Обложка Путешествие в Турцию и Египет. Жизнь, нравы, обычаи

Путешествие в Турцию и Египет. Жизнь, нравы, обычаи

Евгений Львович Марков

0% прочитано
Стандартный
Евгений Львович Марков

Путешествие в Турцию и Египет. Жизнь, нравы, обычаи

Часть I

Евгений Марков

Путешествие в Турцию и Египет. Жизнь, нравы, обычаи

Серия «На Восток!»

© Ермаков С.Э., предисловие, 2026

© ООО «Издательство «Вече», оформление, 2026

К изданию 2026 года

В Российской империи было три рода Марковых, восходивших к перешедшему на службу России литовскому дворянину. С XVII в. «родовым гнездом» той ветви, к которой принадлежал автор этой книги, стало поместье Патебник Щигровского уезда Курской губернии. Многие представители Марковых оставили яркий след в истории и культуре нашей страны.

Итак, Евгений Львович Марков родился 26 сентября (8 октября) 1835 г. Он получил известность как одаренный педагог, талантливый писатель, этнограф и краевед.

В.В. Розанов назвал его «писателем редкого здравомыслия и уравновешенности и верности нравственного чувства. Он не подымал новых тем, но когда около какой-нибудь темы происходила литературная свалка, слышались голоса резкие и противоположные, начинали замешиваться нечистые чувства, – раздавался вдруг чистый великорусский его голос… и тогда на него невольно все оглядывались и часто поправлялись в крайностях своих воззрений».

После окончания курской гимназии Евгений Львович поступил в Харьковский университет, который окончил со степенью кандидата естественных наук (1857), стажировался за границей (1858), преподавал географию в тульской гимназии. Тогда же, в 1858 г., состоялся и литературный дебют молодого автора. После публикации статей о яснополянской школе Л.Н. Толстого, вызвавших немалый резонанс в учительской среде, в 1865 г. он был назначен директором Симферопольской гимназии и одновременно директором народных училищ Крыма. Здесь молодой учитель увлекся крымоведением и прочно закрепил за собой титул «провинциального писателя». Здесь же, в Крыму, он встретил свою будущую супругу, Анну Ивановну Познанскую, тогда – начальницу симферопольской женской гимназии.

Е.Л. Марков во время работы в Крыму.

С фотографии Левицкого

Его коллега по преподавательской работе А.И. Маркевич вскоре после смерти Маркова вспоминал на заседании Таврической ученой архивной комиссии 23 мая 1903 г.: «В самый знаменательный момент русской жизни в прошлом веке, в эпоху наших великих реформ, назначен был в 1865 году Евгений Львович Марков директором Симферопольской гимназии и училищ Таврической губернии. Это назначение его совпало с введением нового устава гимназий 1864 г., когда Симферопольская гимназия была преобразована в классическую с одним древним языком, но удержала прежнее право считать обязательным оба новые языка. С необыкновенной энергией взялся Е.Л. Марков за дело и трудами своими на пользу образования приобрел скоро известность во всей Тавриде. При нем вновь выработано было положение о гимназическом пансионе, который и раньше существовал при Симферопольской гимназии, но был закрыт в 1863 году за недостатком средств на его содержание. Марков нашел эти средства. Вместе с тем он подал мысль о настоятельной потребности для Симферопольской гимназии в приготовительном классе, который и был открыт в 1868 г. Благодаря энергичному ходатайству Маркова таврическое земство ассигновало средства на содержание младшего отделения приготовительного класса и пособие преподавателям русского языка, а также ассигновало крупную сумму на устройство для народных учителей педагогических курсов при приготовительном классе гимназии, которые происходили под его руководством. При Маркове было капитально перестроено здание гимназии, и в 1867 году в нем устроена была церковь. Марков обращал серьезное внимание на улучшение библиотеки гимназии, на кабинеты и классную мебель. Высокообразованный человек, просвещенный педагог, Е.Л. Марков был превосходным руководителем учащих и строгим, но справедливым и гуманным директором для учащихся, на которых он имел самое благотворное влияние. Во всех сослуживцах и подчиненных Марков умел вселить к себе чувство глубокого уважения, энергию и любовь к делу и оставил по себе самые приятные воспоминания, которые сохранились до сих пор. Много также потрудился Евгений Львович над улучшением уездных училищ в губернии, заводил при них ремесленные отделения и всегда настойчиво доказывал необходимость профессионального образования. Заботами и настояниями Маркова число училищ в губернии постоянно увеличивалось. И действительно, какое учреждение в состоянии было отказать его ходатайству, всегда подкрепленному вескими и основательными данными? При Маркове открыто было в Симферополе и женское училище 1-го разряда, преобразованное потом в гимназию. В этом заведении Евгений Львович вместе с учителями мужской гимназии бесплатно вел преподавание. Марков возбудил весьма важный, государственного значения вопрос об обрусении татар путем просвещения. Татарские учительские школы и русско-татарские училища как в Таврической, так и в других губерниях обязаны своим существование инициативе покойного. Деятельное участие принимал Марков и в устройстве публичных лекций в Симферополе, и сам прочел лекцию “О зрении”».

Конфликт с вышестоящим начальством вынудил Е.Л. Маркова в 1870 г. подать в отставку. Он вернулся в Щигровский уезд, где занялся земской деятельностью, работал в банках, много путешествовал. В 1870–1887 гг. Марков жил в своем селе Александровке, много пишет, приобретает известность, как, говоря словами того же Розанова, автор второго ряда, занявший при этом в нем «место твердое, никогда не меняющееся, положение видное и очень уважаемое».

Книга «Путешествие в Турцию и Египет» (оригинальное название – «Путешествие на Восток. Царьград и Архипелаг. В стране фараонов») была напечатана в Санкт-Петербурге в 1890 г. и получила немало положительных отзывов. «Автор оставил в ней часть своей души. Он совершенно искренно интересовался новым миром, какой открывался перед ним, и сумел мастерски передать и читателям этот интерес», – отмечали рецензенты.

На самом деле первоначальный текст был куда более объемен, так что только воля первого издателя – М.М. Стасюлевича – превратила ее в двухтомник. Поэтому второй том путевых заметок, «По Святой земле», появился годом позднее.

В книге «Путешествие в Турцию и Египет» вы обнаружите немало интереснейших наблюдений и великое множество бесценных деталей, в том числе таких, которые сегодня остались только в книгах. Поэтичный язык автора, конечно, не вполне привычен современному читателю, что не делает его менее литературным, а само чтение – менее увлекательным.

Невольно сожалеешь, что Маркову не довелось побывать в Китае или Японии – в тех странах, которым посвящены две первые книги, вышедшие в серии «На Восток!». Речь идет о сочинениях австрийского путешественника и авантюриста Э. фон Гессе-Вартега «Китай и китайцы» и «Япония и японцы». Появись нечто подобное, мы могли бы наглядно засвидетельствовать разницу в отношениях и подходах представителей двух цивилизаций – западноевропейской и русской. Впрочем, несхожесть взглядов «носителя бремени белого человека» и русского педагога и писателя и без того вполне очевидна.

Активную литературную и общественную деятельность Е.Л. Марков продолжал до последних дней своей жизни. Он активно занимался краеведческими изысканиями, стал первым председателем Ученой архивной комиссии Воронежского края. Лично освидетельствовал множество исторических

Яркий жизненный путь писателя и общественного деятеля, радетеля просвещения прервался 17 марта 1903 г. вследствие быстротечного онкологического заболевания. Похоронили его в родовом имении Патебник Щигровского уезда.

В советское время Е.Л. Марков оказался почти забыт. Причиной тому, скорее всего, стало то обстоятельство, что его младший сын, Николай Евгеньевич Марков, был известен не только как публицист и писатель, но и как политик ультраправых взглядов. Резко перейдя с умеренных позиций на крайне консервативные после Первой русской революции 1905–1907 гг., в 1910 г. Н.Е. Марков занял пост председателя главного совета Союза русского народа. Но дело не только в том, что он был известен как монархист и антисемит. В годы Гражданской войны Марков деятельно участвовал в Белом движении, в 1920 г. эмигрировал в Берлин, где продолжил активную политическую деятельность, в 1943–1945 гг. вместе с генералом Красновым являлся соредактором выходившего в Берлине «Казачьего вестника». Скончался Н.Е. Марков за считаные недели, если не дни, до Победы. Понятно, что столь мрачная тень была обращена и в прошлое…

Но Евгений Львович Марков отнюдь не придерживался взглядов, к которым пришел его младший сын. Он печатался в журналах самых разных политических направлений и искренне стремился к просвещению народа. Возможно, именно поэтому читать его интересно и сегодня. Так что остается надеяться, что и другие книги талантливого и интересного автора тоже вернутся к нам.

При подготовке этого издания немало проблем доставило приведение к современному виду многих топонимов – не только из-за изменений в грамматике, а в силу сложностей с идентификацией некоторых мест, описываемых автором, и не очень качественной вычитки гранок. За сто тридцать с лишним лет, прошедших с момента первого издания, карта мира тоже поменялась. Возникли новые государства, неузнаваемы порой стали очертания населенных пунктов и их названия. Тем не менее, кажется, эту проблему решить удалось. В качестве иллюстраций, которые отсутствуют в изначальном варианте книги, использованы фотографии и изображения преимущественно второй половины XIX в. – с тем, чтобы вы могли представить описываемые места такими же или почти такими, какими их видел автор. Разобраться в тонкостях употребления редких слов и иноязычных выражений вам помогут постраничные примечания…

С. Ермаков

Несколько слов для вступления

Книга эта – скромный плод наших общих трудов и общих радостей, посвящается верной спутнице моих странствований по морям и пустыням земли, и по морю житейскому.

Автор

Мне посчастливилось в течение прожитых мною лет посетить и изучить не один любопытный уголок нашего юга. Автора «Очерков Крыма» и «Очерков Кавказа», писателя-туриста, имевшего уже случай знакомить своего читателя и со Швейцарией, и с Италией, с югом Франции и Германии, давно неудержимо манило на юг, еще более характерный и более для него новый, в теплые голубые моря, омывающие древние центры цивилизаций египетской, финикийской, эллинской, византийской и арабской.

Редкое путешествие дает столько драгоценной пищи любознательному духу и впечатлительному сердцу образованного человека, как путешествие, мною избранное и описанное в предлежащих томах. Здесь, сравнительно на небольшом пространстве и в небольшой срок времени, внимательный турист, сколько-нибудь основательно подготовивший себя к предстоящим ему задачам, может встретить в высшей степени выразительных представителей самых несходных между собою и вместе с тем крайне интересных для наблюдения народностей, разнообразнейшие и величайшие памятники истории и поразительнейшие по своей оригинальности картины природы. Путешествие это, если оно совершается с подобающею ему серьезностью, делается еще тем поучительнее, что ведет наблюдателя почти к той же последовательности, как история вела когда-то человечество, от одной ступени цивилизации к другой, и знакомство с художественным миром язычества, с фанатическим и роскошным миром мусульманства, заканчивает глубокими впечатленьями евангельских и библейских стран, – этой священной колыбели той высокочеловечной христианской культуры, которая господствует теперь над всеми исторически живучими народами земли.

Царьград, Египет, Греция служат естественным подготовлением к Палестине и Галилее, составлявшим и в сердце автора главную цель всего его восточного путешествия. Не видать своими глазами, не ощущать своими руками Святых мест, где жил, проповедовал и страдал двадцать веков тому назад Божественный Учитель людей в любви и истине, прискорбно для сердца христианина, в наше время, когда путешествие в Палестину вовсе не составляет, как в недавнем прошлом, самоотверженного подвига. То, что оказывается под силу скромной деревенской старушке, сберегающей какой-нибудь мешочек медных пятаков из своего трудового заработка, без всякого сомнения, оказалось бы без труда доступно каждому хотящему, если бы он только захотел этого вполне серьезно.

Автор почел бы себя вполне награжденным за свой труд, если бы искренние впечатления скромного странника, не имеющие притязания ни на ученость, ни на полноту разработки предмета, зажгли бы в сердце сочувствующих ему читателей тоже страстное влечение к посещению чудных далеких стран, какое с детства волновало и двигало автора этой книги.

Жизнь меряется не арифметическим числом дней, а тем запасом переживаемых сердечных впечатлений, тем богатством духовных радостей, которые даются ему в течение скупо отмеренного ему житейского поприща его.

Человек, умеющий жить жизнью былых веков и далеких народов, оставляющий часть своей души и на берегах древнего Нила, и в библейских пейзажах Палестины, и среди цветущих рощ поэтической Греции, конечно, живет несравненно более широкой жизнью, чем те достойные сожаления люди, которые, подобно растениям, неподвижно прикрепленным к своему корню, доживают до старости среди усыпляющего однообразия все одних и тех же давно изведанных и приевшихся явлений своей будничной жизни.

Царьград и архипелаг

I. На рубеже

Одесса пушкинского времени. – Европейские интересы. – Город. – Биржа. – В гавани. – На пароходе.

Одесса, несомненно, хорошенький город, Одесса – большой город, Одесса – город вполне европейский. Но я, однако, никогда не был охотником до Одессы. Я еще помню Одессу сухопутным морем своего рода, морем пыли, стоящим на берегу водяного моря. Несколько месяцев – вихорь пыли, а остальные – пучина грязи… Вдобавок никакой воды, кроме соленой. Юноша Пушкин в своих невольных странствованиях по Русскому Югу хорошо познал эти соблазны нашего доморощенного «европейского» города, и помянул его своею веселою молодою сатирою, тщетно силившеюся хмуриться в безнадежный байроновский скептицизм:

Все домы на аршин загрязнут,

Лишь на ходулях пешеход

По улице

Кареты, люди тонут, вязнут,

И в дрожках вол, рога склоня,

Сменяет хилого коня.

Конечно, у баловника-поэта в то время было довольно поводов изливать свою желчь не только на мостовые, но и на людей, и на судьбу…

Теперь Одесса уж не та, уж не пушкинская Одесса, хотя она и приобрела не весьма давно Пушкинскую улицу. Теперь Одесса обута, одета, напоена и накормлена. Обута в превосходную гранитную мостовую, которой должен завидовать и сам щегольски прибранный августейший Петербург, и законно прославившаяся своею древнероссийскою и всеславянскою неряшливостью «порфироносная вдовушка» – Москва. Одета Одесса так, как не одет ни один из наших городов, да вряд ли и многие из европейских.

Ее широкие ровные улицы, перекрещивающие друг друга с геометрическою правильностью, с космополитическою бесхарактерностью какого-нибудь, великого в будущем, зарождающегося города Америки, далекие, как небо от земли, от вьющихся узеньких переулков нашей вонючей матушки Москвы, от всех этих Сивцевых Вражков, Плющих и Вшивых Горок, – обсажены все сплошь тесными рядами тенистых курчавых акаций. Через это весною город красуется и благоухает, как корзина цветов, а в летнее время злополучный горожанин может пробегать без зонтика целые десятки верст…

Эти приютные зеленые аллеи, уходящие бесконечными перспективами вперед, назад, во все стороны, – истинная прелесть, и наши русские губернские города, подряд застроенные двухэтажными кирпичными сундуками без стиля и вкуса, могли бы хоть сколько-нибудь смягчить и оживить свой безотрадный вид, подражая своему приморскому собрату…

Водопровод теперь обильно напоил столько лет жаждавшую Одессу, и уж, конечно, железная дорога и общество пароходства кормят ее теперь посытнее, чем даже кормил когда-то приснопамятный porto-franco, обогативший стольких иностранцев. Зато ж и разрослась, и расползлась вширь эта счастливая наследница эллинской и генуэзской торговли. Дачами, садами, подгородними деревнями своими она далеко охватила берега моря, которые еще очень недавно смотрели пустынными глиняными обрывами…

Одесса и порт на почтовой открытке

Впрочем, Одессе так к лицу быть именно porto-franco и ничем более.

Как русский, я рад, конечно, что Одесса – русская, готов величать ее русским городом.

Но в сущности это, ей-Богу, и до сих пор porto-franco, если не в торговом, то в другом смысле. Тут русского столько же, сколько греческого, еврейского, итальянского или английского. Все и все имеют тут полное право гражданства, и интересы Вены, Марселя, Александрии, Константинополя вряд ли тут менее живы, чем интересы Нижнего Новгорода и Тулы; точно так же, как обычаи итальянца и англичанина господствуют здесь нисколько не менее московских обычаев.

Посмотрите мимоходом на толпу. Вы не признаете в ней подлинных русских людей, характерного русского типа. Все черные, как смоль, волоса, черные страстные глаза, длинные горбатые носы жаркого южного племени. Эта смуглота, блеск, огонь – не наше русское, нам почти чуждое… Тут сказывается кровь востока, солнце юга… Даже фамилии русских людей тут звучат не по-русски, даже русская речь тут какая-то чудная, будто иностранцем исковерканная речь. Не русские, а какие-то русокосы живут здесь под именем русских.

– Вы приехали из России, вы едете в Россию? – наивно спрашивают они вас.

Ибо они, действительно, чувствуют себя не во «в самом-дельной России», а в каком-то нейтральном, международном особняке, где Россия – только одно из множества разнородных влияний, да и то, пожалуй, не из самых сильных…

Эта международная физиономия вполне подходит к городу, который вырос на развалинах древних эллинских колоний, из татарской деревни Хаджибей, принадлежавшей турецкой империи, был заложен итальянцем Дерибасом, устроен французами Ришелье и Ланжероном, состоит под российской властью и населен евреями, греками, армянами, молдаванами, итальянцами, немцами и всеми языками вавилонского столпотворения. Исторический формуляр довольно-таки пестрый! Но он вполне объясняет сладкие воспоминания одесситов о том незабвенном времени ее процветания и славы, когда она была настежь раскрытыми воротами всемирного рынка, когда в ее лицеях, институтах, коллегиумах русское юношество было наставляемо в правилах веры и поучаемо уроками истории преподобными отцами-иезуитами аббата Николя и его сотрудников.

Бывало, я с любопытством вчитывался и всматривался в типы левантинцев, столь характерные в жизни западных народов… Но до последнего времени мне как-то в голову не приходило, что мы, русские, давно имеем своих левантинцев в жителях всяких Одесс, Таганрогов, Керчей и пр.

Город-пристань, город-биржа не имеет настоящих туземцев, прочных граждан, к нему привязанных, им дорожащих. Все это более или менее бродячее население, плавающее и ныряющее во всех морях, во всяком уголку берега, чтобы отыскать, где поглубже, где получше. Приехал, пожил, сделал дело и опять навесил паруса, повернул нос по ветру, опять куда-нибудь пытать и искать. Сегодня в Одессе, завтра в Батуме, в Смирне, в Бейруте, в Александрии. Сегодня русский, завтра турок или египтянин. Оттого-то все левантинцы, и настоящие, и наши доморощенные; говорят по-всячески, и по-французски, и по-итальянски, и по-русски, и по-гречески, и по-турецки, и на одном хуже другого. Этот вечно меняющийся, как морская волна, наезжий народ не оставляет за собою никаких преданий, никаких корней.

Он носит на себе печать какого-то странствующего космополитизма, без труда приспособляется к ежедневно меняющимся условиям быта. В Азии носит тюрбан и лежит на диванах, в России пьет чай из самовара и катается на тройках. Но и в нем самом, однако, могучая всеуравнивающая и обобщающая сила…

Одесса на почтовой открытке

Все «общие места» европейской цивилизации нечувствительно врываются вместе с ними в жизнь, совсем чуждую Европе и европейскому, и незаметно заражают ее новыми вкусами, новыми требованиями, стирая мало-помалу исторические особенности страны, подводя все и всех к одному бесцветному общему знаменателю. Торговля, нажива – вот всемирное отечество левантинца. И если один из наших недавно рухнувших тузов этого торгового мира нисколько не стеснялся продавать турецкой армии русские тулупы в самый разгар Русско-турецкой войны, то он этим только ярче и резче, чем кто-нибудь, исповедовал истинный символ веры неподдельного левантинца 96-й пробы.

Война, национальности, интересы государства – не все ли ему равно, если такая крупная партия товара может быть сбыта с таким крупным барышом?.. Торговые идеалы, как деньги, запаха не имеют. В атмосфере биржи и банка как-то не цветут цветы науки и искусства.

Торговый люд, бульварная толпа дают тон всей жизни. Ничего действительно интеллигентного, действительно художественного, ничего сердечного и теплого не ищите в этом мире. Оттого-то университет как-то не прививается к Одессе, хиреет, тощает, кафедры его постоянно пусты, студенты и профессора бегут из него куда могут. Университету – никакого сочувствия; университет – никакого влияния. Словно он не нужен здесь,

Комическая оперетка с скабрезными куплетами да кружка пива в многолюдной кофейне бульвара – вот самое популярное, всякому доступное, всякому желанное эстетическое наслаждение толпы, для которой торговля – альфа и омега всей жизни. Торговля Одессы столько же русская, сколько иностранная: иностранные товары тут дешевле, чем где-нибудь у нас, русские товары тут дороже, чем где-нибудь в России. Одесса завалена русским сырьем, зерном, пенькой, кожами… Как при печорском летописце, когда еще шел «путь из варяг в греки», так и теперь наша православная Русь взамен всяких ценных изделий «заморской хитрости» сует Европе одно свое грубое сырье…

Вена здесь царствует своим хрусталем, своими модными изделиями, экипажами, фортепианами, мебелью, Марсель и Марсала прямо сюда поставляют свое вино, вытесняя дешевизною даже крымское, даже бессарабское.

Смирна и Константинополь засыпают Одессу ценными фруктами и раннею овощью…

«Из Руси же скора, воск и мед, и челядь», – можно до сих пор повторять выразительные слова летописца… В этом городе-космополите даже и море скорее иностранное, чем русское. Правда, старый летописец уверяет, будто «Днепр течет в Понтесское море треми жерелы, иже море словеть русское», но, вероятно, оно слыло так только в те древние дни, когда Аскольды, Олеги и Игори громили своими ладьями роскошную Византию. Теперь, что ни вымпел на корабле, все иностранцы, все Италия, Англия, Франция. Своего брата – русский корабль – разыщешь глазами среди этого международного плавучего полчища, то как будто не веришь сразу, сердце радуется…

«Ага! – думаешь. – И наши тоже есть, хоть один, а есть…»

Все миллионы четвертей одесской пшеницы увозят на себе иностранцы, а на один этот собственный наш громадный фрахт, можно бы, казалось, существовать целому торговому флоту. Признаюсь, меня всегда удивляло, как это англичане с французами решились в 50-х годах бомбардировать Одессу.

Если бы сосчитать посерьезнее, сколько интересов Европы вложено в предприятия Одессы, то, пожалуй, грозной флотилии, когда-то ее настращавшей громом своих ядер, было бы более уместно защищать Одессу, чем храброму прапорщику Щеголеву.

Вот и одесский порт, прославившийся этою защитою… Теперь уж и он не тот! Бесконечная галерея эстакады охватывает его, как руками, и, как руки, высовывает далеко в море свои длинные пальцы…

По эстакаде этой бегают паровозы и вагоны железной дороги, чтобы встречать, разгружать, нагружать пароходы.

Гавань – это совсем особый, мало мне сродный, мир. Сколько ни живешь в приморских городах, сколько ни присматриваешься к суете их пристаней, никак не сживешься, не освоишься с этою чуждою атмосферою. Сердцу как-то жутко и неспокойно среди этого непонятного хаоса движений и звуков.

Целая отдельная страна карантинов, таможен, доков, пакгаузов, агентств, контор…

Через рельсы железной дороги тянется обоз малороссийских чумаков, таможенная застава торчит рядом с тюремной стеной карантина, тюки товаров навалены около гор каменного угля, камней, досок, кулей, неизвестно кем сложенных, неизвестно кем охраняемых; дымящий паровоз неистово несется черев толпы снующего повсюду народа… Кто это, куда, зачем?.. Не знаешь, от кого сторониться, куда оглядываться, где пройти… С берега воздымаются черные силуэты громадных кранов, с цепями, блоками, рычагами, громоздкие и могучие, как стенобитные орудия древних…

Эти чудовищные железные птицы по временам сгибают свои длинные окоченевшие шеи и, клюнув железным носом в нутро подошедшего корабля, будто соломинку вытягивают и поднимают оттуда громадные тюки… С жестким лязгом, раздирающим душу, натягиваются вдруг их ржавые цепи, и, медленно повертывая в сторону могучий клюв, они осторожно выплевывают на землю свою добычу…

Опустошено крутореброе чрево корабля, смолкли звуки цепей, и железное чудовище, вздернув высоко свой нос, покоится неподвижно в ожидании новой работы, вырезаясь на фоне яркого солнечного неба какими-то зловещими силуэтами гигантской виселицы…

Виселица вспоминается поневоле, когда толкаешься среди смурой нищенской толпы, что кишит в бесприютной тесноте одесского порта, бесприютная, оборванная, голодная, словно одна из бродячих собачьих стай, копошащихся в навозных кучах городской окраины.

Посмотрите на эти отекшие, испитые лица, на эти потускневшие глаза, то с равнодушным бесстыдством, то с какою-то мрачною враждебностью оглядывающие вас. Непривычному человеку чудится, что это прогоняют мимо толпу преступников, работающих на галерах, а не свободный рабочий пролетариат, ищущий выгодного заработка в большом торговом порту.

И непривычный человек, по правде сказать, мало чуть ошибается: нынче работник – завтра преступник, а еще чаще: вчера – преступник, нынче – работник…

Во всяком случае, ночью редко кто отваживается [заходить] в эти дебри, где ночуют целыми сотнями без крова и пищи серые «труженики моря».

Вот мы пробираемся и к своему пароходу.

Он высится своим острогрудым железным корпусом, сверху весь черный и лоснящийся как черепаха, обнажая из воды свое красное брюхо, среди целой стаи таких же черных и красных водяных чудовищ, что приплыли сюда со всего света и усаживаются теперь в гавани, пыхтя, гремя, извиваясь, высматривая себе удобного местечка…

Но глаз мой любуется не трубами пароходов, не живописным лесом мачт, охватывающим весь берег…

Я пристыл взглядом к характерной фигуре греческого шкипера, который важно стоит на палубе своего старого некрашеного кораблика с залатанными парусами и снимается теперь с якоря… Художник не расстался бы ни за какие сокровища с этою коренастою, плечистою фигурою в мохнатой байковой куртке, на коротких, негнущихся тумбах вместо ног, вывернутых внутрь, с этим туго налитым салом рябым лицом ястреба на толстейшей короткой шее, обмотанной в несколько раз теплым гарусным шарфом, несмотря на жар дня…

Он заложил свои руки-обрубки в карманы ничем не сокрушимой куртки, видавшей виды на своем веку, и покрякивает отрывистою гортанною октавою, напоминающею жесткий клекот ворона, привычную команду единственным своим двум матросам. Сейчас видишь, что это смелая и опытная птица моря, которого не смутят ни бури, ни скалы, ни темные ночи… Обломает ему осенний шторм руль и мачты, оборвет паруса, пробьет где-нибудь острием камня его крутые деревянные ребра, а он будет себе молча и упорно биться целую длинную ночь втроем против океана, добираясь к огоньку маяка, вычерпывая ведрышком водицу, затыкая тряпочками течь… Взглянуть на него – он нынче мирный шкипер, а завтра – морской разбойник, поджидающий в какой-нибудь укромной бухточке архипелага тяжело плетущийся купеческий корабль.

Я зазевался, и вдруг не то с испугом, не то с удивлением заметил, что гранитный берег с длинными железными пакгаузами, с разинувшею рот пестрою толпою стал неслышно уходить от нас, словно это был не берег, а

Шляпы и белые платки, и крики прощанья поднимались над плавно уходившею толпою… Стало быть, пароход тронулся, стало быть, мы уходим!..

Ловко, легко и точно, как магнитная игла на своем остром гвоздике, извивался громадный пароход, прокладывая себе путь к морю мимо тесно обступавших его и двигавшихся ему навстречу кораблей и пароходов… Вот уже он миновал низкую и длинную нить каменного брекватера, охватывающую рейд, местами уже порядочно выгрызенную морем…

Пароход легонько приподняло с носа, потом с кормы, потом качнуло в сторону… Глаз невольно окинул синий простор моря, по которому уже бежали навстречу нам пока еще редкие, белые, кудрявые «барашки»…

Кое-кто из дам заторопился в каюты. «К ночи покачает!» – послышался чей-то голос снизу… Мы с женой оставались у борта, молча пристыв глазами к быстро уходившей от нас Одессе…

Перед нами рисовался теперь на огромном пространстве контур географической карты – вся ломаная линия южного берега России…

Неизмеримый родной материк теперь за нами, и впереди – целые недели водного странствования по неведомым странам, среди чужих народов. Есть что-то глубоко торжественное и вместе глубоко-трогательное в том моменте, когда отрываешь себя от всего своего, давнего, близкого, привычного, так сказать, от собственного своего тела и крови, и бросаешься в заманчивую, но беспокойную волну далекого, неведомого… Кажется, что в эту минуту озираешь самого себя с какой-то ясно-объективной высоты, как посторонний предмет, доступный наблюдению, и переполняешься такою здравою критикой самого себя, такими разумными и твердыми решениями.

Кажется, что кончилась теперь немного надоевшая предыдущая глава твоей житейской книги с ее ошибками, неудачами, несовершенствами, и вот начнется сейчас, с этого самого мгновения, новая чистая страница этой книги, гораздо более интересная, гораздо более удачная, на которой уже не будет никаких чернильных пятен, никаких досадных зачеркиваний…

И любовь к тому, что любишь, делается в эту минуту словно чище и глубже, и то, с чем враждовал, кажется достойным большей жалости, большего внимания, словно ты дожил до второго исправленного издания самого себя и готовишься насладиться этим повторением начисто избранных дел и мыслей твоих, слишком затерянных в неряшливых набросках первоначального чернового текста.

Мир, в котором ты жил, исчез, но ты все-таки живешь в своего рода мире…

Действительно, большой пароход – это целый особый мир… Он скрывает в своем железном чреве целые ярусы жилищ, переходы, лестницы, подземелья, гораздо более многочисленные и таинственные, чем любой вальтер-скоттовский замок. В глубоком нутре целый гостиный двор товаров, целые складочные магазины разного провианта. Наверху у него перепутанный лес снастей, мачты, веревки, блоки, цепи; целая маленькая флотилия шлюпок висит на его бортах, целые стада скота наполняют его палубы и трюмы. Никакой ковчег Ноя не сравнится своею вместимостью и своим удобством с этими дерзкими созданиями новейшего человеческого гения. Он просто строит себе плавучие населенные городки, которые на всех парах перебегают океаны, являясь неведомо откуда, из Австралии, из Южной Америки, от мыса Доброй Надежды, неведомо куда убегая, не зависимые от дня и ночи, от зимы и лета, от пыли и ветра, от всех обычных условий человеческой жизни на земле, быстрые и сильные, как стихия, разумные, как мыслящее существо.

И разве пароход не живое существо! В нем кипит энергия мысли, в нем дышат могучие легкие и бьется жаркое сердце, он гребет своими сильными руками и расстилает наверху свои воздушные белые крылья…

Понятно, что матрос привыкает к своему пароходу, как к живому другу, верит своею наивною душою в его радости и страдания… Когда он говорит вам, указывая на далекую точку горизонта: «это идет Владимир», «это идет Нахимов», то поймите, что в этом слове «Владимир» или «Нахимов» для него не одно только случайное название железного помещения, двигаемого мертвою силою пара, а настоящее живое имя особого живого существа, с особыми свойствами и особенной физиономией…

II. Босфор

Туманы ночи. – Ворота в рай. – Замки и виллы Босфора. – Башня Леандра. – Панорама Стамбула.

Уже одна мрачная ночь и два суровых однообразных дня пролетели над нами, а наш «Цесаревич» все еще несется вперед и вперед по незримой геометрически прямой линии, словно по рельсам железной дороги, распустив пары, смело взрезая железной грудью своей пучины «Негостеприимного Понта», которые угрюмо плещутся в своей громадной круглой чаше, и этою чуть слышною качкою давно уже угнали в каюты непривычных пассажиров…

Туманы и туманы сдвигаются отовсюду вокруг нас.

Мы разом тонем во мраке вечера и во мраке туманов… кажется, будто какой-то злой дух, оберегающий вход в райские сени юга, хочет застращать нас этим седым лохматым маревом, пока мы еще не выбрались из мрачных пустынь севера. Капитан и все офицеры его давно наверху, хотя теперь бессильны их подзорные трубки, зеленые и красные огни подымаемых ими фонарей. Через каждые пять минут раздается резкий предупредительный свист, пронизывающий пустынную мглу ночи, словно зловещий набат пожара… Однако ни одного корабля, даже ни одной птицы не попадается нам навстречу. Сквозь беспокойный сон сердце инстинктивно считает эти частые тревожные взвизгивания парохода, кричащего в испуге, будто живой человек, среди безотрадного мрака ночи, и ждешь с малодушным замиранием, что вот-вот пароход вздрогнет от внезапного удара, и черные хляби хлынут снизу в его рассевшуюся утробу… И засыпаешь глубоко, как мертвый, в этих смутных ожиданиях опасности, закачиваемый волною, убаюкиваемый свистками сигналов… И вдруг чувствуешь сквозь сон, что стихли свистки, улеглась качка, что ты спишь покойно и недвижимо, как на кровати собственной спальни… И вот опять будто бы двигаешься, хотя уже без качки и без свистков.

– Вставать пора! Вошли в Босфор! – раздается за дверью каюты осторожный голос.

Туманы, качка, суровое и долгое однообразие черноморской пустыни совсем выбили из моей головы память о Босфоре. Торопливо набрасываю на себя платье, бужу на лету жену и бегу наверх.

Взбежал, огляделся, не понимаю со сна, что такое, где мы, где я?

Да и как понять, хотя бы и не со сна!..

Сон был здесь, наверху, вокруг плавно бежавшего парохода, а не там, в глубине полутемной каюты…

Невероятный, волшебный сон стоял кругом, охватывая меня совсем с головою, как прозрачная пучина тихого моря.

Чья-то чародейская рука смела куда-то далеко прочь, в туманы прошлого, весь тот скудный и скучный мир, который охватывал нас до сих пор, и перенесла нас, словно на крыльях птицы, в теплые и яркие горизонты рая.

Ласкающими струями плыл на нас и нежно дышал нам в лицо

А впереди, по сторонам, направо и налево, – грезы сновидения… Фантастические замки, романтические башни, идиллические городки и виллы по чудным зеленым холмам, по декоративным обрывам скал, на фоне темных рощ, над голубою скатертью вод, бегущих, будто широкая речка, из одного моря в другое, огибая скалистые мыски, извиваясь в тенистые заливчики.

И грезы эти строит перед нами волшебник – солнце, этот бог-художник, к старому царству которого мы теперь приближаемся…

Утро только что загорается, прогоняя, как стадо проснувшихся овец, клубящиеся лиловые туманы с холмов и заливов, на которых они почивали… Первые лучи солнца, пробившись горячими потоками сквозь рыхлые лохмотья облаков, с чудной капризностью обливают своим розовым огнем, как расплавленным золотом, ближние выступы первого плана, рассыпают яркий дождь своих искр по мягкой зыби пролива, ударяют, как метко пущенною стрелою, Бог знает в какую даль, и там вдруг вырисовывают, среди синевы тумана, отчетливо и восхитительно, будто на стекле камеры-обскуры, какой-нибудь живописный мысок, краснеющий среди голубых вод, с белою башенькой своего маяка и беленькими домиками чуть видной деревеньки…

Вид Стамбула со стороны моря

Но раньше всех этих миловидных местечек и мирных садиков, еще от «Каваков», где пароходы обязаны остановиться и «взять практику», то есть свободный пропуск, начинают хмуриться своими мшистыми средневековыми бойницами когда-то грозные замки, замыкающие Босфор… Они торчат высоко на утесах, живописные, как декорация романтической оперы, переглядываясь с берега на берег через голубую стремнину вод черными дырами своих опустевших амбразур. На всяком выдающемся мыску, при всяком заметном изгибе русла стоят сторожевою цепью, попарно, друг против друга, эти неподвижные каменные часовые старого Царьгорода, сначала Анадолу Кавагы и Румели Кавагы, в конце еще более эффектный Румелихисар, спускающийся своими стенами и башнями к самому лону вод, и его дружка – противоположного азиатского берега, Анадолухисар.

Румелихисар – целая крепость очень внушительного вида, уцелевшая еще от завоевателя Царьграда, Магомета II. Это была первая пядь греческой земли, на которой стал своею грозною ногою грозный азиатский воитель и откуда он осилил византийские твердыни…

Крепость Румелихисар на старом рисунке

Сами же византийцы своими руками принуждены были сооружать этот неприступный замок, и мученические кости их, их пот и кровь, смешались с камнями этой кровавой постройки…

Впрочем, и сам дикий вождь османов со своими пашами, беями и улемами не гнушался священной рукою падишаха копать рвы Румелихисара и выносить из них землю.

После покорения Византии Румелихисар обратился в государственную тюрьму, в тот пресловутый для христиан «Замок Забвения», которого имя так долго наводило ужас на несчастных «гяуров», покоренных мечом правоверных.

Магомет II недаром избрал Румелихисар местом своей переправы на европейский берег. Ни один из завоевателей древности, переходивших через Босфор из одной части света в другую, не миновал этого удобного уголка. Еще Дарий Персидский, отправляясь в поход на скифов, перевел здесь свое семисоттысячное полчище, своих слонов и верблюдов по исполинскому пятиверстному мосту, построенному Мандроклесом, хитрым самосским искусником. Здесь переправлялись в Европу орды разных варваров, здесь же впоследствии и крестоносцы переправлялись из Европы в Азию.

Пятибашенный Анадолухисар – старший брат своего европейского близнеца. Он построен еще Баязидом Ильдеримом – «громом войны», как первая отдаленная угроза тогда еще могучей Византии. Император Юстиниан, великий стеностроитель, огородивший свою беспредельную империю беспредельными стенами даже по диким горам Крыма и Кавказа, думал, кроме того, оградить свою роскошную столицу крылами архистратига сил небесных. Четыре великолепных храма воздвигнуты были им на берегах Босфора: два – на азиатской, два – на европейской стороне, во имя Михаила-архангела, покровителя Царьграда, но и эти духовные твердыни не защитили от предстоявшей гибели дорогого ему города. Грозные бойницы Анадолухисара построены были оттоманскими завоевателями именно из камней разрушенного Юстинианова храма во имя свят. архистратига, и громадная серединная башня этого замка, до сих пор сохранившая свое зловещее прозвище «Черной башни» (Кара-куле), поглотила в своих немых подземельях столько же христианской крови, сколько и мрачный сосед его на европейском берегу…

Но теперь эти громоздкие средневековые твердыни так же беспомощны и жалки, как был бы жалок и беспомощен рыцарь-крестоносец в своей железной одежде, с своим пудовым копьем, на поле современной битвы, где мальчишки-рекруты, набранные каких-нибудь два года назад, спокойно расстреливают из своих земляных нор богатырей и героев, обдавая их за три версты тучами невидимых пуль.

Теперь гораздо беспокойнее озирается иноземный корабль на те низенькие, неказистые земляные насыпи, приодетые, как волк в овечью шкуру, в мирную зелень газона, что прилегли к самому лицу воды у подножия мало страшных теперь утесов, увенчанных башнями.

В чуть заметные вырезки зеленого газона глядят чуть заметные черные кружки, словно злые глаза молча притаившегося в своей норе страшного зверя…

Буюкдере – первый большой залив Босфора у европейского берега… Это место сохранило в себе до сих пор следы пребывания крестоносцев; семь маститых, сросшихся вместе платанов, которые турки называют теперь «семь братьев» и под которыми каждый вечер собираются для гулянья обитатели Буюкдере, – только уцелевшие остатки знаменитых «сорока платанов Готфрида», под которыми восемь веков тому назад был разбит, по народному преданию, лагерь первых «божьих воинов». Местность эта прозывалась в древности «Ключи Понта», а теперь, в виде ли соблазнительного исторического пророчества, или только в виде исторического воспоминания, вызывающего горький вздох, называются у турок «Баб-эль-Москов» – «Ворота русских». Оглянешься на берега и поневоле уверуешь в это название, несомненно, льстящее русскому самолюбию…

Направо весь берег в глубине залива действительно русский: русское правительство, еще при Екатерине II, купило у одного английского барина все это великолепное и обширное место и устроило там летнюю резиденцию для нашего посольства. У подножия чудного горного парка, на темном фоне кипарисов и чинар, кое-где обнажающих живописные дорожки, мостики и павильоны, возвышается у самого берега моря, на просторном зеленом дворе, как истинная барская усадьба, красивый летний дворец нашего посольства, игравший, бывало, такую первенствующую роль в советах Оттоманской Порты, когда хозяевами этого посольства бывали люди цельного русского чувства и цельного русского характера…

На азиатском берегу – другой след русской силы. В тенистой роще Ункяр Искелеси, укрывающей на берегу древнего Нимфея летние киоски султанов, а когда-то укрывавшей роскошные летние дворцы византийских императоров, стоит до сих пор обломок гранитной пирамиды, покрытый узорчатыми золотыми строками турецкой надписи…

На нем есть и одна короткая русская строка: «25 июня 1833 года».

На

Событие, которое мало кто помнит и которое принесло России так же мало пользы, как и неразумно великодушное спасение в 1849 году коварной Австрии от победоносных войск Гёргея, Дембинского и Вема…

Крепость Анадолухисар на почтовой открытке

Дом австрийского посольства сбоку нашего, но далеко не имеет того внушительного вида, который делает дом русского посольства естественным центром и господствующим пунктом всего Буюкдере. За Буюкдере оба берега Босфора обращаются в сплошной город дач и садов… Тут все летние резиденции посольств германского, английского, французского.

Суровый готический замок английского посольства, охваченный густым парком, и сейчас же за ним совсем казенный, безвкусный дом французского посольства приютились у подножия гористого мыса Черешен (Кереч-бурну), на самом берегу моря. За ними уже начинается Терапия, славившаяся издревле своею целебною местностью, давшей ей имя, издревле застроенная монастырями и дворцами богатых византийцев…

Пароход двигается словно по оживленной улице самого красивого и самого цветущего города в мире. Никакая прогулка по узким стоячим каналам Венеции, в тесноте ее замшившихся мраморных палаццо, не может сравниться с этим игривым бегом парохода по вольному простору морского пролива, застроенного по обоим своим живописным берегам, по всем лесистым холмам, скалистым мыскам и уютным заливчикам своим, на протяжении каких-нибудь 12–15 верст, сплошными городками хорошеньких дач, великолепных дворцов, тенистых парков. Мы несемся с какою-то удалой и радостной быстротой, словно по бесконечной картинной галерее живых пейзажей, мимо всех этих Бебеки, Ортакёй, Бешик-Ташей, и не знаешь уже, куда оглядываться, чем наслаждаться…

В Бешик-Таше целое гнездо султанских дворцов, павильонов, мечетей и парков. Наверху этого крутого холма, густо убранного зеленью садов, прячется труднодоступный Ильдыз-Киоск, любимая резиденция нынешнего султана; внизу у самого моря, великолепная мраморная тюрьма Чараганского дворца, окруженная со всех сторон часовыми и караульными… Там томится мнимобезумный султан Мурад, в ближайшем соседстве со своим восторжествовавшим соперником, который сидит высоко над ним в своем изящном дворце, не спуская с него глаз, как неусыпный тюремщик в своей сторожевой башне… После безжалостной казни ножницами, погубившей Абдул-Азиза, плен в мраморной клетке, над голубыми струями Босфора, под сенью чудного парка, еще слишком милостив для неудачного похитителя трона оттоманского…

Несколько окон Чараганского дворца, выходящих на воду, были открыты при проходе нашего корабля, и низверженный султан, очевидно, прохлаждался под ними с кем-то из своих близких.

От Чарагана до Долмабахче расстояние очень близкое. Долмабахче, т. е. «Насыпной сад» – самый официальный и самый роскошный из дворцов султана. Это громадный беломраморный лабиринт в 300 комнат, почти в самых волнах моря, построенный еще при Абдул-Меджиде архитектором Вальяном. Золотые решетки и золотая отделка его эффектно вырезаются на сверкающем фоне белых мраморов, как раз над голубым лоном Босфора… А сзади эти белые мраморы и это золото вырезаются в свою очередь на зелени сада, у подножия холма, увенчанного огромными корпусами кавалерийских казарм и военно-медицинской академии… Это уже последнее загородное местечко, потому что сейчас за Долмабахче начинаются предместья Константинополя – Фундукли и за ним Пера с Галатой…

Дворец Долмабахче

А на той стороне пролива уже стелется, между тем, по всем уступам и скатам крутого берега азиатская половина Стамбула – Скутари, древний эллинский Хризополь, «Город золота», громадный сам по себе город, с целою сотнею тысяч жителей, подчиненный особому от Стамбула военному губернатору.

Это не только последний громадный базар старой Азии, к которому, как к центру, причаливают все торговые караваны, направляющиеся в Европу, но и последний поворотный пункт старой языческой истории. На полях древнего Хризополя Константин сокрушил своего противника Лициния и положил тем начало единой христианской империи и столице ее, городу Константина.

Под скатами скутарийского берега, на незримом островке-камушке вырезается среди ярко-голубого моря ярко освещенная утренним солнцем белая башенка… Мы сразу отгадали в ней башню Леандра, или, вернее, башню Девы, Кыз-Кулеси, как ее называют турки… У ног ее кончается Босфор, а за нею уже стелются широкие воды Пропонтиды…

Не знаю, действительно ли это та самая башня, где жила Геро поэтов? Греческие легенды говорят о Геллеспонте, об Абидосе…

Но интерес в самом предании, а не в историческом или скептическом расследовании его.

Геро была юная весталка, но жрица не Весты, а Венеры – целомудренной… Уверяют, будто было когда-то счастливое время, когда этот титул Venus pudica, Venus decens по праву принадлежал царице любви…

На берегу Геллеспонта, посреди неприступных стен города Сестоса, высился знаменитый храм, посвященный «матери любви». Ежегодно весною толпы юношей и дев, отвергнутых любовников и покинутых жертв любви стекались сюда праздновать праздник богине Афродите и молить ее милостей… Пришел и молодой красавец Леандр из Абидоса, поднести царице юности сосуд с благовониями и гнездо горлинок, посвященных ей птиц любви…

Поднимает глаза и видит у алтаря живую Афродиту, целомудренную жрицу ее, Геро…

Леандр прячется в темных сводах храма и, когда удаляется толпа, бросается на колени перед найденной им богиней… Но Геро недоступна. Геро стережет верная рабыня отца, которая после жертвоприношения сейчас же увозит ее в пустынную башню на остров… И вдруг ночью, среди рева волн, Геро в стенах своей башни слышит крик, взывающий о помощи… Рабыня вводит к ней спасенного из волн красавца-героя. Боги Геро требуют гостеприимства к страннику, ухода за утопающим… Каждую ночь повторяется тот же крик, та же сладкая встреча. Жрица богини любви имеет священную силу соединять любящих. Они обвенчаны здесь, в этой пустынной башне, среди плеска волн. Каждую ночь фонарь на вершине башни указывает удалому юноше зыбкий путь к ожидающему его счастью. Но вот наступает зима. Волны Босфора стали неукротимы. Геро умоляет своего друга подождать до весны, не доверять себя пучинам ночи… С горем уступает Леандр и в немом страдании томится на утесе противоположного берега…

Вдруг знакомый огонь фонаря, по привычке поднятый забывчивою рукою, неожиданно пронизывает мрак ночи.

Юноша забыл все и, не раздумывая, бросается в хляби рассвирепевшего ночного моря, а Геро – уже на скалах берега в отчаянии, что возлюбленный ее уступил ее мольбам, что он теперь не с нею, и сама чуть не бросается в пучину, чтобы плыть в его объятия… И вдруг всплеск волны… Бездыханный труп Леандра катится к ногам жрицы… Он предупредил ее. Она падает мертвая на

Лорд Байрон, классический любитель эксцентричностей всякого рода, попробовал повторить подвиг Леандра и переплыть пролив, приобретя в трофей вместо объятий Геро пароксизмы лихорадки; но я не помню хорошо, переплыл ли он Геллеспонт в том месте, где предполагают место Абидоса и Сестоса, или же Босфор у башни Леандра.

Моряки наши, впрочем, уверяли меня, что никакие человеческие силы не одолели бы могучих течений Босфора, врывающихся то в Пропонтиду, то из Пропонтиды, между башнею Леандра и берегами Константинополя… Ученым и книги в руки…

Мы совсем подплываем теперь к Константинополю. Бесконечный город дач, охватывающий все изгибы морской реки, обсыпавший своими разноцветными домиками-башнями, нагроможденными друг на друга, цветущие холмистые берега ее, нечувствительно сливается с предместьями столицы…

Пароход бежит среди этих быстро чередующихся страниц чудного альбома, и они свертываются за ним в еще более очаровательную постоянно меняющуюся перспективу, которая то и дело загораживает сама себя частыми изломами берега. Кажется, будто чья-то невидимая рука безостановочно выдвигает одну новую картину за другой, сменяя старые, как стекла волшебного фонаря…

В то же время впереди эта узкая голубая лента Босфора вдруг широко раздвигается в какое-то ослепительное озеро нежной бирюзы, и по берегам его, направо, где Европа и налево, где Азия, начинают воздыматься все ближе, все выше, все неохватнее, исторические холмы священной Византии, надвигаясь с обеих сторон громадными амфитеатрами своих пестрых домов, мечетей, башен. Сначала цивилизованная Пера, взобравшаяся своими богатыми европейскими домами, своими магазинами, школами, дворцами посольств, кипарисами своих кладбищ, на самый высокий гребень горы; ниже ее средневековая торговая Галата, толпящаяся у ног старинной и огромной Генуэзской башни, охватывающая своими агентствами, конторами и складами шумную корабельную пристань со всею ее грязью и сутолокою…

И потом, слегка отступя за серп Золотого Рога, сам золотисто-туманный Стамбул, раскинувший на своих семи классических холмах целый необозримый хаос белых и пестрых домиков, уткнутых друг в друга, насыпанных на эти холмы и во впадины этих холмов, тесно и беспорядочно, как куски рубленого сахара в ящике, и среди этих мириад разноцветных домов, резко выделяясь из их мелкоты, живописно белея среди яркой лазури неба, высоко торча над ними, на всякой вершине холма, на всяком сколько-нибудь видном местечке, сотнями поднимаются огромные круглые купола, бесчисленные мелкие купольчики и стройные белые минареты стамбульских мечетей… Эти громадные мечети старых знаменитых султанов, прежде всех Сулеймания, самая высокая, самая эффектная, потом Айя-София, Баязидие и множество других, одевающие будто царственным венцом каждый холмик Стамбула, заканчивают собою наверху с удивительной художественной полнотой весь этот необозримый хаос крыш и стен, кишащих у их подножия, и придают живописному силуэту громадного города, вырезающемуся на ярком небе, ту резкую определенность и характерность, которые делают его единственным в мире…

Девичья башня

Глядя на него, сразу чувствуешь, что это действительно столица ислама, город грозных завоевателей. Эти сотни минаретов на его холмах стоят высоко, прямо и торжественно под сводом голубого неба, как гигантские белые свечи, воздвигнутые Богу целым народом, ограждающие его своею священною тенью, предстательствующие за него в тех высях, куда подняты их тонкие изящные верхушки… Недаром и в мечетях Стамбула всегда стоят около священной ниши мираба громадные, поднимающиеся до самых сводов, восковые свечи.

Но минареты эти – не только свечи молящегося народа; это еще частый лес каменных копий, победоносно водруженных исламом над покоренною столицею христианства и вонзающих свои воздушные острия в небо Аллаха. Когда смотришь издали на холмы Стамбула, этот воинственный, ощетинившийся длинными белыми стрелами характерный силуэт его поражает прежде всего и уже никогда не изгладится из памяти…

Все ближе, все тише вплываем мы, между тем, в царственный город, мимо тесных полчищ кораблей и судов со всего мира. Все выше, все шире надвигаются над нашею палубою, онемевшею теперь от изумления и восторга, грандиозные амфитеатры Перы и Стамбула, разъединенные далеко вдавшеюся в землю голубою косою Золотого Рога.

Прямо перед нами гористый мыс Сераля, живописно врезавшийся в море, отделяет своим каменным горбом воды Золотого Рога от широкой глади Пропонтиды и прячет в заманчивой зелени своих кипарисовых рощ бесчисленные куполки, башенки и вышки своих таинственных белых теремов… Это святая святых Стамбула, место древних «Золотых палат» роскошных императоров Византии, место дворцов и гаремов старых султанов-завоевателей…

А левее через сверкающую гладь моря-озера, кое-где усеянного скалистыми островками, тонут в нежных туманах дали бесконечные перспективы азиатского берега, круто повернувшего от тесно застроенных холмов Скутари, от громадных черных рощ его мусульманских кладбищ…

Теперь перед нами как на ладони, лицом к лицу, во всей своей характерной красоте, исторический Царьгород, старый владыка мира, которому многовековая народная молва пророчит владычество и над миром будущего…

III. Святая София

Галата. – Мечеть Айя-София. – Турецкая осада русского парохода. – Константинов храм Премудрости Божьей. – Исторические реликвии. – Благочестивая легенда.

Русский лоцман, ловкий и смелый бородач, на своем крошечном самоваре-пароходике благополучно провел наконец наш пароход к нашей русской бочке, как раз против агентства; матросы в ту же минуту завели конец каната, и мы живо стали подтягиваться к ней.

С оглушительным жестким лязгом стала развертываться неровными толчками с парового ворота тяжелая железная цепь, которую жадно глотал за собою в глубину спущенный в нее массивный якорь.

Пароход наш в осаде со всех сторон… Воды уж не видно, везде качаются, продвигаются, трутся друг о друга, разукрашенные каюки, огромные барки, окружившие свою добычу… По лестницам трапа, справа и слева, берут нас на абордаж, неистово крича, толкаясь, тузя друг друга, перелезая друг через друга, усатые мусульманское рожи в фесках, чалмах, платках, босоногие, полуголые…

Кажется, сейчас обломят они дрожащие узенькие лесенки и вместе с ними рухнут в море.

Вот они попадали, кто как попал, через борт, через головы соседей, на нашу палубу и наводнили ее, как взятую приступом крепость…

Они хватают и теребят в разные стороны озадаченных пассажиров, вырывают у них из рук багаж и дерутся за них между собою, как за настоящих военных пленников; не успеет бедный путешественник оглянуться, как уже неведомая властная рука, овладевшая его персоною, тянет его силою по трясущимся ступенькам лесенки, на какую-нибудь качающуюся лодку, в то время как другие многочисленные, столь же неведомые и столь же насильственные руки, с криком мести и бранными угрозами уносят на свои лодки, как трофеи победы, его злополучные мешки и чемоданы. Опытные местные люди, впрочем, без

Портовый грузчик

Столпотворение вавилонское и здесь, на палубе, где тащат тюки, гремят цепи, ползут и хлещут веревки, и в каютах, откуда, толкаясь, выбираются пассажиры, и на воде, где безостановочно дышат, несутся, вдвигаются и выдвигаются, грузятся и разгружаются огромные иностранные пароходы и мелкие прибрежные пароходики, где снуют и реют, перекрещивая друг друга, как встревоженные птицы в своем полете, обгоняя, сторонясь, увертываясь, всевозможные парусные суда, каюки, барки и шлюпки… Крик, брань, стукотня, визг, свист и храп пароходных труб наполняют все кругом, и в этом оглушающем хаосе движения и звуков забываешь даже любоваться чудными амфитеатрами надвинувшегося над головой Царя-города…

Жирный важный кавасс[1] русского посольства, расшитый с головы до пяток золотыми шнурами и позументами, вооруженный, как на войну, дорогим оружием, провожает в хорошенький, убранный ковриками каюк нашего молодого спутника, прибывшего из Питера на должность секретаря консульства в Филиппополь.

Мы тоже отправляемся вслед за ним на берег, вместе с парою наших милых спутников, англичан, которые должны в тот же день отъезжать на греческом пароходе из Константинополя в Афины… Англичане эти преоригинальные субъекты. Худенький постный старичок с неимоверно огромным и неимоверно рдеющим носом, одетый с тою домашнею бесцеремонностью, которую дозволяют себе только одни англичане; супруга его, высохшая в мумию, с ног до головы траурная леди, когда-то красавица собою, в таком фантастическом плаще по пятки на своем бесплечем скелете, которого, конечно, не придумала бы ни одна модистка Парижа.

Это – Ричардсоны, богатые владельцы пароходных верфей в Ньюкасле. Супруг, инженер, зачем-то пронесся с необыкновенною быстротой из Варшавы в Крым, осмотрел Керчь, Ялту, Севастополь, побывал в Одессе и теперь, при возрастающих слухах о войне, стремится назад в Англию с такою поспешностью, что не захотел даже осмотреть никогда им не виданного Константинополя, хотя принадлежит к числу весьма образованных и любознательных людей… Мы насилу уговорили наших интересных спутников присесть в нашу коляску, чтобы осмотреть вместе с нами до отхода английского парохода хотя одну Святую Софию. На пароходе мы наняли в драгоманы, по рекомендации капитана, Марко Митровича, славянина, говорящего по-русски, а потому берущего по 10 франков в день вместо 6, и вместе с ним и Ричардсонами полетели на легком каюке к берегу Галаты целою флотилией обгонявших друг друга лодок.

Расфранченные дамы и столичные кавалеры прекомично покачивались на развеселившихся волнах пролива, ухватившись в малодушном страхе за борта быстро ныряющей лодки и жалобно поглядывая на волны; среди этого бесцеремонного торгового шума, запыленных рогожных тюков, закопченных дымом ящиков, среди серых воловьих стад и серой рабочей толпы, чем-то странным и неподходящим выделялись их лакированные саквояжи и чемоданы, их щегольские шляпки в цветах и кружевах, только что взятые из модного магазина.

Галата – старое итальянское предместье Константинополя, а итальянский городок и грязью, и узкостью улиц, и всем характером своим мало разнится от восточного города…

Это – тот же Стамбул, в котором несколько больше европейских лавчонок и несколько меньше азиатских. Сейчас же за таможней нас охватили узкие вьющиеся по горам переулки, битком набитые идущим, бегущим, сидящим и лежащим восточным народом. На всяком шагу открытые кухни; самокрутящиеся вертела жарят баранов и козлят, на огромном деревянном блюде турок-повар в чалме, с засученными рукавами, проворно рубит широким ножом аппетитно пахнущий блин-пирог…

Где ни кухня, там кофейня, где ни кофейня – цирюльня. Толкотня в самом маленьком переулке такая, какую не всегда увидишь на бульварах Парижа. Крики, разговор, смех… Все и все на улице, никто ничем не стесняется, все запружено взад и вперед… Открытую коляску можно достать только наверху, в Пере. Мусульмане возят своих дам только в закрытых каретах, поэтому в Стамбуле нет колясок. Пришлось сесть на воздушную железную дорогу, которая через прорытый туннель сообщает Галату с главною улицею Перы…

Мост через залив Золотой Рог

Там мы наняли за 20 франков в день хорошенькую panier de Nice[2], с бравым кучером-мальтийцем, который знал иностранные языки и достопримечательности Константинополя гораздо лучше нашего драгомана[3] Митровича.

Мы отправились из Перы через нижний мост Золотого Рога, прямо в Святую Софию. На мостах Золотого Рога за каждый проезд берут 6 пиастров и сколько-то за каждый проход; а так как эти мосты – единственные артерии, соединяющие Стамбул с европейскою стороною, и на них никогда не расходится взад и вперед снующая толпа экипажей, всадников, пешеходов, то нужно полагать, что собираются миллионы… Но так как они собираются очень патриархально, прямо в горсть каких-то оборванцев, торчащих посреди моста, то вряд ли муниципальный фиск города Константинополя видит в своих сундуках даже маленькую половину действительного сбора…

* * *

Святая София стоит на холме Сераля, сейчас за знаменитой Портой Оттоманской. С Мраморного моря она первая поражает путешественника своею высотою и громадностью своего купола; но от Босфора, от Перы, от Золотого Рога мечеть Сулеймана, венчающая самый высокий из холмов берега, владычествует над всем Стамбулом, и новичок, прибывающий из России, непременно принимает ее за Софию…

Вот мы, однако, и перед нею. Никакой площади, никакого простора кругом, узенькие переулочки с маленькими домиками, как и везде. Она сама вся застроена пристроечками, придельчиками, примкнутыми к ней стенами, домами, лавчонками. Но в этой грязной варварской обстановке, из этого неопрятного хаоса случайных и глупых построек, перед вами все-таки высится нечто великое и чудное, высится громада, стройность, смелость и красота, которым недаром удивлялись века…

Необъятный центральный купол Айя-Софии, несколько сдавленный сверху, опирается на целую систему меньших куполов, полукуполов и купольчиков, постепенно понижающихся кнаружи.

Айя-София

Четыре высоких минарета на углах придают этой древней святыне христианства воинствующую физиономию истой мусульманской мечети. В Святую Софию теперь уже спускаются, как в пещеру, по северной грязной лестнице бокового входа, полной обломков

Громадные входные двери прикрыты тяжелыми занавесами из полинявшего и изодранного красного сукна, подбитого кожею и украшенного вышитыми строками Корана. С галереей главного входа в храм ведут девять таких наглухо завешанных дверей… Летописцы уверяют, что в древности в Святой Софии было 365 дверей и 365 престолов, но числу дней года…

Над дверями чуть виднеются, сквозя из-под слоя извести, неразрушимые узоры древних мозаик. Мулла надел нам поверх сапог истоптанные кожаные бабуши и приподнял угол тяжелого кожаного занавеса…

Один за одним осторожно пригибались мы под него и входили во храм…

Нас сразу охватила благоговейная таинственность святого места. Мы словно потонули вдруг в его величавой громадной пустынности. Над нами стоял чудный свод каменного неба, тихо сиявшего на нас своим голубым светом сквозь поддерживавший его венец полукруглых окон, а вокруг стлалась целая мраморная площадь, охваченная как стволами векового леса двумя ярусами драгоценных колонн зеленоватого порфира, темно-красной яшмы, серо-пестрых и желто-голубых мраморов из Ливии, Мидии, Фессалии… Каждая колонна – историческая реликвия, когда-то исторгнутая из храма Эфесской Дианы, из Баальбека, из Трои, из Рима, Афин. Целые тысячелетия оставили здесь свои памятники и свои сокровища… Разноцветные мраморы, такого же богатства, такой же красоты, одевают и стены этого колоссального храма… Из мрамора вырезан и крытый павильон падишаха, и обширная галерея для певчих, и изящная, будто бы кружевная, лестница кафедры, и усыпальница султанов… Все эти мраморные постройки совсем не заметны в громадном охвате храма. Сам кажешься себе таким крошечным, ничтожным, подавленным среди его колоссальных размеров… Голос человека словно боится нарушить торжественное безмолвие этой священной пустыни, и мы двигаемся по ней, от одной дивной подробности к другой, в изумлении созерцая ее чудную громаду и не дерзая спугнуть суетою своих речей охватившего нас благоговейного настроения. Какие-то глухие, не смолкавшие звуки, словно назойливое жужжание насекомых, впрочем, неслись из далеких углов храма, нарушая его таинственное молчание. Когда мы приближались к сквозным мраморным навесам, стоявшим около колонн, мы видели коленопреклоненных молодых софт[4], в фанатическом забвении выкрикивавших стихи Корана. Бледные, с запекшимися губами, с разгоревшимися глазами, они раскачиваются и бьют головой в землю на своих молитвенных ковриках целые часы сряду, обратясь лицом к Мекке, позабыв обо всем мире.

Они не оглядываются на нас и не прекращают своих унылых причитаний…

Христианский алтарь вынут, и священный «мираб» мусульман, разукрашенный мрамором, перед которым стоят прикованные железом к стене исполинские, как стволы дерева, расписные и раззолоченные восковые свечи в таких же гигантских подсвечниках, перед которыми висят лампады со страусовыми яйцами и пучками пшеничного колоса, повернут несколько наискось против большого алтаря, как раз на Каабу; доска красного мрамора указывает ее направление.

Турецкие мечети убираются просто. Никаких изображений человека или чего-нибудь живого. Бесценная мозаичная иконопись древней Софии наглухо замазана густым слоем золотой краски, и только четыре громадные мозаичные фигуры апокалипсических шестикрылых серафимов, изображенные на парусах четырех главных пилястр, поддерживающих купол, почему-то оставлены нетронутыми, хотя лица их уничтожены варварскою рукою…

Взамен икон развешаны кое-где по стенам и аркам круглые черные щиты и длинные зеленые таблицы, исписанные золотыми строками Корана, да древние ковры Мекки, расшитые шелками по зеленому фону, освященные прикосновением к камню Каабы…

На одном из старых полинявших ковриков молился, по турецкому преданию, сам пророк Магомет, подлинный Коран которого, переписанный рукою его преемника Омара, хранится доселе в недоступной таинственной библиотеке Святой Софии. Множество железных прутьев и цепей спускаются сверху, и над всею обширною площадью храма, довольно низко над полом почти сплошь висят деревянные треугольники, круги, многогранные звезды, увешанные многими тысячами самых невзрачных, но зато бесчисленных лампад и шкаликов… Очень характерно как неизменный обычай мусульманской мечети, но оскорбительно до боли для глаза художника! Эта гнусная паутина турецкого варварства, раскинувшая свои неуклюжие тенета по всему пространству художественной и исторической святыни, везде торчащая над головою, везде становящаяся между красотой храма и глазом, благоговейно созерцающим ее, все-таки не в силах заслонить собою, как не в силах заслонить все эти нелепые картонные щиты и поношенные ковры, той чудной гармонии линий, той необъяснимой прелести геометрических форм, которыми дерзновенно вздымался над нами колоссальный воздушный купол, осеняющий собою целую площадь, которыми смотрели на нас со всех сторон строгие античные колоннады, поистине достойные чертогов Божьих, и светлые радующие глаз ряды изящных окон…

Этот христианский храм средневековой Византии – прямое наследие художественного гения древних эллинов. «Когда Христос вошел в этот дом, Юпитер только что вышел из него!» – прекрасно выразился о нем один тонкий французский наблюдатель.

На одной из яшмовых колонн нам показали, высоко над полом, резкий и глубокий надруб…

Это Магомет Второй, завоеватель Византии, разрубил каменный столб своею могучею саблею, въехав во храм Софии верхом на коне по горам трупов, говорит легенда. Оттого так высоко и пришелся его удар. А вот немного дальше, на другой колонне, кровавый след его правой руки, облитой кровью изрубленных им врагов… Беспощадные сподвижники Магомета топтали своими конями и внизу, и на хорах храма толпившихся там детей и женщин.

До сих пор на эти хоры без труда можно въехать верхом по просторной и пологой спирали, вымощенной большими плитами и вьющейся без ступеней наверх… На обширных хорах еще больше запустения. Мраморные плиты потрескались и повыгнулись, как волны моря; в разбитые окна свободно влетают птицы, и галки, и голуби вьют свои гнезда под сводом купола… В византийскую старину эти хоры или «палаты» назначались для женщин, которые по обычаям Востока были отделены от мужчин и закрыты от глаз их… «И как это дивно и умно было устроено, – рассказывает один из наивных старинных паломников наших, – женщины стояли за прозрачными занавесками, их лиц и нарядов никто из народа не мог видеть, а они, стоя на палатах, видели все…» Тут же «певчие пели пение пречудное и стройное и ум превосходящее», то действительно чудное пение, которое когда-то пробрало даже грубую шкуру дикаря-славянина и заставило его забыть излюбленных Купал и Перунов.

В глухом углу хор мы наткнулись на гробовую плиту Генрико Дондоло, дожа венецианского, почти столетнего слепца, который вероломно обратил силы христиан-крестоносцев на разрушение и расхищение христианской империи. «Человек весьма мудрый и весьма сильный, хотя и слепой, но провидящий многое и во мраке глазами ума», – выражается о нем в благоговейном ужасе греческий летописец.

На хорах уцелело много мозаичных арок, очищенных от той грубой золотой краски, которою покрыла их безжалостная рука турецкого фанатика. По этим удивительным образцам можно судить о красоте, вкусе

Сторожа-турки, более нечестивые, чем Омары, систематически ковыряют теперь из обнаженных арок эти цветные камушки, пережившие народы и царства, и горстями продают их потихоньку посетителям-туристам. И я был настолько малодушен, что тоже протянул двуфранковик гнусному святотатцу в обмен за пригоршню бесполезно награбленной святыни, вместо того чтобы схватить его за шиворот и сбросить вниз головою с хор.

* * *

От настоящей древней Святой Софии, можно сказать, уцелел только ее чудный каменный скелет. Первый раз она основана была еще равноапостольным Константином в IV веке, но церковь была деревянная и сгорела во время одного из опустошительных византийских пожаров. Какова она была при Юстиниане, вторично создавшем ее в дни своей юной славы, повествуют нам умиленные летописцы. «Ум человеческий не может ни сказать, ни вычесть, как она велика и прекрасна», – говорили о ней наши старинные путешественники. «Император соорудил великое и несравненное здание, которому подобного не представляет история, соорудил церковь Святой Софии, величайшую, великолепную, изящную, для описания которой не найдешь и слова», – свидетельствует современный Юстиниану греческий историк.

Ее 365 престолов были окованы серебром и золотом, покрыты драгоценными камнями; ее бесчисленные двери были вылиты из позолоченной бронзы и меди; в стены ее были проведены многочисленные колодцы ключевой воды. Главный алтарь ее был украшен золотою трапезою, осененной золотым шатром, чудной чеканки и обвешанной драгоценными венцами императоров на тройных золотых цепях. Эту знаменитую во всем христианском мире трапезу похитили во время 4-го Крестового похода венецианцы Дондоло, и предание говорит, будто бы ее и теперь можно видеть в тихую погоду на дне Мраморного моря, куда она погрузилась вместе со всеми награбленными венецианцами сокровищами во время кораблекрушения, постигшего нечестивых святотатцев. Характерно рассказывает об этом ограблении христианами христианской святыни современный ему русский летописец.

«Внидоша во святую Софию и одраша двери и рассекоша амвон, окован бо бяше весь сребром, и столпы сребряные 12, а 4 киотные, и тябло иссекоша, 12 креста, иже бяху над олтарем и межи ими шипки яко древо выше мужа, и преграды олтарьныя межи столпы, а то все сребряно; и трапезу чюдную одраша, драгий камень и великий жемчюг, а самую неведомо камо деша, и 40 кубков великых, аже бяху пред олтарем, и паникадила, и светила, все то сребряно, яко не можем числа исповедати, со празничьными суды безценными служебными, и еуангелия же и кресты честные, и иконы безценныя, все одраша; и под трапезою сокровище найдоша, 40 кадей чистого злата, а на палатех во стенах и судохранильници неведомо колико злата и безценных суд, яко несть числа».

Интерьер Айя-Софии

Тысяча клириков состояли при этом необыкновенном храме, который по справедливости величался греками «великою Церковью». Постройка его обошлась Юстиниану около 31/2 миллионов наших рублей и продолжалась 6 лет, под руководством знаменитейших зодчих того времени, Анфимия Траллеского, Исидора Милетского и Игнатия Магистра.

«Слава Господу, который сподобил меня свершить такое великое дело! Я превзошел тебя, Соломон!» – горделиво воскликнул великий император-строитель, когда патриарх освятил новосозданный им храм.

Слава Святой Софии разнеслась по всему миру и везде в христианских странах Востока, у нас в Киеве и Новгороде, точно так же, как в Никее или Трапезунде, стали воздвигать наподобие ему храмы Святой Софии, Премудрости Божией…

Святая София стала самым полным художественным воплощением религиозной мысли восточного христианина, чертогом Божиим, из каменьев самоцветных неизобразимой красоты, необъятных размеров, чудесно покрытым сверху словно нерукотворным сводом неба, населенным сияющими, как солнце, ликами ангелов и святых мужей; стала, одним словом, идеалом церковного зодчества для всего православия,«каноном церковной архитектуры»,как метко выразился о ней один духовный писатель… Нельзя сомневаться, что именно в «Великой Софее, что строил Устиньян-Царь», в этом храме храмов, были очарованы и пленены духом языческие послы нашего Владимира. «Видехом тамо неизглаголанную красоту церкве, и пения, и одежды иерейския их… не ведяще, на земле или на небе быхом. И несть таковые красоты и славы нигде же на земле…»

Перед такою великою святынею христианства не могли не благоговеть даже суровые завоеватели… Магомет II, омыв реками крови мраморы христианского храма, торжественно воссел на престол Святой Софии, не выпуская из руки своей окровавленной сабли, и приказал воссылать молитвы Магомету.

С тех пор Айя-София стала первым святилищем Стамбула, как была она до того первым святилищем Константинополя. Доходы ее сделались громадны; говорят, сам султан уплачивает ей до сих пор более 1000 левов церковной подати, и на доходы эти содержатся при мечети множество духовных школ, больниц, странноприимных домов, столовых и приютов для бедных… С тех пор и до сего дня, восходя для молитвы по высокой мраморной лестнице мираба, преемники Магомета всегда держат в одной руке книгу закона Магометова, а в другой обнаженную саблю, в память о той исторической сабле, которая взяла когда-то с кровавого боя столицу христианских императоров…

Одна поэтическая легенда связана в Святой Софии с воспоминанием о грозном часе пленения турецкого… Когда азиатские варвары ворвались под мозаичные своды святилища и стали с исступленными криками колоть и рубить толпившийся народ, священник, служивший обедню, взял чашу с Святыми Дарами и спокойно направился с нею к боковому приделу храма…

Не успели турки занести на него свои окровавленные сабли, как расступилась стена храма и поглотила в себе бесстрашного служителя Божия.

И греки, и сами турки верят, что он до сих пор читает в глубине своей мраморной стены молитвы над святою чашею, иногда доступные благочестивому уху, и что наступит день – неизбежный день христианского торжества и погибели неверных, когда разверзнется вновь чудотворная стена, и из нее выйдет опять к восставленному престолу Софии, Премудрости Божией, священник со Святыми Дарами…

IV. Обломки византийского величия

Августеон. – Памятники древнего искусства на Ат-Мейданы. – Варварские подвиги заступников христианства. – Золотая палата византийских императоров. – Подземелье. – 1001 колонна.

Ближайшие окрестности Святой Софии полны интереса. Недаром она стоит на том древнем холме Акрополиса, первом из византийских холмов, который во все века был центром византийской власти и византийской роскоши… Площадь, застроенная теперь безобразными массами ее пристроек и контрфорсов, это – Августеон Константина Великого. Неподалеку от нее, высоко над волнами моря, там, где теперь живописно белеют

Церковь Святой Ирины в последней четверти XIX в.

Одна из самых ранних сохранившихся церквей Константинополя (IV—VI вв.), изначально посвященная «Святому миру»

Массивное подножие обелиска сплошь покрыто фигурами византийской скульптуры, изображающими историю Феодосия Великого, воздвигнувшего обелиск после землетрясения.

«Змеиная колонна» свита из трех змей зеленой бронзы почти доисторической древности… Она служила треножником знаменитому делосскому оракулу Аполлона.

Теперь эти змеи без голов, как и оракул без голоса… Уверяют, будто Магомет II сбил победоносной палицей эти головы, украшенные драгоценными камнями, опасаясь скрытого в них колдовства. Старинные русские путешественники тоже приписывали мистическую силу этому древнему языческому столбу, уверенные, что в нем «скрыт яд змеиный»… Каменный столб, называвшийся у византийцев колоссом, обозначал предел конского ристалища, на котором императоры, принцы крови, высшие сановники империи, увлеченно перегонялись на колесницах друг с другом и обращали эти партии цирка, «голубых» и «зеленых», в непримиримую политическую борьбу. Прежде столб был обит скульптированной и золоченой медью, но венецианцы ободрали медь, приняв ее за золото, во время повального разграбления Константинополя в 1204 году, и теперь только турецкая беспечность может оставлять в покое этот совсем почти разрушившийся столб, грозящий ежеминутным падением и не представляющий ни малейшего интереса… В прежнее время ипподром действительно был громадным открытым цирком, украшенным всеми чудесами тогдашнего мира. Кругом площади шли амфитеатром мраморные сидения, множество знаменитых колонн и статуй стояло посреди его. Между прочим, на громадном подножии в 40 аршин возвышалась конная статуя императора Юстиниана, так поражавшая наших древних путешественников: «Видим, стоит тут огромный столб, удивительный по толщине, красоте и высоте, так что его видно издалека. Наверху его стоит Юстиниан Великий на коне, весьма чуден, как живой! Одет в сарацинский доспех, так что и смотреть страшно», – рассказывает один из этих наивных паломников. Колоссальная конная статуя Феодосия Великого была вылита из чистого серебра и была потом переплавлена при постройке Юстинианом Софийского храма на тот серебряный шатер, или «кувуклий», которым была осенена святая трапеза… Колонна Константина Великого из красного мрамора стоит не на Ат-Мейдане, а несколько дальше, среди Базара. Землетрясение разбило ее, и с тех пор она связана медными кольцами, верх ее надделан простым камнем. В древности на ней стояла статуя Аполлона Фидиевой работы, и лучи этого лучезарного бога язычества были сделаны, как уверяет предание, из гвоздей, которыми был пригвожден ко кресту Спаситель мира.

«Змеиная колонна»

До какой степени основатель Царьграда дорожил этим заброшенным теперь славным памятником, видно из простодушного рассказа нашей Воскресенской летописи: «Постави же пречудный он столп багряный, его же из Рима принесе морем треми леты до Царьграда, зане велик зело и тяжек; от море же до торгу летом единым принесен бысть; и царю часто приходящу и злата много дающу людем бережения ради и положи основание дванадесять кош, ихже благослови Христос, и от древа честнаго и святых мощей на утверждения и сохранение предивного и единокаменного столпа. И постави на нем кумир, его же принесе от Солнечного града Фригийского, имущаго на главе семь лучь».

Вообще по теперешним засоренным площадям и драничным домишкам Константинополя нельзя себе и вообразить ту роскошь и те художественные сокровища, которые наполняли когда-то столицу византийских императоров, делая ее чудом света своего времени.

Недаром греческие летописцы так восторженно славословили ее, величая «царицею городов, обширнейшим городом мира, городом великого царя, скиниею Всевышнего, гордостью и хвалою служителей Его, утехою чужеземцев, повелительницею повелительниц городов, песнью песней, почестью почестей и редким зрелищем редкостей».

Какое обилие древних статуй было раскинуто по площадям и улицам этого «Нового Рима» и какими вообще богатствами кишел он еще в Средние века, лучше всего видно из бесхитростного плача Никиты Хониата, современника бессовестного ограбления венецианцами в 4-й Крестовый поход.

Эти западные варвары, превосходившие алчностью турок, вскрыли даже гробницы императоров в храме Святых Апостолов, содрали царские одежды с трупа Юстиниана «и набили себе пазуху с неслыханною дерзостью золотыми украшениями, алмазами и чистейшими драгоценными камнями». Добыча, которую они нашли во дворцах императоров и в палатах вельмож, «была так велика, что никто не в состоянии был бы определить количества найденного золота, серебра, сосудов, драгоценных камней, бархату, шелковых материй, меховых одежд и прочих предметов»; «в течение многих веков никогда не находили столько добычи в одном городе».

Нечестивые латины не пощадили и храмов старой Византии.

«О ужас! – вопиет летописец. – Святые образа бесстыдно потоптаны! О, горе! Мощи святых мучеников заброшены в места всякой мерзости!

О разграблении главного храма Святой Софии летописец прибавляет: «Когда им нужно было вывезти из храма священные сосуды, предметы необыкновенного искусства и чрезвычайной редкости, серебро и золото, которым были обложены кафедры, амвоны и врата, они ввели в притворы храма мулов и лошадей с седлами; животные, пугаясь блестящего пола, не хотели войти, но они били их и, таким образом, оскверняли их калом и кровью священный пол храма».

Площадь Чемберлиташ, колонна императора Константина

Понятно, что христиане, не остановившиеся даже перед святынями христианства, не остановились и перед святынями древнего языческого искусства. Никита Хониат подробно исчисляет все знаменитости античного мира, украшавшие в его время столицу Константина и уничтоженные латинами. Они разбивали в куски статуи великих мастеров древности и переливали их для продажи на вес меди и бронзы. Так погибла громадная статуя Юноны, одну голову которой едва могли перевезти четыре быка, погибла статуя Париса-Александра, Всадника, Геркулеса, которого один палец был толщиною в стан взрослого человека, а берцовая кость в человеческий рост, бронзовые группы осла, свиньи и волчицы, человека со львом, гиппопотама, слона, сфинксов, коня, орла, на крыльях которого были устроены солнечные часы, Василиска и Аспида, статуя Елены, четырехгранная пирамида и много других знаменитых памятников ипподрома и иных площадей Византии.

Еще живее переносит нас в роскошную цивилизацию средневековой Византии, в торжественный быт ее владык подробное описание пребывания в Царьграде нашей княгини Ольги, оставленное Константином Багрянородным.

Дворец императоров, занимавший теперешний мыс Сераля и почти весь первый холм Царьграда, был устроен как святой храм, с таким же расположением приделов и притворов, с такою же круглою формою его Святая Святых, где помещались тронные залы; стены его были изукрашены такою же сплошною мозаикою и золотом, как и стены знаменитых храмов вроде Софийского, Св. Апостолов и т. п., и мозаика эта изображала, как и в храмах, громадные лики Христа, Богоматери и сцены из Священной истории. Сам Софийский храм был своего рода домовою церковью императорского дворца и помещался в одном из углов его громадного двора, ныне обращенного в площадь, соединяясь с покоями императоров целым лабиринтом мраморных галерей, сеней и притворов. Дворец носил имя «священного, богохранимого», а парадные одежды и церемонии официальной жизни императоров были те же священные ризы из парчи, те же митры, с крестами, усеянные драгоценными камнями, те же величественные религиозные процессии с преднесениями посохов, рипид и хоругвей, с предшествием поющих клиров и всяких придворных чинов, какие впоследствии стали достоянием высших сановников церкви – патриархов и архиереев.

Самое знаменитое отделение дворца, где император торжественно принимал послов и чиновников своих, всегда на золотом троне, называлось «Золотая палата».

Палата была круглая, с восемью выступами, вроде раковины или звезды; в нее вели двери из чистого серебра. Своды и стены были покрыты золотой мозаикой, пол – тоже драгоценной мраморной мозаики. В золотых нишах выступов развешивались золотые царские венцы, богатейшие одежды и порфиры… На хорах и на окнах расставлялось бесчисленное множество больших серебряных сосудов художественного чекана, блюда и чаши… С потолков висели серебряные паникадила, на полу стояли 62 больших серебряных подсвечников, совершенно как в любом соборе…

И таких золотых палат была не одна.

Престолы в них стояли как бы в особых алтарях, осененные иконами, колоннами и занавесами, отодвигавшимися только в необходимую минуту. Цари садились на свои престолы, повергаясь с молитвою ниц перед образом Спасителя.

Так называемый Соломонов престол Константина, устроенный по образцу библейского и стоявший в палате «Магнавра», был чудом богатства и искусства. Он был из золота и усыпан драгоценными камнями. На ступенях, по обе стороны, лежали золотые львы. Сверху у трона сидели большие золотые птицы. Ниже престола стояли золотые же седалища царского семейства, возле престола – золотой, сиявший алмазами, победный крест Константина, а невдалеке – золотое дерево, усаженное множеством золотых птиц, разукрашенных цветною эмалью. Огромный золотой орган, также усыпанный драгоценными камнями, и два серебряных возвышались в разных местах палаты. В известные минуты торжественных приемов органы начинали сами играть, золотые львы грозно поднимались со ступеней трона и рыкали, птицы на троне и на золотом дереве начинали вдруг петь всевозможными голосами, как живые…

Обедали в этих золотых палатах тоже за золотыми столами, на золотых тарелках и блюдах, осыпанных дорогими камнями. На таких же золотых, украшенных камнями, блюдах подносили почетным гостям в подарок груды золотых монет. Наша княгиня Ольга имела с собою больше 100 человек свиты, и каждый раз, обедая то у царя, то у царицы, получала в дар на каждого из своих придворных золотые блюда с золотыми деньгами, смотря по назначению каждого…

Смешно вспомнить про все это щедро лившееся и сыпавшееся золото старой Византии, когда скитаешься теперь по мусору и пыли дрянных стамбульских улиц, среди жалких домов на куриных ножках, разыскивая убогие обломки и чуть видные следы былой роскоши, былого искусства…

Грандиозные двухъярусные арки Валентова водопровода еще со смелой грацией высятся кое-где над грубыми постройками азиатских варваров в своей тысячелетней древности прочнее и красивее, чем эти утлые создания вчерашнего дня.

Остатки акведука императора Валента, 378 г. н.э.

Цистерна 1001 колонны (Филоксена, Бинбирдирек).

С рис. У.Г. Бартлетта, 1836 г.

В залах и садике Константинопольского музея собрана некоторая часть мраморных статуй и бюстов, когда-то украшавших портики и галереи византийских дворцов, а теперь откопанных в мусоре, но почти все они уже обезображены. Властительные лики императоров, увенчанных лаврами, стоят надтреснутые и безносые, и могучие торсы древних героев расколоты, как куски сахара. Цельнее других византийских древностей сохранились колоссальные подземельные залы, прозываемые теперь Подземельями 1001 колонны[5]. В них спускаешься по грязной и темной, почти отвесной лестнице. Размеры подземелья циклопические. Кажется, вся Византия в случае нужды могла бы спрятаться в эти безопасные тайники. Колонн теперь видно далеко не 1000, а менее 400; остальные засыпаны землею. Но и та часть, которая еще доступна, производит поражающее впечатление, когда бродишь в таинственной полутьме у подножия целого леса гигантских каменных столбов. Каждый столб составлен из трех больших мраморных колонн, искусно утвержденных одна на другой. Наполовину, впрочем,

V. Улицы Стамбула

Стамбул вблизи. – Турецкий прекрасный пол. – Ослики и носильщики Стамбула в народной харчевне. – Крытые ряды на турецкой каланче. – Собачье население базаров. – Патриархия. – Казнь патриарха Григория.

