы давно плюнул, махнул рукой — чего мелочиться-то. Иных дел полно. Но не Провкин дед.
Жонки Клешемские изредка отпускали в адрес Ивана Марковича неласковое задиристое словцо, но мужики только посмеивались: «Да Бог с ним, мелочной душонкой, пущай копошится…» Однако прозвище Провкиному деду придумали хлёсткое — Хвост.
И то ли Господь пошутил, то ли кроткий норов жены-покойницы своё дело сделал, но сын у Ивана Марковича, будущий Провкин отец, уродился совсем не в «масть». Даже лёгкого следа отцовского характера не унаследовал. В детстве был тихим и даже меланхоличным, а когда вырос, стал задумчивым и серьезным мужиком: лелеял казённых лошадей, книжки почитывал, из города привезённые, да вместе с другими грустно посмеивался над неуёмной страстью Ивана Марковича.
А вот внук Провка всё, упущенное своим отцом, отыграл. И если поначалу Иван Маркович умилялся маленьким пухлым ручонкам внука, бойко и накрепко хватавшим всё, до чего могли дотянуться, и, довольно улыбаясь в редкую бородёнку, бормотал: «Мой знать, корень, Бог правду видит!», то вскоре стало Провкиному деду не до смеха.
Когда Провка немного подрос и начал самостоятельно передвигаться в пределах родного дома и широкого, застроенного амбарами двора, начались у Ивана Марковича серьёзные неприятности.
Необъяснимо и совершенно бесследно стали пропадать из большого хозяйства Иван Марковича самые разнообразные вещи. И такие, которым грош цена в базарный день, и хранились они, скорее, для порядку и в потакание природной страсти хозяина, и более важные, а зачастую и необходимые.
Много крови попортил себе Иван Маркович, пока однажды не разрешилась тайна сия на амбарном чердаке, где устроил маленький Провка первый в своей жизни схрон. Тогда же впервые узнал Пров об истинном предназначении вожжей. И пару дней присесть на мягкое место не мог. Но подобное лечение на тягу к собирательству никакого воздействия не возымело. Точнее, возымело, но совсем не то, которого ожидал Иван Маркович.
Вещи спустя некоторый срок пропадать стали снова. Но уже не все подряд, и отыскать их раз от разу становилось трудней. Попытки Иван Марковича решить это дело по-доброму оканчивались ничем. Ни увещевания, ни угрозы на Провку не действовали. Молчал внук в ответ на вопросы деда как рыба. И только известное применение вожжей и ядрёной жгучей крапивы давало временный результат.
Вот и оглашался раз, а то и два в неделю широкий двор Першиных визгливым криком Иван Марковича, который в растрёпанных чувствах летел за Провкой, привычно намотав на руку одиночный постромок[1]:
— А-а-а-а, чёртово семя, куда гвозди с большого амбару подевались?!!! Пять фунтов недовес, думал, не узнаю!..
Но пропадали не только гвозди, а и многое другое, на что быстрый и гибкий Провкин ум обращал своё внимание…
С чужими людьми и чужим имуществом столь опрометчиво Провка себя, конечно, не вёл. Всё-таки понимал — это уже далеко не шуточное дело. Да и был Провка Першин не совсем уж пропащей душой.
Только к рукам Провкиным всё липло, как по волшебству. И если кто-нибудь забывал или терял где-то нужную вещь, первым делом шли к Прову. Совершенно непостижимым образом шнырявший по окрестностям деревни Провка почти всегда находил утерянное. Потупив глаза и краснея своей полной физиономией, вещи Провка возвращал. Его хвалили, похлопывали по плечу или гладили по тёмно-русой голове. А иногда, когда потеря была особенно ценной и её уже отчаялись найти, за возврат (пусть и по просьбе) пропажи перепадало Прову щедрое вознаграждение.
Но с дедом своим оставался Провка в глубоких контрах. Да ещё и прозвище обидное приклеилось по наследству — Пров Хвост! И не удивительно, что в озорной и языкастой ребячьей ватаге Пров Хвост тут же превратился в Прохвоста! Впрочем, Провка и сам виноват. Приставал он неотвязно к любой компании, даже если видеть его там не очень желали. Просительно заглядывал в глаза: возьмите меня! А если всё же шикали на него, становился в сторонке, мялся невдалеке, но совсем не уходил. Вот уж точно — цеплялся хвостом.
Ребята Клешемские Провку за чужака не держали, но в некоторые свои дела, а особенно секретные, старались не пускать. Хотя в играх и забавах ребячьих был Пров Першин далеко не последним.
Но, всё-таки, Хвост есть Хвост. Да и Провка, бывало, такого барина закатывал, и вредный свой характер не всегда мог в руках удержать…
И вот этот человек отыскал их, Фёдора с Павлушкой, плот!
Столько стараний и сил положили! Так мечталось почувствовать себя настоящими мореходами! И теперь что же, всё Провке Хвосту достанется?! Перегонит их «галеон» в такой тайник — век не отыщешь. И будет, посмеиваясь над незадачливыми братьями-«корабелами», на зависть и недоумение другим, сам кататься на их плоту да морские баталии устраивать.
