Похождения графа Корсакова
Из ложи в лужу
Одет по моде, в ложе блещет,
Надменно в стёклышко глядит,
И перед ним весь свет трепещет,
И Дидло балетом смешит.
Но рок суров к пиитам ложным:
Взлетел наш граф под небеса, —
И пал в навоз путём оплошным,
И в квасе тонут голоса!
Уйми свой пыл, мудрец упрямый,
Не прекословь родной земле,
Венчался ты не с благородной дамой,
А с салом свиным на челе!
Пролог
За кулисами Большого Каменного театра пахло канифолью, дешёвой пудрой и театральным триумфом. Пока в зале не умолкали оглушительные рукоплескания пресыщенной публики, восхищённой новой постановкой господина Дидло, боковая дверь театра с треском распахнулась.
Двое дюжих капельдинеров брезгливо, словно мешок со старыми декорациями, вышвырнули на ночную улицу бесформенный, бурлящий ком. Ком с хлюпаньем приземлился в глубокую, раскисшую от мартовского снега лужу прямо у сточной канавы.
Занавес закрылся. Для почтенной публики спектакль был окончен, а для графа Корсакова кошмар только начинался.
Посреди весенней жижи, по уши в талом снегу, сидел некогда холёный и заносчивый аристократ. От его фатовского наряда не осталось и следа: шёлковый галстук исчез, суконные рукава фрака были безжалостно изодраны в клочья, а из-за шиворота и из карманов густо сыпался белоснежный лебяжий пух. Граф Корсаков походил на полуощипанную, глубоко оскорблённую в своих имперских амбициях птицу. На его бледном лице, прямо поверх расцарапанных щёк, красовалась жирная полоса копоти от разбитого монокля.
— Мерзавцы... Нелюди... Всех под ружье, на Кавказ! — сипло, едва дыша от ярости и холода, хрипел граф, тщетно пытаясь подняться, но скользкая грязь не держала его дворянские сапоги. — Сибирь по вам плачет!
— Ох, матушка пресвятая... Никак ангел с небес свалился, только ощипанный знатно! — раздался над ухом сонный, добродушный голос.
Корсаков поднял глаза. У фонарного столба стоял молодой парень-оборванец. Из дыр его рваного армяка торчала солома, волосы были растрёпаны, а в руке он бережно сжимал пустую глиняную кружку. Это был Еремей. Он оглядел графа, икнул и восторженно почесал затылок:
— Барин, ну и наряд у тебя! Чудной, разрази меня гром! Ты из театра, что ль, так летел? Видать, танцовщицы нонче строго за порядком следят, раз в такую пучину тебя низвергли.
— Прочь, хам! — гаркнул граф, отплёвываясь от грязной воды. — Позову жандармов!
— Да ладно тебе лаяться, барин. Гляди, замёрзнешь ведь в луже-то.
Еремей без всякого страха шагнул в жижу, ухватил графа своими крепкими, чёрными от работы руками под мышки и одним махом, словно пушинку, выдернул его на сухой тротуар. Кучер принялся заботливо и бесцеремонно хлопать Корсакова по плечам, сбивая с него театральный пух, отчего вокруг них поднялась целая метель.
— Ты что делаешь, бестолочь?! — взвился граф, пытаясь сохранить достоинство в рваном фраке. — Я граф Корсаков, я...
— Таки помогаю, барин! Обидели тебя, видать, все эти петербургские индюки. Угрюмый ты, злой, аки волк промёрзлый. А мне вот... — Еремей грустно посмотрел на свою пустую кружку. — Мне работа нужна, мочи нет. Деньги край как требуются, да и пить хочется — во рту аки пустыня Сахара! Возьми меня в кучера, а? Я коней враз запрягаю, кнутом владею, да и в обиду тебя больше никаким птицам не дам. Тебя ж, кроме меня, такого злого, никто на всём свете не выдержит!
Корсаков посмотрел на этого сильного, простодушного малого, который только что спас его из лужи, поправил порванный воротник и угрюмо процедил:
— Ладно. Будешь кучером. Но учти, у меня в усадьбе строжайший порядок! И никакой водки.
— Договорились, граф Корсаков! Пошли в конюшню, я как раз знаю, где тут у немцев чудо-колесницу продают... — радостно заулыбался Еремей, ведя графа за собой в темноту петербургских улиц.
Чудо-колесница
Немецкие ремесленники привезли в Петербург диковину, хитроумный механизм, механического гомункула, как прозвали его в свете, вделанного в медный ящик с шестернями. Сей автомат, по заверениям изобретателей, должен был править экипажем без кучера, вводя европейское обхождение. Наш знакомый, граф Корсаков, вечно падкий на заграничные новшества, не пожалел тысячи рублей и приобрёл затею.
Перед первыми испытаниями на Невском проспекте граф собрал вокруг кареты пеструю толпу. Нынче были и щеголи из Английского клоба, и благородные дамы, и записные петербургские остряки. Приятель графа, молодой князь Б., лениво листая только что отпечатанную и пахнущую типографской краской вторую главу «Евгения Онегина», громко пересказал собравшимся строфу о Ленском.
— Полноте, господа! — самодовольно прервал его Корсаков, поправляя фатовской наряд. — К чему нам поэтические бредни о деревенских чудаках? Живой кучер это же истинное варварство, старина! От нашего брата Еремея вечно несёт сивухой и махоркой, он засыпает на облучке и матерится на почтовых трактах. А мой железный немец — это le dernier cri цивилизации! Чистый разум, безупречный расчёт и никакой водки.