Путешественники имеют обычай уже слишком застращивать грязью и вонью Царьграда, оттого, должно быть, черт показался нам не таким страшным, как его малюют. А, кроме того, надо признаться, иное дело заглянуть в Константинополь после Вены, иное – после Москвы или Тифлиса. Родимая наша первопрестольная матушка, нечего греха таить, изрядно попахивает Стамбулом кое в каких не особенно парадных местечках своих… Ну, а, впрочем, до турецкого свинства все ж таки далеко не доходит…

Если хотите узнать Турцию и турок, ступайте бродить или поезжайте себе потихоньку по невыразимо убийственной мостовой в густонаселенные торговые кварталы Стамбула, в его крытые базары, в те узенькие вьющиеся улички, что ведут через всю грязную и шумную суету города в греческую патриархию Фанара.

Дома Стамбула – это вовсе не то, что дома европейских столиц или даже наших больших городов. Нет, это мириады насыпанных друг на друга крошечных домиков в 2–3 окошечка, много в 5–6, и непременно в 2–3 этажа, часто каменных, но большей частью деревянных, слепленных наскоро из кое-каких драночек, узеньких и высоких, вроде башенок… Архитектура их, однако, красива и характерна: на всяком шагу висят над улицей оригинальные фонарики, в виде резных шкафов, с точеными решеточками, с задвижными и подъемными окошечками всякого калибра, так что ими любуешься гораздо более, чем самыми прекрасными европейскими зданиями обычного типа.

Домишки эти воткнуты друг в друга, прилеплены друг к другу, стоят на голове друг у друга и так тесно сходятся рядом, что из фонариков двух противоположных домов нередко можно протянуть руку в окно соседа.

На улице Стамбула

Оттого в Стамбуле пожар не бывает шуточным, и каждый раз погорелые дома считаются тысячами, по меньшей мере – крупными сотнями. Еще хроникер Средних веков остроумно выражался про Константинополь, что в нем в один пожар истребляется «столько домов, сколько нет в трех самых больших городах Франции». О садах, о цветниках, о скверах помину нет! Если протиснется где-нибудь во дворике мечети или «тюрбэ» группа черных кипарисов или цветущее миндальное дерево, то это уж большая редкость. Зато лавчонкам, кофейням, цирюльням, уличным кухням – несть числа и предела!.. Константинополь – это один сплошной базар, с вечною базарною сутолокой, гамом и грязью базара. Ничего подобного этой толпе, этому безостановочному торговому движению нет даже на бульварах Парижа. Кажется, все тут на улице, все 800-тысячное население, от дряхлой старухи до голого мальчишки; и все зачем-то куда-то спешат, ничего не делая, на все глазея, везде толкаясь. Точно и дела за ними никакого нет, в этой счастливой столице правоверного мусульманства, словно без работы их все здесь сработается само собою, милостью Аллаха. Мне в голову не приходило, чтобы апатичные восточные человеки, которые должны бы, собственно говоря, сидеть неподвижно, поджав ноги, на своих ковриках и молча сосать свои длинные трубки, чтобы они столько бегали, кричали и волновались… И куда ни заглянете, везде одно и то же, в самом, по-видимому, глухом и дальнем закоулке громадного города. Везде кухни и кофейни сплошь набиты праздным народом. По узким уличкам везде расставлены кучки дешевеньких плетеных стульев и скамеечек, а на них важно восседает, куря свои стеклянные наргиле, пестро одетая многочисленная публика. Все потребляют, все зевают, только не работает никто.

* * *

Женщины Константинополя живут в очень оригинальном заперти: у них заперт только рот да нос каким-нибудь черным или белым платком, подвязанным до глаз, а то они снуют по улицам нисколько не меньше мужчин. Нигде я не видал таких противных баб, как среди женщин сладострастного Стамбула, этого города одалиск и гаремов. Куда ни взглянешь – все одни и те же коротконогие, широкие и низенькие, как комоды, фигуры, с трудом поворачивающие свои жирные окорока, не идущие, а плывущие в своих безобразных черных капотах по пятки, укутанные с головою в такие же безобразные и широкие плащи с грубыми голубыми или малиновыми полосками, а всего чаще черные. Иная не довольствуется перевязкой одного носа, а завесит сплошь все лицо каким-нибудь ярким фуляром[6] и двигается среди толпы, ни дать ни взять скрученное из тряпок огородное чучело. А каких и разглядишь, лучше бы не глядел! Желтые, восковые, словно опухлые, с птичьими клювами. Порядочный процент бабья попадается и совсем вороной масти, с такими губами, что хоть студень из них вари, как из любых коровьих. К чему уж прикрывают свою красу от дерзких взоров мужчины эти, самим Творцом от рождения прикрытые черным флёром, целомудренные матроны – осталось для меня загадкой. Только женщины более богатого круга, очевидно, покупаемые на стороне, большею частью очень красивы. На улице их можно видеть только в каретах, так как коляски воспрещаются кодексом приличия мусульманских барынь, и в Стамбуле не найдешь ничего, кроме закрытых карет да верховых лошадей. Только в Пере можно добыть коляску. Но стамбульские красавицы умеют показать и в окна карет свои прекрасные черные глаза и весь строгий облик своих восточных лиц, просвечивающий так кстати сквозь воздушные покрывала.

* * *

Но еще несноснее стамбульских женщин стамбульские носильщики и стамбульские ослы! Господи, куда деться от них, где только разминуться с ними!.. Кто больше поднимет на свою терпкую спину – турецкий маленький ослик или турецкий

Беда встретиться и с тем, и с другим, двигаясь в коляске по бесконечным проулочкам Стамбула, в сажень ширины…

Стамбульские женщины, вышедшие за покупками. С рис. XIX в.

Согнувшись совсем надвое, мускулистый турок, с покрасневшим от натуги лицом, взвалил на плоскую кожаную подушку, подвешенную к плечам, громадное бревно или пару длинных досок и двигается себе мерным шагом с горки на горку, никому, разумеется, не сторонясь, прямо как паровоз по рельсам. А вот целых четверо полуголых атлетов с бронзовыми икрами, перед которыми окаменел бы от изумления скульптор, несут на дрожинах тяжелейшую сороковую бочку, полную товара, ступая по команде в такт, все зараз, и чуть не раздавливаемые своей ношей.

Иногда их идет, один за другим, целая процессия, и вот изволь тогда увертываться, куда знаешь, от этих, в разные стороны торчащих, двигающихся таранов.

Того еще хуже, когда тесная улица, полная толкотни снующей взад и вперед толпы, вдруг запрудится обозом осликов или верблюдов, навьюченных привязанными крест-накрест досками и бревнами… Только подгоните их дружнее вперед, и они в пять минут выметут вам начисто всю эту толпящуюся улицу. Чего-чего не возят на этих бедных маленьких осликах! И горы кирпичей, и корзины угля, и бочки воды. Без осла пропал бы ленивый обитатель Стамбула. Но как ни неприятно и ни трудно двигаться по улицам султанской столицы, глаз не отрывается от оригинального зрелища характерной турецкой толпы, которая охватывает вас кругом, сквозь которую вы проплываете в своей европейской коляске, как сквозь живое море в утлой ладье. Чалмы, чалмы кругом белеют и зеленеют; красные фески так и мелькают в глазах, обгоняя нас, пробегая волнами навстречу…

Типические старцы-патриархи, со строгим взглядом из-под седых бровей, с величественными седыми бородами, крупные, широкие, высокие, словно не из нашего дряблого века, важно сидят у дверей лавочки, на диванах открытых кофеен, в своих живописных азиатских костюмах… Эти степенные мужи не спешат одеваться в легкомысленные одежды лета и еще одеты по-зимнему, несмотря на апрельский жар, в меховые короткие безрукавки и длинные, мехом опушенные халаты…

Красавцы анатолийцы, в своих воинственно-театральных нарядах, в грациозных шалевых тюрбанах с длинными концами, спущенными на одно плечо шелковистою бахромой, в расшитых золотом курточках и широчайших пестрых поясах, сидят отдельными группами перед кофейнями, яркие и пестрые, с удальским видом посасывая свои наргиле и посматривая на незнакомую суету столицы…

Нам хотелось испробовать тех же уличных впечатлений, какими жила эта толпа, и мы зашли в одну из открытых кухонь-харчевен, немножко почище других.

Вид на район Пера и Константинополь.

С картины Э. Хильдебрандта, 1852 г.

Драгоман с мальтийцем тоже поместились на особом столике, по-видимому, проголодавшись еще более нас, и заказали себе кушанье по своему вкусу. А мы с женою из благоразумной осторожности ограничились безопасным шашлыком да чашкою кофе, не рискуя знакомиться с другими соблазнами турецкой гастрономии. Нечего говорить, что такого ароматного и сочного мяса, как горячий бараний шашлык прямо с железной спицы, не съешь ни в каком модном ресторане Парижа или Петербурга, а стамбульские рестораны мы уж настолько попробовали, что потеряли охоту возвращаться в них, несмотря на их «cuisine française»[7]. Подкрепиться было необходимо перед прогулкой по базарам, которая хоть у кого растрясет жир!

На целые версты тянутся эти базарные улицы и переулочки, толпа там почти запирает саму себя; кажется, что она стоит там, не расходясь и не редея, с утра до вечера, хотя на деле она безостановочно течет неубывающею двойною волною сверху и снизу, навстречу самой себе… Досыта насмотришься тут неподдельного Востока, ощупаешь руками и ребрами самую подлинную Турцию. Глазеешь направо и налево, торопливо любуясь этими мало еще знакомыми характерными типами, этою живописною одеждою и своеобразными житейскими обычаями базарной толпы, а тебя справа и слева толкают и люди, и скоты всякого цвета и вида. Не глазеть нельзя и глазеть невозможно, хотя апрель только в начале, а уже всевозможные плоды и овощи кишат в этой счастливой столице юга. И красиво убранные зеленью лавочки, полные ярких фруктов, на каждом шагу разливают свой аппетитный запах среди вони базара. Сотнями тянутся одна за одной крошечные лавочки, обвешанные одними глиняными трубками, одними сафьянными туфлями или одними кофейными чашечками, заваленные до потолка то тюфяками, то стегаными разноцветными одеялами…

* * *

Но самое пекло базаров – это крытые «ряды», неизбежные во всяком восточном городе, от Тифлиса до Каира. Целые обширные кварталы прикрыты сотнями круглых купольчиков самого старинного восточного стиля и составляют любимейшее место толкотни и болтовни в душные часы дневного жара для всех зевак и кумушек Константинополя. В общих чертах это наш московский Гостиный Двор, с его «сундучными» и «суровскими» линиями. Только здесь в десять раз больше сутолоки и шуму и в десять раз больше всякого товару. Таких громадных складов всевозможных предметов продажи и такой поразительной дешевизны вряд ли встретишь где-нибудь в другом месте, но, конечно, найти тут что-нибудь и выгодно купить тут что-нибудь может только опытный туземец, а уж никак не проезжий турист.

Выбраться из лабиринта этого гостиного ряда не последняя задача; когда мы очутились наконец около громадной мечети Сулеймание на вольном воздухе площади, то вздохнули от всей души. Против обширного замка Серескириата, или «Эски-сарая», когда-то бывшего дворцом первых султанов-завоевателей, стоит среди широкой площади, на которой обыкновенно производятся маневры войск, высочайшая сторожевая башня Серескириата, зорко блюдущая за всеми опасностями, грозящими турецкой столице от огня, труса, потопа, нашествия иноплеменных и междоусобной брани.

На стамбульской улице

Мы сочли долгом добросовестных туристов взобраться на высоту этой центральной каланчи, с которой открывается единственный вид на Константинополь и окрестности… Полицейский, стоявший у дверей, содрал с нас почему-то двойной бакшиш, против установленного обычая, и без того совсем не хотел пускать, сердито перебраниваясь с нашим драгоманом. Подниматься по этим сотням высоких и крутых ступенек, кружащихся вокруг самих себя, не особенно весело и порядком утомительно. Но зато вас вполне вознаграждает за труд необъятная панорама этого живописнейшего в мире города, который отсюда сверху вы можете изучать во всех мельчайших частностях его лучше, чем на самой подробной карте.

Наверху башни – жилые комнатки для караула и светлая круглая галерея. Домовитый турецкий капрал, заведующий вышкою, сейчас же похлопотал, без нашего просу, сварить нам в одну минуточку горячего кофе, справедливо рассчитывая на великодушный бакшиш иностранцев. Он тут же жарил

Стамбул. Галатская башня. Фото 1895 г.

Даже в неряшливом и неудобном Стамбуле нет ничего ужаснее по неряшеству и неудобствам всякого рода, как улицы, ведущие в Фанар. Недаром так чувствительно отмаливался от этой поездки наш бедный мальтиец, уверяя, что мы проклянем свою жизнь от толчков и тряски, и убеждая нас ехать в Фанар на пароходе по Золотому Рогу. Нам не хотелось возвращаться опять к мосту и хлопотать о пароходе и потом брести пешком по жаре через пыльные кварталы…

«Нанялся, мол, продался»; а потому вези – не умничай; малодушный мальтиец, все равно 30 франков за день сдерешь. И мальтиец повез! И мы бы готовы были дать уже не 30, а 40 франков, чтобы только он избавил нас от этой чертовой толчеи, которая называется здесь константинопольской мостовой!.. Хорош султанский Стамбул и в центре своем, около Софий и Сулейманий, но уж каков он в глухих окраинах своих – это знают только всевидящий Господь да наши грешные бока… Зато ведь Константинополь может справедливо гордиться, что в нем нет ни одного самого пустынного переулочка, узенького, как тесемка, который бы не был вымощен камнем. С холма на холм, мимо всяких развалин и исторического мусора, мимо и посреди всякой нечистоты и всякого неприбора, под нависшими над головой утлыми выступами верхних этажей и чуть прилепленных решетчатых фонариков, тащили с неимоверным усилием, тяжко дыша и водя боками, бедные, потом облитые лошади нашу стонущую, ноющую и вопиющую коляску, пересчитывавшую резкими, душу обрывающими толчками, каждый камень беспорядочно навороченной и сто лет не поправлявшейся мостовой… Целые часы мучительно двигались мы, подпрыгивая на своих «мягких» подушках, как преступники, везомые на позорную казнь на своей деревянной колеснице-эшафоте, и все никак выбраться не могли из этих без числа и меры тянувшихся, друг к другу прилепленных избушек на курьих ножках, из этого непрерывного ряда бедных лавчонок и грязных мастерских, продвигавших до самых пределов огромного города, как артерии кровь сердца, всю характерную сутолоку стамбульских базаров…

Собаки на улицах старого Стамбула

Хорош, однако, я, если, говоря о базарах Стамбула, позабыл рассказать о самом главном и характерном украшении их! Я говорил о людях, об ослах, о верблюдах и не помянул ни словом о настоящих хозяевах базара, об истинных туземцах, обитателях его – константинопольских собаках. Кто не видал их на улицах Стамбула, тот не знает Востока, не знает нравов и образа жизни песьей породы. В Константинополе шагу ступить нельзя, чтобы не наткнуться на собаку. И это не какие-нибудь разнообразные, неопределенные расы, а все одна строго характерная раса бродячей собаки стамбульского базара – неизменно желтая, короткохвостая, с гладкою чуть приметною шерстью, столько же похожая на шакала, сколько на собаку. Этих собак в Константинополе миллионы. Они плодятся, растут, живут и умирают на улицах, прямо под колесами экипажей, под копытами лошадей и ослов, среди давки толпы. Каждый квартал, каждая улочка имеет свои стаи, которые день и ночь валяются и бродят под ногами прохожих, не допуская в свои пределы собак чужого квартала ревнивее, чем их патроны-турки к своим мусульманским святыням. Стоит только появиться на улице неосторожному псу соседнего прихода, как поднимается неразволочная свалка! Псы-соседи являются на помощь, и грызня, визг, лай на целые часы наполняют собой переулок. Оттого, на какую из них ни посмотришь, всякая носит на себе следы кровавых подвигов: у одной выкушен слезящийся глаз, у другой ухо словно ножом отхвачено, у третьей вместо хвоста торчит жалкий огарочек; какая волочет опухшую ногу, какая не поднимет своего искусанного брюха… На иных глянуть скверно: один сплошной смрадный струп… Издыхают тут же, на глазах всех, загрызенные, истощавшие от голода, раздавленные колесом… Поразительно спокойствие нервов у этих собак-горожан и их дружелюбное доверие к человеку. Они лежат себе, свернувшись калачиком, иногда трогательно обложившись своими сосущими желтыми щенками, прямо среди улицы, никому ни сторонясь, ни о чем не заботясь, спокойные, словно под безопасным кровом своих конур, и ноготком не шевельнут, когда над ними с грохотом проезжает карета или нагруженная мажара, шагают верблюды и лошади. И все проходящие и проезжающие, скоты и люди, словно действительно считают своею священною обязанностью щадить покой и безопасность этих бесцеремонно распластанных по мостовой дремлющих собачьих стай, и всякий тщательно старается обойти и объехать их. А уж уличные харчевники, мясники и кофеджи считают долгом благочестивого мусульманина наперерыв друг перед другом бросать этим стражам улицы остатки всяких яств. Оттого-то и толпятся собачьи стаи преимущественно около мясных и съестных лавок, которые они держат в настоящей осаде, так что непривычному человеку жутко бывает проходить мимо.

Оттого же, конечно, это звериное население Царьграда, столь кровожадное к своему брату-псу, относится к человеку, как стадо кротких агнцев, и никогда ни одна собака Константинополя не позволит себе не только укусить, но даже залаять на прохожего, хотя бы он наступил ей прямо на голову.

Впрочем, с таким же доверчивым и самонадеянным спокойствием, как их уличные собаки, смотрят на кипучую толкотню базарных улиц и сами правоверные, что рассиживают у входов бесчисленных кофеен, загородив до самой середины своими скамеечками и затейливыми стеклянными флаконами своих «наргиле» без того узкую уличку, сквозь которую протискиваются

А вон худая смуглая женщина, с распущенными черными косами, с горячими цыганскими глазами и в цыганской откровенной наготе, разлеглась на своем коврике, тоже прямо под копытами и колесами, прикрывая исхудалою рукою спящую у ней на коленях девушку, окутанную чадрой. Это уличная гадальщица, к которой то и дело подсаживаются на корточки, не обращая никакого внимания на наезжающих и проезжающих, любознательные охотники до тайн будущего.

В самом Фанаре, ближе к патриархии, постройки уже начинают изменяться и попадаются все чаще и чаще красивые каменные дома богатых греков и армян. Из окон начинают глядеть, вместе с зеленью цветов, хорошенькие румяные гречаночки и большие черные глаза их матрон.

Фанар на открытке 1900 г.

Сама патриархия окружена, как крепость, высокою стеною. Окон мало, окна маленькие, и везде железные решетки. Вся суровая воинствующая греческая церковь рисуется вам сразу. Это – ковчег, окруженный волнами ислама. Церковь патриархии внутри двора. Она отделана заново без исторического чутья и без исторического приличия. Все в ней ново, сверкает лаком, аляповато и безвкусно. Но в ней есть отдельные драгоценные реликвии истории, сохранившие на себе характерную печать древности. Иконостас церкви – весь из черного масличного дерева, тонкой художественной работы. Один из карнизов его – остаток от Софийского собора. Царские двери, очень низенькие по греческому обычаю, увенчаны, как и весь иконостас, двуглавым императорским орлом патриархов. Вся живопись по золоту старого строгого типа. Две большие иконы Христа и Божьей Матери – бесценные мозаики глубокой древности, уже покоробленные от времени. Около иконостаса, по правую руку, уцелевшие от бесчисленных разгромов Константинополя мощи святых; тут же крест, предносимый патриарху, тончайшей кипарисовой резьбы, исписанный золотом. Одна из главных святынь этого храма – архиерейский престол Св. Иоанна Златоуста из темного кипариса, с изящною перламутровою инкрустацией; впрочем, археологи сильно сомневаются в его подлинности. Высокая кафедра для архидиакона, напоминающая кафедры турецких мечетей, с подобною же инкрустацией, тоже считается большою древностью, уцелевшей еще от храма Святой Софии, точно так же, как и деревянная мозаичная рака для плащаницы.

Вдоль обеих колоннад церкви, ярко окрашенных масляною краской под зеленый мрамор, стоят, рядом с патриаршим престолом, резные сиденья для синода греческой церкви, наподобие монашеских сидений в наших больших монастырях, а хоры наверху, по обычаю Востока, слишком зараженного влиянием господствующего мусульманства, отделены для женщин частою решеткой.

Мы посетили и палаты патриархов, в которых, впрочем, они не живут, а только проводят часы своей официальной церковно-политической деятельности. На стенах в первой зале – прекрасные портреты константинопольских патриархов последних времен, все величественные как иконы, почтенные старцы с седыми окладистыми бородами, с разумом и крепкою волею в строгих очах. Вторая зала – для заседаний синода, обвешана превосходными парижскими гравюрами Жерома, Оливье, Поля Делароша: первые крестоносцы перед Иерусалимом, Иисус на волнах Галилейского моря, Богоматерь, уснувшая на сфинксе, все сюжеты – из Священной и церковной истории.

Тут же замечательные византийские иконы из Салоник и других городов Греции, 600-летней древности. Кабинет патриарха убран с монашескою простотой. Несколько портретов собратьев-патриархов на стенах, иерусалимского, антиохийского, александрийского, богача грека Зафиропуло, несколько книг и дел на скромном письменном столе, в том числе и наш «Церковный вестник», да запертые шкафы, и больше ничего.

Зато большая зала для парадных приемов – с великолепным белым ковром, с роскошною мебелью и занавесами. Это жертвы доброхотных благотворителей, собранные в течение двух лет бывшим патриархом Иоакимом, предприимчивым и энергичным правителем греческой церкви. Но самая интересная историческая реликвия патриархии – это железные ворота ее, выходящие из второго внутреннего двора, зеленеющего деревьями и пестреющего цветами, на наружный двор. На воротах этих был повешен, по повелению Махмуда II, сурового сокрушителя янычар, злополучный патриарх Григорий, признаваемый теперь святым православною церковью…

Он пал жертвою бессильной мести турок за свободу, добытую себе греками. Хотя Григорий до последней минуты своей жизни старался оставаться в глазах турок верным подданным султана, хотя он по требованию Порты провозгласил отлучение от церкви Ипсиланти и других вождей восстания, однако Махмуд хорошо знал, что во главе греческой гетерии, руководившей восстанием, давно уже стояли все высшие архипастыри церкви, по примеру Германа, архиепископа Патрасского, и что патриарх, обуздывавший умы фанариотов в своих официальных проповедях, тайно посылал восставшим свое благословение, советы и помощь.

Грозный султан думал застращать греков жестокостью казней. Он арестовал многих епископов при первом известии о восстании и отрубил головы нескольким схваченным наудачу грекам, без суда и улик, в пример прочим. Главный греческий сановник, драгоман Порты Мурузи, был торжественно обезглавлен на площади в мундире своего звания.

Но и этого показалось мало жестокому деспоту.

22 апреля 1821 года, в субботу под Светлое Христово Воскресение, когда во всех церквах Фанара готовились к Великой заутрене, патриарх Григорий был внезапно схвачен и привезен в патриархию, где уже собрали весь синод. Драгоман прочитал фирман султана о свержении патриарха и избрании нового. Лишенный сана Григорий был повешен тут же, в патриархии, на железных воротах ее. К груди его была приколота султанская фетва, изрекавшая смертный приговор… Новый великий визирь Бендерли-паша, только что провозгласивший поголовное избиение христиан в Турции, явился вечером пышною процессией в Фанар полюбоваться на казненного главу гяуров; ему вынесли стул из патриархата, и он сидел перед роковыми воротами, наслаждаясь радостным для правоверного зрелищем. В тот же день были казнены три греческих митрополита: никомидийский, эфесский и анхиальский. Только через несколько дней сняли казненного патриарха и отдали его тело на поругание жидам. Они долго таскали его по улицам, всячески издеваясь, и, наконец, утопили в море…

Волны прибили его к Одессе, где его вынули с великими почестями и сохраняли несколько лет, пока по восстановлении мира эти мученические останки не были возвращены в древнюю столицу патриархов.

VI. Султанские мечети

Джамия Ахмета III. – Долмы и дворы мечети Баязида. – Священные птицы. – Общественный и воспитательный характер турецких мечетей. – Мечети Магомета II и Сулеймана Великолепного.

Сегодня мы в истой Турции, с головою погружены в море мусульманства… Это уже не Айя-София, вся дышащая своим христианским прошлым, вся полная священных теней Византии и окруженная ее развалинами.

Нет, теперь перед нами и вокруг нас подлинные создания ислама, рукою ислама, в честь ислама… Каждая великая мечеть Стамбула – имя великого султана, памятная страница грозной турецкой истории… Мечети Турции, по завету Корана, строились не на скудные гроши верного мослемина, а на обильные даровые сокровища, которые

Вид на мечеть Султана Ахмета III (Голубую мечеть) со стороны Ипподрома

Внутри Ахметова мечеть вся сияет весельем. Свету и блеску числа нет. Чудные бело-голубые изразцы яркой глазури одевают высокими панелями все стены, а где не хватает их, своды расписаны под тот же бело-голубой затейливый арабеск. Это, пожалуй, еще красивее, чем мрамор, и уж совсем восточно. Но и мрамора тут обилие! Идешь по сверкающим мраморам, окна из резного мрамора, султанский киоск, высокий характерный «нимбар» – одно мраморное кружево… Хороши ставни, закрывающие от солнечного зноя громадные окна: это драгоценные перламутровые инкрустации по драгоценному дереву старинного узора. Тяжелые мраморные камни на кольцах лежат на мраморных подоконниках, чтобы придерживать эти огромные ставни. Мусульманский характер мечети резко выступает во всем. Еще больше яркой восточной пестроты в стенах, еще больше простоты и скудости во внутреннем убранстве. Необъятная и неуклюжая железная рама с висячими на ней дешевенькими шкаликами, фонариками, лампадками загромождает поперек все пространство мечети, совсем не гармонируя своим грубым кузнечным видом с тонкими узорами кафеля и с изящною резьбой мраморов. Зато кусок черного камня Каабы, вставленный среди плит ляпис-лазури, яшмы и драгоценных пестрых мраморов, в священное углубление «мираба», обращенное к Мекке, делает мечеть Ахмета одною из популярнейших святынь Стамбула…

В глубине мечети, под мраморным навесом сидела, поджав ноги на молитвенных подушках, одинокая группа.

Моложавый мулла, с черною, как смоль, бородою, в зеленой чалме и богатой одежде, строгий и смуглый красавец, важно отвалившись, вопрошал по Корану двух тоже бородатых учеников своих, которые, немилосердно раскачиваясь взад и вперед и ежеминутно стукая лбами в землю, на всю мечеть распевали ему в ответ священные стихи… На нас, нечестивых гяуров, неловко шмурыгавших по полированному мрамору надетыми поверх сапог туфлями без задков, многоученые софты, погруженные в свой экзамен, не удостоили даже покоситься одним глазом, только важный учитель их слегка проводил нас своим взыскательным и недовольным взглядом.

На холме древнего Акрополиса, далеко видного с моря, не одна только Ахметова мечеть, но и на каждом из семи холмов Царьграда величественно высятся купола и минареты какой-нибудь мусульманской святыни.

Мимо изящного беломраморного Нуруосмание, украшенного колоннадой древнего пергамского дворца, проезжаете узкими старыми улицами к одной из самых старинных и громадных построек Стамбула, мечети Баязида. Она стоит почти на третьем холме Стамбула и почти примыкает с запада к тесным кварталам Чарси, большого крытого турецкого базара, точно так же, как Нуруосмание примыкает к ним с востока. Это самое людное и самое характерное ядро старого Стамбула… Любопытно и поучительно пошляться по этим притонам истого мусульманского населения и истых обычаев Востока. Но никакая мечеть не характерна так в этом отношении, как две древнейшие мечети первых султанов пятнадцатого столетия – Магомета II и Баязида.

На переднем плане мечеть Баязида

Громадный двор, вымощенный мрамором и окруженный со всех сторон крытыми мраморными колоннадами, обращен не то в базар, не то в караван-сарай для приезжих. Вокруг великолепного мраморного, золотом исписанного фонтана, широко спускающего разукрашенные полы своей мавританской крыши, спокойно совершают свое омовение толпы полуголых, запыленных, темных, как бронза, странников. Один окатывает себе из крана холодными струями воды досиня бритую голову, другой поставил в мраморный бассейн сухощавую темно-коричневую ногу и старательно оттирает руками накипь дорожной грязи. Никто не мешает никому, у всякого свой кран, свой бассейн, как в публичной бане… Галереи полны всякого народа. Тут спят, тут разбирают и укладывают свои мешки и короба. Это всем открытый даровой постоялый двор. В него смело идет последний нищий и располагается, как в собственном доме. Не только дворы мечетей, сами мечети обыкновенно наполнены по углам всякими узлами, ящиками, мешками. Приезжие из деревень не знают другого хранилища для своей клади и спокойно отправляются по своим делам на целый день в город, оставляя под священным покровом излюбленной «Джамие» все принесенное богатство.

Трогателен этот честный и наивный обычай мусульман. Не бывает случая, чтобы в мечети пропала малейшая безделица. Но двор мечети вместе с тем и базар. Тут у подножья массивных мраморных колонн располагают свои скудные коврики, лотки и ящички всякие продавцы мелочей и съестного. Тут, в уютных уголках, недоступных солнцу, пристроились с своими походными станочками и верстачками разные искусники-мастера, жестянщики, слесари, резчики печатей, башмачники и портные…

Грузные и серьезные патриархи-бородачи в опрятных и красивых нарядах Востока важно сидят, поджав ноги, на своих цареградских ковриках над горсточкою грошового товара или не спеша постукивает каким-нибудь крошечным молоточком по крошечному колечку, глубокомысленно уставив на него свои больше круглые очки… С безмолвным благоговением следит окружающая лавочку деревенская толпа за этою бесконечно медлительной работою и за величественными приемами не обращающего на них никакого внимания сановитого рукодельника. А вот у самого входа в мечеть прикорнул на корточках чернобородый и длинноносый публичный писец с проворным рысьим взглядом. Он едва слушает усевшегося около него дебелого добродушного толстяка в желтых туфлях на босу ногу и широких, как юбка, полосатых штанах, подвязанных чуть не под самые мышки его коротеньких, налитых жиром рук… Сухие длинные пальцы этого писца с необычайной быстротой выводят прямо на коленках по узкой полосе бумаги справа налево какие-то друг за друга цепляющиеся черточки и хвостики, а глаза его уже беспокойно отыскивают среди глазеющей

Но публика, по-видимому, собралась здесь вовсе не для заказов. Она с самым наивным простодушием прислушивается к громкой диктовке толстяка, по-видимому, с таким же интересом, как сам он, входя во все подробности его семейных дел… У наружных ворот двора восседает на деревянном топчане другая, не менее оригинальная фигура. Это босоногий нищий в белой рубашке, распахнутой спереди до самого клока седых волос, украшающих его медно-красную грудь, и с башлыком на бритой голове… Он тоже сидит в ожидании заказов, поджав под себя босые ноги, около огромного закрытого ларя. Драгоман наш идет к нему и шепчет что-то по-турецки. Не спеша встает босоногий привратник, снимает со стены деревянный корец и, зачерпнув в ларе овса, быстрым и широким веером плеснул его по мраморному помосту.

Внутренний двор мечети Баязида

Все ходившие и стоявшие, сидевшие и лежавшие вдруг обернулись к нему.

Шум тысячи жестких крыльев внезапно раздался в мраморных притворах мечети… Какая-то темная туча сразу застлала свет дня, и мириады сизо-лиловых голубей вдруг обрушились сверху целою сплошною массою на рассыпанное семя. Они будто падали из своих незримых убежищ под крышами галерей, в капителях колонн, из-под резных многоярусных балкончиков минаретов, из-под карнизов купола и купольчиков мечети, из-за каждого мраморного наличника окна, из-за каждого уступа и складочки всей этой осенявшей нас каменной громады… Падали тысячами, шумно и быстро, как проливной дождь в бурю, прямо друг на друга, теснясь, топча друг друга, ударяясь друг о друга своими бьющими крыльями, взлетая и опять падая, словно они с остервенением хотели заклевать друг друга, а не овсяное семя… Благочестивые мусульмане не преминули поддержать эту любопытную кормежку священных птиц, расплодившихся в таком множестве от пары голубей, которую великий султан, основатель мечети, купил 300 лет тому назад у калеки-нищенки и пожертвовал в пользу своей мечети… Корцы доброхотных даяний стали обильно сыпаться на мрамор, то в одну, то в другую сторону, и при всяком новом шуме брошенных семян все эти тысячи птиц мгновенно срывались с места одной сплошной кучей и через наши головы, едва не задевая нас своими бесчисленными крыльями, дыша нам в лицо стремительным ветром своего полета, жадно обрушивались на новую добычу, доставляя забавлявшейся публике несказанное утешение.

Всякого рода добродетельные и благотворительные учреждения находят себе приют в оградах турецкой мечети. Мечеть – это истинное средоточие всей общественной жизни и всех нравственных деяний мусульманина. Тут все посвящено Богу и делается ради Бога. Для неимущих больных тут устраиваются посильными жертвами верующих или из обильных доходов мечети бесхитростные самодельные госпитали, для бедных странников – приюты и даровые кухни, для детей – многочисленные школы, начальные и высшие, нечто вроде духовных гимназий и академий, для благочестивых любомудров – библиотеки книг и рукописей. Сотнями и тысячами ютятся в этих обширных мраморных площадях, прикрытых куполами, у этих всегда журчащих фонтанов молодые софты и ученые книжники ислама.

Всевозможными приделами, флигелями и пристройками окружены через это большие султанские мечети, обращенные в настоящие общежительные монастыри, и среди этого хаоса случайно прилепленных зданий, без плана и общей связи, трудно бывает рассмотреть первоначальный характерный облик самой знаменитой мечети.

В мечети Баязида

Но если этот турецкий обычай досаден глазу художника, зато на нем с отрадою останавливается ваше нравственное чувство. Турецкая мечеть служит до сих пор для своей религиозной общины тем, чем была в дни первого христианства, даже во дни Владимира и Ярослава, наша православная приходская церковь, чем она должна бы оставаться в наше время, как остается ею, на наших глазах, в наших же городах, какая-нибудь издалека пришедшая к нам лютеранская церковь, неизбежно окружающая себя школами и приютами всякого рода.

Одна мечеть Баязида, например, исстари кормит на свой счет по тысяче бедных в день, по два раза в неделю, а в священные дни Рамазана – каждый божий день. Сулеймание, другая великая мечеть, кормит каждый день 600 нищих. При одной только мечети Магомета II устроено на ее доходы восемь духовных гимназий, или медресе, с общежитиями для софт, библиотека, начальное училище, госпиталь, дом умалишенных, богадельня и даровая общественная баня, уцелевшая еще со времен византийских терм Константина Великого…

Так широко и практично понимает это невежественное турецкое духовенство свои религиозные обязанности к духовной пастве своей.

* * *

И мечеть Магомета, и мечеть Баязида выстроены из развалин дворцов и храмов Византийского царства, и все опять-таки по образцу Святой Софии, от которого никак не могла освободиться пораженная ее неземным величием, ее художественным совершенством мысль азиатского варвара. Его беспощадная разрушительная рука с ненавистью крушила в прах всякие символы побежденного христианства, ожесточенно силилась стереть с лица земли бесчисленные неизгладимые следы враждебного ей стройного и просвещенного византийского мира и роковым образом, будто околдованная, сама же творила из этого праха невольные подражания тому, против чего сама неистовствовала, искаженных детищ восточной страсти и греческого гения, всякою чертою своею все-таки напоминавших неумирающие предания великого прошлого… Магомет II велел срыть до основания славный византийский храм Святых Апостолов, где почивали мощи апостолов Андрея, Луки и Тимофея и таких великих святителей церкви, как Иоанн Златоуст и Григорий Богослов, где знаменитейшие императоры и императрицы Восточного Рима, от самого Константина и его матери Елены, Феодосий Великий, Феодосий-младший, Юстиниан и множество других покоились вместе с константинопольскими патриархами в 53 серебряных раках, изукрашенных драгоценными камнями, и на месте этой усыпальницы византийских царей воздвиг из праха ее свою собственную мечеть и свою собственную гробницу… В эту мечеть первого завоевателя каждый султан Турции до сих пор обязан прийти поклониться гробу его в день своего восшествия на престол, опоясавшись мечом пророка в древней мечети Эюба…

Мы посетили гробницу грозного основателя Порты Оттоманской, в суровом одиночестве стоящую среди своего мраморного молчания и окруженную благочестивым шепотом софт, вечно молящихся у ног его…

Мечеть Сулеймание

Но еще раньше Магометовой мечети, венчающей четвертый холм древней столицы Константина, высится грандиозная мраморная громада самой великолепной и самой эффектной из всех знаменитых султанских мечетей Стамбула – мечеть султана Сулеймана, недаром прозванного Великолепным.

Сулеймание стоит на высоком береговом холме Золотого Рога на площади Эски-Сарая, старого дворца первых султанов, теперь обращенного в обширный замок сераскириата (военного министерства). Ее сверкающими куполами и белыми стрелами четырех минаретов словно завершается и венчается, как венцом, весь необъятный хаос домов и мечетей, осыпавших семь холмов Царьграда. И внутри она

А передняя стена мечети, глядящая на Мекку, вся из арабских изразцов художественного рисунка, охватывающих своим сверкающим узорчатым ковром тонкую мраморную облицовку «мираба», его точения колонны и священную нишу… Суровый тон всей внутренней богатой отделки мечети выдержан в каждой подробности: даже огромные медальоны, висящие обыкновенно в каждой большой мечети на парусах четырех главных пилястр, тут не голубые и не светло-зеленые, а траурно-черные, резко отделяющие начертанные на них короткие золотые арабески священных имен…

Такою же воинственною суровостью дышат и эти простые железные люстры, приосеняющие своими концентрическими кругами всю обширную площадь мечети.

VII. Гробы старых владык

Роскошь султанских тюрбе. – Музей янычаров. – Старая Турция. Султан-реформатор. – Своевольство «Одчака». – Истребление янычаров.

При мечети султана Сулеймана находится и его погребальный мавзолей, тюрбе, как его называют турки. Колоссальные гробницы, покрытые бесценными шалями Индии и Персии, почти не оставляют места в круглой роскошно убранной часовне. Светлый день умирает в тесных фантастических решеточках кипарисовых окон, вырезанных, как затейливое кружево, и только немногие робкие лучи его проскальзывают тайком в таинственную внутренность этой царственной усыпальницы, играя каким-то загадочным полусветом на полированных разноцветных мраморах стен и на сверкающем широком поясе голубых изразцов, который охватывает сейчас под куполом круглые стенки мавзолея и на котором начертаны неизгладимыми буквами священные строки Корана – этот самый красивый из всех арабесков мавританского стиля…

Купол над усыпальницею словно сделан из индейской парчи: по темно-вишневому фону какие-то чудные лепные букеты с сверкающими в них алмазами…

Тюрбе Махмуда II. Слева на заднем плане – колонна императора Константина

Алмазы, драгоценные камни, тут везде. Но среди этого восточного изящества, среди этой царской роскоши вам делается как-то жутко при взгляде на уродливо громадные белые шапки в виде высочайших архиерейских митр, странно украшенные коротенькими пучками красных петушьих перьев, что высоко торчат в изголовьях колоссальных гробниц Сулеймана Великого, Ахмета, Сулеймана Второго… Это те самые грозные чалмы грозных азиатских завоевателей, что крушили когда-то последние остатки Багдадского халифата, что стирали на острове Родос последние воспоминания о христианском владычестве…

Но тут же рядом и христианка Роксолана, любимая жена Сулеймана, и ее маленький сын… У решетки, ее окружающей, богато инкрустированные перламутром изящные старинные шкафчики – налоги[8] для чтения Корана.

Вообще Стамбул полон этих султанских тюрбе неописанного богатства и неописанного вкуса. Мы посетили их множество, и глаза наши до того присмотрелись, до того стали равнодушны к их роскоши, словно мы всю свою жизнь не выходили из золота и мраморов…

Но все-таки нельзя не помянуть тюрбе Махмуда II и Абдул-Азиза. Они и жены их покоятся в светлом круглом павильоне, выложенном словно несокрушимыми обоями дивного вкуса изразцом и дорогими мраморами.

Купол весь обращен в мраморный цветник. Из беломраморных букетов роз, грациозно висящих сверху, спускается громадная драгоценная хрустальная люстра, прозрачная как слеза, отражающая в себе тысячью огней весь блеск и все богатство этого волшебного мавзолея… Огромные гробницы покрыты до полу великолепными пеленами черного бархата, по которым серебром и жемчугом вышиты длинные строфы Корана. Через гробницы перекинуты тончайшие шали несметной цены, дары царственных родных, а высоко над изголовьями вздеты красные фески султанов, украшенные белыми перьями и бриллиантовыми звездами…

Множество богатейших подставок для чтения Корана и множество еще более богатых сундучков для хранения Корана, серебряного чекана и перламутровой инкрустации – тоже дары царей – расставлены вокруг стен, и благочестивые муллы, не переставая, шепчут над ними свои молитвы, раскачиваясь с полузакрытыми глазами на своих ковриках у подножия этих великолепных гробниц… От гробниц вообще деться некуда в Стамбуле. Гробницы не только на дворе каждой мечети, на двориках каждого султанского тюрбе, но и по улицам то и дело едешь среди двух рядов тесно нагроможденных друг на друга мраморных гробниц и памятников, украшенных наверху фесками, чалмами, тюрбанами, золотыми солнцами и проч., и проч. Эти могильные памятники выглядывают на вас из-за уличных решеток гораздо чаще, чем цветники и садики, которыми так беден этот южный город роскошного солнца, роскошной растительности.

Но самая характерная гробница отжившей Турции – это музей янычаров.

Он завершил для нас с художественною полнотой картину настоящей старинной Турции и окончательно погрузил нас в ту грозную атмосферу славных протекших веков ислама, которую всесильно навевала на нас каждая из посещенных нами великих мечетей Стамбула… Музей янычаров устроен грязно, грубо, неуклюже, совсем по-турецки, но, тем не менее, он производит потрясающее впечатление…

Тут нет ничего, кроме скверных голых комнат, выбеленных известью, напоминающих коридоры солдатской казармы, да расставленных вдоль стен аляповатых чучел, наряженных в старинные одежды турок… Этих чучел – целое население. Тут весь двор султанов, вся внутренняя жизнь их сераля, все сановники блистательной Порты Оттоманской, вся челядь султанских садов и кухонь…

Великий визирь, капудан-паша, рейс-эфенди[9], в парчовых ферязях по пяты, опушенных бобром и соболем, совсем как у бояр Московской Руси, грузные, грозные, важные, а на головах чудовищные пудовые шапки с перевязями и перьями разного рода, у каждого чина на свой образец, и высочайшие митры, скрученные из белой материи и вздутые, как гигантские тыквы с выпуклыми лопастями, и цилиндрические аршинные колпаки, охваченные внизу чалмою, и длинные сахарные головы, похожие на войлочные конусы нынешних дервишей, и рубчатые тюрбаны вроде средневековых корон, и меховые исполинские грибы из шкуры выдры, и двурогие парчовые кокошники, и уж не знаю еще какие нелепые неудобные, невозможные головные уборы, какие могли придумать только грубо напыщенная фантазия азиатского варвара и его ребяческое представление о сановитости. Начальник султанской охоты, с какими-то своеобразными кожаными крыльями за плечами, гораздо более похож на птицу, чем на человека, хотя и обвешан всяким оружием и всякими охотничьими принадлежностями. Кругом его сокольники, кречетники, доезжачие, всякий со своею особою снастью невообразимой оригинальности… Тут и шейх-уль-ислам[10] с своими главными улемами и муфтиями, и садовник и водовоз, и повар с поваренками; а вот и великий евнух с своими помощниками, целая

Тут и палачи, и судьи, профессора и скороходы, кто – с плетью и секирой, кто – с книгой или чернильницей…

Полуголые бегуны, разносившие почту по городам и селам Оттоманской империи, – это целая выставка атлетов поразительной мускулатуры… Но всего больше здесь свирепых, усатых и красномордых янычар, разодетых в яркие шелка и шали, сверкающих ятаганами, кинжалами, пистолетами… Они тут во всех оригинальных подробностях своего быта, со всех ступеней своей многочисленной военной иерархии, от главного аги, некогда вершителя оттоманских судеб, до последнего кашевара и судомойки…

Делается просто жутко, когда остаешься один в длинных залах, где стоят тесными рядами и с безмолвной враждебностью смотрят на вас все эти неподвижно горящие кровожадные глаза, все эти красные и желтые варвары Азии, в своих уродливо-громадных шапках, вооруженные до самых зубов, словно сейчас готовые схватиться за свои ятаганы.

* * *

Целый отживший грозный мир развивается мрачным свитком перед воображением мыслящего туриста, когда он проходит этот молчаливый и долгий «сквозь строй» по галереям музея.

Словно живые, стоят перед ним все эти странные имена старой истории, вносившие когда-то ужас и разрушение в сопредельные с ними несчастные христианские страны; эти неистовые азиатские наездники, рассекавшие пополам своими кривыми саблями немецких и греческих латников, эти беспощадные и непобедимые визири, сокрушавшие европейские армии; эти грозные султаны, которых не останавливало ничто, ни моря, ни горы, ни реки крови, ни пожары целых стран, которые двигались на цивилизацию Европы из своих азиатских пустынь с фатализмом фанатика, с роковою настойчивостью стихий, как тучи всеистребляющей, ничем не оборимой саранчи, земляка-соседа их по родной пустыне…

Да, янычары – это вся старая Турция, вся ее старая доблесть и вся ее старая сила. Когда Махмуд II пронзил своей смелой рукой это полное горячей азиатской крови старое сердце Турции, Турция закончила свою характерную многовековую историю.

Истребление янычар не обновило разложившегося организма, не стало началом новой блестящей будущности Турции, как обольщал себя слишком решительный султан-реформатор, как обольщали его слишком близорукие или, быть может, слишком лукавые дипломаты Европы. Азия не стала Европой, турок не стал ни англичанином, ни немцем. Убив в себе природную азиатскую душу, дававшую ей ее своеобразный смысл и ее характерную силу, Турция еще скорее обратилась в труп больного, которого дряблая жизнь может быть поддерживаема только разными искусственными электрическими возбуждениями, разными политическими микстурами и дипломатическими пластырями…

Янычар с мушкетом. С австрийской гравюры

Кровавое истребление янычар по роковому стечению обстоятельств открыло собою печальную для Турции эпоху безостановочного разрушения. Сначала Греция, потом Сербия, Валахия, Молдавия, потом Болгария, Румелия, Герцеговина и Босния мало-помалу были оторваны от ее тела, и теперь только одно взаимное недоразумение еще удерживает на несколько ближайших исторических часов под властью обобранных султанов последние береговые страны Европейской Турции. Последний роковой толчок, который перебросит потомков Османа назад в их азиатскую родину, можно сказать, уже висит в воздухе, и меньше всего сомневаются в его неизбежности султаны Турции.

Жестоко было лекарство Махмуда II, которым он так неудачно попробовал оживить расслабевшие силы своего народа, но нужно полюбоваться и на тот славный «одчак», то всесильное янычарское «стадо», распоряжавшееся судьбами Турции, к которому этот варварский врач применил свою варварскую систему кровопускания. «Одчак» был выше султанов, могучее султанов. Султан Селим III, подготовивший Махмуда, попробовал помериться с ним силою и поплатился за это головою и троном. «Одчак» был для Турции всем – решателем войны и мира, законодателем, судьей, господином… Война, которой не хотели янычары, была невозможна. В греческое восстание янычары отказывались идти в поход, и султан был вынужден обратиться за помощью к египетскому паше. А когда они соглашались выступить на войну, то все области Турции делались их добычею; они жгли и грабили, резали подряд мусульман и гяуров, и ни один ага не осмеливался остановить их.

Янычары в XIX в.

Закон, по их понятию, помещался на конце янычарского ятагана; янычар выходил на любой базар, на любую дорогу, садился там, поджав ноги, со своим кальяном и брал со всех, с кого хотел, с каждого торговца и промышленника, какие хотел дани и пошлины. Заколоть, зарубить христианина или еврея для янычара было все равно что раздавить таракана. Его даже никто не осмеливался спрашивать, за что он так коротко расправился с верноподданным падишаха.

Стамбул то и дело пылал пожарами от поджога янычар. Это была самая выгодная статья их дохода. Они приходили открыто к богатым владельцам домов и торговались с ними, за какую цену они потушат его горящий дом или не допустят поджечь его… В 1823 году они сожгли государственный арсенал с громадными военными запасами; в 1825 году, скоро после истребления «одчака», уцелевшие янычары отомстили султану пожаром 25 000 домов… Злодеяниям, убийствам их, их наглому распутству не было пределов. Европейские посланники и сами султаны трепетали этих всегда недовольных кровожадных преторианцев. Махмуд II задумал было пересоздать это разбойничье «стадо» мирным путем. Он закупил и задарил самых влиятельных муфтиев, улемов, и даже янычарского агу. При содействии духовенства был выработан и провозглашен новый устав янычарского корпуса, освящавший все их старинные привилегии, делавший их своего рода пожизненною военною аристократией и только требовавший одного – дисциплины. Но именно этого-то прекращения своей тирании и не хотел допустить всемогущий «одчак». Многие тысячи разъяренных янычар собрались на мясном рынке около Ат-Мейданы и, возмутив уличную толпу, стали жечь дворцы визиря и всех тех сановников, которых молва считала главными виновниками нового устава. Все было разрушено и разграблено, жены и дочери обесчещены в гаремах, дети изрублены; убийство и грабеж распространились по всему городу.

Тогда Махмуд II явился в столицу из своего летнего дворца Бешикташ. Из сокровищниц старого сераля был вынесен Санджак-Шериф – дырявое зеленое знамя пророка на золотом древке, которое хранится там, завернутое в сорок драгоценных шелковых покрывал, и выносится только в годины великих испытаний.

На площади Ахметовой мечети с торжественною церемонией развернут был этот священный стяг ислама, призывавший всех верных собраться около наместника пророка на защиту отечества

Очевидец-турок повествует: «Люди, руководившие мятежом, поверглись вдруг в бездну отчаяния и огласили воздух таким воплем, который достиг до слуха обитателей другого мира».

Тесный крытый рынок, наполненный отчаянно защищавшимися янычарами, как бочонок сельдями, был зажжен со всех четырех сторон. Тысячи задыхались от дыма, пропадали в огне, и под залпами картечи сдавались толпами. Их бросали связанными в подземелья древних цистерн, в замки, в башни и толпами же топили их в море; в течение нескольких недель происходило не менее тысячи этих быстрых и кратких казней. Несколько месяцев после того невозможно было есть морских рыб, зараженных человеческою гнилью… Уверяют, что в эти дни погибло более 20 000 янычар. Страшный для всех и всем ненавистный «одчак» наконец потонул в реках собственной крови.

Махмуд торжествовал так, как будто бы он завоевал новое царство. Льстецы уверяли его, что «в нем соединилось правосудие Абу Бакра, Омара, отвага Османа и мужество Али». Но история осмеяла и надежды Махмуда, и лесть его льстецов. Старая варварская энергия и неукротимый фанатизм дикаря были навсегда убиты в турке, но разум и вкусы Европы не вселились чрез это в одряхлевшие мозги и в распущенное чувство мусульманина.

В последней зале музея мы увидели комические фигуры турецких портных, равнодушно снимавших старые штаны и молью съеденные шапки с чучел грозных визирей Порты Оттоманской… Тут же на полу кроили они им, не спеша, своими огромными гремящими ножницами, красные и желтые халаты, пестрые чалмы, парчовые кафтаны.

А на дворе музея – новая вопиющая иллюстрация к современной истории Турции. Там школа будто бы на европейский манер с ремесленными классами, с популярным толкованием наук…

Толпы отчаянно дравшихся школьников действительно выскочили на двор в европейских панталонах и сюртучках, совсем не подходивших к их восточным губастым рожицам, но зато, заглянув в классы, мы увидели самое восточное столпотворение вавилонское, в хаосе которого отчаянно взмахивали по бритым детским головкам бичи цензоров и бессильная палка седого муллы…

VIII. Семибашенный замок

Окраины столицы, «Илимень Галатская». – Стены и башни Едикуле. – Владыка мира и его первая летопись. – Темницы древности. – Золотые ворота и их легенды.

Мы едем в своей покойной коляске-корзинке по беспокойной мостовой стамбульских переулков, с неизбежным драгоманом на козлах. Проехали беломраморную резную мечеть Валиде, с ее точеными колонками и живописной позолотой, проехали ее роскошный мавзолей, с золотыми решетками в окнах, и опять мимо ворот Высокой Порты, мимо исторических святынь древнего византийского акрополя, нырнули в безысходный лабиринт константинопольских переулков, сначала еще сколько-нибудь прибранных и возможных, потом, подальше, совсем не прибранных и совсем невозможных.

Однако везде неизбежная теперь конка ухитрилась протянуться и через эти узенькие, кривые, без конца вьющиеся и ломающиеся улицы, поминутно то сбегающие с холмов, то опять карабкающиеся на них…

В иных местах пешеход должен плотно прижаться к грязным стенам домишек или юркнуть в ближнюю лавчонку, чтобы его не задел вагон конки, продвигающейся сквозь эти теснины. Вагоны эти грязны, облезлы и вонючи донельзя. Грязнее и вонючее их только разве оборванные кондукторы, торчащие с ослиным равнодушием и ослиным тупоумием на задних приступках и не обращающие ни малейшего внимания ни на конку, ни на пассажиров, ни на уличную толпу. Чем дальше уходят улицы от центра столицы, тем распущеннее и бесцеремоннее делается их без того нецеремонная обстановка, тем чаще прорывается сквозь эти неисчислимые груды насыпанных друг на друга деревянных и каменных домишек, роскошная природа юга, – то ползучие лозы винограда, местами перекидывающиеся даже через улицу, то цветущая глициния; облепившая балкончики и стены домов лиловыми шпалерами своих нежно-лиловых мотыльков, то яркая, как свежая кровь, иудейская акация, еще не успевшая развернуть ни одного зеленого листка, но уже вся облитая сплошным пурпуром своих цветов…

На улице Стамбула

Мы двигаемся, хотя и среди города, но вдоль берега моря, параллельно ему, к последним рубежам громадной столицы…

Далеко ниже нас, у самых волн Мраморного моря, светится вдоль того же берега, ныряя в лощины, вспалзывая на гребни холмов, уже полуразрушенная зубчатая стена старой Византии, когда-то защищавшая подходы от моря…

Мы любовались ею еще у подножия Серальского мыса, где она теперь начинается и где она когда-то примыкала к другой стене, перерезавшей, через волны моря до самого берега Галаты – вход в Золотой Рог…

Теперь залив Золотого Рога отделяется от Босфора только длинным мостом Валиде, а в старое время в эту обширную и безопасную гавань Византии корабли могли проникнуть только через громадные морские ворота, защищенные цепями, башнями и пушками…

Об этих воротах рассказывает в своей паломнической повести наш Стефан Новгородец, посетивший Константинополь еще задолго до взятия его турками…

«Влево от палат Константиновых (теперь Сераль) находятся чудные градские ворота, железные, решетчатые, весьма большие: этими воротами море введено внутрь города. Когда бывает волнение на море, здесь держат корабли, до 300 судов, а суда эти имеют по 200, иные же – по 300 весел, на них войско ходит по морю».

Тогда еще не существовало поэтического названия Золотой Рог, ставшего потом государственным гербом Турции, и наши бесхитростные летописцы просто именовали «илименью Галатской» исторический порт Византии, известный в века Олега и Ольги под именем Суда.

«Греци замкоша Суд, и град затвориша», – повествует Несторова летопись, описывая набег Олега. Вероятнее всего, что и Олег «повеси щит свой во вратах града, показуя победу», не у далеких «Золотых Ворот» Семибашенного замка, как обыкновенно предполагают, а именно у ворот этого «замкнутого Суда», который прервал удалым кораблям Олега доступ к богатствам Царьграда и на котором так бесцеремонно приучал к терпению нашу мудрую княгиню Ольгу византийский император. «Аще ты такоже постоиши у мене в Почайне, яко же аз в Суду, то тогда ти дам!..» – вспомянула ему потом Ольга этот оскорбительный долгий карантин…

* * *

На одном конце стены – ворота древнего «Суда», на другом – Семибашенный замок Едикуле со своими славными Золотыми Воротами…

Конка проводила нас до самых пустырей, окружающих эту покинутую твердыню старого Константинополя. Жизнь города уже совсем здесь замирает. Три громадные круглые башни и четыре меньших, квадратной формы, подпирают углы и середины высоких толстейших стен, образуя собою со всех сторон

Вид на бухту Золотой Рог с Галатской башни

Пусто и грязно внутри…

Разрушение уже воцарилось повсюду… Огромный пустырь, когда-то полный жизни и движения, зарос высокою травою, которая прикрыла собою глубокие западни цистерн и водостоков, когда-то поивших крепость. Фонтаны теперь разбиты и высохли. Маленькая мечеть посреди двора полуразрушена и опустела… Крошечный серенький ослик с глубокомыслием философа-отшельника один стоит среди пустынного зеленого двора, уставив в пространство свой неподвижный взгляд и, вероятно, задумавшись о суете земного величия. Белые и желтые бабочки тихо реют в этой безмятежной замкнутой пустыне. Мирный румелийский овчар откупает под пастбище овец эту историческую почву, улитую потоками крови, и добросовестно занавозил своими стадами все уголки когда-то грозного замка, не различая темницы от мечети и гробницы от фонтана… Божьи травы и деревья доработали остальное, чего не успели сделать овцы… Они устлали мягкими зелеными коврами осыпавшиеся всходы, по которым когда-то взбегали на стены окованные железом воины и сносили со стен окровавленных раненых; они рассыпали свои яркие веселые цветы у дверей мрачных темниц, где десятками лет томились знаменитые узники; они расставили, словно бессменных часовых, на парапетах высоких башен, в расщелинах зубцов, в амбразурах стен свои тенистые смоковницы, свои остролистые лавры, великодушно увенчав ими каменное чело этого многовекового замка-воина…

Мы взлезли по не совсем удобной осыпи, сначала на стену, потом сквозь черное каменное нутро на самую верхнюю площадку самой высокой башни. Сквозь мертвые ребра ее удивительно пробились на солнечный свет, словно выступившие изнутри пятна когда-то пролитой здесь крови, густые пурпуровые шапки только что расцветшего иудейского дерева…

Эти кровавые отпрыски испестрили теперь всю древнюю стену, куда ни глянет глаз… Сверху башни открывается чудный вид на море, покрытое островами, на Константинополь, расстилающийся у ног, на далекий берег, что живописно убегает к белой игле Сан-Стефанского маяка. На горизонте уже чудятся каким-то бесплотным воздушным виденьем далекие Балканы, а сюда ближе, на широкой равнине, охватывающей с запада столицу, отчетливо видны линии окопов и укреплений, приготовленных, как последнее безнадежное усилие, навстречу нашим победоносным полкам, так бессмысленно остановленным перемудрившею дипломатией у порога сокрушенного Стамбула…

Долго мы стояли с женой молча, глубоко взволнованные мыслями и воспоминаниями, над расстилавшимся кругом нас многовековым историческим мирком, растроганные чудною неописуемой картиною этой роскошной природы, этих удивительных мест… Прекраснейший уголок мира – эта жемчужина, выросшая на рубеже двух светов, азиатского и европейского, у предела райской земли, у ворот теплых голубых морей, льющихся на восток и запад, – лежал теперь у наших ног, видный нам как с крыльев орла, понятный нам отсюда во всех своих подробностях, поразительный, околдовывающий глаз и мысль…

Вид на Золотые Ворота и остатки стен Константинополя

Да, это настоящая, природная столица земного шара, призванная судьбой к владычеству над странами и народами, самая удобная по положению, самая прекрасная по красоте, естественный центральный узел торговли, богатства и власти.

Недаром гениальный мечтатель Фурье смотрел на Константинополь тем же взглядом, как и гениальный практик Наполеон.

Да, это истинный Царь-город среди всех городов земли. Древние греки не хотели верить, что такое удивительное место могло быть избрано смертными.

По преданию их, орел, посланный Юпитером, схватил сердце жертвенного быка, приносимого Византом, предприимчивым сыном Нептуна, и бросил его на том прелестном скалистом мысе, омываемом с трех сторон Босфором, Пропонтидою и Золотым Рогом, где Визант основал потом, по этому божественному указанию, свой первый городок, древний Акрополь Византии. И долго потом поэты и прародители греков называли «богозданными» неприступными стены этого богом основанного города…

И Константин Великий основал потом свою всемирную столицу, свой «Новый Рим», на месте «богоданной» Византии тоже по божественному указанию своего рода. Знаменитое видение святого креста с надписью «Сим победиши!» явилось ему, как говорят, на азиатском берегу Босфора, в ближайших окрестностях Византии, в которой он осаждал своего сокрушенного соперника Лициния…

Наша летопись Несторова тоже приписывает божественному вмешательству учреждение Константином столицы в Византии.

«Сице помышляющи царю во дни и в нощи, слыша во сне глас: “в Византии подобает Константин-граду создамся”, и абие царь возбудися от сна, вскоре посылает в Византию магистров и градских делателей готовити место.

И тако начати делати церкви Божии, и двор царский, и иные домы славны велможам и мегисталом и всем сановникам, и воды сладкия приводити.

Сезда же царь и палату великую, иподрому предивную и две поле устои, сиречь улицы покровены на торгование, и назва град Новый Рим. Потом же созда церкви преславныя Святая Софея, и святых Апостол, и святыя Ирины, и святаго Макея, и святаго Архангела Михаила, и ины мнози.

Такоже иные вещи предивные и достохвальные принесе из многих стран и градов и, преукрасив град, возда ему честь велию обновлением и праздники и торжеств! великими на многие дни; и тако устави да ся зовет град той царь градом и бысть радость велия во всех людех».

Смиренный инок Андрей Критский выражался потом о чудесах Царьграда: «Воистину град сей выше слова и разума есть».

Мы сорвали на память несколько веток с лаврового дерева, выросшего на камнях башни, и спустились, погруженные в свои мечты, опять на зеленые поляны замка.

Мы хотели проникнуть в подвалы башни, служившие в течение веков темницею знатных пленников всякого рода, в том числе и наших русских послов, Обрезкова и Булгакова. Перед черной пастью, мрачно зиявшею внизу круглой каменной громады, расцвела, словно в насмешку, белая, как невеста в своем венчальном уборе, дикая яблоня. Она рассылала кругом в неподвижный знойный воздух целые волны медового запаха, побеждавшего даже острый дух овечьего навоза, которым был плотно убит и вход в темницу, и весь глубокий подземный провал ее…

Пчелы хлопотливо сновали и жужжали в этом душистом и пушистом снегу весенних цветов…Эта темница – действительная темница, безо всяких прикрас и иносказаний… В нее действительно, во всей буквальности слова, ввергали узников, как картофель в картофельную яму, и заточали их под замки и засовы, не заботясь более ни о каких пустяках. Кругом тьма кромешная, под ногами грязная земля, кишащая всякой нечистью, над головою глухой и слепой каменный свод… В этом состояла вся тогдашняя пенитенциарная система, все

Посмотрите, с каким благоговейным чувством радости и благодарности к Богу чертили на стенах покинутой темницы свои старательно вырезанные латинские, немецкие и итальянские надписи освобожденные пленники. «Captus anno 1668, occasione bellі, liberates anno 1682…» Коротко, но выразительно.

Среди этих многочисленных плит мы разобрали и немногие уцелевшие русские надписи: «военачальник… Данила… тищев 1774 года».

Ртищев ли, Татищев ли, я не поинтересовался справиться, и ведь всего только 1774 год! «Свежо предание, а верится с трудом…»

Мы покинули замок через славные когда-то Золотые Ворота, которыми, бывало, возвращались в триумфе, после долголетних кровопролитных воин, столько победоносных цезарей и полководцев Восточного Рима. Здесь ликующий народ встречал запряженную слонами триумфальную колесницу Феодосия Великого, сюда вводил пленные толпы готов и вандалов непобедимый Велизарий.

Ворота теперь заложены, потому что досадная древняя легенда до сих пор тревожит подозрительных османов. Христиане опять должны войти теми же воротами, у которых пал в отчаянной битве последний герой-император, безуспешно защищавший от неверных святыни Царьграда, и святыни эти опять должны возвратиться в победоносные руки христиан… Еще при Константине Великом, основателе Царьграда, создалась эта легенда. Летописцы говорят, что при начале постройки Константинополя император и весь народ были напуганы неожиданным проявлением огромного змея. Вдруг из поднебесья упал на него орел, схватил змея и опять поднялся на высоту. Долго боролся он с ним в облаках, наконец, змей осилил, и орел вместе с змеем рухнули на землю. Жители убили змея и освободили орла. Созванные императором мудрецы, как передает наша летопись, так объяснили это знаменательное событие: «Орел есть знамение христианское, и змий знамение бесерменское, и понеже змий одоле орла, являет яко бесерменство одолеет христианство, а понеже христиане змия убиша, а орла изымаша являет, яко напоследок паки христианство одолеет бесерменство, и Седьмохолмаго приимут и в нем воцарятся».

Вид на Семибашенный замок (Едикуле) в Стамбуле.

С гравюры Т. Аллома, 1839 г.

После взятия Царьграда Магометом II легенда эта ожила и перенеслась уже прямо на турок.

Тогда вспомнили, что при Льве Премудром епископ Патраский Мефодий пророчествовал: «Русский же род с прежде создательными всего Измаилта победят, и Седьмо-Холмаго приимут с прежде законми его и в нем воцарятся».

Пророчество это засело глубоко в сердца восточных христиан; до сих пор они верят, не сумняся, точно так же, как верят сами турки, что вопрос этот – только вопрос дня. И если окинуть мыслью историю Турции и историю России за последние века, то даже люди, не привыкшие верить пророчествам, должны будут признаться, что старое пророчество Мефодия осуществляется с какою-то роковою последовательностью…

Я не знаю, где видел счастливый составитель константинопольского путеводителя остатки позолоты когда-то роскошных Золотых Ворот и латинскую надпись ее о победах Феодосия Великого…

Только две греческие колонны с капителями можно различить снаружи в заложенных камнях и замазанных белою известью исторических воротах; почтеннейший же иеромонах Антоний, не мудрствуя лукаво, буквально списал из книги Муравьева подробности, которые существовали в 20-х годах и которые, по-видимому, давно уже уничтожены…

Один только реликвий христианской древности не могла до сих пор уничтожить варварская рука в старых стенах своего Едикуле.

Священные легенды Византии живут в нем прежнею таинственною жизнью, несмотря на турецкие мечети и темницы, несмотря на забитые ворота и засыпанные тайники…

Безымянная зеленая могилка примкнута как раз к башне Золотых Ворот, во дворе крепости. Сиротливо торчит над ней печальный кипарис да старый платан расстилает свою курчавую сень.

Грек-овчар рассказал нам благоговейно стихшим голосом, что из могилы этой выходит старец в архиерейском облачении с крестом в руке. «Засветите надо мною хоть лампаду, – говорит он сторожам, – а то мне темно так лежать в сырой земле». И грубый овчар покупает на свои скудные гроши масла и ежедневно зажигает тайком лампадку над темной могилой неведомого святителя…

IX. Стены Византии

Исторические останки «Великого Града». – «Полое место». – Ворота Св. Романа. – «Зеновьянин князь Заступея». – Русский летописец о падении Византии. – Геройская смерть последнего Палеолога.

Поучительна и интересна прогулка вокруг древних стен Византии, до сих пор опоясывающих сплошным кольцом столицу султанов…

Мы сделали ее от самого берега моря, от угла, защищенного Семибашенным замком, до последних следов старых укреплений, повертывающих, сквозь тесноту константинопольских предместий, несколько севернее Фанара к Золотому Рогу. Только небольшая часть столицы вдоль верховья Золотого Рога, кончающаяся кварталами Эюба, не вошла в пределы древних стен…

Был прекрасный солнечный день, и хотя утомленные лошади нашего мальтийца не особенно охотно катили покойную коляску по узкому шоссе, которое устроено турками по всему кольцу прежнего наружного вала, охватывавшего стены, однако, мы, люди Севера, с наслаждением впивали в себя непривычное южное солнышко, обратившее наш сырой и холодный апрель в настоящий развал Петровок. К тому же эта трехчасовая ленивая прогулка на деревенском воздухе так кстати дает вам вздохнуть от слишком непрерывных впечатлений при осмотре одна за одной городских примечательностей…

Мне не приходило в голову, чтобы где-нибудь еще могли уцелеть до наших дней в таком характерном жилье и на таком необозримом пространстве старые памятники истории. Та самая средневековая Византия, что приводила в неописанное удивление и в неописанный ужас приближавшиеся к ней орды варваров, на которую благоговейно любовались наивные полчища первых крестоносцев, смотрит и теперь на нас теми же своими грозными башнями и зубцами стен, что тянутся на целые версты от моря до моря бесконечною каменною змеею, вспалзывая на холмы, ныряя в долинах…

Стены Константинополя

Этих круглых и четырехугольных башен многие сотни… Большая часть совсем еще целы и невредимы, но некоторые уже треснули, пошатнулись, расселись надвое, широко распахнули свое черное нутро. Вот у одной передняя стенка отделилась, будто ножом отрезанная, и, не рассыпавшись, вся целиком соскользнула в глубокий ров… Так крепок цемент старинной кладки, так несокрушимы постройки древних. Неприступные и громоздкие воротные башни, все эти Псамато-капу, Селиври-капу, Эдрене-капу, сохранились превосходно; их, по-видимому, никогда не переставали поддерживать, потому что сквозь их несокрушимые толстейшие ворота под темными сводами, одетые как древней броней, грубо склепанными циклопическими полосами ржавого железа, до сих пор проезжают в город, мимо укрепленных караулок…

Ниже главной стены, за широким рвом, другая стена, не такая высокая и не такая толстая, с редкими круглыми башнями,

Только на старинных наивных гравюрах, изображавших какой-нибудь Вавилон или Ниневию, приходилось мне до сих пор видеть такую длинную и такую живописную перспективу древних стен и башен, исчезающих от взора и впереди, и назади…

Мы останавливали в безмолвном удивлении нашего возницу и подолгу любовались на характерные силуэты этих зубчатых каменных твердынь, что целым воинственным полчищем вырезались по изгибам византийских холмов на глубоко-синем полуденном небе…

Ни мечетей, ни домов Константинополя не было нам видно за этими высокими оплотами, и воображение создавало непобедимую иллюзию, словно мы действительно объезжали кругом древнюю Византию Юстинианов и Цимисхиев в те далекие века, когда ее могучие стены чуть не ежедневно отражали босоногие толпы славян, защищая в своих священных оградах от этого надвигавшегося варварства весь разум, искусство и роскошь тогдашнего просвещенного мира…

Весна одела своею яркою жизнью этот необъятный каменный остов почивших столетий…

Густой, свежим лаком сверкающий плющ мохнатыми шапками, ползучими шпалерами, широкими сплошными коврами убрал круглые выступы башен, зубцы стен и контрфорсы рвов; красный мак пробрызнул кое-где каплями свежей крови среди этой темно-зеленой листвы, а цветущие яблони и груши, буки, платаны, то поодиночке, то целыми букетами деревьев, торчат на стенах, из стен, под стенами, со дна глубоких рвов, в пустоте покинутых башен, в амбразурах и расселинах.

Широкие русла рвов обращены теперь в садики, огороды, сенокосы. И по ту сторону шоссе – тоже сплошные огороды да поля. Артишоки и салат, бобы и перец, чередуясь с абрикосами и шелковицей, укрыли своею мирною плодоносною сетью это историческое поле многовековых ужасов и кровопролития, а целая армия поливательных колодцев, медленно крутящих на своем колесе глиняные черпачки, заменила собою камнеметные машины, тяжеловесные тараны и всякие «стенобьенные козни и хитрости», когда-то осаждавшие эти стены…

В глубокой серединной долинке мы остановились долее, чем где-нибудь. Стены и башни тут почти сбриты до лица земли и только беспорядочные кучи камней напоминают об укреплениях…

Не здесь ли, не в этом ли «полом месте» летописи и совершилась роковая катастрофа, перевернувшая судьбы стольких царств и народов, эта долго зревшая кровавая отместка мусульманской Азии христианской Европе за мимолетное торжество ее Крестовых походов?

Несомненно, что это – то самое «хуждьшее приступное место града», на которое, по словам нашей Воскресенской летописи, были устремлены все усилия турок и которое испросил себе у императора для защиты герой Джустиниани, «Зеновианин, князь, именем Зустунея», как величает его летопись.

Штурм Константинополя османами. Фрагмент панорамы

Над этою долиною действительно высится холм Топкапы, те самые грозные «ворота Святого Романа», против которых с таким яростным упорством целых два месяца сряду бился всеми своими избранными силами, каменными ядрами, пушками, осадными башнями неистовый Магомет II и которые с тех пор стали носить историческое имя «ворот пушки», Топкапы.

Я читал много описаний падения Византии, и в греческих хрониках, и у европейских историков, но ни одно из них не рисует так ярко, так потрясающе геройства и ужасов этой исполинской борьбы, как простые и глубокие строки Воскресенской летописи…

Это был действительно бой на жизнь и на смерть, бой титанов, а не людей. Развращенная и изнеженная Византия XV века возродилась на мгновение в своих предсмертных судорогах и прикрыла свою могилу богатырскою доблестью Спарты и Древнего Рима. Последний Палеолог, последний Цезарь Римский, свил геройский и мученический венок своему, когда-то славному, посрамленному отечеству…

Рядом с этим средневековым паладином христианства, воскресившим в себе Готфрида и Танкреда, стоит другая колоссальная фигура – генуэзца Джустиниани… Его подвиги – это блестящая страница из жизнеописаний Плутарха, его образ – это античная статуя классического героя… С 600 человек верной дружины, на четырех небольших галерах он один изо всей христианской Европы явился на призыв христианского императора – умереть за христианство. Он пробился через разгромленные им флотилии турок и вошел в осажденный Константинополь. С этого дня он стал его мечом, его знаменем, его душою. Везде, где только грозила опасность, везде, где гремело оружие, где нужно было ободрить войска, изобрести и приготовить средства отпора, опрокинуть ворвавшегося врага, – везде первым являлся «Зустунея»… Ночью он строит башни и разрушенные стены, взрывает минами стенобитные машины турок; днем он в советах царя, на зубцах бойниц, во главе защитников, «рыща по стенам, укрепляюще и понуждаше люди». Мужи, крепкие духом, крепкие мышцами, бились на стенах христианской столицы, но их была ничтожная горсть сравнительно с несметными полчищами победоносных варваров, облегших кругом столицу, с яростным фанатизмом умиравших тысячами во славу своего пророка.

«Един бияшеся с тысячью, а два с тмою», – говорит летописец.

«Кий язык может исповедати или изрещи тоя беды и страсти! падаху бо трупиа обеих стран, яко снопы со забрал и кровь их течаше яко реки. И наполнишася рвы трупия человеча до врху, яко чрез их ходити туркам, аки по степенем, битися, мертвые бо им бяху мост и лествица ко граду: такоже и потоци и брега вокруг града наполнишася трупиа, и илименю Галатскому кроваву быти: тако сильно и нещадно сечахуся…»

35 000 турецких трупов насчитано было во рвах и на стенах только после одного приступа. А что ни день, то новый приступ, то новая кровь!..

«Турки на всех местах биахуся без престани, день и ночь пременягощеся, не дающе ни мало опочинути градскым людем.

И бысть сеча зла и преужасна; от пушечного бою и от пищального стуку, и от зуку звоннага, и от гласов воплей, и от кричания от обоих людей, и от трескоты оружий, такоже от плача и рыдания градских людей, и жен и детей, яко земли колебатися и не бе слышати друг друга, что глаголет; бысть яко гром велий; от множества огня и стреляния пушек и пищалей обеих стран дымное курение сгустився покры град и войско все, яко не видети друг друга, с кем ся бьет, и с зелнаго духу многим умрети, и сечахуся имаяся на всех стенах, дондеже нощная тма их раздели».

Более двух месяцев сряду возобновлялись без отдыха отчаянные приступы Магомета. Он приказал вылить две новые громадные пушки и заряжал их каменными ядрами: «едино ядро в колено, а другое в пояс»; он построил перед стенами неприступную осадную башню, обитую сырыми

Мехмет II осаждает Константинополь. С картины Ф. Зонаро, 1903 г.

Много раз турки овладевали стенами, врывались в улицы, гоня перед собою утомленных и оробевших воинов… Навстречу бросался Зустунея с горстью храбрецов или являлся на своем «фарисе» неустрашимый богатырь – император, и опять город очищался от поганых, и рвы наполнялись их трупами.

«Бе страшно видети обоих дерзости и крепости! – повествует летописец. – Постигшу же царю и нападаше на турки с избранными своими и сечаше их нещадне и ужастно, ихже бе достизаше, рассекаше на двое, а иных пересекаша на полы… турки же скликахуся противу крепости его, и друг друга понюкаше на нь, и всяким оружием суляху его, и стрела безчислен! на нь пущаху. Царь же, один имея меч в руке, сечаше их, и бежаху от него из града к разрушенному месту».

Напрасно убеждали его патриарх и сановники покинуть тайно столицу, которой угрожала явная гибель; император не хотел ничего слушать и рубился как простой воин, готовый умереть рядом с ними… Гибель Зустунеи была гибелью Византии… Еще 27 мая «прилетев из пушки ядро каменное на излете и удари Зустунея по переем, и паде на землю». Его отнесли в дом, панический ужас овладел без него всеми; но и тяжко раненный Зустунея думал только об одном. Наутро он приказал опять нести себя к проломам стены, на «полое место»; еще раз вдохновленные им византийцы выбили ворвавшихся турок.

«Турки бо великою силою одолеваху граждан. Стратиги же и вельможи, вкупе с Зустунеем мужеетвоваху крепко, и падоша множество от обоих стран. Но еже Бог изволи, тому не прейти: прилетевше бо и излете пушка и удари Зустунея, и срази ему десное плечо, и паде на землю аки мертв; и падоша над ним боляре его и все его люди, кричаще и рыдающе, и отнесоша его прочь».

Услышав смятение, турки снова массами ринулись в город и погнали все перед собою.

Император-витязь опять остановил своей богатырской рукой победоносных варваров. «Турки же, видевше крепость и мужество царево, бежаша от него, и тако прогнаша турок к полому месту и оступившимся ту множество народа, побита их граждане безчислено, закалаху ба их аки свиней».

29 мая наступил наконец роковой последний день Византии.

Магомет II, приведенный в ужас непобедимым геройством императора, ежеминутно опасавшийся его вылазок и приближавшейся по морю помощи, ночью под 20 мая уже собрал было военный совет, чтобы начать отступление…

Но тут случилось нечто чудесное. Над спящим Царьградом повисла черная туча, и из ее кровавых глаз стали капать крупные слезы…

Муллы султана объявили ему, что это «знамение великое есть и граду пагуба», и Магомет II вместо отступления велел начинать приступ… Видели это кровавое видение и патриарх, и все граждане Византии. Еще за несколько дней случилось на их глазах другое грозное знамение: ангел Божий, охранявший Святую Софию, в виде пламени огненного, поднялся из Великой Церкви и ушел в небо. Это Дух Святой покидал осужденные на позор и гибель святыни Византии…

Весь синклит с патриархом во главе явился умолять царя: «Светлейший царь! Изыди из града, да не все вкупе погибнем, Бога ради изыди!» – «Воля Господня да будет!» – отвечал царь и непреклонно остался на своем посту…

* * *

С утра двинул Магомет к сокрушенным уже стенам Византии все свои полчища, прикатив пушки и тараны к злополучному «полому месту»… Защитники были сбиты, рвы завалены, и победоносные толпы ринулись в город…

Ворота Топкапы (византийские ворота Св. Романа)

«Беглербей же восточный, велик бе телом и мужествен, вскричав, всею силою восточною нападе на греки и размеси полки их и прогна, и взем копие напусти на царя: царь же, подав ему щит, отведе копие, и ударив его мечем в главу и рассече на двое до седла, и абие возопиша туркы многы гласы…» Магомет, разъяренный смертью своего любимца, бросился в ворота со всеми своими силами; он велел наводить все пушки и пищали на неодолимого вождя христиан и отрядил 3000 отборных всадников во что бы то ни стало пробиться до царя и покончить с ним, хотя бы весь отряд лег головами.

«Балтацлию же приспевши с многими плкы, сретоша его на полом месте, но не возмогоша его удержати, и вниде в град со всеми пълкы и наиде на граждан, и бысть сеча крепчайшая всех прежних, и падоша стратиги, и мегисталы, и все вельможи… избиенных же граждан и турок не бе числа…»

А царь, между тем, молился слезною молитвою в храме Премудрости Божией и, покаявшись в грехах своих, причастившись от патриарха Святых Тайн, прощался с своим народом.

«И абие взопиша весь клирик, и весь народ сущий ту, и жены, и дети, имже не бе числа, рыданием и стонанием, яко мнетися церкви оной великой колебатися, и гласи их, мню, до небес достигаху!»

– За мною все, кто хочет пострадать за церковь Божию, за веру Христову! – крикнул император и, вскочив на коня, бросился к Золотым Воротам, где кипела злая сеча… Больше 600 человек врагов поразил на смерть своею могучею рукою венчанный богатырь, и сам, наконец, пал под грудами изрубленных им тел… «И сбысться реченное: Константином сздася и паки Константином и скончася», – замечает летописец.

Какой-то сербин принес ликующему Магомету голову его геройского врага.

Жестокосердный осман облобызал ее с глубокою жалостью и отослал к патриарху, чтобы обложил ее золотом и серебром и хранил как святыню… Одни говорят, что драгоценная реликвия скрыта до сих пор под престолом Святой Софии; другие уверяют, что тело героя императора тайно похоронено в Галате. Турки показывали мне в глуши старых базаров и переулков Стамбула, в вонючем лабиринте мелких лавчонок и ткацких мастерских, грубую каменную плиту, глубоко вросшую в землю… Они убеждены, что в этом грязном заброшенном углу похоронены благочестивою рукою останки последнего римского цезаря…

Несколько шагов в сторону от этой нищенской могилы – за железною решеткой – другая могильная плита, неумело убранная цветущими растениями… Мусульмане до сих пор приходят сюда поклониться праху

X. Среди турецких кладбищ

Мертвая Турция, осадившая мертвую Византию. – Дерево смерти. – Благоговейное отношение турок к умершим. – Похоронная процессия. – Живописный источник Балуклы. – Агиасма Св. Троицы. – Мечеть Эйюба. – Мозаики «Обители Хоры». – Развалины Влахерна.

Мертвая Византия окружена таким же громадным кольцом мертвой Турции: кипарисы мусульманских кладбищ тесными траурными полчищами, как когда-то орды грозных варваров, обступили кругом безмолвные древние стены за вьющеюся нитью шоссе. Не выедешь из них, не преминешь их! Густые леса черных деревьев-монахов непрерывною чередою провожают вас слева, и под их безжизненною сенью бесчисленное каменное население белых и расписных памятников, в зеленых чалмах, в старинных высоких тюрбанах, в красных плоских шапочках, тесною нивою торчат из каменистой земли, словно земля, слишком обильно усеянная человеческими трупами, не могла поглотить в свои недра все эти мириады скелетов и ощетинилась теперь как будто во все стороны пошатнувшимися каменными зубцами…

Вид с турецкого кладбища на Золотые Ворота

Два стана старых врагов честно легли костьми друг против друга – разрушенные стены, защитники, и против них, кругом них – их грозные победители…

Покойтесь оба сном мира!

Нельзя не любоваться турецким кладбищем… Тут столько благоговейного уважения к отошедшему в вечность, столько человеческого достоинства и приличия…

Даже бедняк старается почтить отца или брата своего непогибающим куском мрамора и разукрасить, как только может, этот мрамор, напоминающий ему дорогого покойника…

Сюда приходите изучать турецкие головные уборы всех веков – это самое почтенное и самое характерное для мусульманина наружное украшение человека, которого он не снимает даже перед священными лампадами михраба, перед которыми он падает ниц, босоногий и коленопреклоненный. Везде позолота и яркая краска! И особенно много красно-зеленой… Золотые солнца нередко венчают вместо уборов памятники женщин. Золотые строки Корана то и дело живописно пестрят белый фон мраморов…

Турецкая гробница – это каменный саркофаг с двумя высокими столбами, увенчанными шапкой, в головах и ногах… Но бедные ставят только два столба или две узкие плиты торчком… Они натыканы густо, как частокол, погнулись, повалились в разные стороны, и когда охватываешь рассеянным взглядом в полусумраке вечера эти несчетные толпы разноцветных тюрбанов и белых остовов, то мерещится тебе, будто все мертвецы кладбищ вылезли из своих могил полюбоваться с безмолвною скорбью из-под своих меланхолических кипарисов на бегущую мимо жизнь…

Кипарис – дерево гроба, дерево смерти. Нетленный целыми столетиями в своей набальзамированной древесине, неподвижный, как свернутая в гробовые свивальники египетская мумия… Ни зелени, ни цветов, ни отрады взору… Когда они теснятся печальным дружным строем вокруг какой-нибудь старой могилы, тебе кажется, что это стоит ряд гигантских погребальных свечей, укутанных в черный креп, или хор монахов в траурных мантиях, отпевающий мертвого… Стоит рассмотреть поближе их характерные стволы, их неподвижные изгибы ветвей, словно вылитые из темно-серого чугуна. Нигде нельзя так хорошо изучить кипарис, как в этих многовековых, а может быть, и тысячелетних кладбищах Константинополя… Они тут толсты, мшисты и дуплисты, как башни древнего замка…

Каждый такой могучий ствол свит и слит из целой пасмы тонких стволов, перевитых между собою, как пряди железного каната. Это дает несокрушимую крепость стенкам ствола, хотя бы время давно выгрызло его утробу. Листва кипариса – такая же железная, такая же неподвижная. Она ощетинивается наружу плоскими и жесткими метлами, сквозь чащу которых трудно протиснуться даже птице, а внутри – совсем пусто и свободно в этой зонтиком собранной метле… Там безопасно гнездятся, ползают, прыгают, как в наглухо запертой клетке, всякие зверьки, птицы и гады, от белки и крысы до ящерицы… Оттого-то самые, по-видимому, массивные и плотные кипарисы просвечивают насквозь, когда смотришь на них против освещенного неба, оттого-то их своеобразная листва дает столько поразительных световых эффектов живописцу-пейзажисту…

Эти живописные рощи Турции заняли-таки нас! Ни у какого другого народа, даже гораздо более цивилизованного, нет столько внимания к умершему. Живой Царьград весь, со всех сторон, окружен этими тенистыми жилищами мертвых, не только Стамбул, но и Пера с Галатой, и громадный Скутари… На самых видных господствующих холмах – везде прежде всего торчат эти черные рощи кипарисов. Кипарисы дают физиономию великолепной столице ислама, и без кипариса своих кладбищ Константинополь перестал бы быть Константинополем. Откуда берется, откуда взялось у него столько мертвых – просто диву даешься!.. Необъятный город кажется потонувшим в могилах.