Или другое применение найдёт: всё-таки плот в хозяйстве вещь небесполезная. А если надоест, променяет Прохвост их «судно» на какую-нибудь безделицу. Ходи-доказывай потом, что этот плот их, Павлушки с Фёдором, собственных рук дело. Ещё и не поверят. Скажут: «Больно хорош для таких мальцов плотик-от!»
Павлуша шмыгнул носом, провёл под ним ладонью и размазал по щекам шикарные «усы»: руки у Павлуши были перепачканы в земле. Глянул на Фёдора. Фёдор понял его без слов, покачал головой:
— Прасковья Степановна не отпустит.
Павлушка обречённо вздохнул:
— Не отпустит… Что ж делать-то?
Фёдор нахмурился, опустил голову, в задумчивости поглазел на свои обляпанные грязью чуни… и лицо Фёдора стало проясняться. Он вскинул глаза. Похоже, Павлуше пришла та же мысль. Они разом обернулись к Степаниде:
— Стёпа! Стёп, не дуйся! Подойди-ка к нам лучше, скажем чего! Дело есть…
Стёпа немного помедлила, поразглядывала своих непутёвых братцев и всё-таки снизошла: пожала плечами, мол, что с вами поделаешь, подбежала к ребятам.
Павлушка опять шмыгнул носом, озадаченно потёр лоб. Стёпа покосилась на брата и, всплеснув руками, рассыпалась звонким переливчатым смехом:
— Тебе, Павлуша, одно дело наперёд — в баню сходить…
Фёдор тоже улыбнулся: теперь вся Павлушина физиономия была в тёмных затейливых разводах — «хохлома»! Павлуша округлил глаза и уже хотел обидеться, но Фёдор подал ему знак: лицо, лицо вымазал!
Павлушка тыльной стороной ладони провёл по щеке, оценил грязный отпечаток и, обильно послюнявив рукав, стал торопливо утираться:
— Да ладно вам. Тут такие дела, а вы будто чумазых людей не видали…
Фёдор посмотрел на Степаниду:
— Стёп, у нас, ёлки-зелёные, — он так сразу не мог и слов подобрать, — такая петрушка вышла. Вот хотели тебя в подмоги позвать…
— Федя, погоди. — Павлуша слегка наклонился и заглянул сестре в глаза. — Стёпка, побожись, что никому ни слова!
Стёпа хмыкнула и чуть приподняла подбородок:
— Батюшка Савелий божиться не велит. «Пусть ваше „да“ будет „да“, а ваше „нет“ — „нет“, а что сверх этого, то от лукавого» — так в Писании сказано! — Стёпа назидательно качнула головой. Иногда хорошая память и прилежание на занятиях у клешемского священника делали Степаниду почти несносной.
Фёдор поморщился и махнул в сторону Павлушки рукой:
— Да это он так… ты просто пообещай не болтать всем подряд… тот плот, про который Провка Хвост говорил, знаешь, чей?
Степанида на мгновенье задумалась, но тут же в её глазах мелькнул осмысленный огонёк:
— А, вот оно что! А я-то думаю, куда это они кажный вечер с топорами да пилами наяривают…
Фёдор с Павлушкой обескураженно переглянулись: им-то казалось, что уходят они из дома совсем незаметно. Да уж, остаётся только руками развести…
— Ну вот, так и есть — наш плот Провка нашёл. Надо плот спасать. Сама знаешь, если Прохвост перепрячет, всей Клешемой не отыщем! Жалко будет. Мы с Павлушей старались-старались…
— Стёп, мы бы сами щас туда дёрнули, да мама точно не пустит. — Павлуша нервно почесал локоть, — Выручай, а?
Стёпа в растерянности повела головой: хоть братцы и не очень путёвые, но свои, и куда лучше этого противного Провки…
— Так вы чего хотите-то? Чтобы я ваш плот стерегла? Или доделать его и к дому приплавить? — В её голосе скользнули ироничные нотки: — Или может Провку на путь истинный наставить: не ходи не трогай, дю-дю, бабайка заберёт?
Теперь поморщился Павлуша:
— Стёп, перестань.
— Стёп, мы уйти сейчас не можем. А тебе и плот самой не отыскать, и с Провкой не сладить — это ясно. Но ты у нас глазастая и хит… и умная, вот и присмотрела бы за Хвостом, пока он по деревне колобродит. А как в сторону Чёрной Горки лыжи навострит, ты сразу к нам. А мы уж, — Фёдор вздохнул, — что делать, сбежим без спросу…
Степанида потупилась, разглаживая руками подол длинной домотканой юбки, не поднимая головы, спросила:
— Так влетит вам от мамки опосля… не боязно?
Братья, взглянув друг на друга, дружно пожали плечами:
— Так чё делать-то ещё?
Стёпа исподлобья по очереди посмотрела на одного, затем на другого братца.
— Ну ладно. Только вы маме тоже ничего не говорите, что я с вами тут в «корабелы» записалась… и, чур, покатаете потом…
Подошли Прасковья Степановна и дядя Прохор. Уставшие, но вроде бы довольные.
— А вот и Степанида — кормилица! Ну, чем потчевать будешь?