Заграничный экипаж запрягли парой сытых коней, гомункула усадили на козлы, и заезжие мастера настроили пружины.
— Будет везти сама, ваше сиятельство, — пообещали немцы. — Только путь укажи.
Пока граф вальяжно садился в карету, Еремей, оставленный не у дел, пристроился на запятках соседнего экипажа, где сидел старый конюх графини Разумовской. В то время как господа спорили об умственных движениях в Европе, Еремей, прихлебывая из кружки, благодушно разъяснял старому слуге: «Механизм, дядька, оно конечно, сработан чисто. Да только кони, тварь живая, они немецкой грамоты не разумеют. Тут не винтик крутить надо, а овса вовремя дать да ласково по уху потрепать. Вот увидишь, погорят немцы на первой же питерской колдобине, и землю их хваленая машина жрать будет, как миленькая...»
Граф Корсаков меж тем захлопнул дверцу и кивнул. Кони тронулись под восхищенные вздохи публики. Первая же каверзная выбоина на Питерской мостовой стала роковой. Гомункул на козлах задрожал, медный ящик впал в неистовство, а шестерни запутались в собственных расчётах. Из-за сильного толчка тонкий европейский механизм намертво остановился. Вместо того чтобы выровнять коней, автомат выпрямился, защёлкал зубцами и зычным, неестественным баритоном начал декламировать на весь Невский проспект стихи Гёте.
— Über allen Gipfeln ist Ruh! — громыхал гомункул, пока обезумевшие от немецкой поэзии кони неслись вбок.
Граф Корсаков высунулся из окна, тщетно пытаясь дотянуться до бесполезных поводьев.
— Стой, дурак железный! Назад! — в панике вопил барин. — Mon Dieu! Еремей, au secours! Этот maudit гомункул сошел с ума.
Но автомат лишь яростно вращал головой, сыпал искрами и перешёл на Шиллера, прибавляя ходу с каждым новым куплетом. Заезжие мастера бежали следом, голося по-немецки, а толпа зевак покатывалась со смеху.
Конь споткнулся на ухабе и кувыркнулся. Гомункул, взбешённый своим механическим мракобесием, с грохотом рухнул в придорожную канаву, полную густой осенней тины. Граф Корсаков ласточкой вылетел из окна прямо в грязь. Перепуганная животина с мясом вырвала упряжь и умчалась прочь. Немцевая выдумка осталась лежать на боку. Из разбитого медного ящика валил густой вонючий дым, но гомункул, застрявший в канаве, всё ещё хрипел, щёлкал шестернями и дочитывал финальную строфу баллады.
Весь в тине, с камышом за ухом, граф выполз на обочину, отплевываясь от грязной воды. К нему тут же подбежали запыхавшиеся немецкие изобретатели. Но вместо извинений старший ремесленник вежливо снял шляпу и протянул Корсакову гербовую бумагу.
— О, майн гот, граф! Питерские дороги — это хаос, не подвластный логике, — сокрушённо развёл руками немец. — Наш автомат пал жертвой здешнего бытия. С вас ещё пятьсот рублей, сударь.
— За что?! — обомлел Корсаков, пытаясь отчистить батистовым платком испорченный бархатный лацкан.
— Как за что? За починку, смазку, исправление деликатных механизмов, чистку шестерней от русской грязи и, разумеется, за прекрасный поэтический вечер!
Граф, дрожа от злости и холода, потянулся к карману за кошельком. Он мысленно проклинал европейскую цивилизацию и давал себе зарок отныне доверять облучок только Еремею, пусть даже от того и несло махоркой!
Квасной триумф
После конфуза с немецкой колесницей граф Корсаков решил, что Петербург слишком погряз в зависти к его гению, и временно отбыл в родовое уездное имение. Там намечались выборы предводителя уездного дворянства, и граф, разумеется, не мог пройти мимо.
— Помещикам нужен сильный коновод, барин-триумфатор! — напыщенно вещал Корсаков, расхаживая по усадьбе в парадном мундире. — Я принесу в этот глухой уезд истинный прогресс! Мы перестроим здешние нравы на европейский манер. Построим новые фасады, откроем бесплатные амбары для крестьян... Ну, после выборов, разумеется. Главное, внушить должное почтение к моему имени.
Для этого граф выписал из столицы чернильную душу и напечатал лубочные плакаты. Накануне выборов в волостную избу доставили всё необходимое, включая новенькую дубовую бочку, присланную из Петербурга для сбора бюллетеней. Кучер же Еремей, не вникая в высокие материи, притащил из графского погреба точно такой же дубовый сосуд, доверху наполненный ядрёным домашним квасом, дабы угостить мужиков после голосования.
Вечером Еремей, переживая, как бы проходящие мимо уездные пьяницы не покушались на его квасное добро, решил спрятать напиток. Впотьмах он бережно взял одну из бочек и унёс к своей телеге. Пока граф в господском доме спорил со столичным гостем о новомодных статьях в «Московском телеграфе» и разделении властей, Еремей на конюшне вовсю окормлял уездное чиновничество.
