«Да здравствует солнце!..» Пушкин и его земной мир
Пролог
Лариса Черкашина
«Да здравствует солнце!..» Пушкин и его земной мир
В оформлении книги использованы портреты, гравюры и фотографии из собраний Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН, Всероссийского музея А. С. Пушкина, Государственного музея А. С. Пушкина, Государственного Эрмитажа, Российской государственной библиотеки, Государственной Третьяковской галереи, Российского государственного архива, Художественно-педагогического музея игрушки (Сергиев Посад), Музея В. А. Тропинина и московских художников его времени (Москва), Музея папируса (Каир), Приморской картинной галереи (Владивосток), частных российских и зарубежных коллекций.
В оформлении обложки книги использована картина «Дуэль А. С. Пушкина. Протаптывают тропинку» кисти народного художника Российской Федерации Дмитрия Белюкина.
Все цитаты в книге приводятся с сохранением орфографии и пунктуации оригинала.
© Черкашина Л. А., 2025
© Издательство «Вече», 2025
Певцу русской природы Дмитрию Белюкину, народному художнику России
Прости, небесная краса,
Прости, весёлая природа…
Александр Пушкин
Земной мир Пушкина. Рассказать о нём задача не из лёгких, да и невозможно сделать то в одной книге.
Он наполнен жизнью: вольготно парят в поднебесье гордые орлы, мчатся во всю прыть донские жеребцы, белоснежные лебеди отражаются в озёрной глади, звенят докучливыми цепями косматые мишки, мурлычут домашние любимцы, зайцы то и дело перебегают дорогу, воют в сумерках серые разбойники… Не забыты и столь обычные на крестьянских подворьях куры, гуси, петухи да индюшки…
Досталось места в пушкинском мире и самым крохотным созданиям: мотылькам и муравьям, комарам и мухам, божьим коровкам и паукам; цветам и травам: потаённому ландышу и царственно-роскошной розе.
И фантастические крылатые змеи, «полужуравли» с «полукотами» прижились в поэтических строфах.
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей…
Но без всей этой многоликости жизни, во всех её, даже самых обыденных, проявлениях не было бы и пушкинских шедевров, что вот уже третье столетие заставляют трепетать человеческие сердца. Не было бы величайших образцов Поэзии!
Но, может быть, такого рода
Картины вас не привлекут:
Всё это низкая природа;
Изящного не много тут.
Да, ведь у Пушкина нет «низкой природы», – недаром она именована поэтом «весёлой». Давным-давно, в седой древности, Владимир Мономах взывал в своём историческом «Поучении»: «Звери различные и птицы и рыбы украшены Твоим промыслом, Господи!» Похоже, так полагал и далёкий потомок славного князя поэт Александр Пушкин. Вспомнить хотя бы его строки, вложенные в уста кузнеца Архипа в «Дубровском» и обращённые к мальчишкам, что хохочут при виде обезумевшей в пожаре кошки: «Божия тварь погибает, а вы сдуру радуетесь».
А ведь здесь ключевое слово – «Божия тварь»!
Сколько разного зверья можно встретить в поэмах, повестях, да и в письмах поэта: не только привычных тогдашнему читателю зайцев, медведей, лис, но и обитателей полуденных краёв, – тигров, ланей, львов. Подчас пушкинские герои, словно в некоем мистическом карнавале, «примеряют» на себя звериное обличье либо звериный характер, обращаясь то волком, то змеёй, то тигром.
А. С. Пушкин на вершине Ай-Петри при восходе солнца. Художник И. К. Айвазовский. 1899 г.
Вот и в «Скупом рыцаре» герцог, поражённый вызовом барона-отца своего сына на поединок, восклицает:
Что видел я? что было предо мною?
Сын принял вызов старого отца!
В какие дни надел я на себя
Цепь герцогов! Молчите: ты, безумец,
И ты, тигрёнок! полно.
Или оживший под пером Пушкина портрет славного боевого генерала Ермолова: «Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе».
А любимица-героиня Татьяна Ларина уподоблена благородной лани, – символа изящества, быстроты и… пугливости.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Верно, не случайно в священный культ возвели греки Керинейскую красавицу лань, с золотыми рожками и медными копытцами, что сопутствовала богине охоты Артемиде. И вновь, на страницах «Онегина», вспыхивает сравнение Татьяны с этим грациозным пугливым существом:
И, утренней луны бледней
И трепетней гонимой лани…
Пушкинские страницы живые, – они наполнены многоголосьем: пением лесной иволги и петушиным кукареканьем, лаем борзых и воем серых разбойников, ржанием донских жеребцов и призывным мяуканьем котов на петербургских крышах…
Отдана поэтическая дань и «царице цветов» – розе, и магическому блеску драгоценных камней-талисманов. Да и самой луне – сей таинственной «ночной лампаде».
Что ж, дорогой читатель, последуем не растерявшему силы совету Александра Сергеевича:
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье! вот права…
И вместе подивимся открытыми нам русским гением красотами земного мира! И, быть может, познаем счастье…
«Куда ты скачешь, гордый конь?»
Ведут ко мне коня…
Александр Пушкин
Наездник Пушкин
Вот уж кому повезло «прогарцевать» под пушкинским пером, так это лошадкам, – и боевым скакунам, и деревенским кобылкам!
Что за беда? не всё ж гулять пешком
По невскому граниту иль на бале
Лощить паркет, или скакать верхом
В степи киргизской. Поплетусь-ка дале,
Со станции на станцию шажком,
Как говорят о том оригинале,
Который, не кормя, на рысаке
Приехал из Москвы к Неве-реке.
Александр Пушкин слыл отличным наездником. А первые уроки выездки были даны ему, ещё юному лицеисту, – ведь в расписании Царскосельского лицея значилось обязательное обучение верховой езде. Её искусство воспитанники постигали в гусарском манеже, «на лошадях запасного эскадрона». Как пригодились в будущем Пушкину те уроки! Верховая езда стала для него жизненно необходимой, – и в часы отдохновения, и в долгих странствиях по необъятной России.
И струй и тополей прохлада…
Всё чувство путника манит,
Когда, в час утра безмятежный,
В горах, дорогою прибрежной,
Привычный конь его бежит,
И зеленеющая влага
Пред ним и блещет и шумит
Вокруг утёсов Аю-дага…
Нелишне вспомнить, что с юных лет знакомы поэту все тонкости конской упряжи:
Берёшь седло, берёшь чепрак, узду…
В
Пушкин в Михайловском. Художник Б. И. Кожин. Около 1937 г.
Да и в Михайловском, во времена опалы, прогулки верхом подобны жизненному эликсиру для поэта:
Как быстро в поле, вкруг открытом,
Подкован вновь, мой конь бежит!
Как звонко под его копытом
Земля промёрзлая звучит!
Случались, однако, и досадные падения. Об одном из них признаётся сам Пушкин князю Вяземскому. Вот строки его письма приятелю, писанного в Тригорском, в гостеприимном доме Прасковьи Александровны Осиповой в январе 1825 года: «Пишу тебе в гостях с разбитой рукой – упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего наезднического честолюбия».
И, быть может, в строфах «Евгения Онегина» осталось поэтическое толкование того самого незадачливого полёта с лошади или… с лошадью:
Но конь, притупленной подковой
Неверный зацепляя лёд,
Того и жди, что упадёт.
Летит с коня, да ещё «вверх ногами», и соперник храброго Руслана – надменный хвастун Фарлаф:
Ко рву примчался конь ретивый,
Взмахнул хвостом и белой гривой,
Бразды стальные закусил
И через ров перескочил;
Но робкий всадник вверх ногами
Свалился тяжко в грязный ров…
«Отличился» падением с боевого коня и бретёр Зарецкий, «глава повес, трибун трактирный», – автор «Онегина» находит для него уничижительные строки:
И то сказать, что и в сраженье
Раз в настоящем упоенье
Он отличился, смело в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался в плен: драгой залог!
Столь несходных «героев», – и незадачливого искателя руки Людмилы Фарлафа, и деревенского «педанта» дуэльного кодекса Зарецкого, – роднит одно немаловажное обстоятельство, – оба они валятся с коней прямо в грязь…
Пушкин на коне. Художник П. Ф. Соколов. 1831 г.
Но вот любопытная деталь: Зарецкий в сражении падает (что само по себе позорно для кавалериста!) с калмыцкого коня. Порода эта идёт от табунных монгольских лошадей, завезённых калмыками в степи Прикаспия ещё в начале семнадцатого века. Калмыцкие лошадки, обычно гнедой или бурой масти, с крупной горбоносой головой, крепко посаженной на короткую шею с кадыком; довольно-таки высокие с сильными мускулистыми ногами. Выносливость их считалась чуть ли не эталонной, – те степные лошадки могли проскакать без отдыха и корма почти сто вёрст! Посему и в русской кавалерии калмыцким коням отдавалось предпочтение, – так что и эта подробность не укрылась от поэта. Старое, почти забытое слово «лошадник», либо знаток лошадей, как нельзя применимо к Пушкину!
…И всё ж, презрев все опасности, что может сравниться с наслаждением от безумной скачки?!
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несёт,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промёрзлый дол и трескается лёд.
Зато мчаться в санях, запряжённых удалой тройкой, куда как весело!
«Не велеть ли в санки»
«В Крещение приехал к нам в Старицу Пушкин, – вещает радостную новость Алексей Вульф. – “Слава наших дней, поэт, любимый небесами”, – как его приветствует костромский поэт г-жа Готовцева. Он принёс в наше общество немного разнообразия. Его светский блестящий ум очень приятен в обществе, особенно женском. С ним я заключил оборонительный и наступательный союз против красавиц, отчего его и прозвали сёстры Мефистофелем, а меня Фаустом. <..> После праздников поехали все по деревням; я с Пушкиным, взяв по бутылке шампанского, которые морозили, держа на коленях, поехали к Павлу Ивановичу». Яркая живая картинка зимних радостей!
Пороша есть иль нет? и можно ли постель
Покинуть для седла…
В тверских Павловском и Малинниках, где у Вульфов гостит Пушкин, нередко предаётся он любимой забаве, – однакож, не всё ж верхом, а и в санях, запряжённых добрыми кобылками.
Рисуя в пламенных стихах
Прогулки тайные в санях…
Памятен и другой приезд поэта в тверские края. Среди деревенских забав, удовольствий и трудов летит время, вот уже и ноябрь, близится воскресенье. День рождения пушкинского шедевра! Эту дату – «3 ноября» – Пушкин выводит под первыми строфами «Зимнего утра».
Но почему дано такое название? Поэт всегда точен в словах, событиях, деталях – ведь календарь 1829-го отсчитывает всего лишь начало ноября. Верно, по некоему капризу природы, зима в тверском краю в тот год выдалась необычайно ранней, выпал снег и ударили первые морозцы.
Михайловская ссылка. Зима 1825 г. Художник Д. А. Белюкин. 2003 г.
Настало утро, чудесное ноябрьское утро. Счастливейшее в жизни Анны Вульф! Вместе с Пушкиным… Ей так не хочется просыпаться от волшебного сна, открывать полные чувственной неги глаза. Всё же имя той неведомой томной красавицы (а в действительности, увы, нет), к коей обращены эти строки, ныне угадано:
Вся комната янтарным блеском
Озарена. Весёлым треском
Трещит затопленная печь.
Приятно думать у лежанки.
Но знаешь: не велеть ли в санки
Кобылку бурую запречь?
Скользя по утреннему снегу,
Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня
И навестим поля пустые,
Леса, недавно столь густые,
И берег, милый для меня.
Некая странность есть в этих стихах. Вот, обращаясь к любимой, поэт предлагает запрячь в санки «кобылку бурую». И тут же в следующих строках – новый призыв: предаться бегу «нетерпеливого коня»?! Да не мог же Пушкин допустить столь явную несуразицу!
Обратимся к черновикам. Там всё в соответствии: не кобылку, а «коня черкасского» изначально до́лжно было запрячь в сани! «Черкасская» – старинная верховая порода лошадей, где к южнорусским лошадкам частенько примешивалась кровь их восточных сородичей, – тех, что казаки добывали как военный трофей в походах против турок. Кони старой черкасской породы славились статью, резвостью, выносливостью и, подчас, горячим нравом.
Не показался ли поэту породистый «нетерпеливый» скакун слишком вычурным для простой деревенской прогулки?!
Анна не капризничает, она бессловесна, она заранее согласна со всем, чего бы ни пожелал любимый. Запрячь кобылку, – слуге велено запрягать, кататься в санях – значит кататься! И там лишь, где
Как странно, в стихах всё в противостоянии: солнце – мороз, кобылка – конь, красавица – некрасавица (в жизненном подтексте). Между этими «полюсами» и пробегает Божья искра!
Пушкин в санях. Художник Б. М. Кустодиев. 1915 г.
То был поистине звёздный час и для «тверской Авроры»! Пушкин сравнил Анну Вульф с богиней утренней зари, от коей произошли все звёзды на небосводе и все земные ветры: от северного Борея до ласкового Зефира. Крылатая Аврора, с венцом из сияющих лучей, восседала на колеснице, запряжённой крылатыми скакунами. А в жизни старая дева Анна Николаевна каталась в санках, с впряжённой в них бурой кобылкой. И не покорялись ей ни звёзды, ни ветры…
Вновь слово брату влюблённой барышни. Как благодарны ныне мы Алексею Вульфу, что не ленился-то он поверять впечатления, и довольно-таки интимные, другу-дневнику! Под его пером оживает картинка весёлого зимнего вечера: «Я, Анна Петровна (Керн) и Софья Михайловна (Дельвиг) поехали кататься, – легко скользили сани по уезженной уже улице, следы полозьев ярко блестели в лучах месяца и параллельно тянулись за санями, летел брызгами мелкий снег из-под копыт лошади, и два столба пара клубились из её ноздрей; много саней видно было на Невском проспекте: иные постепенно перегоняли нас, другие также отставали, изредка лихой извозчик или купец быстро мчалися мимо на рысаках, которые, казалось, неслись не по воле правящих ими, а как будто закусив удила. – Катание было весьма приятное, холод как-то живил и веселил чувства; мы заезжали в кондитерскую выпить сабиону и возвратились домой, довольные прогулкой. – Остальной вечер я просидел у ног Софьи на полу; она была довольно нежна и пела всё: «Не искушай меня без нужды возвратом нежности твоей» ets».
Нельзя же целый век
Кататься нам в санях с Армидами младыми…
Промчаться по Невскому на рысаках в санях – не есть ли одно из удовольствий петербургской жизни? Равно, как и провести вечер у ног любимой. Ведомы были те зимние радости и Александру Пушкину.
Боевой дончак
От мирных отрад до военных тревог не столь уж далеко, – Пушкин едет на Кавказ, дабы стать свидетелем войны, добирается до Арзрума, и однажды участвует в жарком деле, в конной атаке. В лагере под Саган-лу, услышав о появлении турок, он скачет к месту перестрелки. Подхватывает казачью пику и бросается с нею на неприятеля… Становится свидетелем страшных следствий войны: видит первого убитого, – обезглавленный труп казака, – и множество раненых, – от рядового до генерала Остен-Сакена.
Неизгладимые впечатления: «Турки бежали; казаки стегали нагайками пушки, брошенные на дороге… Первые в преследовании были наши татарские полки, коих лошади отличаются быстротою и силою. Лошадь моя, закусив удила, от них не отставала…»
Влечу я с братьями в огонь,
Влечу грозой! – и одинокой
В долину выбежит мой конь.
Печальное то пророчество, по счастью, не свершилось, – тогда Пушкина вынес из пекла сражения резвый дончак, конь донской породы.
«Донская», она же «Казачья степная», – русская порода лошадей, выведенная за два ратных века: восемнадцатый и девятнадцатый.
Автопортрет поэта в бурке и с пикой во время Арзрумского похода. Из альбома Елизаветы Ушаковой. 1829 г.
Долгие годы вольных «степняков» скрещивали с персидскими, карабахскими, турецкими жеребцами, что как боевые трофеи попадали на казачий Дон. А так как войны с турками вспыхивали часто, то и трофейных жеребцов с горячей восточной кровью вполне хватало. Степные кобылицы, верно, не чуждались своих иноземных сородичей, – так в России явился благородный дончак: «Казачья лошадь характеризуется горбатой головой, тонкой и длинной шеей, прямой и сильной спиной, глубокой подпругой, длинными и сухими ногами…; масть преимущественно бурая, караковая и рыжая, реже серая или гнедая. Она отличается неутомимостью, выносливостью и неприхотливостью к условиям содержания, остротой зрения и дальнозоркостью, дикостью нрава и быстротой хода…»
Поскачешь ты гордиться жеребцами…
Такими резвыми конями и впрямь можно было гордиться! Описание же исконно старой породы дончаков не противоречит известному рисунку, – где поэт представил себя верхом на поджаром скакуне, в бурке и с пикой в руке. Но вот Пушкин, шестнадцати лет от роду (!), словно предвидит ту будущую свою лихую атаку:
Мой конь в ряды врагов орлом
Несётся с грозным седоком.
Ох, как пригодились Александру Сергеевичу те давние уроки в Царском Селе, в гусарском манеже… Да и донской жеребец не подвёл в грозном бою!
Может, оттого и своего Евгения поэт «усадил» на дончака, – ведь только резвый жеребец мог избавить героя от надоедливых соседей:
Сначала все к нему езжали,
Но так как с заднего крыльца
Обыкновенно подавали
Ему донского жеребца,
Лишь только вдоль большой дороги
Заслышит их домашни дроги…
Быстроногим дончакам отдана Пушкиным и сказочная дань:
Корабельщики в ответ:
«Мы объехали весь свет,
Торговали мы конями,
Всё донскими жеребцами,
А теперь нам вышел срок —
И лежит нам путь далёк:
Мимо острова Буяна,
В царство славного Салтана…»
Рыжие дончаки не зря славились по всему свету, – и своим отменным здоровьем, и ярким узнаваемым обликом: широколобой головой с умными выразительными глазами и крепкой точёной статью, так пригодной в бою.
Русская донская порода. Гравюра. Начало XX в.
А ранее волшебной сказки явилась на свет «Песнь о вещем Олеге».
Олегов конь
Пожалуй, единственная историческая баллада, где героем, наряду с князем Олегом, предстаёт его верный конь. Год рождения её 1822-й, а чуть позднее «Песнь…» была напечатана в «Северных цветах» и тотчас снискала громкую славу у читателей альманаха.
Древняя легенда, поведанная Карамзиным в его «Истории государства Российского», где волхвы предрекают гибель князю Олегу от его же любимого коня, обратилась под пером Пушкина в «Песнь о вещем Олеге». Но Александр Сергеевич, как полагают, мог хорошо знать и изданную в 1792 году Николаем Львовым, «русским Леонардо да Винчи», так называемую «Львовскую летопись», а вернее – «Летописец русский от пришествия Рюрика до кончины царя Иоанна Васильевича».
И, верно, те знакомые предания наложились на
Итак, что знал о жизни и деяниях князя Олега, принявшего столь необычную романтическую смерть, сам Пушкин? Ведь он буквально зачитывался «Историей государства Российского» Карамзина, где был и этот летописный рассказ.
Перед кончиной князь Рюрик передал власть ему, своему родичу, назначив Олега опекуном малолетнего сына Игоря. Летопись повествует, как князь Олег, прозванный Вещим, с воинами – славянами, чудью, мерями, кривичами, варягами – прошёл из Новгорода по пути «из варяг в греки», взяв в 882 году Смоленск, город днепровских кривичей, и Любеч. Посадив там своих «мужей», он «приидоша» к Киеву.
В том же 882-м хитростью заманил Олег в свой лагерь правивших тогда в Киеве князей Аскольда и Дира. Там, на высокой днепровской круче, они и приняли свою нежданную смерть. По летописи, Олег будто попрекнул Аскольда и Дира, что они не князья и «не княжеского роду», и вынес к пленникам малолетнего Игоря со словами: «Вот он, сын Рюрика».
Со смертью князей-соперников Олег становится могущественным киевским владыкой. «И сел Олег, княжа в Киеве, и сказал Олег: “Да будет матерью городам русским”». Олег, взимая дань со многих славянских племен, объединил под своей властью древлян, северян, радимичей. Он же, князь-нарядник, «нача городы ставити» и «боронить» русские земли от «ворогов». Отомстил Олег и «неразумным хозарам» – борьба с ними закончилась освобождением радимичей и северян от «хозарской» дани.
В 907 году князь свершил свой знаменитый поход в Византию: «…Поиде Олегь на конех и на кораблех, и бе числом кораблей 2000. И прииде къ Царюграду…» Византийцы, напуганные вторжением столь могучего войска, без сражения запросили мира, и он был принят русскими – «и заповеда Олегь дань даяти…» Договор, заключённый с Византией в 911 году (кстати, это первый на Руси известный письменный памятник), сулил большие выгоды русским, благоприятствовал торговле и мореплаванию.
Знаменательно и то, что «варяг» Олег, обещая блюсти договор, клялся, по славянскому обычаю, оружием и богом Перуном. А сам договор Руси с Византией начинался словами: «Мы от рода русьскаго…» Летописные страницы поведали, как победитель Олег прибил свой щит на вратах Царьграда, столицы Византии.
Победой прославлено имя твоё…
Ну а эти пушкинские строки – ещё одно подтверждение тому, как глубоко постиг поэт отечественную историю: «…Разные славянские племена, принявшие имя русских, умножили войска своих победителей. Они завладели Киевом; Олег обосновал там столицу своих владений. Варяго-русы стали ужасом Восточно-Римской империи, и их дикий флот не раз угрожал богатой и слабой Византии. Она, не в состоянии отражать их набеги силой оружия, льстила себя тем, что связала их ярмом религии».
Олег Вещий ведёт войска к стенам Царьграда. Радзивилловская летопись.
На ладьях, тяжело гружённых серебром и заморским товаром, воротился Олег с дружиной в Киев. «И жил Олег, княжа в Киеве, мир имея со всеми странами, – так в переводе Дмитрия Лихачёва гласит “Повесть временных лет”. – И пришла осень, и вспомнил Олег коня своего, которого прежде поставил кормить, решив никогда на него не садиться, ибо спрашивал он волхвов и кудесников: “От чего я умру? ” И сказал ему один кудесник: “Князь! От коня твоего любимого, на котором ты ездишь, – от него тебе и умереть”. Запали слова эти в душу Олегу, и сказал он: “Никогда не сяду на него и не увижу его больше”. И повелел кормить его и не водить его к нему, и прожил несколько лет, не видя его, пока не пошёл на греков. А когда вернулся в Киев и прошло четыре года, – на пятый год помянул он своего коня, от которого волхвы предсказали ему смерть. И призвал он старейшину конюхов и сказал: “Где конь мой, которого приказал я кормить и беречь? ” Тот же ответил: “Умер”. Олег же посмеялся и укорил того кудесника, сказав: “Неверно говорят волхвы, но все то ложь: конь умер, а я жив”. И приказал оседлать себе коня: “Да увижу кости его”. И приехал на то место, где лежали его голые кости и череп голый, слез с коня, посмеялся и сказал: “От этого ли черепа смерть мне принять? ” И ступил он ногою на череп, и выползла из черепа змея, и ужалила его в ногу. И от того разболелся и умер».
А вот как образно звучат те же летописные строки о трагической кончине князя: «И прииде на место, идеже беша лежаще кости его голы… И въступи ногою на лоб; и выникнувше змиа со лба, уклюну в ногу. И с того разболеся и умре».
Князь тихо на череп коня наступил
И молвил: «Спи, друг одинокий!
Твой старый хозяин тебя пережил:
На тризне, уже недалекой,
Не ты под секирой ковыль обагришь
И жаркою кровью мой прах напоишь!
Так вот где таилась погибель моя!
Мне смертию кость угрожала!»
Из мертвой главы гробовая змия
Шипя между тем выползала;
Как чёрная лента, вкруг ног обвилась:
И вскрикнул внезапно ужаленный князь.
Нежданная смерть настигла Олега в 912 году, а княжения ему было ровно тридцать три года. И, быть может, княжил он и более, кабы внял предсказанию старца-кудесника:
Грядущие годы таятся во мгле;
Но вижу твой жребий на светлом челе.
<..>
Твой конь не боится опасных трудов:
Он, чуя господскую волю,
То смирный стоит под стрелами врагов,
То мчится по бранному полю,
И холод и сеча ему ничего.
Но примешь ты смерть от коня своего.
Сам же Пушкин то ли вопрошает, то ли укоряет Александра Бестужева, критика и писателя: «Тебе, кажется, “Олег” не нравится; напрасно. Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия, да и происшествие само по себе в своей простоте имеет много поэтического».
Вспомним те слова, – о них-то и упоминает в письме Александр Сергеевич, – обращённые Олегом к коню:
«Прощай, мой товарищ, мой верный слуга,
Расстаться настало нам время:
Теперь отдыхай! уж не ступит нога
В твое позлащенное стремя.
Прощай, утешайся – да помни меня.
Вы, отроки-други, возьмите коня!
Покройте попоной, мохнатым ковром;
В мой луг под уздцы отведите:
Купайте, кормите отборным зерном;
Водой ключевою поите».
…Однажды Алексей Вульф оставил в своём дневнике прелюбопытную запись: «Играя на биллиарде, сказал Пушкин: “Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей “Истории”, говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории…”».
Гибель князя Олега. Радзивилловская летопись.
В том давнем разговоре не мог не вспомнить поэт и о Вещем Олеге. Пушкин верен себе, – он поэтически «подправил» древнюю историю Руси, воссозданную Карамзиным. Даровав легендарному князю всю полноту жизни вкупе с его бессмертием.
«Кобылица молодая»
Стихи под заглавием «Подражание Анакреону» (а точнее, по мотивам оды «К фракийской кобылице» древнегреческого певца-лирика) поклонники поэзии могли прочесть, раскрыв журнал «Северные цветы на 1829 год». Но явились эти строки годом ранее, в пору влюблённости Пушкина в Анну Оленину, петербургскую барышню, миниатюрную красавицу с острым насмешливым умом.
Кобылица молодая,
Честь кавказского тавра,
Что ты мчишься, удалая?
И тебе пришла пора;
Не косись пугливым оком,
Ног на воздух не мечи,
В поле гладком и широком
Своенравно не скачи.
Погоди; тебя заставлю
Я смириться подо мной:
В мерный круг твой бег направлю
Укороченной уздой.
А сама Анна Оленина оставила в дневнике довольно-таки нелестные строчки о своём именитом воздыхателе: «Арапский профиль, заимствованный от поколения матери, не украшал лица его, да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрепанные волосы, ногти как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью…»
«Бойкая штучка» и «Драгунчик», как шутя звали её друзья, под пером Пушкина обратилась дикой «фракийской кобылицей», – той, что жених-поэт мыслил усмирить «укороченной уздой». Но так и осталась «необъезженной» барышня Оленина на затянувшиеся годы её девичества…
Рисунок Пушкина. Среди набросков лошадиных голов – возможный автопортрет поэта в образе коня.
Греческим Пушкин, как известно, не владел, посему и оды великого Анакреона читал лишь в переводах. Возможно, сходными с переводом Уолтера Хэдлэма, известном благодаря британскому классику лишь в конце девятнадцатого столетия:
Ах, скажи мне, почему ты поворачиваешься и летишь,
Моя маленькая застенчивая фракийская кобылка?
Зачем бросать на меня косой
Этот жестокий взгляд…
Видимо, сравнение своенравной красавицы с дикой кобылицей долго занимало поэта. Много позднее женатый Пушкин отправляет в «С. – Петербург у Прачечного мосту на Неве в доме Баташева» из Михайловского такое вот наставительное письмо: «Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжке и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет её что на дороге, как она закусит поводья, да и несёт вёрст десять по кочкам да оврагам – и тут уж ничем её не проймёшь, пока не устанет сама. Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твоё, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у Mde Katherine[1].
Надеюсь, что теперь ты устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос – а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица».
«Кобылица молодая…» Древнегреческая ваза с острова Родос. Фотография Л. А. Черкашиной. 2009 г. Публикуется впервые.
Да, Александр Сергеевич уподобил свою милую Наташу молодой пугливой кобылке, и, думается, тем не обидел её, – напротив, польстил женскому самолюбию. Но ведь и сам Пушкин удостоился некогда схожего сравнения! Вот как, живописуя «пылкость и сладострастие африканской его крови», Сергей Комовский, прозванный лицеистами «Лисой», а также «Смолой» за свои несносные «душеспасительные» поучения, вспоминал однокашника: «Пушкин до того был женолюбив, что, будучи ещё 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей, во время лицейских балов, взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна».
Александр Пушкин-лицеист. Гравюра Е. Гейтмана. 1822 г.
…Некогда Гоголь нашёл все объясняющие слова: «И как верен его (Пушкина) отклик, как чутко его ухо! Слышишь запах, цвет земли, времени, народа. В Испании – он испанец, с греком – грек…» И вновь стихотворная дань великому греку, – воскрешение одной из его славных од.
Узнают коней ретивых
По их выжженным таврам;
Узнают парфян кичливых
По высоким клобукам.
Я любовников счастливых
Узнаю по их глазам:
В них сияет пламень томный —
Наслаждений знак нескромный.
«Из Анакреона» – сей поэтический отрывок Пушкин мнил включить в «Повесть из римской жизни», и предваряли его такие строки: «Солнце клонилось к западу; я пошёл к Петронию. Я нашёл его в библиотеке. Он расхаживал; с ним был его домашний лекарь Септимий. Петроний, увидя меня, остановился и произнёс шутливо…»
Нет, не зря умница Зинаида Волконская, «царица муз и красоты», с восторгом вопрошала поэта, воздав заодно хвалу и Надежде Осиповне: «Кто она, та мать, зачавшая человека, чей гений – вся сила, всё изящество, вся непринуждённость; кто – то дикарём, то европейцем, то Шекспиром и Байроном, то Ариосто, Анакреоном, но всегда Русским».
И если Пушкин – «русский Анакреон», то сам древний пиит не есть ли «греческий Пушкин»?! Истинно, поэты «родня по вдохновенью», хоть, казалось, и разделены глухою стеною столетий.
«На золотом аргамаке»
Княгине Волконской вторит «Языков вдохновенный», воспевая памятные приезды Пушкина в Тригорское, в дом добрейшей Прасковьи Александровны Осиповой и её дочерей-барышень Анны и Евпраксии Вульф:
На золотом аргамаке,
Заморской шляпою покрытый,
Спеша в Тригорское, один —
Вольтер, и Гёте, и Расин —
Являлся Пушкин знаменитый…
Забытым ныне словом «аргамак» именовали прежде жеребцов восточных кровей. Именно так на Руси принято было называть породистых восточных, да и горских лошадей: горячих красавцев-ахалтекинцев, полных конской грации арабских скакунов, быстроногих «кабардинцев».
Но что за рыжий аргамак, поразивший воображение Языкова, был тогда под седлом у Пушкина? Уж
Но золотой гривой много ранее одарён и сказочный верный конь:
Вокруг Руслана ходит конь,
Поникнув гордой головою,
В его глазах исчез огонь!
Не машет гривой золотою,
Не тешится, не скачет он
И ждёт, когда Руслан воспрянет…
Конь, это красивое и сильное животное, наделён в пушкинских стихах особым философским смыслом. Управлять собственной жизнью, равно как непокорным конём, – возможно ли? Вот мысли, что приходят на ум герою- французу Андрею Шенье за минуты до неминуемой казни:
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто направлять бессильные бразды?
Рисунки Пушкина на полях рукописи.
На той же рукописной странице, где явились эти строки, поэт в задумчивости набросал несколько конских голов, и одну из них весьма необычную, – вписав в неё собственный профиль, словно сим оригинальным автопортретом желая «сродниться» с лошадью.
Урок царям
Править мудро царством не сродни ли искусству выездки строптивого жеребца?!
Всегда народ к смятенью тайно склонен:
Так борзый конь грызёт свои бразды;
На власть отца так отрок негодует;
Но что ж? конём спокойно всадник правит,
И отроком отец повелевает.
Коль не в силах сдержать коня, самодержец ослабит поводья, – жди беды. Это ли не толкование тех кровавых народных смут, что не раз терзали Русь? Вот и Борис Годунов в царских палатах внимает тем увещеваниям боярина Басманова.
Однако государева власть, та самая «железная узда», смертельна порой и для царя-наездника, – не эта ли мысль заключена в рисунке Пушкина: вздыбившийся осёдланный конь на скале, над разверзнувшейся бездной, но уже без августейшего всадника?! А коль упущены из рук бразды правления, то и придавленная было конским копытом змея осторожно поднимает свою ядовитую голову. Набросок петербургского памятника Петру, но без самого императора, затерялся меж черновых строк поэмы «Тазит» как плод раздумий поэта…
Конь, сбросивший своего царственного седока, – сколь многие умы занимал сей странный пушкинский рисунок, и сколь по-разному толковался скрытый в нём тайный смысл! Вздыбившийся над обрывом конь как символ новой России, но России без Петра Великого… Или то было неким грозным посылом будущим Романовым?!
Но сам бронзовый Пётр вот уже четвёртое столетие сдерживает своей мощной дланью бронзового скакуна:
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сём коне какой огонь!
Конь, сбросивший всадника. Рисунок Пушкина на рукописи поэмы «Тазит».
Покрывало с памятника работы парижанина Фальконе, что на Сенатской площади, с великими торжествами, при параде гвардейцев и пальбе из гладкоствольных ружей-«фузей», в присутствии августейшей самодержицы Екатерины II, спало в августе 1782-го. Сам ваятель так мыслил о своём творении: «Монумент мой будет прост… Я ограничусь только статуей этого героя, которого я не трактую ни как великого полководца, ни как победителя, хотя он, конечно, был и тем и другим. Гораздо выше личность созидателя-законодателя…»
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
Император Пётр, в лавровом венце, в героическом античном одеянии, восседает на горячем жеребце, одной рукой сдерживая коня, а другую простирая вдаль, в будущие века. Но под царём-исполином не изукрашенное богатое седло, а простая медвежья шкура с безжизненно повисшей лапой с когтями, – уж не символ ли то старой поверженной и растерзанной допетровской Руси?! Иль, быть может, французу Фальконе ведомо было, что в славянской культуре медвежья шкура почиталась оберегом от злых духов?
И прямо в темной вышине
Над огражденною скалою
Кумир с простертою рукою
Сидел на бронзовом коне.
Не по-женски смело подхватившая государевы бразды, Екатерина Великая повелела дважды начертать на постаменте, гигантском «Гром-камне», и своё царственное имя: «ПЕТРУ первому ЕКАТЕРИНА вторая лѣта 1782» – с одной стороны камня-пьедестала; и «PETRO primo CATHARINA secunda MDCCLXXXII» – с другой.
Да, она лишь Екатерина Вторая, но идёт следом за Петром Первым, и она – его преемница и она снискала в истории титул Великой. «Медный всадник» – памятник и ей, «августейшей наезднице», и её долгому счастливому царствованию!
Памятник Петру. I на Сенатской площади. Санкт-Петербург. Фото Л. А. Черкашиной. 2011 г.
…В мае 1834-го из Петербурга в калужскую усадьбу Полотняный Завод летит письмо: «Ты спрашиваешь меня о Петре? – вопросом на вопрос Натали отвечает Пушкин, – идёт помаленьку; скопляю матерьялы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок».
…И вот уже медный Пётр, августейший всадник, оглашая звоном копыт петербургские мостовые, мчится за дерзким безумцем:
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой —
Как будто грома грохотанье —
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
Но откуда у Пушкина явилась мысль написать «Медного всадника», что тому первопричиной? Одна из версий такова. В грозном 1812-м, когда русские полки стремительно отступали под натиском войск Наполеона, встревоженный Александр I повелел вывезти из Петербурга бесценные шедевры живописи и скульптуры. Уж велено было статс-секретарю Молчанову отправить в Вологодскую губернию и памятник Петру I. И, вне сомнений, приказ тот был исполнен, кабы не… сон, что несколько ночей подряд не снился бы майору Батурину, – будто наяву он видит, как бронзовый Пётр съезжает с гигантского камня-постамента и скачет на Каменный остров, ко дворцу, тогдашней резиденции Александра. Государь выходит ему навстречу и слышит грозную речь царственного предка: «Молодой человек, до чего ты довёл мою Россию, – но покуда я на месте, моему городу нечего опасаться!» Сказав то, Пётр Великий поворотил коня в сторону Сенатской площади…
Фронтиспис к поэме «Медный всадник». Художник А. Н. Бенуа. 1905 г.
О том провидческом сне майора доложили государю, и Александр I, устыдившись собственного малодушия, отменил былое решение.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне…
Воистину, «Медный всадник» – самый загадочный памятник в Петербурге. И, быть может, вслед за Пушкиным, кто так остро прочувствовал метафизическую сущность северной столицы, был Фёдор Достоевский: «А что, как разлетится этот туман и уйдёт кверху, не уйдёт ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизкий город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?»
И тяжело Нева дышала,
Как с битвы прибежавший конь…
Для петербургского бедствия, наводнения двухвековой давности, Пушкиным найден ярчайший образ, – разбушевавшаяся Нева, готовая вот-вот поглотить сей призрачный город на болотах, подобна разгорячённому ратному коню.
Славная Лизетта
Уж не медный «Кумир с простёртою рукою», а живой Пётр занимает воображение поэта, – могучий, полный праведной ярости русский царь врывается со страниц «Полтавы». Разящий врагов Пётр, схожий с Георгием Победоносцем!
Выходит Пётр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь, как божия гроза.
Идёт. Ему коня подводят.
Ретив и смирен верный конь.
Почуя роковой огонь,
Дрожит. Глазами косо водит
И мчится в прахе боевом,
Гордясь могущим седоком.
«Полтавская битва есть одно из самых важных и самых счастливых происшествий царствования Петра Великого, – заметил Пушкин в предисловии к поэме. – Она избавила его от опаснейшего врага, утвердила русское владычество на юге, обеспечила новые заведения на севере и доказала государству успех и необходимые преобразования, совершаемого царём. <..> Сам Пётр долго колебался, избегая главного сражения, яко зело опасного дела».
Николай I в санях. Художник Н. Сверчков. 1853 г.
В тот достопамятный для России день под седлом у Петра был его любимец-конь, со странным для жеребца прозвищем Лизетта. Кличка, несомненно, годящаяся лишь для кобылы. Но стоит вспомнить, что то – любимое имя Петра Первого: Лизеттой именовал он своего верного терьера, домашнюю собачку; «Лизеттой» назвал военный корабль, шестнадцатипушечную шняву, построенную на Петербургской верфи по его, государя, собственному проекту, и спущенную на воду в июне 1708 году. И, наконец, этим именем царь нарёк свою любимицу-дочь Лизоньку, будущую императрицу Елизавету Петровну.
…Лизетта носила своего венценосного всадника и в Полтавской баталии, и в Прутском походе; Лизетта запечатлена на всех парадных конных портретах царя-победителя; Лизетта послужила «моделью» скульптору Фальконе для императорского скакуна. А значит, именно ей, Лизетте, посвящены гениальные пушкинские строфы, и это её изобразил поэт на своём рисунке – вздыбившимся над бездной конём, но без седока!
До сих пор не прекращается ярый спор: кто же тот славный, вошедший в историю, царский конь, – жеребец или всё-таки, судя по кличке, кобыла?!
Обратимся к редкостной книге «Кабинет Петра Великаго», изданной в Санкт-Петербурге «по высочайшему повелению Императорской Академии наук» в 1800 году. Её автор, унтер-библиотекарь Осип Петрович Беляев, семнадцать лет посвятивший хранению редкостей Кунсткамеры и досконально знавший историю всех её экспонатов, связанных с памятью государя Петра, без тени сомнения уверял: «Лошадь сия есть жеребец персидской породы». Значит, то ещё ранее ведомо было французу Фальконе, не погрешившему против истины, – ведь его Пётр восседает на бронзовом жеребце!
Пётр I в Полтавской битве. Фрагмент картины. Художник Л. Каравак. 1718 г.
Порода «Персидский араб», так ещё именуют этих верховых лошадей, – древнейшая в мире: за два тысячелетия до новой эры воинственные персы красовались на этих гордых скакунах. По масти кони могут различаться – на гнедых, рыжих, вороных, – но все они одинаково резвы, выносливы и смелы. И доныне уцелели две ветви персидско-арабской породы: «джаф» из Курдистана и «дарашури» из региона Фарс.
История сохранила место и день, где и когда Пётр I повстречал будущего своего любимца: на старой дороге, что в окрестностях Риги, когда государь возвращался в Москву из Великого посольства, дипломатической миссии его, правителя Русского царства, в Европу. В тот летний день 1698 года повстречались ему на пути маркитанты, что продавали красавца жеребца, то ли рыжей, то ли бурой масти. Петру так полюбился конь, что, не торгуясь, он выкупил его, дав в придачу маркитантам сто голландских червонцев. А голландский червонец, или нидерландский дукат, являл собой золотую монету русской чеканки, – чистым золотом заплатил царь за коня.
И, верно, никогда о том не жалел, – ведь Лизетте обязан он был своему спасению в Полтавской баталии. В пылу битвы Пётр оказался досягаем для шведских ружей: по венценосному всаднику был открыт прицельный огонь. И коли бы не Лизетта, резко рванувшаяся в сторону, быть бы беде! Шведская пуля, предназначенная русскому государю, засела в деревянном орчаке (или арчаке), остове царского седла.
И точно: конь передо мною,
Скребёт копытом, весь огонь,
Дугою шея, хвост трубою.
Жеребец был и в самом деле ловок, силён, вынослив, – поговаривали, что «без надсады» пробегал в день за сотню вёрст! Конь, поистине, исторический, – выбита Лизетта со своим августейшим наездником на медали в честь победы под Полтавой.
Медаль в память Полтавской баталии.
Привязанность Петра I к Лизетте (или к Лизетту, – есть и такая версия!) была необычайной. Верно, схожей с любовью Вещего Олега к своему коню! Да и Лизетта слушалась лишь хозяина-монарха, не подпуская к себе царских конюхов. Поверим Осипу Беляеву, автору этих поразительных строк: «Когда подводили её к Государю совсем уже оседланную, и Он, раздумав вдруг ехать, отсылал её обратно в конюшню; то она, <..> казалась печальною до такой степени, что слёзы из глаз ея выкатывались».
Лизетта, лошадь Петра I, в полном убранстве. Гравюра из книги О. Беляева «Кабинет Петра Великаго». 1800 г.
А подчас, что случалось во время боевых походов, Лизетта смело отодвигала мордой полы царской палатки, вступая в неё, и если приходило время обеда, то получала угощение из рук самого Петра.
Что ты ржёшь, мой конь ретивый,
Что ты шею опустил,
Не потряхиваешь гривой,
Не грызёшь своих удил?..
…После кончины
На крыльях Пегаса
«С младых ногтей» впитал Пушкин культуру великой Эллады, с её бесценным вкладом в мировую цивилизацию. Вспоминала о том на склоне лет и сестра поэта Ольга Павлищева: «Учился Александр Сергеевич лениво, но рано обнаружил охоту к чтению и уже девяти лет любил читать Плутарха или “Илиаду” и “Одиссею” в переводе Битобе».
Уж много позже Пушкин не раз сожалел, что не владеет греческим, заметив как-то Николаю Гнедичу, переводчику «Илиады», эпической поэмы Гомера: «Незнание греческого языка мешает мне приступить к полному разбору “Илиады” Вашей. Он не нужен для Вашей славы, но был бы нужен для России».
Гнедичу же адресованы и эти образные строки: «Когда Ваш корабль, нагруженный сокровищами Греции, входит в пристань при ожиданье толпы, стыжусь вам говорить о моей мелочной лавке № 1». Правда, похвала искусному переводчику соседствует здесь чуть ли не с самоунижением, – однако история всё расставила по местам, и в «мелочную лавку» Александра Сергеевича и по сей день заглядывают бесчисленные толпы читателей-«покупателей»!
Позднее, в октябре 1830-го, из-под пера Пушкина излилась вдруг колкая эпиграмма:
Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
Боком одним с образцом схож и его перевод.
Видно, Пушкин оказался во власти собственного каламбура: ведь Гомер был слеп, а Гнедич, увы, – крив. Однако тут же устыдившись своей остро́ты, зачеркнул, и весьма тщательно, те обидные для адресата строчки. Спустя месяц на свет явился настоящий панегирик Николаю Гнедичу. Всего две строки, но зато каких!
Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;
Старца великого тень чую смущенной душой.
«Смущённая душа» Пушкина не смогла покривить против великого труда, – погружения мастера перевода в богатейшую эллинскую культуру и отдавшего «лучшие годы жизни… бескорыстным вдохновениям и совершению единого высокого подвига».
Ретивые кобылицы на странице пушкинской рукописи.
Все поэтические образы и символы, коими изобилуют страницы пушкинских рукописей – Парнас, где брал начало знаменитый Кастальский источник, и Геликон, где из скалы била струя Иппокрены, высеченная ударом копыта крылатого Пегаса, – из древнегреческой мифологии:
И светлой Иппокреной
С издетства напоенный…
И Парнас, двуглавая «фессальская гора»; и Геликон, что избрали для себя музы, они же аониды, пермесские девы, что жили у реки Пермес, сбегавшей с Геликона; и божественный Аполлон, бог света, искусств – излюбленные поэтические образы. Отнюдь не случайно Василий Жуковский предрёк однажды другу-поэту: «По данному мне полномочию предлагаю тебе первое место на русском Парнасе… Милый брат по Аполлону! это тебе возможно!»
Что ж, Александру Пушкину многое было возможно, и даже право… подтрунивать над олимпийскими богами:
Скажу, рысак! Парнасский иноходец
Его не обогнал бы. Но Пегас
Стар, зуб уж нет. Им вырытый колодец
Иссох. Порос крапивою Парнас;
В отставке Феб живет, а хороводец
Старушек муз уж не прельщает нас.
А в ранней поэме «Монах», счастливо уцелевшей в бумагах лицейского товарища князя Горчакова, юный поэт, в пику классику, вовсе не желает «седлать» мифического коня:
Вольтер! Султан французского Парнаса,
Я не хочу седлать коня Пегаса,
Я не хочу из муз наделать дам,
Но дай лишь мне твою златую лиру,
Я буду с ней всему известен миру.
В самом первом своём печатном творении «К другу стихотворцу» лицеист Пушкин «по-отечески» остерегает милого Кюхлю о норовистости упрямца-Пегаса:
Арист! и ты в толпе служителей Парнаса!
Ты хочешь оседлать упрямого Пегаса;
За лаврами спешишь опасною стезёй
И с строгой критикой вступаешь смело в бой.
С лихвой досталось от поэта стихотворцу-графоману графу Хвостову. Уж и вострил свои перья юный лицеист, потешаясь над сим плодовитым пиитом, кропавшим ночами всякий «трёхстопный вздор»:
Так пишет (молвить не в укор)
Конюший дряхлого Пегаса
Свистов, Хлыстов или Графов,
Служитель отставной Парнаса,
Родитель стареньких стихов…
Граф Дмитрий Иванович Хвостов, «отец зубастых голубей», жаждал славы и бессмертия и, как ни странно, получил и то и другое, благодаря юному своему собрату:
О ты, высот Парнаса
Боярин небольшой,
Но пылкого Пегаса
Наездник удалой!
Намаранные оды,
Убранство чердаков,
Гласят из рода в роды:
Велик, велик – Свистов!
А «беспечный сын Парнаса», лицеист Александр Пушкин, будто и не заботится о собственном поэтическом даре:
Но сон мой тих! беспечный сын Парнаса,
В ночной тиши я с рифмою не бьюсь,
Не вижу ввек ни Феба, ни Пегаса,
Ни старый двор каких-то старых муз.
Но мифического крылатого коня вовсе не забывал. Вот ответное искрометное послание, – оно же и поздравление дядюшке Василию Львовичу с наступающим новым, 1817 годом, – что Александр Пушкин отправил в Москву: «В письме Вашем Вы называли меня братом; но я не осмелился назвать Вас этим именем, слишком для меня лестным.
Я не совсем ещё рассудок потерял
От рифм бахических, шатаясь на Пегасе.
Я не забыл себя, хоть рад, хотя не рад,
Нет, нет – вы мне совсем не брат,
Вы дядя мой и на Парнасе.
И позднее, в «Послании цензору», осталось колкое сравнение докучного «евнуха Муз» и посягателя на «живую поэзию», с коновалом, что искусно «обращает» горячих жеребцов в… угрюмых меринов:
Оставь, пожалуй, труд, ни мало не похвальный:
Парнас не монастырь и не гарем печальный,
И право никогда искусный коновал
Излишней пылкости Пегаса не лишал.
Беллерофонт, Пегас и Афина. Фреска из Помпей. Первая половина I в.
Нет, не забыт легкокрылый конь, – вновь он явлён уж на исходе жизни Пушкина в послании поэту-партизану Денису Давыдову:
Тебе, певцу, тебе, герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне.
Наездник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир…
Итак, крылатый Пегас, любимец муз, родом из древнегреческой мифологии. Это он своим копытом выбил Гиппокрену, священный ключ на вершине Геликона, чьи струи дарили поэтическое наитие. Древние мифы разноречиво сказывают о рождении Пегаса: один из коих уверяет, что крылатый конь явился на свет от любви морского бога Посейдона и горгоны Медузы, другой же – таинство рождения мифического коня соединяет с каплей крови чудовищной Медузы, обагрившей землю.
Памятник Пушкину. Проект Карла Брюллова. 1837 г.
Пегас волен, силён, быстр, – и лишь герою Беллерофонту, сыну коринфского царя, – и то не без помощи Афины, давшей ему золотую уздечку, – удаётся обуздать коня. Дерзновенный герой задумал небывалое – верхом на Пегасе достичь сияющей вершины Олимпа. Разгневанный Зевс, ведь простой смертный вознамерился войти в обитель небожителей, навстречу безумцу-всаднику послал… овода. Бог не ошибся: обезумевший от укуса овода крылатый конь взвился, сбросив на землю своего надменного седока. Сам же Пегас был милостиво прощён верховным Зевсом, исправно доставляя ему на Олимп громы и молнии, что ковал в своей кузнице хромоногий Гефест. А позднее крылатый конь занял своё место на небосклоне, обратившись ярким созвездием Пегас.
Вот они, незримые временные сближения: от 1814 года, когда юный Пушкин впервые упомянул Пегаса в послании «К другу стихотворцу», до рокового 1837-го… Тогда, тотчас после гибели поэта, Карл Брюллов начертал проект памятника, где прославленный художник воплотил в аллегорической композиции идеальные представления о Пушкине: гения поэзии являл собой Аполлон с лирой в руках, – рядом с ним, на вершине Геликона, – крылатый Пегас; из скалы, выбитый копытом горячего коня, струился бы источник, символ вечного вдохновения… То был самый первый в мире проект памятника Александру Пушкину! Но замысел «великого Карла» остался лишь в виде эскиза, по счастью, уцелевшего. И будто запечатлённое рукой современника свидетельство, что Пушкину, подобно древнему герою, удалось обуздать непокорного крылатого Пегаса.
«Ты создан попасть в боги – вперёд, – напутствовал молодого друга Василий Жуковский. – Крылья у души есть! Вышины она не побоится… дай свободу этим крыльям, и небо твоё…». Удивительно то послание – письмо-пророчество. Верный друг и наставник даже не подозревал, как в грядущем его напутствие исполнится нового смысла – Пушкин, подобно Пегасу, расправит свои незримые крылья! И будет безраздельно властвовать на небосклоне русской поэзии.
Любимцы поэтов и царей
Так иногда лукавый кот…
Александр Пушкин
«Вы любите кота?»
Именно с этого риторического вопроса начинается то ли басня, то ли стихотворение Александра Измайлова «Чёрный кот»:
Вы любите кота?
Любите: он ведь сирота,
Малюткой вам еще достался;
Кто подарил его, тот с жизнию расстался.
Отличен всем ваш кот: умом и красотой,
Пленяет взоры он своею пестротой.
Какая белизна с блестящей чернотой!
Гордяся быть у вас слугою,
Как важно спину он сгибает вверх дугою
И, ластяся вкруг вас, мурлычет и ворчит.
Как мил, когда против дивана,
Свернувшися клубком, он на шкафу лежит
И, шейку приподняв, по временам глядит,
Как госпожа его сидит
За нотами у фортепьяна;
Огонь блестит в его глазах;
Игрою вашей очарован,
Лежит, как будто бы прикован,
Не думает и о мышах.
Да ест ли он мышей?..
Он вами избалован…
Предваряют стихи посвящение «А.Я.Н.», а за теми инициалами скрывается имя дамы, коей адресованы эти строки, – Анны Яковлевны Никольской, вдовы рано почившего издателя «Пантеона русской поэзии» и друга стихотворца.
Любите чёрного кота. Фотография Л. А. Черкашиной. 2023 г.
Не так уж много поэтических строк посвящено кошачьему племени, но стихи о чёрном коте, явившиеся под пером баснописца Измайлова, имели успех, ими восхищались, а подчас с чувством декламировали в светских гостиных. Читал их и Александр Сергеевич, чему подтверждением его письмо к брату Лёвушке, отправленное из Михайловского: «Да пришлите же мне “Старину” и “Талию”, господи помилуй, не допросишься. Здесь письмо к Издателю… Прочитай его да доставь. Он, каналья, лжёт на меня в афишках да мне присылает своё вранье – добро! Начало “Кота” Измайлова очень мило».
Всё-таки удостоился «Чёрный кот» пушкинской похвалы! Пусть и столь краткой.
И ещё одна басня, на сей раз Ивана Андреевича Крылова, вызвала горячий отклик в сердцах всей пишущей братии. Затрагивалась в ней тема уж очень болезненная, – свобода творчества. И вновь «героиней» басни явилась кошка:
Поймала Кошка Соловья,
В бедняжку когти запустила
И, ласково его сжимая, говорила:
«Соловушка, душа моя!
Я слышу, что тебя везде за песни славят
И с лучшими певцами рядом ставят.