Кладбище в районе Эйюп

Могилы не только везде кругом охраняют входы и выходы живого Стамбула, облегают его твердыни, как осаждающая армия; могилы и внутри его, по всем старым улицам, по всем крупным артериям, по которым протекает наиболее деятельный ток его жизни, за решетками садиков, в двориках «тюрбе» и мавзолеев, в обширных оградах его бесчисленных мечетей. Везде, на каждом шагу, назойливо торчит этот мраморный частокол, сверкающий позолотой и красками своих тюрбанов, везде мертвая Турция словно торжествует над живой… Сейчас видно страну, где нет выше клятвы, как гробом своих отцов, где нет обиды более кровавой, как оскорбление праха предков…

Тут не забывают, как кости издохшего пса, дорогие сердцу останки и не поганят землю, освященную гробами.

* * *

Недалеко от Эдрене-капу, теперешних Адрианопольских ворот, мы наткнулись на похоронную процессию…

Мы осторожно приблизились к ней, прикрываясь колоннадами кипарисов, чтобы не возмутить религиозного чувства правоверных.

Ярко разряженные люди несли на носилках ящик, покрытый разноцветными платками, в предшествии бородатых белых чалмоносцев, гнусивших священные песни… Муллы проворно уселись на корточки вокруг свежезиявшей могилки и еще проворнее вываливали из гроба на приготовленное ему сырое ложе плотно увитого покойника… Ящик-гроб служит у расчетливых мусульман только в качестве носилок…

Вся толпа турок и турчанок хлопотливо уселись около могилки, громко болтая между собою, и их красные фески, их щегольские женские уборы так весело пестрели между черными стволами кипарисов и мраморными скелетами кладбища, словно эта разряженная толпа пришла сюда не на похороны, а на невесть какую радостную прогулку…

Фабрики мраморных изделий, заваленные сотнями готовых гробниц, тянутся рядом с погребальными рощами по адрианопольской дороге, но нам нужно было свернуть в сторону, еще дальше за город, в область армянских и греческих кладбищ, к знаменитому «живоносному источнику Бауклы».

* * *

К Бауклы поворачивают от Селиврийских ворот… Роща старых платанов и буков, издавна обращенная в христианское кладбище, окружает этот маленький монастырек… Роща эта

Легенда говорит, что еще в V веке христианства Лев Великий, будущий император, обрел на лесной охоте своей, по таинственному голосу, чудотворный источник. Он исцелил его струей глаза слепца, заблудившегося и умиравшего в лесу; потом, когда стал императором, он воздвиг над целебным ключом великолепный храм Богоматери. С тех пор «Живоносный источник» стал одною из популярнейших святынь Византии. Чудеса его разносятся по всему свету. Император Юстиниан исцеляется его водою от опасной каменной болезни и строит над ним новый храм, не уступающий богатством своим знаменитейшим храмам Царьграда.

Василий Македонянин переносит к этому храму свой летний дворец. Все цари Восточного Рима ежегодно в день Вознесения отправляются торжественным шествием из Византии в рощи Бауклы, к «Живоносному источнику», и совершают у него священное омовение…

Разрушение Византии турками разрушило, конечно, и святыню Бауклы… Благочестивая легенда повествует, будто некий старец, живший у источника, услышав роковую весть о падении Царьграда, отказался верить ужасному слуху. «Тогда поверю, когда мои изжаренные рыбки оживут и уйдут опять в воды святого ключа!» – объявил он. И вдруг, к ужасу его, рыбки сошли и плеснулись в воду…

С тех пор они вечно живут там, не исчезая и не увеличиваясь ростом, уверяют нас проводники. Нам тоже монахи показывали, хотя и не совсем уверенно, этих таинственных крошечных рыбок, сновавших в прозрачном мраморном бассейне Святого источника, внутри маленькой полуподземной церкви, под огромною иконою Богоматери… Церковь эта устроена недавно, после турецкой войны 1829 года, главным образом усердием русских…

Графиня Анна Алексеевна Орлова одна пожертвовала 50 000 пиастров… Кроме маленькой часовни источника, есть тут еще другая, довольно большая и богато убранная церковь, сияющая свежестью своих лаков и красок как-то слишком неуместно для возобновленной древности V века… Но еще неуместнее и досаднее целая выставка огромных, как золото вычищенных, медных блюд для сбора денег, расставленных целыми рядами, как сети на рыбу, предусмотрительными монахами во всех входах и выходах церкви. В церкви, впрочем, есть любопытные образцы старой греческой живописи по золотому фону, особенно оригинальная икона Ивана Крестителя с крыльями херувима и собственной отрубленной головой на блюде в руках.

К другой, совсем полинявшей иконе с неразличимым рисунком, очевидно, выкопанной из-под развалин прежних храмов, благочестивые богомольцы прикладывают монетки, которые, к утешению их, сами собою прилипают к иконе… Грешная рука и неугодная молитва не в силах произвести этого чуда, как уверял нас красивый черноволосый монах, не по-монашески сверкавший огнем своих черных глаз и яркими ланитами своего южного лица, живописно оттененного черной греческой камилавкой. Обращает на себя внимание и богатейшая плащаница с рельефными, художественно вышитыми золотом, фигурами Христа и апостолов, дар и работа нашей арзамасской женской общины…

Вокруг церкви, среди мраморного помоста двориков, – великолепные беломраморные саркофаги константинопольских патриархов Иоакима и других, украшенные резьбой и императорскими двуглавыми орлами, наследием низвергнутых деспотов Византии, которые завещали ее духовным вождям свой пышный титул и свои торжественные одежды. Есть и несколько частных гробниц богатых греков Фанара, влиятельных патронов порабощенной церкви, удивительного великолепия и удивительного вкуса…

Гораздо более отрадное впечатление произвел на нас другой священный источник, лицом к лицу с древними стенами Византии.

В зеленой заманчивой долинке, среди старых буков, предприимчивый армянин выставил под открытом небом кучку бесхитростных скамеечек и несколько десятков соблазнительных для правоверного «наргиле», рядом с походной кофеенкой… Приезжие, утомленные тряскою рысцою своих осликов, и запыленные прохожие с наслаждением протягиваются под этою идиллическою тенью и, проглотив неизбежную чашечку горячего кофе, так кстати предлагаемого услужливыми кофеджи, садятся покалякать в дружелюбный кружок, потягивая сквозь воду дым кальянов.

А тут, всего в десяти шагах, черная дыра подземелья. Старый грек молча сводит вас под его сырые своды и в глубине земли дает вам зачерпнуть медным ковшичком прозрачной, как слеза, воды из источника Святой Троицы… Убогие свечечки прилеплены к закопченным стенам, перед облезлыми от сырости черными древними иконами, и одна скромная кружечка собирает скудные подаяния… Турки почитают эти священные «агиасмы» древних греков столько же, сколько и христиане, и ни один благочестивый правоверный не пройдет мимо источника Святой Троицы, не опустив в нее медной пары… Мы тоже были рады отдохнуть от зноя в тени дерев и близ церкви развалились на зеленой полянке, наслаждаясь провожавшею нас непрерывною перспективою стен и башен и кипарисовыми рощами кладбищ. Перед нами сейчас же вырос, словно по щучьему велению, чистенький подносик с крошечными чашечками кофе и стаканами холодной воды из святого ключа…

Эта душистая струя черного турецкого кофе незаменима в минуты усталости. Один глоток его возрождает силы человека лучше, чем стакан вина.

Проводники наши тоже подкрепили себя, и мы, совсем ободрившись, повернули теперь через Эдрене-капу, в тесные переулки города. Нам хотелось посетить самую отдаленную и самую древнюю святыню ислама – мечеть Эйюпа, сподвижника пророка…

Стамбульские водоносы

Эйюп был знаменоносцем пророка и еще при первой семилетней осаде турками столицы императоров в конце VII века пал в битве под ее стенами…

Магомет II, овладев через 800 лет Византией, велел отыскать могилу святого мусульманского воина и построил над нею за старыми стенами Византии из развалин ее дворцов и храмов мраморную мечеть… В мечети этой издревле хранится величайшая святыня ислама – меч пророка. Турецкие султаны, вступая на престол, опоясываются в мечети Эйюпа мечом пророка, как наши русские императоры венчаются на царство в Успенском соборе Москвы.

Турки так высоко чтут эту древнюю святыню свою, что ни за какие бакшиши не позволяют осквернить ее нечестивым лицезрением гяуров… Только с недавнего времени европейцы добились позволения входить в открытый двор мечети, осененный древнейшими неохватными платанами, может быть, современными Эйюпу.

Что мы ни делали, к кому ни обращались, сколько ни сулили, чтобы проникнуть ценою презренного злата под недоступные своды мечети, везде встречали только суровый отказ и негодующе-враждебные взоры. Сановитые, бородатые муллы в зеленых чалмах словно постигнуть не могли, как осмеливаемся мы даже мечтать о таком неслыханном кощунстве.

Пришлось волей-неволей полюбоваться только на фонтан притвора да на наружные мраморные украшения мечети. Зато мы насмотрелись на пеструю мусульманскую толпу, наполнявшую этот обширный, мрамором вымощенный двор. Мы попали, как нарочно, на целую вереницу похорон. Из резных ворот мечети выносили, одного за другим, каких-то богатых покойников в гробах, укутанных дорогими шалями, увенчанных фесками и цветами, провожаемых тесными толпами родных. Все эти правоверные мусульмане кидали на нас изумленно огненные взоры, очевидно, считая наше присутствие при похоронах правоверного столь же уместным, как мы, христиане, считаем уместным присутствие на

Мечеть Кахрие Джами (Кахрие-Меджиди). Около 1908 г.

Делать нечего, повернули с досадой оглобли, несолоно похлебавши у интересного Эйюпа, проперевши понапрасну Бог знает куда, и отправились в другую, не столь священную, но гораздо более доступную мечеть, Кахрие-Меджиди, неподалеку от Адрианопольских ворот…

Кахрие-Меджиди совсем спрятана в ямке, в тесноте домов, в лабиринте перепутанных переулков. Ее мало кто знает даже из жителей Константинополя, и туристы редко посещают ее…

Мы пробрались к ней пешком, через камни развалин, крутые спуски, проулочки, калиточки, потому что проезда к ней решительно нет…

Если бы не минарет, приткнутый сбоку, не маленький полумесяц наверху прекрасного круглого купола, вам и в голову не пришло бы, что это магометанская мечеть, до такой степени неприкосновенно сохранился в этой спрятанной в глуши древней христианской святыне обычный византийский характер пятиглавого храма. Мечеть, посещаемая очень редко, была заперта, и пришлось ждать не менее получаса, пока добровольцы-посыльные, турецкие уличные мальчишки, основательно рассчитывавшие на бакшиш франков, привели целою толпою заспанного муллу, хранителя заповедного ключа…

Невозможно понять, каким чудесным образом могли сохраниться в такой целости магометанской мечети, среди столицы ислама, ожесточенно истреблявшего всякие следы древних святынь христианства, те чудные мозаичные картины, перед которыми мы остановились изумленные в паперти Карие-Меджиди. Своды куполов и верхние части стен притворов сплошь покрыты ими. Яркость красок и блеск полировки этой вековечной каменной живописи так свежи, как будто только сейчас отодвинулась от них рука художника. А между тем это работа первой четверти XIV века, пять с половиною веков тому назад! Даже все греческие надписи словно сейчас написаны. Рисунок строгого и возвышенного средневекового стиля, бесценный для любителя византийских образцов. Он исполнен какого-то торжественного и вместе с тем умилительного благочестия… Целые многолюдные сцены из Священной истории покрывают мягкими ласкающими тонами своих нетленных красок, будто драгоценною парчой неописанного вкуса, внутренность старинной паперти; особенно хороши лучше всего сохранившиеся мозаичные фигуры святых на золотом мозаичном фоне маленьких круглых купольчиков ее…

Но в самом святилище мечети мозаик уже следа нет. Верхняя половина маленького древнего храмика, очевидно, состоявшая из плотной мозаичной живописи, густо побелена известью, как стены солдатской казармы; зато нижняя до сих пор сверкает своими изящными панелями и медальонами разноцветных красок чередующихся мраморов редкого узора; только на немногих скульптурных изображениях этой мраморной облицовки тщательно стесаны лики святых…

На что глядит сквозь пальцы фанатизм магометанина, ради грешных земных расчетов, у входа в магометанскую святыню, то не терпится им ни под каким видом в самых пределах святыни…

Кахрие-Меджиди называлась у византийцев «обителью Хоры», то есть загородною, и была одною из древнейших церквей Константинополя. В день последнего приступа, в этот dies irae[11] Византии, в нее была принесена из Акрополиса знаменитая икона Одигитрии, писанная евангелистом Лукою и считавшаяся покровительницею Царьграда. Местность «Хоры» находилась в самом жерле боя. Уверяют, будто первая полусотня турок, проникавшая в осажденный город, пробралась в нее именно в ближайшем соседстве с обителью Хоры, через роковую калитку Керкопорта, заложенную в течение многих веков и открытую только в ночь последнего приступа для вылазок войска, по злополучному совету некоторых стариков, знавших ее тайну… Калитку забыли запереть в хаосе битвы, и толпа турок, нечаянно наткнувшаяся на нее, вдруг зашла в тыл храбрецам, защищавшим ворота Св. Романа.

Обитель Хоры была, конечно, разграблена первою, и драгоценная икона Одигитрии рассечена в куски мечами варваров.

* * *

Мы находились вблизи древней Влахерны, в ее когда-то богатых и населенных кварталах; кстати было посетить ее развалины. Крепостная стена, начиная от Адрианопольских ворот, поворачивает в город и идет уже до самого Золотого Рога в тесноте построек; дома теснятся к ней, под ней, захватывают себе ее и отрывают ее кусками.

По соседству с Адрианопольскими воротами, не доезжая Эгрикапы, других исторических ворот, игравших важную роль в дни византийской осады, показали нам грандиозные развалины «дворца Велизария», который турки величают теперь «Текфур-Сарай».

Это суровый замок в виде громадной четырехугольной башни, окруженной аркадами, грозно нависший над стенами Византии, опустевший с самого дня ее падения.

Вид на Текфур-сарай и прилегающие к нему стены со стороны Адрианопольских ворот

Текфур-сарай (дворец Константина Багрянородного – единственный уцелевший византийский дворец в Константинополе)

Очень может быть, что это остатки того влахернского дворца императоров, в котором провел свою последнюю ночь в молитвах покаяния последний из Константинов и который первый запылал при взятии города.

От знаменитого влахернского храма, изумлявшего наших старинных богомольцев своим неизреченным богатством и своими всемирными святынями, давшего по преданию начало нашей Киево-Печерской лавре, остался теперь один обломок каменной арки. Влахернский квартал был первым на пути ворвавшихся в Византию магометанских варваров и до сих пор еще более всех других местностей Константинополя полон развалин и разрушения…

Христиане еще не выстроили на этих славных развалинах Дома Богородицы, где хранились некогда ее пояс и священные ризы, погружавшиеся в волны моря против разбойничьих ратей Аскольда и Дира и носимые как знамя императорами Византии в их бесчисленных походах на варваров.

Только временная стеклянная часовня, наскоро сколоченная и аляповато разукрашенная цехом греческих скорняков с целью собирать деньги на постройку церкви, стоит в глубине маленького садика, в черте этих исторических развалин и в неуместном соседстве с турецкою кофейнею.

В часовне все сверкает безвкусием, новизною и греческою корыстью, так что всякое подобающее настроение, поэтическое, историческое или религиозное, разлетается как дым… Под огромною серебряною иконою Влахернской Богоматери с только что нарисованным свежей краской ярким ликом, в мраморном бассейне – Священный ключ, где в былые времена византийской славы императоры, вступавшие на престол, совершали торжественное омовение… Икона обвешана амулетами и жертвами всякого вида, а на дне прозрачного источника и на огромных окружающих его медных блюдах разбросаны монетки богомольцев…

Лучше всего не заходить в эту казенно-торговую часовню и ограничиться несколькими минутами одинокого размышления над подлинными развалинами славного храма, среди грязи и запустения, так характерно окружающих ее.

XI. Вертящиеся дервиши

Мусульманская молельня среди Европейского квартала. – Молитва шейха. – Безумная музыка и безумная пляска.

Монастырь «вертящихся дервишей» странным образом помещается не где-нибудь в сердце старого мусульманского Стамбула, а среди модных европейских магазинов главной улицы Перы; мы прошли пешком в узкие ворота глубокого дворика, в задней части которого прячется молельня дервишей. Это был обычный час службы, и посетители входили в молельню впереди и позади нас…

Наш

Дервиши сидели вразброс, кто где пришелся, по всему среднему кругу, поджав под себя босые ноги и опустив изнуренные головы…

Все они были в своих характерных высоких колпаках из верблюжьего войлока и в легких разноцветных мантиях, накинутых поверх зеленых курток и юбок…

Худенький и маленький шейх, с зеленым тюрбаном пророка вокруг рыжего колпака, стоял впереди, лицом к молящимся, на своем коврике из крашеной шкуры газели; он читал молитвы каким-то уныло-усталым, смиренно-кротким голосом, закрыв свои земные вежды и вперив духовные очи свои в кончики тощих ладоней, которые он держал перед своим лицом, словно открытую книгу, то и дело низко кланяясь молящимся. Заунывно и протяжно, словно сонные, отвечают ему изредка дервиши.

Они тоже закрыли глаза и бессильно поникают почти до колен своими бритыми головами на худых смуглых шеях, будто одолеваемые дремотой… Некоторые уже давно лежат ничком на земле, не шевелясь ни одним мускулом… Но вот на хорах передней колоннады дервиш затягивает песню… Незаметно присоединяется к нему еще более жалобная турецкая свирель и, переплетаясь с живым голосом, наполняет залу своими бесконечно извивающимися плачущими звуками…

Эти звуки ударяют, будто бы смычок по скрипке, по растроганным чертам неподвижно сидящих, ушедших в себя фигур с закрытыми глазами, и отдаются в них судорожными нервными вздрагиваньями…

Изредка к поющим завываниям жалейки начинают присоединяться там, наверху, глухие удары барабана…

Словно какою-то постороннею силою, помимо воли своей, поднимаются одна за другой все эти бессильные дремлющие фигуры и двигаются медленным церемонным шагом вокруг своей молельни. Теперь уж они без мантий; все зеленые с ног до головы, в зеленых куртках с длинными сползающими рукавами, в широчайших и длинных зеленых юбках и в своих полуаршинных колпаках сами кажутся бесконечно длинными…

Важно и плавно, будто тени, а не люди, скользят они неслышною поступью босых ног вслед за своим маленьким благочестивым шейхом, не поднимая глаз, неподвижно перекрестив на своих плечах распростертые руки, с изящною легкостью по очереди перепрыгивая через священный коврик шейха и каждый раз при этом оборачиваясь друг к другу с глубоким церемонным поклоном…

Танец дервишей ордена Мевлеви. Фото П. Себаха, Стамбул, 1870 г.

Три раза обошли они залу этой торжественной процессией, шейх отделился от них и стал опять на свой молитвенный коврик… Между тем наверху на хорах невидимая музыка и пенье разрастались все неудержимее… Уже много голосов с силою инструментов приняли в них участие…

Все быстрее и возбудительнее становился лихорадочный темп жалейки. Все громче и настойчивее, словно увлекаемый собственными звуками, стучал барабан, все торопливее, напряженнее и страстнее разливались поющие голоса… Они поднимались и вспучивались, как волна в бурю, и наконец разразились какою-то неистово жалобною, безумною, увлекательною, плясовою мелодией…

Постепенно и неудержимо, вместе с звуками, лившимися с хор, разрастались и учащались движения дервишей… Они уже не падают больше, громко стуча лбом о пол, при каждом ударе барабана…

Они текут теперь друг за другом, мимо стоящего шейха, и, отвесив ему глубочайший поклон, вдруг словно подхватываются каким-то всесильным вихрем, невидимо наполнившим молельню…

Сначала тихо, чуть заметно, потом сильнее и сильнее начинают они кружиться один за одним на кончиках ног… Сами собою распадаются постепенно скрещенные на плечах руки и будто роковою силою вытягиваются дальше и дальше, при каждом новом повороте, расстилаясь, наконец, во всю свою длину, как крылья летящей птицы… Вот уж вся зала полна этих быстро крутящихся живых волчков… Зеленые юбки поднимаются вверх от этого вихря и стелются широкими плоскими кругами, безостановочно мелькающими в глазах вокруг торопливо вертящихся ног…

Безумная круговая пляска наполняет собою все: пляшет музыка там, наверху, с своими барабанами и свирелями, пляшет все здесь в круглой молельне, и даже, кажется, у нас в головах и в глазах начинается та же заразительная нервная пляска…

Но это не пляска земного веселья, к какой привык человек, какая радует человека. Это пляска какой-то фанатической замогильной грезы, не видящей земли и людей, погруженной в истерический экстаз только о небе и о небесном…

Я с замираньем сердца, с глубоким психологическим любопытством всматривался в лица вертевшихся мимо меня дервишей. Всего сильнее поразили меня дервиши-юноши.

Один, худой, длинный, непомерного роста, трепетал как в лихорадке всеми своими нервными жилками и в неистовой быстроте своего круженья, казалось, разом хотел охватить всю залу в разгоряченные объятия своих далеко вытянутых громадных рук… Другой, совсем почти ребенок, с чуть пробившимся пухом над верхнею губою, со жгучими и томными глазами, далеко откинул назад свою красивую смуглую голову и двигался плавными изящными кругами в каком-то восторженном забытье, словно в упоении горделивого счастья, ему одному теперь зримого и ему одному доступного… Этот был, несомненно, не на земле, а на небе, среди журчащих фонтанов и гурий Магометова рая… Пот градом лил с его лица, и каждый мускул его дрожал как лист в этом страстном припадке минутного сомнамбулизма.

Только один старый дервиш, не скидавший ни мантии, ни обуви, не принимал участия в кружении, а двигался между этими бесшумно и безумно вертевшимися живыми волчками, не задевая ни одной вытянутой руки даже складкой своих одежд, степенно и чинно, изумительно рассчитывая свои шаги, будто он не шел, а плыл по скользкому полу, с растроганным плачущим выражением своего кроткого лица… По-видимому, и у него на душе, как в душе этих кружившихся фанатиков, стояло тоже яркое сладостное сновидение, заслонявшее от его глаз и нас всех, праздно глазевших на его молитвенные восторги, и все, что было теперь кругом него, живого и действительного… Три раза совершил свой медленный круг по молельне старый дервиш, и после каждых трех раз отдыхали и снова пускались в этот страстный религиозный вихорь обливавшиеся потом дервиши… Несколько старых дервишей, стоявших за колоннами, накинули наконец на дрожавших плясунов их верхние мантии, и пляска окончилась…

Маленький шейх растроганно поклонился порадевшим братьям сначала низко в пояс, потом в землю, и после

XII. Принцевы острова

Улица Перы. – «Сладкие Воды». – Султанская полиция. – Виллы и монастыри острова Принкипо. – Раззолоченная тюрьма. – Ночь на Босфоре.

Хотелось познакомиться и с загородными прогулками Царьграда. Босфор мы уже знали, и оставалось съездить только на «Сладкие Воды» да на Принцевы острова… «Сладкие Воды» – своего рода Bois de Boulogne[12] константинопольской знати. В пятницу там толпятся в своих модных каретах все гаремы богатых турок, весь цвет многочисленной и тароватой европейской колонии. Но что они делают там, чем наслаждаются, ведает один Аллах! Чтобы попасть на эти «Воды», нужно проглотить неизмеримое количество праха земного и ощущать своими боками все толчки бесконечной константинопольской мостовой и еще более длинного и еще более пыльного шоссе.

Поднимаемся мимо знаменитого мраморного фонтана Топ-Хане, мимо целого квартала роскошных мечетей, тюрбе, казарм и арсеналов этого важного артиллерийского центра Константинополя, прилегшего к самой гавани Галаты; поднимаемся крутыми вьющимися переулками на так называемую Главную улицу Перы. По обеим сторонам большие европейские дома, дворцы посольств и консульств под государственными гербами, огромные казенные здания разных высших школ, госпиталей, казарм, и везде, где только можно, сплошные ряды роскошных европейских магазинов, которые хотя несколько сообщают этой узенькой турецкой улице характер европейской столицы. Ковры, шали, всевозможные objets du luxe[13] в восточном вкусе на всяком шагу бросаются в глаза. Мы добросовестно наблюдаем и рассматриваем эту искусственную цивилизацию, бесплодно привитую неугомонным европейцем апатичному телу безнадежного восточного человека. Улица Перы тянется бесконечно далеко по гребню продолговатого холма и из садиков своих открывает всевозможные перспективы на Босфор, Стамбул и азиатский берег. Недалеко от ее конца, в стороне стоит скромная русская церковь, напоминающая архитектурой довольно бедные деревенские церкви, и при ней русский госпиталь.

Главная улица Перы. С почтовой открытки XIX в.

Признаюсь, в столице Константина, откуда пришла в Россию вера православная и у ворот которой столько раз стояли победоносные русские орлы, хотелось бы видеть что-нибудь более величественное, более достойное и православной веры, и державы Русской… Только что выедешь из Перы, вас охватывает самое скучное, самое пустынное поле, словно вы находитесь за тысячу верст от всякой столицы. Скудные нивы овса и пшеницы тянутся по меловым буграм и глинистым лощинкам, обозы ослов и лошаков тянутся в облаках пыли… Шоссе не обсажено ни одною тычинкой на пространстве многих верст, хотя по нему чуть не ежедневно катаются двор султана и высшие его сановники.

Константинополь теперь словно в землю вдруг провалился: ни домов, ни кипарисовых рощ, ни мечетей, ни даже клочка моря!.. Пыльное поле да пыльная дорога – ничего больше. Удивительная прогулка для фешенебельной публики роскошной столицы Востока!

Признаюсь, самые сладкие воды покажутся горькими, когда приходится печься часа два на жаре и глотать известковую пыль из-под копыт ослов…

Наконец шоссе начинает спускаться зигзагами в глубокую и широкую долину, орошенную ручьем, заросшую зеленью, застроенную деревеньками…

Сладкие Воды

Это-то и есть Сладкие Воды, которые поминает наша Воскресенская летопись еще при основании Константином Царьграда. Ручей их впадает в вершину Золотого Рога, так что публика приезжает на гулянье не только в экипажах, но и в каюках. Почти у самого впаденья Сладких Вод в залив стоит летний султанский дворец в огромном тенистом парке, который тянется вдоль ручья до самых деревенек в глубине долины. Тут уж и шоссе обсажено старыми платанами, которые обращают его в великолепную аллею для прогулок… На берегу устроены бараки с буфетами и кофейнями и столики для посетителей, под вековыми деревьями… Освежившись чем было можно, мы попытались проникнуть в дворцовый парк. Страж потребовал 2 меджидия[14], а мы ему предлагали только 2 франка. Драгоман нас помирил на 1 меджидии с условием, что нам покажут и дворец. В сущности, ни парк, ни дворец, ни самое гулянье не стоят того, чтобы тратить на них время и деньги. Живя здесь, конечно, можно отлично надышаться в этом запущенном как лес парке, недавно еще зверинце султанов, и вдоволь поваляться на его мягких лужайках, но осматривать его туристу просто комично. Дворец, блиставший роскошью при Абдул-Азизе и Мураде, теперь в совершенном запустении.

Громадные пустыри комнат, громадные, под самый потолок, зеркальные окна сажени в две вышины, громадные старинные зеркала в синих и зеленых хрустальных рамах восточного рисунка, кое-какие остатки богатой мебели в залах гарема да покинутые мраморные купальни одалисок – все это не может дать настоящего понятия о действительной обстановке этого султанского приюта неги. Из дворца только что выехал живший в нем шведский принц, и уже все вещи и мебель опять спрятали под замки и печати в кладовых нижнего этажа. Блюститель султанского дворца очень беспокоился, что нас захватит во дворце кто-нибудь из гарема, так как в этот час обыкновенно являются оттуда султанши и детки их пользоваться полуденным воздухом сада, но, как жалобно ни умолял он нас ускорить свой осмотр, мы считали себя вправе за уплаченный меджидий бродить по владениям падишаха сколько нашей душе угодно.

Возвращаясь в Константинополь, мы, однако, убедились, что бескорыстный страж не врал, ибо мы точно встретили на спуске в долину султанскую карету с расшитыми золотом гайдуками и вершниками, в которой важно восседал какой-то черноглазый носатый мальчуган в золотой куртке под эгидою парадно одетой европейской дамы, очевидно, бонны или гувернантки.

* * *

Принцевы острова верстах в 20 от столицы, в том южном рукаве Мраморного моря, которое образует дальше Никомидийский залив.

Мне совсем было не удалось попасть на эти острова. Только что мы отъехали вчетвером с капитаном и женой его на каюке от парохода, откуда ни возьмись полицейская лодка; на белом флаге красными буквами выписано по-французски: «Police».

– Паспорт!

Меня немножко раздосадовало это неуместное требование, когда я столько дней ездил в городе без паспорта, а теперь даже и в город не еду, а хочу только сесть на пароход. Паспорт был в каюте, и возвращаться не хотелось.

– Это третий помощник капитана, – соврал было капитан. Он по корабельному списку значится, без паспорта.

Но губастый полицейский в красной феске только скептически оскалил зубы. Оказалось, что он знает в лицо всех помощников.

Дело, конечно, в бакшише, но я именно возмутился против этого. На моих глазах француз с женою

Каюджи между тем бросил весла, отказывается грести дальше под угрозами полиции. Что тут делать? Ругались, ругались – вези к берегу! К полицейскому начальнику…

Подъехали к берегу. Там толпа и, кажется, все начальники. Заступили грудью дорогу какой-то толпе туристов, вылезающих с горем пополам из яликов, и тоже требуют паспортов или бакшиша.

– Почему нашего пассажира не пускают на пароход? Он только на Принцевы острова, и к вечеру же назад… – объясняет капитан.

– Потому что на пароходе вашем скрылись два мошенника с русскими паспортами, и мы должны сторожить их… – важно отвечает начальник ломаным французским языком.

– На пароходе только два мошенника, а у вас их тут полная Турция! – сорвалось вдруг у меня с раздосадованного языка…

Принцевы острова (Адалар). С почтовой открытки

Громкий сочувственный смех стоявших на берегу туристов до такой степени озадачил бедного начальника, что он сконфуженно пропустил их мимо себя и махнул нашему каюджи мирно продолжать путь…

Ругательство восторжествовало и на сей раз.

Пока мы воевали с неуместною турецкою полицией, турецкий пароход, совершающий рейсы на Принцевы острова, уже развел пары и стал работать колесами: мы чуть успели вскочить в него благодаря хладнокровию и опытности нашего капитана, который почти на ходу велел спустить трап.

Пароход был набит народом, как бочонок сельдями, тем не менее несся ходко, сначала к Скутари, куда он высадил целые толпы, спешившие на Исмидскую железную дорогу, и принял целые толпы, а потом к островам. Принцевы острова – это какие-то прелестные игрушечки среди прелестных голубых волн Мраморного моря; ими нельзя налюбоваться досыта!.. Один хорошенький островок за другим, с зелеными рощицами, с живописными скалами, с чистенькими пестрыми городками, облитыми ярким солнцем. Сначала Проти и Антигона, потом Халки с своими знаменитыми монастырями и духовными школами, потом Принкипо, самый посещаемый изо всех островов, обращенный в сплошной город дач и садиков. Мы останавливались у гаваней каждого островка, а вышли только в Принкипо.

Берег пестреет длинными развевающимися флагами всех наций, которыми обильно утыканы балконы и крыши ресторанов и отелей… Тут уж Турции следа нет. Это летняя резиденция богатого цивилизованного грека и европейца. Изящные виллы с цветничками, садиками, мраморными террасами, висячими, цветами осыпанными балкончиками, статуями, лесенками, тянутся у подножия горы, вдоль извилистого берега, обращая его в какой-то волшебный уголок отдыха и наслаждения… Красавицы-гречанки смотрят на вас со своих тенистых балкончиков сквозь листья тропических растений, яркие, как цветы, статные, как мраморные статуи, украшающие их садики…

Мы выбрали отель «Джиакомо», откуда открывается неописуемо прекрасный вид на море.

Тут лучший ресторан и самая парадная публика. Перед поездкой в горы нужно было поесть поплотнее, и мы действительно отлично позавтракали на открытой террасе, висящей над обрывами моря. Мы не захотели трястись на ослах и наняли открытую четырехместную коляску, чтобы объехать весь островок до самого подножия монастыря Святого Георгия.

Дорога опоясывает улиткой скалистые вершины острова, и все его хорошенькие уголки открывались нам один за одним à vol d'oiseau[15], в этом трехчасовом карабканье нашем по скалам Принкипо. Мы не спешили и не томились этою медленностью, впивая свободною грудью лесной воздух гор и тихо наслаждаясь менявшимися вокруг нас прекрасными видами. В глухом углу берега, против пустынной каменной скалы соседнего островка, мирно приютились заводы греческих рыбаков. Тысячи маленьких скумбрий, сверкавших металлическим отливом стали, были нанизаны тесными рядами на длинные веревки, и веревки эти тянулись густою сетью у шалашей завода, точно сплошная плоская крыша из блестящих серых черепиц…

Вверху, на скалах, прячется в лесистой впадине весь окруженный развалинами древний скит Святого Николая; другой старый монастырь Христа виден дальше и выше. Но и везде по сторонам дороги осыпи и развалины стен. В прежние времена цветущий островок был до самой макушки покрыт жилищами человека. У подножия Святого Георгия опять отели с флагами и террасами, с отдыхающей публикой, с ослами и носилками. Мы бросили здесь коляску и отправились карабкаться пешком на монастырскую скалу, самую высокую точку острова. Подъем требует около получаса и с непривычки утомителен в жаркую пору.

В крошечном монастыре даже нет церкви, а только домик для монахов. Это нечто вроде подворья какой-то греческой лавры в Пелопоннесе, куда исстари присылали на излечение душевнобольных. Монастырек стоит на выдающемся пике острова, среди хаоса камней. Однако группы старых платанов дают порядочную тень путешественнику. Мы уже нашли под ними две веселые компании итальянцев – шкиперов или мелких торговцев, которые сидели, скинув сюртуки, вместе с своими малоцеремонными дамами, вокруг больших расписных кувшинов с местным винцом и потягивали из него, очевидно, не первый стаканчик, наполняя эту тихую горную пустыньку своим простодушным демократическим хохотом и своими застольными песенками, которые даже их прекрасные половины выводили не совсем твердым голосом…

Мы постарались уединиться от этих своеобразных монастырских гостей сколь возможно дальше и устроились за своим невинным лимонадом над самым обрывом пика, открывавшим нам во все стороны беспредельные горизонты.

Мы словно висели теперь в воздушных высях на крыльях птицы и озирали всю неизъяснимую красоту, в которой плавала и млела очарованная душа.

Редко выпадает такой чудесный денек даже в этом счастливом краю ясных и ярких дней. Еще реже видишь это теплое голубое море таким беспорочно-лазурным, таким нежно-ласкающим… Оно стлалось во все стороны от нас, куда хватал глаз, и все трепетало, сияло, переливалось каким-то радостным лучистым трепетаньем своей упругой прозрачной зыби, осыпанной и пронизанной насквозь огненными искрами полуденного солнца.

И на этом колыхающемся фоне голубых вод вырезались с волшебною яркостью красок, с фантастической живописностью неподвижные мраморные изваяния островов с их красными изломами скал, с их гущами зелени, с их беленькими и желтенькими домиками-игрушечками, раскиданные, будто драгоценные резные безделушки по этой чудной лазурной скатерти…

Улицы Стамбула в 1890-х гг.

А там, в манящих далях горизонта, будто написанный по голубому фону далекими огнями солнца, отделяя девственную лазурь неба от такой же чистой лазури моря, вырисовывал свои бледные и нежные контуры, белые иглы своих минаретов и белые купола своих мечетей, древний исторический Царьград и его азиатский близнец Скутари, отрезанный от него синею лентой вод.

Оглянитесь назад – там та же дрожащая радостным огнем, струящаяся голубая зыбь…

Но уж за нею пустынные лилово-синие хребты Никомедийских

Мы долго впивались глазами во всю эту ширь и красоту чудной картины. Какая-то сладкая истома охватила нас, хотелось бы век свековать в этом уголке рая, под этим солнцем, над этим морем, среди этих чарующих островков… Нужно изумляться близорукости и неблагоразумию людей, которые получили от слепой судьбы все условия блаженной жизни на земле и не умеют понять, где искать и в чем найти это блаженство. Мы поняли теперь поэтов-монахов и мудрых житейских философов, патриархов и митрополитов Греции, которые издревле возлюбили эти тихие счастливые островки и избирали их местом своих молитв, своего отдыха, своей кончины… Вон там виден теперь, с нашей каменной осыпи, весь, как на ладони, гористый мыс острова Халки, с своим старинным монастырем, основанным еще Фотием, с своей знаменитой духовной академией, где один за одним кончали свое житие многочисленные вселенские патриархи Константинополя… Они и до сих пор удаляются на покой со своих бурных и непрочных престолов в эту райскую пустыньку…

Половина их, впрочем, и здесь кончала турецкой веревкой. В монастырях Халки почти столько же гробниц, сколько костей мучеников… В XVII столетии, например, в течение 35 лет, удушены и повешены здесь турками один за одним три вселенских патриарха.

Вообще трудно себе вообразить, да и поверить не хочется, как обильно улиты кровью христианских царей и христианских иерархов живописные камни этих поэтических островков!..

Они называются Принцевыми не без причины и уж вовсе не по той причине, что могут служить достойным пребыванием принцев…

Нет, это многовековая раззолоченная тюрьма принцев, обычное место ссылки, заточения, а часто и казни, всех членов византийского царского рода, которым по игре судьбы не оставалось места в дворцах Константинополя, сверженным цесарям, неудачным соперникам, опасным претендентам, овдовевшим царицам, сиротам царевичам…

В могилах Халки покоятся и наши русские кости.

Там содержались долгое время в 1829 г. наши военнопленные офицеры и солдаты. До 300 человек из них не выдержали тягостей турецкого плена и погребены внутри обширной ограды, у ворот Успенского монастыря, под тенью вековых сосен…

Над ними стоит гранитный памятник, сооруженный на жертвы уцелевших товарищей из плена.

* * *

Ночь мы провели на пароходе «Цесаревич», который завтра снимается в Александрию.

Долго за полночь стояли мы с капитаном на опустевшей рубке. Этот бравый рагузанец, изучавший свое дело в морской академии в Венеции, славянин по типу и духу, бился против австрийцев за восставшую Венецию под знаменем Даниила Манина и должен был покинуть австрийский флот. Истинный моряк и истинный хозяин корабля, он знает и любит море, как морская чайка.

Мы с ним стояли, тихо беседуя, а вокруг нас незримо вставала и охватывала нас своими фосфорическими струями волшебная лунная ночь.

Черные неподвижные громады пароходов, казавшиеся вдвое громаднее от неподвижно опрокинутых в темный омут черных отражений своих, заслоняют нам первый план. Целая куча египетских пароходов, только что пришедших из Александрии, сбилась сплошным черным островом вправо от нас, и только высоко вздернутые красные огни их круглых фонарей смотрят, как налитые кровью глаза, из черного леса перепутанных мачт, рей и веревок, характерно вырезающихся на освещенном небе.

Куда ни взглянешь, всюду неподвижно дремлют эти черные пароходы, будто сонные чудовища на страже. Поближе длинный изящный француз из Messagerie Maritime[16], дальше гигант-океаниец, приваливший из Индии целое английское население, а кругом, со всех сторон этого, чуть переливающего своею таинственною серебряною чешуей моря-озера, прилегли сверкающие мириадами огней и в то же время в упор облитые лунным светом гористые берега громадного Царьграда, и холмы Стамбула, и крутые скаты Перы, и жадно припавшие к морю тесные улицы Галаты, и убегающие бесконечною чередою дворцы и деревни Босфора и азиатский Скутари со своими многочисленными предместьями, а там, еще дальше, замыкая в один сплошной огненный венок все эти бесчисленные огни Азии и Европы, чуть видные скалы Принцевых островов.

Большой базар в Стамбуле

Один необъятный огненный город охватил кольцом, обступил торжественным многоярусным амфитеатром это кишащее огнем море-озеро, а над ним сияет в недостижимой высоте и опрокидывается трепещущую и искрящуюся бездною в его темные омуты, усыпанный частыми звездами, залитый ярким светом луны, еще более необъятный и еще более торжественный свод неба.

И все тихо струится, серебрится, мигает и сверкает, как в каком-то фантастическом сновидении, там, на высоком небе, и там, на далеких берегах, и здесь, во влажных недрах бездонной пучины.

И очарованный, смущенный, охваченный каким-то сладким головокружением забытья и дремоты, незаметно теряешь чувство действительности и уже не различаешь больше в этом хаосе мигающих огней, в этом кишении звездных мириад, где огни, где настоящие звезды, и куда смотреть тебе, вниз или вверх на усеянный, как божья риза алмазами, небесный купол.

XIII. Дарданеллы

Отъезд из Константинополя. – Дельфины, хозяева моря. – Остров Мармара и Мраморное море. – Дарданелльские крепости. – Курганы Трои.

Мы отходим из Константинополя в самый хороший час: жар солнца уже схлынул, и косые лучи его освещают волшебные декорации цареградских холмов слегка зардевшимся огнем.

Жизнь, движение, веселие на воде! Всюду и отовсюду реют пароходики, парусные шлюпки, каюки. Все эти многочисленные и многолюдные прибрежные города, которые называются общим именем Царьграда, сообщаются друг с другом, как Венеция по своим каналам.

Пароходы, распуская на-далеко по неподвижному воздуху черные хвосты дыма, проносятся на всех парах, то из С.-Стефано, то с Принцевых островов, то из Буюкдере, и втискиваются, пыхтя и ворча, в общую сумятицу гавани. К ним бросаются сломя голову целые шайки лодок и барок, как мелкие птицы навстречу залетевшему крупному хищнику. Бравый капитан Чингрия, мастак своего дела, ловко и смело выводит наш громадный пароход сквозь тесноту таких же громадных стоящих и двигающихся пароходов, сквозь живую кашу кишащих и снующих каюков.

Вдали, направо от носа, забелелся маяк С.-Стефано, и чудные амфитеатры Константинополя быстро и плавно стали отодвигаться назад. Не знаешь, на что смотреть: туда ли назад, на белые стрелы стамбульских минаретов, вырезающихся теперь частым лесом на своих ярко освещенных холмах, словно какое-то невероятное, убегающее из глаз сновидение, или вперед на чарующие перспективы ласкового голубого моря, чуть оттененного нежно-розовыми туманами азиатского берега.

Дельфины, эти гигантские ласточки моря, провожают нас своими радостными играми. Целыми вереницами перекатываются они рядом с пароходом, наперегонки с

На острове Лесбос пара неосторожных влюбленных скатились со скалы в море, не успев разорвать своих страстных объятий, и опять дельфины спасают их, и Амур, покровитель влюбленных, с тех пор носит образ дельфина на своем колчане. Дельфины выносят из моря тело поэта Гесиода, убитого в храме Нептуна и брошенного в волны; дельфины спасают от кораблекрушения Фаланта, вождя лакедемонян.

Когда вероломные тарентинские корабельщики низвергают в пучины разъяренного моря певца Ориона, то опять-таки дельфины собираются вокруг него, сажают его на свои гибкие хребты и несут его к родным берегам Коринфа, наслаждаясь его дивным пением.

А уж в царстве Посейдона это ближайшие наперсники водного бога, верные исполнители самых интимных поручений его. Двух дельфинов посылает он в грот Амфитриты, убедить ее стать царицею океанов, и они действительно приносят на себе к ложу морского бога очаровавшую его морскую деву. Под видом дельфина сам Посейдон-Нептун обольщает потом красавицу Меланту.

Вера греков в добрую дружбу дельфина была так укоренена в населении Эгейского моря, что самый грубый рыбак считал своей священной обязанностью тотчас же выпустить опять в море попавшего в сети черного гостя.

Дельфины, веселые хозяева этого голубого моря-озера, провожают нас, а гости-корабли, спешащие к ночи в Царьград, то и дело проносятся нам навстречу. Особенно хороши и типичны большие парусные корабли. Они оделись теперь, с вершин своих длинных мачт по самые пяты, в пузатые многоярусные паруса, выпустили и вперед к носу, и назад к корме, всюду, куда только можно протянуть веревку, другие острые и узкие косые паруса и несутся неслышно, плавно, будто какие-то гонимые волнами исполинские белые птицы, нахохлившие свои мохнатые зобы, распустивши все свои многоперые крылья.

А издали, когда они торчат на самой линии горизонта, высоко поднимаясь над ним своими убранными в паруса мачтами, их принимаешь за многоэтажные белые башни какого-то неведомого, из-за моря встающего города.

* * *

Только ночью прошли мы остров Мармару, который дал имя этому маленькому морю и которого существование, признаюсь, я впервые теперь узнал. Это сплошная глыба мраморных скал, которые разрабатываются с незапамятных времен, служа неистощимой каменоломней для Византии и для Константинополя, и для Стамбула. В 1861 году под утесами этого острова погиб в одну туманную ночь наш русский пароход, разрезанный надвое носом английского парохода… 180 человек пассажиров, мирно спавших глубоким сном, пошли, как ключ, ко дну. Русский капитан напрасно потом предъявил процесс к англичанину, обвиняя его в незаконных эволюциях. Англичанин был оправдан судом консулов и экспертов, всегда несколько пристрастных к «просвещенным мореплавателям», и виноватым оказался погибший пароход.

Массивный, горбатый силуэт острова, под которым мы теперь проходим, кажется фантастически прекрасным в фосфорическом сиянии луны среди тихого моря, чуть переливавшегося серебристой чешуёй.

Этот островок так мал, что его не упоминают в географиях и редко наносят на карты. А в нем, между тем, 16 верст в длину. Мраморное море на наших картах – тоже какая-то ничтожная капелька, которую едва удостаивают упоминания. А вот мы летим через него на полных парах целый вечер и полночь и все еще не выедем из него; оглянешься кругом и нигде не видишь берега, а подвинешься к азиатскому берегу – он тянется без конца день и ночь. Ландкарты, учебники географии своею условностью населяют наши головы лживыми представлениями, которых никак не примиришь с живою правдою мира, когда вдруг очутишься глаз на глаз с нею. В действительности, а не на карте, поразительна громадность нашего мира. И нигде она так не поразительна, как в этих микроскопических уголках. Только здесь, наяву, вдали от книжки, лицом к лицу с горами и морем, поймешь и поверишь, что целое Вифинское царство могло умещаться на берегу этого микроскопического моря, поймешь и поверишь, что какой-нибудь один полуостров Малой Азии, Аттики или Пелопоннеса мог заключать в себе множество сильных и независимых государств, завоевывавших целые страны, отражавших от себя нашествия целых народов.

Как громаден мир и как ничтожны, как малочисленны в нем жилища человека! Мать-земля наша еще совсем почти не заселена, когда смотришь на нее с полета орла, быстро пробегая далекие пространства. Кажется, весь земной шар еще пуст, и только кое-где чернеют или белеют мутные точки жилищ человеческих. Целые берега Европы и Азии, целые громадные острова, степи, поля, моря и горы, без следа жизни человеческой, а мы, малодушные, трепещем и пугаем себя, теснимся, завидуем, душим друг друга, в отчаянии взираем на будущее.

Царьград со всеми своими многолюдными окрестностями, со всею своею кажущеюся громадностью, – ничтожный вершок земли в сравнении с теми зелеными, серыми и голубыми безлюдными пустошами, которые мы пробегаем, не останавливаясь несколько дней сряду, из которых мы нигде не выберемся. А между тем это самое древнее, самое излюбленное, давнее всех насиженное гнездо человечества.

* * *

В Галлиполи мы не заходили и ночью проспали его.

Восход солнца застал нас у Чанаккале, которое в просторечии именуется просто Дарданеллами. Пароход остановился сдать почту и кладь, принять кое-какой багаж. Чанаккале на азиатском берегу пролива; рядом с его древней полурассыпавшейся крепостцою уже возник вдоль по берегу европейский городок, заслонивший многоэтажными домами своих консульств и агентств с развевающимися на них национальными флагами наивные минареты и жалкие домики старого азиатского местечка.

Чанаккале

Напротив Чанака – его дружка, форт Килитбахир. Оба форта когда-то были тет-де-понами[17] исторического моста царя Ксеркса, который переправился в Грецию в этом самом узком месте Геллеспонта (немного шире версты). Этот надменный деспот, как известно, высек кнутом непокорные воды Геллы – за то, что они осмелились разорвать позорные оковы, первый раз от создания мира наложенные на них владыкою персов…

Однако розги не исправили Дарданелл, и Чанаккале до сих пор смотрит на своего европейского соседа через стремнину вольных вод, в ожидании той фантастической железной дороги, которая должна, по проекту англичан, соединить через всю Европу и Азию маленькую корыстную Англию с ее громадною сокровищницею Индией.

Около Чанака

Вообще выход из Дарданелл усеян еще более частыми укреплениями, чем сам Босфор. Новые земляные батареи почти везде сползли к самым морским водам, а старые замки на скалах только радуют взоры живописцев да служат военными складами… Впрочем, на некоторых холмах, господствующих далеко над местностью, заметны расчищенные эспланады, свежие глиняные насыпи и флагштоки, по-видимому, сильных редутов… Моряки наши рассказали мне, что на этих холмах даже есть электрические обсерватории для мгновенного взрыва подводных мин под проходящими судами. Самые сильные батареи сосредоточены на азиатском берегу около Ногара-Кале, еще раньше Чанака и Килида, где, впрочем, тоже много батарей нового устройства, вооруженных крупповскими пушками. Уверяют, будто они расположены так, что каждый проходящий корабль может быть разом обстреливаем не менее как из 5 батарей.

Килитбахир

При самом выходе из Дарданелл стоят последние его форты – Кумкале на азиатском берегу и Седдул-Вахр на европейском. В Кумкале еще сохраняются старые медные пушки и мраморные ядра, которые турки выделывали когда-то на берегу Малой Азии, в соседстве Эски-Стамбула, и которыми Магомет II разгромил из своей бронзовой пушки злополучную Византию. На ядра Магомета-Завоевателя теперь уж мало надежды, и поклонники Магомета-пророка волей-неволей взялись за стальные игрушки собаки-немца Круппа, этого нового международного Архимеда, который за приличный гонорар готов соорудить и турку, и китайцу, и зулусу ядра, пронизывающие насквозь весь шар земной, а не только брони кораблей… Хотя моя русская удаль и не очень тревожится созерцанием всех этих для нас заготовленных турецких угощений Босфора и Дарданелл, хотя я твердо верю, что смелым Бог владеет и что наши отчаянные моряки, в корыте взрывавшие броненосцев, нашли бы в случае нужды дорожку и через усеянный редутами Геллеспонт, как наши кавказские солдатики находили недавно дорожку в «неприступные» форты Карса, однако я почувствовал некоторую отраду, вырвавшись наконец из этой чересчур враждебной обстановки, вовсе не соответствующей поэтическим воспоминаниям о Гелле и Геро. Эни-Шхер – последний гористый мыс дарданелльского берега, поднимающийся высоко над башнями Кумкале. На верхней площадке его очень эффектно вырезается на фоне неба, видная как на ладони, большая деревня с множеством ветрянок и с крестом русской церкви… Тут живут наши некрасовцы[18], геройская запорожская вольница, которая предпочла волю даже родине.

Южные берега Мраморного моря и Дарданелл вообще усеяны селеньями некрасовцев. Они живут во множестве в Ялове, против Галлиполи, в Казаклы, на берегу Исмидского залива, живут себе спокойно и очень богато. Даже буйные переселенцы-черкесы, безответно грабящие прибрежных жителей, трепещут некрасовцев и не осмеливаются тревожить их стад.

За Эни-Шхером берег круто поворачивает на юг, и пароход вступает в древнее Эгейское море, теперешний Архипелаг…

Мы теперь в царстве Приама, в легендах «Илиады»… Еще перед Кумкале нам указали древний Скамандр, бегущий в воды Геллеспонта.

Теперь вся равнина Трои, от подножия туманной Иды до волн моря, перед нашими глазами… Два могильных холма – сначала холм Ахилла, и за ним другой, ближе к морю, холм его друга Патрокла, – вот все, что говорит еще страннику о давно прошумевшей здесь великой эпопее.

Холм Гиссарлык – место, где находилась легендарная Троя

На этом зеленом кургане охмелевший от горя герой совершал когда-то свою кровавую гекатомбу по убитом брате своего сердца и верном соратнике в брани…

Зубы его скрежетали от гнева; быстрые очи

Страшно как пламень светились; но сердце ему раздирала

Грусть нестерпимая…

Он залил кровью пленников громадный костер Патрокла, заколов собственной рукой в честь его 12 молодых троянцев, и в безумии отчаяния бросал в огонь, пожиравший останки друга, многоценных коней и все что было у него дорогого. Войско ахеян несколько дней пировало и поминало священными играми тризну погибшего героя. Потом наступила другая, еще более горестная тризна, когда даже боги Олимпа были поражены печалью, как смертные люди. Фетида, злополучная мать героя, вышла с толпою нереид из своих подводных чертогов и жалобным плачем огласила волны моря… Все девять муз сошлись над смертным ложем божественного Пелеида и провожали в Аид своими печальными песнями его скорбную душу…

Фетида была красивейшая из всех дщерей Нерея; Зевс, Аполлон, Посейдон – все добивались ее любви. Но она предпочла небожителям смертного человека, фессалийца Пелея… Зевс уже готовился исторгнуть ее из рук счастливца и возложить на свое божественное ложе, как возлагал он Европ и Данай, Ио и Лед, но вдруг дошло до него пророчество всеведущего титана Прометея, что «сын Фетиды станет славнее своего отца». Небожитель отступил перед таким позорным жребием, и отцом Ахилла стал Пелей…

Дальше показывают еще один маленький курган; уверяют, что под ним лежит юноша Антилох, сын Нестора, первый грек, убивший первого троянца, сам павший от руки Гектора, защищая старого отца… Доказательств, конечно, никаких. Но почему же не лежать здесь и Антилоху?.. И не все ли равно, какой холм покрывает его, этот или соседний, когда юношество целого мира вот уж сколько веков поминает и чтит его сыновний подвиг… Пока многоученые Шлиманы копаются в могилах истории и поправляют ее летописи, я наивно буду верить во все эти курганы Ахиллов, Патроклов, Антилохов, потому что все дело тут именно в поэтической вере, а не в самых земляных курганах.

XIV. Воды Греции и боги Греции

Младенческая космогония народа-младенца. – Очеловечение природы фантазией грека. – Любовь как основа мировоззрения эллина. – Тенедос и Лесбос. – Сафо. – Подводный мир в образах мифологии.

Велика сила этой поэтической веры! Я ощутил ее особенно ярко и осязательно здесь, ввиду таинственных снеговых пирамид Вифинского Олимпа, почти у подножия Гомеровой Иды.

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи,

Старца великого тень чую смущенной душой…

Да, тут все – и море, и горы, и скалы островов, и самое голубое небо – полны эти чудных умолкнувших звуков, полны этих великих теней. Меня охватывает та светлая и радостная атмосфера, населенная светлыми и радостными богами, в которой так радостно и светло жилось древнему греку…

Пароход наш проносится мимо тех самых островов и берегов, через те самые волны, среди которых провел чудную сказку своего детства и богатырскую эпопею своей юности народ-юноша, народ-поэт, народ-художник.

Уже две тысячи лет как замолк его поэтический голос и опустилась его созидающая рука… А между тем, через головы веков и

До такой степени художественная фантазия эллина умела слить воедино жизнь людей с жизнью богов, перепутать в одно фантастическое и прелестное целое их мысли, вкусы подвиги, из истории своих войн, своих торговых походов, своих экономических переселений – создать дивные эпопеи богов и целую поэтическую космогонию…

Олимп греков – это, в сущности, не боги, а люди Греции. Это идеализированный и опоэтизированный живой мир, каким он был, каким желал его видеть древний грек.

Те же его очаровательные горы и долины, те же обильные реки и луга, стада и птицы, те же охоты, пиршества и войны, та же юношеская веселость, тот же страстный культ красоты и счастья, та же ненасытимая, вечно обновляющаяся, вечно разнообразная и никогда не остывающая любовь.

Все добродетели, все грехи человека, от зависти, вероломства, разврата до самоотвержения и великодушия. В самом понятии о боге народ-дитя не поднялся дальше собственного своего образа, облагороженного и увеличенного в размерах… Этот народ-счастливец до такой степени был полон самим собою, до такой степени любовался, как Нарцисс, собственной красотой, собственным геройством, собственным счастьем, что вся природа, от светлого голубого неба до малейшего цветка, до каждого всплеска волны, рисовалась его воображению только отражением его собственных черт, его собственных вкусов, его собственной судьбы…

Он населил самим собою небо и подземные бездны, и пучины океанов, каждую пустынную скалу, каждое дерево в лесу!

Везде для него играла и сочилась та же его яркая, веселая, общительная жизнь, полная энергии и страсти, падения и подвигов…

Даже черная персть земная, которая почти всем народам напоминает только мертвый прах и тленье, для грека была могучая Гея, начало жизни, мать всего сущего, мать титанов, мать Сатурна, отца богов, мать океана… Даже в мрачных подземных сводах Тартара, этом месте плача и скрежета зубовного, кипела в фантазии грека та же радостная жизнь пиршества, любви, наслаждения, как и на светлых высотах Олимпа.

Образы человеческой красоты, человеческих дел, человеческих чувств словно застилали природу в глазах народа-художника, и он мог видеть ее только сквозь это свое поэтическое марево…

* * *

Вот поднимаются вдали вправо от нас голые порфировые скалы Сталимена, древнего Лемноса…

Но для эллина это не был только простой остров, потрясаемый частыми землетрясениями. Нет, это божественная кузница Вулкана, сына Юпитера, которому одноглазые циклопы, свирепые детища Нептуна, день и ночь куют его градоносные стрелы… Или вспомните борьбу богов с гигантами.

Разъяренная Гея, «земля-матерь», посылает своих темных сынов-исполинов отмстить богам Олимпа за древних детей своих, мучимых богами, за Прометея, прикованного к Кавказу, за Тития, терзаемого коршуном, за Атласа, держащего всю тяжесть неба, за Титанов в оковах… «Мстите, спасайте! – вопит она. – Мои горы – ступени ваши! Ты, Тифоэй, вырви громы у Зевса, ты, Энкелад, прогони Посейдона из моря, ты, Рек, вырви вожжи из рук Аполлона!»

Сыны земли полезли из Эреба и затмили свет солнца… Они взгромоздили Оссу на Пелион и Эту на Оссу и с этой лестницы гор стали метать скалы и горящие сосны в осажденный Олимп.

Среди битвы Афина бросает островом Сицилией в бегущего Энкелада; исполин Полибот, преследуемый Посейдоном, спасается на остров Кос, но бог отрывает часть острова и раздавливает им врага… Вот вам целая геологическая катастрофа, видоизменившая очертания островов, поднявшая новые горы, воспоминания об ужасных землетрясениях, об извержениях огнедышащих гор, преображенные творческим воображением эллина в живую и страстную человеческую драму.

Какой горячий ключ жизни бился в сердце древнего грека, если он мог излить столько кипучей и яркой жизни на все, на что только смотрел его вдохновенный глаз. Этот немой и скучный для нас лес, покрывающий сухие скалы островов, на котором без внимания скользит теперь мой взор, в глазах народа-художника был целым шумным хороводом вечно играющей, вечно поющей и пляшущей молодежи; вон впереди двигается, пошатываясь, добродушный, пузатый счастливец Пан, бог природного обилия, увенчанный гроздями, окруженный своими хохочущими фавнами, проказниками-сильванами, сладострастными сатирами и нимфами, жаждущими любви…

Дриады, шаловливые девы леса, гамадриады, молчаливые обитательницы дерев, нимфы гор, нимфы равнин, теснятся вокруг кроткой богини лугов, покровительницы пастуха и пастушки; прелестная Флора, мать Весны, осыпанная цветами, провожаемая Зефиром, этим легкокрылым сыном Авроры и Эола, ведет за собою своих сестер, строгую Цереру, в венке золотых колосьев, и румянощекую Помону, обремененную рдеющими плодами.

В таких сверкающих красках, в таких пластических образах, в таком одушевленном и очеловеченном движении рисовалась юношеской фантазии грека всякая мелкая подробность природной жизни…

Даже каждая порода дерева, каждый отдельный цветок, чем-нибудь обращавший на себя внимание, – все это для него живые лица, романические события, и прежде всего чудная красота человеческих форм и человеческих чувств… Траурный кипарис, весь ушедший в самого себя, безнадежно сжавшийся своими черными щетинистыми ветвями, – это несчастный друг Аполлона, молчаливый наперсник его сердечных тайн, умерший от горя по нечаянно убитом им любимом олене…

Гиацинт – это тоже имя Аполлонова друга, которого светлый бог солнца нечаянно убил брошенным диском и чистую кровь которого он обратил в цветок, распускающийся при первых лучах весеннего солнца.

Благородное дерево лавра – это целомудренная нимфа Дафна, которая не хотела уступить горячим ласкам Феба и была за это обращена мудростью Зевеса в дерево, вероятно, в предостережение всем слишком неприступным ее подражательницам, которых деревянное сердце нечувствительно к поэзии любви и которые поэтому законно заслуживают жребий женщины-дерева. Влюбленный Феб, однако, надел на себя венок, сплетенный из ветвей Дафны, и сделал с тех пор лавровый венок идеальной наградою поэтов. Мирра, прекрасная дочь Цинираса, была тоже обращена в дерево, но, впрочем, далеко не за целомудрие. Несчастная влюбилась в своего родного отца и обманом заменила ему свою мать… Она вечно оплакивала потом свое преступление и, обращенная в дерево, до сих пор истекает горячими слезами мирры…

Плодом ее преступной любви был богоподобный красавец Адонис, который доставил столько блаженства влюбленной Афродите в тенистых рощах Кипра и столько мучений ревности грозному Марсу, что рыцарский бог войны не погнушался принять на себя даже образ дикой свиньи, чтобы удачнее растерзать слишком счастливого соперника. Из крови Адониса тоже вырос цветок, тот восхитительный, нежно-красный анемон, которого

От деревьев и цветов обратитесь к птицам, звездам, к камням, везде опять встретите красоту человека, историю человека, любовь человека. Кроме человека, нигде ничего – ни на земле, ни на небе, ни под водою. Лебедь, горделиво сгибающий свою царственную шею в тихих заливах озера, это не лебедь, а Цигнус, молодой царь Лигурии, друг несчастного Фаэтона, который жаждал броситься ему на помощь со скалы острова, когда увидел его плывущий труп, и вдруг повис на двух белых крылах и поплыл по морю… Его жалобная песнь – это погребальный плач по погибшем друге…

Стрекоза, сухая и жесткая, надоедливо толкущаяся в воздухе, оказывается Тифоном, братом царя Приама, которого похитила влюбленная Аврора, эта

Из мрака встающая,

Златая, с перстами пурпурными Эос…

Она выпросила у страшных парок Клото, Лахезис и Атропос бессмертие своему милому, но сожгла и иссушила его своею слишком знойною любовью и состарила в восемь дней. Бедный Тифон предпочел жребий скромного насекомого обязанностям обветшалого любовника.

Даже бездушное эхо, этот отклик мертвой пустыни, в глазах пластического грека нечувствительно превращалось в живую и страстную красавицу-нимфу, нагую обитательницу тех береговых гротов, которые то и дело чернеют перед нашими глазами, в скалах мимо пробегающих островов.

Она безумно влюблена в юношу Нарцисса, на красоту которого не может равнодушно смотреть ни одна нимфа…

Цветущая полнота Эхо тает, как воск, от мучений безответной страсти, и она делается мало-помалу одним бестелесным голосом… Нарцисс наклоняется как-то напиться над прозрачным ручьем и первый раз в жизни видит свое лицо… Он тоже не может устоять перед собственными своими чарами и не в силах оторвать глаз от чудных черт неведомого ему лица, которое он наивно принимает за нимфу ручья… Он замирает навеки в этой любующейся позе влюбленного в самого себя, обращенный в цветок. Эхо горько повторяет его последние слова любви…

Поднимите ночью с затихшей палубы глаза на небо к востоку… Вы увидите над собою серебристую пыль звезд, тесно насыпанных в одну густую прядь.

Эти наши русские Стожары, у древних – Волосы Береники… Береника отрезала свои длинные косы, самое драгоценное, что имела она, и повесила их к алтарю Афродиты, жарко молясь богине, чтобы даровала победу в битве любимому мужу. На другой день исчезли из храма богини неведомо куда Волосы Береники и на небе появилось новое созвездие, в котором мудрые люди сейчас же узнали чудные косы красавицы…

Бледный месяц имеет тоже свой живописный роман.

Девственная богиня огня и охоты, легконогая Диана не всегда была грозна и недоступна; если она обратила в рогатого оленя и разорвала потом собаками недогадливого юношу, охотника Актеона, дерзнувшего узреть впервые из всех богов и людей ее обнаженные прелести, то это не помешало покровительнице весталок влюбиться потом в красавца-пастушка Эндимиона… Чтобы безопасно проводить с ним ночи, не роняя между богами своей девственной репутации, богиня выпросила у Зевса должность ночного сторожа и стала с тех пор целую ночь носить над землею свой круглый фонарь, тем более что Феб отказался от этой докучливой обязанности, которая ему мешала пребывать сладкие часы покоя в влажных чертогах Фетиды…

Волосы Береники в звездном атласе Я. Гевелиуса

Красота и любовь – весь эллинский мир дышит этим. Ни для богов, ни для людей нет других законов, другой нравственности… На любви, как на сказочном ките, стоит и земля, и небо, и сама преисподняя… Все жаждет любви, поклоняется и покоряется любви, стихии, растения, животные, плоды, звезды, боги… Это поистине весна человечества, весна мира, когда все переполняется зиждительными соками бытия, все ощущает непобедимую потребность жить и разливать из себя жизнь… Жизнь ради жизни, ради ее жгучих волнений и радостей – вот общий идеал, выше которого, законнее которого никто ничего не знает и не хочет знать…

Любовь, самая страстная, самая чувственная, совмещается не только с геройством, с добродетелью, но даже с божеством, и даже с божеством целомудрия. Безнравственно, бесчеловечно, недостойно божества – это не уметь любить, не желать любить… Характерен в этом смысле миф, которым объясняется происхождение Гермафродита, этого сына тайной любви Гермеса-Меркурия и Афродиты-Венеры. В него без ума влюбилась нимфа, но брат Амура был недоступен чувству любви и молил богов избавить его от назойливых объятий страстной девы. Нимфа молила о другом, чтобы ей не расставаться ни на одно мгновение со своим красавцем-юношей… И совет богов отринул нечестивое желание глупого юноши и счел священным долгом уважить законные мольбы бедной нимфы, она срослась в одно тело со своим неприступным возлюбленным и уже с тех пор не покидала его…

А между тем среди этих радужных воспоминаний и мечтаний один остров Архипелага за другим проносятся перед нами.

Вдали, направо, чуть обрисовывает свои круглые ребра розовыми огнями солнца Лемнос, божественная кузница Вулкана, Имброс и Самотраки, полный таинств древности, поближе, как раз против могил Трои, винообильный Тенедос, с своей пирамидальной горой Святого Ильи, когда-то усеянной монастырями и часовнями византийцев и до сих пор посещаемой богомольцами…

В ясную погоду за ним бывает виден на своем далеком и высоком горном мысе священный Афон, а немного не доходя Тенедоса, на азиатском берегу, – всем памятная теперь Везикская бухта, это любимое место засады английского флота.

Городок с старым замком один только оживляет сухие скалистые скалы Тенедоса, и монастырь Св. Ильи прячется высоко в пазухе горы, невидимый с моря… Несколько безлюдных низеньких островов, говорят, будто бы населенных кроликами и потому носящих имя «Кроличьих», разбросано около берегов Тенедоса, но только на одном островке Годара, по вольному переводу на немецкий, остров Эзель своего рода (ослиный), торчит одинокий маяк. В дни «Илиады», как уверяет Вергилий, у Тенедоса жили не кролики и не ослы, а страшные морские змеи, которые погубили Лаокоона.

Четой от страны Тенедоса два змея, возлегши на воды,

Рядом плывут и медленно тянутся к шумному брегу.

Пока мы любуемся капризными, непривычными глазу очертаниями Тенедоса и соседей его, впереди уже синеет горная громада другого

Мыс Баба

Только южное солнце и южная растительность умеют раскрашивать свои камни в такие сказочные, дышащие жизнью цвета… На этой исполинской каменной глыбе, подымающейся из голубого моря на десятки верст из конца в конец, почти не заметны редкие беленькие городки, спрятанные в складках горы, и разбросанные по темным садам сельские домики.

Этот большой остров очень богат; он наполняет рынки Смирны и Константинополя своим вином, маслом, плодами, но его роскошная природа и его трудолюбивое садовничье население прячется гораздо больше в не видимых нам трещинах, долинках и пазухах гор, обращенных внутрь, чем по этим малоприютным берегам, обнаженным солнцу и открытым морскому ветру…

Песня Сафо сама звучала в воздухе вечеревшего дня, в певучем ласкающем ветре, доносившемся до нас с берегов Лесбоса.

Где и родиться страстной песне томления и любви, как не здесь, на берегах этого изнеживающего голубого моря, породившего из пены своей богиню любви…

Мне чудится на скалистом мысе Лесбоса эта смуглая дева-поэт, с распущенными по ветру косами, с венком дикого плюща на голове, в жгучей тоске одиночества охватившая своими прекрасными нагими руками прекрасные, как у Дианы, нагие колена свои и вперившая свои глубокие, знойные глаза куда-то далеко-далеко за синие пучины моря… Арфа ее брошена на траву, но в горячем сердце поднимаются и растут могучие звуки, от которых уже шевелятся вдохновением горячие губы, и пальцы инстинктивно ищут привычных струн…

Это последняя страстная песня, песня отчаяния… Красавец Фаон, прекраснейший из лесбийцев, не сидит с нею на скалах берега в часы яркого заката и не слушает ее чудных песен… Забыть его нельзя, не любить его нельзя. Недаром Венера, мать его, дала ему в наследство дивный сосуд с божественными эссенциями…

Но есть на берегу моря таинственная скала Левкадии; стоит броситься с нее в голубые волны – и в них остынет, как чудом, самая безумная любовь…

Бедная Сафо в задумчивости чертит на роковой скале последний прощальный стих безжалостному красавцу-юноше, увенчивает кипарисами свою осиротевшую арфу и с страстными словами любви бросается в спасительную пучину…

Лесбийки, потомки Сафо, уже не нуждались, по-видимому, в неблагодарных Фаонах… Они поклонялись любви ради любви и внутри самих себя находили слишком достаточно страсти, чтобы еще позорить ее объятиями мужчин. Они воздвигли в сердце своем храм Афродите, матери любви, из волн рожденной, но отвергли культ вероломного Купидона.

А пароход все несется и несется, как ножом взрезая чистую голубую бирюзу южного моря, оставляя за собою на долгие версты кудрявый вспененный след, прямой, будто рельсы железной дороги…

Белые морские птицы неотступно преследуют наш корабль своим жалобным криком, хохочут и плачут, как больные дети, и по временам, подобрав высоко вверх свои крылья, падают, словно ключ, ко дну, в самый кипень текучей столбовой дороги, оставляемой нашим винтом, чтобы клюнуть там скудную добычу. Может быть, это классические Мемноиды, белые птицы, созданные Зевсом из пламени костей Мемнона, сына розовоперстой Авроры, безжалостно убитого Ахиллесом.

Плиний уверяет, что эти белые птицы Мемнона, разлетевшиеся по всему свету, ежегодно собираются в день смерти Мемнона на могиле его, чтобы сразиться друг с другом и кровью своею почтить его смерть. Аврора иначе вспоминала своего погибшего сына. Его статую из черного мрамора, с жалобно протянутыми руками, со ртом, полуоткрытым для мольбы, каждое утро и вечер оживляла она своим нежным дыханием, и из мертвого камня истекали тогда сладкие звуки привета и прощания…

Вот и Аврора уходит на покой, и с востока, из-за далеких зубчатых вершин Иды, которая вытянула теперь весь свой хребет вдоль Адрамитского залива, тихо всплывает бледный лик Дианы… Мало-помалу исчезают в туманах дали последние острова, последние обрывки берега…

Остров – это что-то непостижимое, почти чудесное для жителя материка. Как-то инстинктивно страшно за него, за тех живых существ, что селятся на нем, отчужденные от всех и всего, когда видишь, как поглощает их, уже поглощенных со всех сторон пучиною моря, еще эта отовсюду надвигающаяся мутная пучина ночи… Встают и рокочут кругом, заливают и хлещут берега их бурные волны, а они там, в своих дрожащих на скалах домиках, спокойно спят и просыпаются, живут, плодятся и множатся, как и мы в наших безопасных и беспредельных равнинах…

* * *

Довольно сильный, но мягкий южный ветер дует мне прямо в лицо. Он бодрит душу, зовет вперед, вдувает в сердце смелую радость и надежду. Пуста просторная палуба, освещенная луною. Все давно спят по удобным покойным каютам. Только на дальней рубке высоко чернеет характерный и неподвижный силуэт капитана, с шапкой на затылке, с безмолвным вниманием глядящего вдаль. Лихой моряк спит в полдень и всю ночь на ногах… Он наслаждается ночью и морем, как рыба – водою. Сверху, с чуть затуманенного неба, льется широкими фосфорическими потоками лунный свет. Кругом нас одни плещущие, навстречу несущиеся волны. Они несутся вдвое скорее от быстрого незримого бега корабля, который взрезает их прямо, легко и уверенно, как летящая стрела.

Луна разбилась, разбрызгалась, разлилась по бегущим волнам широким движущимся и трепещущим столбом серебряной чешуи… Никогда не отражается она так в реке, даже в широких разливах Дуная и Волги. Ширь и разгул моря зовут к шири и разгулу все, что только прикасается к ним. Жутко делается от собственной фантазии, когда стоишь безмолвною глубокою ночью посреди безмолвно бегущего парохода и молча созерцаешь эту безмолвную могучую жизнь морской пустыни.

Против месяца эти вздымающиеся и хлещущие друг друга валы кажутся стаями горбатых чудовищ, что гоняются друг за

Поневоле под каждым утесом берега, в каждой пещере островка, в каждом всплеске волны увидишь, вместе с древним греком, стерегущих тебя, над тобой издевающихся, тебя соблазняющих таинственных жителей вод… Это не подводная скала, а нимфа Сцилла, возлюбленная рыбака Главка, обращенная в подводный камень завистливой волшебницей Цирцеей. Это вы слышите не вой волн в бурю, а трубящий рог Тритона, любимого сына Нептуна, сзывающего свое водное племя…

Это не ветер шевелит в деревьях берега, опасного для морехода, а лукавые сирены, Левкозия, Лидия и Партенопа, очаровывают своей игрой доверчивого странника, чтобы потопить его в своих омутах. Вы думаете, это волна бьет тяжко, будто молотом, в камни водной пещеры, за черною дырою скалы?.. Нет, это циклоп Полифем застал в объятиях нимфы Галатеи страстного юношу Ациса и бросает в них, рассвирепев, обломки утесов…

Этих пещер и подводных гротов видимо-невидимо в утесистых островках Архипелага, и в каждой пещере жилище какой-нибудь очаровательной нимфы… Стоит Телемаху быть выброшену на пустынный остров, как уж он в нежных объятиях Калипсо… Сам лучезарный Феб каждую ночь не может покинуть подводных опочивален Фетиды, и через это несчастная земля, по 12 часов сряду, остается без лучей солнца. Когда Посейдон отпраздновал на острове Цитере свою первую брачную ночь с Амфитритой, он несколько суток не мог возвратиться к ее ложу, потому что на каждом шагу своего царственного обзора водных владений встречал то прекрасную нимфу Венилию, то еще более прекрасную нимфу Салацию, то девственную Фоосу, поочередно увлекавших бедного новобрачного бога в свои таинственные подводные лабиринты…

Юная Фооса заранее горевала, как вознегодует на ее падение ее целомудренная мать, но успокоилась, когда, возвратясь на родной остров Лемнос, увидала молодого Полифема, играющего на коленях своей родительницы…

XV. Кикладский архипелаг

Вид на Сиру. – Делос, остров Феба. – Парос и Наксос. – Историческая роль Архипелага. – Мифы о Геркулесе. – Пеара. – Подвиги Колокотрони и Миаули. – Остров Кандия. – Средиземное море.

Рано на рассвете мы врезались в густую чащу Кикладских островков. Это древнее гнездо ионийской торговли, ионийских сказаний и подвигов…

Мы проспали Тинос и Микони и увидели их уже далеко позади. Перед нами, в ярком освещении утреннего солнца, стояла как восхитительная декорация белокаменная Сира[19]. Редко можно видеть такой поразительно живописный и оригинальный городок. По зелено-красным конусам гор, прямо из лазуревых вод моря, поднимаются два сплошных ослепительно белых конуса чистеньких каменных четырехугольных домиков без крыш. Они кажутся издали ровными тесаными кубиками белого мрамора, просыпанными с далеких вершин горы и густо завалившими собою ее склоны. Эти пирамиды жилищ, поднимающиеся к облакам, увенчаны наверху старым католическим аббатством Св. Георгия и новою греческою базиликой.

Мы с женой не утерпели и отправились побродить по хорошенькому городку, чтобы поглазеть на незнакомую еще жизнь греческого населения. Сира с каждым годом богатеет и разрастается; она лежит на двойном перепутье, между Александрией, Пиреем и Константинополем. Город изготовляет макароны, пшеничную муку и лучший на всем Востоке рахат-лукум. Деревеньки острова залиты садами гранатов, апельсинов, винограда. Везде хорошие набережные, мостовые, тротуары, бульвары, фонтаны, везде богатые магазины и бесчисленное множество кофеен. Хотя было рано, все площади и улицы были наполнены праздным людом в красных фесках, курившим наргиле и пившим кофе. Мы хотели вскарабкаться на самую вершину, чтобы с террас аббатства взглянуть на город и окружающий его архипелаг островов… Везде чисто, пристойно и безопасно, как ни высоко поднимались мы по довольно глухой каменной лестнице, между рядами молчаливых домов. Пахнет уже Востоком, тюремной жизнью женщин… Пахнет и Италией, если оглянешься на этих рыбаков в живописных колпаках-мешках, на этих осликов, обвешанных большими кувшинами воды, на этих водоносиц с громадными амфорами на голове… В конце пути мы спутались среди множества узеньких и темных переходов, вьющихся насквозь домов, под домами и через крыши домов… Целая толпа уличных мальчишек, не понимавших ни одного слова ни на каком языке, кроме своего новогреческого, стала сейчас же провожать нас, без труда поняв, что мы иностранцы и что с нас можно получить серебряную монету. Они вводили нас в католические церкви, бегали за привратниками, указывали на красивые виды и вообще ухаживали за нами, как настоящие проводники туристов. Частые католические храмы в этой части города удивили нас своею благопристойною и благоговейною обстановкой… С верхней террасы Св. Георгия вид действительно оказался великолепным, широко охватывающим горизонты моря. Но подняться до него было нелегко, особенно по жарким камням, под палящими лучами солнца.

Когда после торопливой двухчасовой прогулки мы очутились опять на палубе «Цесаревича», нас трудно было узнать. Солнце сразу обожгло нас своими лучами, словно в краску окунуло…

Сира новая, с хорошими удобными домами и широкими улицами-бульварами – внизу, у берега. Наверху, на горах – это старая Сира, почти сплошь заселенная католиками. Еще с Крестовых походов в Сире утвердились французы и особенно итальянцы. После захвата в 1204 году Византии венецианцами многие острова архипелага поступили в качестве «лена Св. Марка» во владение знатных венецианских фамилий. Так, напр., герцогами Наксоса и Пароса сделались Сунудо, герцогами Тиноса и Скироса – Гизи и т. п. До сих пор главнейшие фамилии острова итальянские. То же и на соседних островах Наксосе, Тиносе. Оттого до 1821 года Сира была под особенным покровительством Западной Европы и пользовалась некоторого рода независимостью. Сюда, в дни турецкой резни 1821 и 1822 годов, спасались во множестве смирнцы, хиосцы, псариоты; оттого в городе до сих пор существуют особые кварталы псариотов, смирнцев, хиосцев и пр. Теперь Сира – торговая столица всего Кикладского архипелага, который тяготеет к ней во всех отношениях…

Вот поднимается из голубых вод поэтический Делос, маленький скалистый островок, с которым соединено столько священных воспоминаний древности… На нем еще белеются развалины православных храмов и оракулов Аполлона…

Делос – это остров Аполлона, бога солнца, бога поэзии. Когда Юнона, ревнивая супруга Зевса, преследовала беременную Латону, то даже Посейдон, бог хладной влаги, сжалился над несчастной возлюбленной царя богов и одним ударом своего трезубца создал из волн моря цветущий остров Делос, где под тенью масличины впервые увидели свет дня бог дневного света Аполлон и его ночная сестра Диана. В благодарность за это Аполлон сделал неподвижным плавучий остров Нептуна, остановив его в самой середине Кикладских островов, и, еще будучи четырех лет, создал в нем на горе Цинтусе свой чудесный храм, построенный из рогов диких коз, убитых стрелами Дианы.

На этом же острове света Аврора обессмертила, полюбила и погубила бедного своего Тифона…

Турецкое уличное кафе

Древние до такой степени благоговели перед святынями Делоса, что не дозволяли больным умирать на его божественной почве и не осквернили ее присутствием смердящего пса. Даже варвары Азии разделяли это суеверное благоговение греков, и когда громадный персидский флот, разоривший острова Архипелага, пристал к берегам Делоса, то ни один воин не осмелился прикоснуться святотатственною рукою к владениям лучезарного Феба…

Миновали Делос – уже приближаемся к двум скалистым островам, разъединяемым узким проливом, Паросу – этой неисчерпаемой сокровищнице мраморов, и родному брату его – Антипаросу. Мы, впрочем, проходим левее, между голыми утесами Пароса и плодоносными зелеными берегами Наксоса, обильной житницы Кикладского архипелага, чтобы мимо Нио и Аморго, мимо Анедро, мимо Алафи и Санторина, издавна снабжающего нашу Русь если не подлинным вином своим, то хотя почтенным именем его, пройти между Критом и Кассо, в виду обрывистого Скарпанто, этой родины загадочного Протея, в открытое Средиземное море…

Мы несемся как на крыльях птицы, созерцая своеобразную красоту этих счастливых островов, общих детей Нептуна и Аполлона, и перед нами развертываются и проходят, как на смотру, по очереди, одни за другими, их каменные зеленые громады… Чудные уголки, где началась, где должна была начаться для человечества жизнь, полная наслаждений, страсти, разума и предприимчивости. Все кругом голубое и розовое, нежное и мягкое, бодрящее, радующее – волны, воздух, горизонты неба, очертания гор…

Жизнь кажется бесконечным светлым праздником, а мир – беспредельным раем земным, где все возвышеннее, чище и очаровательнее, чем в обычных суровых мраках Севера.

Цвет моря, какого я не видал еще нигде и никогда. Мы с женой молча любуемся на него целые часы и никак не насытим им своих восхищенных глаз. Какая-то дивная голубизна прозрачной текучей бирюзы, то светлеющей от всплесков пены до нежной лазури утреннего неба, то густеющей в разверзнутых кораблем хлябях до глубоких тонов кобальта. Сама эта южная волна прозрачна, как жидкий хрусталь, легка, гибка и изящна, не похожая на чугунную, мутную, дробящую камни волну какого-нибудь Балтийского моря, а дышащая жизнью, населенная веселыми наядами, ласково колышущая жемчужную раковину Амфитриты, родящая из себя, на отмелях цветущего острова, богиню красоты и любви…

Недаром в художественном воображении грека Посейдон, царь этих голубых вод, – родной брат Зевса, царя голубого неба… Это та же небесная лазурь – только в струях и волнах.

Как было не воспитать этому приветливому морю, этим заманчивым островкам тот талантливый народ, который чудною поэтическою зарею осветил начало нашей европейской истории?..

Здесь сам собою зарождается и смелый моряк, и вдохновенный художник, и поэтический мыслитель-пантеист…

По этим островкам, кишащим целыми многолюдными семьями между цветущими берегами Западной Азии, тихими пристанями Аттики, Пелопоннеса и Фракии, как по ступеням лестницы, перекинутой через море, непобедимо переливалась в Европу и перерождалась в новые светлые и широкие формы древняя цивилизация финикиян и их загадочных семитских собратьев, сумевших чуть не в доисторические времена доработаться до великих идей единобожия, до великих открытий меры, денег и азбуки. Виноград, смоковница и маслина перешли оттуда из жарких долин Азии на эти роскошные острова вместе с легендами богов и обрядами храмов и обратили мало-помалу бродячего охотника и пастуха в искусного садовода-оросителя, в трудолюбивого оседлого хлебопашца…

Старые мифы Греции еще полны смутных воспоминаний этого исторического детства ее, трудов и подвигов первого кровавого устройства, среди не покоренной еще природы и не истребленных еще звероподобных первобытных обитателей земли, всех этих людоедов-циклопов, величиною в сосну, минотавров – людей-быков, конечеловеков – центавров, злых старух-гарпий с человеческим лицом и когтями коршуна и пр., и пр.

