Братья на мраморе
Братья на мраморе: о справедливости
Акрополь Афин. 416 год до н.э., июнь.
— Ах, здравствуй, моя великая покровительница, моя Богиня! — я обожаю говорить с моей богиней – Артемидой. Конечно, это не паломничество в Браврон, но я рад и этому святилищу в Акрополе Афин.
Шикарный Парфенон чуть поодаль, копьё и щит в руках у колоссальной бронзовой статуи Афины Промахос, чуда Фидия... я смотрю как в бездну…
Но это не простая бездна: видишь, как искра дрожит, чуть поворачиваясь в полёте? Свет играет, воздух колышется, словно кленовый лист, и отражается в моих глазах. Слышишь этот шелест — а рядом треск хвороста, где готовят праздник.
— И вот же! Смотри моя богиня… — Эрато играет на авлосе, веселя мою душу. — Смотри, я ещё маленький, стою с открытым ртом, глаза распахнуты — неужели я в раю?
Песок в сандалиях всё ещё горячий. Он щекочет в сандалиях — смешно и приятно! Гулко звучат шлепки кожи о мраморный пол. На потолке, будто самой природой, изображён Зевс и Артемида в окружении Олимпа и излишеств — вина, яств, фигур богов и людей.
— Артемиос! — задорно начал он, но, заметив жрицу, перешёл на шёпот. — Клянусь Зевсом, я долго тебя искал! — он сделал недовольное лицо. — Ах, братец! Ты ждал, когда старец выйдет вещать?
— Привет, мой брат, — я рад его видеть, хоть и не могу подобрать слова. — Алкей, ты про Сократа?
— А мне откуда знать? — он засмотрелся на прислужницу, закинул руку за голову, почесал затылок. — Никогда его не слушал, как мне имя запомнить?
Алкей — парень сильный, озорной, влюбчивый. Деву он может вообразить за секунду, едва бросив взгляд. Линия его носа странная — словно статуя, поднятая к небу; лоб высокий, а по лицу россыпью карие точки.
— Ну да, — я засмеялся. — Тебе же вечно скучно бывать на Пниксе!
— Ну, я не против, брат, полюбоваться тем холмом, — мы уже шли к выходу из зала ровным шагом. — Да и девиц там не счесть!
— Ха! Тебе бы Эрос пережить, — мы медленно продвигались по Акрополю к малым вратам. — и зря мы тебя не удержали, когда ты выбирал себе наставника в мужах?
— Да ну, не шутки! — он пнул камень. — Ты ещё какие мифы вспомнишь. Нет, всё хорошо. Учений много… а игры — помнишь? — понравились.
— Сегодня еле прошёл через Пропилей, — Алкей посмотрел на меня, словно ожидая согласия. — Через малые врата пойдём?
Я специально вёл Алкея к малым входным воротам, что южнее Пропилей, через Парфенон Афине-Палладе. Она была мне особенно близка, и я питал к нашей покровительнице великое почтение. И несмотря на то, что душа моя — Артемиос, я любил всем своим сердцем и Афину, пусть и далеко не так сильно, как Артемиду. А что до Пропилеев — там всегда толпы, а мне хотелось спокойно поговорить с братиком.
— Ах, ну да… — мысль о том, как объяснить, кто такой Сократ, всё ещё кусала за сердце. — Алкей, слушай: ты ведь знаешь Алкивиада? Того, что нынче выступал на колесницах?
— Как не знать, клянусь Зевсом! — он гордо выпрямил спину. — Наш чемпион!
— Ага. И ученик Сократа, — отчеканил я имя старца, чтобы Алкей запомнил.
Мы остановились у малых врат. Утреннее солнце жгло тунику, а фонтаны испускали прохладную воду, в которой купались золотые блики. Льняная хламида Алкея — будто оторвали кусочек неба вместе с облаком — ниже пояса была вся в пыли, а полированная фибула поблёскивала тусклым серебром. Он был хорошо сложен: широкие плечи, ростом выше меня, волосы цвета свежей пшеницы.
— Да что мне твой Сократ? — он уже подходил к воротам. — Это ты должен его слушать, внимать… а мои дни свободны.
