1812. Гусарские рассказы
Глава 1. Прибытие и первый бой.
Моя служба началась с того, что мы полностью промокли. Дожди в Литве тогда стояли плотной стеной, холодной и густой, словно небеса забыли, что сейчас лето и перепутали с серединой осени. Мокрая шерсть пропахла сыростью и с лёгкой кислинкой конского пота, разбухшие ремни неприятно въедались в плечи, а Гром почти при каждом шаге встряхивал головой, отфыркиваясь от летящих в нос капель. Тогда ещё мне казалось, что война просто дышит нам в спину и ждёт, когда мы привыкнем к этой быстро опротивевшей сырости. Я прибыл в полк 14 июня 1812 года, за три дня до того, как мы, Елизаветградские гусары, выступили. Наша часть, где мне предстояло проходить службу, стояла тогда в лесах у самой границы. Меня определили во второй эскадрон, в подчинение поручика Василькова. Я нашёл его у коновязи недалеко от штабной избы. Он стоял у своего коня, молча поправляя подпругу у своего коня, серого "в яблоках", и когда я подошёл к нему доложить о прибытии, поручик поднял на меня глаза, оторвавшись от лошади.
- Корнет Зорин? - переспросил он.
- Так точно, ваше благородие.
Он посмотрел на моего коня Грома и снова перевёл взгляд на меня, задержал взгляд и неожиданно спросил:
- Аустерлиц помните?
- Я… никак нет, ваше благородие. Я тогда в кадетском был.
- Я вас, корнет, спрашиваю не про сражение. Вы ещё не знаете что такое война. Через месяц будете знать и уже не забудете.
Он ушёл, оставив меня стоять под дождём и чувствовать, как мокрая шерсть сукна мундира прилипает к спине и впервые понял, что меня ждёт то, к чему я пока что не готов. Позже я узнал, что Васильков сражался под Аустерлицем, ему тогда было двадцать три года от роду, и в той кавалерийской атаке из его взвода осталось трое. Самого Василькова ранили в руку и в бок, но он держался до конца, пока не поступил сигнал отступать, и в его эскадроне осталось тогда двадцать человек.
Тогда ещё я не понял смысла того что Васильков сказал мне у коновязи. Уже много потом я понял, что он хотел не напугать заранее а чтоб я запомнил это кадетское незнание, единственное, что я мог потерять, если война с французами окажется тем, чем она оказалась семь лет назад для него. Я тогда не знал, что значит потерять двадцать человек из ста, как выглядит поле после кавалерийской атаки, когда кони бродят по полю без всадников, а сами всадники лежат на земле, и ты не можешь помочь раненым потому что надо держать строй. Я вспомнил слова Василькова позже, после сражения под Бородино, тогда только понял его и осознал правоту, позже других истин, что страшно ждать боя, но не перед боем и не во время боя, страх сам побоится выйти сопровождать тебя во время сражения. В тот день я ещё ничего этого не знал в отличии от поручика Василькова, который уже знал всё, чему мне предстояло освоить, что войну выигрывают не те, кто не боится смерти, а те, кто умеют бояться её правильно, без паники и с холодной решимостью делать своё дело.
Мне тогда было девятнадцать лет. В офицерском составе вокруг меня служили старые унтеры и штаб-офицеры которые участвовали в сражениях под Аустерлицем и Фридландом задолго до того как я прибыл на действительную службу прямо в начало событий вторжения Наполеона, когда французские колонны уже перешли Неман, а русская армия принялась отступать, сжигать мосты, оставляя за собой выжженную землю и затягивая французов вглубь страны.
Когда меня представили эскадрону, я, к своему позору и несмотря на всю свою кадетскую выучку, оробел и не знал, куда девать руки, они просто висели вдоль тела, как бы я не старался встать по стойке "смирно" и казались чужими, а я смотрел на стоящего передо мной поручика Василькова и старался повторить его осанку. Получалось плохо. Васильков был ненамного старше меня, но за время службы он успел повидать то, чему мне только предстояло научиться.
Тогда я был излишне самоуверен, что война это что-то вроде экзамена на практике, а я легко выучу всё, что нужно на практике, все эти приказы, построения и сигналы, и легко справлюсь. В кадетском корпусе я выучил наизусть все статьи устава о караульной службе и гордился этим перед ровесниками, которые постоянно сбивались, но здесь, в действующей части, никто этого не оценил. Старые офицеры смотрели на меня с лёгкой усмешкой, а рядовые, когда я отдавал приказания, делали вид, что слушают, но я понял сразу что они знают больше меня. Пожалуй, в первые дни службы мой конь Гром был единственный кто не осуждал меня за молодость и принимал спокойно мои ошибки, которым не научили в кадетском корпусе, такие как слишком резкие повороты, излишне натянутый повод или неправильную посадку. Он просто нёс меня, делая своё дело, а я учился у него тому же. Терпеть, не сбиваться с шага и уметь ждать.
Всю дорогу в полк, и в дальнейшем всю мою службу меня сопровождал мой денщик Фёдор, не из казённых солдат, кто был выдан по описи в полковой канцелярии, а дворовый моего отца, прикомандированный к офицерскому обозу ещё в Туле по личному распоряжению командира, знавшего моего отца ещё по службе. Фёдор так и остался сопровождать меня, когда я сменил кадетские погоны на погоня корнета, и сейчас ехал со мной по раскисшей, словно осенью в распутицу, дороге на своей низкорослой, но выносливой лошадке, кутаясь в промокшую от дождя старую бурку екатерининских времён и уже давно без знаков отличий и держал поводья такого же коренастого вьючного мерина, на чьих боках крепились мои походные мешки. Фёдор, сорока пяти лет, не отличался красноречием, но он знал своё дело. Пока я изучал уставы, тактику и стратегию, попутно маршировал по плацу, учился рубить и колоть саблей на скаку, он успел научиться чистить сёдла и ухаживать за лошадьми. Без него я бы утонул в быту задолго до первого выстрела.
Лагерь авангарда 6-го корпуса под Ошмянами встретил нас не музыкой и развернутыми знамёнами, а глухим, напряжённым гулом. Тысячи голосов, ржание лошадей, скрип повозок, звон котелков, тяжёлый запах конского навоза, мокрого сукна и дыма от сырых дров сливались в единую, давящую симфонию отступающей армии. Вездесущая грязь чавкала под копытами, цеплялась за стремена, проникала в сапоги.
Я подъехал к штабной избе, просторному бревенчатому строению с высоким крыльцом, утопающим в раскисшей земле. У входа стояли два казака, лениво покуривая коротенькие трубки, и дежурный улан.
- Корнет Зорин, Елизаветградского полка. К дежурному адъютанту. - Представился я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Улан окинул меня взглядом, в котором читалось скорее сочувствие, чем уважение, и кивнул на дверь.
- Поручик Волконский внутри. Только не задерживайтесь, ваше благородие. Генерал Кульнев не в духе сегодня. Французы на носу.
Внутри было темно и накурено до такой степени, что глаза щипало. За столом, заваленным картами и рапортами, сидел молодой офицер с бледным, измождённым лицом. Он даже не поднял головы, когда я вошёл.
- Зорин? Из резерва?
- Так точно, господин поручик.
- Добро пожаловать на службу, корнет. - Волконский наконец взглянул на меня, и в его глазах не было ни злобы, ни насмешки, лишь глухая, тяжёлая усталость. - Вам повезло. Вы попали к нам в самый разгар веселья. Мюрат наседал на наш левый фланг весь день. Нам нужны глаза. Не герои, а глаза.
Он ткнул пальцем в карту, испещрённую красными и синими линиями, перечёркнутыми пометками от дождя и потных ладоней.
- Здесь, деревня Жижморы. По слухам, там появился французский разъезд. Нам нужно знать, кто они, сколько их и куда движутся. Если это просто патруль - отлично. Если авангард - мы должны были знать об этом час назад. Вам примкнёте к партии поручика Василькова. Он командует передовым заслоном. От него ни шагу. Слушаете приказы, выполняете, смотрите. Поняли?
- Понял, господин поручик.
- Идите. Васильков у третьего костра слева. Денщика вашего оставьте при обозе. В дозоре ему делать нечего, а коней и амуницию он вам к утру приведёт в порядок. Война любит чистые штыри и сухие пистоли.
Я вышел на крыльцо, глотая холодный воздух. Фёдор уже ждал меня, держа Грома под уздцы. Конь был вытерт сухой соломенным жгутом, подковы проверены, седельные чушки плотно затянуты.
- Барин, всё готово. - Сказал Фёдор, не поднимая глаз. - Овса дал, водой напоил. Плащ ваш промок насквозь, я его у огня подсушу. Вы там поосторожней. Француз, говорят, лихой.
- Спасибо, Фёдор. Держи сундуки сухими.
- Держу, барин. Всегда держу.
Он отвёл коней к обозу, а я направился к третьему костру. Там, едва тлевшем под навесом из еловых веток, стояло человек двадцать. Гусары в мокрых серых доломанах выглядели мрачно и опасно. В центре, опираясь на рукоять сабли, стоял поручик. Это был мужчина лет тридцати пяти, с худым, обветренным лицом и спокойными, серыми глазами. На его виске белел тонкий шрам, а кивер сидел ровно и без тени франтовства.
- Разрешите обратиться. Поручик Васильков? - Спросил я, подходя ближе и беря под козырёк.
- Я, корнет. Зорин? - Он кивнул, и взгляд его скользнул по моему мундиру, эполетам, сапогам. - Прибыли из резерва. Волконский предупредил. Добро пожаловать.
- Ваше благородие, готов служить.
- Служба сегодня простая, но опасная. - Васильков говорил тихо, но чётко, так, чтобы слышали все. - Идём к Жижморам. Казаки идут впереди на две версты. Ваша задача - оставаться в строю, слушать команды и не лезть вперёд. Война не дуэль. Здесь не погибает тот, кто держит строй и слушает старшего. Ясно?
- Ясно, ваше благородие.
- Вахмистр Старченко! - Крикнул поручик.
Из-за костра вышел высокий, плечистый мужчина с рыжими усами и лицом, изрезанным морщинами и шрамами.
- Слушаю, ваше благородие.
- Проверьте снаряжение. Пистолеты в чушках, сабли на ремне. Кони напоены?
- Напоены, ваше благородие. Овсом сыты.
- Отлично. Выступаем через четверть часа. Корнет Зорин, вы со мной в центре. Старченко, вы замыкаете. Казаки впереди. Поняли?
- Есть! - Отозвался вахмистр и тут же закричал. - Господа! Подтянуть подпруги! Проверить стремена! Сабли в ножны, пистоли за голенища не совать, как вчера, Пашкевич!
Гусары засуетились. Я стоял рядом с Васильковым, чувствуя себя мальчиком на экзамене. Он заметил моё напряжение и усмехнулся уголками губ.
- Первый раз в дозоре?
- Так точно, ваше благородие.
- Не бойтесь. Страх - это нормально. Бойтесь только глупости. Француз тоже хочет жить. И тоже боится. Наша задача увидеть его раньше, чем он увидит нас. И если начнётся драка - бить только по команде. Поняли?
- Понял, ваше благородие.
Мы тронулись в путь. Сначала шагом, чтобы не загонять коней на вязкой дороге, затем, когда выбрались на более твёрдый грунт, перешли на рысь. Я ехал в полукорпусе позади Василькова, чувствуя спиной взгляды своих людей. Я знал, что они оценивают меня, как я сижу в седле, держу поводья, насколько уверенно выгляжу. Любая ошибка или слабость будут замечены и запомнены.
Дорога шла через лес. Сосны, мрачные и высокие, смыкали ветви над головой, создавая сумрак даже в дневное время. Дождь здесь капал реже, но с ветвей срывались тяжёлые капли, ударяя по лицам. Тишина леса давила на уши. Не было птичьего щебета или шума ветра, только цокот копыт, скрип кожи и тяжёлое дыхание лошадей. Васильков ехал ровно, внимательно осматривая следы на земле, сломанные ветки, направление движения птиц. Через час он поднял руку.
- Стой.
Отряд замер. Поручик спешился, опустился на колено и провёл пальцем по грязи.
- Свежий след. Подкова. Французская. Не больше шести человек. Прошли минут сорок назад. Идут к броду.
Он повернулся ко мне.
- Корнет, видите развилку? Левая тропа ведёт к переправе. Правая в обход. Мы идём правой. Казаки уже должны быть у брода. Наша задача не спугнуть, а взять в клещи. Если начнётся бой, вы по правому флангу. Держите строй. Саблии не вынимать без приказа. Поняли?
- Понял, ваше благородие.
- Старченко, замыкай. Вперёд, рысью. Без шума.
Мы свернули. Лес стал ещё мрачнее. Ветви хлестали по лицам и цеплялись за одежду. Васильков ехал впереди, подавая сигналы рукой: "замедлить", "собраться", "рассыпься". Я старался повторять каждое движение, чувствуя, как нарастает напряжение. Каждый шорох казался шагом вражеского патруля. Через двадцать минут впереди, сквозь туман, послышалось ржание лошадей и лязг стали. Казаки уже вступили в схватку с солдатами Наполеона.
- Сабли наголо! - Чётко скомандовал Васильков.
Мы вылетели на небольшую полянку, где уже шла рубка. Три казака кружили вокруг четырёх французских гусар. Сцена была хаотичной и страшной. Французы, одетые в зелёные мундиры, отбивались отчаянно. Четвёртый казак уже лежал на земле, держась за плечо.
- Корнет, фланг справа! Бей в тыл, не лезь в лоб! Старченко, прикрой казаков! Вперёд, аллюр три креста!(1)
Гром рванул с места, чувствуя возбуждение всадника. Я видел противника перед собой. Молодой парень, лет моих, с испуганными глазами. Он замахнулся саблей, но удар вышел неуверенным. Инстинкт, заложенный годами тренировок в корпусе, сработал сам собой. Я ушёл в сторону, уклоняясь от удара, и ответил коротким выпадом. Моя шашка чиркнула по его плечу, рассекая сукно мундира. Француз вскрикнул, выронил оружие и осел на землю. Я не стал добивать. Вместо этого развернул коня, ища следующего. Васильков уже справился со своим, сбив француза с седла мощным ударом приклада. Старченко возился с третьим, пытаясь захлестнуть ему шею арканом.
Бой закончился так же быстро, как начался. Два француза были убиты, один ранен, четвёртый, тот самый, которого я ранил, лежал на земле и стонал от боли. Казаки собирали трофеи с убитых - пистоли, кошели и часы. Васильков подъехал ко мне, вытирая саблю о траву.
- Неплохо, корнет. Для первого раза. Но саблю держите слишком высоко. Вас бы снесли, если бы он был опытнее. И не разворачивайтесь спиной к строю. Запомните. Гусар бьёт и сразу возвращается в седло. Иначе вас снесут.
- Слушаюсь, ваше благородие.
- Свяжите раненого. Потащим в лагерь. Пусть врачи посмотрят. Может, разговорчивый будет. Старченко! Прикрой отход. Корнет, вы со мной.
Мы связали француза, который смотрел на меня с ненавистью и болью. Я отвёл взгляд. Это был не абстрактный враг из учебников, а человек, который, возможно, как и я, писал письма домой и добивался любви какой-нибудь девушки.
Обратный путь прошёл в молчании. Я ехал, глядя на спину Василькова, и понимал, что моя жизнь сейчас разделилась на "до" и "после", когда романтика войны испарилась, оставив после себя грязь, кровь и холодный расчёт, но вместе с тем пришло и странное, но твёрдое ощущение реальности. Я был здесь и частью этого. И мне предстояло жить дальше, несмотря ни на что.
Когда мы въехали в лагерь, уже темнело. Нас встретили любопытные взгляды товарищей. Я спешился. Фёдор уже ждал у коновязи, держа в руках сухой плащ и кружку с горячим чаем.
- Барин, живы? - Спросил он, принимая поводья Грома.
- Жив, Фёдор. Коня напои.
- Уже бегу, барин. И сапоги ваши смажу, пока не рассохлись.
Я шёл к штабной избе, чувствуя себя невероятно старым. Волконский принял доклад кратко, записал сведения и отпустил меня.
- Отдыхайте, корнет. Завтра будет тяжёлый день. Отступаем к Вильно.
Я вышел на улицу. Ночь опускалась на лагерь. Костры горели ярко, выхватывая из темноты лица солдат. Я нашёл свой угол в общей палатке, сбросил мокрый доломан и лёг на солому. Гром, стоявший рядом, тихо ржал, словно приветствуя меня.
Я закрыл глаза, но сна не было. Перед ними стояло лицо того молодого француза я знал, что оно будет преследовать меня ещё долго. Это была моя первая плата за войну. И я понимал, что цена будет расти с каждым днём. Но теперь я знал главное, что я не один. Есть поручик, который ведёт вперёд. Есть вахмистр, который держит тыл. Есть Фёдор, который чистит коня. Есть строй. И всё только начинается. Первый дозор. Первая схватка. Первый пленник. И завтра первое отступление по приказу.
---------------------------------
Примечание:
Аллюр три креста - выражение, означающее движение на предельной скорости, полный галоп.
В русской кавалерии XIX века срочность доставки донесений обозначали крестами на конверте:
Один крест - следовать шагом.
Два креста - скакать рысью.
Три креста - идти полным галопом, не щадя лошади.
Отсюда и пошло крылатое выражение "аллюр три креста", означающее максимальное ускорение и безотлагательность исполнения приказа.
Глава 2. Пыль и отступление.
Жара под Миром стояла такая, что воздух дрожал, как над раскалённой печью. Июньский дождь, литовская грязь и пронизывающая сырость казались теперь далёким и почти нереальным сном. Теперь мир сузился до раскалённой колеи, пыльного неба и тяжёлого, липкого пота, стекающего под воротник доломана. Кони шли тяжело, их копыта глухо стучали по спекшейся земле, оставляя за собой облака пыли, которая оседала на ресницах, забивалась в ноздри и хрустела на зубах. Было десятое июля, наше отступление длилось уже три недели, и наши части замыкали полки, уходящие вглубь империи, не принимая сражения.
Фёдор ехал рядом, кутаясь в лёгкую холщовую накидку, которую успел выменять у маркитанта. Лицо его покрылось коркой пыли, но руки работали быстро и привычно: он то поправлял седельную подпругу, то проверял, не натёрло ли стремя, то доставал из-за седла флягу с тёплой водой.
- Ваше благородие. - Тихо сказал он, не поднимая глаз. - Конь готов. Подпруги я, как и велено, на две дырки перетянул, стременные ремни проверил, целы. Только вы, барин, саблю чуть назад подайте, а то на галопе дужку стремени цеплять будет.
Я кивнул, но мысли были не о конях. Впереди, за пологим склоном, слышался скрип колёс и глухие команды артиллеристов. Я достал из-за пазухи потрёпанную карту. До переправы у Мирского замка оставалось не более двух вёрст. За рекой уже уходили обозы, и наша задача была ясна из приказа. Держать берег, пока не переправится последняя батарея и потом отходить, сохраняя строй.
Слово "отходить" звучало теперь не как поражение, а как сухая констатация факта. Но внутри меня всё ещё жила та юношеская, зудящая обида, от которой не спасали ни уставы, ни холодный расчёт командиров. Мы бежали. Снова и снова. Оставляли землю, деревни и мосты. Я сжимал поводья так, что белели костяшки, чувствуя, как внутри закипает немой вопрос. Почему мы не повернёмся и не дадим бой? Разве у нас нет штыков и сабель или мы не русские?
Поручик Васильков подъехал рысью. Его кивер сидел криво от пота, мундир покрыт пылью, но взгляд оставался ясным и тяжёлым, как у человека, который давно перестал спрашивать "почему" и начал спрашивать "как".
- Корнет. - Сказал он, останавливая коня рядом. - Получили приказ от штаба. Французская лёгкая кавалерия наседала на наш левый фланг весь день. Сейчас пойдут на прощупывание. Наша задача прикрыть переправу. Не геройствовать и не лезть в лоб. Держать берег, пока не уйдёт последняя батарея. Потом отходим, сохраняя строй. Поняли?
- Понял, ваше благородие.
- Казаки уйдут вперёд, будут сбивать темп. Вы со мной на правом фланге. Старченко замыкает. Если пойдёт тяжёлая кавалерия, не принимать удар. Отходим уступом, огнём пистолетов и контрударами по флангу. Гусар не таран. Запомните.
- Запомнил.
- Тогда вперёд. Кони попоены?
- Фёдор напоил.
- Хорошо. Выдвигаемся.
Мы двинулись вдоль реки, оставляя за собой клубы пыли. Местность здесь была открытой. Пологие склоны, поля ржи, изредка прерываемые перелесками, и впереди белые стены Мирского замка, стоящего на холме, как каменный страж. За рекой, на противоположном берегу, уже слышался скрип колёс, ржание лошадей и команды артиллеристов. Обоз уходил. Мы были щитом, который должен продержаться до последнего.
Я ехал, всматриваясь в горизонт. Васильков учил: в разведке ищешь движение, в бою ищешь мгновение, когда противник теряет строй или сбивает темп, а в отступлении момент, когда можно отойти, не превратив порядок в бегство. Я пытался применять это. Смотрел не на облака пыли, а на их форму. Слушал не грохот, а ритм. И когда вдали, за линией холма, показалось первое движение, я уже понял, что это не обоз и не пехота. Это была вражеская кавалерия, лёгкая и быстрая, идущая широким фронтом.
- Польские уланы. - Тихо сказал Васильков, не отрывая глаз от подзорной трубы. - Видите пики? Они идут на прощупывание. Не лезут в глубину. Ждут наших ошибок.
- Прикажете выслать разъезд? - Спросил я.
- Нет. Казаки уже на разъезде. Наша задача не дать им переправиться. Держите линию у брода. Сабли в ножны. Пистолеты в чушки. Ждём сигнала.
Мы спешились частично, оставив коней под присмотром денщиков и коноводов. Часть людей заняла позицию у кустарника, часть у небольшого оврага, который давал укрытие от пуль. Я стоял рядом с Васильковым, чувствуя, как сердце бьётся где-то в горле. В голове крутились уставные фразы "кавалерия против кавалерии действует рассыпным строем… Уклоняйся от фронтального удара тяжёлой кавалерии… Бей в момент перестроения"…. Но теория рассыпалась, как глина, когда ты слышишь нарастающий гул копыт и видишь, как из-за холма вылетают десятки фигур в синих мундирах, с длинными пиками, сверкающими на солнце.
Первые выстрелы прозвучали сухо и отрывисто. Казаки, укрывшиеся в лощине, били на ходу, не целясь, а просто заставляя врага сбивать темп. Французы ответили. Пули засвистели, вгрызаясь в землю. Кто-то из гусар вскрикнул, схватившись за плечо. Старченко тут же потащил его прочь.
- Держать строй! - крикнул Васильков. - Не отвечать, пока не подойдут на пятьдесят шагов!
Я смотрел, как польские уланы делают круг, не решаясь лезть вглубь. Они искали слабину, момент, когда мы дрогнем и побежим, открыв фланг. Но мы стояли, и это стояние было тяжелее любой атаки.
Внезапно гул изменился. Стал ниже, плотнее, вибрирующим в груди. Из-за левого фланга, откуда мы не ждали, вынеслась новая волна. На этот раз не пики, а тяжёлые каски, широкие кирасы и блеск стали на солнце. Кирасиры. Они шли не для прощупывания. Они шли, чтобы сломать.
- Тяжёлые! - Крикнул Васильков, и в его голосе впервые прозвучала сталь. - Корнет! Правый фланг, рассыпься! Старченко, прикрой отход батареи! Пистолеты вон! Ждём моего сигнала!