В этом смысле особенно драгоценны мифические подвиги Геркулеса. Не важны самые подробности, в которых вылилась цветистая детская фантазия древнего грека. Но нельзя не наслаждаться удивительным взмахом смелого самосознания и беспредельной веры в силы свои этого народа-юноши. Геркулес – это сам живой греческий народ, народ-колонист, мореход, охотник, воин, впервые решившийся на подвиги дальних странствований, опасной борьбы, необычайных встреч, знакомства с неведомыми чудесами новых стран, где все существа и явления природы кажутся невероятными, сверхъестественными – птицы с железными клювами, быки, дышащие огнем, змеи трехголовые, где всякое полезное человеку сокровище охраняется драконом, где туземцы-дикари представляются в своей первобытной мощи исполинами непобедимой силы и беспредельной свирепости, где вся природа еще полна неодолимой дичи, кишит змеями и хищными зверями. Разве это не действительная история дерзкого и предприимчивого грека, проникшего во все уголки тогдашнего мира, искрестившего на своих утлых суденышках все известные и неизвестные тогда моря, из одного края в другой, до пределов света, где он воздвигает, как межевой знак, свои Геркулесовы столбы, до тех далеких заманчивых горизонтов Запада, где уже Атлас, человек-гора, сын земли – Геи, поддерживает на плечах небесный купол и где Геспериды, дочери ночи, охраняют свои золотые яблоки, яркие, как лучи заходящего солнца. Геркулес недаром соприкасается со всеми землями и народами, на Кавказе освобождает прикованного Прометея и побеждает амазонок, в Малой Азии спасает Гесиону от морского чудовища, в Африке очищает Ливию от хищных зверей и основывает стовратный город Гекатомпилос…

Оттого-то с подвигами Геркулеса грек инстинктивно связывает все славные события своей мифической истории. Он участвует и в походе аргонавтов Ясона, и гораздо ранее ратей Агамемнона берет приступом Трою. На Крите он проделывает подвиги Тезея; он прикосновенен и к Прометею, и к борьбе Титанов. Фантазия грека не могла примириться с тем, что первообраз греческой народной силы и греческого хитрого разума не принимал участия хотя бы в одной громкой эпопее его

Геркулес – истый предок и предшественник Улисса, другого любимца греческой фантазии, потому что в нем не одна грубая и слепая сила мускулов. Напротив, эта неразумная стихийная сила, олицетворенная в разных Антеях, Атласах, не может нигде противостоять хитроумным приемам Геркулеса, который ловко умеет отделить Антея от земли, дававшей ему неистощимую силу, и перехитрить глупого колосса Атласа.

Геркулес является истинным олицетворением грека и в том отношении, что это – человек религии, союзник и любимец отечественных богов… Боги требуют его на помощь против Титанов, которых умерщвляют только его волшебные стрелы. Ему постоянно покровительствует Зевс и Меркурий. Меркурий дарит ему меч, Аполлон – стрелы; хромой Гефест сам кует для него золотой колчан; притом он и сам сын Зевса, отведавший, хотя и по ошибке, бессмертного молока из божественных грудей Геры…

В сущности, в мифах о Геркулесе слиты все популярные герои древнего грека, люди своего народа и времени, люди истинного эллинского идеала, столь же могучие, отважные, предприимчивые, сколь разумные и хитрые, страстные к женской красоте, честные на своем слове, угодные божествам и им угождавшие, все эти Ясоны, Тесеи, Персеи; даже сам Улисс в более утонченной форме повторяет и напоминает этот основной образ эллинской доблести. Недаром постоянным покровителем Геркулеса является Гермес-Меркурий, этот самый любимый, самый народный бог Греции, подвижный как ртуть, смелый и вечный странствователь, пробегающий небо и землю, оратор и музыкант, торговец и обманщик, столько же покровитель послов, сколько и воров, красивый, искусный на все руки, ловкий посредник между богами и людьми; всем одинаково нужный и всем одинаково услуживающий; крадущий колчан у Амура, трезубец – у Нептуна, у Марса – меч, у Венеры – пояс, у Вулкана – щит, и даже скипетр у Зевса, но перед всеми всегда правый и всех всегда дурачащий, словом, самый истинный, самый воплощенный грек древности во всех его грехах и талантах. Какую-то юношескую бодрость и радость духа ощущаешь сам, погружаясь воспоминанием в эти фантастические рассказы народа-юноши о своем юноше-герое, и нигде они не овладевают вами так полно, нигде не становятся так понятными, как здесь, в волнах этого древнего мифического моря, среди этих прекрасных островов, гор, мысов и заливов, которых каждое имя дышит легендами тысячелетнего прошлого, каждый камень запечатлен событиями этой яркой и шумной многовековой истории.

Теодорос Колокотронис

Впрочем, не следует ради поэтического старого забывать хотя более скромные, но зато и более реальные подвиги новых поколений. Народ, воспевший отвагу Геркулеса и Ахилла, вписавший в свои летописи Фермопилы и Марафон, еще недавно освятил эти древние острова и это древнее море своим геройским патриотизмом… Вот влево от нас остался остров Пеара, который в дни освобождения Греции от турецкого ига достойно заслужил славу героя и мученика. Сира и Пеара были первые острова, которые решились восстать против турок и присоединиться к возмутившейся Греции. За ними последовали Идра и Кассо, потом Самос и другие. Острова эти были так богаты и цветущи, что восстание могло стать для них гибелью. В 1821 году у этих четырех островов был уже значительный торговый флот, до 350 кораблей разного калибра с 12 000 превосходнейших в мире матросов… Этот флот и стал ядром греческой морской силы, нанося смертельные удары турецким кораблям, в то время как весь материк греческих полуостровов, от Фермопильского прохода до мыса Акциум, был охвачен народным восстанием… Почва и воздух древней Аттики, древней Спарты, создали своего рода героев древности, Колокотронисов[20], Боцарисов[21], Миаули[22], одного имени которых трепетали турки. Колокотронис всю жизнь провел клефтом в горах, истребляя турок. Старик-отец его убил в течение своей жизни собственною рукою 700 турок…

Андреас Вокос

Сам Колокотронис был идеалом непобедимого партизана и непоколебимого патриота. Его громадный рост и черные кудри волос, рассыпанные по плечам, суровая твердость его повелительного взгляда, классическая простота и резкая краткость речи приковывали к нему народ и заставляли идти за ним как за вождем, который может вести только к победе. Андрей Миаули был на море тем, кем Колокотронис в горах. Это был муж аристидовской честности, невозмутимого хладнокровия и бесконечной отваги.

Смелые греческие моряки жгли турецкие корабли при всякой встрече и навели панический ужас на оттоманский флот, который укрывался от них, как раненый медведь от одолевших его собак, и не смел показываться в Эгейском море. Зато в Константинополе турки вешали и топили кого могли, патриархов, митрополитов, архиереев, знатных греческих жителей.

На островах Крит, Родос, Кипр и многих других они вырезывали все христианское население. То же было в Смирне, в Малой Азии, в Румелии.

Остров Хиос, этот древнейший и богатейший виноградник Греции, славившийся своей мастикою и плодовыми садами, своим благосостоянием и образованностью, с 100 000 греческим населением, долго отказывался принять участие в восстании, возбуждая тем общее негодование греков. Наконец удалый Георг Логофет, прозванный Ликургом, сделал смелую высадку с соседнего острова Самоса, уже примкнувшего к восстанию, и поднял хиосцев… Но вожди восстания не сумели вовремя защитить несчастный остров: кровожадный капудан-паша Кара-Али неожиданно овладел Хиосом; 23 тысячи жителей было вырезано, 47 тысяч обращено в рабство; 75 хиосских заложников и архиепископ хиосский вздернуты были на виселицу.

Тогда-то вдруг грянул как гром отчаянный подвиг Миаули. Он тайно провел и спрятал свои корабли около острова Пеара. Победоносный Кара-Али ликовал между тем около берегов Хиоса, собрав к себе на корабли на роскошный пир в честь наступившего байрама всех своих подчиненных и до 2000 гостей. Была непроглядная черная ночь. Два брандера под управлением геройского Канариса под покровом этой ночи пробрались среди тесной массы турецких кораблей и вдруг охватили огнем пирующий адмиральский корабль… Пороховая камера взлетела на воздух; турки, бросившиеся в лодки, тонули толпами. Сам Кара-Али, раздавленный обгорелою мачтою, испустил дух на том самом месте берега, где он повесил хиосских заложников. Рассеянный турецкий флот в ужасе бежал в Дарданеллы… А Миаули, провожаемый восторженными криками народа, смиренно молился поутру в храме торжествующей Пеары…

Пеара перенесла разорение и истребление от руки турок, но по крайней мере этою ценою своей крови она купила свою свободу. Но Самос, так энергично отстаивавший общее дело Греции, осужден был остаться в цепях турка, подобно себялюбивому

Еще грустнее вспомнить, что в течение этой геройской своей борьбы сами греки доходили иногда до взаимного ожесточения и взаимного истребления, в котором они не уступали фанатичному турку.

Когда многие острова, стоявшие во главе восстания, не хотели покоряться тираническим мерам президента правительства Каподистрии, когда Идра и Сира объявили себя независимыми, а Миаули силою захватил остров Парос, арсенал и военные суда и требовал от Каподистрии созыва национального собрания, то непопулярный президент прибегнул к помощи русского флота; адмирал Рикорд, окружив Миаули у Пароса, потребовал его сдачи. Геройский моряк предпочел, однако, взорвать на воздух свои корабли и спасся с своим экипажем в лодках на остров Идру… Тогда-то высадившиеся греческие войска опозорили навсегда свое имя, предавшись неистовствам над своими соотечественниками Пароса, достойным турецких башибузуков.

Между тем перед нами встает, высоко выделяясь из сплошных горных масс Крита, снегами венчанная Ида, колыбель Юпитера, укрытого здесь Реею от всепожирающей пасти Кроноса.

Крит задвигает нам теперь весь горизонт моря, опять переполняя мои воспоминания своими поэтическими мифами.

Это самое старое гнездо финикийской цивилизации, самая древняя школа греческих народов. Они черпали тут свои первые уроки религии, законодательства, художеств и житейских знаний.

Недаром тут жил Дедал, первый художник-строитель. Недаром отсюда вылетел на своих восковых крыльях и первый изобретатель-механик – Икар, непрактичный и несчастный, как все гении; его труп похоронен, говорят, на острове Эгейского моря, который до сих пор носит его имя (остров Никария). По берегу негостеприимного Крита ходил в дни Тезея исполинский бронзовый человек, вылитый для мудрого царя Миноса в кузницах самого Гефеста, – вероятно, также темное воспоминание о каком-нибудь чуде еще неведомого грекам литейного искусства. Он день и ночь потрясал своею ужасною палицею и грозил подплывавшим кораблям. Хотя он и погиб в волнах моря, неудачно бросив свою дубину в корабль Тезея, однако, его беспокойный враждебный дух, по-видимому, остался в наследство древним берегам Кандии.

К ночи нас стало покачивать не на шутку, и южный ветер стал сильно свежеть… Крит прикрыл теперь от нас будто гигантскими воротами далеко видневшуюся позади веселую семью Кикладов, а туманы ночи задернули их, словно занавес – театральную сцену.

Нас опять охватила пустынная ночь среди пустынного, навстречу несущегося моря. Теперь до далеких песчаных пустынь Африки – ничего, кроме этого необозримого моря.

Чувственные языческие миражи Греции растаяли сами собою, словно их поглотила вдруг эта беспредельная волнующаяся пучина, и другие, глубокие и трезвые мысли встали вместо них в безмолвном меланхолическом сиянии месяца. В этом бесконечном просторе, в этом могучем движении вод чувствовалось присутствие иной могучей и бесконечной силы, перед которою жалкими и слабосильными детьми казались все эти Зевсы с молниями и Нептуны с трезубцами…

Дыхание вечного Бога одно стояло теперь над спящим миром, над сказками и грезами его детства, над греховной суетой его старых историй…

Много безумных и лживых мыслей наполняло в течение тысячелетий голову человечества. Но невозможно представить себе мысли, более возмутительной для здравого чувства, для неиспорченного ума, как это мнимофилософское, мнимонаучное учение, уверяющее нас, будто в слепом сочетании мировых атомов все слепо, мертво и мгновенно, будто смысл и красота Вселенной – только галлюцинация нашего собственного ограниченного мозга и будто, кроме нас, выше нас, ничтожных существ, сменяющихся с очереди, как урожаи нивы, гибнущих от малейшей случайности, не умеющих постигнуть самых простых вещей, – нет во Вселенной другого, более совершенного разума, нет вечного свидетеля и созерцателя всех этих скоропреходящих, чередующихся смен народов, историй, поколений…

Вот мы, слабые, жалкие, заснули здесь на палубе, убаюканные как младенцы чуть заметною зыбью, – и уже нет более в мире ни созерцающего ока, ни судящей и разумеющей мысли, ни охраняющей и направляющей воли. Вот остынет от какой-нибудь случайной перемены в коре земной, в положении Солнца наша темная планета, исчезнет вдруг на ней человеческая жизнь – и все эти бесчисленные миллионы миров в своей чудесно-стройной механике окажутся разом бессмысленной, никому не видимой, никому не ведомой и никому не нужной толкотнею мертвых масс… Нет, это – колоссальнейшая из неправд, колоссальнейшее из заблуждений! Даже младенческая вера в Фетиду и Феба заключает в себе в тысячу крат более философии, логики и нравственной красоты.

Нет, здесь, в рокоте вечно плещущих волн, в сиянии неохватного неба, самый черствый скептик ощутит присутствие вечной творящей и хранящей силы, как чувствовал ее Моисей в грозных пустынях Синая, смиренно преклонив перед нею колени, и уразумеет, что его проносит над безднами смерти не одна сила пара и гения человеческого…

Часть II

В стране фараонов

I. У берега Африки

Скифы и эллины. – Хамсин, «ветер 50 дней». – Первое впечатление Африки. – Гавань Александрии. – Египетская толпа.

Палуба парохода «Цесаревич», на котором мы ехали, все теснее и теснее наполняется народом… Несколько суток открытого моря без остановки, без развлечения, нагнало хандру на многих и многих загнало в каюты…

Но вот, в радостном чаянии берега, в сладком предвкушении конца этого бесконечного качания по волнам, все выползли, оживленные и полные любопытства, из разных таинственных уголков широко вместительного парохода на вольный свет Божий. Даже невозмутимые в своем спокойствии мужички-богомольцы в валеных котах, в теплых ваточных шапках, в русских рубахах с поясками, до сих пор исключительно поглощенные непрекращавшимся чаепитием из медных чайников, под сенью растянутых тентов и в прохладной глубине трюма, – и те с чего-то вдруг оправились, вымылись, опрятно расчесали друг другу большими грубыми гребенками перепутанные патлы волос и бород и уставились теперь, будто приготовились к какому-нибудь великому празднику, около борта парохода.

Но греков, греков набралось больше всего, больше даже, чем серых черкасских быков, что заполонили собою трюмы и середину палубы и которых мы везли из привольных зеленых степей Малороссии в гостинец сожженной солнцем Африке.

Греки одеваются удивительно пестро и удивительно тепло! Ярко расшитые цветные курточки неведомо зачем напялены в обтяжку одна на другую, сначала узкая, как фуфайка, с белыми широко вздутыми рукавами, поверх ее изящная безрукавка, еще сверху какая-то коротенькая накидочка… А внизу широчайшая, хотя и очень коротенькая, бабья юбка с неисчислимым количеством складок, перевязанная вместо пояса целою шалью. На ногах – плотные теплые ноговицы из шерсти выше колена, плотные башмаки… Красивые курчавые головы обмотаны бабьими платками, будто у московских торговок на базаре в морозный день…

Посмеиваются, удержаться не могут, наши простодушные бородачи, глядя с

– Совсем по-бабьему нарядились!.. А ведь тоже мужчины… И народ молодец!.. Что за оказия!.. – громко дивятся они.

Дивлюся, поистине, и я. От какого холода прячутся они в свои тяжелые фустанеллы[23], во все эти намотанные друг на друга куртки и платки?.. Летний зной стоит в воздухе, солнце печет с утра до ночи, деревья зеленеют и цветут целую зиму, а они кутаются в шерсть, будто какие-нибудь эскимосы… И вот ведь что изумительно: закавказец, житель такого же жаркого юга, тоже ведь не вылезает круглый год из своей бараньей папахи, из своих суконных бешметов и мохнатой бурки… И бедуин, туземец горячих пустынь Африки и Азии, как убедился я потом, тоже никогда не разлучается с своими шерстяными одеялами, в которые он умеет драпироваться так живописно, да еще под одеялами этими, под своим типическим бедуинским плащом, носит всякие балахоны и куртки…

Значит, не так еще тепло и безопасно на этом ярком юге, чарующем, как райская греза, нашего брата, неопытного северянина.

Но вот чего я не могу постигнуть: где же тот античный грек «Одиссеи» и «Илиады», изображенный потом в статуях Фидиями и Праксителями, что ходил и плавал полуголый с одной простыней на плече, почти босыми ногами и почти с открытой головой по этим самым морям и землям? Не изменился же настолько к худшему климат Эгейского и Ионийского моря, Пелопоннеса и Аттики?

Мифология греков свидетельствует о совершенно противном. Она ясно говорит нам своими легендами, какая суровая дичь лесов и болот наполняла древние страны эллинов, когда центавры вооружались стволами сосен, а Геркулес, одетый звериною шкурою, выгонял каледонского вепря на поле, покрытое снегом.

Но если современный грек жмется от холода на своем горячем солнце, то зато молодые гречанки, с грациозно взбитыми вверх змеями тяжелых кос своих, все сверкают, будто лаком первого весеннего листка, своими черными глазами, белыми смеющимися зубами, румяными губками…

В них еще горит солнце классического юга.

Публика первого класса, однако, далеко не одна туземная. Тут у нас типические образчики всех племен и народов. И итальянский импресарио, вечный путешественник и вечно юный старец, до сих пор усердно поклоняющийся языческим божествам любви и жизненной радости; он декламирует нам не то по-французски, не то по-итальянски восторженные монологи театрального пошиба, воспевая прелести юга. И тяжеловесный белобрысый тевтон, представитель какой-то крупной коммерческой фирмы, торгующий в Египте, весь сияющий самодовольством, в белоснежном белье, в костюме с иголочки, ворочающий своим дубовым языком исковерканные французские фразы, будто камни булыжника. И англичане, и левантийские сирийцы, только русских никого, кроме нас с женою. Один из левантинцев, одинаково свободно, но и одинаково скверно говорящий, как все вообще левантинцы, чуть не на всех языках мира – по-французски, по-итальянски, по-английски, по-гречески, по-турецки, по-арабски, – давно уже увивался около нас и незаметно стал нашим чичероне, что оказалось очень кстати, с приближением к Александрии, знакомой ему, как родной дом.

Гиза. Пирамида Хеопса и Сфинкс

Александрии еще не было видно, как уже мы ощутили Африку. Горячий, желтовато-песчаный туман несся к нам навстречу, закрывая голубое небо, и его стремительный напор увеличивался еще больше быстрым бегом парохода. Это знойное дыхание африканских песков даже здесь, среди беспредельной водной равнины, проносившей нас на хребтах своих упругих волн, каким-то угаром охватывало голову и болезненно сдавливало грудь… В висках что-то начинало биться, будто перед обмороком, и сердцу делалось так тяжко и тоскливо.

– Это хамсин!.. Беда, если он только что начинается… – объяснил нам сириец. – Никуда нельзя будет выехать… И дома сидеть, и то тяжело… Он оттого и называется хамсин, что дует 50 дней сряду.

Нечто подобное я испытывал когда-то в Швейцарии, на озере Четырех Кантонов[24], когда меня захватил на пароходе, не доезжая Флюэлена, пресловутый швейцарский фен, этот дальний отголосок итальянского сирокко и африканского хамсина.

Но хамсин, конечно, похож на фен столько же, сколько солнце Африки похоже на германское солнце.

Однако нас скоро успокоил грек, живущий в Александрии и только всего две недели выехавший оттуда. Хамсин оказывался при своем последнем издыхании, и, по словам александрийцев, через день-два следа его не будет.

Пока капитан и публика парохода были всецело поглощены лицезрением и обаянием налетевшего на нас злого духа Африки, буфетчик парохода занимался втихомолку гораздо более практичным делом, по-видимому, вполне ему обычным, да, кажется, нисколько не возмущавшим и доброго нашего капитана… Какие-то бочонки и корзины падали, вероятно, невзначай, за борт парохода и, покачиваясь будто колыбель младенца Моисея на волнах Нила, тихонько уносились течением к невидимому еще берегу, откуда давно уже плыла на вас затерянная в бесконечном просторе вод маленькая смелая лодочка…

Сброшенная контрабанда неспешно подбиралась на наших глазах на дно лодочки и благополучно отправлялась себе домой в какую-нибудь уединенную береговую бухточку, где нет ни таможни, ни полиции, ни досужего глаза любопытных…

* * *

– Александрия! – вдруг радостно крикнуло несколько голосов. Я долго не мог разобрать, что такое видят они и что их радует. Глаз моряков в этом отношении – настоящий глаз орла, который из-под облаков разглядывает мелкую пташку в траве… Наконец и я стал подозревать что-то вроде белой колокольни, какую-то башню, ярко облитую солнцем и вырезавшуюся на голубом небе. Порывы хамсина улеглись по мере приближения нашего к берегу, и горячее небо опять глядело на нас своею глубокою беспорочною синевой… Одни уверяли, что это видна колонна Помпея, другие – что маяк… Земли, однако, еще не было, и белая башня довольно долго возвышалась прямо из далеких бездн моря…

– Земля видна! – закричал кто-то с капитанской рубки, на которую теперь забрались даже все наши дамы.

Чуть заметная, будто пером проведенная, желтоватая линия слабо блеснула на горизонте, между синею равниною моря снизу и синим куполом неба сверху…

Вот, наконец, и Африка!..

Удивительно странное чувство испытываешь при этом первом, совершенно объективном взгляде на давно знакомые, давно жившие в душе и голове вашей, но никогда еще не виданные вами, крупные картины мира.

Гавань Александрии. С почтовой открытки

Вот она, наконец, эта древнейшая и дряхлейшая часть света, прожившая под солнцем столько тысячелетий, что кожа ее народов успела сделаться от наследственного загара черною как уголь. Вот она – маститая учительница грека и римлянина, родина египетского жреца-философа и карфагенского мореплавателя. Страна, которая была великою, роскошною и славною еще в те дни, как зачинались первые, тонущие в тумане времен, пастушеские мифы Библии;

Чуть заметная полоска песков, еле приподнятая над уровнем моря, – и ничего более… Подумаешь, что это видишь тонкие очертания африканского берега на какой-нибудь громадной карте, а вовсе не живую Африку лицом к лицу.

Движения парохода перестали замечаться при стихшем ветре, при улегшемся волнении моря, и теперь всей нашей пестрой публике, безмолвно теснившейся на рубках и вдоль борта, казалось, что мы стоим на месте, а что низкий берег Африки плавно и быстро надвигается на нас…

Домов Александрии издали почти не видно за лесом корабельных мачт, наполняющих ее гавань. Только белая башня маяка да желтовато-белые четырехугольные выступы фортов ярко выделяются на окружающей их синеве неба и вод. Укрепления разбросаны и в стороне от Александрии по низкому берегу. Справа от города возвышает над морем свои характерные стены Ассре-Ниль, заброшенный загородный дворец хедивов, отбитый у них всемогущею пустынею и теперь похороненный в песках ее.

Этот низкий желтый берег с надвинувшимися на него песками показался мне настоящим берегом Африки, когда я увидел вдруг в первый раз, рядом с лесом мачт, целый лес финиковых пальм с букетами их высоко приподнятых громадных листьев.

До нынешнего дня я видел только пальмы Северной Италии, рощи Сан-Ремо и Вордигеры. Но это – пальмы-игрушки, пальмы-карлики, сравнительно с стройными колоссами африканских лесов.

Пальма и Африка также нераздельны в представлении, как Африка и песок, Африка и зной солнца и синее небо. Передо мною теперь были и залитое солнцем синее небо, и желтый песок, и неподвижные стволы пальм: ощущение настоящей Африки охватило меня, и я уверовал теперь как-то всем организмом, что действительно вступаю наконец в знойное царство хамитов.

* * *

Египтянин-лоцман на парусной шлюпке ловко и быстро проскочил нам навстречу сквозь чащу кораблей и пароходов.

Хотя глубина Средиземного моря даже под самым берегом Александрии не меньше шести сажен, но вход в Александрийскую гавань у моряков считается опасным, так что самый опытный шкипер не войдет в нее ночью, а переждет на якоре. В «свежую погоду», как моряки называют то, что у нас зовется бурею, – корабли тоже избегают входить в пристани Александрии. Виною этому гряды подводных камней, загораживающих вход. Конечно, их нетрудно было бы взорвать порохом. Но осторожные хозяева Египта рассчитывают, что слишком свободный вход чужих броненосцев в их знаменитый город во многих случаях был бы не особенно желателен для них.

Вот мы минуем мол из грубо наваленных друг на друга камней, что отрезает далеко выдающимся волнорезом темно-синюю зыбь открытого моря от тихой водной скатерти Александрийского порта.

Гавань Александрии. Корабли на стоянке в доке

Теперь Александрия вся перед нами, как на развернутой картинке. И маяк, и характерная колонна Помпея, и роскошный дворец Рас-эль-Тин среди своих садов и террас, спрятавшийся за береговые форты.

Набережная франкского квартала, хотя и загораживаемая лесом мачт, хотя еще хранящая на себе явные следы недавнего разрушения английскими бомбами, живописным полукольцом своих белых домов охватывает задний план просторного голубого бассейна, в котором черно-красные могучие корпуса пароходов стоят рядами, притянутые цепью к плавучим бочкам, будто лошади на коновязях какой-нибудь гигантской конюшни. Тут и громадные океанийцы, перебежавшие из Америки и Азии и только что выкинувшие на берег целые населения, тут и все флаги неутомимой, вечно соперничающей Европы.

Теперь, помимо лоцмана, на нас кидаются со всех сторон ялики, шлюпки, баркасы.

Обезьяна в красной феске, опрокинутой на затылок, с красною надписью на груди, видно чуть не за версту – «Police» – маневрирует, однако, с очень внушительным видом вокруг нашего парохода, испускающего свои последние отрывочные крики, и не дозволяет никому приблизиться к нам, пока на нашей палубе не появятся чиновники таможни и карантина. Пока капитан и матросы поглощены обычною работою закидыванья якоря и подтаскиванья парохода к «своей» бочке, всякие начальства, наши и туземные, агенты Общества русского пароходства, чиновники консульства, египетские таможенные с восточною бесцеремонностью прочищают себе путь через осадившую нас флотилию лодок на своих щегольских яликах, убранных коврами, под сенью национальных флагов.

Но я весь глазами и ушами потонул в этой оригинальной толпе, шумно колыхавшейся на своих маленьких лодочках там внизу, под вздутым боком нашего огромного парохода.

– Беларапы-то, беларапы! Гляньте-ка сюда, Фаддей Сидорыч!.. – вдруг раздался среди непривычных и непонятных гортанных звуков чужеземщины радостно-изумленный голос родной калужской бороды.

Все наши мужички-богомольцы сбились к борту парохода и обратились в одну бесконечно недоумевающую и бесконечно довольную улыбку, созерцая со своей степенной и хозяйственной точки зрения всю эту кишащую и кричащую египетскую дрянь, босоногую, полуголую, с обезьяньими лицами, в долгополых бабьих балахонах, с бабьими платками, намотанными на голову, будто для святочной потехи.

Весело было и мне глядеть на эту яркую восточную пестроту, на это шумное и суетливое многолюдство встревоженного человеческого улья, в котором мы вдруг очутились после долгих дней однообразной и немой пустыни синих вод и синего неба.

Ярко раскрашенные красно-желтые, зеленые и белые лодочки, разноцветные флаги отелей и консульств, их выславших, разноцветные чалмы и одежда народа, в них набившегося, даже разноцветные лица этого народа, от обычного белого лица александрийского туземца до коричневого алжирца, до серо-пепельного араба, до черного негра, лоснящегося как только что вычищенный ваксой сапог, – все это придает необыкновенно оживленный и типический вид окружающей нас картине.

Вид порта Александрии. С картины В. Курдуана, 1868 г.

Посланцы многочисленных отелей протерлись на своих яликах вперед всех других и оглушают нас своими зазываниями: «Hôtel Abbat», «Hôtel du Canal», «Hôtel des Princes!» – вопят они грубым гортанным выговором, обращая воздушный h muet[25] французов в самое неподдельное русское «ха».

Но они не только надоедают вашему уху, они также назойливо мозолят и глаза, потому что у каждого из них вся грудь от плеча до плеча вышита теми же издалека кричащими надписями: «Hôtel Abbat», «Hôtel du Canal de Suez», «Hôtel d'orient» и т. д… Это не только живые, но и громко кричащие и отчаянно снующие всюду вывески гостиниц.

* * *

Вдруг все помутилось и смешалось в неизобразимый хаос… Африка бросилась на приступ нашего злополучного парохода, потому что чиновники таможни окончили свой досмотр, и «Police» отчалила на своем казенном ялике. Черные, коричневые и белые лица лезли друг через друга, по плечам, по головам, цеплялись за снасти, перекидывались прямо через борт парохода, чтобы обогнать тех, которые

Огорошенным этою внезапною африканскою атакою злополучным пассажирам «Цесаревича» оставалось только безмолвно хлопать глазами, с изумлением оглядываясь то направо, то налево, чтобы следить с бессильным соболезнованием за мытарствами своих сундуков, чемоданов и саквояжей… Африканцы, овладевшие нашими пожитками, были вполне уверены, что мы сами разыщем их и волей-неволей очутимся в их лодках. Но самые дерзкие не довольствовались пожитками, они хватали так же бесцеремонно и самих пассажиров и насильно тащили их к своим утлым челнам, как в те счастливые времена, когда предки их, корсары Африканского берега, бывало, таскали к себе европейских пленников.

Нам помог, однако, своею энергичной туземной ругней и своими бесцеремонными кулаками приятель-сириец, хорошо знакомый с обычаями Александрийской гавани. С его помощью мы довольно благополучно пробрались на красно желтый-баркасик и причалили вместе с ним к берегу.

* * *

Мы забыли захватить с собою свои паспорта, и нас сейчас же остановило какое-то африканское пугало в красной феске, стоявшее во главе целой толпы таких же египетских пугал. Но когда сириец объяснил, что мы русские и к вечеру вернемся опять на пароход, то нас поспешили пропустить с самыми сочувственными взглядами.

– А москов, москов! – дружелюбно повторяли эти охранители египетских врат, расступаясь перед нами.

Ненависть к Англии сделала из египтян сердечных друзей России, как я не раз имел случай заметить во время своего путешествия по Египту.

Мы наняли весьма приличную коляску, запряженную будто нарочно для нас настоящими орловскими рысаками, которых я потом десятками видел в Каире на гуляньях Шубры и Гизере и которые вообще в большом ходу здесь, в Египте.

На улице Александрии. С почтовой открытки

Кучер тоже говорил немного по-русски, что вовсе не особенная редкость в Александрии. Он служил прежде на купеческом корабле и бывал в Одессе и Таганроге. Среди лодочников и носильщиков здешней гавани многие знают обычные русские фразы.

Почти вековое хозяйничанье в Египте французов и англичан, особенно же французов, ярко отразилось на Александрии: прекрасные мостовые и тротуары, европейские магазины и отели на каждом шагу – в голову не приходит, что это город грозных арабов на берегу одряхлевшей Африки. Архитектура домов приятная глазу, хотя не особенно типичная, не дышит истым Востоком, скорее это космополитический стиль, общий всему Средиземному побережью: плоскокрышие дома, с резными, наглухо укрытыми балкончиками; с мелкорешетчатыми окнами мавританского вкуса, с обычными жаркому югу висячими выступами «шахнишина»[26], поддержанного рядами косых подпорок. Улицы широкие, мечетей очень мало тоже не по-восточному… Зато пальмы! Зато жгучее синее небо. Тут уж неподдельная Африка. Ни на какие художественные памятники древности не смотрел я здесь с таким восторгом, как на эти живые колоссы растительного мира, невероятной высоты, неизобразимой прелести. Толпа – тоже неподдельная Африка, хотя Александрия – главное гнездо левантинского космополитизма. Глаз не оторвешь от этих типических фигур, от этих нигде еще не виданных нарядов… Осликов тут, кажется, еще больше, чем людей. Эти крошечные ослики, величиною не больше хорошей собаки, – самое распространенное вьючное животное египетского бедняка. Его почти не кормят, и ему почти не дают отдыхать. Но зато вьючат на него, не считая и не меряя, все, что попадет под руку: и камень, и дрова, и уголь, и сено, и кувшины воды, и плетушки, полные плодов. На него сажают целые корзинки детей, на него же взваливается и громоздкая широкоплечая фигура босоногого феллаха, способная, кажется, раздавить под собою быка. Эти голубые длинные балахоны из полинявшей крашенины – такие же здесь обычные, как синяя блуза во Франции или белая рубаха русского мужика, то и дело мелькают мимо, потешно усевшись по здешнему обычаю чуть не на самом хвосте крошечного ослика, задевая землю своими худыми, как у верблюда, терпкими пятками.

Суданцы и всякие другие негры нечеловеческих размеров, нечеловеческой силы мускулов, с звериными губами и ушами, напоминающими сатиров греческой мифологии, со звериною шерстью на голове, беспечно разгуливают в своих полосатых и ярко желтых халатах. Носильщики несут на своих воловьих шеях тяжести, которые впору только волу, перегнувшись чуть не вдвое и охватив руками назади себя сундук или ящик.

Балкон-шахнишин (прорисовка) и фото с каирской улицы

Но я еще не буду описывать теперь эту египетскую толпу, в которую я только начинаю с любопытством всматриваться и которую невольно придется мне изучать еще в гораздо более характерных местах. Александрийская толпа, при всей своей типичности и разнообразии, ничто перед толпою каирских базаров. Порядок, совсем уже не восточный, царствует на улицах Александрии. Это тоже плоды Европы, насильно забравшейся сюда. Но еще более ощутительны плоды ее – те развалины, в которых до сих пор стоят и даже лежат лучшие кварталы города, соседние с набережной. Англичане, «образованные мореплаватели», оставили по себе этою зверскою бомбардировкой незабываемую память в сердцах благодарных египтян. Множество прекрасных домов – теперь одни груды камней. Береговые форты тоже наполовину разрушены; то и дело чернеют в их стенах сквозные пролеты ядер. Слишком понятна народная ненависть египтянина к этому незваному, непрошеному другу, так нагло захватившему в свои жадные лапы эту драгоценную жемчужину мира. Простые лодочники и извозчики с наслаждением читают здесь в уличных листках самые фантастические новости о мнимых английских злополучиях и осаждали меня самыми страстными расспросами о предстоящей будто бы неминуемой войне России с Англией. Россия, русские теперь такие же драгоценные друзья египтянину, как и французу, и по той же самой психической причине.

II. Город Птолемеев

Остров Фарос. –

Летний дворец хедива Рас-эль-Тин, что по-русски значит «Мыс смоковниц», построен на маленьком историческом островке глубочайшей древности; во времена оны на островке этом стоял знаменитый маяк Фарос, одно из семи чудес света, в мраморную башню которого можно было въезжать на конях и колесницах по незаметно поднимающейся спирали до самого верхнего яруса. Белая башня маяка возвышается и теперь на восточном углу островка, но она так же мало похожа на чудное создание древних эллинов, как мало похожи на этих древних эллинов сами теперешние египтяне.

Длинный и узкий островок Фароса, без сомнения, не что иное, как песчаный перекат, или бар, которым один из засорившихся теперь рукавов Нила, некогда столь известный Канопийский рукав, издревле загородил сам себе свободный путь в море. Александр Македонский нашел его уже островом, но Птолемеи, его преемники, соединили Фарос с материком искусственной плотиной, под мосты которой могли проходить, однако, корабли из двух гаваней, расположенных под прикрытием острова по правую и по левую сторону плотины.

Вход во дворец Рас-эль-Тин

Плотина имела в длину семь стадиев и потому была прозвана по-гречески Гептастадиум; на нем еще в древности возникли склады товаров, лавки и разные торговые учреждения Александрии. Теперь же древний Гептастадиум до того расширился и уплотнился от постоянных наносов моря и реки, от бесчисленных каменных развалин, которые он похоронил в себе в течение тысячелетий, что теперь он стал одним из главных и самых бойких центров александрийской жизни; никому в голову не придет, что живописный и богатый «квартал франков» тянется по краю плотины.

Мы проехали во дворец через казармы, которые, конечно, в руках англичан. Красные мундиры оберегают эти ворота острова, чтобы, кстати, держать под караулом и хедива в его дворце. Те же красные мундиры и в полуразрушенном теперь форте островка, обороняющем дворец и Александрию со стороны моря, за обширными дворами и сералями Рас-эль-Тина. Громадные черные чудовища крепостных пушек сурово глядят на нас из амбразуры этого разоренного форта.

Зато кругом дворца чистый рай. Цветущие деревья, клумбы, газоны, мраморные террасы и лестницы. И вокруг тихо колышется и дышит прохладою неоглядная полная чаша голубого моря.

После сухих и пыльных жаров Каира тут действительно самое жгучее лето покажется отрадной весной. Семейства англичан, по-видимому, располагают этими зелеными убежищами, этими живописными берегами чудного моря, как своей дачей. Вон какой-то рыжебородый pater familias[27] из островитян в бесцеремонном костюме, не совсем подходящем к соседству дворца, т. е. попросту en manches de chemise[28], удит рыбу и ловит крабов на камнях берега, окруженный целым выводком белокурых девочек и мальчуганов. Вон другие, тоже английские дети, играют и бегают по аллеям дворцового сада.

Во дворец, оказалось, не пускали. «Не тот день, не тот час!» – объявил нам довольно сердито какой-то губастый египтянин в феске на затылке, с каким-то внушительным золотым шитьем, – персона, довольно важная в деле осмотра. Но сириец, взявшийся быть нашим чичероне, не смутился его решительным отказом, и после двух минут непонятных нам переговоров на их собачьем языке вдруг оказалось, что и день тот, и час тот, только нужно было вынуть нечто из кармана для успокоения совести ретивого смотрителя.

Роскошь и вкус внутреннего убранства дворца поистине достойны потомка халифов. Полы из редкой деревянной мозаики, отделанной и выполированной как самая дорогая мебель, громадные хрустальные люстры, прямо из парижских фабрик, удивительных узоров, баснословной цены, висят целыми десятками; колоссальные венецианские зеркала в старинных золотых рамах затейливой резьбы покрывают собою стены; потолки – настоящий музей лепных мавританских арабесок… А диваны и кресла бесчисленных зал, обитые какими-то невообразимо-прелестными атласами ярко-желтых и всяких других оригинальных колеров, усеянных пестрыми букетами неподдельного восточного вкуса, заставляют засмотреться на себя даже такого равнодушного к внешнему декоруму человека, как я, грешный.

Характернее и великолепнее всех круглая большая зала под стеклянным куполом, вся в зеркалах и диванах. Хороши по своей фантастичности и спальни гарема.

Хедив Измаил, этот новый, хотя и не особенно премудрый, Соломон, окончательно разоривший своими европейскими затеями и своим азиатским великолепием эту несчастную африканскую страну, имел у себя ни более ни менее как тысячу жен и конкубин, и, конечно, для каждой нужно было устраивать приличную ей обстановку.

Портреты старых хедивов, вопреки строгим правилам Корана, украшают залы зараженных европейским нечестием вице-королей Египта. Мехмет-Али, славный родоначальник их, глядит со стены неумолимо-грозным властителем и разумным хозяином земли своей. Сановитым и смелым победителем-воином смотрит и сын его Ибрагим-паша, завоеватель Сирии. В красивом же лице Измаила виден только один себялюбивый и сладострастный роскошник.

* * *

Единственный вид на гавани Александрии, полные пестроты и движения, на ее набережные, на ее чудное море – с великолепной мраморной террасы Рас-эль-Тина. Отсюда только можно рассмотреть хорошо и ясно понять удивительные удобства Александрии как торгового порта.

Сухая, лишенная всяких побочных рек, долина Нила, прорезаемая одною громадною артерией этой реки-колосса, при впадении своем в море обращается, напротив того, в целую перепутанную сеть бесчисленных рукавов, проток, озер, заливов, искусственных каналов, разделенных длинными косами земли, мысами, островами, полуостровами, которые тоже представляют из себя настоящий лабиринт своего рода.

Эта-то страна вод и болотистых низин, ограниченная крайними рукавами Нила, известна в истории под именем египетской Дельты. Большое озеро Мареотис, соединенное с Нилом каналами и засоренными протоками, составляет самую западную часть Дельты, и, строго говоря, даже находится вне пределов теперешнего крайнего рукава Нила, Розеттского… Озеро это только узким перешейком отделяется от моря точно так же, как немного восточнее его, отделяется от моря такою же узкою косою озеро-залив Этро, прежнее устье Канопийского рукава, еще восточнее, между Розеттским и Дамиеттским рукавами, озеро-залив Бурлос и, наконец, сейчас же за пределами Дамиеттского рукава, самое обширное залив-озеро Мензеле, через которое уже прорезает свое русло Суэцкий канал.

Весьма вероятно, что все эти озера-заливы не что иное, как расширившиеся устья рукавов Нила, частью уцелевших, частью уже засорившихся, и что все эти косы, мысы, островки, отделяющие их, будто плотины, от моря и обращающие эти озера в безопасные гавани – не что иное, как накопившиеся в течение тысячелетий песчаные или илистые перекаты, нанесенные на рубеже своего постоянного встречного натиска с одной стороны – волнами Нила, а с другой стороны – волнами моря.

Александрия возникла именно на одном из таких узких перешейков, омываемых с юга озером Мареотисом, а с севера – двумя своими морскими гаванями, прикрытыми островом Фаросом.

Со стороны Европы к ней точно так же тяготели самые образованные и самые предприимчивые народы Средиземного и Черноморского Юга… Словом, Александрия составляла собою узел, связывавший торговлю трех частей света, то есть почти всех без исключения действовавших тогда государств и народов мира.

Гениальный взгляд великого македонского завоевателя сразу постиг это будущее значение города, который должен был возникнуть у устья Нила, на распутье трех материков, на водоразделе Индийского и Атлантического океанов.

Вид на Александрию и колонну Помпея

На пути своем в Ливийскую пустыню, где Александр хотел посетить знаменитый оазис и храм Юпитера Аммонского, древнего родоначальника египетской мудрости, он был поражен торговыми удобствами местности, лежавшей около небольшого селения Ракотис, и заложил тут новый «город Александра», который должен был стать преемником богатства и славы только что разрушенного им Тира. Молодой царь при себе велел разбить улицы будущей Александрии по плану славного тогда архитектора Динократа, типичного представителя тех колоссальных творческих замыслов древности, которым удивляется даже ничему не удивляющийся новый век наш. Этот возобновитель сожженного храма Дианы Эфесской, еще ранее постройки дворцов и портиков Александрии, предлагал Александру Македонскому создать нерукотворный памятник его подвигов, который бы затмил собою все известные тогда чудеса света, всякие лабиринты и колоссы родосские; он вызывался обратить в гигантскую статую царя-завоевателя всю гору Афон, вырезав ее так, чтобы на одной руке царя покоился город с 10 000 жителей, а из другой руки низвергалась бы с горы в море большая река, соединяющая в себе все горные ручьи Афона.

* * *

Из Рас-эль-Тина мы поехали осматривать те немногие памятники древности, которые уцелели в Александрии от бесчисленных исторических разгромов и от цивилизованного хищничества новейших владык Египта, французов и англичан. Все, что можно было откопать, выкрасть и увезти из египетских древностей Александрова города, – все бесцеремонно выкрадено и увезено во имя великих целей науки. Недавно еще набережная Александрии у «старого порта» украшалась двумя знаменитыми обелисками «клеопатровых игл», из которых одна, впрочем, лежала на земле. Их теперь и следа нет. Обе, кажется, увезены в Англию. Единственная сохранившаяся здесь достопримечательность древности – «колонна Помпея». До нее нужно добраться, проехав весь город, так как она тоже находится на берегу старого порта, где во времена оны сосредоточивались все прославленные в летописях дворцы и храмы Александрии. Новый город стал распространяться более к западу, по соседству нового порта и канала Махмуда, оставляя в покое груды тысячелетних развалин. Таким образом, настоящая историческая Александрия, древний город Птолемеев, теперь очутился уже как бы «за городом». Колонна Помпея – это стройный столб из цельного красного гранита, футов до 100 вышины, с превосходной скульптированною капителью; когда-то венчавшей его статуи уже давно нет. Столб этот настолько обширен (капитель его около 17 футов в поперечнике), что консулу Бонапарту, победителю при пирамидах, можно было устроить на его высоте завтрак на 12 приборов; матросы французских кораблей так ловко приладили кругом лестницы, что новый французский Цезарь без всякого труда мог взойти наверх и попрать своими стопами победителя монумент злополучного Помпея, некогда также попранного стопами другого победителя, Цезаря Римского.

Впрочем, как всегда бывает со всякими памятниками древности, ученые оспаривают его право именоваться колонной Помпея и, кажется, довольно основательно, потому что на нем найдена греческая надпись с посвящением «непобедимому Диоклетиану». Император Диоклетиан действительно взял возмутившуюся против него Александрию после восьми месяцев жестокой осады и буквально предал ее огню и мечу.

Колонна Помпея стоит на самом высоком месте Александрии, владычествующем над всею окрестностью. Кругом нее, на огромном пространстве, могилы древних веков. Она воздымается среди этих бесчисленных гробовых камней истории, как громадный одинокий крест, осеняющий собою на поле битвы целые полчища неведомых людей, погибших и погребенных друг на друге.

Развалины и мусор кругом на целые версты. Новое магометанское кладбище, с его пошатнувшимися в разные стороны стоящими плитами в чалмах, тоже, кстати, приютилось на этом общем прахе тысячелетий.

Старая роскошная Александрия Птолемеев с сквозными мраморными портиками ее площадей, с ее великолепными театрами, цирками, дворцами, уступавшими в богатстве только одному Риму, с чудесами света, ее когда-то наполнявшими, со всеми этими серапеумами, музеумами, гимназиями, цезареумами, хранившими в себе бесценные сокровища древнего искусства и древней мудрости, обратилась теперь в один сплошной печальный некрополис – город мертвых. Неподвижные, будто неживые, букеты алоэ да такие же неподвижные стволы высоких запыленных пальм, одиноко разбросанных среди гробов и развалин, придают еще более грустной пустынности этому грустному и пустынному пейзажу.

Колонна Помпея в 1862 г.

В глубине необозримых груд мусора – опять могилы. Целые лабиринты катакомб, вырытых в неведомые времена неведомыми народами, может быть, христианами первых веков, может быть, еще древними фараонами, строителями пирамид, извиваются в недрах этой исторической почвы. Туземные жители уверяют, что катакомбы идут под всем Старым городом, что они тянутся даже до древнего Саиса, до самого Каира.

Восточному воображению, как известно, нет пределов. Мы полюбопытствовали осмотреть спуск в одно из таких таинственных подземелий: колодезь в виде круглой черной трубы с выбитыми в стенах уступчиками для ног и рук опускает вас в целый ряд темных и низеньких комнат, очевидно, служивших убежищами в дни опасности. Без свечи ничего там не разглядишь, хотя и разглядывать нечего, кроме голых каменных стен. Большая часть ходов уже завалена. Некоторые подземелья служили цистернами для воды, которая почти совсем не испарялась из этих прохладных, отовсюду закрытых вместилищ. Водой этою запасались один раз на целый год во времена разлива Нила, и особые подземные каналы проводили в цистерны воды питавшего их Канопийского рукава.

В ближайшем соседстве с Помпеевой колонной видны основания римского цирка и хорошо сохранившиеся развалины башни, которую также называют здесь римскою, но, кажется, с таким же правом, с каким колонна называется Помпеевой. Во всяком случае, это очевидный остаток древних укреплений Александрии. Стены ее, несколько раз раздвигавшие свои пределы, в цветущие века Александрии, когда население

Когда Амру, полководец халифа Омара, взял приступом Александрию, он нашел еще в ней 4000 дворцов, 4000 бань, 400 мест для общественного увеселения и 12 000 садов. А это было далеко не такое цветущее для нее время, как при Птолемеях.

Знаменитая Александрийская библиотека, заключавшая в себе 700 000 томов драгоценных древних рукописей, помещалась большею частью при так называемом Музеуме – академии муз своего рода, всецело посвященной наукам и искусствам и составлявшей громадное отделение царских дворцов; в Музеуме этом, основанном Птолемеем Сотером, не только были устроены обширные залы, крытые галереи, сады, фонтаны, для бесед и прогулок обучавших здесь философов и их учеников, но и обеденные комнаты для них, и комнаты для отдыха, настоящая пританея мирным жрецам науки. Меньшая половина всесветной библиотеки помещалась в другом еще более славном святилище Александрии – Серапеуме, находившемся в западной части города. Этот храм Сераписа возвышался на одном из холмов Александрии, среди громадного мраморного пьедестала, сходившего ста ступенями во все четыре стороны. Внутри его стоял колоссальный идол бога Сераписа, а кругом шли колоннады для прогулок, украшенные лучшими произведениями греческой скульптуры, залы громадной библиотеки и разные другие принадлежавшие к нему учреждения. Величественная красота этого храма приравнивалась современниками только к римскому Капитолию.

Серапеум и Музеум унаследовали ту таинственную мудрость древних иерофантов Египта, которою славился некогда Гелиополис и которая воспитывала старых философов Греции. Тот же Серапеум стал последним очагом издыхавшего язычества, когда оно, в тесном союзе с эллинской философией, отчаянно боролось с нарождавшимся христианством, усиливаясь тонкою диалектикою ума одолеть всесильную религию любви и братства…

Целые школы славных ученых возникли и действовали в портиках Серапеума и Музеума, черпая знание из неистощимых книжных сокровищ, собранных здесь изо всех стран мира. Впоследствии эти школы побежденных философов язычества постепенно смешались с торжествующим учением христианства и придали ему тот полемически-философский и учено-догматический характер, которым отличались времена вселенских соборов.

Евклид и Эратосфен воспитались в библиотеке музея точно так же, как Ориген или Афанасий Великий…

Знаменитая Александрийская библиотека, в которой, по наивному выражению современников, «собраны были вместе души всех тех, кого люди почитали мудрыми», сожжена была два раза: сначала – при Юлии Цезаре, во время его войны с Клеопатрой, потом – при халифе Омаре; в первый раз погибло 400 000 томов, во второй – до 700 000, итого более миллиона книг!.. Летописцы уверяют, будто 4000 бань Александрии, топившиеся по повелению Амру книжными сокровищами великой библиотеки, едва могли сжечь все рукописи Музеума и Серапеума в течение 6 месяцев!

Во дворцах Птолемеев, при которых был устроен музей[29], находились также гробницы их и великого основателя города. Птолемей Лаго перенес в Александрию из Вавилона останки македонского завоевателя и положил его в золотой саркофаг, который впоследствии был похищен одним из его преемников и заменен хрустальным. Арабы долгое время поклонялись в Александрии гробу «великого царя и пророка Искандера», к которому стекались толпы из разных стран.

Но саркофаг этот, найденный французами в одной из мечетей Александрии и попавший потом в Британский музей Лондона, оказался с иероглифическими надписями одного из фараонов египетских, а вовсе не македонского царя.

На днях в Саиде, древнем Сидоне финикиян, найден мраморный саркофаг со скульптурным изображением битвы при Арбеллах и с мумией внутри. Он объявлен гробом Александра Македонского и перевезен теперь в Константинополь, куда уже направляются известные европейские археологи для расследования этой замечательной находки.

Очень может быть, что гроб основателя Александрии попал в Сидон во время постоянных усобиц между царями египетскими и сирийскими.

Канал Махмудия в Александрии вечером. С картины Л. Белли, 1868 г.

Во всяком случае, мы уже не могли поклониться праху великого завоевателя древности в основанном им славном городе… Удрученные могильными впечатлениями этого громадного исторического кладбища, в мусоре которого погребено столько славы народов и столько человеческого гения, мы спешили отдохнуть и глазами, и душой в той благодатной местности Александрии, где за прохладными водами канала Махмудие стелются ее сплошные сады, несомненные преемники 12 000 садов, когда-то найденных здесь победителями-арабами.

Русский человек, привыкший в начале своего апреля к таянию снегов, разливу вод, потопу грязи, не может не ощущать какой-то наивной младенческой радости, внезапно очутившись среди волшебной роскоши южной природы, уже кишащей в то время всякими цветами и плодами.

Мы катились в покойной коляске по прекрасным мостовым Александрии, вдоль канала Махмудия, этой жизненной артерии, питающей город водами Нила и всегда переполненной шумною жизнью людей и животных…

Уж и теперь в нем толпами купаются черномазые детишки и бесцеремонные египетские жены и девы, конечно, из простонародья. Они, кажется, чувствуют, как малопривлекательны они, как мало внимания обращает на их обезьяньи формы, к утешению их целомудрия, равнодушный глаз прохожих и проезжих. Большие египетские буйволы, просвечивающие своею голою розовою кожею сквозь едва заметную шерсть, совсем не похожие цветом на черных буйволов Европейского Юга, с большим философским спокойствием и с безмятежным наслаждением сибарита тоже принимают освежительную ванну нильских вод, забравшись в канал выше шеи и неподвижно высунув наружу свои раздутые храпки. Они не тревожатся даже шумом пробегающих мимо маленьких проворных пароходиков, полных пестрого народа, что снуют, словно водяные паучки, взад и вперед по гладкой поверхности канала.

И европейская толпа тут везде, или, вернее, разодетая по-европейски толпа, веселая, говорливая, щеголеватая; у всех довольный, здоровый и сытый вид. Должно быть, живется недурно в старом городе Птолемеев всем этим обафриканившимся французам и офранцузившимся азиатам.

День уже склонялся полегоньку к вечеру, и в остывающих, радостных лучах его какими-то кущами рая стелились вокруг нас, полные цветов и ароматов, чудные сады юга. Громадные деревья неведомого вида, неведомых названий сверкают из чащи густой зелени то яркими звездами, то пушистыми кистями и гроздьями своих изумительных цветов, и желто-золотых, и малиновых, как бархат, и кроваво-алых. Шелковицы стоят облитые спелыми ягодами, белыми, черными, красными, обсыпав ими на далеко кругом и зеленую траву. Кудрявые акации – все как невесты в подвенечном уборе, в душистом девственно-белом снегу.

Широколапые, плечистые, во все стороны изломанные уроды гигантского кактуса, все в колючих бородавках, с чудовищно-растопыренными пальцами, вздутые, как тыквы, расплющенные, как доски, ветвистые, как рога столетнего оленя, огораживают и защищают своим оригинальным, непроходимым забором, будто сказочные драконы в волшебном саду Черномора, всех этих сверкающих красавцев и красавиц растительного мира. А над этою сплошною областью цветов и зелени поднимаются высоко в самое

Войдите в эти сады и подышите сладостным воздухом их. Везде почти тропический пейзаж: гигантские, ощетинившие свои острия кусты алоэ, будто вырезанные из тяжелого железа, сплошные рощи бананов, обремененных переспелыми плодами, с оборванными пожелтевшими листьями, букеты бесконечно длинных, бесконечно гибких бамбуков. А внизу сплошные ковры, корзины, горы цветов, розы целыми ползучими и вьющимися стенами, белые, чайные, темно-малиновые, почти черные, окружают чудными сквозными ширмами, расстилаются душистым колыхающимся пологом – над тенистыми мраморными балкончиками, террасами и живописными галерейками потонувших в зелени хорошеньких дач, укрывшихся от южного солнца и густыми решетками своих прохладных окон, и надвинувшимися шатрами деревьев.

Мы посетили несколько частных садов и под конец заехали отдохнуть в сад хедива, открытый для общественного гулянья. Большой павильон его в арабском стиле весь оплетен кактусами и окружен в несколько рядов, сходящих ступенями вниз, кустами алоэ всевозможных пород, самой разнообразной и оригинальной окраски. У подножия – тихий прудок, покрытый цветущими водяными растениями, в нем живописно отражается жадно-теснящаяся к его влаге молодая рощица бананов. В саду всякие редкости: древовидная datura[30] прямо в грунте, как наша сирень, и уже подняла к знойному африканскому небу свои сквозные, как индийская кисея, хрупкие, как тончайший хрусталь, многочисленные белые бокалы, упругие от распирающей их изнутри таинственной силы. Олеандры закрыли своими сплошными пахучими букетами малейший свой листок и горят каким-то нежным розовым пламенем, словно жертвенник весне, зажженный лучами зари, этой «златой, с перстами пурпурными, Эос».

Латании и зонтичные пальмы величиною с нашу яблоню и их толстые красные стволы, голые как кость, уже несут на себе тяжеловесные кисти недозревших, похожих на сливы, ягод, выбивающиеся из тех таинственных недр, откуда разрастается во все стороны широкими веерами и зелеными зонтиками весь тенистый шатер их громадных листьев.

Древовидные кактусы в форме канделябров строго геометрической правильности, покрытые не только обычными колючками своими, но и настоящими мягкими листьями, стоят в торжественном величии, будто колоссальные подсвечники этого зеленого храма Божьего. Все то, одним словом, что мы привыкли видеть в наших европейских оранжереях крошечными, чахлыми экземплярами в горшках и кадках и за что в то же время мы готовы у себя платить безумные деньги, здесь, в знойном воздухе Африки, в роскошно насыщаемой водами Нила могучей почве ее, растет вольным ростом прямо под открытым небом и прямо в сырой земле, достигая невероятной красоты и невероятных для нас размеров.

Мы выпили в кофейне по стакану тамарина, прохладительного местного напитка из сока плодов, да по чашке неизбежного арабского кофе, восстановляющего силы лучше всякого вина, и поспешили на пароход.

Ночь уже наступала, и пришлось возвращаться в темноту по сильно взволнованному морю. Наша парусная шлюпка все время неслась лежа на боку, едва не черпая воду, но зато с изумительною скоростью. Черные эфиопы, ею управлявшие, едва успевали сторониться от тучи других таких же крылатых морских птиц, пересекавших нам путь, нагонявших и встречавших нас.

Но опасны были не они, а громадные, краснобокие чудовища, пыхтевшие клубами пара от едва сдержанного бега, врезавшиеся напролом в тесные воды гавани, кишевшей судами, как садок рыбою.

По дороге мы встретились и поговорили несколько минут с агентом нашего Русского общества пароходства и торговли, который не захватил нас на пароходе и возвращался теперь в город на своем хорошеньком и проворном ялике. Он сообщил мне необходимые сведения об общем приятеле нашем, жившем в Александрии, которого я должен был видеть завтра.

Долго беседовать было невозможно, потому что обе наши лодки качало и било друг о друга немилосердно. Ялик агента с его отчаянно треплющимся флагом мгновенно потонул в темноте. Впереди нас, среди смутного полчища кораблей, мрачно вырезался огромный черный призрак нашего парохода, что неподвижно дремал на якорях, мигая будто сонными глазами, своими красными фонарями. Там мы нашли в ярко-освещенной столовой, за чаем и вином, веселую компанию моряков, свежие газеты, свежие новости из Европы и, что было всего нужнее, свежие постели, на которых так хорошо выспались мы после целого дня скитаний по африканскому зною.

III. Через Дельту Нила

Дачи Рамле. – Встреча со старым товарищем. – Озеро Мареотис. – Полевые колодцы египтян. – Египетские дороги. – Даманхур. – Мост через Нил. – Жилища и поля феллахов. – Дромадеры. – Бенга. – Эль-Асад.

Утром я сделал беглый визит в агентство Русского общества и, собрав нужные справки, захватив с собою драгоманом толстогубого и широконосого Махмуда, крошечку болтавшего по-русски, а по-французски даже весьма изрядно, отправился с ним по железной дороге в Рамле.

Мой старый университетский товарищ А. жил, как оказалось, на даче в Рамле. Он занимал в Александрии почетный и выгодный пост русского члена международной судебной палаты, о существовании которой я только теперь узнал в первый раз. Он был уже и в России членом судебной палаты и, кроме того, отлично владел всякими иностранными языками, так что вполне был на своем месте. Но, признаюсь, меня немало рассмешило это бесцеремонное обращение умников-европейцев с босоногими египетскими феллахами, которых заставляют содержать на свое золото дорогооплачиваемые европейские суды для охраны прав тех же нахальных непрошеных гостей, что захватили в свои жадные руки всю прибыльную египетскую торговлю и поселились как полновластные господа в одряхлевшей стране фараонов.

Для ловких европейских купцов, шкиперов и техников, разживающихся на счет африканской простоты, здесь смастерили два международных окружных суда и над ними, как высшую инстанцию, – международную судебную палату.

Не знаю, не учредят ли потом еще международный сенат с кассационным департаментом, или же роль его будет предоставлена для вящего удобства и краткости процедуры пушкам английских кораблей, на которые уже не может быть ни кассации, ни апелляции.

Каждая великая держава имеет по два представителя в окружном суде и по одному – в судебной палате, и каждый представитель оплачивается очень солидною суммою, падающею, разумеется, всецело на счет египетского казначейства.

Судя по всему, не думаю, чтобы они наживали чахотку от непосильной работы, тем более что в Египте излечиваются даже и старые чахотки, а почтенные международные судьи, сверх всего прочего, имеют еще ежегодно 31/2 месяца вакаций, когда они могут разъезжаться по всяким Римам, Парижам и Лондонам и проводить там дни в свое полное удовольствие.

День был обычный египетский, то есть безоблачно-синий, яркий и жаркий. Но от утреннего дыхания моря неслась освежающая душу прохлада.

* * *

За городом мы проехали мимо нового дворца хедива, третьего по счету в

Местность по дороге к Рамле и около Рамле – глубоко историческая. Тут развалины так называемых бань Клеопатры, тут и место римского стана, тут и катакомбы первых времен христианства. Каждый фундамент новостроящегося дома открывает какие-нибудь любопытные останки далекого прошлого.

Но все это уже целые века похоронено в песках. «Рамле» и значит по-арабски «пески». На этих песках низкого и ровного как скатерть морского берега европейцы несколько времени тому назад стали строить свои загородные дома и провели к ним, разумеется, ветвь железной дороги. Теперь этот недавно пустынный уголок, беззащитно открытый припеку солнца, стал сплошною корзиною цветов и деревьев, зарос тенистыми рощами, застроился очаровательными виллами. Синяя освежающая зыбь моря колышется прямо над их плоскими крышами, уставленными вазами, украшенными мраморными решетками. Белые дома Александрии тоже вырезаются в самой недалекой дали, вместе с живописным маяком своим, вместе с громадными террасами Рас-Эль-Тина и парусами кораблей, на этом густом синем фоне.

Целые сплошные рощи высоких пальм провожают железную дорогу справа, в то время как слева от моря она проходит мимо длинного ряда утонувших в тропических садах прелестных дач, едва не задевая беломраморных решеток и ступеней их тенистых балконов, с которых без труда можно перешагнуть на любую площадку вагона.

Неизобразимое богатство цветов одевает со всех сторон эти балконы, крыльца, галереи, террасы, эти стены и решетки.

Дом моего приятеля точно так же совсем ушел в цветы и зелень.

Район дач Рамле вблизи Александрии. С гравюры 1855 г.

Как все жилища знойного юга, он завешан, кроме того, всякими маркизами, занавесами, арабскими циновками, чтобы мучительный луч солнца как-нибудь не прорвался воровски в неосторожно забытую щелочку.

Загородиться от солнца, спастись от жара – вот всеобщая, над всем здесь владычествующая забота; вот основной принцип устройства и убранства здешних домов.

А. был совсем изумлен моим неожиданным появлением в Египте. Мы не видались с ним почти с студенческой скамьи. Но его вкусы художника и поэта остались те же, несмотря на долгие годы, разлучившие нас. Он живет здесь, в поэтической обстановке Востока, мирным и счастливым философом, среди книг, картин, интересных коллекций, посещая интересные места, сталкиваясь с интересными людьми.

Жена его, дочь известного декабриста М., воспитанная в Италии, прекрасно знакома с итальянской и испанской литературой и отличная рисовальщица.

Они живут здесь с своим подрастающим сыном среди вечной весны, под вечным дыханием теплого голубого моря, в вечно цветущих садах земного рая. Они и в городе, в столице, – до Александрии только 1/4 часа езды прямо с балкона дома – и в то же время в прелестнейшей деревне, на вольном лоне природы.

Трудно устроить себе на грешной земле более идеальное местопребывание и более идеальный образ жизни.

Завтраком меня угостили, как подобает знойному Югу: тут в первый раз я ел совсем уже пожелтевшие, ароматные бананы, тут были свежие устрицы и рыбы обильного Средиземного моря, сахарный тростник и другие редкости Египта.

За арабский кофе мы уселись в прохладном полутемном кабинете хозяина, устланном и обитом коврами, заставленном диванами и всякою восточною мебелью.

А. прочел мне несколько опытов своей поэтической музы, которой он предается с увлечением, с талантом и со строгим вкусом, что не встречается часто.

Мы долго и о многом говорили потом. И о родной литературе, и о разных грустных явлениях родной жизни, за которыми мой приятель с чуткою отзывчивостью следил из своего прекрасного далека, и, конечно, о Египте. Арабы искренне сочувствуют русским, и при некотором искусстве наших дипломатов можно было бы это платоническое сочувствие обратить в очень практическое орудие наших восточных дел. К англичанам тут ожесточенная и всеобщая ненависть, недостает только ловкого организатора, который бы умел направить всю эту накопившуюся народную ненависть, как смертельный удар, в сердце бессовестным разорителям страны.

А. знал довольно хорошо Араби-пашу. По его отзыву, он вовсе не годился в вожди народа: слишком был пуст, тщеславен и бестактен. Он вызвал быструю катастрофу своими собственными крупнейшими ошибками и своим легкомыслием, хотя мог кончить совсем иначе. Замечательно, что подобный же отзыв я слышал и от простых египтян. Мой словоохотливый Махмуд, очевидно, один из страстных босоногих политиков базарного форума, ежедневно читающий дешевые народные газеты и зажигательные тайные листки, говорил об Араби-паше с самою несочувственною гримасою: «Не карош Араби!.. Хитрый…»

Совсем иначе относился здешний народ к Махди, и особенно к Осман-Дигме. Махди был, кажется, слишком таинствен и неуловим для его воображения, но Осман-Дигма это был популярнейший герой всех кофеен, цирюлен и базаров Египта. Ему приписывали без малейшего сомнения и критики самые невероятные боевые подвиги, победы и завоевания.

– О! Осман-Дигма! – с самоуверенной гордостью произносит черномазый Махмуд, сверкая на меня и оскаленными зубами, и радостно вспыхнувшими белками своих черных глаз. – Осман-Дигма Донгола взял, Суаким взял, Вади-Гальфа взял, Осман-Дигма скоро Каир взял, и весь Египет взял, и все кончил, Энглиз кончил, Тефик – кончил, Измаил-хедив будет!..

Такова эта всем здесь необходимая простодушно-детская вера в непобедимого народного героя, давно уже идущего на освобождение Египта от чужеземцев, давно всеми нетерпеливо ожидаемого, но почему-то все еще не приходящего, еще не успевшего взять, вопреки молве народной, не только Каира с Александрией, но даже Суакима и Вади-Гальфы…

* * *

А. проводил меня пешком до станции железной дороги. Мы прошли через несколько соседних садиков тропического великолепия, под тенью саговых и веерных пальм, могучих латаний, колоссальных олеандров, древовидных роз и древовидных кактусов в цветах, горящих как раскаленное золото. Семейства европейцев, счастливых обитателей этих роскошных вилл, мирно сидели в разных прохладных уголках своих беседок и балконов, увешанных целыми пологами цветов, целыми колыхающимися стенами зелени.

* * *

На светло-зеленом море было довольно свежо, и наша парусная лодка ныряла в нем, совсем накренившись набок, задевая своим белым крылом взволнованную воду, как подстреленная чайка.

Шотландская гвардия высаживается в Александрии

В гавань Александрии, загораживая своим громадным корпусом даже террасы Рас-эль-Тина, входил в эту минуту кишащий бесчисленными красными мундирами, хмурясь черными зевами своих пушек, только что пробежавший океан, огромный военный транспорт из английской Индии, и на него смотрела теперь с безмолвною враждебностью с набережных пристани, с бесчисленных окружавших его лодок, босоногая туземная толпа в своих голубых балахонах, белых тюрбанах и красных фесках.

* * *

В

Низко, гладко и безлюдно везде в этом несколько унылом просторе болот. Ни один белый парус не веселит глаза и не разрезает дремлющей голубой поверхности ветхозаветного Мареотиса, что с безмолвным фатализмом сфинкса покорно созерцает теперь несущего нас на себе волшебного огнедышащего коня, управляемого дерзким гением XIX века, сам полный таинственных грез о своих давно исчезнувших фараонах. Но огнедышащий конь этот все неистовее, все дальше уносит нас на восток и вырывается наконец из мертвящих объятий сонного старца.

Страна древних египтян начинает мало-помалу расстилаться кругом нас со своими бесчисленными каналами, плотинками, оросительными колодцами и деревушками. Плоско, низко, однообразно и здесь на сухой земле, как и на стоячих водах Мареотиса… Но это однообразие кишит внутренним богатством. Эта прозаическая гладкая бурая почва – настоящее золото. Все это неистощимый тук нильских осадков, дающий по три жатвы в год, каждая в три раза обильнее нашей. И где ни копни – всюду вода. Поля изрезаны перепутанною сетью борозд, канавок, каналов, и всякая борозда и канавка полны воды, хотя в воздухе стоит густою тучею сухая пыль. Вдоль каналов насыпаны высокие плотины, разветвляющиеся и перекрещивающие друг друга. Они не заливаются наводнением Нила и служат тогда единственными путями сообщения. Из земли то и дело торчат огромные черные колеса, наполовину скрытые в колодцах. Они черпают в свою пустую внутренность воду колодца и выливают ее потом, поднявшись наверх, в подставленные колоды, из которых она распределяется по бороздам и канавкам целого поля.

Пара голых буйволов или серых быков ворочает скрипучий, кое-как сколоченный громоздкий привод, крутясь почти на одном месте. Если бы вместо этих патриархальных колодцев времен Моисея устроить что-нибудь легкое и удобное, выработанное современной механикой, то, конечно, один крошечный ослик мог бы вытягивать ту ничтожную тяжесть воды, над которой теперь до измора трудятся две здоровенных скотины.

На берегах Нила

Колеса и приводы этих полевых колодцев торчат по нескольку на каждом небольшом участке, будто ветряные мельницы в наших малороссийских слободах. Они постоянно в ходу, даже теперь, когда еще не наступили настоящие летние жары. Их скрип и грохот, тяжкое оханье их расслабевших деревянных суставов, всплески и шлепанье выливающихся ковшей долетают до нас даже издали, несмотря на шум поезда. Поля тут обработаны и засеяны тщательно, как огород. Ячмень и пшеница из золотых уже стали белыми, хотя всего еще апрель на дворе. Первая жатва во всем разгаре. На этой мягкой илистой почве хлеб не жнут и не косят, а «берут» прямо руками, как коноплю и замашку на наших жирно удобренных конопляниках. «Взятый» ячмень складывается в плоские кучки, не связываясь в копны, и вытаптывается на этом же месте волами и верблюдами. Это и есть египетская молотьба. Тут сеется, однако, не один хлеб: много клевера и разных других трав, много овощей. Вообще это не поле, а, скорее, громадный огород, поливаемый и обрабатываемой прямым трудом рук. Пашут тут на буйволах тяжелыми неповоротливыми плугами, какими, наверное, пахали еще при Сезострисе, так медленно и лениво, что пахота нашего хохла, приводящая в отчаяние хозяйственное сердце нетерпеливого и проворного москаля, показалась бы здесь необыкновенно энергичной и, пожалуй, даже суетливою.

На участках полей, с которых скошен клевер, и даже прямо на зеленой сеяной траве, пасутся целые стада буйволов и ослов, которым деваться некуда в этой сплошь засеянной равнине. Их не стережет никто, и они очень мало церемонятся с соседнею нивою. А между тем все поле кишит народом. Мужчины, женщины, дети – все за работой. Но никто из них, по-видимому, не намерен ломать ребер за этою работою и слишком торопиться ее окончанием. Там, где у нас на Руси стала бы одна добрая баба, тут возятся пять, шесть работниц. Дела не делают и от дела не бегают, как говорит наша мужицкая пословица. А по дорогам, так просто удивление, сколько праздного, куда-то и зачем-то спешащего люда. Все это, несомненно, простой деревенский народ, и день будний, и пора самая рабочая, а беготня в полях взад и вперед, как на базаре. Забываешь, что едешь сплошными полями, и кажется тебе, что ты все еще не выехал из бесконечной улицы города, кишащей досужей толпою. От Александрии до самого Каира тянется, не прерываясь, эта людная улица, полная говору, движения, пестроты. А еще мы представляем себе восточного человека таким величественно-неподвижным и сонливо-апатическим! Да, право, ни на одном парижском бульваре не увидишь такого искреннего и шумного оживления, как на любом базаре Каира или Александрии.

Каирская улица

Бегущая толпа занимала меня своею характерною живописностью. Она почти вся голубая. На полях тоже все голубое, ярко видное среди ярко-желтого поля. Целые ряды, целые толпы голубых балахонов на каждом шагу, и со всех сторон голубой цвет – цвет египетского рабочего, цвет бедняка-феллаха. Прохожие и особенно проезжие побогаче, почтеннее – те уже не в этом простонародном цвете. Солидный люд большею частью тут в черном, несмотря на летний жар, а уж особенно женщины. Ясно, что этот цвет приличия и достатка. Но впоследствии я убедился, что черный цвет, кроме того, самый удобный, если не единственно возможный при сильном блеске южного, невыносимо отражающегося от белой поверхности солнца; я понял, почему бедуины Ливийской пустыни носят черные мантии и черные повязки на голове, точно так же, как наш кавказец носит круглое лето свою черную бурку и папаху; понял, почему от времен библейских измаильтян до наших дней кочевник жаркого юга сохранил вместо обычных белых палаток свои «черные шатры Кидара».

* * *

Но что всего удивительнее, здесь не только феллах в голубом балахоне,

Сколько их тут – ума помрачение! Как мух летом у нас в черноземной деревне. Потешно смотреть, как на самом хвосте этих крошечных тварей, величиной с теленочка, восседают огромные седобородые старики с важным и суровым взглядом, в своих широких мантиях и белых чалмах, едва не задевая земли сухопарыми босыми ногами. Иногда целые кавалькады этих деревенских патриархов, мирно беседующих друг с другом, проносятся мимо нас мелкою рысцой на этих проворных ушастых коньках, которые, кажется, вот-вот сейчас совсем выскочат из-под их ног.

Европейская цивилизация понемножку проникает, однако, и в эту ветхозаветную обстановку, и дождевые зонтики французских и английских фабрик, прикрывающие от невыносимо жаркого солнца, уже не редкость в руках какого-нибудь босоногого Авраама, восседающего на ослином хвосте.

Женщины феллахов, хотя и магометанки, не закрывают в деревнях своего лица. Эта целомудренная мода практикуется только в городах, где больше свободного времени для всяких глупостей. В деревне же столько работы, что не до купанья. Когда жнешь или молотишь, немыслима никакая чадра, да и в голову не приходит различать, где женщина, где мужчина. Общая работа в поте лица от зари до зари равняет полы и возрасты.

По дорогам идут и бегут много женщин, и все они с какою-нибудь ношею: у кого корзина, у кого узел, у кого громадные кувшины на голове, стоячие и лежачие, не то четырехугольные жестяные ящики для воды; у мужчин, наоборот, никогда ничего ни на голове, ни в руках, кроме длинных хворостин, которыми они погоняют своих осликов, а пожалуй, и своих черномазых дам.

Вероятно, весь этот люд спешил на базар в Даманхур или возвращался из Даманхура в Александрию, потому что в Даманхуре, где в первый раз останавливается курьерский поезд, мы нашли целую шумную ярмарку. Она вся сплошь была белая и голубая. Белые чалмы, голубые балахоны. Но зато физиономий – такое разнообразие и такая пестрота. Ослы запрудили площадь. Арабы ходят и бегают взад и вперед, кричат, болтают, хохочут, никто ничего не продает и не покупает, никто решительно ничего не делает и не собирается делать – понять невозможно, зачем, собственно, толкутся они все здесь с утра до вечера, эти бородатые дети?

В Даманхуре замечательная старинная мечеть характерного стиля. Но, к удивлению моему, тут и христианская церковь, большая и новая. Соседство космополитической Александрии дает себя знать даже в этом магометанском гнезде, своего рода столице богатого хлебного округа, в котором, впрочем, как и в других ближайших местностях, европейцы уже основали свои хлопчатобумажные фабрики.

Когда-то у Даманхура мамелюки совсем было захватили в плен первого консула Бонапарта. Приближенные знаменитого полководца горячо пеняли ему за его неблагоразумную отвагу, которая едва не погубила судьбу всей экспедиции.

«Свыше не суждено мне быть пленником мамелюков, – пророчески ответил Наполеон. – А вот пленником англичан – другое дело…»

* * *

Не доезжая Кафр-эз-Зайята, мы переехали наконец западный рукав Нила, Розеттский. Ширина этого маститого древнего старца, современника Нептуну и Нерею, здесь уже очень внушительна.

Буро-молочная густая масса вод прямым могучим столбом прорезает низкую равнину на всем пространстве, которое только видно глазу, и валит с неудержимым напором и быстротой туда вниз, в бездонные недра моря. Целая флотилия парусных судов прибилась к берегу в ожидании развода моста.

Громадный мост из чугунного кружева своего рода, кажущийся издали совсем воздушным, но несокрушимый даже для всесокрушающих вод Нила, переносит наш тяжелый поезд, как картонную тележку, над бездною реки…

Мост этот, построенный английскими инженерами и стоивший более четырех миллионов рублей, раздвигается посередине, искусно поворачиваясь на центральном устое своем, и дает с обеих сторон его свободный проход для самых больших речных кораблей.

Он построен на том самом месте, где Ахмед-паша, дядя нынешнего хедива, тогда еще наследник престола, утонул в волнах Нила вместе со своей коляской, разогнавшись ночью с берега на воображаемый паром, еще не успевший в эту минуту отчалить от противоположного берега.

* * *

Теперь мы въехали в настоящую Дельту Нила, в тот классический треугольник, напоминающий своею формою греческую букву дельту, который образуется двумя главными рукавами Нила, Розеттским с запада и Дамьеттским с востока.

Дельта производит самое радостное впечатление своим неистощимым обилием, своим зеленым простором. Везде букеты пальм, луга, поля, деревни. Только деревни эти, несмотря на свои мечети, не имеют строго мусульманской физиономии, может быть, потому, что почти нигде не видно характерных для мусульманского востока стройных и высоких минаретов. Уж не соседство ли еще более стройных и высоких пальм сделало их ненужными в пейзаже Египта?

Насколько завидно плодородие египетских полей и роскошь египетской растительности, настолько жалки египетские деревушки. Они часты, как муравьиные кочки, и тесны, как они. С непривычки их примешь не за жилища людей, а за норы кротов или бобров, сбитые в одно гнездо на каком-нибудь голом холмике. Бурые землянки, сложенные из земляного кирпича или слепленные прямо из глины, наполовину спрятанные в землю, обваленные таким же бурым навозом, бурьяном, кизяком, без всякого двора и хозяйства, без следа каких-нибудь заведений и земледельческих орудий, слепые, темные, полные грязи, смотрят безнадежно-уныло среди веселых полей. Хорошо еще, если из кучки этих жалких мазанок подымается высоко в небо живописная группа пальм, придающая какую-нибудь красоту и выразительность окрестному пейзажу.

Но в большей части этих цыганских поселений не видно ни одной зеленой былинки, ничего, кроме глины и навоза. Земляные домишки имеют, однако, все ту же обычную форму южного дома – это плоскокрыший куб почти без окон и дверей, который кое-где только разнообразится круглыми глиняными купольчиками, характерными для африканского и азиатского Востока.

Деревушки злополучных феллахов прилегли так низко к земле, что их видишь, только проезжая около. Они словно сами боятся показаться на свет Божий и, как робкие насекомые, стараются прятаться в темных щелях почвы. Логовища зверей, право, немногим уступают в удобстве, да уступают ли еще этим глиняным шалашам и землянкам.

А между тем в

Везде вообще грустно смотреть на слишком вопиющую разницу в быте богатого и рабочего класса. Но в Египте она поражает негодованием, в Египте ее перенести нельзя. Нигде нет такой безумной роскоши, такой бессмысленной праздности, как среди богачей Египта, захвативших в свои руки власть и землю, и нигде такого скотского унижения несчастных рабочих, такого полного обращения их в бессловесное вьючное животное. Мраморные дворцы хедива с их зеркальными стенами и мозаичными полами – с одной стороны, и грязная земляная нора феллаха, без печей и окон – с другой, – вот выразительная эмблема общественного благополучия и общественной справедливости в этой горькой стране, издревле ставшей страною «Египетской работы», «Египетского плена» и «Египетских казней».

Домовитая теплая изба русского крестьянина с ее красным углом, сияющими иконами, с ее просторным двором, полным всякого хозяйственного добра, окружающими ее огородами и гумнами, – это замок сеньора сравнительно с навозною кучею египтянина, куда можно только влезть едва не на четвереньках, чтобы укрыться от дождя и солнца.

Оттого, может быть, и внешний вид египтянина сохранил на себе до сих пор, несмотря на миновавшие тысячелетия, заметный отпечаток древнего рабства, наследие тех мрачных времен, когда людей еще запрягали в воловье ярмо и погоняли их, как волов, ременными кнутами.

Погонщики на верблюдах

Каждый египтянин своею сутуловатою и вместе гибкою фигурою, своею могучею шеей, своими тощими, но неутомимыми мозолистыми ногами и своим застывшим выражением какой-то озлобленной покорности в умных, обиженных глазах невольно напоминает мне верблюда, своего древнего собрата и соратника по мучительной работе.

Кстати, верблюды все чаще и чаще начинают попадаться навстречу по мере нашего движения к Каиру. Безбрежные пустыни африканских песков, что стелются за ним во все стороны, высылают целые флотилии этих четвероногих кораблей своих и сюда, к берегам цивилизованного моря Европы.

Здешние верблюды не похожи на моего старого знакомца, лохматого и громоздкого верблюда азиатских степей, с его двумя жирными качающимися горбами. Тут все одногорбые, сухие, совсем голые и гораздо меньше ростом. Это дромадеры. И цвет их не бурый, как у медведя, а какой-то белесый, чуть желтоватый, даже почти совсем белый. Идут они тоже не так, как двугорбые, горделиво приподняв вверх свои могучие изогнутые коленами шеи, озирая мир безмолвно-презрительным взглядом своих чисто-человеческих глаз. Нет, дромадеры далеко вытягивают на ходу свои шеи, словно гуси на полете, и вообще напоминают собою вереницу каких-то мерно шагающих, долговязых гигантских птиц, журавлей или страусов.

Громадные седла прикрывают их до самого хвоста, обвешанные веревками и рептухами[31], в которые увязываются целые возы хлебных снопов, целые магазины товаров. А среди тюков и корзин сидит верхом еще какая-нибудь загорелая арабская рожа, очень часто и негр, черный как сажа, беспечно протянув вперед свои голые ноги и немилосердно качаясь, как в море челнок, при каждом неспешном шаге горбатого урода.

Жар делается все невыносимее, а едкая пыль до того отравляет воздух, что дышать нельзя. В полевых канавах то и дело показываются бритые головы и темно-бронзовые голые тела купающихся.

В эти минуты и в этой местности оценишь все великое значение воды и древесной тени. Где только зазеленеет у дороги тенистая кучка пальм или смоковниц, там уже и фонтан, там уже и скот, и люди, отдыхающие и жадно-пьющие. Ослы и буйволы спешат под эту спасительную тень так же радостно, как и человек.

А между тем работа в полях не прерывается, несмотря на зной, несмотря на пыль, эта жестокая «египетская работа», выбирающая по тонкому колоску маленькою рукою человека целое неохватное поле.

Чем ближе к Каиру, тем дальше подвинулась хлебная уборка. Тут уже половина полей обнажена от нивы, золотые снопы уносятся с поля на горбах верблюдов, и молотьба во всем разгаре. Молотьба диковинная, над которой вволю посмеялся бы наш щигровский мужичок. Быки запряжены в деревянные сани без полозьев, с тяжелой спинкой, и араб катается себе, развалившись на этих санях, взад и вперед по разложенным снопам.

* * *

После Кафр-эз-Зайята мы миновали много местечек и деревень Дельты, но останавливались только в Танта, славном своими многолюдными ярмарками и местными святынями. Вокзал здесь прехорошенький, и в буфете можно вкусно поесть. Но я есть не мог, потому что меня привлекала многолюдная и пестрая толпа, оригинальными типами и одеждами которой я никак еще не мог насытить своих жадных глаз художника и туриста. К тому же от станции можно любоваться живописными мечетями этого торгового городка, столицы целой богатой области Харбия.

Дамьеттский рукав Нила мы переехали довольно далеко за Танта, по такому же железному мосту, как и на Розеттском рукаве.

В последний раз перед Каиром поезд остановился в Бенга-эль-Ассаль. Это тоже довольно значительный городок на правом берегу Дамьеттского рукава. Его мед когда-то славился далеко по Востоку, и даже самое прозвище его Бенга-эль-Ассаль значит «Медовый Венга». Еще важнее меда была некогда его торговля хлопчатою бумагою. Теперь она совсем упала, потому что другие торговые центры, возникшие ближе к морю, как Загазиг, перебили у него его былую роль главного хлопчатобумажного гнезда. Отсюда теперь и отделяется железнодорожная ветвь на Загазиг, служащий раздельным пунктом двух других дорог, на Измаилию, к Суэцкому каналу, и в Мансуру, на берега озера Мензале.

Зато Венга до сих пор сохранил свою старую репутацию лучшего сада в Египте. Апельсины его кормят весь Каир, и никакой другой город Египта не воспитывает таких душистых и нежных мандаринов, которыми мы впоследствии так часто наслаждались в отелях Каира.

IV. Каирская толпа

Суета улиц Каира. – Жители пустыни. – Хамово племя. – Одежда мужчин и женщин в Египте. – Каирские ослики. – Европейский Каир. – Поездка к «дереву Богородицы». – Развалины древнего Гелиополиса.