Мы родились в разных ветвях одного рода, но воспитывались вместе в доме нашего деда. Мы вместе ходили в палестру, но я, в отличие от Алкея, не бросал уроки кифариста — всё же я из основной линии рода.
— Не ты ли мне говорил, что ничему не завидуешь? — я любил беседовать с ним: за всей его бравадой и будущей воинской славой скрывалась честность.
— А чему завидовать? — он пожал плечами. — Тебе — скучные залы судов, а мне — вольная жизнь эллина!
Его уверенность всегда меня раздражала. Он знал, как сильно меня тянет к тому, чтобы стать одним из тех редких граждан, кто несёт справедливость и карает негодяев. Но он был прав в одном: его судьба — воинство, а моя — учение и слово.
И всё же я ловил себя на мысли: а был ли это вообще мой выбор? Или так решил род, город, случай? Я не находил ответа — но сама попытка думать приносила мне странное, тихое удовольствие.
— Допустим, нечему, — я кивнул. — Тогда с чего ты считаешь суды скучными?
Я постарался говорить так, как Сократ учил вести рассуждения с нами — мягко, но настойчиво.
— А чего там разбираться? — Алкей шмыгнул носом. — Убил гражданина — убей его, и всё. Какая там мудрость?
Он сказал это так самодовольно, будто раскрыл мне тайну Космоса.
— Нам минут двадцать идти, — я внимательно посмотрел на него. — Думаю, спешить мы не будем?
— Верно говоришь. Сегодня я вольный, — он даже выдохнул как-то счастливо, громко.
— Ага. Значит, и разобрать сможем то, что сказал, — мы переглянулись. — Про суд и убийство убийцы.
— Ну, отчего и нет? — он присел на ровный камень. — Давай разберём!
Тень священного дерева — Оливы, создала идеальное место для отдыха. Но мой ум был слишком разогрет мыслями, чтобы сидеть. Алкей же устроился на сером камне, снял сандалии, и под шелест листьев и тёплый ветер стал массировать ступни.
Стоило добавить: больше всего он боялся разозлить своего покровителя — Терамена. Его дом стоял как раз по пути. Проходя мимо, Алкей заметно нервничал.
— Ты считаешь, что убийца виноват уже по самому факту, что оборвал чужую жизнь, так ведь? — я решил, что сформулировал вопрос вполне по-сократовски.
— Нет уж, братец, — он усмехнулся куда-то в воздух. — Тогда и воина убийцей назовёшь. Убийца тот, кто убил не своего: не родственника и не слугу чужого!
— Ага? — я прищурился. — Тогда скажи: что будешь делать, если тот слуга убил кого-нибудь из семьи убийцы? Или украл что-то важное?
— Должно было идти к хозяину раба и его убивать! — заявил он уверенно, словно это очевиднейшая истина.
— Ага, — я едва удержался, чтобы не улыбнуться. — Только что будешь делать, если сам раб продолжит убивать? Пока ты будешь бегать за его хозяином — так у семьи уже и детей не останется. Что тогда?
— Я бы убил! — выпалил он.
— И как же закон назовёт тебя за это? — я поймал его взгляд и не отпускал.
— Да я же не против Закона пошёл! — он сжал кулаки. — Хоть и назвал бы он это убийством!
— Вот, — я медленно развёл руками, будто показывал очевидное, — ты сам говоришь: то, что ты называешь справедливостью, Закон назовёт преступлением. Поэтому нужен суд.
Алкей со злостью бросил сандалии на землю. Беловатый песок взлетел хрупким облачком и осыпался золотистой пылью на солнце. Птицы перекликались над головой — будто нарочно создавая контраст между его яростью и спокойствием мира вокруг.
А я лишь тихо позволил себе улыбку: маленькая победа — но какая приятная.
— И всё же объясни, брат… — Алкей привстал, подбирая сандалии. — Не потому ли люди творят преступления, что чувствуют порыв справедливости?
— Хм, ну кража, скажем. Какую в ней увидишь справедливость? — я наблюдал, как он, держа обувь в руках, решает идти босым.