Мне говорит лиса-кума,
Что голос у тебя так звонок и чудесен,
Что от твоих прелестных песен
Все пастухи, пастушки – без ума.
Хотела б очень я, сама,
Тебя послушать.
Не трепещися так; не будь, мой друг, упрям;
Не бойся: не хочу совсем тебя я кушать.
Лишь спой мне что-нибудь: тебе я волю дам
И отпущу гулять по рощам и лесам.
В любви я к музыке тебе не уступаю
И часто, про себя мурлыча, засыпаю».
Меж тем мой бедный Соловей
Едва-едва дышал в когтях у ней.
«Ну, что же?» продолжает Кошка:
«Пропой, дружок, хотя немножко».
Но наш певец не пел, а только что пищал.
«Так этим-то леса ты восхищал!»
С насмешкою она спросила:
«Где ж эта чистота и сила,
О коих все без умолку твердят?
Мне скучен писк такой и от моих котят.
Нет, вижу, что в пенье ты вовсе не искусен:
Всё без начала, без конца,
Посмотрим, на зубах каков-то будешь вкусен!»
И съела бедного певца —
До крошки.
Сказать ли на ушко, яснее, мысль мою?
Худые песни Соловью
В когтях у Кошки.
Вне сомнений, крыловская басня «Кошка и Соловей» знакома была и Александру Сергеевичу! Быть может, и хохотал он от души над метким словцом приятеля-баснописца, – ведь ему и самому не раз приходилось побывать в когтях «кошачьей цензуры»! Да и кошачий нрав был известен Пушкину доподлинно.
«Амбара страж, усатый кот»
Любил Александр Сергеевич примерить на себя то молдаванскую шапку,
Ему легко было представить себя… охотничьей собакой. Перебежал дорогу заяц, а Пушкин верил в приметы и полагал, что это не к добру, и он готов уже превратиться в борзую, чтобы догнать ненавистного зайца.
Столь же естественно, не делая над собой никаких усилий, поэт мог ощутить себя кем угодно. И даже… котом!
«Душа моя, что за прелесть – Бабушкин кот! я перечёл два раза и одним духом всю повесть, теперь только и брежу Трифоном Фалелеичем Мурлыкиным. Выступаю плавно, зажмуря глаза, повёртывая голову и выгибая спину…» – живописал Александр Сергеевич брату Лёвушке из своего михайловского заточения.
Непостижимо. Пушкин, великий Пушкин, и вдруг в образе кота! Но только представьте, как артистично, с какой мягкой иронией подражал поэт своему домашнему любимцу. Нет, совершенно не академический Пушкин. Будто он сам стирает со своего лика поднадоевший глянец. Незнаемый Пушкин, способный удивлять своих почитателей и через два столетия!
Поэт впечатлён был тогда фантастической повестью Антония Погорельского (псевдоним Алексея Перовского) «Лафертовская маковница». Сюжет её таков: живущая в Москве, в Лефортовской части старуха-колдунья, промышлявшая сладкими маковниками, перед смертью, помимо ключа от накопленных сокровищ, завещает внучке выйти замуж за жениха, коего она сама ей назначит. Вскоре старая маковница умирает, и к отцу девушки является титулярный советник Аристарх (Пушкин ошибочно называет его Трифоном) Фалелеич Мурлыкин просить руки его дочери. В женихе несчастная – о, ужас! – узнаёт бабушкиного чёрного кота: «Мурлыкин подошёл к ним, всё так же улыбаясь: “Это ничего, сударь, – сказал он, сильно картавя, – ничего, сударыня, прошу не прогневаться! Завтра я опять приду, завтра дорогая невеста лучше меня примет”. После того он несколько раз им поклонился, с приятностью выгибая круглую свою спину и вышел вон».
Волею автора, обличённый в колдовстве чёрный кот, несмотря на все чары, не стал супругом бедной невесты, и та счастливо соединилась с возлюбленным узами Гименея…
О сказочном «заморском коте» сказывал и Гавриил Державин:
И по веткам птички райски,
Скакивал заморский кот,
Пели соловьи китайски…
И всё же самый знаменитый – пушкинский «кот учёный», – знакомые с детства стихи, затверженные наизусть:
У лукоморья дуб зелёный;
Златая цепь на дубе том:
И днём, и ночью кот учёный
Всё ходит по цепи кругом…
С этих заветных строк и начинается Пушкин…
Любопытно, что присказка, ставшая прологом поэмы «Руслан и Людмила», принёсшей громкую славу её сочинителю, поведана была поэту Ариной Родионовной. Сохранилась даже пушкинская запись той давней нянюшкиной сказки: «…Вот что чудо: у моря лукоморья стоит дуб, а на том дубу золотые цепи, и по тем цепям ходит кот: вверх идёт – сказки сказывает, вниз идёт – песни поёт».
Идёт направо – песнь заводит,
Налево – сказку говорит.
Из давних-давних народных преданий родом и знаменитый пушкинский «кот учёный», кот Баюн. Сей сказочный персонаж заговаривал путников, а в тех несчастных, кто заслушался его пением и сказками, мог и вцепиться своими железными когтями. Но удалец, поймавший волшебного кота, мог более не думать о своём здоровье, – настолько целительны были кошачьи сказки. Да и кот Баюн начинал ему верно служить, будь то Иван-царевич, либо сам царь-государь, – убаюкивать на ночь, исцелять недуги!
Уж темна ночь объемлет
Брега спокойных вод;
Мурлыча, в келье дремлет
Спесивый, старый кот.
Кот-сказочник, кот-говорун, «кот-воркот»… И верно, о чём только не мурлычут долгими зимними вечерами балагуры коты, каких только историй не придумают! Не всякому дано услышать и понять. У Пушкина такой дар был…
И в прозе отдана дань кошачьему племени. Сцена пожара господского дома Дубровского. Кузнец Архип, безучастно внимавший воплям незваных гостей, гибнувших в горящем доме, явил жалость и великодушие к несчастной кошке: «В сию минуту новое явление привлекло его внимание; кошка бегала по кровле пылающего сарая, недоумевая, куда спрыгнуть; со всех сторон окружало её пламя. Бедное животное жалким мяуканьем призывало на помощь. Мальчишки помирали со смеху, смотря на её отчаяние. “Чему смеётесь, бесенята, – сказал им сердито кузнец. – Бога не боитесь: божия тварь погибает, а вы сдуру радуетесь”, – и, поставя лестницу на загоревшуюся кровлю, он полез за кошкою. Она поняла его намерение и с видом торопливой благодарности уцепилась за его рукав. Полуобгорелый кузнец с своей добычей полез вниз».
У Лукоморья. Художник И. Н. Крамской. 1879 г.
Пожалуй, то одна из пронзительнейших сцен пушкинского романа. Как и эти, вложенные в уста кузнеца, полные боли и сочувствия слова: «божия тварь погибает»!
«Зовёт кот кошурку»
Как ныне, так и в стародавние времена, «кошка на окошке», кот в доме, городском ли особняке, сельской ли хижине – любимец всей семьи, хозяин дома. Кот – и своеобразный домашний астролог. Всё-то он знает: и что за погода назавтра будет – мороз или тепло, и когда гости вдруг пожалуют. На то он и кот учёный!
И пушкинская Татьяна Ларина искренне верила всем преданиям и приметам «простонародной старины»:
Таинственно ей все предметы
Провозглашали что-нибудь,
Предчувствия теснили грудь.
Жеманный кот, на печке сидя,
Мурлыча, лапкой рыльце мыл:
То несомненный знак ей был,
Что едут гости.
Не случайно художник Николай Кузьмин, иллюстрируя роман, изобразил заглядевшуюся в окно юную мечтательницу с ласкающимся к ней котом.
В примечаниях к «Евгению Онегину» поэт приводит строки народной обрядовой песни:
Зовёт кот кошурку
В печурку спать.
Поясняет их значение как предвещающих близкую свадьбу.
В сцене гадания Татьяны Лариной осталась строчка: «Милей кошурка сердцу дев». Такую подблюдную песню, что распевали молодые крестьянки, мог слышать и Пушкин:
Уж как кличет кот кошурку:
Слава!
Ты поди, моя кошурка, в печурку спать,
Слава!
У меня,
Слава!
Есть стеклянница вина и конец пирога,
Слава!
У меня, у кота, и постеля мягка,
Слава!
Домашние коты издавна пользовались благосклонностью со стороны монашеской братии. Вот и в юношеском творении Пушкина «Монах» встречаем тому подтверждение:
Наш труженик не слишком был богат,
За пышность он не мог попасться в ад.
Имел кота, имел псалтирь и чётки,
Клобук, стихарь да штоф зелёной водки.
Всего-то и имущества у бедного старца-отшельника! Но первым, самым большим его богатством, именован любимец-кот! Однако не дремлет бес Молок, искушая святого старца, являясь в келье по ночам в образе… юбки. И монах Панкратий предаётся греху уныния:
А наш монах, увы, лишён покоя.
Уж он не спит, не гладит он кота…
Так в ранней поэме отрок Пушкин рисует житие и все искушения святого Иоанна Новгородского, сподвигшего беса-искусителя везти себя в Иерусалим.
«Грешною мечтой» разгорячён и герой одноимённой поэмы граф Нулин. И вот уж искатель любовных приключений устремился в спальню к молодой хозяйке:
Так иногда лукавый кот,
Жеманный баловень служанки,
За мышью крадется с лежанки:
Украдкой, медленно идёт,
Полузажмурясь подступает,
Свернётся в ком, хвостом играет,
Разинет когти хитрых лап
И вдруг бедняжку цап-царап.
По словам самого Пушкина, «Граф Нулин» принёс ему множество хлопот. Журналы, будто соревнуясь меж собой, не уставали хулить новое его творение. Так на страницах одного из них явилась статья «Литературные опасения за будущий год» критика Николая Надеждина: «Удивительно ли после того, что мастерское изображение влюблённого кота, в пылу неистового воскипения страсти цап-царапствующего свою любимицу, могло составить занимательную эпизодическую картину в одном из пресловутейших пиитических наших произведений?»
С критиком Надеждиным крайне остроумно вступает в спор поэт: «В “Вестнике Европы” с негодованием говорили о сравнении Нулина с котом, цапцарапствующим кошку (забавный глагол: цапцарапствую, цапцарапствуешь, цапцарапствует). Правда, во всём “Графе Нулине” этого сравнения не находится, так же как и глагола цапцарапствую; но хоть бы и было, что за беда?»
Ну а сам «рецензент» читал «Графа Нулина» явно невнимательно, – ведь речь вовсе не о кошачьих страстях, баловень-кот нацелился-то на мышку!
Остались и черновые вариации (весьма характерные!) на «кошачью» тему:
Как резвый баловень служанки,
Амбара страж, усатый кот
За мышью крадется с лежанки,
Протянется, идёт, идёт…
Коты – довольно редкие персонажи в стихотворных творениях. Сообразуясь со своей кошачьей повадкой, они мягко и вкрадчиво вторгаются в поэтическую ткань пушкинских творений. С удивительным, присущим только котам чувством юмора…
Улыбка гения – поэма «Домик в Коломне». Но что за дом на петербургской окраине без котов?!
А дочка – на луну ещё смотрела
И слушала мяуканье котов
По чердакам, свиданий знак нескромный…
Когда-то и сам Александр Сергеевич после окончания лицея жил на правом берегу Фонтанки, в той части Петербурга, что издавна именовалась Коломной, и, без сомнения, впечатления тех далёких лет отразились в поэме…
Так бы мирно и протекала жизнь вдовы и её дочери, если бы однажды не случилось несчастья: в ночь перед Рождеством внезапно умерла стряпуха:
Об ней жалели в доме, всех же боле
Кот Васька.
Гурман Васька удостоился чести быть запечатлённым и на пушкинском рисунке: поэт изобразил ту самую кульминационную сцену, когда возвратившаяся от обедни вдова-старушка застаёт свою «кухарку» Маврушу… за бритьём! А на переднем плане рисунка – толстый котище Васька, философски созерцающий людские страсти…
Подобных «васек» поэт почему-то особенно любил рисовать. Действительно, пушкинский рисунок до гениальности прост: два быстрых движения руки – овал и полукружие над ним, над полукружием – треугольники ушей, а к овалу пририсовывается кошачий хвост. И Васька предстаёт во всей своей кошачьей красе – настоящий пушкинский кот-талисман! Такие же вальяжные коты удобно «устроились» на рукописных страницах «Евгения Онегина» и «Руслана и Людмилы».
Маврушка бреется. Рисунок Пушкина к поэме «Домик в Коломне». 1830 г.
Александр Сергеевич посвятил котам несколько страниц в так называемом Ушаковском альбоме, принадлежавшем одной из приятельниц поэта, Елизавете Ушаковой. Есть в альбоме Ушаковой-младшей и нарисованная поэтом милая кошечка, очень уж похожая на барышню Лизоньку, ласково взирающая на воинственного мышонка в камзоле и при шпаге. Уж не её ли жениха представил так Пушкин?
«Елизавета Миколаевна в день Ангела Д. Жуана». Надпись и рисунок Пушкина в альбоме Елизаветы Ушаковой. 1829 г.
Надо отдать ей должное – в отличие от Екатерины, старшей сестры, принуждённой из-за ревности мужа уничтожить свой альбом с бесценными пушкинскими автографами и рисунками, Елизавета Михайловна свой девичий альбом сохранила. В то время (шёл 1829 год) к ней сватался полковник в отставке Сергей Дмитриевич Киселёв, и Пушкин, обыгрывая звучание её будущей фамилии «кис-кис», делал шутливые зарисовки в её альбом. Вот Елизавета Михайловна с котом на руках, а вот на другой странице она уже в окружении целых шести котов (или котят), из коих старший в очках перед пюпитром дирижирует кошачьим хором. Дружеский намёк на будущую счастливую супружескую жизнь своей приятельницы и её многочисленное потомство. Настоящая «кошачья пушкиниана»!
Не из детских ли воспоминаний и эти пушкинские строки о весёлых игривых котятах?
Нет на свете царицы краше польской девицы:
Весела – что котёнок у печки,
И как роза румяна, а бела, что сметана…
Любимая забава детворы – забавляться с кошкою да с котятами. А сама забава не претерпела с годами никаких изменений: как ныне, так и в былые времена котята потешно пытаются изловить бумажку, привязанную к верёвке. Будто походя упоминает о том и приятель поэта Алексей Вульф, доверяя дневнику свои сердечные тайны: «Лихардова опять любезничала со мною: ей бы очень хотелось видеть меня у ног своих, но я не котёнок, которого дразнят привязанной на нитке бумажкою».
И в «Станционном смотрителе» жена пивовара, к коей обращается с просьбой герой повести, велит мальчику: «Эй, Ванька! полно тебе с кошкою возиться. Проводи-ка барина на кладбище да укажи ему смотрителеву могилу».
Поминается котёнок и в «Борисе Годунове», – в жалостливой песне, что поёт юродивый Николенька на Красной площади:
Месяц светит,
Котёнок плачет.
Юродивый, вставай,
Богу помолися!
«Здорова ли ты? Здоровы ли вы все? – вопрошает Александр Сергеевич свою Наташу в письме из Казани. – Дорогой я видел годовую девочку, которая бегает на карачках, как котёнок, и у которой уже 2 зубка. Скажи это Машке…» Ведь дочь Маша – ровесница той самой безымянной девочки, что напомнила поэту милого забавного котёнка.
Нечистая сила, или Пушистый оберег
Но вернёмся к пушкинским стихам. Фантастическое, точнее ироническое творение юного поэта: усопший классик Фонвизин «навещает» литературную братию:
«Так ты здесь в виде привиденья?.. —
Сказал Державин, – очень рад;
Прими мои благословенья…
Брысь, кошка!.. сядь, усопший брат;
Какая тихая погода!..»
Как же обойтись без кошки, где упоминается о нечистой силе?! Вот и в «Сказке о попе и о работнике его Балде» молодому бесёнку, принявшему вызов Балды померяться силами, поэт придаёт явно кошачьи черты:
Вынырнул подосланный бесёнок,
Замяукал он, как голодный котёнок…
И дальше: «Весь мокрёшенек, лапкой утираясь»; «Хвостик поджал, совсем присмирел…»
В одной из глав «Евгения Онегина», повествующей о странном вещем сне Татьяны, предстаёт некое фантастическое существо «полужуравль и полукот». Не отголоски ли это древних поверий о котах-оборотнях, колдунах и прочих таинственных существах?
К нему волшебница явилась,
Вещая: «Знаешь ли меня?
Ступай за мной; седлай коня!»
И ведьма кошкой обратилась…
И о другой хозяйке-ведьме, «на венике верхом» улетевшей на шабаш, и её демоническом коте-любимце повествует герой «Гусара»:
Плеснул я на пол: что за чудо?
Прыгнул ухват, за ним лохань,
И оба в печь. Я вижу: худо!
Гляжу: под лавкой дремлет кот;
И на него я брызнул склянкой —
Как фыркнет он! я: брысь!.. И вот
И он туда же за лоханкой.
Всё кошачье племя издавна окружено мистическим ореолом, – кошкам истово поклонялись в Древнем Египте как священным животным. Как не вспомнить реплику булгаковского Бегемота, «лучшего из шутов», кота «громадного, как боров, чёрного, как сажа или грач, и с отчаянными кавалерийскими усами», что «кот – древнее и неприкосновенное животное»!
Священная чёрная кошка. Древнеегипетский папирус.
В средневековой же Европе котов рьяно истребляли, особенно чёрных, считая их порождением нечистой силы. Но ведь до сих пор многие феноменальные кошачьи способности не разгаданы современной наукой…
Художник Николай Данилевский, потомок поэта, с любимым котом. Санкт-Петербург. 2010-е гг.
Удивительнейшие создания, словно посланники иных миров… Видно, никогда и никому до конца не разгадать: кто же кому служит – кот человеку или человек коту?! Похоже, верно последнее. Но если и в самом деле человек служит коту, то от такой службы он только выигрывает: его величество кот – существо умное и ласковое, независимое и загадочное. Но главное, кот-то – учёный! А любая учёная степень, как известно, требует к себе особого уважения. И не важно, кому она «присуждена» – родовитому кошачьему аристократу или обычному беспородному Ваське, пушкинскому коту.
Не только Александр Сергеевич, но и незнаемые им внуки и правнуки жаловали представителей кошачьего племени. Домочадцы вспоминали, как Наталья Александровна Воронцова-Вельяминова, в девичестве Пушкина, не расставалась со своей любимицей-кошкой Клашей, частенько мурлыкавшей у неё на коленях. Такой, в своей белорусской усадьбе, в кресле-качалке и с прижатой к груди кошкой, запечатлел внучку поэта старый фотограф. И в московской квартире праправнука поэта Георгия Александровича Галина, на Тверской, благоденствовали неизменные Мурзики и Барсики.
«Что за прелесть Бабушкин кот!» – восклицал некогда Пушкин. И вправду, что за чудо эти коты, эти диковинные домашние сфинксы!
Мурлыкающие фавориты
Поистине незаметно, на мягких кошачьих лапах, эти ласковые безымянные создания пробрались в царские покои, да там надолго и укоренились. Правда, чести быть представленным на гравюре иноземного художника удостоился лишь любимец царя Алексея Михайловича – вальяжное и чуть ли не очеловеченное создание. Парсуна «придворного кота» стала известна в Европе благодаря голландцу Фредерику де Мушерону. Позднее другой художник, чех Вацлав Холлар, гравировал тот рисунок.
Праправнук поэта Георгий Галин с супругой Татьяной и питомцем «Мурзиком». Москва. Фотография Л. А. Черкашиной. 1998 г.
Внучка поэта Софья Павловна Кологривова, урождённая Воронцова-Вельяминова, с сыновьями: на руках младшего Олега – котёнок, старший Александр – с собачкой. Бобруйск. 1920-е гг.
Под мастерской гравюрой осталась авторская подпись художника: «Подлинное изображение кота великого князя Московии». Есть версия, что на самом деле голландец то ли убоялся написать портрет самого русского царя, то ли не получил на то позволение, но в облике владельца царских палат запечатлен вовсе не кошачий, но строгий и взыскующий взгляд самого государя Алексея Михайловича.
В любом случае, гравюра с кошачьим «портретом» считается самым ранним изображением в России домашних любимцев!
Пользовались пушистые зверушки особым уважением на Руси и за игривый нрав, и за верность дому, да и за пользу, что приносили своим хозяевам. Иначе вряд ли прародитель царственных Романовых боярин Фёдор Андреевич получил прозвище Кошка! Именно ему, близкому, или, как говаривали в старину, собинному другу, оставил на попечение Москву великий князь Дмитрий Донской, когда в 1380 году повёл рать против полчищ Мамая на поле Куликово. Обладал боярин Фёдор Кошка недюжинным умом, слыл в Московском княжестве отменным дипломатом, а также был неизменно ласков в обращении с собеседниками. Не оттого ли и получил своё столь необычное прозвище?!
Подлинный портрет кота великого князя Московии. Художник Вацлав Холлар. 1663 г.
Боярину Фёдору Кошке, московскому воеводе, судьба определит стать патриархом царской династии: его внук Захарий Иванович положит начало роду Захарьиных-Кошкиных, давшему первую и любимую жену царя Ивана Грозного – Анастасию Романовну. Старший же брат царицы Никита Романович, Захарьин, боярин-воевода, и даст имя отца всей августейшей династии Романовых. Так обычная домашняя кошка волей-неволей, а веками будет напоминать о своём существовании царской семье!
Известно, что наследник Алексея Михайловича, будущий Пётр Великий, в числе прочих диковинок прихватил из Голландии, у некоего купца, и кота (Василия, или Ваську, – так испокон века кликали котов), – надо полагать, невиданной заморской породы. А в чреде государственных дел преобразователя России значился и его Указ: «Иметь
Но и сам Пётр I явился на исторической сцене будто для устрашения врагов России! Образ царя-победителя долго хранился в народной памяти и, заметим, весьма необычным образом. На всех постоялых дворах, в трактирах и деревенских избах красовался яркий лубок: «Как мыши кота хоронили». На потешной картинке мыши везут то ли на дровнях, то ли на санях почившего кота-великана, а под несчастным вьётся надпись: «Кот Казанской, а умъ Астраханской, разумъ Сибирской». В траурной процессии шествуют мыши: впереди «подкопенная мышь гоноцъ гонитъ»; хвостатые «плакальщики» несут еду и брагу для поминальной трапезы: «мышь пирожинца пищитъ, пироги тащитъ» и «мыши несутъ ушатъ доброва питья выморознаго». И счастливы избавлением от грозного кота-тирана: бьют в бубен, играют на волынке, высвистывают на свирели развесёлые трели.
Критик Владимир Стасов в середине века девятнадцатого досконально разобрал сюжет исторического лубка: «Что касается до картинки Мыши кота погребаютъ, то её равномѣрно нельзя отнести ни къ слишкомъ раннему, ни къ слишкомъ позднему времени. Её иногда приписывали времени Іоанна Грознаго, а иногда времени Петра Великаго, основываясь на нѣкоторыхъ намёкахъ сюжета и текста».
Разбор, казалось бы, забавного сюжета народного лубка явно академический: «Но въ самой картинкѣ мы имеемъ одну подробность, которая наводить на мысль, что картинка эта всего скоре принадлежить (по сочиненію, если не по оттиску) къ эпохѣ Петра Великаго. Передъ процессіей кота, въ верхнемъ ряду (ихъ въ картинкѣ два) везутъ на колесахъ бочку съ каким-то питьемъ; запряжена въ неё мышь, а на этой верхомъ сидить мышёнокъ, который куритъ коротенькую Голландскую трубочку, подъ нимъ надпись “мышка тянетъ табачишка”. Но при Іоаннѣ Грозномъ табакъ не былъ ещё въ употребленіи в России…»
По одной из версий, в виде кота с огромными усищами изображён сам Пётр Великий. Намёк ясен всем: поначалу мыши (они же и шведы) поразили-таки русского кота (Петра I) под Нарвой, радостно празднуя свою победу. Но хоронить кота-исполина, равно как и торжествовать, оказалось рано: кот проснулся под Полтавой и показал всю мощь своих когтей ничтожным мышам-шведам!
Лубок этот был столь популярен, что не обошёл его своим вниманием и Александр Сергеевич! Вот герой «Капитанской дочки» Петруша Гринёв, прибыв в Белогорскую крепость, переступает порог дома капитана Миронова: «Я вошёл в чистенькую комнатку, убранную по-старинному. В углу стоял шкаф с посудой; на стене висел диплом офицерский за стеклом и в рамке; около него красовались лубочные картинки, представляющие взятие Кистрина и Очакова, также выбор невесты и погребение кота».
А из-под пера Василия Жуковского явилась даже сказка «Как мыши кота хоронили». Не со счастливым для мышей концом: хитрый котище был лишь подвешен за лапы и казался беспомощным, а стоило лишь мышам развязать верёвки, Мурлыка очнулся и задал-таки мышиному народцу, праздновавшему панихиду по нему, кровавый пир. Сам же главный герой сказки в глазах несмышлёного мышонка выглядит поначалу весьма привлекательно: «Выйти не смея, смотрю я из щёлки и вижу на дальнем краю зверёк усатый, сизая шкура, розовый нос, зелёные глазки, пушистые уши, тихо сидит и за птичками смотрит; а хвостик, как змейка, так и виляет. Потом он своею бархатной лапкой начал усатое рыльце себе умывать».
Лубок «Как мыши кота хоронили».
Что ж, кошачьей грацией и впрямь можно залюбоваться! Посему и весёлая царица Елизавета Петровна жаловала своей благосклонностью этих милых созданий. Но, верно, оттого, что в дворцовых покоях объявились непрошеные хвостатые гости, – а их царица, впрочем, как и обычная женщина, страшилась более всего. Оттого-то и распорядилась выписать в Петербург из Казани крупных котов-крысоловов, слывших первейшими охотниками. «Указ о высылке ко Двору котов» за 1745 год гласил: «Сыскав в Казани здешних пород кладеных самых лучших и больших тридцать котов, удобных к ловлению мышей, прислать в С.-Петербург ко двору Ея Императорского Величества… И ежели кто имеет у себя таковых кладеных котов, оных бы, для скорейшего отправления, объявили в губернскую канцелярию конечно от публикования в три дни, опасаясь за необъявление, кто оных имеет, а не объявит, штрафа по Указам…»
К слову, далёкие потомки тех самых казанских котов до сих пор живут в Зимнем дворце (а сам дворец входит в музейный комплекс Эрмитажа), исправно неся свою кошачью службу по защите бесценных раритетов от острых мышиных зубов.
Но те знаменитые «эрмитажные коты», «хранители» живописных шедевров, – ведь картинам, писанным маслом, немало доставалось от грызунов, – в музейных залах появились лишь при императрице Екатерине II. Именно она наделила котов придворной службою, повелев: «…Разделить котов на комнатных и подворных, а чтобы число первых и вторых знать, поручить вести учёт».
И хотя Екатерина II, как известно, слыла страстной поклонницей левреток, но и заморским породистым котятам досталось её царской ласки. Исторический факт: однажды фаворит государыни светлейший князь Григорий Потёмкин-Таврический доставил ей из Константинополя, столицы Османской империи, своеобразный «трофей», – ангорскую кошечку, пушистое белое сокровище с голубыми круглыми глазками. Верно, царица умилилась при виде столь хорошенькой «турчанки»! Сама же красавица-ангора удостоилась права жить в личных покоях государыни.
Редкостное свидетельство княгини Дашковой, сподвижницы императрицы, – в мемуарах она пишет, как в часы забав её августейшая подруга могла подражать кошке и даже… мяукать. Уж не пушистую ли свою «ангору» изображала Екатерина?!
Сведения о любви государя Николая Павловича, внука императрицы, к ласковым зверькам скупы. Но в письме своему учителю живописи Василию Шибуеву он, тогда ещё великий князь, с нежностью упомянул о ласковом питомце: «Мой дорогой кот». Но что за любимец был у будущего императора Николая I и как подзывал кота августейший хозяин? История не сохранила той клички.
В семействе последнего государя Николая II к кошачьему племени относились трепетно. Так великая княжна Мария Николаевна была доброй хозяйкой сиамскому коту, а её младший брат, наследник престола, цесаревич Алексей любил играть со своим Котькой. Кота подарил цесаревичу генерал-майор Свиты Его Императорского Величества, дворцовый комендант Владимир Николаевич Воейков, он же – крёстный отец Алексея. В мемуарах царского генерала, уцелевшего в революционных бурях, остались эти строки: «Однажды в разговоре о животных я рассказал Алексею Николаевичу об имевшейся у меня в имении породе кошек, представлявших из себя помесь куницы с домашней кошкой и напоминавших сиамских. Они были очень красивы: шоколадного цвета, с голубыми глазами и лапами, не обладавшими неприятным свойством выпускать когти. Наследник попросил привезти ему такую кошку».
Котьке пришлось-таки обстричь когти, дабы тот случайно не поцарапал Алексея, – ведь мальчик страдал гемофилией, и любая, даже маленькая ранка могла стать причиной большого несчастья. Однако наследнику отсутствие
Цесаревич Алексей со спаниелем Джоем и «сиамцем» Котькой. 1915 г.
Котьку наследник любил, пожалуй, не меньше, чем своего верного друга – спаниеля Джоя, и очень боялся его потерять. Посему Алексей предпочитал брать Котьку с собой, – случалось, даже приносил пушистого любимца на званые придворные обеды, «чем приводил в ужас людей, боявшихся кошек».
Фрейлина императрицы Анна Александровна Вырубова вспоминала: «Наследник очень любил животных. Лошадь, на которой он ездил по парку, была его любимицей, и он ещё маленьким научился хорошо заботиться о ней. Кроме того, у него были собака по имени Джой и кошка, подаренная комендантом дворца генералом Воейковым. Как собака, так и кошка были верными компаньонами Наследника, и они спали на его кровати, в ногах».
Цесаревич Алексей с котятами на палубе императорской яхты «Штандарт». Около 1909 г.
Да и сам Алексей отмечал в дневнике (записи за ноябрь 1916-го): «Джой и Котька постоянно при мне»; «Катался на моторе до вокзала и обратно, захватив с собой Джоя и в первый раз Котьку». Сохранилась историческая фотография, где цесаревич Алексей запечатлён с двумя своими питомцами: спаниелем Джоем и «сиамцем» Котькой. Есть и более ранние снимки, где юный наследник забавляется с котятами на палубе императорской яхты.
Сёстры Алексея, великие княжны, просили любезного генерала привезти кошку и для них. «Условия были поставлены следующие, – вспоминал Воейков, – кошка должна быть рыжая, иметь такую же шерсть, как и у их любимого кота на яхте “Штандарт”, от которого они надеялись получить потомство, не подозревая его равнодушия к кошкам. Была куплена в деревне и отправлена в Царское Село кошечка, подходившая подо все условия. Великие княжны были страшно довольны и назвали её “Зубровка”».
Прозвана пушистая любимица была так за свой окрас, рыжеватый с белыми пятнами.
Великие княжны Татьяна, Мария и Ольга (с котёнком на руках). Фотография. Около 1902 г.
По другой же версии, отличной от генеральской, цесаревич Алексей подобрал эту кошку в Ставке в Могилеве в 1916 году, и в дальнейшем Зубровка произвела на свет двух котят.
Вероятнее всего, всех пятерых царских кошек большевистские власти не позволили Романовым взять с собой в ссылку в Тобольск, а для царских собак сделали исключение. Слуги, остававшиеся ещё в Александровском дворце, с грустью рассказывали, как наследник Алексей жалобно просил их присматривать за осиротевшими кошками. Но вскоре после отъезда царской семьи Александровский дворец в Царском Селе опустел, и когда Марии Герингер, камер-фрау императрицы Александры Фёдоровны, дозволено было на время вернуться в царские покои, она была крайне расстроена увиденным. Голодные кошки выскочили из комнат, по её словам, «как привидения», жалобно мяукая, и буквально набросились на неё, не отставая от своей спасительницы ни на шаг. «С кошками была драма, – так Мария Фёдоровна Герингер описывала свой тогдашний визит, – Кухня закрыта, кормить их нечем, во Дворце ни души». Однако жалостливая камер-фрау, пользовавшаяся прежде большим доверием императрицы, сумела пристроить брошенных питомцев в «добрые и надёжные руки». Любимец цесаревича Котька отдан был супруге генерала Воейкова. Да, судьба царских кошек оказалась куда счастливее их былых хозяев…
Что ж, умные пушистые питомцы были любимы всеми Романовыми. Вот уж верна пословица: без кота – дом сирота. Даже если это и царский дворец!
«Собранье насекомых»
На станциях клопы да блохи
Заснуть минуты не дают…
Александр Пушкин
«Сверчок» русской поэзии
«Не худо бы Сверчка запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою. Из него ничего не будет путного, если он сам не захочет; потомство не отличит его от двух однофамильцев, если он забудет, что для поэта и человека должно быть потомство… Как ни велик талант Сверчка, он его промотает… Но да спасут его музы и молитвы наши!»
«Кормить года три молочным супом и логикою» в стенах прославленного Геттингенского университета в Германии, известного своей строгостью, – именно столь радикальный метод «воспитания» беззаботного Сверчка предлагал Константин Батюшков. Речь в его давнем послании Александру Тургеневу… идёт, конечно же, о молодом Пушкине, – таким шутливым прозвищем наградили поэта приятели-«арзамасцы».
Впрочем, все участники общества «Арзамас» имели свои прозвища. Именно Василий Жуковский предложил им принять новые имена, почерпнутые из романтических баллад, античных мифов и поэтических шедевров. Самого же Василия Андреевича в честь собственной и весьма популярной баллады именовали «Светланой»; Константина Батюшкова прозвали «Ахиллом» («Ах! Хил!»), Александра Тургенева – «Эоловой Арфой»; Дмитрия Блудова, «государственного секретаря бога Вкуса» – «Кассандрой». Василий Львович, дядюшка поэта, поимел прозвище «Вот» или же «Вотрушка» за любимое присловье: «Вот я вас».
На страшной высоте Парнаса,
Защитник вкуса, грозный Вот!
Князя Петра Вяземского «окрестили» «Асмодеем». «Протоколы заседаний, которые всегда кончались ужином, где непременным блюдом был жареный гусь, составлены были Жуковским, в них он давал полный разгул любви и отличной гениальности своей и способности нести галиматью», – так князь Вяземский живописал «арзамасский вздор», на самом деле – литературное ристалище против косности и безвкусицы.
В. Л. Пушкин. Гравюра. Художник С. Галактионов.
«Арзамасское общество безвестных людей», или попросту «Арзамас», – дружеский литературный кружок, принявший в своё лоно сторонников именитого историка Николая Карамзина, точнее, заданного им направления в литературе. «Арзамасцы» противостояли «шишковистам», членам общества «Беседы любителей русского слова», основанного Шишковым.
Среди именитых «арзамасцев», замеченных в числе гостей Карамзина на его даче в Царском Селе в 1816 году, легко встретить и курчавого лицеиста Александра Пушкина. Тогда же юный поэт и провозгласил себя «арзамасцем», хотя принят был в кружок чуть позже.
Как проходил тот приём? Возможно, схож был с шуточным ритуалом вступления в «Арзамас» дядюшки Василия Львовича. Дядюшку Пушкина облачили в хитон, обшитый диковинными раковинами, водрузили на голову шляпу, в руки дали посох. С завязанными глазами «новообращённого» ввели в зал, где под ноги ему летели хлопушки, производя страшный шум. В другом зале повязку с глаз сняли, и Василию Пушкину надлежало пронзить стрелой чучело, изображавшее «врага» Шишкова. Забавная церемония включала в себя целование совы и лиры, омовение и принятие в руки гуся арзамасской породы, символа общества. Каждое действие имело особый символический смысл и сопровождалось дружескими речами, пародиями на устои «Беседы».
Всей своей весёлой задиристостью «арзамасцы» будто «бросали перчатку» «шишковистам», их чопорному официозу. Даже и в ветреных
И всё же, почему юного поэта «окрестили» Сверчком? Вряд ли то было намёком на африканские корни Пушкина, – ведь домашний сверчок, он же и «запечный певец», давний народный любимец, родом из Северной Африки! Не думается, право, чтобы «арзамасцы» ведали о столь энтомологических тонкостях.
Однако не лишь на просторах России, в деревенских хатах, «чествовали» сверчков, скрашивавших зимнюю грусть весёлым своим стрекотом, но и во дворцах Древнего Китая, где красавицы наложницы императоров из династии Тан имели пристрастие заключать сверчков в крошечные золотые клетки, дабы наслаждаться их пением ночами в роскошных своих опочивальнях. В манускрипте восьмого века «События времен Тяньбао» говорится: «Когда приходит осень, живущие во дворце женщины ловят сверчков и держат их в маленьких золотых клетках, которые помещают рядом с подушкой, чтобы ночью слушать их пение».
Немало ценителей сверчкового пения, устроителей «певческих фестивалей», взлелеяла и Страна восходящего солнца. «Судзумуси» – так именовалось наслаждение пением сверчков. Вздыхал японский собрат Пушкина, славный поэт Средневековья Мацуо Басё, приверженец жанра хайку:
Какая грусть!
В маленькой клетке подвешен
Пленный сверчок.
В Киото есть храм «Судзумуси-дэра», или «Сверчковый храм», основанный в восемнадцатом столетии и знаменитый пением японских «сверчков-колокольчиков». И поют там сверчки круглый год.
Впрочем, и в Японии, и в России, и в Китае маленький певец, стрекочущий сверчок, почитался символом домашнего очага. А на Руси сверчка часто называли «запечным музыкантом».
Но обратимся к истории уникального в России литературного общества. «Буффонада явилась причиной рождения “Арзамаса”, и с этого момента буффонство определило его характер, – полагал Василий Жуковский. – Мы объединились, чтобы хохотать во всё горло, как сумасшедшие, и я, избранный секретарём общества, сделал немалый вклад, чтобы достигнуть этой главной цели, т. е. смеха; я заполнял протоколы галиматьёй…» И с грустью добавлял: «До тех пор пока мы оставались только буффонами, наше общество оставалось деятельным и полным жизни; как только было принято решение стать серьёзными, оно умерло внезапной смертью». Всё же память о тех давних литературных ристалищах и самих «арзамасцах» – «рыцарях слова» – не исчезла в нынешнем веке.
Клетка для поющего сверчка. Старинная японская гравюра.
Но вернёмся к одному из участников тех словесных ристалищ. Однако за что же Пушкин поимел столь необычное прозвище? Пожалуй, лучше всего то разъяснил давний знакомец поэта Филипп Вигель: «Я не спросил тогда, за что его назвали Сверчком; теперь нахожу это весьма кстати: ибо в некотором отдалении от Петербурга, спрятанный в стенах Лицея, прекрасными стихами уже подавал он оттуда свой звонкий голос».
Уже много позже современники нарекут поэта «Соловьём русской поэзии», ну а пока для друзей-«арзамасцев» он – просто Сверчок! И – надежда отечественной словесности.
Прозвище то долго помнилось приятелям поэта. Так один из них, ротмистр Константин Охотников, уверяет князя Петра Вяземского: «Я сам вручу письмо Ваше в степях живущему Сверчку и уверен, что он будет петь и прыгать от радости». К тому времени Пушкин, он же Сверчок, «живущий в степях» Молдавии, уже автор «Руслана и Людмилы».
Но было и ещё одно раннее его детское прозвище: «стрекоза»! Известно то из воспоминаний: «Бывало, ни минуты не посидит (Саша Пушкин) спокойно на месте; вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гаруса в моём вышиванье, разбросает карты в гранпасьянсе, раскладываемом матушкою…
– Да уймёшься ли ты, стрекоза! – крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна, – перестань, наконец!
Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать». Так вспоминала о Пушкине-отроке Александра Колосова, драматическая актриса петербургской сцены.
«Комары да мухи»
Ах, как же досаждали Пушкину эти надоедливые создания! Особенно жаркими летними деньками. Кто в сердцах не повторял вслед за поэтом?
Ox, лето красное! любил бы я тебя,
Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.
Но как бороться с теми вредоносными насекомыми? Вот поэтический совет:
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Однако совсем не тех мух от скуки лишал жизни старый барин. Давить мух значило иное: барин опрокидывал одну рюмочку за другой, за свой малый размер, а вмещали они до двадцати граммов водки либо настойки, именуемых «мухами».
А ещё в ходу были выражения: «ходить под мухой», «быть под мухой», «задавить муху». История появления тех рюмочек-«мух» на Руси давняя, и ведёт свой отсчёт с Петра Великого, коей повелел вместо кабаков, торговавших «зеленым вином», открыть трактиры, где была бы подходящая закуска. А дабы приобщить народ к правильному потреблению водки, трактирщики объявляли, что первую рюмку поднесут каждому без денег! Чтобы избежать больших убытков, рюмку и порешили сделать маленькой – чуть более мухи! А уж она своё дело сделает – раззадорит аппетит, и гость закажет другую рюмку, и ценой и вместимостью поболей. С тех давних пор и разлетелся стеклянный «мушиный рой» по матушке-Руси!
Знаток русского языка Владимир Даль обозначил сие пристрастие в знаменитом своём словаре: «Убить муху. Переносное значение – напиться допьяна». Упомянул о сём в повести «Село Степанчиково и его обитатели» и знаток русской души Фёдор Достоевский: «Единственно, чтоб муху задавить, одну, то есть рюмочку». Обратил свой взгляд на любителей-«энтомологов» и остроумец Антон Чехов в рассказе «Происшествие»: «Любили они муху зашибить. Бывало, мимо кабака проехать нет возможности». А вот Николай Гоголь запечатлел в одной из повестей иную вариацию расхожего тогда выражения: «задавить букашку».
Рюмка, именованная «Мухой». XIX в.
Стоит вспомнить и любопытный разговор, что случился с критиком и журналистом Ксенофонтом Полевым: «Увидевши меня по приезде моём из Москвы, когда были изданы две новые главы “Онегина”, Пушкин желал знать, как встретили их в Москве. Я отвечал: – Говорят, что вы повторяете себя: нашли, что у вас два раза упомянуто о битье мух. Он расхохотался; однако спросил: – Нет? в самом деле говорят это? – Я передаю вам не своё замечание; скажу больше: я слышал это из уст дамы. – А ведь это очень живое замечание: в Москве редко услышишь подобное, – прибавил он».
Не устарела и поныне старозаветная басня Ивана Ивановича Дмитриева, без сомнения, не раз слышанная Пушкиным:
Бык с плугом на покой тащился по трудах;
А Муха у него сидела на рогах,
И Муху же они дорогой повстречали.
«Откуда ты, сестра?» –
А та, поднявши нос,
В ответ ей говорит: «Откуда? – мы пахали!»
В пушкинских черновиках изредка мелькает фраза: «мух ловил». Считается, – то калька с французской идиомы: «Ловить мух – значит, бездельничать, бездействовать». Да и сколько ещё фразеологизмов обязаны своим рождением обычной комнатной мухе, причисленной учёными к виду короткоусых двукрылых.
«Какая муха его укусила?» – спрашивают о том, кто не в настроении. «Мухи не обидит» – говорят о кротком безобидном человеке; «назойлив как муха» – о прилипчивом, надоедливом субъекте; «мухи дохнут» – когда очень уж скучно; «слышно, как муха пролетит» – о полнейшей тишине в округе.
Как ни странно, у сих двукрылых есть свой характер: муха умеет… мстить, правда, если только она сказочная. Вот царевич Гвидон, силою волшебства представший мухой, наказал-таки злобную ткачиху:
В муху князь оборотился,
Полетел и опустился
Между моря и небес
На корабль – и в щель залез.
<..>
Диву царь Салтан дивится,
А Гвидон-то злится, злится…
Зажужжал он и как раз
Тётке сел на левый глаз,
И ткачиха побледнела:
«Ай!» и тут же окривела;
Все кричат: «Лови, лови,
Да дави её, дави…
Вот ужо! постой немножко,
Погоди…» А князь в окошко,
Да спокойно в свой удел
Через море прилетел.
Но ещё ранее, в лицейской поэме «Монах», бес Молок, искушая святого отшельника, обращается мухой:
Тот час Молок вдруг в муху превратился
И полетел жужжать вокруг него.
Летал, летал, по комнате кружился
И на нос сел монаха моего.
И всё-таки мухи, отнюдь не сказочные, но живые надоедливые создания, подчас не на шутку раздражали поэта. Казалось, жарким днём нет спасения от их жужжащего чёрного роя.
«Комаром оборотился…» Иллюстрация к «Сказке о царе Салтане». Художник И. Билибин. 1904–1905 гг.
Однако не менее досаждали Пушкину и «журнальные мухи»! В одной из черновых глав «Онегина» сбереглись эти язвительные строки:
Кто бьёт хлопушкой мух журнальных,
Кто правит в замыслах толпой,
Кто забавляется войной,
Кто в чувствах нежится печальных…
А порой комнатная муха служила… мишенью! Прихлопнуть её можно было не только заурядной хлопушкой, но и метким выстрелом, как делал то Сильвио, герой повести «Выстрел»: «Бывало, увидит муху и кричит: Кузька, пистолет! Кузька и несёт ему заряженный пистолет. Он хлоп, и вдавит муху в стену!»
Пожалуй, и довольно о мухах всякого рода.
«Пчёлка золотая»
Зато другому представителю мира насекомых, трудолюбивой пчеле, Пушкиным сполна отдана поэтическая дань:
И своенравная волшебница моя,
Как тихой ветерок иль пчёлка золотая,
Иль беглый поцелуй, туда, сюда летая…
Что за младой волшебнице, подобной златой пчёлке, адресованы эти строки? Неведомо. Но они так и остались в незавершённом творении: «О боги мирные полей, дубров и гор…»
Как из чудного царства воскового,
Из душистой келейки медовой
Вылетала первая пчёлка,
Полетела по ранним цветочкам
О красной весне поразведать…
Строфы те, схожие по строю с народной песней, сбереглись в черновой рукописи «Евгения Онегина», а в живую ткань шедевра, в его седьмую главу, вплелись лишь эти две яркие строчки:
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой.
Правда, трудолюбивая пчёлка чаще упоминалась Пушкиным как… название петербургской газеты. Взращённая известными «пчеловодами» Фаддеем Булгариным и Николаем Гречем как политическая и литературная, поначалу «Северная пчела» (первую её страницу украшала виньетка с пчелой, обрамлённая гирляндой из дубовых листьев) носила мирный, либеральный характер. Газета имела значительный по тем временам тираж – до десяти тысяч «Северных пчёл», целый рой, разлетался по всей России из своей петербургской «кельи». Печатались на её страницах известнейшие поэты, писатели, баснописцы: Александр Пушкин, Фёдор Глинка, Кондратий Рылеев, Иван Крылов и Александр Грибоедов. Но либеральный настрой как-то резко исчез после декабря 1825-го, – «Северная пчела» пустила в ход ядовитое жало, став яро консервативной: именно на её страницах появились и доклад следственной комиссии, и приговор по делу заговорщиков-декабристов.
Газета «Северная пчела».
Не случайно газета почиталась «негласным органом III Отделения канцелярии императора», а его шеф, граф Александр Бенкендорф, «употреблял (Фаддея Булгарина) по своему усмотрению по письменной части на пользу службы».
И вот как самому графу Бенкендорфу виделся нравственный облик своего «подопечного» и, заметим, недруга Пушкина: «С 1825 года Булгарин издает “Северную пчелу”, литературную и политическую газету, коей главнейшая цель состоит в утверждении верноподданнических чувствований и в направлении к истинной цели, то есть преданности к престолу и чистоте нравов». У газеты имелась привилегия освещать политические известия да и разного рода события, что случались в мире. «Неужто, кроме “Северной пчелы”, ни один журнал не смеет у нас объявить, что в Мексике было землетрясение и что Камера депутатов закрыта до сентября?» – не без иронии вопрошал Пушкин приятеля Вяземского.
В конце февраля того же 1825-го поэт на правах старшего брата наставляет Лёвушку: «Получил, мой милый, милое письмо твоё….Жалею о строгих мерах, принятых в твоём отношении. Читал объявление об “Онегине” в “Пчеле”: жду шума. Если издание раскупится – то приступи тотчас к изданию другому или условься с каким-нибудь книгопродавцем. Отпиши о впечатлении, им произведённом».
«Северная пчела» первой объявила своим читателям о публикации первой главы «Евгения Онегина». Почти провидчески напутствовал «новорождённое творенье» сам автор:
И заслужи мне славы дань:
Кривые толки, шум и брань!
А через пять лет, в 1830-м, не без участия Александра Сергеевича явилась в свет «Литературная газета». Тогда-то «Северная пчела» и начинает немилосердно жалить Пушкина, а он – отвечать ей задорными полемическими статьями, одна из коих именовалась: «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем». Вот когда и последовал ожидаемый Пушкиным «шум»!
И журналистам на съеденье
Плоды трудов моих отдам…
Итак, господин Булгарин делает свой разбор «Евгения Онегина», более схожий с карточной манипуляцией. Негодующе замечает критик о живописной сцене отъезда Лариных из деревни: «Мы никогда не думали, чтоб сии предметы могли составлять прелесть поэзии и чтоб картина горшков и кастрюль et cetera была так приманчива. Наконец поехали!
На станциях клопы да блохи
Заснуть минуты не дают.
Подъезжают к Москве. Тут автор забывает о Тане и вспоминает о незабвенном 1812 годе. <..> Больно и жалко, но должно сказать правду. Мы видели с радостью подоблачный полёт певца “Руслана и Людмилы” и теперь с сожалением видим печальный поход его “Онегина”, тихим шагом по большой дороге нашей словесности».
Фаддей Булгарин не устаёт изобличать автора «Евгения Онегина»: «Мы думали, что автор “Руслана и Людмилы” устремился за Кавказ, чтоб напитаться высокими чувствами поэзии, обогатиться новыми впечатлениями и в сладких песнях передать потомству великие подвиги русских современных героев. Мы думали, что великие события на Востоке, удивившие мир и стяжавшие России уважение всех просвещенных народов, возбудят гений наших поэтов, – и мы ошиблись! Лиры знаменитые остались безмолвными, и в пустыне нашей поэзии появился опять “Онегин”, бледный, слабый… Сердцу больно, когда взглянешь на эту бесцветную картину!»
Сия булгаринская «рецензия» легла на стол в дворцовом кабинете государя. Николай I, прочитав её, в раздражении пеняет графу Бенкендорфу: «В сегодняшнем номере “Пчелы” (№ 35 за 1830 год. –Л.Ч.) находится опять несправедливейшая и подлейшая статья, направленная против Пушкина; к этой статье наверное будет продолжение; поэтому предлагаю Вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения; и, если возможно, запретить его журнал».
«Несправедливейшая и подлейшая статья» – замечает тот, кого недавние пушкинисты записали в коварного недруга поэта, в злобного его августейшего цензора! Николай I и прежде урезонивал ретивого Булгарина, так на одном из его писем-доносов царь начертал: «Критика не есть ругательство; ругать прилично тем, кто благородных чувств не имеет».
Ну а сам Пушкин о сем опусе Фаддея Булгарина не без сарказма заметит:
Но, муза, никому здесь не грози,
Не то тебя прижмут довольно грубо
И вместо лестной общей похвалы
Поставят в угол «Северной пчелы».
Полузабытые те строчки так и останутся в черновой рукописи «Домика в Коломне».
Однако «Северная пчела», несмотря на царское недовольство, успешно печаталась, и её читатели, раскрывшие апрельским утром 1833 года свежий газетный номер, могли лицезреть следующий анонс: «Поспешаем известить любителей отечественной словесности, что “Евгений Онегин”, коего главы изданы были отдельными книжками, нынче отпечатаны особо, вполне. Радуемся за всех читателей». Вот она, первая реклама пушкинского романа как единой книги!
Но а в самом же «Онегине» пчела, отнюдь не журнальная, «залетела» в строфы, посвящённые очаровательной Оленьке Лариной:
Цвела как ландыш потаённый,
Не знаемый в траве глухой
Ни мотыльками, ни пчелой.
Пчёлам уподобляются гости, съехавшиеся на именины старшей сестры Оленьки и спешащие к уставленному яствами праздничному столу:
Так пчёл из лакомого улья
На ниву шумный рой летит.
С незапамятных времён разводят медоносных пчёл ради сладкого и целебного лакомства. Само русское слово «пчела» восходит к праславянскому «bъčela», но сколь много упоминаний о ней в Ветхом Завете. Пожалуй, самое известное – царь Соломон в «Книге притчей» так напутствует сына: «Пойди к пчеле и познай, как она трудолюбива, какую почтенную работу она производит; её труды употребляют во здравие и цари, и простолюдины; любима же она всеми и славна, хотя силой она слаба, но мудростью почтена».
А одна из сур Корана разъясняет ученикам Аллаха целебную силу мёда: «Из брюшков пчёл исходит питьё разных цветов, которое приносит людям исцеление. Воистину, в этом – знамение для людей размышляющих».
Думается, не случайно трёхъярусная корона папы римского – величественная папская тиара – сотворена наподобие пчелиного гнезда.
Так что пчёлы издавна обрели своё уникальное место в мировой культуре: их «чествовали» в легендах, стихах, народных песнях; они «взлетели» на национальные гербы, «прижились» на монетах и эмблемах. Пчела в геральдике – символ трудолюбия и покорности, усердия и благоразумия, бессмертия и воскресения.
Исторический факт, верно, ведомый поэту: с 1804-го, – в декабре того года Наполеон I Бонапарт увенчан в Нотр-Даме имперской короной, – гербом Франции становится золотой орёл, держащий в когтистых лапах пучок молний. На самом же французском гербе, на фоне скрещённых скипетров, предстала и усеянная пчёлами (личная эмблема Наполеона!) мантия с короной. Так, при Бонапартах золотая пчела надолго потеснила знаменитую королевскую лилию из геральдических орнаментов.
Имперский герб Франции (с изображением золотых пчёл на мантии щита). 1804–1815 гг.
Геральдическая пчела Наполеона I Бонапарта.