Земля задрожала. Кирасиры набирали ход. Я видел их лица под касками, потные, напряжённые, со злым оскалом и зажатыми челюстями. Они верили в таран. И если бы мы приняли удар в лоб нас бы смяли, как траву под копытами.
- Сейчас. - Шепнул Васильков. - Сейчас…
Кирасиры были в восьмидесяти шагах. Шестьдесят. Пятьдесят.
- Вправо, в рассыпную! Пли!
Мы рванули в стороны, не убегая, а распадаясь веером. Пистолеты и короткие ружья выстрелили почти в упор. Залп был коротким, но плотным. Несколько лошадей споткнулись и упали, увлекая за собой всадников. Строй кирасиров дрогнул, сбился и потерял инерцию. И в эту секунду Васильков дал второй сигнал.
- Контратака! Бей в стык! Не руби, коли!
Гром рванул с места. Я нёсся, чувствуя, как ветер бьёт в лицо, как сабля легла в руку а мир сузился до клинка, противника и узкой полосы между ними. Французский кирасир, пытавшийся развернуться, оказался ко мне боком, и я ударил не в броню, а в стык между кирасой и седлом, туда, где кираса не защищала. Клинок вошёл, встретив лёгкое сопротивление, выскользнул. Всадник качнулся, закричал и упал. Я не стал останавливаться.
- Держи строй! Не гонись! Назад! - Закричал Васильков.
Мы отходили, стреляя из седел, разворачиваясь на ходу и заставляя врага терять темп. Французы, столкнувшись с рассыпным огнём, не решились идти вглубь. Их командиры, видя, что берег прочен, а за рекой уже уходят последние обозы, дали сигнал к отступлению.
Гул копыт стих. Осталось только тяжёлое дыхание лошадей, стоны раненых, скрип кожи и запах пороха, смешанный с пылью. Я сидел в седле, чувствуя, как дрожат руки. На лбу выступил холодный пот, несмотря на жару. На мундире чёрные следы от пороховой гари и капля крови, но это была не моя кровь.
Васильков подъехал, вытирая саблю сорванным пучком травы. Лицо его было спокойным, но в глазах горела та самая тихая, суровая удовлетворённость человека, который сделал то, что должен, и сделал это правильно. Дыхание у него было тяжёлым, но взгляд ясным, без тени эйфории.
- Держались. - Бросил он, не отрывая глаз от строя. - Цепи не рвали. В лоб не шли. Отступили уступами. Батарея за рекой. Задача выполнена.
- Так точно, ваше благородие.
Он повернул коня к вахмистру.
- Старченко! Раненых к фельдшеру. Пересчитать людей и коней. Через десять минут выступаем следом за обозом.
- Есть, ваше благородие! - Гаркнул тот, уже спешиваясь и пересчитывая сабли. Васильков снова взглянул на меня. Коротко, оценивающе.
- Целы, корнет?
- Так точно. И конь цел.
- Подковы на месте?
- Так точно.
- Тогда следите. В кавалерии лошадь всё. Потеряете коня и останетесь без ног, без дела и без чина. Ступайте.
Мы собирали людей. Потери были тяжёлыми, но линия не дрогнула. Французы отошли, перегруппировывались и готовились к новому удару, но мы уже выполнили задачу. Переправа была свободна, армия уходила, а мы отступали следом, шаг за шагом, сохраняя строй, дисциплину и то, что делает кавалерию не просто толпой всадников, а единым строем, который режет и отступает, режет и отступает, пока враг не истечёт кровью от собственных ошибок.
К вечеру мы разбили лагерь за рекой. Костры горели тускло, воздух был тяжёлым от дыма и усталости. Фёдор уже чистил Грома, снимая пыль щёткой, проверяя подковы и смазывая ремни салом. Я сидел у огня, вытирая саблю ветошью, пропитанной маслом. Клинок был в зазубринах, гарда поцарапана. Васильков подошёл, сел рядом, протянул кружку с водой.
- Пейте. Завтра Могилёв. Там будет не легче.
- Ваше благородие. - Сказал я, повернувшись к нему. - позвольте спросить… почему мы всё отступаем? Почему не дадим бой здесь, сейчас, пока силы есть? Разве честь полка не в том, чтобы стоять?
Васильков помолчал, глядя на огонь. Потом сказал тихо, без пафоса, как человек, который давно перестал искать правду в приказах.
- Честь, корнет, не в том, чтобы красиво лечь под пики или штыки. Честь в том, чтобы выполнить приказ, не бросить товарищей и не превратить отход в бегство. Наполеон хочет генерального боя, а нам велят тянуть время и беречь людей. Почему? Не нашего с вами ума дело. У нас была одна задача. Держать берег, пока не уйдёт последняя пушка, и отступать так, чтобы француз не смог нас догнать и смять. Это тяжелее любой атаки, потому что тут нужна не ярость, а выдержка. Поняли?
Он встал, отряхнул пыль с рейтуз, поправил кивер.
- Отдыхайте. Завтра снова в седло.
Ночь опустилась тяжёлой, звёздной. Лагерь спал урывками. Я устроился на земле, расстелив под собой шинель и глядя в небо, думая о том, как странно устроена эта война. Я сражался не за землю а за время. Мы отступаем не потому, что слабы, хотя, может, француз и сильнее. Я закрыл глаза. За рекой, в темноте, ещё горели костры отступающей армии. Где-то скрипели колёса, ржали кони, перекликались часовые. Завтра будет Могилёв. Потом ещё дальше, вглубь, в жару, в пыль, в дым, в кровь. Но сегодня мы выстояли.
Глава 3. Дым над Смоленском.
Смоленск горел не сразу. Он тлел два дня, медленно и тяжело, словно сырые дрова, пока французская артиллерия не начала бить по предместьям, а наши сапёры не заложили порох под мосты через Днепр. В воздухе стояла густая и едкая смесь, от которой першило в горле и слезились глаза. Это была и пороховая гарь с древесной смолой, к которой примешивалась слезящая глаза вонь палёного сукна, и ко всему этому примешивался запах чего-то едко-сладковатого, от чего хотелось кашлять и плевать. Было шестое августа. Жара, стоявшая с самого утра, спала к вечеру, но духота от дыма сделалась удушливой. Небо над городом налилось багрянцем, как раскалённый уголь в кузнечном горне. Облака, затянувшие горизонт, окрашивались в ржаво-красный цвет, и даже звёзды, проглядывавшие сквозь пепельную пелену, казались какими-то тусклыми и далёкими.
Мы стояли в полуверсте от Петербургской заставы, прикрывая левый фланг отступающих полков. За нами, через реку, уходили обозы, артиллерийские парки, лазаретные фургоны и последние батальоны арьергарда. Перед нами, за широкой лентой Днепра, в клубах пыли и дыма, копошились французы. Они не шли в лоб. Они проверяли нас, как волки, ищущие брешь в загоне, выдвигая вперёд лёгкие разъезды и проверяя глубину нашей обороны, пытаясь нащупать слабое место, где можно было бы ударить, просочиться и отрезать отходящие колонны. Наша задача была проста на бумаге и тяжела на деле. Держать подступы к мостам, отбивать кавалерийские вылазки и не давать врагу закрепиться на правом берегу, таким образом не позволить ему сорвать переправу.
Фёдор возился с Громом, не поднимая глаз от крупа. Конь фыркал, отбиваясь хвостом от мошкары и пепла, который сыпался с неба, как чёрный снег. Шерсть его, некогда лоснящаяся, покрылась серым налётом, ноздри были забиты пылью, но ноги стояли ровно, уши играли, ловя каждый звук.
- Ваше благородие. - Сказал денщик хрипло, протирая тряпкой вспотевший бок жеребца. - Подпругу перетянуть надо. Конь нервничает. От дыма, земля под ногами дрожит, ветер несёт запах жжёного. Дайте ему воды, я щёткой пройдусь, ремень смажу.
Я кивнул, передавая ему кожаную флягу и глядя на город. Белые стены древнего кремля чернели от копоти. Купола церквей, ещё вчера сиявшие на солнце, теперь казались серыми и безжизненными. Крыши обваливались, выбрасывая в небо снопы искр. Где-то там, в лабиринте улиц, ещё держались наши пехотные полки. Слышались редкие, но чёткие выстрелы ружейных цепей, глухой гул орудий, короткие команды на русском. Но приказ был ясен, передан по цепочке от штаба корпуса до вахмистра, и он был - отходить, оставлять город и сжигать то, что нельзя увезти. Не давать врагу ни фуража, ни ночлега.
Я провёл ладонью по рукояти сабли. Кожа ножен была горячей от солнца, а медная гарда покрыта тонким слоем пыли. Мундир мой, серый доломан с жёлтой тесьмой, потемнел от пота и пепла. Кивер сидел ровно, но ремешок под подбородком натёр кожу. Я не жаловался. Жалобы остались в Петербурге, в казармах корпуса, где мы маршировали по плацу под музыку. Здесь, у Днепра, музыка была одна. Треск пламени, скрип колёс, ржание лошадей, короткие, отрывистые команды. И я уже давно начинал понимать, что война это не парад. Это ремесло, в котором выживает не тот, кто громче кричит, а тот, кто раньше видит, точнее считает и знает, когда отступить.
Поручик Васильков подъехал не спеша. Его мундир посерел от пепла, кивер сбился набок, но спина оставалась прямой. Он слез с коня, передал поводья денщику, подошёл ко мне, не обращая внимания на то, как сапоги хрустят по обгорелым щепкам.
- Корнет. - Сказал он, указывая саблей на дымную гряду, где за поворотом дороги мелькали тёмные силуэты. - Французские егеря вышли к предместью. За ними лёгкая кавалерия. Шевольжеры, кажется, или поляки. Хотят проверить, прочны ли мы. Ваша задача – держать овраг у старой мельницы. Не ввязываться. Стрелять по команде. Если полезут – отбивать коротким ударом и сразу назад. Мосты ещё не взорваны. Пока они целы, мы сейчас последний заслон. Поняли?
- Понял, ваше благородие.
- И ещё. - Васильков помолчал, глядя на горящие кварталы, где пламя уже лизало деревянные перекрытия монастырских келий. - Если увидите своих, которые тащат мешки с добром, или французов, мародёрствующих в переулках, не стреляйте без приказа, но и не давайте пройти к мостам. Война и так тяжела. Не добавляйте к ней хаоса. Дисциплина – это не для парада. Это чтобы не превратиться в толпу.
- Слушаюсь.
- Вахмистр Старченко!
Высокий, плечистый мужчина с рыжими усами и лицом, изрезанным морщинами, подошёл, чеканя шаг, несмотря на усталость.
- Слушаю, ваше благородие.
- Две группы по шесть человек. Корнет – правый фланг, я – левый. Остальные в резерве у оврага. Пистолеты в чушки, сабли в ножны. Ждём сигнала. Не стрелять, пока не подойдут на сорок шагов. Экономим порох.
- Есть, ваше благородие. Господа! – Гаркнул он, поворачиваясь к гусарам. – Подтянуть подпруги! Проверить стремена! сабли не вынимать без приказа! Кто полезет вперёд, того в обоз коней чистить отправлю!
Мы двинулись к оврагу. Земля здесь была сухой, потрескавшейся, усеянной обломками черепицы, гильзами от ружейных зарядов, обрывками сукна и пеплом. Мы спешились, залегли за низкой каменной оградой бывшей мыльни, прикрываясь остатками сгоревших амбаров. Я проверил пистолеты в чушках. Курки взведены, полки с порохом чисты, кремни на месте. Убедился, что сабля легко выходит из ножен и не заедает.
Французы показались через час. Сначала пешие егеря, скользившие между обгоревшими остатками заборов, пригибаясь, используя каждый выступ и воронку. Они не шли строем а двигались россыпью, выискивая слабые места и проверяя нашу реакцию. Затем, из-за поворота дороги, вынеслась лёгкая кавалерия. Шевольжеры. Без кирас, в лёгких касках с чёрными султанами, с карабинами за спиной и палашами у бедра. Они шли не для атаки а прощупывания. Ищут брешь, тот момент, когда мы дрогнем, побежим и откроем фланг для пехоты.
- Держать позицию. - Тихо сказал Васильков, не отрывая глаз от подзорной трубы. - Пока не подойдут на сорок шагов. Не стрелять впустую. Ждать, пока встанут в линию. Тогда один залп, и назад. Не гнаться.
Я считал шаги, всматриваясь в лица врагов. Они были молоды, запылены, их глаза блестели от жара и азарта. Один из них, видимо, офицер, поднял руку, давая команду рассыпаться. В этот момент Васильков скомандовал:
- Пли!
Залп гусарских пистолетов и ружей прозвучал коротко, как удар хлыста. Дым повис над оградой, едкий и густой. Двое шевольжеров качнулись в седлах, один рухнул, увлекая за собой коня, другой попытался развернуться, но его конь споткнулся о камень, осел, и француз, потеряв равновесие, вывалился из седла. Остальные остановились, осели, не решаясь лезть под огонь, отводя коней в сторону и перегруппировываясь.
- Вперёд! - Крикнул Васильков. - Коротким ударом! Назад не гнаться, отходим уступом!
Мы вскочили в сёдла. Гром рванул, как всегда, чувствуя напряжение. Я шёл правее, держа строй, не вырываясь и не отставая. Французский кавалерист, пытавшийся уйти в сторону, оказался на линии моего удара. Я не стал рубить с размаха. Колющим ударом всадил ему клинок в бок, ниже ребра и сразу выдернул, чувствуя, как металл встречает сначала сопротивление и затем скользит. Он упал, даже не вскрикнув, просто рухнул в пыль, как падает мешок с зерном. Я развернул коня не глядя назад. Васильков уже отводил людей обратно за ограду, подавая сигнал рожком.
- Целы? - Спросил он, подъезжая, вытирая саблю пучком сухой травы.
- Так точно.
- Хорошо. Дыму прибавилось. Ветер переменился. Огонь идёт к мостам. Готовьтесь к отходу. Сапёры уже закладывают фитили. Как только услышите треск, сразу на коней, рысью, не оглядываясь.
Но отходить пришлось не сразу. Из города, со стороны Никольской улицы, выскочили двое. Русские солдаты тащили тяжёлый деревянный ящик, обитый железом. За ними гнались трое французских драгун, в тяжёлых касках, с прямыми палашами. Солдаты бежали тяжело, спотыкаясь, ящик явно был не их, а полковым, с гербом и надписью, которой я не разобрал из-за пыли. Драгуны настигали. Один уже вскинул карабин.
Васильков скомандовал коротко, без лишних слов:
- Корнет, двое с вами. Сбить драгун быстро. Мосты скоро взорвут. Не задерживайтесь.
Мы выскочили из оврага. Французы увидели нас, осеклись. Один попытался вскинуть карабин, но Гром уже нёсся рядом. Я ударил плашмя по руке, выбил оружие, второй гусар сбил следующего с коня ударом сабли, третий драгун дал шпоры и ускакал в дым, не оглядываясь. Солдаты остановились, тяжело дыша.
- Ваше благородие, архив полковой. Не хотели бросать. Казна, списки, переписка, что не успели вывезти.
- К мосту бегите. - Сказал Васильков, не повышая голоса. - Там фельдшеры и обозные примут. И не тащите больше ничего. Оставляйте. Приказ такой. Город горит не для того, чтобы мы спасали сундуки. Поняли?
- Поняли, ваше благородие.
- Ступайте.
Мы вернулись к своим. Дым стал гуще. С неба сыпался пепел, как чёрный снег, оседая на мундирах, гривах лошадей и на рукоятях шашек. Слышен был уже не гул выстрелов, а треск пламени, крики, обрывки команд на русском и французском, скрип обваливающихся балок и тяжёлый треск дерева. Город умирал. Мы стояли и смотрели, как он горит. И я понял вдруг, что это не разрушение а цена того, чтобы Наполеон не встал здесь на зимовку и его армия тянулась за нами по выжженной земле, без фуража и тёплых казарм.
- Взрываем. - Сказал Васильков, когда сапёры дали сигнал. - На коней. За мной. Рысью. Не оглядываться.
Мы развернули коней и поскакали к переправе. Мосты уже дымились, брёвна тлели, фитили горели, шипя, как змеи. Под копытами дрожал настил, доски скрипели и провисали. За спиной раздался глухой, раскатистый удар. Затем второй. Мосты рухнули в воду, подняв тучу искр, пара и обломков. Французы, пытавшиеся форсировать реку, остановились на берегу, не решаясь лезть в воду, в дымящиеся брёвна, под перекрёстный огонь наших батарей с левого берега. Мы уже были на том, левом, берегу.
Лагерь ждал нас в версте от реки. Все сидели в тишине, слушая, как горит Смоленск. Фёдор уже расстелил плащ, проверил седло, молча подал мне кружку с водой. Я пил, глядя на огонь, и думал о том, что честь это не только стоять в строю. Иногда честь это уйти, оставив за собой пепелище, чтобы враг не нашёл здесь ни крова, ни покоя и он шёл дальше, в пустоту, жару, пыль и голод. И чтобы мы, живые, дождались момента, когда он ослабеет. Тогда мы развернёмся и ударим. Но не сейчас. Сейчас – выдержка, порядок и не бросать строй.
Гром фыркнул, уткнувшись носом в плечо. Я погладил его по шее. Конь дрожал, но стоял. Как и все мы, весь этот полк, который ещё недавно был толпой молодых парней в новеньких эполетах, а сегодня стал эскадроном, который режет и отступает, режет и отступает, пока враг не истечёт кровью от собственных ошибок.
Фёдор подошёл, молча положил рядом сухой сухарь, кусок солонины, флягу с водой. Не спросил, как бой и страшно ли было. Он и так знал ответы. Я закрыл глаза. Где-то скрипели колёса, ржали кони, перекликались часовые, коротко и отрывисто, без лишних слов. Завтра будет Дорогобуж. Потом Вязьма. Потом, наверное, ещё дальше, вглубь, в жару, в пыль, в дым, в кровь. Но сегодня мы выстояли, не дрогнули, сделали то, что должны были.
Ветер донёс запах гари, смешанный с запахом реки, сырой земли и конского пота. Я открыл глаза, встал, проверил саблю, поправил кивер. Работа не заканчивалась никогда. Война не знала отдыха. И я тоже не имел права на него. Завтра снова в седло, в пыль и бой, и не ради славы, а чтобы армия ушла, а мы, гусары, стали не просто ножом, который режет, а клинком, который не ломается, даже когда его бьют о камень.
Позже я напишу письмо своему отцу под Тулу "6 августа. Смоленск. Держали овраг у мельницы. Отбили шевольжеров залпом пистолетов и ружей, коротким ударом шашек и уступом отошли. Сбили троих драгун, спасли полковой архив. Мосты взорвали сапёры. Город горит. Мы отступили. Васильков сказал, чтобы я не оглядывался. Но я оглянулся и понял, что мы не проигрываем а тянем верёвку, и, чем длиннее она становится, тем тяжелее врагу её выдержать. Завтра дальше, вглубь. Я учусь не бросать строй и отступать так, чтобы враг не мог нас догнать. Это тяжелее любой атаки, но это служба".
Примечание:
Шевольжеры (фр. chevau-légers — «лёгкие конники») - род лёгкой кавалерии во французской армии эпохи Наполеона. В русской историографии этот термин иногда вызывает путаницу, так как во Франции к шевольжерам относили несколько типов кавалерии:
Шевольжеры-егеря (chasseurs à cheval) - самый массовый род французской кавалерии (26 полков в 1812 году). Они носили зелёные мундиры, были вооружены палашами и карабинами. Использовались для разведки, прикрытия флангов, преследования и рейдов.Шевольжеры-уланы (chevau-légers lanciers) появились позже, в основном набирались из поляков и литовцев. Были вооружены пиками и саблями, носили синие мундиры и конфедератки (квадратные шапки).В данной главе под шевольжерами подразумеваются именно егеря на конях, т.е. лёгкая кавалерия, которая в русской армии называлась бы конными егерями или относилась к гусарским/уланским полкам. Французская терминология отличалась от русской.
В отличие от кирасиров (тяжёлая бронированная кавалерия) и драгун (в основном это средняя кавалерия, обученная пешему бою), шевольжеры-егеря были именно лёгкой кавалерией, они быстро двигались, действовали рассыпным строем, избегали лобовых атак на пехоту или тяжёлую кавалерию, предпочитая удары по флангам, обозам и отступающим частям.
Примечание 2:
Отход уступами (в уставах начала XIX в. также отступление эшелонами) базовый тактический приём лёгкой кавалерии при прикрытии отступления. Отряд делится на несколько групп (взводов или полувзводов), которые выстраиваются не в одну линию, а "лесенкой", каждый следующий эшелон стоит чуть позади и сбоку от предыдущего. Когда первый эшелон вступает в контакт с преследующим противником, он задерживает его огнём из седельных пистолетов или ружей, короткой контратакой или просто демонстрацией готового строя, а затем быстро откатывается за второй эшелон. Второй тут же принимает удар на себя, даёт первому перевести дух, перестроиться и снова вступить в дело. Так, передавая "эстафету" сдерживания, отряд шаг за шагом оттягивается назад, не разрывая строя и не превращаясь в бегущую толпу.
Этот манёвр требовал железной дисциплины, чёткой работы трубачей и слаженности офицеров с унтер-офицерами. В русской кавалерии 1812 года он был главным способом прикрытия пехоты, артиллерии и обозов при стратегическом отступлении, так действовали гусарские и казачьи арьергарды, они не убегали, а методично тянули время, изматывая преследователя, вынуждая его разворачиваться, перестраиваться и терять темп. В кавалерийских уставах того времени это называлось "отступать уступами, не теряя порядка" и считалось не признаком слабости, а высшим манёвром лёгкой кавалерии, где выживание и выполнение задачи ставились выше лихой, но бессмысленной рубки.
Глава 4. Покровское. Часть 1.
Дорога от Вязьмы шла на восток, петляя между низкими холмами и редкими берёзовыми рощами. Августовское солнце уже клонилось к закату, но жара не спадала. Пыль стояла столбом, оседая на плечах, гривах лошадей, жёлтых шнурах доломанов. Гром шёл тяжело, но ровно. Я ехал в полукорпусе позади Василькова, наблюдая, как поручик время от времени поднимает подзорную трубу, сверяет направление с компасом и подаёт короткие сигналы рукой. Старченко замыкал строй, покрикивая на отстающих.
Лес справа расступился, открывая поле ржи, уже сжатое. Вдали, на холме, белела церковь с покосившейся колокольней. Васильков опустил трубу и сказал, не оборачиваясь.
- Покровское. Усадьба Туровых. Через полчаса будем на месте.
- Есть, ваше благородие. - Отозвался Старченко и тут же рявкнул на гусара, чей конь начал отставать. - Держи строй!
Мы свернули с большой дороги на просёлок. Колея здесь была глубже, земля мягче, и кони проваливались по щиколотку в пыль. Хвойные деревья сомкнулись над головой, создавая туннель из лап зелёных ветвей. Воздух стал прохладнее, пахло хвоей и сырой землёй. Где-то в глубине леса крикнула птица, коротко и тревожно.
- Корнет. - сказал Васильков, не поворачиваясь. - Под Смоленском у мельницы вы строй не бросили. Завтра будет то же самое, только времени меньше и лес гуще. Держите людей. Не давайте им дёргаться.
- Так точно, ваше благородие.
- Туровы знают. Старый барин слышал от обозных, что не дрогнули, пока мосты не взорвали. Спрашивал про вас.