Мы выбрали отель в самом центре города, на площади против городского сада. Здесь уже некуда увернуться от Каира ни на одну минуту; хочешь – смотри, слушай, обоняй, ощущай, смакуй его всячески. Если зажмуришь глаза, тысячеголосые звуки и стуки этого вечно шумного города наполняют всю голову. Изучишь его поневоле и гораздо скорее, чем кажется. Мы тут в плену у каирской толпы, у каирской сутолоки, у всех работ, забот и увеселений каирской уличной жизни. А у Каира, кажется, нет другой жизни,

В 3 часа утра уже вас будит могучий, как рог неистового Роланда, потрясающий душу, как трубы левитов, сокрушившие стены Иерихонские, отчаянный рев проголодавшихся ослов, толпящихся на площади. Этих терпеливых и всем довольных тварей египтянин считает лишним баловать кормом, который и у него-то самого бывает не всякий день. А так как на вымощенной камнями площади не добудешь ни репейника, ни бурьяна, как в счастливом просторе полей, то понятно, что требованье «самана» на утреннюю порцию даже и со стороны этих ко всему привычных ушастых постников делается громче трубы архангела.

Поневоле тут не заспишься. Да, правду сказать, если здесь просыпать раннее утро, то не успеешь сделать ровно ничего. К 10 часам дня жар и пыль становятся уже очень неприятны, а к 12 не только люди, но и скот делаются совсем не способными к движению. Получить тогда солнечный удар не отбит ровно ничего. Вот и ухватываешься, волей-неволей, за спасительные ранние часы. К этому приспособилась и вся здешняя жизнь. Вскочишь, бывало, ни свет ни заря, собираясь куда-нибудь в далекую поездку, думаешь, по нашей русской привычке, как же это я весь дом буду вверх дном подымать, ни кофе, ни воды, ни сапог, наверное, не дозвонишься. Заглянул в коридор, а там уже и кофе несут, и воду, и сапоги, и все давно на ногах; только ты один, выходит, и заспался. Отворишь сейчас же стеклянную дверь на балкон, чтобы впустить свежий воздух в душную спальню, где ты целую ночь обливался потом, словно принимал теплую ванну, – смотришь, уже вся площадь народом кишит, уже в саду дети гуляют, а против отеля нашего давным-давно сидят на корточках, поджидая вас и других таких же неопытных туристов, широконосые, губастые фигуры босоногие, в белых чалмах на затылке. Они успели уже привести из соседних деревень заказанных вами с вечера лошадей или ослов и теперь отдыхают в косой тени высоких городских зданий.

С нашего балкона, из наших окон можно хоть фотографию снимать с этой постоянно восхищающей меня своею характерной живописностью, своею этнографическою пестротой, своею беспечною веселостью – босоногой египетской толпы.

Через эту центральную площадь Каира волна народа приливает и отливает по всем радиусам, типы и сцены сменяются с утра до вечера в таком неиссякающем обилии, что в глазах у вас начинает мерещиться.

Толпа и здесь голубая, как в Александрии, особенно женщины. Только здесь их голубые мантии еще в темно-синих полосках. Но величественных черных мантий тут зато гораздо больше. Это все свободные сыны пустынь, облегающих так тесно и близко кругом роскошную столицу хедивов. Бедуина вы узнаете сразу, и по одежде, и по походке. Он идет всегда прямо и гордо, сам большой и статный, с сухими и правильными чертами смуглого, как бронза, лица, со строгим до грозности взглядом, не зевая по сторонам, ничему не удивляясь, уверенной и легкой поступью, какою он привык ходить у себя в песках пустыни, поступью смелых хищников, льва и барса, которых он напоминает и неподвижно пристальным выражением своих суровых глаз.

Вид на старый Каир и Каирскую цитадель

Сухая и сильная нога его с какою-то царственною важностью, будто нога победителя, попирает камни этого презираемого им изнеженного приюта трусливых горожан. Его белая рубаха ниже колен, с широкими, как у рясы, рукавами, распахнута от жара на темно-красной груди, выпуклой, как медная броня. А черев плечо перекинута широкими живописными складками черная мантия из грубой овечьей шерсти с тою неподражаемою небрежною грацией, с какою умеет драпироваться только дикий наездник пустыни, с какою горец Кавказа набрасывает на свои плечи косматую бурку.

Черных эфиопских лиц тут тоже гораздо больше, чем в Александрии. Они тут всех оттенков, от буро-оливкового и серо-пепельного до густо-коричневого и черного, как китайская тушь, будто тщательно подобранная коллекция цветных шерстей.

Ведь сравнительно белый Египет составляет только ничтожный островок, окруженный со всех сторон сплошными морями черной расы, всеми этими нубийцами, абиссинцами, суданцами, так сказать, крошечный уголок громадного Африканского материка, уцелевший каким-то чудом от всепоглотившего его черного потопа.

Негров здесь, должно быть, особенно любят и особенно им доверяют, может быть за их бесконечную выносливость и безропотное послушание, может быть, за их доброту. На всяком шагу видишь негра то кучером на козлах, то нянькой у ребенка. И когда у такого черномазого в его черных обезьяньих лапах увидишь с изумлением какого-нибудь светлокудрого ангелочка – очевидно, европейского ребенка, то невольно поражаешься выражением самой трогательной нежности, с какою этот эфиоп оскаливает на младенца свои сверкающие белые зубы и белки своих глаз.

С непривычки мне все казалось, смотря в упор на эти глянцевитые, как американская сапожная кожа, негритянские физиономии, что их просто вымазали для потехи какою-нибудь удивительно блестящею ваксою и наполировали потом добрыми щетками. До такой степени глаз европейца пригляделся к своей белой коже, как к неизменному закону природы. Одна из многих иллюзий, которыми страдает человек, привыкший слишком долго мерить весь широкий свет на свой коротенький аршин!

По-видимому, однако, сами негры далеко не разделяют нашего взгляда на них как на черных муринов и человекообразных обезьян. Они здесь кокетничают и франтят, и делают глазки гораздо охотнее, чем любая белая раса, и, что мне показалось всего забавнее, чувствуют специальное пристрастие к белому, этому цвету невинности. Стало быть, им представляется, что их чернота еще недостаточно черна и что ее необходимо оживить, усилить сопоставлением белого фона. Выпустят туго накрахмаленные белые воротнички, разоденутся в белоснежные мантии и шествуют себе важно и чинно, со своими звериными ушами, с своими воловьими затылками, с своею курчавою и короткою шерстью овцы, будто бы им и в голову не приходит вся маскарадная потешность и их фигур, и их наряда.

Подлинный каирский туземец, если он не деревенский феллах, не бедуин пустыни, а обыкновенный горожанин, вечно шатающийся по базарам, вечно галдящий и зевающий на улицах, одевается даже и в жаркие дни апреля, вероятно, ради городских приличий, в многочисленные и вовсе не прохладные одежды. Под черной или темно-синей мантией какой-нибудь голубой балахон с широчайшими поповскими рукавами, конечно, распахнутый на груди, под балахоном очень коротенькая и очень тесная курточка с рукавами в обтяжку, и широкие, как море, на пятки падающие шаровары, спускающиеся чуть не прямо из-под мышек. Под курткой еще рубашка – как видите, изрядное количество шкурок, окутывающих одна другую, для такой бани, как Каир.

Когда египтянин разоблачается от всех своих «воскрылий», придающих ему такой торжественный и громоздкий

Верблюд на каирской улице

Но, при всей своей худобе и какой-то странной искривленности долговязого стана, египтянин удивительно костист и силен.

Женщины египетские тоже рослы сравнительно с приземистыми турчанками Константинополя и, хотя ходят, как и те, уродливо укутанные с головы до ног в черные и синие простыни, однако двигаются гораздо проворнее и красивее, чем ползущие, как черепахи, турчанки. Впрочем, их восточное целомудрие не ограничивается одним укутыванием в эти безбрежные плащи; начиная от носу, вся нижняя часть лица завешивается черною тряпкой, большею частью шелковою, чем-то вроде длинного домино наших маскарадов. А чтобы любопытному зрителю невозможно было хорошенько налюбоваться на остальную открытую часть лица, поперек лба и на переносице привязывается какая-то странная медная штучка цилиндрической формы, искажающая человеческое лицо в нечто неузнаваемое. С каких ветхозаветных времен уцелело до наших дней это бессмысленное украшение, раздавливающее без того уже достаточно расплюснутый нос египтянки и перекашивающий без того уже раскосые глаза ее, я сказать не умею. Во всяком случае, оно мне представляется тысячелетним наследием самых далеких и темных веков, пережившим символом того древнего рабства, которое возлагало на шею человека медные ошейники и железные цепи, какие мы теперь возлагаем на своих собак.

Но, как всегда бывает, наивные жертвы этого узаконенного рабства не только не восстают против нелепого обычая уродовать медью и тряпками данную им Богом красоту молодого цветущего лица, но сами же первые фанатически ополчаются против дерзких нарушительниц общественного приличия. Женщины побогаче соперничают друг перед другом в изяществе этих металлических привесок, которые делаются иногда из серебра и золота и украшаются дорогими камнями.

Египетские женщины. Фото братьев Гонзаки

Впрочем, и то надо сказать, что среди женщин египетского простонародья так редко попадаются лица сколько-нибудь сносные, что мужчины поступили, пожалуй, довольно благоразумно, заставив их завешиваться и укрываться всякими способами.

Некоторые пуристки известного возраста, очевидно, имеющие к тому самые основательные побудительные причины, затягивают себе лицо совсем с глазами черным платком – и я не знаю, теряет ли что-нибудь от этого изящный вкус публики. Даже публичные танцовщицы, которых я видел, дамы, как известно, не отличающиеся особенным целомудрием, когда танцуют и поют на улице, считают долгом благопристойности закрывать свои невинные личики и черною «бородою» от носу и медными трубками через нос.

Ничего нет забавнее, как вид египетской женщины в ее широчайшей белой простыне верхом на осле. Сама сгорблена, как гриб, коротенькие ножки поджаты назад, по оба бока седла плащ раздувается, как парус, как пузырь, надутый воздухом, – не живой человек, а неуклюжий белый узел, брошенный на спину осла и готовый, кажется, сейчас свалиться с него.

Ослы здесь мелькают, как мухи. Последний бедняк имеет осла. И хотя, глядя на верзилу-египтянина и на его крошечного ослика, всякий беспристрастный человек согласится, что гораздо было бы приличнее бедному ослику кататься на дюжей египетской спине, чем этой громоздкой африканской фигуре садиться верхом на маленького зверька, однако египтянин не только наваливается на него без всякой церемонии, но и без малейшей жалости лупит его своею длинной палкой, которую он нарочно всегда таскает за собой на этот случай…

Чтобы самому погонять осла, нужна особая египетская ловкость и особая длина палки, которую всадник держит посередине, искусно работая то одним, то другим концом по худощавым бокам своего злосчастного ушастого конька… Обыкновенно же за ослом бежит мальчик-погонщик с палкой в руке и с отчаянными криками. Когда нанимают осла, то с ним вместе нанимается и погонщик… Эти крики погонцев так же поразительны и раздирающи, как и крики самих ослов. Улицы Каира полны ими, а нервы путешественника – и того больше.

Вообще весь Каир кричит с раннего утра до поздней ночи… Кричат ослы, кричат погонщики, кричат всевозможные торговцы овощами, кричат муэдзины на минаретах, продавцы воды и шербетов, кричат богато разодетые в албанские куртки «саисы» пашей и консулов, разгоняющие палками народ перед экипажами их превосходительств, кричат приятели, мирно беседующие перед входом кофейни, кричат покупатели, перебирающие товар в лавках, кричат кучера на козлах, кричат полицейские на перекрестках улиц, кричат прохожие, проезжие, сидящие, стоящие, кричат все от мала до велика, так что с непривычки подумаешь, что какая-то неистовая нескончаемая ссора сплошь наполняет собою все уголки Каира…

* * *

Восточное человечество, должно быть, чувствует физиологическую необходимость в этом шумном проветриванье своих легких на вольном воздухе в многолюдной толпе, после безмолвной и унылой полутьмы своих тесных домашних очагов…

Мальчик-египтянин с осликом. Фото братьев Гонзаки

Каирская толпа особенно щеголяет своими осликами и уборами их. Лошадей тут на улицах увидишь немного. Чтобы полюбоваться ими нужно отправиться на парадные гулянья Шубры или Гизере, где собирается местная high-life[32]. Но ослики заменяют здесь, для демократической городской толпы, наших извозчиков, наши конки, даже наше пешехожденье… Они также стоят здесь на площадях целыми многочисленными биржами, а у богатых жителей бывают расфранчены очень кокетливо: с золочеными уздечками, с яркими махрами, кистями, помпонами, с бархатными седлами в позументах, с расшитыми чепраками – смотреть весело! Да и сами ослы подбираются в этих случаях особой породы: крупнее, более других, молодцеватой осанки; иной ловкий всадник подбодрит его, подтянет на уздечке, и он несется себе, лихо задрав голову, бойкою рысью, жеребчик жеребчиком, никакого коровьего складу, никаких коровьих привычек словно и не было в нем никогда.

Впрочем, тут далеко не одни только способы передвижения старого Востока, ослы, верблюды, верховые лошади… Точно так же как далеко не одни типы Библии или «Тысячи и одной ночи»… Нет, Каир, в своих новых кварталах, в Эзбекии, Измаилии, Абдине, где гнездятся лучшие гостиницы и магазины, уголок Парижа своего рода, только гораздо более интересный своим этнографическим столпотворением вавилонским, своей чудною природою и характерным стилем своих построек… Прекрасные, вымощенные широкие улицы на зависть нашей Москве и даже Питеру, улицы, обсаженные акациями, поливаемые из водопроводов, укатываемые паровыми катками. Прекрасные коляски и кареты извозчиков на каждом углу, комфортабельные кафе и рестораны в европейском вкусе, богатейшие магазины всевозможных товаров мира, от Индии и Китая до Парижа и Лондона…

Эта европейская часть Каира, зачавшаяся еще при Мехмете-Али, почти заново создана бывшим хедивом Измаилом, великим

Скверы, прогулки, аллеи деревьев – совсем как в Европе. Тут европейские театры, европейские отели, тут и роскошные палаццо местных богачей… «New-Hôtel», которая вместе с «Shepeard' Hotel» считается самою обширною, самою модною и самою дорогою гостиницею Каира и которая разбалована английскими фунтами стерлингов, как все любимые места посещения англичан, украшена магометанской луной везде, где только дает возможность ее великолепный мавританский фасад, гораздо более напоминающий дворец египетского хедива, чем заезжий двор европейцев.

Впрочем, тут целые сплошные улицы дворцов, один роскошнее и оригинальнее другого, все в балкончиках, террасах, мраморных лестницах, решетчатых «шахнишинах», все утонувшие, будто в корзинах цветов, в своих тропических садиках, цветниках, трельяжах, в тени пальм и бананов… Везде художественная резьба мраморов, везде волшебное деревянное кружево закрытых балкончиков и сквозных стен, которыми славится Африканский Восток, дивных узоров, дивного предания; гаремы, потопленные в цветущих и пахучих чащах тропической растительности, огороженные, как тюрьмы, высокими стенами, – толпы праздной, богато разряженной дворни у ворот, как у нас в старинное время крепостного барства, – негры в красном и в золоте, саисы в широких, как юбки, белых шароварах, напоминающих фустанеллу, в раззолоченных куртках, сановитые дворецкие в величественных мантиях…

Каср-эль-Нил – первый мост через Нил (ныне мост хедива Исмаила)

Дворец Шерифа-паши выделяется своим изяществом даже среди этого полчища дворцов. Опустевший дворец Араби-паши обширен, но прост.

Во дворце матери хедива – один большой двор за другим; их соединяет ряд разукрашенных мавританских ворот и восточных сеней с садиками и фонтанами.

Дворец самого хедива Каср-эль-Нил громаден, но не особенного вкуса. Мне гораздо более понравилась своим неподражаемым восточным стилем мечеть около дворца, с белым каменным куполом, разделанным резными каменными арабесками.

* * *

Вечер у нас оставался свободным, и хотелось подышать чистым воздухом, полюбоваться окрестностями города. В Каире приходится осматривать столько интересного, что нужно уметь распределить свое время с особенным искусством и не терять даром ни одного утра, ни одного вечера.

Мы выбрали на первый раз прогулку к развалинам Гелиополиса. Почти все прогулки приходится начинать с широкой и покойной улицы Эзбекии, сплошь осененной садами. Коляска наша, с арабскою мордою кучера на козлах, с другою такою же мордою драгомана рядом с ним, катилась как по ковру, открывая нам все новые и новые виды каирских улиц, каирской жизни… Вот мы проехали изящный фонтан хедивши, матери старого Исмаила, украшенный тремя полумесяцами, вокруг которого целый день не расходится пестрая живописная толпа, и потом мимо массивных казарм Эз-Захира, мимо исторических развалин древней мечети Малек-Адель, славной матери славного Саладина, выезжаем на широкое шоссе Матарийской дороги… Ряды громадных акаций особой породы, называемой туземцами «леббех», идут как шпалеры расставленных войск, по обеим сторонам этой отлично поддерживаемой и как стрела прямой дороги.

Но, хотя на дворе еще только апрель, египетский жар успел уже засушить зелень этих гигантов; вся земля покрыта пожелтевшими листьями, длинные опустелые стручья акаций висят на деревьях, как черные завитые рога…

Мы переезжаем поперек железную дорогу в Суэц… Перед нами высится замок Абассия, со своею мрачною башнею, где злополучный Абасс-паша спасался от своих недовольных подданных, всегда окруженный войском, с надежными дромадерами наготове…

Кругом и теперь все казармы разных войск, и везде солдатское учение… Окрестность зато – один сплошной сад… Пальмы вдали целыми рощами… Но пальмы в окрестностях Каира совсем не красивы. Расчетливые хозяева обирают их, как только могут, снимают не только плоды, но и громадные листья, так что на каждом дереве остается один жалкий тощий вихор, потешно торчащий на верхушке… Из листьев пальмы туземцы делают метлы, из кожи, облегающей кисть плодов, мешки, а сами финики, конечно, едят и свежими, и сухими…

Мы переезжаем железную дорогу в Суэц. Вечер делается все прелестнее. Множество европейцев в щегольских шарабанах, ландо, тильбюри, кавалькады, верхами на прекрасных английских лошадях, обгоняют и встречают нас.

Вот и дворец хедива Куба, в который ведет широкая тенистая аллея. Это обычное пребывание гарема, поэтому и дворец, и сады его обнесены высокою каменною стеною…

Все это мелькает мимо нас: дворцы, развалины, рощи, как страницы альбома, спокойно перелистываемого на мягком кресле гостиной… Но при самом въезде в деревню Матария коляска наша остановилась. Драгоман молча слез с козел и с важным видом человека, готового показать нам нечто, несомненно интересное, пригласил нас выйти из экипажа. Вправо от дороги зеленел густой сад за каменной оградой с какими-то надписями на воротах…

– Что такое?

«Сикомор Мариам!..» То самое дерево, под которым отдыхало Святое Семейство во время бегства в Египет… – объяснил нам наш ученый толмач.

Это было действительно интересно, и мы вошли в садик, заплатив хозяину довольно порядочную плату.

У ворот сада кстати устроена и кофеенка, где можно выпить кружку пива или чашку арабского кофе… Хозяин наживает немало от многочисленных посетителей этого библейского дерева, которое находится в самой гуще его небольшого сада, полного уродливых кактусов и разных неведомых нам чудных деревьев, кишевших цветами…

Предания об этом священном дереве держатся еще с глубокой древности, и самые старинные паломники наши поклонялись ему во время своих странствований.

Конечно, теперь нет средств ни подтвердить, ни опровергнуть этой благочестивой легенды; но во всяком случае трудно представить себе, чтобы легенда эта возникла из ничего.

Дерево носит на себе следы несомненной тысячелетней древности… Теперь это уже собственно не дерево, а только живописные развалины дерева, настоящие мощи его. Они заключены, как в раку, в железную решетку, за которую, впрочем, впустили нас. Приземистый пень огромной толщины расселся и распахнул настежь свои дряхлые, темные недра. Коры не видно следа. Одна сплошная плетеница узлов и желваков, обратившихся от ветхости в какой-то черный трут, составляет тело этого маститого исторического пня… От него низко над землею расходятся в обе стороны, словно поваленные, ветвистые стволы, голые и крепкие, как металл. Они покрыты, будто обелиск, иероглифами, именами и надписями поклонников… Но на немногих верхних побегах их еще удивительным образом курчавятся сочные молодые листья… Необоримая ничем струя жизни пробилась даже сквозь этот омертвевший тысячелетний труп и через его иссохшие в уголь корни донесла из черной могилы на вольный воздух, на живительный свет солнца, плодотворные соки земли… Что касается до меня, то я без малейшего колебания уверовал в «Смоковницу Св. Девы», только взглянув на ее почтенный старческий образ, на эту бессильно распахнутую высохшую грудь ее и беспомощно простертые над землею окостеневшие руки.

Невдалеке

* * *

Нужно было спешить к развалинам Гелиополиса, потому что солнце близилось к горизонту.

Развалины эти тоже у деревни Матария, но только с противоположного края. В деревне мы залюбовались резным каменным куполом мечети и таким же резным каменным минаретом ее. Как все мечети каирских окрестностей и матарийская мечеть окружена живописной рощицей пальм и других южных деревьев.

Сады Матарии, образчик которых посетили мы, осматривая смоковницу Св. Девы, славились прежде знаменитым своею целебностью галаадским бальзамом. Клеопатра перенесла сюда бальзамические плантации из своих иерихонских владений, в то время единственной местности, где произрастало это драгоценное деревцо. Уже отсюда, из садов Матарии, оно было пересажено впоследствии в Мекку и дало начало теперешней прибыльной торговле «меккским бальзамом», который вывозится в больших количествах в Европу, Африку и Азию, в то время как в садах Матарии, истинной колыбели этого дерева, не осталось ни одного бальзамического куста.

Дерево Богородицы (смоковница, или сикомора Мариам) в каирском районе Матария

Развалины Гелиополиса громки только по имени. В сущности, уже не осталось почти никаких развалин, и нет ничего особенно интересного. Огромные валы да кучи камней и щебня, занесенных песком, одни только говорят о былом местоположении древнего города. На них иногда отыскивают древние надписи, но все, что достойно внимания, уже давно растаскано, и Булакский музей Мариета[33] обязан немало раскопкам здешнего некрополиса. Уцелел еще и торчит близ дороги, как бессменный часовой этой исторической могилы, только один белый обелиск царя Осиртасена I, основавшего 12-ю династию египетских фараонов более чем за 3000 лет до Рождества Христова. Этот памятник пяти тысячелетий – самый древний обелиск Египта. Он стоял прежде в паре с другим таким же обелиском из цельного камня при начале входной аллеи славного в древности «Храма Солнца». Эти мощенные мрамором аллеи, обставленные рядами сфинксов, обыкновенно вели в притворы каждого большого храма Египта, и Страбон, посетивший Египет во II веке нашей эры, еще видел в Гелиополисе и сфинксов, и самый храм. Но обелиск Осиртасена, прячущийся теперь в довольно глубокой впадине земли, в его время стоял еще вместе с храмом на высоком холме. В течение XVII веков Нил успел сровнять своими ежегодными наносами прежние холмы и опустил вглубь земли города и храмы, когда-то высившиеся на них. В древнем мире не было храма славнее этого «Дома Солнца», именуемого в Библии еврейским именем «Он». По еврейским преданиям, Моисей постиг здесь тайные науки жрецов Гелиополиса, и Платон жил здесь целых 13 лет, изучая философию и астрономию. Дом его показывали здесь еще Страбону, хотя уже голоса великих учителей перестали в то время раздаваться под сводами славного храма.

Уцелевший обелиск вышиной около 10 сажен, если считать от его подножия, почти на 2 сажени ушедшего теперь в землю. Две стороны его совсем обезображены, словно спеклись от пожара, но на двух других еще ясно видны прекрасно вырезанные иероглифы с обычными фигурами змей, ибисов и пр., на которых прочтено учеными многократно повторенное имя царя Осиртасена.

Тут же около, в ямке, колодезь холодной воды, который гораздо более интересует теперь жителей соседней Матарии и гораздо более ценится ими, чем все неведомые и ненужные им могилы давно погибшего пришлого, над которыми 50 веков сряду сторожит этот безмолвный каменный скелет. Очень может быть, что эти жалкие остатки – тот самый священный «Ключ Солнца», который описывался древними путешественниками, посещавшими храм Гелиополиса, и в котором, по туземному преданию коптов, купалась Святая Дева, обратившая в сладкую воду некогда соленые струи этого языческого ключа.

Солнце уже совсем село, когда мы повернули назад от курганов Гелиополиса. Сделалось разом темно. Ночь навалилась так быстро после яркого и жаркого заката, что с непривычки мы были просто поражены. В улицах Каира сразу замигали везде, у лавочек, у многолюдных кофеен, веселые огоньки. Бесконечными вереницами однообразных белых звездочек разом зажглись газовые фонари людных улиц.

Обелиск в Гелиополисе

Мы долго еще не сходили с высокого балкона, вслушиваясь в не смолкавшие звуки городского веселья, раздававшиеся далеко по стихшему воздуху ночи и из ярко освещенного публичного сада, напротив нас, где гремела музыка, и из всех далеких и близких уголков шумливаго и крикливаго новаго Каира.

А над нами высоко-высоко, гораздо выше, гораздо глубже, чем мы привыкли видеть в нашей холодной и бледной родине, горела своими яркими и полными бриллиантами звезд глубокая и мягкая, как черно-синий бархат, бездонная тьма южного неба.

V. Останки Нового Вавилона

Базары Каира. – Мечеть Аиру. – Римская крепость. – Коптский квартал. – Аль-Муалляка. – Ниломер и остров Рода.

Каир хедива Измаила, Каир англичан и французов, с его европейским комфортом, его колясками, газовым освещением, ресторанами, театрами, как ни хорош он сам по себе, как ни удобен для балованных вкусов нашего брата, цивилизованного путешественника, все-таки далеко не настоящий Каир, не тот прославленный «Миср-эль-Кахир» халифов и мамелюков, который манит к себе образованную Европу, ее ученых, ее художников, ее туристов глубокою типичностью своих восточных построек и своего восточного быта.

Нет, чтобы видеть, слышать, осязать и обонять истинный Египетский Восток, ту оригинальную старую жизнь мусульманства, о которой Шахерезада слагала свои роскошные сказки, волновавшие наше детство яркими волшебными грезами, отправляйтесь, читатель, вместе с нами в тесные и шумные базары Каира, в его арабские кофейни, в его древние мечети и кладбища.

Каир так велик, что и думать нечего обойти его пешком. Да и жара такая, даже в 6 часов утра, что и в коляске, спокойно сидя на одном месте, обливаешься потом. Кроме того, с высоты экипажа гораздо удобнее окидывать одним широким взглядом эту интересную пеструю толпу и эти характерные перспективы городских улиц.

Неизбежный драгоман тут же у вас под рукою, на козлах, всюду направляющий, все объясняющий, добивающийся всего, что вам нужно, в то время как вы с детскою беззаботностью наслаждаетесь безостановочно сменяющимися перед вами картинами.

Коляска наша проплывает через целое неоглядное море плоскокрыших восточных домов с тенистыми террасами и галерейками, со сквознымимошребиаиз резного темного дерева, с висящими решетчатыми фонариками, с выступающими далеко в узкую улицу верхними этажами на косых упорках, с агавами, пальмами и кактусами в тесных двориках… Нигде не видно ни одного стеклышка, ни одной раскрытой дверочки. Везде мелкая сеть решеток с затейливым узором, продувающих насквозь полутемные комнаты, в окнах, в стенах, в балконах,

Базарная улица в Каире

Немудрено, что улица его узка, как желоб для кеглей, глубока, как колодезь. В ней зато тень с каждой стороны и в каждый час дня… Верхние ярусы домов, выступающие над нижними, до того сближаются друг с другом своими решетчатыми шкафчиками и фонариками, висящими в воздухе, что в иных местах можно протянуть руку из дома в дом. А под этими выступами такие прохладные, всегда полутемные, всегда несколько сырые, но, конечно, и всегда вонючие, низенькие коридоры улиц – истинное блаженство после ярко припекаемых солнцем широких модных улиц нового города.

Из главных артерий старого Каира, без конца вьющихся с холма на холм, вы то и дело видите впадающие в них устья боковых переулков, точно ножом прорезанные между высоких домов. Иные из этих глубоких и узких трещин протискиваются у подножия сплошных каменных стен куда-нибудь круто под гору, и тогда целый переулок обращается в длинную тесную лестницу гигантской колокольни, с настоящими ступенями, по которым здешние ослы спускаются и поднимаются с своими всадниками и с своими тяжелыми вьюками так же спокойно, как и люди.

Но вам с непривычки было бы страшно въехать туда, в эти подозрительные расщелины под пятою каменных громад, которые, кажется, вот-вот сейчас опять сдвинутся над вами.

Веревки, ковры, полосатые одеяла перекинуты через эти узкие улички, чтобы еще более обезопасить их от лучей солнца.

Все старые базары Каира в таких уличках и прикрыты такими импровизированными пологами. Но сегодня над ними особенная роскошь всяких завес и прикрытий. Куда ни поднимешь голову, отовсюду спускаются цветные шали, яркие ковры, колышутся развешанные по веревкам сотни красных и желтых платков с магометанским полумесяцем и звездочкой между рогов. Между этим разноцветным тряпьем, веющим над вашею головою как бесчисленные опахала, покачиваются на тех же веревках огромные жестяные люстры с стеклянными лампочками и бесчисленные фонарики всех форм и колеров.

Вся эта бесхитростная иллюминация, от которой, впрочем, частенько загорается другая, гораздо более грандиозная иллюминация пожара, истребляющего целые кварталы, будет зажжена вечером в честь завтрашнего праздника местной мечети, к бесконечному восхищению базарной толпы. Мечеть-именинница сама уж заранее разубрана фонарями и тканями, как невеста к венцу – своими пестрыми монистами и подвесками.

Лавочки здешних базаров – чистые клетки; один толстый бородач в своей широкой мантии сядет в ней – и никому нет больше места. И товару в такой клетке не больше, чем в одном ящике порядочного магазина. Но зато какой это товар для изумленного глаза европейца! В этом смысле базары Каира такой же любопытный и разнообразный музей всяких произведений Востока, как базарная толпа – этнографический музей восточных народностей.

Тут и огромные медные сосуды древних форм с луною на крышках, и гигантские кувшины чуть не тех же рисунков, какие были еще в дни Моисея, тут всякие серебряные филиграни Туниса и Алжира, женские уборы из разных легких и душистых древесин с золотыми подвесками, тут редкое оружие всех племен Африки, тут шелка и парчи, сотканные руками туземок, ковры и шали изумительных узоров, изумительного колера, изумительного мастерства.

Но тут же и лавчонки, заваленные свежими огурцами, спелым маком, кабачками, гигантскими тыквами, всем тем добром, которые мы, жалкие европейцы, увидим на своих базарах вместо апреля только в августе. Тут же бесчисленное множество всяких съестных и распивочных каморок… В лавочках, где продаются сласти, выставлены целые полки огромных сахарных фигур – мечетей, всадников, животных.

Мясники завесили кусками окровавленного мяса последние узкие проходы переулков. На ваших глазах здесь варят, жарят, месят, пьют и едят, на ваших глазах стригут и бреют, лудят посуду, выковывают оружие, шьют сафьянные туфли.

Ослы, верблюды, лошади, экипажи, деревенские тачки на двух огромных колесах, на которых белеет по 5 и по 6 женских фигур, тюки подвозимых и увозимых товаров, негры, копты, арабы, англичане – все тут смешано в одну хаотическую путаницу, в одну непролазную толкотню людей и животных, в один несмолкающий кошачий концерт крика, стука и шума… Толкотня эта и это галденье не от одних идущих и едущих. Нет, арабы еще целыми толпами усаживаются в самой тесноте базаров на лавках, скамейках, стульях, куря свои ярко расписанные и затейливо выточенные кальяны, перекрикиваясь и пересмеиваясь друг с другом, без умолку рассказывая и споря, предаваясь по целым долгим часам сладостному для восточного сердца полнейшему безделью.

Лучшие базары Каира непременно в соседстве с какою-нибудь древнею знаменитою мечетью, непременно под защитою ее святыни.

Мы достали письменный приказ хедива, открывавший нам доступ в самые недоступнейшие из этих святилищ ислама.

Первая мечеть, которую пришлось нам посетить, была мечеть Амра, самая маститая по возрасту из мечетей Каира, самая замечательная как реликвия истории… Ее основал еще в VII веке, в годы героической юности ислама, полной вдохновения и подвигов, знаменитый истребитель Александрийской библиотеки Амр ибн аль-Аас, полководец Омара. Он взял после семимесячной осады стоявшую здесь римскую крепость «Нового Вавилона», и кожаная палатка его была раскинута на том самом месте, на котором впоследствии построена была эта первая в Египте магометанская мечеть. Через несколько лет вокруг этой мечети, на месте Нового Вавилона, разросся целый обширный город, ставший столицею арабских халифов Египта. Он был назван «Фостатоле», т. е. «кожаным шатром», в память шатра победителя… Амр спешил на осаду Александрии, и ему необходимо было снять этот шатер, но в нем свила гнездо голубка, и безжалостному разрушителю городов стало вдруг жалко разорять гнездо птицы; он оставил шатер на месте, чтобы дать голубке время вывести своих птенцов. Теперь развалины Фостата называются Старым Каиром. Его сменил в X веке Каир новый, Маср-эль-Кагера, основанный новыми магометанскими завоевателями Египта – Фатимидами.

Первая мечеть в Африке – Амра ибн аль-Аса

Мечеть Амра, окруженная разрушенною древнею столицею халифов, теперь тоже полуразрушена и предана позорному запустению. Мы вошли сначала в обширный двор, обнесенный высокою каменною стеною… В узком темном проходе ворот толпились старухи и дети, просившие милостыни. Они долго преследовали нас своими пронзительными воплями: «Бакшиш, бакшиш!..» Прозаическая фабрикация грошовых глиняных кувшинчиков для воды устроилась кстати в притворе запущенного исторического святилища. Камни его двора поросли травою, и фонтан, когда-то бивший посередине его, давно высох. Ряды колонн, окаймлявшие двор, рассыпались и растасканы. От живописного минарета уцелели жалкие развалины. Мечеть Амра

Внутренний вид мечети Амра в Каире. Основанная в 641 г., она расширялась и перестраивалась в основном в IX—XIV вв.

Ни обычных лампад и люстр, ни ковров, ни даже циновок нет теперь в мечети. Все это приносится только раз в год, когда в день памяти Амра приезжает сюда хедив с каирскою знатью, и здесь служится служба славному бойцу ислама.

Деревянная дощатая гробница этого героя одиноко стоит под простым деревянным киоском, грубо намазанным зеленою краской, среди этого покинутого каменного леса.

У мираба еще другая святыня ислама – колонна серого мрамора, чудесно пришедшая из Мекки; пророк Магомет надрубил ее своей священной саблей, а Сулейман вдавил в ее мрамор отпечаток своей десницы.

Есть что-то исторически характерное, что-то исполненное могучей силы в этой величественной простоте заброшенной мечети. Суровому кочевому воину ислама, бестрепетно разрушившему столько цивилизованных городов, приютов роскоши и богатства, этот суровый памятник из голых каменных громад, действительно, приличен гораздо более, чем великолепие мраморных мозаик и золотых арабесков.

* * *

Из разрушения, осененного луной Магомета, приходится пробираться через целое царство развалин еще более глубокой древности. В этих развалинах одна из колыбелей первого христианства. Теперешний Старый Каир, Фостат арабов, Новый Вавилон египтян, основанный какими-то вавилонскими выходцами чуть не во дни Сезастриса, приютил в века гонений смиренные братства Иисусовых последователей.

Здесь, в темных лабиринтах недоступных древних построек, в подземельях и закоулках бывшей римской крепости возникали мало-помалу тайные церкви и монастыри, образовавшие собою целую христианскую колонию и составившие потом главное ядро Александрийской патриархии. Средневековые паломники посещают Новый Вавилон как центр многочисленных христианских святынь, и все эти святыни естественным образом группируются тогда вокруг мест, ознаменованных пребыванием Святого Семейства в дни Египетского бегства.

На этих благочестивых легендах издревле укореняется в стенах Нового Вавилона и своеобразная ветвь греческой церкви – церковь коптская, одна из первобытнейших церквей христианства, ведущая свое начало прямо от апостола Фомы, но потом враждебно обособившаяся от других церквей и, под напором поглотившего ее кругом мусульманства, утерявшая чистоту христианского учения и строгость христианских обрядов.

Пользуясь борьбой европейских христиан с мусульманством, копты захватили опустевшие во время тяжких преследований греческие монастыри и церкви Нового Вавилона и в настоящее время очутились главными хозяевами его древнейших святынь.

* * *

Коляска наша пробиралась среди необозримых куч мусора и развалин, толкая нас без всякой жалости, и сухой знойный ветер, поднявшийся к полудню, заносил нас, как снежной метелью, белою известковою пылью… Летучий прах погребенных тысячелетий просто не давал нам дышать и отравлял все удовольствие этой любопытной исторической экскурсии.

Коптские поселения угнездились какими-то отдельными укрепленными редутами, среди общего разрушения, точно острова среди моря. Все это – слепленные вместе кучки старых монастырей, церквей и частных жилищ. Они прозываются здесь по именам своих монастырей Дейр-Серги, Дейр-аль-Муалляка, Дейр-Мариам и т. п. Есть и Дейр-Бабилун, сохранивший в своем имени старую память того Вавилона, который назывался «новым» в дни Спасителя и в котором держал свой гарнизон один из четырех римских легионов, занимавших Египет при первых цезарях.

Египетские дети

Собственно остатками римской крепости, что осаждал и взял Амр, признается группа высоких плоскокрыших домов без окон, ощетинившихся в неприступном каре и заключающих внутри себя самые древние христианские храмы. Это-то и есть Дейр-аль-Муалляка. Она глядит настоящей крепостью и запирается, как крепость. На темном каменном куполе одной из ее древних построек робко поднимается осеняющий ее чуть заметный крестик. Стены всех этих построек колоссальной толщины, несокрушимой крепости. Мы вышли из коляски и побрели через целый лабиринт грязных полуобвалившихся проходов, узеньких лесенок, темных закоулков. Там, где-то глубоко внутри, идя не то улицей, не то двором, не то бесконечными коридорами какого-то многоэтажного замка, обрели мы, наконец, вход в Абу-Сергие и потом еще в какую-то другую коптскую церковь.

Но только что мы готовились переступить заветный порог ее, как темнолицый копт огромного роста, в белой чалме и широкой мантии черного сукна, грубым движением осадил назад нашего озадаченного проводника.

Он так стал кричать на драгомана и метал такие гневные взоры на нас самих, что мы уже собирались убраться подобру-поздорову, потеряв всякую охоту к дальнейшему исследованию негостеприимных коптских обычаев. Но наш египтянин знал, с кем имел дело и чем можно было умилостивить неподкупного стража. Слово за слово, речь сердитого коптского попа стала стихать, и глаза его обратились к нам уже совсем с другим выражением. Драгоман дал ему понять, что сладостный египетскому сердцу «бакшиш» путешественников не минует ни в каком случае его благочестивой десницы, и дело было улажено. Гневный служитель алтаря обратился в услужливого чичероне и сам стал все нам отворять, показывать, объяснять.

Мы словно вошли в подземный храм каких-нибудь римских катакомб. Такой седой древностью веяло от этих низеньких темных дверочек с мудреными замками колоссального размера, с оригинальными задвижками забытых времен, от этих закопченных решетчатых перегородок из черного дерева тончайшей старинной резьбы, с инкрустацией перламутра и слоновой кости, от этих наивных фигур святых, изображенных неумелою благочестивою рукою древнего художника и на штукатурке сводов, и на маленьких иконах алтаря.

Все это было верхом искусства и изящества в свое время. Но полтора тысячелетия успели покрыть своею плесенью, пылью и копотью эти уцелевшие под мусором разрушенного языческого Вавилона тесные храмики первобытного христианства. Запустение и беспорядок царят кругом.

Сад церкви аль-Муалляка в Старом Каире. Фото начала XX в.

Магометанство, одолевшее христианство везде в Азии и Африке, тоже более 1000 лет как придавило своею победоносною пятою эти древние убежища христианской бедноты. Незаметно для самих себя, египетские христиане в устройстве своих церквей стали подражать мусульманской мечети. Те же сквозные перегородки отделяют тут женщин от любопытного глаза мужчины, того же рода

Но хотя с первого взгляда древние коптские храмы и производят впечатление арабской мечети, однако при внимательном обзоре сейчас оказывается, что они сохраняют в себе все существенное устройство христианской церкви: алтарь отделен иконостасом с царскими и боковыми дверями, престол стоит посредине алтаря, на иконах те же святые, что и в других христианских храмах, Георгий Победоносец и Феодор Тирон, Петр и Павел, Креститель Иоанн.

Образа иконостаса всего в один ряд, без местных икон, писаны по золотому полю письмом глубочайшей древности. Староверы наши купили бы их на вес золота. Резьба с инкрустацией кипарисовых перегородок тоже удивительной работы и редкого узора. Громоздкие кресла для архиереев, кафедры и аналои той же замечательной резьбы и с такой же тонкой отделкой перламутром и слоновою костью.

С точки зрения археологической им цены нет. В высшей степени интересны и древние рукописные Евангелия коптов с иллюминованными миниатюрами.

Особенность их храмов в том, что они разделяются на несколько комнат решетчатыми перегородками с дверьми. В одних из этих комнат учат, в других крестят, хоронят.

Древнейшие христианские школы, по-видимому, постоянно были не только при церкви, но просто в церквах – обычай, который сохранился в еврейских синагогах, в мусульманских мечетях и в старых храмах коптов.

Может быть, отчасти вследствие этого житейского характера их, храмы эти отличаются нечистоплотностью, иногда возмущающею душу; несмотря на свои археологические сокровища, они смотрят ободранными и бедными, вследствие полного отсутствия даже в алтаре серебряных и золотых украшений; сплошная черная резьба под темными, пыльными сводами не производит особенно веселого впечатления.

* * *

Чернобородый красавец-поп с гневными глазами и громовым голосом случайно узнал от драгомана, что мы русские, и обрадовался этому открытию с порывистостью и искренностью настоящего восточного человека. Он даже знал несколько исковерканных русских слов и пытался объясниться с их помощью без содействия драгомана:

– Москов, грек, копт – три одна!.. – говорил он с ликующим взглядом, разом показывая нам и три пальца своей правой и один кулак левой рук. – Москов брат, грек брат, копт брат. Усе брат – а католик не брат!.. – сердито мотал он головой.

Внутри церкви аль-Муалляка в Старом Каире

Через драгомана высказал он нам много сочувственного и между прочим передал, что копты были глубоко тронуты милостью императора Александра II, пожаловавшего ихнему патриарху какую-то звезду.

«Емберор Искандер» не сходил у него с языка.

* * *

В Аль-Муалляка нужно идти еще более запутанным лабиринтом коридоров, лесенок, проулочков, двориков. Вы совсем теряетесь, где вы – в подвалах ли какого-нибудь древнего замка, в трещинах ли между скалами, или в каких-нибудь тесных закоулках старинного города. То над головой вашей висит арка с каким-нибудь рельефным изображением, драгоценным останком истории, то вы двигаетесь между сплошных глыб камня, среди мальчиков и ослов, то пробираетесь в таинственной темноте подземелий, мимо загадочных дверочек, источенных временем, грубо обитых истлевшим железом, со странными египетскими щеколдами и замками. Два ослика, кажется, не разъедутся в переулочке, по которому вы бредете и через который один древний дом без окон и без дверей упирает свои пустынные балкончики в такую же слепую стену противоположного дома. Старухи незнакомого и ужасного вида, мрачные, нелюдимые, все в желтых морщинах, раскрашенных зеленою краской, будто татуированные жены ирокезов, в черных траурных мантиях, стоят кое-где среди этих глухих переулков, у дверец своих домов, перешептываясь между собою, как макбетовские ведьмы. При нашем приближении они расползаются, словно перепуганные тараканы по своим темным и вонючим норам. А вон такие же мрачные фигуры зловещих черных птиц с таким же молчаливым вниманием торчат на плоских кровлях домов, как раз над нашей головой, – настоящие женщины Дагестана на утесах своих аулов. Тут действительно, как в дагестанском ауле, можно биться на каждом шагу и одному остановить целый отряд. Недаром этот монастырь-крепость унаследовал имя римской крепости.

* * *

По местным преданиям в стенах этой римской крепости пребывала некогда, в дни своего египетского бегства, Святая Дева. Христианская церковь осеняет теперь ее скромную пещеру. Это самая любопытная и самая древняя из всех коптских церквей Каира. Как и Абу-Сефи, она разделена на особые отделы решетчатыми перегородками с дверями и везде украшена черною кипарисовою резьбой с инкрустациями художественной работы; как и в других коптских церквах, резной иконостас ее писан по золоту фигурами самого младенческого рисунка, всякими карликами и головастыми уродами с названиями святых. Царские врата тоже черные, деревянные, со слоновою костью до самого верху, без солнца, без позолоты. В их колоннах драгоценный мрамор, похищенный в разрушенных знаменитых городах древности, а стены рядом с ними – безобразная известковая штукатурка, побеленная, будто в мужицкой избе.

В церкви этой три придела и много всяких закоулков. В одном из них темная узенькая лесенка спускает вас вниз, в подземные келии своего рода. Там ниша с мраморною доской, на которой выбит крест. Это – ложе Пресвятой Девы. В другом подобном же углублении – ложе Иосифа Обручника, а в третьем – мраморная колыбель Младенца Христа, которая служит теперь купелью для крещения коптских детей.

Пещеры этой маленькой лавры идут еще ярусом ниже, но там нет ничего интересного, и нам отсоветовали спускаться в эти душные опустевшие склепы.

Мы миновали множество черных проходов, ведущих неведомо куда, и выбрались, наконец, из этих настоящих катакомб первобытного христианства, на свежий воздух…

Последнею мы посетили церковь Св. Георгия наверху одной из бывших крепостных башен. В церкви этой был престольный праздник; толкотня, давка, шум были неизобразимы. Богато разряженные толпы дебелых горожанок и горожан, кажется, явились сюда, как на базар, – кричать, хохотать и болтать всякий вздор… Никто не слушал службы, все галдело, ходило, перекрикивалось друг с другом. Такого возмутительного неприличия невозможно увидеть ни в синагоге еврея, ни в мечети магометанина.

Правда, и завывание певчих было такое, что хоть уши затыкай и спасайся куда можешь. В притворе церкви бродячая шарманка для соблазна публики отжаривала какой-то вальс, и ее, конечно, слушали с большим вниманием, чем псалмы литургии, даже не подозревая всей непристойности ее пребывания здесь…

Зато вся церковь обвешана снаружи флагами и фонариками, а с высоты ее террас открывается такой чудный вид на развалины Вавилона, на Новый Каир и всю долину

* * *

Монастырь Св. Георгия – одна из немногих исторических святынь Египта, оставшихся в руках греческой церкви. Когда-то могущественный патриарх Александрийский, игравший в первые века христианства такую выдающуюся роль в жизни христианской церкви, споривший с римскими первосвященниками и добившийся, подобно им, титула папы, этот «тринадцатый из апостолов» – «наследник евангелиста Марка» и «Судия Вселенной», имеющий один изо всех восточных патриархов двойной венец на золотой митре своей, один из них, имеющий право восседать при чтении Евангелия на престоле своем, теперь имеет в своем владении почти одни только эти пышные титулы свои… Вся православная паства Египта ограничивается теперь ничтожною горстью александрийских и каирских греков да несколькими нищенскими монастырями…

* * *

Из старого Каира удобнее всего посетить остров Роду с его знаменитым ниломером.

Островок этот, отделенный от берега рукавом реки, сплошной зеленый сад, в котором тонут хорошенькие беленькие дачи и который сам тонет в голубых водах Нила…

Церковь Св. Георгия в Старом Каире

После каменистых пустынь и известкового мусора Старого Каира – это чистый уголок рая. В древние времена он соединялся с левым берегом Нила плавучим мостом, через который шла прямая дорога из Нового Вавилона, теперешнего Старого Каира, в Мемфис, столицу царства… Арабы завоеватели еще застали и этот мост, и этот старый город.

Берега острова во многих местах укреплены высокими каменными стенами, между которыми попадаются и остатки башен. Это следы тех боевых укреплений, которыми остров был когда-то обнесен во времена мамелюков… Теперь эти стены служат очень удобными террасами для роскошных висячих садов Роды и оградами его многочисленных гаремов. В Каире нет другого уголка, более приспособленного к праздной неге и раззолоченному затворничеству гарема; поэтому богачи Каира особенно любят устраивать здесь летнее местопребывание для своих многочисленных жен, окружая их в одно и то же время и цветущим раем садов, и неприступными оградами стен, омываемых волнами реки…

Мы особенно любовались гаремным садом Хасан-паши, который живописно зеленеет над обрывом реки на самом углу острова, около старой башни, что караулит, будто суровый немой евнух, своих красавиц-одалисок, все эти купы стройных пальм и душистые чащи тропических дерев… При Шатобриане вместо дома Хасан-паши около ниломера высились развалины дома Мурад-бея, знаменитого вождя мамелюков…

Глядя на этот цветущий островок-оазис, весело отражающийся в водах Нила, среди охватившего все кругом сухого зноя и песчаной пыли, на эту прелестную зеленую тюрьму невидимых красавиц, веришь без всякого колебания легендам арабов, что именно здесь, и нигде больше, освежала в прохладных струях Нила свое горячее бронзовое тело и красавица Библии, дочь фараона, нашедшая корзину младенца Моисея…

* * *

Ниломер в самой тени Хасанова сада и, кажется, входит в пределы его владений.

Купол, когда-то бывший над ним, теперь уже не существует, и знаменитое сооружение представляет из себя просто четырехугольную залу, устроенную в глубине берега…

В нее спускаются по безопасной каменной лестнице… Четыре ниши под острыми арками темнеют в каждой стене, окруженные красивыми куфическими надписями из стихов Корана… Такая же надпись идет и по карнизу залы… В середине этой залы, очень интересной в архитектурном отношении, стоит каменный столп, хитро разбитый старыми геометрами на крупные и мелкие деленья, соответствующие подъему нильской воды…

Ниломер. Гравюра Т. Мильтона по рисунку Л. Майера

Воды Нила свободно проходят снизу внутрь залы, и высота их измеряется здесь во время наводнения по нескольку раз в день… Особые глашатаи ежедневно же провозглашают на базарах Каира высоту Нила. Каждый квартал имеет для этого своего бирюча… Это продолжается около трех месяцев, от конца июня до конца сентября, в течение всего периода наводнения, или «Вефа Эн-Ниль», по выражению арабов.

Обыкновенно Нил поднимается в Каире не выше трех сажен, т. е. 21 фута, но бывают года, когда он доходит едва не до четырех сажен.

Теперешний ниломер построен уже арабскими халифами в VIII веке. Арабы называют его просто «измерителем» – «Меккиас». Но вообще ниломеры существовали в Египте с доисторических времен, их описывали еще древние греческие историки, Диодор, Геродот и др. Первый ниломер был устроен в Мемфисе, при царе Мериде, но потом славились и другие ниломеры в Элефантине, Эйлефии и пр., а в александрийском храме Сераписа хранился до IV века какой-то искусно устроенный переносный ниломер…

VI. Мечети Каира

Исторический характер каирских мечетей. – Мечеть Хусейна, сына Али. – Великая мечеть Гассана. – Духовная академия мусульман в Эль-Азгаре.

Осмотреть все мечети Каира нет возможности. Их тут несколько сот. В старинных базарах купола мечетей и их минареты поднимаются один рядом с другим, и одна роскошнее другой. Недаром издали Каир представляется лесом мечетей. Изумляешься, что должны были стоить маленькому народу все эти драгоценные, громадные здания, соперничающие друг с другом изяществом своего архитектурного стиля и богатством своих украшений… Деньги на них собирались, впрочем, не с народа: каждый халиф, каждый родственник халифа, выдававшийся хотя чем-нибудь, его братья, его жены, старались увековечить свое имя какою-нибудь великолепною мечетью и приготовить себе этою земною жертвою сладкий удел в небесных садах Магомета… Беспрерывные войны и завоевания служили неиссякаемым источником для этих благочестивых построек. Ревностные вожди ислама считали своею священною обязанностью отдавать богу брани подобающую ему долю из обильной добычи своих побед…

Мечети Каира имеют что-то общее между собою, что-то в высшей степени характерное с точки зрения архитектурной идеи их и в высшей степени магометанское…

Мечети Стамбула в этом отношении не похожи на них. Они гораздо светлее, милее, смотрят как-то мирнее и терпимее на входящего в них иноверца и гораздо более напоминают ему его собственные храмы. Сейчас видно, что идеалом и образцом их был просторный и светлый храм христиан, осененный, будто искусственным небом, византийским куполом…

800 с лишком лет, протекших со времен первых завоеваний мусульманства до взятия Византии, успели несколько смягчить суровый фанатизм первых вдохновенных вождей ислама и исказить чуждыми примесями его характерные первобытные черты…

Улица Старого Каира

В Каире совсем не то. В мечетях Каира вылилось и кристаллизовалось на память грядущим векам еще то цельное и могучее одушевление своею мусульманской идеей араба-завоевателя, которое не знало никаких полумер, никаких сделок с кем-нибудь и с чем-нибудь… То одушевление, которое, с наивною верою младенца, видело истину мира только в одной книге своего пророка-кочевника и

«Ля иллях иль-Аллах, ве Магомет ресуль Аллах!» – «Нет Бога, кроме Бога, и Магомет – пророк Бога!» Кажется, написана здесь, на древней земле фараонов, будто колоссальными куфическими буквами, всеми этими бесконечными рядами и густо теснящимися кучками высоких мечетей, победоносная песнь ислама. Он разгромил и подавил этой простой, непоколебимо ясной формулой своей все, без разбора, без колебаний: и седое язычество жрецов, и библейского Иегову евреев, и молодое христианство с его церковными распрями и хитроумной теософской догматикой, и над всем высоко вознес эти каменные мусульманские шатры свои…

Смотрите, они стоят целым неохватным становищем, бесчисленные, как деревья леса, смело купаясь своими куполами в синем зное южного дня, как привык стоять под горячим небом родной Аравии его кочевой шатер.

Этот арабский зной, эта арабская чернота загара сказалась в черных камнях, из которых араб Египта сложил свои мечети, в кроваво-мрачных тонах, которыми он расписал их…

Тысячелетняя привычка кочевника-бедуина к «черным шатрам кидарским», воспетая еще псалмопевцем Библии, не покинула его и в созданиях его зодчества.

Когда вы окидываете одним широким взглядом все эти толпы темных каирских мечетей, высоко поднявших каменные плечи своих башен, высоко вздувших свои оригинальные купола, всех этих черных и серых каменных великанов, то в золотых, то в белых, то в ярко-цветных шапках, вам не шутя кажется, что это обступили вас те самые смуглолицые сарацинские богатыри в своих громадных пестрых тюрбанах, что рассекали некогда одним взмахом меча коня и всадника, что неукротимою бурею пронесли из своих жгучих пустынь по всем странам света, через всю Азию и Африку, и даже в далекую Европу, свой дикий фанатизм мусульманства и свою роскошную восточную фантазию.

Но как из дикого кочевника пустыни выработался мало-помалу, столкновениями с греческим образованием, с цивилизацией Рима, роскошный мавр Багдада и Кордовы, с его любовью к пышным нарядам и утонченной обстановке жизни, с его вкусами сладострастной поэзии и фантастического художества, так и мечети Каира не остановились на величественной простоте громадного молитвенного шатра, каким они были при первых халифах-завоевателях, какими можно еще видеть их в полуразвалившихся колоннадах мечети Амра.

Нет, они тоже разодеты в пышные, пестрые и затейливые уборы, они украшены такими же хитросплетенными художественно-тонкими арабесками цветов и узоров, резьбы, скульптуры, мозаики, какими изумляет взор европейца ткань восточной шали или восточного ковра.

Каждая каменная шапка мечети и минарета – настоящая сарацинская шапка; они вздымаются гигантскими кубанами[34], грибами, тыквами, луковицами, как высоко наверченные на голову чалмы, то полосатые, то сетчатые, то все в зубчатых бороздках и в винтовых спиралях, то изрытые, будто дорогая парча, затейливыми скульптурными арабесками.

Самые стены мечети тоже в пестрой одежде, почти всегда полосатой, чаще же всего в любимейшем сочетании араба красного с черным, этом цвете крови и зноя.

И когда слышишь, что один из этих черно-белых и черно-красных великанов в сарацинском одеянии величается именем Хасана, другой Калауна, третий ибн Тулуна, тот Хуссейна, а этот Кайт-Бея, то, право, кажется, что это действительно стоят сторожами над созданным ими роскошным городом окаменевшие герои старой арабской истории, все эти грозные халифы-завоеватели, все эти деспотические султаны неукротимых мамелюков.

Высокие стройные минареты стоят около каждой каирской мечети почти всегда по одному, редко по 2, а не по 4 и не по 6, как в Константинополе… И на вершине каждого минарета непременно два воткнутых копья.

Рядом с могучими башнями мечетей, одетых в белые каменные тюрбаны, эти тонкие и длинные минареты – чистые копья в руках каменных богатырей, носящих исторические имена.

Они придают им еще более характерный и еще более грозный вид немых стражей своего старого царства. Недаром имя Каира – Kaheras – по-арабски значит «Победоносный».

Мечеть Хусейна в самой толкотне каирских базаров. Хотя наш драгоман и очень убедительно тыкал в глаза мулле приказ хедива, разрешающий нам посетить все без исключения мечети, дворцы и кладбища Каира, но нас просто-напросто не пускали в мечеть, не затрудняя себя никакими объяснениями. Большая толпа арабов сбилась у ворот и что-то сердито кричала на нашего проводника и на переговаривавшегося с нами муллу.

Каир. Мечеть Аль-Газали

Очевидно, правоверные не могли помириться с мыслью, что ногам нечестивого гяура разрешено попирать заповедные помосты их святилища. Приставник у дверей не давал туфель, мулла не брал в руки бумаги хедива. Наконец драгоман наш убедил муллу отправиться с этою бумагою к какому-то другому старшему мулле, главному хозяину этой особенно почитаемой мечети… Ответ пришел удовлетворительный, хотя, конечно, выторгован был двойной бакшиш. Мулла стал показывать взволнованному народу карточку за подписью хедива и объяснял ему, что ввиду указа невозможно не впустить нас в мечеть; за пять минут перед тем он так же убедительно уверял нас в совершенной невозможности войти в досточтимую мусульманскую святыню.

Как бы то ни было, вопреки всем препятствиям и гневному галдежу толпившихся арабов, мы облеклись наконец в отрепанные туфли поверх своих сапогов и переступили заветный порог.

Мечеть, однако, оказалась малоинтересной сравнительно с другими. Она совсем без куполов, с плоским потолком, как и мечеть Амры. Множество колонн поддерживает потолок, и с вышины его висят, как бесчисленные звезды на ночном небе, одиноко разбросанные маленькие, круглые фонарики, которые в других мечетях обыкновенно бывают собраны в обширные люстры.

Мечеть отделана очень богато, везде ковры, в убранстве мираба роскошь деревянной и мраморной скульптуры. Мечеть посвящена двум святым ислама: Хасану и Хуссейну, сыновьям Али, спутника пророка. Поэтому в мечети две киблы. От Хусейна здесь хранится голова, от Хасана – рука, но христиане не допускаются к их гробницам. Праздник этой мечети, один из главных праздников Каира, продолжается целых восемь дней.

Множество народа сидело и стояло в мечети, и все эти толпы смотрели на нас с нескрываемым гневом.

Всего только несколько лет, как христиане получили доступ в эту глубоко почитаемую святыню ислама. До первого французского захвата Египта ни один иноверец не смел проходить мимо ее дверей.

* * *

Особенное впечатление производит мечеть султана Гассана. Темная, громадная, суровая, она еще всецело дышит среди вторгнувшихся в старую столицу халифов европейских новшеств мощным и цельным духом старого мусульманства. Исполинские размеры ее серединной башни, толщина ее стен, громадность ее купола, высота ее минаретов, обширность ее крепко огороженного двора, просторного как любая площадь, придают ей воинственный вид какой-то неприступной крепости и вместе с тем делают ее самою

В нее и подниматься-то нужно с улицы по высоким крутым ступеням, будто на настоящую крепость.

Одолеешь эту наружную лестницу, опять во дворе широкие ступени к самой мечети… Эта высота положения вместе с высотою самого здания еще издали выделяют Хасанову мечеть, как вождя из дружины рядовых воинов, из тесного леса каирских мечетей.

Но эта знаменитая у арабов «Джама эс Солтан Хасан», к сожалению, находится в непостижимом запустении.

Роскошники-хедивы, потомки и подражатели Мехмет-Али и Измаила, по-видимому, гораздо более заботились о баснословной пышности своих многочисленных дворцов, чем о поддержании славных исторических святынь Каира.

Мечеть султана Хасана не из самых древних, она всего только XIV столетия, но зато самая прекрасная, самая интересная по архитектурному стилю изо всех мечетей Каира. Арабы не надивятся красоте ее. По легендам их султан-строитель велел отрубить правую руку художнику, который воздвиг этот неподражаемый памятник арабского искусства, чтобы на свете не могло больше явиться ничего подобного.

Колоссальный, несокрушимый вид этой мечети объясняется без всяких слов самим материалом, из которого она сложена. Все эти громадные камни черного гранита вырваны из недр великих пирамид – этой неистощимой каменоломни, оставленной в наследство Египту доисторической древностью, из каменных сокровищ которой строились в течение долгих веков римские крепости, греческие храмы, дворцы и мечети арабских халифов Египта. Мечеть Эль-Хори, Моростан, стены и дворцы Каирской цитадели – все это правнуки тех же тысячелетних пирамид, стертых с лица земли ради нового, строившегося от них архитектурного поколения.

Суровое величие родоначальниц-пирамид запечатлело собою и могучее их детище – мечеть Хасана, ее входной портик, высокий и грандиозный, украшен, как и стены мечети, не обильною, но чрезвычайно характерною скульптурою, полною простоты и силы, ее громадный заостренный купол с гордо высящимся на нем, будто на царской чалме, рогом ислама, с двумя смело водруженными копьями недоступных минаретов едва не в 300 футов вышины, изукрашенных скульптурой, как драгоценное оружие араба – узорами перламутра, выглядит чем-то совсем не похожим на подавленное и униженное настоящее Египта. Нет, это непреклонный взгляд силы и власти, это воплощенное в камень когда-то могучее и грозное, ничем еще не расшатанное, воинственное мусульманство старых веков, перед которым трепетали великие империи и царства Европы.

Двор мечети просторен, как городская площадь. Живописные мавританские арки идут, по обычаю, со всех его сторон. Когда-то стены этих арок были выложены черными и белыми плитами мрамора, которых обрывки уцелели еще в некоторых местах. Этими полосатыми мраморными одеждами старые арабы-кочевники любили одевать свои каменные святыни, как любят они до сих пор черно-белые полосатые мантии на своих собственных плечах.

Видны кое-где в стенах и художественно отчеканенные старинные бронзовые двери. Большой опустевший фонтан с бассейном, в котором можно купаться, как в пруду, возвышается среди двора. Но в нем теперь уже не омывает ноги ни один запыленный босоногий странник.

Поросли травою мраморные помосты двора и ступени его широких галерей. Под арками двора, к стороне Мекки, устроен мираб для молитвы имама…

Башня мечети приосеняет своим колоссальным куполом гробницу Хасана. Она стоит посередине мечети, тяжкая, громоздкая, из голого мрамора, без всяких украшений и покровов. Большой том Корана один только лежит на нем в сиянии немногочисленных цветных фонариков.

Внутренность мечети темна, сурова и величественна, как и ее наружность. Какие-то оригинальные, массивные украшения из темного резного дерева – изящно смелые арабские фантазии, выточенные в куске кипариса, будто иглою в кружеве, свешиваются из каждого угла мечети. Некоторые из них уже обветшали и обвалились, но не утеряли, однако, своей изумительной прелести.

Сплошной скульптурный карниз, искусно сотканный из громадных золотых букв Корана, это лучшее и характернейшее изобретение мавританской архитектуры, опоясывает живописною лентою всю круглую внутренность мечети, выше темных мраморов ее панелей.

Мираб – центральная молитвенная ниша мечетей, обращенная в сторону меккской Каабы, отделан мозаикою мраморов, перламутров, слоновою костью.

Мимбар – высокая кафедра для провозглашений имама, всегда стоящая направо от мираба, из тончайшего резного черного дерева.

Мечеть Хасана (слева)

Но запустение все-таки царит везде, среди этих остатков старого величия, старой роскоши.

На меня, впрочем, эта заброшенность древней мусульманской святыни произвела трогательное впечатление.

Я с особенным чувством стоял среди этого мраморного пустыря с заглохшим фонтаном, до которого, как до какой-нибудь обители отшельников, почти не достигал шум соседней улицы.

Мне не хотелось скоро уйти отсюда, и я безмолвно наслаждался тихою жизнью толпы, расположившейся в обширных притворах мечети.

Я глубоко уважаю магометанскую мечеть за этот ее добродетельный, чисто евангельский характер. Бездомники всякого рода, странники, нищие, рабочие без места, дети, которым негде учиться, мастеровые, которым не на что нанять мастерскую, находят в ней всегда открытый приют в каждый час дня и ночи. Все утруждающиеся и обремененные входят, никого не спрашиваясь, под ее тихие гостеприимные своды свободно, как в свой собственный дом.

Тут и беседуют, и спорят, и одеваются, и моются, и обедают; тут слагают свои узлы и корзины, продажи и покупки, тут шьют сапоги и чинят платье, работают походные слесаря и бродячие столяры. Тут пишут и читают письма публичные писцы, тут твердят свой Коран софты и школьники. Это даровой караван-сарай, громадная публичная баня и спальня для всякого бездомного и безденежного мусульманского человечества: оно действительно широко пользуется услугами этих тенистых притворов, как пользуется даровою сенью Божьего леса, даровою водою Божьих ключей, даровою постелью лугов и степей Божьих.

Мечеть Аль-Азхар значит «Блестящая», «Сверкающая». Так поражала каирца былая роскошь и богатство ее убранства. Она была совершенно недоступна европейцу еще немного лет тому назад. Ни франк, ни еврей, ни копт не смели даже проходить мимо ее священных ворот. Но эта недоступность святынь когда-то грозного и могучего ислама мало-помалу исчезла вместе с самою грозностью и могучестью его. Когда суровых халифов-завоевателей сменили сластолюбивые и себялюбивые хедивы нынешнего Египта, все было продано и предано европейскому золоту – и памятники древней истории, и благосостояние народа, и старый фанатизм мусульманина.

Однако и преданный, и проданный, он продолжает враждебно хмуриться на собак – френгов и инглизов, и посылать им сквозь зубы самые недвусмысленные проклятия…

Аль-Азхар не только одна из великих и древнейших мечетей Каира, но еще и знаменитая на всем Востоке духовная академия мусульман, их богословский университет своего рода. Из нее вышли самые главные учителя ислама.

Внутренний двор мечети Хасана на литографии 1849 г.

Когда мы вошли во двор мечети, нам показалось, что

Из этого открытого караван-сарая мы вошли в другой, кажется, еще более обширный, и еще более многолюдный, но уже покрытый роскошными потолками и поддержанный целым лесом колонн… Это, собственно, и есть мечеть. Но эта громадная крытая площадь тут далеко не одна. Мы проходили по галереям и переходам одни колоннады за другими, из одной огромной залы в другую. Это настоящая учебная и ученая лавра мусульманства. В ее колоннадах можно заблудиться, как в лесу. Всех колонн тут 400; все они из мрамора, порфира или гранита и все добыты из древних языческих храмов Египта. На мраморных полах мечети, покрытых коврами, войлоками, циновками, почти сплошь сидят, лежат, стоят многие сотни молодого народа в длинных синих халатах, в белых чалмах… Это софты, ученики академии, будущие мудрецы ислама, соответствующие богословам и риторам наших духовных семинарий. Эти египетские бурсаки, однако, ничем не напоминают своеобразных обычаев нашего Хомы Брута. От них не несет ни горилкой, ни корешками, а все они самым добросовестным образом поглощены своим учением. Они сидят тут, поджав ноги, и густыми толпами, вокруг какого-нибудь многоученого седого муллы, и небольшими группами товарищей, и в одиночку; они читают и поют, раскачиваясь как маятники на собственных коленах, и завывают каким-то заунывным носовым воем, не слушая один другого, ежеминутно друг друга перебивая, сливая все эти свои многочисленные и нескладные голоса, будто визг целого обоза несмазанных колес, в один оглушительный кошачий концерт…

Почти у всех в руках книга Коран – все одна и та же неизменная и единственная книга, вмещающая в себе всю мудрость земли, заменившая собою для мусульманина целые библиотеки прежних и нынешних мудрецов…

«Если в книгах этих написано то же, что в книге Пророка, они бесполезны; если в них написано что-нибудь другое, они вредны и подлежат истреблению». Это легендарное изречение халифа Омара, осудившее на гибель библиотеки александрийского Серапеума и Музеона, до сих пор, кажется, врезано чугунными буквами в убеждение каждого магометанского учителя.

У некоторых софт, впрочем, вместо Корана жестяные дощечки в руках. Они пишут на них и делают выкладки, как наши школьники на грифельных досках.

Ученики здесь всевозможных возрастов, от почтенных бородачей, которые завтра сами сделаются имамами, до малых ребят, еще только осиливающих азбуку. В одном углу мечети мы наткнулись на старого беззубого муллу в медных очках, окруженного целою полусотнею глазастых черномазых детишек. Бедняга-старик, очевидно, никак не мог справиться с шаловливой детворой; как ни стращал он их своими сердитыми глазами, как ни кричал и ни ругался, он не в силах был унять поднявшегося вокруг него столпотворения вавилонского… То и дело он, как волк, затюканный собаками, лязгает зубами и огрызается направо и налево. То и дело взмахивает в воздухе его коротенькая палочка, бесцеремонно стукая, будто по барабану, по этим привычным египетским лбам… Мы от души смеялись над этою патриархальною педагогическою сценою, еще более забавлявшею самих веселых мальчуганов, получавших с добродушным хохотом эти не совсем сладкие гостинцы сердитого наставника.

Куда ни пойдешь, везде все те же сцены ожесточенного зубрения, отчаянного завывания, безостановочного качания, везде те же кружки, сидящие на коленках вокруг важной и сановитой фигуры ученого имама, с Кораном в руках.

Впрочем, тут не все теперь учатся. Всякий делает то, что ему нужно, что ему удобнее в данную минуту. Многие обедают тут же на полу из своих расписных мисочек и тарелочек, другие спят сном праведных, протянувшись на циновках, свернувшись калачиком, у какой-нибудь колонны. Через них шагают, над ними кричат и поют, а им и дела ни до чего нет, они себе похрапывают на славу, будто в своей собственной спальне.

Мечеть Аль-Азхар

Особые залы заняты старинными крашеными шкафчиками очень своеобразного рисунка для помещения Корана. Это библиотеки Аль-Азхара. На полу их сложены грудами тюфяки, циновки и подушки софт, обитающих в академии. Некоторые из них спали тут же на тюфяках, в спасительном соседстве со священными книгами пророка.

Студенты во дворе мечети Аль-Азхар

В других залах этой лавры-мечети бреют головы, стригут, моются, с тою же восточною откровенностью, перед лицом честной публики; вся внутренняя жизнь учебного монастыря тут на глазах у всех, все тут толкутся, старые и малые, родные и чужие, все смотрят, все интересуются и вмешиваются. Мечеть – общая святыня, юношество – тоже общая гордость, общая забота… При этих наивных порядках трудно школе, даже такой мертвящей, как духовная школа мусульманина, разорвать связь с жизнью, трудно молодому поколению относиться с надменностью и враждой к поколению своих стариков…

Студенты во дворе мечети Аль-Азхар

В архитектурном отношении Аль-Азхар не представляет ничего особенно замечательного, кроме своей обширности. Основанная еще в X веке первыми Фатимидами, она достраивалась и увеличивалась постепенно едва не каждым новым халифом. Надписи, которыми покрыты ее карнизы, заключают в себе все века и все царствования.

Часть мечети пристроена даже нынешним хедивом Тауфиком. Единственный интересный памятник древности в Аль-Азхаре – это гробница основателя, помещенная в особом приделе. Она каменная, с характерною старинною резьбой, вся зеленая и красная, по заветному обычаю мусульман…

* * *

В Аль-Азхаре обучение дается даром. Даром же дается и помещение для софт. Прежние халифы одарили эту славную школу духовной мусульманской мудрости большими имениями, на счет которых содержались многие тысячи софт и многие сотни учителей. Но Мехмет-Али, родоначальник египетского европеизма и новой своекорыстной политики египетских хедивов, отнял у мечети ее земли и сады, так что теперь профессора и студенты Аль-Азхара живут одним подаянием правоверных.

Однако и при таких трудных условиях существования в Аль-Азхаре еще считается более 10 000 студентов и более 300 профессоров. Профессора учат без жалованья, студенты учатся без платы.

Для туземцев каждой области Египта, для каждой восточной страны, посылающей сюда учеников, устроено в Аль-Азхаре особое помещение, со своею отдельною библиотекою и своей отдельною спальнею. Мы посетили их все и удивлялись их трогательной простоте восточного быта, некогда общей всему человечеству, всегда так много облегчавшей ему его борьбу с судьбой и природой, но, к сожалению, совсем позабытою нашею тщеславною и самонадеянною европейскою цивилизацией.

Мечеть содержит еще в особом приюте и на особые средства целую массу слепых, которые нигде не попадаются в таком множестве, как в Египте с его горячими песчаными ветрами. Это тоже почтенная

VII. Нильская долина

Мечта о пирамидах. – Гаремы Гизы. – Караваны верблюдов. – Нил как плодотворящий бог Египта. – «Египетская работа». – Первое впечатление от великих пирамид. – Бедуинская деревушка. – У подножия Хеопсовой пирамиды.

Еще мы далеко не ознакомились с Каиром, а уже нас неудержимо влекло к пирамидам.

Египет – это прежде всего пирамиды. Нил нельзя изобразить на картине, не осенив его пирамидами. Как ни интересен Каир сам по себе, но в Каир путешественники заглядывали бы очень редко, если бы не пирамиды.

Неудивительно, что пирамидами были полны и мы, собираясь в свое египетское путешествие, вступая на почву Египта, наслаждаясь оригинальной восточной физиономией города халифов. Мы ложились спать и вставали с мечтою о пирамидах. В них был для нас венец всей нашей поездки в Египет. Да и они сами – надо сказать правду – не дают покоя нервам впечатлительного туриста.

Куда здесь ни поедешь, с какой маленькой высоты ни посмотришь на окрестности, – пирамиды тут как тут. Их ничем не загородишь и не спрячешь, и от них тоже не спрячешься. Из Булака, из цитадели, от дворцов хедива – отовсюду видишь их. И кажутся они так близко, рукой подать, тут же сейчас на берегу Нила. В ясный розовый вечер, кажется, перечтешь на них все камушки. А до них нужно ехать несколько часов. Такова громадность этих рукотворных гор. Они глядят из своей дали через самые высокие здания города, как настоящие Богом созданные горы.

Глядят и зовут вас к себе так неотразимо, так повелительно, что вы, еще ничего не видавши, уже готовы броситься к ним.

Вид на пирамиды с Нила

Крепились и мы, подчиняли свое время педантичному расписанию гида, добросовестно проделывая в предписанной им последовательности осмотры каирских достопримечательностей, но, наконец, не выдержали и вырвались на волю, а на воле нас прямо как магнитом потянуло, разумеется, к пирамидам.

Радостное утро сияло в мире Божьем, когда в пятом часу мы выехали, снабженные всякою провизией, из каирских предместий. Такое же радостное утро сияло и в нашей душе, беззаботно отдавшейся сладким впечатлениям предстоявшей поездки. Теперь до великих пирамид уже не ездят, как прежде, верхами, с вооруженным конвоем, переправляясь на утлом пароме через волны исторической реки. Щегольская покойная коляска, запряженная парою вороных рысаков, годная хотя бы для катанья в Булонском лесу, мягко катит вас по превосходному шоссе, осененному тенистыми деревьями чуть не до самого подножия Хеопсовой пирамиды. Драгоман ваш сидит на козлах, вместо ливрейного лакея, и сообщает на ужаснейшем наречии, которое он по глубокому заблуждению своему считает за французский язык, свои бестолковые комментарии на окружающие нас чудные и оригинальные картины.

Вот мы проехали мимо тенистых садов загородного дворца хедива в Гизе. За его высокими оградами, в его роскошных павильонах пребывает зиму и лето бесчисленный гарем прогнанного англичанами старого хедива – Измаила-паши.

Великолепная широкая аллея громадных акаций, сплетшихся наверху своими густыми кронами в один непроницаемый зеленый свод, ведет из города через Гизу, к большому Нильскому мосту. Мост этот достоин великой африканской реки и великих исторических реликвий, к которым ведет он. Это сооружение грандиозное и смелое, которому не стыдно стоять в виду пирамид, не стыдно сравнений с колоссальными римскими сооружениями, некогда украшавшими старый Нил. В нем тоже колоссальность своего рода: необыкновенная ширина, длина, высота его, его благородные и легкие формы делают его столько же красивым, сколько поразительным. Он весь из железа и раздвигается посередине для пропуска кораблей. Четыре громадных льва, самые подходящие символы Африки, и самые уместные стражи этого рубежа пустыни, украшают его въезды.

Дорога через Гизу, до моста и за мостом, и еще далеко вдоль по тенистому шоссе-аллее – один сплошной базар. Движение, крики, суета, пестрота, как в центре Каира. Удивительно шумно живут эти дети безмолвной пустыни! Толпы двигаются из деревень на базар, толпы возвращаются с базара в деревни, хотя всего только 5 часов утра. Длинные плечистые хаджи в белых чалмах и широких халатах, сухие и костистые, словно проплывают мимо на своих маленьких осликах, семенящих спорою мелкою рысцой, подавляя их крошечные жеребячьи фигурки своими громоздкими корпуленциями, потешно спустив до самой земли туфли своих босых, сухопарых ног.

Кто едет из деревни, те еще все плотно укутаны в двойные халаты, в которых пришлось им переносить среди сурового простора полей сырой ночной ветер. Кто едет из города, камни которого уже накаляются даже первыми косыми лучами солнца, – все нараспашку, полуголые, с доверчивою бесцеремонностью открывая свои темно-бронзовые торсы, поросшие жесткими кустами седых волос.

На осликах и целые возы всяких деревенских припасов: лепешки кизяка в больших рептухах, сено и саман в маленьких плетушках, на два гроша ценою.

Дорога к пирамидам

Босоногие мальчишки-погонщики, махая палками и отчаянно крича, бегут следом за осликами. Пешеходов тоже пропасть, особенно баб.

У некоторых из прохожих на голове длинный мешок вроде башлыка, вещь особенно удобная для базара, в которую уместишь какую хочешь покупку.

У женщин на головах все высокие кувшины, кувшинчики, кружки.

Вот и негритянка, черная как чернила, тощая как кость, и на плечах у нее, оседлав ее мускулистыми ножонками, головастая черная обезьяна – совершенно голый негритенок…

Такая пестрота, такая разнохарактерность!

Целыми вереницами двигаются нам навстречу, как обозы русских больших дорог, бедуины верхами на своих верблюдах. «Корабли пустыни» шагают важно и мерно друг за другом, вытянув шеи, будто стая журавлей, перебирающихся через болото, а на огромных седлах с подушками, закрывающими всю спину их, также важно и торжественно восседают, в характерных и живописных позах, смуглые сыны Измаила, спустив ноги вперед на шею верблюда, будто с каких-нибудь покойных диванов…

Все они в своих белых и черных плащах, накинутых на плечи с обычною грацией кочевого всадника, все в белых чалмах, навернутых вокруг красной фески, с длинными палками в руках, сами дымно-черные, темно-коричневые, с ярко-сверкающими белыми зубами, с строгим и умным взглядом библейских патриархов.

На том берегу Нила целые рощи пальм окаймляют реку. Их отражения живописно опрокидываются в широкую водную скатерть Нила, быстро, но спокойно катящуюся у подножия. Сквозь стройные колоннады их чешуйчатых стволов заманчиво глядят с другого берега мраморные террасы Каср-эль-Нила и белые корпуса английских казарм.

Косые паруса плывущих корабликов вырезаются как крылья белых чаек на синем фоне реки. Целым лесом мачт отдыхающие лодки прилипли к берегу, в

Но вот мы миновали и пальмы, и реку. Бесконечно длинною белою стрелою прорезает узкая нить шоссе беспредельно широкую равнину желтых полей. Шоссе тут везде обсажено большими старыми акациями и содержится в образцовом порядке. Несмотря на значительную высоту его насыпей, обеспечивающих сообщение во время самых больших разливов Нила, ряды осеняющих его деревьев-великанов ежедневно поливаются с помощью проведенных под ними канавок.

Вокруг нас стелется теперь направо и налево та знаменитая своим плодородием низина Египта, которой изумлялась еще седая древность, куда, по младенческим преданиям евреев, ездили искать хлебного обилия еще первые библейские патриархи, и которая до сих пор ежегодно дает неумелому и ленивому феллаху три богатые жатвы.

Библия сравнивала Египет с «садом Господним» и ставила его мерилом земного плодородия.

«Вся страна до Сигора орошалась водою, как сад Господень, как земля Египетская», – говорит книга Бытия про прежнюю долину Иорданскую.

Пять тысячелетий, протекших от начала египетской истории, не истощили его туков земных. Кормилец и поилец Египта Нил, которого древний египтянин искренно считал одним из могущественных богов своих, до сих пор является перед ним в этой роли бесконечно щедрого и заботливого бога. Недаром старые статуи египтян и греков изображали его колоссальным покоящимся старцем, у ног которого толпятся крошечные младенцы – народы, обитающие на его берегах и питающиеся его дарами.

Этот бог-река, рожденный в неведомых глубинах недоступного Африканского материка, прорезает его могучим прямым столбом своих мутных вод, принося обилие и жизнь в камни, пески и зной дряхлой Африки…

Египет, эта тесная низина у берегов моря, сжатая с двух сторон возвышенностями, Ливийскою со стороны пустыни и Аравийскою со стороны залива, ежегодно наливается, как глубокая ванна, летними водами Нила и задерживает в себе все его тучные осадки, все сокровища плодородия, добытые им на пространстве нескольких тысяч верст своего течения.

Оттого-то почва египетская – вечная новь. Ежегодно вырастает на ней, будто слой жира на теле откормленного животного, новый пласт тука, которого не успевают истощать даже три жатвы в один год. Прибавьте к этому тропический жар солнца, дыхание двух морей, с двух сторон обнимающих Египет, дыхание могучей реки, насквозь протекающей его, и вы поймете, что перед вами страна-теплица, вечно упитанная, вечно насыщенная влагою, идеальная житница человека среди целого шара земного.

Но это не только идеальная житница человека, это еще и самая изумительная школа для него.

Недаром Египет был колыбелью наук и религий для народов самой глубокой древности.

Здесь действительно должно было зародиться раньше, чем где-нибудь, философское мышление, наблюдение природы, поклонение созидающей Верховной силе.

Здесь все чудесно, все глубочайшие загадки – куда ни посмотришь.

Целые тысячи лет сряду, с точностью солнечного восхода, каждый июнь месяц начинается непостижимое таинство нильского оплодотворения. С наступлением летних жаров Нил, словно молодой любовник, разгорается могучею страстью и несет свои жаркие соки любви на ложе своей невесты, страны Египетской, все шире с каждым днем заключает он в свои объятия эту томительно поджидающую его деву, все выше растет и воздымается над нею его оплодотворяющая мощь.

Но проходит эпоха жаров, приближается осеннее равноденствие со своею осеннею прохладою, и начинают спадать утомленные силы бурного бога речного, начинают отодвигаться назад, и к началу нашей зимы покидают совсем влажное ложе своей возлюбленной, которая отдыхает тогда недвижимая, успокоенная, чреватая всяким земным обилием… Декабрь и январь, наши месяцы жестоких стуж и морозов, этот Frimaire[35] европейца, «студень» древних славян – в Египте время цветов и райского тепла.

Вся мысль, все искусство древнего египтянина направлены были на своего оплодотворяющего бога. Ради него он изучал свод небесный, стараясь постичь законы движения луны, звезд и солнца, ради него он создал геометрию, науку измерения, ради него он стал великим гидротехником и великим строителем.

Вид с полей на пирамиды

Расстилающаяся перед нами желтая равнина ячменей и пшениц уже кишит как муравьями работающим людом. Везде шевелятся и ползают длинные синие халаты. Белые попадаются много реже. Женщины обыкновенно на одном участке, мужчины – на другом. Все сидят на земле и работают голыми руками без всяких орудий. Серпы встречаются редко. Почва так жирна и мягка, что жатва без труда собирается прямо руками. Однако работа эта кропотлива донельзя. Оттого, должно быть, на каждом клочке поля такая масса рабочих. Хозяева и приказчики в белых чалмах ходят и покрикивают на толпу. Хотя работа эта и «египетская», но наша русская мужицкая работа и в сравнение не может идти. Пять человек этих сонливых лентяев не поспеют за одним нашим добрым косцом.

Снопы вяжутся очень слабо и неопрятно и сваливаются в такие же неопрятные низкие кучки, которые спасаются только тем, что в Египте почти вовсе не бывает дождей.

Ослы, буйволы, верблюды надвигаются на поля вслед за женщинами, и не успеют эти сложить в копенки вырванный ими колос, как уже весь этот четвероногий народ является на загон – за принадлежащей ему добычей. Так как паровых полей на этом громадном огороде, разумеется, не бывает, а луга редки и далеки, то нетерпение животного и снисхождение человека в этом случае более чем понятны. Впрочем, животные и сами по себе необходимы под рукой. В этом египетском пекле сжатый хлеб не нуждается, конечно, в просушке, в лежке на полях, пока хорошенько провянет солома и окостенеет зерно. Нет, здесь снопы прямо грузят на верблюдов, ослов, быков. Уходящие с поля женщины и девушки, которых египтянин причисляет также к вьючным животным, непременно уносят на головах хотя по одному снопу. На верблюдов же арабы ухитряются увязать целый хороший воз.