Наполеон долго искал достойный символ, считая, что новая его династия должна иметь в своей основе очень давние корни. Золотые же пчёлы, найденные в гробнице Хильдерика I, короля франков из династии Меровингов, почитались старейшей эмблемой монархов Франции.
Посему в Государственном совете разгорелись бурные дебаты: из предложенных – пчелы, геральдической лилии, дуба (как символа мудрости и примирения), орла, слона, петуха, льва – победу «одержал» орёл.
Однако та золотая пчела, столь любимая Наполеоном, не забылась: украсив собой парадные имперские одеяния, заблистав в обрамлении бриллиантов в колье и браслетах на шее и руках красавицы Жозефины…
Помимо всех явных достоинств, пчёлка ещё и символ бдительности: считалось почему-то, что она никогда не спит. Маленькое насекомое, заслужившее столь великую славу! Мог ли и Пушкин обойти своей благосклонностью златую пчёлку?
Но и её близкий родственник, шмель-удалец, удостоился стать героем «Сказки о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди». Вот царевна Лебедь вновь сбрызнула князя Гвидона волшебной морской водой:
Тут он очень уменьшился,
Шмелем князь оборотился,
Полетел и зажужжал;
Судно на море догнал,
Потихоньку опустился
На корму – и в щель забился.
А в покоях царя Салтана сватья Бабариха (к слову, по Далю, «бабариха» – это шуточное прозвище бабы, жёнки) затевает опасный спор с гостями, но шмель-Гвидон, «хоть и злится», но не решается жалить сварливую бабушку в очи, жалея её:
Он над ней жужжит, кружится —
Прямо на нос к ней садится,
Нос ужалил богатырь:
На носу вскочил волдырь.
И опять пошла тревога:
«Помогите, ради бога!
Караул! лови, лови,
Да дави его, дави…
Вот ужо! пожди немножко,
Погоди!..» А шмель в окошко,
Да спокойно в свой удел
Через море полетел.
Шмелей относят к перепончатым насекомым из семейства настоящих пчёл.
Комариный рой
Но, вспомним, – первую свою дивную месть царевич Гвидон свершил в образе комара:
Тут он в точку уменьшился,
Комаром оборотился,
Полетел и запищал,
Судно на море догнал,
Потихоньку опустился
На корабль – и в щель забился.
Чуду царь Салтан дивится,
А комар-то злится, злится —
И впился комар как раз
Тетке прямо в правый глаз.
Повариха побледнела,
Обмерла и окривела.
Слуги, сватья и сестра
С криком ловят комара.
«Распроклятая ты мошка!
Мы тебя!..» А он в окошко,
Да спокойно в свой удел
Через море полетел.
По слову царевны Лебеди и сбылось то волшебство:
Лебедь князю: «Вот в чём горе!
Ну, послушай: хочешь в море
Полететь за кораблем?
Будь же, князь, ты комаром».
Комарам достало место и в поэме «Езерский», где предок героя, уподобляясь им, пал на поле брани в исторической битве на реке Калке, что случилась в мае 1223-го с татаро-монголами. То гибельное для русских поле брани после кровавой битвы сплошь было усеяно телами сражённых князей, родовитых бояр и простых ратников:
При Калке
Один из них был схвачен в свалке,
А там раздавлен, как комар,
Задами тяжкими татар…
Кровососущие комары числятся в семействе двукрылых насекомых, в группе длинноусых. И зародились они на земле давным-давно – сто миллионов лет назад (не иначе, как залетели из космоса!). Само же слово «комар» восходит к праславянскому «komarъ», как «роящееся, сбивающееся в ком». И основная жертва комара – увы, есть человек.
Но иногда и он сам, «вершина мироздания», уподобляется сим несносным кровососущим. Так Тиберий, император Древнего Рима, слыл противником частой смены своих наместников, говоря: «Они, как комары, сосут кровь, но когда хорошо напьются, то меньше вредят. Надо иметь милость к людям и не посылать к ним постоянно новых грабителей».
Анна Оленина. Художник П. Соколов. Около 1825 г.
«Распроклятая мошка», да к тому же кровососущая, не вызывала нежных чувств и у Александра Сергеевича. Но деться-то от неё некуда, особенно за городом, в болотистых петербургских усадьбах.
Ты, все душевные способности губя…
В мае 1828-го влюблённый Пушкин гостит у Олениных в их фамильной усадьбе Приютино, изобилующей комарами. А прибывший туда же Пётр Вяземский со свойственной ему иронией живописует супруге-княгине усадебную жизнь: «Там нашли мы и Пушкина со своими любовными гримасами. <..> Пушкин был весь в прыщах и, осаждаемый комарами, нежно восклицал: сладко!»
Сладко, верно, оттого, что поблизости находился предмет тогдашнего обожания поэта – Аннет Оленина, миниатюрная барышня, изящная, как фарфоровая статуэтка… Правда, настроение поэта меняется час от часу. «Пушкин дуется, хмурится, – подметил князь Вяземский, – как погода, как любовь».
Пред ней задумчиво стою,
Свести очей с нее нет силы;
И говорю ей: как вы милы!
И мыслю: как тебя люблю!
Но что значат мелкие комариные укусы по сравнению с безумством любовных страданий?! Когда она, златокудрая Аннет, совсем рядом?!
Однако бывают минуты, когда и Пушкин не в силах снести всей этой кровососущей нечисти! Александр Сергеевич точно знает, как бороться с вредоносным комарьём и даёт дружеский поэтический «Совет»:
Поверь: когда слепней и комаров
Вокруг тебя летает рой журнальный,
Не рассуждай, не трать учтивых слов,
Не возражай на писк и шум нахальный:
Ни логикой, ни вкусом, милый друг,
Никак нельзя смирить их род упрямый.
Сердиться грех – но замахнись и вдруг
Прихлопни их проворной эпиграммой.
Метким ударом Пушкин мог враз пригвоздить литературных недругов или просто никчемных, по его мнению, авторов и графоманов, награждая их прозвищами из мира насекомых.
«Божия коровка» и «злой паук»
Остроумнейшая эпиграмма «Собрание насекомых» в 1830 году предстала пред очами почтенной публики. Вначале – в альманахе «Подснежник», затем – в «Литературной газете»:
Моё собранье насекомых
Открыто для моих знакомых:
Ну, что за пёстрая семья!
За ними где ни рылся я!
Зато какая сортировка!
Вот ** – божия коровка,
Вот**** – злой паук,
Вот и**– российский жук,
Вот ** – чёрная мурашка,
Вот ** – мелкая букашка.
Куда их много набралось!
Опрятно за стеклом и в рамах
Они, пронзённые насквозь,
Рядком торчат на эпиграммах.
Легко читается прямой отсыл к Ивану Крылову, вернее к строчкам его басни, ставшими эпиграфом знаменитой эпиграммы:
Какие крохотны коровки!
Есть, право, менее булавочной головки.
Сама басня, вдохновившая некогда Пушкина, называлась «Любопытный» и была весьма популярна в своё время. Любопытно, однако, перечесть назидание славного баснописца, – воистину, русского Эзопа:
«Приятель дорогой, здорово! Где ты был?» —
«В Кунсткамере, мой друг! Часа там три ходил
Всё видел, высмотрел; от удивленья,
Поверишь ли, не станет ни уменья
Пересказать тебе, ни сил.
Уж подлинно, что там чудес палата!
Куда на выдумки природа таровата!
Каких зверей, каких там птиц я не видал!
Какие бабочки, букашки,
Козявки, мушки, таракашки!
Одни, как изумруд, другие, как коралл!
Какие крохотны коровки!
Есть, право, менее булавочной головки!» —
«А видел ли слона? Каков собой на взгляд!
Я чай, подумал ты, что гору встретил?» —
«Да разве там он?» – «Там». – «Ну, братец, виноват:
Слона-то я и не приметил».
Вот уж впрямь:
«Собранье насекомых».
«Вестник Европы», решив превзойти всех печатных собратьев, разразился довольно-таки неуместным и злобным опусом на известные всем гениальные пушкинские творения:
Полтава – божия коровка,
Кавказский пленник – злой паук;
вот Годунов – российский жук,
Онегин – тощая пиявка,
Граф Нулин – мелкая козявка.
Почти по Крылову:
Слона-то я и не приметил…
Следом за «Вестником» ополчился на поэта и «Московский телеграф», дав свою пародию за дерзкой подписью «Обезьянин». Александр Сергеевич не остался безмолвным и достойно ответствовал своим злопыхателям из «мира насекомых»: «Поэту вздумалось описать любопытное собрание букашек. – Сам ты букашка, – закричали бойкие журналы, и стихи-то твои букашки, и друзья-то твои букашки».
Пока меня без милости бранят
За цель моих стихов – иль за бесцелье…
Пушкин удар принял. Что ж, «дружина учёных и писателей», – справедливо полагал он, – «всегда впереди во всех набегах просвещения, на всех приступах образованности». И оттого-то: «Не должно им малодушно негодовать на то, что вечно им определено выносить первые выстрелы и все невзгоды, все опасности».
Необычно, но пушкинская эпиграмма подобно некоей тайнописи, – до конца не познана и поныне! Хотя известно немало её толкований. Благодаря именитым «расшифровщикам», стремившимся постичь замысел поэта: загадочные звёздочки словно по волшебству исчезли, обратившись в реальных персонажей:
Моё собранье насекомых
Открыто для моих знакомых:
Ну, что за пёстрая семья!
За ними где ни рылся я!
Зато какая сортировка!
Вот Глинка – божия коровка,
Вот Каченовский – злой паук,
Вот и Свиньин – российский жук,
Вот Олин – чёрная мурашка,
Вот Раич – мелкая букашка.
Куда их много набралось!
Опрятно за стеклом и в рамах
Они, пронзённые насквозь,
Рядком торчат на эпиграммах.
Уже много позже, в 1849-м, приятель поэта Пётр Плетнёв делится своими раздумьями с академиком Яковом Гротом, бывшим лицеистом: «Глинка (Фёд.) – божия коровка, Каченовский – злой паук, Свиньин – российский жук, Рюмин (Бестужев) издавал какой-то журнал, Борька (Фёдоров, Борис) – мелкая букашка».
Итак, первым из «пронзённых насквозь» значился Фёдор Николаевич Глинка. Личность интереснейшая: поэт и публицист, офицер-орденоносец, участник боёв с Наполеоном, а ещё и декабрист. Возвратясь из заграничного похода, издал «Письма русского офицера». Член «Союза спасения» и «Союза благоденствия». После ареста в марте 1826-го заключён в Петропавловскую крепость, затем сослан в Петрозаводск, где назначен советником Олонецкого губернского правления. Позже переведён в Тверь, где уже в маститой старости посвятил себя делам благотворительности. Глинку почитали духовным поэтом, да и сам он отдал дань памяти русскому гению, издав в 1837-м воспоминания «О пиитической жизни Пушкина».
Но почему в расшифровке анонима, «божьей коровки», современники угадывали имя Фёдора Глинки? В чём причина? Не ясно. Возможно, резон тому, – незлобивость и доброта этого незаурядного человека? Ведь и сам Александр Сергеевич как-то полушутя заметил о приятеле Глинке: «Мужъ благъ… и незлобивъ».
Со вторым «персонажем» – «злым пауком», Михаилом Трофимовичем Каченовским, историком, переводчиком, редактором-издателем «Вестника Европы», – всё ясно, как на ладони. Не случайно, вспоминая студенческие годы, писатель Иван Гончаров замечал: «Каченовский терпеть не мог никаких мифов в истории и начинал лекции русской истории с Владимира, предупредив нас, что он не станет повторять басен, которые мы слышали в школе, например, об оригинальном мщении Ольги за смерть Игоря, змее, ужалившей Олега, о кожаных деньгах… Он отвергал также подлинность “Слова о полку Игоревом”, считая его позднейшей подделкой, кажется XIV века, о чём однажды вошёл в горячий спор с Пушкиным, которого привёз на лекцию Уваров». Вслед за немецкими историками Каченовский утверждал, что древнейшая Русь не знала ни письменности, ни торговли и денежных знаков!
Известен ещё и тем, что активно боролся с «арзамасцами» и удостоился несколько эпиграмм Александра Сергеевича, «наградившего» его прозваниями: и «Хаврониосом, ругателем закоснелым», и «Клеветником без дарованья».
Небольшое отступление: чудовищный паук, а вернее, «рак верхом на пауке» «вползает» в страшный сон Татьяны. Паук, сей хищник мира насекомых, является и в воспалённом мозгу несчастного Германна: «Тройка, семёрка, туз – преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пышного грандифлора, семёрка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком». Паук – как зловещий символ не только проигрыша, но и скорого краха всех надежд молодого безумца. Ведь вместо туза-паука явилась Германну роковая Пиковая дама.
…В «Собрании» «пришпилен» на булавку и «российский жук» – Павел Петрович Свиньин. Писатель, художник, собиратель русских древностей, первый издатель «Отечественных записок». Выйдя в отставку с чином статского советника, Павел Петрович посвятил досуг литературной и издательской деятельности. Известны его книги: «Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей» и «Указатель главнейших достопримечательностей, сохраняющихся в Мастерской Оружейной палаты». Член Российской академии и Академии художеств. Любил «поболтать» и в реакционной «Беседе любителей русского слова».
Вёл знакомство с Булгариным, Гречем, Грибоедовым, Крыловым, Пушкиным. Ходили в литературных кругах слухи, что именно с него в «Ревизоре» списал Гоголь своего бессмертного Хлестакова. По крайней мере, похожая история случались со Свиньиным во время его командировки в Бессарабию. Эти-то рассказы о тамошних его похождениях, полагают, Пушкин и передал Гоголю.
Однако братья-литераторы относились к Павлу Петровичу весьма иронично, – прежде всего из-за его любви к преувеличениям и нескрываемого желания выслужиться пред сильными мира сего. Да к тому же Свиньин во всех сферах своей деятельности снискал сомнительную славу дилетанта. Пушкин высмеял его в пародийной детской сказочке «Маленький лжец», Вяземский – в острой эпиграмме о «расчётливом Свиньине». Что ж, достаточно оригинальный «экземпляр» в коллекции!
К слову, по части последних «претендентов» мнения знатоков разделились. Так то или иначе, но имена главных «экспонатов» из пушкинского «ковчежца» угаданы современниками верно!
А в черновиках остались неведомые «анонимы» – «болотная пиявка» да «гадкая козявка», – но и без них «коллекция насекомых» неимоверно разрослась. Пушкин доволен:
Куда их много набралось!
Да и «сортировка» поэту удалась на славу, – все редкостные «особи», как на подбор, выставлены на обзор «за стеклом и в рамах»!
«Энтомологической теме» отдана дань в «Мёртвых душах» и давним почитателем Пушкина Николаем Васильевичем Гоголем. Вот ласковый Манилов представляет гостю-Чичикову своего Фемистоклюса, не без гордости за старшего сынка: «А этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазёнки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внимание…»
Нет, не обойдена вниманием отцов-основателей русской литературы и такая, казалось бы, мелочь, как букашки и козявки!
«Клопы да блохи»
Великий путешественник Пушкин исколесил тысячи вёрст по необъятной Российской империи, натерпевшись от «милостей» смотрителей, трактирщиков, сполна познав «прелести» родного бездорожья и «уют» постоялых дворов. Да, вдоволь покатался Александр Сергеевич по России-матушке. «Что сказать вам о моём путешествии? – вопрошает из Торжка Пушкин княгиню Веру Вяземскую, – оно продолжается при самых счастливых предзнаменованиях, за исключением отвратительной дороги и несносных ямщиков. Толчки, удары локтями и проч., очень беспокоят двух моих спутников, – я прошу у них извинения за вольность обращения, но когда приходится путешествовать совместно, необходимо кое-что прощать друг другу».
Любое путешествие предполагало неудобства: и обычную тесноту в экипажах, и слишком разговорчивых попутчиков. Но что особо досаждало, так это полчища «кровососущих» (чем «славились» почтовые станции!), напрочь лишавших сна. Так случилось и с Пушкиным в доме грузинского городничего, где после горного пешего перехода остановился он на ночлег: «Я бросился на диван, надеясь после моего подвига заснуть богатырским сном: не тут-то было! блохи, которые гораздо опаснее шакалов, напали на меня и во всю ночь не дали мне покою».
А ещё непролазная грязь на дорогах! «До Ельца дороги ужасны. Несколько раз коляска моя вязла в грязи, достойной грязи одесской. Мне случалось в сутки проехать не более пятидесяти вёрст».
Такова проза жизни романтического девятнадцатого столетия… И не его единого. Вот мученик века семнадцатого протопоп Аввакум в своём «Житии» живописует свои горести и обиды: «И тут… кинули в тёмную палатку… и сидел три дни, не ел, не пил… Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат да блох довольно…»
И о другом узнике, декабристе Гаврииле Батенькове, на долгие годы погребённом в каземате Петропавловской крепости, поговаривали: «В заключении своём он разучился говорить, хотя и привык мыслить вслух. Он забыл некоторые обыкновенные слова, например, таракан!»
Зато царь Пётр Первый это слово отлично помнил, – оно внушало ему некий первородный ужас. Как-то на обеде у нижегородского вице-губернатора Юрия Ржевского, одного из предков поэта, случился казус – в блинчатом пироге, особо любимом Петром и испечённом для его царской особы, обнаружили… тараканов! К счастью для всего семейства Ржевских, Пётр I, испытывавший к тараканам особую брезгливость, не притронулся к сему пирогу. А выявил то уж на следующий после застолья день сам Юрий Алексеевич, решив вкусить вчерашнего лакомства. Тараканы те были якобы подложены вместо изюма в пирог поваром, подкупленным недругами губернатора и желавшими сыграть с любимцем императора злую шутку. Право, дорого за неё, коли удалась бы та «тараканья» шутка, поплатился хозяин дома!
Семейную эту притчу любила рассказывать кудрявому внуку Саше бабушка Мария Александровна Ганнибал, а в девичестве Ржевская.
Схожая история есть и у Салтыкова-Щедрина: «Бывало попадётся барыне таракан в супе, призовёт она повара и велит того таракана съесть. Возьмёт повар таракана в рот, видимым образом жуёт его, а глотать не глотает. Точно так же было и с глуповцами: жевали они довольно, а глотать не глотали». Хитрили, однако, смышлёные жители города Глупова!
Но вот Антон Павлович Чехов к тараканьей жизни относился не без сочувствия, – свидетельством тому его полный тонкого психологизма рассказ «Мелюзга»: «Невыразимов сел за свой стол и задумался. Лампа, в которой керосин совсем уже выгорел, сильно коптила и грозила потухнуть. Заблудившийся таракан всё ещё сновал по столу и не находил пристанища…
“Донести-то можно, да как его сочинишь! Надо со всеми экивоками, с подходцами, как Прошкин… А куда мне! Такое сочиню, что мне же потом и влетит. Бестолочь, чёрт возьми меня совсем!”
И Невыразимов, ломая голову над способами, как выйти из безвыходного положения, уставился на написанное им черновое письмо. Письмо это было писано к человеку, которого он ненавидел всей душой и боялся, от которого десять лет уже добивался перевода с шестнадцатирублевого места на восемнадцатирублевое…
– А… бегаешь тут, чёрт! – хлопнул он со злобой ладонью по таракану, имевшему несчастье попасться ему на глаза. – Гадость этакая!
Таракан упал на спину и отчаянно замотал ногами… Невыразимов взял его за одну ножку и бросил в стекло. В стекле вспыхнуло и затрещало…
И Невыразимову стало легче».
Но это ещё не всё о тараканах, – ведь вот какой казус мог приключиться с путешественником в пушкинские времена! В повести Гоголя «Иван Фёдорович Шпонька и его тётушка» есть забавный эпизод, где главный герой слышит жалобы соседа-помещика: «Надобно вам знать, милостивый государь, что я имею обыкновение затыкать на ночь уши с того проклятого случая, когда в одной корчме в России залез мне в левое ухо таракан… Невозможно описать, что происходило со мною: в ухе так и лоскочет, так и крутится – ну хоть на стену». Потому-то и понадобилась соседу пенька, дабы (в целях безопасности!) заткнуть ею уши.
Ах, как забавляет ныне «философия жизни» обывателей минувших веков! Герой романа, флегматик-барин Илья Обломов, упрекает верного слугу Захара в неприбранности спальни:
«– Понимаешь ли ты, – сказал Илья Ильич, – что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!
– У меня и блохи есть! – равнодушно отозвался Захар.
– Разве это хорошо? Ведь это гадость! – заметил Обломов.
Захар усмехнулся во всё лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.
– Чем же я виноват, что клопы на свете есть? – сказал он с наивным удивлением. – Разве я их выдумал?
– Это от нечистоты, – перебил Обломов. – Что ты всё врёшь!
– И нечистоту не я выдумал.
– У тебя вот там мыши бегают по ночам – я слышу.
– И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.
– Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?
На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.
– У меня всего много, – сказал он упрямо, – за всяким клопом не
А сам, кажется, думал: “Да и что за спанье без клопа?”».
Аргумент верного слуги, коли был бы произнесён вслух, ошеломил-таки барина! Как поразил, верно, услышанный где-то сей резон самого автора «Обломова» Ивана Александровича Гончарова.
Вновь обратимся к Пушкину, вернее, к незавершённому его роману «Пелам»: «Третий гувернёр… был сумасшедший, и в доме только тогда догадались о том, когда пришёл он жаловаться… на меня и на Мишеньку за то, что мы подговорили клопов со всего дома не давать ему покою…»
Возможно, о подобном случае, памятном Натали Гончаровой с детства и связанном с родной её бабушкой, рассказывала мужу-поэту сама молодая супруга: «В чудный ясный день выехали они (всё семейство) в четырёхместном экипаже цугом, с гайдуками на запятках, как вдруг завидели ехавший навстречу рыдван бабушки Надежды Платоновны… Старуха Гончарова зычным голосом приказала остановиться и принялась её (невестку Наталию Ивановну) во всеуслышание отчитывать, заодно с мужем… взводя на обоих всевозможные обиды и напраслины, которые ей подсказывал её больной мозг. Одно из самых тяжёлых оскорблений было, что по злобе на неё её негодный сын собрал в коробку тараканов со всей Москвы и скрытно напустил их на её дом! Толпа прохожих и зевак густым кольцом окружили экипажи, громким смехом отвечая на болезненный бред старухи; барышни растерянно прижимались друг к другу…» Во всяком случае, так со слов матери изложила ту отнюдь не весёлую историю её дочь Александра Ланская.
Что ж, ужасные семейные невзгоды, что выпали на долю некогда милой барышни Наденьки Мусиной-Пушкиной, ставшей в замужестве госпожой Гончаровой, отозвались её сильным душевным расстройством. Отсюда и те бредовые жалобы старушки, так необычно обратившиеся строчками пушкинского романа.
Верно одно: все эти вредоносные доисторические клопы, вши, тараканы воистину неистребимы! Но, не забавно ли, – подчас и они вознаграждены добрым живым словом?! Классик двадцатого века Михаил Булгаков устами своего героя, генерала Чарноты, будто выводит некую «энтомологическую формулу» их полезности: «Разбираться всё-таки нужно в насекомых. Вошь – животное военное, боевое, а клоп – паразит…» Вот и весь сказ!
А напоследок ярчайшая сценка тараканьих бегов в Константинополе из того же булгаковского «Бега»:
«Артур. Мсье, дам! Бега открыты! Невиданная нигде в мире русская придворная игра! Тараканьи бега! <..> Любимая забава покойной императрицы в Царском Селе!
Появляются двое полицейских – итальянский и турецкий.
Первый заезд! Бегут: первый номер – Чёрная Жемчужина! Номер второй – фаворит Янычар.
Итальянцы-матросы (аплодируют, кричат). <..>
– Да здравствует Янычар!
Англичане-матросы (свистят, кричат).
– Эуэй! Эуэй! [Away! Away! – Долой! Долой! (англ.)] <..>
Артур. Третий – Баба-Яга! Четвёртый – Не плачь, дитя! Серый в яблоках таракан! <..> Шестой – Хулиган! Седьмой – Пуговица!
Крики: “Э трэп!” [A trap! – Ловушка! (англ.)] Свист.
Артур. Ай бег ер пардон! [I beg your pardon! – Прошу прощения! (англ.)]
Никаких шансов! Тараканы бегут на открытой доске, с бумажными наездниками! Тараканы живут в опечатанном ящике под наблюдением профессора энтомологии Казанского императорского университета, еле спасшегося от рук большевиков! Итак, к началу!»
Всё же «тараканий царь» Артур хитростью сумел-таки сорвать свой куш. «Душный город! И это позорище – тараканьи бега!» – негодует другой герой – Хлудов, возненавидевший и чужой ему Константинополь, и мерзкие здешние развлечения.
По счастью, в пушкинские времена о тараканьих бегах и не слыхивали. А с самими тараканами расправлялись очень даже просто. Впрочем, как и с блохами.
Ты помнишь ли, ах, ваше благородье,
<..>
Ты помнишь ли, как за горы Суворов
Перешагнув, напал на вас врасплох?
Как наш старик трепал вас, живодёров,
И вас давил на ноготке, как блох?
Саркастические те стихи, полные патриотизма, нацелены против бонапартистской песни «Ты помнишь ли?», сочинённой Полем Дебро. Правда, французскую ту песенку Пушкин ошибочно приписывал перу поэта-сатирика Пьера-Жана де Беранже, или, как именует его Пушкин, – г-на Беранжера.
Однако исторический образ русского полководца и яркий пример, как Суворов, точно с блохами, разделывался с неприятелем, пригодились Пушкину для достойного ответа недругам России!
«Саранча летела»
Не забудем ещё об одном поистине зловредном насекомом – саранче, являвшейся время от времени в виде несметных стай и несущих голодную смерть жителям полуденной России. Стаи эти, схожие с «летучими облаками» или «тучами», насчитывали миллиарды особей, а площадь их достигала неимоверных размеров. Не зря же ещё с глубокой древности нашествие саранчи именовалось «восьмой египетской казнью», роковым знамением для фараона: «Подул сильный ветер, а за ветром налетели на Египет полчища саранчи, сожрав всю зелень вплоть до последней травинки на земле египетской».
История одного пушкинского четверостишия, связанного с этим опасным прожорливым насекомым, вплелась в жизненную канву поэта. И всего-то несколько строк:
Саранча летела, летела
И села.
Сидела, сидела – всё съела
И вновь улетела.
Как-то повелось считать, что сей ироничный отчёт в стихах Александр Сергеевич Пушкин, посланный на борьбу с саранчой, якобы подал своему тогдашнему непосредственному начальнику графу Воронцову.
Давняя та злополучная командировка, получившая название «Дело о саранче», подверглась тщательному изучению пушкинистов. Ведь именно она, в числе других обстоятельств, и стала одной из причин недоброжелательства к поэту всесильного генерал-губернатора графа Михаила Семёновича Воронцова. А затем – и скорого отъезда Пушкина из милой его сердца Одессы в северное сельцо Михайловское.
Предыстория такова: в 1823 и в 1824 годах юг России, помимо засухи и неурожая, поразило другое страшное бедствие – нашествие полчищ саранчи. При генерал-губернаторе Новороссии и полномочном наместнике Бессарабской области графе Воронцове спешно создана комиссия, призванная принять действенные меры по борьбе с саранчой.
Подобно военным сводкам летом 1824-го в Одессу стекались вести: вот полчища саранчи двинулись в сторону Подольской губернии, вот – «ставшая на крыло» саранча разлетелась уже по южным губерниям. Особо «порезвилось» ненасытное насекомое в Крыму: «Саранча распространилась в ужасном количестве… Река Салгир была остановлена в течении своем упавшею в неё тучею сих вредных насекомых, и 150 человек несколько дней и ночей работали для очищения протока. Более 300 четвертей собрано оных в одном пункте. Некоторые дома около Симферополя до того наполнены ими, что жители принуждены были выбраться из них».
Саранча. Гравюра XVIII в.
Посему графом Воронцовым в числе предпринятых спасительных действий было и это предписание, датированное маем 1824 года: «Состоящему в штате моём ведомства Коллегии Иностранных дел Господину Коллежскому Секретарю Пушкину.
Желая удостовериться о количестве появившейся в Херсонской Губернии саранчи, равно
Вот что о той памятной командировке поэта пишет его приятель Иван Петрович Липранди, человек знающий, так как состоял при графе Воронцове чиновником по особым поручениям: «Через несколько времени получены были из разных мест известия о появлении саранчи, выходившей уже из зимних квартир своих, на иных местах ещё ползающей, на других перешедшей в период скачки. Несмотря на меры, принятые местными губернаторами, граф послал и от себя несколько военных и гражданских чиновников (от полковника до губернского секретаря); в числе их был назначен и Пушкин».
Пушкину пришлось подчиниться. Сохранилась расписка поэта о получении им четырёхсот рублей прогонных за две почтовые лошади, значилась и цель поездки: «для собрания сведений о саранче». Однако его командировка, рассчитанная на долгий срок, как-то неожиданно скоро завершилась, по воспоминаниям, «чуть ли не через неделю».
Путь Пушкина известен: через два дня, покинув Одессу, он в Херсоне, затем останавливается в Сасовке, усадьбе, что в двадцати верстах от Елисаветграда. Там, в гостях у владельца имения Льва Добровольского, произошёл знаменательный случай. По свидетельству очевидца, маленькая девочка, дочь хозяина, декламируя отрывок из «Кавказского пленника», «вместо слов “пленник милый” сказала: “Пушкин милый, развесели свой взгляд унылый”». После тех обращённых к нему приветливых слов поэт пришёл в необычайный восторг, «судорожно схватил и расцеловал» девочку.
А следующим днём, 26 мая, отметив венгерским вином своё двадцатипятилетие, Александр Сергеевич покинул гостеприимную Сасовку. Долго помнились её обитателям пышные проводы знаменитого поэта: «Дамы проводили его с букетами, а мужчины поехали его провожать до Елизаветграда». Верно, этот горячий приём со стороны поклонников и поклонниц поэта послужил Пушкину неким утешением в той его невесёлой командировке.
Весть о ней скоро разнеслась меж знакомцев поэта. Так, Михаил Фёдорович Орлов, в прошлом «арзамасец», спешит сообщить эту новость жене Екатерине, дочери генерала-храбреца Николая Раевского: «Пушкин был послан на саранчу. Он воевал с нею и после весьма трудной кампании вернулся вчера, отступив пред несметным неприятелем». Письмо генерал-майора, написанное на французском, отправлено супруге в Киев 29 мая, – следовательно днём ранее поэт был уже в Одессе.
Вернувшись, Пушкин, как вспоминал Никанор Лонгинов, начальник I отдела канцелярии генерал-губернатора Новороссии, «явился к графу Воронцову в его кабинет. Разговор был самый лаконический; Пушкин отвечал на вопросы графа только повторением последних слов его; например: “Ты сам саранчу видел?” – “Видел”. – “Что, её много?” – “Много”…»
Да, такой разговор, где Пушкин не почтил пространными ответами своего недруга, вполне мог состояться. Но то, что поэт представил генерал-губернатору язвительный отчёт в виде четверостишия, – поздняя легенда. Развенчивает сей миф и такая чисто научная причина: в то время саранча ещё не летела, а медленно ползла, захватывая всё новые пространства.
Думается, вся эта история со стихами и командировкой вовсе не от того, что поэт не принимал к сердцу такое поистине народное бедствие, как нашествие саранчи. Но употребить его, уже известного поэта, в чисто чиновничьей должности, надобности особой не было, – тем более в огромной канцелярии графа хватало опытных и исполнительных служак. Во всяком случае, Пушкин посчитал сию командировку за унижение, в чём и признавался в июле того же года, по горячим следам, старинному другу Александру Ивановичу Тургеневу: «Не странно ли что я поладил с Инзовым, а не мог ужиться с Воронцовым; дело в том, что он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением, я мог дождаться больших неприятностей и своей просьбой предупредил его желания. Воронцов – вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое».
Доверимся суждению Веры Вяземской, свидетельнице всех тех печальных обстоятельств. Вот что писала из Одессы в июле 1824-го княгиня мужу: «Он (Пушкин) провинился лишь ребячествами, да ещё тем, что несколько обнаружил справедливую досаду на то, что его послали искать местопребывание саранчи, – и то ведь он повиновался. Он был там и по возвращении попросил отставки, потому что чувствовал себя оскорблённым. Вот и всё».
Конечно же, к пресловутому «Делу о саранче» примешивалось не только раздражение Воронцова к Пушкину, желание графа всячески унизить его как своего подчинённого, но и ревность к сопернику. Во всей этой истории замешана женщина, очаровательная полька-графиня Елизавета Воронцова, урождённая Браницкая. Пушкин, известно, по-особому ценил и польское кокетство, и польское легкомыслие. И общество графини, вкусившей недоступную поэту парижскую жизнь, побывавшей в европейских столицах, о коих он только грезил, не могло быть неинтересным Пушкину.
Свидетельницей любви поэта к милой графине стала княгиня Вера Вяземская, в то самое время отдыхавшая в Одессе и часто сопровождавшая влюблённую пару в романтических прогулках к морю. Она же – и поверенная во всех любовных перипетиях поэта, его огорчениях и надеждах, и всячески пыталась оградить друга от светского злословия.
Граф Воронцов рвал и метал: в письмах в Петербург, к высшему начальству, он назойливо повторял просьбу: избавить его от «поэта Пушкина». «И желая добра самому Пушкину, – аргументировал просьбу граф, – я прошу, чтоб его перевели в другое место, где бы он имел и больше времени, и больше возможности заниматься, и я буду очень рад не иметь его в Одессе…»
Но и Пушкин не остаётся в долгу, все мелочные придирки чиновника высокого ранга, все поручения, отчёты о борьбе с саранчой, ранят его самолюбие и приводят в бешенство. «…Я устал зависеть от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, – в раздражении пишет он приятелю, – мне надоело, что со мною в моём отечестве обращаются с меньшим уважением, чем с первым английским шалопаем, который слоняется среди нас со своею пошлостью и своим бормотанием».
Чего стоит и убийственная по своему сарказму эпиграмма!
Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.
Ну а путь поэта из южной Одессы лежал в знакомую Псковскую губернию.
А я от
От жирных устриц черноморских,
От оперы, от тёмных лож
И, слава Богу, от вельмож
Уехал в тень лесов тригорских…
Нашествие саранчи. Гравюра XIX в.
Однако промелькнувшие безмятежные дни в полуденной Одессе, омрачённые, правда, той обидной командировкой по борьбе с саранчой, долго ещё помнились поэту. Нет в том случайности, что спустя годы, в «Полтаве», тела сражённых ратников, – и русских, и шведов, – Пушкин уподобит чёрной саранче. Ведь так велики человеческие потери, что и не счесть!
И падшими вся степь покрылась
Как роем чёрной саранчи.
И образное то сравнение вряд ли явилось бы в поэме, не доведись самому Александру Сергеевичу видеть земли Херсонской губернии, усеянные смертоносным роем крылатой саранчи.
«Жук жужжал»
И немного о благородных жуках. Обратимся вновь к пасквилю Фаддея Булгарина, точнее, к его «рецензии» на роман «Евгений Онегин»: «Вслед за этим описание вечера:
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Вот является новое действующее лицо на сцену: жук! Мы расскажем читателю о его подвигах, когда дочитаемся до этого. Может быть, хоть он обнаружит какой-нибудь характер. При тихом журчании вод и жужжании жука Таня идёт в поле, видит перед собой господский дом и входит в него: это дом Онегина».
После всех «глубинных разбирательств» критик сокрушался: «Лиры знаменитые остались безмолвными, и в пустыне нашей поэзии появился опять “Онегин”, бледный, слабый… Сердцу больно, когда взглянешь на эту бесцветную картину!»
Литературное «жужжание» самого Фаддея Булгарина едва различимо в минувшем веке, и тем более в нынешнем двадцать первом. Ну а пушкинский жук, настоящий красавец мира насекомых, по-прежнему победоносно трубит со страниц бессмертного «Онегина»!
Бьётся о невидимую преграду на страницах романа и крохотный «невольник» – радужный мотылёк:
Так бедный мотылек и блещет
И бьется радужным крылом,
Плененный школьным шалуном…
Так схож незавидный удел трепетного пленника-мотылька с участью бедной Тани Лариной!
Стрекоза и муравей
Речь, однако, вовсе не о славном творении Крылова, – ведь Пушкиным также отдана дань «героям» басни, знакомой ему с детских лет. Полюбившаяся же читателям басня «Стрекоза и Муравей» явилась в печати, когда Саше Пушкину сравнялось всего девять лет.
Нет, не забыта поэтом легкокрылая стрекоза. Правда, поминается она в печальном контексте, – сам Дон Гуан в «Каменном госте» живописует свою дуэль с Командором:
Когда за Ескурьялом мы сошлись,
Наткнулся мне на шпагу он и замер,
Как на булавке стрекоза – а был
Он горд и смел – и дух имел суровый…
О трудолюбивом муравье упоминаний поболее, – им Пушкин окрестил аббата Жака Делиля, плодовитого французского поэта и переводчика. Строки, уцелевшие лишь в ранней редакции «Домика в Коломне»:
И ты, Вольтер, философ и ругатель,
И ты, Делиль, парнасский муравей,
Что б вы сказали, сей соблазн увидя…
В отрывке, где Пушкин нарочито подражает сценам из «Ада» великого Данте, бесы, что «тешились проклятою игрой», уподобляются бессчётной муравьиной армии:
Тогда я демонов увидел чёрный рой,
Подобный издали ватаге муравьиной…
И, наконец, любопытно проследить, как ранние впечатления поэта обратились одной яркой строкой в «Борисе Годунове».
Итак, московское детство Саши Пушкина. Одно из давних и редких свидетельств: «Шаловливый и острый ребёнок» набирался «ранних впечатлений, резвясь и бегая на колокольню Ивана Великого и знакомясь со всеми закоулками и окрестностями Москвы». Так писал один из первых биографов поэта Николай Сушков.
Что виделось маленькому Александру с высоты птичьего полёта? Какой открывалась перед его взором Москва? Благодаря автору исторических романов Михаилу Загоскину, и в будущем – доброму знакомцу поэта, ответ есть: «Взойдите летом на Ивана Великого, взгляните кругом, и вы увидите перед собой не город, а беспредельное зелёное море, усыпанное домами…»
Стрекоза. Художник Ф. Толстой. 1823 г.
Столь же бессчётными между домов казались маковки церквей всех московских «сорока сороков». А в центре древней патриархальной столицы билось, пульсировало её золотое сердце: «Кремль главами золотыми…»
Созерцает кремлевские святыни в своём путешествии и Онегин:
Он видит башню Годунова,
Дворцы и площади Кремля —
И храм, где царская семья
Почила близ мощей святого…
Пушкин именует Ивана Великого в одной из глав романа «башней Годунова». Да, это название также знакомо москвичам, так как при Борисе Годунове, в 1600-м, к двум ярусам древней колокольни достроен был ещё один, третий.
Иван Великий заблистал…
Далеко в окрест раздавался перезвон тридцати колоколов Ивана Великого, – один из коих, по преданию, был перелит из бунтарского вечевого новгородского колокола. И до начала восемнадцатого века колокольня Ивана Великого считалась самым высоким сооружением Москвы!
Сцена из трагедии «Борис Годунов»: «Ночь. Келья в Чудовом монастыре (1603 года)». Спящий было в келье инок Григорий, пробудясь, пересказывает отцу Пимену «бесовский» сон, что вот уж трижды лишает его покоя:
Григорий
Ты всё писал и сном не позабылся,
А мой покой бесовское мечтанье
Тревожило, и враг меня мутил.
Мне снилося, что лестница крутая
Меня вела на башню; с высоты
Мне виделась Москва, что муравейник;
Внизу народ на площади кипел
И на меня указывал со смехом…
Смирять «себя молитвой и постом» – таков совет мудрого святого старца. Но смог ли столь зримо Гришка Отрепьев, встревоженный «бесовским мечтаньем», «пересказать» монаху-летописцу свой сон, будто предвещавший ему лихую судьбу, коли бы не давние, захватывавшие дух впечатления Пушкина-ребёнка?! Да и сравнение многолюдной Москвы с огромным муравейником, полным вечным движением его крохотных трудяг, не потеряло остроты и поныне.
Стрекоза, бабочка, жук и мотылёк с веткой смородины. Художник Ф. Толстой. («Толстого кистью чудотворной…») 1820-е гг.
Наконец, о бабочке, что однажды «взмахнула» крылышками в пушкинской рукописи, – в так и не завершённом стихе, обращённом к незнаемому милому дитяти:
Играй, прелестное дитя,
Летай за бабочкой летучей,
Поймай, поймай <её> шутя
Над розой колючей,
Потом на волю отпустя.
Правда, легкокрылая бабочка под пером автора обращается порой в
Стрекозы, жуки, бабочки, пауки, божьи коровки, мотыльки, муравьи, – поэтическое «Собранье насекомых» у Пушкина, разбросанное по рукописным страницам, неимоверно разрослось!
Осёл «самых честных правил»
«Иван Андреевич, прочитали бы вы нам которую-нибудь из ваших басен?»
Пушкин – Крылову
«Осёл и Мужик»
Но и «родичи» красавцев-жеребцов, вечные трудяги и упрямцы ослы не забыты Пушкиным. Впервые, вероятно, довелось ему увидеть осликов в Бессарабии. И что за цыганский табор без них! Пёстрая картинка поблекла бы…
Шатры разобраны; телеги
Готовы двинуться в поход.
Всё вместе тронулось – и вот
Толпа валит в пустых равнинах.
Ослы в перекидных корзинах
Детей играющих несут…
Осликам вверены жизни маленьких цыганят, – самое дорогое, что есть у вольных жителей молдаванских степей.
Удивительно, но с осликами сопряжены и другие, уже потаённые строки, правда давным-давно разгаданные знатоками. Относятся они напрямую к «Евгению Онегину», – ведь именно с них начинается славный роман:
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог;
Его пример другим наука;
Но, Боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Читатель вправе воскликнуть: но при чём здесь упрямец-ослик?!
История весьма любопытна. Случилась она в 1819 году, на одном из светских вечеров в Петербурге, о чём и поведала воспетая поэтом красавица Анна Керн: «Мне очень нравилось бывать в доме Олениных, потому что у них не играли в карты, хотя там и не танцевали, по причине траура при дворе, но зато играли в разные занимательные игры и преимущественно в charades (шарады. –фр.), в которых принимали иногда участие и наши литературные знаменитости – Иван Андреевич Крылов, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол и другие».
Гости, а в их числе были Пушкин, Иван Крылов Алексей Плещеев, Пётр Вяземский, затеяли игру в фанты. Крылову выпал необычный фант – сидеть под столом, пока не сочинит басню! Однако дородный баснописец так и не сумел забраться под маленький стол, – пришлось для него сделать послабление в правилах.
Осёл в цилиндре. Шаржированный рисунок Пушкина.
И вновь мемуары Анны Петровны: «Не помню, за какой-то фант Крылова заставили прочитать одну из его басен. Он сел на стул посередине залы; мы все столпились вкруг него, и я никогда не забуду, как он был хорош, читая своего Осла! И теперь ещё мне слышится его голос и видится его разумное лицо и комическое выражение, с которым он произнёс: “Осёл был самых честных правил! ”»
Позднее крыловская басня обрела известное ныне название «Осёл и Мужик»:
Мужик на лето в огород
Наняв Осла, приставил
Ворон и воробьев гонять нахальный род.
Осёл был самых честных правил:
Ни с хищностью, ни с кражей незнаком:
Не поживился он хозяйским ни листком,
И птицам, грех сказать, чтобы давал потачку;
Но Мужику барыш был с огорода плох.
А всё потому, что, гоняя птиц с крестьянского огорода, длинноухий «страж» из-за рвения по службе вытоптал грядки с будущим урожаем, и свой убыток мужик со злобы «выместил дубиной» на слишком усердном осле, коему порученное дело явно было не по уму.
А я скажу, не с тем, чтоб за Осла вступаться;
Он, точно, виноват (с ним сделан и расчет),
Но, кажется, не прав и тот,
Кто поручил Ослу стеречь свой огород.
Такова мораль сей остроумной басни, что так полюбилась Пушкину. Его будущий биограф, автор трудов об отрочестве и юности поэта, Василий Авенариус приводит забавный диалог, что имел место на одном из знаменитых вечеров Жуковского. По субботам в кабинете Василия Андреевича, – в то время он, как наставник цесаревича, жил в Зимнем дворце, – собирался весь цвет «литературной аристократии». А начался тот занятный разговор с просьбы Пушкина к баснописцу:
«– А что, Иван Андреевич, прочитали бы вы нам которую-нибудь из ваших басен?
– Не умею я читать…
– Вы-то не умеете? Как сейчас помню: у Олениных играли в фанты; вам вышел фант – прочитать басню. Усадили вас на средину залы, и стали вы читать басню: “Осёл и Мужик”, – да как этак многозначительно огляделись:
Осёл был самых честных правил! – мы все, обступившие вас, так и покатились со смеху.
Самому Крылову, должно быть, припомнилось описанное чтение, потому что он чуть-чуть усмехнулся и вздохнул:
– Да, бывало, бывало!
– Не только бывало, но можно сказать, – бывывало, – поправил Пушкин.
– Можно сказать даже “бывывывало”, – подхватил Вяземский.
– Можно-то можно, – с самым серьёзным видом согласился Крылов, – да только этого и трезвому не выговорить.
Пушкин залился таким звонким, заразительным хохотом, что никто не мог устоять…»
Памятник Пушкину и Крылову в подмосковном Пушкино. Скульптор К. Константинов. Фотография Л. А. Черкашиной. 2023 г. Публикуется впервые.
Надолго запомнились Александру Сергеевичу и сама басня, и её эксцентричное начало, – так крыловский «Осёл» и пушкинский «дядя», – оба столь несхожих «героя», оказались одних и «самых честных правил»!
Из лошадиного семейства
Немного об ослах, вовсе не «литературных», а живущих по своим обычным природным законам.
Осёл, он из отряда непарнокопытных, принадлежит к благородному семейству лошадиных. Род свой берёт от африканского дикого осла (Equus africanus) и научно классифицирован как его подвид, либо же как отдельный вид. Одомашнен был в Африке около пяти-семи тысяч лет тому назад, – с тех давних-давних пор и трудится маленький ослик во благо человечества. Используют ослов как тягловых или вьючных животных, и в мире насчитывается их более сорока миллионов! Целое «ослиное государство».
Длинноухие (у ослов соразмерно головы большие уши, способные улавливать далёкие звуки, и также охлаждать кровь) отлично приспособились к жизни в жарких пустынных землях. Дикие ослы живут поодиночке, на большой территории доминирует обычно лишь один самец. С сородичами общаются благодаря «вокальным данным», – громкому крику или рёву, что далеко разносится по пустыне. Милые ослики не так уж и безобидны, – защищаясь, они кусаются, яростно бьют передними копытами, отчаянно лягаются.
Ослы давно уже стали символом упрямства, однако объясняется это более сильным, чем
Помимо упрямства, вошедшего в поговорки и притчи, длинноухие снискали себе ещё и славу самых глупых в мире животных. И в злободневной в своё время оде «Вельможа», пера Гавриила Державина, есть эти памятные строчки:
Осёл останется ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами.
Строчка из державинской оды давно уж стала поговоркой.
О цензорах и ослах
Поминает сей ослиный «интеллект» и Пушкин – его-то он приписывает цензору Александру Красовскому, чьё имя сделалось нарицательным.
Тимковский царствовал – и все твердили вслух,
Что в свете не найдёшь ослов подобных двух.
Явился Бируков, за ним вослед Красовский:
Ну право, их умней покойный был Тимковский!
К слову, Иван Осипович Тимковский, петербургский цензор, оставался, то бишь «царствовал», в сей должности до 1821 года. Славился строгостью и мелочной придирчивостью. В своё время он наложил запрет на некоторые творения поэта, другие же – милостиво дозволил «к тиснению».
Но а сам Пушкин вкупе с Вяземским и Дельвигом вдоволь посмеялись над его преемником Красовским, – жёстким формалистом, душившим всякое живое слово, – в эпиграммах, статьях, письмах. Вот Александр Сергеевич адресует ему своё «Послание цензору», – сколь остроумное, столь и язвительное:
Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой,
Сегодня рассуждать задумал я с тобой.
<..>
На всё кидаешь ты косой, неверный взгляд.
Подозревая всё, во всём ты видишь яд.
Оставь, пожалуй, труд, нимало не похвальный…
И напоследок даёт Красовскому дельный совет:
Но делать нечего; так если невозможно
Тебе скорей домой убраться осторожно,
И службою своей ты нужен для царя,
Хоть умного себе возьми секретаря.
Верно, не зря граф Сергей Уваров, министр народного просвещения и сенатор (к слову, не отличавшийся особой честностью и ставший адресатом пушкинского стихотворения «На выздоровление Лукулла»), любил повторять: «Красовский у меня, как цепная собака, за которою я сплю спокойно». Столь усердная служба явно пошла не на пользу отечественной словесности. Уже много позднее Пушкин не преминул заметить о пагубных следствиях той рьяной цензуры: «…И в последнее пятилетие царствования покойного императора (Александра I. – Л.Ч.), когда вся литература сделалась рукописною благодаря Красовскому и Бирукову».
Их-то, двух твердолобых цензоров, столь досадивших Пушкину, он и наделил с лихвой… ослиным умом!
Библейские страницы
Несколько слов в защиту ослиного «интеллекта». Хотя исследования в этом вопросе явно грешат предвзятостью, всё же замечу, – вечные трудяги умеют проявлять осторожность, дружелюбие и даже склонность к обучению. Даже мудрец-энциклопедист Леонардо да Винчи как-то обронил похвальное слово, объясняя ослиное упрямство: «Осёл готов сносить все тяготы и огорчения. А упрямым его величает всяк, кому самому недостаёт выдержки и терпения».
«Говорят, что среди животных лев – высшее, – размышлял почитаемый Пушкиным его собрат, персидский поэт и мыслитель Саади, – а осёл – низшее; но осёл, ношу таскающий, поистине лучше, чем лев, людей раздирающий».
Поминаются длинноухие упрямцы и в мировых религиях. Вспомним евангельский рассказ о бегстве Святого семейства в Египет. Вот как повествует о том апостол Матфей. Праведному Иосифу явившийся во сне Ангел повелел: «Встань, возьми Младенца и Матерь Его и беги в Египет, и будь там, доколе не скажу тебе, ибо Ирод хочет искать Младенца, чтобы погубить Его». Иосиф послушался и той же ночью с Девой Марией и младенцем Иисусом отправился в неведомую страну.
Согласно писанию, во время бегства Святого семейства в Египет Мария держала Младенца на руках, сидя на осле, которого Праведный Иосиф вёл в поводу. Многими чудесами ознаменован был тот славный путь, и без ослика, вёзшего самую драгоценную в мире кладь – младенца Иисуса Христа, – вряд ли он был бы возможен…
Скольких же живописцев с мировыми именами вдохновлял сей библейский сюжет, на скольких полотнах запечатлена сцена бегства и спасения Святого семейства!
О смерти царя Ирода вновь возвестил Ангел Праведного Иосифа, и, узнав о том, Святое семейство двинулось из Египта в обратный путь, в родную Палестину. И как прежде, Дева Мария восседала на ослике с уже подросшим Сыном, а Иосиф вёл осла под уздцы.
Бегство в Египет. Художник М. Багларидис. 2022 г. Из собрания Л. А. Черкашиной.
В христианском мире, и особо в православии, почитаем двунадесятый праздник Вербное воскресенье, – в этот день на молодом ослике въехал в Иерусалим Иисус Христос. В Евангелии так повествуется ветхозаветное пророчество Захария: «Ликуй от радости, дщерь Сиона, торжествуй, дщерь Иерусалима: се Царь твой грядёт к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле, сыне подъяремной».
Господь входит (въезжает) в Иерусалим на осле, как согласно древнему обычаю поступали цари, желая показать, что они не хотят войны. Так и Христос знаменует свой мирный въезд тем, что Он будет царствовать над людьми не силой оружия, но Духом Господним.
Вербное воскресенье в Москве при царе Алексее Михайловиче. Шествие патриарха на осляти. Художник В. Шварц. 1865 г.
Посему с незапамятных библейских времён осёл ещё – и символ миролюбия. Правда, есть некая странность в строках Евангелия, – упоминается, что Христос восседает и на ослице, и на ослике. Богословы объясняют суть евангельского пророчества заложенной в нём аллегорией: видимым образом Иисус Христос воссел на ослицу, в иносказательном же смысле, Он, воссевши на ослёнка, то есть на новый непокорный народ, приводит его, то бишь язычников, к вере.
Однако апостолы Лука и Марк пишут только об ослёнке, а Матфей упоминает об ослице и ослёнке. Между тем здесь нет противоречия, ибо когда повели ослёнка, за ним тотчас последовала и «подъяремная» мать-ослица.
Как-то один из друзей Пушкина застал его с Евангелием в руках, – поэт тотчас сказал ему: «Вот единственная книга в мире; в ней всё есть». Да и сам Пушкин признавался в письме к жене: «Читаю Вальтер Скотта и Библию, а всё об вас думаю». Так что священные писания Ветхого и Нового Заветов были ведомы поэту.
«Буриданов осёл» и «Валаамова ослица»
Известна и библейская притча о «Валаамовой ослице». Прорицатель Валаам, к коему обратился царь соседней страны с просьбой напустить на народ израильский проклятие, отвечал отказом. Однако после уговоров,
Но на середине пути ослица вдруг встала как вкопанная, не двигаясь с места, – ведь дорогу ей преградил невидимый прорицателю Ангел, посланный Богом и держащий в руках меч, дабы поразить сребролюбивого мудреца. Осердившись, Валаам стал бить непослушную ослицу кнутом, но она лишь легла на землю. Ещё сильнее, ещё яростнее заработал кнутом Валаам по спине бедной ослицы, и она вдруг вопросила человечьим голосом – зачем хозяин бьёт ее? «И отверз Господь уста ослице, и она сказала Валааму: “Что я тебе сделала, что ты бьёшь меня вот уже в третий раз? ” Валаам сказал ослице: “За то, что ты поругалась надо мною; если бы у меня в руке был меч, то я теперь же убил бы тебя”. Ослица же сказала Валааму: “Не я ли твоя ослица, на которой ты ездил сначала и сегодня? Имела ли я привычку так поступать с тобой? ” Он сказал: “Нет”». И после тех слов мудрец в ужасе и величайшем изумлении узрел пред собой Ангела и устыдился былого желания несметных богатств. Так спасением своим древний провидец стал обязан ослице.