Усадьба Покровское открылась внезапно. За поворотом дороги, среди старых лип и покосившихся амбаров, показались белые стены деревянного дома с мезонином, забор и ворота. Уже издалека было видно что имение не живёт, а собирается. У крыльца стояли три кареты и две телеги, гружённые сундуками, обтянутыми какой-то плотной тканью. Крестьяне в армяках таскали мешки, горничные в платках бегали по двору, кто-то кричал, кто-то командовал, но всё это делалось не в панике, а в привычной, почти ремесленной спешке. Люди уезжали.
Васильков осадил коня у ворот. К нам подошёл старик в дорожном сюртуке, с тростью в руке, но с прямой спиной и ясным взглядом. На висках – седина, на щеке белел давний шрам от сабли. Осанка выдавала военного. За ним стоял лакей в ливрее, державший под уздцы серого в яблоках жеребца.
- Поручик Васильков, Елизаветградского полка. Прибыл по приказу штаба арьергарда для координации прикрытия колонны.
- Николай Петрович Туров, секунд-майор в отставке. - Он кивнул, не протягивая руки, но глядя прямо в глаза. - Вовремя, офицер. Французские разъезды видели в десяти верстах от Вязьмы. К утру они будут здесь. Кареты должны уйти до рассвета.
- Понимаю. - Васильков слез с коня и передал поводья денщику. - Мой взвод разместится у въезда и по флангам. Установим связь с местными. Проверим маршруты.
- Местные уже здесь. - Туров кивнул в сторону амбара и позвал. - Степан. Иди сюда.
Из тени вышел мужик лет сорока пяти, в синем армяке, подпоясанный верёвкой. На поясе за верёвкой у него был топор, и за пазухой берестяной туес. Лицо его под русой бородой было обветренное, глаза спокойные, но цепкие. За ним, опираясь на вилы и косы, стояло человек пятнадцать, мужики, крестьяне, кто в лаптях, кто в сапогах, но стояли они не кучей, а шеренгой, как люди, знающие строй.
- Степан Волков, староста деревни Горки. - Он снял картуз, поклонился не низко, но с уважением. - Был в ополчении, ходил под Очаков. Знаю, как держать позицию. Ружья три, порох есть, фитили сухи. Мосты на ручьях знаем, тропы в лесу знаем. На француза в лоб не пойдём, но в тыл да по обозам – возьмём.
- Хорошо. - Сказал Васильков. - Зорин.
Я подъехал ближе, взял под козырёк.
- Ваше благородие.
Туров посмотрел на меня.
- Вы из тех, кто под Смоленском мельницу держал? Старченко говорил.
- Так точно, Николай Петрович.
- Значит, не болтун. - Он кивнул. - Тогда слушайте. Карта у меня в кабинете. Но сначала кони. Им отдых нужен, а не разговоры. Степан, покажи им колодец и навес. Офицеры, за мной.
Мы спешились. Фёдор тут же подхватил поводья Грома и повёл к колодцу. Я видел, как он проверяет копыта, протирает ноздри коня мокрой тряпкой и достаёт из вьюка мешок с овсом. Фёдор не задавал вопросов. Он знал своё дело.
Мы вошли в дом. Внутри пахло воском, лавандой и пылью. Картины со стен были сняты, на стенах остались лишь светлые пятна от рам. В углу стояли клавикорды, накрытые холстом. На полу стояли дорожные сундуки, которые ещё не успели снести на телеги или кареты, уже закрытые и перевязанные верёвками. В центре зала стоял стол, на котором была развёрнута карта Смоленской губернии, исчерченная карандашными пометками. Я заметил, как жена Николая Петровича, Анна Ивановна Турова, женщина лет шестидесяти, с тёмным платком на голове и спокойным лицом, не вызывая лакеев, сама разливала чай из самовара. Она не спросила, кто мы, просто поставила чашки, кивнула и вышла. Тишина, похоже, была её способом держать порядок.
Васильков склонился над картой. Я встал рядом, Старченко за моей спиной, Степан у порога, не входя, но слушая каждое слово.
- Вот. - Поручик провёл пальцем по линии дороги. - Колонна Туровых уходит на Гжатск, потом на Можайск. Маршрут чистый, но узкий. Мосты через три ручья. Если Мюрат пошлет авангард лёгкой кавалерии, они ударят по хвосту колонны. Наша задача задержать их на два-три часа. Не разгромить. Задержать.
- Два часа это много. - сказал Степан, вмешавшись в разговор, просто, по-мужицки. - Но можно. Лес справа от дороги. Овраги. Мосты узкие. Мы завалим первый мост, на втором устроим засаду. Ружья на флангах. Вилы в ближнем бою. Если пойдут в рост – отходим в лес. Не стоим на месте.
- Верно. - Кивнул Васильков. - Но без сигнала не начинайте. Мы должны дать колонне уйти минимум на пять вёрст. Тогда ваш удар будет блестящей засадой. Зорин.
- Слушаю, ваше благородие.
- Вы с четырьмя гусарами занимаете позицию у второго моста. Степан в лесу справа. Я на высоте слева, с наблюдением. Старченко будет резерв у въезда. Как только кареты скроются за холмом – подаём сигнал. Три выстрела. Потом отход. Поняли?
Степан подался вперёд, опираясь на косяк двери.
- Ваше благородие, позвольте слово. Второй мост это хорошо, но есть лучше. За мостом, в полуверсте, поле ржи. Скирды стоят, собранные ещё неделю назад. Утром ветер с запада, дует прямо на дорогу. Если мы подожжём скирды, когда французы пройдут мост, дым пойдёт прямо на них. Они ослепнут, закашляются, потеряют строй. А корнет с гусарами развернётся и ударит в бок.
Васильков задумался, глядя на карту.
- Рискованно. Если ветер переменится дым пойдёт на наших.
- Не переменится, ваше благородие. Я тридцать лет здесь живу, знаю этот ветер. До полудня в эти дни он всегда западный. А скирды мы смолой польём, чтоб дым гуще был, дольше держался.
- А какой сигнал для поджога?
- Те же три выстрела, что и для засады. Услышим и подожжём. У вас будет немного времени, пока они в дыму.
- Хватит. - Васильков кивнул. - Зорин, запомнили? Как только услышите три выстрела - ждёте дым. Потом разворачиваетесь и бьёте в стык. Не в лоб. В стык.
- Понял, ваше благородие.
- И ещё. - Васильков поднял глаза. - Француз не пойдёт в лоб сразу с походного марша, он пошлет шевольжеров или драгун, лёгких и быстрых. Они будут искать брешь. Не давайте им её. Держите строй. Стреляйте по команде. Отходите только по сигналу.
- Есть.
Туров слушал молча, опираясь на трость. Когда Васильков закончил, старик кивнул.
- Мой сын был в Семёновском. Погиб под Прейсиш-Эйлау. Он бы сделал так же. - Он посмотрел на меня. - Вы молоды, корнет. Но глаза у вас не юношеские. Это хорошо. Юноши погибают первыми. А нам нужны те, кто выживет и доведёт дело до конца.
- Благодарю вас, Николай Петрович.
- Не благодарите. Делайте своё дело. А я сделаю своё. - Он повернулся к Степану. - Мужикам скажи, кто струсит не вернётся. Но кто умрёт за дело того помянем как героя. Понял?
- Понял, барин.
Совет занял не больше двадцати минут. Но за это время хаос превратился в план. Степан ушёл, кивнув мне на прощание. Васильков свернул карту, поправил кивер и вышел проверять коней. Старченко остался, проверяя пистоли. Я вышел на крыльцо.
Вечер опустился быстро. Воздух стал прохладнее, но пыль, оставленная уходящими пешими колоннами, ещё висела в лучах заката. У колодца гусары чистили сёдла, проверяли подковы, наливали воду в фляги. Два ахтырских гусара, в коричневых доломанах с жёлтыми шнурами, сидели на бревне, точили сабли. Один из них, унтер-офицер с седой проседью в усах, поднял глаза, узнал меня. Я помнил его ещё по тому времени, когда был кадетом.
- Корнет Зорин? - спросил он, не вставая. - Из-под Смоленска?
- Так точно.
- Слышали о вас. Говорят, вы под Смоленском не дрогнули. - Он усмехнулся. - Ахтырские тоже там были. В резерве. Но мы знаем, каково это держать, когда всё горит. Меня зовут Григорий. Был под Аустерлицем, под Фридландом. Теперь вот здесь.
- Держать – не значит стоять. - Сказал я. - Значит не ломать строй.
- Верно говорите. - Он кивнул. - Завтра будет жарко. Француз рубит широко, но неглубоко. Бейте в стык, отходите уступом и не гонитесь за трофеями. Партизаны вам помогут. Они не строевые, но злые. А злость хороший союзник, если её направить.
- Спасибо, ваше благородие.
- Не за что. Мы все под одним небом ходим. - Он сплюнул, проверил лезвие сабли. - Знаете, что самое тяжёлое в засаде? Не бой. Ожидание. Когда сидите в кустах, слышите, как они подходят, и не знаете, когда именно начнётся. Вот тут главное не дёргаться. Дышите ровно, считайте шаги и ждите команды. Вольно, корнет.
Я отошёл к краю террасы. Дом затихал. Где-то внутри хлопнула дверь, скрипнула половица, послышался тихий голос Анны Ивановны "Шура, платок не забудь. Иконы в сундук, в левый угол. Серебро в средний, и так, чтобы не гремело". А потом я услышал лёгкие шаги. И она вышла.
Александра Алексеевна. Шурой её называли только дома. В шестнадцать лет она не была девочкой, но и не стала ещё женщиной света. Тёмно-русые волосы были собраны в простую косу, без модных локонов, столь свойственным девушкам, белое платье потемнело от пыли, поверх нкго была небрежно наброшена дорожная накидка. На лице её были едва заметные веснушки. В её глазах царило спокойствие, за которым читалась тревога. Она несла поднос с кружкой белого вина, хлебом, куском холодного мяса с ломтями сыра и нарезанными огурцами.
- Корнет. - Она остановилась в двух шагах, не подходя ближе. Этикет не позволял иного. - Бабушка просила передать. Вы не ужинали с дороги.
- Благодарю вас, Александра Алексеевна. - Я принял поднос, чувствуя, как пальцы слегка дрожат не от усталости, а от того, что рядом стоит человек, чья судьба теперь зависит от того, выстоим ли мы завтра.
- Вы останетесь? — спросила она тихо, глядя не на меня, а на дорогу. - До рассвета. Потом прикроем отход.
- А потом?
- Потом дальше, к армии.
Она кивнула. Не спросила "вернётесь ли" и не попросила "берегите себя", такие слова не говорили вслух сейчас, да и я не особо берёг себя в боях. Эти слова произносили взглядом, паузой и движением рук. Она поправила платок на плече, и я, не думая, подал ей угол, который сорвался от ветра. Наши пальцы не коснулись, но я почувствовал, как воздух между нами словно стал плотнее.
- Дед говорит, вы под Смоленском мельницу держали. - Сказала она наконец. - Что вы не отступили, пока мосты не взорвали. Я читала Плутарха. - Сказала она вдруг. - Жизнеописание спартанского царя Леонида. Там мать отправляла сына на битву при Фермопилах и сказала "со щитом или на щите". То есть вернись победителем или умри. Это страшно. Но я понимаю её. Она хотела, чтобы он был героем, а не трусом. А я… я не хочу, чтобы вы умирали. Я хочу, чтобы вы вернулись.
Я не ожидал такого от шестнадцатилетней девушки. Но в её словах была та самая правда, которую я пытался сформулировать для себя всю войну.
- Вы правы, Александра Алексеевна. Смерть на щите красива в книгах, но в жизни долг тяжелее героизма. И если мы не выполним его, то сладость жизни станет горькой для тех, кто останется.
Она кивнула. Потом сказала тихо.
- Храните себя, корнет. И возвращайтесь. Если не к нам, то к тем, кто вас ждёт.
Я не ответил. Не мог. Кивнул. И в этом кивке было всё, что дозволяло время, чин и долг. Она ушла. Шаги её стихли. Я остался на террасе, глядя, как солнце садится за лес и пыль оседает на дорогу, и прислушался, как скрипят колёса карет. Завтра они уедут а мы останемся, и у нас будет будет только выстрел, приказ и строй. Я молча съел и выпил содержимое подноса, который принесла мне Александра.
Наступила ночь. Лагерь у въезда ожил кострами. Гусары чистили оружие, проверяли пороховницы, точили сабли. Ахтырцы делились сухарями с партизанами. Степан рассказывал мужикам, как правильно класть завал на мосту, не палить впустую и отходить, не теряя людей. Старченко ходил между ними, поправлял стойки, ругал за расхлябанность, но в голосе не было злости а только привычка держать порядок там, где его легко потерять.
Григорий, ахтырский унтер-офицер, подошёл ко мне и протянул кружку со свежезаваренным чаем.
- Пейте, ваше благородие. Завтра воды не будет. Только кровь и пот.
- Спасибо. - Я взял кружку. Чай был крепкий, с мятой. - А вы давно служите?
- С пятнадцати лет, ваше благородие. Рекрутом взяли. Теперь вот унтер. Двадцать лет в седле. Видел, как Наполеон под Аустерлицем нашу гвардию рубил. Видел, как под Фридландом мы их гнали. Теперь вот они нас гонят.
Позже я найду в усадьбе чернильницу и лист бумаги, и напишу письмо, которое отправлю с обозом. Там я сухо напишу следующие строчки: "21 августа. Покровское. Прибыли вечером. Колонна Туровых уходит на Гжатск. Мюрат близко. Задача у нас задержать авангард на 2–3 часа, чтобы дать каретам уйти. Степан с мужиками в засаде у первого моста. Я у второго. Васильков наблюдение. Старченко резерв. Ахтырцы передали, что француз рубит широко, но неглубоко. Бить в стык, отходить уступом. Шура сказала "возвращайтесь". Не могу обещать. Но могу держаться. Это всё, что в моих силах. Завтра будет жарко. Но мы не одни. Есть те, кто уходит. И мы должны дать им уйти".
Где-то в доме плакал ребёнок у горничной. Где-то в лесу ухнула сова, далеко, за Вязьмой, стучали копыта. Авангард шёл и мы ждали. Завтра снова в седло.
Примечание:
Берестяной туес (также туесок, бурак) — традиционная русская ёмкость, изготовленная из бересты (верхнего слоя берёзовой коры). Представляет собой цилиндрический коробок с дном и крышкой, часто с замочками или завязками.
Как делали: Бересту сдирали с берёз весной или в начале лета, когда кора легко отделялась. Её распаривали, сворачивали в цилиндр, сшивали тонкими корнями или лыком, дно и крышку вырезали из дерева. Швы промазывали смолой или воском для герметичности.
Для чего использовали:
Хранение сухих продуктов (мука, крупа, соль)
Хранение жидкостей (мёд, молоко, вода — благодаря бересте продукты не портились)
Хранение пороха и фитилей (береста не пропускает влагу, что критично для пороха)
Глава 4 Покровское. Часть 2.
Рассвет пришёл не с солнцем, а с туманом, который стелился над лугом, белёсыми языками облизывал стволы лип, цеплялся за колёса карет, гривы лошадей и полы доломанов. Было ещё темно, но небо на востоке уже наливалось свинцово-розовым светом, предвещающим жаркий день. Утренний воздух был влажным и тяжёлым. Пахло сырой травой, конским потом и тем особенным запахом предрассветной тишины, которая бывает только перед боем.
Я проснулся от того, что Гром тихо заржал, повернув голову в мою сторону. Я спал прямо на шинели, расстеленной у коновязи под старым дубом, подложив под голову седло. Рядом, завернувшись в бурку, сидел Фёдор. Перед ним на бревне лежала деревянная плошка с огурцами, а над небольшим, тщательно укрытым золой костром висел котелок, из которого шёл густой пар. Огонь едва пробивался сквозь угли, давая жар, но почти не давая дыма.
- Проснулись, ваше благородие? - Тихо спросил денщик, помешивая кашу ложкой. - Сейчас допреет. Овёс коню дал, воду сменил. Подковы проверил. Все целы. Стременные ремни смазал, чтобы не скрипели.
- Спасибо, Фёдор. Сколько времени?
- Скоро солнце. Барин Туров уже на ногах. Кареты нагружают последние вещи.
Я встал, отряхивая рейтузы от росы. Тело ломило после короткого сна, но голова была ясной. Я проверил пистолеты. Порох был сухой. Сабля легко вышла из ножен и клинок блеснул в свете утреннего зарева. Я вложил её обратно, поправил перевязь, проверил, не перекрутились ли ремни. Всё было на месте, как и должно быть перед боем.
Лагерь просыпался. Гусары поднимались молча, иногда переругиваясь уже привычным мне армейским жаргоном, без лишних слов. Кто-то пил чай из чайника, висевшего над костром, кто-то затягивал подпруги, кто-то просто стоял, глядя в туман. Старченко уже ходил между ними, проверяя снаряжение и раздавая короткие команды.
- Мельников, саблю наточи! Тупая, как коса у бабы! Сидоров, пистолеты проверь. Кремни новые поставь. Григорий, пора, ваш взвод к левому флангу. Ждите сигнала.
Ахтырские гусары, те самые, с которыми я вчера говорил у костра, уже были в сёдлах. Григорий подъехал ко мне, кивнул.
- Доброе утро, корнет. Конь ваш в порядке?
- В порядке. Фёдор позаботился.
- Хорошо. Помните, что я говорил? Ожидание самое тяжёлое. Не дёргайтесь. Считайте шаги. Ждите команды.
- Помню. Спасибо.
- Не за что. Мы все под одним небом. - Григорий тронул коня и отъехал к своим.
Васильков появился из дома, поправляя кивер. Лицо у него было спокойное, как всегда, но в глазах та самая сосредоточенность, которая бывает у человека, знающего, что через час начнётся бой.
- Корнет. - Сказал он, подходя ко мне. - Кареты готовы. Через четверть часа трогаются. Ваша позиция второй мост. Четыре гусара с вами. Сидоров, Мельников, ещё двое. Степан уже ушёл к первому мосту со своими мужиками. Завал сделали ночью. Ружья на флангах, вилы в овраге. Как только кареты скроются за холмом - три выстрела в воздух. Это сигнал. Потом засада. Не раньше. Поняли?
- Понял, ваше благородие.
- И ещё. Помните план со скирдами? Как только услышите три выстрела, ждите дым. Дым пойдёт на запад, прямо на них. - Васильков послюнявил указательный палец и поднял вверх, проверяя направление ветра. - У вас будет время пока они в дыму. Потом разворачиваетесь и бьёте в стык. Не в лоб. В стык. Порядок такой. - уточнил Васильков. - Кареты уходят до рассвета. Старченко провожает их до холма, убеждается, что они скрылись, и возвращается на позицию. Когда французский авангард подойдёт к первому мосту, Степан начинает бой, его люди дают залп из трёх ружей в воздух. Это сигнал для вас, корнет. Вы слышите залп значит, французы втянулись. Ждёте, пока они пройдут второй мост, потом открываете огонь. Поджог скирд сразу после вашего первого выстрела, чтобы дым шёл на них, когда они уже между мостами. Без залпа Степана вы не стреляете. Все поняли?
- Понял, ваше благородие. - Отозвался Степан.
- Зорин, вы ждёте этот залп. Потом огонь по команде. И помните, если французов будет больше, чем мы думаем, или пойдут тяжёлые, не геройствуйте. Отходите уступами, соединяйтесь со Степаном в лесу. Там тропы, где мы их не пропустим. Ваша жизнь и жизни ваших людей важнее, чем один мост. Ясно?
- Так точно. - Ответил я.
- Тогда вперёд. И, корнет… - Он помолчал, глядя на меня. - Под пули зря не лезьте. Вы ещё нужны.
- Слушаюсь, ваше благородие.
Я подошёл к Грому, погладил его по шее. Конь фыркнул, уткнувшись носом мне в плечо. Фёдор уже держал под узду вторую лошадь, вьючную, на которой были приторочены запасные пистоли, порох, сухари.
- Фёдор, ты с обозом. Идёшь за каретами. Если что бросай вьюк, спасайся сам. Понял?
- Понял, ваше благородие. Но вьюк не брошу. Там ваши вещи, письма.
- Фёдор…
- Барин, я с вами с Тулы. Я не брошу. - Он посмотрел на меня, и в его глазах была та самая упрямая преданность, которую не сломишь приказами. Я кивнул. Спорить было бесполезно.
Мы выехали со двора. У крыльца стояли кареты, уже запряжённые. Лакеи в дорожных одеждах, сменив привычные ливреи, держали дверцы. Горничные усаживались на облучки. Анна Ивановна, закутанная в тёмную шаль, сидела в первой карете. Николай Петрович стоял у второй, опираясь на трость, и отдавал последние распоряжения кучерам. Шура стояла рядом с ним, в дорожной накидке, с маленькой дорожной сумкой в руках. Она смотрела на дорогу, потом посмотрела на нас. Я остановил коня в нескольких шагах, чтобы не мешать прощанию. Васильков подъехал к Турову, они о чём-то коротко говорили. Степан, уже верхом на маленькой, но крепкой лошадке, кивнул мне и тронул поводья. Его мужики уже ждали у первого моста.
Николай Петрович подошёл ко мне. Он не протянул руки, но посмотрел прямо в глаза.
- Корнет. - Сказал он тихо. - Мой сын был таким же, как вы, молодым, с ясными глазами. Он погиб под Прейсиш-Эйлау, прикрывая отступление гвардии. Он сделал то, что должен был. Вы сделаете то же. Прикроете отступление, конечно же. - Пояснил он.
- Я постараюсь, Николай Петрович.
- Не старайтесь. Делайте. Старание это для гимназистов. А вы офицер. - Он помолчал несколько секунд. - Шура, подойди сюда.
Александра Алексеевна подошла. Она держала в руках маленький свёрток, завёрнутый в белую ткань.
- Это вам, корнет. - Сказала она тихо. - Хлеб и соль на дорогу. Бабушка велела передать.
Я принял свёрток, чувствуя, как пальцы дрожат, но они дрожали не от усталости. От того, что рядом стоит человек, чья судьба теперь зависит от того, выстоим ли мы сегодня.
- Благодарю вас, Александра Алексеевна.
Она кивнула. Посмотрела на меня коротко, но так, что я запомнил этот взгляд навсегда. В нём не было слёз или пафоса, только тихое, взрослое понимание того, что мы, возможно, больше не увидимся.
- Храните себя, корнет. - Сказала она. - И возвращайтесь.
Я не ответил. Не мог. Кивнул. И в этом кивке было всё, что дозволяло время, чин и долг.
Николай Петрович кивнул кучеру и полез в карету. Дверцы захлопнулись. Кони тронулись. Кареты и телеги заскрипели, выезжая со двора, одна за другой. Пыль поднялась столбом, смешиваясь с туманом. Я смотрел, как они удаляются, как мелькает в окне кареты белое пятно накидки Шуры, как Николай Петрович, перед тем как занять место в карете, поднимает трость в прощальном жесте. Потом кареты скрылись за поворотом, и только редкая утренняя пыль ещё висела в воздухе, медленно оседая на траву.
- Пора. - сказал Васильков. - По позициям. Зорин, за мной.
Мы выехали на дорогу. Туман начал рассеиваться, солнце пробивалось сквозь деревья, золотя верхушки берёз. Мы ехали молча, каждый думая о своём. Гром шёл ровно, чувствуя моё настроение. Сидоров ехал рядом, поправляя пистолеты в чушках. Мельников замыкал строй, оглядываясь по сторонам. Четверо гусаров. Четыре жизни, доверенные мне. И моя пятая.