Секретарь земского суда и два заседателя, привлечённые ароматом ржаной корочки, заглянули на огонёк. Еремей, щедро плеснув им из бочки, благодушно рассуждал:
— Вы, господа подьячие, книжки умные чтете, а в толк не возьмете: барин-то наш всё к загранице тянется, в воззваниях чернилами марает. А ведь русскому человеку что нужно? Ему порядок надобен не на бумаге, а в чреве! Вот выпьешь квасу ядрёного, и сразу в душе законность образуется, и судить хочется милостиво. Передайте там председателю, пущай голосуют сердцем, а барина моего строго не судите, он хоть и злой, аки оса в августе, да кафтан с барского плеча сдуру подарить может.
Чиновники, утирая усы и дивясь уму простого кучера, согласно кивали, признавая в Еремее истинного выразителя народной мудрости.
Утром дворянское собрание открылось. Мужики повалили в избу, крестились на портрет графа и получали листки. В углу под транспарантом «ГОЛОСУЙТЕ ЗА ГРАФА КОРСАКОВА!» гордо высилась дубовая бочка.
Туда в сопровождении столичного проныры торжественно явился сам граф Корсаков в парадном мундире, проконтролировать триумф. Едва взглянув на бочку, он недовольно поморщился и грозно зыркнул на председателя съезда:
— Позвольте! Что за деревенская дикость? Эти петербургские олухи прислали бочку, но даже отверстия для бюллетеней не удосужились сделать! Как прикажете мужикам являть свою волю — через замочную скважину, которой тут тоже нет? Живо подайте мне бурав! Сам всё сделаю.
Ему подобострастно протянули тяжёлый плотницкий бурав. Граф, ворча на отсутствие европейского порядка, лично приставил остриё к деревянной крышке и с натугой сделал несколько оборотов. Из-под инструмента потешно полетели белые дубовые щепки. Корсаков победоносно проковырял ровную узкую щель, отряхнул холеные руки и скомандовал: «Начинайте!»
К полудню голосование шло полным ходом. Граф то и дело подходил к сосуду, ласково похлопывал его по круглому дубовому боку и пытался шевелить. Бочка поддавалась с тяжёлым, глухим, солидным плеском. Лицо Корсакова расплывалось в самодовольной улыбке.
— О-о-о, тяжёлая! — победоносно шептал граф, заговорщицки подмигивая своему столичному помощнику. — Слышишь, как плотно ложатся? Голосов-то много! Весь уезд за меня радеет. Какая верность у здешнего люда, когда им правит твёрдая дворянская рука!
— Истину вопите, ваше сиятельство! Народная любовь — она весомая, пудами меряется! — подобострастно поддакивал гость.
Граф ушёл обедать, пребывая в полной уверенности, что кресло уездного предводителя у него в кармане. К вечеру он вернулся к моменту подсчёта голосов, сияя как начищенный самовар.
— Ну-с, господа, скрывать нечего, триумф очевиден, — благодушно объявил Корсаков уездным чиновникам. — Вскрывайте сей сосуд народной воли!
Плотник аккуратно поддел топором верхний обруч и снял крышку.
По волостной избе мгновенно разнёсся густой, непередаваемо ядрёный, кислый запах перебродившего сусла с отчётливыми нотками мочёных яблок. Чиновники замерли. Граф вылупил глаза, а монокль выпал из его онемевших пальцев.
На дне огромной бочки, в двадцати вёдрах великолепного, густого домашнего кваса, мирно плавала серая, размокшая каша из бюллетеней. На некоторых клочках бумаги, качавшихся на пенной поверхности, словно дохлые рыбы, ещё можно было разобрать размытые чернила: «...Графу Корсако...» и «...совать за...». Хмельная жидкость весело бурлила, выпуская пузыри сквозь проделанную графом дырочку.
В избу вошёл сияющий Еремей, бережно неся в руках стопку глиняных кружек.
— Барин! — радостно, от всего своего доброго сердца закричал кучер. — Мужички-то отголосовали, упрели, поди! А я им вот — кваску... Стал из телеги свою бочку вынимать, гляжу — а она пустая, сухая, чистая, как слеза, и ни капельки внутри нет! Чудо господне! Перепутал я их, значит, впотьмах-то! А ваша бочка, гляжу, тут стоит. Ну, слава богу, не пропало добро! Наливай, православные!
Писака тихо сполз по стене. Граф Корсаков багровел, слушая, как уездные чиновники судорожно пытаются сдержать дикий хохот. Его великая политическая карьера только что окончательно утонула в бочке с мочёными голосами.
Целебная глина
После оглушительного провала на земских выборах, где его политическая карьера буквально захлебнулась в квасе, у графа Корсакова разыгралась меланхолия. Столичный газетный проныра спешно уехал, а барин, страдая от жесточайшей дворянской хандры, решил отправиться на целебные источники в заштатный, но модный уездный курорт, обустроенный на манер модных ныне Горячих вод.
— Душа моя в полнейшем расстройстве, — жаловался Корсаков, высокомерно оглядывая покосившийся деревянный павильон курорта. — Окружающий хаос и мужицкая неотёсанность губят мою тонкую натуру. Мне нужно благородное коренное исцеление! Полноценное погружение в лоно природы, так сказать.
Главный уездный лекарь, пронырливый немец в засаленном сюртуке, подобострастно закивал:
— О, ваше сиятельство! Опробирум новейший метод! Местная сероводородная глина из лимана. Очищает дух, укрепляет плоть по системе натурфилософии профессора Шеллинга. Мы закатаем вас в целебный пластырь по самую шею. Вы познаете полный душевный покой!