Валаамова ослица. Художник Рембрандт Харменс ван Рейн. 1626 г.
А крылатое «валаамова ослица» относят обычно к молчаливому и всегда покорному человеку, вдруг резко запротестовавшему. Что ж, видно, та легендарная ослица и впрямь была «самых честных правил». Первой из своих литературных сородичей!
Акварель из альбома Наталии Николаевны Пушкиной-Ланской. Неизвестный художник. 1850 г.
«Буриданов осёл», или же «осёл между двух лужаек», – являет собой лишь философский парадокс, а своё название получил по имени Жана Буридана, средневекового француза-философа, логика и богослова. Ему принадлежит известный парадокс о свободе выбора человека, хотя об осле в своих сочинениях он вроде бы и не упоминает. Однако Буридан утверждал, что, столкнувшись с выбором, человек должен выбирать в сторону большего добра и что тот выбор не может быть быстрым, но взвешенным.
А вот Аристотель, философ и эрудит Древней Греции, пишет о длинноухом в своих трудах, вернее задаётся вопросом: сможет ли осёл сделать выбор меж двумя одинаково соблазнительными для него угощениями? Подвергая насмешкам идею софистов, что Земля неподвижна оттого, что она круглая, и силы на ней равны во всех направлениях, Аристотель разбивает этот постулат. Утверждая, – нелепица эта равнозначна тому, если заявить, что «человек, столь же голодный, как и жаждущий, и помещённый между едой и питьём, должен обязательно оставаться там, где он есть, и голодать до смерти». И приводит в пример бедного осла, который так и будет стоять меж двумя стогами сена.
Однако именно французскому философу-схоласту, а не великому греку приписывается то знаменитое выражение. Ведь Жан Буридан пытался доказать, что поступки живых существ зависят не от их воли, а только лишь от внешних причин. Свою мысль он якобы тоже подтверждал примером осла, который непременно умрёт с голоду, если две охапки сена положить на равном расстоянии от него, так как имея свободу воли, бедный ослик не сумеет выбрать, к какой первой охапке ему подойти. И потому-то горькая его участь предопределена…
Посему крайне неуверенного человека, мучимого сомнениями, – что же выбрать из двух равноценных желаний? – и называют буридановым ослом.
Всё же длинноухие трудяги-ослики внесли свою немалую лепту, или, скорее, ввезли её, подобно тяжкому грузу, в мировую культуру! Не без привычного упрямства, однако.
«Чтоб быть борзой собакой»
«Маша просится на бал, и говорит, что она танцевать уже выучилась у собачек».
Александр Пушкин – тёще Наталии Ивановне Гончаровой
Верный Руслан
«Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне её, – сетовал в одном из писем жене Александр Сергеевич, – <..> Дорого бы дал я, чтоб быть борзой собакой; уж этого зайца я бы отыскал».
В каких только причудливых аспектах не рассматривалось творчество Пушкина. И вот тема, весьма странная на первый взгляд и явно обойдённая вниманием исследователей. Обозначить её можно лишь приблизительно: «Пушкин как знаток собачьих душ» либо «Собаки в жизни поэта, или, говоря языком науки, «Кинологические мотивы в пушкинском творчестве».
Не улыбайтесь и не гневайтесь, уважаемые пушкинисты! И если возможно такое сравнение, то целая свора разномастных псов, от изящной левретки до величественного дога, «пробежалась» по страницам пушкинских рукописей. Повести, поэмы и романы великого поэта населены Полканами, Соколками, Жучками и прочими безымянными их четвероногими собратьями.
Любовь к собачьему племени – явление генетическое. Пушкины собак жаловали. И родной дядюшка Александра, его поэтический «крёстный», Василий Львович воздал в стихах должное собачьим добродетелям.
Сергей Львович, отец поэта, держал ирландского сеттера по кличке Руслан. Назвал он своего питомца в честь героя уже снискавшей славу первой поэмы сына Александра. На рисунке художника Гампельна пёс преданно взирает на своего хозяина, вальяжно откинувшегося в кресле. И когда недолгий собачий век мирно завершился, Сергей Львович посвятил былому любимцу трогательную поэтическую эпитафию.
Лежит здесь мой Руслан, мой друг, мой верный пёс!
Был честности для всех разительным примером,
Жил только для меня, со смертью же унёс
Все чувства добрые: он не был лицемером,
Ни вором, пьяницей, развратным тож гулякой;
И что ж мудрёного? был только он собакой!
«Как изобразить тебе, моя бесценная Ольга, постигшее меня горе? – пишет он дочери из Михайловского. – Лишился я друга, и друга такого, какого едва ли найду! Бедный, бедный мой Руслан! Не ходит более по земле, которая, как говорится по латыни, да будет над ним легка!
Сергей Львович Пушкин, отец поэта, с любимцем Русланом. Художник К. Гампельн. 1824 г.
Да, незаменимый мой Руслан! Хотя и был он лишь безответным четвероногим, но в моих глазах стал гораздо выше многих и многих двуногих: мой Руслан не воровал, не разбойничал, взяток не брал, интриг по службе не устраивал, сплетен и ссор не заводил. Я его похоронил в саду под большой березой, пусть себе лежит спокойно.
Хочу этому другу воздвигнуть мавзолей, но боюсь: сейчас мои бессмысленные мужланы… запишут меня в язычники…»
Дочь Ольга не осталось безучастной после той печальной вести, изобразив верного Руслана на акварели, много позже случайно обнаруженной легендарным «Домовым», хранителем Пушкинского заповедника, Семёном Степановичем Гейченко.
Владелец Петровского Вениамин Ганнибал, дабы смягчить горечь потери Сергея Львовича, подарил своему родственнику и соседу другого пса.
В родительском доме Александра Пушкина всегда жили собаки. Любила собак и сестра Ольга, – к ней обращено поэтическое послание брата-лицеиста:
О, как тебя застану,
Любезная сестра?
Чем сердце занимаешь
Вечернею порой?
<..>
Иль моську престарелу,
В подушках поседелу,
Окутав в длинну шаль
И с нежностью лелея,
Ты к ней зовёшь Морфея?
Иль смотришь в темну даль…
В одном из писем Александр Пушкин вопрошал Ольгу: «Какие у тебя любимые собаки? Забыла ли ты трагическую смерть Омфалы и Биззаро?» Верно, то были любимицы-моськи сестры.
Кстати, моськами называли комнатных собачек мопсов, – весьма популярных в России, особенно среди московской и петербургской знати. Так что в доме юного поэта жила одна из этих весёлых и симпатичных собачек, кою так лелеяла Ольга Пушкина.
В «Толковом словаре живого великорусского языка» Владимира Даля есть прелюбопытное толкование слова «моська». Оказалось, это – «мопс, собака мосячей, мосечной, моськовой породы; тупорылая, курносая, песочной шерсти, с чёрными подпалинами». По обыкновению, Даль приводит поговорки, присловья и «крылатые выражения»: «Барыня девку на моську променяла. Моськин, ей принадлежащий. Моськоватый, на моську похожий».
Мопс. Художник Н. Сверчков. XIX в.
Моськи считались схожими с «мордашками» (так в старину именовали английского и французского бульдогов). Именно такой моськой, милой «постельной собачкой», желал обратиться поэт в своём озорном послании к оперной диве Нимфодоре Семёновой:
Желал бы быть твоим, Семёнова, покровом,
Или собачкою постельною твоей,
Или поручиком Барковым, —
Ах он, поручик! ах, злодей!
Сама же Нимфодора, адресат этого шуточного послания, доводилась родной сестрой прославленной трагической актрисе Екатерине Семёновой, в браке княгиней Гагариной. Младшая Нимфодора до своего замужества состояла в долгой, более чем двадцатилетней, связи с графом Василием Мусиным-Пушкиным-Брюсом. Считалось, что славу как оперной певицы Нимфодора Семёнова снискала вовсе не из-за чудесного голоса, но благодаря своей полубожественной красоте. Не мог не увлечься красавицей певицей и поручик лейб-гвардии Егерского полка (он же – «злодей»!) Дмитрий Барков, известный театрал и переводчик оперных либретто.
Девочка с собакой. Художник В. Тропинин.1831 г.
Знаток «псовых достоинств»
Нет ничего удивительного, что Александр Пушкин испытывал нежные чувства к «братьям меньшим». Спасибо его приятелю Сергею Соболевскому, квартировавшему тогда в московском доме статской советницы Ренкевич, что на Собачьей площадке, и оставившему нам столь редкостные воспоминания:
«Мы ехали с Лонгиновым через Собачью площадку; сравнявшись с углом её – я показал товарищу дом Ренкевича, в котором жил я, а у меня Пушкин… Вылезли из возка и пошли туда. Дом совершенно не изменился в расположении: вот моя спальня, мой кабинет… Вот где стояла кровать его (Пушкина); вот где так нежно возился и нянчился он с маленькими датскими щенятами…»
Борзая. Рисунок Пушкина из альбома Елизаветы Ушаковой. 1829 г.
Видно, и величественная мать-догиня «благосклонно» взирала на эту человеческую забаву, не проявляя собачьей агрессии. История датских догов, этих гигантов собачьего мира, уходит корнями в глубокую древность, – изображения их, призванных защищать фараонов в ином мире, уцелели на фресках египетских гробниц. В средневековой Европе доги успешно помогали их владельцам в охоте на диких кабанов, отчего и заслужили прозвище «кабаньих собак». Не только с разъярёнными вепрями справлялись доги, но одолевали подчас и медведей. Да и сам по себе датский дог – образец благородной собачьей стати, мощной и грациозной, коей нельзя не любоваться.
И ещё одно необычное свидетельство. Его автор – воспетая поэтом красавица Анна Керн, гостившая в 1825 году у своих родственников в Тригорском. Она подробно записала о своих встречах с Пушкиным в доме Прасковьи Александровны Осиповой, где поэт был частым и желанным гостем. Не забыла и упомянуть: «Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол; он обедал у себя, гораздо раньше, и ел очень мало. Приходил он всегда с большими дворовыми собаками, chien-loup (волкодавами)». Друзья поэта также вспоминали, что Пушкина в его прогулках по окрестностям Михайловского нередко сопровождали огромные псы.
Для прогулок имелась у поэта и трость с набалдашником в виде собачьей головы, – её он подарил дочери графини Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой. Маленькая Александрина, как сообщал Александр Раевский своему приятелю из Одессы, «вспоминает о вас, она часто говорит со мной о сумасбродном г-не Пушкине и о тросточке с собачьей головкой, которую вы подарили ей».
Как подзывал Александр Сергеевич своих любимцев, какие собачьи клички были популярными в пушкинское время?
Вот лишь те, что были упомянуты поэтом в его повестях и поэмах: Барс, Цербер, Полкан, Сбогар, Соколка, Лара, Гектор. Некоторые из них я обнаружила в черновых вариантах пушкинских рукописей.
Любопытны поэтические «заготовки» к поэме «Езерский», которую пушкиноведы склонны считать во многом автобиографической:
Цербер по долгу своему,
Залаяв прибежал к нему
И положил ему на плечи
Свои две лапы – и потом —
Улегся тихо под столом…
И дальше: «Радостно залаял Сербер лохматый», «походку признав», «узнав хозяина», «страж его», «навстречу кинулся».
Собака с птичкой в зубах. Лицейский рисунок Пушкина.
Чуть ранее нахожу ещё строки, также не вошедшие в полный текст поэмы:
В углу косматый Барс лежал,
Дремал ленивою душой…
Лениво наяву дремал…
Так точно подметить особенности собачьей повадки, невидимые и недоступные стороннему взгляду, мог только истинный знаток, тонкий ценитель «псовых достоинств». Таковым и был поэт.
Весьма характерна сценка из «Нравоучительных четверостиший», именуемая Пушкиным «Безвредная ссора»:
За кость поссорились собаки,
Но, поворчавши, унялись
И по домам спокойно разошлись.
Бывают ссоры и без драки.
«Лай мосек, чмоканье девиц»
С детства памятна и любима пушкинская «Сказка о мёртвой царевне и о семи богатырях». Знакомые всем строки. Вот злая Чернавка замыслила погубить юную царевну:
И с царевной на крыльцо
Пёс бежит и ей в лицо
Жалко смотрит, грозно воет,
Словно сердце песье ноет,
Словно хочет ей сказать:
Брось! – Она его
Треплет нежною рукою;
«Что, Соколко, что с тобою?
Ляг!»…
Возвратились «с молодецкого разбоя» братья, а их милая сестрица – бездыханна:
Входят – ахнули. Вбежав,
Пес на яблоко стремглав
С лаем кинулся, озлился,
Проглотил его, свалился
И издох. Напоено
Было ядом, знать, оно…
Верно, это одни из лучших стихотворных строк, посвященных собачьему племени в мировой поэзии.
Болдинской осенью 1833 года на рукописи «Сказки о мёртвой царевне…» поэт запечатлел голову собаки, чем-то похожей на любимца отца Руслана. Видимо, этот преданный пёс долго ещё помнился Александру Сергеевичу…
С рисунка взирает весьма выразительный глаз, то ли собачий, то ли человеческий, и над ним будто бы выведена бровь. Нижняя часть морды жирно заштрихована, – уж не прорисованы ли то бакенбарды?! И другой рисунок собачьей головы пушкинисты считают иногда… автопортретом поэта. Словно он пытался примерить на себя… собачий образ. Такова сила поэтического перевоплощения. И как ту вновь не вспомнить о желании Пушкина «быть борзой собакой»!
Обратимся к «Онегину». Колоритная сценка приезда соседей на бал к Лариным, по случаю именин Татьяны:
С утра дом Лариных гостями
Весь полон; целыми семьями
Соседи съехались в возках,
В кибитках, в бричках и в санях.
В передней толкотня, тревога;
В гостиной встреча новых лиц,
Лай мосек, чмоканье девиц,
Шум, хохот, давка у порога,
Поклоны, шарканье гостей,
Кормилиц крик и плач детей.
И в других, явно сатирических строчках, фигурирует симпатяга-шпиц:
Иван Петрович так же глуп,
Семен Петрович так же скуп,
У Пелагеи Николавны
Всё тот же друг мосьё Финмуш,
И тот же шпиц, и тот же муж…
Однако, в романе упоминаются не только домашние любимцы – изнеженные комнатные моськи и шпицы, но и самые обыкновенные дворовые псы. Вот влюблённая Татьяна отправляется в соседнюю деревню, где некогда «скучал Евгений»:
И входит на пустынный двор.
К ней, лая, кинулись собаки.
На крик испуганный ея
Ребят дворовая семья
Сбежалась шумно. Не без драки
Мальчишки разогнали псов,
Взяв барышню под свой покров.
Пушкинский образец милой уездной барышни: «стройная, меланхолическая лет семнадцати, воспитанная на романах и на чистом воздухе». Юная особа «целый день в саду или в поле с книгой в руках, окружена дворовыми собаками…»
Татьяна в деревне Онегина. Художник П. Соколов. 1855—1860-е гг.
И простая дворняжка, «подружка» деревенской детворы в зимних забавах, не забыта автором «Онегина». Другая «жучка» представлена читателю, но уже на страницах поэмы «Граф Нулин». Наталья Павловна, проводив супруга на охоту, скучая, читает роман и поглядывает в окно:
Но скоро как-то развлеклась
Перед окном возникшей дракой
Козла с дворовою собакой
И ею тихо занялась.
Кругом мальчишки хохотали.
Уморительная сценка. Ещё один собачий персонаж, «шпиц косматый», удостоился чести стать героем поэмы:
Сгорел граф Нулин от стыда,
Обиду проглотив такую.
Не знаю, чем бы кончил он,
Досадой страшною пылая —
Но шпиц косматый, вдруг залая,
Прервал Параши крепкий сон.
Услышав граф ее походку
И проклиная свой ночлег
И своенравную красотку,
В постыдный обратился бег.
Так маленький безымянный шпиц спас честь своей «целомудренной» хозяйки.
Земира из «Капитанской дочки»
Но и в прозе Александр Сергеевич отдал своеобразную дань четвероногим любимцам. Помните, что послужило началом вражды между богатым и своенравным барином Троекуровым и его давнишним приятелем, бедным, но гордым Андреем Гавриловичем Дубровским, в одноимённом пушкинском романе? Злая насмешка псаря-холопа.
«Хозяин и гости пошли на псарный двор, где более пяти сот гончих и борзых жили в довольстве и тепле, прославляя щедрость Кирила Петровича на своем собачьем языке. Тут же находился и лазарет для больных собак, под присмотром штаб-лекаря Тимошки, и отделение, где благородные суки ощенялись и кормили своих щенят. Кирила Петрович гордился сим прекрасным заведением, и никогда не упускал случая похвастаться оным перед своими гостями, из коих каждый осматривал его по крайней мере уже в двадцатый раз. Он расхаживал по псарне, окруженный своими гостями и сопровождаемый Тимошкой и главными псарями; останавливался пред некоторыми конурами, то расспрашивая о здоровии больных, то делая замечания более или менее строгие и справедливые – то подзывая к себе знакомых собак и ласково с ними разговаривая. Гости почитали обязанностию восхищаться псарнею Кирила Петровича. Один Дубровский молчал и хмурился. Он был горячий охотник. Его состояние позволяло ему держать только двух гончих и одну свору борзых; он не мог удержаться от некоторой зависти при виде сего великолепного заведения. “Что же ты хмуришься, брат, – спросил его Кирила Петрович, – или псарня моя тебе не нравится?” “Нет, – отвечал он сурово, – псарня чудная, вряд людям вашим житьё такое ж, как вашим собакам”. Один из псарей обиделся. “Мы на своё житьё, – сказал он, – благодаря Бога и барина, не жалуемся – а что правда – то правда, иному и дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конурку. Ему было б и сытнее, и теплее”. Кирила Петрович громко засмеялся при дерзком замечании своего холопа, а гости во след за ним захохотали, хотя и чувствовали, что шутка псаря могла отнестися и к ним. Дубровский побледнел, и не сказал ни слова. В сие время поднесли в лукошке Кирилу Петровичу новорожденных щенят – он занялся ими, выбрал себе двух, прочих велел утопить. Между тем Андрей Гаврилович скрылся, и никто того не заметил».
Как перекликаются эти знакомые строки с другими, малоизвестными, из письма поэта князю Петру Вяземскому: «Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда… Русский барин кричит: Мальчик! забавляй Гекторку (датского кобеля). Мы хохочем и переводим эти барские слова любопытному путешественнику. Всё это попадает в его журнал и печатается в Европе – это мерзко. Я конечно презираю отечество моё с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство!»
Романтическому знакомству Лизы с Алексеем Берестовым (в «Барышне-крестьянке») невольным образом способствует собака молодого барина.
Итак, переодевшись крестьянкой, семнадцатилетняя Лиза Муромская отправляется в рискованное путешествие: «Лиза вошла в сумрак рощи. Глухой,
В свою очередь, пытаясь сблизиться с прелестной «пастушкой», Алексей Берестов объявляет, что он, дескать, камердинер барина. Но умница Лиза тотчас уличает его во лжи: «Да как же барина с слугой не распознать? И одет-то не так, и баишь иначе, и собаку-то кличешь не по-нашему».
Да и в «Станционном смотрителе» упомянута домашняя собачка: бедная Дуня, сделавшись «прекрасной барыней», обзавелась и мопсом-«аристократом». Вот как об её памятном приезде рассказывал дворовый мальчик: «Ехала она в карете в шесть лошадей, с тремя маленькими барчатами и с кормилицей, и с чёрной моською». Да, маленькие любимицы сопровождали важных своих хозяек повсюду: в дальних путешествиях, в поездках к родным и соседям.
В «Капитанской дочке», последнем пушкинском романе, есть эпизод, посвящённый собачке, и собачке поистине исторической, – ведь хозяйкой её была… сама Екатерина Великая.
Героиня романа Маша Миронова приезжает в Царское Село, где находился тогда двор, искать высокого покровительства и хлопотать о судьбе своего несчастного жениха: «На другой день рано утром Марья Ивановна проснулась, оделась и тихонько пошла в сад. <..> Марья Ивановна пошла около прекрасного луга, где только что поставлен был памятник в честь недавних побед графа Петра Александровича Румянцева. Вдруг белая собачка английской породы залаяла и побежала ей навстречу. Марья Ивановна испугалась и остановилась. В эту самую минуту раздался приятный женский голос: “Не бойтесь, она не укусит”. И Марья Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке противу памятника».
Екатерина II на прогулке в Царскосельском парке. Художник В. Боровиковский. 1794 г.
Поэт, несомненно, видел портрет Екатерины II кисти Боровиковского: художник запечатлел императрицу на прогулке в Царскосельском парке (и как раз напротив памятника!) с любимицей-левреткой. Известны два варианта портрета: первый, написанный при жизни государыни в 1794 году, где Екатерина II изображена на фоне Чесменской колонны, воздвигнутой в честь победы русского флота в Чесменском сражении, и второй, – авторское повторение, – созданный в начале девятнадцатого столетия, где её величество предстаёт на фоне Кагульского обелиска, возведённого в честь побед над турками графа Румянцева. Много позже знаменитый гравёр Николай Уткин создал прекрасную гравюру (по последней картине художника), вмиг обретшую популярность. Её-то, вероятнее всего, и мог видеть Александр Сергеевич.
Но в пушкинском романе говорится о собачке «английской породы», тогда как левреток относят к малым итальянским борзым. Неужели поэту была ведома и такая историческая тонкость, как присланная из Англии в дар русской царице пара левреток?! Отсюда и «собачка английской породы».
Так откуда же родом левретки – из Туманного Альбиона или солнечной Италии? Правда, знатоки породы утверждают, что родословная этих собачек берёт начало в Древнем Египте, где левретки резвились во дворцах фараонов. А доказательством тому – археологические находки, сделанные при раскопках гробниц в Долине царей, – хрупкие мумии собачонок, столь обожаемых некогда могущественными фараонами.
Своему «покорению Европы» левретки обязаны римскому императору Юлию Цезарю. Завоевателю Египта царица Клеопатра преподнесла в дар пару любимых собачек. Потомство той легендарной пары благоденствовало в королевских дворцах и в домах европейской знати, восхищая их титулованных хозяев и знатных гостей. Четвероногих «аристократок» ещё в Средние века на французский лад стали именовать левретками: от французского «lievre» – «заяц».
Придворные могли созерцать свою повелительницу, имевшую обыкновение прогуливаться в Царскосельском парке, в окружении резвящихся питомиц: не зря за юркими и быстрыми левретками утвердилось поэтическое название – «игрушки ветра». Любимые живые «игрушки» Екатерины Великой…
В Екатерининском парке, за павильоном «Турецкая баня», волею государыни и стараниями шотландца Чарльза Камерона возвели пирамиду, украшенную колоннами серого уральского мрамора, подобие древнеримского мавзолея. У её подножия захоронена знаменитая пара левреток Екатерины II – Том Андерсон и Дюшесса. На беломраморной плите, появившейся в 1782-м, можно было прочесть необычную эпитафию, сочинённую самой государыней: «Под Камнем сим лежит Дюшесса Андерсон, которою укушен искусный Роджерсон». Левретка заслужила память тем, что некогда посягнула на целостность панталон Ивана Самойловича Роджерсона, самого лейб-медика императрицы. Рядом с прародителями нашла свой последний приют и легендарная Земира.
Четвероногих фавориток самых разных пород и мастей при русском дворе было более чем достаточно. И всё же самой любимой собачкой императрицы так и осталась верная Земира… Чтобы образ её не померк в веках и потомки могли любоваться изысканной собачьей статью, самодержица повелела представить любимицу-левретку в виде статуэтки, в натуральную величину. Что и было исполнено в 1780-х годах лучшими петербургскими мастерами.
Статуэтка Земиры в Большом Петергофском дворце.
Изящная фарфоровая Земира, грустно и преданно взирающая на посетителей – некогда тот же собачий взгляд, исполненный обожания, ловила на себе её могущественная хозяйка, – украшает ныне Диванную Большого Петергофского дворца.
Вспомним, что и сам поэт прекрасно рисовал собак. Чудом сохранился его лицейский рисунок, изображающий собаку с птичкой в зубах. Ученической эту работу не назовёшь, скорее – творением зрелого мастера! Рисунки и наброски собак, как и любимых поэтом лошадей, мелькают на рукописных страницах.
Как-то, на приглашение князя Вяземского встретиться вместе с друзьями, поэт ответил ему оригинальным образом: «Читал Пушкин и лапку приложил». Видимо, решив вновь предстать в знакомом образе.
Царь Николай и его пудель Гусар
Загадочное пушкинское письмо. «Здесь мне очень весело, – сообщает поэт другу осенью 1828-го из Малинников, тверской деревушки, – … Соседи ездят смотреть на меня, как на собаку Мунито». И добавляет: «Скажи это графу Хвостову».
Но что стоит за этими строками? Пушкинский подтекст таков – «какая несуразица!» Ведь граф Дмитрий Хвостов, стихотворец и графоман, «прославился» как автор презабавных поэтических опусов. Действительно, любопытно: Пушкин сравнивает себя с некоей собакой, носящей весьма странную кличку, и видно, чем-то знаменитую. Ещё одна загадка для пушкинистов! Впрочем, разгадать её возможно – в те годы учёная собака Мунито снискала поистине
Собака прославилась необычайной смышлёностью: она могла, по свидетельству очевидцев, угадывать карты, различать цвета и даже делать простейшие арифметические действия. Показывали её публике за деньги, и так как после каждого представления только и разговоров было в Карлсбаде, что о чудесных собачьих способностях, слава о большом королевском пуделе распространялась с небывалой скоростью. Дошла она и до русского посла при Венском дворе Татищева. В Карлсбаде за внушительную сумму он и купил Мунито у её хозяина, а затем преподнёс диковинного пса в подарок самому Николаю I. Император переименовал серебристого пуделя в Гусара и привязался к своему любимцу всей душой. Гусар быстро освоился при русском дворе и вскоре стал исполнять обязанности… камердинера самого императора.
«Когда Государю угодно было позвать к себе кого-нибудь из живших во дворце, – свидетельствовал современник, – он только отдавал приказание о том Гусару, – собака мигом бежала к названному лицу и теребила его за платье; все уже знали, что это значит».
Было ли ведомо Пушкину о столь высокой собачьей «карьере», сказать сложно – никогда более об учёном псе он не упоминал.
И всё же в дневнике поэта можно найти интересную запись: «13 июля 1826 года – в полдень Государь находился в Царском Селе. Он стоял над прудом, что за Кагульским памятником, и бросал платок в воду, заставляя собаку свою выносить его на берег. – В эту минуту слуга прибежал сказать ему что-то на ухо. Царь бросил и собаку, и платок и побежал во дворец. Собака, выплыв на берег и не нашед его, оставила платок и побежала за ним. Фрейлина подняла платок в память исторического дня».
Это был трагический день в истории России, день казни декабристов…
Вероятнее всего, собака, благодаря которой фрейлина Александра Россет стала счастливой обладательницей царского платка, и был пудель Гусар. Осталось изображение учёного пса: он удостоился чести быть запечатлённым вместе со своим августейшим хозяином на парадном портрете Николая I; серый пудель Гусар изображён (в технике римской мозаики) и на крышке малахитового пресса, что всегда находился на рабочем столе государя.
Император Николай I с пуделем Гусаром. Художник Е. Ботман. 1849 г.
В конце 1830-х (по другим сведениям, в начале 1840-х годов) верный Гусар за старостью лет мирно почил: пса с подобающими почестями погребли в Царском Селе, «в собственном Государевом саду, около колоннады» и воздвигли на том месте особый памятник.
…В эпистолярном наследии Пушкина можно найти немало забавных суждений и сравнений, касающихся четвероногих друзей. Вот он полушутя спрашивает Антона Дельвига: «Рыцарский Ревель разбудил ли твою заспанную Музу?..» И серьёзно наставляет: «Кстати: Сомов говорил мне о его Вечере у Карамзина. Не печатай его в своих Цветах. Ей богу не прилично. Конечно, вольно собаке и на владыку лаять, но пускай лает на дворе, а не у тебя в комнатах».
Другое письмо – князю Вяземскому, отправленное из Михайловского в мае 1826-го. «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? – с вызовом вопрошает Пушкин друга, – если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь».
Я не богач – и лаем пёс привратный
Не возмущал мечты моей приятной…
Собака на цепи – вот подлинный символ несвободы для поэта! По воспоминаниям, Пушкин, отпуская своего верхового коня побегать по лугу, говаривал, что всякое животное имеет право на свободу. И словно отклик былой досады – одна лишь строчка стиха «Влах в Венеции»:
Я неволен, как на привязи собака…
Совершенно иная «нота» взята в пушкинском письме княгине Вере Вяземской: «…Позвольте повергнуться мне к ножкам Вашего сиятельства и принести всеподданнейшую мою благодарность за собачку (символ моей к Вам верности), вышитую на канве собственными Вашими ручками и присланную мне в моё чухонское уединение».
Как легко сопоставить ту благодарность, нарочито высокопарную, с пламенной речью Полины, где героиня «Рославлева» гневно ответствует подруге! Вот тот знаменательный диалог: «“Помилуй, – сказала я однажды, – охота тебе вмешиваться не в наше дело. Пусть мужчины себе дерутся и кричат о политике; женщины на войну не ходят, и им дела нет до Бонапарта”. Глаза её засверкали. “Стыдись, – сказала она, – разве женщины не имеют отечества? разве нет у них отцов, братьев, мужьев? Разве кровь русская для нас чужда? Или ты полагаешь, что мы рождены для того только, чтоб нас на бале вертели в экосезах, а дома заставляли вышивать по канве собачек?”»
Время действия: Отечественная война 1812 года, – идут тяжелейшие кровопролитные бои. Не время для пустых светских забав.
Беглянка
На даче в Царском Селе, где проводил Пушкин счастливые дни супружества, случилась пропажа: потерялась домашняя любимица. Собачка убежала, и поэт приложил немало сил, чтобы сыскать беглянку, потому как юная Натали очень печалилась из-за её пропажи.
Не иначе как здешний воздух, насыщенный «флюидами свободы», чувствительными для тонкого собачьего обоняния, побуждал (в то же самое время) и любимцев Николая I к побегам из дворца. Царских собак, Гусара и Драгуна, увлечённых прелестями вольной жизни, скоро нашли, – ведь назначено было весьма солидное вознаграждение!
Возможно, такая собачка и потерялась в Царском Селе. 2007 г.
Но история с пушкинской собачкой – тоже со счастливым концом. Сохранилась и любопытная записка поэта Николаю Михайловичу Коншину, правителю Царскосельской канцелярии: «Собака нашлась благодаря Вашим приказаниям. Жена сердечно Вас благодарит, но собачник поставил меня в затруднительное положение. Я давал ему за труды 10 рублей, он не взял, говоря: мало, по мне и он, и собака того не стоят, но жена моя другого мнения…»
Слова о непомерной плате за беглянку брошена Пушкиным явно в сердцах, но для кошелька поэта потеря ощутимая – деньги по тем временам немалые. Видимо, таковой была обычная цена за поимку исчезнувшего любимца, свидетельством чему объявление в «Санкт-Петербургских новостях» за 1819 год: «Прошлого июня 19 числа пропала маленькая собачка шпиц, у коей шерсть белая, туловище до половины острижено, с чёрными пятнами. Кто оную доставит по Большой Морской, под № 175, тот получит от г-на Кокошкина десять рублей в награждение». Хозяева потерявшихся шпицев, мопсов и «оболонских» собак, то есть болонок, готовы выложить за радость вновь увидеть любимое существо и полтораста рублей!
Фарфоровая собачка из семьи потомков поэта Воронцовых-Вельяминовых. 2025 г. Публикуется впервые.
Нашлась и другая собачка Натали, правда, фарфоровая и счастливо дожившая до нашего времени! Собачке той пришлось преодолеть огромный путь
Ныне наследница поэта Анна Георгиевна Тури живёт во Флоренции, а вместе с ней «обосновалась» в прекрасном итальянском городе и пушкинская фарфоровая собачка.
…Вот вопрос, далеко не праздный, ответ на который так и не найден, – держал ли Александр Сергеевич собак, будучи уже главой многочисленного семейства? Косвенное подтверждение тому, что в доме Пушкиных обитали собачки – письмо к тёще Наталии Ивановне Гончаровой, где поэт, упоминая о затеях трёхлетней дочери, шутливо замечает: «Маша просится на бал, и говорит, что она танцевать уже выучилась у собачек. Видите, как у нас скоро спеют; того и гляди будет невеста». Видела ли девочка дрессированных собачек на цирковом представлении, либо, что более вероятно, они жили в её родительском доме? В любом случае ясно одно – собаки были любимы не только поэтом, но и его детьми.
«Жучекъ мой»
В старые годы юных дворян, по свидетельству героя «Капитанской дочки» Петруши Гринёва, учили разбираться в собачьих достоинствах: «В то время воспитывались мы не по-нынешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля».
Думается, Александру Пушкину пришлось бы по сердцу знать: младший сын Григорий, став владельцем родового Михайловского, держал в имении огромную псарню. Да в таком образцовом порядке, что добрая слава о ней и её хозяине шла по всей округе.
Пороша. Мы встаём и тотчас на коня,
И рысью по полю при первом свете дня;
Арапники в руках, собаки вслед за нами…
Не только знатоком охотничьих собак слыл Григорий Александрович. Продав государству, в юбилейном 1899-м, пушкинском году, отеческое Михайловское и перебравшись в окрестности Вильны, в имение Маркучай, он стал хозяином и четвероногих симпатяг, любимцев жены. А Варвара Алексеевна души не чаяла в своих питомцах, уверяя, что «они никогда не предадут, потому что попросту этого не умеют».
Благодаря той удивительной женщине, гордившейся тем, что она невестка Пушкина, и называвшей себя счастливейшей женщиной в России, мемориальная усадьба жива по сей день. Варвара Алексеевна Пушкина (в девичестве носила ту же фамилию, что и родной дядюшка Павел Мельников, первый в России министр-путеец!) перед тем, как покинуть земной мир, позаботилась о судьбе любимой усадьбы: «Дом в Маркучае не может отдаваться внаймы или в аренду, а всегда должен быть в таком состоянии, в каком находится теперь, при моей жизни, дабы в имении Маркучай сохранялась и была в попечении память отца… моего мужа, великого Поэта, Александра Сергеевича Пушкина».
Жива старинная усадьба, не иначе как чудом уцелели и памятники домашним любимцам, – ведь над Литвой пронеслись две разрушительные войны: Первая мировая и Великая Отечественная.
Сами камни-памятники собакам – редчайший образец минувшей усадебной культуры – стоят поблизости от семейной часовни во имя Святой Варвары, под сенью коей навеки упокоилась чета Григория и Варвары Пушкиных. И чудится, что явлен новый пример вечной собачьей преданности.
«Верному другу Бене» и «Жучеку» – памятные камни в честь домашних любимцев в пушкинской усадьбе Маркучай, Вильнюс. Фотография Л. А. Черкашиной. 2019 г.
Трогательная надпись на камне-валуне сохранила клички собак и годы их службы семейству Пушкиных-Мельниковых: «Верному другу Бене! 16/29 августа 1921 г. Последний потомок Фаньки и Бойки от 1867 г.» На втором уцелевшем памятном камне надпись почти стёрта, – с трудом читается: «Жучекъ мой…»
Но ведь и у Пушкина есть упоминание, – только не о собачьем «аристократе» Жучеке, – а об обычной дворовой Жучке. И строки эти памятны со школьной скамьи:
Вот бегает дворовый мальчик,
В салазки жучку посадив,
Себя в коня преобразив;
Шалун уж заморозил пальчик:
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему в окно…
Милые детские проказы, не единожды виденные поэтом, – будто он сам наблюдает потешную сценку из окна своего деревенского дома…
Однажды в своей статье Пушкин привёл слова французского естествоиспытателя Жоржа-Луи де Бюффона: «Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное, гордое, пылкое…» И, хотя под «благороднейшим приобретением» подразумевалась лошадь, строки эти с полным на то основанием можно отнести и к собачьему племени, верность которого испытана не одним тысячелетием.
«Где наша роза?»
К своим цветам, к своим романам
И в сумрак липовых алей…
Александр Пушкин
«Дитя зари», или Лицейская роза
Знать бы Александру Сергеевичу, что в далёком незнаемом им грядущем именем его окрестят цветок, им же воспетый! Роза «Александр Пушкин». Как необычно! Но это так.
Итак, чайная роза, наречённая именем русского поэта. Цветы её очень крупные с густомахровыми, бледно-розовыми лепестками и ярким насыщенным ароматом с нотками вербены и лимона. Этот новый сорт розы, посвящённый русскому гению, имеет ещё одно название – «Принц Жардиньер». «Принц-садовник» («Le Prince Jardinier») – такое прозвище получил создатель этого сорта, наследник старинной династии Луи Альбер де Бройль, поэт (!) и любитель природы. А роза «Александр Пушкин» впервые расцвела в саду французского аристократа близ его фамильного дворца, что в долине Луары. В такой желанной и никогда не
Именная роза «Александр Пушкин».
Роза не только один из красивейших цветков на земле, – в ней будто заложена вся философия жизни: нераскрывшийся бутон, предвестник счастья и красоты, распустившийся царственный цветок и его облетевшие лепестки, всё ещё прекрасные и хранящие благоухание, как память о недавнем минувшем.
Лишь розы увядают,
Амврозией дыша,
В Элизий улетает
Их лёгкая душа.
И там, где волны сонны
Забвение несут,
Их тени благовонны
Над Летою цветут.
Но много ранее, ещё в лицее, в ученической тетрадке юного Пушкина «расцвела» первая поэтическая роза. А началось всё с учительского задания. Вот тому подтверждение, – строки из летописи жизни поэта:
«Март 1812 года. Кошанский после лекции обращается к ученикам с предложением описать розу стихами. Пушкин сочиняет два четверостишия, которые всех восхищают (не сохранились)».
Вот уж поистине,
Где наша роза?
И всё же мысленно поблагодарим преподавателя словесности Николая Кошанского за ту чудесную мысль! Да и за побуждение к поэтическому творчеству, ведь прежде лицеисты хоть и писали стихи, но делали то тайно, в ночной тиши своих студенческих келий.
Спасибо и верному Жанно, Ивану Пущину, спустя десятилетия, на закате своих дней так ясно помнившему: «Как теперь вижу тот послеобеденный класс Кошанского, когда, окончивши лекцию несколько раньше урочного часа, профессор сказал: “Теперь, господа, будем пробовать перья! Опишите мне, пожалуйста, розу стихами”. Наши стихи вообще не клеились, а Пушкин мигом прочел два четверостишия, которые всех нас восхитили. Жаль, что не могу припомнить… Кошанский взял рукопись к себе…»
Стихи, верно, были прекрасны, коль учитель почёл за нужное взять их себе на память, но, увы, та поэтическая «Роза» безвозвратно канула в Лету…
Но явилась другая. В виде таинственного послания, над коим и по сей день ломают головы филологи, поэты и пушкинисты. Вот оно:
Где наша роза,
Друзья мои?
Увяла роза,
Дитя зари.
Не говори:
Так вянет младость!
Не говори:
Вот жизни радость!
Цветку скажи:
Прости, жалею!
И на лилею
Нам укажи.
А ведь Александр Пушкин знал, что, согласно древним учениям, роза почиталась символом любви, а лилия – непорочности. На заре двадцатого века Леонид Майков, историк русской литературы, разбирая эмблематику лилии и розы со времён Античности и Средневековья, весьма оригинально заметил, что противопоставление двух цветов у Пушкина «проведено так осторожно и тонко, без всякого намерения вызвать нравоучительное заключение, что пиеса не представляет никакой печати искусственности и является подобием наивной народной песни».
Валерий Брюсов был иного мнения: «мысль поэта не совсем ясна, и остается неизвестным, в каком смысле противополагает он розу лилии».
В лицейской поэме «Монах», где-то по-юношески эротической, в «поэтическом букете» вновь собраны вместе эти два цветка:
И ты, виясь вокруг прекрасных ног,
Струи ручьев прозрачнее, светлее,
Касаешься тех мест, где юный бог
Покоится меж розой и лилеей.
В том же раннем творении есть схожие сладострастные строки:
На ложе роз, любовью распаленны,
Чуть-чуть дыша, весельем истощенны,
Средь радостей и сладостных прохлад,
Обнявшися любовники лежат.
Чувственные наслаждения словно и невозможны без чудесных благоуханных роз:
Представил бы все прелести Натальи,
На полну грудь спустил бы прядь волос,
Вкруг головы венок душистых роз…
Много позже другая красавица, Мария из «Полтавы», не избежит сравнения с прекраснейшим из всех цветов на земле:
Вокруг высокого чела,
Как тучи, локоны чернеют.
Звездой блестят её глаза;
Её уста, как роза, рдеют.
Но обратимся вновь к раннему пушкинскому шедевру. Ключ к пониманию философского смысла «Розы» находим у… Карамзина, в его «Письмах русского путешественника». Вот строки, явленные в немецком Веймаре в июле 1789-го: «Взглянем на лилию в поле; она впивает в себя воздух, свет, все стихи – и соединяет их с существом своим, для того чтобы расти, накопить жизненного соку и расцвесть; цветёт и потом исчезает. Всю силу, любовь и жизнь свою истощила она на то, чтобы сделаться матерью, оставить по себе образы свои и размножить своё бытие….Напротив того, она, как живая…. в зародыше любезного вида предала его вечно цветущему саду времени, в котором и сама цветет….И так нет смерти в творении: или смерть есть не что иное как удаление того, что не может быть долее, то есть, действие вечно юной, неутомимой силы…»
Вслед за «любимым наперсником муз», маститым Карамзиным, само философское понятие небытия отрицает и юный Пушкин.
Похоже, поэт-лицеист неплохо знаком с Евангелием и с самой проповедью Христа: «Посмотрите на полевые лилии, как они растут: ни трудятся, ни прядут; но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них… Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это всё приложится вам».
Благоуханная лилия, полная изящества и особой «цветочной грации». Именно с этим изысканным цветком сравнил однажды Пушкин молодую императрицу Александру Фёдоровну.
Однако вернёмся к славным дням лицея. В Царском Селе 26 августа 1812 года, в день Бородина и в Натальин день (в будущем столь значимый для поэта!), лицеист Пушкин с друзьями репетируют пьесу «Роза без шипов». Её автор – лицейский гувернёр Алексей Иконников, титулярный советник и поэт-любитель. А по словам его воспитанника Александра Пушкина, – «странный человек» и «чудак», «беден, горд и дерзок». Сюжет пьесы связан с совсем недавними жаркими событиями Отечественной войны, и представлена была «Роза без шипов» в лицее 30 августа, в день именин императора Александра I.
Что за роль была у Пушкина в той пьесе? Неведомо. Известно лишь, что лицеисты в вывороченных шинелях (среди них был и юный поэт) старательно представляли ополченцев. А вскоре юные артисты смогли увидеть их наяву: через Царское Село в походном марше прошли дружины петербургского ополчения, прогарцевали эскадроны Гродненских гусар и улан Польского полка…
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шёл мимо нас…
Но вот что любопытно – заглавие той давней пьесы соотносится с названием ротонды, возведённой в
Без шипов
В начале 1780-х императрица Екатерина выступила в роли сказительницы, сочинив для любимца-внука Александра «Сказку о царевиче Хлоре». Сюжет её таков: царевича похищает некий киргизский хан. Коварный восточный владыка повелевает пленнику сыскать магический цветок «Розу без шипов» – символ совершенства, хранившуюся в Храме. Но чтобы добыть заветную Розу и вновь увидеть отчий дом, царевичу предстоит преодолеть невероятные испытания и соблазны. Нравоучения, облечённые в сказку, по замыслу венценосной бабушки, должны были тронуть сердце её маленького наследника, пробудив в оном самые благородные чувства.
Державин посвятил августейшей сказительнице оду, где Екатерина II именована «Киргиз-Кайсацкой царевной», будущий Александр I – «младым Хлором»:
Богоподобная царевна
Киргиз-Кайсацкия орды!
Которой мудрость несравненна
Открыла верные следы
Царевичу младому Хлору
Взойти на ту высоку гору,
Где роза без шипов растет,
Где добродетель обитает…
Считалось, «Роза без шипов» олицетворяет саму добродетель, и до грехопадения человека цвела она в раю. После же изгнания Евы и Адама из райских кущ, как память об их смертном грехе, на розе взросли острые шипы…
«Храм Розы без шипов» вознёсся на взгорье, среди тенистых павловских аллей. То была изящная ротонда о семи колоннах ионического ордера, а под расписным куполом на высоком пьедестале, как на алтаре, всегда, днём и ночью, благоухала в вазе живая роза. Возможно, парковый павильон послужил оригинальным подарком наследнику Александру к его венчанию на прелестной баденской принцессе Луизе-Марии-Августе. В недалёком будущем – императрице Елизавете, а её утончённую божественную красоту на живописных полотнах словно оттеняют царственные розы.
«Белая роза» империи
Образ другой немецкой принцессы – Фредерики-Луизы-Шарлотты-Вильгельмины, дочери прусского короля Фридриха-Вильгельма III, сопряжён с этим благородным цветком, – символом её, будущей русской императрицы, станет белая роза.
Ещё в далёком детстве маленькую принцессу Шарлотту нарекли «Белым цветком». Столь нежное прозвище было дано ей и за любовь к белым розам, и за схожесть юной принцессы с романтической героиней романа «Волшебное кольцо». Рыцарский роман Фридриха де ля Мотт Фуке, пера немецкого писателя эпохи романтизма, увидел свет в Нюрнберге в 1813-м, и тотчас стал любимой книгой прусской принцессы.
Императрица Александра Фёдоровна – «Белая роза Империи». Гравюра XIX в.
В Берлине, в 1814 году, великий князь Николай Павлович, сопровождая в заграничном походе старшего брата-императора Александра I, повстречал шестнадцатилетнюю принцессу. Там же, в Берлине, великий князь Николай и принцесса Шарлотта обручились в королевской часовне, где романтически настроенная юная невеста поклялась жениху в любви и верности на всю жизнь.
Приняв в православии титул и имя великой княгини Александры Фёдоровны, она полюбила свою новую родину – Россию. «Мне надели на голову корону и кроме того бесчисленное множество крупных коронных украшений, под тяжестью которых я была едва жива. Посреди всех этих уборов приколола к поясу одну белую розу. Я почувствовала себя очень, очень счастливой, когда руки наши наконец соединились; с полным доверием отдавала я свою жизнь в руки моего Николая, и он никогда не обманул этой надежды!» – вспоминала Александра Фёдоровна о заветном для неё дне венчания, первом июле 1817 года. Августейших молодых супругов, восхитительно-статных, тотчас нарекли самой прекрасной парой Европы.
Ну а в апреле будущего года пальба из пушек возвестила жителям Москвы – великая княгиня счастливо разрешилась первенцем, наследником Александром. Молодая мать поведала дневнику свои чувства: «Я ощутила нечто важное и грустное при мысли, что этому маленькому существу предстоит некогда сделаться императором».
Будущая императрица Александра Фёдоровна почти ровесница поэта, – старше Пушкина лишь на год. Одарённая личность, она прекрасно рисовала – её пейзажи написаны рукой тонкого мастера; любила поэзию и литературу (моральным кодексом императрицы, по словам Анны Тютчевой, стала «лира поэта»); разбиралась в русской истории – сохранились конспекты и начертанное ей родословное древо династии Рюриковичей. Её наставником стал один из умнейших людей своего времени – поэт-мудрец, поэт-романтик Василий Жуковский, относившейся к августейшей ученице с безмерным уважением.
Впервые Пушкин повстречался с императрицей летом 1831-го в Царском Селе. Встреча та, по-видимому, приключилась в саду Александровского дворца, где Пушкин имел обыкновение прогуливаться с красавицей-супругой. Александра Фёдоровна в то время была на последнем месяце беременности…
Вскоре императрица разрешилась сыном, о чём поэт сообщил московскому приятелю Павлу Нащокину: «Государыня третьего дня родила великого князя Николая Николаевича». Несмотря на рождение младенца и связанные с тем материнские заботы, Александра Фёдоровна проявляет интерес к творчеству поэта. Вот любопытная записка, что отправил Жуковский Пушкину в августе того же года: «Сей час Государь присылал у меня просить твоих стихов; у меня их не случилось. Но он велел у твоей жены просить их экземпляр. Не худо, когда и для Государя, и для императрицы перепишешь по экземпляру и скорее им доставишь…» Более того, в дворцовой библиотеке хранилась поэма «Бахчисарайский фонтан», – в сафьяновом переплёте с золотым тиснением и золотым обрезом, увенчанная экслибрисом царицы!
В воскресный апрельский день 1834 года Пушкин представлялся императрице, чему подтверждением записи: в камер-фурьерском дневнике и в дневнике самого поэта. Свои заметки о памятной беседе поэт завершает весьма необычно: «Я ужасно люблю Царицу несмотря на то, что ей уже 35 лет и даже 36».
Не мог бы Пушкин написать тех слов признания в любви к царице (в дневнике – для себя, не для публики, и тут уж никто не смог бы обвинить поэта в придворной лести или проявлении верноподданнических чувств), если бы не испытал вдруг такого восторженного состояния!
«Третьего дня был я наконец в Аничковом, – помечает Пушкин декабрем того же 1834-го, – <..> Гостей было уже довольно; бал начался контрдансами. Государыня была вся в белом, с бирюзовым головным убором… Государыня очень похорошела».
Как жаль, что поэтические строфы, обращённые к императрице Александре Фёдоровне, так и остались в набросках восьмой главы «Евгения Онегина»! Но всё же, спустя годы, стали достоянием читателей и предметом восхищения поздних критиков:
И в зале яркой и богатой,
Когда в умолкший, тесный круг,
Подобна лилии крылатой
Колеблясь входит Лалла-Рук
И над поникшею толпою
Сияет царственной главою
И тихо вьётся и скользит
Звезда-Харита меж Харит,
И взор смешенных поколений
Стремится, ревностью горя,
То на неё, то на царя…
Исторический экскурс. Среди придворных государыня была известна под
Пушкинские строки, вдохновлённые царицей (под именем Лалла-Рук Василий Жуковский воспел свою любимую ученицу, перебросив поэтический мостик к героине Томаса Мура), с поразительной точностью согласуются со свидетельствами очевидцев. Вот они, голоса из прошлого!
Мария Каменская, урождённая графиня Толстая: «Императрица Александра Фёдоровна танцевала как-то совсем особенно: ни одного прыжка или неровного движения у неё нельзя было заметить. Все говорили, что она скользит по паркету, как плавает в небе облачко, гонимое лёгким ветерком».
Графиня Долли Фикельмон, прозванная Сивиллой за особенный дар проницательности: «В обществе много красивых женщин, но одна, которая бесспорно превосходит всех остальных грацией и красотой – Императрица! Перед ней блекнет даже самая большая красавица; никто из нас не может сравниться с ней в танцах, не умеет ступать так грациозно, как она, и при этом она в той же степени Владычица красоты, как и Императрица и Царица!»
И, наконец, фрейлина Александра Смирнова-Россет, умница «черноокая Россет»: «Пушкин читал нам “Онегина”. Много смеялись над описанием вечеров, оно забавно; но всего нельзя будет напечатать. Он отлично изобразил императрицу, “крылатую лилию Лалла-Рук”; это совершенно обрисовывает её».
Да, Пушкин сумел найти единственно точный и яркий образ царицы, уподобив её лилии. Хотя символом императрицы и заветным её цветком был всё-таки иной!
Но вернёмся вновь в Германию, в Потсдам. Сюда, летом 1828 года, ко двору императора Фридриха II, прибывает из Петербурга императорская чета. Здесь, в кругу близких, отца и матери-королевы Луизы Прусской, Александра Фёдоровна празднует свой тридцатилетний юбилей.
Праздник тот в дворцовом парке Сан-Суси, именованный как «Волшебство Белой розы», надолго запомнился тем счастливцам, что смогли лицезреть необычное торжество. То был истинный гимн царственному цветку. Волшебство начиналось уже в парке, где ротонды и павильоны, увитые гирляндами из белых роз, походили на громадные благоухающие клумбы. Прославленные немецкие поэты, подобно средневековым трубадурам, воспевали «Белую розу» – русскую царицу. А блестящая чреда костюмированных балов и рыцарских турниров сменяли друг друга.
Сама августейшая именинница в белоснежном платье, увенчанная венком из белых роз, из своей роскошной ложи одаривала рыцарей-победителей живыми цветами. Каждая же из придворных дам получила от русской царицы серебряную розу с выгравированной на её листьях памятной праздничной датой.
Впечатлившись торжеством в Потсдаме, француз Жан-Пьер Вибен назвал в честь русской императрицы новый вид прованской белой розы – «Blanchefleur» («Белый цветок»). С лёгким розовым оттенком лепестков и волнующе-сладостным ароматом. А мастер из Германии Иоганн Георг Хоссауэр преподнёс Александре Фёдоровне сработанную им чудесную серебряную ветвь с розами, не «увядшую» и доныне.
Праздник «Волшебство Белой розы» в Потсдаме. Литография Ю. Шоппе по эскизу К. Ф. Шинкеля. 1829 г.
При русском дворе император Николай I создал настоящий культ «Прекрасной Дамы», обожаемой им супруги и, возвратясь из Германии, возвёл для неё в Петергофе, на берегу Финского залива, дворец-коттедж «Александрия» в готическом стиле, не забыв увенчать его гербом с изображением белой розы. Ну а сам живописный парк вокруг коттеджа по весне и летом буквально утопал в живых благоухающих белых розах.