Первый мост мы проехали быстро. Степан уже был там. Мужики работали молча, готовясь тщательнее к засаде, таская брёвна, камни, и подкатывая старые телеги. Завал рос на глазах. Сам Степан стоял на берегу, проверяя ружья, раздавая порох из берестяных туесов. Он кивнул мне, когда мы проезжали мимо.
- Всё готово, ваше благородие. Ждём.
- Хорошо, Степан. Как только услышите три выстрела, начинайте. Не раньше.
- Понял. Удачи вам.
- И вам.
Второй мост был в полуверсте от первого. Узкий, деревянный, перекинутый через неглубокий, но быстрый ручей. По обе стороны лес, густой, тёмный, с оврагами, поросшими кустарником. А за мостом, в полуверсте, раскинулось поле ржи. Высокие скирды стояли ровными рядами, жёлтые на фоне зелёной травы. Мы проезжали мимо них, и я видел, как у некоторых скирд мужики возились с бочонками, поливая с солому смолой. Степан не зря готовился.
- Спешиваемся. - скомандовал я. - Коней в овражек, за деревья, рядом, под присмотр Мельникова. Остальные со мной. Позиция вон те кусты, слева от моста. Видимость хорошая, укрытие есть. Пистолеты заряжены?
- Так точно, ваше благородие. - Отозвался Сидоров.
- Сабли в ножнах. Не вынимать без команды. Ждём сигнала. Три выстрела. Потом огонь по команде. Не стрелять раньше времени. Экономим порох.
- Есть.
Мы залегли в кустах. Земля была влажной, пахло прелыми листьями, сырой землёй и грибами. Я устроился за старым дубом, вывернутым с корнем, который давал хорошее укрытие. Отсюда был виден мост, дорога за ним, поворот, откуда должны были появиться французы. А дальше, за мостом, виднелись скирды, те самые, что мы проезжали мимо. Степан с мужиками уже был там, готовый к поджогу. И началось ожидание. Григорий был прав. Ожидание самое тяжёлое. Ты сидишь в кустах, слышишь, как капли росы падают с листьев, где-то в лесу кричит птица и шелестит ветер. И не знаешь, когда именно начнётся. Может, через минуту. Может, через час. Может, они вообще не придут. Но ты знаешь, что придут. Потому что Мюрат не останавливается. Потому что авангард идёт впереди армии. Потому что война не знает выходных. Я лежал, глядя на дорогу. Солнце поднималось выше, туман рассеивался, становилось жарко. Мундир потемнел от росы, потом начал высыхать, оставляя белые разводы соли. Комары беспокойно жужжали над ухом, но я не отгонял их. Сидоров лежал рядом, не шевелясь. Он был молод, моложе меня на год, но держался хорошо. Я видел, как он сжимает пистолет и как он покусывает нижнюю губу. Он ждал команды, как и все мы.
Прошло полчаса. Час. Солнце стояло уже высоко и жара становилась невыносимой. Где-то вдали, за лесом, послышался глухой гул копыт, скрип колёс и множество голосов. Армия шла. Великая армия Наполеона, шла на Москву, не зная, что впереди её ждёт не победа, а гибель. Но сейчас она была сильна, многочислена и неудержима.
И вдруг залпы, которые мы ждали. Три ружейных выстрела, резких, раскатистых, эхом отразившихся от леса. Степан начал бой у первого моста. Французы втянулись в засаду, значит, сейчас они подойдут ко второму мосту и нам пора.
- Внимание. - Сказал я тихо, но так, чтобы все услышали. - Приготовились. Не стрелять без команды.
Прошло ещё несколько минут. И вот он, стук копыт, ритмичный, чёткий и нарастающий. Они шли не галопом, а рысью, осторожно проверяя дорогу. Я приподнял голову, глядя сквозь листву.
Сначала показались двое. Разъезд. В синих мундирах, с пиками. Польские уланы. Они ехали медленно, оглядываясь по сторонам и проверяя кусты. Один что-то сказал другому, указывая на завал вдали, на первом мосту. Они не видели нас и думали, что дорога свободна. За ними показалась основная группа. Человек двадцать. Шевольжеры. Зелёные мундиры, чёрные каски с султанами, палаши у бедра, карабины за спиной. Они шли не строем, а россыпью, проверяя фланги. Командир, молодой офицер в мундире с золотыми галунами, ехал впереди, держа в руке пистолет. Я считал. Десять. Пятнадцать. Двадцать. Двадцать пять. Больше, чем мы думали, но не критично. Если бить в стык, не дать им развернуться и отходить уступами, справимся.
Они подъехали к мосту. Командир поднял руку, останавливая отряд. Он что-то сказал, указывая на лес и на кусты. Он чувствовал опасность и что что-то не так, но не видел нас. Мы лежали тихо, не шевелясь. И тогда я дал команду.
- Огонь!
Четыре пистолета выстрелили почти одновременно. Дым повис над кустами, едкий, густой. Двое шевольжеров качнулись в седлах, один рухнул, увлекая за собой коня, другой схватился за плечо. Командир, тот самый, в мундире с галунами, дёрнул поводья, разворачивая коня. Он кричал что-то, указывая на нас, но его голос утонул в ржании лошадей, криках и лязге стали.
- В сёдла! - крикнул я, вскакивая. - Сабли наголо! Короткий удар! Не гнаться!
Мы вскочили на коней. Гром рванул с места, чувствуя моё возбуждение. Я нёсся, чувствуя, как ветер бьёт в лицо, как сабля легла в руку, мир сузился до клинка, противника и узкой полосы между ними. Французский шевольжер, пытавшийся развернуться, оказался на линии моего удара. Я не стал рубить с размаха. Колющим ударом всадил ему клинок в бок, ниже ребра и сразу выдернул. Он упал, не вскрикнув. Я развернул коня, не глядя назад.
- Назад! - крикнул я. - Уступом! Сидоров, прикрой!
Мы откатились за кусты, перестраиваясь. Французы, потеряв двоих, не растерялись. Они разворачивались, вынимая палаши и готовясь к контратаке. Командир закричал, указывая на нас, когда понял, что это засада и что нас мало и нас можно просто раздавить. Я различал его команды на французском языке.
- Вперёд! - Крикнул он. - За ними! Не дайте уйти!
Они бросились в погоню. Копыта застучали по мосту. Мы уже не отступали а бежали к засаде. Французы мчались за нами, не догадываясь, что впереди их ждёт, не видя мужиков, прячущихся за скирдами с факелами. Мы проскакали мимо скирд. Мельников оглянулся и крикнул:
- Ваше благородие, они близко!
- Вижу! - Крикнул я. - Ждём дым!
И вот, вспыхнуло. Сначала одна скирда, потом вторая, третья. Смола, которой их полили мужики, занялась мгновенно. Огонь взметнулся вверх, и следом дым, густой и чёрный. Ветер подхватил его, понёс с запада на восток, прямо на дорогу где были французы. Я обернулся. Они уже были в дыму. Копыта стучали, но теперь неуверенно и сбивчиво. Они кашляли, кричали, теряли друг друга. Дым застилал глаза, забивался в ноздри, душил. Командир что-то кричал, но его не было слышно. Лошади шарахались, вставали на дыбы, сбрасывали всадников.
- Разворачивайся! - Крикнул я. - Бей в стык!
Мы развернули коней. Гром послушно повернул, чувствуя моё напряжение. Мы мчались обратно, прямо в дым и хаос. Французы не видели нас, только дым и огонь. Они стреляли наугад, но пули свистели мимо, рубили саблями воздух, но не попадали.
А мы били точно. В стык. В бок. В спину. Моя сабля вошла в плечо колющим ударом и выскользнула, оставив красный след на зелёном мундире. Конь француза шарахнулся, сбивая своего всадника. Я развернулся, высматривая следующего, который уже был рядом. Колющий удар. Клинок вошёл в бок, выскользнул. Всадник упал.
- Назад! Уступом!
Мы откатились, перестраиваясь. Французы, потеряв ещё троих, начали отходить. Они не могли драться в дыму, поскольку не могли видеть и ориентироваться. Они разворачивались, уходя обратно к мосту, к своим.
Но тут из леса справа, со стороны Степана, грянул залп. Три ружья, может быть, четыре. Не много. Но достаточно, чтобы французы дёрнулись, повернули головы и потеряли секунду. И этой секунды хватило.
- Вперёд! - Скомандовал я. - Добивай!
Мы ударили снова. Коротко, зло, не задерживаясь. Сабля вошла в спину ещё одного всадника, выскользнула. Конь взвился, сбрасывая седока. Я развернулся, но Васильков уже трубил отход, дав три коротких сигнала рожком. Назад. Уступом. Не гнаться. Мы откатились к оврагу. Французы не преследовали. Они перегруппировывались, подбирали раненых и смотрели на дым, Они не знали, сколько нас и где мы, когда мы ударим снова. И это было главное. Это и была задержка и выполнение задачи.
- Целы? - Крикнул я, пересчитывая людей.
- Так точно, ваше благородие! - Отозвался Сидоров.
- Мельников?
- Цел!
- Коней?
- Все целы!
- Хорошо. Отходим к Степану.
Мы поскакали через лес, по тропе, о которой упоминал Степан. Ветки хлестали по лицам, по мундирам, но мы не замедляли ход. За спиной, вдали, слышались крики, выстрелы и ржание лошадей. Французы, видимо, хотели преследовать, но лес, овраги и завалы, всё это было против них. Они не знали местности и троп, шли вслепую, теряя время. Степан ждал нас на поляне. Его мужики, с вилами и косами, стояли шеренгой, как настоящие солдаты. Сам Степан, верхом на своей лошадке, подъехал ко мне.
- Ваше благородие, всё прошло как надо. Дым сработал, они ослепли, вы ударили вовремя. Они не пройдут. Не сегодня.
- Спасибо, Степан. Вы и ваши люди герои.
- Какие мы герои, ваше благородие. Мы просто своё дело делаем. Как и вы. - Он помолчал. - Француз теперь будет осторожен. Будет посылать разъезды и проверять каждый куст. А это время то, что нужно каретам, чтобы уйти.
- Верно. - Я кивнул. - Сколько их было?
- Около тридцати. Лёгкие. Значит, это только авангард.
- Нам пора уходить, Степан. Соединяемся с Васильковым и отходим к армии.
- Правильно. А мы останемся. Будем жечь мосты, портить дороги и будем бить по обозам. Это наша война, ваше благородие. Наша земля. Мы её знаем. А они нет.
Я посмотрел на него, на его мужиков, их вилы и косы, берестяные туеса с порохом. И понял вдруг, что это и есть Россия. Не армия, не генералы, не император. А вот эти люди, с вилами и косами, которые встают на защиту своей земли, потому что иначе нельзя, это их земля.
- Удачи, Степан. - Сказал я. - Хранит вас Бог.
- И вас, ваше благородие. Вы уж возвращайтесь с победой.
Мы тронули коней. Поехали через лес, по тропе, которая вела к основной дороге. Солнце уже стояло высоко, жара становилась почти невыносимой, но мы не замечали её. Мы были живы и выполнили задачу, задержав врага и дали каретам уйти.
Васильков ждал нас на холме, с подзорной трубой в руке. Старченко стоял рядом, пересчитывая людей. Когда мы подъехали, поручик опустил трубу и кивнул.
- Молодцы, корнет. Я видел. Засада сработала. Дым блестящая идея Степана. Потери?
- Двое легко ранены, ваше благородие. Коней не потеряли.
- Хорошо. Французы не преследуют, они перегруппировываются, мы выиграли часа два, может, три. Этого достаточно, чтобы кареты ушли на Гжатск.
- Так точно.
- Тогда вперёд к армии. Там нас ждут.
Мы тронулись. Ехали молча, каждый думая о своём. О тех, кто остался в Покровском и кто уехал в каретах, кто лежит сейчас у первого моста, в зелёных мундирах, с палашами у бедра, кто ещё придёт и будет умирать на этой дороге.
Глава 5. Бородино. Часть 1. Дорога к полю.
К Бородину мы шли три дня. Дорога была забита до отказа пехотой, артиллерией, обозами, с нами шли казаки, ополченцы, а ещё крестьянские телеги с фуражом. Всё двигалось медленно, с остановками и долгими ожиданиями, когда колонна впереди упиралась в затор и стояла часами, пока кто-то не освобождал проезд. Пыль стояла такая, что солнце казалось белым диском, а воздух твёрдым и непрозрачным. Она оседала на мундирах, забивалась в ноздри, хрустела на зубах, превращала лица в серые маски и делала людей похожими друг на друга, стирая различия между офицером и солдатом и даже между гусаром и пехотинцем. Гром шёл тяжело, опустив голову, но ровно.
Мы входили в состав 1-го кавалерийского корпуса генерал-адъютанта Фёдора Петровича Уварова. Елизаветградский полк был придан ему вместе с Ахтырским и Мариупольским гусарскими полками, несколькими драгунскими и казачьими полками Платова. Наш корпус стоял в резерве, позади левого фланга русской позиции, скрытый складками местности и редкими перелесками, и задача наша была ясна из приказов, переданных по цепочке ещё два дня назад. Быть готовыми к манёвру. Не к фронтальной атаке или стоянию под ядрами, и что это значит конкретно, никто не объяснял. Штабные офицеры говорили обтекаемо, уклончиво, но Васильков сказал вчера вечером, глядя на карту при свете костра и обведя пальцем линию леса к северу от Семёновских флешей "Уваров не будет бить в лоб. Он пойдёт в обход. Во фланг или тыл. Это единственное, что может спасти центр, если Наполеон бросит туда гвардию и тяжёлую кавалерию". Я запомнил эту линию. И теперь, трясясь в седле среди тысяч людей и коней, я понимал, что мы идём не просто на поле а на тот самый манёвр, от которого зависит, выстоит ли батарея Раевского, удержат ли Семёновские флеши, и доживёт ли армия до вечера.
Быт на марше был суровым, но привычным, отработанным неделями отступления. Фёдор ехал рядом и вёл вьючную лошадь, на которой были приторочены сухари, солонина, запасные подковы, порох в берестяных туесах и моя дорожная сумка с бумагой и чернильницей. Он не жаловался и спрашивал, скоро ли привал, просто делал свои дела, такие, как проверял подпруги, смазывал ремни салом, доставал флягу с водой, когда я тянулся к ней, не оборачиваясь, поправлял вьюк, когда он начинал сползать. Денщик знал, что на таком марше офицер не должен отвлекаться ни на что, кроме дороги и строя. Его забота была молчаливой, незаметной, но без неё я бы давно выбился из сил, потерял коня, остался без еды и воды. Фёдор был тем самым невидимым фундаментом, на котором держалась моя способность оставаться офицером, а не просто уставшим человеком в седле.
На привалах мы спешивались, давали коням отдых, сами садились на землю, жевали кашу, сухари, пили воду, молча глядя вперёд. Разговоры были короткими и всё по делу, о конях "подкову надо перебить" или "стременной ремень треснул". О дороге "сколько верст осталось", "где воду можно взять". О французах мы говорили редко и только фактами "видели разъезд у деревни Шевардино", "слышали пушки утром со стороны Москвы-реки" и даже "говорят, Мюрат стоит у редута". Никаких баек и страхов, никаких рассуждений о судьбе России. Война научила нас говорить только о том, что можно потрогать, проверить, сделать. Остальное было лишним и расхолаживающим. Молчание стало нашей защитой, способом сохранять силы для того, что впереди.
На очередном привале Старченко ходил между людьми, лично проверял снаряжение, ругал за расхлябанность, но без злости, почти ласково. Его голос был хриплым от пыли и усталости, но твёрдым и уверенным. Он знал что на этом марше дисциплина держится не на приказах и страхе наказания, а на привычке, что каждый знает своё место, своё дело и ответственность, что вахмистр проверит подпругу, денщик напоит коня, офицер посмотрит карту, и всё это сложится в единый механизм, который не сломается под нагрузкой. И эта привычка была прочнее любого устава и надёжнее любого приказа. Она была тем, что отличало нас от толпы и превращало в полк.
Ахтырские гусары ехали рядом, их коричневые доломаны с жёлтыми шнурами мелькали в пыли. Григорий, тот самый унтер-офицер, с которым я говорил под Покровским, подъехал ко мне на одном из привалов, когда мы остановились у ручья напоить коней. Лицо его было чёрным от пыли, усы седыми от соли, но глаза ясными и спокойными, как у человека, который видел уже столько, что ничто не может его удивить или испугать.
- Ваше благородие. - Сказал он тихо, придерживая поводья. - Слышали про Уварова?
- Слышал, Григорий (а я так и не узнал его фамилии и не спрашивал, да и привык уже к его почти панибратству). Манёвр во фланг.
- Верно. Генерал не любит лобовых. Говорит, кавалерия это нож. Режь там, где мягко. А мягко у француза сейчас на левом фланге. Они ждут удара в центр, стянули туда гвардию, тяжёлую кавалерию, а фланг прикрыли слабо. Думают, мы будем стоять и ждать, как обычно выло в Европе. А мы пойдём. И это их удивит, поверьте, ваше благородие, ещё как удивит. А их удивление для нас время, нашим пушкам перезарядиться и пехоте перестроиться.
Он помолчал, глядя на дорогу, на пыль, на коней, пьющих воду.
- Только одно, ваше благородие. Когда пойдём, не оглядывайтесь. Не считайте потери. Не думайте о тех, кто упал. Думайте о строе. О том, кто рядом. О задаче. Потому что если вы остановитесь пожалеть павшего, вы потеряете живого. А живые нужны. Живые держат строй. А строй это всё.
- Спасибо, Григорий. - Сказал я, слушая его наставления.
- Не за что, ваше благородие. Мы все под одним небом. - Повторил он свою излюбленную фразу. - И под одной задачей сегодня.
Я кивнул. Он тронул коня и отъехал к своим, растворяясь в пыли и серых мундирах. А я остался сидеть на берегу ручья, глядя на воду, отражение неба в воде, на коней, и думал о том, как странно устроена война. Ты идёшь на бой, который может стать последним, и думаешь не о смерти, не о славе и наградах, а о том, как правильно держать строй, не остановиться и выполнить задачу. И в этой простоте, сосредоточенности на деле, есть какая-то странная, тихая правда тех, кто знает, что война выигрывается не героями и не одиночками, а теми, кто делает своё дело, несмотря ни на что, держит строй, даже когда страшно, слушает рожок, даже если не слышит ничего и смотрит на ментик командира, когда дым застилает глаза.
К вечеру третьего дня мы вышли к полю. Оно открылось внезапно, за поворотом дороги, и я замер, забыв усталость, забыв пыль, забыв всё, кроме этого вида.
Это было не поле. Это был город из людей, коней, пушек, знамён, палаток, костров, телег, лафетов. Он растянулся на десятки вёрст, занимая холмы, долины, леса, перелески и берега рек. Слева, у деревни Утицы, стояли наши левые фланги, ощетинившиеся штыками и пиками. Прямо, за Семёновскими флешами и батареей Раевского - центр, укрытый земляными укреплениями, за которыми темнели линии пехоты. Справа, у села Бородино и дальше к Москве-реке был правый фланг, прикрытый лесом и оврагами. А позади всех, в низине, скрытый лесом и складками местности, стоял наш корпус Уварова. Наш корпус, место, откуда мы завтра выйдем, чтобы сделать то, что должно быть сделано.
Мы заняли позицию у края берёзовой рощи, спешившись и дав коням отдых. Фёдор уже расстелил мою шинель под старой берёзой, проверил седло, достал сухари, солонину, флягу с водой. Гром фыркнул, уткнувшись носом в плечо. Я погладил его по шее. Конь был тёплым, живым и надёжным, и я подумал, что он совсем как этот полк для меня, такой же живой и надёжный, и неважно, что станется завтра.
Васильков подъехал, слез с коня и подошёл ко мне. Лицо его было спокойным, как всегда, но в глазах та самая сосредоточенность, которая бывает у человека, знающего, что завтра состоится то решающее сражение, к которому мы шли с первого для войны, когда я в стычке захватил первого пленника.
- Корнет. - Сказал он тихо. - Завтра. Уваров дал приказ быть готовыми с рассвета. Манёвр начнётся, когда Наполеон бросит основные силы на центр. Мы пойдём во фланг через лес, по тропам, которые знают казаки Платова. Выйдем им в тыл. Ударим и отходим по звуку рожка. Задержим их. Дадим центру выстоять.
- Понял, ваше благородие.
- И ещё. - Он помолчал, глядя на поле, огни костров, силуэты людей и коней в сумерках. - Завтра будет шум такой, что вы перестанете слышать команды. Перестанете видеть соседа. Уж поверьте, в сражениях бывает и так. Будете видеть только мой ментик и слышать рожок. Слова не долетят. Крик не поможет. Поняли?
- Понял, ваше благородие.
- Ваша задача не показывать личную отвагу, у вас её предостаточно, а держать строй, когда ничего не видно. Слушать рожок и смотреть на мой ментик. Если я поднимаю саблю вверх, значит, стоим. Если машу влево или вправо - разворот без слов и колебаний. Поняли?
- Понял, ваше благородие.
- Тогда отдыхайте. Ешьте. Пейте. Пишите домой, если есть о чём написать. Завтра снова в седло.
Он отошёл к своим, растворившись в тени деревьев. Я сел на шинель, прислонившись к шершавому стволу берёзы. Фёдор молча поставил рядом плоский дорожный футляр и раскрыл его. Внутри лежали листы плотной льняной бумаги, маленькая стеклянная чернильница с медной крышкой, гусиное перо, обрезанное и очиненное ещё в Туле, песочница с мелким речным песком. Всё было на своих местах, чистое и готовое. Фёдор знал, перед большим делом барин всегда пишет письмо. Это мой способ собраться, успокоиться и вспомнить, зачем я здесь.
Я достал лист бумаги, развернул его на колене. Открыл чернильницу, обмакнул перо. Чернила были тёмными, густыми, пахли железом и дубильной кислотой. Перо скрипнуло по бумаге, оставляя ровные, чёткие строки. Я писал медленно, старательно, как учили в корпусе.
Милостивый государь батюшка и любезная матушка,
Пишу вам из лагеря под селом Бородино, куда мы прибыли сего августа 25-го числа после трёхдневного перехода. Здоров, слава Богу, конь мой Гром также в добром состоянии, денщик Фёдор исправен и заботлив. Полк наш входит ныне в состав кавалерийского корпуса генерала Уварова и стоит в резерве позади левого фланга армии.
Завтра ожидается большое сражение. Нам назначено участвовать в манёвре во фланг и тыл неприятеля, дабы облегчить положение центра нашего, на который, по всем признакам, Наполеон направит главный удар. Задача сия трудна и опасна, но необходима. Командир мой, поручик Васильков, человек опытный и рассудительный, разъяснил нам порядок действий: идти скрытно, ударить внезапно, отходить уступами, не теряя строя. Верю, что Господь сохранит нас и даст выполнить долг перед Государем и Отечеством.
Не тревожьтесь обо мне, родные мои. Я делаю то, что должен делать всякий русский дворянин и офицер в сей годину испытаний. Если же суждено мне пасть на поле брани, то знайте: пал я не напрасно, а за правое дело, за землю нашу, за вас, за всех, кто останется жить после нас. Прошу лишь помнить меня добрым словом и молиться о упокоении души моей.
Фёдору велю беречь вещи мои и коня, ежели со мной что случится. Деньги и документы находятся в сумке у него же.
Целую ручки ваши и остаюсь покорнейший сын ваш
Алексей Зорин
25 августа 1812 года Лагерь при селе Бородино.