Графа отвели на уединённый берег лимана, уложили на кушетку под раскидистой ивой и густо, в несколько слоёв, обмазали плотной, чёрной, пахучей грязью. Снаружи осталась торчать только голова с холёным носом и, по капризу самого барина, левое запястье. Корсаков категорически отказался снимать массивные золотые часы с цепочкой — подарок самого государя.
— Оставьте руку свободной, — капризно велел граф. — Дабы ежеминутно поверять время исцеления своей души.
Лекарь почтительно удалился в павильон пить чай, пообещав вернуться ровно через час, когда глина окончательно схватится.
Пока граф Корсаков цепенел в грязевом плену, воображая себя античной статуей, Еремей на другом конце усадьбы, у телеги, времени даром не терял. Он откупорил бутылочку рома и радушно пригласил уездного эскулапа разделить с ним скромную трапезу. Немецкий лекарь, привлечённый ароматом заграничного напитка, присел на облучок.
Выпив с кучером по чарке, лекарь принялся сокрушаться на ломаном русском языке о дикости здешних мест и неподатливости русской натуры к европейской медицине. Еремей же, добродушно улыбаясь, наставлял его:
— Вы, господин лекарь, всё умом дойти хотите, немчуру свою цифирную в пример ставите. А нашему брату все эти ваши пластыри да припарки, что мёртвому бритьё. Русского человека лечить надо с душой, лаской да добрым словом. Вот барин мой злой, аки пёс цепной, оттого у него и в животе колет, и в носу свербит. Вы его не грязью мажьте, а велите ему в баньке попариться да с мужиками в кабак сходить. Вся хандра враз и вылетит! А грязь ваша... от неё одна только порча бывает, помяните моё слово.
Лекарь, поражённый такой природной проницательностью и глубиной мысли простого кучера, судорожно записывал слова Еремея в свою медицинскую книжку, объявляя его «истинным феноменом народного здравия» и обещая представить его суждения на съезде профессоров в Дерпте.
Меж тем на берегу лимана воцарилась тишина. Осеннее солнце приятно припекало, целебная грязь подсыхала, стягивая тело графа прочнейшим панцирем. Корсаков закрыл глаза, погружаясь в сладостную дремоту. Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, но чувствовал себя настоящим триумфатором, победившим хандру.
Но покой нарушило тихое шлёпанье лап. Из-за камышей торжественно вышло стадо местных гусей под предводительством огромного белого вожака.
Граф приоткрыл один глаз и недовольно поморщился:
— Пошли прочь, твари пернатые! Еремей! Разогнать скотину!
Верный Еремей сладострастно спал в телеге на другом конце усадьбы. А гуси, не выказав ни малейшего почтения к дворянскому титулу, окружили кушетку. Их привлёк яркий, слепящий блеск золота на открытом запястье графа. Корсаков попытался дёрнуть рукой, но застывшая глина держала его намертво, словно гранитная плита.
Белый гусак подошёл вплотную, наклонил голову и критически осмотрел золотой трофей. Затем он сделал резкий, молниеносный выпад клювом.
Острый клюв ювелирно пробил подсохшую корочку грязи у самого запястья. Гусак намертво вцепился в массивную золотую цепочку и с силой потянул её на себя.
— Ах ты, наглая птица! Позвольте, это грабёж! — в ужасе закричал Корсаков, вращая глазами. — Мои часы! Подарок императора! Sauvez-moi!
Стадо гусей действовало как заправские разбойники. Два серых гуся принялись щипать графа за беззащитные уши, заглушая его крики победным гоготом. Главный гусак упёрся лапами в кушетку, рванул изо всей силы, и золотые часы с весёлым звоном вылетели из грязевого плена прямо ему в клюв.
— Караул! Разбой! Грабёж посреди дня! — истошно вопил Корсаков, барахтаясь в своём неподъёмном глиняном гробу.
Гусак с часами в клюве гордо повернулся, намереваясь отступить в камыши. Но граф, обезумев от ярости, вытянул шею и попытался укусить вора за хвост. Это была роковая ошибка.
Белый вожак оскорбился в лучших чувствах. Он развернулся, расправил огромные крылья, зашипел, как паровоз, и нанёс графу Корсакову финальный, сокрушительный удар — прямо в его холёный, породистый, высоко задраный дворянский нос.
КЛАЦ!
— А-а-а-а-а-я-я-й! — взревел граф на весь лиман, из глаз его брызнули слёзы, а укушенный нос мгновенно распух и приобрёл цвет спелой свёклы.
Птицы, торжествующе гогоча, скрылись в тумане лимана, унося с собой государственную награду.
Когда через час лекарь и проснувшийся Еремей пришли снимать пластырь, они застали душераздирающую картину: посреди берега в куче растрескавшейся чёрной грязи рыдал закованный в глину граф Корсаков. Его левое запястье было голо, а посреди лица пылал огромный, распухший нос, делающий его похожим на ярмарочного клоуна.
— О, майн гот! Какое сильное чудодействие сероводорода, — ахнул лекарь, всплеснув руками. — Это невиданное потрясение естества!
— Да уж, барин, — добродушно почешал затылок Еремей, разглядывая его лицо. — Видать, целебное исцеление души-то прямо в нос ударило! Зато хандру как рукой сняло, вон как голосите!
Граф Корсаков только хрипел от бессильной злости, давая себе клятву больше никогда в жизни не приближаться к провинциальной природе.