Итак, у императрицы явился свой герб, сотворённый поэтом Василием Жуковским: синий геральдический щит с рыцарским клинком, словно пронзающим венок из белых роз, с девизом: «За Веру, Царя и Отечество». Романтический герб можно было видеть в петергофском коттедже повсюду: на стенах и креслах, на хрустальных стаканах и фарфоровых блюдах.
Великая княжна Ольга Николаевна так отзывалась о любви отца-императора к матери: «Для Мама́ ему самое прекрасное никогда не было достаточно хорошо». Да и последние слова умирающего императора, обращённые к возлюбленной Александре, стали достоянием истории: «С первого дня, как я увидел тебя, я знал, что ты добрый гений моей жизни…»
Чайная роза, названная в честь императрицы Александры Фёдоровны. Гравюра XIX в.
«Белая роза Российской империи» – так с восторгом именовали императрицу, поклонницу божественного цветка. Вот уж, поистине, «бело-розовое царствование» Александры Фёдоровны, – белые розы, живые и искусственные, «распускались» повсюду: на газонах, в вазах, в причёсках придворных дам; ими декорировали бальные платья, туфельки, веера… А на званых великосветских обедах из розовых лепестков устраивались цветочные «реки», «озёра» и целые «водопады».
Подобное увлечение царственным цветком почиталось весьма хорошим тоном: с 1823-го по 1833-й модными считались то белые, то зелёные или розовые дамские шляпки с обязательным украшением – подобранной в тон живой розовой ветки. Чуть позднее модной изюминкой стал венок «а ля Тальони» из японских роз. Явился и особый «Розовый алфавит любви», с его помощью происходили трогательные объяснения влюблённых.
«Бонжур, Пушкин!»
Но, пожалуй, самыми яркими при царском дворе стали петергофские праздники в честь именинницы-императрицы (и в честь её символа – Белой розы!), что ежегодно давались в первый день июля.
Бывал на них и Александр Сергеевич. Встретить славного поэта в Петергофе июльским днём 1833 года посчастливилось Сергею Сухотину, в то время воспитаннику Школы гвардейских подпрапорщиков. В его памяти запечатлелась виденная им яркая картинка: «Государь с царской фамилией и придворными ехал в линейке и, увидев шедшего близ дороги Пушкина, закричал ему: “Bonjour, Pouchkine!” – “Bonjour, Sire!” – почтительно, но непринуждённо отвечал ему Пушкин».
Тот день следующего года Пушкин провёл на даче у Плетнёва, о чём ранее и сообщил своей Наташе: «Завтра Петергофский праздник, и я проведу его на даче у Плетнёва вдвоём. Будем пить твоё здоровье».
А вот на летнем празднике 1835 года Пушкин – уже вместе с женой. Другой очевидец, Василий Ленц, пианист и музыкальный критик, вспоминал: «Двор длинной вереницей линеек совершал процессию среди этого моря огней. На одном из этих диванов на колёсах я увидел Пушкина, смотревшего угрюмо». И молодой граф Владимир Соллогуб не поленился записать свои впечатления: «Пушкина я видел в мундире только однажды на петергофском празднике. Он ехал в придворной линейке, в придворной свите. Известная его несколько потёртая альмавива драпировалась по камер-юнкерскому мундиру с галунами. Из-под треугольной
И мистики придворного кривлянья!..
Но все взоры мемуаристов прикованы лишь к поэту, и никто из них не упомянул о его прелестной супруге Натали Пушкиной. А ведь она ехала в том же придворном экипаже, что и её прославленный муж, и, надо полагать, сияла молодостью и красотой. Подтверждением чему письмо Надежды Осиповны дочери Ольге: «Натали, говорят, была очень хороша…»
Вечером того памятного дня Пушкин с красавицей-женой приглашён императорской четой – на пышный бал в Петергофском дворце. И более Александру Сергеевичу на торжествах в честь «Белой розы», – русской императрицы, – побывать не довелось.
Тот знаменательный летний день, однако (и много ранее!), вошёл в летопись жизни поэта и был особо памятен для него: первого июля 1826 года родился первенец Пушкина! Маленький Павел появился на свет в нижегородском Болдине, куда ввиду «непредвиденных обстоятельств» была отправлена «крепостная любовь» поэта Ольга Калашникова. Не судьба была младенцу носить лучезарную фамилию отца: в церковной метрической книге новорожденный записан сыном крестьянина Якова Иванова, служившего причетником.
В тот же день в Михайловском (о рождении сына-первенца Пушкин узнал позднее) на бумажный лист легли полушутливые строки:
Вот, Зина, вам совет: играйте,
Из роз весёлых заплетайте
Себе торжественный венец —
И впредь у нас не разрывайте
Ни мадригалов, ни сердец.
Поэтический совет обращён к Евпраксии Вульф, милой обитательнице соседнего Тригорского, в домашнем кругу именованной то Зиной, то Зизи. И ставшей одно время предметом грёз опального Пушкина – «кристаллом души». Однако юная Зизи отнюдь не слыла любительницей любовных славословий и, по свидетельству брата Алексея, «ненавидела мадригальные стихи и весьма мало отвечала на любезности своих собеседников». Чей мадригал, Пушкина или Языкова, удостоился тогда сей жалкой участи, и по сей день неведомо…
Розами либо их лепестками буквально усеяна поэтическая ткань «Евгения Онегина». И не только для красоты слога. Царственным цветам предназначены в поэме свои необычные роли. То, в знаменитой проповеди Евгения влюблённой Татьяне, они призваны оттенить сарказм главного героя:
Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей…
То позволяют Пушкину тонко подшутить над читателем, приглашая его вместе посмеяться над модными рифмачами:
И вот уже трещат морозы
И серебрятся средь полей…
(Читатель ждёт уж рифмы розы;
На, вот возьми её скорей!)
Что ж, рифма «морозы-розы» будто так и просится в стихи. И как же её не взять?!
И дева в сумерки выходит на крыльцо:
Открыты шея, грудь, и вьюга ей в лицо!
Но бури севера не вредны русской розе.
Как жарко поцелуй пылает на морозе!
Как дева русская свежа в пыли снегов!
Осталось на страницах «Онегина» чувственное признание его гениального творца:
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит…
Безымянные «младые Армиды», воспетые поэтом, с горящими на щеках незримыми розами, тайными знаками любви. Удивительно, но много ранее и Сергей Львович Пушкин, отец поэта, оставил лирические строки, обращённые к некоей прелестнице:
Люблю я звук ея речей,
И кудри русыя, густыя,
Ресницы длинныя очей
И розы на щеках живыя.
Те розы, впрочем, как и стихи самого Сергея Львовича, давным-давно увяли…
«Розу окропим вином»
Немного об историческом розарии.
Древние греки веровали, – белая роза явилась из морской пены, из коей вышла на кипрский брег Афродита, богиня любви. Олимпийских небожителей настолько подивил красотой неведомый прежде цветок, что был окроплен ими волшебным нектаром, и белая роза стала источать чудесный аромат. Но однажды во время пира шалун Амур опрокинул на цветок сосуд с ярким божественным нектаром, и роза обратилась алой.
Волшебный цветок, цветок любви, цветок забвения. Чарующее его действие сполна испытал и младой Ратмир, завлечённый в чертог прелестницами:
Над рыцарем иная машет
Ветвями молодых берез,
И жар от них душистый пашет;
Другая соком вешних роз
Усталы члены прохлаждает
И в ароматах потопляет
Темнокудрявые власы.
И в дивном аромате роз словно тонут для искателя похищенной Людмилы её «милые красы»… Вмиг забыты любовные томления:
Бродящий взор его блестит,
И, полный страстным ожиданьем,
Он тает сердцем, он горит.
С античных времен розу с лихвой наделяли философскими смыслами. Так розовый тугой бутон являл собой символ бесконечности, как некий круг, и в то же время – грустной быстротечности жизни. Чуть распустится чудный цветок, и вот уж лепестки его вянут, облетают. Как и мимолётная девичья краса, – оттого-то юную красавицу именовали «Девой-розой».
Да и у Пушкина в его маленькой трагедии «Пир во время чумы» читаем:
Нас не смутит твоё призванье!
Бокалы пеним дружно мы,
И девы-розы пьём дыханье, —
Быть может… полное Чумы!
От греков почитание прекрасного цветка достойно переняли римляне. Перед боевым походом головы легионеров венчали венцами из роз, кои должны были одушевлять воинов пред грядущими битвами и вливать мужество в их сердца.
Исторический факт: римский полководец и консул Публий Корнелий Сципион Африканский, – тот, что в битве при Заме разгромил самого Ганнибала, – повелел воинам в день триумфа войти в Рим, держа пышные букеты из роз. И на щитах храбрецов красовались выбитые изображения розы, как символа воинской доблести.
Подражая грекам, римляне осыпали путь победителей лепестками роз, увенчивали их головы розовыми венками, поднимали в их честь кубки с вином из божественных цветов. А на пышных пиршествах римляне возлежали на подушках, набитых душистыми лепестками. Одно время, и тоже в Античности, – розу почитали символом… безмолвия. И посвящалась она богу молчания Гарпократу. Сей тайный чудесный знак служил подданым Нерона или Калигулы напоминанием о том, что молчание порой есть истинное золото! А ещё богатые жители Рима обожали плескаться в бассейнах, наполненных ароматной розовой водой.
Пышные римские пиры украшали тысячи роз, – на
Но однажды, как свидетельствуют хроники, римский император Гелиогабал повелел осыпать своих гостей столь мощным потоком розовых лепестков, что многие из приглашённых на пир (а среди них были недруги императора!), то ли задохнулись, то ли захлебнулись под необычным цветочным «водопадом». Спустя столетия, в веке девятнадцатом, англичанин Лоуренс увековечил на своём полотне «Розы Гелиогабала» сей необычный трагический сюжет – смерть под нежнейшими лепестками роз на пиру, под безмятежные звуки кифар и тимпанов…
Но роза наделена и особой целительной силой: в «Илиаде», как повествует Гомер, Афродита умащивала розовым маслом тело сражённого Ахиллом Гектора, вождя троянцев.
Поэтесса Сапфо, или Сафо, жившая в древности на греческом острове Лесбос, первой нарекла розу «Королевой цветов». И без устали жрица любви и поэзии воспевала сей чудесный цветок:
Где много цветов,
тешится там
сердце богов блаженных.
От тех же они,
кто без венка,
прочь отвращают взоры…
Древнегреческий поэт Анакреон нарёк розу «радостью Афродиты и любимым цветком муз», посвятив ей свою самую проникновенную оду. На исходе века восемнадцатого князь Николай Львов переложил ту бессмертную оду на русский:
Посвященную любови
Розу окропим вином
И румяною сей розой
Увенчаем мы чело;
Будем пить с усмешкой нежной…
Юный поклонник Анакреона, лицеист Александр Пушкин, также почтил память мудреца, не забыв упомянуть о царственном цветке:
Вижу: горлица на лире,
В розах кубок и венец…
Други, здесь почиет в мире
Сладострастия мудрец.
Роза, возведённая на пьедестал «Королевы цветов», священный символ богини любви, испокон веков почитаема пиитами. Вот и Александр Пушкин словно вступил в поэтический турнир с самим Анакреоном:
Не розу Пафосскую,
Росой оживленную,
Я ныне пою;
Не розу Феосскую,
Вином окропленную,
Стихами хвалю;
Но розу счастливую,
На персях увядшую
Элизы моей…
Три розы – «роза Пафосская», символ любви, соединённая с греческим Пафосом, что на острове в Эгейском море, на берег коего из морской пены вышла великая богиня Афродита; «роза Феосская» – символ поэзии лирической (происходит от названия древнего города Феоса или Теоса на западном берегу Малой Азии, родине Анакреона, древнегреческого певца любви, вина, автора вакхических гимнов и, пожалуй, самого знаменитого из них – гимна Розе); и третья роза, воспетая Пушкиным, – «Счастливая», – та, что удостоилась покоиться на груди утаённой возлюбленной поэта.
Кто она, та неведомая красавица Элиза, названная поэтом «моей»? Но ведь все чувства и думы Пушкина той далёкой «чудотворной» осенью, когда на бумажный лист легли эти строки, уносились лишь к красавице-невесте Натали…
Роза из альбома Елизаветы Ушаковой. Акварельный рисунок А. Афанасьева. 1820-е гг.
Именем другого великого эллина – Феокрита, создателя жанра идиллий, автора пастушеских пасторалей, названы «нежные розы»:
Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?
В веке железном, скажи, кто золотой угадал?
Кто славянин молодой, грек духом, а родом германец?
Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши!
История четверостишия такова: вышел в свет поэтический сборник барона Дельвига, и Пушкин, задумав как-то по-особому поздравить старого лицейского друга, отправил ему эту «Загадку» вкупе с прессом для бумаг в виде загадочного сфинкса. Не забыв предварить своё поэтическое послание строкой: «При посылке бронзового сфинкса».
Пожалуй, самое раннее изображение розы сбереглось на минойской фреске славного своими мифами Кносского дворца, что на Крите: розовая ветвь соседствует с голубой птицей.
И вновь роза – в пушкинском посвящении собрату-поэту Николаю Гнедичу, знатоку Древней Греции:
Ты любишь гром небес, но также внемлешь ты
Жужжанью пчёл над розой алой.
Таков прямой поэт.
Однако не Эллада почитается родиной прекрасного цветка, но Персия. Когда в средневековой Европе о розе ещё и не слыхивали, в садах Востока давным-давно цвели те удивительные цветы, и персидские поэты воспевали их красоту и восхитительный аромат, уподобляя недоступным красавицам. И один из них – славный Омар Хайям:
Чтоб добиться любви самой яркой из роз,
Сколько сердце изведало горя и слёз.
Посмотри: расщепить себя гребень позволил,
Чтобы только коснуться прекрасных волос.
Да и сама роза по-персидски именуется «гюль» (в переводе – «прекрасный цветок»), а Персия величалась Гюлистаном, «садом благоуханных роз». Земной же сад почитали отражением небесного райского сада Эдем. Вновь откровения восточного мудреца Хайяма:
В сад я в горести вышел и утру не рад,
Розе пел соловей на таинственный лад:
«Покажись из бутона, возрадуйся утру,
Сколько чудных цветов подарил этот сад!»
В России же редкостный цветок прижился лишь в шестнадцатом веке, – роза тотчас стала украшением царского двора. Дотоле русским людям знакома была лишь дикая роза, шиповник. При Алексее Михайловиче царица и дочери-царевны могли любоваться чудесными розами, что распускались в оранжереях подмосковного Измайлова. Верно, те диковинные, источающие нежный аромат цветы помнились и младшему царскому сыну Петру. В чреде многих государственных преобразований Пётр Великий отличился и на «цветочном поприще» – русский царь первым призвал в Петербург голландских садовников для разведения невиданных прежде дворцовых розариев.
На Розовом поле
Императрица Екатерина II продолжила «розовую забаву» царя Петра: её волею в Царском Селе, любимой летней резиденции (не зря императрица как-то обронила: «Моё любезное, моё прелестное Царское Село»), было разбито Розовое поле. Яркие, благоухающие кусты роз, доставленные из Голландии и Германии, Дании и Франции, будто спорили меж собой совершенством форм, расцветок и яркими насыщенными ароматами. На зиму нежных обитательниц северного розария садовники переносили в теплицы, вновь высаживая по весне кусты в петербургскую землю. История сохранила имя главного садовника розария – мастера-немца Иоганна Буша.
Не столь давно обретена старинная гравюра: на ней Екатерина Великая, уже в почтенных летах, царственно (хотя изображена императрица не в царском одеянии, а в капоре и домашнем платье) восседает в ротонде-беседке, возведённой «о тридцати двух мраморных колоннах», на любимом ею Розовом поле в окружении
Вот любопытный исторический анекдот, а быть может, и подлинный факт, преданный вниманию читателей «Живописного сборника» за 1858 год. На его страницах приведён рассказ пиита и драматурга Фридриха фон Клингера, числившегося в свите императрицы Екатерины II. Как-то гуляя по Царскосельскому парку, он в самом глухом его уголке натолкнулся на часового с ружьём. В полной тишине часовой в кивере мерил шаги возле розового куста близ беседки, окружённой перилами.
– Зачем тебя, братец, сюда поставили? – спросил его Клингер.
– Так было отдано в приказе, батюшка, – ответствовал солдат-часовой.
Тайна странного поста в столь уединённом уголке долго мучила пытливого пиита, пока императрица Мария Фёдоровна, супруга венценосного Павла I, не поведала любопытному собеседнику необычную историю.
…Однажды императрица Екатерина Великая, прогуливаясь в парке, приметила махровую (или как тогда называли – мшистую) прекрасную белую розу. Случилось то накануне некоего памятного дня юного Александра, – ему-то, своему любимцу, и пожелала августейшая бабушка преподнести сей драгоценный цветок. Но чтобы кто-нибудь ранее не осмелился сорвать избранную для подарка розу, Екатерина повелела установить у куста круглосуточный пост. Однако уж на следующий день императрица-бабушка запамятовала о своём же приказе, а сам пост – часовой у розы – так и остался. И даже, когда и роза уж отцвела, часовой всё ещё бдительно наблюдал за увядшим розовым кустом. Шли годы, менялись часовые у розового куста, и лишь при Николае I чудной пост был снят, вернее перенесён ближе к Орловским воротам.
…Видимо, те же розы, что цвели в Царскосельском саду, вдохновляли и придворных художников – царственные неувядаемые цветы «распустились» на фарфоровых сервизах и вазах, «взросли» на дворцовой мебели и живописных плафонах.
А сама августейшая любительница роз удостоилась именной розы – «Catherine II» («Екатерина II»). Увы, не при жизни самой великой императрицы… В начале 1820-х, уже при её венценосном внуке Александре I, француз Жан Лаффей вывел сей ароматный сорт, благоухающий только единожды в начале лета.
Но обратимся к дням лицейской юности поэта. Розовое поле в Екатерининском парке, обратившееся в царствование Александра I обширной зелёной лужайкой, отдано было на откуп резвым лицеистам. Здесь они вовсю предавались безудержному веселью: играли в «пятнашки», «горелки», «лапту», пробовали силы в молодецкой борьбе. Так луг между Башней-руиной и Большим Капризом, поражавший при Екатерине Великой своей царственной красой, стал любимым местом игр воспитанников лицея. И строки самого прославленного из них живое тому свидетельство:
Вы помните ль то Розовое поле,
Друзья мои, где красною весной,
Оставя класс, резвились мы на воле
И тешились отважною игрой?
Граф Брогльо был отважнее, сильнее,
Комовский же проворнее, хитрее;
Не скоро мог решиться жаркий бой…
Где вы, лета забавы молодой?..
После смерти Екатерины II взошедший на трон император Павел, не разделявший увлечения венценосной матушки, не жаловал и её любимое Царское Село. Летней резиденцией императорской семьи отныне суждено было стать Павловску, а великолепный Царскосельский парк потихоньку хирел, приходя в упадок, – без должного ухода тихо умирали и его розы…
Уже в ином веке кручинился о том Иннокентий Анненский:
Там воды зыблются светло
И гордо царствуют берёзы,
Там были розы, были розы,
Пускай в поток их унесло.
Там всё, что навсегда ушло,
Чтоб навевать сиреням грёзы.
…………………………………………
Скажите: «Царское Село» —
И улыбнёмся мы сквозь слёзы.
И хоть Розовое поле хранило лишь память о чудесных цветах, однако в Царскосельском саду благоухали они как встарь:
Сквозь вечну зелень здесь и там
Мелькают светлые беседки;
Повсюду роз живые ветки
Цветут и дышат по тропам.
Царскосельские розы у Пушкина поистине живые, – они «цветут и дышат». Вечный цветок при всей своей мимолётной хрупкости.
Слабое «дыханье роз» расслышано поэтом и в «Бахчисарайском фонтане», – немые свидетельницы былых людских страстей буйно цветут вкруг обветшалого ханского дворца:
Играют воды, рдеют розы,
И вьются виноградны лозы,
И злато блещет на стенах.
И чуть позднее – славное подношение романтическому фонтану:
Фонтан любви, фонтан живой!
Принёс я в дар тебе две розы.
Люблю немолчный говор твой
И поэтические слёзы…
…В двадцатом столетии композитор и виолончелист Александр Кондратьевич Власов положил бессмертные стихи на музыку, обратив их в чудесный романс. А в самом Бахчисарае, по давней традиции, навеянной пушкинскими строками, две живые розы, белая и красная, в искрящихся брызгах фонтана, словно в каплях росы, возлежат на мраморном подножии древнего памятника любви и слёз.
Графиня-роза
Любопытно, что именные розы почитались некогда самым изысканным и дорогим подарком. Так, в честь Елизаветы Воронцовой был выведен сорт плетистых роз, который так и назывался «Comtesse Woronzow» («Графиня Воронцова»). Выведен ещё при жизни Елизаветы Ксаверьевны, да и её обожателя Александра Пушкина, и является ныне самым старым сортом розы российской селекции.
Цветы графини-розы, подобно её прототипу, нарядной оригинальной расцветки: жёлто-розово-красные. Причём у основания – лепестки кремово-жёлтые, ближе к сердцевине обращаются в розово-красные, крупные и густомахровые. Цветёт «Графиня Воронцова», как и подобает красавице, элегантными кистями обильно и долго, распространяя тонкий аромат чайной розы.
«Крёстный отец» сей диковинной розы – директор Императорского Никитского сада Николай фон Гартвис. Вторую розу, выведенную им в 1829 году, ботаник-селекционер назвал в честь супруга очаровательной графини, – генерал-губернатора Новороссии Михаила Семёновича Воронцова. К слову, крестника самой Екатерины Великой, государственного мужа, создателя и первого владельца фамильного дворца в Алупке.
Графиня Елизавета Воронцова. Рисунок Пушкина. 1829 г.
Вот строки письма самого ботаника фон Гартвиса, обращённые к графу Воронцову: «Создатели роз за рубежом в иных случаях пользуются правом отмечать свои победы именами замечательных современников; я осмелюсь просить месье графа и мадам графиню благосклонно принять в их честь две самые прекрасные розы из тех, что мы вывели, и украсить их Вашими именами. Одноимённая мадам графиня происходит из семян старой розы (R. indica odoratissima), но цветок этой розы более насыщенный, более совершенный по форме, а листва более пышная и элегантная. Те два куста, что я давал Кебаху, уже
Плетистые розы, именованные в честь графской четы, явились достойным украшением не только дворцового парка Воронцовых в Алупке, но и прославленных розариев Европы. Радовали вьющиеся цветущие кусты глаз путешественников, посетивших Южный берег Крыма, и один из них не поленился поверить свои восторги дневнику: «Здесь роза нежная, роскошная в ярких отливах цветения взбежала на высокое дерево и причудливо светится красою своею между яркою и густою его зеленью. Эта роза сметливым Гартвисом названа графинею Воронцовой и известна уже под этим названием в Гамбургском и Английских каталогах садоводства. Любители наперерыв ищут приобретать этот милый цветок, эту особенную разновидность розы из обширного ея поколения».
И верно, вслед за Омаром Хайямом, поклонники сей дивной розы, именованной в честь очаровательной графини, могли бы воскликнуть:
Утром роза раскрыла под ветром бутон,
И запел соловей, в её прелесть влюблен.
Но вот розе, наречённой в честь всесильного сановника графа Михаила Воронцова, позже – светлейшего князя и генерал-фельдмаршала, первого хозяина Воронцовского дворца, увы, не судьба была дожить до нашего века. Зато розовый куст, известный как «Comtesse Woronzow», и по сей день благоухает перед верандой фамильного дворца в Алупке, – стоит лишь подняться по величественной «Львиной лестнице», чтобы вдохнуть вечно свежий пьянящий аромат старой розы.
Всё в жертву памяти твоей…
Жаль, что любоваться той исторической розой не довелось Александру Сергеевичу, былому обожателю графини. И воспевшему грацию и чары Елизаветы Воронцовой, истинной «графини-розы».
Дуэт Розы и Соловья
Давным-давно десятилетняя Таша Гончарова записала в своей ученической тетрадке: «Просодия учит стопосложению и механическому составу стихов…» И далее в своём сочинении размышляет о том, чем различаются между собой ямб и хорей, дактиль и анапест и в чём особенность пиррихия.
Букет роз. Художница Наталья Гончарова, тёзка и дальняя родственница Натали. Начало XX в.
Рассуждает «о стихе дактило-хореическом» и «анапесто-ямбическом», о рифмах, кои «разделяются на мужские и женские, на богатые и полубогатые», и о том, как «сочетание мужских стихов с женскими производит красоту в стихотворстве».
Приводит в пример неровные стихи, которыми «по большей части пишутся басни и сказки»:
Прошедшею весною,
Вечернею зарею
В лесочке сем певал любезный Соловей.
Пришла опять весна: где друг души моей?
Ах, нет его! Зачем он скрылся?
Зачем? В лесочке поселился
Хор галок и ворон. Они и день и ночь
Кричат, усталости не знают,
И слух людей (увы!) безжалостно терзают!
Что ж делать Соловью? – Лететь подале прочь!
Жестокие врали и прозой и стихами!
Какому Соловью петь можно вместе с вами?
И как неожиданно сбылись те строки, что когда-то девочка Таша Гончарова записала в ученическую тетрадку. Теперь в этих безыскусных строках старой басни чудится некое предчувствие беды… Суть басни проста и гениальна: никогда истинному певцу не ужиться с крикливым вороньим хором.
Какому Соловью петь можно вместе с вами!
Это последняя строка. Перевёрнута страница, тетрадь закончилась. А чуть ранее, вот оно, двустишие:
…звезду златую
Смерть сорвала.
Нет, поистине, в двадцать первом столетии, когда о судьбе Наталии Гончаровой столь много известно, её ученические записи несут скрытый сокровенный и провидческий смысл. Что ж, «бывают странные сближения».
…Но кто автор той трагической басни, что запала в душу будущей избраннице великого поэта? Оказалось, сам Николай Михайлович Карамзин, славный русский писатель и историк! Год рождения басни «Соловей, галки и вороны» – 1793-й, а спустя три года увидела она свет на страницах первого русского альманаха «Аониды».
Розы Бахчисарая. Фотография Л. А. Черкашиной. 2000 г.
Отдал поэтическую дань влюблённому в «деву-розу» певцу-соловью и Александр Сергеевич:
О дева-роза, я в оковах;
Но не стыжусь твоих оков:
Так соловей в кустах лавровых,
Пернатый царь лесных певцов,
Близ розы гордой и прекрасной
В неволе сладостной живёт
И нежно песни ей поёт
Во мраке ночи сладострастной.
В иных стихах «персидская сладость» и восточная витиеватость как-то сами собой исчезают, заглушаемые тревогой и страстями:
В безмолвии садов, весной, во мгле ночей,
Поёт над розою восточный соловей.
Но роза милая не чувствует, не внемлет,
И под влюбленный гимн колеблется и дремлет.
Не так ли ты поёшь для хладной красоты?
Опомнись, о поэт, к чему стремишься ты?
Она не слушает, не чувствует поэта;
Глядишь – она цветёт; взываешь – нет ответа.
Но ещё ранее немолчные струи Бахчисарая навеяли поэту те волшебные мелодичные строки:
Одни фонтаны сладкозвучны
Из мраморной темницы бьют,
И, с милой розой неразлучны,
Во мраке соловьи поют…
Почти в то самое время, когда слагались эти строфы, подросток Таша Гончарова старательно переписывает в ученическую тетрадку ту самую басню о Соловье, наделённую неким провидческим смыслом.
И соловей во мгле древес
Напевы звучные заводит.
Соловей – птица особая, слушать соловьиное пение – уже величайшее наслаждение, и не дай бог лишиться разума, сойти с ума:
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья…
К слову, и самого поэта современники будут величать Соловьём. Свидетельством тому строки Гнедича, вдохновлённого «волшебством… песнопений», обращённые к Пушкину:
Уши закрой от похвал и сравнений
Добрых друзей;
Пой, как поёшь ты, родной Соловей!
А далее шли и вовсе возвышенные сравнения! Какое счастье, что Пушкину удалось услышать их при жизни!
Ты наш Баян!
Небом родным вдохновенный,
Ты на Руси наш Певец несравненный.
Недаром и сам поэт «окрестил» соловья как царя «лесных певцов»!
Другой яркий тому пример. Петербургский адрес, – «на Фурштатской, в доме Алымова», где молодая чета Пушкиных поселилась вскоре после свадьбы, – помнился Натали необычным подарком – поэтическим подношением от графа Дмитрия
Любитель муз, с зарею майской,
Спеши к источникам ключей,
Ступай послушать на Фурштатской,
Поёт где Пушкин-соловей.
«Жена моя искренно благодарит Вас за прелестный и неожиданный подарок», – спешит с ответом Пушкин, обещая на днях «явиться с женою на поклонение к нашему славному и любезному патриарху».
Ну а граф Хвостов, польщённый благосклонным отзывом Александра Сергеевича, не преминул сделать запись, что «музыка на сей голос и со словами помещена в Музыкальном журнале г. Добри». Однако разыскать ноты славной песенки, что некогда порадовала Натали (а быть может, молодая красавица и напевала её), пока так никому и не удалось.
Но много ранее, в тетрадке по русской грамматике прилежной ученицы Наташи Гончаровой, словно вспыхнет нежданная строка: «На тебе рука моя!»
Будто бы всё ведомо было ей уже тогда, в ранних летах! Да, судьба распорядится именно так – Пушкин будет просить руки Натали и получит, хоть и не сразу, согласие.
«Женат – или почти. Всё, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, всё уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было… Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей…»
Счастливо уцелевшие в письме к приятелю раздумья Пушкина-жениха пред важнейшим событием в жизни – великим таинством венчания. И в том откровении, почти исповедальном, упомянуты розы, и, верно, не случайно. Как символ супружеского счастья, такого близкого, и столь, казалось, недостижимого для поэта…
Весьма разговорный «язык цветов» в пушкинскую эпоху приписывал розе «право» изъяснения в любви. Но сколько имелось при сём тончайших «грамматических правил»! Роза дамасская с бледно-розовыми лепестками (старая садовая роза, «уроженка» Ближнего Востока) означала застенчивую любовь; роза белая – любовь тихую, затаённую; жёлтая – непостоянство; алая – страстное влечение. На возможные оттенки чувств указывали и другие цветы, соединённые с розой в букете. Ну а шиповник, «дикая роза», почитался символом фатальной любви, потому то и зацвёл он волею поэта в том скорбном уголке, где нашёл последний свой приют несчастный Ленский:
Там соловей, весны любовник,
Всю ночь поёт; цветёт шиповник…
Белая роза слыла символом чистоты и целомудрия Святой Девы Марии. Посему Богородицу поэтически нарекали то «Райской Розой», то «Розой без Шипов» либо «Розой Небес». По библейским сказаниям, архангел Гавриил сплёл для Девы Марии три венка: из белых роз – её чистую радость, из красных – её великие страдания, из жёлтых – вечную славу.
Язык цветов. Памятка для влюблённых. XIX в.
В раю, до грехопадения, цвели лишь белые розы без шипов. Явившаяся же на земле красная роза и шипы на ней почитались запечатлённым свидетельством Страстей Господних, а сам красный цвет – памятью о пролитой искупительной крови Иисуса Христа.
В Средневековье роза предстала в новом обличье: как знак почитания и любви рыцаря к Даме сердца. Однако для пушкинского «бедного рыцаря» вечным и недостижимым идеалом явилась сама Дева Мария, «святая Роза»:
Полон верой и любовью,
Верен набожной мечте,
Ave, Mater Dei[2] кровью
Написал он на щите.
Между тем как паладины
Ввстречу трепетным врагам
По равнинам Палестины
Мчались, именуя дам,
Lumen coelum, sancta Rosa![3]
Восклицал всех громче он,
И гнала его угроза
Мусульман со всех сторон.
На акварели кисти придворного живописца Владимира Гау Наталия Николаевна, вдова поэта, предстала в венчике из живых красных роз. Пушкину не дано было лицезреть милую свою Наташу в зрелых летах, как и видеть её тот поздний портрет, на коем она значится супругой командира лейб-гвардии Конного полка генерала Петра Ланского.
Портрет госпожи генеральши Ланской в юбилейном полковом альбоме пожелал видеть сам император Николай I. Что и было исполнено художником. На чудесной акварели она «явилась» в наряде, где его цвета, красный, белый и синий, символизируют цвета полковых мундиров лейб-гвардейцев.
Натали Ланская запечатлена в белом изысканном платье, с синей бархоткой, обрамляющей её точёную шею, отягощённою лишь крупной алмазной брошью (подарком самого императора!), а чуть склонённую изящную головку печальной красавицы венчает сплетённый из живых красных роз венок. Не тот ли божественный символ страдания, что архангел Гавриил преподнёс Святой Деве, избрала для себя и глубоко верующая Наталия Николаевна?!
Есть роза дивная: она
Пред изумленною Киферой
Цветёт, румяна и пышна,
Благословенная Венерой.
Вотще Киферу и Пафос
Мертвит дыхание мороза,
Блестит между минутных роз
Неувядаемая роза…
Так уж случилось, что Наталию Гончарову-Пушкину, в чью жизнь причудливо вплелись и минуты высшего блаженства, и годы горчайших страданий, судьба наречёт «Неувядаемой розой» русской поэзии!
«Неувядаемая роза». Н. Н. Пушкина-Ланская. Художник В. Гау. Из альбома лейб-гвардии Конного полка. 1849 г.
«При кликах лебединых»
На волю птичку выпускаю…
Александр Пушкин
«Ворон ворону кричит»
Фантастический «ворон в голубой ливрее» поначалу «вспорхнул» было в сон Татьяны Лариной, и быть может, в отличие от прочих чудищ, явившихся ей, он самый светский (в ливрее!) и самый безобидный.
Однако в беловом варианте того страшного пророческого сна героини ворон незаметно исчезает.
Глядит она тихонько в щелку,
И что же видит?.. за столом
Сидят чудовища кругом:
Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой,
Здесь ведьма с козьей бородой,
Там карла с хвостиком, а вот
Полужуравль и полукот.
Как тщательно и придирчиво отбирал Пушкин сей сонм чудищ! Уцелели в черновиках пятой главы «Онегина» иные чудные твари, вся та ужасная «шайка домовых»:
Там крысы в розовой ливрее…
Там петухи в цветной ливрее…
Безжалостно отвергнут и новый вариант:
Там крыса в голубой ливрее…
Там ворон в голубой ливрее…
Там суетливый ёж в ливрее…
Не осталось «в живых» и этих фантастических существ:
Там филин на крылатом змее…
Там змей в очках, там ёж в ливрее…
Но отчего и ворона, и крысу, и ежа Пушкин мыслил обрядить в ливрею, особого фасона и покроя одежду, изукрашенную аксельбантами, галунами, а подчас и фамильным гербом хозяина, предназначенную лишь для лакеев, кучеров, швейцаров? Ответ один, – да ведь хозяином всей той нечисти был сам Евгений! Кроме того, ливрея для слуг шилась в геральдических цветах владетельного господина, оттого и цвет её так настойчиво пытался подобрать Пушкин.
И всё-таки, почему бедная Таня, по замыслу творца романа, обречена была увидеть во сне ворона, эту чёрную птицу в людском облачении?!
Сам по себе ворон уже предвестник несчастья, он будто некий посредник между миром живых и миром мёртвых, а в мифологических преданиях сопряжён и с подземным миром, с небом и солнцем. Но всегда предвещает раздоры и войны, может оттого, что вороны (как-никак, а они падальщики) прилетают к полям, усеянным телами павших ратников. Оттого-то и почитались хищные птицы то как символ воинской доблести, то как – героической смерти.
Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей,
За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Но более известны другие стихи о воронье – «Шотландская песня». Считается, что это переложенная Пушкиным баллада шотландца-чародея Вальтера Скотта. Да и поэт первоначально именовал свою песню иначе: «Два ворона». Под этим названием и явилась она взору благосклонных читателей «Северных цветов на 1829 год».
Ворон к ворону летит,
Ворон ворону кричит:
«Ворон, где б нам отобедать?
Как бы нам о том проведать?»
Ворон ворону в ответ:
«Знаю, будет нам обед;
В чистом поле под ракитой
Богатырь лежит убитый.
Кем убит и отчего,
Знает сокол лишь его,
Да кобылка вороная,
Да хозяйка молодая».
Сокол в рощу улетел,
На кобылку недруг сел,
А хозяйка ждет мило́го,
Не убитого, живого.
Не судьба была воочию увидеть Пушкину ни «суровые красоты шотландской природы», ни «скалы дикие Шотландии печальной». Мечта так и осталась мечтой. Но неведомая страна манила воображение, чему свидетельством запись в дневнике Александра Ивановича Тургенева: «Пушкину обещал о Шотландии». Давний друг обещание сдержал – передал поэту описание своего путешествия из Лондона в Абботсфорд, имение Вальтера Скотта, где ему посчастливилось провести в гостях у романиста три незабываемых дня. Каких-либо записей о том в посмертных бумагах поэта найдено не было, – таинственным образом они исчезли. Но названия «Шотландия» и «шотландский», соединённые с таинственными берегами, где в старозаветные времена бродил легендарный бард кельтов Оссиан и к которым так стремился Пушкин, сохранились в его рукописях. И коль границы Российской империи были наглухо захлопнуты для Александра Сергеевича, то открытым оставался мир поэтический… А «Шотландской песне» о хищном воронье, увы, суждено было стать пророческой и для самого Пушкина.
…Ворон, птица весьма осторожная, легко узнаваем по характерному гортанному карканью – «крух» или «ток». Перед тем как взлететь, делает он несколько прыжков по земле. Да и сам полёт имеет свои особенности: ворон может исполнять в небе маневры, схожие с фигурами высшего пилотажа. Но и самое удивительное, – птица, по мнению учёных, наделена высоким интеллектом среди живых существ. Да и в своём сообществе пернатых умеет обрести нужные для выживания связи, – со времён Древнего Рима жива пословица: «Ворон ворону глаз не выклюет» (Cornix cornici nunquam confodit oculum.– лат.).
Но, пожалуй, нигде с такой любовью и… надеждой не взирают на чёрных воронов, как в столице Британского королевства. Именно они стерегут покой лондонского Тауэра, да и всей Великобритании, потому как уж давным-давно, со времён короля Карла II, правившего в XVII веке, считается, что как только исчезнет последний ворон, рухнет сам Тауэр, и падёт монархия, а вместе с ней и вся Британия. Посему служители исторической королевской крепости холят и лелеют своих крылатых «защитников». У каждого из тауэрских воронов есть своё имя, есть и родословная. А чтобы вороны вдруг не покинули свою лондонскую «резиденцию», время от времени им подрезают маховые перья на правом крыле. И большие чёрные птицы, кося круглым глазом, по-хозяйски вышагивают по зелёным лужайкам Тауэра под присмотром колоритных служителей-«бифитеров».
Вороны на лужайке в Тауэре, хранители Британской империи.
Приметы, связанные с вороном, всегда ведут к беде: коль увидишь его во время сева – к неурожаю, а заметишь двух воронов в воздухе – быть войне. Ещё мудрый Плутарх указывал, что именно чёрный ворон предзнаменовал трагическую смерть великого оратора Цицерона. Да и в русских заговорах чёрный ворон почитался вестником гибели, правда, подчас роковой посланник мог силой волшебства воскресить несчастного живой водой.
Вот и старик-отец из пушкинской «Русалки», лишившийся рассудка из-за обрушившихся на него горестей, мнит себя сей зловещей птицей, «здешним вороном», сам будто становясь провозвестником грядущих бед:
Я ворон, а не мельник. Чудный случай:
Когда (ты помнишь?) бросилась она
В реку, я побежал за нею следом
И с той скалы прыгнуть хотел, да вдруг
Почувствовал, два сильные крыла
Мне выросли внезапно из-под мышек
И в воздухе сдержали. С той поры
То здесь, то там летаю, то клюю
Корову мёртвую, то на могилке
Сижу да каркаю.
Но уж не старик-мельник обращён в ворона волею поэта, но его… прадед чернокожий арап Ганнибал. Этот незаконченный набросок «Как жениться задумал царский арап», схожий по строю с напевной русской песней, написан в Михайловском, когда собирал Пушкин для будущего романа «Арап Петра Великого» семейные предания:
Как жениться задумал царский арап,
Меж боярынь арап похаживает,
На
Что выбрал арап себе сударушку,
Черный ворон белую лебедушку.
А как он арап чернешенек,
А она-то душа белешенька.
События, предшествующие той несчастливой свадьбе, разворачивались стремительно. Возвратясь в Петербург в конце 1730 года, Абрам Петрович знакомится с дочерью капитана галерного флота Андрея Диопера – красавицей-гречанкой Евдокией – и вскоре просит её руки. Но сердце Евдокии не свободно: она влюблена во флотского поручика Кайсарова. И за Абрама Ганнибала замуж не собиралась, – «понеже, как говорила она, арап и не нашей породы». Отец посчитал это женским капризом и настоял-таки на венчании с царским арапом. «А жених хоть и черен, да роду непростого», – верно, так убеждал он своенравную дочь. Своенравная Евдокия сумела по-женски отомстить ненавистному чернокожему жениху: накануне свадьбы отдалась любимому поручику…
Петр Первый встречает своего крестника Абрама Ганнибала. Старинная гравюра.
Вскоре же, в феврале 1731-го, в ещё строившейся церкви Святых Симеона Богоприимца и Анны Пророчицы, Абрам Ганнибал венчался с красавицей Евдокией. Ровно за сто лет до свадьбы Александра Пушкина с Наталией Гончаровой!
…Спустя месяц после венчания инженер-капитан Абрам Ганнибал со своей «белой лебедушкой» покинул Петербург и отбыл в Пернов (ныне эстонский город Пярну), где ему вменялось в обязанность обучать учеников черчению и математике. Жизнь молодой четы, однако, сразу же не заладилась. «В семейственной жизни прадед мой Ганнибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин, – полагал поэт. – Первая жена его, красавица, родом гречанка, родила ему белую дочь. Он с нею развёлся и принудил её постричься в Тихвинском монастыре, а дочь её Поликсену оставил при себе, дал ей тщательное воспитание, богатое приданое, но никогда не пускал её себе на глаза».
По поводу той «белой дочери», её имени (звалась ли она Агриппиной?) да и самого происхождения девочки – много неясного. Правда же в том, что Евдокия вышла замуж по принуждению, мужа не любила и супружеской верностью не отличалась. Ганнибал пытался по-своему «образумить» жену: держал ее под караулом, не останавливался и перед жестокими наказаниями. Одна из комнат семейного жилища обращена была в пыточную: в кольца, ввернутые в стену, продевали руки несчастной жены, и она повисала в воздухе. Плети и розги свистели в воздухе, заглушая крики бедной Евдокии. В деле есть свидетельства, что чернокожий муж «бил и мучил несчастную смертными побоями необычно», «грозил её, Евдокию, убить», если не признается та в злонамеренных кознях.
Вот уж, поистине, заклевал чёрный ворон белую лебёдушку!
Судьба бедной Евдокии Андреевны плачевна. В течение пяти лет до решения суда Евдокии, арестантке Госпитального двора, где томились узники, пришлось влачить самое жалкое существование. Муж на пропитание денег не давал, и только милостыня добрых людей спасала её от голодной смерти. Семейная драма, несмотря на полный разрыв супружеских отношений, тянулась мучительно долго. Дело о разводе, положительно для Ганнибала, решилось лишь в 1753 году: жену Евдокию признали виновной и сослали в Староладожский монастырь «в труды монастырские вечно».
Так что, зная всю ту трагическую фамильную историю, Пушкин и отождествил неведомого им темнокожего прадеда, «царского арапа», с чёрным вороном!
Не только в стихах, но и в прозе не забыта поэтом эта загадочная полумифическая птица: вран, или ворон, для него – тёмный «символ казни». А вспоминает о том Александр Сергеевич в дни своего памятного «Путешествия в Арзрум» в 1829-м: «Я вышел из палатки на свежий утренний воздух. Солнце всходило. На ясном небе белела снеговая, двуглавая гора. “Что за гора? ” – спросил я, потягиваясь, и услышал в ответ: “Это Арарат”. Как сильно действие звуков! Жадно глядел я на библейскую гору, видел ковчег, причаливший к её вершине с надеждой обновления и жизни, – и врана и голубицу излетающих, символы казни и примирения…»
Как не вспомнить и калмыцкую сказку, что по дороге в Белогорскую крепость сказывает Пугачёв жаждущему спасти свою милую невесту Петру Гринёву?
«– Слушай, – сказал Пугачев с каким-то диким вдохновением. – Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала старая калмычка. Однажды орёл спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-навсего только тридцать три года? – Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьёшь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орёл подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орёл да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орёл клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст! – Какова калмыцкая сказка?
– Затейлива, – отвечал я ему. – Но жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину».
Сказка та и в самом деле затейлива! Да, один из её «героев» – ворон-падальщик, он же и «долгожитель». Но Пугачёву-то по сердцу орёл, питавшийся, как и он, разбойник Емелька, живой человечьей кровью! Где и когда слышал ту притчу сам Пушкин (по одной из версий, поэт записал сказку во время поездки по следам Пугачёва, а сказывала её будто в тамошнем краю оренбургская казачка Агриппина Невзорова, крещёная калмычка), или же сказка о вороне и орле явилась под его гениальным пером, сразу определив для каждого из героев «Капитанской дочки» и жизненное кредо, и судьбу? В любом случае, без той калмыцкой сказки образ «милостивого душегубца» Емельяна Пугачева потускнел бы.
Не случайно и Пушкин посчитал за нужное привести в своей «Истории Пугачёва» допрос, что чинил граф Пётр Иванович Панин пленённому им бунтовщику: «– Кто ты таков? – спросил он у самозванца. – Емельян Иванов Пугачёв, – отвечал тот. – Как же смел ты, вор, назваться государем? – продолжал Панин. – Я не ворон (возразил Пугачёв, играя словами и изъясняясь, по своему обыкновению, иносказательно), я воронёнок, а ворон-то ещё летает».
Пушкин поясняет ту дерзкую присказку самозванца так: «Надобно знать, что яицкие бунтовщики, в опровержение общей молвы, распустили слух, что между ими действительно находился некто Пугачёв, но что он с государем Петром III, ими предводительствующим, ничего общего не имеет. Панин, заметя, что дерзость Пугачёва поразила народ, столпившийся около двора, ударил самозванца по лицу до крови и вырвал у него клок бороды. Пугачёв стал на колени и просил помилования. Он посажен был под крепкий караул, скованный по рукам и по ногам, с железным обручем около поясницы на цепи, привинченной к стене».
Ну а за усмирение кровавого пугачёвского бунта, за поимку «чёрного ворона», граф Панин, генерал-аншеф и сенатор, награждён
С вороном, несущим беды Руси, уподобляет Пушкин и самозванца Гришку Отрепьева в «Борисе Годунове». Вот царь, получив недобрую весть, наставляет Шуйского:
Послушай, князь: взять меры сей же час;
Чтоб от Литвы Россия оградилась
Заставами; чтоб ни одна душа
Не перешла за эту грань; чтоб заяц
Не прибежал из Польши к нам; чтоб ворон
Не прилетел из Кракова. Ступай.
Ведь именно «ворон» Лжедмитрий грозится «прилететь» на Москву из шляхетского Кракова, и о той скорой опасности извещает Годунова князь Василий Шуйский:
Я знаю только то,
Что в Кракове явился самозванец
И что король и паны за него.
К слову, поляки весьма «жаловали» воронов, украшая хищными и мудрыми птицами свои родовые гербы. Весьма вероятно, что Пушкину довелось видеть герб приятеля Соболевского: на лазурном поле щита – золотой крест, на нём – чёрный ворон с полураскрытыми крыльями, будто готовый взмыть, и с золотым перстнем в клюве. Этот шляхетский фамильный герб, именуемый «Слеповрон», красовался в виде экслибриса на книгах из личной библиотеки Соболевского. Помня о дружеских отношениях поэта с Сергеем Александровичем, и то, что он подолгу живал в московском доме приятеля, и то, что пользовался его богатым книжным собранием.
Герб рода Соболевских с чёрным вороном, держащим в клюве золотое кольцо.
Зато другой герб, герб эльзасского городка Сульц, куда после смертоносной дуэли отправился барон Жорж Дантес-Геккерен вместе с молодой супругой Катрин, в девичестве Екатериной Гончаровой, что была так ласково принята в петербургском доме поэта, видеть, по счастью, Пушкину не довелось…
Как ни странно, но геральдический герб Сульца заставил бы содрогнуться многих русских путешественников, – в окоёмах белого креста, красно-кровавых, «расселась» четвёрка воронов, будто жаждущих кровавой добычи. Целая чёрная стая! Ведь с вороном прочно связано поверье: чёрная птица приносит сглаз, предвещает несчастье, близкую смерть, хотя геральдисты подчас именуют ворона символом предусмотрительности и долголетия. Однако ещё в средневековой Европе чёрному ворону отводилась зловещая роль, – мрачного атрибута смерти и войны.
Герб французского города Сульца.
Чёрное вороньё, как некое мистическое предвестие беды! Правда, «достойный» герб для города, кровно соединённого с убийцей русского гения.
«Моё гусиное перо»
Вот уж воистину русская словесность более всего обязана… гусям. Нет, не их диким собратьям, что улетают по осени в тёплые заморские края:
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу…
А самым что ни на есть обыкновенным домашним гусям. Точнее – их перьям, коими в прежних веках и созидалась великая русская литература. И не только она, – вся тогдашняя интеллектуальная жизнь немыслима без обыкновенных гусиных перьев. Вспомнить хотя бы письмо Василия Жуковского московскому почт-директору и страстному любителю светских новостей Александру Яковлевичу Булгакову. Ведь благодаря его активной переписке с братом Константином, петербургским почт-директором, известно множество подробностей из личной жизни поэта. Правда, однажды подобное «любопытство» Булгакова, а именно случай перлюстрации писем Пушкина к жене, вызвало бурное и законное негодование поэта. А самого Александра Яковлевича москвичи в шутку окрестили «живой газетой», – так он первый, получая от брата петербургские новости, зачастую скабрезные, первым и сообщал их знакомцам.
Так вот, как обращается к нему остроумец Жуковский: «Ты рождён Гусем, то есть всё твоё существо утыкано гусиными перьями, из которых каждое готово без устали писать с утра до вечера очень любезные письма».
Беру перо, сижу; насильно вырываю
У музы дремлющей несвязные слова.
Итак, перо домашнего гуся являло собою полый стержень, с пористым основанием, – перо то должно было быть «ухватистым», дабы удобно «ложилось» в руку при письме. Нужно и правильно его очинить, срезав наклонно кончик пера, – тогда и проявляет свою силу, впитывать чернила, пористое содержимое самого гусиного пера. И чем сильнее та сила, чем реже приходится писарю либо поэту окунать острый конец пера в чернильницу.
А правильно затачивать перья в пушкинские времена почиталось чуть ли не искусством. Вспомнить хотя бы записку поэта, отправленную им в Тригорское со слугой своей обожательнице Анне Вульф в мае 1825-го: «Вот, мадемуазель, ещё письмо для моего брата. Очень прошу вас взять его под свое покровительство. Ради Бога, пришлите перья, которые вы великодушно очинили для меня и которые я имел дерзость позабыть! Не сердитесь на меня за это».
Очинить – значило заточить кончик пера особым перочинным ножиком. Но заранее следовало обрезать часть бороздки пера, дабы удобно было браться за его стержень, само перо, чтобы обезжирить, выварить в щёлочи, высушить и закалить в горячем песке. И только после всех этих операций приступать к очинке.
Вначале срезался наискось конец пера с одной стороны, затем до половины – с другой, а середину полукруглого желобка надрезали острым перочинным ножиком. Искусство очинки состояло и в том, чтобы на кончике пера сделать нужного размера щель для стекания чернил, и сей разрез именовался ощепом или расщепом.
Домашние гуси. Художник А. Ковальский-Веруш. 1920 г.
Однако не всякое гусиное перо подходило для письма. Так, к примеру, французский каллиграф Шарль Пальяссон в своём труде «Искусство чистописания…», изданном на исходе восемнадцатого века, советовал брать маховое перо из левого крыла гуся, – второе, третье либо четвёртое от края, так как именно такое перо удобнее для правой руки писаря либо сочинителя.
Гусиное перо, увы, недолговечно, и в 1809 году для облегчения очинки перьев появилась первая машинка. Но у пишущей братии в России успеха она имела: гусиные перья готовили для письма по старинке.
Ну а для письма таким пером годились лишь хорошие плотные бумажные листы. Замечу, что у Пушкина благодаря родству с Гончаровыми, в отличной бумаге недостатка не было. Ведь бумага гончаровской фабрики, что в калужском Полотняном Заводе, славилась на всю Россию.
А я – я вновь взмостился на Парнас.
Исполнившись иройскою отвагой,
Опять беру чернильницу с бумагой
И стану вновь я песни продолжать.
Перо точно живое существо у Пушкина, наделённое человеческими качествами. Признание двадцатилетнего поэта: «Я не люблю писать писем. Язык и голос едва ли достаточны для наших мыслей – а
Само же гусиное перо при письме издавало особый скрип, – ведь его заострённый конец будто вёл свой невидимый вечный бой с бумагой. Автор «Мёртвых душ» не преминул заметить сию особенность: «Шум от перьев был большой и походил на то, как будто бы несколько телег с хворостом проезжали лес, заваленный на четверть аршина иссохшими листьями…»
Перья гусиные недолговечны, да и Александр Сергеевич особо их не берёг, исписывая да грызя в задумчивости верхушки перьев, пока те не обращались в короткие огрызки. Особенность эту творческого процесса Пушкина, особо в часы вдохновения, подметил ещё Иван Пущин, старый лицейский друг Жанно: «…Везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожжённые кусочки перьев (он всегда с самого лицея писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах)».