Я перечитал письмо, сложил лист аккуратным конвертом, запечатал сургучом, который Фёдор заранее разогрел над свечой. Написал адрес отца в Тулу. Положил письмо в сумку, которую денщик заберёт утром и отправит с оказией. Ритуал был завершён. Душа успокоилась.
Я закрыл футляр. Поле затихало. Костры горели тускло, выхватывая из темноты уставшие лица солдат, силуэты коней, блеск штыков и пик. Где-то вдали пели песню. Тихую, протяжную, русскую. Где-то ржали конии скрипели колёса. А над всем этим было небо, равнодушное к нашим страхам и надеждам, но в этом равнодушии не было жестокости. Была вечность, и в этой вечности наше завтрашнее дело было малым, но необходимым.
Завтра в бой.
Глава 5. Бородино. часть 2. Рейд Уварова
Рассвет двадцать шестого августа не принёс света. Он принёс дым, густой и тяжёлый, словно сама земля выдыхала гарь и тревогу. Ещё до того, как солнце показалось из-за горизонта, над Бородинским полем повисла серая пелена, сотканная из тысяч тлеющих костров, фитилей артиллерийских орудий и сырой утренней мглы, которая не хотела уступать место дню. Воздух был неподвижен, но уже вибрировал от далёкого, низкого гула, который ощущался не ушами, а всем телом, как дрожь земли перед грозой. Мы стояли в седлах, выстроенные в три шеренги у края берёзовой рощи, скрытые от поля складками местности и густым подлеском. Коней не поили с утра. Уваров приказал "конь должен быть лёгким. Сытый конь в атаке - мёртвый конь". Гром стоял подо мной, напряжённый, чуткий, чувствуя моё настроение и общее напряжение тысяч людей и животных вокруг. Его ноздри раздувались, ловя запахи пороха и пота, уши играли, поворачиваясь на каждый звук, но ноги стояли недвижно. Фёдор держал вьючную лошадь позади строя, готовый в любую минуту увести её в тыл, если начнётся движение. Он не смотрел на меня. Он смотрел на дорогу, по которой мы должны были пойти, и в этом взгляде была та же сосредоточенность, что и у всех нас.
Васильков ехал вдоль строя, проверяя людей. Он не кричал и не подбадривал громкими словами, просто смотрел в глаза каждому гусару, кивал, поправлял сбрую, если видел непорядок, проверял, плотно ли сидят пистоли в чушках, не перекручены ли ремни перевязи. Его лицо было спокойным, как всегда, но в этом спокойствии не было равнодушия. Скорее уверенность человека, который знает своё дело и верит тем, кто рядом. Когда он поравнялся со мной, остановился на мгновение, глядя прямо в глаза.
- Корнет.
- Так точно, ваше благородие.
- Помните, что говорил Григорий? Не оглядываться. Не считать потери. Думать о строе.
- Помню, ваше благородие.
- И ещё. Сегодня мы не одни. Казаки Платова идут справа. Ахтырцы — слева. Мы — в центре. Держите связь. Если видите, что сосед отстаёт или забегает вперёд — равняйтесь. Строй корпуса — это один организм. Если одна часть сломается, сломаются все. Поняли?
- Понял, ваше благородие.
- Тогда ждём.
И мы ждали. Ожидание в бою тяжелее самого боя. В бою нет времени думать, там только действие, реакция, инстинкт, работа мышц и клинка. В ожидании время растягивается, превращаясь в некую вязкую, мучительную субстанцию, которая давит на плечи сильнее любого мундира. Ты слышишь каждый звук. Скрип седла, дыхание коня, далёкий выстрел, чей-то кашель или звон стремян, видишь каждую деталь, такую, как пылинку на мундире соседа, трещину на кожаном ремне, муху, севшую на гриву коня. И каждая мысль становится острой, как игла. "А если не получится? А если мы опоздаем? А если центр падёт до того, как мы ударим"? Но ты гонишь эти мысли, потому что они враги, которые разрушают строй изнутри раньше, чем французы смогут сделать это снаружи.
Гул нарастал. Где-то впереди, за дымом, началась канонада, сначала редкая, потом сплошная, сливающаяся в единый непрерывный рёв, от которого дрожала земля под копытами и казалось, само поле стонет от боли. Прошёл час. Два. Три. Солнце поднялось выше, но дым не рассеивался, а становился гуще, окрашиваясь в багровые тона от вспышек выстрелов. Мы стояли и ждали. Гром фыркал, перебирая ногами, но не двигался с места. Он знал: пока нет команды, стоять - значит служить, стоя на месте. Хороший конь.
И сигнал поступил не рожком, он пришёл по цепочке, от головы колонны к хвосту, мгновенно передаваемый от всадника к всаднику "вперёд! Рысью"! Мы тронулись. Сначала шагом, потом рысью, набирая скорость плавно, без рывков, чтобы не загнать коней раньше времени. Корпус Уварова, тысячи всадников, двинулся единой массой, огибая лес, входя в узкие тропы, которые знали только казаки Платова. Тропы были крутыми, каменистыми и местами заболоченными. Кони скользили, спотыкались, но никто не выпадал из строя и не останавливался. Мы шли сквозь лес, сквозь кустарник и мелкие овраги, скрытые от глаз противника, невидимые для него, как тени. И в этой невидимости была наша сила.
Лес расступился внезапно, совсем как занавес. Мы вывалились на открытое пространство, широкую, пологую долину, тянущуюся вдоль левого фланга французской позиции. Перед нами, в четырёхстах или пятистах шагах, стояли французские пехотные колонны и кавалерийские части, прикрывавшие фланг. Они не ожидали нас и удара оттуда, откуда его быть не могло. Их внимание было приковано к центру, к батарее Раевского, к Семёновским флешам, где гремела главная битва. А здесь, на их левом фланге, была тишина, покой и уверенность в безопасности. Пехота стояла в колоннах, не развёрнутых в линию, кавалерия россыпью, без чёткого строя, артиллерия развёрнута жерлами к центру, а не к нам. Они были готовы к бою, но не к этому бою. Не к удару с тыла всадниками, вылетающими из леса на полном аллюре.
Уваров дал сигнал. Трубы корпуса запели одновременно, пронзительно, резко, перекрывая даже гул далёкой канонады. Звук этот был не музыкой. Он был приказом, воплощённым в звуке, командой, которая входила в кровь, в мышцы, в самую суть каждого всадника. За трубами ударили барабаны казаков, глухой, ритмичный рокот, задающий темп скачке.
- В атаку! Аллюр три креста! Сабли наголо!
Мы рванули с места, и для меня мир сузился до ветра, стука копыт и блеска стали в руке. Мы неслись не толпой, не стаей, а строем. Тремя шеренгами, ровными, как по линейке, несмотря на скорость, неровности земли и хаос, который царил вокруг. Первая шеренга ударная, с пиками и саблями наперевес. Вторая поддерживающая, готовая заполнить бреши, подхватить упавших или добить тех, кого пропустила первая шеренга. Третья была резервная, для развития успеха или прикрытия отхода. Слева мелькали коричневые доломаны ахтырцев, их строй был чуть более плотный. Справа синие бурки казаков Платова, идущих веером, растягивая фронт и угрожая охватом. В центре были наши серые мундиры с жёлтой тесьмой. Единый кулак, летящий во фланг врагу, который этого не ждёт.
Расстояние сокращалось. Четыреста шагов. Триста. Двести. Французы увидели нас. Крики, суета, попытки перестроиться, развернуть пушки, выставить пики, всё это было судорожным, запоздалым и даже обречённым. Пехотные колонны пытались развернуться в линию, но не успевали. Колонна, застигнутая кавалерией с фланга это мишень, а не боевая единица. Кавалеристы бросались к коням, но многие были спешены, и кони, испуганные возникшим хаосом и суетой, шарахались, не давая себя оседлать. Артиллеристы метались у орудий, пытаясь развернуть стволы, но лафеты вязли в мягкой земле, и время уходило быстрее, чем они могли повернуть колесо.
Сто шагов. Пятьдесят. Удар.
Это не было похоже на стычку у моста или засаду в лесу. Там был контакт отдельных людей, дуэль клинков, личная схватка. Здесь была атака множества всадников, масса, умноженная на скорость, обрушилась на массу, стоящую неподвижно. Первый ряд французской пехоты просто исчез, он был смят, растоптан, опрокинут инерцией коней и весом всадников. Сабли и пики работали не как оружие личной доблести, а скорее как часть некоего гигантского организма: коли, руби, проходи, не останавливайся. Остановка в такой атаке означала смерть. Если ты остановился, тебя сомнут свои же, идущие следом, или враг успеет перестроиться, выставить штыки, дать залп. Поэтому никто не останавливался. Строй нёсся дальше, оставляя за собой полосу разрушения, как плуг, вспахивающий землю.
Но первый удар это только начало. После него наступает вторая фаза, которую я назвал бы свалкой, совсем как у мужиков, устраивающих нечто вроде "стенки на стенку". Когда инерция исчерпана и строй неизбежно теряет идеальную ровность, враг оправился от первого шока и начал сопротивляться осмысленно, здесь начинается настоящая работа лёгкой кавалерии. Не прорыв, а расстройство. Не уничтожение, а хаос. И вот тут началась настоящая, грязная, кровавая сеча.
Ко мне бросился французский конный драгун в зелёном мундире, с палашом наотмашь. Гром шарахнулся, но я уже ушёл корпусом влево, пропуская удар мимо плеча, и ответил колющим в бок, под руку. Клинок вошёл до гарды, встретил сопротивление рёбер и выскользнул из его тела, когда конь дёрнулся. Драгун вскрикнул, выпустил поводья и начал сползать с седла. Я не стал добивать. Было некогда. Справа уже налетал второй, с пикой, а уж пика страшное оружие в свалке, если её направить в грудь, но в тесноте она неповоротлива. Я принял удар на саблю, отвёл древко в сторону, и пока француз пытался вернуть пику в боевое положение, рубанул его по предплечью. Он выронил пику, схватился за раненую руку, и в этот момент Мельников, шедший за мной во второй шеренге, довершил дело коротким уколом в спину. Мы не договаривались. Не кричали друг другу. Просто каждый делал своё дело, прикрывая соседа, потому что в свалке одиночка всё равно что мертвец.
Казаки Платова, используя свою манёвренность, обтекали фланги, заходили в тыл, отсекали отступающих, не давая им собраться. Ахтырцы, более тяжёлые и опытные, принимали на себя основные контратаки, связывая противника боем. А мы, елизаветградцы, работали в самой гуще, там, где строй уже распался на отдельные схватки. Я видел, как Сидоров, молодой гусар из моего взвода, сцепился с французским уланом. Оба потеряли равновесие, упали с коней и катались по земле, пытаясь достать друг друга тем, что попадётся под руку. Я хотел броситься на помощь, но Васильков, проносясь мимо, крикнул "не останавливаться! Держи линию"! И я понял что спасти одного сейчас значит потерять десятерых. Строй важнее жизни. Жестоко, но это правда войны. Поэтому я развернул Грома и ударил по офицеру, который пытался собрать вокруг себя людей, размахивая шпагой и крича команды. Удар пришёлся в плечо, рассекая эполет и кость. Офицер упал, и группа, которую он пытался сплотить, мгновенно рассыпалась, потеряв последний ориентир. Лишившись управления, французские части превращались в толпу, а толпа в бою это не сила, а уязвимость. И мы эту уязвимость использовали безжалостно, методично, не давая врагу ни секунды передышки и ни шанса опомниться.
В этот момент я увидел артиллерийскую батарею. Шесть пушек, развёрнутых жерлами к нам, но ещё не готовых к выстрелу. Прислуга металась у орудий, пытаясь зарядить их, но кони и всадники мешали, создавая хаос. Это был шанс. Не просто расстроить пехоту, а лишить врага огня. Я крикнул своему звену "к пушкам! Забить орудия"!
Мы ворвались на позицию. Французские артиллеристы, увидев нас, бросили банники и шомпола, хватаясь за пистоли и тесаки, но было поздно. Гром перепрыгнул через колесо лафета, и я соскочил с седла, не теряя ни секунды. В руках уже был заранее приготовленный свинцовый гвоздь, толстый, квадратный в сечении и длиной с ладонь. Такие гвозди мы получили ещё в лагере, вместе с указаниями на такой представившийся случай "пушку мало захватить. Пушку надо убить". Я нашёл запальное отверстие на казённике ближайшего орудия, вставил гвоздь и ударил по нему обушком сабли со всей силы. Свинец металл мягкий. Гвоздь вошёл плотно, деформируясь под ударом и заполняя канал запала намертво. Вытащить его в полевых условиях невозможно. Даже если французы снова отобьют батарею, а они неизбежно отобьют, это орудие больше не выстрелит. Придётся высверливать запал в мастерской, а это занимает дни, если не недели.
Мельников и Сидоров делали то же самое у соседних пушек. Стук обушков по свинцу слился в короткий, злобный ритм. Один артиллерист попытался помешать, бросился на Мельникова с банником, но получил удар сабли в висок и рухнул. Другой выстрелил из пистоля, но пуля просвистела мимо. Мы работали быстро, молча, не отвлекаясь на схватки, пока казаки прикрывали нас от наседавшей пехоты. Шесть гвоздей и шесть мёртвых пушек. Десять секунд работы и целая батарея превратилась в бесполезный груз. Я вскочил обратно в седло, чувствуя, как сердце колотится в горле. Руки были в крови, своей или чужой, я уже не разбирал. Ещё одно дело было сделано. Мы не просто ударили. Мы лишили врага огня, выиграли не только время, но и безопасность для нашей пехоты, которая теперь могла наступать, не боясь этих шести орудий.
Хаос схватки длился десять или пятнадцать минут. Время в таком бою не течёт, оно рвётся на куски, каждый из которых заполнен действием, звуком, ощущением. Крики на французском, русском, татарском и немецком. Лязг стали о сталь, о дерево лафетов и о чужую кость, ржание лошадей, раненых, испуганных, обезумевших, выстрелы в упор, глухие, почти не слышные в общем грохоте. Запах пороха, крови, пота, конского навоза, раздавленной травы, всё смешивалось в единый вихрь, в котором не было места мысли, только инстинкт и строй, который держит тебя, когда всё вокруг рушится. Я не думал о победе или славе, а чтоб не выпасть из седла, не потерять связь с соседом и выполнить свою часть общего приказа в этом огромной и кровавой схватке.
И тут громко зазвучал рожок. Отход уступом. Команда прозвучала чётко и пронзительно, перекрывая шум боя. Не потому, что мы проиграли или нас отбросили. Задача выполнена, враг расстроен, фланг нарушен и даже артиллерия нейтрализована. Центр получил передышку. Дальше оставаться значит рисковать контрударом свежих сил, терять людей и коней впустую. Рейд это не захват территории, это удар и отход, укол и возврат в гвардию.
Мы развернулись, не останавливаясь, откатились назад, перестраиваясь на ходу, сохраняя порядок даже в отступлении. Первая шеренга прикрывала вторую, вторая третью. Казаки оставались на флангах, наблюдая, готовые принять преследование, если оно начнётся. Но французы не преследовали, они стояли, перегруппировываясь, подбирая раненых, глядя нам вслед с растерянностью и страхом. Они не понимали, что произошло, откуда пришёл удар и почему он был так внезапен, почему мы ушли, не закрепив успех. Они ещё не понимали, что для нас успех был не в захвате, а во времени, которое мы украли у них и отдали нашему центру, в мёртвых пушках, которые больше никогда не выстрелят.
Васильков подъехал ко мне, на ходу вытирая саблю сорванным на ходу пучком травы. Лицо его было чёрное от пороха, кивер сбился набок, но глаза оставались ясные и живые.
- Целы?
- Так точно, ваше благородие.
- Люди?
- Моих четверо ранены. Двое тяжело. Коней потеряли пятерых.
- Батарея?
- Забита, ваше благородие. Шесть орудий. Свинцовыми гвоздями. - При этих словах он кивнул, и в этом кивке было больше одобрения, чем в любых словах.
- Хорошо. Отходим к лесу. Перестроиться. Ждать следующий сигнал.
Мы вернулись под прикрытие деревьев, спешились, чтобы дать коням передохнуть. Фёдор уже был рядом, осматривал Грома, проверял копыта и давал ему воды из фляги. Он не спрашивал, как бой. Он знал. Его руки двигались быстро, уверенно, привычно, делая то, что нужно делать, пока есть пауза между ударами. Гусары молча перевязывали раненых, меняли сёдла на запасных конях, проверяли оружие. Никто не говорил о том, что произошло, никто не хвастался и не жаловался, все понимали что это только начало и впереди ещё сигналы, удары и отходы, рейд это не одна атака, а цикл, ритм, который нужно выдержать до конца.
Я сел на землю, прислонившись к стволу берёзы. Руки дрожали. Не от страха. От напряжения, от адреналина, от того, что тело помнило каждый удар, каждый разворот, каждое мгновение, когда жизнь висела на волоске.
Я увидел как Григорий подошёл, сел рядом, протянул флягу с водой.
- Пейте, ваше благородие.
- Спасибо, Григорий. - Я сделал глоток. Вода была тёплой, но живой. - Как ахтырцы?
- Потери есть. Но строй держали. Ударили вовремя. Француз не ожидал.
- Вы были правы. Удивление это время.
- Верно, ваше благородие. Мы выиграли им час. Может, два. Для центра это много. Очень много. Он помолчал, глядя на лес, на поле, на дым, который всё ещё клубился вдали. - Только помните, ваше благородие. Это ещё не победа. Это только возможность. Победу делают те, кто стоит в центре и держит флеши. Те, кто умирает на батарее. Мы дали им шанс. А они его используют или нет... Наше дело дать шанс. И мы его дали.
- Спасибо, Григорий.
- Не за что. Мы все под одним небом.
Он встал, кивнул мне и отошёл к своим. Я остался сидеть под берёзой, глядя на поле, дым, силуэты коней и людей, и думал о том, как странно устроена война. Ты рискуешь жизнью, убиваешь, сам едва не погибаешь и всё это не ради славы и наград, а ради того, чтобы кто-то другой, где-то там, в центре, в дыму, под ядрами, получил шанс выстоять, и чья-то жизнь, чья-то судьба получила ещё один час и одну возможность. И в этой жертвенности, безличности подвига, есть какая-то высшая, тихая правда тех, кто понимает, что война выигрывается не героями, а теми, кто делает своё дело, не требуя ничего взамен. Кто даёт шанс, не спрашивая, будет ли он использован, держит строй, даже когда никто не видит. Кто забивает пушки свинцовыми гвоздями, зная, что никто не узнает его имени, но чья-то пехота благодаря этому пройдёт вперёд.
Васильков подъехал снова. Но теперь его лицо было другим. Спокойствие ушло. Осталась только жёсткая, сухая решимость человека, который знает, что отправляет людей на убой, и не имеет права этого не делать.
- Корнет. Готовьтесь. Второй заход. Француз оправился, подтянул резервы. Нужно ударить снова, пока они не построили линию. Без этого центр не выстоит.
- Понял, ваше благородие.
- Люди?
- В строю.
- Кони?
- Держатся.
Он помолчал, глядя на меня так, как смотрят на тех, кого могут больше не увидеть.
- Потери будут тяжёлые. Вы это понимаете.
- Понимаю, ваше благородие.
- Тогда в сёдла. Ждём сигнала. И, корнет… берегите людей. Насколько это возможно.
Мы снова заняли свои места. Но строй был уже другим. Редким. Там, где раньше стояло звено, теперь зияла брешь. Мельников был ранен в ногу и его унесли в тыл. Сидоров пропал. Неизвестно, убит, контужен или отстал в свалке. Два гусара из моего взвода лежали там, на поле, среди французских пушек и тел. Их кони бродили без всадников, пугливо прядали ушами. Мы не могли их подобрать, не имели права останавливаться.
Сигнал пришёл быстрее, чем мы ожидали. Трубы запели снова и мы тронулись. Гром шёл тяжело на этот раз.
Французы ждали нас. Они успели развернуть две роты пехоты в линию, выставить штыки и поставить стрелков за кустами. Когда мы вылетели на открытое пространство, нас встретил залп. Не беспорядочно-панический, а ровный, дисциплинированный и убийственный. Первая шеренга дрогнула. Три коня упали сразу и всадники полетели через головы. Четвёртый конь, раненый в грудь, продолжал бежать ещё десять шагов, прежде чем рухнуть, увлекая за собой гусара. Я видел, как пуля выбила клок шерсти из крупа Грома, но он не сбился с ритма, только дёрнулся, чувствуя боль.
Удар во второй раз был не тараном, а прорывом сквозь стену огня. Мы вошли в линию пехоты не массой, а клином, теряя людей на каждом шаге. Штыки встречали нас стеной, и только инерция вперемежку с отчаянием, понимание что остановиться значит умереть всем, позволило нам эту стену продавить. Я рубился уже не как офицер, а как зверь, загнанный в угол. Колющий удар в шею пехотинца, пытавшегося заколоть Грома штыком. Разворот. Удар по руке стрелка, целящегося в Василькова. Ещё разворот. Конь подо мной хрипел, чувствовалось, как кровь течёт по его боку, но он нёс, потому что знал, если он упадёт, я погибну.
Второй заход длился меньше первого, минут пять или семь, но эти минуты стоили дороже, чем весь первый час, потому что каждый из них был оплачен кровью. Когда рожок снова пропел отход, мы разворачивались уже не строем, а группами, кто как мог. Казаки прикрывали наш отход, принимая на себя огонь преследователей. Ахтырцы уходили последними. Мы откатились к лесу, и только тогда, когда деревья закрыли нас от пуль, я позволил себе оглянуться. То, что я увидел, навсегда врезалось в память. Не триумф и победа, а поле, усеянное телами, нашими и французскими, лошадьми без всадников, разбитыми лафетами, брошенными пиками и саблями. И та самая тишина, которая бывает после того, как шум стих, а смерть осталась.
Васильков подъехал. Его ментик был порван, на рукаве темнело пятно крови, кивер потерян. Но глаза были ясными. Ясными глазами человека, который сделал то, что должен был, и заплатил за это цену.
- Корнет. Доклад.
Я пересчитал людей. Голос срывался.
- Ваше благородие… Из моего взвода в строю четверо. Было двенадцать. Восемь… восемь выбыли. Трое убиты. Двое тяжело ранены. Трое пропали без вести. Коней… из двенадцати осталось пять.
Он кивнул медленно и тяжело.
- Хорошо. Отходим к основной позиции. Рейд окончен.
Мы ехали назад молча. Не было разговоров, шуток и облегчения после боя, только глухая, вязкая усталость и осознание того, что мы сделали, дали центру час. Может, два. Наполеон задержал решающую атаку. Батарея Раевского выстояла. Семёновские флеши держались. И всё это ценой жизней людей и коней нашего полка, в том числе ценой восьми человек из моего взвода. Ценой Мельникова, которого унесли в тыл с раненой ногой. Ценой Сидорова, которого мы так и не нашли. Ценой крови Грома, которая сохла на его боку, смешиваясь с пылью и потом.
Фёдор принял Грома у коновязи. Увидел кровь. Молча достал тряпку, воду, начал промывать рану. Не спрашивал, как бой и кто виноват, он просто делал своё дело, потому что в такие моменты слова бесполезны, есть только дело и забота. Только тихое, молчаливое служение тем, кто вернулся.
Я сел под берёзой, прислонившись к стволу, достал из сумки лист футляр, где были листы бумаги, чернильница и перья. Писать было невозможно не потому, что руки тряслись после боя от усталости, просто что не было слов. Как написать отцу, что восемь человек из моего взвода больше не вернутся домой и матери, что их сын сегодня убивал и видел, как умирают другие, что победа пахнет кровью и конским потом, а не славой?