Дядя Прохор расстелил на земле старую дерюгу, в центре разложили снедь из корзины. Павлуша сбегал к телеге, притащил ведро с водой. Поливая друг другу из ведра, помыли руки, ополоснули вспотевшие лица и расселись обедать.
Степанида немного покрутилась рядом с матерью, негромко доложила о домашних делах. Незаметно подмигнула ребятам:
— Мам, ну я побежала тогда?
Прасковья Степановна кивнула:
— Беги, касатка, беги… Настёне напомни, если мы запозднимся шибко, подойка на ней…
Стёпа сказала «хорошо» и ускакала в деревню.
Поели, собрали в корзину свёртки-крынки и снова принялись за работу. Правда, какая тут работа? Павлушка с Фёдором ёрзали как на иголках, без конца тревожно переглядывались, то и дело останавливались и озирались в сторону Клешемы: не проглядеть бы, если Степанида появится!
И она появилась. Встала на краю поля у кустов, украдкой, чтобы не заметила Прасковья Степановна, помахала рукой. Убедилась, что Павлуша её разглядел, и скрылась из виду. Павлушка качнул в сторону деревни головой:
— Зовёт…
— Ну, братья-скоморохи, небось, затеяли чего? — Прасковья Степановна, уперев руку в бок, стояла поодаль. — Думаете, не вижу — с обеда вертитесь, как угри на сковородке?
Ребята обомлели. Теперь как уйдёшь?
Прасковья Степановна поправила платок на голове:
— Весной один день год кормит…
Улыбнулась:
— Чивось повыкатывали глаза, что твой окунь на крючке! Будет, ладно, с вас на сегодня — Фёдор вон хворый малость, да и поработали вы на совесть. Только чтобы к ужину были, как штыки-сабли вострые — Настасья покормит. А Феде горячего молока с мёдом предписано дать… Телемоныч в тайгу опять убрёл, за полночь только явится. Поэтому, Федя, если хочешь, ночуй у нас…
Фёдора неприятно царапнула лёгкая обида и тревога: значит, старик с самого утра куда-то собирался, но ему говорить не стал.
Ну, да Бог с ним, придёт — спросим. Сейчас всё равно ничего не узнаешь, а вот Провку остановить надо!
[1] - Постро́мок (постро́мка) — 1. Часть конской упряжи, ремень или верёвка, при помощи которых передаётся тяговое усилие лошади с хомута на вальки. 2. Один из ремней у заплечного мешка, сумки. 3. Лямка.
Глава 5
5
На краю поля в небольшом овражке, заросшем шиповником и дикой малиной, ждала Стёпа.
— Вы чего, как увальни? Провка уже на Чёрной Горке, поди!
Рванули братья лихо, только посвистывает в ушах, да щёлкают по ногам сухие прошлогодние стебли. Через некоторое время Павлуша на бегу оглянулся, мотнул головой назад. Фёдор тоже покосился за спину. В полусотне саженей за ними накрепко увязалась Степанида. Подобрав подол, шустро семенила лапотками, трепыхалась съехавшая на шею косынка.
— Погоди! Стой, оглашенные…
Пришлось остановиться, шумно дыша немного подождать, пока Стёпа поравняется с ними.
— Ну, вы и припустили, — Стёпа тоже запыхалась, — не дослушали, торопыги. Вот! — Она сняла с плеча плотный моток довольно толстого пенькового жгута. — Чем бревёнки-то довязывать будете?
— Ух ты! Степанида, ты — умница! Мы тебя обязательно в корабельную команду к себе запишем! Ну, мы побежали…
— А я? Я с вами!
В подъём Чёрной Горки бежать сил уже не было. Но шли бойко: цепляясь руками за кусты, обхватывая стволы нетолстых сосенок, быстро оказались на макушке угора. Отдышались. Присев на корточки, повглядывались между стволов — но Хвост, видимо, уже спускался по противоположному склону. Во всяком случае, видно его не было.
Быстрее! Быстрей на восточный склон!
Вдруг Фёдор поднял руку: «Тихо!» Дружно встали. Бухает сердце, шумит в ушах ток крови, в тон ему шумят высокими макушками стройные сосенки… и больше ничего.
— Давай потихоньку! Может, в сторонке где затаился. Или спугнём раньше времени — успеет от берега на плоту отойти.
Хорошо, что вёсла они спрятали в другом месте, неподалёку. Даже Прохвосту не отыскать. А без вёсел он на глубину не полезет, только возле берега крутиться сможет. Тут они его и сцапают…
Но вышло всё иначе. Совсем нехорошо вышло.
Когда, укрываясь за сосновыми стволами, крадучись спускались по склону, у Фёдора под ногой предательски хрустнула сухая ветка.
Провкина фигура, которая уже смутно виднелась сквозь кусты, чутко замерла, склонившись над плотом. Провка осторожно выпрямился, мгновение постоял и, не медля более ни секунды, быстро и ловко принялся спихивать плот на воду. Всё-таки чутьё на некоторые вещи у Прова Першина было исключительное! Скрываться дальше не имело смысла: во всю прыть, перескакивая через невысокие кусты и голося на ходу, братья ринулись вниз по склону.
— Сто-о-ой!