Окрестности Каира – это истинный рай земледельца. Тут все родится превосходно, в баснословном обилии. Огороды с дынями, с кунжутом, плантации поспевающей кукурузы уже в аршин высотою, густые, как шуба, посевы трав перемежаются с полями пшеницы и ячменя. Колодцы на каждом шагу. На ином крошечном участке, десятины в две мерою, торчат штук до 25 таких длинноносых журавлей, то и дело клюющих воду в отверстой пасти земной. Поливка везде, без нее тут немыслимо. Около иных озерков и канавок медленно вертятся колеса с бесконечными ремнями, усаженными кубанчиками. Они тоже безостановочно черпают и льют воду своими глиняными горсточками.

Везде в полях множество народу, табуны скота, обозы хлеба, движение, жизнь – везде до самых границ пустыни превосходные дороги, высокие, широкие, несокрушимые насыпи гатей, образующих целую сеть всегда обеспеченных сообщений между деревнями, аллеи акаций и сикоморов, многочисленные рощи пальм.

Жилища египтян словно боятся посягнуть на самый

* * *

А рубежи пустыни уж близятся и начинают мало-помалу придавать окружающей нас картине земного довольства совсем иной, строгий и задумчивый характер…

Пирамиды стоят перед нами все время, как только мы стали выезжать из Каира. Они стоят не только перед нашими глазами выше всего, на что мы здесь смотрим, но и над нашею думою, над нашей фантазией… Они дают тут имя и смысл всему, что кругом. Все остальное только живая рамка их одинокого пустынного величия. Теперь, на утреннем голубом небе, вырезываясь сквозь бесконечную перспективу аллеи, по которой мы едем, и освещенные розовыми лучами солнца, они кажутся далекими вершинами каких-то сказочных огненных гор… Они действительно будто ушли теперь куда-то далеко от нас, утонув в огненных волнах розового утра. К вечеру зато они разом вдруг надвинутся на вас суровыми темными силуэтами, близкие, будто стоят сейчас тут же, за берегом Нила… Это впечатление гор остается и вблизи, когда вы очутитесь у самого подножия пирамид. В них нет ничего, что бы напоминало вам о здании, об обычном творении рук человеческих.

Все ближе подвигаемся мы к ним, все ближе и выше надвигаются и они над нами. Уже ни о чем больше не можешь думать, кроме них, ни на что больше не можешь смотреть. Глаза прикованы теперь к ним, мысль силится постигнуть их загадочные очертания, их непостижимо-величественное впечатление, изумляющее и подавляющее человека вот уже какое тысячелетие.

Черные глиняные башни разной высоты, плоские и сверху и с боков; эти кубы земли почти без окон и дверей, с узкими бойницами, не то деревня, не то крепость, мрачно хмурятся на обрывистом холме. Это начинаются жилища бедуинов, сынов пустыни. Несколько таких черных унылых деревушек без клочка зелени, без веточки дерева, скорее похожих на кучи сбитых вместе кротовых нор, чем на обиталища людей, раскинуты среди безотрадных камней и песков Ливийской возвышенности. Ближайшая к пирамидам, последняя, которую проезжаем мы, уже наполовину занесена песками. Часть земляных нор совсем покинута, и только их плетневые трубы чернеют, будто колодцы из-под желтых песков… Но в остальных мазанках еще живут люди и животные, отбиваясь до последней крайности от вечно разинутой над ними, ненасытной пасти пустыни, поглощающей один за другим эти жалкие поселки кочевника… И эти терпеливо ждут теперь своей очереди, зная что она неминуема, каждый день созерцая в философском спокойствии все разрастающиеся захваты песков. Эта потопающая в песках деревушка – самое подходящее преддверие к могилам тысячелетий, к стране смерти, что без конца и пределов облегает их кругом.

Деревушка эта получила от хедивов египетских монополию охраны пирамид. Она отвечает головою за безопасность путешественников, и два шейха ее избирают из ее жителей до полусотни надежных и знающих проводников, помимо которых ни один араб не смеет показывать пирамиды иностранцу. Деревушка сыта и богата пирамидами. Ежедневно, как солнце, являются сюда туристы; иногда их в один день перебывают толпы. Сотни франков попадают в голодные и хищные руки этих бедуинов-охранителей. Они поджидают свою добычу, как пауки мух, под этими питающими их бесплодными камнями, в тени этих тысячелетних могил, дающих им жизнь.

Вон они сидят и лежат, и копошатся в морщинах и трещинах великой пирамиды, у ее неохватного подножия, забившись в нее, как насекомые – в кору родного дерева… В своих белых и черных плащах они действительно кажутся крошечными белыми и черными клопами, потерявшимися среди необозримой каменной чешуи приютившего их исполинского пня.

Гиза. Туареги и верблюды на фоне пирами

Мы подъехали к ним, миновав домик-барак, построенный около пирамид Измаилом-пашой для отдыха бывшей императрицы Евгении, когда-то, в дни Наполеоновской славы, гостившей у него в Египте.

Целая туча этих белых и черных насекомых высыпала из незримых щелей и обсыпала нас кругом. Только один старик-хаджи, с бородой, желтой от древности, враждебно вперил в нас свой угрюмый взгляд и продолжал молча прясть свою кудель.

Подошел через минуту и шейх, важным и самоуверенным шагом властителя пустыни; на феске его, служащей у арабов центром белой чалмы, красовалась какая-то особенно густая и тяжелая голубая кисть, которой не видно было на других бедуинах.

В несколько минут был заключен несложный договор о цене и о числе проводников, и мы вышли из коляски, чтобы оглядеться немного перед предстоявшим нам оригинальным восхождением.

Еще за несколько минут перед этим, приближаясь к Хеопсовой пирамиде, я уже пришел в смущение и глядел на нее с большою нерешительностью. Лезть или не лезть?

Когда мы вышли из коляски и очутились жалкими крохотными козявками у исполинской пяты первой пирамиды, под ее грозною тенью, решимость взобраться на нее пропала окончательно. В глубине души своей я считал это глупым ребяческим риском, о котором и думать по-настоящему не следовало, и молча ждал, что вся наша необдуманная затея расстроится как-нибудь сама собою. А между тем, как это так часто случается в жизни, даже в делах, гораздо более важных, – автоматическое течение мелочных событий продолжалось независимо от меня, драгоман наш с такою уверенностью толковал проводникам о том, что и как нужно сперва сделать, проводники-бедуины так мало допускали возможность моего малодушного отступления вспять и так серьезно хлопотали вокруг нас, что мой оробевший дух незаметно впадал в малодушие другого рода, в малодушие мелочного самолюбия, и не находил в себе силы открыто отказаться от того, чего все вокруг меня ждали, как чего-то, несомненно имеющего произойти сейчас.

И я против воли молча поддавался этой охватывавшей меня кругом волне чужого настроения, чужих решений, незаметно отрывавших меня все далее и далее от моих собственных. Действительно ведь, мы приехали сюда нарочно для этого, уговорились с шейхом, заплатили деньги… А взглянешь наверх – дух замирает.

Теперь над нашими головами уже не тот гладко отшлифованный, геометрически правильный кристалл, что сиял нам издали в розовых лучах утра. Теперь нас подавляет собою какая-то чудовищно тяжкая, чудовищно громадная масса угловатых камней, взгроможденных друг на друга на страшную высоту, будто в какой-нибудь титанической каменоломне.

Пирамиды фараонов, впрочем, и действительно послужили неистощимыми каменоломнями своего рода не для одного народа, не для одного века. Полированные гранитные плиты, которыми пирамиды одеты были в древности как сплошною бронею, давным-давно ободраны и расхищены арабскими халифами, строившими из них свой Фостат, свой Новый Каир, свои

Пальмы, туареги и верблюды на фоне пирамид

Некоторые меньшие пирамиды через это сровнены с землею, другие разрушены настолько, что потеряли даже имя свое. Только три пирамиды – Хеопса, Хефрена и Микерина – устояли до наших дней, составляя собою славную группу так называемых Великих пирамид, или пирамид Гизы, привлекающую теперь путешественников.

Пирамида Хеопса стоит первою и называется поэтому первою пирамидою. Она первая, впрочем, и по высоте, и по громадности, и по величию. На нее-то обыкновенно совершают свое восхождение туристы, в ее темную утробу спускаются они, и над ней более всего производили свои исследования ученые-египтологи. Это пирамида по преимуществу; узнав ее, вы знаете пирамиды вообще.

Все остальные только внесут в наше представление некоторые второстепенные частные подробности.

Великое сооружение древних фараонов носит на себе слишком заметные следы своего многовекового пленения. Оно смотрит теперь, когда в упор приблизишься к нему, чем-то дряхлым и опозоренным, словно закованный в цепи великан-богатырь, с которого содрали кожу и обнажили наглым взорам толпы несокрушимые кости и могучие узловатые мышцы его. Зубы тысячелетий источили этот исполинский гранитный скелет, выгрызли глубоко его ребра, по углам широких граней. Лишенная своей гладкой гранитной брони, пирамида обратилась теперь в неохватную громаду грубых циклопических ступеней, подымающихся одни над другими бесчисленными ярусами круто, как стена, ступеней, по которым титаны греческой мифологии могли бы лезть на приступ Олимпа, которых камни двухаршинной высоты наворочены, словно груды обвала, без всякого связующего их цемента, кое-где уже совсем сорвавшиеся, кое-где растрескавшиеся и рассыпавшиеся. Не верится, чтобы эти беспорядочные трудноодолимые пороги могли казаться издали теми тонкими и строго правильными параллельными линиями, которыми пирамида кажется разграфленною, будто линейкой чертежника, когда еще приближаешься к ней по каирской дороге.

VIII. Подъем на Великую пирамиду

Проводники-бедуины. – Русская женщина и римские мужи. – Москов – друг араба. – Торговля в воздухе. – На вершине Хеопсовой пирамиды. – Панорама пустыни. – Спуск с пирамиды. – Шутовство бедуинов.

В сущности, совершенно непонятно, почему так страшно лезть на пирамиду. Особенно непонятно было мне, который уже столько раз одолевал действительно дикие и высокие кручи и испытал ужасы Дагестана. Скат пирамиды, который подымается над вами, всего не более полуверсты, а если считать по отвесу, то вершина пирамиды от уровня земли не выше 70 сажен – высота, конечно, ничтожная для горы. Но, тем не менее, признаюсь откровенно, мне было жутко даже глядеть на этот воздымающийся над головою хаос камней, обглоданных временем, и не верилось, чтобы я решился карабкаться на него; жутко было все время, пока я подымался на него, жутко было сидеть наверху, озирая с высоты его далекие окрестности, еще более жутко было спускаться с него.

Очень может быть, что это одна только пустая нервозность нашего брата, интеллигентного человека, и что какой-нибудь наш молодец-солдатик, лишенный ни к чему не нужного воображения, из тех скромных героев, что молча переходили зимою Трояны и Шипки, не подозревая своего геройства, шутя вскарабкался бы на эти фараоновы пирамиды. Ведь взбираются же на них для потехи туристов туземцы-бедуины, хотя бы по нескольку раз в день за какой-нибудь десяток франков.

Подъем на Великую пирамиду Хеопса

Если бы не эти бедуины, ловкие и смелые, как кошки, конечно, никто бы из нас никогда не рискнул лезть наверх. Они делаются поистине крыльями вашими, на которых вы просто взлетаете с одного громадного порога на другой. Двое тащат вас под руки, один впереди прокладывает путь и готов в каждом опасном месте протянуть вам спасительную руку, еще один подталкивает вас сзади, везде, где это нужно. Конечно, раз решившись лезть, я стараюсь по возможности обойтись без помощи этих прыгающих кругом меня босоногих арабских обезьян и с неблагоразумною горячностью, с неуместною хвастливостью, усиливаюсь показать им, что умею карабкаться на кручи не хуже их и не нуждаюсь в их помощи.

Это пустое самолюбие человека, которому ни за что не хочется показать себя перед другими слабым, робким, неумелым, во многих важных случаях жизни составляет могучую пружину человеческих действий и вдохновляет иногда человека даже на серьезные подвиги. Я уверен, что отчаянная храбрость в битве многих героев сильно сродни этому не особенно возвышенному побуждению и что оно именно легло в основу житейской пословицы: «На людях и смерть красна».

По крайней мере, я лично должен покаяться, что только это пустое самолюбие дало мне силу с кажущеюся решимостью и уверенностью подниматься на пирамиду Хеопса.

Еще только подходя к нижним порогам пирамиды, я поднял глаза вверх и в недоумении остановился. Среди хаоса колоссальных темно-серых глыб, высоко-высоко над нами, но все-таки далеко еще от вершины, белелись и краснелись какие-то чуть видные глазу камешки.

– Что это? – спросил я с тяжелым сдавленным чувством. Я заранее знал ответ, потому что, в сущности, и спрашивать было нечего.

– Это подымаются англичане, – ответил мне по-французски араб.

Еще выше них, по голому ребру пирамиды, резко вырезавшемуся на жарко-синем фоне безоблачного неба, медленно, снизу казалось, совсем неподвижно, карабкались, чуть отделяясь от темной массы камней, такие же микроскопические насекомые. Если бы муха села передо мною на ступень пирамиды, она не была бы меньше этих людей, потонувших в далеких воздушных высях.

Широкое поле пирамиды, крутою стеною подымавшееся над нашими головами, стлалось вверх беспредельною каменоломней, в которой беспомощно и безнадежно затерялись эти жалкие ползущие инфузории. Никогда еще пирамида не казалась мне такою неодолимою.

Взгляд на ребра ее был как будто успокоительнее: он несколько рассеивал иллюзию слишком большой крутизны пирамиды и вернее обнаруживал действительный угол ее подъема. Но зато эти ребра были так изгрызены и искрошены временем, но зато они были охвачены с обеих сторон воздушными безднами, от которых еще здесь внизу уже кружится голова.

Более всего затрудняет подъем на пирамиду громадность камней, которые служат ей ступенями. Иногда высота этих порогов по грудь человеку, по пояс всегда. Приходится карабкаться руками и ногами, не жалея коленок, и все это – на страшной крутизне, вися над бездною.

То и дело верхней ступени не находишь вовсе.

Дожди и ветры в течение тысячелетий успели обглодать даже эти несокрушимые груды гранита и многие камни сгладить, как утюгом. В таких случаях приходится переползать змеею на какой-нибудь соседний боковой порог, устанавливая иногда носок своей ноги на чуть заметной

Самое умное, что вы можете делать, подымаясь на пирамиду, и что непременно посоветуют вам ваши опытные проводники, это не смотреть ни вверх, ни вниз, ни по сторонам, а исключительно себе под ноги. Необходимо это уже и потому, что иначе как раз наткнешься носом на какой-нибудь тяжкий угол гранита, а вместе с тем это невольно успокаивает вашу фантазию, заставляя вас погружаться в механический труд одолевания, одна за одною, бесчисленных трудностей пути и заслоняя от вашего беспокойного глаза этою тесною рамкою чередующихся перед вами каменных ступеней – пугающие вас выси, дали и бездны.

Но все-таки человек не утерпит долго; надоест это положение крота, вечно смотрящего в землю, вскинешь невольно глаза и вверх и вниз и застынешь в ужасе, вдруг ощутив себя как-то на весу между землею и небом. Над головою висит неоглядная, недостижимая стена камней, уходящая в небо, под ногами провал, в глубине которого смутно чуется далеко покинутая земля.

Болтовня арабов тоже немало развлекает и отвлекает от неподобающих фантазий Они знают это и со всех сторон журчат вам в уши разный вздор на ломаном французском, английском, итальянском языке. Я несказанно обрадовался, когда, наконец, мы достигли какой-то выбоины в камнях, образовавшей крошечную скамеечку с площадкой у ног. Здесь меня заставили сделать первую передышку. Старый бедуин, считавший себя почему-то «хакимом» (т. е. лекарем), опустился на колени и стал растирать мне руками мои дрожавшие, как в лихорадке, ноги. Другой араб поднес мне ноздреватый кувшинчик с водою, который он тащил за нами. Кто держал меня за плечи, чтобы я как-нибудь не сорвался вниз, кто накидывал на меня плед, чтобы ветер здесь на высоте не охватил моего вспотевшего тела. Все эти бородатые чернолицые няньки хлопотали вокруг меня, как вокруг неосмысленного ребенка; потом я догадался, что вместе с тем они ловко заслоняли собою от моих напуганных глаз пропасть, над которою мы висели.

Вдруг внизу, сквозь выступы угловатых камней, я увидел колыхающиеся головы людей. Величественная фигура седого старца, в черной мантии, сановитого, как Авраам, подымалась впереди. За ним такие же белые чалмы, такие же черные и белые плащи, такие же смуглые лица с черными глазами и черными бородами. И среди этой тесной кучки бедуинов, важных и строгих, будто цари-волхвы, приходившие поклониться яслям Вифлеема, бледное, напряженное, улыбающееся лицо моей жены, окутанное белою чадрою.

Я смотрел на нее несколько секунд и не узнал, лучше сказать, не понимал, что это такое делается. Я был совершенно уверен, что она не решилась бы лезть на пирамиду, и совсем теперь не думал о ней. И вдруг я вижу ее уже на половине пути, огибающею ребро пирамиды, висящею над тою самою головокружительною бездною, которая все время так мучительно разверзается подо мною.

Женщине лезть на пирамиду несравненно труднее. Для ее роста, для ее ног двухаршинные ступени просто неодолимы. Но к ней отобрались самые ловкие и сильные проводники. Они без всяких церемоний быстро подсаживали и подталкивали ее везде, где у ней недоставало собственных сил, и дружною ратью, как вождя на щите, продвигали ее все выше и выше вверх.

– Молодец мадам, не боится, идет! – одобрительно сказал мне хаким.

– Разве не все дамы подымаются на пирамиды? – спросил я.

– Редко какая подымается. Подъедут, посмотрят и уедут, – отвечали арабы. – Только англичанки иногда поднимаются, а другие нет. И из мужчин больше таких, что не подымаются, боятся. Вон те трое, что за вами сейчас приехали, те не хотят подниматься.

Эти трое, подъехавшие к пирамиде во время наших переговоров с шейхом, были наши приятели-итальянцы.

Туристы и проводники-египтяне лезут на пирамиду. Около 1880 г.

Действительно, я увидел их теперь внизу ходящими около пирамиды. Один из них что-то записывал или срисовывал в книжечку. Юные сыны Рима, очевидно, и вправду смалодушествовали при взгляде на каменную громаду и не посовестились обратиться вспять, даже в виду подымавшейся наверх русской женщины.

Головы арабов то вырастали и приближались к нам, то внезапно исчезали за каким-нибудь выступом камня, будто вдруг разом проваливались в бездну. Эта иллюзия глаз не на шутку волновала меня. С беспокойством и неизвестностью ждал я, пока через несколько минут опять сквозь расщелину камней забелеет чалма седого вожака и где-нибудь в стороне от прежнего места начнут мало-помалу тяжко выдираться на растреснутые и накаленные камни, будто вылезая из какого-нибудь невидимого подземелья на свет Божий, плащи бедуинов и чадра моей дамы.

Губы ее по-прежнему улыбаются, лицо ее бледно по-прежнему. Очевидно, она вооружилась всею своею силою воли, но в глубине души полна мучительного страха.

Признаюсь, я торжествовал в душе своей, что русская женщина показывает себя смелою и достойною своего имени перед этою ордою дикарей и перед цивилизованными трусами Европы.

– Храбрая мадам! Хорошая мадам, – еще раз похвалил мой хаким.

– Мадам инглиз, ты инглиз?

– Нет, мы не инглиз.

– Франсе?.. Итальен?

– Нет, мы русские…

– Русс? Москов?! – вдруг с совершенно неожиданным для меня восторгом вскричал хаким.

– Москов! Москов! – заорали все кругом, радостно скаля свои белые зубы. Всякий протискивался ко мне и по примеру хакима дружески потрясал мою руку.

– Москов хорош, Франсе хорош, москов лучше. Инглиз не хорош. Инглиз Египет разорил. Измаил-хедив прогнал. Араби-паша прогнал. Все деньги себе взял. Теперь Махди отберет у инглиз Египет. За Махди – весь народ идет. Осман-Дигма большой воин. Осман-Дигма всех победит. Ваш белый царь идет войной на инглиз?

Увлеченные, перебивали они друг друга на исковерканном французском языке, в который примешивали и английские, и итальянские, и арабские слова.

– Да, да, скоро пойдет и побьет, – не задумываясь, уверял их я.

– А сколько войска у белого царя? Больше, чем у инглиза? – с беспокойным любопытством уставились на меня все эти черномазые лица.

– У инглиза – пятьдесят тысяч, а у белого царя – три миллиона! Белый царь раздавит их, как муху, – утешал я их.

– Три миллиона? У белого царя три миллиона войска! – радостно кричали друг другу бедуины, оскаливая и глаза, и зубы, и не веря своим ушам.

Этот восторг перед могуществом белого царя и это шумное выражение любви к «москову» не помешали, однако, черномазым плутам сейчас же обобрать меня, сколько было можно.

Только что я встал, чтобы двинуться дальше, как вдруг седой хаким мигнул мне таинственно-дружелюбным кивком и, вынув что-то из кармана, протянул ко мне свою загорелую ладонь.

– Древности очень редкие, – шепнул

Я посмотрел его «древности»; несколько подозрительных каменных амулетов в виде жучков, крошечные идольчики из странного зеленого стекла. Похоже очень на древнее и на египетское, но теперь их столько подделывают и европейцы, и арабы, что ничего не стоит попасться на обман.

Все окружавшие меня бедуины тоже настойчиво советовали купить и изумлялись умеренности хакима. Мне совсем не хотелось покупать этих пустяков, в подлинность которых я не верил, но я так был смущен своим висячим положением между небом и землею, так зависел от этих теснившихся вокруг бородачей и так нуждался в их усердии, что я уступил просто из малодушия, желая чем-нибудь задобрить своих проводников и, так сказать, откупиться от них. Но, конечно, вместо 10 франков я предложил только два, которые и были приняты почтенным хакимом с быстротой мысли. Это малодушие мое стало, однако, для меня настоящим бедствием. Не успели два франка опуститься в пустую мошну старика, как еще четверо рук протянулось ко мне с теми же требованиями и с такого же рода товаром. Всякий обиженно настаивал, почему я не хочу купить у него, когда я купил у хакима, и уверял, что его «древности» еще древнее и еще редкостнее. Вместе с тем они теребили и толкали меня во все стороны, кричали, бранились друг с другом, махали руками, словно черти, напавшие на душу грешника. Так как все это происходило на крошечном уступе камня, на котором с трудом умещались мои ноги и вокруг которого со всех сторон зияла синяя бездна, то я поспешил сдаться на капитуляцию, одарив каждого эфиопа по новой паре франков, и забрал у них для восстановления равенства весь их археологический товар.

Лукавые сыны пустыни удивительно хитро выбирают момент и место, чтобы мирным образом ограбить злополучного туриста. Очевидно, они проницательные психологи и хорошо заметили, при каких обстоятельствах самый твердый духом иностранец должен спасовать перед их наглым натиском.

Я подождал, пока арабская процессия, медленно и торжественно, будто клир, сопровождающий архиерея, воздвигла, наконец, наверх мою спутницу, и я мог уступить ей камень, на котором отдыхал. Она смотрела бодро и весело, хотя была в сильнейшем нервном возбуждении, и это очень ободряло меня самого.

Меня, грешного, летучие духи пустыни опять подхватили и потащили наверх. Мы остановились отдохнуть еще раз, пока не достигли вершины. Вторая половина восхождения уже не так страшна, хотя вы и поднялись гораздо выше. Главное, что это уже вам теперь не ново, вы обтерпелись, осмелились и самая цель кажется гораздо достижимее.

Чтобы дать читателю приблизительное понятие, отчего даже смелому человеку так жутко карабкаться по ребру пирамиды, советую ему представить себе, как бы он лез на крутую, высочайшую крышу, поднятую едва не вдвое выше Ивана Великого.

Когда хаким сказал, что это последняя передышка и что теперь сейчас будем наверху, силы удесятерились: незаметно мы одолевали один порог за другим; кверху камни уже не такой чудовищной величины, и взлезать на них уже не так трудно.

Еще одно усилие, еще один шаг – я поднял голову, погруженную в самое внимательное созерцание нашего тернистого пути, и остановился в невольном испуге.

Надо мною уже ничего более не было. Беспредельная синяя бездна воздуха охватила меня. Несмотря на тишину утра, здесь на высоте дул довольно сильный ветер и, казалось, хотел сорвать меня вниз при первом нетвердом движении.

Но бедуины уже были наверху, уцепившись за меня, а из их надежных клещей не вырвет никакой ветер.

Неровная площадка, пространством около трех квадратных сажен, притупляет собою верхнее острие пирамиды. Очевидно, тут стояли прежде ее последние заостренные камни, но бури сорвали их.

Долинный храм Хафра, Сфинкс и пирамиды.

Рисунок с раскопок Мариета

Не скажу, чтобы мне казался особенно безопасным и приятным отдых на этом подоблачном темени Хеопсовой могилы. Ничто не заслоняет вас здесь от неодолимо влекущей вниз бездны, которая теперь кажется еще страшнее, еще неизмеримее, чем когда-нибудь.

Помыслить о спуске в ее разинутую пасть сердце стынет.

– Ну, думаешь, вот тебе и забрался на пирамиду. А как-то спускаться отсюда будешь?.. Вот это мы посмотрим!..

Но смотреть именно и не нужно, и совсем не нужно об этом думать, а сидеть себе, поджав ноги, как сидят кругом тебя спокойно скалящие зубы бедуины, и наслаждаться молча дивною панорамою мира Божьего, которую не можешь увидеть ни с какого другого места на всем шаре земном.

Все камни площадки кругом изрезаны и исписаны именами на всех языках мира. Тут и Дон Педро, император бразильский, и принц Уэльский, и много славных имен художественных, литературных, ученых, политических. Разумеется, мне сейчас же предложили увековечить на этих тысячелетних скрижалях и наши скромные имена, всего только по франку от слова. У кого следует, был уже припасен приличный случаю резец, и мы, мирные обитатели щигровских полей, воссияли крупнейшим французским шрифтом рядом с разными августейшими туристами на память векам грядущим.

С внутренним беспокойством поджидал я мою спутницу. Никакого звука снизу, словно их не было там. Вдруг заколыхались у ног моих белые чалмы, выглянули из-за камней белые спины бедуинов. Шумное движение маленькой теснящейся толпы донеслось в эти безмолвные выси, и среди суровых темных бородатых фигур бедуинов вырезалось все сияющее удовольствием, раскрасневшееся теперь от жару знакомое лицо, в своем европейском костюме мира и цивилизации, с спокойным авторитетом распоряжавшееся всеми этими грозными и сановитыми дикарями.

Мы сели рядом, окруженные, как пленники стражей, своими провожатыми. И тут опять поднимается торговля! Теперь эти лукавые археологи и психологи заставляют откупаться мою жену, с которой не успели сорвать взятку на полпути. Чтобы прекратить их оглушительную и непонятную болтовню, так скверно действующую на нервы в этом поднятом к небесам каменном гнезде, мешающую нам сосредоточить наше внимание на том, на чем хочется, я объявил поскорее, что и проводникам жены даю точно так же по два франка каждому, с тем чтобы они дали нам на эти деньги каких хотят древностей. Подали четверо, подал потом пятый. Кажется, уже все. Нет, оказывается еще трое.

– Да вы же зачем? Кто вас просил? Кажется, довольно пятерых на одну! – протестую я, совсем возмущенный.

– Нет, они тоже были с нами! – настаивает хором вся наша дружина. Ахмет нес пальто «мусью», Халиль

Вот и спорьте тут с ними, здесь, где вы в их полной власти и откуда они вас сейчас понесут чуть не на плечах своих. Пришлось, конечно, оделить и Ахмета, и Талеба, и Халиля. Пришлось еще раз откупиться от них и заискать золотом их дружбу.

Зато в гидах вы прочтете приятное сведение, что для восхождения на пирамиду мужчине нужно брать двух проводников, даме – троих и что такса за подъем с одной персоны всего 5 франков!

Блаженны верующие!

Вид с вершины Хеопсовой пирамиды – ужасный вид. Прежде всего это вид на страшную пустыню, о которой мы, европейцы, не имеем и отдаленного понятия, вид на пресловутую Сахару, на те пески ливийские, которые погребли под собою несколько древних цивилизаций. Смертью дышит и теперь эта пустыня-могила. Безостановочно и неустанно надвигается она своими летучими песками на пирамиды и на деревни египетской окраины. Глазом не окинешь, даже отсюда, с высоты орлиного полета, этого безбрежного океана песков, залившего половину Африки, океана, в котором потонут и затеряются целые страны света. Это не только море, но еще море, застывшее в момент бури. Безнадежные желтые холмы, что нескончаемою грядою воздымаются и исчезают в необозримых горизонтах дали, – настоящие волны этого зловещего моря. Только это не море прозрачной трепещущей влаги, всюду разносящей жизнь; это море раскаленного жара и мертвенной сухости – все опаляющее, все истребляющее, покрывающее всякий след жизни желтым саваном смерти.

Сверху особенно наглядно, рельефно, поразительно, это неудержимое и неотразимое надвигание песков пустыни.

Все пирамиды уже на много сажен вросли в песок, гробницы, теперь раскрытые сверху, едва чернеют издали своими мрачными зевами из поглотившего их песчаного потопа.

Чудовищный сфинкс уже по грудь закопался в пески, и только гранитная спина его чуть сверкает на солнце, в уровень с почвою пустыни.

Под ногами нашими, кажется, всего в нескольких шагах, эта пелена песков проваливается, будто в погреб, и на дне его темнеет откопанный Мариетом гранитный скелет древнего храма. Правее высятся убывающею чередою 2-я и 3-я пирамида, тоже по колена завязнувшие в песках, и кругом них бесформенные груды древних, давно разрушенных пирамид. Это единственные маяки, уцелевшие пока среди этого безбрежного разлива песков. Они стоят на высоком каменистом плоскогорье, которое служит своего рода рубежом между жизнью и смертью, останавливая собою, как неодолимая плотина, слева разливы нильских вод, справа – вечно напирающие пески пустыни.

Это естественный фундамент пирамид, вполне достойный их колоссальности и их вековечности.

Пустыня вся желтая. Да и все тут желтое, в этом царстве огня и солнца. Зелень – это гармонический плод водной влаги, земного тука и солнечного тепла. Оттого в ней и яркость, и сочность, и плодородие. Но здесь все побеждено, все стерто солнцем. Здесь только оно одно, и ничего больше.

Здесь все запечатлено деспотическим и исключительным господством одной горючей, всесжигающей силы, здесь все огненно-сухо, огненно-желто, огненно-грозно и истребительно. Не только желты эти пески, но в этих желтых песках еще ползают желтые змеи, царит желтый лев, пробегают желтая газель и желтая жирафа, медленно проплывает желто-бурый верблюд, корабль пустыни.

Обожжены дожелта, до коричневого, до черного, народы Африки, обитающие в этих желтых песках; желты и буры глиняные норы их, затерянные в пустыне; даже самое небо над ними – везде в другом месте ярко-синее – нередко делается зловеще-желтым от дыхания этих раскаленных песков, достигающего до него в тучах пыли, от жгучих лучей этого желтого южного солнца. Даже Нил, рожденный в пустынях этих, справедливо называют желтым.

Моет желтый Нил

Раскаленные ступени

Царственных могил.

Африка по преимуществу страна огня и песков, по преимуществу желтая страна. Недаром желтый цвет исстари почитается цветом коварства и злобы, в противность зеленому и синему – цветам надежды и веры.

Взгляните на эту желтую пустыню песков, притаившуюся своими вероломными холмами смерти на рубеже нильского обилия, будто гигантская змея в засаде, злобно разевающая пасть на недоступную ей добычу, – и вы оцените меткую наблюдательность старинных символов.

Пустыня своею безбрежностью, своим ужасом так приковала к себе мои глаза, мое сердце, что я почти не смотрел на чудную зеленую долину Нила, тянувшуюся слева [от] нас. Какой-то знойный и пыльный туман лежал на далеких мечетях Каира, на еще более далекой полосе Средиземного моря, которое некоторые видят отсюда. Зато роскошная нильская житница сверкала у самых наших ног своими зелеными лугами, полями, водами, деревеньками.

Проводники-бедуины то и дело обращали нас к этому кишащему обилием зеленому раю, указывая нам то ту, то другую замечательность. А меня, совершенно наоборот, то и дело тянуло опять, как птицу в пасть удава, к этому желтому адскому пеклу, впечатлением которого я никак не мог насытиться.

– Далеко ли тут жилье в этих песках? Есть через них дороги? – спрашивал я хакима, не отрывая глаз от пустыни.

Взгляд старика-кочевника сделался как-то радостно-торжественным.

– Десять дней и десять ночей нужно идти на верблюдах вон туда. И все через пески. Тогда будет деревня, – отвечал он мне с каким-то странным выражением лица, сверкая глазами и указывая рукою вдаль. Он гордился, словно чем-то прирожденным своим, своей собственной свободой и непобедимостью, громадностью и недоступностью этих песков пустыни.

Спуск с пирамиды еще страшнее, чем подъем на нее. Теперь уже нет никакой возможности отвести глаза от распахнувшейся под ногами пропасти… Она манит и мутит голову и привела бы в бесконечное отчаяние, если бы не молодцы-бедуины, которые прыгают вокруг своими босыми ногами проворно, ловко, неслышно, как пантеры, охватив будто веревочною петлею, своими крепкими сухими руками. Впрочем, на всякий случай они захлестнули вас за пояс и настоящею петлею: один из проводников распустил длинное белое полотенце своей чалмы и обвязал им меня поперек; а то не ровен час, голова закружится, и полетишь вниз, как ключ ко дну. Опираясь на этих черных проводников, я волей-неволей быстро спрыгивал с камня на камень, проносясь теперь в одну секунду там, где недавно еще мучительно долго одолевал каждую ступень. Однако в иных местах не помогут, пожалуй, ни руки бедуинов, ни привязь, на которой они держат меня: только что они соскочат с одного камня вниз на какой-нибудь едва приметный выступ обрушившейся ступени, как и я уже, не раздумывая и не разбирая, прыгаю туда же, иногда едва только умещаясь там концом сапога; не попадешь, оступишься, соскользнешь – и конечно, никто тогда не удержит. С размаху унесешь с собою в пропасть и

Одно хорошо: быстрота спуска; она не дает времени задуматься и оробеть. Едва только успеешь разглядеть с торопливым напряжением, куда поставить ногу, как уже крылья опять взмахнули, и опять полетел.

Самая искренняя детская радость охватила меня, когда я, наконец, благополучно очутился внизу на песчаном подножии пирамиды. Я радовался, словно избавился от какой-нибудь величайшей опасности, словно совершил какой-нибудь необыкновенный подвиг геройства. Люди с спокойными железными нервами могут, пожалуй, посмеяться над моим увлечением и обвинить меня в преувеличениях. Войти на высоту каких-нибудь 70 сажен вовсе не хитро и вовсе не так опасно, могут весьма рассудительно заметить они. Спорить с ними я не буду. Я скажу только, что всякий видит и чувствует, как в природе, так и в людях, только то именно, что говорят ему об них его нервы, его фантазия.

Я совершенно искренно видел и чувствовал, всходя на пирамиду, стоя на пирамиде, сходя с нее, то, что я пишу, и в этом мое полное оправдание перед читателем. Если другой этого не чувствует, поздравляю его с этим и ему и книги в руки.

Прибавлю к этому, что мне так страшно было всходить на пирамиду и сходить с нее после целой долгой школы горных путешествий, после лазаний по альпийским ледникам, по неприступным хребтам Дагестана. И эта подготовка, как видно, не помогла.

Но, конечно, если послать на Хеопсово сооружение какого-нибудь псковича-штукатура, привыкшего покачиваться в своей люльке на веревочках под крышею колоколен, какого-нибудь дидойского пастуха, с утра до вечера карабкающегося по заоблачным скалам, то они вполне искренно посмеялись бы над моими детскими страхами.

Ведь прочли же мы в газетах, что один русский солдатик в первый день Светлого праздника забрался на крест высокой колокольни, распевал на нем песенки и даже для потехи публики стал прыгать на золотом шаре, в котором утвержден был крест, пока, наконец, не сорвался оттуда и не разбился вдребезги.

Но ведь люди с такими веревочными нервами, должно быть, и не стали бы искать впечатлений в далеких странах мира, в каком-нибудь Египте или Сирии.

Жена, спутница моя, однако, не могла, подобно мне, прыгать с порога на порог, и ее спуск был гораздо дольше и гораздо мучительнее. Мучился и я за нее, поджидая ее внизу и следя с замиранием сердца за каждым движением белой кучки живых людей, медленно сползавших вместе с нею, будто какие-то робкие насекомые, среди темно-серых глыб.

Они еще виднелись далеко на высоте, то скрываясь за углом, то выплывая опять из-за камней, действительно, как муравей, ползущий по трещинам громадного пня. Суеверный страх охватывал меня каждый раз, как я переставал видеть их. И сердце отходило только тогда, как появлялись опять на мрачном фоне каменного хаоса белые развевающиеся плащи, и опять движение и голоса оживляли там, наверху, громадную могилу. По беспокойным крикам арабов, долетавшим до меня, можно было судить, что спуск был далеко не легок.

Наконец они появились совсем близко, прямо над головою моею. Арабы делали все возможное, чтобы обезопасить и облегчить каждый тяжко достававшийся шаг. Они облепили ее тесно, как пчелы матку, и цепко держали кто за руки, кто под мышки, заботливо указывая камни, на которые было удобнее ступить. Вид ее совсем, впрочем, успокоил меня. Она шла уверенно и смело.

Мы от всей души поздравили друг друга, чувствуя себя наконец на твердой земле в безопасной тени пирамиды. Но пока мы присели отдохнуть, я мгновенно был окружен плутовскою шайкой наших арабов. Они не только видели, они заранее знали мое радостное настроение духа и теперь эксплуатировали его так же нагло и так же ловко, как там, наверху, эксплуатировали сейчас мою робость. Они восхваляли и меня, и мою жену, нашу храбрость, нашу щедрость, и за эту щедрость, и за эту храбрость, и за то, что мы москов, и за то, что у меня белый царь с таким большим войском, за все за это я должен заплатить им, бедуинам великой пирамиды, на память о таком великом событии, как наше восхождение.

То, что добрый москов заплатил шейху, то возьмет себе один шейх, а они, верные слуги наши, не жалевшие для нас своих ног и рук, не увидят из этого ни одной «пары», их нужно пожалеть, им необходимо подарить что-нибудь на всю их артель.

И я чувствовал себя настолько радостно настроенным, настолько слабодушным, что уступил и тут, и подарил еще десяток франков на всю артель. «Ведь это уж, конечно, последняя дань, которую они получат с меня», – говорил я сам себе. Но я еще не тронулся с места, как еще трое арабов протянули ко мне руки и потребовали чего-нибудь на свою долю.

– Как на свою долю? Да ведь я же вам всем дал? – с изумлением говорю я.

Оказывается, вовсе нет. Артель артелью, а эти трое – совсем другие, даже другого шейха. Они только ходили наверх, помогали.

За что ж добрый москов обижает их? Москов хороший, москов лучше инглиза. Араб любит москов… И глупый москов опять раскошеливается, опять отсчитывает франки!

Ну уж это-то, конечно, последние.

Как бы не так!..

– Москов разве не хочет во внутренность спуститься посмотреть гробницы? – участливо спрашивают толпящиеся кругом проводники.

– Как не хочет? Конечно, мы опустимся, – возражаю я, только теперь вспомнив, что расплатился чересчур рано…

Во внутренность спуститься будет дешевле стоить; тут легче, утешают меня мои босоногие друзья.

– Как дешевле? Да ведь я же заплатил?

– Ты за верх заплатил, а вниз еще надо платить. У нас всегда так, – уверяет меня седовласый хаким, с выражением полного беспристрастия, как человек, которому решительно нет никакого интереса кривить душою.

Я спохватился, что босоногие дипломаты обманули меня, как маленького ребенка, но не хочется нарушить установившейся между нами дружбы и репутации доброго москова. Приходится платить особо за спуск во внутренность пирамиды.

А в гиде сказано: 5 франков за все?..

Да и как, в сущности, не заплатить; как рискнуть обидеть их? Кто знает, что еще нас ждет там, внутри этой черной громадной могилы, сколько потребуется там помощи и усердия от этих бородатых спутников?

Ведь и то надо сказать, в былые годы эти разбойники пустыни были бы вправе распорядиться нами и всем нашим, как своею законною собственностью, и даже продать нас куда-нибудь в Дарфур или Кордофан, а теперь еще они очень милостиво довольствуются ничтожным ограблением наших карманов под видом добровольных подарков доброго москова.

Слава Богу, что еще отделываемся так дешево!

IX. В недрах гробниц фараоновых

Как была вскрыта пирамида Хеопса. – Спуск в погребальный колодезь. – Покой царицы. – Саркофаг фараона. – Остроумные гипотезы археологов. – История пирамид. – Отдых среди бедуинов.

Чудовищная сплошная масса громадных камней, сложенных в пирамиду, не имела в древности видимого входа. Эта искусственная гора, как гора природная, хранила от всех тайну своих недоступных пещер и подземелий. Все эти бесчисленные ступени ее, по которым мы только что карабкались, как ничтожные козявки по стволу исполинского дерева, были обложены снаружи гладко отполированными плитами, которые восполняли теперешние уступы камней и были так удивительно плотно и ладно пригнаны друг к другу, что швы их были едва заметны. В такой непроницаемой броне стояли все пирамиды, от Великой пирамиды Хеопса до самой маленькой. Жадные арабские завоеватели ободрали этот вековечный покров с маститых каменных старцев и обнажили их ребра. Только на вершине второй пирамиды уцелела, будто для образца, ее блестящая гранитная одежда.

Лет 50 тому назад английский исследователь древностей нашел у Великой пирамиды два шлифованных камня, высеченные под тем же углом, под каким идет поверхность Великой пирамиды, стало быть, уцелевшие плиты ее наружной обшивки.

Вход в Великую пирамиду искали очень долго. Строитель поместил его нарочно не в середине широкого ската, а на 23 фута в стороне от центра, притом на высоте почти 7 сажен от земли, чтобы трудно было догадаться, где скрыт он. Теперь, когда пирамиду уже глубоко засыпали пески, конечно, вход этот стал гораздо ниже и гораздо доступнее.

Вход в пирамиду Хеопса, найденный Мариетом

Когда, собственно, вскрыли в первый раз этот таинственный вход, и кто именно вскрыл его – преданий не сохранилось. Все заставляет думать, что не один народ, не один завоеватель древности пытались проникнуть в загадочные мавзолеи фараонов. Даже сами египтяне, как показывает история, нередко разоряли свои памятники. Легенды глубокой древности говорили о несметных сокровищах, будто бы скрытых в недрах пирамид, и сокровищ этих искали все, кто имел к тому какие-нибудь способы.

Первые писатели, оставившие нам подробное описание пирамид, как например Геродот и Диодор, по-видимому, ничего не знали о существовании входов в пирамиды, заложенных тогда такими же гладкими плитами, как и все пирамиды вообще; только Страбон упоминает о подвижном камне, который, вероятно, повертывался на пятах и открывал сокровенный ход.

До нас дошла любопытная история, каким образом проник во внутренность пирамиды знаменитый сын Харуна ар-Рашида, халиф аль-Мамун, уже в IX столетии нашей эры. Его тоже соблазнили рассказы о «петухе из драгоценных камней», о бесчисленных золотых монетах, сложенных в столбики и будто бы схороненных, по арабскому преданию, в пирамиде каким-то допотопным царем Египта Савридом ибн Салнуком.

Рабочие начали пролом, как на середине северной стороны, то есть как раз там, где они не могли найти ровно ничего, по очень верному расчету строителя. С мучительным трудом одолевали они по вершку несокрушимые толщи камней, растрескивая их огнем, размачивая уксусом, ковыряя железом. В течение многих месяцев они едва вгрызлись в массивное тело пирамиды футов на 100. Отчаяние овладело и мастерами, и рабочими. Каторжный труд не приводил ни к чему, и впереди не виделось никакой надежды. Поневоле вспоминались ходившие в народе сказания, будто очень древний царь Египта вычислил, что всех сокровищ Египта не могло хватить на разрушение одной пирамиды. Среди рабочих с каждым днем усиливался недовольный ропот против этой бесплодной работы Сизифа. И вдруг, совершенно неожиданно, работавшая толпа услышала явственно стук упавшего куда-то в пустоту огромного камня. Это казалось так близко, всего в нескольких футах от них. С одушевлением они работают своими молотами в направлении услышанного стука. Через некоторое время каменная толща начинает звучать под их дружными ударами уже не так глухо, как прежде, близость пустоты чувствуется все заметнее, и наконец перед ними открывается черная пасть какого-то поглощенного тьмою коридора. Трехугольный камень, отлично отполированный, выпал из гладкого свода этого таинственного прохода и лежал на полу его. Это был, по-видимому, каменный замок, которым закрывался другой такой же темный коридор, отделявшийся в этом месте от нижнего прохода и подымавшийся круто вверх, в то время как нижний, куда попали рабочие, спускался в глубь земли.

Арабские писатели уверяют, будто рабочие нашли тут изумрудный рукомойник ценностью в тысячу динариев.

Громадная тщательно вытесанная и вышлифованная глыба гранита закрывала, однако, собою этот новый проход; никакие усилия рабочих не могли сдвинуть ее с места, и пришлось около нее пробивать новый пролом, через который рабочие проникли в подымающуюся наверх длинную галерею. Таким образом были открыты оба известных теперь внутренних пути Великой пирамиды, по которым пришлось двигаться и нам, грешным: нижний спуск в подземную гробницу и верхний подъем в так называемые комнаты царя и царицы. По этим путям добрались и до настоящего входа в пирамиду, уже навсегда открыли доступ в нее.

Разочарование предприимчивого халифа, его мастеров и рабочих было полное, потому что вместо колонн из золотых монет и изумрудных петухов они обрели в сердце таинственной пирамиды только гранитный саркофаг с украшенной золотом мумией древнего царя. Народный ропот по поводу этих бесполезных и мучительных работ был так силен, что аль-Мамун счел нужным ублажить какою-нибудь хитростью общественное мнение мусульман. Он тайно велел закопать в далеком углу новооткрытого прохода большую кучу золота, которую, конечно, сейчас же и нашли и выдали наивной обрадованной толпе за обретенный клад древности.

* * *

Бедуины зажгли свечи, и мы не совсем уверенно двинулись за ними в разверстую черную пасть Хеопсовой могилы. Сначала пришлось спускаться вниз по довольно крутому склону. Он вымощен, будто одной сплошной мраморной плитою, гладко отполированными камнями, на которых ноги скользят, как на ледяной горе. В темноте не разберешь хорошенько, что такое ждет внизу и куда полетишь, если вдруг оступишься, поэтому нога поневоле с некоторою робостью ощупывает

Низкий, как чугун тяжкий, каменный свод с своей стороны давит на голову, на сердце, на душу. Духота и тяжесть воздуха увеличиваются с каждым шагом, по мере того как последние звуки вольной жизни и последние проблески вольного света Божьего замирают в этих могильных глубинах. Какая-то томительная неизвестность и неопределенная тоска здесь гнетет все существо человека.

Вот кончился этот спуск по каменному зеркалу, и коридор, будто переломившись здесь надвое, резким углом вдруг повернул круто наверх. Это как раз то место, на которое наткнулись рабочие аль-Мамуна и откуда выпал трехгранный камень. Лезть вверх хотя и нелегко, но все-таки не так опасно, не так неприятно. Темнота делается все чернее, все гуще. Мы влезаем в самую сердцевину каменных толщ. На половине пути этого поднимающегося в гору прохода отделяется другой проход, совершенно горизонтальный. Нужно было пройти по нему, чтобы достигнуть так называемой комнаты царицы. Но еще перед входом в него проводники остановились и столпились около какого-то круглого черного отверстия. Это был глубокий колодезь, которым спускались в подземную гробницу, высеченную в материке скалы, на которой построена пирамида. Ступенек в этой бесконечно длинной каменной трубе нет никаких, и при спуске необходимо попеременно упираться ногами и плечами в неровности камней то одной, то другой стороны. Это и утомительно, и рискованно, и бесцельно. Внизу к тому же нет ровно ничего, кроме пустого каменного склепа. Поэтому путешественники обыкновенно довольствуются тем, что предоставляют спускаться в этот допотопный колодезь одному из своих проводников. Мы сочли более удобным сделать то же.

Когда наш бедуин очутился с своею зажженною свечою на самом дне могилы и стал оттуда испускать свои дикие гукания, мы могли вполне оценить глубину и непроходимость этой мрачной трубы, словно сами только что пролезли сквозь нее. Так безнадежно далеко, казалось, взывал к нам этот придавленный тяжестью громадной могилы, жалобный и жалкий голос человека, так слабо трепетал там внизу, будто со дна подземельного царства, охваченный вечною ночью его бледно-красный огонек.

Труба эта имеет около 200 футов глубины; это самый краткий путь в нижний склеп. Но, кроме того, в него можно сойти гораздо покойнее через тот самый покатый коридор, которым мы следовали тотчас по входе в пирамиду и из которого мы перебрались потом в верхний коридор. Начиная от входа в пирамиду нижний коридор спускается к склепу прямо, как стрела, на пространстве около 350 футов.

В склепе – целая зала, просторная и высокая, самое обширное помещение из всех, доселе открытых могильных покоев пирамиды. По-видимому, это была главная и основная часть всего монумента, потому что подобные подземные склепы найдены почти во всех пирамидах. Стало быть, пирамиды были только своего рода могильными насыпями над этими подземными гробницами.

Геродот в своем описании Великой пирамиды говорит о подземных комнатах, высеченных в скале для гроба Хеопса; по его словам, особый канал был проведен сюда из Нила, и его священные воды омывали таким образом островок, на котором воздвигнута была пирамида. Удивительно, однако, что в склепе этом не найдено было никакого саркофага. Унести его отсюда было невозможно даже в древности, потому что покатый коридор имеет всего 3 фута с небольшим ширины и столько же высоты, а труба – не больше 2 футов в поперечнике.

Насмотревшись на этот черный ход в Плутоново царство и дождавшись возвращения оттуда своего ловкого и легкого, как кошка, проводника, который, разумеется, сейчас же потребовал с нас новый двухфранковик за свое искусство, мы поползли по темному и очень низкому горизонтальному коридору. Он сложен из гладкополированных камней черного гранита строго геометрической правильности и тянется всего сажен 20. С удовольствием расправили мы свои спины, очутившись в высоком «покое царицы». Острый свод ее из колоссальных плит черного и гладкого, словно вчера только отшлифованного, гранита. Стены покоя сложены из таких же гладковыполированных громадных черных камней строгой геометрической правильности. При свете наших факелов они переливались и сверкали, как лоснящаяся кожа негра. Камни притесаны с такою артистическою точностью, что все эти нагроможденные друг на друга глыбы кажутся одною сплошною природною стеною, вырубленною в гранитной скале. Лезвие ножа не пройдет в эти не заметные глазу швы.

Покой царицы пуст. Бедуины уверяют, будто англичане увезли отсюда стоявший здесь саркофаг. Если это правда, то они должны были распилить его, потому что целый он не мог бы никаким образом протиснуться сквозь нижний коридор. Под потолком покоя что-то вроде ниши – черная пустота, уходящая в тело пирамиды. Бедуины нарочно бросали туда камни, чтобы показать нам, как далеко простирается эта ниша. По-видимому, это следы старых искателей сокровищ, которые разломали верхнюю часть стены, чтобы проникнуть в каменную толщу.

Покой царицы невелик, около 3 сажен в длину и ширину. Он помещается как раз под вершиною пирамиды и как раз над нижним склепом. Из него нужно вернуться опять к устью колодца и продолжать подъем по верхнему коридору. С этого места он обращается в широкую и высокую галерею из того же сверкающего черного гранита; потолок ее очень оригинален: угловатые выступы камней надвигаются все более и более друг над другом, образуя собою правильный ступенчатый свод с плоскою вершиною. Свод этот так высок, что только при особых усилиях можно слегка осветить его края нашими жалкими свечками. Черные тени тысячелетий недвижно покоятся в его недоступных углах. Это настоящие своды Тартара, мрачные, несокрушимые, безнадежные, настоящая дорога в Аид – царство вечной ночи…

Колыхающийся огонек наших факелов трепещет среди этой всепоглошающей тьмы, как усталый мотылек, готовый сейчас испустить свой оробевший дух, и при зловещем красноватом отблеске его суровые фигуры бородатых бедуинов в черных и белых мантиях мерещатся глазу, будто злые духи преисподней, влекущие в свое пекло бедных странников загробного мира. Эта фантастическая картина кажется еще более правдоподобной от диких возгласов, которые испускают провожающие нас черные мурины, может быть, нарочно для того, чтобы еще больше расстроить наши смущенные нервы и еще больше овладеть нашею ослабевшею волею. А может быть, и их собственное суеверное сердце чувствует себя жутко в этой безмолвной могильной громаде, и они прогоняют этим криком своим обитающих здесь, по их убеждению, злых духов.

Во всяком случае, эти редкие вопли живой жизни бессильно замирают в глухоте черных камней и не будят нигде звонкого эха. И после них делается как-то еще безмолвнее и глуше, как-то еще жутче. Широкая галерея сужена внизу уступами вдоль обеих стен. Карабкаться наверх по скользкому паркету полированного гранита настолько трудно, что путешественники предпочитают подниматься по этим каменным закраинам, или карнизам

Саркофаг в Великой пирамиде. Фото 1909 г.

Большой гранитный саркофаг, такой же черный, такой же гладкий, такой же прямоугольный, стоит раскрытый посередине покоя. В нем-то, по рассказам арабских писателей, халиф аль-Мамун нашел мумию царя, с золотою броней, украшенной драгоценными камнями, и с мечом у бедра. На голове мумии горел тогда карбункул[36] величиною с куриное яйцо, и на нем были начертаны буквы, не понятные ни одному смертному. Теперь этот саркофаг пуст, как пусто все, что находится в этой тысячелетней могиле.

Драгоман наш, не решившийся без нужды лезть на вершину пирамиды, провожал нас в ее внутренность. Он запасся проволокою магния и зажег ее, в виде торжественного финала, в комнате царя. Черное гранитное нутро пирамиды вдруг засверкало будто кристалл черного алмаза, от этого неожиданного света, ослепительного, как свет молнии. Суровые бедуины радостно оскалили свои белые зубы и выпучили белки своих огненных глаз от этой эффектной иллюминации, словно заставившей на мгновение улыбнуться саму эту мрачную могилу.

При свете огня я всмотрелся и в размеры гранитных глыб, из которых сложен покой: громадные камни, более сажени длины и высоты, прилажены друг к другу, как филенки какой-нибудь дорогой мебели. Восемь таких камней составляют весь потолок, восемь других – весь пол, и восемь – каждую короткую стену. Длинные стены имеют двойное число их. В коротких стенах чернеют аршина на 11/2 от пола два маленьких отверстия, через которые изумительным образом наружный воздух проникает сквозь всю толщу пирамиды в самое сердце ее.

Пустой саркофаг без крышки, без мумии – вот единственное содержимое всего этого колоссального сооружения фараонов, единственное сокровище, которое 50 веков сохраняла в своих недоступных недрах эта таинственная гора камней.

Горькая насмешка и над корыстною фантазией людей, и над их ребяческим тщеславием! Это опустевшее каменное сердце тысячелетнего каменного мертвеца – лучшее изображение пустоты всей этой надменной затеи горделивого духа человеческого.

Не все, однако, считают саркофаг опустевшею гробницею. Очень остроумный английский ученый написал целую книгу «О наследии, полученном нами в Великой пирамиде». Там он доказывает, что саркофаг – идеальная мера емкости, завещанная будущим векам мудростью древних египетских иерофантов, и что сама Великая пирамида – это наглядное изображение солнечного луча, не что иное, как воплощение на веки вечные в гранитной форме главных фактов астрономии. Каждая сторона ее обращена с математическою точностью на север и юг, восток и запад; размер каждой ее части в том или другом направлении – вовсе не случайный, а изображает собою какую-нибудь важную цифру астрономии, есть, так сказать, олицетворенный математический закон.

У остроумного египтолога есть свои последователи и свои научные основания, и нельзя не сказать, что его теория во всяком случае привлекательна. Уму человеческому как-то утешительнее воображать, что эти загадочные исполинские создания древности имели какую-нибудь разумную и глубокую причину.

Когда мы вышли из «покоя царя» опять в галерею, проводники указали нам в ее переднем углу впадинки в граните, чередующиеся лестницею до самой вершины свода. Прежде в них были вставлены деревянные перекладины, по которым можно было подняться над царским покоем через чернеющее в высоте тесное отверстие в маленькую комнатку. Теперь в нее приходится лазить с большим трудом по одним впадинкам камней. В комнатке этой человек не может встать во весь рост; так как она не больше 11/2 аршина в высоту. Она пуста и темна, как и «покой царицы». Пол ее служит потолком для комнаты царя, а потолок в свою очередь – полом для другой комнатки, такой же низенькой и пустой, находящейся выше. Таких комнаток, или, вернее сказать, пустот, всего пять, над покоем царя, одна выше другой, как чередующиеся полки шкафа, и каждая отделена от нижней только гранитным полом. Нижняя носит название комнаты Давидсона, английского консула в Алжире, который первый открыл ее в конце прошлого столетия. Остальные открыты менее 50 лет тому назад тоже англичанами и потому окрещены именами разных известных английских людей: Веллингтона, Нельсона, леди Арботнот и лорда Кемпбелла.

Трудно сомневаться, что целый ряд таких комнат, поднимающихся в семь ярусов друг над другом, начиная от покоя царицы до комнаты Кемпбелла, и все притом по центральной оси пирамиды, как раз под ее макушкою, неслучайно устроен именно в этом направлении. Нужно думать, что эти пустоты, чередующиеся с слоями камней, помещены здесь для облегчения того громадного давления, которое должна была производить середина колоссальной пирамиды, и для отвода этого тяготения на ее бока. Конечно, в этих видах потолок верхней комнатки, точно так же, как и потолок нижней (комнаты царицы), сделаны в виде острого свода из огромных гранитных плит.

В двух верхних комнатках найдены единственные иероглифы Великой пирамиды – на камнях их вырезаны раскрашенные красною охрою маленькие овалы с птицами, змеями, баранами и разными другими эмблемами, изображающими, по объяснению египтологов, имя Хуфу, или Хеопса. Один из овалов, впрочем, приписывается другому брату Хуфу, который, по этой версии, был похоронен в так называемом теперь покое царицы.

Впрочем, всех предположений и остроумных догадок египтологов относительно Великой пирамиды нельзя и перечесть. Некоторые даже отрицают постройку ее Хеопсом, находя «внутреннее противоречие» в рассказах Геродота.

Я думаю, что человечеству можно с любопытством читать самые оригинальные упражнения археологического остроумия наших новейших ученых, но все-таки должно верить гораздо более простым и ясным свидетельствам древности. Никакие английские консулы, академики и туристы не поколеблют в нем своими хитроумными эволюциями того, что ему передал своим поразительно точным языком гениальный

Наши скептики забывают, что в дни Геродота наружная обшивка из полированных плит еще была цела на пирамидах и что эти плиты были покрыты надписями, которые были прочитаны и переведены Геродоту. Они сохранились даже до времен арабских халифов и, по словам Абдул-Латифа, еще видевшего их, были так многочисленны, что если бы списать их на бумагу, то они наполнили бы собою более 10 000 страниц. Если из них можно было узнать, как передает Геродот, что 1600 талантов золота (более двух миллионов рублей по нашему курсу) было истрачено на покупку одного только лука, чеснока и редьки для рабочих, строивших пирамиду, то, конечно, можно было узнать и имя царя-строителя. Оттого-то, конечно, Геродот передает с такими строго определенными подробностями историю построения Великой пирамиды.

Десять лет, по его словам, строилась одна только дорога от гор, где добывался камень, до подножия будущей пирамиды. Дорога эта вся была из полированных камней, расписанных иероглифами, и составляла сама по себе чудо искусства. Много лет потом выравнивался каменный холм, на котором воздвигнута пирамида, вырубались внутри его подземелья, склепы и ходы, и проводился канал из Нила. Наконец, еще 20 лет строилась сама пирамида. 100 000 рабочих ежедневно работали на ней, не считая тех, которые ломали и перевозили камни, и через каждые три месяца эти рабочие менялись на новых. Другие древние авторы считают всех рабочих даже 366 000.

Громадные камни поднимались наверх, по словам Геродота, особыми машинами, сделанными из коротких кусков дерева. Эта трудность подъема тяжелых глыб на такую страшную высоту поражала древних, и они придумывали иногда для этого самые фантастические объяснения. Диодор Сицилийский приводит между прочим нелепые россказни некоторых египтян его времени, будто камни втаскивались наверх пирамиды по наклонным плоскостям из соли и селитры, которые потом были растворены нарочно проведенною к пирамидам водою Нила!

Всю эту мучительную «египетскую работу» Хеопс заставлял проделывать своих подданных в то самое время, когда он закрыл все их храмы и запретил им приносить всякие жертвы богам. Себя одного он признавал богом своего народа и себе одному повелевал работать.

Было сделано много попыток открыть в толщах пирамиды еще какие-нибудь сокровенные помещения, еще не ограбленные святотатственною рукою. Громадная масса пирамиды, по общему убеждению, не может содержать в себе такое ничтожное количество пустоты. С этою целью археологи вгрызались, врезались, вкапывались с разных сторон в каменное тело пирамиды, но эта немая гробница тысячелетий не выдала до сих пор никаких новых тайн своих.

Она изрыгнула нас, наконец, из своего темного зева на свет Божий, и мы радостно вздохнули вольным воздухом пустыни. После мучительного подъема и спуска сверху, после тягостного странствования по душным склепам усталость одолевала нас. А тут еще, как нарочно, надвинулся во всей своей жгучей яркости африканский полдень. Нигде он так не ужасен, как здесь, среди моря песков, у раскаленных камней пирамид.

Мы спрятались в тенистые комнаты павильона, устроенного когда-то для принца Уэльского и в котором впоследствии хедив Исмаил угощал императрицу французов Евгению. Там можно удобно переночевать, а не только провести часы жаров. Драгоман наш приготовил нам завтрак, припасенный, разумеется, в Каире, и я с жадностью набросился на разные прохладительные пития, будто только что вырвался из адского пекла.

Толпа бедуинов, молодых и старых, облегла нас. Мы лежали на диванах; они сидели и лежали на полу, по тенистым уголкам. Все они заползли куда-нибудь в эти часы невыносимого зноя, в коридоры пирамиды, в павильон хедива.

Сурово и важно смотрели на нас все эти смуглые, строгие лица, в своих белых тюрбанах и черных мантиях, изредка перекидываясь друг с другом неспешными словами. Вот все реже и реже слышится этот отрывочный разговор, все больше вытягивается по полу босых костистых ног, темных, как бронза. Последним замолкает наш надоедливый драгоман, принесший сюда, в торжественность пустыни, всю легкомысленную болтливость каирских базаров. Он допивает кофе, оставшееся после нас, угощая им каких-то приятелей-бедуинов. Но и он, наконец, смолкает и уходит спать в соседнюю каморку.

Кажется, сам воздух спит, не шевелясь, в этом стоячем океане синего зноя, залившего собою огненно-желтые пески.

X. Сфинкс Гар-эм-ху

Пирамида Хефрена. – «Красная пирамида». – Легенда о Родопе. – Остатки древней дороги. – Могилы египтян. – Великий сфинкс. – Религиозное и художественное значение пирамид. – Алчущий дух человека. – Возвращение в Каир.

Только часа через три рискнули мы вылезть опять на солнечный свет. Жара еще стояла невыносимая. Пески и камни отовсюду дышали огнем. Мы пошли бродить, утопая в песке, по этому полю смерти. Вторая пирамида стоит недалеко от Великой пирамиды, но значительно ниже ее. Верхнее острие ее сохранило на себе на изрядное протяжение свою старую одежду из гранитных плит. Спускаться в ее внутренность было бы бесполезною мукою, после посещения пирамиды Хеопса. Вторая пирамида приписывается Хефрену, третья – Микерину. Воздвигнуть такую поразительную ничтожность, как третья пирамида, рядом с колоссальными сооружениями Хеопса и Хефрена, можно было разве только для посрамления своего, а уж никак не для прославления. Это настоящий карлик рядом с великанами. В ней всего 208 футов высоты. Вторая пирамида хотя тоже футов на 40 ниже первой, но производит впечатление такой же громадности; издали она кажется даже выше первой, потому что стоит на более высоком месте того же каменистого холма. В ней тоже две комнаты внутри и два коридора, зигзагами проникающие к ним сквозь каменную толщу. В верхней комнате помещается громадный гранитный саркофаг, такой же пустой, как и в «покое царя», и также без всяких надписей и изображений. Но колодезя и подземного покоя в ней не отыскано. Бедуины, охраняющие это кладбище фараонов, зарабатывают себе постоянный бакшиш от путешественников, забавляя их лазаньем на пирамиду Хефрена, в то время как туристы, победившие трудности восхождения на Великую пирамиду, спокойно отдыхают на ее верхней площадке. В десять минут любой босоногий обитатель песков, проворный и легкий, как пантера, взбегает на высоту второй пирамиды по гладкому полю ее верха, в котором вырублены ступени, и смело сбегает вниз другою стороною.

Древние писатели рассказывают, что еще в их время жители соседней деревни Бузириса занимались тем же прибыльным и оригинальным ремеслом.

Третья пирамида с глубокой древности восхвалялась за изящество своей постройки и отборные материалы, из которых она сложена. Но, несмотря на свой красный гранит, от которого и самую пирамиду зовут «красной пирамидой», она мне совсем не понравилась после двух колоссальных сестер

«Красная пирамида» недаром славится своею красотою. С нею связана историческая легенда давно минувших веков. Древние уверяли, что это гробница супруги красавицы Родопы, некоего египетского царя. Родопа жила в Навкратисе, где брат ее торговал вином. Раз, когда она купалась, орел (не без ведома, конечно, Зевса или Аполлона) похитил одну из ее сандалий и уронил в Мемфисе на колена царя, производившего суд. Пораженный таким чудесным обстоятельством и необыкновенною красотою сандалии, наглядно говорившей о красоте ноги ее обладательницы, царь приказывает разыскать счастливицу, указанную ему богами, и делает ее своею царицей.

Вид на пирамиды Гизы и окрестности с самолета. Фото 1904 г.

Около трех больших пирамид много и других сравнительно мелких памятников, отчасти совсем уже разрушенных, отчасти уцелевших. Это было мемфисское кладбище египетских царей, целый «город смерти», или Некрополис, как называли его греки. Уцелело здесь несколько крошечных пирамидок, производящих весьма странное впечатление рядом с соседними гигантами. В них тоже были найдены ходы, внутренние покои, саркофаги.

По-видимому, эта островерхая каменная горка, так напоминающая простую земляную насыпь, была любимою и обычною формой тогдашних могил. Но и кроме пирамидок здесь на каждом шагу развалины памятников. Угадать их значение большею частью уже невозможно: иногда это одиноко стоящие столбы или полуосыпавшиеся стены когда-то бывших здесь храмиков, иногда – это уцелевшие основания длинных каменных оград, обнимавших собою могилы известного семейства, но большею частью это четырехугольные ямы, напоминающие собою большие каменные ящики, врубленные в почву. В таком виде представляются теперь когда-то тщательно спрятанные, от постороннего взора в утробе земной, гробницы со священным прахом египтян. Они все раскрыты сверху, и план их теперь ясен, будто нарисованный на бумаге. К западу от Хеопсовой пирамиды они теснятся целыми десятками, как ячейки какой-нибудь гигантской окаменевшей соты.

Нам попадались и пещеры в два яруса. Часть их очищена от песков усилиями покойного Мариета и его последователей, но иные уже успели затянуться песком. Почти все они пусты. Булакский музей Мариета, Британский музей Лондона, Луврский музей Парижа, Новый музей Берлина, известное египетское собрание Туринского музея и множество других постоянно питаются добычей, для которой безжалостно грабятся гробовые пещеры, храмы и пирамиды Древнего Египта. Во многих из них можно, однако, видеть остатки очень интересных иероглифов и скульптурных украшений. Посередине одного такого погреба, недавно откопанного в песках, мы увидели даже лежащего ничком идола из зеленоватого камня, без головы, но зато с маленьким хвостиком. Это было, вероятно, изображение Анубиса или какой-нибудь обоготворенной обезьяны.

В другом прекрасно сохранившемся подземном склепе, обратившемся теперь в глубокий провал, мы нашли около громадного камня, занимающего середину склепа, саркофаг из какого-то синеватого камня с рельефным изображением мумии и с множеством иероглифов на его крыше. Один из бедуинов проворно сбежал в этот могильный колодезь и расчистил для нас песок, прикрывавший гробницу.

Бедуины то и дело совали нам в руки разные мелочи, будто бы найденные в гробницах, больше всего какие-то маленькие камни с иероглифами в форме печаток, каменные изображения жуков, слезницы в виде крошечных глиняных кувшинчиков и т. п.

Мы осмотрели, насколько могли увидеть среди груд песка и мусора, следы мощеной дороги, сверстницы великих пирамид; она считалась когда-то таким же чудом света своего рода; на постройку ее употреблены сотни тысяч людей и целый десяток лет. Высота ее равна с высотою холма, на котором стоят пирамиды, стало быть, около 100 футов над уровнем, ширина была 60 футов; она была устроена, чтобы подвозить громадные камни для пирамид с той стороны Нила, из холмов Мокатама. Геродот еще видел ее полированные камни, украшенные иероглифами, и удивлялся ее несокрушимой крепости и красоте. Халифы, разрушители и грабители пирамид, обновили ее, чтобы с ее помощью перетаскать назад в Каир на постройку дворцов и мечетей, дорогой готовый материал. Теперь эта дорога, поглощенная песком, только жалкий остаток былого величия: исчезли гранитные камни с иероглифами, исчезла самая ширина ее, и только кое-где можно проследить ее обрывки среди песка и развалин.

Мариет (крайний слева на стуле) и император Бразилии Педро II (крайний справа на стуле) на фоне Сфинкса и Великой пирамиды

Странствуя по развалинам и утопая чуть не по колена в песках, похоронивших в себе надежнее всякой гробницы эти каменные останки давно минувших веков, мы не раз уже проходили мимо Великого Сфинкса. Но мне хотелось вглядеться в него спокойно и на свободе, когда будут осмотрены все мелочи, тревожившие мое любопытство.

Теперь, наконец, я против него. Я воображал его себе чем-то вроде сфинксов Петербургской академии наук или Луврского музея, и совсем изумлен тем, что вдруг увидел. Это уже не каменная кукла, украшающая вход какого-нибудь храма. Это целая скала, одухотворенная художником, колоссальное чудовище, получившее жизнь в ударе гениального молота и живущее вот уже какое тысячелетие. Оно лежит здесь, закопавшись в пески, бессменным сторожем пустыни, загадочный мифологический цербер своего рода, охраняющий врата адовы. И фигура его, и его бесстрастный неподвижный взгляд одинаково загадочны.

Туловище титанического льва, могучее, несокрушимое – и на этом туловище лицо глубоко задумавшегося мудреца, взирающего куда-то далеко во тьму будущего.

Поразительна строгая правильность и соразмерность всех частей в этом звере чудовищного размера. Гений художника сумел проникнуть красотою своего рода даже эту колоссальную глыбу камня. Самое удивительное то, что эта статуя-гора пришла сюда из-за Нила, а не выросла здесь. В ближайшей окрестности нет гранита, из которого высечена она. Как перевезли сюда

Тело сфинкса длиною 60 аршин. Но оно уже давно засыпано чуть не до хребта песками Сахары. Еще несколько лет – и, пожалуй, песчаное море поглотит его совсем с хребтом и погребет в себе эту гигантскую каменную мумию, как уже погребло оно тысячи всяких других мумий и гробниц. Только плечи сфинкса да его колоссальная голова на могучей шее еще высоко поднимается над песчаной могилой. В одной только голове от темени до подбородка 13 аршин высоты и ширины 6 аршин. Эта гигантская голова без туловища, словно вырастающая из песков, упорно смотрящая на вас своими непостижимыми каменными очами, невольно напомнила мне богатырскую голову пушкинской сказки, и я ждал, остановившись против нее, что вот-вот медленно поднимутся ее тяжелые каменные веки, слетят с них стаи спящих сов, откроются громадные уста и изрекутся чудесные глаголы о тайнах прошлого.

Но гранитное чудовище продолжало глядеть на меня бесстрастно и недвижимо, как оно глядит уже шесть тысячелетий на весь светлый мир Божий. Шлем, когда-то украшавший его голову, давно слетел с нее и рассыпался в прах, точно так же, как и его величественная борода, и святотатственная рука магометанского завоевателя отсекла даже каменный нос, украшавший его царственный лик[37], еще во дни Плиния сверкавший красною краской.

Бедуины уверяют, что с тех-то именно пор пески пустыни и стали засыпать площадку пирамид со всеми ее древними памятниками, до которых не допускал их прежде этот таинственный каменный страж.

Но и в обезображенном виде лицо сфинкса производит впечатление властительной мощи и самодовольного спокойствия. Гигантская копна каменных волос спадает с обеих сторон головы какими-то оригинальными крыльями на громадные каменные уши его; толстые и длинные губы сжаты в спокойную чуть насмешливую улыбку, а многочисленные трещины, которыми избороздили его дожди и ветры, кажутся морщинами старца, много думавшего и много жившего… Это, во всяком случае, лик мужа, сильного, властного, сурового, а не женщины, как изображали сфинксов древние греки.

Мускулистая грудь и шея, достойные тела льва и достойные размеров колосса, еще хорошо видны. Но длинные протянутые лапы зверя уже глубоко занесены песком.

Археолог Кавилья в начале нашего столетия откопал сфинкса до самой почвы и обозрел его во всей его художественной цельности. Он докопался и до тех площадок и лестниц, по которым некогда его благоговейные поклонники сходили к нему с высоты противоположного холма, с каждым шагом все глубже погружаясь в каменные объятия его распростертых лап, все дальше уходя в надвигающиеся на них священные тени его колоссального тела.

Сфинкс этот был бог древности, бог «покоящегося солнца», великий Гар-эм-Ху. Он имел силу даровать царям могущество и праведную жизнь. Он был бог-охранитель Египта от злого Тифона, духа смерти, владыки песчаных пустынь. Ему приносили жертвы туземцы и странники. Между его протянутых лап был устроен жертвенник, а в глубине груди – капище.

При разрытии найдены были их остатки и среди них несколько скрижалей с иероглифами, статуйки львов, молящихся великому сфинксу, и обломки маленьких сфинксов.

Знаменитые цари Египта были изображены в этих иероглифах также приносящими ему жертву как богу: и Тутмос IV, и Рамсес Великий, и Хефрен, строитель второй пирамиды. Оттого ученые-египтологи и разделились мнениями насчет того, кто был действительным строителем сфинкса. Одни считали Тутмоса, другие Рамсеса, третьи Хефрена, а так как древние греческие писатели, описывавшие пирамиды, ни слова не говорят про сфинкса, и только римлянин Плиний Первый (Старший) рассказывает о нем, то для произвольных толкований поле открывалось самое просторное, пока француз Мариет не нашел несколько лет тому назад разгадку этой настоящей «загадки сфинкса».

Засыпанное песками гранитное чудовище оказалось старше самой старой из пирамид, пирамиды Хеопса. А если Хеопс, по вычислениям Мариета, жил около 4235 лет до Р. Хр., то сфинксу можно безошибочно приписать более шести тысячелетий. Возраст, достаточный для того, чтобы нажить морщины даже и на гранитном лице и по горло врасти в землю.

Находка Мариета сохраняется теперь в Булакском музее Каира. Это камень, открытый им в развалинах, около одной из маленьких пирамидок, соседних с Хеопсовой. На камне разные надписи, и между ними одна касается сфинкса:

«Живущий Горус… Царь Верхнего и Нижнего Египта, Хуфу, во время своей жизни, расчистил храм Изиды, правительницы пирамид, который помещается на месте, где сфинкс, к северо-востоку от храма Озириса, владыки Розату… Он построил свою пирамиду, где храм этой богини, и он также построил пирамиду принцессе Геутсен, где этот храм. Живущий Горус… Царь Верхнего и Нижнего Египта, Хуфу, во время своей жизни, воздал эту почесть своей матери Изиде, и по повелению божественной матери Аеор вырезал это на камне. И он возобновил божественные жертвы и построил для них из камня свой храм, и второй раз он восстановил богов в святилище»[38].

В числе богов, которых восстановил Хуфу, то есть Хеопс, и которые изображены в иероглифах камня, помещен и сфинкс. Под ним надпись: «…место сфинкса Гар-эм-Ху к югу от храма Изиды, правительницы пирамид, и к северу от храма Озириса, владыки Розату. Изображение бога Гар-эм-Ху соответствует предписаниям».

* * *

В голове сфинкса, там, где держался прежде египетский шлем, есть углубление, в которое можно опуститься. Но бедуины боятся этого хуже чумы. Они считают сфинкса злым демоном, «отцом ужасов», «Абу-эль-Гуль», и думают, что в отверстии его черепа обитают нечистые духи.

Они уверяют также, будто в груди сфинкса вырублен целый храм. Но входа в этот храм никто еще не открывал, и все заставляет думать, что тело сфинкса – сплошная масса гранита. Что храм действительно был не в груди, а у груди чудовища, и фимиамы его курильниц могли долетать до его гранитных ноздрей, это доказали раскопки.

Мы закончили свой обзор древних гробниц фараоновых зрелищем этого колоссального каменного стража их, лежащего уже шесть тысяч лет на рубеже между жизнью и смертью, между райскими пажитями нильской долины и адским пеклом Сахары.

Уже вечерело, и пора было спешить восвояси, подальше от кочевых витязей пустыни. Но не хотелось покидать этого удивительного кладбища «ветхих дней» человечества. Слишком много впечатлений и мыслей поднималось в голове; слишком многое хотелось проверить и сообразить здесь на месте, лицом к лицу с памятниками тысячелетий…

Инвентарная

Что в них такого, в этих геометрически правильных однообразных кучах камней, в этих глухих и слепых могильных насыпях, без всяких условий красоты, легкости, стройности, без всякой попытки к художественному совершенству?

Отчего они так подавляют и изумляют вас? Ответ вам подсказывает простой взгляд на пирамиды. С ними глаз на глаз вы не только поняли мыслью, вы, так сказать, ощутили зрением, что перед вами встает воплощенная в камни смелая мощь человека, та самая мощь, что пыталась сравняться с небом постройкой башни Вавилонской, что в мифе Прометеевом соревновалась с олимпийским богом в его творческой силе…

Эти горы идеальной формы, в этой стране все иссушающего и вместе все животворящего солнца словно кристаллизовали собою расширяющийся с геометрическою правильностью от неба к земле пирамидальный луч этого господствующего над Египтом бота, его Озириса, оплодотворяющего супруга вечно чреватой и плодоносной Изиды, земли-матери.

Эти горы, видные чуть не с берегов Средиземного моря, рука человеческая воздвигла на рубеже другого безбрежного моря – песков пустыни, словно дополняя своим гордым сооружением скудное однообразие природы.

Это застывший в камне загадочный иероглиф загадочных времен, загадочного народа, тайное слово его, которого не сказал и не почувствовал потребности сказать ни один другой народ, ни один другой век. Оригинальный пласт глубоко древней истории человечества, до сих пор не вполне понятый, бесценная реликвия исторической палеонтологии, более любопытная и поучительная, чем плезиозавры и мегалотерии геологических формаций, ибо этот окаменевший скелет былого – все-таки скелет человечества, его чувств, его мысли, его стремлений, а не скелет неразумного зверя.

В ряду всего, что создал и привык видеть у себя новый человек, пирамиды, колоссы, сфинксы Древнего Египта до того не похожи на все остальное, что, пока я не увидел их воочию и не изумлялся им, не смел сказать вместе с поэтом, что «все ведомо», что «только повторенье грядущее сулит».

К пирамидам многие привыкли относиться как к памятникам только одного пустого тщеславия. В этом смысле понимали их еще древние писатели. Геродот рассказывает, что Хеопс стал строить свою пирамиду, затворив все храмы и воспретив египтянам всякие жертвы богам. Одному ему они должны были посвятить все свои силы, одно его имя должно было перейти к отдаленному потомству в несокрушимой гробнице, превосходившей своею громадностью все, что когда-нибудь созидал человек.

Арабские писатели точно так же истолковывали себе цель построения пирамид. Они считали их творением египетского царя Саурида, будто бы жившего за несколько веков до Всемирного потопа. Узнав от мудрых предсказателей, что роду человеческому грозит за его грехи истребление Всемирным потопом, гордый царь приказал построить на высоком берегу нильской долины эти искусственные горы, едва не достигающие облаков, провести в их подземные колодцы воды Нила и сокрыть в них все свои сокровища и все тайны египетской мудрости, начертав на их внутренних стенах правила наук и искусств.

В третьей пирамиде были сложены черные каменные скрижали, исписанные тайными знаками мудрейших жрецов Египта. Внутри пирамид поставлены были, по словам этих арабских летописцев, статуи богов-покровителей: в одной – мраморная статуя со змеем на голове, с копьем в руке, в другой – сидящая фигура из черного агата, с глазами, сверкавшими, как у живого человека, в третьей – также сидящая фигура из белого камня.

Было ли отыскано что-нибудь подобное в пирамидах при разграблении их аль-Мамуном и другими халифами, предания и летописи умалчивают. Но ясно одно, что по версии арабских писателей, как и в глазах Геродота, пирамиды являлись колоссальным выражением самомнения и тщеславия людей, дерзким вызовом Богу, с созданиями которого пытались сравниться в этих пирамидах царственные строители их.

Это были, одним словом, вавилонские башни своего рода, мечтавшие достигнуть неба и победить его.

«Я, Саурид, царь Египта, воздвиг пирамиды и окончил их в шесть лет. Пусть мой преемник, если хочет со мною сравняться, разрушит их в шесть веков!» – хвастается мифический творец этих чудес света в мифической надписи, будто бы начертанной на пирамидах, по сказаньям коптов, этих истых потомков древних туземцев египетских. Конечно, есть много оснований к такому взгляду на пирамиды, и самая распространенность этих взглядов уже должна оправдывать их.

Действительно, здравому суждению человека не может не казаться пустой затеей тщеславия мучить работами целый народ в продолжение целых десятков лет ради того только, чтобы взгромоздить не разрушаемую тысячелетиями каменную гору над гробом одного человека и в этом ничтожном гробу спрятать его высохшую мумию. Но если вдуматься глубже и сообразить многое, на что не всегда обращают внимание, то, кроме несомненно смелого полета творческого гения человека, в пирамидах мог заключаться и другой, более высокий смысл.

Вид на пирамиду Микерина

Если Саурид или Хеопс могли увлекаться самообольщением собственного могущества и дерзким соперничеством с богами, то трудно думать, чтобы тем же самым личным побуждением руководились и все другие строители многочисленных пирамид Египта, уцелевших и разрушенных, строившихся в различные века.

Пирамида является, очевидно, широко распространенной общенародной формой надгробных памятников Древнего Египта и не допускает только одних таких случайных и субъективных объяснений. Тем более что старые рассказы о враждебном богам мотиве построения пирамид отчасти опровергаются и самими рассказчиками, помещающими в эти пирамиды статуи богов, и такими непререкаемыми свидетельствами, как надпись на Мариетовом камне, ясно говорящая о религиозной ревности Хуфу, или Хеопса, строителя первой пирамиды.

Гораздо проще и естественнее, не отрицая горделивых порывов создателей пирамид, стать на общую точку религиозных верований Древнего Египта и в ней искать, между прочим, более полного объяснения его памятников.

Народы Египта, по словам Диодора Сицилийского, «смотрят на течение земной жизни человека как на время очень короткое и незначительное: напротив того, они обращают большое внимание на то, чтобы слава добрых дел человека сохранялась долгие годы; поэтому они называют дома живущих временными пристанищами, в которые человек заходит только по пути; но они дают имя вечных жилищ человека – гробницам мертвых, откуда уже не выходят. Таким образом, цари Египта были равнодушны к постройке своих дворцов и напрягали все усилия к сооружению себе гробниц».

В этих немногих словах древнего историка определяется уже более глубокий смысл построения пирамид.

Безбрежная пустыня песков, охватывавшая узкую долину Египта своими объятиями смерти, вечно дышавшая на нее палящим дыханием своего хамсина, – должна была развить в египтянине полнее и глубже, чем в каком-нибудь другом народе древности, представление о бесконечном царстве смерти, о непобедимых силах ее, о постоянном торжестве злого Тифона над вечно борющимися с ним слабыми зародышами жизни. И хотя картина ежегодного возрождения матери-земли после оплодотворяющего

Только в Египте лишение погребения было таким тяжким наказанием, которого трепетали даже самые могущественные и жестокие цари.

Могила стала поэтому и идеалом художественных созданий Египта, самым подходящим памятником дел добродетельного человека, самым обычным выражением его нравственных и религиозных обязанностей.

Могила стала и самым нужным, самым наглядным поучением народа, полезнейшим наследием, которое мог ему оставить его вождь или герой.

Пирамида и была именно этой идеальной могилой, всем отовсюду видной, никогда не сокрушимою, всегда всем напоминающей грядущий неизбежный жребий. Это воплощенное в камень «memento mori»[39] своего рода, произнесенное в назидание тысячелетиям благочестивым отцом народа, который и по смерти хотел заботиться о нравственном воспитании его.

Пирамида своею громадностью и несокрушимостью, равнявшими ее с вечными созданиями природы, своим геометрическим совершенством, которое люди привыкли видеть только в каком-нибудь нерукотворном своде небесном, должна была говорить им о вечности, ожидающей человека после видимой смерти его, о ничтожности того случайного мгновения, которое он, слепотствующий, считал своею жизнью.

В этой несокрушимой могиле своей царственные строители берегли, под покровом таинственных священных талисманов, в неразрушимой толще камней, бренные тела свои, старательно очищенные от всего гниющего и нечистого, разукрашенные, как на свадьбу, в богатые одежды и футляры; надушенные ароматами, вполне достойные воспринять в себя, когда настанет тому время, отлетевший от них в час смерти облагороженный и очищенный дух.

С этой точки зрения нет причин удивляться – как это делают многие – тому, что Египет, славившийся своею долговечной и блестящей цивилизацией, оставил на память о себе только одни гробы.

По прекрасному выражению французского поэта-путешественника, «tout est tombeau chez le people qui n'est plus. Quand l'homme a passé, les monuments dé sa vie sont encore plusvains que ceux de sa mort»[40].