Я сложил лист. Убрал перо. Закрыл футляр. Письмо напишу позже, когда смогу подобрать слова.
Я видел Григория, но он не подошёл, сидел у своего костра, чистил саблю, и лицо его было таким же пустым, как моё. Он знал что удивление это время и также, что время покупается кровью, и что эта кровь наша. А ещё мы оба знали, что она пролита не напрасно.
Васильков прошёл мимо, остановился, не сказав ничего. Просто положил руку мне на плечо, коротко и тяжело, и пошёл дальше. В этом жесте было всё, что можно было сказать. Признание. Благодарность. Разделённая тяжесть. Молчаливое обещание помнить тех, кто не вернулся.
Солнце село. Гул канонады стих окончательно. Бородино затихало, переваривая свою жертву. А мы сидели под берёзами, молча, глядя в темноту, и думали о тех, кого оставили на поле. О Мельникове. О Сидорове. О тех троих, чьи имена я знал, и о тех пятерых, чьи лица уже начинали стираться из памяти. Они отдали свои жизни. За час или два часа. За шанс. И этот шанс был использован. Центр выстоял.
Гром фыркнул тихо, уткнувшись носом в моё колено. Я погладил его по шее, чувствуя тепло его тела, биение жил под кожей. Он был жив и я был жив, и этого было достаточно на сегодня.
Рейд Уварова был окончен. Победа была куплена и цена была уплачена. И мы, выжившие, несём эту цену в себе.
Глава 5. Бородино. Часть 3. Ночь после боя.
Темнота не опустилась с неба. Она поднялась из самой земли, как выдох раненого великана паром из остывающих лёгких. Она выползала из глубоких оврагов, где ещё сочилась вода, смешанная с кровью, стекала с пологих холмов, по которым днём катились ядра, просачивалась сквозь вспаханный копытами и сапогами дёрн, заполняя каждую вмятину, рытвину. Густая, маслянистая, почти осязаемая, она обволакивала поваленные берёзы, обгоревшие лафеты, брошенные кивера, раздавленные фуражки, искорёженные колёса повозок, и делала всё это не просто невидимым, но несуществующим, стирая на ночь с лица земли свидетельства той ярости, что бушевала здесь всего несколько часов назад. Только запахи оставались, отказываясь подчиняться тьме. Они жили своей жизнью, проникая в ноздри, в горло, в самую глубину лёгких, и от них нельзя было укрыться, потому что они были всюду, в каждой складке мундира, щетине конской гривы и каждой капле пота, выступившего на лбу.
Запах пороха ещё витал в воздухе, смешиваясь с сыростью проступающей ночной росы, но к нему примешивалось нечто иное, более тягучее и сладковатое. Запахи разложения, которые начинали своё дело даже раньше, чем последний выстрел стих за горизонтом. Тёплый сентябрьский воздух, неподвижный, как вода в застоявшемся пруду, удерживал этот аромат, не давая ему рассеяться, и каждый вдох напоминал о том, что поле, на котором мы стояли, было не просто землёй. Оно было могилой, ещё не успевшей закрыться и не принявшей тех, кто должен был в ней лежать. Запах конского пота, острый и кисловатый переплетался с запахом человеческого страха, который, как ни странно, тоже имел свой аромат. Металлический, резкий и почти осязаемый. И поверх всего этого гарь от тлеющих фитилей, обгоревших повозок, костров, которые затушили перед закатом, но которые продолжали дышать дымом, поднимавшимся в чёрное небо тонкими, почти невидимыми струйками.
Звёзд не было, как и Луны, они словно скрылись над ночными облаками, не желая созерцать бородинское поле. Не было даже просветов в плотной, тяжёлой пелене, затянувшей небосклон от края до края. Казалось, само небо выгорело за день, превратившись в сажу, и теперь висело над нами, готовое обрушиться любой секундой. Где-то далеко, за пределами видимости, ещё били редкие орудия, французские или наши, уже не имело значения, потому что каждый выстрел звучал не как продолжение боя, а как прощальный вздох и последнее биение сердца умирающего гиганта, который не хотел сдаваться. Эти звуки доносились до нас искажёнными, приглушёнными расстоянием, но они всё равно проникали в сознание, напоминая, что война не закончилась а просто затаилась на несколько часов, ожидая рассвета, чтобы начать снова.
Берёзовая роща, служившая нам укрытием с утра, теперь выглядела иначе, изуродованной, изломанной, лишённой той лёгкой и почти прозрачной красоты, которая отличает берёзы от других деревьев. Три старых берёзы, росшие на самом краю, были снесены ядрами почти под корень. Их белые стволы лежали на земле, расколотые вдоль, обнажая тёмную, влажную древесину, похожую на старые кости, давно оставшиеся без плоти. Другие стояли, но стояли криво, поломанные, и ветви их, искореженные ударной волной от разрыва ядер, торчали в разные стороны, как пальцы с вывернутыми суставами. Кора на многих стволах была ободрана, обнажены жёлто-белые слои, и эти оголённые участки блестели в редких отсветах далёких зарниц, создавая впечатление, что деревья содрали кожу и они теперь стояли, истекая смолой, как кровью.
Земля под ногами превратилась в нечто среднее между грязью и болотом. Тысячи сапог и копыт перемешали верхний слой дёрна с дождём, который прошёл коротко, но яростно во второй половине дня, и теперь эта смесь чавкала при каждом шаге. В ней утопали обрывки сбруи, клочья конской гривы, смятые патронные сумки, обломки древков от пик, и всё это скрывала темнота, оставляя осязанию лишь вязкость, липкость и тяжёлую влажность. Трава, ещё утром зелёная, стояла примятая, прибитая к земле, и в этой примятой траве угадывались очертания тел. Не наших, французских, которые остались лежать там, где их настигла кавалерийская атака, и которых санитары ещё не успели или уже не смогут подобрать до утра.
Лагерь расположился на небольшой поляне, затерявшейся среди редких ещё деревьев, но это был лагерь лишь по названию. Не было палаток. Их оставили в обозе, чтобы не замедлять движение. Не было костров, дым выдал бы расположение остатков полка французским наблюдателям, да и сухих дров не осталось после того, как всё, что могло гореть, сгорело днём. Не было даже нормальных коновязей, лошадей привязывали кто к седлу, кто к дереву, кто к колесу разбитой повозки. Вместо палаток шинели, наброшенные на плечи или расстеленные на земле. Вместо порядка - усталые, бесформенные фигуры, расположившиеся где попало, без строя и того внешнего порядка, который днём казался единственной возможностью существования.
Люди не говорили. Не потому, что им было нечего сказать. Не потому, что они боялись. А потому, что говорить было нечем. Голосовые связки, как и мышцы, имеют предел выносливости, и этот предел был достигнут задолго до заката. Команды, приказы, крики, молитвы и проклятия, всё это израсходовано и безжалостно выжжено, оставив только сухую и почти колючую тишину, которая царила на поляне. Кто-то лежал на спине, глядя в чёрное небо, но не видя его. Кто-то сидел, привалившись к седлу или к стволу, и смотрел в землю. Кто-то жевал сухарь, двигая челюстями без аппетита, просто потому, что тело требовало пищи, хотя душа не чувствовала голода. Кто-то перевязывал раны, свои или чужие, делая это медленно, почти сонно, во всех этих движениях была какая-то замедленность и тягучесть, словно время текло не секундами, а густым сиропом, и каждое действие растягивалось, теряя свои границы.
Я молча расхаживал в темноте и в конце концов медленно подошёл к Василькову, который, казалось, сейчас даже не заметил меня. Фигура Василькова у штабной телеги казалась неподвижной, как статуя. Он стоял, согнувшись над планшетом, и его спина, обычно прямая, сейчас была сутулой и почти горбатой, нарушая все понимания военной выправки. Кивер сбился набок, ментик был порван на плече, и сквозь разрыв виднелся тёмный, пропитанный кровью рукав мундира. Не его кровь, чужая, но он не снял его, не переоделся, потому что не было ни времени, ни сил, ни желания. В одной руке он держал огарок свечи, воткнутой в пустую гильзу, в другой перо, и перо это двигалось медленно, тяжело, выводя буквы, которые складывались в слова, слова в строки а строки в рапорт. Он писал уже час, может, больше, и строчек было немного, потому что каждое слово стоило ему усилия, которого он уже почти не мог себе позволить. Он писал о потерях, ста семнадцати людях из ста восьмидесяти, девяноста четырёх конях из двухсот, о четырёх офицерах, которых больше нет, и даже восьми гусарах из моего взвода. Трое убиты, двое тяжело ранены, трое пропали без вести. Он переводил смерть в цифры, потому что это была его работа сейчас, долг и последняя служба тем, кто не вернулся. Назвать и записать их, сделать так, чтобы штаб знал, что эти люди существовали и что они отдали свои жизни.
Я отошёл от Василькова и сел недалеко от него у ствола берёзы, прислонившись спиной к шершавой коре, и смотрел на него, но не видел. Глаза закрывались сами, хотя я не хотел спать. Тело требовало отдыха, но сознание отказывалось отключаться, цепляясь за окружающие звуки, ощущения и запахи, подтверждающие, что я ещё жив. Гром узнал меня, подошёл и встал рядом, опустив голову так низко, что почти касался носом земли. Его бока тяжело вздымались и опускались, но дыхание было ровным, глубоким. Он тоже устал, но его усталость была иной, нечеловеческой, без той примеси страха и боли, которая была в моей. Он принял заботу Фёдора, позволил промыть рану на боку, позволил привязать чистую тряпку, но теперь стоял неподвижно, закрыв глаза, как лампа, в которой кончилось масло. Не спал. Просто встал, отгородился от мира. Я положил руку ему на шею, чувствуя, как бьются жилы и струится кровь под кожей, как движутся мышцы при каждом выдохе. Конь не вздрогнул. Не повернул головы. Он принял прикосновение, как принимал всё остальное, и в этом принятии была глубокая, спокойная мудрость существа, которое не задаётся вопросами.
Фёдор появился из темноты, и я не слышал его шагов до тех пор, пока он не опустился рядом со мной на корточки, протягивая узелок. В его руках была фляга, небольшой кусок сухаря, завёрнутый в тряпицу, и кусочек сала, серовато-белый, с солью на краях.
- Ваше благородие. - Сказал он тихо, почти шёпотом. - Сухарей нашёл у обозных, они делились. И сало.
Я взял сухарь. Он был твёрдым, почти каменным, и зубы с трудом откусывали кусок. Но во рту он размягчался, и вкус ржаной муки, смешанной с солью, возвращал меня к чему-то простому и земному, что не было войной. Сало таяло на языке, оставляя жирный, солёный след, и этот след был почти приятным. Он напоминал о доме, деревенской кухне, о мире, в котором не пахло порохом и кровью. Я пил тёплую воду из фляги и чувствовал, как тепло разливается по груди, животу и ногам, возвращая ощущение тела, которого я почти лишился за день. Фёдор сидел рядом, прислонившись к тому же стволу берёзы и молчал. Он смотрел не на меня а в темноту, в ту сторону, откуда могла прийти опасность, такая, как не замеченные часовыми французские разъезды или любой другой случай, который требовал его внимания. Его присутствие было тихим, почти незаметным, но оно было надёжным, как стена.
Григорий, ахтырский унтер-офицер, спал в нескольких шагах от нас, так и не погасив масляный фонарь у лица. Он сидел, привалившись к седлу своего коня, и голова его была запрокинута, рот приоткрыт, руки бессильно лежали на коленях. Во сне он выглядел старше, чем был. Морщины на его лице казались глубже, щетина чернее, а веки тяжелее, словно они придавили глаза, не давая им открыться. Он спал без храпа, без движений и без снов, как ни странно это прозвучит, но я был уверен в этом. Сон его был полным, абсолютным, как погружение в тёмную воду, из которой не хочется выныривать. Рядом стоял его конь, такой же уставший, такой же опустивший голову и сомкнувший веки. Они были похожи, старый солдат и его верный конь, две изношенные сегодня, но ещё живые, которые получили разрешение остановиться на несколько часов, перед тем как снова включиться в работу.
Ночь не была единой. Она распадалась на тысячи отдельных мгновений, каждое из которых было островком в море темноты. За спиной, метрах в пятидесяти, кто-то кашлял сухо, надсадно, с хрипом, и этот кашель напоминал о том, что раненые лежат рядом, их немного, но они есть, и они ждут утра, чтобы санитары отвезли их в лазарет, если они доживут до утра. Слева, за кустами, кто-то молился негромко, но внятно, и слова долетали до меня отдельными, выхваченными из тишины обрывками "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий", "помилуй мя, грешнаго", "в руце Твои предаю дух мой". Я узнал этот шёпот. —Так молились старые солдаты, те, кто прошёл не одну кампанию, не раз видел смерть в лицо и знал, что перед Господом все равны, и генерал, и рядовой, и убитый, и убийца. В этих словах не было суетливого поиска утешения, торга или заклинания. Была смиренная вера, надежда и та тихая, глубокая уверенность, что там, над этим чёрным, выжженным небом, есть Тот, Кто видит, Кто знает, Кто не оставляет. Я, сам того не замечая, начал шевелить губами, повторяя про себя знакомые с детства строки "Отче наш, Иже еси на небеси". Слова эти шли не от разума, не от страха, они шли из самого нутра, той глубины, куда не добрались порох, усталость и боль потерь. Молитва не давала обещаний, что завтрашний день будет легче, пули пролетят мимо и смерть обойдёт стороной. Она просто соединяла с чем-то большим, чем этот клочок израненной земли и жалкий остаток полка. Она напоминала, что есть вечность, прощение, свет, который не гаснет даже тогда, когда над полем не видно звёзд, в этом напоминании была сила, которая не утешала. Она укрепляла. Кощунством было бы искать в молитве покой, словно успокоительное для больных нервов. Но искать в ней Бога, правду, ту нить, которая связывает живущих с теми, кто уже перешагнул порог, это было естественно, как биение сердца. Справа, в двадцати шагах, трое гусар сидели вокруг пустого места, где должен был быть костёр, и смотрели на угли, которые всё ещё тлели, давая слабый, красноватый свет. Они не разговаривали. Один из них, молодой, с окровавленной повязкой на голове, перебирал чётки. Это было не бегством от реальности а принятие реальности в её полноте со страхом, болью, несправедливостью, но и с её надеждой на то, что за пределами этой ночи есть не только новый бой, но и вечная жизнь.
Я смотрел в темноту и думал о том, как странно устроено время на войне. Днём оно летело, сжималось, превращаясь в секунды, а ночью оно растягивалось и становилось бесконечным, каждый час длился вечность, каждая минута была наполнена тишиной, которая давила на плечи сильнее любого приказа. Я вспоминал утро, и оно казалось мне другим миром и другой жизнью, прожитой кем-то другим. Тот корнет, который ждал сигнала у края рощи, был мной, но так же и не был. Он был моложе, глупее и наивнее, он верил, что удар решит всё, рейд изменит ход битвы, его сабля, конь, его взвод что-то значат. Теперь я знал, что значат они в одиночку. Ничего. Один в поле не воин. Только вместе с другими, в строю, как единая часть строя, который движется, потому что движутся все, но даже этот строй изнашивается, ломается, рассыпается на части, и тогда остаются только отдельные люди, отдельные кони и отдельные воспоминания, которые нужно нести в себе, потому что нести их некому.
Я закрыл глаза, но сон не приходил. Но перестать видеть тьму, которая давила на зрачки, заполняя всё пространство и делала мир пустым и бесконечным. Со звуками было легче, с ними можно было сосуществовать, не видя. Я слышал дыхание Фёдора, ровное и глубокое, как у спящего, хотя он не спал. Я слышал, как за деревьями кто-то ворочается, как скрипит седло, как звенит стремя, далёкий скрип телеги. Санитары продолжали свою работу, собирая тех, кто ещё мог быть спасён. Я слышал тихий говор там, у обоза, кто-то разговаривал шёпотом, и слова не различались, но интонации были спокойными и почти мирными. И поверх всего этого тишина, которая была не отсутствием звуков, а их фоном.
Мысли текли медленно и тяжело, как смола, и я не пытался их останавливать. Они приходили и уходили, не оставляя следов и не требуя ответов. Я думал о том, что завтра будет новый день, он принесёт новые приказы, задачи и потери. Я думал о том, что оставшиеся люди и кони должны будут снова сесть в сёдла, взять в руки оружие, двинуться вперёд, потому что война не ждёт, отступление невозможно, потому что если не мы, то кто. Думал о том, что некоторые из тех, кто сидит рядом со мной сейчас, завтра не вернутся, а может, и я, некоторые кони, которые сейчас стоят, опустив головы, завтра останутся на поле, а ночь это только передышка, а не конец. Но сейчас ничего этого не было, только темнота, тепло конской шеи под ладонью, дыхание Фёдора и тишина, которая не требовала объяснений. Я не искал смысла или утешения. Я просто сидел, чувствовал, дышал и слушал, этого было достаточно на эту ночь.
Где-то вдали снова ударило орудие. Один раз. Потом второй. Потом затихло. Это были не наши. Это были французы, которые тоже не спали, они тоже готовились к завтрашнему дню, ждали рассвета, чтобы продолжить то, что начали. Наполеон не отступит, он будет давить на центр, на батарею Раевского и Семёновские флеши, пока не сломает оборону или не сломается сам и нам, кавалеристам, снова придётся идти в атаку, рисковать, терять и убивать. Но не сейчас. Сейчас был только конь под рукой и человек рядом, и тишина, которая обнимала нас, как мать обнимает ребёнка. Я не знал, что будет завтра, доживу ли до вечера, увижу ли ещё когда-нибудь дом, отца, мать, тульские поля, которые так не похожи на это выжженное, израненное место. Но сейчас это было неважно. Сейчас я был здесь, живой, я дышал, чувствовал, и этого было достаточно.
Глава 6. Фили. Ночь перед отступлением.
До Москвы оставалось двенадцать вёрст, но мы их так и не прошли. Я в тот поздний вечер, почти к ночи, прибыл с письмом в Фили. В этой подмосковной деревне пахло не гарью и кровью, как при Бородино, а прелым сеном, печным дымом и сырой осенней землёй. Эти запахи возвращали меня в ту беззаботную жизнь в имении под Тулой, когда война была отдалённым слухом и узнавалась из московских газет о событиях, связанных с Наполеоном в Европе. Утренний воздух, напоенный криками редких птиц, в деревне Фили был холодным и пронзительным, разительно отличающимся от того пропитанного смертью жара при Бородино, который стоял над полем три дня назад. И мыслями я до сих пор был ещё там, в Бородино, со своими ещё слишком свежими воспоминаниями. Тела павших на поле боя или при нашем рейде в тыл французам стояли перед глазами. Память настойчиво возвращала мне разбитые лафеты на обочине. Стоны раненых после боя ночью так были ещё слишком свежи в моих воспоминаниях. Но ненадолго ставший привычным шум боли уже исчез.
Дорога в сумерках была серой, изрытой множеством колёс и протоптанная тысячами сапог, уходя и на восток, к Москве, и на запад, где ещё недавно гремело Бородинское сражение и там полегли два человека из трёх в моём полку. Я ехал один, сказав Фёдору, чтобы он оставался при обозе с вьючными лошадьми и ранеными, я не видел от него толка в штабе, пусть будет там, где он нужнее. С Фёдором я бы изрядно замедлился. Гром нёс меня ровной рысцой.
Первый окрик раздался ещё на подъезде к деревне. Из маленькой избушки вышел солдат в серой шинели, с ружьём, и стал поперёк дороги.
- Стой! Кто такой? Куда едешь один?
Я осадил коня и поднял руку так, чтобы было видно, что я не за оружием.
- Корнет Зорин, Елизаветградский гусарский полк. Пакет для генерала Уварова в штаб. Запечатан.
Солдат подошёл ближе, пристально глядя на ментик и жёлтую тесьму доломана, всё ещё не опуская ружьё.
- Один, вашбродь? Без денщика? Без коновода?
- Денщик при обозе. - Ответил я, и солдат, услышав, кивнул, соглашаясь, убрал ружьё и махнул рукой в сторону деревни.
- Езжайте, вашбродь. На въезде ещё спросят.
Я тронул поводья, и Гром пошёл шагом. Деревня Фили, куда я прибыл, встретила меня покосившимися избами сложенными из грубо обтёсанных брёвен с почерневшими крышами, стоящими вдоль тракта. На въезде стояли двое пехотинцев с ружьями, устало привалившись к плетню, и унтер-офицер с фонарём, кованым колпаком, в котором горел сальный огарок, и подошёл ко мне. Потом унтер подошёл ко мне и посветил в лицо фонарём, пристально разглядывая и мой мой мундир, перевёл свет на Грома, на сбрую, и переместил свой взгляд на перемётные сумы.
- Бумага есть, ваше благородие?
Я полез за пазуху и достал пакет, протянул офицеру. Унтер взял пакет, повертел в руках, глянул на сургучную печать апм свете своего фонаря и снова оглазел меня.
- Для Уварова, корнет?
- Для Уварова. - Я ответил почти не по уставному.
Он вернул пакет.
- Проезжайте, корнет. Коновязи у крайней избы, а дальше пешком, на лошадях к штабу не пускают. Не велено.
Я кивнул и спешился. Грома я оставил здесь же, у коновязи среди других коней, сам затянул повод и проверил подпругу. Фёдора я оставил с тыловыми, и теперь всё, что касалось коня, предстояло делать мне, и пошёл по деревенской улице, стараясь идти по краю чтоб не поскользнуться в грязи. Темноту ночи разбавляли редкие огни из окон домов и у телег, где солдаты грелись у костров. Некоторые из них спали прямо на земле около костров, кутаясь в шинель. Возле одного костра четверо пехотинцев сидели молча у огня, и даже не обернулись, когда я проходил мимо. Я дошёл до крайней избы, откуда доносился глухой гул голосов. Он был негромкий, но голоса были настойчивые, с перерывами, потом наступала короткая тишина, и в этих паузах было слышно, как скрипит половица или кто-то кашляет в темноте. Не успел я дойти до крыльца, как меня окликнули. Я обернулся на голос. С завалинки поднялся молодой поручик с повязкой на голове, тёмной от уже застарелой крови на белых лоскутах.
- Куда прёшь? Там совет. Без дела не пустят.
- Я с пакетом для Уварова.
Поручик, услышав фамилию, немного помедлил и кивнул головой.
- Ну тогда к дежурному, в сени, там жди. А коня где оставил?
- На коновязи. У крайней избы. - Ответил я.
- И то ладно. Ступай.
Я вошёл в сени, где стояли люди во весь рост в тревожном ожидании.
Здесь было темно, тесно, пахло сыростью и густым табачным дымом. Земляной пол в сенях был утоптан до каменной твёрдости. В углу стояла грубо сколоченная скамья, но на ней никто не сидел, предпочитая стоять, словно сидение было признаком слабости, которая была недопустима сейчас, как и в бою при Бородино. Стены были пустыми и разве что в дальнем углу висел медный образок Николая Чудотворца, почерневший от времени и с едва различимым ликом святого, освещаемый поставленной перед ним маленькой лампадкой, источавшей слабенький огонёк. Я заметил как кто-то из солдат перекрестился перед образком, и я последовал его примеру. Потом повернулся, стоя, как и все, глядя на дверь и иногда бросая взгляд на окружающих. Я почему-то выделил двоих. Один из них был казачий хорунжий с непроницаемым лицом и густыми русыми усами, второй был адъютант в пехотном мундире. Никто из них не сказал мне ни слова и даже не повернули голов в мою сторону. Разве что адъютант бегло скользнул по мне взглядом и отвёл глаза, снова уставившись на дверь.