— Стой, Провка! Это наш…
Услышав шум и крик, Провка только прибавил усердия — ещё один толчок и плот закачался на воде. Прохвост прыгнул сверху, пошатнулся на округлых брёвнах, ловя равновесие, ухватился за шест-мачту. Мачта слегка крутанулась в пазу, и Провка сообразил: вцепился двумя руками, поднажал, выдёргивая, и вот уже с силой оттолкнулся шестом ото дна, направляя плот подальше от берега. Ещё раз. Плот стал потихоньку набирать скорость. Ещё… И-и-ещё…
И тут в спешке Провка допустил роковую ошибку. Шест, похоже, залип нижним концом между корней — дно у разлившейся старицы было совсем не речным — слегка изогнулся и упруго выскользнул из Провкиных рук. Плот, уже успев набрать приличную скорость, бодро вышел на середину старицы и двинулся в сторону ближней соединительной перемычки с Жур-рекой.
Что будет с неуправляемым плотом и его горе-кормчим, попади они на стрежень главного течения, думать не хотелось. Хотя и так понятно: ничего хорошего тогда не жди! На Провкино относительное счастье перемычка между Осиновой старицей и Жур была закупорена ледяным торосом. Несколько больших и малых льдин сгрудились угловатой грязно-белой кучей, отрезав течение Жур от Осиновой. Видимо, одна из льдин, встав на «попа», упёрлась в дно и удерживала остальные.
Павлуша и Фёдор чуть ли не кубарем выкатились на расчищенную площадку, где ещё минуту назад стоял их «галеон», и замерли у самой воды. Следом из леса на берег вынырнула Стёпа. Ребята молча уставились в сторону удаляющегося плота на котором вертел головой растерявшийся Прохвост. Положение у Провки было аховое: шест торчал в воде в нескольких саженях от берега, а плот неумолимо несло прямиком в центр ледяного затора. Теперь если только ладошками грести…
Но грести ладошками не пришлось: спустя несколько мгновений плот клюнул носом в ледяную преграду, Провка опасно качнулся, мелко перебрал ногами, но устоял. Удар импульсом разошёлся по затору, льдины глухо заскрипели. Крайний к Жур ледяной обломок задрожал под напором могучего течения, сдавлено крякнул, вывернулся из цепкой хватки тороса и закружился, удаляясь вниз по реке. Ледяная куча в задумчивости помедлила, и, издав шелестящий звук, ворочая и меняя местами льдины, всей массой двинулась чуть ближе к основному руслу.
Провка Хвост, совсем ошалев от происходящего, присел на корточки и схватился руками за скользкие ветки полузатопленной ивы, торчавшие из воды возле самого плота.
— Федя, — Павлуша, не отрывая глаз от перемычки, почесал затылок, — а я ведь у правого бревна узлы не затягивал. Так накинул. Думал — потом…
— Ага. — Фёдор, тоже не спуская с Провки глаз, кивнул. Но тут же, вскинув брови, повернулся к Павлушке:
— Чего?!
— Эй-е-е-й, Провка, дурья башка, правое бревно рукой держи-и-и!
Но было поздно. Провка как раз угодил ногой между брёвен, крайнее бревно провернулось и плавно поехало в сторону. Провка взмахнул руками и только благодаря тому, что сидел на корточках, не плюхнулся в воду. Его качнуло назад, и он, потеряв равновесие, припечатал оставшиеся брёвна пухлыми ягодицами. Похудевший на целую четверть плот такого обращения не выдержал — просел: ледяная вода скользнула поверх брёвен и насквозь вымочила Провке штаны.
— Ребята, сделайте что-нибудь! Потонет Хвост! — Стёпа чуть не плакала, — Насмерть потонет!
Братья опять переглянулись. Положение действительно стало критическим.
Фёдор, схватившись за кусты, повис над водой, выглянул из береговых зарослей, внимательно осмотрелся по сторонам. Выдернул себя обратно на берег:
— Этого балду точно Жур унесёт — и поминай как звали…
— Надо за старшими, за лодкой бежать!
— Да пока найдёшь кого, пока сюда приплывут, Хвост давно пузыри пустит!
— Или околеет… — Стёпа уже откровенно хныкала. — Вода вон какая ледяная!
Фёдор, что-то высматривая, ещё раз повис над водой. Снова выдернул себя на берег, озадаченно глянул на моток пеньковой бечевы, который теперь висел на плече у Павлушки.
— Сколько тут длины, Павлуш, как думаешь?
Павлуша сдёрнул моток, покачал в руке:
— Саженей полста…
— Дай-ка. — Фёдор взял верёвку из рук брата и принялся выпутывать спрятавшиеся концы. — Там ёлка на склоне, аккурат у того места, где Хвост застрял… накренилась над перемычкой…
Павлушка всё понял, вытянул шею, стараясь разглядеть дерево:
— Федя, так там сухара. Ломкие они…
— Да я осторожно, помнишь ту зиму, как ползали…
Павлушка привстал на носочки и опять вытянул шею:
— Ты только на самый верх не лезь и на сучки ближе к стволу вступай…
— Ладно. Так. Вы один конец шнура держите крепко, второй я пока вокруг пояса обвяжу… так, моток сюда… потом Провке конец кину, вы его вместе с плотом и вытянете…
Степанида, тревожно поблёскивая мокрыми глазами, пыталась понять, что задумали братья. Покрутила головой, сообразила:
— Федя, осторожно, ради Бога!