Раз уясняется священный характер пирамиды, делаются сами собою понятны и своеобразные условия ее постройки. В теократическом государстве, подобном Египту, и архитектура, и геометрия, и астрономия – все было проникнуто религиозным характером. Науки и искусства составляли в нем только особые разветвления священных тайн храма, только известные страницы из общей книги мудрости его многоученых жрецов, рядом с талисманами и каббалистическими формулами.

На фоне Сфинкса. Фото 1850—1860-х гг.

Поэтому и устройство знаменитых царственных гробниц могло совершиться не иначе как с строгим соблюдением разных геометрических и астрономических приемов, известных тогда только немногим посвященным иерофантам и имевших, по их убеждению, таинственное влияние на судьбу умершего.

Оттого-то пирамида являлась своего рода воплощением геометрических формул, гигантским каменным кристаллом идеальной правильности; оттого-то она и поражает астрономов удивительным соответствием своим со многими фактами небесного свода и земного глобуса. Между прочим, из глубины ее коридора даже днем видна Полярная звезда, а каждая сторона ее математически верно обращена на север, восток, юг и запад[41].

В великих памятниках прошлого есть одна сторона, которая часто возбуждает недоразумения и о которой тут кстати сказать несколько слов.

Многие из нас любят укорять задним числом тщеславных строителей не только пирамид, но дворцов, и храмов, и всяких других монументов и чудес света, во имя защиты бедной трудящейся половины человечества. Вопрос этот действительно обоюдоострый и деликатный.

Действительно, невозможно не применять к грандиозным предприятиям вождей народа какой-нибудь нравственной мерки. Правитель народа, разумеется, обязан считаться с силами этого народа и не забывать его будничных нужд ради какой-нибудь художественной славы. Но целая бездна лежит между этою обязанностью благоразумия и нелепым учением, которое отвергает значение и законность всего того, что созидается не во имя насыщения голодающего чрева.

Человеку, человечеству, нужен не один только кусок хлеба насущного. С одним этим насущным хлебом, без высших задач своего духа, которых достижение иногда стоит ему больших трудов и страданий, с одним материалистическим принципом («justice distributive»[42]), восхищающим в последнее время столь многих близоруких друзей его, человечество обратилось бы в животное, очень жалкого и очень низкого типа.

Убивая в себе потребность творчества, человек теряет высшую сторону своего существования, так сказать, божественность природы своей.

Скот не творит ничего. Скот питается и плодится. Творит только Бог. В творчестве проявляется Его сила, Его бытие. Идеал человеческой жизни, разумеется, должен стремиться подражать божественному, а не скотскому. В этом и заключается высокое значение прекрасного среди людей. С глубочайших времен древности люди силы, власти, таланта чувствуют неодолимую потребность создавать что-нибудь небывалое, великое, чему бы удивлялось и чем бы наслаждалось человечество, что хотя несколько напоминало бы ему вековечные создания Божества… И вот являются грандиозные купола неба в мраморном храме, с золотыми солнцами наверху, являются леса порфировых колоннад, высоких, стройных, как стволы пальмового леса, являются горы-пирамиды из глыб гранита, со своими таинственными пещерами… И все эти славные монументы, воздвигавшиеся в прославление Бога или в память великих мужей и героев, как ни дорого стоили они трудящейся толпе, даже для нее, для темной толпы, лишенной существенно необходимого, имели всегда глубокое и плодотворное значение, направляя ее помыслы к бескорыстным и возвышенным идеалам. И до сих пор наш простой крестьянин, при всех тяжких условиях своего ежедневного быта, при всей кажущейся исключительности своих забот о сохе и хлебе, торжествует и радуется душою, глядя на созданный его грошами приходский храм свой, полный великолепия сравнительно с его хатою и так мало соответствующий его средствам. Он чувствует инстинктом, если не понимает сознательно, что благороднейшая часть его духовного существа живет в этом создании его коллективного создания своей человечности, своих божественных сил. И это чувство наполняет его гордостью, возвышает его и будит в нем все хорошее: и благочестие, и патриотизм, и братское расположение к брату-человеку. Без этих наглядных воплощений духовных идеалов в каком-нибудь прекрасном и великом сооружении народы потеряли бы и веру в Божество, и культ геройства, и самое чувство родины, оскотинились бы в своих исключительно-материальных заботах жизни. Если требовать от людей, чтобы они творили только одно полезное чреву, оставляя без удовлетворения, как праздную роскошь, высшую потребность прекрасного, то следовало бы требовать и от природы, чтобы вместо бесконечной выси никому не доступных и никому, по-видимому, не нужных, голубых небес висели над нашими головами доступные всякой голодной руке печеные хлебы, вместо бесплодной красоты цветов везде

* * *

Начинало вечереть, когда наша спокойная коляска донесла нас по спокойному шоссе к большому Нильскому мосту. Я был так погружен в свои мысли, в перевариванье возбужденным мозгом всех оригинальных впечатлений, его наполнявших, что не заметил, как мы подкатили к царственной реке, под тень ее высоких береговых пальм. Мост был разведен для прохода судов, целым караваном сбившихся у его гранитных устоев. Они теперь медленно протягивались одно за другим через широкую пасть, вдруг разверзшуюся между двумя половинами громадного железного моста, повернувшимися на своей оси легко, как лезвие перочинного ножика. С обеих сторон реки незаметно накоплялись толпы остановившегося народа и образовались мало-помалу пестрые многолюдные базары. Разносчики всякой всячины заранее поджидают тут босоногую толпу, утомленную ходьбой, разгоряченную зноем и пылью… Сахарный тростник, нарезанный короткими коленцами, насыпан кучами на земле… Его раскупают и сосут нарасхват, благо он нипочем. Тут и апельсины, и лимоны, и крендели, и всякие мелочи и сласти. Но всего больше того, чего все жадно ждут, все жадно просят – воды!.. Вода в Египте (да и вообще по-арабски) до сих пор называется тем же именем, как при Моисее, – «мόи». «Моисей» значит «Из воды взятый».

Этот несмолкаемый крик «мόи, мόи» оглушает вас и здесь в случайно-сбившейся толпе нильского берега, как и на всех базарах Каира. Мы тоже жаждем «мόи» и подзываем к себе седовласого старца, на согбенной спине которого прилажен, на толстой кожаной подкладке, оригинальный длинный кувшин в веревочной плетушке с двумя длиннейшими горлышками. В руках у него две сверкающие медные чашечки, в которые он позванивает, как колокольчиками, аккомпанируя этим звоном пронзительному крику своему «мόи, мόи»… За пазухой у него заткнуты такие же ярко-сияющие медные бокалы.

Другие водоносы проще и подешевле: на них надет сзади через плечо кожаный мешок, весь сочащийся водою, и рукав от этого мешка зажат под мышкою… Из него всякий может пить и наливать себе сколько душе угодно.

Толпа обступила его и жадно накачивается из мокрой кожаной кишки, как истощившийся паровоз железной дороги – из своей водокачки.

Но вот протянулась наконец последняя тяжело нагруженная барка, и громадное полотно моста начинает медленно поворачиваться на своем гигантском винте. Передовые дружно сунулись было к мосту. Но черномазые полицейские стражи в красных фесках бесцеремонно колотят палками, прямо по головам и по чему попало, нетерпеливых путников. На мгновенье толпа откачнулась от моста, и вдруг с обеих сторон реки, словно по команде, разом все двинулось, загудело и зашумело по деревянному полотну моста. Волна белых тюрбанов и голубых халатов, перебиваемая черно-белыми плащами бедуинов, залила весь мост, и среди этого живого, шумно проносившегося потока, будто корабли и лодки, качаемые зыбью, медленно продвигались нагруженные горбатые верблюды и лошади степных кочевников.

XI. Дворцы хедива

Цивилизаторы Египта. – Сад Шоколани. – Гулянье в Шубре. – Тауфик-паша. – Купальня гаремов. – Дворцы Гизере. – Дела англичан в Египте.

После гробниц фараонов, несчетной древности, раззолоченные дворцы новых хедивов Египта производят странное впечатление.

Дворцов этих много, слишком много для маленьких вице-царьков маленького Египта. Каср-аль-Нил, Шубра, Гизе, Гезере, дворец цитадели и еще несколько менее важных, в окрестностях. Это в одном только Каире, не считая Александрии и других городов. У босоногого феллаха – навозные кучи вместо домов, зато повелитель их может затмить своим восточным блеском любого европейского императора, господствующего над десятками миллионов подданных. Наследники арабских халифов, они подражают им только в безграничной роскоши своего быта, утратив былое могущество их и их строгие обычаи.

Бывший хедив Измаил был безумным любителем роскоши, сыпал миллионы на свои затеи и ради этих миллионов предал Египет в вавилонское пленение своего рода капиталистам и ловким промышленникам Европы. Хотя он сильно двинул свою ветхозаветную страну по пути европейской цивилизации, но достиг этого ценою совершенного разорения своего народа и полного подчинения Египта корыстному хозяйничанью его кредиторов. Да и цивилизация-то, купленная Египтом ценою собственной крови и свободы, гроша медного не стоит. Это цивилизация трактиров, бульваров, железнодорожного вокзала, дешевой уличной газеты, не глубже и не важнее.

Европейские эксплуататоры до того бесцеремонно привыкли обирать расточителя хедива, что один из любимых поставщиков Измаила, итальянец Шоколани, недавно еще простой мастеровой, а теперь миллионер, смело затратил несколько миллионов франков на устройство сада и дворца, которые он заранее предназначил сбыть с крупным барышом бородатому ребенку, падкому на всякие красивые безделушки. Однако расчеты не оправдались, потому что старого роскошника, глотавшего и свои, и чужие миллионы с прожорливостью Гаргантюа, скоро убрали из Египта, и соблазнительная игрушечка предприимчивого итальянца до сих пор ждет своего покупателя, заставляя огорченного хозяина только тратиться на поддержку дорогостоящего блеска, которым с большим удовольствием пользуются зато жители и гости Каира.

Нас тоже повели в этот очаровательный сад, словно волшебством выросший среди песчаного пустыря. Это истинный уголок рая Магомедова, в котором недостает только гурий. Длинные аллеи высоких олеандров, залитых вместо зеленых листьев курчавыми шапками розовых цветов; вьющиеся дорожки, обнесенные стенками гранатника, с цветами, горящими словно Купина Неопалимая; бесконечные ряды громадных агав на красном фоне гераней; пальмы всех видов – группами, толпами, отдельными грандиозными монументами: тропические латании, саговники, юкки, palma gigantea с своим неохватным стволом, громаднейшие фикусы, оплетенные аршин на десять ползучими розами, древовидные розы всех оттенков, магнолии в полном расцвете чудовищных белых цветов, гибкие букеты бамбука в тенистых углах, художественно выточенные бокарнеи с своими красиво ощетинившимися мелколистыми метелочками. Целые тропики, перенесенные под небо Каира. И среди этих редких деревьев обворожительные цветники, клумбы, газоны, изящные китайские и мавританские павильоны, прудики, мостики, гроты с водяными лилиями, окаменевшими деревьями, туфами и сталактитами.

Дворец – истинная игрушка, и игрушка совсем еще новая, сияющая своим первым лаком. Это богатая итальянская вилла с сильною примесью арабского вкуса. Везде поразительный подбор скульптурной отделки, ковров, материй к общему характеру комнат. Бездна разнообразия и художественного вкуса на каждом шагу, в каждой подробности. Тончайшая окраска некоторых стен под атласные обои производит полную иллюзию. В одной комнате все стены и потолки в зеленом трельяже: посередине – фонтан, в

Но обычное гуляние каирской High life не в саду Шоколани, а по дороге в Шубру. Дорога эта – широкое, прекрасное шоссе, обращенное в многоверстную тенистую аллею. Вековые сикоморы громадного роста, разветвившиеся высоко в воздухе своими могучими плетями, будто какие-нибудь гигантские полипы на дне моря, сплелись там наверху в один непроницаемый зеленый свод, под которым можно укрыться даже от египетского солнца. Нескончаемая вереница прелестных дач, роскошнейших садов, балконов, террас, цветников, пальмовых и олеандровых рощ провожает на всем протяжении зеленую аллею Шубры.

Мы, как и следовало, посетили ее первый раз в пятницу, – это магометанское воскресенье, когда весь каирский beau monde[43] катается здесь как Париж в своем Булонском лесу.

В редком городе Европы вы встретите столько прекрасных верховых лошадей, чистокровных арабов и англичан, столько дорогих рысаков, несомненных земляков наших из воронежских и тамбовских заводов, как в Каире, на гуляньях Шубры. Араб – страстный любитель лошадей и тратит на них все свои средства. Араб, кроме того, лучший из всадников. На экипажи здесь тоже тратят щедро. Парижские и венские коляски, ландо, шарабаны, американки, богатая упряжь – на каждом шагу.

Дворец Мохаммеда Али-паши в районе Шубра

Гаремы богатых египтян – непременные члены всякого гулянья. Но они всегда ездят только в закрытых каретах. Коляски тут только для мужчин да для европейских семейств. Впрочем, гаремные красавицы устраивают так, что публика отлично видит их в опущенные окна карет, и хотя по египетскому обычаю лица их прикрыты с половины носа покрывалами, но покрывала эти достаточно прозрачны, а яркие черные глаза, главная прелесть южной женщины, и вовсе ничем не прикрыты, так что я мог составить себе вполне ясное представление о красоте египетских дам, рассматривая целые ряды медленно подвигающихся друг за другом гаремных карет. Перед экипажами пашей всегда бежит скороход с палкой – разгонять народ, а перед консулами и даже перед консульскими дамами, все равно, как перед самим хедивом, – даже два скорохода. Эти «саисы» в белых албанских юбках и расшитых золотом куртках бегают поразительно быстро и долго. Их мускулистые оголенные голени лучше всего говорят об их силе. Какою бы резвою рысью ни шли дружные рысаки, никогда они не нагонят этих летучих «саисов», несущихся вперед с своими белыми, вздутыми рукавами и короткими шароварами, широкими, как юбка, будто птицы на крыльях; резкий крик их и взмахи длинных палок еще издали расчищают экипажам дорогу сквозь какую хотите давку.

Молодой хедив Тауфик тоже большой любитель публичных гуляний, и вы его можете встретить каждую пятницу на катаниях в Шубре. Это очень красивый, щеголевато одетый брюнет, в красной феске. Он большею частью катается верхом с своими адъютантами и свитою на великолепнейших конях. Кавалькада всадников в десять, с золотыми перевязями через плечо, следует за ним, а рядом едет какой-нибудь молодой любимец, совершенно на таком же, как у него, белом или вороном коне. У всех у них лошади с восточным убором, в цветных махрах, кистях, с золочеными стременами широким полумесяцем, с богатейшими раззолоченными чепраками.

Египтяне встречают своего владыку с большой церемонностью: все экипажи и всадники останавливаются на месте при его проезде. Мужчины и дамы выходят из экипажей, даже кучера слезают с козел, и все почтительно приветствуют хедива, быстро прикладывая руку ко рту, ко лбу, к сердцу и к земле. Эти торопливые перелеты рук от губ, сначала вверх, потом вниз, со стороны удивительно странны. Кто не успевает выскочить из экипажа, все-таки непременно поднимается на ноги и поспешно кланяется. Только либеральные европейцы ограничиваются легким поднятием шляпы, а иногда даже и вовсе не удостаивают преемника фараонов ни одним кивком. И зато же как любезно спешит раскланиваться перед ними благодарный хедив в ответ на самое мимолетное приветствие.

Сад Шубры совсем запущенный и прескверный. Он имеет хозяйственное назначение – снабжать плодами помещающийся в нем гарем – и нисколько не интересен для туриста. Гарем, напротив того, очень интересен, но, к сожалению, недоступен. Зато можно свободно посетить дворец-павильон Шубры. Это создание грозного восстановителя Египта Мехмета Али дышит скорее изысканною роскошью и разнузданным сладострастием какого-нибудь французского двора времен Людовика XV, чем суровыми вкусами мусульманства.

Дворец Шубры, строго говоря, есть не что иное, как одна великолепная колоссальная купальня. Тенистая галерея, широкая, как зала, охватывает своими мраморными столбами со всех четырех сторон обширный и прозрачный пруд, налитый в мраморное ложе, мраморные ступени сходят к уровню этого пруда от всех этих мраморов вымощенных колоннад, а внизу их целое население мраморных рыб, лягушек, раков, змей и всякой другой водяной твари, усевшись тесными рядами по краям мраморного бассейна, пускают вверх наперебой друг с другом журчащие струи воды, освежающие эту гигантскую купальню. Мраморный остров посередине купальни покоится на больших мраморных же дельфинах, из пасти которых изрыгаются, красиво пересекаясь своими дрожащими дугами, главные фонтаны купальни. Один искусственный механизм, рукоятка которого в стене галереи, разом заставляет играть все эти сотни крупных и мелких фонтанчиков и обращает это неподвижное мраморное озеро, окруженное мраморным лесом и населенное мраморными животными, во что-то поистине волшебное, исполненное жизни, движения и неги.

По углам четырехугольной галереи мраморные киоски. В каждом из них по три обширных покоя; следы некогда великолепного убранства еще ясно видны в драгоценных громадных зеркалах, украшающих стены, в затейливой скульптуре потолков, в роскошной обивке стен, диванов, портьер, хотя все это возмутительно запущено, оборвано, испачкано и даже разорвано. Комнаты киосков имели, по-видимому, разное назначение: тут и бильярд изумительной парижской работы, и обеденные столы, и даже маленькое подобие библиотеки, но диваны и ложа разного рода господствуют над всем, как и подобает убежищу магометанской неги.

Старый сластолюбец Мохаммед Али, любивший жить летом в Шубре, садился обыкновенно на маленькую лодочку и крейсировал потихоньку между купающимися красавицами своего гарема, наслаждаясь этим живым скульптурным музеем своего рода. Он бросал платок избраннице, которой удавалось живее других взволновать его сердце, и роскошные ложа одного из киосков принимали ее под свои таинственные альковы.

Вероятно, после мраморного рая Шубры и целых полчищ его красавиц, роскошника-хедива уже не прельщало седьмое небо Магомета с его 77 тысячами воображаемых

Дорога во дворцы Гезира такая же удобная и живописная, как и в Шубру; только переедешь великолепный железный мост Нила, с его бронзовыми львами, как попадаешь в вереницу экипажей и кавалькад, двигающихся мимо восхитительных дач и садов по широкой тенистой аллее, те же кареты с гаремами, те же красные фески на цивилизованно смотрящих, цивилизованно одетых джентльменах, которые не испортили бы никакого гулянья европейских столиц, но которые, к досаде туриста, так мало похожи на африканских потомков Псамметиха и Сезостриса.

Сад и дворцы Гезира поддерживаются тщательно. Тут и саговые, и кокосовые пальмы, и гроты из полипников, увешанные гирляндами ползучих растений, мастерски убранные мозаикою черных и белых голышей, и дорожки той же затейливой мозаики, с лилиями и розами, сложенными из камней, и роскошные клумбы цветов, освещаемые, будто полною луною, молочно-белыми шарами фонарей.

Один дворец стоит направо от въезда, в чаще деревьев, другой, замыкающий собою заднюю арену сада, торжественно высится на открытой площадке цветников, восхищая посетителей своим роскошным мавританским фасадом, который кажется еще более оригинальным, еще более восточным, когда вы входите в прелестную, сквозную галерею с фонтаном, соединяющую в одно два разобщенные павильона.

И этот дворец-павильон, и другой, главный дворец, оба построены бывшим хедивом Измаилом.

Во всем Каире нет ничего изящнее и грандиознее этой чудной мавританской колоннады, всегда освежаемой брызгами фонтана, звонко журчащего среди ее разноцветных мраморов.

С высоты ее вы видите, как в широко распахнутые двери, в одну сторону – весь сад хедива с его чащами, аллеями и цветниками, благоухающий у мраморных подножий этого поистине царственного портала; в другую – неподвижно сияющее озеро, налитое до краев, как переполненная чаша, и за ним, среди плакучих ив и букетов пальм, круглые купола и белые стены гарема Хасана-паши, брата Тауфика.

Сказка тысячи и одной ночи внутри самых дворцов! Каждая комната – волшебство своего рода; все тонкое искусство арабского филиграна применено с изумительным вкусом к лепке потолков, к узорчатым рамам окон, к росписи цветных стекол… Разноцветные мраморы полов сверкают и отражают, как сплошное гигантское зеркало. Стены наполовину из зеркал, в ширину всего простенка, в вышину всей комнаты, от пола до потолка. Через них анфилады раззолоченных комнат кажутся бесконечными. В столовой четыре алькова из зеркальных стен, и в глубине каждого алькова изящный фонтан; вместо четырех их кажется целое полчище, потому что каждое зеркало отражает и самый фонтан, и отражение фонтана, и отражение в отражении. Посредине мраморного круга круглый мраморный стол, выложенный бесценными римскими мозаиками, словно разрисованный художественною миниатюрою. Проводник уверял нас, что за него заплачен в Риме миллион франков. Миллион – цифра такая круглая, что она невольно скатывается с языка, но во всяком случае цена этой великолепнейшей мебели должна быть баснословна. В углах столовой севрские вазы выше человеческого роста, с портретами павших богов – Наполеона III и Евгении; подарок экс-императрицы, когда она в зените своего могущества совершала поистине с восточною роскошью свою поездку на Восток.

Разнообразие художественного вкуса и неистощимость восточного воображения особенно поражают в отделке потолков: они то уходят в высь величественными куполами идеальной формы, то вырезаются нежными бледно-розовыми медальонами в лепных рамках среди бледно-голубого поля, как цветочные клумбы среди газона, то сверкают на вас желтыми, красными, синими и зелеными глазами своих разноцветных стекол, оригинально вставленных в скульптурные розетки, висящие над вами, будто спелые плоды на дереве… Громадные ковры дивного узора, индейские и персидские, соперничают внизу с пестротой и затейливостью скульптуры. А яркие драгоценные материи невиданной красоты и оригинальности, настоящего восточного вкуса, изготовленные на заказ Лионом и Кашмиром, одевают бесчисленные диваны, кресла, стулья и даже стены этих бесчисленных зал, наполненных произведениями художества.

В одном только большом дворце 150 комнат. Целый корпус коридоров и номеров назначен для приезда пашей. Поднимаетесь вы в этот дворец по грандиозной беломраморной лестнице, искусно отчеканенной черным мрамором, среди мраморных статуй, охваченных необозримою панорамою зеркальных стен, осененных таинственными лучами узорчатого потолка из разноцветных стекол. Цветные стекла резных мавританских окон льют в безмолвную полутьму роскошных комнат какой-то загадочный свет, полный восточной неги и восточного сладострастия. Выгляните в них: у ваших ног благоухание тропического сада, и волны могучего Нила, качающие на себе щегольскую яхту Хасана-паши.

Комнаты, в которых жила императрица Евгения, уже не восточные, а совершенно парижские. На потолке приемной – нежная мифологическая живопись в стиле Ренессанса и все убранство в том же вкусе.

Я особенно загляделся на будуар: он весь обит кругом стеганым голубым атласом; атласные стены, атласная драпировка, атласная мебель, атласный потолок, куполом собранный вверху в оригинальный прелестный полог, словно это не комната, а какая-нибудь хорошенькая corbeille de noce[44]. Три комнаты подряд простеганы так атласом разных цветов: спальня, ванная, туалетная. Даже № 100 выстеган здесь атласом, точно так же, как и в отделении гарема, многочисленные уборные которого тянутся за огромною залою театра.

Вообще в дворцах хедива хотя и многое взято у Востока, но уже далеко нет общего восточного характера; парижская мебель и венецианские зеркала, голландские кожи и итальянские мозаики давно отвоевали себе в роскошных приютах наследников халифа большое место.

Нас поторопили выходом из дворца, потому что гарем Хасана-паши начинал собираться в саду для прогулки. Кареты этих закутанных красавиц все чаще и чаще шумели по голышам аллей…

Вечером к нам зашел один из местных представителей нашей дипломатии, которому я сделал накануне визит. Он много рассказывал нам про ничтожность нынешнего хедива, про его раболепие перед англичанами и всем иностранным. Народ будто бы презирает его и жадно ждет возвращения Измаила, забывая даже его расточительность и разорительные подати. Все-таки в нем он видел настоящего хозяина Египта, умевшего при случае сказать свое собственное слово, а не безмолвную куклу, которою ворочает по своему произволу всякий английский резидент.

Представитель наш одобрял политику умершего Махди и его преемника. Угрожая издали, будучи предметом восторженной фантазии и патриотических надежд египтян, он без бою и крови собирает себе могучую партию среди египетского населения и служит связующим центром всех недовольных англичанами, всех мусульмански настроенных египтян. Таким путем он заберет в свои руки Египет, хотя медленно, но верно. Базары Каира и Александрии – его жаркие, хотя и незримые союзники. Оттуда сообщаются ему неведомыми путями, с быстротой телеграфа, все новости об англичанах и посылаются вещественные знаки сердечного сочувствия. Можно сказать без преувеличения, что каждый египтянин его добровольный шпион… Попытку Гордона наш гость считал безумием и его самого – сумасшедшим фантазером. Египетское войско даже и с английскими офицерами никогда не будет драться против Махди,

Они идут в битву, как на оригинальный спорт своего рода, как на охоту за львом или тигром, и встречают опасность с поразительным хладнокровием и смелостью. Все они, кроме того, замечательные стрелки. Вопреки составленному мною мнению о необыкновенной ловкости восточной политики Англии, дипломат наш, напротив того, считает ее близорукою, грубою и необдуманною, и думает, что здесь без труда можно бы оказать ей противодействие, если бы мы вообще больше обращали внимания на Египет, где по какому-то укоренившемуся предрассудку не признается существование серьезных русских интересов.

XII. Мавзолеи халифов

Город смерти. – Мечеть Тулуна. – Гробницы мамелюкских султанов. – Кладбище Кайт-бей. – Баркук. – Мечеть Калауна. – Арабские похороны. – Цитадель Ель-Кала. – Колодезь Юсуфа. – Мечеть Мухаммеда Али. – Истребление мамелюков. – Панорама Каира.

После посещения дворцов египетских царей кстати было посетить и их мавзолеи, чтобы составить себе полное понятие о их вкусах красоты и роскоши. У магометан вообще гробницы имеют особенное значение и нередко бывают многочисленнее домов живых людей. В Египте же – этой классической стране могил – и подавно.

Каир, действительно, окружен целым полчищем царственных гробниц.

Некрополь фараонов, старых африканских хозяев Египта, – по ту сторону Нила, на его африканском берегу. Некрополь арабских завоевателей Египта – по эту сторону Нила, на его азиатском берегу. Как фараоны сложили свои кости близ развалин Мемфиса, древней столицы своей, так халифы и султаны, выстроившие Каир, опочили охранною ратью кругом его стен. Пустынное печальное подножие холмов Муккатама – одно сплошное кладбище. Оно охватывает собою цитадель и старый арабский Каир. На высоком мысу высится мечеть Муккатама, другие мечети спускаются в разных местах с высоты, словно сходящие по ступеням каменные великаны, сливаясь цветом желтоватого камня своего с почвою горы, из которой он взят. Все бесчисленные гробницы, все могильные дворики, обнесенные низкими стенками, вероятно, семейные склепы, – все мечети, населяющие этот город смерти, охвативший собою живой город, – все это из того же камня горы, того же цвета, как она, будто сухие цветы бессмертника, выросшие на мертвой почве.

Город мертвых в Каире

Тяжело ехать через этот город мертвых. Песок поднимается тучами, ест глаза, набивается в нос, в рот, в уши, напудривает волоса, проникает насквозь платье. Под убийственным пеклом солнца стелется далеко кругом голое, унылое кладбище. Ни травинки, ни кустика, ни тени. На многие версты один только песок, да мусор, да могильные камни, совершенно так же, как в гробницах древних египтян, у безотрадных пирамид и катакомб, пожираемых песками Сахары. Камни удручающего однообразия, все с двумя столбами, торчащими, будто расшатанный частокол, все беловато-желтые, без краски, без украшений.

Могильная почва ощетинилась этою каменною щетиною своей, будто нива – спелым колосом. Среди этого поля смерти торчат, как деревья на лугу, каланчи минаретов, шапки и купола мечетей-гробниц; торчат и поодиночке, и тесными кучками, и целыми многоглавыми лаврами.

Каждый халиф и султан Каира строит свою мечеть, ложится в ней костьми и, так сказать, сообщает ей свою историческую физиономию.

Старые вожди наивной веры, Хаким и Тулун, стоят с их тупыми шапками минаретов, серые, мрачные, с крупными грубыми арабесками, с немногими громадными окнами, опоясанные, словно бранным поясом, огромными буквами Корана из дикого камня.

Хаким был заперт, и нам не нашли ключа от него. Тулун хотя и не заперт, но уже в него можно входить не без опасности. Теперь он только развалина былого. Купол его осел и провалился, дверь истлела. Но, тем не менее, нельзя не любоваться оригинальною резьбой его окон и узорчатыми зубцами его стен.

В Имам аль-Шафии, главное святилище царского кладбища, шейх ни за что не хотел впустить нас и, несмотря на письменный приказ хедива, несмотря на обещанный щедрый бакшиш, все-таки отыгрался от нас.

Гробницы так называемых мамелюкских султанов осенены, как русские соборы, пятью куполами, скученными вместе, только купола эти серые и вообще мало похожи на сверкающие золотые маковки наших московских и киевских церквей. Это султаны уже новейшей формации, предшественники Мухаммеда Али, которого семейство похоронено тоже здесь.

Внутри этого мавзолея несколько покоев подряд наполнены многими десятками великолепных гробниц. Гробницы эти многоэтажные; на широком мраморном пьедестале – высокий мраморный постамент, расписанный золотыми строками Корана по ярко-красному, ярко-синему, ярко-зеленому фону, и уже на постаменте этом еще более раззолоченная, еще более расписанная гробница с обычными столбами в изголовье и ногах, с обычными золотыми тюрбанами наверху этих столбов.

Гробницы женщин вместо тюрбанов увенчаны шапочками вроде коронок. Пестрота и яркость красок этих гробниц ослепляет непривычный глаз. Ничего подобного не увидишь нигде в другом месте. Это уже совсем восточно, совсем по-арабски. Гробницы разнообразятся только цветом и очень мало – формою; оттого и не знаешь, какая из них пышнее и красивее; но среди этого сверкающего золота, мраморов, лазурей, пурпуров, более подходящих к свадебным дожам, чем к гробу, меня более всего поразила своим художественным вкусом и цельностью впечатления последняя из всех, грандиозная пятиярусная гробница Ибрагим-паши, сплошь изукрашенная по густому черно-синему фону затейливыми арабесками золотых строк Корана.

* * *

По выходе из усыпальниц султанов мы попали в конский базар. Сотни лошадей, не особенно хорошо откормленных, но зато сильной кости и сильного мускула, рядами привязаны на розвязях к лежачей на земле веревке; зад с задом с ними стоят другие ряды, но биться друг с другом они не могут, потому что задние ноги связаны веревкой. Ни малейший навес не прикрывает их от полуденного пекла; кадушки с ячменем пододвинуты под нос.

Церемоний, как видите, немного.

Чтобы посетить гробницы так называемых черкесских султанов-мамелюков, величаемых обыкновенно туристами «гробницами халифов», нужно было перебраться на другую сторону города, недалеко от знаменитых каирских ворот Баб-аль-Наср. Туземцы все эти гробницы называют общим именем Кайт-бея, мечеть которого служит для них центром.

Южное кладбище Каира в конце XIX – начале XX в.

Кайт-бей и по наружному своему виду, и по внутренней отделке – одно из самых характерных созданий мавританской архитектуры. Многие христианские храмы Испании и Италии, вероятно, по следам былых мечетей Гренады, Севильи, Кордовы, усвоили себе оригинальный мавританский вкус одевать наружные стены храма в красные и белые, в черные и белые полосатые мраморные одежды.

Пока мы любовались прекрасною внутреннею отделкой мечети, седой имам, хозяин этого мусульманского святилища, гневно настаивал, чтобы мы как можно скорее уходили вон. Правоверные уже сбирались на молитву и пожирали нас глазами ненависти. Как нарочно, была пятница, стечение народа было огромное. В одном из приделов уже началась громкая молитва. Волей-неволей приходилось торопиться.

Соседние мечети аль-Ашраф и аль-Баркук почти совсем развалились. В Баркуке часть стен совсем упала, а внутри подставленные столбы и леса загораживали от всего мечеть. Образцы отделки потолков, карнизов, дверей и окон еще видны на уцелевших отрывках, но большая часть уничтожилась, обрушилась и стерлась. Дорогие двери с тончайшей инкрустацией приставлены прямо без петель. «Кибла» дивных пестрых мраморов крошится и высыпается. Разноцветная мраморная мозаика полов и драгоценные колонны из порфира и мрамора потрескались и завалены мусором.

Нельзя хладнокровно видеть этой мерзости запустения множества знаменитых старинных мечетей Каира, среди которых, как и в Баркуке, и в Ашрафе, продолжают еще стоять резные беломраморные гробницы старых владык Каира, привлекающие богомольцев, хотя на опустевших дворах этих мечетей давно пересохли фонтаны и развалились ворота.

Гробницы бахритских султанов-мамелюков недалеко от знаменитого базара Хан аль-Халили. Самые замечательные из них – стоящие рядом мечети Калауна и сына его Ан-Насир Мухаммада.

Калаун – это целый замок, или, скорее, целая лавра своего рода. Пустынные коридоры, высокие и грязные, ведут через множество ворот и переходов, из одного двора в другой, от одних пустых зал к другим. Кроме мечети, где похоронен Калаун, тут несколько других мечетей, связанных с обширным домом для умалишенных, или так называемым Моростаном, основанным в конце XIII века тем же Калауном ас-Салихи.

Мечеть Каит-Бей

Убранство мечети-гробницы оригинальное: она разделена пополам, как коптская церковь, темною резною решеткой из кипариса. Широкий средний пояс ее стен, точно так же, как верхние утолщения ее громадных мавританских столбов и сводистая подкладка куполов, словно обиты темными кашмирскими шалями или коврами бесподобного узора и бесподобного колера, удивительно оттеняющими верхний пояс храма из яркого белого мрамора с висячими по углам резными «мандарами» высокохудожественного вкуса. В согласии с этою оригинальною обивкой каменным темным ковром гробница Калауна величественно возвышается под сквозным футляром темной резной решетки, покрытая темным бархатным покровом с золотыми строками, сверкая из этой таинственной сени своей четырьмя медными шарами угловатых столбов и высоко вздетою медною шапкой, венчающею средний, пятый столб гробницы.

* * *

Когда мы покидали последнюю из осмотренных нами мечетей-гробниц, шумная погребальная процессия входила на кладбище. Множество мулл в белых и зеленых чалмах шло впереди, завывая унылыми и нескладными голосами. Толпа окружала их и им подвывала. На палках несли женский гроб, формою похожий на обыкновенные наши гробы; только в головах его поднимается столбом высокая шейка, увитая и обвязанная шелковыми платками и украшенная женским головным убором с цветами, словно голова и шея живого человека. Большая шаль с бахромой покрывает кругом весь гроб, и через верх его еще переброшена расшитая бархатная пелена. Очевидно, хоронили далеко не бедную женщину. Участники процессии сурово хмурились на нас, без сомнения считая встречу с такими нечистыми существами за большое несчастье для покойницы.

Мы проехали из кладбища на гору, в так называемую цитадель Каира – Эль-Кала, где находится гроб Мухаммеда Али, цивилизатора и восстановителя Египта.

Цитадель эта, подобно афинскому Акрополю, возвышается на довольно обрывистой скале, поднимающейся двумя уступами, и господствует своими пушками над всем обширным городом. Поэтому она, разумеется, занята англичанами, как все существенно важные пункты Каира и Александрии.

Сквозь двое ворот и двое стен, кольцом охватывающих друг друга, мимо двух английских караулов, проехали мы на внутренний двор цитадели, занятый дворцом хедива и несколькими мечетями. Английские солдаты, которых мы встречали на каждом шагу и в Каире, и в Александрии, производят впечатление сыто выкормленных и выхоленных барчуков. Все они белые, красивые, молодые, иногда просто дети, щегольски разодетые в белые tropical helmets[45], в ярко-красные мундиры тонкого сукна, и смотрятся гораздо более гвардейскими офицерами, только что выпущенными из столичного корпуса, чем солдатами боевой африканской армии. Трудно думать, чтобы они способны были переносить долгие и тяжкие походы по жгучим пескам Судана или по каменистым горам Абиссинии.

Меня, признаюсь, немало раздражал вид этих современных карфагенян, одетых вместо медных шлемов римского легионера в картонные коробки, что с такою возмутительною дерзостью, с такою невозмутимою самоуверенностью забрались без войны и крови в совершенно чужую землю, угнездились в ней, как хозяева, и спокойно владеют теперь ею неведомо за что и для чего, вытеснив настоящих хозяев из всех лучших уголков.

Открытая коляска на прекрасных рысаках, с ливрейным лакеем на козлах, с двумя раззолоченными «саисами», бегущими впереди, влетела, обогнав нас, под своды крепостных ворот, встреченная дружным салютом ружей вскочившего на ноги караула. Это жена английского генерального консула, настоящая царица Каира, изволила прибыть с детками своими для прогулки на прохладных террасах халифовых и хедивовых дворцов.

Цитадель построена Юсуфом Салах ад-Дином, прославленным историей Крестовых походов под именем Саладина, из камней пирамид, которые он разрушил в Гизе. Исторические памятники цитадели содержатся в досадной запущенности, несмотря на близкое соседство обоих владык Египта – английского солдата и его высочества хедива. От разрушенного дворца Саладина уцелели только два минарета, построенные султаном Калауном. Верхние ярусы этих минаретов с удивительным вкусом облицованы голубыми и зелеными изразцами оригинальных форм и одеты, будто живые великаны, в зеленые арабские чалмы. Но во многих местах стены их уже оголились, и даже изящные балкончики из резного мрамора теперь полуразрушены.

Цитадель и мечеть Мухаммеда Али

Под мечетью находится знаменитый «колодезь Юсуфа» (т. е. Саладина), который некоторые путешественники почему-то считают «колодезем библейского Иосифа».

Это колоссальное сооружение старины проникнуто мощным характером своего времени. Оно напоминает собою грандиозные постройки древних египтян и римлян. В скале вырублена целая громадная башня, уходящая не вверх,

Впрочем, Саладин только расчистил колодезь глубочайшей древности, который он нашел засыпанным песком наверху холма. Вероятно, это остаток ветхозаветных времен, когда на месте Каира или Нового Вавилона, еще задолго до римлян, стоял древний город фараонов Луи-Ткешроми. В этом смысле, пожалуй, он мог быть действительно колодцем библейского Иосифа, и неудивительно поэтому, что он еще всецело дышит первобытными временами человечества.

На месте дворца Саладина построен обширный дворец Мухаммеда Али с беломраморными стенами, массивными бронзовыми окнами, тенистыми колоннадами; недалеко от него так называемая большая мечеть, или мечеть Мухаммеда Али.

Эта новомодная мечеть совсем утеряла чистый арабский и строго мусульманский тип старых мечетей Каира. Хотя она возвышается своим громадным куполом, своими в небо уходящими, как иглы, тонкими и стройными минаретами, над всем Каиром, венчая его собою, будто короною, но, тем не менее, она не выражает собою ни истории, ни типичной физиономии «Эль-Кахера» старых халифов и султанов.

Мечеть Мухаммеда Али полна простора, света, богатства отделки, но сейчас видно, что ее создала не фантастически-знойная поэзия Аравии, не суровое вдохновение фанатических борцов ислама, а холодный расчет предприимчивого строителя, ученика и подражателя европейской цивилизации. В ней нет цельности, нет сосредоточенного общего выражения. В ней все слишком пестро, детально и разнохарактерно.

Гробница Мухаммеда Али окружена, как футляром, сквозной золоченой решеткой, а стены мечети отделаны внутри сверкающим алебастром. На дворе фонтан, художественной мраморной резьбы. Четыре яруса больших и частых окон облегчают тяжесть громадных стен, которые громоздятся друг на друге, как гора на горе, посылая к небу тонкие иглы своих минаретов.

Около мечети и около дворца одно из любимых вечерних гуляний высшей публики. Маленький садик Мухаммеда Али, полный бамбуков и других редких растений, служит центром этого гуляния. Оно обрывается над пропастью, которою заканчивается скала. С этого обрыва поразительный вид на город и окрестности. Путешественники нарочно приезжают сюда любоваться панорамою Каира при солнечном заходе.

Колодец Юсуфа. Гравюра середины XVIII в.

С обрыва этого неумолимый Мухаммед Али, решившийся сокрушить, деспотизм мамелюков, бросал их одного за другим вместе с лошадьми в глубину пропасти. Он устроил им бойню в узком проходе между двумя воротами цитадели. Как только эти своевольные египетские преторианцы, коварно приглашенные во дворец хедива, доверчиво переступали порог Баб аль-Азаба, тяжелые ворота запирались, и верные хедиву албанцы, засевшие на стенах, мгновенно застреливали их.

Проводник показал нам место, с которого храбрец Эмин-бей, один из вождей мамелюкских, с отчаяния бросился на коне в пропасть, сквозь обвал стены. Куча мусора спасла и его и коня, и он один избавился от кровавой участи своих товарищей – этим подвигом безумной отваги.

* * *

Мы несколько раз посетили цитадель при закате солнца, и всякий раз подолгу простаивали на обрыве ее скалы.

Глаз не может насытиться своеобразною панорамою, которая развертывается отсюда во все стороны. Глубоко внизу, как море, от горизонта до горизонта расстилается необъятный Каир, слившийся с своими окрестностями.

Прямо под ногами нашими, будто начерченная на топографическом плане, площадь Аль-Румайла со своими зелеными садиками, с огромными казармами, полными английских солдат, и сейчас за нею мрачный Хасан с своими минаретами и куполами, с своими темно-коричневыми стенами, высоко поднявшими вверх могучие плечи. Он враждебно хмурится, этот старый страж ислама, на европейские новшества и европейское владычество, оскорбляющие на глазах его священную почву древней столицы халифов. За спиною его словно кончается мир старого мусульманского правоверия, нетерпимости, фанатизма, целые столетия сряду ненавидевшего христиан, целые столетия сряду бившегося с ним в смертельном поединке, разрушавшего и покорявшего христианские царства, унесшего в своем бурном вихре блестящую Византийскую империю, чуть не залившего своею волною Испанию, Францию и всю Европу, до сих пор не отдавшего этой могучей владычице вселенной того клочка Святой земли, за который она два века сряду ополчалась на него Крестовыми походами.

А тут перед ним зачинается иной, новый мир, начинается современный Каир с его английскими казармами, парижскими товарами, итальянскими постройками, Каир газовых фонарей, отелей, cafés-chantants, Каир хедивов, носящих черные фраки, раболепных подражателей Европы, раболепных вассалов Европы, отдавших мало-помалу все судьбы и силы Египта в руки и в карманы европейского эксплуататора, обративших былого грозного потомка Саладина в теперешнего жалкого Тюфяк-пашу…

Чудная панорама Каира несколько напоминает собою, своим громадным обхватом, своею восточною оригинальностью панораму нашей Москвы, когда ее видишь с высоты Ивановской колокольни. Только Каир еще характернее, еще восточнее и, пожалуй, еще грандиознее. На север ему конца нет. На юг он уходит к горизонту зелеными купами острова Рода… За этими купами близко, осязательно, будто сейчас их рукою достанешь, отовсюду видимые пирамиды Гизы и Саккары… Они вырезаются среди знойно-розового заката, на темени своего каменистого кряжа, будто бессменные часовые протекших здесь тысячелетий, безмолвные свидетели погибшего могущества Египта, всегда, как незасыпающая совесть, поднимающие к небу свои вершины.

Вид на цитадель от Города мертвых

Темные мертвенные холмы старого Вавилона с бесконечными арками давно опустевшего, бесполезного теперь акведука, мрачным скелетом вторгаются слева в пестрый хаос цветных домов, мечетей, пальм и садов, а справа, в огненных туманах садящегося солнца, глазом не охватишь без конца кругом разлившегося моря плоских крыш, куполов, минаретов, то потонувших, будто одинокие маяки, в этих неохватных волнах, то чередующихся сплошными аллеями гигантских каменных тополей или кипарисов… Счет им потеряешь, как в Москве белокаменным церквам… А ближе, направо от цитадели, выступают на первый план, скученные вместе, в одну дружную рать, круглые чалмы и острые минареты гробниц халифов, затерянные в соседстве тропической зелени садов, пальмовых рощ и серебряной ленты Нила – среди безотрадной пустыни песков.

Лес каирских минаретов – это что-то не поддающееся никакому описанию… Это застывшая в камне страстная, к Богу несущаяся

* * *

Мы возвращались в свой отель из цитадели уже совершенною ночью, при свете газовых фонарей. Весь оевропеившийся Каир был на улице. Дела кончились, и самый последний поденщик предавался теперь веселию. Яркие фонарики роями и гирляндами висят в каждой кофейне, в каждом ресторане. Все улицы Каира словно обратились теперь в одну сплошную кофейню, в одну всем открытую и ярко освещенную бальную залу. Стулья и столики заставили все тротуары, и везде сидит, пьет, курит, беспечно болтает и заразительно хохочет тысячеголовая праздничная толпа… Внутренность кофеен, магазинов, ресторанов видна как на ладони сквозь настежь открытые двери и окна, при этом ярком и щедром освещении… Нигде нет теперь тайны, ни за стенами, ни на языке. Публичный сад против нашего отеля был залит разноцветными огнями, кишел движением, звенел и гремел музыкой… По улицам текла взад и вперед одушевленная пестрая толпа, словно продолжавшая прерванную пляску и недоконченные песенки увеселительного сада. Казалось, целый город весело кружился, болтал и пел в этом безостановочном круговороте шумной толпы.

Мы соблазнились все охватившим потоком веселья и зашли в сад. Там настоящие тропики: панданы и баобабы, и Бог знает еще что! Египетская оглушительная музыка дудит в китайском павильоне, гроты с таинственным освещением и таинственными нишами, озеро с челноком для поэтических прогулок счастливых пар, и везде фонари, один затейливее другого, и везде разодетая, двигающаяся толпа, оркестры музыки, освещенные буфеты… И все дрожит и отражается, опрокинувшись навзничь, люди и деревья, скалы и беседки, в черных омутах неподвижного прудка…

Видно, нет больше «египетской работы», нет больше «египетских казней», мерещилось мне, когда я проталкивался сквозь гуляющие толпы, а есть только Египет веселой, беспечальной жизни, земной рай с вечным летом, обильно насыщенный водою и солнцем, кишащий плодами и цветами, где не требуется человеку ни печки, ни шубы, ни говядины, ни водки и где он босой, в одной простыне на плечах, может быть всю жизнь счастлив горсточкой фиников да дымом своего кальяна, запитым глотком грошового вина в веселой компании, при оглушительных звуках дарового барабана…

В отеле нашем громадная столовая уже совсем опустела, и мы вышли на открытую террасу.

Глубокое, темно-синее небо, какого никогда не знает наш бледный и мутный горизонт, опрокинулось над веселившимся городом высоким неохватным куполом, и на этом как бархат мягком и густом фоне горели резко и ярко, будто крупные дорогие алмазы в черной оправе, светом, непривычным северному глазу, чудные звезды ночи.

Одинокая, стройная пальма стояла рядом с балконом, уходя далеко выше труб многоэтажного дома и купая свою зубчатую шапку в синих пучинах ночи. Я смотрел сквозь просветы ее листьев и еще глубже ощущал недосягаемость звездной бездны, сиявшей там, наверху над тьмой ночною.

Грозный Бог Иакова и Авраама, казнивший нечестие фараонов, казалось, смотрел оттуда, с этих недоступных высот, этими миллионами сверкающих зениц, на эту жалкую суету человечества, пляшущего, как в библейские дни, вокруг своих золотых тельцов, и безмолвно готовил ему заслуженную им участь.

На меня вдруг повеяло могучими поэтическими легендами Библии, и сердце мое, насытившееся впечатлениями роскоши и суеты Нового Вавилона, неудержимо взалкало суровых пастушеских пейзажей Палестины, давно поджидавшей меня впереди.

XIII. Поездка к развалинам Мемфиса

Дервиши, едящие скорпионов. – Пальмовые леса. – Холмы древнего Мемфиса. – Деревушка Митрахени. – Колосс Рамзеса. – Озеро Ахерузское. – Связь Мемфиса с греческой мифологией. – Царство Тифона.

В Саккару уже нельзя ехать в коляске; мы решились нанять ослов в Бедрашейне, а до Бедрашейна отправились из Гизы по железной дороге. Движение тут самое оживленное, масса пассажиров, масса товаров, толкотня, крик, шум, как на всех базарах Египта. Большие без всякой церемонии колотят мальчишек, полицейские так же бесцеремонно колотят народ, и никто не обижается, все несут свой жребий беспечно и весело и будто шутя принимают толчки и тычки. Понятие о чести и личном достоинстве так ведь условно! Среди общей сутолоки желтых, коричневых, бурых, черных и белых лиц во всевозможных тюрбанах, ермолках и повязках, в куртках и халатах всех цветов, нас особенно заняла кучка чернобородых и черноглазых арабов в черных чалмах и черных рясах. Этот глубоко траурный подбор одежд и лиц выделял суровых бородачей из всей этой пестрой и яркой толпы в какое-то особенное, ни на кого не похожее, от всех сторонящееся племя.

– Что это за монахи, Рамадан? – спросил я своего проводника.

– Мусью, это не монахи, это дервиши, которые едят скорпионов и наносят себе ножами глубокие раны, – ответил мне Рамадан. – Они очень богомольные, но с ними никто не водится, потому что как же водиться с людьми, которые пожирают такую нечисть?

* * *

Рамадан закупил нам все необходимое для путешествия: вино и прохладительные воды, плоды и закуски; один из осликов пошел под наш багаж, а на трех остальных расселись мы с Рамаданом. Было еще довольно рано, но солнце уже пекло без милосердия.

Молодой веселый негритенок, губастый, как обезьяна, с белыми глазами и белыми, вечно оскаленными зубами, черный, как сапог, с худыми лоснящимися голенями, с узкими морщинистыми ступнями обезьяны, бежал босой перед моею женою, таща за уши ее ослика. Он был франт, как все негры, и из-под его коротенького синего капота, распахнутого на груди, ярко выделялась на фоне черного тела белая рубашка, украшенная двумя рядами черных пуговок. Ничего они так не любят, эти вороные люди, как белый цвет. Выносливость их изумительна. От Каира до Гизы он бежал босой, теперь бежит босой по песку от Бедрашейна до Саккары и босой же, по тому же песку, возвратится из Саккары в Бедрашейн. Пятки его заросли сплошными мозолями, как подошва верблюжьей ноги, и они ступают ими на горячий песок, на острые камни, словно обуты в какую-нибудь непроницаемую обувь.

От самого Бедрашейна идут пальмовые леса, и даже раньше, от Гизы до Бедрашейна они провожают железную дорогу.

Покойный Мухаммед Али, заботливый хозяин Египта, насадил множество пальмовых лесов по берегам Нила и в разных удобных к тому местностях Египта. Теперь это уже старые леса огромной высоты. Они оказали чудодейственное влияние на климат Египта, так что теперь ядоносное дыхание хамсина, «ветра 50 дней», далеко уже не так губительно для людей и полей. Роскошная хлебная житница стелется везде кругом нас, за этими лесами и даже под этими

Пальма в больших лесах не производит впечатления стройности и гибкости, как это представляется по привычке нашей фантазии. В этом отношении поэты ввели нас в некоторое заблуждение. Мне, напротив того, пальмы кажутся исполненными непоколебимой крепости. Их чешуйчатый ствол словно выточен из камня и покрыт сплошною скульптурою пестрых и сложных каменных арабесков. Оттого-то пальма с глубочайшей древности взята за образец опоры. Смотря на колонны древних дворцов и храмов, особенно храмов Египта, Ассирии, Финикии, постепенно утончающиеся кверху, с капителями из громадных каменных листьев, вы сейчас же узнаете граненый, будто в форму отлитый, неподвижный и прямой, как стрела, ствол финиковой пальмы, с ее венцом перистых ваий наверху – этот доисторический природный первообраз всякой колонны, очевидно, служивший в былые времена обычною поддержкою потолков.

Среди сухой каменистой почвы, засыпанной песками, ствол пальмы поневоле усвоил себе этот сухой и безжизненный, словно каменный характер, поневоле ощетинился зубчатыми шероховатыми чешуями, протискиваясь с таким трудом из далекой глуби земной, где его корни отыскивают таинственно схороненную воду, в горячий воздух пустыни; поневоле поднял на недосягаемую высоту, унес в прохладные воздушные слои, подальше от смертоносного дыхания песков, драгоценную святыню своих листьев, этот роскошный букет громадных опахал из зеленых страусовых перьев, веющих над томящеюся в зное землею, в недрах которого, им защищаемые и прохлаждаемые, зреют до своего часа могучие питательные кисти плода, дающего жизнь всему человечеству пустыни.

Неподалеку от Мемфиса уже начинает чувствоваться приближение к царству песков. Все тише и труднее ковыляют на своих сухопарых ножках бедные ослики. Все отчаяннее разевает свой губатый рот белозубая черная обезьяна.

– Га-га-га-га! – резко раздается по полю его дикий крик.

Иногда он крякает настоящею уткой, не узнаешь голоса человеческого.

– Кря-кря-кря!..

Иногда шипит, как гусь: с-с-с-с!..

И ослы понимают его, как своего брата, подбадриваются, бойчее семенят своими крошечными попытками, пускаются в гору трясучею рысцой. Ничего нет хуже этой убийственной рыси, особенно если ослик зарысит невзначай прежде, чем вы успеете сготовиться.

* * *

Громадные черно-бурые холмы щебня, раскинутые на далеко кругом, куда только глаз хватал, показались вдруг перед нами. Огромные кубы гранита, обломки колонн и статуй торчат кое-где из этого тысячелетнего мусора.

Мы словно въезжаем в необъятное пожарище, испепелившее не только жилища людей, но даже самые камни земли. Так все в этом хаотическом разрушении покрыто копотью веков.

Это все, что осталось от Мемфиса, старшего брата стовратных Фив, самой древней столицы древнейшего из царств, которого фараоны царили над Египтом несколькими тысячелетиями раньше Иосифа и Моисея, который покрывал некогда десятки верст своими дворцами и храмами. Прах его в течение нескольких столетий расхищали три города, возникшие в преемство ему и из костей его: Александрия, Новый Вавилон и Каир. Из разрушенных монументов Мемфиса были построены все знаменитые здания их, их боевые ограды, форумы и храмы.

Да и как было не соблазниться этим лежавшим у всех под рукою даровым строительным материалом редкой ценности и несокрушимой вечности.

На могилах древнего города вырос теперь целый тенистый пальмовый лес, словно добрая мать-природа хотела прикрыть этим целомудренным зеленым покрывалом наготу посрамленного и оскорбленного праха великого старца. Вместе с лесом выросла на этих могилах и арабская деревушка Митрахени, как лишайник на поваленном дубе, такая же черно-бурая, такая же закопченная и пыльная, как те кучи мусора, из которых возникла она и с которыми ее жалкие глиняные лачужки теперь смешиваются в одну неразличимую вереницу темных холмов, покрытых разрушением. Ведь и на зеленом листе родятся и живут такие же, как лист, зеленые тли, ведь и на темной коре дерева гнездятся и ползают грызущие ее жучки, точащие ее червячки того же не различимого от нее цвета.

Развалины Мемфиса. Фото начала XX в.

Мы сошли с осликов и несколько часов пробродили по развалинам, в отрадной тени высоких пальм. Впереди нас, по тому же лесу, среди тех же развалин, уже разъезжали верхами какие-то три туриста-англичанина.

Кажется, вся почва тут из обломков статуй, колонн, карнизов. Даже там, где мать-земля успела затянуть все зеленою травою, стоит только воткнуть палку или ударить лопатою, чтобы наткнуться на какой-нибудь низвергнутый в прах памятник былого. Обломки торчат отовсюду, из-под корней деревьев, со дна ям, под песком дороги; словно им хочется выползти на свет Божий из-под толщ земли, из-под насыпей мусора, где больше невмоготу лежать им, раздавленным и придушенным, и рассказать живому человеку про все былые обиды и про свою бывшую славу.

Арабы деревушки Митрахени, этой нищенской наследницы роскошной столицы фараонов, постоянно торгуют древностями, которые они тут откапывают на каждом шагу. То, что найдено здесь до сих пор путешественниками и учеными, конечно, ничтожная доля тех сокровищ археологии, которыми полна эта необъятная историческая могила, хотя вследствие громадности обхвата ее она дала пока очень небогатую добычу. Даже поверх земли еще валяется множество обломков.

Мы обошли далеко не все холмы, даже далеко не половину их, и все-таки видели несколько обломанных статуй, сидячих и стоячих, вырубленных из гранита и базальта, саркофаги со скульптурными изображениями, осколки колонн и проч. Один саркофаг, еще не вынутый из ямы, совершенно цел, на нем высечена барельефом фигура бородатого плечистого мужчины с обычною копною волос на голове и около него другая крошечная фигурка. Очевидно, здесь был погребен отец вместе с сыном. Это не помешало, однако, туземным проводникам нашим уверить нас, будто откопанный саркофаг – гроб египетской царицы.

Самый интересный предмет среди развалин Мемфиса – это колосс одного из Рамсесов, из бледного гранита, лежащий теперь в довольно глубокой яме. Колосс повержен лицом вниз, затылком кверху, но несколько набок, так что черты лица его вполне видны. Он действительно огромных размеров. В одной руке его более пяти аршин длины. В руке этой печать с иероглифами. Иероглифами же сплошь покрыт и пояс, охватывающий каменный стан. Египтологи прочли на печати имя Аман-Маи-Рамсеса[46]. Ноги колосса отломаны, уцелели только гигантские ляжки. Вся статуя была не менее семи сажен высоты. Голова его в обычном египетском уборе: огромная куча курчавых волос, шалашом облегающих череп, огромные, словно звериные, уши и шлем сверху. Грудь одета в броню, на руках браслеты. Пропорциональность и анатомическая правильность всех частей этого исполинского тела поистине изумительны. Царственная мощь и достоинство проступают в каждом мускуле его, в каждой черте его властительного и строгого лица.

Колосс был открыт еще в 20-х годах нашего

Развалины Мемфиса постоянно заливаются водами Нила, поэтому все глубже и глубже уходят в землю. По рассказам писателей, Менес, первый упоминаемый историю царь Египта, основал Мемфис на старом ложе Нила, отведя его к востоку в другой рукав, и оградил свой новый город от наводнения громадными плотинами. Плотины эти видел еще Геродот в дни персидского владычества над Египтом. Но впоследствии, когда Мемфис потерял свое значение, пришли в разрушение и защищавшие его плотины, от которых теперь не видно и следа, хотя самый поворот Нила очень заметен в небольшом расстоянии к северу от Митрахени. Уцелели до нашего времени и остатки озера Ахерусского, выкопанного Менесом, и канала, соединявшего это озеро с священными прудами храма Пта, между древнею Саккарою и пирамидами Гизы.

«Мемфисский колосс» – статуя Рамзеса II

Вообще Мемфис пришел в полное разрушение вовсе не так давно, как это можно подумать, судя по кучам мусора, в которые теперь он обратился.

Александрия долго не могла убить его старого значения, и даже при нашествии арабских полчищ Амры в VII веке нашей эры он еще был главным центром египетской силы и стал резиденцию арабского правителя. Только возникновение рядом с ним Каира, новой столицы арабов, окончательно подорвало его. Давно покинутые дворцы его были разобраны на мечети и дома Фостата. В XII веке по Р. Хр. развалины Мемфиса занимали еще, по уверению Абдель Латифа, «полдня пути в всякую сторону света» и «представляли глазу наблюдателя собрание таких чудес, которые поражали изумлением ум и которые напрасно пытался бы описать самый красноречивый человек». Несомненно, что в цветущую свою эпоху эта древняя столица Нижнего Египта занимала почти все пространство между теперешними деревнями Бедрашейн и Саккарою, от берегов Нила до ливийских холмов, имея своими подгородними кладбищами на севере пирамиды Гизы и Абуроша, на юге – Дашура.

Копты, прямые потомки древних египтян, называют его не Мемфисом, а Менфом, Менофром. «Ма-нофр» значит «место добра», или, как переводил Плутарх, «пристань добрых людей». В иероглифических надписях Мемфис также именуется «Менофром, землею пирамид», а иногда обиталищем Пта (Ен-Пта) и «городом белой стены».

Пта был тот же самый бог солнца, верховный покровитель Египта, которому Фивы воздвигали храмы под именем Амона, Абидос – под именем Озириса, который изображен под именем Горуса в сфинксе великих пирамид, и в честь которого был основан Гелиополис, «город солнца». Недаром все фараоны и цари Египта на иероглифах древних памятников носят в конце своих имен неизменный титул «сына солнца».

Диодор, греческий писатель I века до Р. Хр., оставивший нам одно из самых интересных и обстоятельных описаний Египта в первой книге своей «Истории» и пользовавшийся еще знаменитым, давно уже исчезнувшим сочинением о Египте жреца Манефона, буквальные выписки из которого он приводит в своей книге, высказывает в одном месте своего труда весьма оригинальный взгляд на значение Мемфиса и его окрестностей.

Он уверяет, что счастливые равнины, которые считаются (у греков) местопребыванием умерших праведников, не что иное, как прекрасные поля в окрестностях озера Ахеруза около Мемфиса: «Не без основания говорят, что мертвые обитают там, ибо там оканчиваются похороны большей части египтян, когда, после переезда Нила и Ахерузского озера, тела их кладут наконец в гробницы, устроенные под землею в этой местности. Церемонии, которые до сих пор практикуются в Египте, соответствуют всему, что греки говорят об аде, так же, как и барке, перевозящей тела, монете, которую нужно давать лодочнику по имени Харон, на египетском языке – храму мрачной Гекаты, помещенному у входа в ад; воротам Коцита и Леты, покоящимся на бронзовых крюках; другим воротам, Истины и Правосудия, которые без головы».

В таком случае делается вполне понятным и название Мемфиса «пристанью добрых людей», которое придавал ему Плутарх.

Руины древнеегипетского храма

Очень может быть, что самое понятие греков об аде, как о подземном царстве, в которое нужно было спускаться через особые темные проходы, было прямо заимствовано из египетских катакомб, этого своего рода подземного царства мертвых, куда тоже вели таинственные отверстия и глубокие темные спуски. Греки, как известно, отлично знали дорогу в преисподнюю: вход в нее был, по их убеждению, у лаконского города Тенара, куда мудрые элевсинские жрецы и послали Геркулеса. Улисс, по рассказам Гомера, тоже сходил в преисподнюю, только через другие двери; еще одно отверстие Аида было близ Трезен, в Арголиде, сквозь которое победитель Геркулес вынес живого Цербера, сторожевого пса Тартара, опять-таки сильно напоминающего собачью голову египетского «стража гробниц» – бога Анубиса.

Общий вид пирамид. Гравюра конца XVIII – начала XIX в.

С холмов Мемфиса видна как на ладони вся цепь египетских пирамид, уцелевших, полуразвалившихся и совсем рассыпавшихся. Сначала четыре пирамиды Дашура, потом три пирамиды Саккары, потом три – Абу-Сира и, наконец, дальше, в розовом тумане жаркого дня, громады великих пирамид Гизы. Это своего рода редуты, охраняющие и заслоняющие своею грудью плодообильный зеленый Египет от набегов кочевых песков пустыни. Они первые форпосты против них и последняя их жертва. До них доходит и в них замирает, смиряясь у ног их, как покоренная львица, всеистребляющий Тифон. Пески ложатся бессильные у ног их, словно они тают от прикосновения влажной долины, стражами которой стоят эти громады. Ближе их, под ними – озера, пальмовые рощи, деревни и нивы. А за ними – зловещие желтые бугры, с безмолвною угрозой охватившие весь горизонт, будто неисчислимые орды кочевников, готовых ринуться на приступ.

Могилы людей на рубеже могилы природы; не может быть другого более подходящего выразителя пустынности, смерти, вечности, как эти однообразные безжизненные громады, отбившие многих тысяч жизней и стоящие вот уже какое тысячелетие над одиноким пустым гробом.

Созерцая отсюда пирамиды, сам собою поймешь глубокое учение древней религии о Тифоне, Озирисе и Изиде. Вот они сами перед вами, лицом к лицу, как в дни Менесов и Хеопсов: безжалостный, всепожирающий, страшный богам и людям Тифон и любвеобильная матерь-кормилица, земля Гея, Изида, плодоносящая, неистощимая, вечно чреватая, под наитием всемогущего бога-огня, света, зиждительной силы, согревающего, оплодотворяющего, посылающего дожди и

Противоположность жизни и смерти, бывшая основою всех миросозерцаний Востока, – должна быть почувствована в первый раз человеком древности именно здесь, на этом рубеже смерти и жизни, Тифона и Изиды. Боготворение смерти рождается само собою под мрачным веянием этих смертоносных, всегда о смерти говорящих, всегда смерть напоминающих песков! И вот жизнь, долина, живое и трудящееся человечество воздвигает храмы и мавзолеи, и подземные лабиринты, и в облака уходящие пирамиды, загадочные обелиски и сфинксы, – духу смерти, у самого входа в ее владения, на границе их, как бы умилостивительную ей жертву, точно так, как поклонник зажигает свечу перед чтимым им божеством. Обставив себя этими каменными реликвиями, видными богам, достойными богов по своей громадности, красоте, труду и искусству, – человек древности думал, что он обеспечивает себе этою жертвою грозному духу зеленое царство пальм и голубые воды Нила.

XIV. Памятники Саккары

Некрополь Саккары. – Натиск песков. – Ступенчатая пирамида. – Устройство древних гробниц. – Гробница Ти. – Барельефы, как летописи былого. – Гробница Онах. – Открытие Сарапеума Мариетом. – Катакомбы Аписа. – Возвращение.

Деревня Саккара, тоже одна из наследниц древнего города Менеса, стоит на крайнем рубеже пустыни. Ее каменные дома-бойницы, способные выдерживать осаду неприятеля, и ее живописная мечеть с высоким вздутым куполом красиво вырезаются на фоне пальмового леса в ближайшем соседстве с озером, жалким потоком славного Ахеруза. Но сквозь стволы пальм уже враждебно хмурится на эти последние жилища человека желто-бурая, как спина притаившейся львицы, песчаная пустыня. Арабы произносят имя ее Саг'ара, в то время как деревню они называют почему-то Саккара.

Ряды пирамид торжественно, словно на пьедестале, поднимаются вдоль этого каменисто-песчаного кряжа, высоко господствуя над крышами деревни.

Но из деревни Саккары нужно проехать еще по невыносимому припеку солнца до каменистого кряжа, образующего собою край пустыни и вместе с тем берег нильской долины.

Несколько дерзких деревушек, чтобы не тратить на жилье ни вершка драгоценной почвы низины, рискнули забраться на эту каменную гряду и овладеть песками, вечными неукротимыми соседями своими, что, подобно бедуинам пустыни, другим соседям их, налетают, опустошают, исчезают, бурные, бесчисленные, не знающие пощады. И вот мы едем теперь по кровлям и трубам этих безумных поселений человека, доверху занесенных песками, буквально потонувших в них, и смотрим с высоты своих седел будто в колодцы, в глубокие ямы их чуть еще виднеющихся дворов.

Всех пирамид в Саккаре одиннадцать, но большая часть их разрушена настолько, что их бесполезно считать в числе уцелевших памятников истории. Пирамиды Саккары все сложены из довольно мелких камней, а не из громадных тесаных глыб, как пирамида Хеопса с своими спутницами.

Саккара дала самый обильный урожай археологических находок. ее памятники, как и памятники Гизы, принадлежат эпохе старого египетского царства, ко временам самых первых династий фараонов, первой, третьей, четвертой. Для этих династий, для изучения первобытного искусства Египта, Саккара, Гиза, Мемфис имеют такое же значение, как Фивы, Луксор, Карнак – для блестящего искусства позднейших династий времен Сезастриса и Тутмоса.

Добрая половина находок Мариета, украшающих музеи Лувра и Булака, откопаны в Саккаре, в ее пирамидах, катакомбах и мастабах.

Ослики уходят в песок по колена и, несмотря на свою ослиную терпкость, едва выволакивают из него свои сухие и тонкие ножки. Зато босоногие проводники-арабы бегут по песку, еле прикасаясь к нему своими мозолистыми пятками, как морские чайки – по гребням волн.

Все, что мы видим кругом, все эти памятники протекших тысячелетий, все занесено царящими здесь песками. Тут полное царство пустыни, и всякая борьба с ней бесплодна.

Карнак. Портал Птолемея III перед храмом Хонсу. Фото около 1860 г.

Целые годы сряду неутомимо и настойчиво откапывал Мариет погребенные здесь останки древней истории, и все, что откопал он, опять уже занесено песком вровень с краями. Пески надвигаются тут неудержимо и незаметно, как вода, заливают и уравнивают все; в пирамиды, стоявшие при Геродоте и Диодоре высоко на каменных пьедесталах, теперь уже спускаются, как в погреба; уже гробница Ти, храм Серапеума, глубоко ушли в землю. Мариету нужно было принять гору песку в 70 футов вышины, чтобы докопаться до входной площадки Серапеума, и теперь от него опять следа нет. Пта-Готеп уже больше не посещается, он занесен песком. Обширная общая гробница, из которой Мариет извлек сотни мумий, тоже занесена. Знаменитая ступенчатая пирамида Саккары, ее главнейший памятник, еще недавно описываемая путешественниками, занесена не только внутри, но и по всем шести наружным уступам своим. В другую саккарскую пирамиду, Онах, теперь не поднимаются, а спускаются. Да и вообще весь саккарский некрополь – необозримое поле песчаных бугров. Это песок, выкинутый при многолетних раскопках Мариета, на котором наросли целые горы кочевых песков пустыни. Глубокие и широкие четырехугольные могилы, откуда взяты Мариетом сокровища Булакского музея, теперь опять навзрез набиты песком, как ледники – снегом.

Мы остановились в домике, который построил себе когда– то Мариет, где он жил во время раскопок и собирал свои драгоценные коллекции. Теперь тут живет араб-сторож, хранящий ключи от катакомб Аписа и присматривающий за развалинами. Пока мы завтракали, шейхи окрестных бедуинов собрались в сторожевом домике. Сановитые, седые, с царственной гордостью и важностью движений, в величественных мантиях библейских царей, с суровыми взорами и знойно-бронзовыми сухими и строгими лицами, коротко приветствовали они нас, и потом расселись и разлеглись кругом в характерных позах, исполненных свободы, простоты и красоты своего рода, напоминавших мне красоту и природную грацию крупного хищного зверя. В величавом молчании, с снисходительным вниманием выслушивали они, завернувшись в свои широкие мантии, как сенаторы римского Капитолия, неумолкаемую болтовню нашего Рамадана и проводника-негра, наслушавшихся на каирском форуме и начитавшихся в каирских кофейнях разных забористых политических новостей об энглизе, москове, Осман-Дигме и стамбульском падишахе.

Когда болтун Рамадан рассказывал этим царям пустыни, что мы – русские, их бесстрастные суровые лица радостно оживились, сверкнули белки глаз, осклабились в улыбку белые зубы.

– О, русс, bon! Very good русс! – вдруг ласково обратились они к нам. – Москов карашо!

Они удостоили передать нам через Рамадана, что у них уж переночевали эту ночь три путешественника-англичанина, которых мы встретили в развалинах Мемфиса. Путешественники нередко разбивают у них свои палатки, чтобы с раннего утра, пока еще не очень жарко, успеть обойти все памятники Саккары.

Они повели и нас всею своею толпою, изображая собой настоящую библейскую картину какого-нибудь Авраама, шествующего с своими домочадцами разбивать шатры под дубравою Мамврийской.

По пескам зыбучим, взволнованным, как море, и бесконечным, как море, вели они нас

Ступенчатая пирамида самая большая из всех пирамид Саккары. Уступов в ней шесть. После великих пирамид Гизы она уже не поражает своей величиной. Она никогда не была облицована гладкими гранитными плитами, покрытыми иероглифами, подобно пирамидам Гизы, и представляет собою самую древнюю форму пирамидальной гробницы. Она и возрастом своим древнее Хеопсовой. Внутри одного из саккарских памятников (Серапеума) найдена была Мариетом стела из белого камня, исписанная иероглифами, на которой некрополь Саккары именуется Ко-Комех. А из летописи Манефона известно, что четвертый фараон первой династии Уенефес, живший за несколько веков до Хеопса, царя третьей династии, построил пирамиду рядом с селом Ко-Комех. Нигде лучше, чем на этой первобытной пирамиде, нельзя проследить способа постройки пирамид. Пирамиды строились вообще в таком порядке: прежде всего уравнивалось темя скалы, на которой должен был стать на память векам грядущим этот искусственный могильный курган титанических размеров. Потом пробивался в толще скалы вглубь и вкось узкий проход и внизу его просторное подземелье для помещения гроба. Прах человека египтянин предавал всегда материнской утробе земной, из которой он вышел, а пирамида служила ему только надземным памятником. Над местом складывалась сначала небольшая пирамида, потом через некоторое время она накладывалась шире и выше, последовательными ступенями, в течение всей жизни того царя, который приступал к сооружению себе гробницы. Смерть его определяла и размер его могильного памятника. Когда вносился в пирамиду саркофаг с его телом, все работы прекращались, входы и выходы заделывались наглухо; и ступенчатая кладка пирамиды одевалась снаружи, как парадною одеждою, полированными плитами.

Мы не могли проникнуть в ступенчатую пирамиду, потому что многие своды в ней уже обрушились, а вход сильно занесен песками.

Муравьева, посетившего Саккару в 30-м году нынешнего (XIX. –Ред.) столетия, бедуины уже с трудом могли протащить через этот вход, положив навзничь и волоча за ноги.

Уже и тогда дно главной погребальной залы этой пирамиды было завалено камнями обрушившегося потолка. Несмотря на множество проводников, Муравьев вместе с ними едва было не обрушился в темноте пирамиды в огромное подземелье, раскрытое сверху. Так как внутри этой пирамиды нет ровно ничего интересного, кроме нескольких пустых углублений в стенах для помещения гробов, а найденные в ней мумии можно было осмотреть в Булакском музее Каира, то мы не особенно огорчились тем, что должны были ограничиться одним наружным осмотром ее. Кто побывал в черных недрах Хеопсовой пирамиды, тому открылись тайны египетских пирамид.

* * *

Мариет думает, что ступенчатая пирамида служила гробницею священных Аписов и что поэтому она называется Ко-Комех, т. е. «пирамидою черного быка»». Но гораздо естественнее предположить, что Ко-Комех, как свидетельствует таблица Серапеума, есть название всего саккарского некрополя, где находятся между прочим и катакомбы Аписа; неудивительно поэтому, что и близстоящая пирамида называется именем Ко-Комех.

Остальные пирамиды Саккары не представляют никаких особенностей. Одна из них, самая южная, имеет вид усеченной, а может быть, просто неоконченной пирамиды и называется «Мустабат-эль-Фараун». Арабы обыкновенно возводят на нее путешественников, чтобы они могли окинуть сверху одним общим взглядом все погребальное поле Саккары и соседние с нею пирамиды. Арабы уверены, что на верхней площадке этой пирамиды, уже сильно разрушенной, древние фараоны совершали торжественную тризну по своим покойникам.

Гробницы Саккары интереснее ее пирамид. Хотя их тут многие сотни, хотя вся эта почва продырявлена, как сито, могилами людей, колодцами для мумий ибисов, кошек и других священных животных, но из них посещаются очень немногие. Все остальное или осыпалось, или засыпалось песком.

Мы подробно осмотрели главнейшие гробницы Саккары – «Ти» и «Снах». Известная гробница Птаххотепа, которую обыкновенно посещали туристы, теперь уже недоступна, как я объяснил выше.

Мастаба (гробница) Ти в Саккаре

Религия смерти, которую исповедовал древний египтянин, заставила его обратить все силы своего ума и искусства на устройство по возможности вечных, неразрушимых гробниц. Он твердо верил в бессмертие души и в загробную жизнь, но его детскому представлению казалось, что душа его и его предков только тогда может избавиться от мучительного скитания по хаосу Вселенной и насладиться беспечальною загробною жизнью, когда она обретет в целости свою прежнюю, земную оболочку или, по крайней мере, точное подобие ее. И вот он начиняет это тленное тело бальзамическими травами, натирает его всякими составами, препятствующими гниению, плотно зашивает в полотно и шелк, увертывает в пелены, укладывает в целую систему ящиков, сначала в деревянный, потом в каменный, наглухо закрытый тяжелой плитой, потом этот каменный саркофаг свой устанавливает в подземелье, вырубленное глубоко в непроницаемой скале, заваливает камнями ход в него, строит над ним целое громоздкое здание, чтобы уничтожить всякий след к драгоценным останкам, чтобы наверняка обеспечить целость их вплоть до самого часа воскресения. С этой общей точки зрения и по этому общему плану строились пирамиды, по такому же плану строились и другие египетские гробницы, или мастабы. Обыкновенно мастабы имеют форму низкого каменного строения с плоским верхом, со стенками, слегка наклоненными внутрь, как все вообще здания Древнего Египта, так что в разрезе представляют правильную трапецию. Если бы снять с пирамиды ее верх, оставив одно нижнее основание, то получилось бы нечто вроде мастабы, только не продолговатой, а квадратной.

В мастабу ведет узкая дверь, над которою непременно вырезаны иероглифами имя и звание покойника и молитва к Анубису, стражу гробов, о ниспослании умершему на том свете всех благ и всякой помощи ему во время странствований по небесным мытарствам. Небольшой жертвенный покой идет за дверью. Стены его покрыты изображениями домашней жизни покойника, а на каменной доске или стеле, служившей чем-то вроде иконы, написана какая-нибудь надгробная эпитафия. Перед стелою каменный жертвенник, на который приносились родными и друзьями дары всякого рода для услаждения умершего и умилостивления богов и воскурялись им фимиамы. Иногда таких покоев для богослужения по покойнике бывает не один, а несколько. Совершенно отдельно от этих молелен, заглушенный в толще стен мастабы, устраивался тесный сердаб, келейка, где стояла статуя покойника, заменявшая в случае нужды для умершего его мумию. Ход в погребальный склеп шел обыкновенно также особо от молельни и сердаба, чаще всего прямо с верхней кровли мастабы, прямым колодцем в глубину скалы, где он отделялся стеночкой от горизонтального коридорчика, ведущего в гробовой склеп. Когда мумия опускалась и заделывалась в стоявший там саркофаг, рабочие наполняли цементом из песка и камней вертикальную трубку, сквозь которую опускалось тело, и прекращали таким образом всякий доступ к нему. Впрочем, колодцы эти

Гробница Ти уцелела превосходно и по интересу своему превосходит все другие гробницы Египта. Песок, погребающий и, по-видимому, уничтожающий здесь все, сослужил, в сущности, великую службу науке. Сухой и тонкий, он наполняет собою, как водою, малейшую пустоту здания и предохраняет от порчи, лучше всякого безвоздушного пространства, живопись и скульптуру глубокой древности. Когда этот чистый и безвредный презерватив[47] выгребается из внутренности исторического памятника, работа художественной руки, сделанная несколько тысяч лет тому назад, кажется такою свежею, как будто она вчера только окончена. Лучшего консерватора археологических древностей невозможно было бы выдумать. Можно сказать смело, что только благодаря песчаным заносам пустыни мы могли так близко и полно ознакомиться с подлинными документами древней египетской жизни и наполнить свои музеи поистине бесценными сокровищами археологии. Гробница Ти, когда-то стоявшая на обыкновенном уровне земли, теперь уже обратилась в подземелье. Песок, бывший некогда у подножия ее стен, теперь уже поднимается выше верхнего края их. Притвор из массивных белых колонн открывает вход в гробницу. Передняя часть ее занесена песком. На стенах притвора превосходные мелкие барельефы, изображающие жизнь Ти. Ти был жрец Мемфиса, живший во время пятой династии, в эпоху старого египетского царства. Имя его и звание изображены на одном из входных столбов. Среди притвора – отверстие, чрез которое спускаются в погребальный склеп. Колодезь, ведущий к гробу Ти, идет вкось, а не отвесно, как в других гробницах; каменный саркофаг, помещающийся в подземном склепе, не имеет никаких надписей и украшений. Но зато узкая галерея, ведущая из притвора в обширный жертвенный покой с звездным сводом, и стены этого покоя сплошь покрыты превосходно сохранившимися и замечательно интересными барельефами. Издали они кажутся геометрически правильными полосами и столбцами, однообразными, как повторяющие сами себя рисунки обоев, удивительно ласкающими глаз чистотой отделки и вкусом узора. Комнаты, действительно, кажутся обитыми какою-то прелестною, однообразною тканью. Но когда вы приблизитесь к этим кажущимся полосам арабесков, изумлению вашему не будет предела. Вблизи это мириады разнообразнейших мелких фигур, вырезанных на камне с точностью и тонкостью ювелира. Нигде резец не снял каменного слоя хотя бы на один волос глубже или мельче, чем в другом месте. Нигде смелая и правильная линия контуров не обмахнулась хотя на одну йоту, как будто не железный резец тяжко одолевал здесь крепость камня, а самоуверенный и опытный карандаш художника с беспрепятственной беглостью набрасывал на гладкий лист бумаги полные жизни штрихи. Это уж подлинно египетская работа, требовавшая трудов целого дня для одоления одной фигуры, целой жизни для окончания одного могильного памятника; работа, достойная того, чтобы прожить тысячелетия и возбуждать изумление даже в современном европейце, все одолевшем и во всем бесконечно усовершенствовавшемся.

Большая часть барельефов раскрашена детски-простыми красками, без всякого соблюдения теней и естественных колеров. Фигуры женщин – светло-желтою охрою, фигуры мужчин – красною мумией, негры – черной сажей, птицы – голубою и зеленою краской. Над барельефами этими нужно простаивать целые часы. Они бесконечно любопытны и поучительны. Тут вся, как на ладони, жизнь древнего народа, как он жил, хозяйничал, промышлял и воевал за 6000 лет до нас, все его домашние и дикие звери, все его приемы, обычаи, орудия… И, когда всмотришься в эти бесконечно развевающиеся свитки фигур и событий, дошедшие до нас из-за такой невообразимой дали веков, переполняешься благоговейным чувством к могуществу сил и к бесконечности существования человечества, которое еще тогда, на этой кажущейся нам утренней заре своей истории, успело уже выработать все существенное, чем полна и сильна наша современная жизнь, уже обратило в домашнее животное дикого зверя, заставило землю растить ей сады и нивы, быка – пахать, коня – возить, достало своею хитрою снастью рыбу в воде и птицу в воздухе, и даже довело до высокого совершенства всякие ремесла и искусства.

Павлины, гуси, утки, буйволы, быки, лошади, собаки борзые и домашние, уже составляют обычную обстановку доисторического хозяйства человека, и те же львы, зайцы, ибисы, обезьяны, за которыми охотится теперешний египтянин, преследовались и 6000 лет тому назад, лодки и телеги были тех самых форм, что и теперь, и человек одевался в те же рубашки и плащи, украшался такими же поясами и головными уборами.

Меня особенно поразила в высшей степени распространенная форма крестиков, четырехугольных и округленных, совершенно подобных нашим христианским крестам, встречающаяся в числе древних египетских украшений. Люди на барельефах Ти изображены такими, какими мы видим их в статуях и колоссах, какими полны до сих пор базары и поля Египта: необыкновенно широкоплечие, тонкие станом, женщины сухопарого тела, мало отличающегося от мускулистого и костистого склада мужчины, рты толстогубые, чувственные, волоса целою копною, глаза большие – удлиненные, как миндали.

Вся эта полускульптура, полуживопись изображает одно: сцены из жизни богатого землевладельца, жреца Ти. Фигура Ти везде изображена гораздо более крупной, чем остальные люди, и в каждой сцене он является главным героем. Тут все подробности его ежедневной жизни, служащие драгоценным дневником всякого вообще знатного древнего египтянина. Вот нагружают лодки статуями Ти для украшения его гроба, вот гонят быков на кладбище для жертвенного заклания над его прахом в годовщину смерти. Вот Ти с женою и детьми своими надзирает за работами своих слуг… Рабы его носят мешки с мукой, кормят птиц, пасут скот на лугах, ловят рыбу, убирают и молотят хлеб; судя по изображенным фигурам, в древние времена умели приручать не только теперешних известных домашних животных, но и многих других, которых мы видим в настоящее время только дикими. Среди птичника Ти вы встретите журавлей и голубей, среди стад скота – газелей, антилоп, диких козлов и всяких других рогатых вольных зверей… На одних стенах изображены пиршества Ти – большие сосуды с маслом, груды плодов и овощей: песенники, танцовщицы, акробаты увеселяют гостей, на других – лодки, везущие его добро и произведения полей его… В реке видны бегемоты и крокодилы, в воздухе – тучи диких птиц, а на берегу рабы стараются убить острогою бегемота и захлестнуть его веревочной петлей. Сейчас узнаешь Нил и его характерных обитателей. Конечно, крокодилы и гиппопотамы теперь уже ушли на юг, во Внутреннюю Африку, и уже целые столетия не живут в Нижнем Египте. Однако еще во времена Мухаммеда Али убили забредшего гиппопотама на отмелях Дельты, где, по словам Абдель Латифа в XIII столетии они водились во множестве; для охоты же на крокодилов достаточно отъехать всего верст 300 выше Каира.