Мы все стояли, слушая, как за дверью гудят голоса, нарастая и затихая до шёпота, и снова нарастали различными интонациями, они были резкие, настойчивые, почти крикливые, а потом сменялись некоей подавленной тишиной. Спор был жарким и страстным. Так могут спорить те, от решений которых могут зависеть тысячи жизней. Там, закрытые от всех нас, спорили генералы, маршалы, и там был сам светлейший князь Михайло Илларионович Голенищев-Кутузов. До моего слуха доносились несколько голосов. Кто-то говорил низким убедительным голосом с хрипотцой, потом доносился высокий срывающийся и почти истеричный тон, и вмешивался третий, спокойный и ровный, как звук струны. Мне нечего было даже и думать, что сейчас меня впустят, даже с пакетом Уварову и за распиской, пока не закончится совет. Пока что моё место было здесь в сенях, среди таких же, как я, застывших в молчании, стоящих или прижавшихся к бревенчатым стенам. Я так стоял вместе со всеми уже час или больше, нащупывая пальцами пакет с донесением Уварову, где под сургучом содержались донесения, о которых, как мне сказали "не вашего ума дело, корнет". Мне поручили доставить его не потому что я был лучшим связным, наш полк после двух рейдов заметно поредел и в полку уже не осталось "лучших", остались только те, кто ещё мог держать седло. Васильков, передавая мне поручение, был краток, как всегда, дав указания и сказав "отвези, дождись расписки и возвращайся."
Моё молчаливое стояние в сенях было прервано открывшейся дверью, и на пороге появился дежурный адъютант, которому я передал пакет, который всё это время трогал кончиками пальцев, словно боясь, что он куда-то растворится, если его выпустить из рук. Он взял донесение даже не взглянув на меня и скрылся обратно за дверью. Я не доложил ничего и не сказал фразу "честь имею". Мне оставалось только ждать дальше. Расписку о получении я получу когда совет закончится и не ранее. Мне оставалось стоять и вслушиваться в приглушённые дверью голоса, чувствуя, как напряжение совета словно просачивается сквозь щели в двери, пропитывая воздух и ложась на плечи грузом, который невозможно сбросить. Похоже, все остальные в сенях чувствовали то же самое, поскольку никто не произносил ни слова, осознавая, что там, за дверью, сейчас решается в сложнейшем споре будущее войны после сражения, и наше молчаливое ожидание было не отсутствием слов. Мы ждали решения, готовые принять его. Любое. Я продолжал смотреть на закрытую дверь и думал, что там, внутри, сейчас решается, выбрать между страшным и ещё более страшным решениями.
Время в сенях продолжало тянуться очень медленно. Внимание нас всех было приковано к голосам и паузам между ними, как менялись интонации спорящих. Потом глухой удар кулака об стол, пробившийся сквозь дверь, заставил нас всех совершить то, что не сделал бы дружный залп пехотной шеренги. Вздрогнуть. И после удара раздался спокойный и низкий голос, заговоривший долго и не перебиваемый никем. В этом голосе было нечто такое, от чего остальные замолкли, слушая и прекратили спорить. Это был голос человека, который знал, что произносит последнее слово, и, когда его речь закончилась, наступившая тишина уже не была пауза между репликами. Это уже стала окончательная тишина решения и за дверью больше не было ни звука. Итак, выбор командующими армией сделан и обратного пути нет.
Вот и отворилась дверь, и в сени первым вышел Барклай де Толли, которого я сразу узнал его по высокой фигуре и прямому несгибаемому стану, который я запомнил, когда он посещал наш кадетский корпус, Лицо генерала оставалось каменным и неподвижным, словно оно принадлежало не человеку а изваянию, из этой маски выделялись его живые глаза, в которых читалась холодная и спокойная решимость человека, принявшего тяжёлое, но неизбежное решение и готового исполнить его без колебаний. Он прошёл мимо нас, не глядя по сторонам, ровными и размеренными шагами, словно человек, идущий на казнь, но не сгибающийся перед ней, и вышел за дверь сеней наружу. Следом за ним из избы вышел Ермолов, с мрачным лицом и сжав губы в тонкую полоску, Я видел генерала Ермолова перед схваткой при Бородино, и сейчас в его походке уже не чувствовалось прежней лихорадочной энергии, которая запомнилась мне перед тем, как началась битва. В его движении зрительно мной чувствовалась только тяжесть под грузом принятого на совете решения, и этот груз давил генералу на плечи, сгибал ему спину, делая его старше на десять лет. Потом в сени вышел ещё один генерал, которого я не узнал. В полутьме я разглядел только его седые виски, усталые глаза и глубокие складки у рта, так и не узнав, кто передо мной. Он вышел молча, никого из нас не удостоив взглядом, и исчез за дверью в сени, растворившись в темноте так же быстро, как появился. За генералом, которого я не узнал, появился адъютант Кутузова, тот самый, что принимал у меня пакет, с какой-то бумагой в руках, и, проходя мимо, обернулся на мгновение, посмотрев на меня, но ничего не сказал. Остальные выходили молча, один за другим, с застывшими лицами людей которые только что переступили некую черту. Никто ничего не говорил нам, утруждая себя объяснениями, предпочитая нести в себе то, что происходило и что решили за дверью. Я стоял в сенях и ждал, неожиданно для себя подумал, что, когда мимо нас проходили генералы, никто из нас не встал по стойке "смирно". И никто этого не заметил. При любой иной ситуации меня, да и всех нас, ждало бы дисциплинарное взыскание. Я продолжал ждать, поскольку ещё не получил расписку. Потом уехать.
Прошло несколько минут, и из двери показался дежурный адъютант, кому я отдал пакет, и в его руках руках была нужная мне расписка что пакет получен и доставлен и новый запечатанный пакет.
- Корнет. Держите.
Я молча взял бумаги и аккуратно сунул за пазуху. Адъютант тихо добавил мне новость, которую вскоре и так будут знать все, но я узнал почти первый.
- Можете ехать. Армия отступает. Москва оставляется.
Слова адъютанта прозвучали буднично, словно он мне сообщал, какая за стенами избы погода. Я кивнул и вышел из сеней на улицу. Предутренний пронизывающий холод окутал моё лицо и я невольно поёжился. Небо было затянуто плотными облаками, Сквозь их разрывы пробивался тусклый лунный свет, и в его свете люди, кони, избы, деревья и грязь на дороге выглядели почти мистически, словно я попал в некую сказку. После прокуренных сеней я почувствовал запах леса и мокрой листвы, принесённый мне подувшим ветром, такой далёкий от пропахшего кровью и порохом Бородино. Я даже позволил себе прикрыть глаза, представив себе, что я просто человек ночью на осенней дороге недалеко от своего родового имения под Тулой, а не офицер из младших чинов в Елизаветградском полку, который везёт приказ об отступлении. Я открыл глаза и направился обратно к коновязи. Гром стоял с опущенной головой, но когда я начал подходить, он зашевелил ушами, узнав мои шаги даже не повернув голову в мою сторону.
Я отвязал коня, просунул ногу в стремя и поднялся в седло. Гром, подчиняясь моей молчаливой команде, когда я тронул поводья, пошёл шагом, обходя телеги, костры и спящих на земле солдат. Дорога сворачивала на юго-восток прочь от Москвы, которую предстояло оставить, в расположение моей части.
Гром шёл ровно, не ускоряясь и не останавливаясь, и я чувствовал, как его шаги отдаются в моём теле. Я вспоминал лица генералов, выходящих из избы после решения. Тоже не моего ума дело, о чём они говорили, и мы в сенях не слышали. Потом тишина за дверью, после генералов вышел адьютант, отдавший мне бумаги и слова "Москва оставляется", а я думал, что это я услышал не приговор в как некую следующую задачу, о которой я пока ничего не знаю.
Гром перешёл на лёгкую рысцу, унося меня по освещённой Луной дороге и возвращая меня обратно в корпус Уварова, где мы расстались утром, когда я уезжал с пакетом, и теперь мне предстояло найти их там, где они остановятся на ночлег. Гром мог такой рысцой двигаться долго и без устали, и я положил руку ему на шею, чувствуя, как под ладонью бьётся вена.
Мы с Громом вышли на Рязанскую дорогу, ведущую на юг, и уже были не одни на дороге. Вокруг двигались обозы, которые составляли телеги с ранеными, повозки с имуществом, пешие солдаты, которые шли молча и не глядя по сторонам. Похоже, они уже получили приказ об отступлении, и это было не бегством а именно отступлением, медленным и тяжёлым движением на юго-восток по дорогам, которые, как я уже прикинул, вели к Тарутину. Проезжая мимо деревень видел как крестьяне, которые не ушли, стояли у своих изб, взглядами провожая уходящих, и в их взглядах я видел тихую печаль и понимание, что враг придёт скоро а они останутся с ним одни. Мне хотелось подбодрить, сказать, что мы вернёмся, что мы всего лишь отступаем, но наверняка они это знали и верили в это не хуже меня.
Глава 7. Рязанская дорога и Тарутинский лагерь
Мы отступали согласно приказу, и отступление оказалось совсем не походным маршем, а очень напряжённым временем для всех нас. Первые три дня после совета в деревне Фили слились в одно непрерывное движение с редкими передышками, которые почти не давали отдыха. Корпус Уварова шёл в арьергарде, мы прикрывали отход главных сил по Рязанской дороге через Бронницы на Коломну, нам приходилось очень часто вступать в новую стычку с авангардом Мюрата, и это стало почти рутиной. Разъезд, перестрелка, короткий удар и отход уступами, раз за разом. Война словно обмельчала в эти дни, изменив масштабы - стычки вместо сражений.
Мы двигались колонной, которая растянулась на несколько вёрст. Впереди нас шли казачьи сотни Платова, которые прощупывали дорогу и фланги. За ними уже шёл наш полк, и мы были готовы в любую минуту развернуться в линию чтобы встретить авангард французских всадников или спешиться для засады при необходимости. Позади нас двигались обозы с ранеными и различным имуществом, к которым мы были обязаны не подпустить неприятеля на расстояние выстрела, что означало не просто держаться между французами и телегами, надо было не дать им ни в коем случае приблизиться к тому месту, откуда можно было бы достать пулей до повозки. Если упустим и вражеская кавалерия ворвётся к нам в обоз, это будет уже не стычка, а бойня. Раненые не смогут защитить себя сами, возницы безоружны, да и в телегах лежит то, что армии необходимо для того чтобы она оставалась армией. Порох, продовольствие, овёс для коней и даже тёплые шинели. Потеря обоза, можно считать, потеря всего, так что дистанция выстрела это самый крайний рубеж, за который французов нельзя пускать ни при каких обстоятельствах. Подойдут французы так чтоб могли стрелять по телегам прицельно, и можно писать командованию, что всё пропало и потеряно. Шальная пуля, пущенная прорвавшимся всадником из карабина в сторону обоза, может зацепить лошадь, ранить возницу или, не приведи Господь, попасть в бочонок с порохом, и тогда всё кончено. Будет взрыв, начнётся паника и полнейшая потеря управления, всё встанет. Так что наш арьергард старался держаться так близко к обозу, что каждый раз, когда французы пытались обойти наш фланг или ускориться, мы успевали встать между ними и телегами и прикрыть обозы.
И мы, гусары Елизаветградского полка, всё это время были щитом, прикрывающим столь важный обоз, и мы не могли допустить, чтобы наш щит из коней и всадников, треснул. Я чувствовал как Гром устал от за эти три дня постоянных стычек и я чувствовал, как его шаги становятся тяжелее а мышцы под седлом всё больше размягчают, наливаясь усталостью, но он словно понимал вместе со мной, что остановка будет означать гибель не только нас, но и тех, кого мы стараемся уберечь.
Тот день у деревни Чулково мне врезался в память тем, что наше серое монотонное движение и охранение обозов впервые разбавилось тем, что мы столкнулись с французами лицом к лицу, когда французские шеволежеры, лёгкая кавалерия, которая служила Наполеону в разведке и преследовании, появились из перелеска, пытаясь обойти наш левый фланг и ударить по обозу. Их взвод насчитывал человек тридцать и они двигались быстро и нагло, видимо, уверенные, что наш арьергард уже выдохся и мы не сможем дать отпор. Один из дозорных казаков в отряде, объезжающем окрестности, громко свистнул, и сигнал почти сразу передался по цепочке. Мы сразу же, не дожидаясь команды, развернулись навстречу французам.
Васильков не стал кричать команды, поднятой вверх сабли было более чем достаточно для нас. Наш строй уже привычно сомкнулся в построение клином перед атакой. Подчиняясь мне Гром рванул вперёд когда мы стремительно бросились в схватку. Построение клином сомкнутое и плотное, и клин сжимается перед ударом. Наш удар был стремительным. Шеволежеры только начали разворачиваться в нашу сторону а мы уже влетели в их строй, сбив неприятельских всадников с толку нашей внезапностью и скоростью, не ожидая, что мы атакуем первыми, как последние два дня мы будем отходить и уступать. Они просчитались.
Я нанёс первый удар колющим движением, моя сабля вошла в тело французского всадника с хрустом, встретив лёгкое сопротивление. Мой клинок выскользнул, оставляя за собой тёмно-вишнёвую полосу на зелёном мундире. Француз, молодой, безусый, как и я, мой ровесник, выронил саблю и начал заваливаться влево, но он уже исчез из моего зрения. Гром нёс меня дальше вглубь их взвода. Справа от меня Мельников рубил наотмашь, его клинок описал стремительную дугу, раздался металлический звон, когда его клинок столкнулся с палашом. Слева от меня кто-то из гусар сражался молча и сосредоточенно, пробиваясь сквозь взвод французов, как таран. Один из шеволежеров попытался достать меня пикой, остриё быстро пронеслось около моего левого плеча, но я ушёл корпусом вправо, и пика прошла мимо, не задев даже сукно мундира, ответил ему ударом сабли, но не достал, неприятель подал назад, отбрасывая ставшей бесполезной пику. Его конь, попятившись назад, споткнулся о тело упавшего товарища, и всадник, потеряв равновесие, упал вниз и исчез в месиве копыт и тел. Шеволежеры дрогнули. Моё внимание привлёк их командир, офицер в синем мундире с золотыми эполетами, лет тридцати, который безуспешно пытался собрать людей, выкрикивая команды и размахивая палашом, но сейчас в схватке его голос тонул среди лязга клинков и хрипа лошадей. Он был совсем близко от меня, я даже видел его широко раскрытые глаза, в которых угадывался отблеск паники, которую он пытался скрыть за криком команд. Я ударил его в плечо, но неудачно, мой удар пришёлся вскользь, но офицер, потеряв равновесие, начал падать. Мельников, оказавшийся за мной, довершил дело и офицер исчез под копытами.
Потеряв командира, шеволежеры обратившись в бегство и врассыпную откатились обратно в лес, оставив на земле тела людей и коней. Десяток французов остались лежать там, где мы их настигли. Я заметил как один из них лежал на спине, раскинув руки в стороны и смотрел в небеса, глаза его были открытыми, но он уже ничего не видел. Мы не преследовали. Сейчас это не входило в наши задачи. Мы должны задерживать неприятеля, пока обоз движется вперёд.
Я увидел как Васильков подъехал ко мне, вытирая тряпицей клинок. Его лицо было чуть ли не серое от пыли и почти полного отсутствия сна в эти последние пару дней. Заметил, что в уголках глаз собралась мелкая сетка морщин, которых раньше не было, но его глаза были такими же ясными, как после хорошего сна.
- Целы?
- Так точно, ваше благородие.
- Потери?
- Один легко ранен и убит один конь.
Он посмотрел на поле, где мы только что сражались с французами и перевёл взгляд обратно на меня.
- Хорошо. Продолжаем. Обозу дать пять минут форы.
Мы отошли уступами, готовясь к новым атакам неприятельской конницы, но французы так и не решились на повторную атаку, видимо, получив урок, что за каждым нашим отходом будет стоять постоянная готовность ударить снова. Говорили, что Мюрат был лихим кавалеристом, но не из тех, кто любит терять людей впустую. А мы только что показали, чтобы каждая такая попытка приведёт к стычке, которая будет стоить ему потерь.
Вскоре объявили короткий привал, который был даже не отдыхом, а скорее короткой передышкой между стычками. Мы остановились, спешились у ручья, мирно текущего по проложенному в земле руслу, чтобы напоить коней, а сами жевали нехитрый провиант из обоза, состоящий из сухарей и солонины, запивая водой из ручья и наполняя фляги. Разжигать костёр и что-то варить горячее в походных котелках времени не было. Мы проверяли и прочищали оружие а некоторые из нас перевязывали лёгкие раны. Я уже давно заметил, что старые солдаты, которые уже прошли не одну кампанию, делали это молча, сосредоточенно и без лишних движений, давно познав цену такой передышке, чтобы тратить время на разговоры. Я, глядя на них, тоже молчал, незримо обучаясь у них этой скупости на слова и способности беречь силы для того, что действительно важно.
К вечеру мы дошли до реки Москвы у Бронниц. Мост был старый, узкий, но он был цел и обозы шли по нему. Как пройдут, это будет идеальное место для задержки преследующей нас и изрядно надоевшей конницы Мюрата. Приказ Василькова гласил сжечь мост после прохода обоза. Мы решили устроить засаду на этом берегу и держать неприятеля до темноты. Мы заняли позиции в кустах вдоль берега, спешившись и спрятав коней за деревьями, прихватили пистолеты и карабины. Обозы проходили медленно, скрипя колёсами, этот скрип был разбавлен стонами раненых в телегах и гулким цокотом копыт тягловых лошадей. Наконец, последняя телега скрылась за поворотом дороги, и солдаты из инженерной команды принялись обливать мост заготовленной смолой из бочонков и подкладывать хворост. Кто-то зачиркал огнивом, посыпались искры на комья размочаленных кусков обрывков верёвок. Огонь вспыхнул быстро, жадно пожирая хворост и брёвна моста, освещая воду багрово-красным отблеском. Густой дым потянулся над рекой, скрывая от наших взоров противоположный берег.
Французы появились через полчаса когда дым уже успел поредеть. Их разъезд, состоящий из примерно человек двадцати, остановился перед горящим мостом, пытаясь разглядеть противоположный берег сквозь дым и огонь. Их кони беспокойно прядали ушами, чуя огонь, и всадники сдерживали их с трудом.
Мы залегли в кустах на этом берегу, и они не видели нас. Они не видели нас. С слышал, как сильно стучит моё сердце и пульсирует кровь в висках. Рядом со мной на земле за кустами лежал Васильков, и, казалось, был абсолютно спокоен. Он поднял руку, и мы вскинули карабины, готовый открыть залп по команде. Поручик махнул рукой и дружный залп выстрелов грянул почти одновременно. Я увидел, как три француза упали, сползая с сёдел под копыта коней. Остальные метнулись назад и скрылись в дыму. Мы остались ждать, и через четверть часа они попытались форсировать реку уже большим числом стреляя в кусты, откуда палили мы, на ходу. Поняв, что вплавь они реку не пересекут, французы отошли, чтобы попытаться перейти реку вброд ниже по течению, но там их ждали казаки. Перестрелка между нами и французами затянулась до сумерек. Когда уже совсем стемнело, Васильков дал команду отходить, и мы отступили, оставив за собой догорающий мост. Мы отправились догонять ушедшие обозы, получив очередную паузу перед следующей стычкой.
Мы не останавливались ночью. Для арьергарда это вообще никак нельзя, французы тоже не спят, они идут следом за отступающей армией, ощупывая темноту и выискивая брешь. А мы должны оказаться той стеной, которая нет бреши. Мы шли спокойным шагом, я понимал, что завтра нас ждут новый стычки и засады, и думал, что так уж устроена война. Мы отступаем. Французы наступают. И никто из нас не спит.
На третий день, к полудню, мы вышли к переправе через реку Северку близ Коломны, где наконец мы встретились с действующей армией. У переправы нас встретил батальон пехоты Милорадовича, который принял позицию, которую мы занимали, чтобы в очередной раз дать фору обозам. Командир батальона, подполковник с обветренным лицом и седыми бакенбардами, кратко, по-военному, выслушал от Василькова рапорт о противнике. Силы и направление, время нашего последнего контакта с неприятелем. Сдав позиции полноценному батальону пехоты, мы прошли через переправу, направляясь далее уже не в качестве передового арьергарда, а уже как резерв, предназначение которого поддержать или сменить уставшую часть. А я уже думал о том, что первым делом меня ждёт глубокий сон по прибытии. Эти три дня нас изрядно измотали.
Это и была суть арьергардной службы на Рязанской дороге, заключающаяся в непрерывной эстафете задержками неприятеля, а не одиночными героическими лихими схватками. Одни части сменяют другие, передавая позиции. Каждая стычка, которая нам перепала, не просто отдельное событие с лихим налётом и разгоном перепуганных французов с отмечанием каждой такой схватки потом шампанским, которое открывается взмахом сабли. Каждый такой короткий бой это звено в цепи, которая протянулось до Тарутино. Всё держалось не на личной доблести, хотя доблести у нас хватало. Каждое звено держится на дисциплине, знании своего места и готовности уступить место другому, когда приходит срок, как, например, мы сейчас передавали наши позиции у переправы пехоте Милорадовича, которая занимала наши позиции, подготавливала артиллерийские расчёты быстро и без суеты, превращая берег за переправой в неприступный. Последнее звено, когда мы передали позиции уже тем, кто сможет удержать а не просто задержать.
Армия заняла Тарутинскую позицию. Лагерь раскинулся на левом берегу реки Нары, у села Тарутино, в ста верстах от Москвы. После почти постоянного движения, пока мы были в арьергарде, стычек и ночных переходов я наконец-то позволил себе крепкий сон перед тем как снова приступить к службе. Ритм войны для меня ненадолго сменился, став более спокойным. Тарутинский лагерь жил по своим законам. Здесь уже не было арьергардных схваток с преследующими нас французами. В лагере нас ждали другие хлопоты. Пополнение, переформирование, обучение новобранцев и приведение в порядок конского состава. В наше пополнение поступило тридцать новых гусаров, молодых и ещё необстрелянных, с пока ещё ясными немного наивными глазами без того оттенка, который появился у меня после рейда при Бородино и отступления по Рязанской дороге. Им ещё предстояло стать частью строя и научиться правильно держать линию перед боем и в бою.
Вечером 21 сентября Васильков собрал нас для распределения задач. К нам поступило пополнение, заняться ими предстоит более опытным гусарам, к которым уже причисляли меня. Исправное оружие проверить, неисправное починить или заменить. Продовольствие, овёс и порох получить у интенданта и распределить по взводам.
Я получил под начало в свой взвод восемь новых гусаров, и сейчас передо мной стоял один из пополнения, парнишка семнадцати лет с серыми глазами и лёгким пушком там, где должны быть бакенбарды, будь он постарше возрастом. Он смотрел на меня, командира его взвода, и в его взгляде я увидел себя под Вильно, когда стоял у коновязи под дождём и слушал Василькова.
- Кто таков будете, рядовой? - Спросил я новоприбывшего в мой взвод.
- Николай Бартенев, ваше благородие. - Ответил он, стараясь говорить как можно более по-военному, но голос его предательски дрогнул. - Из тамбовских помещиков, отец сто душ держит...