Сырный бунт
Зимний Петербург принял графа Корсакова трескучим морозом. Нос после гусиного укуса на курорте наконец-то зажил, но дворянская гордыня требовала немедленного реванша. Изволив откушать в низкосортном трактире близ Сенной площади ради «изучения народных настроений», граф оказался за одним столом с местными мещанами и ямщиками. В это время весь Петербург только и шептался, что о тайных обществах, конституциях и недавних волнениях в Семеновском полку. Граф Корсаков, разумеется, жаждал прослыть передовым мыслителем.
Завязался хмельной спор о политике и недавних крестьянских волнениях в южных губерниях.
— Вот на прошлой неделе в Одессе вышло смятение из-за бунтующих, — важно затягиваясь трубкой, произнёс бородатый мещанин.
— Да брось ты! — махнул рукой сидевший напротив ямщик. — Я слышал, они там полгода ждали официального соизволения на бунт от самого губернатора!
Граф Корсаков аж монокль от удивления уронил:
— Полноте, любезные! Как это — соизволения?! Если свободное гражданское общество желает учинить неповиновение во имя тираноборства, о коем писали французские просветители, то они должны получать его беспрепятственно, без всякого высочайшего соизволения! На то это и бунт.
Мужики уставились на графа как на юродивого и дружно захохотали.
— Пьяный твой язык, барин! — ухмыльнулся мещанин. — А кто ж придёт на такое беззаконие без бумаги с гербовой печатью? Всех же разом повяжут!
— Ты думаешь, бунтующие сами дороги перекрывают? — поддакнул ямщик, утирая слезу от смеха. — Да брось! Без будочников всю толпу давно бы растоптали проезжие кареты да телеги. Они ж для порядка полицией и ставятся, чтоб нас не помяли. Насмешил ты нас, сударь, знатно!
Корсаков мгновенно возмутился, ударив кулаком по дубовому столу:
— Да вы просто не понимаете, как правильно устраивать заговоры! Темнота! Надо выбирать места в стороне от мостовой, на манер парижских баррикад, чтобы телеги не мешали. И собирать надобно молодёжь, а не глупых стариков. В них горит дух нового времени! Да, Еремей?!
Еремей, сидевший рядом на лавке, лишь сонно икнул, нежно обнимая пустую бутылочку из-под рома и совершенно не интересуясь судьбами отечества.
Одержимый идеей доказать этим и прочим неотёсанным умам величие своей мысли, Корсаков решил лично устроить бунт в пример и назидание. Выйдя из трактира, он направился к заснеженному пустырю, где местная детвора и мальчишки шумно играли в снежки и строили из свежего липкого снега форты да избы.
— Внимайте мне, юные умы! — величественно провозгласил граф, взбираясь на сугроб и раскидывая руки. — Я принёс вам свободу от тирании взрослых! Мы перестроим этот мир на принципах покорности и нового порядка!
Отроки затихли. Детям сначала всё даже понравилось — барин в дорогой шубе говорил громко, махал руками и обещал великие преобразования. Но тут Корсаков, войдя в раж, озвучил главный пункт своего воззвания:
— ...И отныне, волею моего возмущения, каждому из вас в каждый день середы будет выдаваться по куску изысканного Лимбургского пахучего сыра! Вместо этих ваших мещанских мятных леденцов да медовых маковников!
На пустыре воцарилась гробовая тишина. Мальчишки переглянулись. Лица их исказились глубочайшим шоком и праведным гневом. Менять благословенные медовые маковники на вонючий сыр никто не собирался.
— Бей чернильный нос! — зычно крикнул самый старший мальчишка.
В великого крамольника полетел сокрушительный залп ледяных снежков.
— Позвольте! Это бунт! Прекратить! — вопил граф, но первый же меткий снаряд сбил с его головы нарядную бобровую шапку.
Снег безжалостно засыпался за шиворот, залеплял глаза и рот. Потеряв всякое дворянское достоинство, новоявленный Спартак упал на колени и под улюлюканье детворы пополз на карачках вглубь свежепостроенной снежной крепости. Кое-как протиснувшись в узкий проём, Корсаков забился в угол, тяжело дыша и дрожа от холода.
Снаружи послышалось дружное, натужное сопение. Пятеро крепких малых, которые до этого катали огромный, неподъёмный нижний шар для будущего снеговика, с весёлым гиканьем дотолкали его до снежной избы и намертво забаррикадировали единственный выход.
— Сиди там со своим сыром! — крикнули дети и убежали ужинать.
Граф Корсаков оказался в ловушке. Он толкал ледяной шар изнутри, но тот примёрз намертво. Мороз крепчал. В этой белой темноте, проклиная мятеж и французский сыр, граф просидел три долгих, мучительных часа, пока зуб на бритву не начал попадать. Спас его Еремей, который к полуночи окончательно протрезвел и вышел из трактира на свежий воздух в поисках уединённого места, где можно было бы облегчиться. Подойдя к заброшенному детскому форту, кучер уже расстегнул порты, как вдруг услышал из-под огромного снежного кома глухие шевеления.
— Е-е-реме-е-й... Вытащи меня... — донеслось из ледяного плена.
— Батюшки, никак подснежник заговорил! — перекрестился кучер.
Кое-как расковыряв застывший ком, Еремей вытащил на свет божий посиневшего, покрытого инеем и дрожащего графа. Разглядывая своего мятежного барина, Еремей понимающе кивнул:
— Да-а, барин... Знатный бунт у вас вышел, уединённый. Главное — аккурат на мостовую не вылезли, всё как по науке!