— Хорошо, Стёп… Если бечева в кустах сильно путаться будет, сразу шибко не дёргайте, только когда крикну… Ну, я побежал.
Затор снова угрожающе затрещал, зашелестел льдом, ещё одна небольшая льдина оторвалась от общей груды и, подхваченная течением, вращаясь и ныряя, уплыла вниз по реке. Провка, стуча зубами, изо всех сил вцепился закоченевшими руками в тонкие ивовые ветки и начал довольно громко подвывать. Страшно стало Провке, сыро и холодно.
По склону Чёрной Горки до накренившейся сухары было саженей тридцать. Петли бечевы соскальзывали с плеча, стелились за Фёдором путеводной ниткой. В памяти некстати всплыла одна из историй Телемоныча. «Нить Ариадны для Прова Хвоста!» — Фёдор фыркнул и прибавил шагу.
Вот и дерево. Фёдор скинул моток на землю, намотал бечеву на руку, уперся ногой в корневище:
— Ребята, тяните!
Нужно было протащить шнур напрямую через разросшиеся на взгорке кусты. Бечева натянулась и стала рывками продираться сквозь заросли.
— Павлуша, хорош! Крепите верёвку — я наверх! — Фёдор снова закинул моток на плечо, окинул взглядом дерево. «Эх, Святитель Николай, выручай раба Божия…» — и осторожно, но стараясь не мешкать, полез по наклонному стволу.
Ползать по деревьям Фёдор умел и любил. Вот только, когда под тобой холодная чёрная вода… привыкнуть надо. Сначала всё шло хорошо. Фёдор быстро оказался достаточно высоко, чтобы докинуть Провке конец шнура. Провка, увидев Фёдора, притих, лишь по-прежнему отбивал зубами неровный клацающий ритм.
— Пров, балда! Щас буду верёвку тебе кидать. Одну руку отпусти от веток, чем ловить-то будешь? Обвяжись и руками за плот — ребята тебя вытянут.
Провка закивал как китайский болванчик, но руку не отпустил. Видно, со страху у него совсем соображалка отказала.
Фёдор отвязал шнур с пояса, моток приладил на обломанный сук, сделал припуск и, раскрутив, кинул конец Хвосту…
Мимо. Верёвка шлёпнулась в воду недалеко от плота. Ещё раз. Раскрутил. Бросил…
На этот раз конец шнура щёлкнул о крайнее бревно. Если бы Пров вытянул руку…
— Провка, руку отпусти одну. Верёвку лови!
Фёдор снова вытянул конец бечевы к себе на дерево, раскрутил…
После пятого раза стало понятно, что кидать шнур нужно Провке прямо на голову. Иначе бесполезно: Провка, похоже, так ошалел и замёрз, что уже не мог и рукой пошевелить. Но с этого места верёвку настолько точно бросить трудно. «Эх, бестолочь! Надо было камушек или мелкий сучок на конец шнура привязать!» — Фёдор досадливо поморщился: задним умом все крепки, в том числе и он. «Что же делать?!» — Фёдор откинулся назад на вытянутых руках, задрал голову. Выше ствол дерева изгибался и был обломан, но у самого слома торчал длинный и толстый, в две пяди обхватом, сук. Рискованно, конечно, но шансы хорошие. Фёдора спокойно выдерживали и менее толстые сучья.
Затор снова закряхтел-зашуршал, и снизу опять послышалось глухое и совершенно невнятное Провкино мычание.
Фёдор вздохнул, ещё раз примерился, накинул на плечо моток бечевы и полез.
Двигаться пришлось медленно: ползти, обхватив сук руками и ногами, было неудобно, и всё время приходилось следить за равновесием. Но через некоторое время Фёдор всё-таки оказался почти над плотом. Распустил шнур… и замер.
По основному течению Жур точно на затор стремительно скользила большущая льдина! Хорошо, Провка не видит. Так. Спокойно. Теперь главное — не ошибиться.
Фёдор прицелился, размахнулся… и с первого раза попал верёвкой в уцепившиеся за кусты Провкины руки. Это и спасло Провку Хвоста!
— Провка! Хватай шнур! Шнур хватай!
Провка негнущимися руками подцепил бечеву, пару раз с трудом обмотал вокруг пояса…
И как раз вовремя: огромная льдина ударила в затор, раздался громкий треск, и ледяной торос разметало по сторонам. От удара льдины поменьше выкинуло на центр Жур-реки, одна из больших льдин раскололась пополам, а другая вздыбилась, концом описала в воздухе дугу и обрушилась на край плота. Провку, как пёрышко, подхватило с брёвен и, точно снаряд катапульты, запустило почти на самую середину Осиновой старицы.
Затор разлетелся, лёд перестал сдерживать ток воды, и в Осиновой медленно, но верно стало нарастать течение.
— Павлуша-а-а-а! Тяните, тяните скорей! — Фёдор пробежал взглядом по холодной глади Осиновой, но Провки видно не было, лишь в том месте, куда он только что булькнулся, расходились круги.