Два таких поистине бесценных «оглодка» уцелели, благодаря знакомцу поэта, – хотя назвать поклонником русского гения Наркиза Ивановича Тарасенко-Отрешкова, взявшего самовольно перья со стола Пушкина, в доме на Мойке, тотчас после гибели поэта, да ещё присвоившего его рукописи, – невозможно. Да и часть домашней библиотеки, довольно значительную, как утверждала младшая дочь поэта Наталия Александровна, Отрешков, бывший тогда членом опеки, учреждённой над детьми и имуществом Пушкина, «расхитил и продал». Не случайно и сам Александр Сергеевич с присущей ему проницательностью назвал-таки однажды будущего «похитителя перьев» человеком двуличным. Единственное, что как-то может сгладить недобросовестность этого господина, – уцелевшая записка (как ни странно, подтверждающая сам факт хищения!) и ставшая свидетельством, что взято перо с рабочего стола поэта в его опустевшем кабинете и в роковой для России день.
«Моё гусиное перо». Пушкин в Михайловском. Художник П. Кончаловский. 1930–1932 гг.
Ныне же два гусиных пера – два дорогих экспоната – можно увидеть в петербургской мемориальной квартире поэта, что на набережной Мойки, и в московском Пушкинском музее на Пречистенке.
В недавнем двадцатом веке Михаил Булгаков ностальгически поминает старое и почти забытое гусиное перо, коим творили все его великие предшественники. В последней главе («Прощение и вечный приют») культового романа Воланд вопрошает героя: «О, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днём гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели ж вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером?»
…А при жизни Александра Сергеевича в его кабинете хранилась весьма редкостная и дорогая вещица – гусиное перо, коим писал сам немецкий классик Иоганн Вольфганг фон Гёте. История его появления в петербургском доме на Мойке такова. Осенью 1827 года Жуковский провел в Веймаре в гостях у Гёте три незабываемых дня. Во время дружеской беседы Жуковский прочитал ему пушкинскую «Сцену из Фауста» в собственном переводе на немецкий. Магический круговорот поэзии! Растроганный до глубины души Гёте просил визитёра из России оказать ему любезность: передать Пушкину, поэтическому собрату, так он именовал русского поэта, на память гусиное перо. Александр Сергеевич хранил то перо, коим, быть может, писались бессмертные строки «Фауста», в богатом сафьяновом футляре с надписью: «Подарок Гёте». Никто доподлинно не знает, имелся ли тот подарок или футляр с пером попросту затерялся среди прочих раритетов? Но даже если это всего лишь и красивая легенда, то несёт она глубинный смысл – великая поэзия не имеет границ ни земных, ни хронологических.
Да, гусиные перья были в ходу не только у знаменитых поэтов, но у древних летописцев и простых писарей на протяжении долгих-долгих столетий, пока наконец-таки не изобрели металлическое перо. Именно его в романе Достоевского упоминает одна из дочерей генерала Епанчина, обращаясь к князю Мышкину: «Вот, князь, – сказала Аглая, положив на столик свой альбом, – выберите страницу и напишите мне что-нибудь. Вот перо, и ещё новое. Ничего, что стальное? Каллиграфы, я слышала, стальными не пишут».
Прочные стальные перья вскоре потеснили старые недолговечные. И тогда гусиное, оказавшееся более не нужным, словно по волшебству обратилось символом вдохновения и поэзии.
Я петь пустого не умею
Высоко, тонко и хитро
И в лиру превращать не смею
Моё гусиное перо!
Но и сам гусь стал поэтической эмблемой, ведь на гербе «Арзамасского общества безвестных людей» красовался сей красавец птичьего мира, – крупный белый гусь арзамасской породы, выведенной ещё в семнадцатом веке в Нижегородской губернии, с длинной шеей, крепкими короткими лапами и плотным оперением, да вдобавок с массивным клювом. А значит – с борцовским характером, готовый постоять за себя в бою с сородичами.
Занятно, что все «арзамасцы», не исключая и Пушкина, шутя именовали себя… гусями. Прелюбопытное письмо летит летом 1825-го из сельца Михайловского в Царское Село: «Милый мой! – взывает опальный поэт к Петру Вяземскому, – моё намерение обнять тебя, но плоть немощна. Прости, прощай – с тобою ли твоя княгиня-лебёдушка! кланяйся ей от арзамасского гуся». Поклон же от «арзамасского гуся» передан «княгине-лебедушке» милейшей Вере Фёдоровне.
Ещё одно пушкинское чародейство! Как и это, поэтическое:
Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжёлый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает; весёлый
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег.
Без колоритного гуся-храбреца, «на красных лапках», весь этот радостный зимний пейзаж, столь гениально явившийся под гусиным пером (!) поэта, явно потерял бы свою первозданную живость.
Памятник гусям в Арзамасе
«Орёл державный»
Вновь припомним орла, героя калмыцкой притчи, жаждущего живой крови, и век коего краток в сравнении со сказочным вороном. Часто орёл взмывает на своих могучих крыльях в пушкинских стихах и царствует в поэтическом небе. Знакомые, затверженные наизусть строки:
Орёл, с отдалённой поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.
Орлы, «неведомые в наших лесах», не раз видены Пушкиным во дни его «Путешествия в Арзрум», и не только парящими в небесах: «Переход от Европы к Азии делается час от часу чувствительнее: леса исчезают, холмы сглаживаются, трава густеет и являет большую силу растительности; показываются птицы, неведомые в наших лесах; орлы сидят на кочках, означающих большую дорогу, как будто на страже, и гордо смотрят на путешественника».
Орлы с утёсов подымались
И в небесах перекликались…
Вот и в своих странствиях Онегин, как и его творец, заворожён полётом царственной птицы:
Он видит: Терек своенравный
Крутые роет берега;
Пред ним парит орёл державный,
Стоит олень, склонив рога…
Тот же державный имперский орёл, не просто гордая сильная птица, но уж геральдический символ: будто сама Россия торжествует над покорённым Кавказом:
На негодующий Кавказ
Подъялся наш орёл двуглавый…
Не мог не знать Пушкин истории двуглавого российского герба. Ведь привезла сей фантастический символ на Русь из Византии ещё Софья Палеолог, невеста великого князя московского Ивана III. В свите племянницы византийского императора прибыл в Москву в 1472 году (так повествует «Родословный Сборник русских дворянских фамилий») и Афанасий Чичери, родоначальник Чичериных, – и один из далёких предков Пушкина. Так что к истории «прилёта» на Русь двуглавого орла поэт и сам причастен, – и всё благодаря своим кровным связям, хоть и дальним!
Встреча царевны Софьи Палеолог псковскими посадниками и боярами в устье Эмбаха на Чудском озере. Художник Ф. Бронников. 1883 г.
Фамильный герб византийской принцессы Софьи и стал геральдическим символом Московского княжества, – при Иване III двуглавый орёл украсил Большую Государственную печать.
Но лишь при Иване Грозном сей орёл «взлетел» на государственный щит. При Фёдоре Иоанновиче меж увенчанными коронами орлиных глав появился православный крест, а при первом царе из дома Романовых Михаиле Фёдоровиче грудь геральдической птицы украсил всадник – святой Георгий Победоносец. При Алексее Михайловиче цепкие орлиные лапы уж крепко держали скипетр и державу – регалии царской власти.
Вступившая на престол после смерти императора Петра его супруга Екатерина I утвердила новое видение герба: «Орёл чёрный с распростёртыми крыльями, в жёлтом поле, в нём ездец (святой Георгий Победоносец) в красном поле». Итак, чёрный двуглавый орёл «воспарил» на имперском щите в ярком золотом сиянии.
Где старый наш орёл двуглавый
Ещё шумит минувшей славой…
Другой монарх, Павел I, в 1799-м, в год рождения поэта, издал «Указ о включении в российский герб Мальтийского креста под короной». И Мальтийский крест, столь почитаемый императором Павлом, на время украсил грудь двуглавого орла. Крест тот разместился на груди орла, под московским гербом, называемым «коренным гербом России».
«Орёл державный». Герб Российской империи при Николае I.
Герб рода Пушкиных с орлом в нижней части геральдического щита.
Во времена, знакомые Пушкину, в царствования братьев Александра I и Николая I, двуглавого орла изображали в стиле ампир, а в своих когтистых лапах он держал лавровый венок, факел и молнии; могучие же орлиные крылья широко распростёрлись и словно опустились вниз.
При Николае I известны два варианта российского герба: на одном, лаконичном, у двуглавой птицы остались прежние элементы; на втором же – крылья орла несли ещё титульные гербы: на правом крыле – Казанский, Астраханский, Сибирский, на левом – Польский, Финляндский и Херсонеса Таврического.
Но самое удивительное – и в родовом гербе Пушкиных, в нижнем углу геральдического щита царствует… орёл! Правда, в отличие от имперского, он одноглавый: «…В левом золотом поле голубой Орёл с распростёртыми крыльями имеющий в когтях Меч и Державу голубого же цвета». Поэт, зная славную и долгую историю своего рода («Бояр старинных я потомок»), не мог не гордиться сим фамильным гербом с голубым орлом, распростёршим крыла! Уж не чудесная ли то синяя птица?!
Пожалуй, впервые пятнадцатилетний отрок-Пушкин отождествляет Россию с державным орлом, сразившим шведского льва в битве под Полтавой:
Не се ль Элизиум полнощный,
Прекрасный Царскосельский сад,
Где, льва сразив, почил орёл России мощный
На лоне мира и отрад?
Много позже, в «Полтаве», вновь промелькнёт гордая птица, став высоким званием для сподвижников русского царя: «Сии орлы гнезда Петрова». Но останется лишь в черновиках, – в самой же поэме строчка прозвучит иначе:
Сии птенцы гнезда Петрова —
В пременах жребия земного,
В трудах державства и войны
Его товарищи, сыны…
Вряд ли Пушкину было ведомо, что среди петровских ратников бился под Полтавой со шведами его прапрадед майор-храбрец Иван Андреевич Чичерин. Чем не орёл из «петровской стаи» сей почти забытый героический предок поэта, достойный памяти потомков?!
Явятся в пушкинской поэзии и «Екатерининские орлы», достойные из достойнейших, полководцы и государственники, окружавшие трон Екатерины Великой. И один из них – «маститый страж страны державной», спаситель отечества, генерал-фельдмаршал и светлейший князь Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов:
Сей остальной из стаи славной
Екатерининских орлов.
«Мы вольные птицы»
Поистине ода царственной птице пропета молодым Пушкиным в Кишинёве, в годы южной ссылки. Историю создания «Узника» связывают с «заточением» самого поэта – под домашний арест был он посажен тогдашним своим начальником генералом Инзовым за ссору с неким молдаванином. По словам князя Вяземского: «Кишиневский Пушкин ударил в рожу одного боярина и дрался на пистолетах с одним полковником, но без кровопролития».
Впрочем, подобных ссор и стычек у поэта в ту пору было предостаточно… Князь Долгоруков, очевидец тех событий, пометил в своём дневнике: как только после заутрени Инзов объявил Пушкину, что освобождает того из-под ареста, поэт «как птичка из клетки выпорхнул из генеральского кабинета на улицу искать прежних развлечений и удовольствий в кругу своих приятелей».
О презабавной истории, что случилась в доме у Инзова, рассказывал приятель поэта Иван Петрович Липранди: «Не сороку, а попугая, в стоявшей клетке, на балконе, Пушкин выучил одному бранному молдаванскому слову… Я был свидетелем, как в первый раз узнал об этом Иван Никитич. В день Пасхи 1821 года преосвященный Димитрий (Сулима) был у генерала: в зале был накрыт стол, установленный приличными этому дню блюдами, благословив закуску, Димитрий вошёл в открытую дверь на балкон, за ним следовал Инзов и некоторые другие. Полюбовавшись видом, Димитрий подошёл к клетке и что-то произнёс попугаю, а тот встретил его помянутым словом, повторяя его и хохоча. Когда Инзов проводил преосвященного, то, встретив меня и других, также удаляющихся, в числе которых был и Пушкин, Иван Никитич, с свойственной ему улыбкой и обыкновенным тихим голосом своим, сказал Пушкину: “Какой ты шалун! преосвященный догадался, что это твой урок”. Тем всё и кончилось».
Однажды и сам поэт в письме к Петру Плетнёву не без сарказма уподобил своих критиков «попугаям или сорокам Инзовским», обученных картавить лишь затверженные бранные фразы. Так что Пушкину долго помнились
Надобно заметить, что генерал от инфантерии Иван Никитич Инзов, полномочный наместник Бессарабии, слыл хоть и начальником строгим, но человеком кристальной честности. И к молодым проказам поэта относился весьма снисходительно, по-отечески, порой даже ласково. Более того, именно он дал разрешение Пушкину, тогдашнему своему подчинённому, отправиться в путешествие на Кавказ и Крым вместе с семейством Раевских.
Вот забытое письмо самого генерала Инзова в Петербург, почт-директору Константину Булгакову: «Расстроенное его (Пушкина) здоровье в столь молодые лета и неприятное положение, в коем он по молодости находится, требовали с одной стороны помощи, а с другой безвредной рассеянности, а потому отпустил я его с генералом Раевским, который в проезд свой туда чрез Екатеринославль взял его с собою».
Ранее, в письме из Кишинёва, Пушкин обронил остроумную фразу: «Здесь у нас молдованно и тошно». Возможно, строки «Узника» «проросли» на бумажном листе и потому, что поэту довелось жить в кишинёвском доме Инзова с зарешёченными окнами (к слову, он запечатлел их на одном из своих рисунков), а неподалёку был кишинёвский острог, где якобы Пушкин мог видеть узников и говорить с несчастными. А на подворье мрачного острога звенели железными цепями два молодых орла, прикованных за когтистые лапы.
Сижу за решёткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном,
Клюет, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно.
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»
Сам же поэт, хоть и довелось ему не раз примерить на себя роль «узника» и ведать, что самое страшное это потеря свободы, – волен как птица! Кому ещё из собратьев-пиитов пришла бы мысль назвать орла своим братом? Пушкин смог. И опять впервые.
Орёл – птица вольная, как и сама любовь. А постичь законы последней, увы, немыслимо:
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись: таков и ты, поэт,
И для тебя условий нет.
Парящий орёл. Рисунок Пушкина.
Полёт орла, некогда поразивший Пушкина, сам гордый облик птицы долго не отпускал его воображение. И не только замысловатые виньетки, образчики причудливой каллиграфии, росчерки пушкинского пера, что в изобилии разлетелись по рукописям, более всего напоминают орлов, – то в полёте, то вот-вот готовых взмыть в небеса, – но и сами поэтические строки, глубинные, философские, тому свидетельством:
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснётся,
Душа поэта встрепенётся,
Как пробудившийся орёл.
Словно бы вторя жизненному кредо, от коего ни разу не отступался сам Пушкин. Вот и в «Египетских ночах» звучат те же раздумья об избранности творца, его духовной свободе:
Таков поэт: как Аквилон,
Что хочет, то и носит он —
Орлу подобно, он летает
И, не спросясь ни у кого,
Как Дездемона, избирает
Кумир для сердца своего.
Не забыты и «чадолюбивые» орлицы. Не удивительно ли, что и эта особенность гордой птицы ведома была поэту?
Сына Бог им дал в аршин,
И царица над ребёнком,
Как орлица над орлёнком…
Яркий образ орлицы понадобился Пушкину и в «Пророке», – стихах, подобных глубинному философскому манифесту. Вот оно, великое мгновение возрождения и прозрения духа!
Перстами легкими как сон
Моих зениц коснулся он:
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Небесные хищники
Не только с властелином неба, орлом, связан поэтическим родством Александр Сергеевич, но подчас легко предстаёт он и другой хищной птицей – ястребом. Иносказательно, конечно, и лишь для того, чтобы расквитаться с многочисленными недругами:
Враги мои, покамест я ни слова…
И, кажется, мой быстрый гнев угас;
Но из виду не выпускаю вас
И выберу когда-нибудь любого:
Не избежит пронзительных когтей,
Как налечу нежданный, беспощадный.
Так в облаках кружится ястреб жадный
И сторожит индеек и гусей.
А ироничные те строки, исполненные литературной отваги, адресованы… «Приятелям». Но совсем иные чувства навевает образ попавшей в беду птицы, и вновь поэт уподобляет себя, не избежавшего любовных сетей, с несчастным пленником-ястребом:
Уж мало ли любовь играла в жизни мной?
Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,
В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой…
Иной хищник – коршун – зловеще кружит над своими жертвами на страницах «Полтавы», «Сказки о царе Салтане», «Руслана и Людмилы».
Над ними хитрыми кругами
Цыплят селенья старый вор,
Прияв губительные меры,
Носился, плавал коршун серый
И пал как молния на двор.
Взвился, летит. В когтях ужасных
Во тьму расселин безопасных
Уносит бедную злодей.
Как говаривали в старину: крылаты куры, да нелётны! Сцена, хоть и определена Пушкиным в сказочную поэму, но настолько реалистична, что нет сомнений: и сам он не единожды наблюдал подобные драмы из птичьей жизни на сельском дворе. В Михайловском ли, в Болдине ли?
Кур-то и петухов в деревенских тех поместьях всегда было в избытке. Однажды Пушкин упоминает о них в связи с особыми жизненными обстоятельствами. Отправляя из Михайловского свою «крепостную любовь» Ольгу Калашникову, что носит уж под сердцем дитя поэта (оттого-то и наречена будущим отцом «чреватой грамотой»), просит, и как всегда полушутя, приятеля князя Вяземского: «Приюти её в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи)». А коль есть беспечные представители «куриной семьи», есть на них и коршуны!
И в другой знакомой сказке серый коршун вновь «распустил» смертоносные
Бьется лебедь средь зыбей,
Коршун носится над ней;
Та бедняжка так и плещет,
Воду вкруг мутит и хлещет…
Тот уж когти распустил,
Клёв кровавый навострил…
Но как раз стрела запела,
В шею коршуна задела —
Коршун в море кровь пролил…
Меткая стрела царевича Гвидона настигла-таки злого коршуна-чародея! Для радости всех читателей и почитателей Александра Сергеевича, больших и маленьких.
«На волю»
И наконец о птицах, отнюдь не хищных – а крохотных и безобидных чижиках, канарейках, щеглах, иволгах. Все они беззаботно свищут и поют в пушкинских творениях, то в лесах и полях, а то – и в домашних клетках.
Забыв и рощу и свободу,
Невольный чижик надо мной
Зерно клюет и брызжет воду,
И песнью тешится живой.
Верно, не случайно стихи эти, одни из последних, явились на свет в столь тревожном для Пушкина 1836-м. Словно протест против сытой и спокойной возможной будущности. Нет, не дать себе, поэту, потерять самое главное в жизни, самое ценное, – свободу! Пусть и клетка та золотая, но она всего лишь – клетка. Великая философия жизни, соединённая со скрытой самоиронией, заключена всего лишь в четырёх строчках!
Да и держать вольных птах в заточении – не по сердцу Пушкину. Вот и в «Борисе Годунове» жалостливо толкует народ о несчастной доле детей-сирот – царевича Фёдора и царевны Ксении. Финальная сцена трагедии:
Кремль. Дом Борисов.
Стража у крыльца.
Феодор под окном.
Нищий
Дайте милостыню, Христа ради!
Стража
Поди прочь, не ведено говорить с заключёнными.
Феодор
Поди, старик, я беднее тебя, ты на воле.
Ксения под покрывалом подходит также к окну.
Один из народа
Брат да сестра! бедные дети, что пташки в клетке.
Малые пташки, те самые, что обитали в клетках, однажды сыграли великую роль в судьбе и самого Пушкина, вернее – его творений.
А начиналась та необычайная история с самого обычного урока французского, что летом 1917-го тётушки Гончаровы, владелицы подмосковной усадьбы Лопасня, давали братьям Катыбаевым: Фёдору и Николаю, пасынкам Григория Пушкина, внука поэта. Десятилетний Николай первым приметил листы плотной голубоватой бумаги, проложенные между прутьями клетки и стеной так, чтобы птицы не могли щипать обои. Странные большие листы были сплошь исписаны какими-то коричневыми чернилами. После занятий Николай попросил у горничной точно такой же бумажный лист, нужный ему якобы для воздушного змея. Горничная отвела мальчика в подвал, в кладовую, где из деревянного, окованного железом сундука и вытащила заветный листок.
Едва дождавшись субботы, когда из Москвы со службы приехал отчим Григорий Александрович, Николай взахлёб рассказал ему всё – и о канарейках, и о старой бумаге, и о потайном сундуке. Тот, только взглянув на исписанный лист, воскликнул:
– Дети! Да ведь это рукопись моего деда и по всему, вероятно, «История Петра»!
Так были спасены от бесславной кончины исторические заметки поэта о Петре I, составившие позже целый том в академическом собрании сочинений. И названные «находкой века»!
«Кроме повестей, о которых в письме вашем упоминать изволите, – предварял Александр Сергеевич свои известные «Повести Белкина», – Иван Петрович оставил множество рукописей, которые частию у меня находятся, частию употреблены его ключницею на разные домашние потребы. Таким образом прошлою зимою все окна её флигеля заклеены были первою частию романа, которого он не кончил».
Букет цветов, бабочка и птичка. Художник Ф. Толстой. 1820 г.
Не предвидение ли то печальной судьбы собственной рукописи, чуть было не пущенной «на разные домашние потребы»?! История нежданного обретения рукописи схожа с рождественской сказкой. Со счастливым концом, – ведь архивные труды Александра Сергеевича не канули в Лету. И тем спасением (в какой-то мере!) отечественная словесность обязана малым певчим птахам! Нет, недаром Пушкин знал и любил птиц, не единожды отдавая им поэтическую дань. А помимо стихотворных строк даровал порой и сладкую свободу:
В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.
Я стал доступен утешенью;
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!
Как ни странно, есть исследователи, кои уверяют: на Благовещенье Пушкин выпускал из клеток… канареек!
Нет, канарейки птицы домашние, южные, и на воле, в холодной России, им не житьё. А для той благой цели – продавались иные птахи. «В Страстную неделю и в неделю Светлого Воскресения разносят птичек в клетках, как-то: жаворонков, синиц, подорожников, – писал историк, – и продают их, с условием на выпуск».
С этими пушкинскими стихами связано иное укоренившееся заблуждение. Правда, птиц на Руси принято было выпускать на Благовещенье. Но в Петербурге бытовала иная традиция: свободу пернатым пленницам даровали на Пасху, в день Светлого Христова Воскресения. Да и сам Пушкин из Бессарабии, «чужбины», напоминает о том Николаю Гнедичу: «Знаете ли вы трогательный обычай русского мужика в Светлое Воскресение выпускать на волю птичку? вот вам стихи на это…»
В том 1823 году Пасха, «светлый праздник весны», пришлась на двадцать второе апреля, а пушкинская «Птичка» «вспорхнула» на бумажный лист ровно через три недели, в воскресный майский день. Но вот какой птице Пушкин даровал тогда, в апрельском Кишинёве, свободу? Этого уж не узнать. Однако точно не канарейке.
Да, крохи-певуньи родом с испанских Канарских островов (увы, не «вольные птицы»!) были любимы многими русскими семьями, но особо знали и ценили их мелодичные трели Гончаровы. Да и сама их фамильная усадьба, вернее, село Полотняный Завод Медынского уезда Калужской губернии, славилось на всю Россию своим канареечным промыслом. С младенчества слышала пение жёлтых птах, все их благозвучные переливы и россыпи, Наташа Гончарова, равно как и пятеро её братьев и сестёр. Любопытна краткая запись, уцелевшая в фамильном архиве: «Пять пар кинареек (sik!)». Пометку сделал для памяти Афанасий Николаевич, купивший на ярмарке певчих птиц для любимицы-внучки Ташеньки. Как радовалась дедушкиному подарку девочка!
Наслаждался канареечными трелями и сам Александр Сергеевич, бывая в Полотняном то на правах жениха, то как отец семейства. Дети поэта, сызмальства жившие в калужской усадьбе, могли созерцать маленьких певуний в изящных клетках, развешенных в кабинетах и гостиных господского дома.
Что и говорить, канарейки из Полотняного Завода заслуженно снискали славу как необычным строем самой песни, так и особой её задушевной мелодичностью.
Девочка с канарейкой. Художник В. Тропинин.1810-е гг.
Начиналось пение с переменного, тихого входа нескольких музыкальных фраз, колен. Вначале шло колено, именуемое «овсянкой», затем слышался сладкозвучный тур «валик», плавно перетекавший в чудесную «серебристую россыпь». Песня звенела, набирала силу, рвалась вверх: знатоки различали птичьи колена, имевшие свои особые названия: «колокольчик», «кулики», «дудка». Низкой, густой либо, напротив, высокой звонкой трелью и завершался канареечный концерт. Под одобрительный гул и восторженные возгласы благодарных слушателей.
Бытовала своя «канареечная школа». Обучение пению начиналось так: подросших молодых самцов отделяли от самок; подвешивали клетки с «молодёжью» близко к испытанному, знающему своё дело певцу, дабы «солисты» перенимали от «старика» музыкальные премудрости. Да и сами заводчики обучали пернатых питомцев, наигрывая для будущих «звёздочек» красивые мелодии на особом органчике или насвистывая на дудочке.
Не только купцы да приказчики, но и фабричные рабочие занимались полюбившимся в этом калужском краю занятным промыслом. Ездили торговать «певучим товаром» в разные российские города, а иные смельчаки добирались и до Китая. Канареечный же промысел (или «канареечную охоту») величали не иначе как «изящным».
Татьяна Новицкая-Гончарова (вторая от окна), наследница рода Гончаровых, дарит клетку для канареек в музей-усадьбу Полотняный Завод. 2023 г.
Но чаще за молодыми кенарами наезжали в Полотняный Завод скупщики. Вот обычное газетное объявление тех лет: «Пятьсот штук канареек только что привезены из Калуги, отлично поют днём и при огне…» Цифры впечатляют: каждый год из Полотняного Завода «разлетались» по городам и весям до четырёх тысяч канареек! Вот уж, «певчая столица» России! Самочки ценились дешевле, а кенары – много дороже. На особо выдающихся певцов цена доходила до пятидесяти рублей за особь. По тем временам – цена высочайшая. За искусного кенара не скупились порой отдать и породистого жеребца!
…Прорастёт через все невзгоды иное столетие, и в возрождённом из послевоенных руин дворце-музее Гончаровых в Полотняном Заводе вновь защебечут канарейки, былые любимицы. Так их певчие «прародительницы» в минувшем веке спасут бесценную рукопись: «Историю Петра Великого»! И тем войдут в историю пушкинистики!
«Ай да лебедь»
Лебеди – великолепные грациозные создания. И лицеист Пушкин не мог не любоваться этими гордо скользящими по лону царскосельских вод белоснежными красавцами.
Люблю с моим Мароном
Под ясным небосклоном
Близ озера сидеть,
Где лебедь белоснежный,
Оставя злак прибрежный,
Любви и неги полн,
С подругою своею,
Закинув гордо шею,
Плывёт во злате волн.
Первые, самые яркие впечатления словно впечатались в память юного поэта, и лебеди вольготно «поплыли» в его стихах, словно по водной стихии:
И злачных берегов знакомую картину,
И в тихом озере, средь блещущих зыбей,
Станицу гордую спокойных лебедей.
Лебедь – птица поэтическая, и будто сама муза явилась в том завораживающем лебедином обличье:
В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне.
«Царскосельский сад», – под таким названием увидело свет эссе Якова Сабурова, одного из «отчаянных гусаров», знакомца поэта ещё с лицейских времён. И появилось оно на страницах журнала «Московский вестник» за 1830 год: «Лебеди пользовались у всех народов особенным почтением; им греки и римляне приписывали сверхъестественные свойства. Здешние не оставили вдохновением от почтенных предков своих: недавно один, завидев на берегу толпу лицейских учеников, отделился с криком и воплем, как будто объятый духом пророчества, от стаи плывшей по озеру, и трепещущий, безмолвный, пал к ногам Пушкина».
Поистине романтическая «лебединая история» предстала глазам читателей, – не исключено, что читал эти строки и сам Александр Сергеевич!
…Минут годы и на исходе девятнадцатого столетия, в Царском Селе, в лицейском садике, воздвигнут достойный великого поэта памятник. Давняя мечта почитателей Пушкина сбылась лишь в царствование последнего государя Николая II и при его деятельном монаршем участии.
Там нимфа с таицкой водой,
Водой, которой не разлиться,
Там стала лебедем Фелица
И бронзой Пушкин молодой.
Так воспел то торжество Иннокентий Анненский, поэт и драматург, коего самого нарекут «последним из царскосельских лебедей». А в славный день, когда спадёт с памятника белое покрывало, произнесёт он незабываемые слова: «Под резцом художника образ поэта уже воплотился, и скоро, молодой и задумчивый от наплыва ещё неясных мыслей, Пушкин снова будет глядеть на свои любимые сады, а мы, любуясь им, с нежной гордостью повторять: Он между нами жил».
Проникновенные те строки легко продолжить, – бронзовый и вечно молодой Пушкин вновь будет в поэтической задумчивости созерцать и любимые им озёра, с отражающимися в их глади царственно-величавыми лебедями…
И разве не позволительно сравнить тех чудесных птиц с красными девицами, что смолкли было на весёлом свадебном пиру в княжьем тереме? Так к голосистым певуньям обращается сват в «Русалке»:
Что ж, красные девицы, вы примолкли?
Что ж, белые лебёдушки, притихли?
Али все песенки вы перепели?
Аль горлышки от пенья пересохли?
Либо с волшебной девой, что встречена младым Ратмиром?
И видит: замок на скалах
Зубчаты стены возвышает;
Чернеют башни на углах;
И дева по стене высокой,
Как в море лебедь одинокий,
Идёт, зарёй освещена…
Или же с самим ночным светилом?
И тихая луна, как лебедь величавый,
Плывёт в сребристых облаках.
Пожалуй, нет романтичнее картины – гордо плывущего лебедя, будто самой олицетворённой поэзии. И мятежная Мария, «краса полтавских дочерей», сполна наделена неповторимой той лебединой грацией:
Она стройна. Её движенья
То лебедя пустынных вод
Напоминают плавный ход…
Ну и апофеоз песен о красавцах птичьего мира – «Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди».
Князь у синя моря ходит,
С синя моря глаз не сводит;
Глядь – поверх текучих вод
Лебедь белая плывет.
Лебедь тут, вздохнув глубоко,
Молвила: «Зачем далёко?
Знай, близка судьба твоя,
Ведь царевна эта – я».
Тут она, взмахнув крылами,
Полетела над волнами…
Чудесная сказка увидела свет счастливым летом 1831-го в Царском Селе, – именно туда Пушкин желал
Царевна-лебедь. Иллюстрация к «Сказке о царе Салтане». Художник Б. Зворыкин. 1920-е гг.
Да и сама она в белом платье, с наброшенной на плечи свитой по моде красной шалью, казалась влюблённому поэту белой лебёдушкой. И, верно, не только своему знаменитому мужу, – став женой русского гения, Натали приняла как венец магическое имя Пушкина и с той самой минуты перестала принадлежать лишь себе. Теперь и на неё, как и на знаменитого супруга, были направлены взоры тысяч людей – испытующие, восхищённые, завистливые, ревнивые. Отныне она рядом с Пушкиным, и ей даже «дарован» своеобразный титул – «поэтша».
Царевна-лебедь. Иллюстрация к «Сказке о царе Салтане». Художник В. Курдюмов.1913 г.
Безоблачные месяцы жизни молодой четы! Поистине те летние месяцы были озарены поэтическим вдохновением, молодая супруга во всём помогала поэту – переписывала набело его рукописи, в их числе и «Сказку о царе Салтане…», была и первой её благодарной слушательницей.
И не сама ли Натали явилась в сказочных строфах той царевной-лебедью, от коей невозможно было оторвать восхищённого взора?!
И царевной обернулась:
Месяц под косой блестит,
А во лбу звезда горит;
А сама-то величава,
Выступает, будто пава;
А как речь-то говорит,
Словно реченька журчит.
Поверим Жуковскому, на правах соседа и старинного приятеля часто бывавшего в гостях у поэта, – он не ошибся: «А женка Пушкина очень милое творение… И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше».
Наталия Пушкина – истинная лебёдушка русской поэзии!
«Кири-ку-ку!»
От гордых красавцев лебедей и могучих орлов до прозаических петухов да кур – всё тот же поэтический путь. Но их-то, домашних птиц, Александру Сергеевичу довелось встречать много чаще: и повадки петушиные знал, и просыпался в сельских вотчинах под крик петуха.
И не всегда с радостью. Занятны «тревоги» юных лет, когда так долог, тих и сладок предутренний сон!
О сладкий сон, ничем не возмущённый!
Один петух, зарёю пробуждённый,
Свой резкий крик подымет, может быть;
Опасен он – он может разбудить.
Полна искромётного юмора сцена в «Русалке», где мамушка утешает в светлице молодую жену-княгиню, а та сетует, что муж уж, дескать, не расточает ей прежних ласк, «до ночи Бог ведает где ездит», – и не завелась ли у него «тайная зазноба»?! На что умудрённая житейским опытом мамка ободряет встревоженную питомицу:
Княгинюшка, мужчина что петух:
Кири куку! мах-мах крылом и прочь.
А женщина, что бедная наседка:
Сиди себе да выводи цыплят.
Пока жених – уж он не насидится;
Ни пьет, ни ест, глядит не наглядится.
Женился – и заботы настают.
То надобно соседей навестить,
То на охоту ехать с соколами,
То на войну нелегкая несет,
Туда, сюда – а дома не сидится.
Ну а ранее, на княжьей свадьбе, не забывают о петухе, увы, жареном, но такова традиция, – ведь петух есть символ плодородия, а значит, и семья будет прирастать маленькими наследниками и наследницами. Наступает должный час, и сватья вещает:
Вестимо, время.
Дайте ж петуха.
Молодых кормят жареным петухом,
потом осыпают хмелем – и ведут в спальню.
В славянской мифологии петух – ещё символ солнца и языческих богов Даждьбога и Ярилы. Криком своим он знаменует приход нового дня, а значит, тепла и света, и кукарекает ровно три раза. Первый раз обычно – в час ночи, второй, как правило, – около трёх часов ночи, и третий раз, примерно в пять утра, с восходом солнца, оттого и говаривали: «до третьих петухов», либо просто – «до петухов». Причём взбирается горластая птица на самое высокое место, будь то плетень иль сруб.
Юный поэт подчас бравирует:
Но я, любезный Горчаков,
Не просыпаюсь с петухами…
И в позднем творении поминаются горластые глашатаи зари:
Зачем бы ей, стал думать я,
Вставать до петухов? кто просит?
Шалит Марусенька моя;
Куда её лукавый носит?
Живой деревенский эталон времени:
Петухи в селе пропели,
Закатилася луна.
И в прозе не обошлось без голосистых «хронографов». Так бедный Владимир из повести «Метель», где и сама метель будто недобрая «героиня», с трудом добирается до церкви, где должен венчаться и где ждёт его невеста, но… лишь когда «пели петухи и было уже светло», – а значит, непоправимо поздно!
Птица-виньетка. Рисунок Пушкина.
Прозаическая картинка, что каждодневно созерцает в окно скучающая Наталья Павловна, героиня «Графа Нулина», – такой он «фламандской школы пёстрый сор»:
Индейки с криком выступали
Вослед за мокрым петухом;
Три утки полоскались в луже…
И, конечно же, что за сельский двор без петуха, эдакого колоритного птичьего «султана», пусть и мокрого? Однако является в пушкинских творениях и сказочный петушок. Воистину золотой!
Вот мудрец перед Дадоном
Стал и вынул из мешка
Золотого петушка.
«Посади ты эту птицу, —
Молвил он царю, – на спицу…
Подвластны волшебному петушку таинства державной службы:
Петушок мой золотой
Будет верный сторож твой:
Коль кругом всё будет мирно,
Так сидеть он будет смирно;
Но лишь чуть со стороны
Ожидать тебе войны,
Иль набега силы бранной,
Иль другой беды незваной,
Вмиг тогда мой петушок
Приподымет гребешок,
Закричит и встрепенётся
И в то место обернётся.
Последняя пушкинская
Так вот, коли враг шёл войной на Египет, то каменный баран поворачивался в сторону неприятеля, а бронзовый петух начинал тотчас кукарекать. В полный неразгаданных тайн Древний Египет, – так далеко залетел пушкинский петушок!
Есть и другое, более близкое историческое толкование сказочного сюжета, в коем упор делается на то, что звездочёт-то, подаривший золотого петушка царю, был скопцом! Скандально известный орловский крестьянин Кондратий Селиванов, основатель скопческой секты (приверженцы признавали его ««богом над богами, царём над царями, пророком над пророками»), по рассказам его последователей, в Петербурге был якобы представлен Павлу I. Но свидание с императором завершилось тем, что автор идеи «увенчать всероссийского монарха новым лавром» препровождён был в сумасшедший дом. Затем Кондратия Селиванова освободили и направили на жительство в богадельню при Смольном монастыре. Однако в Петербурге многие экзальтированные барыни и суеверные купчихи жаждали принять от «святого старца» некое благословение. Да и вверившиеся Селиванову представители сильного пола подверглись страшному ритуалу «очищения духа». Вся та громкая история завершилась тем, что «старец»-скопец взят был под арест и сослан в Суздаль, в тамошний Евфимиев монастырь.
Но ранее сам император Александр I посетил «иерарха» сей зловещей секты, бывшей в России, и имел с ним беседу. Быть может, отголоски той необычной встречи, что случилась в 1805-м, во времена Наполеоновских войн, дальним эхом отозвались в пушкинской сказке.
Иллюстрация Пушкина к «Сказке о золотом петушке». 1834 г.
И, наконец, о строках, вызвавших столько критических, точнее, цензурных стрел!
Верный сторож как со сна
Шевельнется, встрепенется,
К той сторонке обернется
И кричит: «Кири-ку-ку.
Царствуй, лежа на боку!»
Цензор Александр Никитенко, готовя сказку для публикации и опасаясь, как бы не вышло вдруг скандала, запретил печатать «крамольную», на его взгляд, строчку и само последнее двустишие. Пушкин возмущён сей несуразностью, в раздражении записывая в дневник: «Цензура не пропустила следующие стихи в сказке моей о золотом петушке: “Царствуй, лёжа на боку” и “Сказка – ложь, да в ней намёк! Добрым молодцам урок”. Времена Красовского возвратились. Никитенко глупее Бирукова».
«Вот мудрец перед Дадоном…» Иллюстрация к «Сказке о золотом петушке». Художник И. Билибин. 1906 г.
К слову, Александр Васильевич Никитенко, литературный критик и профессор русской словесности, а позже и академик, человек явно не глупый, знаком был Пушкину, но после того «литературного глумления» поэт переменил к нему былое своё доброе мнение.
С такими вот цензурными «исключениями», – вместо изъятых строк виднелись лишь многоточия, – «Сказка о золотом петушке» и появилась на страницах «Библиотеки для чтения». Обратившись с годами русской классикой, пушкинская сказка «утеряла» те «стыдливые» многоточия. А золотой петушок, как и встарь, победоносно кричит своё: «Кири-ку-ку»!
Петушок спорхнул со спицы,
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился…
Конец сей мудрой поучительной сказки, по счастью, избежавший карательного пера цензора, хорошо известен.
«Напев живой»
Сколько же старинных былей и небылиц сказывала своему кудрявому питомцу нянюшка Арина Родионовна долгими зимними вечерами!
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила…
Словно по волшебству птичий мир в пушкинских творениях вот-вот готов ожить: застрекочут сороки-белобоки, засвищут иволги, закурлычут журавли, закукует кукушка, заухает филин, заворкуют голуби. Промелькнёт быстрокрылая ласточка, рассядутся на церковных крестах галки, взмоют в поднебесье соколы, поведёт головой в ночи глазастая сова… А иногда с лёта грянет обземь подстреленный красавец-журавль:
Станица поздних журавлей
И с криком вдаль на юг несется,
Пронзенный гибельным свинцом
Один печально остается,
Повиснув раненым крылом.
И таковой, увы, бывает горькая птичья участь…
Но есть одно, что объединяет всех этих столь несхожих представителей царства птиц, – они свободны. Если только злой человечьей волей не посажены будут в клетки иль не скованы, подобно орлам, железной цепью.
Птичий концерт. Художник Ф. Снейдерс. 1630–1640 гг.
Поэт, как и певчая птаха, волен, – внемлет лишь Творцу!
Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда,
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда,
В долгу ночь на ветке дремлет;
Солнце красное взойдёт:
Птичка гласу Бога внемлет,
Встрепенётся и поёт.
Однако, как заверяет ревнивца Алеко старый цыган, в мире есть ещё бо́льшая свобода: «вольнее птицы младость»! Да, ведь не только молодость… Пушкин сумел доказать то всей своей недолгой жизнью, – свободной, как орлиный полёт, и чарующей, как соловьиное пение.
…Будто поэтическое напутствие Гавриила Державина своему «крестнику-лицеисту»:
Ты ею славься, утешайся,
Борись вновь с бурями, мужайся,
Как юный возносись орёл.
Явившееся, правда, ещё до рождения Александра Пушкина.
О змеях, мудрых и коварных
А завтра кованой пятой,
Как змия спящего, раздавят…
Александр Пушкин
«Змия воспоминаний»
Удивительно всё же, сколькими разнообразными существами населена пушкинская поэзия! Казалось, нет той птицы или зверя, когда-либо виденных поэтом, чтобы, наряду с героями в людском обличье, органично не вошли бы в живую ткань поэм и повестей.
Не эти ли строки, воистину пророческие, соотносимы (и не только в переносном смысле) с шедеврами пушкинской лирики? И не в них ли кроется высокий камертон русского гения, некий ключ к постижению им духовных высот?!
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
Поэт видит невидимое, слышит неслышимое: и шелест ангельских крыльев, и живое движение обитателей морских глубин… Ему подвластен язык всего сущего.
Промелькнуло в «Пророке» и «змеиное начало»: змея и её ядовитое
Лев борется со змеей на лафете кремлёвской «Царь-пушки». Чугунный лафет отлит в 1835 г. по эскизу художника А. Брюллова. Фотография Л. А. Черкашиной. 2024 г. Публикуется впервые.
Но есть змеи абсолютно иного рода, далёкие от своих скользких юрких «родственниц», но не растерявшие губительного яда:
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской…
Безжалостная змея «грызёт» не только греховные сердца, но подчас и память, отягощённую печальными видениями:
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
И наконец, пожалуй, самое проникновенное творение: «Отцы пустынники и жены непорочны…» Это гениальное переложение молитвы Ефрема Сирина, богослова и поэта IV века, – любимой пушкинской молитвы, той, что «неведомою силой» крепила поэта в дни уныния и тяжких душевных испытаний.
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья…
Но в молитве преподобного Ефрема Сирина, читаемой Великим постом с вечера воскресенья по пятницу, и столь близкой душе поэта, нет сравнений людского порока со змеей. Грех любоначалия, жажды власти, а значит, и гордыни отождествлён у Пушкина с потаённой змеёй, оттого-то и опасность велика… Она ведь сокрыта от чужих глаз.
Рисунок змеи на рукописи Пушкина «Стамбул гяуры нынче славят». 1830 г.
Сей мотив звучит и в поэме «Домик в Коломне», отнюдь не располагающей к серьёзным мыслям:
Тогда блажен, кто крепко словом правит
И держит мысль на привязи свою,
Кто в сердце усыпляет или давит
Мгновенно прошипевшую змию…
Главное – предостеречь! А в черновом варианте остались эти ироничные строфы:
А стих александрийской?..
Уж не его ль себе я залучу?
Извивистый, проворный, длинный, склизкой
И с жалом даже – точная змия;
Мне кажется, что с ним управлюсь я.
«Кто вьётся змейкой»
Змея совсем не страшная, является в иных строчках, что так и не вошли в шуточную поэму. И не одна, а в целой «компании» земноводных:
И там колышутся себе в грязи
Густой, болотистой, прохладной, клейкой,
Кто с жабой, кто с лягушками в связи,
Кто раком пятится, кто вьётся змейкой…
Но, муза, им и в шутку не грози…
И в облике милой Параши, дабы усилить привлекательность её, простой барышни с петербургской окраины, возникают… змеи.
Коса змией на гребне роговом,
Из-за ушей змиею кудри русы,
Косыночка крест-накрест иль узлом,
На тонкой шее восковые бусы…
Сим незамысловатым нарядом, вкупе с природной красой, доброй Параше легко прельстить бравых черноусых гвардейцев, что гарцуют пред окнами её домика в Коломне.
В украшении иной героини вновь «проскользнёт» змея, но уже роковая, змея-злодейка. Прощальный подарок князя – дорогое жемчужное ожерелье – для покинутой дочери мельника вмиг обратится этим коварным и ужасным существом:
Ох, душно!
Холодная змия мне шею давит…
Змеей, змеей опутал он меня,
Не жемчугом.
(Рвёт с себя жемчуг.)
Но и невеста возлюбленного князя, злая разлучница, для обманутой девушки – та же ненавистная змея:
Так бы я
Разорвала тебя, змею злодейку,
Проклятую разлучницу мою!
Разорвать, растоптать, обратить в прах – так уж издавна проявляется к этим существам людская ненависть.
«Точная змия»
Но не дай бог пригреть на грузи змею, сию ядовитую тварь, либо хитрого змея, – не счесть тогда несчастий! И остаётся довольствоваться лишь укорами слепой судьбе:
Мария, бедная Мария,
Краса черкасских дочерей!
Не знаешь ты, какого змия
Ласкаешь на груди своей.
На полях рукописи «Полтавы» остались наброски поэта – он рисует извивающихся змей, как сущность самого Мазепы, змеиное коварство гетмана, соблазнителя красавицы Марии и губителя её отца.
Ночь перед казнью Василия Кочубея.
Палач вошел… О, ночь мучений!
Но где же гетман? где злодей?
Куда бежал от угрызений
Змеиной совести своей?
Одна из рептилий, что явилась из-под пера поэта – необычна, вместо змеиной – у неё птичья голова с будто бы спадающей короной. Похоже, Пушкин изобразил мифологическое существо «василиск» (что с греческого означает «маленький король»), – олицетворение вселенского зла и разрушения. Вот он, истинный «василиск» Мазепа!
Знаменательна и сцена самобичевания Сальери, обуянного завистью к гению-другу, губительной и всё разрушающей:
Кто скажет, чтоб Сальери гордый был
Когда-нибудь завистником презренным,
Змеей, людьми растоптанною, вживе
Песок и пыль грызущею бессильно?
Никто!.. А ныне – сам скажу – я ныне
Завистник. Я завидую; глубоко,
Мучительно завидую. – О небо!
Не та ли ядовитая змея и сама зависть, столь частый людской порок?! «Зависть» – именно так мыслил первоначально назвать Пушкин свою маленькую трагедию «Моцарт и Сальери».
Запретный плод и змей-искуситель
Змеёй нарекает себя отравитель Сальери, змеей именована и польская красавица-панна. Знаменитая сцена в саду фамильного замка Марины Мнишек, ночью, у фонтана, где Самозванец признаётся гордячке в своём обмане:
Нет – легче мне сражаться с Годуновым
Или хитрить с придворным езуитом,
Чем с женщиной. Черт с ними; мочи нет:
И путает, и вьется, и ползет,
Скользит из рук, шипит, грозит и жалит.
Змея! змея!.. Недаром я дрожал.
Она меня чуть-чуть не погубила.
И вот уж быстрая змейка «скользнула» в любовную лирику, – ей подобна безымянная страстная вакханка:
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний…
Любвеобильная Анна Керн оставила воспоминания о первой встрече с Пушкиным. Тогда, в салоне Олениных, юная красавица предстала в образе легендарной Клеопатры, египетской царицы, принявшей смерть (дабы не стать пленницей Октавиана) от укусов ядовитой змеи, что принесла ей к ложу в цветочной корзине верная служанка. «Когда я держала корзину с цветами, – вспоминала восемнадцатилетняя Анна, – Пушкин вместе с братом Александром Полторацким, подошёл ко мне, посмотрел на корзинку и сказал: “Et c'est sans doute Monsieur qui fera l'aspic?” (“А роль змеи, как видно, предназначается этому господину?” – фр.) Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла».
Анна Керн. Рисунок Пушкина. 1829 г.
Знать бы Анне, что в будущем она, затаившая в тот вечер обиду на Пушкина, станет не только музой поэта, но и его горячей поклонницей!
Ведома была Александру Сергеевичу и притча из Книги Бытия об изгнании из рая Адама и Евы, вкусивших по наущению змея-искусителя запретный плод с Древа познания. После грехопадения Бог предал проклятию змея: «Проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоём, и будешь есть прах во все дни жизни твоей; и вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем её; оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту». И библейские Адам и Ева, изгнанные из сада Эдемского, понесли на себе тяжкий гнев Творца.
Преподобный Ефрем Сирин мыслил так: «Если бы змий не вовлёк их в преступление, то они вкусили бы плодов древа жизни, и древо познания добра и зла тогда не стало бы для них запретным… а прияли бы они вечную жизнь…»
Вот и Онегин, страстно влюблённый в царственно-неприступную княгиню, отвергнутую ранее бедную Таню, «удостаивается» авторской сентенции:
О люди! все похожи вы
На прародительницу Эву:
Что вам дано, то не влечет,
Вас непрестанно змий зовет
К себе, к таинственному древу:
Запретный плод вам подавай,
А без того вам рай не рай.
Такие разные змеи, – мудрые, коварные, жалящие – тихо вьются и скользят в пушкинских стихах. А посему – не подверженный времени совет-предостережение от Александра Сергеевича:
Но не советую тебе
Играть с уснувшим змием…
И не та ли былинная роковая змея, «уснувшая» в черепе любимого коня, лишила жизни былого его могущественного хозяина-князя – Вещего Олега?!
Как чёрная лента, вкруг ног обвилась:
И вскрикнул внезапно ужаленный князь.
Нет, всё же от змей, – живых, библейских и былинных, – внимая поэтическому совету Пушкина, надо держаться подалее и настороже.
Грехопадение и изгнание из Рая. Фреска на плафоне Сикстинской капеллы в Ватикане. Художник Микеланджело Буонарроти.1508–1512 гг.
Серый разбойник, или Волк-оборотень
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк…
Александр Пушкин
«Скакнул волком до Немиги»
От коварного змеиного племени легко перейти к хищному волчьему. Не то удивительно, что волки не раз встречаются в пушкинских творениях, а то, как точно поэт знал их повадки. Даже в этих строках «Русалки», где, узнав об измене князя, дочь пеняет отцу-мельнику:
Да кто ж его невеста? на кого
Он променял меня? уж я узнаю,
Я доберусь.
Я ей скажу, злодейке:
Отстань от князя, – видишь, две волчихи
Не водятся в одном овраге.
Но всё же памятны иные строки – те, что в прологе «Руслана и Людмилы». В сказочном Лукоморье творится немало чудес, и одно из них, словно волшебное видение, вдруг открывшееся поэту:
В темнице там царевна тужит,
А бурый волк ей верно служит…
Но как такой тонкий знаток животных, как Пушкин, мог ошибиться с привычной мастью волка? Правда, хищник хоть и сказочный, но споры вокруг цвета волчьей шкуры развернулись отнюдь не сказочные. И, кажется, ответ найден – дело в том, что в Псковской губернии (вспомним, что нянюшка Арина Родионовна именно там и сказывала своему кудрявому питомцу затейливые небылицы) слово «бурый» значило ещё «серый» или «тёмный».
В псковском же Михайловском начата и другая сказка, так и не оконченная, где волк вновь именован «бурым»:
Иван Царевич по лесам
И по полям <и> по горам
За бурым волком раз гонялся…
Но более привычное уху словосочетание – серый волк. Такое древнее, что автор «Слова о полку Игореве» запечатлел его в легендарном сказании: «бѣжитъ сѣрымъ влъкомъ». Есть и другие строки «Слова…» в современном переводе академика Дмитрия Лихачёва: «А Игорь князь поскакал горностаем к тростнику и белым гоголем на воду. Вскочил на борзого коня и соскочил с него серым волком».
Пушкин не сомневался в подлинности древней рукописи: «Счастливая подделка может ввести в заблуждение людей незнающих, но не может укрыться от взоров истинного знатока… Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под которого невозможно подделаться».
«…К сожалению, – старинной словесности у нас не существует, – сетовал Александр Сергеевич. – За нами тёмная степь – и на ней возвышается единственный памятник: Песнь о полку Игореве». В последние годы жизни поэт готовил издание древней песни в собственном переводе. По свидетельству его современника, «Слово…» Пушкин «помнил от начала до конца наизусть и готовил ему объяснение. Оно было любимым предметом его последних разговоров». Не дано было знать поэту, что героями древней песни были и его… славные предки. Ведь недаром Пушкин пророчески заметил: «Имя предков моих встречается поминутно в нашей истории».
Заглянем и мы в глубинную историю Руси. Правнук княжны Рогнеды Всеслав Брячиславич с 1044 года стал княжить в Полоцке. Ходил князь походом на Новгород в 1067-м и даже на какое-то время сумел захватить город. В марте того же года на берегах Немиги сошлись в кровавой сече рати Всеслава и братьев Ярославичей: Изяслава, Святослава и Всеволода – сыновей Ярослава Мудрого. В битве на Немиге противостояли друг другу два прямых предка поэта: Всеслав Брячиславич и Всеволод Ярославич, отец Владимира Мономаха. Полоцкая дружина Всеслава была разбита, а сам князь бежал
Автор «Слова о полку Игореве» отзывается о полоцком князе нелестным образом: «…Он хитростями оперся на коней и скакнул к городу Киеву и коснулся древком златого стола киевского. Скакнул от них лютым зверем в полночь из Белгорода, объятый синей мглой, добыл он счастье, в три удара отворил ворота Новогорода, расшиб славу Ярославу, скакнул волком до Немиги…
Князь-оборотень Всеслав Полоцкий. (На солнечном диске – волк.) Серебряная монета. Беларусь. 2005 г.