Корсаков лишь стучал зубами, окончательно закаявшись заниматься политикой.
Сидоровская пахота
Всю зиму после своего неудавшегося снежного мятежа барин Корсаков усиленно лечился от простуды малиновым сиропом и сытно ел. Да так усердно, что к весне графские амбары заметно истощились. В очередной раз, когда домашняя прислуга поставила перед ним жалкую половину тарелки сорочинского пшена с рябчиком вместо привычного сытного тазика и запечённого гуся, граф Корсаков взбеленился.
— Что же это делается?! — в ярости закричал он, размахивая серебряной ложкой. — Крестьяне меня объедают! Я уж точно знал, сколько на моих полях злаков, каждый колосок лично подсчитывал!
— Да что вы, барин, — вздохнула кухарка, — вы же последние пару месяцев изволите питаться по пять раз на дню! На манер английских лордов, прости господи.
— А ты мне в рот не заглядывай, злыдня! Ещё готовь! — рякнул Корсаков и обернулся к кучеру: — Еремей, где еда?!
— Барин, барин, — отозвался Еремей, отчаянно пытаясь зубами откупорить бутылку самодельного вина, — а почему бы вам не купить ещё земли у крестьян? Вон в соседней Сидоровке какие урожайные поля!
— Верная мысля пришла в твою пустую голову, Еремей. Верная! — приободрился граф, в чьем уме тут же созрел план устроить в Сидоровке образцовое хозяйство по новомодной системе Вольного экономического общества.
На следующий же день Корсаков приехал в Сидоровку. Вышагивая в грязных сапогах по свежей пашне, он громогласно заявил крестьянам, сеявшим весенние посевы, что забирает эту землю себе для «агрономических преобразований». Крестьяне, в те годы часто шептавшиеся на сходках о скорой «золотой грамоте» и воле от государя, лишь смурно развели руками:
— Да помилуй, барин, у тебя самого земли на три уезда, а нам и так есть нечего! Какая тут агрономия, когда недоимки за прошлый год не плачены?
— Мочи нет моей терпеть! — закричал Корсаков, потрясая кулаками. — Мне не хватает еды! Вы все тут зажрались и желаете мне погибели, причём голодной!
Один из сидоровских мужиков, коренастый Фома, терпел-терпел, да как тыкнет графа сзади тупым концом вил прямо в холёную ягодицу. Корсаков от неожиданности подпрыгнул, схватился за пятую точку и истошно ойкнул. Но Фома вилы не отпустил и хитро прищурился:
— Желает, значит, барин узнать труд людской? Вскопай-ка мне вон ту грядку, и я тебе за полцены отдам свои владения!
— Да легко! — взвился оскорблённый Корсаков.
Он выхватил у мужика вилы и стал орудовать ими как только можно и нельзя. Вместо того чтобы аккуратно переворачивать землю, граф яростно втыкал инструмент в почву и швырял её назад через голову. Жирные комья сидоровской грязи полетели ровно в лоб Еремею, стоявшему позади. Кучер испуганно утёрся и робко предложил:
— Барин, может, я подсоблю?..
Но Фома дружески похлопал кучера по плечу:
— Так не ты же, парень, землю покупать собираешься, а он. Пущай трудится. Пойдём лучше с нами, у нас в избе как раз курица с овощами в печи тушится.
Еремей позабыл про барина, прижал к груди бутыль вина и радостно ускакал следом, крича на бегу:
— О-о-о, курица! Я вас винцом угощу, господа! Угощу-у-у!!
Граф Корсаков остался на поле один. До самых сумерек, весь взмыленный, по уши в грязюке, он отчаянно истязал несчастную грядку. Но как он ни старался, у него не получалось сделать такие же ровные и глубокие вскопы, как у сидоровских мужиков. В конце концов, обессиленный Корсаков упал лицом прямо в сырую землю и мгновенно уснул.
Проснулся он рано утром от странного ощущения: кто-то мокрый и шершавый усердно лизал его в щёку. Граф открыл глаза и увидел перед собой умилительную морду маленького телёнка, который ласково замычал ему прямо в лицо.
— А-а-а, чудище! — вскочил Корсаков.
Он схватил брошенные вилы и принялся бестолково тыкать ими в воздух, пытаясь запугать несчастное животное. За его спиной раздалось глубокое, утробное и крайне недовольное мычание. Граф медленно обернулся и похолодел.
Перед ним стояла огромная рогатая матушка телёнка. Корова смотрела на обидчика своего дитя налитыми кровью глазами и яростно била копытом по земле, взрывая свежую пашню.
Корсаков в ужасе бросил вилы, схватил слетевшую шляпу и припустил через поле так, что только пятки сверкали. Корова, оскорблённая в лучших материнских чувствах, с грозным рёвом неслась следом. Граф бежал, высоко поднимая колени, утопая в грязи и перепрыгивая через борозды, а рога яростной скотины мелькали у самого его зада.
У деревни сидоровские крестьяне вместе с сытым и весёлым Еремеем как раз вышли на крыльцо покурить. С поля с дикими воплями и вереском вылетел граф Корсаков. Не помня себя от страха, он буквально перелетел через головы курящих мужиков, снёс хлипкую дверь ближайшей избы и завалился внутрь, забаррикадировавшись заслонкой от печи.
А снаружи, держась за животы, хохотала вся Сидоровка. Еремей, вытирая слёзы, благодушно кричал в закрытое окошко:
— Ну, барин, знатный урожай собрали. И пашню опробовали, и бег для резвости ног. Настоящий триумфатор!