Павлуша со Стёпой не подкачали — налегли дружно. Прыснув брызгами, бечева вздёрнулась звонкой тетивой, и почти сразу над поверхностью воды показалась красная Провкина физиономия. Он, выпучив глаза, надрывно кашлял, фыркал и отплёвывался. Жив, значит, курилка, слава Тебе, Боже!..
Через пару минут Степанида с Павлушкой выудили Хвоста — уцепив за локти, вытащили на берег. Провка уже совсем не реагировал на слова, его била крупная дрожь, и застыли в одном положении окончательно закоченевшие руки. Ноги, с горем пополам, ещё передвигались.
— Павлуша… бегом Хвоста в деревню! В баню его.. у кого топится… сразу туда… вечером Телемонычу скажу… придёт посмотрит… — Фёдор горланил изо всех сил, но делал небольшие паузы, чтобы ребята могли всё хорошо разобрать.
— Федя, а ты как?
— В порядке… управлюсь… бегом Хвоста в деревню… околеет вусмерть…
Стёпа с Павлушей, взяв Провку под руки, быстро скрылись за кустами, и Фёдор остался один. На дереве. Над чёрной, набирающей скорость ледяной водой…
Пятиться назад по шершавому еловому суку оказалось значительно трудней, чем он предполагал. А ещё предстояло таким же образом перебраться на ствол.
Вперёд он лихо проскочил, а вот обратно…
Руки мелко дрожали от напряжения и то и дело срывались, левая нога затекла, а как только Фёдор пытался перекинуть её за обломок макушки или выпрямиться, тело начинало съезжать вниз. Если соскользнёшь и повиснешь, зацепившись за сук — пиши пропал: до ствола не дотянуться, а уставшие руки долго не выдержат.
Можно, конечно, сидеть так. Только чего высидишь? Пока в суматохе, которая обязательно поднимется в деревне по поводу Провкиной весенней купели, про тебя вспомнят, совсем замёрзнешь. И свалишься в воду. Нет, они, конечно, хватятся, только…
А ещё этот сук недовольно ворчит-поскрипывает — не нравится ему Федина возня. Что же делать, ёлки зелёные?!..
Фёдор тихонько вздохнул, снова мысленно помянул Николая Угодника и всё-таки осторожно выпрямился. Теперь он сидел верхом на сухом еловом суку, как на лошади, пропустив его между ног. Но помогло это мало — развилка всё равно оставалась далековато, не вывернешься. Оставалось одно: аккуратно подтянуть ноги, сохраняя равновесие, привстать и, быстро развернувшись, кинуться в сторону дерева. Там, крепко облапив обломок макушки, будет уже проще…
Ноги слушались плохо, норовили соскочить. От близкой воды тянуло холодом, и по спине часто прокатывался мелкий неприятный озноб. Фёдор, покачивая раскинутыми в стороны руками, неуверенно приподнялся, сделал пол-оборота…
Сук хрустнул, подломился и, раскачиваясь, повис на тонкой жилке-лучинке. Видно, нутро у него источили древесные жуки. Гнилое, знать, было нутро…
А Фёдор ухнул вниз. Сердце подпрыгнуло и застряло где-то в горле, на вдохе перехватило дыхание…
Чёрная вода на миг словно расступилась под мальчишкой, но тут же ударила в лицо, сдавила тело тугими кольцами, сомкнулась над головой. Холод тысячью мелких хрустальных иголок впился в ноги, руки, туловище. Фёдор отчаянно дёрнулся вверх, вынырнул, жадно хватая ртом воздух, вскинул лицо к небу… и увидел, как, оторвавшись от дерева, на него падает еловый сук, на котором он только что сидел. Не удержался, окаянный…
Боли Фёдор не почувствовал, но весь мир разом заполнил неестественно высокий и пронзительный звон. Плотный и нестерпимый. Резко качнулось небо и макушки деревьев, дёрнулась в сторону нависшая над перемычкой сухая ёлка. Окружающий мир смазался, помутнел и стал, удаляясь, погружаться в темноту. «Тону» — мелькнуло в гаснущем сознании — «Это вода застит…»
Глава 6
6
Фёдор открыл глаза. Высоко-высоко над землёй, плавно покачивая пушистыми лапами, словно неспешно купая их в небесной синеве, нежились в лучах вечернего солнышка сосновые кроны. К ним, отливая золотом, взметнулись тугие струны тонких стволов. Ещё выше, за макушками деревьев, висело прозрачное небо, бескрайнее и бездонное.
«Так странно, что деревья не падают в эту бесконечную синь… и не уплывают, подхваченные ветром, в неведомые края… верно, их корни держат…
И так необычно смотреть в небо, не поднимая головы…»
Боль ударила от затылка к вискам, запрокинутый мир на мгновенье вспыхнул алым, к горлу подкатился душный комок. Затошнило. Фёдор зажмурился и тут же почувствовал, как чья-то влажная прохладная ладошка легла ему на лоб. Боль скрутилась жгутами, собралась в пучок, задрожала, завибрировала напряжённо. Затем, неожидано издав короткий тонкий звук, лопнула и исчезла. Душный комок скатился куда-то в глубину желудка, быстро растаял.