— Да брось, — он фыркнул. — Я про убийства. — Ступил на тёплый, почти обжигающий песок и чуть повёл плечами, привыкая. — Не от справедливости ли они происходят?
— Тогда сперва решим, что справедливостью назвать, — в голове что-то щёлкнуло, криво, но по-сократовски. — Вот если спартанка возьмёт и убьёт илота — станет ли она убийцей?
— А как же иначе? — он резко выпрямился, будто в нём вспыхнуло что-то горячее. — Ты мне скажи, брат: какого чёрта она вообще смеет делать это без мужского разрешения?
Меня внутри кольнуло. Хотелось спросить: «а где же тут справедливость, если ты уже поделил людей на тех, кому можно, и тех, кому нельзя, будто у женщин души нет?»
Но я лишь мягко улыбнулся своему внутреннему диалогу: «мы ведь не боги Олимпа, законы несовершенны, как и мы».
— Брат, не торопись, — я перевёл взгляд с его босых ступней на синие глаза. — Позволь уточнить: если женщина — убийца, значит, по твоему слову, поступила она справедливо? Так выходит?
Запах влажного камня отступал, уступая место горячей пыли и оливковому маслу.
Алкей шёл и что-то бормотал: водил руками, будто репетировал речь на Пниксе. В нём всегда было это удивительное — понимание, что мир неоднозначен, что истина ускользает, и при этом он упорно пытался меняться. И почему-то — рядом со мной.
— Да, слушай… ерунда выходит, — наконец выдохнул он. И глаза его слегка распахнулись — так каменщик, забивая клин в скалу, впервые видит, как она треснула. — Потому я и говорил — тебе в суд.
— Но вспомни, — я не удержался, уж слишком царапнуло меня его прежнее слово, — ты-то считал Суд скучным. Вот я и спросил — не завидуешь ли?
— Ах, язык твой — та ещё Змея! — он расхохотался, хлопнув меня по плечу. — Да, ты победил меня, как всегда, брат.
Шум города накатывал уже так сильно, что приходилось почти кричать, чтобы услышать друг друга.
Запах сырой глины смешивался с горечью раскалённой печи гончара. Нам обоим он был не по душе — и мы ускорили шаг. И мы оба стали чуточку ближе — я насладился ростом брата, а Алкей смог посмотреть на мир чуть более осознанно.
Братья на мраморе: о привлекательности
Порт Афин. Возвышенность над причалом. Утро.
Я взобрался на каменный уступ, и ветер с Сароникоса ударил в лицо — солёный, упругий, пахнущий водорослями и далёкими штормами. Он тут же принялся теребить мой хитон, заносить песок в ещё не остывшие от ходьбы волосы, обжигать губы вкусом свободы и простора. Внизу порт просыпался, будто гигантский зверь, растягиваясь в лучах утреннего Гелиоса: скрип канатов переплетался с приглушёнными оксифониями грузчиков, дробный перестук деревянных колёс по мостовой создавал ритм, а плеск волн о причальные камни был низким басом, вечным аккомпанементом этой морской симфонии.
Воздух был густым, почти осязаемым коктейлем. Запах солёной волны и смолы, которой конопатили борта кораблей, смешивался со сладковатой пылью от только что разгруженных мешков с зерном, терпким ароматом кож, гружёных на соседнее судно, и едва уловимыми нотами ладана из святилища Афродиты у входа в гавань.
— Смотри-ка, — Алкей ткнул пальцем в группу моряков, натягивающих пропитанный влагой парус на триере. Их загорелые спины лоснились на солнце, будто полированная бронза. — Сильные, как быки с Фракии. Разве нет? Привлекательные, чёрт побери. Чувствуешь эту их мощь? Кажется, дыхни — и парус порвут.
— Привлекательные? — я намеренно переспросил, давая себе время вдохнуть этот миг полной грудью. — Ты о форме их мускулов или о том, что эти мускулы творят с кораблём? О силе или о слаженности?