Просидев в чужой избе до полудня, граф Корсаков окончательно понял, что сельское хозяйство — это не его удел. Чтобы окончательно успокоить расшатанные Сидоровкой нервы, он вернулся в Петербург, велел подать себе самый лучший фрак и наспех отказался от всякой затеи о землях.
Воздушный бунт
После позорного бегства от сидоровской коровы граф Корсаков решил, что земной мир слишком низок для его дворянского гения. Страдая от очередной порции хандры, он вернулся в Петербург и немедленно выкупил у заезжего французского воздухоплавателя диковинную новинку — огромный монгольфьер. В то лето весь Петербург только и бредил, что воздушными путешествиями господ Шарля и Гартнерена, и граф Корсаков никак не мог допустить, чтобы чужестранцы затмили его в глазах света. Воздушный шар должен был вознести его над суетой.
— Я буду парить в эмпиреях, выше всей этой питерской грязи, неблагодарных мужиков и la canaille! — высокомерно вещал граф, расхаживая вокруг огромного шёлкового купола, расстеленного посреди Летнего сада. — Я буду взирать на мир с высоты птичьего полёта! Еремей, разжигай горелку да держи канат!
Кучер Еремей, искренне желая подсобить барину, усердно принялся раздувать огонь. Послушно закинув в топку уголь из мешка, он радостно крикнул:
— Лети, барин, к ангелам!
Шар плавно оторвался от земли и взмыл ввысь под восхищённые вздохи собравшихся в саду дам, которые как раз прогуливались вдоль аллей, шумно обсуждая недавнюю бенефисную премьеру в Александринском театре. Граф Корсаков вальяжно перевесился через край корзины, намереваясь величественно помахать публике ручкой. Под куполом адски затрещало, и вместо тёплого воздуха из горелки повалил плотный, густой и непередаваемо зловонный чёрный дым. У графа перехватило дыхание, а монокль покрылся слоем жирной копоти.
— Кхе-кхе... Еремей! Позвольте! Чем это несёт?! — истошно закашлялся Корсаков, хватаясь за горло.
Рядом, отчаянно махая руками сквозь дымовую завесу, кашлял перепуганный кучер.
— Моя вина, барин, перепутал! Коптить начало! Но кто ж ставит мешок с навозом для роз прямо рядом с углями?!
Чудовищное облако дыма накрыло Летний сад, заставив благородных девиц судорожно искать нюхательную соль. Ветер подхватил смердящий монгольфьер и понёс его в сторону графской загородной усадьбы. Корсаков летел над окрестностями, задыхаясь вонью и отчаянно дёргая за клапан спуска воздуха. Шар начал стремительно терять высоту прямо над скотным двором, где на лужайке высились два аккуратных стога.
— Барин, прыгать надо!
Корзина с треском пронеслась над верхушкой амбара, зацепившись за высокую, крепкую дубовую палку, на которой крестьяне растягивали огородное чучело. Граф Корсаков с диким воплем вылетел из неё ласточкой. Перелом костей о землю был близок, но он зацепился полами своего дорогого суконного пальто за верхушку шеста, из которого по обычаю делали пугало. Граф повис в воздухе, нелепо дрыгая ногами, словно расфуфыренное чучело.
Следом из корзины кувыркнулся Еремей. Кучер с весёлым криком благополучно и мягко приземлился в первый стог чистого и сухого сена.
Пальто графа от чрезмерного натяжения с треском порвалось по швам. Корсаков с истошным писком рухнул вниз, угодив аккурат во второй стог. Раздался сочный, хлюпающий шлепок. Под сеном хитро притаилась свежая, жирная навозная куча.
К скотному двору как раз подкатила роскошная карета со столичными дамами, которые ехали вслед за шаром. Высыпав на лужку, они уставились на барахтающегося в грязи графа и тут же принялись громко высмеивать его:
— Ах, боже мой, посмотрите! Это опять он! — покатывались со смеху графини. — Наш великий вольнодумец Корсаков снова нашёл своё истинное место!
— Какой конфуз!
— Умора! — хмыкнула барышня, обмахивая себя веером.
Граф, у которого кусок навоза свисал со лба на распухший нос, беспомощно барахтался в жиже и истошно орал на весь двор:
— Еремей! Тварь ты эдакая! Живо вытащи меня отсюда! Помогите!
Еремею было не до барского гнева. Из толпы хохочущих дам вышла милая, благородная леди Раевская. С искренним состраданием глядя на кучера, который как раз выбирался из своего чистого стога, она ласково улыбнулась и протянула ему свой чистый, кружевной носовой платок:
— Ох, бедный вы человек, как же вам досталось от этого сумасбродного барина. Нате, утритесь.
Еремей нелепо, до ушей улыбнулся, густо покраснел и растерянно показал ей свои полностью чёрные от угля и копоти ладони — мол, куда мне ваш платок пачкать, барышня.
Леди Раевская не растерялась. Она сделала шаг вперёд, сама бережно коснулась платком его щеки и мягко стёрла чёрную сажу с его лица. Еремей замер. Глухо лыбясь и зачарованно любуясь её глазами, он совершенно позабыл обо всём на свете и уж точно о беде своего барина.
Чуть поодаль, утопая в навозной пучине под весёлый хохот уездных зевак, продолжал истошно кричать и брыкаться несчастный граф Корсаков, чьё путешествие к небесам закончилось сокрушительным земным приземлением.