Фёдор снова открыл глаза. Прислушался к себе: голова была лёгкая и прозрачная. Он пошевелил пальцами рук, ног, двинул плечом — вроде ничего не болит! Перед глазами на фоне предвечернего неба по-прежнему покачивали кронами высокие сосны.
«Лежу на спине и высь разглядываю», — сообразил Фёдор: «Красиво… но, подожди… я же в реку свалился… а сверху эта дубина трухлявая!»
Фёдор медленно приподнялся на локтях, осторожно сел. «Так» — Он озадаченно повертел головой по сторонам, ещё раз обвел взглядом кроны сосен.
Было совершенно не понятно, как он очутился здесь, на высоком берегу: Жур блестела внизу, шумела-рокотала высокой водой в повороте, а ещё дальше разбегалась в стороны широким омутом. Вид с этого места открывался живописный. Только… «А ведь кто-то ладошку ко лбу прикладывал?! Или приснилось всё: Провка, ёлка эта сухая?..»
Фёдор озадаченно нахмурился: «Да нет, не может быть. Я же всё помню, что на Осиновой старице было… а как здесь очутился, не помню… Я же тонул! А как тогда?.. Получается, вытащил кто-то…»
Фёдор опустил голову, посмотрел на свои ноги и быстро, будто вдруг что-то вспомнив, принялся ощупывать бёдра, живот, плечи.
«А чё это я сухой весь?! Как же это — из воды вышел, и ни одной влажной ниточки… Что происходит, ёлки-зелёные?!»
Фёдор вскочил на ноги. Сосновые стволы дружно качнулись в одну сторону, потом в другую, перед глазами поплыл лёгкий туман. Фёдор неуверенно опустился на корточки, упёрся руками в землю, тихонько сел обратно. Фу, напасть какая!
— Ты давай полегче — до утра-то ещё слабоват будешь.
Фёдор вздрогнул и оглянулся на голос. Никого. Сощурился, потёр глаза рукой. Ой! Рядом стоял мальчишка. Русый, в длинной, до колен, льняной рубахе, босой. Смотрит внимательно и чуть насмешливо. «Как я мог его не заметить?» — Фёдор слегка тряхнул головой, разгоняя остатки тумана. Мальчишка был года на три помладше, щуплый, невысокий. И незнакомый. Он наклонился к Фёдору, заглянул в глаза:
— Кружится голова-то?
Фёдор повращал глазами, потрогал затылок:
— Уже нет, будто…
Мальчишка выпрямился:
— Ты, конечно, молодец — сам пропадай, а товарища выручай! Смелый… только бестолковый.
Фёдор слегка оторопел:
— Чё это? Да и не товарищ он мне…
— Там за три версты видать, что ёлка трухлявая… два года уже, как заболела. Хорошо ещё целиком не грохнулась.
Фёдор захлопал ресницами:
— Так как ещё-то было?
Мальчишка усмехнулся, почесал нос:
— Неча в паводок на воду лезть… лови вас потом…
Фёдор насупился: «Выскочил как из-под земли и стоит — умничает… а сам от горшка два вершка!»
— Кто лови-то? Ты, что ли, меня из реки тащил?
Мальчишка не ответил, лишь опять усмехнулся.
— Знать, ты видел, как мы Провку-Хвоста выуживали? Так чего не помог, раз умный такой? Или мимо бежал?
— Не шёл, не бежал, а под деревом лежал! — Мальчишку, похоже, слова Фёдора задели. Он чуть подался вперёд, вытянул шею:
— Да если б не я, тот сук сразу бы крякнул… и бултыхались бы вы тогда со своим Провкой на пару!
Фёдору стало неловко: «А если действительно меня этот малец выручил? Больше-то некому!» Фёдор шмыгнул носом, потупился и опять озадачено стал осматривать свою одежду: «Только странно всё как-то… и говорит сплошными загадками…»
— Там у ёлки, за кустами, место совсем мелкое есть… зашёл бы по колено и мог почти рукой до плота дотянуться. — Голос незнакомца потеплел — похоже, он уже не сердился. — И Провка бы ваш не выкупался… а то заболеет теперь.
Мальчишка немного помолчал:
— Телемонычу-то хоть сказать не забудь. Он, правда, только через три дня явится…
Фёдор удивлённо поднял глаза, пристально посмотрел на собеседника: «Интересно, откуда ты взялся такой? Не клешемский точно. А Телемоныча знаешь… да ещё когда он из тайги явится!» Мальчишка глянул на Фёдора и словно прочитал его мысли:
— Не гадал бы ты, Федя, где берлога у медведя… лучше сядь потвёрже и глаза закрой!
Фёдор хотел было что-то ответить, но почему-то послушался: сел удобней, закрыл глаза. Мальчишка подошёл к нему сбоку и положил одну руку Фёдору на лоб, другую на затылок. Ладошки сначала были как в прошлый раз — прохладные и немного влажные. Затем они быстро нагрелись, и Фёдор почувствовал, как через его голову льётся из одной руки в другую тёплая и нежная струйка, как тепло расплывается по всему телу, снимает усталость, успокаивает.