На Немиге снопы стелют из голов, молотят цепами булатными, на току жизнь кладут, веют душу от тела. У Немиги кровавые берега не добром были засеяны – засеяны костьми русских сынов. Всеслав-князь людям суд правил, князьям города рядил, а сам в ночи волком рыскал: из Киева дорыскивал до петухов до Тмутаракани; великому Хорсу волком путь перерыскивал. Для него в Полоцке позвонили к заутрене рано у Святой Софии в колокола, а он в Киеве звон тот слышал. Хоть и вещая душа была у него в храбром теле, но часто от бед страдал…
О, стонать Русской земле, вспоминая первые времена и первых князей!..»
Хорс, упоминаемый в «Слове…», славянский языческий бог, бог солнца, – значит, князь Всеслав «рыскал» волком до восхода солнца.
Ходили о князе Всеславе таинственные слухи: будто был он наделён колдовскими чарами, отчего и получил своё прозвище – Чародей. Сказывали, что мать родила его «от волхвования», и с самого рождения была у князя некая волшебная метка – рана на голове. Будто бы всю свою жизнь Всеслав носил, не снимая, чудесную повязку на голове, которой была перевязана вечно кровоточащая рана, что из-за неё-то и был полоцкий князь «жесток на кровопролитие». А ещё называли Всеслава оборотнем, чему подтверждением и поэтические строки древнего «Слова…»
Из шести сыновей князя-чародея Святослав продолжил родственные линии к поэту. Далёкая прапра… внучка Святослава Всеславича, полоцкая княжна Александра Брячиславна (Рогнеда и Владимир I – предки княжны в 10-м колене), обвенчалась с девятнадцатилетним Александром Ярославичем, будущим князем Невским. Союз древних родов дал мощную ветвь на генеалогическом пушкинском древе: род князей суздальских.
Писатели, уроженцы Волковыска, брат и сестра Николай и Лариса Черкашины у бронзовой волчицы, символа города. 2024 г.
Итак, волк-оборотень, «лютый зверь», он же князь полоцкий Всеслав Брячиславич, правнук легендарной Рогнеды. Древний миф, коей вовсе не почитали таковым наши далёкие предки-славяне, имеет… подтверждение.
В гербе старинного Волковыска, города с тысячелетней историей, что в Западной Беларуси, красуется волк, а на центральной городской площади царственно-вальяжно «возлежит» бронзовая волчица. Название Волковыска, города с «волчьей кровью», раскинувшегося на берегах рек Рось и Волковыя, – связано с древнейшим преданием: там порою являлись оборотни, «волколаки», – волки-люди.
По народным поверьям, знахарь-колдун, злой дух либо ведьма могли превратить человека в волка, часто из мести, накинув на несчастного заговорённую волчью шкуру и проведя над ним страшную цепь обрядов, обычно ночных. После тех магических ритуалов обращённые волколаки неизменно страдали от страха и отчаяния, – но, тоскуя от одиночества, никогда не прибивались к волчьим стаям. И длилось то пребывание в волчьей шкуре от нескольких дней до года и более. Считалось, что волколаки сохраняли человеческий разум, но теряли способность говорить. Они не ели сырого мяса, добывая лишь подножный корм и питаясь украденной у людей едой. Без устали, как безумные, носились обросшие серой шерстью волколаки по окрестным лесам и полям, но никому не причиняя вреда. Иногда, – так подмечали, – подбегали эти странные существа к родному жилищу, где родичи из жалости выносили им еду.
Легенды, как ни странно, подкрепляются древними хрониками. Каждый человек из народа, жившего в тех землях, – утверждал греческий историк и географ Геродот Галикарнасский, кого Цицерон именовал «отцом истории», – способен на несколько дней превращаться в волка. «Эти люди (племя невров, что жили в VI–V веках до н. э. на славянских землях, в том числе и на западе Беларуси. –Л.Ч.), по-видимому, колдуны, – замечал Геродот в своей «Истории». – Скифы и живущие среди них эллины, по крайней мере, утверждают, что каждый невр ежегодно на несколько дней обращается в волка, а затем снова принимает человеческий облик».
Так что сказочный волк из «Лукоморья» явился не вдруг, – у него своя очень давняя, полная тайн и мистификаций история. Может, оттого-то и служит бурый волк (к слову, и мастью своей отличный от серых собратьев) царевне, как преданнейший из её слуг?!
И столица Литвы, старая Вильна, ставшая родиной внукам Пушкина, в своей долгой истории имеет загадочную «волчью легенду». В сердце Вильнюса, на Кафедральной площади, высится монумент (к слову, отлитый в Беларуси) великому князю Гедимину.
Памятник князю – отсыл к древней легенде. Однажды Гедимин после охоты заночевал у лесного холма, что над рекой, – в ту ночь привиделся князю огромный «железный» волк, воющий, как сто его серых собратьев. Стрелы же, пущенные в волка-исполина, отскакивали от его шкуры, будто от железного панциря. «И очнувшись от сна своего, князь сказал волхву своему по имени Лиздейко, который был найден в орлином гнезде, и был тот Лиздейко у князя Гедимина волхвом и наивысшим языческим попом: “Видел я сон удивительный”; и сказал ему всё, что во сне видел. А тот волхв Лиздейко сказал государю: “Князь великий, железный волк означает, что будет здесь столичный город, а что у него внутри ревёт – то слава о нём разнесётся на весь мир”. И князь великий Гедимин завтра же, не уезжая, послал за людьми и заложил замок…» – так повествуют старинные хроники.
Памятник князю Гедимину в Вильнюсе с легендарным «железным волком». Фотография Л. А. Черкашиной. 2019 г. Публикуется впервые.
Гедимин толкованию кудесника внял – и через столетия сам предстал в виде монумента в центре Вильнюса: великий князь с обнажённым мечом в руке высится рядом с конём, а в основании постамента застыл в камне воющий волк, увы, не железный.
«Пора меж волка и собаки»
Но волк в любом обличье всё же волк. Вот и в «Евгении Онегине», сей «энциклопедии русской жизни», не обошлось без упоминания о страшной опасности, что поджидала путников на дорогах, – нападение голодной волчьей стаи, часто с кровавым финалом. У Пушкина, правда, только волк с волчицей выходят на охоту, но и этого довольно, чтобы успеть бедному путнику попрощаться с жизнью… И вряд ли дрожащий от страха путешественник пушкинской поры поверил бы, что в другом просвещённом веке само нападение волков окрестят всего лишь… «популярным в романтической литературе мотивом». А
Встает заря во мгле холодной;
На нивах шум работ умолк;
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк;
Его почуя, конь дорожный
Храпит – и путник осторожный
Несется в гору во весь дух…
По научной классификации: волк, или серый волк, или обыкновенный волк (Canis lupus. – лат.), – вид хищных млекопитающих из семейства псовых (Canidae. – лат). Само же слово «волк» происходит от древнерусского «вълкъ». Схожее название серого хищника есть и в славянских языках: болгарском, польском, чешском, словенском…
Но это отсыл к филологическим разысканиям. Однако есть и другие… Волк – сила тёмная, почти бесовская. Недаром с ним поэт-лицеист сравнивает беса, искушавшего бедного отшельника Панкратия:
Как серый волк, щетиной весь покрытый,
Как добрый конь с подкованным копытом,
Предстал Молок, дрожащий под столом…
И в «Бесах», стихах, явленных в тревожно-мучительную для поэта жизненную пору, не обошлось без серого разбойника.
Сил нам нет кружиться доле;
Колокольчик вдруг умолк;
Кони стали… «Что там в поле?» —
«Кто их знает? пень иль волк?»
Тройка. Нападение волчьей стаи. Художник А. Веруш-Ковальский. 1885 г.
Другие, вполне безобидные, даже необычные строки, сопряжённые с серым хищником (над чем и поныне ломают головы филологи), остались в онегинских строфах.
Вечерняя находит мгла…
(Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою той, что названа
Пора меж волка и собаки,
А почему, не вижу я.)
Теперь беседуют друзья…
О какой поре «меж волка и собаки» упоминал Александр Сергеевич? Толкований на сей счёт немало, но, вероятнее всего, – это французское выражение. «Привычный галлицизм, entre chien et loup, восходящий к XIII в., – замечает знаток романа Владимир Набоков в своих пространных комментариях, – и означающий сумерки – время дня, когда пастуху уже становится трудно отличить волка от собственной собаки из-за сгущающейся темноты».
Трактовка писателя, впрочем, не грешит против истины, – во всяком случае не противоречит времени, указанном в онегинской главе, когда в вечерних сумерках мирно течёт приятельская беседа.
«Не два волка»
И всё же встреча – в степи ли, в лесу ли – с серым хищником всегда таила тревогу, далёкую от дружеских застолий.
Особенно, коли в буран сбиться с пути, как случилось то с молодым Гринёвым: «Вдруг увидел я что-то чёрное. “Эй, ямщик! – закричал я, – смотри: что там такое чернеется? ” Ямщик стал всматриваться. “А Бог знает, барин, – сказал он, садясь на своё место, – воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шевелится. Должно быть, или волк, или человек”». Тогда, как известно, заплутавшему герою «Капитанской дочки» повстречался на дороге сам Пугачёв, – к слову, по своей кровожадности не уступавший серому хищнику.
Так будет именован он, разбойник и бунтовщик, «хищный волк Емельян Пугачёв» в историческом декабрьском манифесте 1773 года, известном Пушкину.
Одинокий волк. Художник А. Веруш-Ковальский. 1913 г.
Поминает серого и герой «Капитанской дочки» Иван Кузьмич Миронов, бесстрашный комендант Белогорской крепости, допрашивая пленённого башкирца: «Ему казалось лет за семьдесят. У него не было ни носа, ни ушей. Голова его была выбрита; вместо бороды торчало несколько седых волос; он был малого росту, тощ и сгорблен; но узенькие глаза его сверкали ещё огнем. “Эхе! – сказал комендант, узнав, по страшным его приметам, одного из бунтовщиков, наказанных в 1741 году. – Да ты, видно, старый волк, побывал в наших капканах. Ты, знать, не впервой уже бунтуешь, коли у тебя так гладко выстрогана башка. Подойди-ка поближе; говори, кто тебя подослал? ”»
Но особо часты сравнения с волками персонажей «Песен западных славян»:
И все трое со скалы в долину
Сбежали, как бешеные волки
(«Гайдук Хризич»);
Не два волка в овраге грызутся,
Отец с сыном в пещере бранятся
(«Песня о Георгии Чёрном»);
Над Сербией смилуйся ты, боже!
Заедают нас волки янычары!
(«Воевода Милош»).
Сравнение недругов с серыми хищниками – стародавнее. Ещё Владимир Мономах так живописал один из своих ратных походов: «И вышли мы на Святого Бориса день из Чернигова и ехали сквозь полки половецкие, около ста человек, с детьми и женами. И облизывались на нас половцы точно волки, стоя у перевоза и на горах». Тогда великому князю и далёкому прародителю поэта посчастливилось невредимым достичь желаемого Переяславля.
Родство то очень давнее, почти былинное: связующим звеном между новгородским князем Рюриком и его далёким потомком Александром Пушкиным стал род Ржевских, к коему принадлежала прабабушка поэта. Цепочка родословной соединила славные имена великих предков поэта, первых русских князей: Игоря, Святослава, Владимира Красное Солнышко, Ярослава Мудрого, Владимира Мономаха, Мстислава Великого. Нити родословной, переплетаясь в веках, порой теряясь на крутых поворотах истории и вновь возрождаясь по непреложным законам бытия, вели к году 1799-му – году рождения Александра Сергеевича.
…Занятно, но однажды Пушкин и себя чуть ли не уподобил с матёрым волком, – правда, тот неожиданный образ остался лишь в черновиках. А полные иронии строки обращены то ли к критикам поэта, то ли к его «друзьям». Возможно, к тем и к другим:
Покамест можете принять меня
За старого, обстрелянного волка
Или за молодого воробья,
За новичка, в котором мало толка.
У вас в шкапу, быть может, мне, друзья,
Отведена особенная полка…
Но вот, казалось бы, такие знакомые, затверженные с юных лет стихи:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
Конечно же, в «Зимнем вечере», сем стихотворном шедевре, вовсе нет упоминаний о волках, – причудливо, «как зверь», воет лишь снежная буря. Но как-то уж очень по-волчьи, – щемяще-жалостливо и со скрытой угрозой. Да и кто из зверей, обитателей русского леса, обладает ещё этим «вокальным даром»?!
Волки у плетня. Художник А. С. Степанов. 1910-е гг.
Обычно волки воют на рассвете или в сумерках, при луне, а начинается вой с завывания вожака стаи, матёрого
Уж люди! мелочь, старички кривые,
А в деле всяк из них, что в стаде волк.
Подчас, однако, как в басне «Волк и Лисица», что написал любимый дядюшка поэта и тоже поэт Василий Львович Пушкин, даже волки, «осознав» былые грехи, способны каяться:
Волк хищный занемог. Раскаянье с недугом
Приходит часто и к зверям.
«Нет, – так он рассуждал с кумой своей и другом. —
Нет, полно рыскать мне по рощам и лугам!
Довольно подушил овечек я невинных;
Не лучше ль смирно жить, питаться мне травой?»
Со столь притворным смирением обращается волк к кумушке-лисе. Но стоит лишь отступить хворям, как в волчье «меню» вновь попадает баран, и бедная овечка ждёт уж своей печальной участи:
«Прекрасно, куманёк, – Лисица говорит: —
Ты каялся в грехах и плакал, как ребёнок,
Но видно, что в тебе глас совести умолк!»
«Так что ж? – вскричал злодей. —
В болезни я – ягнёнок;
Когда здоров, я – волк».
Уж верно, не мог не знать Александр Сергеевич сей нравоучительной и остроумной басни, да и услышав, не посмеяться! Что ж, и дядюшка, и его гениальный племянник воздали должное серому разбойнику, – каждый по-своему.
Волчья стая. Художник А. Веруш-Ковальский. Конец XIX – начало XX в.
Хозяин русского леса
Или он зверь?
Иль сердце у него
Косматое?
Александр Пушкин
Медведь-батюшка, Потапыч, косолапый, Топтыгин – каких только прозвищ не дано хозяину русского леса! Медвежья история у Пушкина – многогранна, вольготно живётся мишкам на страницах поэм, повестей и сказок. Даже и долгую русскую зиму поэт однажды назвал… «медвежьей», о чём вспоминал Владимир Бурнашев, писатель и журналист: «Всё словно бьёт лихорадка, – говорил Пушкин закутываясь, – нездоровится что-то в нашем медвежьем климате. Надо на юг, на юг!»
Подчас «житель берлоги» является лишь для радостно-шутливого настроя, как в одном из пушкинских шедевров:
Как весело, обув железом острым ноги,
Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек!
А зимних праздников блестящие тревоги?..
Но надо знать и честь; полгода снег да снег,
Ведь это наконец и жителю берлоги,
Медведю, надоест.
Не худо бы вспомнить о косматом звере, на сей раз ручном, из вольного цыганского табора:
Горит огонь; семья кругом
Готовит ужин; в чистом поле
Пасутся кони; за шатром
Ручной медведь лежит на воле.
Да и сам ночлег бессарабских цыган, включая всю их живность, весел «как вольность». Этому медведю из табора, можно сказать, повезло (к тому же, сей «цыганский мишка» удостоился быть запечатлённым Пушкиным на рукописи поэмы!), коли сравнить его бытие с житьём сородичей, что содержались у барина Кирила Петровича.
Вожак с медведем. Старинная гравюра.
Откроем роман «Дубровский» и вновь погрузимся в забытый мир русской усадьбы, вернее, её потех: «На дворе у Кирила Петровича воспитывались обыкновенно несколько медвежат и составляли одну из главных забав покровского помещика. В первой своей молодости медвежата приводимы были ежедневно в гостиную, где Кирила Петрович по целым часам возился с ними, стравливая их с кошками и щенятами. Возмужав, они бывали посажены на цепь, в ожидании настоящей травли. Изредка выводили пред окна барского дома и подкатывали им порожнюю винную бочку, утыканную гвоздями; медведь обнюхивал её, потом тихонько до неё дотрогивался, колол себе лапы, осердясь толкал её сильнее, и сильнее становилась боль. Он входил в совершенное бешенство, с рёвом бросался на бочку, покамест не отымали у бедного зверя предмета тщетной его ярости. Случалось, что в телегу впрягали пару медведей, волею и неволею сажали в неё гостей и пускали их скакать на волю божию».
Имелась у барина Троекурова и другая «медвежья забава», весьма изощрённая: «Но лучшею шуткою почиталась у Кирила Петровича следующая. Проголодавшегося медведя запрут, бывало, в пустой комнате, привязав его веревкою за кольцо, ввинченное в стену. Верёвка была длиною почти во всю комнату, так что один только противуположный угол мог быть безопасным от нападения страшного зверя. Приводили обыкновенно новичка к дверям этой комнаты, нечаянно вталкивали его к медведю, двери запирались, и несчастную жертву оставляли наедине с косматым пустынником. Бедный гость, с оборванной полою и до крови оцарапанный, скоро отыскивал безопасный угол, но принуждён был иногда целых три часа стоять прижавшись к стене и видеть, как разъярённый зверь в двух шагах от него ревел, прыгал, становился на дыбы, рвался и силился до него дотянуться. Таковы были благородные увеселения русского барина!»
«Шутка» эта не удалась для смельчака Дубровского, – он, поступивший в господский дом как француз-гувернёр Дефорж, принял молниеносное и спасительное для чести дворянина решение: «Несколько дней спустя после приезда учителя, Троекуров вспомнил о нем и вознамерился угостить его в медвежьей комнате: для сего, призвав его однажды утром, повел он его с собою тёмными коридорами; вдруг боковая дверь отворилась, двое слуг вталкивают в неё француза и запирают её на ключ. Опомнившись, учитель увидел привязанного медведя, зверь начал фыркать, издали обнюхивая своего гостя, и вдруг, поднявшись на задние лапы, пошёл на него… Француз не смутился, не побежал и ждал нападения. Медведь приближился, Дефорж вынул из кармана маленький пистолет, вложил его в ухо голодному зверю и выстрелил. Медведь повалился».
Взбешённый поначалу Троекуров учинил было допрос с пристрастием, дескать, «кто предварил Дефоржа о шутке, для него предуготовленной»? Но благодаря Маше, переведшей «французу» отцовские вопросы, уверился, что Дефорж «не слыхивал о медведе», но всегда держит при себе пистолеты, дабы достойно ответить за обиду, ему причинённую, и за кою, он, по своему званью, не может «требовать удовлетворения».
С бедного мишки, по приказу барина Кирила Петровича, была тотчас снята шкура. А избавивший «хозяина русского леса» от неподобающей жизни в неволе храбрец-«гувернёр» удостоился барской похвалы.
Дубровский убивает медведя. Литография. Художник П. П. Щеглов. 1887 г.
Происшествие это, как
Так что медведю, столь горько поплатившемуся за «забаву» жестокосердного своего хозяина, определено было сыграть особую роль в знаменитом «разбойничьем романе», – роль косматого «любовного катализатора»!
Верно, в те времена держать в усадьбах медведей для потехи гостей почиталось хорошим тоном для русских бар, да и признаком их безбедной жизни. К слову, Александр Сергеевич, как-то наставляя брата Лёвушку, иронизировал по сему поводу: «Когда пошлёшь стихи мои Вяземскому, напиши ему, чтоб он никому не давал, потому что эдак меня опять обокрадут – у меня нет родительской деревни с соловьями и с медведями».
Удивительным образом перекликаются участь сражённого пулей Дубровского «троекуровского» мишки и грустный удел принявшей смерть от мужицкой рогатины сказочной медведицы!
Пожалуй, самая трагическая из пушкинских сказок – «Сказка о медведихе», – без слёз не прочтёшь. Правда, поэт так её не именовал, а название это появилось много позже, – в издании Павла Анненкова 1855 года. До сих пор нет ответа, – завершил ли Пушкин ту литературную сказку, или оставил нам разгадывать её глубинный смысл и глубинную боль?!
А начинается сказка с умилительной, почти идиллической картинки, – точно добрая мать семейства выводит детушек в свет бурая медведица:
Как весенней теплою порою
Из-под утренней белой зорюшки,
Что из лесу, из лесу из дремучего
Выходила бурая медведиха
Со милыми детушками-медвежатами
Погулять, посмотреть, себя показать.
Словно бы ниоткуда в сей мир спокойствия и семейной гармонии вторгается злыдень-мужик с рогатиной. Бесстрашно встаёт на защиту своих испуганных детушек матушка-медведица:
Медвежатушки испугалися,
За медведиху бросалися,
А медведиха осержалася,
На дыбы подымалася.
А мужик-от он догадлив был,
Он пускался на медведиху,
Он сажал в неё рогатину
Что повыше пупа, пониже печени.
Грянулась медведиха о сыру землю,
А мужик-то ей брюхо порол,
Брюхо порол да шкуру сымал,
Малых медвежатушек в мешок поклал,
А поклавши-то, домой пошёл.
Убил мужик медведицу, и это уже – большой грех! Ведь издавна на Руси медведь был в чести, он – своего рода тотемный зверь. Известны древние поверья: косматый мишка чуть ли не далёкий пра-пра-предок человека. Умом, хитростью и силушкой не обделён, да и ходить-то он может на задних лапах, почти по-людски.
Медведица. Художник А. А. Рылов. Начало XX в.
Русичи почитали медведя защитником домашнего очага, неким сильным семейным оберегом, – посему и запрет был в те старозаветные времена на поедание медвежатины. И тем не менее хаживали на медведя с рогатиной, что ещё со времён Владимира Мономаха почиталось особым удальством! Да и в своём «Поучении», повествуя о ратных походах, не забывает великий князь поведать детям об опасностях, что подстерегают на охоте: «Два тура метали меня рогами вместе с конём, олень меня один бодал, а из двух лосей один ногами топтал, другой рогами бодал. Вепрь у меня на бедре меч оторвал, медведь мне у колена потник укусил, лютый зверь вскочил ко мне на бедра и коня со мною опрокинул, и Бог сохранил меня невредимым».
Наставляет великий князь Владимир Всеволодович любимых сыновей: «Прочитав эту грамотку, потщитесь делать всякие добрые дела, славя Бога со святыми Его. Смерти, дети, не бойтесь, ни войны, ни зверя, дело исполняйте мужское, как вам Бог пошлёт».
Идти один на один на медведя – это ли не мужское дело, это ли не молодечество?! Не вдруг и Пушкин вложил в уста своему герою Кириле Петровичу самонадеянную фразу: «На первый случай отряжу человек двадцать, так они и очистят воровскую рощу; народ не трусливый, каждый в одиночку на медведя ходит, от разбойников не попятятся».
Отдых великого князя Владимира Мономаха после охоты. Художник В. М. Васнецов. 1895 г.
Случалось, и косматый зверь одолевал незадачливого охотника, всё бывало… Тревожится и дочь мельника в «Русалке» о возлюбленном князе:
Чего мне в голову не приходило?
Каким себя я страхом не пугала?
То думала, что конь тебя занес
В болото или пропасть, что медведь
Тебя в лесу дремучем одолел…
Поговаривали встарь, – о человеке ли, о бурёнке ли, – что «медведь задрал». Право, нет равного Владимиру Далю и его гениальному творению «Толковому словарю…»: «Медведь (ведмедь), т. е. медолюб. Этому дано много бранных и почётных кличек: бирюк, лапистый, лесник, раменский, урманный, ломака, ломыга, костоправ, Михайло Иваныч, Топтыгин, косолапый, куцый, куцык, косматый, космач, мохнатый, мохнач, лешак, леший, лесной чёрт, чёрная немочь, мишка, мишук, Потапыч, сергацкий барин, лесной архимандрит, сморгонский студент…»
Владимир Даль приводит одно необычное название медведя – «сергацкий барин». Почему так?
К названию сему причастен старинный город Нижегородской губернии – Сергач, славный тем, что его жители с дрессированными медведями ходили по всей России и что обучение всяким потехам мишек издавна считалось одним из сергачских промыслов. Медведей в окрестностях Сергача водилось великое множество, ещё и потому, что здешние леса богаты были малинниками, а уж, известно, сколь большие охотники до малины лакомки-мишки! На городском флаге – вставший на задние лапы медведь, а в передних же у него – «сергацкие лапти», коими также славился Сергач. Да и на гербе городка тоже не обошлось без косолапого: «В верхнем поле нижегородский герб, в нижнем – чёрный медведь в золотом поле…»
Любопытно, в романе «На горах» его автор Мельников-Печерский повествует, как в Сергаче, на Базарной площади, в военном 1812-м проходил смотр «медвежьих полков», обученных для борьбы с войсками Наполеона!
Пушкин дважды побывал в Сергаче, и оба его приезда выпали на осень 1830 года. Приезжал по делам неотложной важности: надобно было срочно оформить право на владение частью сельца Кистенёва, что выделил ему перед женитьбой отец Сергей Львович. Ведь свадьба поэта с прекрасной Натали Гончаровой была не за горами…
Известно, что 16 сентября Пушкин расписывался в Сергачском уездном суде на требуемых бумагах, дабы получить право на владение частью родового сельца. Второй приезд поэта в Сергач пришёлся уже на 4 октября. Случайно то или нет, но тем же числом датирована и вольная, что мыслил Пушкин даровать Ольге Калашниковой. Возможно, та поездка нужна была, чтобы «по всей форме» составить вольную для деревенской красавицы, являвшейся, по сути, крепостной матери поэта.
Останавливался тогда поэт в дворянской усадьбе дальних родичей Приклонских, – по рассказам старожилов, друзья Пушкина в один из его приездов в Сергач и показали гостю, в числе местных диковинок, учёного медведя. Возможно, те впечатления отразились на страницах «Дубровского», а совпадений в романе немало, – удивительно перекликаются названия деревеньки Кистенёвки, владения Дубровских, и сельца Пушкиных Кистенёва. Да и медведь, сражённый «французом» Дефоржем, вероятно, имел своим «прототипом» самого настоящего сергацкого мишку!
Герб белорусского города Сморгонь.
Ну а «медвежий промысел» существовал в здешнем краю вплоть до начала двадцатого века…
Замечу, Даль приводит и другое редкостное название косолапого – «сморгонский студент». Не обойтись здесь, пожалуй, без исторического экскурса. Бытовала в белорусском городе Сморгонь школа дрессировки медведей, в шутку прозванная «Сморгонской медвежьей академией». Основали её в XVII веке Радзивиллы, представители богатейшего и влиятельного семейства в Великом княжестве Литовском. А достигла необычная школа своего расцвета при Кароле Станиславе Радзивилле по прозвищу Пане Коханку, владельце Сморгони во второй половине века восемнадцатого. «Ректором» той «медвежьей академии» определил ясновельможный пан «цыганского барона» Яна Мартинкевича, а тот в свою очередь набрал штат «учителей» из своих же соплеменников.
Крик, шум, цыганские припевы,
Медведя рев, его цепей
Нетерпеливое бряцанье…
Известны записки французского монаха-иезуита Филиппа Авриля, побывавшего в тех краях на исходе XVII столетия: «Мне показали также академию, где дрессируют медведей, предназначенных для вождения из города в город по всей Европе. Поселение, в котором они учатся этим известным упражнениям, чтобы потом показывать их с такой ловкостью и даже смышлёностью, называется Сморгонью…»
Чуть позже другой свидетель, бывший в Сморгони в 1708 году со свитой шведского короля Карла XII, оставил свою запись:«Что касается этого города, то он довольно известен тем, что все медведи, которые танцуют и скитаются по свету, имеют тут свою высшую школу и настоящий приют…»
Памятник «Медвежьей академии» в белорусской Сморгони. Фотография Л. А. Черкашиной. 2014 г. Публикуется впервые.
Вторит ему и другой соотечественник, некий солдат-швед: «Здесь в Сморгони дрессировали медведей для публичного показа. Говорят, что все скоморохи-поводыри медведей, с которыми они путешествуют по миру, имеют в Сморгони свою Высшую Школу (Högskola), поэтому это местечко для них “земля обетованная”».
Для дрессировки отбирали лишь молодых самцов (а доставляли медвежат из окрестных пущ мужики-медвежатники, ходившие к берлогам с рогатиной), сам «курс обучения» в «академии» длился порядка шести лет, и был весьма жесток. Медвежат загоняли в клетку, а её металлическое дно нагревали на огне. Обутые в лапти медвежата от жара поднимались на задние лапы и начинали переминаться, будто танцевать. В это время «учитель» ударял в бубен. Изуверские те «уроки» давались ежедневно в течение месяца или двух. Затем маленьких бедолаг выпускали из клетки, но как только бил бубен, при первых его ударах медвежата вскакивали на задние лапы и начинали «танцевать». Учили мишек также кланяться публике и бороться для её потехи. Да и прочим затейливым трюкам, как то: представить пьяницу, урядника или кокетку, обучались косматые «студенты». Ещё в двадцатом веке, вплоть до тридцатых годов, в Беларуси цыгана, бродившего по селам с дрессированным медведем, звали «сморгонским учителем с учеником». По-белорусски это звучало так: «смаргонскі вучыце́ль з вучнем». Так что тот очень давний цыганский медвежий промысел ведом был поэту!
Вновь откроем пушкинских «Цыган»:
Примись за промысел любой:
Железо куй иль песни пой
И села обходи с медведем.
Так напутствует гостя Алеко старый цыган, отец красавицы Земфиры. Герой поэмы, подверженный совсем иным желаниям и страстям, внял всё же цыганскому совету:
Старик лениво в бубны бьет,
Алеко с пеньем зверя водит…
Ну а Земфира сбирает плату с любопытствующих. Необычайно ярко дана картинка представления косолапого «ученика» пред боязливыми сельчанами!
Медведь, беглец родной берлоги,
Косматый гость его шатра,
В селеньях, вдоль степной дороги,
Близ молдаванского двора
Перед толпою осторожной
И тяжко пляшет, и ревет,
И цепь докучную грызет.
Если «цыганский мишка» и назван Пушкиным беглецом «родной берлоги», то уж точно пристал «косматый гость» к табору не по собственной воле, – по злой людской прихоти обречён косолапый на мучения.
И в повести «Барышня-крестьянка» промелькнёт словцо о цепном косолапом. Так, ненароком встретились в лесных угодьях соседи, давно и непримиримо враждовавшие меж собой: Григорий Иванович Муромский и Иван Петрович Берестов: «Если б Григорий Иванович мог предвидеть эту встречу, то конечно б он поворотил в сторону; но он наехал на Берестова вовсе неожиданно и вдруг очутился от него в расстоянии пистолетного выстрела. Делать было нечего. Муромский, как образованный европеец, подъехал к своему противнику и учтиво его приветствовал. Берестов отвечал с таким же усердием, с каковым цепной медведь кланяется господам по приказанию своего вожатого».
«Цыганский» мишка в таборе. Рисунок Пушкина.
А сколько пословиц и метких замечаний о косолапых, знаемых и Пушкиным, собрано его приятелем Далем! Вот лишь часть из них: «Силён медведь, да в болоте лежит. Не дал Бог медведю волчьей смелости, а волку медвежьей силы! Хозяин в дому, что медведь в бору; хозяюшка в дому, что оладья в меду. Богатый силён, что медведь. Хозяин в дому, что медведь в бору: что как хочет, так ворочат. Медведь по корове съедает, да голоден бывает; кура по зерну клюет, да сыта живёт. Не прав медведь, что корову съел, не права корова, что в лес зашла. И космато, да не медведь. Тот же медведь, да в другой шерсти. Счастлив медведь, что не попался стрелку, и стрелок счастлив, что не попался медведю. <..> Медведица, мечка, кличка ей обычно Матрёна, Аксинья, медвежья самка, матка… мечка с медвежатами матуха. А при ней обычно пестун, прошлогодний ея медвежонок…»
И как вновь не вспомнить печальную пушкинскую сказку, во сколько же рублей оценил мужик убитую им мать-медведицу и жизни медвежат-несмышлёнышей, обречённых на незавидную участь:
«Вот тебе, жена, подарочек,
Что медвежия шуба в пятьдесят рублёв,
А что вот тебе другой подарочек,
Трои медвежата по пять рублёв».
Завершается сказочная история тем, что к безутешному вдовцу-медведю разделить его горе сбегаются лесные жители, – в разных людских обличьях, но не равные, как и в
В ту пору звери собиралися
Ко тому ли медведю, к большому боярину,
Приходили звери большие,
Прибегали тут зверишки меньшие.
Прибегал туто волк-дворянин,
У него-то зубы закусливые,
У него-то глаза завистливые.
Приходил тут бобр, торговый гость,
У него-то, бобра, жирный хвост.
Приходила ласточка-дворяночка,
Приходила белочка-княгинечка,
Приходила лисица-подьячиха,
Подьячиха-казначеиха,
Приходил скоморох-горностаюшка,
Приходил байбак тут игумен,
Живет он, байбак, позадь гумен.
Прибегал тут зайка-смерд,
Зайка беленький, зайка серенький.
Приходил целовальник-ёж,
Всё-то, ёж, он ёжится,
Всё-то он щетинится.
Сказка, начатая чудотворной Болдинской осенью, то ли обрывается, то ли заканчивается… И хоть не секрет, что «сказка ложь, да в ней намёк», но вот урок, данный Пушкиным в «Сказке о медведихе», не только для добрых молодцев!
Дрессированный косолапый. Рисунок Пушкина.
«Большой, взъерошенный медведь»
Как же забыть о медведе, что тяжело «ввалился» в страшный сон Татьяны? И тотчас стал полноценным героем романа!
Как на досадную разлуку,
Татьяна ропщет на ручей;
Не видит никого, кто руку
С той стороны подал бы ей;
Но вдруг сугроб зашевелился,
И кто ж из-под него явился?
Большой, взъерошенный медведь:
Татьяна ах! а он реветь,
И лапу с острыми когтями
Ей протянул; она скрепясь
Дрожащей ручкой оперлась
И боязливыми шагами
Перебралась через ручей;
Пошла – и что ж? медведь за ней!
Но, как ни тщится, не убежать Татьяне от несносного для неё «косматого лакея». И что ж?
Упала в снег; медведь проворно
Ее хватает и несет;
Она бесчувственно-покорна,
Не шевельнется, не дохнет;
Он мчит ее лесной дорогой…
Является в ночном видении Тани и лесной шалаш:
Медведь промолвил: «Здесь мой кум:
Погрейся у него немножко!»
И в сени прямо он идет,
И на порог ее кладет.
Сон, полный мистики и предсказаний, – ведь «большой, взъерошенный медведь», по народным поверьям, слыл вестником сватовства и женитьбы, а иногда – гибели. Как говаривали, сон в руку, – сбылось и то и другое с героями «Онегина». Вещий тот сон! Да и будущий муж Татьяны, генерал, волею автора окажется если не кумом Евгения, то его дальним родичем.
Сон Татьяны. Гравюра с рисунка И. Волкова. 1891 г.
Есть в том своя неслучайность, что пятую, самую мистическую и самую загадочную главу романа, исполненную скрытыми смыслами, Пушкин предварил строками из баллады Жуковского:
О, не знай сих страшных снов
Ты, моя Светлана!
Правда, Василий Андреевич нашёл для своей «Светланы» утешительные строчки, дарящие надежду, что страшный сон героини не сбудется и дни её вовек не омрачат грусть да печаль: «Будь, Создатель, ей покров!» Воистину, то надёжный заслон от всех фатальных пророчеств и недобрых предсказаний!
«Природы древний календарь»
Янтарь и яхонт винограда…
Александр Пушкин
Солнечный камень
Янтарные россыпи в поэтике Пушкина. Их не так уж много, но что то за самоцветы! «Рассыпаны» они и по страницам «Бахчисарайского фонтана»:
Гирей сидел потупя взор;
Янтарь в устах его дымился;
Безмолвно раболепный двор
Вкруг хана грозного теснился.
Всё было тихо во дворце…
Сколь яркая деталь в образе сурового восточного владыки: «Янтарь в устах его дымился»! Словно преддверие грядущих бедствий и гибельных страстей…
Кабинет Онегина. «Янтарь на трубках Цареграда….» Иллюстрация к «Евгению Онегину». Художница Е. Самокиш-Судковская. 1908 г.
Схожие турецкие курительные трубки с янтарными мундштуками украшали и модный петербургский кабинет Онегина:
Янтарь на трубках Цареграда,
Фарфор и бронза на столе,
И, чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале…
Вновь раскроем «Бахчисарайский фонтан»:
Волшебный край, очей отрада!
Всё живо там: холмы, леса,
Янтарь и яхонт винограда,
Долин приютная краса,
И струй и тополей прохлада…
Солнечным камнем видятся Пушкину сочные кисти винограда. Ах, как памятны ему яркие южные красоты Тавриды!
Всё живо там, всё там очей отрада,
Сады татар, селенья, города;
Отражена волнами скал громада,
В морской дали теряются суда,
Янтарь висит на лозах винограда;
В лугах шумят бродящие стада…
Однако же тёплые янтарные краски легко сыскать и в краях, далёких от полуденных. Вот они ясно-морозным зимним утром вместе с лучами солнца пробиваются сквозь оконца забытой барской усадьбы:
Вся комната янтарным блеском озарена…
Но что это за поэтический самоцвет янтарь, словно впитавший в себя жар огненного светила? У него долгая, почти мистическая, богатейшая «родословная». И берущая истоки из «царства растений».
Янтарная почта
Тысячелетиями северное холодное море щедро бросает на песчаные отмели россыпи золотых янтарей… Где плещутся ныне балтийские воды, сорок миллионов лет назад, на месте древнего материка Фенноскандии буйно росли янтароносные леса. Сквозь кущи мирт и лавров, заросли магнолий и низкорослых пальм, густо повитых лианами, тянулись к солнцу гигантские пятидесятиметровые сосны.
Земные часы отсчитывали эоценовое время: шёл палеогеновый период великой кайнозойской эры. Что происходило тогда на Земле – содрогалась ли она от неистовства магнитных бурь, изнывала ли от нещадно палящего солнца? – только лесные великаны стали вдруг обильно истекать смолой. Живица заполняла все пустоты под корой, с силой разрывая её, стекала по шершавым стволам, застывала янтарными каплями и сосульками, причудливыми наростами обволакивала древесные раны. Но нужны были ещё миллионы лет земного погребения, прежде чем сосновая смола обратилась чудесным самоцветом.
Случались в жизни янтарного леса и маленькие трагедии: в липучей душистой смоле увязали самые мелкие и многочисленные представители лесной фауны – комары и термиты, поденки и многоножки. Прозрачный саркофаг надежно берёг их от земного тления, и века не могли нарушить ни единой прожилки на крылышках янтарных пленников.
Когда-то Иммануил Кант, созерцая заключённую в прозрачный камень мушку, воскликнул: «О, если бы
В тополевой тени гуляя,
муравей
В прилипчивой смоле увяз
ногой своей.
Хоть у людей был в жизнь
свою презренный,
По смерти, в янтаре, у них
стал драгоценный…
Поистине бесценными для палеобиологов стали янтарные инклюзы – включения в самоцветах ископаемых насекомых. Более редки янтари с частицами коры, листьев, трав и цветов – целый гербарий доисторических растений! Природа будто позаботилась о своих будущих исследователях, отправив свои послания издалека «янтарной почтой».
Ископаемый комар, застывший в в янтаре.
«Писем» из кайнозоя пришло немало: описано более трёх тысяч видов насекомых, одних лишь муравьёв свыше девяноста разновидностей. Из позвоночных янтарь сохранил лишь небольшую ящерку, все прочие «находки» застывших в янтарной смоле рыбок и лягушат оказались не более чем ловкими подделками. Впрочем, случались и курьёзы, когда редчайшие янтарные инклюзы причислялись к природному «браку».
В нимбе сказаний и легенд
Столь же давно, сколь известен янтарь человечеству, не прекращались споры о его происхождении. Чем только его не считали – и слезами таинственных индийских птиц, и китовой амброй, и мёдом диких пчёл, и засохшей на солнце морской пеной. Из российских учёных первым указал на растительное происхождение янтаря Михайло Васильевич Ломоносов: «Янтарь есть произвождение царства растений…»
Всё же приоритет в этом споре, длившемся не одно столетие, принадлежит римлянам – ещё Плиний Старший высказывал верные догадки об истинной природе янтаря. Но ещё раньше, в древнем греческом мифе о сыне бога солнца Фаэтоне, возмечтавшем промчаться на солнечной колеснице, крылась разгадка тайны. Юноша чуть было не испепелил небесным жаром всю Землю и поплатился за своё безрассудство жизнью. А его безутешные сестры – Гелиады, превратившись в тополя, обречены были вечно ронять в воды реки Эридан горькие слёзы:
Слёзы оттуда текут,
источаясь на молоденьких ветках.
Стынет под солнцем янтарь,
который прозрачной рекою
принят и катится вдаль
на убор молодицам латинским.
И по одной из старинных легенд, – море, когда разбушуется, выбрасывает на берег вместе с обломками янтарного замка и мелкие янтарики. То – слёзы морской царевны. Вряд ли какой-то ещё камень, несравненно более дорогой и ценимый, чем янтарь, имеет столь богатую собственную историю, обожествлён нимбом сказаний и легенд.
Самые ранние упоминания о янтаре – камне, добываемом в море, где светит Полярная звезда, донесла ассирийская клинопись. Подумать только – десятый век до новой эры! А на заре её римский историк Корнелий Тацит напишет о предках балтов: «Они обшаривают и море, и на берегу, и на отмелях единственные из всех собирают янтарь…»
Курительная трубка из янтаря. Российская империя. XIX в.
Торговля балтийским самоцветом велась в древние века по «янтарным путям», пролегавшим от берегов Северного моря по Висле, Днестру и Дунаю до Финикии и Рима. Немецкий археолог Шлиман, коему посчастливилось раскопать легендарную Трою, в числе драгоценных находок обнаружил и янтарные украшения.
В античном Риме особо ценился прозрачный медового цвета янтарь, во времена Нерона вкусы уже несколько изменились – в моду вошёл янтарь тёмных оттенков, камень был дорог – небольшая янтарная статуэтка стоила тогда не меньше, чем молодой и сильный раб.
Не остались равнодушны к красоте загадочного северного камня и древнегреческие красавицы. В гомеровской «Одиссее» один из женихов Пенелопы преподносит ей в дар «Цепь из устроенных в золото с чудным искусством светлых, как солнце, больших янтарей…»
Кстати, от греческого названия янтаря «илектрон» – сок лучей солнца – стало именоваться электричество. Его явление первой якобы подметила юная гречанка, дочь философа Фалеса Милетского, когда очищала янтарное веретено от налипших шерстяных нитей. Не одним только красавицам полюбился балтийский янтарь, интерес к нему питали и учёные мужи древности. Благодаря трудам Клавдия Галена и Авиценны снадобья из толчёного янтаря, отвращающие недуги и болезни, надолго утвердились в медицине.
Издревле янтарь наделялся магическими свойствами: кормилицам и младенцам вешали янтарные ожерелья от «дурного глаза», молодых, дабы их жизнь была долгой и безбедной, окуривали янтарным дымом, римские гладиаторы украшали янтарём боевые копья, полагаясь на его защитную силу.
Возможно, что своей долговечности и особому, ни с чем не сравнимому тембру звучания знаменитые скрипки Амати и Страдивари обязаны… янтарю, вернее, покрывавшему их янтарному лаку. А вот линзы из бесцветного янтаря служили очками для близоруких граждан Пруссии, живших в семнадцатом столетии.
Но были в истории янтаря и поистине скорбные страницы. С той поры как на землю Прибалтики вступили полчища воинственных крестоносцев, право на янтарный промысел всецело перешло ордену, а позднее прусскому курфюрсту. Появились «янтарные регалии» и «янтарные суды», где по закону смерть постигала всякого, кто осмеливался утаить от властей найденный самоцвет. Тем дороже становился потаённый талисман.
А другой от прусаков, от проклятых крыжаков,
Может много достать дорогого,
Денег с целого света, сукон яркого цвета;
Янтаря – что песку там морского.
Впервые напечатано Пушкиным в «Библиотеке для чтения» под заголовком «Литовская баллада». Ну а «проклятыми крыжаками» (от древнеславянского «крыж» – «крест») именуются здесь рыцари Тевтонского и Ливонского орденов.
На Руси исстари янтарь звался алатырём. Ему, священному бел-горюч камню, поклонялись древние славяне, поминали его в чудодейственных заговорах и сказках. Не забыт янтарь и в народном эпосе – по русским городам и весям распевал странствующий люд песню про «алатырь-камень – всем каменям отец». Янтарные подвески, сработанные древнерусскими мастерами, нашли археологи при раскопках Великого Новгорода, а в старой Рязани обнаружили… целую янтарную мастерскую. Некогда в Оружейной палате Московского Кремля хранилась великолепная янтарная чаша, поднесённая в дар царю Алексею Михайловичу послом Великого княжества Литовского.
Своего расцвета искусство обработки янтаря достигло к началу восемнадцатого столетия. Шедевром его стал янтарный кабинет, подаренный прусским королём Фридрихом-Вильгельмом I императору Петру Великому. Вкупе с драгоценным кабинетом преподнесена была российскому монарху и яхта. Пётр по достоинству оценил те знатные дары. «Король подарил меня изрядным презентом яхтою, которая в Потсдаме зело убранная, и кабинетом Янтарным, о чём давно желали», – известил он супругу Екатерину.
Янтарная комната в царскосельском Екатерининском дворце в былой своей красе.
«Преизрядный презент» (или же
Позже, по велению Елизаветы Петровны, доски с мозаичными янтарными панно были перенесены (с превеликой осторожностью несли их на руках дюжие гвардейцы) в летнюю резиденцию – Царскосельский дворец. Янтарному кабинету суждено было стать знаменитой парадной Янтарной комнатой и значительно увеличиться в размерах. Знаменитый Растрелли ввёл в интерьер чудо-комнаты декоративные детали: зеркала в бронзовых рамах, золочёные светильники, барельефы – чувство гармонии, как всегда, не изменило зодчему-итальянцу. Нет, не зря «Восьмым чудом света» называли современники то янтарное диво.
Вне сомнений, и Александр Сергеевич, не раз бывая в Большом Екатерининском дворце, что в Царском Селе (ещё с лицейских времён), любовался тем янтарным чудом, – возрождённой в наши дни Янтарной комнатой.
Природа оделила янтарь всей полнотой форм и красок, тёплым, таинственно мерцающим светом – недаром «балтийским золотом» зовётся древний сказочный самоцвет, воспетый и любимый Пушкиным.
«Сквозь магический кристалл»
От измены, от забвенья
Сохранит мой талисман!
Александр Пушкин
Кольца-обереги
Не секрет: Пушкин веровал в таинственную силу камней, носил перстни, коих почитал талисманами, следуя одновременно и тогдашней моде.
Вот «несчастие», поразившее российское общество в 1830-х: «Молодые люди начали носить перстни и кольца сверх перчаток, как во времена Рима, клонившегося к падению, Рима женоподобного». «Мы советуем им, просим их, – заклинали «безумцев» знатоки светской моды, – чтобы они оставили перстни и кольца женщинам и стражам Серальским; одно только кольцо воспоминанья или союза может носить мужчина и то не сверх перчатки». Загадочными «стражами Серальскими» именовались евнухи султанских гаремов, – им, словно в утешение за лишение мужских достоинств, дозволялось украшать кисти рук множеством перстней.
Александр Пушкин. Художник В. Тропинин. 1827 г.
«Молодым людям в наше время, – строго предписывало «Собрание наставлений для уборного столика», – не позволяется носить больше одного кольца английского золота на мизинце, людям же в зрелых летах – больше одного солитера соразмерной величины».
И не только молодёжь увлекалась ношением колец, числились среди их любителей люди степенные, – так сенатор и тайный советник Иван Александрович Нарышкин был «большой охотник до перстней», особенно с «прекрупными бриллиантами». Верно, будучи посажённым отцом невесты на свадьбе Пушкина, он поражал гостей блеском драгоценных камней, украшавших его старческие пальцы.
Пушкин, как известно, увещеваниями ревнителей этикета пренебрегал. Но никто и никогда не видел поэта «с перстнями на всех пальцах». Изо всех колец и перстней, что красовались некогда на аристократических пальцах поэта с длинными, ухоженными ногтями, остались два: перстень с изумрудом и кольцо с резным сердоликом, – ныне поистине драгоценное достояние Всероссийского музея поэта.
…Однажды Александр Александрович Пушкин, любимец поэта «рыжий Сашка», встретившись в Москве в Английском клубе с художником Константином Коровиным, упомянул, что не снимает с руки отцовское кольцо. Но что за кольцо носил старый генерал-гусар и где оно ныне, – никто уж не ответит. Исчезнувшие пушкинские перстни обратились легендами и стихами.
Перстень с сердоликом
Кажется, сама ревность, страшная и искусно скрываемая, водит пером Воронцова. Очередное послание «Его Сиятельству графу Нессельроде»:
«Он (Пушкин) находится здесь и за купальный сезон приобретает ещё множество восторженных поклонников своей поэзии, которые, полагая, что выражают ему дружбу лестью, служат этим ему злую службу, кружат ему голову и поддерживают в нём убеждение, что он замечательный писатель, между тем он только слабый подражатель малопочтенного образца (лорд Байрон)… <..> По всем этим причинам я прошу Ваше Сиятельство испросить распоряжений Государя по делу Пушкина. Если бы он был перемещён в какую-нибудь другую губернию, он нашёл бы для себя среду менее опасную и больше досуга для занятий. Я повторяю, граф, исключительно в его интересах я обращаюсь с этой просьбой».
Сила и власть на стороне генерал-губернатора. («Он холоден ко всему, что не он», – как-то заметит о графе Воронцове поэт.) И первого августа 1824 года добрейший дядька Никита Козлов погрузил в дорожную коляску нехитрые пожитки поэта, княгиня Вера Вяземская взмахнула платком, и экипаж тронулся в путь. С грустью покидал Пушкин милую ему Одессу – долгая дорога лежала в Псковскую губернию, в сельцо Михайловское.
Вместе с Пушкиным отправился в «путешествие» на север и подарок графини – заветный перстень-талисман с сердоликом, который он не снимал с руки; второй парный перстень графиня Елизавета Воронцова заказала для себя.
Храни меня, мой талисман,
Храни меня во дни гоненья,
Во дни раскаянья, волненья:
Ты в день печали был мне дан.
Редкостное свидетельство Ольги Сергеевны, сестры поэта, – по её рассказу, «когда приходило из Одессы письмо с печатью, изукрашенною точно такими же каббалистическими знаками, какие находились и на перстне её брата, – последний запирался в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе».
Да, письма Елизаветы Воронцовой поэт «читал с торжественностью, запершись в кабинете». И затем бросал заветные листы в камин.
«Пушкин по известной склонности к суеверию, – замечал его биограф Павел Анненков, – соединял даже талант свой с участью перстня, испещрённого какими-то каббалистическими знаками и бережно хранимого им».
Милый друг! от преступленья,
От сердечных новых ран,
От измены, от забвенья
Сохранит мой талисман!
Знаки эти отнюдь не являлись каббалистическими, – востоковеды ещё в конце девятнадцатого века смогли расшифровать древнюю караимскую и неведомую для Пушкина, надпись «Симха, сын почётного рабби Иосифа, да будет благословенна его память».
Слова святые начертила
На нем безвестная рука.
Согласно восточным верованиям, красный сердолик украшал перстень самого пророка Мухаммеда. Подчас на самоцвете (а сердолик сулил своему владельцу богатство, славу и благоденствие!) вырезались строки из Корана или же небесные созвездия. По древним поверьям, сердолик считался застывшим закатом солнца, – истинно поэтическое сравнение!
Поэт любил носить сердоликовый перстень на указательном либо на большом пальце, и тому есть зримые свидетельства: перстень можно разглядеть на прижизненном портрете Александра Сергеевича кисти Василия Тропинина. На большом пальце правой руки изображен перстень с изумрудом, а на указательном – художник запечатлел золотое кольцо витой формы, по описанию схожее с заветным перстнем. Правда, самого сердолика не видно, так как кольцо-печатка развернуто, и камень обращен к
Но и сам Александр Сергеевич на черновом листе запечатлел собственную руку с перстнем-талисманом на указательном пальце, рядом набросал портрет неизвестной дамы, стоящей вполоборота, – уж не графини ли Воронцовой?!
Этот лист входил в собрание парижской Пушкинианы страстного коллекционера, избравшего для себя псевдоним Онегин. Ещё при жизни собирателя пушкинских реликвий указом императора Александра III псевдоним был официально преобразован в фамилию. Александр Фёдорович Онегин, любивший повторять, что «тень Пушкина его усыновила», появился на свет в Царском Селе в 1845 году, – по легенде, а весьма вероятно, что и нет, приходился побочным сыном одному из великих князей. Его коллекция в парижской квартире, восхищавшая многих поклонников поэта, много позже не просто пополнила, обогатила собрание Пушкинского Дома.
Судьба сгинувшего перстня-печатки (оттиски же его уцелели на письмах поэта к Дельвигу, Катенину, Великопольскому) достойна отдельного рассказа. На смертном одре Пушкин завещал его Василию Жуковскому, не отходившему от постели умирающего в скорбные январские дни в доме на Мойке.
«Перстень мой есть так называемый талисман; подпись арабская, что значит не знаю, – в июле 1837-го сообщал Жуковский. – Это Пушкина перстень, им воспетый и снятый мною с мёртвой его руки».
Василий Жуковский встретился как-то с графиней Воронцовой на одном из концертов. Князь Вяземский, бывший на том концерте, вспоминал: «Сегодня Герберт, племянник графа Воронцова, исполнял на концерте романс “Талисман” на стихи Пушкина. Он не знал, что поёт о своей волшебнице тётке…»
Там волшебница, ласкаясь,
Мне вручила талисман.