Костромская лирика
Чтобы доказать всему свету свою неоспоримую мужественность после воздушного фиаско, граф Корсаков снарядил настоящую экспедицию в глухие костромские леса. Накупив дорогущих штуцеров с англицких оружейных мануфактур, оснащённых диковинными зрительными стёклами, барин вознамерился лично завалить самого свирепого медведя.
Продвигаясь по глухой лесной чаще вслед за местными мужиками-проводниками, Корсаков раздражённо оглядывался. Позади, сопя от усердия, шагал верный Еремей. Под мышкою он бережно сжимал флягу рома, на спине тащил и своё оружие, и тяжёлую английскую винтовку Корсакова, а в свободной руке держал карандаш и на ходу упрямо записывал на мятый листок строки, шевеля губами.
— Если продолжишь в том же духе, то выйдет всё как в прошлый раз! — сердито буркнул граф, намекая на испорченный навозом полёт.
— Я вас любил, любовь ещё, быть может... — благодушно и лирично пробормотал Еремей, глядя в листок.
— Прекратить паясничать! Это Пушкин, пиши своё! — вспыхнул Корсаков.
— Я вам цветы дарил...
— Ты ей ещё ничего не дарил, бестолочь! — раздражённо оборвал его граф, зная, что все мысли кучера теперь заняты леди Раевской.
— Я вам цветы буду дарить и на руках носить, — восторженно протянул Еремей, прибавляя шагу и не давая барину себя перебить, — и никакая вьюга злая, и никакой навоз нас никогда не разлучит!
Корсаков резко остановился, поражённый такой дерзостью. Еремей тоже застыл. Поняв, что знатно поддел барина воспоминанием о навозном стоге, кучер не выдержал и задорно захохотал на весь лес.
— Я тебе платить перестану, если ты продолжишь думать о дамах, а не о теперешнем твоём долге! — пригрозил Корсаков, багровея.
— Барин, да я ж с тобой потому, что друг ты мне, — простодушно ответил Еремей, улыбнувшись во весь рот. — Плати не плати, ты аки чёрт на заутрене, тебя ж никто, кроме меня, на всём белом свете не выдержит.
Продолжая записывать свои строки на бумагу, Еремей спокойно пошёл вперёд за проводниками, оставляя графа в глубоком и молчаливом осознании собственной невыносимости.
Вскоре мужики вывели их к огромной, заваленной валежником берлоге. Местные проводники наотрез отказались соваться внутрь, и графу, чтобы не потерять лицо, пришлось отправить Еремея «выкуривать зверя». Смелый, но беспечный кучер, сделав добрый глоток рома для храбрости, полез в тёмную нору.
Однако вместо дикого таёжного хищника в берлоге спал огромный, мохнатый бурый медведь, сбежавший месяц назад из бродячей цыганской труппы, что давал представления на Нижегородской ярмарке. Еремей, не растерявшись, протянул сонному зверю завалявшуюся в кармане сушку. Медведь сушку принял, благодарно заурчал, и они тут же по-братски скрепили знакомство остатками рома из фляги.
Граф Корсаков, дрожа от волнения, навёл английскую прицельную трубку на выход из берлоги и высокопарно закричал:
— Выходи, хозяин тайги. Познай мощь имперского оружия!
Из темноты, покачиваясь, вышел медведь. На его голове лихо сидел забытый Еремеем охотничий картузик. Завидев человека в дорогом парадном мундире, зверь мгновенно вспомнил своё балаганное прошлое и старую дрессировку. Прежде чем граф успел нажать на курок, медведь ловко подскочил, ювелирно вырвал у него из рук дорогущую английскую винтовку и начал с веселым ревом крутить её на носу, словно тросточку, а затем лихо пустился в пляс, выделывая коленца не хуже камаринской.
— Позвольте, это грабёж, — обомлел Корсаков.
Медведь вошёл в раж, он повалился на спину, принялся мастерски жонглировать задними лапами слетевшей графской шляпой, а потом и вовсе нацепил монокль Корсакова себе на ухо.
Ошалев от такого кощунства и ужаса, великий охотник Корсаков с диким писком бросился к ближайшей берёзе и с проворством испуганной кошки полез на самый верх. Но берёзка оказалась молодой и тонкой. Под весом упитанного графа она жалобно хрустнула и согнулась крутою дугой, зависнув в пару аршин над землёй.
Медведь, закончив представление, вежливо поклонился пустой чаще, подошёл к брошенной графской корзине для пикника и вальяжно уселся на траву. На глазах у качающегося на берёзе графа балаганный артист ловко открыл судок, взял серебряную ложку и начал культурно кушать барский плов, запивая его вином Еремея прямо из горлышка.
Проводники-мужики от такой картины покатились со смеху. А Еремей, лениво высунувшись из берлоги и дописывая стих леди Раевской, ласково потрепал медведя по загривку и крикнул раскачивающемуся под небом барину:
— Знатная охота вышла, барин, королевская! И зверя выкурили, и представление без билета посмотрели! Настоящий, разрази меня гром, содержатель балаганный! А плати не плати, с берёзы я тебя, так и быть, сниму, как этот мохнатый товарищ отобедать изволит!
Граф Корсаков лишь уныло качался на гнущемся дереве, в очередной раз проклиная провинциальные развлечения и втайне мечтая о тихом, цивилизованном Петербурге....
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