Мальчишка сделал шаг назад, встряхнул руками:
— Ну ладно… пора мне.
Фёдор разлепил ресницы, блаженно посмотрел на мальца. Спохватился запоздало:
— Погодь, звать-то тебя как?
— Зосма [1] кличут, — мальчишка уже вприпрыжку спускался к реке, — бывай, Фёдор…
«Зосма? Зосима наверное. А откуда он знает, как меня зовут? И куда это он поскакал? Лодка у него там, что ли?» — Фёдор поднялся на колени, вытянул шею, пытаясь разглядеть у берега лодку. Но ничего у берега не было. Только чахлые кусты да ещё прибитое течением бревно. Бревно показалось подозрительно знакомым: «Нешто от плота нашего?»
Зосма тем временем, набрав под уклон приличную скорость и не сбавляя ход, мчался прямёхонько в воду! Фёдор опять чуть не вскочил на ноги. Хотел крикнуть, но окрик залип во рту: «Да что ж он делает, ёлки-метёлки?! Стой же, Зося, бултыхнешься в стрежень!»
Мальчишка на бегу оглянулся, помахал рукой и… — Фёдор не поверил своим глазам — оттолкнувшись от берега, грациозно спланировал на бревно. Оно крутанулось вокруг оси, мелькнуло отверстиями на концах и быстро скользнуло на середину речки. Зоська, перебирая ногами, уверенно пританцовывал на круглом боку и, похоже, смеялся. Так и есть! Вот он обернулся, поднял улыбчивое лицо, опять помахал ладошкой.
Некоторое время Фёдор смотрел, как удаляется вниз по течению хрупкая мальчишечья фигура на бревне.
Затем плюхнулся обратно на пятую точку, помотал головой: «Бр-р-р! Что за невидаль?! Что ж такое делается? И не расскажешь никому — на смех поднимут. Если Телемонычу только… Надо будет его расспросить хорошенько!»
— Фё-одо-ор!!!… Фе-э-дя-я-я!!! — долетело откуда-то из леса слабое эхо.
«Ох, ёлки — меня…» — Фёдор повернул голову, прислушался.
— Фе-дя-а-а, ты где-э-э!!!
«Павлуша со Степкой! Обыскались, поди, уже!» — Фёдор несколько раз шумно вздохнул, набрал полные лёгкие воздуха:
— Э-ге-гей, я здесь…
От большого омута Жур-реки, на высоком берегу которого очутился Фёдор, до Осиновой старицы оказалось недалеко. Потихоньку перебирая ногами, Фёдор вспомнил: он уже бывал пару раз в этих местах, только заходил с другой стороны, вот сразу и не признал. Минут через пять навстречу выскочили запыхавшиеся Степанида с Павлушкой:
— Слава Тебе, Боже, вот он!.. Ты куда запропал, бестолочь? Мы уже перепугаться успели… а его какого-то ладана вниз по реке понесло! Не мог там, у сухары подождать… или в деревню шёл бы вообще! — возмущённо и сбивчиво заворчал Павлушка.
Пригляделся лучше:
— Ты чего бледный такой?! Случилось чиво?
Они остановились, оглядели Фёдора со всех сторон. Фёдор молча расплылся в благодарной улыбке: «Как же здорово, когда о тебе так пекутся, когда ты нужен кому-то! Эх, вы мои хорошие…»
— Что молчишь, как воды в рот набрал?! — это уже Степанида, сдвинув брови, сверлит его взглядом: — Смотрите, он ещё и улыбается!
— Федь, ты как? А то, и правда, лыбишься, как блаженный. — Павлуша озабочено заглянул Фёдору в лицо. — Э-э-й! Слышь?
— Всё хорошо, братцы. Устал только сильно… чего там Хвост?
— Еле доволокли — совсем Провка околел. Щас у Петровых в бане греется. Всю дорогу кашлял и трясся… жалко его, хотя и сам виноват. Видно заболеет теперь.
Фёдор вспомнил Зоську и, не переставая улыбаться, кивнул:
— Заболеет. Недели две пролежит Прохвост. Да Телемоныч выходит — наверное говорю. Будет Провке урок. Я Телемоныча третьего дня отправлю…
Стёпа сердито покосилась на Фёдора:
— А чё так скоро-то? Мама говорит, он ночью придёт.
— Ну, мама говорит ночью, а Телемоныч третьего дня явится. Сразу к Провке пошлю…
— Что-то Федя с тобой неладное — похоже, правда, ты на ёлке пересидел да перенервничал! Всезнающий такой стал! Отдохнуть тебе надо!
В груди Фёдора опять заворочалась пушистая благодарность, защекотала в носу. Он зажмурился:
— Эх, а плот всё-таки жалко… только вёсла остались от плота-то.
— Да ладно — летом другой сделаем!
— Не, Павлуш, я чё-то больше не хочу… давай чего-нибудь другое придумаем. Хорошо?
Павлушка вздохнул:
— Ну, другое, так другое. Пошли быстрей, а то ещё и мамка прибежит!
— Иду, иду. Устал просто…
[1] - Зосма — имя собственное дельты созвездия Льва.
Конец первой книги
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