Магический перстень по наследству перешел к сыну Жуковского – Павлу Васильевичу, в будущем – известному художнику и автору проекта памятника Александру II в Московском Кремле. В свои зрелые лета Павел Жуковский подарил перстень-талисман Ивану Тургеневу.
Как радовался и торжествовал писатель, получив бесценное сокровище! «Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня, – повторял он, – и придаю ему, так же как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому… Когда настанет и “его час”, гр. Толстой передал бы мой перстень по своему выбору достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».
В 1880 году перстень, в специально изготовленном для него футляре, впервые был представлен российской публике на Пушкинской выставке.
Иван Сергеевич мыслил сделать талисман поэта своеобразной литературной эстафетой, но этой мечте сбыться не довелось… После смерти Тургенева во Франции перстень стал достоянием его возлюбленной, певицы Полины Виардо, и та (честь ей и хвала!) передала реликвию в Петербург, в музей Александровского лицея, снабдив подарок памятной запиской:
«Перстень этот был подарен Пушкину в Одессе княгиней Воронцовой. Он носил почти постоянно этот перстень (по поводу которого написал своё стихотворение “Талисман”) и подарил его на смертном одре поэту Жуковскому. От Жуковского перстень перешел к его сыну, Павлу Васильевичу, который подарил его мне.
Иван Тургенев. Париж. Август 1880».
Записка та написана была вскоре по возвращении Тургенева из Москвы, и, верно, – под впечатлением от торжеств по случаю открытия пушкинского памятника на Страстной.
…Известен день, когда талисман вернулся в Россию, – 29 апреля 1887 года. Ровно тридцать лет прославленный перстень покоился в своем сафьяновом футляре в музее лицея, привлекая взоры бесчисленных поклонников Пушкина.
А в роковом для России 1917 году перстень был украден. В опустевшей музейной витрине остались лишь его сургучный оттиск, футляр с золотыми буквами: «П.Б. А.Л.» (Пушкинская библиотека Александровского лицея) и записка Тургенева… Да ещё описание пушкинской реликвии: «Этот перстень – крупное золотое кольцо витой формы с большим камнем красноватого цвета и вырезанной на нем восточной надписью. Такие камни со стихом Корана или мусульманской молитвой и теперь часто встречаются на Востоке».
Газета «Русское слово», вышедшая 23 марта того же года, скупо констатировала: «Сегодня в кабинете директора Пушкинского музея, помещавшегося в здании Александровского лицея, обнаружена пропажа ценных вещей, сохранившихся со времен Пушкина. Среди похищенных вещей находился золотой перстень, на камне которого была надпись на древнееврейском языке».
Думается, – история сердоликового перстня, воспетого Пушкиным, таинственного талисмана, с коим поэт пожелал расстаться лишь в последние земные часы (завещая перстень Жуковскому, но так и не сняв его с руки!), не должна так обыденно завершиться.
Небольшое отступление. В 2000 году, в самом конце июля, мне довелось выступать в Крымской астрофизической обсерватории, что близ Бахчисарая. В тот день астрономы-первооткрыватели супруги Николай и Людмила Черных вручили мне свидетельство о малой планете, названной в честь моего отца, составителя уникального пушкинского древа. Попросили меня рассказать собравшейся учёной публике о его подвижническом труде, ярких открытиях в области генеалогии поэта.
Сургучный оттиск сердоликового перстня-талисмана.
Выступление моё закончилось, потянулись с вопросами слушатели. И вдруг один из них, седовласый сотрудник обсерватории, специалист в области динамики малых тел Солнечной системы, поведал мне необычную историю. Он, будучи избран в Крымский областной Совет народных депутатов, на одном из заседаний познакомился со своим коллегой, караимом по национальности. В доверительной беседе тот поделился семейной историей: давным-давно графиня Елизавета Воронцова обратилась к его прадеду, богатому караимскому купцу, с поручением заказать точную копию старинного перстня. Желание графини прадед исполнил, только заказал не парный перстень, как та велела, а ещё один – для себя. И тот перстень с сердоликом, родной «собрат» пушкинского талисмана, по сей день хранится в семье как память об успешном прадеде-караиме, удостоившемся доверия прекрасной графини.
Правдоподобность рассказа не вызывает сомнений. Известно, – графская чета Воронцовых поддерживала деловые и дружеские связи с богатыми караимскими купцами, в их числе с Авраамом и Гавриилом Фирковичами. Но как найти имя нынешнего владельца сердоликового перстня?! Беда в том, что за давностью лет почтенный крымский астроном запамятовал фамилию рассказчика-депутата. Так что реликвию, сопряжённую с именем Пушкина, стоит сегодня искать в Крыму.
Пускай же ввек сердечных ран
Не растравит воспоминанье.
Прощай, надежда; спи, желанье;
Храни меня, мой талисман.
Пушкин веровал в магическую силу перстня-талисмана, свидетеля былой страсти. И, верно, любил созерцать туманно-красноватое свечение камня сердолика. Любовалась своим парным перстнем и графиня Воронцова. Елизавета Ксаверьевна, уже в зрелые свои лета, писала поэту, «что воспоминания – это богатство старости» и что она придаёт «большую цену этому богатству». И каждый день, будто в утешение, читала
Сердоликовый перстень, – загадочный любовный амулет, воспетый Пушкиным и навечно соединённый с именем Елизаветы Воронцовой.
Золотая реликвия Волконских
Утрачен сердоликовый перстень, коим так дорожил поэт, но осталась в целости другая реликвия: золотое кольцо с сердоликом. У пушкинского кольца долгая история, сопряженная с замечательными людьми своего времени – семейством Раевских. И с трагическим событием – восстанием декабристов на Сенатской площади в Петербурге.
Пятью годами ранее, в 1820-м, Пушкин отправляется в Бессарабию, «к главному попечителю колонистов южного края России, генерал-лейтенанту Инзову». По пути, в Екатеринославле, искупавшись в Днепре чуть ли не в день своего рождения, подхватывает сильнейшую лихорадку. Больного навещают генерал Николай Николаевич Раевский и его младший сын Николай, будучи проездом из Киева на юг.
«Мой отец приютил его (Пушкина) в то время, когда он был преследуем императором Александром I за стихотворения, считавшиеся революционными, – вспоминала Мария Волконская. – Отец принял участие в бедном молодом человеке, одарённом таким громадным талантом, и взял его с собою, когда мы ездили на Кавказские воды, так как здоровье его было сильно расшатано. Пушкин этого никогда не забывал; он был связан дружбою с моими братьями и ко всем нам питал чувство глубокой преданности». Слабый ещё после болезни Пушкин, вместе с Раевскими, отправляется в незабываемое путешествие к крымским берегам, а затем и на Кавказ.
Знакомо оно в подробностях благодаря письмам Пушкина брату: «С полуострова Таманя, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь. <..> Из Керчи приехали мы в Кефу (Кафу, Феодосию. –Л.Ч.) <..> Отсюда морем отправились мы мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф, где находилось семейство Раевского».
Сердоликовый перстень с амурами в ладье.
Крым подарил Пушкину, быть может, самые светлые и радостные дни в его жизни, в чём он восторженно признавался Лёвушке: «Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался – счастливое полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение – горы, сады, море…»
На гурзуфской даче у Раевских (имении герцога Ришелье) Пушкин провел три счастливейших недели: «В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностью неаполитанского Lazzaroni (лаццарони, бездельник –итал.). Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря – и заслушивался целые часы».
В Гурзуфе, в доме Раевских, было весело, – молодежь (а это братья: Александр и Николай; сёстры: Екатерина, Елена, Мария и маленькая Софья) забавлялась всевозможными играми. Любима всеми была и лотерея. Золотое кольцо, с вырезанными на сердолике тремя амурами в ладье, являвшими собой извечную символику любви, Пушкин положил в лотерею, и колечко выиграла пятнадцатилетняя счастливица Мария, так восхищавшая своей невинностью и грацией поэта.
И не только Пушкин пленён был юной красавицей. Граф Густав Олизар, безуспешно просивший руки Марии Раевской, не мог забыть её, – так и не ставшую ему невестой, – «высокого роста, стройную, с ясными чёрными глазами, с полусмуглым лицом, с немного вздёрнутым носиком, с походкою гордою и плавной». Неудачное сватовство титулованного поляка стало первопричиной этих пушкинских строк:
И наша дева молодая,
Привлекши сердце поляка,
Отвергнет, гордостью пылая,
Любовь народного врага.
Счастливым избранником красавицы Марии суждено было стать князю Сергею Волконскому, генерал-майору и одному из основателей тайного Южного общества. В октябре 1824-го князь-жених сообщит ту новость поэту, знакомцу и «баловнику Муз»: «…Уведомляю вас о помолвке моей с Марией Николаевной Раевскою – не буду вам говорить о моем счастии, будущая моя жена была вам известна. <..> Навсегда неизменно вам преданный Сергей Волконский».
Пройдёт не так много времени и милой Марии, любимице старого генерала, предстоит пройти свой крестный путь… Став женой опального князя, Мария Николаевна последует за мужем-декабристом в Сибирь.
Говорили, старый генерал Раевский, – его Пушкин называл «героем 1812 года, великим человеком», – взглянув перед кончиной на портрет дочери, промолвил: «Вот самая удивительная из женщин, которую я знал!»
С собой, в дальний и опасный путь, княгиня Волконская взяла и пушкинское кольцо на память о счастливых юных днях. Княгиня не снимала заветное кольцо с руки в годы всех горьких скитаний. Перед смертью подарила драгоценную реликвию сыну Михаилу, родившемуся в Забайкалье, в Петровском Заводе, в марте 1832-го. Далее история развивается почти по фантастическому сценарию. Окончив Иркутскую гимназию с золотой медалью, Михаил Волконский был определен чиновником особых поручений при генерал-губернаторе Восточной Сибири графе Муравьеве-Амурском.
Вернувшись в 1855-м в Петербург, сын каторжника совершил буквально головокружительную карьеру: получил чин тайного советника, стал сенатором, членом Государственного совета, товарищем министра народного просвещения.
Сохранился снимок Михаила Сергеевича с матерью Марией Волконской, сделанный фотографом-любителем в начале 1860-х. На фотографии Мария Николаевна выглядит измождённой худенькой старушкой, но взгляд её больших чёрных глаз спокоен и проницателен; она – на пороге вечности… Видимо, в это время она и передала сыну заветное кольцо.
Сын Михаил к тому времени уже семейный человек: в мае 1859-го он венчался со светлейшей княжной Елизаветой Волконской. Помолвка состоялась в Риме, куда приехал в то время с семьёй его отец-декабрист, а сама свадьба – в Женеве, где жила тогда тётушка княгиня Софья Григорьевна Волконская. (Именно в её доме на набережной Мойки и снимал последнюю свою квартиру Пушкин.)
Молодая супруга доводилась внучкой светлейшему князю Петру Михайловичу Волконскому, министру двора, и, одновременно, – графу Александру Христофоровичу Бенкендорфу, шефу корпуса жандармов и начальнику III отделения «Собственной Его Императорского Величества канцелярии».
Княжна Елизавета Григорьевна славилась не только красотой, но образованностью: изучала богословие, писала стихи и книги, в их числе и труд: «Род князей Волконских». Именно она во многом определила круг интересов своих детей. Много позже её сын Сергей Михайлович оставил памятные «Записки»: «В 1826 году, когда Сергей Григорьевич сидел в Петропавловской крепости, его посетила любимая племянница его, дочь Софьи Григорьевны, Алина. Она писала бабушке, старухе Александре Николаевне в Москву: “На нашем свидании присутствовал генерал Бенкендорф”. Кто бы мог подумать тогда, что через 33 года, в Женеве, сын этого каторжника женится на внучке этого генерала?..» Сколь фантастическое скрещение судеб!
К тому времени, когда фотограф-любитель запечатлел Михаила Сергеевича с матерью, в семействе молодого
В усадьбе, являвшей собой замечательный памятник архитектуры эпохи романтизма, не единожды бывали император Николай I вместе с супругой-императрицей и дочерьми, великими княжнами. Августейшая семья и положила начало традиции: сажать в усадебном парке в память своих посещений русские берёзки.
Получив прекрасное домашнее образование, Сергей Волконский поступил в петербургскую гимназию, бывшую на Васильевском острове. К ученическим годам относится и первое знакомство князя Сергея с театром, – неизбывной любовью, да и страстью всей его жизни. По окончании гимназии в 1880 году князь-отец Михаил Волконский, обрадованный недюжинными успехами сына, передал юному театралу пушкинское кольцо.
В будущем Сергею Михайловичу суждено будет стать видным деятелем отечественной культуры: педагогом многих балетных школ, беллетристом, театральным критиком, режиссёром, директором Императорских театров.
Летом 1914-го, всего за несколько недель до начала Первой мировой, князь Волконский вернулся из Швейцарии в Россию. В тот тревожный для отечества военный год и пришла князю Сергею Волконскому счастливая мысль – пожертвовать кольцо с сердоликом Пушкинскому Дому. Что он вскоре и исполнил, сопроводив свой дар посланием: «Прошу Вас принять и передать в дар Пушкинскому Дому при Императорской Академии наук прилагаемое кольцо, принадлежавшее Александру Сергеевичу Пушкину. Оно было положено поэтом в лотерею, разыгранную в доме Н. Н. Раевского, и выиграно бабушкой моей – Марией Николаевной, впоследствии княгиней Волконской, женой декабриста, и подарено мне моим отцом князем Михаилом Сергеевичем Волконским, когда я кончил гимназию… в 1880 г…»
Когда писалось это письмо, адресованное пушкинисту Борису Львовичу Модзалевскому, шёл 1915-й, – совсем немного оставалось до великих потрясений. Титулованный даритель волею судеб стал свидетелем грозных событий: свержения монархии, февральской революции, октябрьского переворота, расстрела царской семьи, красного террора, – не иначе как чудом сам он уцелел в большевистской России. Зимой двадцать первого князь Сергей Волконский навсегда покинул революционный Петроград, где преподавал мимику в балетном училище и выступал с лекциями о декабристах в Доме литераторов, – начиналась долгая жизнь в изгнании. Ему не пришлось, как большинству русских эмигрантов, крутить баранку такси или прислуживать в ресторанах, – его ожидала иная стезя: профессора, затем и директора Русской консерватории в Париже. Жизнь князя Волконского, истинного патриота, так и не сменившего за годы скитаний российского гражданства, мирно угасла в октябре 1937-го, в одном из городков американского штата Виргиния…
И если бы не добрая и разумная воля князя Сергея Волконского (надо полагать, решение принято было им не без колебаний, – ведь то была не только пушкинская, но уже и фамильная реликвия!) отдать золотое кольцо в надёжные руки, оно было бы навеки потеряно.
Кольцо с резным сердоликом после многих земных странствий ныне обрело покой в квартире первого своего владельца Александра Сергеевича. В доме на набережной Мойки – прежнем доме князей Волконских.
Перстень с изумрудом
После смерти мужа его любимый перстень с изумрудом Наталия Николаевна подарила доктору Далю, не отходившему в скорбные январские дни от постели смертельно раненного поэта. «Мне достался от вдовы Пушкина дорогой подарок, – подтверждал славный доктор и не менее славный литератор, – перстень его с изумрудом, который он всегда носил последнее время и называл – не знаю почему – “талисманом”».
Пушкинский перстень с изумрудом.
Может потому, что драгоценный изумруд ещё и подлинно мифический камень – символ мудрости и надежды; в Древней Греции его именовали «камнем сияния»; считалось также, что изумруд способен открывать истину, наделять своего владельца даром предвиденья, – и Пушкину о том было ведомо. Изумруд почитался счастливым для поэта и по дню рождения, – ведь по символике камней сия драгоценность покровительствует людям науки и искусства.
Мои алмазы, изумруды…
И, конечно, услужливая память тотчас подсказывает знакомые строчки:
Видит, белочка при всех
Золотой грызет орех,
Изумрудец вынимает,
А скорлупку собирает…
И затейлива же та волшебная белочка!
Белка песенки поёт,
Да орешки всё грызёт,
А орешки не простые,
Всё скорлупки золотые,
Ядра – чистый изумруд;
Слуги белку стерегут…
Восхитительная картина – целые горы драгоценного изумруда! Оттого-то и богаты все на сказочном острове, затерянном в синем море-океане.
Девки сыплют изумруд
В кладовые, да под спуд…
<..>
Белка камушки грызёт,
Мечет золото и в груды
Загребает изумруды…
А у Пушкина всего лишь один перстень с изумрудом. Зато магический!
…В апреле того несчастного для России года Даль писал князю Владимиру Одоевскому о дорогом подарке: «Перстень Пушкина… для меня теперь настоящий талисман. Вам я это могу сказать. Вы меня поймёте. Как гляну на него, так и пробежит по мне искорка с ног до головы и хочется приняться за что-нибудь порядочное».
После кончины Владимира Даля, последовавшей в 1872-м, перстень с крупным изумрудом квадратной формы достался его дочери Ольге. Ольга Владимировна, в замужестве Демидова, и предоставила его для показа на юбилейной Пушкинской выставке 1880 года. Позднее она сочла нужным передать драгоценную реликвию великому князю Константину Константиновичу.
Блистательный поэт, известный в литературных кругах своим скромным псевдонимом: «К.Р.», он был страстным поклонником Пушкина. Именно великому князю Константину Константиновичу пришлось принять на себя все заботы и хлопоты по устроению в России пушкинских торжеств – столетия со дня рождения русского гения. В мае 1899-го великий князь открыл заседание вверенной ему Императорской Академии наук, посвященное юбилею поэта, огласив приветственную телеграмму государя Николая II. Константин Константинович возглавил юбилейный комитет и стал одним из первых, кто ратовал о создании Пушкинского Дома.
Но пусть не тем, что знатного я рода,
Что царская во мне струится кровь
Родного православного народа
Я заслужу доверье и любовь…
Великий князь одержал победу в поэтическом турнире – закрытом конкурсе на лучшее стихотворение, посвящённое памяти русского гения. Имена участников конкурса держались в
«Ядра – чистый изумруд». Иллюстрация к «Сказке о царе Салтане». Художник В. Курдюмов. 1913 г.
В июне того же юбилейного года князь-поэт не без гордости записал в дневник: «Государь очень хвалил мне мои новые стихи, говоря, что вряд ли Пушкин написал бы лучше». Многие годы Константин Константинович считал достойным для себя занятием рецензирование произведений, представленных на Пушкинскую премию. И делал это со свойственным ему литературным аристократизмом.
Все дети великого князя разделяли увлечение отца пушкинской поэзией, преклоняясь перед памятью русского гения. Но более всех – сын Олег Константинович, первый августейший князь-пушкинист.
С началом Первой мировой на долю титулованного поэта выпало немало испытаний. Самое горькое из них – героическую смерть любимца Олега – князь-отец так и не смог пережить…
Константин Константинович скончался в июне 1915 года. И стал последним из великих князей императорской России, кто был похоронен в усыпальнице Петропавловского собора со всеми подобающими почестями.
Страницы дневника великого князя сберегли исповедь его души: «Как бы мне хотелось быть гениальным поэтом! Но я… никогда не буду гением, как Пушкин, Лермонтов, ни даже гениальным талантом, как А. Толстой. Буду разве навек талантливым и только!»
Незабытыми остались не только стихи, но и одно деяние великого князя. И тоже великое: по завещанию Константина Константиновича из его личного собрания в Пушкинский Дом поступил золотой перстень с изумрудом. Тот самый, с коим Пушкин пожелал быть запечатлённым на тропининском портрете!
Вот что удивительно: и изумрудный перстень поэта, и его сердоликовое кольцо волею их тогдашних владельцев переданы на вечное хранение в одном и том же 1915-м!
…Осталось загадкой: что за кольцо просил брата Пушкин прислать ему в Михайловское? Поздравляя с Рождеством, он наказывал Лёвушке: «Да пришли мне кольцо, мой Лайон». Видимо, неведомый ныне талисман (или же речь шла об изумрудном перстне?) был жизненно необходим поэту в печальном его уединении.
Давным-давно, в пору юности, Пушкин размышлял о грядущей судьбе, – судьбе, уготованной истинным поэтам:
Доволен скромною судьбою
И думаю: «К чему певцам
Алмазы, яхонты, топазы…»
Точно так полагал ранее и другой великий поэт:
Не перлы перские на вас
И не бразильски звёзды ясны;
Для возлюбивших правду глаз
Лишь добродетели прекрасны…
«Перскими перлами» Гавриил Державин именовал персидский жемчуг, а «бразильскими звёздами» – бриллианты.
Все те драгоценные камни – символы богатства и праздности, но совсем иное – перстни-обереги, с сокрытой в них чудесной таинственной силой.
Бриллиантовое колечко
О дорогом подарке Пушкина известно лишь со слов воспетой им красавицы Анны Керн. В зрелые годы Анна Петровна написала свои мемуары, воскресив многие эпизоды жизни поэта и оказав тем неоценимую услугу поклонникам русского гения.
«В год возвращения его (Пушкина) из Михайловского свои именины праздновал он в доме родителей, в семейном кружку и был очень мил, – вспоминала Анна Керн. – Я в этот день обедала у них и имела удовольствие слушать его любезности. После обеда Абрам Сергеевич Норов, подойдя ко мне с Пушкиным, сказал: “Неужели вы ему сегодня ничего не подарили, а он так много вам писал прекрасных стихов? ” – “И в самом деле, – отвечала я, – мне бы надо подарить вас чем-нибудь: вот вам кольцо моей матери, носите его на память обо мне”. Он взял кольцо, надел на свою маленькую, прекрасную ручку и сказал, что даст мне другое. <..>
На другой день Пушкин привёз мне обещанное кольцо с тремя бриллиантами и хотел было провести у меня несколько часов; но мне нужно было ехать с графинею Ивелич, и я предложила ему прокатиться с ней в лодке. Он согласился, и я опять увидела его почти таким же любезным, каким он бывал в Тригорском».
Поэт знаком был с матушкой Анны – Екатериной Ивановной Полторацкой, чьим кольцом отныне он владел. В девичестве Екатерина Ивановна носила фамилию своего далёкого шведского предка.
Низкий поклон Гарольду Вульфу, что в семнадцатом столетии отважился покинуть родную Швецию для неведомой ему России! Знать бы бесстрашному шведу, сколь много его далёких наследниц станет адресатами пушкинской лирики: Анна Керн, её младшая сестра Лиза Полторацкая, Катенька Вельяшева – все по матери Вульф, Анна (Нетти), Евпраксия (Зизи), Анна (Аннета), урождённые Вульф!
В тверских имениях потомков славного шведа, «Вульфовых поместьях», подолгу гостил Пушкин, – в Павловском, Малинниках, Бернове явились миру его поэтические шедевры.
Целая история России трёх минувших столетий намертво въелась в мощные каменные стены барского особняка в Бернове. Здесь любили рассказывать гостям о славном предке шведе Гарольде Вульфе, что приехал на Русь в царствование Фёдора Алексеевича, был наречен Гаврилой и дослужился до полковника; добрым словом поминали матушку Екатерину I, что своим милостивым указом «за раны и за понесённые в службе многие труды» даровала Петру Гавриловичу Вульфу, отцу хозяина дома, тверские земли, кои в стародавние времена принадлежали боярам Берновым и где спрятал свои сокровища старицкий князь Андрей Храбрый, опасаясь «венчанного гнева» Ивана Грозного.
Пушкин на набережной Невы. (На руке поэта – магический перстень.) Художник Б. М. Кустодиев. 1915 г.
Хозяйка дома Анна Фёдоровна, урождённая Муравьева, с гордостью сказывала, как она вместе с дочерью Катенькой Вульф (в замужестве Полторацкой) представлялась самой государыне Марии Фёдоровне, супруге императора Павла. В берновской усадьбе, родовом гнезде, жила и юная Анечка Полторацкая, в будущем генеральша Керн, сохранившая воспоминания о чудесном доме и матушке, о радужных днях детства, – самых светлых в её долгой, полной превратностей, удивительной жизни.
Судя по рассказу Анны Петровны, она, сняв кольцо с руки, подарила Пушкину, тотчас надевшему его. Какой символический жест, схожий с обрядом обручения!
Да здравствуют нежные девы
И юные жены, любившие нас!
Полнее стакан наливайте!
На звонкое дно
В густое вино
Заветные кольца бросайте!
Ну а свой день рождения – Пушкину сравнялось двадцать восемь лет – он отмечал в петербургском доме, что снимали родители. Известен и адрес, куда собрались на торжество родные и друзья именинника: дом Устинова на набережной Фонтанки, у Семёновского моста. Там, 26 мая (по старому стилю) 1827 года и вручила Александру Сергеевичу
Среди чудесных строк, что посвятил ей поэт, и эти, почти забытые:
Ты прав, что может быть важней
На свете женщины прекрасной?
Улыбка, взор ее очей
Дороже злата и честей…
О судьбе же тех двух колец, коими обменялись поэт и его Муза, ничего более не ведомо.
«Дорожу моей бирюзой»
Золотое кольцо с бирюзой, оберег, не спасший поэта. Почему-то поэт пренебрег просьбой друга, не надев кольцо в день поединка, – видимо, в смятении чувств просто-напросто забыл…
Названием своим бирюза «обязана» персидскому языку: «фируз» – значит «распустившийся цветок или радость»; «пируз» – это «победа», персы почитали камень талисманом в боях. Яркий самоцвет, будто впитавший лазурь небес, издавна почитался талисманом для отчаянных храбрецов.
«Незадолго до смерти поэта мой муж заказал сделать два одинаковых золотых колечка с бирюзовыми камешками, – вспоминала Вера Нащокина. – Из них одно он подарил Пушкину, другое носил сам, как талисман, предохраняющий от насильственной смерти. Взамен этого поэт обещал прислать мне браслет с бирюзой, который я и получила уже после его смерти при письме Натальи Николаевны, где она объясняла, как беспокоится её муж о том, чтобы этот подарок был вручён мне как можно скорее. Когда Пушкин после роковой дуэли лежал на смертном одре и к нему пришёл его секундант Данзас, то больной попросил его подать ему какую-то небольшую шкатулочку. Из неё он вынул бирюзовое колечко и, передавая его Данзасу, сказал:
– Возьми и носи это кольцо. Мне его подарил наш общий друг Нащокин. Это – талисман от насильственной смерти.
Впоследствии Данзас в большом горе рассказывал мне, что он много лет не расставался с этим кольцом, но один раз в Петербурге, в сильнейший мороз, расплачиваясь с извозчиком на улице, он, снимая перчатку с руки, обронил это кольцо в сугроб. Как ни искал его Данзас совместно с извозчиком и дворниками, найти не мог».
Потерянное бирюзовое колечко не осталось без нового владельца, – им, верно, стал сам Петербург, истинно пушкинский город…
Ранее Вера Александровна рассказывала Бартеневу, что суеверный Пушкин перенёс свой отъезд из Москвы за полночь, не столько из-за пролитого на стол прованского масла, что почиталось дурной приметой, но потому, что дожидался, когда привезут заказанное другом кольцо… Она уверяла, что коли бы муж знал «о предстоящей дуэли Пушкина с Дантесом, он никогда и ни за что бы её не допустил, и Россия не лишилась бы так рано своего великого поэта». И приводила веский, неопровержимый довод: «Ведь уладил же Павел Войнович ссору его с Соллогубом, предотвратив дуэль, уладил бы и эту историю».
В памяти Владимира Соллогуба, примирившегося вскоре с Пушкиным, сохранилась «словесная дуэль», почти незамеченная, что случилась между поэтом и Дантесом: «Однажды, на вечере у князя Вяземского, он (Пушкин) вдруг сказал, что Дантес носит перстень с изображением обезьяны. Дантес был тогда легитимистом и носил на руке портрет Генриха V.
– Посмотрите на эти черты, – воскликнул тотчас Дантес, – похожи ли они на господина Пушкина?
Размен невежливостей остался без последствия. Пушкин говорил отрывисто и едко».
По словам писателя-графа, ему довелось «быть свидетелем и актером драмы, окончившейся смертью великого Пушкина».
Таинственно исчезли многие кольца поэта. Но вот бирюзовое золотое колечко Наталии Пушкиной, с выгравированной на внутренней его части датой: «A.P. 6 April. 1832.», счастливо уцелело.
Кольцом заветным сопряжен…
Долгие годы кольцо Наталии Николаевны хранил её внук Григорий Пушкин, выпускник Императорского Александровского лицея. Боевой полковник, ветеран Первой мировой, а затем и Гражданской войны. В 1928 году Григорий Александрович передал фамильную реликвию (кольцо поэт подарил своей Наташе в память дня их помолвки) в Пушкинский Дом, где она и пребывала долгие годы перед тем, как вновь очутиться в последней петербургской квартире поэта.
Бирюзовое колечко, подаренное Пушкиным Натали.
Не каждому дано свершить подобный поступок. Как благодарны все мы, и не одни музейщики, внуку поэта, сберегшему не только бирюзовое колечко, но и бесценные рукописи «Истории Петра» своего великого деда! «Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное, не есть благороднейшая надежда человеческого сердца?» – вопрошал некогда Александр Сергеевич. И сколь иным, вещим смыслом полнится ныне его восклицание!
Нет известий ни о парном кольце с бирюзой, принадлежавшем Нащокину, ни о бирюзовом браслете, заказанном Пушкиным в подарок Вере Александровне. Где они ныне? Бог весть…
Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши!
Сколько же ещё загадок, соединённых с судьбой поэта, с историей его рукописей и магических талисманов, что предстоит разрешить будущим поколениям!
Гадания и приметы
Давно ли тайными судьбами
Нам чаша жизни подана!
Александр Пушкин
Памятник длинноухому
«Оттого ли, что жизнь людей необыкновенных подлежит более всестороннему рассмотрению… или действительно в людях высшего разряда явственнее обнаруживаются таинственные силы человеческого бытия, – размышлял о природе русского гения его первый биограф Пётр Бартенев. – Только то верно, что жизнь таких людей, как Пушкин… запечатлена чем-то чудесным, да и сами они в общем ходе истории – какое-то чудо».
Как всё это точно соотносится с земной и посмертной судьбой Пушкина! И стоит ли удивляться, что и сам Александр Сергеевич с неким душевным трепетом и волнением внимал гаданиям и пророчествам. Многие из которых и в самом деле сбылись.
Пока звезда ещё катилась…
«Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу», – заметил однажды Пушкин. И сам он, прекрасно знавший народную жизнь, следовал многим русским поверьям. Точно так же, как и его любимая Татьяна Ларина:
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить черного монаха
Иль быстрый заяц меж полей
Перебегал дорогу ей,
Не зная, что начать со страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья уж она.
Всё же однажды перебежавший дорогу заяц в буквальном смысле спас поэта. Не повороти Пушкин коней из-за дурной приметы назад, в Михайловское, в декабре 1825-го, то быть бы ему на Сенатской площади в Петербурге! Ведь он остановился бы на квартире, где заговорщики обсуждали планы рокового дня. И, как знать, не пришлось ли бы тогда Пушкину разделить печальную участь друзей-декабристов?!
Ох, и подивился бы Александр Сергеевич, доведись ему знать, что в неведомом ему двухтысячном году в
Коли бы свято не верил поэт в ту дурную примету, быть может, пришлось ему оказаться уж не в Петербурге и не в Михайловском, а на далёких сибирских рудниках?! Так боязливый косой оказал добрую услугу Пушкину, за что и память о заячьем его «подвиге» не забыта и ныне!
Известен забавный случай, – однажды из-за зайца, вновь перебежавшего дорогу Пушкину, он опоздал к… праздничному обеду. Случилось то в сентябре 1830-го, знаменитой «Болдинской осенью», когда поэт был приглашён в гости к соседке, госпоже Наталье Новосильцевой, в её нижегородское сельцо Апраксино.
Так точно заяц торопливый,
Прижавши уши боязливо,
По кочкам, полем, сквозь леса
Скачками мчится ото пса.
Не единожды поминал Александр Сергеевич столь нелюбимых им зайцев в письмах к жене. «Опять я в Симбирске, – делится он дорожными приключениями со своей Наташей. – Третьего дня, выехав ночью, отправился я к Оренбургу. Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне её. Чёрт его побери, дорого бы дал я, чтоб его затравить. На третьей станции стали закладывать мне лошадей – гляжу, нет ямщиков, – один слеп, другой пьян и спрятался. Пошумев изо всей мочи, решился я возвратиться и ехать другой дорогой…»
Тогда, на симбирском тракте, встретив зайца, Пушкин не поворотил назад, – спешил в Оренбург. И вроде бы его поездка была благополучной, но на обратной дороге вновь явлена дурная примета, и вкупе с ней в сердцах поминает поэт и длинноухого: «Въехав в границы Болдинские, встретил я попов и так же озлился на них, как на симбирского зайца. Недаром все эти встречи. Смотри, женка».
Хотя вечно дрожащим от страха бедным косым поэт всё же сочувствовал:
Так зайчик в озиме трепещет,
Увидя вдруг издалека
В кусты припадшего стрелка.
Пушкин, по свидетельству племянника Льва Павлищева, верил в различные приметы и суеверия: «Почешется у него правый глаз – ожидает он в течение суток неприятностей… Если же, находясь в пути, увидит месяц от себя не с правой, а с левой стороны, – призадумается, и непременно прочтёт про себя “Отче наш”, да три раза истово перекрестится». Не любил поэт «подавать и принимать от знакомых руку (в особенности левую) через порог; не выносил —…числа тринадцати человек за столом».
И к старшей дочери поэта Марии Александровне, будто по наследству, перешли все его «поэтические предрассудки души». По свидетельству современника, она была «до крайности суеверна, пугалась совиного крика, избегала тринадцатого числа». Почти как пушкинская героиня:
Ее тревожили приметы;
Таинственно ей все предметы
Провозглашали что-нибудь,
Предчувствия теснили грудь.
Вот только неизвестно, – верила ли Мария Александровна, что не к добру, коли перебежит дорогу заяц? Да вряд ли длинноухие столь часто встречались ей на пути, как досаждали некогда её великому отцу.
«Печальная луна»
Волновали несчастливые приметы и самого поэта. Как-то в одном из писем он делится своей тревогой с милой Натали: «Сегодня видел я месяц с левой стороны, и очень о тебе стал беспокоиться».
Я ехал прочь: иные сны…
Душе влюбленной грустно было;
И месяц с левой стороны
Сопровождал меня уныло.
«…Я мнителен, как отец мой», – не раз признавался Пушкин в собственной слабости – в мнительности, доставшейся ему, как видно, в наследие. Так и его Татьяна никла душой, увидев на небесах дурной знак, «двурогий лик луны», да ещё с несчастливой стороны:
Вдруг увидя
Младой двурогий лик луны
На небе с левой стороны,
Она дрожала и бледнела.
И другая мечтательница не могла оторвать от луны глаз, грезя «над мирною Коломной» тихими ночами:
Бледная Диана
Глядела долго девушке в окно.
(Без этого ни одного романа
Не обойдётся; так заведено!)
Бывало, мать давным-давно храпела,
А дочка – на луну ещё смотрела…
Луна именована Дианой в честь древнеримской богини растительного и животного мира, охоты, женственности и плодородия. Пушкин прекрасно знал, что ещё великий римлянин Марк Туллий Цицерон, философ, учёный и трибун (да и не он один!), даровал имени Диана титул «Diana Lucifera», что означает: «Несущая свет». Так древняя богиня-охотница Диана и стала олицетворением луны, ночного светила.
У окна. Лунная ночь. Художник Ф. Толстой. 1822 г.
Таинственной луне отдана сполна стихотворная дань: «небесная лампада» не планета (хотя древнегреческие и средневековые астрономы считали луну таковой) и не звезда. Она – не только единственный спутник старушки-Земли, но и… ночная спутница Пушкина. Он с ней на равных, – порой, как с доброй знакомой, может пошутить:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне.
Воспеть, как любимую женщину, наделив её прихотливыми чувствами:
Но в темном зеркале одна
Дрожит печальная луна…
Преклониться пред торжеством её явления, схожем с пышным выходом сиятельной императрицы в кругу её звёзд-фрейлин:
За хором звёзд луна восходит:
Она с безоблачных небес
На долы, на холмы, на лес
Сиянье томное наводит.
Без устали, подобно мечтателю Ленскому, любоваться ночной «лампадой»:
Он рощи полюбил густые,
Уединенье, тишину,
И ночь, и звёзды, и луну,
Луну, небесную лампаду…
И полный любовного томленья вопрошать луну (быть может, впервые, – стихи эти слагались ещё поэтом-лицеистом), даже пенять ей, дерзко обращаясь на «ты»:
Зачем из облака выходишь,
Уединенная луна,
И на подушки, сквозь окна,
Сиянье тусклое наводишь?
Явленьем пасмурным своим
Ты будишь грустные мечтанья,
Любви напрасные страданья
И гордым разумом моим
Чуть усыпленные желанья.
В столь юные годы уж ощутить всю силу зыбких «таинственных лучей», это ли не предтеча гениальности?!
Осенняя ночь в Петербурге. Пристань с египетскими сфинксами на Неве ночью. Художник М. Воробьев. 1835 г.
Луне суждено было стать бессловесной героиней
Спокойно всё, луна сияет
Одна с небесной вышины
И тихий табор озаряет.
<..>
Всё тихо; ночь. Луной украшен
Лазурный юга небосклон,
Взгляни: под отдаленным сводом
Гуляет вольная луна;
На всю природу мимоходом
Равно сиянье льет она.
Заглянет в облако любое,
Его так пышно озарит…
<..>
Темно; луна зашла в туманы,
Чуть брезжит звезд неверный свет…
Словно сама вечность застыла в загадочном лунном сиянии, – ночное светило над безбрежным простором, с золотой, дрожащей на морской глади дорожкой, в безмолвии восточной роскоши…
Блестит луна, недвижно море спит,
Молчат сады роскошные Гассана.
Восторженный гимн луне, столь часто благосклонно взиравшей с небес на русского поэта.
«И предрассудки вековые»
Владимир Даль, задумываясь о природе пушкинского суеверия, подходил к сему явлению строго научно: «Пушкин, я думаю, был иногда и в некоторых отношениях суеверен; он говаривал о приметах, которые никогда его не обманывали, и, угадывая глубоким чувством какую-то таинственную, непостижимую для ума связь между разнородными предметами и явлениями, в коих, по-видимому, нет ничего общего, уважал тысячелетнее предание народа, доискивался и в нём смыслу, будучи убеждён, что смысл в нём есть и быть должен, если не всегда легко его разгадать».
И предрассудки вековые,
И гроба тайны роковые…
Вот что занимало Ленского и Онегина, о чём мирно спорили друзья и будущие противники! В черновиках осталась другая строчка, пришедшая на ум творцу романа:
И неба тайны роковые…
И стоит ли удивляться, что сам Александр Сергеевич с неким душевным трепетом и волнением внимал гаданиям и пророчествам. Многие из них и в самом деле сбылись.
Судьба с неведомым известьем,
Как с запечатанным письмом.
Предчувствовал ли Пушкин год своей кончины, знал ли о нём? Доподлинно известно, что Александр Сергеевич чрезвычайно серьёзно воспринял пророчество ворожеи-немки, предсказавшей, «что он проживёт долго, если на 37-м году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека… которых и должен он опасаться».
И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Почти то же прорицание, чуть ли не слово в слово, позднее в Одессе, повторил и безымянный грек-предсказатель. В одну из лунных (!) июльских ночей вместе с Пушкиным отправляется он за город, спрашивает его день и год рождения, совершает магические ритуалы и объявляет поэту, что тот умрёт от лошади или белокурого человека. Упомянул грек и о двух изгнаниях поэта. Невероятное совпадение!
Гадает ветреная младость,
Которой ничего не жаль,
Перед которой жизни даль
Лежит светла, необозрима…
Но ещё до встречи с будущими прорицателями в лицейском стихотворении «Мечтатель» шестнадцатилетний лицеист Александр Пушкин словно предречёт себе:
Мне Слава издали грозит
Перстом окровавленным…
Как же хотелось поэту бесстрашно приподнять завесу будущего!
Совершенно необъяснимо: Пушкин угадал свой последний час. Вплоть до минуты! Откроем «Пиковую даму»: «Он <Германн> взглянул на часы: было без четверти три. Сон у него прошёл; он сел на кровать и думал о похоронах старой графини». Есть в повести упоминание и о «роковой среде», – в среду на Чёрной речке прозвучит смертельный выстрел!
Поединок состоялся в окрестности Петербурга, и, как уточнял знакомец поэта Николай Смирнов, Пушкин стрелялся с Дантесом «за дачей Ланской». Такую фамилию будет носить Наталия Николаевна в своём втором замужестве.
О, будь мне спутницей младой
До самых врат могилы!
Сквозь пелену лет познанное поэтом вдовство его любимой…
Владел провидческим даром и сам Александр Сергеевич. И словно подтверждением тому собственное признание, – как-то в письме к приятелю поэт воскликнул: «Душа моя, ей-богу, я пророк!»
Я верую в пророчества пиитов.
Но как применимо к судьбе самого Пушкина будто вскользь сделанное им замечание о Сильвио, бывшем гусаре и метком стрелке: «Какая-то таинственность окружала его судьбу; он казался русским, а носил иностранное имя». Загадка, что таилась в облике героя «Выстрела», имела «сильное влияние на молодые наши умы».
И поныне ореол таинственности, словно мерцающе-волшебный нимб над головой русского гения, не перестаёт волновать «наши умы»!
«Чёрная вдова» и «белая лошадь»
Бесценные строки воспоминаний, что оставила потомкам Вера Нащокина: «Много говорили и письма о необычайном суеверии Пушкина. Я лично могу только подтвердить это. С ним и с моим мужем было сущее несчастье (Павел Войнович был не менее суеверен). У них существовало множество всяких примет. Часто случалось, что, собравшись ехать по какому-нибудь неотложному делу, они приказывали отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, и откладывали необходимую поездку из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал им какую-нибудь забытую вещь, вроде носового платка, часов и т. п.
В этих случаях они ни шагу уже не делали из дома до тех пор, пока, по их мнению, не пройдёт определённый срок, за пределами которого зловещая примета теряла силу. Не помню кто именно, но какая-то знаменитая в то время гадальщица предсказала поэту, что он будет убит “от белой головы”. С тех пор Пушкин опасался белокурых».
Гадалку ту звали Александрой Филипповной (по другим сведениям – Шарлоттой Фёдоровной) Кирхгоф. Поговаривали, что немка в прошлом была модисткой, а затем сделалась ворожеей. За глаза её называли «чёрной вдовой», видимо, из-за пристрастия к чёрным нарядам. Остался словесный портрет прорицательницы: «Вдова пастора, высокая ростом старуха лет 60-ти, наружностью менее всего походила на колдунью. Довольно свежее лицо напоминало старушек Рембрандта. Чёрное шерстяное платье и такая же шаль с узенькой блестящей каймой составляли её постоянный неизменный костюм».
Гадания госпожи Кирхгоф имели оглушительный успех в Петербурге, – к её услугам прибегали и государственные сановные мужи, и важные барыни, и молодые люди, только вступающие в свет.
Не избежал соблазна и Пушкин: в ноябре 1819-го он посетил немку-прорицательницу, жившую неподалёку от Морской. По воспоминаниям, разложив карты и взглянув на Пушкина, она изумленно воскликнула: «О! Это голова важная! Вы человек не простой!»
Гадая, госпожа Кирхгоф объявила Пушкину, что вскоре он получит деньги и его ждет перемена в службе.
Пушкин тому последнему мрачному пророчеству ворожеи верил и всеми силами старался его отвратить. Память Веры Нащокиной сохранила незнаемые мгновения жизни поэта: «Он (Пушкин) сам рассказывал, как, возвращаясь из Бессарабии в Петербург после ссылки, в каком-то городе он был приглашен на бал к местному губернатору. В числе гостей Пушкин заметил одного светлоглазого, белокурого офицера, который так пристально и внимательно осматривал поэта, что тот, вспомнив пророчество, поспешил удалиться от него из залы в другую комнату, опасаясь, как бы тот не вздумал его убить. Офицер проследовал за ним, и так и проходили они из комнаты в комнату в продолжение большей части вечера. “Мне и совестно и неловко было, – говорил поэт, – и однако, я должен сознаться, что порядочно-таки струхнул”».
Портрет старухи, схожей с петербургской гадалкой Кирхгоф.
В другой раз в Москве был такой случай. Пушкин приехал к княгине Зинаиде Александровне Волконской. У неё был на Тверской великолепный собственный дом, главным украшением которого были многочисленные статуи. У одной из статуй отбили руку. Хозяйка была в горе. Кто-то из друзей поэта вызвался прикрепить отбитую руку, а Пушкина попросил подержать лестницу и свечу. Поэт сначала согласился, но вспомнив, что друг был белокур, поспешно бросил и лестницу, и свечу и отбежал в сторону.
– Нет, нет, – закричал Пушкин, – я держать лестницу не стану. Ты – белокурый. Можешь упасть и пришибить меня на месте».
По поводу тех пушкинских страхов есть прелюбопытная заметка Бартенева: «NN обращался к А. С. Хомякову за советом, как ему быть: “По городу ходит эпиграмма. Уж не вызвать ли Пушкина на дуэль?” – “Что тебе за охота, – сказал ему Хомяков, – мало того, что убьёшь Пушкина, да ещё он, умирая, непременно скажет, что погибает в одно и то же время и от белой головы, и от белой лошади (белого скота)”».
Разящее пушкинское перо остужало многие разгорячённые головы!
Жорж Дантес, «белая голова», убийца поэта. Неизвестный художник. 1830-е гг.
Однако стоит заметить, – относительно белой лошади гадание нельзя признать верным. Многие пушкинисты ошибочно полагали, что в Кавалергардском полку, где служил будущий убийца поэта, лошадей подбирали исключительно белой масти. Нет, кровные скакуны в полку были гнедыми! Что, правда, не исключает, что кавалергард Жорж Дантес, облачённый в белый мундир, гарцевал подчас на собственном жеребце белой масти…
Приятель поэта Алексей Николаевич Вульф заверял: «Пушкин же до такой степени верил в зловещее пророчество ворожеи, что когда впоследствии, готовясь к дуэли с известным Американцем графом Толстым, стрелял вместе со мною в цель, то не раз повторял: “Этот меня не убьёт, а убьёт белокурый, – так колдунья пророчила”. – И точно, Дантес был белокур».
Схожая история в несколько ином изложении: «По свидетельству покойного П. В. Нащокина, в конце 1830 года, живя в Москве, раздосадованный разными мелочными обстоятельствами, он (Пушкин) выразил желание ехать в Польшу, чтобы там принять участие в войне: в неприятельском лагере находился кто-то по имени Вейскопф (белая голова), и Пушкин говорил другу своему: “Посмотри, сбудется слово немки, – он непременно убьёт меня!” Нужно ли прибавлять, что настоящий убийца – действительно белокурый человек и в 1837 году носил белый мундир?»
Оставила воспоминания о мистических настроениях поэта и хозяйка казанского дома Александра Фукс, встречавшая у себя знаменитого гостя осенью 1833 года: «Вам, может быть, покажется удивительным, – начал опять говорить Пушкин, – что я верю многому невероятному и непостижимому; быть так суеверным заставил меня один случай. Раз пошёл я с Никитой Всеволодовичем Всеволожским ходить по Невскому проспекту, и из проказ зашли к кофейной гадальщице. Мы просили её погадать и, не говоря о прошедшем, сказать будущее. “Вы, – сказала она мне, – на этих днях встретитесь с вашим давнишним знакомым, который вам будет предлагать хорошее по службе место; потом, в скором времени, получите через письмо неожиданные деньги; а третье, я должна вас сказать, что вы кончите вашу жизнь неестественную смертью…” Без сожаления, я забыл в тот же день и о гадании, и о гадальщице. Но спустя недели две после этого предсказания, и опять на Невском проспекте, я действительно встретился с моим давнишним приятелем, который служил в Варшаве при великом князе Константине Павловиче и перешёл служить в Петербург; он мне предлагал и советовал занять его место в Варшаве, уверял меня, что цесаревич этого желает. Вот первый раз после гадания, когда я вспомнил о гадальщице. Через несколько дней после встречи с знакомым я в самом деле получил с почты письмо с деньгами; и мог ли ожидать их? Эти деньги прислал мне лицейский товарищ, с которым мы, бывши ещё учениками, играли в карты, и я его обыгрывал. Он, получив после умершего отца наследство, прислал мне долг, который я не только не ожидал, но и забыл о нём.
Теперь надо сбыться третьему предсказанию, и я в этом совершенно уверен…»
Позже биографам Пушкина удалось выяснить, что приятелем, встретившимся ему на Невском, был генерал-майор Алексей Фёдорович Орлов, а лицейским товарищем, приславшим долг, – Николай Корсаков, музыкально одарённый и рано погибший юноша…
Александру Андреевну, по её словам, «суеверие такого образованного человека» весьма удивило, и она добросовестно записала тот пушкинский рассказ. Впрочем, как и суждения поэта о магнетизме, – явлении, занимавшем тогда многие умы. Поэтесса Александра Фукс стала первой, кто опубликовал ту беседу в своём очерке, – более того, послала книгу Пушкину в Петербург, где та и сохранилась в библиотеке поэта.
Знаменитая немка-гадалка предсказала насильственную смерть не одному Пушкину. Двумя годами ранее к ней заглянул другой Александр Сергеевич. «На днях ездил я к Кирховше гадать о том, что со мной будет, – записал Грибоедов. – Да она не больше меня об этом знает. Такой вздор врёт, хуже Загоскина комедий. Говорила про какую-то страшную смерть на чужбине, даже вспоминать не хочется… И зачем я ей только руки показывал?»
Гадание, увы, сбылось: жизнь русского посланника Грибоедова трагически завершилась в персидском Тегеране, в январе 1829-го…
Пройдёт время, и у госпожи Кирхгоф будет испрашивать судьбу Михаил Лермонтов. Что же довелось услышать поэту весной 1841 года от «чёрной вдовы»? Она объявила, что в Петербурге ему больше никогда не бывать.
Пушкин встречает арбу с телом Грибоедова. Художник П. Борель. 1892 г.
Прощальный ужин у Карамзиных долго помнился поэтессе Евдокии Ростопчиной: «Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце».
В июле того же 1841-го страшное пророчество ворожеи свершилось: Россия оплакала ещё одного русского гения…
Памятен и другой прощальный ужин: в Москве, в доме Нащокиных, в мае 1836-го. Вера Александровна не забыла его мельчайших подробностей: Пушкин нечаянно пролил на стол прованское масло, опечалился и послал за тройкой лишь после полуночи, когда злосчастная примета, по его расчётам, должна была потерять свою силу.
Как бы пророчеству назло…
«Помню, в последнее пребывание у нас в Москве Пушкин читал черновую “Русалки”, а в тот вечер, когда он собирался уехать в Петербург, – мы, конечно, и не подозревали, что уже больше никогда не увидим дорогого друга, – он за прощальным ужином пролил на скатерть масло.
Увидя это, Павел Войнович с досадой заметил:
– Эдакой неловкий! За что ни возьмёшься, всё роняешь!
– Ну я на свою голову. Ничего… – ответил Пушкин, которого, видимо, взволновала эта дурная примета».
Тот ужин у московских друзей поистине оказался прощальным.
…Трагический день в истории России – 27 января 1837 года. Начало этого дня в подробностях восстановил Василий Андреевич Жуковский: «Встал весело в 8 часов утра, – после чего много писал – часу до 11-го. С 11-ти обед, – ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни, – потом увидел в окно Данзаса, в дверях встретил радостно. – Вошли в кабинет, запер дверь. – Через несколько минут послал за пистолетами. – По отъезде Данзаса начал одеваться весь, всё чистое; велел подать бекешь; вышел на лестницу. – Возвратился. – Велел подать в кабинет большую шубу и пошёл пешком до извозчика. Это было в 1 час». Январский тот день выдался в Петербурге морозным…
Как странно: почему Пушкин изменил правилу, коему следуют даже малосуеверные: «Вернёшься назад – дороги не будет»?! Ему ли было не знать, что перед большой дорогой либо накануне важного дела возвращаться не следует, – пути не будет, и дело примет дурной оборот. Но ведь вернулся…
«Читатель извинит меня: ибо вероятно знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам», – устами своего героя изъясняет поэт.
Однажды, желая утешить друга и размышляя над причиной постигших его горестей, Пушкин приводит доводы, как истинный фаталист: «Судьба не перестаёт с тобою проказить. Не сердись на неё, не ведает бо, что творит. Представь себе её огромной обезьяной, которой дана полная воля. Кто посадит её на цепь? не ты, не я, никто. Делать нечего, так и говорить нечего».
Почему вдруг такое необычное сравнение?! Обратимся к черновой рукописи одной из поэм, где остались эти строфы:
От школы прежней он уж далеко,
Он предался совсем другим уставам.
Как резвая покойница Жоко…
О ком же речь? Оказалось, под этим странным именем скрывалась… обезьяна, – персонаж мелодрамы «Жако, или Бразильская обезьяна», некогда модной в Париже. Быть может, здесь и кроется разгадка, – как знать.
К слову, необычное то послание Петру Вяземскому, где поэт уподобляет своенравную судьбу бездумной или безумной обезьяне, отправлено задолго до его последней фатальной дуэли. Будто неведомое то громадное страшилище сорвалось-таки с железной цепи…
Мечтанью вечному в тиши
Так предаемся мы, поэты;
Так суеверные приметы
Согласны с чувствами души.
Немало мрачных таинственных знамений знаменуют жизнь русского гения. И многие из них связаны с природой, во всём своём многообразии окружавшей поэта: с зайцами, что некстати перебегали дорогу; с пронзительными криками совы в ночи; с белой лошадью, предвестницей гибели; с небесными светилами и хороводом звёзд…
Но ведь и сам Пушкин давно уж обратился «Солнцем русской поэзии»! Он лучезарен и бессмертен. Как светлы его стихи, как безмерна и бесконечна Пушкинская Вселенная.
Примечания
1
Мадам Катрин (франц.).
2
Радуйся, Матерь Божия (лат.).
3
Свет небес, святая Роза! (лат.)
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