* * *

Столько же интересна и гробница Онах в полуразрушенной пирамиде;

Самая крупная и характерная примечательность Саккары – катакомбы Аписа. Мариет, роясь в песках, наткнулся раз на небольшого каменного сфинкса. Он вспомнил описание Страбона, что перед Серапеумом мемфисского кладбища шла аллея сфинксов среди сыпучих песков, заносивших эти сфинксы по горло; определив, по положению найденного сфинкса, направление мощенной аллеи, после неимоверных усилий Мариет, действительно, раскопал аллею на 600 футов протяжения. Сотни сфинксов окаймляли ее по сторонам, из которых 141 были найдены в совершенной целости. Аллея шла, все более и более понижаясь, так что перед самым входом в Серапеум Мариету пришлось снять гору песку до 10 сажен толщины. В конце аллеи стоял полукруг статуй, изображавших знаменитейших философов Греции, а за ними – остатки Серапеума и его оград. Два каменных льва охраняли вход в Серапеум. В близлежащем храмике была найдена статуя Аписа. Мариет тщательно раскопал всю громадную окружность Серапеума и наконец открыл таинственный вход в подземелья, где погребались священные быки… Аписа содержали обыкновенно в особом дворце Мемфиса – Апиуме – и выводили для поклонения народного в посвященный ему великолепный храм, примыкавший ко дворцу. Когда же священный бык умирал, то его торжественно хоронили в подземных катакомбах Саккары, над которыми был воздвигнут Серапеум, храм для поклонения всем умершим Аписам… Теперь раскопанные Мариетом остатки и окрестности разрушенного Серапеума опять занесены песком, но ход в подземелье до сих пор тщательно оберегается. Для предохранения от заносов дверь его запирается теперь на ключ, который всегда у сторожа-бедуина.

Серапеум. Гравюра середины XIX в.

Но, тем не менее, песок постоянно проникает сквозь щели, и спускаться в подземелье приходится по сыпучим пескам. В низких коридорах приходится гнуться чуть не вчетверо, хоть ползком ползи, и везде под ногами песок, просачивающийся, как вода в сыром месте, сквозь все поры подземелья. Потом идут высокие, бесконечные коридоры, сухие, звонкие, вырубленные в толщах скалы.

Мы двигаемся по ним в безмолвном благоговении, подавленные мрачным величием этой колоссальной подземной усыпальницы, будто Дант с своим провожатым – через вечную ночь ада. Фигура бедуина в черном плаще, мелькающего впереди своим белым тюрбаном и колыхающимся пламенем своего длинного факела, бросает от себя широкую пугливо шатающуюся тень, которая странно переползает, будто крылья какой-то бесшумной могильной птицы, по стенам и сводам подземелья и траурною пеленою скользит по нашим чуть освещенным лицам, бледным, как лики мертвецов.

Как-то жутко и гулко отдается звонким эхо сухих сводов робкий шум наших шагов, словно оскорбляющих тысячелетний покой этой могилы древних божеств.

Черные пасти пропасти, кажется, то и дело разверзаются по сторонам, у наших ног. Лет 15 тому назад один путешественник сорвался в темноте в такую пропасть и поплатился рукой.

При свете факела пропасти эти оказываются глубокими и громадными четырехугольными могилами. Посреди каждой из них стоит тяжелый саркофаг из черного полированного гранита, еще не утерявшего своего блеска. В нем не меньше двух сажен длины, не меньше 11/2 сажен высоты. Несколько человек удобно рассядутся в нем. Камень-крыша, такой же страшной тяжести и объема, такой же черный и несокрушимый, задвигает его сверху. Плоские угловатые своды высечены над саркофагом. Когда-то они были сплошь покрыты барельефами и иероглифами, но скульптурная штукатурка осыпалась в течение тысячелетий, и теперь только на очень редких сводах сохранились рисунки или надписи.

Камера-саркофаг одного из быков-Аписов. Фото XIX в.

Всех саркофагов я насчитал 23. Это гробы Аписов. Они все сурово-просты, сурово-однообразны. Только на немногих начертаны иероглифы. Внутри них уже нет ничего; кости священных быков Египта, вероятно, были выброшены какими-нибудь нечестивыми завоевателями его на посрамление побежденным. Мариет при первом открытии катакомб нашел на стенах их до 500 каменных висячих скрижалей, или стел, исписанных молитвами к божественным Аписам и именами благочестивых жертвователей.

Теперь они все расхищены по музеям. Черные стены и своды этого подземного Аида не говорят более ничего и не украшаются более ничем. Только многочисленные ниши для мумий, теперь уже вынутых, зевают в стенах, как полки настежь раскрытого шкафа.

В подземельях, которые мы прошли, погребены были священные быки последних египетских династий, от Псаметиха до Птолемеев. Подземелья более ранних династий, тоже откопанная Мариетом, уже обрушились и занесены песком, так что больше не посещаются. Чем-то циклопически-могучим, каким-то сооружением титанов, боровшихся с богами, смотрит это мрачное творение первобытного народа древности, как смотрят все его колоссы, сфинксы, пирамиды. Ни перед чем не останавливающаяся смелость замысла, готового лезть под облака и переносить горы, ничего не робеющее упорство работы, способной посвятить целую жизнь чеканке и расписке какого-нибудь одного могильного камня, такие могучие и цельные явления духа нигде не вырабатывались так полно, как в суровой и глубокой школе древней религии Египта. Ни змей, ни скорпионов, к счастью для путешественника, не водится в древних памятниках Египта, ибо и этим гадинам все же недостаточно одного праха смерти, а необходима хотя какая-нибудь жизнь, чтобы поддерживать свою собственную. Только одного обитателя встретили мы в этой колоссальной пустынной могиле, такого же безмолвного и мрачного, как сама она: большая жужелица, расписанная по черному белым, которой, может быть, также было 1000 лет и в которой, может быть, таилась душа какого-нибудь такого же черно-белого Аписа, медленно переползла нашу подземную стезю в своей траурной монашеской одежде с плерезами, напоминая ею черно-белые плащи бедуина, что охраняет вместе с нею эту страну смерти, это царство могил.

* * *

Жара на возвратном пути измучила нас донельзя. Казалось, сами кости наши таяли в этом пекле. Нильская равнина обратилась в какую-то пещь вавилонскую, в которой можно было изжариться, подробно трем библейским отрокам. Я понял теперь, почему Геркулес, когда он очищал Ливию, то есть Африку, от хищных зверей, основывал свой стовратный город (Гекатомпилос) и ставил два свои знаменитые столба на пределах света, почему даже он, полубог, пренебрегший жалами гарпий и стимфалид, не вынес страшного жара африканского неба и, подняв к нему свой гневный взор, грозил застрелить Аполлона! Геркулес по крайней мере получил за эту смелость свою в дар чудесную золотую чашу, в которой Феб путешествовал от заката к востоку,

В Бедрашейне нам пришлось целых два часа дожидаться опоздавшего поезда. Уже совсем ночью возвратились мы в Гизу. Там нужно было нанять коляску до Каира. Невообразимая толкотня наполняла двор станции. Ослы, лошади, паровозы, вагоны, коляски, телеги, всадники, пешие перемешались в одну неразличимую путаницу. Все орало, болтало, ругалось, смеялось, толкалось, махало кулаками и колотило палками, топтало друг друга, лезло друг через друга, через ослов, между колес экипажей, сквозь остановившиеся вагоны. Это уж чисто по-египетски, и среди всей этой неизобразимой сутолоки резкие, плаксиво-требовательные вопли мальчишек: «Бакшиш! Бакшиш!»

Водонос

Этот «бакшиш!» может с ума свести в Египте. Стоит только туземцу встретиться лицом к лицу с иностранцем, как уж у него с языка сам собою срывается: «Бакшиш!» Бакшиш тут требуется за все, за что даже и представить себе нельзя. Спросил у него дорогу – «бакшиш!», дал ему подержать на секунду ослика – «бакшиш!», остановился только около него, даже ничего не спрашивая, – «бакшиш!», посторонился ему – «бакшиш!», просто поглядел на него внимательно – и то «бакшиш!» Бакшиш требуется с вас, кажется, за самое право вашего пребывания среди правоверных Египта, за одно счастье ваше лицезреть их. И до того, наконец, вам делается и противен, и смешон этот вечный, не то нищенский, не то разбойнический припев, что вы, уже сами, улыбаясь, спрашиваете приближающегося к вам туземца: «Бакшиш?» На что он не преминет ответить с циническим хохотом: «Бакшиш, бакшиш!..»

Еще в дни Геркулеса египетский царь Бусирис, сын Нептуна, приносил чужестранцев в жертву своим богам. Теперь чужестранцы в Египте по-прежнему приносятся в жертву, только уж не в честь Зевса-молниеносца, а в честь жадного Ваала.

* * *

Мы несемся темною звездною ночью в покойной коляске по прекрасному шоссе, и впереди, позади, со всех сторон несутся, опережая нас, опережаемые нами, сломя голову, такие же коляски, шарабаны, тележки, мелькая огненно-красными глазами своих фонарей, хлопая бичами, отчаянно крича; бегут и идут среди них пешие толпы.

Когда им будет покой? Когда работа? Понять не могу. Вечная гомозня, снование, болтание, вечная жизнь дорог, улиц, базаров, и днем, и ночью… А еще уверяют, что Восток такой ленивый, такой неподвижный и сонный…

XV. Булакский музей Мариета

Заслуги Мариета. – Тайна иероглифов. – Стелы. – Статуи Шафра и Ра-эль-ке. – Характер египетской скульптуры. – Пантеон египетских божеств. – Смысл многобожия. – Мумии Рамсесов. – Футляры и саркофаги. – Амулеты древних египтян.

Древний Египет, сохранивший характерную мумию своей былой жизни в пирамидах, храмах, катакомбах, делается вполне понятным только тогда, когда воображение ваше населит все эти опустевшие сооружения протекших тысячелетий бесчисленными статуями, саркофагами, бальзамированными трупами, наполняющими драгоценный Булакский музей Каира.

Музей этот – одна из любопытнейших его достопримечательностей и, конечно, самое богатое из всех собраний египетских древностей. Британский музей превосходит его только своими многочисленными папирусами, которых почти вовсе нет в Булаке.

Я видел Египетский музей Лепсиуса в Берлине, видел Луврский музей и много других и нигде не встречал такого громадного количества памятников первостепенной важности.

Булак – это старинная пристань Каира, некогда отделенная от него в особое предместье, и музей устроен на самом берегу Нила, из окон его один из характернейших видов на пальмовые рощи и пирамиды правого берега. Двор его заставлен большими статуями и саркофагами; между ними сейчас же остановит ваше благоговейное внимание саркофаг Мариета. Он из серого полированного гранита и покоится на таком же пьедестале. В головах у него, на высоком цоколе, статуя в древнеегипетском стиле, может быть, самого Мариета. Она вся увита цветами и зеленью.

Этот неутомимый исследователь более 20 лет сряду жил и рылся в песках египетских некрополей, в грудах его исторических развалин. На саркофаге его вырезана лаконическая, но красноречивая надпись: «Мариет, 1861–1881 годы» – годы его работы. Добрая половина всего того, что мы видим и знаем в области египетских древностей, принадлежит, бесспорно, ему. Музей Булака – его кровное детище, он не только собрал все эти сокровища археологии, но и классифицировал их и описал.

«Мариет-паша» хорошо известен всякому мальчишке Каира, всякому босоногому бедуину Саккары или Бени-Гассана. Он сжился с ними, как с братьями, и давал им заработки, каких они никогда не имели ни после, ни прежде… Он развил в себе изумительный нюх к археологическим находкам, и под его руководством каждая раскопка давала в руки верный клад.

Измаил-паша, доверивший этому талантливому французу реставрацию давно погребенных веков, строжайше запретил всем другим исследователям расхищать египетские древности и подрывать таким образом плодотворные систематические расследования Мариета, которые он поддерживал с своей стороны всеми способами. Этими благоприятными условиями работ Мариета объясняется обилие и редкость предметов, наполняющих его музей.

Теперь это такая книга, каменные листы которой необходимо изучать каждому египтологу. На меня, однако, музей производил несколько досадное впечатление. Эти многочисленные валы, чередующиеся друг с другом, наполненные от угла до угла то все одними саркофагами, то все мумиями, то стелами или статуями, так же искусственны и утомительны, как галереи картин, где вам сначала надоест своим однообразием Рубенс, потом Поль Веронезе, потом какой-нибудь Буверман или Клод Лорен.

Мысль Лепсиуса, устроившего Египетский музей Берлина в виде действительного храма, действительных катакомб и гробниц и обставившего эти храмы, мавзолеи и подземелья предметами, которые в них обыкновенно находят, обвесившего их по стенам стелами и папирусами, населившего их статуями богов и памятниками царей, мумиями людей, кошек, крокодилов, я нахожу в высшей степени разумною и удачною.

Нигде не возможно было бы осуществить ее так поразительно и полно, как здесь, в Египте, на той самой священной почве, где зачалась и развилась вся эта давно исчезнувшая жизнь, оставившая по себе такие неразрушимые реликвии. Обратить в подходящий музей какую-нибудь пирамиду Хеопса иль Серапеум Саккары, или храмы Мединат Абу, Луксора и Карнака, подобно тому как итальянцы обратили в природный музей целые Помпеи, было бы вполне уместно и придало бы несравненно более жизни и исторической выразительности самим этим великим памятникам былого, соединив в одно естественное целое насильственно разъединенные черты одного и того же живого организма.

Но, конечно, и в настоящем своем виде Булакский музей глубоко поучителен и всесторонне знакомит внимательного наблюдателя с могучим и оригинальным миром, погребенным в течение

Загадочные изображения, которыми были некогда сплошь покрыты пирамиды Гизы и Саккары, которые обвивают узорчатою спиралью своих арабесков каждый уцелевший обелиск, приводившие когда-то в недоумение многоопытных писателей Древней Греции и Рима, пережившие в утлых свитках папируса саму многовековую цивилизацию, которая породила их, и самый народ, который читал их, теперь, к счастью, разгаданы и поведали новому миру свои древние тайны… Таинственный язык иероглифов, когда-то сокровенное достояние немногих мудрецов, свободно читается теперь каждым дюжинным ученым Европы, посвящающим себя изучению египетских памятников.

Гений европейца одолел иероглифы с помощью счастливой случайности. Египетский поход первого французского консула Наполеона Бонапарта, предпринятый в 1798 году, был в одно и то же время и военною, и научною экспедицией. Археологи и историки старались разрешить загадки египетских древностей в то самое время, как победитель при пирамидах оружием смирял дерзость мамелюкских беев и покорил одну за другой их крепости.

При осаде крепости Розетты в 1798 году, роя траншею, один артиллерийский офицер нашел каменную доску, нечто вроде стелы, покрытую надписями. Одна и та же надпись повторялась на этой плите три раза, на трех разных языках: на языке иероглифов, на письменном или демотическом языке древних египтян и, наконец, в подстрочном греческом переводе. Надпись была из времен Птолемеев.

Розеттский камень. Рисунок XIX в.

После многолетних бесплодных попыток прочесть эту надпись Шампольон, ученый-лингвист, посвятивший себя изучению оригинального языка коптов, считавшихся прямыми потомками древних египтян, добрался в 1820 г. до смысла надписи, подыскав в иероглифах и в демотическом письме звуки, соответствовавшие греческим буквам имени Птолемея. Язык надписи оказался очень сродным языку коптов. Кроме того, надпись эта открыла ученым, что маленькие овалы, вроде печатей, заключающие в себе коротенькую строчку иероглифов и попадающиеся почти на всех без исключения древних памятниках Египта, обозначали собою имена царей, которым был посвящен памятник или которые его строили. Это дало ключ к дальнейшему уяснению иероглифов. Оказалось, что иероглифы вовсе не были символическими фигурами, таинственно вмещавшими в одном знаке целые мысли и представления, как это думали прежде, а просто-напросто изображали собою начальный звук каждой буквы, точно так, как в наших старинных букварях рисунки предметов изображали собою соответствующие буквы: «а» – арбуз, «т» – турок. Нарисован турок – читай «т», нарисован арбуз – читай «а».

В сущности, наша старинная церковная азбука – аз, буки, веди, глагол, добро и т. д. – в высшей степени приближается к такому значению иероглифов, ибо тоже употребляет как название буквы какое-нибудь слово, ею начинающееся, только без изображения этого слова рисунком.

Иероглифы, собственно говоря, служили египтянам стенописью храмов и гробниц. При возникновении своем они непременно должны были быть понятны всему народу, потому что каждый может разобрать рисунок и по первоначальным звукам изображенных на нем предметов сложить подразумеваемое слово.

Вероятно, в этом смысле древние греческие писатели уверяли, что в Египте в их время не было ни одного безграмотного человека. Если это так, то иероглифы, значит, были популярнейшей и остроумнейшей из всех азбук мира, доступной толпе без всякого предварительного изучения.

И слово «иероглиф», почему-то ставшее у нас синонимом всего запутанного, загадочного, непонятного, в сущности, должно выражать собою идею наибольшей ясности и простоты. Если они стали впоследствии тайною, скрытою от масс и ведомою только избранникам – жрецам, то, вероятно, уже в то время, когда в народе утерялся ключ к их разумению, когда забыли естественный способ их чтения и, в предположении необыкновенной трудности разбирать их, не могли допустить мысли, что ларчик открывался более чем просто. Если бы это было иначе, если бы иероглифы первоначально не имели этого живописательного, вполне наглядного и вполне популярного значения, доступного последнему невежде уличной толпы, то не было бы никакой цели строителям знаменитых памятников, подобных пирамидам и обелискам, назначенных для прославления их дел среди народа, исписывать иероглифами сверху донизу всю наружную поверхность их. Оттого-то и жрецы, которым для разных целей их необходимо было сохранять многие научные, исторические и религиозные тайны в среде своего властвующего сословия, вынуждены были отступить от иероглифической письменности и создать так называемое иератическое письмо, в котором всем понятные житейские предметы иероглифической стенописи были заменены условными знаками, слегка только напоминающими соответствующие предметы; эти условные знаки, разумеется, необходимо было изучать в особых школах и у особых учителей, и такая грамотность делалась, разумеется, монополией немногих, подчас орудием эксплуатации тех, кто ее не знал.

Из этого жреческого, или иератического, письма развилось в течение времени еще более обобщенное народное, или демотическое письмо, гораздо более беглое и простое, соответствующее обыкновенным азбукам других народов. Это буквенное, или демотическое, письмо наполняет собою все, так сказать, светские папирусы, т. е. акты правительственной, торговой и промышленной жизни египтян, где требовалась особенная беглость и быстрота письма, в то время как иероглиф остался языком всенародных исторических и священных памятников, а иератика – письменностью научных и религиозных тайн.

Иероглифы и барельефы, покрывающие собою бесчисленные каменные скрижали, называемые стелами и находимые целыми сотнями в катакомбах, гробницах и храмах Древнего Египта, составляют своего рода многотомную подробную летопись всевозможных событий семейной и исторической жизни египтян. Особые залы наполнены этими стелами. Среди них встречаются молитвы к божествам и восхваление умерших. Знаменитая стела из Карнакского храма XVII столетия до Р. Хр. с восточною образностью и пышностью речи прославляет, например, победы Тутмоса III, этого великого завоевателя Азии, который, по выражению иероглифов, «ставил границы египетского царства там, где ему только хотелось». На некоторых начертаны отрывки из известной «Книги смерти», излагающей все обряды египетского погребения и загробные странствования души. Один из отрывков до такой степени дышит христианским чувством, что его стоит тут привести: «Я снискал себе благодать Божью своею любовью; я давал хлеб голодающему, воду – жаждущему, одежды – нагому; всеми покинутому я давал убежище» и т. д. Тут находится драгоценная хронологическая «таблица Саккары», на которой написаны в последовательности имена 58 египетских царей, вполне соответствующих списку царей жреца Манефона, и знаменитый камень на трех языках, найденный в Саане, известный под именем «Канопского постановления», в котором жрецы, собравшиеся в Канопе, постановили признать божеством только что умершую дочь Птоломея Эвергета, Беренику, и учредить в честь ее новый разряд жрецов-эвергетов. Этот камень послужил чрезвычайно много к уяснению иероглифов.

Бесчисленное множество мелких предметов религиозного и домашнего употребления, зеркальца, гребни, ножи, слезницы, лампочки, талисманы, статуэтки богов и предков, кольца, браслеты, ожерелья, головные уборы и всякие другие украшения туалета, художественно выработанные из драгоценного материала, частью найдены в развалинах домов, а большею частью – опять

Целая великая школа скульптуры возросла в древнем Хеми. Музей хранит в себе образцы всех эпох. Некоторые из них просто изумительны по силе и красоте изображения, по необыкновенному знанию анатомии. Все это живые люди, смотрящие из камня, с разнообразным и характерным выражением лица, с строгою правильностью линий. Целое безмолвное население старого, чуть не допотопного, Египта наполняет залы музея. Среди них какой-нибудь библейский фараон Менефта, преследовавший бегущих евреев Моисея и потопивший в Чермном море колесницы свои, является одним из позднейших властителей, ранее которого египетское царство уже насчитывает 19 династий царей и более 3000 лет существования!.. Самая любопытная из статуй – это статуя Хафра, или Хефрена, строителя второй пирамиды, найденная Мариетом на дне глубокого колодца около великого сфинкса Гизы, вместе с несколькими мелкими изображениями того же фараона. Грозный фараон сидит в обычной величественной позе египетских царей, держа в руке свиток, прямо и сурово, не нарушая ни на волос геометрической правильности положения, предписываемого ему уставами религии. Кресло его трона украшено головами льва и двумя растениями, служившими чем-то вроде гербов для Верхнего и Нижнего Египта, которых он был царем, – лотосом и папирусом. Твердый диорит, из которого высечена статуя, еще более усугубляет впечатление царственного могущества этого богатырски сложенного мужа, плечистое и мускулистое тело которого почти свободно от одежд. Отказываешься верить, чтобы такая жизненная правда выражения, такая красота и вместе естественность форм могли быть достигнуты более чем за 4000 лет до Рождества Христова (если держаться исчисления Мариета).

Статуя Хафра, найденная Мариетом

Замечательна и другая статуя такой же глубокой древности, по-видимому, простого египтянина, во всяком случае, частного человека Ра-эль-ке, найденная в Саккаре в гробнице того же имени и вырезанная из одного куска крепкого негниющего дерева. Она темная, как бронза, и удивительным образом нисколько не пострадала от времени, несмотря на целые протекшие тысячелетия; только сломанные ноги ее заменены новыми. Думают, что она изображает собою какого-нибудь «шейх-эль-беледа», деревенского старшину. Дерево было покрыто тонким слоем гипса, раскрашенного под темно-красный цвет тела и под белый цвет коротенькой юбки, прикрывающей до колен его живот. Реализм этой оригинальной статуи, начиная от добродушного выражения сытого, всем довольного лица, до свободной постановки всей фигуры, беспечно подпирающейся длинным посохом, превосходит все, что может представить в этом отношении египетская археология. Впечатление необыкновенной жизненности, которое она производит, усиливается еще тем, что глаза ее смотрят на вас совершенно как живые. В первый раз мне случилось видеть в статуях глаза такого рода. Они обведены вместо век тонкой пластинкой бронзы; белок сделан из матового кварца, а раек (так у автора. –Ред.) из прозрачного горного хрусталя, среди которого крошечный металлический кружочек заменяет собою черное отверстие зрачка. Впрочем, эта статуя подвижного и демократического характера составляет резкое исключение из господствующего типа строго неподвижных царственных фигур музея.

Нужно думать, что уставы жрецов налагали крепкую узду на фантазию и резец художников Древнего Египта, держали их в тесных пределах раз навсегда установленного, ни для кого не нарушимого кодекса правил. Если отступления от них и допускались для простых смертных, то нет сомнения, что изображения богов, царей, полководцев, жрецов были подчинены неумолимой регламентации и обязаны были в точности следовать священным предписаниям религии и общественного приличия. Этим, вероятно, следует объяснять то однообразие и геометрическую правильность в положениях статуй, тот их неподвижный, строго-величественный характер, которым одинаково проникнуты скульптурные произведения египтян самых отдаленных друг от друга эпох, особенно же времен старой империи и славных династий царей-завоевателей 18-й, 19-й, 20-й.

Этот характер торжественной важности и величавой неподвижности, предписанный уставами жрецов для художественного изображения исторических личностей, вполне соответствовал такому же торжественно-важному и строго-формальному распорядку самой живой жизни этих людей, также, конечно, установленному жрецами.

Когда читаешь у Геродота или Диодора описание ежедневного времяпровождения царей египетских, над каждым шагом которых господствовал строжайший ритуал, которые не выходили ни на одну минуту из-под надзора и руководства жрецов и обязаны были самое простое дело своей будничной жизни проделывать в заранее определенный час, по заранее предписанной церемонии, то, право, думаешь, что это жили не свободные живые люди, а механически совершались какие-то религиозные обряды существами, чуждыми всего земного.

Впрочем, нет ничего удивительного, что искусство Древнего Египта, под влиянием религии, приняло этот характер вечного созерцательного покоя.

Вся природа нильской долины и особенное мертвенное однообразие двух пустынь, ее окружающих, пустыни моря и пустыни песков, склоняла человеческое воображение к этому идеалу бесстрастного покоя, к однообразию и неподвижности форм. Суета и движение мимолетной земной жизни человеческой недостойны были резца художника, и только торжественная неподвижность и молчание ожидающей его могилы, этого преддверия нового бесконечного существования на лоне Озириса, способны были вдохновлять его талант. Через это художественные типы египетского искусства приобрели ту долговечность и стойкость, победившую тысячелетия, которые поражают наблюдателя. Раз выработавшись до высокого совершенства линий тела и выражения лица, раз достигнув той степени, за которою осталось только перейти к изображению разнообразного движения жизни и душевной эмоции, скульптура египетская как бы окаменела навеки в предписанных ей ортодоксальных формулах.

Двинуть искусство дальше, привести в движение, в разнородные душевные коллизии строгую неподвижную анатомию египетской скульптуры, сообщить ей прелесть, грацию и разнообразие предназначено было эллинскому миру; всматриваясь в древние статуи Булакского музея, вы действительно чувствуете, что все уже готово для появления Фидиев и Праксителей, что почва завоевана, самое трудное совершено, что вы остановлены здесь в нетерпеливом ожидании неизбежного дальнейшего, перед дверью, которая сама собою сейчас должна распахнуться настежь.

Основной и, так сказать, образцовый характер египетской скульптуры дают статуи так называемой старой империи, т. е. первых династий, предшествовавших завоеванию гиксосов.

Вы сразу узнаете эти статуи: плечистые фигуры с тонко перехваченным и прямо вытянутым станом, согнувшие под прямым углом бедра и колена и под прямым же углом длинные локти рук. Нога словно срослась с ногою, плечевые кости словно приросли к бокам, а вытянутые по бедрам руки – к бедрам. Так тесно и плотно каждый член прикасается к другому, так мало движения во всех этих

В статуях и рисунках позднейшего времени цари уже украшаются какими-то искусственными бородами, которые подвешиваются к подбородку в виде густо переплетенных узких цилиндров. Такие же цилиндры, а еще чаще – некоторые подобия рогов подвязываются черною тесьмою к подбородку на статуях и изображениях женщин. Эти рога и цилиндры невольно напомнили мне теперешний обычай египтянок носить на переносице металлические цилиндры, привязанные к голове, и спускать на рот узкий треугольный кусок темной ткани в виде черной бороды.

Пантеон египетских богов очень многочислен. Больших статуй их, однако, далеко не так много, как маленьких статуэток, употреблявшихся в домашнем обиходе вместо наших икон или римских ларов и пенатов и во множестве находимых в египетских храмах и гробницах. Песчаная почва Серапеума Саккары была усеяна тысячами маленьких идольчиков, нарочно разбросанных строителями, с целью освятить место сооружения храма. Песок считался у египтян нечистым предметом, требовавшим предварительного очищения, точно так же, как железо они считали костями злого духа Тифона; оттого в числе египетских древностей вовсе не встречается железных предметов.

Большая часть древних божков, наполняющих Булакский музей, откопаны в Саккаре. Тут и Озирис, с своими сестрами Изидою и Нефтис, и священный черно-белый бык Апис, и Тифон, злой дух пустыни, царь песков, и Анубис с головою шакала, верный, как пес, сторож гробниц, и Тот с головой ибиса, судья мертвых, очищающий землю от грехов, как эмблема его, ибис, очищает от гниющих гадин залитые Нилом долины, и «Маат», «мать живущего», и Неф, душа мира, изображаемая с головою барана, и Пахт, символ пространства с головою льва, и Ра, и Амон, специальные боги солнца, и Атор, богиня-корова, символ изобилия земного, и Себек, бог-крокодил, эмблема всепожирающего времени.

Я вовсе не думаю, чтобы этот детски-наивный пантеон языческих божеств действительно выражал собою истинные основы древней египетской религии. Жрецы Египта были слишком глубокие философы и ученые, стояли слишком близко лицом к лицу с природой и ее великими явлениями, чтобы они могли искренно верить в существование всех этих мелких и многочисленных божеств и с убеждением преклоняться как перед высшими и властительными существами, перед всякими кошками, коровами, птицами, жуками, крокодилами и змеями.

Нет, все заставляет думать, что древние иерофанты Мерое, Мемфиса и Фив, у которых учились мудрости мудрейшие из греческих философов, которые умели создать почти в доисторические времена геометрию, астрономию, механику, которые первые научили людей записывать летописи своей истории и додумались до бессмертия души и загробной жизни, глубоко чувствовали в своем сердце единого Бога, незримого Создателя мира, и поклонялись Его бесконечно разнообразным проявлениям.

Если невежественная народная толпа Египта и иностранные гости его, плохо знакомые с смыслом священных тайн религии, не мудрствуя лукаво, принимали за богов, во всей материальной буквальности, разные теософские эмблемы и символы, стремившиеся уяснить в наглядной и популярной форме, различные духовные стороны и внутренние свойства божественного начала Вселенной, то виною этого вряд ли были великие умы древности, установившие основы ее религий.

Мудрый жрец какого-нибудь мемфисского Серапеума, конечно, не почитал богом быка, которого он кормил и холил и украшал цветами и лентами. Но ему необходимо было в той или другой форме приучить полудикий народ, едва отошедший от образа звериного, с благодарностью относиться к божеству, промышляющему о нем, и потому он символизировал невидимого Творца и Кормильца мира в образе животного, которое как бы наглядно осуществляло собою всю его бесконечную щедрость к людям, которое составляло основную сущность всего их благосостояния и цивилизации. Бык, корова, которыми жили целые тысячи лет сряду пастушеские народы, которые и в оседлом состоянии человечества оставались его верными кормилицами и работниками, бороздя плугом землю, растящую хлеб, питая семьи своим молоком, сыром и мясом, обувая и одевая их своими кожами, доставляя им свои рога для оружий и поделок всякого рода, перетаскивая на своих горбах их повозки, естественно казались самыми верными изобразителями Божией милости к людям, естественно стали видимым символом таинственной и невидимой Силы Небесной и мало-помалу обратились в предметы почитания почти во всех древних религиях мира, в Индии точно так же, как в Египте.

* * *

Самой своеобразною и характерною стороною Булакского музея служат мумии и саркофаги древних египтян. Статуи и боги – общая принадлежность очень многих народов. Мумии – исключительная черта одной египетской цивилизации. Собрание мумий с их деревянными футлярами и каменными гробницами здесь замечательно богатое. Расположены они с особенным смыслом и удобством. Вы можете видеть мумии буквально во всех стадиях их погребения, во всех их состояниях. Одни совсем распотрошены, так что можно анализировать составы, их наполняющие; другие только обнажены, чтобы удобнее было рассмотреть степень их сохранения, третьи увиты, как младенцы свивальниками, и переплетены, как пачки хорошо увязанного товара в свои тонкие и плотные льняные пелены, пропитанные, словно воском, каким-то противогнилостным веществом.

Это увивание полотна набальзамированных тел, имевшее целью устранить их от малейшего прикосновения воздуха, достигло в Египте необыкновенного совершенства. Царственные мумии окутывались в целый десяток пелен, плотно облегавших одна другую: прежде всего набальзамированное тело, освобожденное от мягких легко гниющих внутренностей, даже от глаз и век, покрывалось слоем бальзамической смолы и обвивалось длинными душистыми травами; потом на него клались сложенные в подушечки кусочки полотна, пропитанные смолистым составом, они обертывались целым куском какого-нибудь цветного или белого полотна, потом увязывались сплошь свивальником, потом опять саваном, опять свивальником, и т. д. до последнего наружного покрова, обыкновенно более яркого и богатого, чем другие. На многих из этих пелен или саванов были нарисованы изображения богов и религиозные сцены и находились иероглифические надписи с именами умерших царей и погребавших их великих жрецов. Кроме того, такие же изображения и имена начертывались на золотых или

Мумия Рамзеса II

Последние и, может быть, самые интересные открытия мумий были произведены известным французским египтологом Масперо, который в присутствии хедива Тауфика и каирской знати вскрыл две древние мумии, найденные в саркофагах Фив и хранившиеся в музее под стеклянными футлярами. Одна из них по надписям оказалась мумия славного фараона Рамсеса II, или Сезастриса, XIV века до Рождества Христова, а другая – внука его, последнего великого фараона 20-й династии Рамсеса III. Седые волосы Сезастриса, белые зубы его, цвет кожи и выражение лица – все сохранилось совершенно явственно, несмотря на 33 века, протекших со дня его смерти…

Рамсес III значительно красивее своего деда, лицо его имеет более мягкое и осмысленное выражение, далеко не такое резкое и упорное, как у Сезастриса, уши его не так оттопырены в стороны, а голова и подбородок гладко выбриты, между тем как у столетнего Сезастриса пробивается отросшая седая щетина усов и бороды… Зато и телосложение внука далеко не такое богатырское, как его победоносного деда.

На белом саване, под оранжевым покрывалом Рамсеса III, прочтены следующие четыре строки: «В XIII год и 2-й месяц Шому, в 28 день последнего, первый жрец Амона, царя богов – Пинотмау, сын первого жреца Амонова Пионха, писец храма Сосер-Су-Хонсу и писец некрополя Бутегамон начали убирать покойного фараона Узирмари Миамуна и снарядили его для вечности».

Замечательно, что плечи у мумий так же высоки и широки, как и на гранитных статуях Древнего Египта; но вообще у всех открытых мумий ссохшиеся крючками ноги, тонкая шея, обратившаяся в куриную, и вся вообще скорчившаяся и укоротившаяся фигура, почерневшая от времени и от черной смолы, делают их гораздо более похожими на поджаренные трупы обезьян, чем на величественные останки могущественных царственных мужей.

В музее показывают, между прочим, обнаженные трупы фараона Пинотмау[48] и жреца Нибсони, производящие это жалко-комическое впечатление.

Всматриваясь в них, я проникся невольным сожалением к тщете горделивых человеческих затей. Тщеславное желание охранить свое тело от тления и приготовить его для достойного восприятия воскресшей души – желание настолько могучее, что оно нагромоздило над трупом человека гранитные пирамиды, высотою с горы, и вырыло целые подземные города в недрах скал, по иронии судьбы вызвало, в сущности, только позорную выставку праздному любопытству толпы этих отвратительно съежившихся сушеных обезьян, бывших некогда грозными завоевателями и мудрыми правителями народов, мнивших когда-то скрыть себя на веки вечные в монументальных своих гробницах и саркофагах от святотатственных взоров людей.

Множество мумий, впрочем, не извлечено еще из своих футляров, а покоятся в них. Футляры эти имеют грубую форму мумии, но гораздо больше ее. Голова заметно отделяется от туловища. На крышке футляра рельефно выбит и разрисован или же просто нарисован по возможности верный портрет умершего. Лицо и руки портрета сохраняют свой естественный цвет; у большинства он темно-красный, у немногих – черный. Лицо и руки царских мумий густо позолочены.

Огромное большинство футляров из дерева сухого и тонкого сплошь расписаны пестрыми фигурами и иероглифами и покрыты лаком, который в течение тысячелетий не потерял своего блеска и сохранил без малейшего изменения яркость и колер красок. Обыкновенно футляры покрыты желтым фоном, по которому выведены черною и красною красками и искусною позолотою многочисленные фигуры и надписи. Общее впечатление этой оригинальной живописи напоминает колер и узоры наших русских святонедельных писанок, расписываемых воском. Некоторые футляры, однако, и очень темных тонов. Арабески иероглифов, их покрывающие, рассказывают историю умерших и воспевают им погребальные гимны. Внутри футляры также тщательно раскрашены и расписаны. Кроме мумий, в них еще помещается всякая всячина: папирусы с отрывками из «Книги смерти»[49], заключающие в себе рассказы о загробных странствованиях души, идольчики богов-покровителей, разные любопытные вещи покойного и даже целый запас пищи для него. Тут всякие плоды и зерна: пшеница, ячмень, лен, мак, окаменелые сливы, яблоки, гусиные яйца, мотки ниток, холсты грубые и тонкие, веревки из пальмовых волокон, маленькие стульца и табуретки, плетения из дерева, целое обильное хозяйство, в котором привык вращаться покойник и которое ему может понадобиться при вторичном соединении души с телом. Отдельно сложены кучи громадных курчавых волос, часто завитых в множество длинных косичек наподобие шнурков. Очень может быть, что волосы эти египтяне носили, как парики, заменяя ими чалму. Немногие футляры сделаны из гипса и даже высечены из камня. Эти последние обыкновенно бывают особенно громадны. Но все без исключения, подобно египетским статуям, широки в плечах и узки в стане. Футляр царицы Аа-Готеп, найденный в Фивах, поражает своими колоссальными размерами. Он поставлен в музее стоймя и достигает до потолка. Аа-Готеп, по догадкам Мариета, была матерью Амазиса I, первого царя 18-й династии, восстановителя Египта и освободителя от ига гиксосов. В гробе ее найдено множество драгоценных золотых вещей, составляющих теперь одно из любопытнейших сокровищ Булакского музея и лучше всего характеризующих высокое искусство и цивилизацию египтян того времени.

Я уже видел прежде это редкое собрание в Париже, на Всемирной выставке 1867 года, где оно вызывало всеобщее удивление. Золотой топорик с финифтью, золотой кинжал с мозаикой из черни, бирюзы и ляпис-лазури, множество золотых браслетов, усеянных дорогими камнями, ожерелья в несколько рядов тончайше отчеканенных подвесок, браслеты змеями, все в крупных камнях, золотая диадема в виде листа, кольца, серьги и прочие женские украшения огромной ценности, превосходного и оригинального рисунка составляют главное богатство этого единственного в свете собрания.

Кроме таких чисто светских и вполне домашних вещей, в гробы египтян клались разные священные талисманы, чаще всего изображение жука или скарабея. Жук с кажущеюся смертью его червеобразной личинки и возрожденьем ее в более совершенное крылатое насекомое, всегда служил египтянам символом бессмертия души и новой жизни за гробом. Оттого на всех футлярах мумий, посреди груди, против сердца умершего, обыкновенно изображается жук с распростертыми крыльями, напоминающими христианские изображения крыльев херувима. Часто в середине жука – диск солнца, эмблема верховного бога Озириса, или Амона-Ра. А на некоторых футлярах вместо жука – фигура богини с такими же распростертыми крыльями, вероятно, богини неба, матерински приемлющей к себе душу усопшего. Кроме рисунков, скарабей вытачивался из всевозможных камней, резался из дерева, выливался из бронзы, серебра и золота. Саркофаги наполнены этими скульптурными фигурами жука.

Они там всех размеров, от громадных, великолепно отделанных, до чуть видных глазу; одни – из порфира, яшмы, оникса, бирюзы, ляпис-лазури, другие

Самые саркофаги – это массивные каменные гробы, иногда гранитные и базальтовые, без всяких украшений и надписей, иногда тонко выточенные и отделанные скульптурою, с тяжкими верхними камнями, наваленными на них вместо крыш, которые под силу сдвинуть только целой толпе. В них опускались футляры с мумиями и предметы, сопровождавшие умершего.

В Булакском музее самый разнообразный выбор саркофагов, во множестве наполняющих не только залы, но и дворы его. Это последняя, наружная оболочка тела умерших, запрятанного в десятки своих саванов и потом в непроницаемый лаковый футляр. Саркофаг – уже как бы подвижная каменная пещера для трупа. Но древний египтянин не довольствовался этою переносною пещерою и саркофаг свой еще укрывал в темных недрах настоящих пещер и подземелий, закрывая всякими способами вход в них. Ему все казалось, что он еще недостаточно обеспечил от разрушения дорогой ему прах.

Вся жизнь Древнего Египта, с ее верованиями и молитвами, с ее пантеоном богов и историческими летописями, со всею сложною обстановкой ее хозяйства и общежития, скрылась мало-помалу в эти каменные гробы, вместе с погребенными в них останками человека, и ушла с ними в глухие недра земли, где она пребывала в торжественной тишине многие столетия, пока наконец беспокойный дух европейца не извлек ее святотатственною рукою опять на свет Божий и не прочел ее ревниво скрываемых тайн.

Нужно было крепко верить в то, что это столь тщательно укрываемое мертвое тело, действительно потребуется к жизни, чтобы с такими жертвами оберегать его от позора, расхищения, уничтожения; нужно было поистине всю жизнь свою жить для смерти, чтобы обессмертить себя своими гробницами и в могилах своего народа сохранить отдаленному потомству тысячелетние летописи своей истории. Понятно поэтому, отчего в теперешнем магометанском Египте, отчего на всем Востоке, питомце Древнего Египта и Индии, гроб праотцов, борода предков, до сих пор остаются высшею святынею и торжественнейшей из клятв.

XVI. По Суэцкому каналу

Страна еврейского пленения. – Развалины Бубастиса. – Канал Сладких Вод. – Попытки древних к соединению морей. – Тель-эль-Кебир. – Измалилия. – Борьба воды и песков. – Ночной переход через Суэцкий канал. – Озеро Мензале. – Порт-Саид. – Из истории канала. – На «своем» пароходе.

Из Каира мы хотели пересечь пустыню Египта, чтобы достигнуть Суэцкого канала, этой артерии, по которой влилась в самое сердце дряхлого мира Азии и Африки новая волна европейской торговли и европейской цивилизации.

Теперь уже нет надобности, как во времена Муравьева, садиться на горбы верблюдов и доверять себя сомнительному великодушию разбойничьих шейхов пустыни, чтобы повторить путь, когда-то пройденный народом Божьим, бежавшим из плена египетского.

Теперь весь Нижний Египет прорезан железными дорогами не хуже любой Бельгии, и роль Моисея исполняет повелительная труба паровоза, доносящего вас всего в несколько часов до самых волн морских, что поглотили некогда колесницы нечестивого фараона.

Впрочем, нужно отдать справедливость современным египтянам: железные дороги их настолько скверны, что, пожалуй, фараоновским колесницам нечего им особенно завидовать. Теснота, духота, нечистота невообразимые. Едкая белая пыль, поднимаемая ветром с мягких илистых полей нильского разлива, проникает собою все – диваны и окна вагонов, глаза, уши, носы и рты путешественников. Вы, можно сказать, плывете в этом беспредельном море вонючей белой пыли, набивающей ваши легкие и ваш желудок. Порядки на дорогах самые беспорядочные. Почти никто из служащих не говорит по-французски, нигде ничего не добьешься, азиатская распущенность и невнимание к нуждам публики царит везде. Но страна зато не перестает быть глубоко историческою и глубоко интересною. Мы едем, оставляя вправе развалины Гелиополиса, через области, когда-то населенные евреями Иосифа и Моисея. Около станции Шибин-эль-Канатир нам показали высокие холмы, наполненные грудами развалин. Это Тель эль-Яхудия, «гора Иудеев». В дни македонского завоевания Азии первосвященник Иерусалима Ония построил здесь новый храм, подобный Соломонову, и основал здесь новую еврейскую столицу, вероятно, руководясь древними преданиями, что именно здесь было гнездо библейского жительства евреев. Близкое соседство Гелиополиса, в храмах которого, по еврейским преданиям, учился Моисей, подтверждает это предположение. В окрестностях Ониева города было построено впоследствии еще несколько еврейских городов, которые существовали до самых времен христианства.

Раскопки, сделанные в холмах Тель эль-Яхудии, открыли много любопытного: остатки богатого дворца, драгоценные камни, мозаики, камни с иероглифами и барельефами из времен Рамсеса II.

Мы встретили еврейские развалины и еврейские предания еще гораздо далее, по той же железной дороге, уже проехав Загазиг. Около станции предполагается археологами место библейского города Рамсеса, по имени которого в дни Моисея часто называлась вся египетская область Гошен, обитаемая тогда евреями. Рамсес был средоточием этой области, и из него-то израильтяне двинулись в свой самовольный поход через Чермное море, в страну обетованную.

В развалинах предполагаемого Рамзеса также найден камень с именем Рамсеса II. Такою седою древностью дышит эта дряхлая страна, и так еще живучи в ней ветхозаветные предания.

На раскопках Телль эль-Яхудии в 1887 г.

Загазиг составляет важное перепутье египетских дорог. Он стоит на скрещении нескольких железнодорожных линий: каирской, суэцкой, александрийской и майсурской. Кроме того, он в самом узле сближающихся здесь друг с другом старых каналов, разносящих по Нижнему Египту воды Нила. Пелузийский рукав Нила, имевший такое значение в древности, как обычный путь сообщения Средиземного моря с Красным, проходит в ближайшем соседстве с Загазигом под самыми развалинами некогда славного Бубастиса. Канал Таниса проходит прямо через Загазиг, канал Моисея несколько западнее его, сообщаясь с ним короткою ветвью. Оттого Загазиг сделался теперь торговым центром всей окрестной местности и обратился в приличный городок, насчитывающий в себе порядочное количество комфортабельных домиков.

В Загазиге же и единственный буфет, в котором можно поесть по-европейски и выпить стакан вина, без чего путешественник поистине пропал бы от голоду и жажды, пока добрался от Каира в Измаилию. Загазиг таким образом унаследовал в некотором смысле славу древнего Бубастиса, развалины которого хорошо видны из него. Египтяне называют его теперь Тель-Васта, как он именуется и на иероглифах, а коптское имя его Пубаст напоминает другое древнее название его Пибесет, под которым он упоминается в Библии. При великих царях завоевателях Египта, Рамсесах и Тутмосах, Бубастис был уже значительным городом, а

Геродот посещал Бубастис и оставил нам подробное описание его великолепных храмов. Археологи, его раскапывавшие, разыскали остатки их и прочли на них имена древних славных фараонов, между прочим, и неизбежного Рамсеса II, Сезастриса греков.

Уже по возвращении своем в Россию прочел я на днях известие о крайне интересных открытиях, сделанных за счет известного общества Egypt Exploration found Эдуардом Навилем в развалинах Бубастиса. Он откопал из-под мусора громадный храм с залами, колоннадами, статуями, барельефами, основанный еще царями XII династии, но, по-видимому, служивший своего рода историческим музеем для многих династий фараонов. Самые редкие и самые поэтому драгоценные памятники новооткрытого храма – это статуи черного гранита из эпохи гиксосов, царей-пастухов, завоевавших Египет еще до времен библейского Иосифа и оставивших по себе очень мало следов в археологических памятниках.

Абу-Хаммад – последняя станция на границе Дельты, на пороге пустыни. Перед этим мертвым морем песков остановился бы и дерзкий паровоз европейца, которому так же, как и живому человеку, нужно есть и пить, если бы не канал Сладких Вод, прорезывающий своею живительной струей, будто питательной артерией, безжизненную пустыню. Канал Сладких Вод идет из Каира на северо-восток к Тель-эль-Кебиру и тут резко поворачивает прямо к востоку, к Измаилии, ближайшему порту Суэцкого канала. Не доходя одной станции до Измаилии, у Нефиша, он отделяет от себя длинную ветвь на юг к городу Суэцу, в самую пазуху Красного моря. Таким образом наполняются пресною водою все побережные местности Суэцкого канала и все станции железной дороги, возникшие среди пустыни. Пока не было выполнено это громадное предприятие и вода Нила не дошла до песков Суэцкого перешейка, невозможно было думать ни о каких работах по прорытию славного морского канала, соединившего наконец через столько тысячелетий разобщенные океаны Европы и Азии и порвавшие на пользу корыстной Европы вековечную связь двух старых материков Древнего мира.

Радостная зеленая жизнь ворвалась в унылую желтизну песков вместе с этой голубой кровью Нила, и цветущая полоса земли протянулась, будто спасительный мост через пучину смерти, от окраин старой населенной долины к берегам новорожденного морского канала.

По южной окраине сладководного канала разбросаны деревеньки, зреют поля, зеленеют сады, даже редкие пальмовые рощицы. К северу от него дышит сплошным безбрежным океаном – желтая пустыня с своими зловеще надвинутыми холмами песков, будто передовыми редутами беспощадного врага.

Чем дальше несется паровоз, тем жальче и скуднее с каждым шагом делается эта узенькая полоса жизни, смело вонзающаяся в недра отовсюду охватившей ее безмолвной могилы. Только берега тесного канала борются до последнего конца и не отдают своей зелени иссушающему дыханью песков. Людские жилища начинают попадаться уже как редкость, робкими и слабыми починками, затерянными в пустоте.

Где только не иссякающая нильская жила нальет маленькое озерцо, оживит вокруг себя знойную почву, там сейчас куча курчавых деревьев, огород и поле, там сейчас волы и верблюды на зеленых лужайках, сейчас дымки человеческого жилья, спрятанного в пальмах, сейчас и станция железной дороги для передышки страждущего путника. Порою даже белый треугольный парус лодки вырежется на голубом фоне канала, пробираясь с самоуверенным терпением по этой водной ленточке, выкопанной руками человека. С радостной гордостью я смотрел на это торжество человеческого духа, сумевшего победить природу в самых непобедимых проявлениях ее. Но победу эту слишком близоруко приписывать только нашей современной науке, нашей европейской цивилизации. Нет, история Египта лучше всего убеждает, как давно человек научился бороться и побеждать, и достигать колоссальных результатов с самыми, по-видимому, скудными средствами борьбы.

Мысль о соединении Средиземного моря с Красным, о свободном проходе кораблей из Европы в Аравию и Индию, зародилась еще у старых фараонов Египта, и уже за несколько столетий до Р. Хр. фараон Нехао и даже ранее его Рамзес II обратили в соединительный канал самый восточный из всех рукавов нильской Дельты, Пелузийский, проведя из него воду искусственным каналом от Бубастиса до заливов Красного моря. Вообще фараоны, даже более древние, чуть еще не в доисторические времена, избороздили каналами египетскую низменность, столько же для осушения ее после разливов Нила, сколько для орошения полей, оживления мертвых песков и сообщения жителей; громадные хранилища вод, целые искусственные озера были устроены ими в необходимых местах, и гидротехника доведена до высокой степени совершенства еще за несколько тысячелетий до того, как впервые появилось имя грека и римлянина, мнимых родоначальников европейского образования.

Строительство Суэцкого канала

Остатки древних каналов Египта до сих пор хорошо заметны, и некоторые из них еще продолжают служить по-прежнему. Предание указывает на каналы даже от времен Моисея, выкопанные руками порабощенного народа израильского. Так называемый Вадиканал (канал долины), идущий от Бубастиса или теперешнего Загазига к Суэцкому каналу, послужил главною основою и руководящею нитью для проведения нового канала Сладких Вод, который только продолжает и дополняет его.

Красное море в прежние времена врезалось гораздо глубже в материк Суэцкого перешейка, чем теперь, и так называемые Горькие озера, находящиеся теперь среди песков пустыни между городами Измаилией и Суэцем, не что иное, как былые заливы Красного моря, мало-помалу отрезанные от него постепенными наносами песку. Это, без сомнения, был тот самый залив Гелиополиса, куда старые фараоны Египта и цари Птолемеевой династии направляли своими каналами воды Нила и корабли Александрии. Холмы Серапеума и Тулума, которые путешественник посещает на берегу Суэцкого канала в том месте, где он прорезает Горькие озера, по всей вероятности, хранят в себе развалины этого древнего города египтян, когда-то стоявшего на берегу Красного моря, а теперешнее озеро Тимза у Измаилии, ставшее одним из главных звеньев Суэцкого канала и называемое по-египетски озером Крокодилов (Вахр-эль-Тимза), несомненно, служило в древние времена для отвода слишком сильных разливов Нила посредством того же канала Вади.

Судно в Суэцком канале. Фото братьев Гонзаки

Соединение Средиземного моря с Красным было таким важным вопросом в жизни Древнего Египта, что даже завоеватели его считали своею первою обязанностью обновлять и усовершенствовать этот торговый путь. Об этом хлопотали не только просвещенные Птолемеи, но даже персидские цари, подобные Дарию. Римский император Траян провел новую соединительную ветвь от самого Каира, тогдашнего нового Вавилона. Даже степной варвар, уничтоживший библиотеку Александрии, арабский халиф Омар, и тот заботился о возобновлении канала, соединявшего два египетских моря, и посылал через него своим голодающим соплеменникам Аравии корабли с хлебом.

* * *

Три станции железной

Абу-Гамед, Тель-эль-Кебир – все слишком еще живые воспоминания. При Тель-эль-Кебире кладбище убитых английских воинов. Невдалеке разбросаны разоренные теперь бараки и глиняные землянки нестройных полчищ Араби-паши. Линия укреплений его тоже видна на большое протяжение. Они тянутся через песчаную степь, гладкую, как ладонь, ничтожные рвы, жалкие, наскоро набросанные валики. Ни малейшего бугорка не попадается на глаза ни вправо, ни влево. Где же, думаешь, эти прославленные английскими газетами, неприступные твердыни, сокрушенные британским геройством? Это скорее окоп какого-нибудь цыганского становища, чем серьезные военные сооружения; взять их приступом для регулярной армии европейского государства такой же вздор, как разогнать штыками с открытой площади толпу черни, вооружившейся палками.

Мы с искренним недоумением созерцали эту комическую иллюстрацию к недавним торжественным реляциям о военных подвигах Альбиона.

Впрочем, Араби-паша не оставил по себе в Египте особенно доброй памяти. Его обвиняют в легкомыслии и бездарности. В народе он совсем непопулярен. Репутация его была, очевидно, вздута и лопнула как мыльный пузырь.

Миновали Махсаму – «город Рамзеса», миновали Нефиш, откуда поворачивают на юг, к городу Суэцу, и железная дорога, и Сладкий канал. Вот уже вдали засверкало и дохнуло на нас давно желанною прохладою озеро Тимза. Вот мы, наконец, и в Измаилии. Дневной жар еще не схлынул вполне, но уже тут совсем другой воздух, совсем другой мир. После томительного переезда через унылое море горючих песков, зеленый оазис Измаилии, приютившийся, как корзина весенних цветов, на берегу канала, льющего прохладу, полного движения и жизни, производит радостное впечатление. Недавно еще тут было такое же непочатое царство песков, такое же безмолвие могилы, как и везде кругом. Но здесь свил свое временное гнездо знаменитый француз, совершавший свое мудреное дело, и уголок этот сразу переменился. Домик, где жил когда-то Лессепс[50], тонет в роскошном саду. Сады и цветники тут везде. С помощью плодотворящей воды Нила пустыня обратилась здесь в земной Эдем. Хорошенькие европейские домики маленького городка заманчиво выглядывают из своих зеленых корзин. Тут уже и торговля, и комфорт всякого рода, и тесное общение с Европой. Поток европейской торговли безостановочною волною протекает мимо этого берегового городка, едва только родившегося на свет Божий, и сулит ему впереди надежную будущность. Мы спустились пешком через тенистую аллею, к пристани города, отдохнули там в небольшом кафе, где можно найти вино и пиво и всякие прохладительные пития.

Могилы британских солдат, убитых во время сражения возле станции в Тель-эль-Кебире

Почти сейчас же отходил в Порт-Саид крошечный почтовый пароходик египетского правительства – «Розие Едур-Неппе» – единственный из всех кораблей мира, имеющий право ночного прохода через Суэцкий канал. Все остальные корабли и пароходы, застигнутые ночью в канале, обязаны стать на якорь у берега и ждать света. Иначе невозможно было бы избежать опасных столкновений при необыкновенной узости многих мест канала. За два места 1-го класса с нас взяли 47 франков без стола и притом без всяких билетов, прямо в руку, плата довольно высокая для короткого расстояния. Но так называемые droits, т. е. пошлины, взимаемые с каждого судна Суэцкой компанией, настолько ужасны, что пока нет возможности установить более дешевое сообщение. С русского парохода, отвозившего англичанам в Суаким наших серых волов, содрали, например, 9000 рублей (по нашему курсу) за одно только право прохода через канал, между тем как сам пароход взял всего за фрахт от Одессы до Суакима 18 000 рублей.

* * *

Маленький пароходик наш не дрогнет, прорезая волны этого маленького морского пролива, созданного руками человека. Только брызги его колес обдают нас приятным мелким душем. В Тимза, этом былом «озере Крокодилов», теперь отдыхают на приволье, вместо далеко ушедших отсюда кровожадных гадин, корабли и барки торговцев. Это просторное озеро собственно и составляет собою настоящую гавань Измаилии. Сам канал мне показался очень узким, много уже наших больших рек – Днепра, Дона, Волги. Он идет прямо, как стрела, и с обоих берегов осажден песчаными курганами, вовсе недвусмысленно надвинувшимися на него справа и слева. Пустыня словно знать не хочет о дерзком нарушении человеком ее вековечных прав и двигает по-прежнему по прихоти ветра горы своих сыпучих песков. Этот узенький, чуть приметный рубец, с такими усилиями прорезанный человеком на ее широком лоне, не останавливает и не пугает ее. Она с каждым днем все более и более заносит его своими песками, и если ей дать волю хотя бы на один только год, то, конечно, человек не увидел бы даже слабого следа от всего этого изумительного создания его гения и настойчивости. Опять на месте искусственно созданного пролива, кишащего теперь кораблями всего мира, воцарилась бы безмолвная мертвенность пустыни, и дряхлая Африка опять, как встарь, подала бы руку своей вековечной соседке – Азии – и слилась бы с нею грудь с грудью на знойном ложе песков.

Египетский солдат из Бишарина верхом на верблюде.

Фото братьев Гонза

Пески неудержимо ползут, летят, сыплются и с востока, и с запада, с пустынь Африки, и с пустынь Азии, навстречу друг другу, вдогонку друг за другом, заливая своими неисчислимыми сухими волнами жалкие струи узкого водного русла. С обоих берегов канал заносится и мелеет так быстро, что самые энергичные меры защиты не успевают отражать от него этого безостановочно напирающего врага. Вдоль всего канала мы встречали вытянутыми у берегов множество огромных землечерпательных машин, так называемых здесь dragues, которые тоже безостановочно, день и ночь, глотают со дна канала песчаную и илистую кашицу, что ежедневно затягивает его, и изрыгают ее потом бесконечными цепями кадушек, то и дело ныряющих и выныривающих из воды. Но, как ни работают эти громоздкие драги, как жадно ни пожирают они, песочный кисель все больше наплывает и густеет вокруг берегов, и для прохода кораблей остается только обозначенный плавучими бакенами узкий средний фарватер канала.

Песчаные холмы берега во многих местах обсажены кустарниками, огорожены плетнями, чтобы предохранить их от обвалов и осыпей, чтобы связать корнями растений зыбкую почву. Но все это как-то не прививается здесь, все и затевается робко, отрывочно, наполовину, словно сами те, кто задумывал эти меры борьбы, не верили в них. Всесилие необъятной пустыни, царящей тут везде кругом, кажется непобедимым; одно легкое всколыхание безбрежного океана песков – и все жалкие насаждения человека покрываются выше макушек. А тут еще помогают самые воды канала. То и дело они выгрызают куски берега и заливают сами себя песчаными

А все-таки приятно нестись на всех парусах по этой узкой водной дороге, прямой, как людная улица столицы, впивая радостною грудью ласково обдувающий вас северный ветер, который гонит к вам из Средиземного моря, навстречу волнам и кораблям Индийского океана свои гряды волн и свои станицы кораблей.

Большие корабли, острогрудые, с высокими, как крепости, железными корпусами, проплывают мимо вас, кажется, над самою головою вашею, окутывая вас своею тенью, будто стаи морских чудовищ, и из-под растянутых белых тентов их смотрят на вас сверху, как с высоты птичьего полета, загорелые, потные от жару, лица истых моряков, англичан, голландцев, итальянцев, с закинутыми на затылок шляпами, в белых, настежь расстегнутых рубахах. Они с равнодушным терпением отправляются жариться целые месяцы на тропическом солнце, в какой-нибудь Сингапур или Гонконг, развлекая себя только одними этими мимолетными встречами чужих кораблей.

Стоянка кочевников на Синайском полуострове. Фото середины XIX в.

В некоторых местах узкая лента канала расширяется в особые просторные бассейны, назначенные для пристанища кораблей, называемые здесь gares. В каждой такой gare, или станции, если хотите, – столбы для привязи кораблей, маленькая фактория с удобным причалом для судов и с громадным флагштоком для наблюдения и сигналов. Тут можно запастись углем и кое-какими нужнейшими припасами для плавания. Но наш пароходик не заходил никуда и несся себе безостановочно вперед, пыхтя и свистя своею машиною, фыркая и брызгая своими колесами.

Суэцкий канал – это Босфор своего рода; Босфор еще большего значения, чем подлинный, по важности своего положения, по своим политическим и торговым интересам. Зато пейзаж его уже слишком мало напоминает чудные берега Константинопольского пролива. В смысле красот природы это два противоположных полюса. Тот прихотливо извивается между своими крутыми живописными берегами, окаймленный городками, замками, виллами, садами и рощами, полный поэтических легенд древности и исторических воспоминаний, а этот прорезает прямою прозаическою стрелою, как рельс железной дороги, однообразную равнину песков, без зелени, без поселений человека, даже без одного выдающегося бугорка, лишенный всякого ореола поэзии, всяких теней прошлого, дитя вчерашнего дня, создание инженеров и банкиров, холодного расчета науки и биржи.

Справа нас долго провожает туманно-синий хребет далекой громадной горы, похожей на спину прилегшего к земле медведя. Это Синай, первый форпост Азии, передовой маяк древних христианских святынь среди разбившегося кругом беспредельного моря мусульманства.

На вечерней заре он казался особенно красив, проступив насквозь знойным розовым светом, залившим все горизонты, в котором, казалось, растопились, как в расплавленном докрасна серебре, даже безжизненные пески Аравии.

* * *

Великолепная звездная ночь упала на нас быстро и неожиданно, как всегда бывает на юге. Небо ушло гораздо выше, чем у нас, в наших сереньких горизонтах Севера, и засверкало такими частыми, такими яркими и жаркими звездами, каких мы никогда не видим у себя дома. Они рдеют и трепещут там, наверху, будто чьи-то страстные глаза, бесчисленные, кишащие друг над другом целыми безднами.

Публика наша разбрелась в каюты или отдыхает на палубе, и только мы молча наслаждаемся еще малознакомою нам чудною картиною ночи.

Пароходик бежит стремглав, будто живое разумное существо, без матросов, без капитана, словно сам отыскивая свою дорогу. Только из заднего уголка кормы зоркий глаз одинокого безмолвного кормчего пристально впивается в фосфорические туманы ночи, и его привычная рука чуть заметным поворотом колеса уверенно направляет этот прямой и твердый, как полет стрелы, бег нашего кораблика.

Эта африканская ночь на рубеже трех частей мира, откуда я одним взглядом окидывал провожавшие меня материки Азии и Африки и поджидавшее меня впереди европейское море, наполняла мою голову роем мыслей и мечтаний, мелькавших и путавшихся друг с другом, как звезды там, наверху.

Эта водная грань, разделившая два мира, была вместе с тем и поворотною гранью в моем путешествии. Я оставлял за собою дряхлое и мрачное язычество Египта и готовился теперь вступить в светлые области евангельских воспоминаний и поэтических легенд Библии. Старая цивилизация первобытного человечества с ее угрюмыми гигантскими памятниками, с ее культом могил, уходила позади меня во мрак ночи, и я теперь охвачен волною смелой жизненной цивилизации современной Европы, вечно движущейся куда-то вперед, вечно ищущей, борющейся, побеждающей. Я проношусь на крыльях пара в волны Эллады и Крита через те самые пески, по которым блуждали некогда сыны Иакова, где шагали верблюды амалекитянских купцов, увозивших проданного Иосифа. Я в области чудес иного рода, не уступающих чудесам древности. Моисей раздвинул жезлом волны моря и провел по дну его свой народ, а гений Лессепса раздвинул от века сросшиеся материки земли, разлучил Африку с Азией, и провел корабли целого мира через сердце пустыни, из таинственных далеких берегов Офира и Индии, к древним центрам эллинской и финикийской торговли. Новая цивилизация создала в этом канале памятник себе, вполне достойный ее христианских и гуманных задач. Вместо гранитных глыб, уходящих под облака, воздвигнутых ценою страданья и рабства многих тысяч, на костях этих тысяч, ради суетной славы одного, вместо всех этих мрачных памятников смерти, она оставляет по себе «чудо света» совсем другого рода, разносящее довольство по всем странам мира, дающее заработок тысячам людей, все посвященное жизни, а не смерти, широкому будущему целого человечества, а не прошлому одного лица.

Пароход наш то и дело пробегает мимо дремлющих на якорях пароходов и неуклюжих арабских «дагабий». Все они сдвинулись к берегам, оставив для свободного прохода узенький фарватер. Черная путаница их мачт и веревок с едва мерцающими, словно полусонными фонарями, подвешенными к реям, вырезается на звездном небе какою-то фантастическою гигантскою паутиною и опрокидывается целиком в темные омуты канала.

Громадные землечерпальные драги с множеством фонарей, которыми увешаны они со всех сторон и на всех высотах, со зловещими силуэтами своих снастей кажутся в этой темноте многоглазыми сказочными чудовищами, притаившимися в своем ночном логовище. Каждый раз, приближаясь к пустынной береговой стоянке, потонувшей во мраке, наш несущийся пароход испускает отчаянный свист, будто предсмертный вопль погибающего. Но «тара» не

Торжественное открытие Суэцкого канала, 1869 г.

Мало-помалу к нам стали присосеживаться и другие путешественники. Парадная публика парохода была немногочисленна: рыжий самодовольный англичанин, весь в белом, в белом шлеме, даже в белых туфлях, небрежно опоясанный турецким поясом, бесцеремонно растягивавшийся на палубе во всю длину своего роста, бесцеремонно спускавшийся в кают-компанию мимо лестницы; француз-архитектор, отправлявшийся в Палестину, совсем уж не по-республикански величавший себя на карточках «architecte-ingénieur, diplomé par le governement»[51], да семья багрового толстопузенького итальянца, типичного представителя левантинских коммерсантов. Жена его спала в кают-компании, раскинувшись немного уж слишком по-южному, вместе с своим упитанным сынишкой, баловником и крикуном, а сам почтенный потомок римлян, пребывавший по южной простоте en manches de chemise даже в присутствии дам, с страстным увлечением и жестикуляцией итальянца декламировал мне разные политические и экономические филиппики против грехов своего римского правительства. Он ругал все и всех, и короля Гумберта, и Криспи, и англичан, и Лессепса. После открытия канала, когда ушли отсюда жившие здесь 15 000 рабочих, толпы инженеров и подрядчиков, заработки совсем остановились. Измаилия заглохла, Порт-Саид падает с каждым днем. А тут еще это глупое правительство затевает всякие вздоры, Массовы, военные экспедиции. Итальянцам не нужна ни Массова, никакие колонии. В Италии и без них довольно места. Вместо того чтобы гонять людей по Австралиям и Африкам, правительство сделало бы гораздо лучше, если бы все миллионы, которые оно тратит на колонизации и эмиграции, употребило бы на развитие промышленности в самой Италии, где теперь пустуют целые прекрасные провинции. Англичане почему-то особенно пришлись не по вкусу итальянскому негоцианту, и ради них он даже с некоторым уважением поминал силу и богатство нашей варварской Руси, о которой, впрочем, он имел такое же смутное представление, как о жителях Луны. Белый англичанин лежал навзничь рядом с нами, выпучив глаза вверх, но даже и бровью не повел при самых раздражительных выходках горячего итальянца насчет его родного Альбиона. «Je suis libre! Je dirai ma chose à mon roi même!»[52] – кипятился сам перед собою жирный левантинец, словно в оправдание своих вызывающих суждений о ненавистных ему британцах.

Когда он говорил, мне пришло в голову, что с прорытием Суэцкого канала торговое главенство в Азии и Африке неминуемо должно бы было перейти опять в наследство тем народам, в руках которых оно некогда было и у которых отняло его потом открытие Америки и Атлантического пути кругом Африки. Удивительно в самом деле, как мало поняли это, как мало подняли свои морские и торговые силы все эти старые морские державы – Италия, Греция, Турция. Удивительно, как мало воспользовалась и как мало одушевилась этим в высшей степени счастливым для нас событием и наша великая родина с ее замкнутыми морями, с ее превосходными южными портами. Неужели ж и в самом деле Англии удобнее торговать из-за океана, из-за далеких морей с нашими ближайшими соседями, чем нам самим?..

* * *

Озеро Мензале давно уже охватывает нас своею прохладною и влажною атмосферою, отделяясь от канала чуть заметною нитью плотин. Ветер с моря все свежеет. Огни Порт-Саида мелькают беглыми звездочками в какой-то еще очень смутной дали. В темную ночь на ровной поверхности вод их видишь очень издалека. Озеро Мензале – громадная лагуна, которую некогда налили в своем устье старые рукава Нила – Таниский, Пелузийский и другие. Они нанесли песков из глубины африканских пустынь и сами себе загородили дорогу к морю песчаными отмелями, косами, перемычками, совершенно отделившими образовавшееся озеро от волн моря. Суэцкий канал Лессепса прорезал это болотистое озеро близко к восточному берегу его, но все-таки посередине, так что оно охватывает его и справа, и слева.

На берегу узкой и длинной косы, служащей для озера Мензале природною плотиною, отделяющею его от моря, у самого устья канала возник новый город Порт-Саид, теперь входной ключ в Египет, Аравию, Индию, названный в честь Саида-паши, первого хедива, разрешившего в 1854 году Фердинанду Лессепсу прорытие канала. Интриги и вражда англичан к предприятию гениального француза были так сильны, что турецкий султан отказался утвердить договор хедива с Лессепсом. Лорд Палмерстон стоял во главе его противников. Как английский патриот, он имел к тому много оправданий. Действительно, по расчету человеческого благоразумия и с точки зрения английских интересов, прорытие Суэцкого канала должно было нанести английской торговле и английскому влиянию непоправимый ущерб. Не говоря об Италии, Греции, Турции, самая опасная морская соперница Англии, смелая и богатая Франция, делалась естественною хозяйкою ближайшего пути в Индию, естественным покровителем и эксплуататором Египта.

Если последующие события не оправдали опасений лорда Палмерстона, если Суэцкий канал попал почти всецело в руки англичан, скупивших главную массу его акций, а Египет стал своего рода провинциею Англии, то это только доказывает необыкновенную практичность духа англичан и их непобедимую настойчивость в торговой и политической борьбе, которая везде и в других местах, в Северной Америке, как в Индии, окончилась в свое время совершенным уничтожением соперничавшей с ними французской власти и французского влияния.

Однако Лессепс оказался также человеком английской настойчивости. Несмотря на все противодействия английского и турецкого правительства, он объявил подписку на акции Суэцкого канала и сумел завоевать себе доверие европейских капиталистов.

В 1860 году Саид-паша добрал последние акции компании, оставшиеся непроданными. 25 апреля 1859 года Лессепс уже торжественно приступил к первым работам.

Египетский хедив обязался доставлять ему, между прочим, по 20 000 рабочих-феллахов по обязательному наряду из разных областей Египта. Голые руки этих феллахов и их деревенские кирки провели первую борозду будущего пролива и положили основу его дальнейших работ среди лишений и опасностей безлюдной пустыни. Но уже в 1863 году новый хедив Измаил, под давлением англичан и султана, верховного главы Египта, отказался от тяжкой барщины, и работы по устройству канала готовы были прекратиться навсегда. Это роковое положение дел вызвало еще более энергии и одушевления в Лессепсе и его сторонниках. Талантливые французские инженеры, работавшие с ним, создали новые остроумные машины, которыми с громадною выгодою были заменены человеческие руки, и работа закипела еще гораздо успешнее. 17 ноября 1869 года канал был уже открыт для торговли. Тогда и англичане, поносившие смелое предприятие Лессепса как «пустую затею легкомысленного энтузиаста», поняли все великое значение нового морского пути, сократившего им на 5000 миль дорогу в Индию, и раньше других поспешили воспользоваться им. Первая проходная пошлина была взыскана компанией с английского корабля! Они потратили на этот канал менее, чем кто-нибудь, не только денег, но

* * *

Мне казалось, что какая-то многочисленная огненная флотилия уже давно преграждает нам путь впереди. Это были огни Порт-Саида, тонувшие во мраке ночи. Все чаще и чаще начинают вырезаться на ее смутном фоне темные силуэты домов, тускло освещенных фонарями. Вот, наконец, и набережная, с целою вереницею огней. Ночь уже глухая, и ни одного экипажа на пристани. Какие-то подозрительные туземцы предлагают нам свои услуги – проводить до гостиницы. С чемоданами и мешками своими мы тащимся за ними по опустевшим улицам. А в ресторанах, театрах, кафешантанах еще кипит жизнь, волнуются толпы народа, ярко горит газ.

Этот своеобразный город, созданный будто волшебством волею человека на пустынной отмели моря, не имел под собою ни земли, чтобы стоять, ни воды, чтобы пить. Вода дана ему тоже искусством человека. В Измаилии мы видели целое сооружение, посредством которого вода Сладкого канала идет, гонимая насосами, по системе подземных и подводных труб вдоль морского канала до улиц Порт-Саида. В каждой береговой станции канала устроены фонтаны и хранилища этой сладкой воды, а через каждые 21/2 мили она сама собою наполняет особые бассейны, служащие всем доступным благодетельным даром для людей и животных этой задыхающейся от зноя местности.

Порт-Саид в 1880 г.

Городское общество, как везде на юге, только начинает здесь жить с закатом солнца. Из открытых окон вырываются на улицы рулады теноров и отчаянные взвизгивания дешевых примадонн, взрывы аплодисментов и крики браво. Странное впечатление производят эти звуки легкомысленного человеческого веселия после торжественного безмолвия пустыни и черной ночи, сквозь которые мы так долго ехали, охваченные их мрачным величием.

Неопрятная и дорогая гостиница с скверною прислугою и самыми бесцеремонными обычаями отворяет перед нами свои корыстно-гостеприимные двери, и кровати под мустикерами[53] ждут нас, усталых и разбитых, на свои мирные ложа.

* * *

Утром мы обежали весь Порт-Саид. Узкая коса была слишком тесна для нового центра торговли, поэтому необходимо было устроить ему искусственный пьедестал. Земля, вынутая из канала, очень кстати наваливалась между каменных стен, и таким образом получился прочный материк для набережных, улиц и площадей нового города.

Брекватер в полмили длиною защищает от морских волнений вход в гавань Порта-Саида и вместе с тем и Суэцкий канал от размыва его берегов ударами волн. У ног Порт-Саида канал этот, имеющий вообще в ширину немного более 300 футов (328), а в каменистых местностях – даже менее 200 (190), расширяется едва не до 1000 футов, и этот-то просторный бассейн составляет гавань Порт-Саида. Набережная его – любимое гуляние жителей и туристов. Тут все встречаются со всеми. Тут лучшие дома города и все его главные учреждения. Что ни дом, то агентство, контора, комиссионерство, депо, бюро, магазин, кофейня или таверна. Тут нет ничего, чуждого торговле или мореплаванью. Город вчерашнего дня, без преданий и поэзии, город азартных торговых оборотов и корыстной суеты. Такие города мне не по сердцу, и я мало интересуюсь ими.

Мы накупили себе множество фотографий Египта, показавшихся нам дешевле каирских, и поспешили на «свой» русский пароход, которого давно уже нетерпеливо ждали. Он должен был привезти нам из Александрии, по обещанию тамошнего любезного агента Русского общества, покинутый нами в Александрии наш тяжелый багаж, необходимый для долгого палестинского странствования.

Мы попали на пароход прямо к завтраку, и милейший капитан наш, истинно русский и по фамилии, и по физиономии, гостеприимно усадил нас в собравшуюся компанию, которую он оживлял своею веселою общительностью и своею добродушною простотой. Несколько часов пришлось еще простоять на рейде, комфортабельно сидя под прохладным тентом за стаканами родного крымского вина, любуясь пестрою суетой гавани.

Мимо нас то и дело продвигались еще не успевшие отряхнуть с себя праха далеких тропических стран, из которых только что пришли они, громадные океанские корабли англичан, французов, голландцев. Поочередно вводят каждое из этих пыхтящих морских чудовищ и устанавливают его на подобающее ему место. Наше Русское общество тоже имеет в Порт-Саиде свой дом на берегу и свое отличное место в гавани, отведенное ему даром при открытии канала, рядом с самым приятным из соседей, Mesagerie Maritime.

Мы хотели было воспользоваться долгою стоянкой и выкупаться в море. Но знающие люди это нам отсоветовали, потому что купальни левого берега были слишком далеки, а на правом берегу купанье сделалось чрезвычайно опасным: акулы, пользуясь глубиною, подплывают так близко к берегу, что не раз утаскивали купающихся. С тех пор как один почтенный патер сделался жертвою этих морских волков, купальни с правого берега были все перенесены на левый, где вода гораздо мельче и куда поэтому акулы не могут доходить.

С палубы нашего парохода странный и просто невероятный вид на корабли, плавающие за городом по руслу Суэцкого канала. Воды не видно ни одного вершка, и кажется, что целые вереницы кораблей и барок тянутся над крышами Порт-Саида, по песчаной равнине, будто верблюды в караване.

Вот мы тронулись наконец сквозь теснину мачт и железных корпусов, мимо сигнальных маячков, мимо большого маяка, мимо далеко распростертых каменных лап брекватера.

Низкий берег сразу стал не виден, словно его вдруг поглотило впереди море, а сзади – озеро Мензале; дома Порт-Саида кажутся выросшими прямо на лоне вод.

Пароход идет спорым и ровным ходом, и через полчаса уже ничего не видно кругом, кроме вольного простора моря. Молодец-капитан распоряжается на своей площадке, а мы с любопытством рассматриваем новый живой альбом типов, кишащий на палубе у наших

Тут целое столпотворение вавилонское, смешение всех языков. Сирийцы, египтяне, турки, греки, бедуины. Одни – в богатых красных хитонах, расшитых золотом, в высоких щегольских тюрбанах из ярких шалей, другие – в простых белых платках, обвязанных черною веревкой, в белых и синих рубахах, в полосатых пастушеских бурнусах из грубой шерсти.

Но вся эта этнографическая оригинальность, вся эта восточная пестрота уже более или менее знакома нам по базарам Каира, по гавани Александрии. Случайно я взглянул дальше, на тот конец палубы, и в сердце моем вдруг зазвучала совсем другая, радостно-жгучая струна, и она вдруг напомнила мне, куда я еду и что ждет меня впереди, за этим стремительно бегущим навстречу нашему кораблю голубым морем.

Там чинно уселись под растянутым парусом, протянув ноги, как следует по-христиански, русские мужички-богомольцы с своими бессонными чайничками и блюдечками, с своими солицею и черным хлебушком, со всеми своими тряпицами и всем своим скудным походным скарбом, и ведут между собою неспешную степенную беседу, совсем не причастные этому галдящему и толкающемуся кругом них басурманскому миру, словно они не видят и не слышат его, словно бы его вовсе и не было здесь, на палубе их родного российского суденышка.

Это уже передовая рать Палестины, это уже характерный отрывок из поджидающих меня пейзажей Святой земли, в которую мчит меня вместе с этими костромичами и вологжанами, гремя своими цепями и поршнями, скрипя снастями, хлестая парусами и рассекая острою грудью шипящие волны моря, наш удалец-пароход.

Примечания

1

Кавасс (kawass) – османский турецкий термин, обозначающий вооруженного охранника, прежде всего страж и сопровождающий XIX века. –Здесь и далее прим. ред., кроме особо отмеченных.

2

Вид повозки.

3

Зд.: гид-переводчик.

4

Учеников в исламском учебном заведении.

5

Цистерна 1001 колонны (Филоксена, Бинбирдирек) – второе по величине после Цистерны Базилики подземное водохранилище Константинополя.

6

Легкая и мягкая, первоначально шелковая, позднее также шерстяная и хлопчатобумажная ткань (отфр. foulard).

7

Т. е. французская кухня.

8

Так у автора. Видимо, имеются в виду аналои – маленькие столики с наклонной поверхностью для книг или письма.

9

Капудан-паша – с конца XVI века титул командующего флотом Османской империи, рейс-эфенди (раис-эфенди) – государственный канцлер и министр иностранных дел.

10

Высшее должностное лицо по вопросам ислама.

11

День Страшного суда(лат).

12

Булонский лес (le bois de Boulogne) – городской парк в Париже.

13

Предметы роскоши(фр.).

14

Меджидий – название золотой монеты, которую чеканили Османской империи в XIX в. при султане Абдул-Азизе.

15

С высоты птичьего полета(фр.).

16

Французская транспортная компания, занимавшаяся морскими перевозками. Основана Наполеоном III в 1851 г. Существовала до 1977 г.

17

Мостовые укрепления для охраны переправ и обороны, предмостное укрепление.

18

Группа русских старообрядцев, потомки донских казаков (запорожские присоединились к ним позднее, здесь автор не вполне прав). Некрасовцы получили название по имени атамана И.Ф. Некрасова (1660–1737), возникнув после разгрома восстания К.А. Булавина 1707–1709 гг. Возглавляемые им казаки (ок. 2–3 тыс. чел.) сначала ушли на правый берег р. Кубань в земли Крымского ханства, а в 1740–1780-х гг. переселились в пределы Османской империи – в устье р. Дунай, в Добруджу.

19

Ныне г. Ано-Сирос.

20

Теодорос Колокотронис (1770–1843) – один из выдающихся греческих инсургентов, клефт (боец отряда, сражавшегося против осман), участник Греческой революции.

21

Маркос Боцарис (ок. 1790–1823) – греческий военачальник, герой Освободительной войны Греции 1821–1829 годов.

22

Андреас Вокос (1765–1835), более известный как Миаулис, – греческий адмирал (наварх), герой греческой борьбы за независимость.

23

Похожая на килт юбка, элемент традиционного мужского костюма Греции, Албании, Болгарии и Северной Македонии.

24

Имеется в виду Фирвальдштетское озеро (Vierwaldstättersee – «Озеро четырех лесных кантонов») в центральной части Швейцарии.

25

Немая H – буква во французском языке, которая не произносится и не влияет на звучание слова. Встречается в заимствованных словах, вошедших в язык очень давно.

26

Зд.: эркерный балкон, характерный элемент исламской архитектуры.

27

Отец семейства(лат.).

28

В рубашке и в штанах(фр.).

29

Видимо, все же имеется в виду Музеум, а не музей даже в понимании XIX в. В оригинальном наборе книги вообще довольно часты опечатки, могущие сбить с толку современного читателя.

30

Дурман.

31

Сетка для сена, вид кормушки для животных.

32

Зд.: высший свет(англ.).

33

Франсуа Огюст Фердинан Мариет (1821–1881) – французский египтолог, археолог, который первым получил от правительства Египта право проведения раскопок. Основатель и первый руководитель Египетского музея в Каире.

34

В «Толковом словаре» В.И. Даля слово имеет много значений, но, исходя из контекста, следует, видимо, подразумевать сосуд, называемый также кубышкой, посуду с раздутыми боками и узким горлышком.

35

Фример (от фр. frimas – иней, изморозь) – третий месяц (21/23 ноября – 20/22 декабря) французского республиканского календаря, который действовал с октября 1793 по 1 января 1806 г.

36

Драгоценный или полудрагоценный камень красного цвета, обычно разновидность граната(уст.).

37

Это лишь одна из версий. Также утверждается, что нос отбили солдаты армии Наполеона Бонапарта в 1798 г. Это опровергают рисунки датского путешественника Фредерика Нордена (1737 г.), на них фигура уже лишена носа. По другой версии, нос действительно отбил мусульманин, разозлившийся на поклонение Сфинксу местных феллахов, которые чествовали статую в надежде на плодородие полей и богатый урожай. Также говорят о приказе некоего арабского шейха XIV в.,

38

Речь идет о так называемой Инвентарной стеле, действительно найденной Мариетом при раскопках рядом с пирамидой Хуфу (Хеопса). Современное чтение таково: «Да живет вечно Царь Верхнего и Нижнего Египта, Хуфу. Он нашел храм Исиды, Владычицы пирамиды, возле Дома Сфинкса. Он совершил Исиде жертвоприношение, он отстроил заново храм ее. Он осмотрел Большого Сфинкса и нашел, что ударила в него молния и повредила корону его. И восстановил поврежденное».

Связь стелы с Хуфу сегодня вызывает большие сомнения, поскольку текст содержит ошибки и анахронизмы. Подобные подделки изготавливали еще древнеегипетские жрецы, дабы увеличить возраст тех или иных объектов и придать им бόльшую ценность. Иначе говоря, альтернативная история появилась отнюдь не вчера.

39

Помни о смерти(лат.)

40

Все – гробницы у народа, которого больше нет. Когда человек исчез, памятники его жизни еще более суетны, чем памятники его смерти. –Авт.

41

Насчет «математически верной» ориентации пирамид автор, конечно, преувеличивает, как делали многие до него и продолжают делать доныне, но для своего времени пирамиды действительно были верхом строительного искусства и, несомненно, являются в том числе памятниками астрономических знаний древних египтян.

42

Distributive justice (англ. «распределительная справедливость») – концепция в философии и социальных науках, предполагающая справедливое распределение ресурсов, благ и возможностей между членами сообщества (правда, на разных основаниях).

43

Высший свет(фр.).

44

Свадебная корзина с подарками, которые жених преподносит невесте(фр.).

45

Тропический, или пробковый, шлем – стандартизованный вариант шлема в тканевом чехле для личного состава колониальных войск в тропических странах.

46

Можно предположить, что речь идет о фрагменте названия столицы Египта Пи-Риа-масэ-са-Маи-Амона – «Дом Рамсеса, любимого Амоном» или просто о титуловании фараона «Рамсес, возлюбленный Амоном».

47

Т. е. консервант.

48

Здесь у автора, видимо, ошибка. Двумя абзацами выше он упоминает великого жреца Амона Пинотмау I, который действительно известен, как и жрец Нибсони.

49

Имеется в виду разновременной по происхождению сборник древнеегипетских магически-религиозных текстов, относимых к заупокойной литературе, который использовался в период с раннего Нового царства приблизительно до 50-х годов до н. э. Обычно называется «Книга мертвых» (древнеегипетское название – «Книга выхода в день»).

50

Фердинанд Мари де Лессепс (1805–1894) – французский дипломат и предприниматель, организатор и руководитель строительства Суэцкого и Панамского каналов.

51

Архитектор-инженер, сертифицированный правительством(фр.).

52

Я свободен! Я расскажу о своей проблеме самому королю!(фр.).

53

Сетка от комаров, мух и т. д.(фр.)

Спасибо за чтение

Вернуться к книге