Алкей фыркнул, по-юношески неуклюже опершись о шершавый, ещё прохладный в тени камень. — И то, и другое! В них сила видна. И уверенность. Стоят, будто корни пустили в палубу, а море их и не шатает. Разве это не красиво? Красиво, как... как хорошо отточенный меч.
Я вспомнил рассуждения старцев в гимнасии, запах пота и оливкового масла, гул голосов под сводами. — Значит, по-твоему, привлекательность — это только то, что можно ухватить взглядом? Если человек умен, как старец из Милета, честен, как Аристид, и смел, как Леонид, но кудри его не вьются, а нос сломан — он тебе не привлекателен? Разве мудрость не пахнет старыми свитками и не звучит тихим, уверенным голосом в тишине библиотеки?
— Ну… — он провёл ладонью по шершавому камню, будто читая слепую письменность века. — Бывает же, наверное, привлекательность разная? Одна — для глаза, другая... — он постучал пальцем по виску, — для ума что ли? А третья... — приложил руку к груди, — для души? Они же пахнут по-разному, брат. Одна — как море и пот, другая — как ладан и воск, третья — как сушёные травы в доме бабки.
— А если для души, то это, выходит, добродетель? — подхватил я, чувствуя, как в голове выстраивается знакомая цепочка рассуждений, звенья которой щёлкают, будто чётки. — Арете. Мастерство в ремесле, мужество в бою, мудрость в совете… Разве это не рождает свою красоту? Ту, что не стирается годами, а зреет, как вино в амфоре?
Алкей усмехнулся, и в его глазах мелькнула знакомая озорная искорка. — Выходит, красивым можно быть и без лика Аполлона? Интересную мысль ты заронил, брат. Значит, мой старый кифарист, от которого пахло луком и древностью, с его кривыми пальцами, но игравший так, что плакали камни... он был привлекателен?
— Именно, — кивнул я, и в ушах отозвался тот самый, давний напев. — Эти моряки… они привлекательны не объёмом бицепсов, а слаженностью. Каждый — часть одного целого. Их красота — в этом движении, в этом доверии друг к другу, в этом общем ритме дыхания. Красота — это гармония, Алкей. Гармония действий и намерений. Она звучит, как идеально настроенная лира.
Взгляд мой скользнул к группе девушек у лотков с фруктами. Они перекликались, смеялись, и ветер играл складками их пеплосов, прижимая ткань к телам, обрисовывая стройные силуэты. Их привлекательность была иной — в лёгкости, в звоне смеха, похожем на звон бронзовых колокольчиков, в грации, с которой они подбрасывали в ладони спелую грушу, в аромате свежести, что вился за ними, как шлейф.
— Значит, дело не в чертах лица, — медленно, обдумывая, произнёс Алкей, вслушиваясь в шум порта, как в сложную музыку, — а в... как ты это живёшь? Как движешься в этом мире? И даже как думаешь? Всё вместе... И пахнет, и звучит, и ощущается.
— Вот так, — я не сдержал улыбки. — Говорят же философы о калокагатии — о сочетании прекрасного тела и доброй души. Идеал. А представь, если человек строен, как юный бог, а в душе у него — смрадная лужа? Что тогда стоит его внешняя красота? Она же на вкус будет горькой, как полынь.
Алкей задумался, вглядываясь в солнечную дорожку, что дробилась о волны на тысячи сверкающих осколков. — Выходит, одно без другого — ущербно? Что добродетель без силы, что сила без добродетели… Всё должно быть вместе. Слагаться. Как эти моряки с их кораблём. Как звук и слово в гимне.
Ветер с залива налетел с новой силой, принеся на губы солёную влагу, вкус далёких стран и запах свободы. Порт гудел, как гигантский улей, жизнь в нём кипела, и всё же в этот миг всё казалось застывшим, совершенным. Мы сидели на камне, а мир вокруг стал живым свитком, где каждая деталь — от пронзительного крика чайки до упругого натяжения каната, от запаха горячего хлеба с ближайшей пекарни до шероховатости камня под ладонью — учила нас видеть, слышать и осязать самую суть: истинная привлекательность живёт там, где поступок, мысль и плоть звучат в едином, прекрасном аккорде.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