Я про себя усмехнулся его словам, не подавая вида. Он отрапортовал так, словно сообщал что-то важное о том, как он будет воевать. Сто душ. Когда-то я сам наивно думал, что моё происхождение может что-то значить на войне, где можно не пережить очередную схватку.
- Ну что ж, Бартенев. - Сказал я. - Коня получили?
- Так точно, ваше благородие.
- Седло проверили? - Новобранец замешкался, и я понял что он не проверил или проверил, но не так, как надлежит проверить. - Проверьте подпруги и стремена. Помните, в походе подпруга, которую не затянули как надо это смерть ваша или коня на поле.
Я поставил его в строй рядом Мельниковым. Мы с ним держали мост у мельницы под Смоленском, шли вместе на французов в рейде Уварова при Бородино и отбивали атаки кавалерии пока шли в арьергарде.
- Бартенев, значит. - Сказал он, поправляя ремень и оглядывая Николая. - Ну что ж, Бартенев, будете стоять рядом со мной, смотреть, слушать и запоминать. Если что-то непонятно - молчать и делать как я. Само поймётся.
Фёдор, который прибыл в лагерь ещё раньше меня с обозами, привёл Грома с водопоя. Время, отпущенное нам на отдых в лагере, пошло ему на пользу. Конь выглядел гораздо лучше чем когда мы только прибыли в лагерь после арьергарда. Рана на боку затягивалась, бока его округлились и взгляд стал живее. Три дня в Тарутино дали ему возможность восстановиться, чего не мог дать ему я. Гром подошёл ко мне и я погладил его по шее и прижался головой к его голове. Мы оба живы и готовы следовать дальше.
Вечером, сидя у костра, я достал из сумки дорожный письменный деревянный футляр, который Фёдор держал в обозе, где всё так же хранились листы бумаги, чернильница и перья. Я писал, обмакивая перо в чернильницу, медленно и взвешивая про себя каждое слово. Я не хотел писать о боях или потерях. Не о боях. Мне хотелось написать, что армия стоит, мы получаем пополнение. Гром отдыхает. Я аккуратно выводил каждое слово.
"Милостивые мои батюшка и милая мне матушка,
Пишу вам из лагеря при селе Тарутино, куда мы прибыли. Вы, наверное, уже знаете, что мы оставили Москву. Слава Богу я жив и здоров.
Мы получили пополнение. Тридцать новых гусаров. Мне досталось восемь в мой взвод, с ними предстоит служить вере нашей, Отчизне и трону. Не тревожьтесь обо мне. Я служу как и всякий русский дворянин. Верю, что Господь даст нам сил и мудрости довести начатое до конца.
Помню и молюсь за вас. Покорнейший сын ваш, Алексей Зорин
23 сентября 1812 года
Пишу вам из лагеря при селе Тарутино"
Закончив писать короткие и сухие строки, а красноречием я не отличался, я запечатал письмо расплавленным на огне сальной свечи сургучом и убрал в сумку, чтоб отправить завтра с оказией в Тулу. А сегодня - спать, в палатке, укрывшись шинелью и выходя иногда погреться у костра.
Глава 8. Атака лагеря Мюрата под Винково.
Три недели в Тарутино, пока мы отдыхали после отступления, дали нам возможность полноценно отдохнуть, снять усталость и быть готовыми к войне с новыми силами. Люди отоспались, кони набрали вес, словом, мы, гусары, посвежели после изнурительных переходов и стычек в арьергарде. Но бесконечно отдыхать мы не могли. До нас доходили слухи о грандиозных пожарах в Москве, которые были видны на горизонте огненным заревом ночью, и мы ждали приказов бивать француза. И приказа мы дождались. Вечером 17 октября Васильков собрал нас, командующих взводами, у штабной избы. Мы собрались под старым навесом у грубо сколоченного стола, на котором лежала развёрнутая карта и стоял фонарь с горящей свечой внутри. Голос Василькова, доводящего до нас приказ, звучал глухо, но отчётливо.
- Заскучали, небось, отсыпаться. Приказ получен. Завтра выступаем.
Он склонился над картой, поставил на него фонарь, я подошёл к столу и увидел изгибающуюся линию реки Чернишни, очертания села Винково и лес, за которым стоял французский авангард Мюрата.
- Разведка нам тут доложила, что Мюрат разленился и беспечен стал. Лагерь стоит не укреплённый, посты не насторожены, артиллерия в походном положении. Наполеон занят в Москве, а Мюрат считает, что мы не решимся атаковать, раз уж три недели стояли студнем, значит, будем стоять и дальше. Он ошибается, - Сказав последние слова, Васильков поднял глаза на нас. - Наша задача разгромить его корпус внезапным ударом. Мы ударим на рассвете. - Поручик ударил кулаком по раскрытой ладони. - Саблями пощекотать французов надо так, чтоб навсегда запомнили, басурмане. Взводы собирать сейчас же, не откладывая, Проверить оружие, подковы и сёдла у коней. Выступаем затемно. Всем быть готовыми. Исполнять! Вопросы есть?
Вопросов ни у кого не было. Я слушал Василькова, поглядывая на карту, и в груди разливалось то самое знакомое чувство смеси тревоги и решимости. После бесконечного отступления и трёх недель отдыха мы наконец-то ударим сами.
Переполненный мыслями о предстоящем ударе я отправился в свой взвод. Наши палатки стояли на краю лагеря вдоль опушки. Сегодня, несмотря на густые свинцовые тучи, застилавшие небо, обошлось без дождей. От костров пахло кашей, ухой, где сварили наловленную рыбы из местной речки. Костры догорали, люди чистили мундиры и проверяли оружие. Я подошёл к своим гусарам, Мельникову, Тимофееву, Бартеневу и остальным. Они посмотрели на меня и встали со своих мест. Мои гусары понимали, что я пришёл неспроста и ждали, что я скажу им.
- Господа. - Заговорил я. - Слушаем приказ. Завтра на рассвете выступаем с остальными. Цель - позиции французского авангарда Мюрата у Винково. По данным разведки, Мюрат спит, как сурок, Постов почти нет, разведка местности не ведётся и артиллерия не готова. Напомним ему, что мы не сложили оружие. Ударим внезапно. Вломиться в их лагерь. Разбить, Сжечь. Коней проверить. Подковать если надо. Проверить всё. Мельников, проверить подпруги у всех.
- Есть, ваше благородие, - Ответил он.
Я уловил оттенки бравады в его голосе. Он больше всех старался обсуждать со мной приказы об отступлении, мне приходилось напоминать ему, что приказы не обсуждаются. А приказ об ударе он воспринял с радостью. Я помнил, как он при Бородино стремился в атаку, и как он врывался в ряды кавалерии пока мы были в арьергарде, пока обозы шли в Тарутино, но там он исполнял приказы безупречно и ворчал про отступление. А тут весть об атаке. Я обошёл остальных в строю, заглядывая каждому в глаза, желая убедиться, что строй завтра не дрогнет, всё же у меня пополнение из тех, кто ещё не принимал участия в бою. Кто-то гусар смотрел в ответ на меня спокойно а кто-то едва сдерживал волнение. Но готовы были все и я читал веру в то, что война меняется. Мы перестаём отступать и атакуем. Наступаем. В это верил и я.
Этой ночью я почти не спал, как и гусары из моего взвода. Тоже проверил подковы, перепроверил ещё раз пистоли, как наточена сабля, подпруги и всё ли справно с седлом. И мысль о том, что мы пойдём в атаку а не будем обороняться, продолжала будоражить меня так, словно я всё ещё оставался тем, кто только прибыл под Вильно.
Ночь вкупе с октябрьской промозглостью выдалась на редкость холодной, словно желая подпортить нам наше наступление. Она пробирала до костей даже сквозь шинель, в которую я кутался, сидя перед костром в ожидании построения перед нашим выступлением. Пару раз за ночь ухнул филин. Я совсем немного поспал почти рядом у костра, чтоб меня доставало его тепло. Туман над Нарой стоял густой, молочной пеленой, покрывая и наш лагерь, и дальние огни костров казались в ночи скоплением расплывчатых оранжево-багровых пятен. Проснувшись после короткого сна, я понял, что более уснуть не придётся, и присел поближе на ящик, и сидел, подкидывая подмокшие в тумане ветки хвороста, глядя, как дым поднимается в чёрное ночное небо, смешиваясь с туманом Вскоре рядом со мной на ящик присел Бартенев, принёсший ещё охапку хвороста. Потом к нам присоединился Мельников, который приволок за собой на дрова пустой ящик. Никому из нас не спалось. Мы молча грелись у костра.
Я первым заговорил с Бартеневым, для которого, в отличии от меня или Мельникова, этот бой предстоял быть первым.
- Страшно? - Спросил я тихо и глядя по-прежнему в сторону костра.
- Страшно, ваше благородие, - Так же тихо ответил Бартенев. В его голосе я узнавал свои интонации под Вильно, когда я ожидал своей первой стычки. Страшно ожидать и не страшно в самом бою, страх сам побоится присутствовать, как посчитал я. Да, там, когда я стоял у коновязи и слушал Василькова, в моих словах была та же интонация, присущая тому, кто только поступил на действующую службу.
- Правильно, что страшно. - Ответил я так же тихо. - Не верьте тому, кто скажет, что ему не страшно, бояться это нормально, но если боишься, а всё равно идёшь в атаку, ты делаешь то, что должен.
Он ответил мне молчаливым кивком, вбирая мои слова, поскольку теперь наступила моя очередь говорить их, когда сам осознал их смысл, который никак нельзя передать в теории. Такому не учат в кадетских корпусах, поскольку такое просто не объяснить словами.
Долгожданный рожок, приказывающий выступать, прозвучал за два часа до рассвета. Мы почти сразу вскочили и бросились на коней, давно уже готовые и истомившиеся ожиданием. Наша колонна всадников рысцой двинулась по лесной дороге, Листва уже почти облетела, покрыв дорогу, и шелестела под копытами коней, приглушая наше движение. Сквозь оголившиеся ветки и стволы деревьев проглядывало робкое утреннее зарево, освещающее пока невидимым Солнцем низкое серое небо. Воздух пропах прелой осенней листвой, сырой землёй, заботливо укутанной пеленой из опавших листьев. И пахло уже почти родным за эти месяцы службы запахом конского пота. Он невольно навевал воспоминания, когда такой же запах был перед Бородино и перед каждой стычкой на Рязанской дороге, когда мы бросались в атаку на отряды французских кавалеристов. Запах, который говорил мне - предстоит удар по неприятелю.
Васильков шёл в голове колонны. Когда он оборачивался в нашу сторону, в предрассветном сумраке его лицо казалось мне искусно вырезанным из тёмного дерева. Я видел даже его глубокие морщины в уголках глаз, заострившиеся скулы и запавшие щёки, делающие его зрительно старше. Он не равнялся с нами для напутствий перед боем, просто вёл нас вперёд, и я понимал, что мы идём туда, куда нужно.
К шелесту листвы под копытами коней добавлялись звуки поскрипывания сбруи и нечастое фыркание лошадей. Я перебросился вполголоса парой коротких фраз с другим командиром взвода, который был чуть старше меня по возрасту. После нашего короткого разговора я поймал себя на мысли что это наш первый наступательный бой после рейда Уварова при Бородино. Это чувство, что мы в этой схватке из щита преобразимся в меч, придавало мне сил и будоражило. Я почти чувствовал себя неопытным юнцом, и это неспроста - я ещё не привык к тому, что мы нападаем а не отступаем.
Ближе к рассвету, когда небо почти полностью посветлело, лес начал редеть и сквозь стволы деревьев начали проглядывать серые пятна скошенного поля. Васильков поднял руку, и мы замерли. Затихло почти сразу - словно я плотно прижал ладони к ушам. Тишина разбавлялась разве что дыханием коней и пульсирующими звуками у виска. Сердце в такт пульсу, казалось, стучит у самого горла. Васильков поравнялся со мной, отдавая распоряжения.
- Взвод Зорина в первой линии. Держим направление на правый край их лагеря. Ударили и сразу отход за вторую линию. Всё ясно?
- Так точно, ваше благородие.
Он кивнул и отъехал раздавать приказы. Я проверил, как лежит в руке повод. Гром стоял неподвижно, вытянув уши вперёд, ожидая моей команды.
Я развернулся в сторону своего взвода. Нас двенадцать человек, из которых четверо старых и обстрелянных, которые прошли через Смоленск и Бородино и восемь новых гусар, среди которых стоял Бартенев с его ещё несколько наивным лицом. Все они смотрели на меня, разделяя со мной выражением глаз то же, что я чувствовал сам. Смесь решимости и страха, только страх не тот, который парализует и лишает воли, он тот, кто держал в тонусе и заставляет быть внимательным, полностью собранным и живым.
- Слушаем мою команду. - Сказал я, стараясь чтобы голос звучал по-командирски ровно, подавляя дрожь волнения. - Идём в атаку первой шеренгой, равняемся на меня и держим линию. Строй не ломать. Если кто-то упадёт, соседу подхватить. Всем всё ясно? - Все коротко молча кивнули. Я не спрашивал, готовы ли они к атаке, это было и так ясно, подтверждения были излишни. - Строимся в линию.
Я чуть приостановил взгляд на Бартеневе, который сидел в седле, вцепившись в поводья до побеления пальцев, но не отводил от меня взгляда, и в его глазах я читал желание быть частью этого, и я был уверен, что он был этой самой частью, как и все мы. Я слышал топот коней позади меня - за нами строилась готовая поддержать нас вторая и третья линии эскадрона гусар Елизаветградского полка. Негромкий сигнал горна известил нам приказ о начале атаки и я тронул поводья.
Мы, повинуясь сигналу горна, который своей короткой мелодией означал те же "аллюр три креста" бросились с места галопом в атаку, стремясь быстрее преодолеть расстояние от опушки до лагеря Мюрата. Гром, повинуясь моей команде, рванул с места так, что я на миг потерял ощущение седла. Я услышал, как сотни копыт одновременно ударили по земле и мы стремглав понеслись в сторону неприятельского лагеря. Холодный утренний ветер безжалостно и остро, словно удар бритвой, принялся порывами по лицу, срывая остатки ночной дремоты и выдувая из головы всё то лишнее, что было перед атакой. Мы вылетели из опушки леса так же стремительно, как, вероятно, вылетает пробка из бутылки шампанского, которое перед этим хорошенько встряхнули несколько раз.
Мы стремглав неслись через долину, поросшую редким чахлым кустарником в сторону лагеря, быстро сокращая расстояние. Я поднял саблю острым концом вверх и остриём вперёд - первые удары будут колющими а не рубящими, и моя шеренга так же, не дожидаясь пока я выкрикну "шашки вон", так же подняли своё оружие. Я видел, как во французском лагере разбросаны шатры и палатки, у которых дымятся ещё костры и ещё люди ещё не поднялись со своих шинелей или спят в палатках. Они не были наготове и ждали нас, уверенные, что русские не рискнут наступать, и сейчас будут наказаны за свой просчёт.
Караульные французов заметили нас, когда мы преодолели более половины расстояния до лагеря и подняли тревогу. Всё более приближаясь, я видел, как там, на берегу, начались запоздалые движения. Кто-то бежал к орудиям, кто-то хватал ружья, бежал в сторону коновязей, а были и те кто просто стоял посреди хаотично бегающих людей, глядя на нас изумлёнными глазами. В лагере, казалось, до сих пор не верили очевидному факту, что мы атакуем, и это неверие было их гибелью, потому что мы были всё ближе с поднятыми саблями.
Нас не встретила кавалерия, и нам не пришлось колоть врага саблями, стремглав проносясь через их строй. Мы беспрепятственно ворвались в лагерь, и я ударил первым, направив рубящий удар вниз, и молодой французский артиллерист, бросившийся на бруствер развернуть орудие, упал, даже не успев поднять фитиль. Моя шашка рассекла ему плечо, и Гром понёс меня дальше. Я рубил, колол и уклонялся от редких встречных атак, как учили меня в кадетском корпусе. Слева от меня орудовал шашкой Мельников, чей конь, низкорослый и выносливый, пробивал толпу панически бегающих французов. Справа за ним шёл Бартенев, сжимающий шашку с такой силой, что пальцы рук побелели, а в его взгляде, который я успел заметить, уже не было страха, только сосредоточенность, означающая, что он переходит некую черту, становился гусаром и частью нашего строя. Мы прошли через их хаотично разбегающийся лагерь насквозь. Гром вынес меня на открытое пространство за палатками, остановился, повинуясь мне, развернулся и я увидел, что творится вокруг.
Французский лагерь пребывал в полнейшем беспорядке. Я видел, как кто-то из гусар бросил подобранный масляный фонарь и швырнул в ещё уцелевшую палатку, которая тот же вспыхнула и огонь охватил разлившееся по плотной ткани масло. Другие палатки тоже горели, люди разбегались врассыпную, кони без всадников метались между телег, и это можно было считать разгромом.
Я увидел, что казаки, те самые, что пошли с нами в атаку на левом фланге, уже врубались в обозы, и хватали всё, что попадалось в обозах. Бочонки с порохом, бочонки с вином, кто-то прихватил дорогое расшитое седло. Некоторые казаки уже спешились и шарили в повозках, не обращая внимания на свист пуль. Они бросились грабить французский лагерь, и я не осуждал их. За месяцы отступления и потерянных товарищей они брали своё.
Я оглянулся на восток, где из леса должны были выходить пехотные колонны, которые довершат начатое и полностью прекратят само существование конницы Мюрата. Но вот пехоты не было, и вместо шеренг основных сил находились редкие цепи егерей. Уже позже я узнаю, что часть корпуса генерала Багговута заблудилась в ночном лесу, колонны сбились с направления и вышли к позициям не там, где было нужно, и не в то время, когда нужно. Мы дрались одни, казаки грабили, а враг уже приходил в себя, и одних нас явно не хватало для полного разгрома, а французские офицеры, ещё недавно ошеломлённые внезапной атакой нашей конницы, сейчас собирали разбежавшихся людей, выкрикивая команды, их кавалерия, оправившись от первого шока, который вынудил их разбежаться, уже строилась на холмах за лагерем, а их артиллеристы, те, что уцелели, уже разворачивали орудия, чтобы ударить по нам с фланга. Одних наших сил не хватило чтобы удержать успех, развить его и добить, не дать Мюрату собрать остатки корпуса и отойти к Воронову.
И когда из леса наконец показались запоздавшие колонны пехоты, они выходили не на фланг врага, а напрямую под его артиллерийский огонь. Уже обратно в нашем лагере я узнаю, что генерал Багговут был убит в самом начале атаки пехоты. наша атака захлебнулась, французы начали отходить, сохраняя порядок и знамёна, оставляя нам только разграбленный обоз, орудия, своих раненых и обгоревшие палатки .
Зазвучал сигнал горна, приказывающий отходить, и мы развернулись, перестраиваясь обратно в линию. Казаки оторвались от грабежа при звуке горна и занялись прикрытием флангов. В моём взводе уцелели все. Бартенев был бледен, но держался в седле. Мы отошли к лесу, оставив вражеский лагерь с обгоревшими палатками и разграбленными телегами. На холмах стояла французская артиллерия, готовая встретить нас залпами ядер и картечи, если мы решимся на вторую атаку, которая стала бы для нашей кавалерии самоубийственной и бессмысленной.
Мы отступили обратно в лес, который встретил нас тишиной, но это уже не была та напряжённая предрассветная тишина, она была усталой, словно лес, как и мы, был после боя. Мы ехали обратно молча, и тишину леса нарушали только редкие команды, топот и дыхание коней.
Я остановил Грома, чтобы дать ему перевести дух. Я стоял, вдыхая достигший нас едкий запах сгоревшей плотной ткани французских палаток, пороха и дыма, который я теперь буду помнить всегда, наряду с запахом мокрой шерсти мундира под Литвой, или запах Бородина. Посмотрел на солнце, которое уже поднялось над горизонтом, и его лучи пробивались сквозь переплетения веток деревьев холодным осенним светом и снова тронул поводья.
Мы возвращались в лагерь.
Вечером в лагере я достал бумагу и перо писать письма домой, где я в трёх предложениях написал о моём участии ныне, 18 октября, в сражении под Винково, что мы застали врага врасплох, мы захватили пушки и знамёна, гром цел, а мои новобранцы держались достойно. Дописал, что молюсь за них. И просил прощения что письмо короткое. Запечатал письмо и убрал в сумку, чтобы завтра передать нарочному. Гром стоял рядом, опустив голову, и я слышал его ровное дыхание. Мы оба были живы и сегодня полностью сделали своё дело.
Глава 9. Малоярославец. Часть 1.
В то утро мы поднялись на рассвете, готовые выступить в сторону города Малоярославец, куда, по сведениям, отправились войска Наполеона, намереваясь вторгнуться в земли, не разорённые войной, и откуда нам поступали обозы с провиантом из Калуги и оружием из моего родного города - Тулы. Я уже построил свой взвод, мы наспех позавтракали и осёдланные кони нас ждали, готовые к выступлению с нами, когда к нам подошёл ординарец, молодой казак, со светло-русыми кудрями, которые выбивались из-под его шапки, окликнул, кто тут корнет Зорин, и вручил мне конверт. Я думал, что это одно из редких писем от моих родителей, но, когда взял запечатанный сургучом конверт, то на нём аккуратным женским, я бы даже сказал, нежно-девичим почерком, было непривычно написано "корнету Алексею Зорину, Елизаветградский полк". Шурочка. Александра Турова, которая принесла мне поднос с чаем там, под Вязьмой, я понял, что это она сразу, хотя мы виделись один раз вечером, на террасе в Покровском, и она совсем не выглядела как дворянка. Простая коса без локонов, которые тогда были неуместны, когда вместе с дедом и бабушкой покидала родовое гнездо перед тем, как в Покровское придут французы. Сейчас не было времени читать письмо, поэтому я, не вскрывая конверт, убрал его себе под мундир, ближе к сердцу, поверх нательного креста, и снова оглядел собирающийся к выдвижению мой взвод. Гусары делали последние приготовления, проверяя подпруги, седла и оружие. Краем глаза я заметил, как уже опытный Мельников молча поправил стременной ремень Бартеневу, который в предрассветных сумерках стоял бледный, но готовый к походу. От кого пришло письмо, никто не поинтересовался, поскольку война быстро учит уважать чужую тишину.
Мы уже знали из донесений казаков, что Наполеон оставил Москву из показаний захваченного на разведке пленника, и французская армия теперь движется на юго-запад в сторону Калуги, где земли были не разорены войной и откуда к нам поступали обозы с продовольствием. Суть приказа была в том что корпус Дохтурова и кавалерия Уварова выступят навстречу перерезать путь у Малоярославца и не дать врагу пройти в сторону Калуги и Тулы, откуда я сам родом. Мысль о том, что моим отцу и матери придётся как Туровым, оставить своё имение на разграбление, или на сожжение, страшила меня гораздо больше чем мысли о том, что моим родителям, возможно, уже не придётся увидеть меня живым. И сожжённая Москва взывала к мести, незримо напоминая, что ждёт Тулу, если мы не удержим неприятельские колонны.
Наш взвод выдвинулся в сторону Малоярославца по грунтовому тракту, вливаясь в общую колонну всадников походной рысью, чтобы не загонять коней раньше времени и обгоняя идущие походным строем пешие колонны по дороге, которая была размыта осенними дождями, истоптана тысячей сапог идущих перед нами и изрытая колёсами артиллерийских обозов. Леса по обе стороны дорог стояли с голыми стволами, окутанные остатками осеннего тумана и пронизанные холодным утренним светом. Мы приближались к Малоярославцу, вдали уже были слышны раскаты артиллерии, а к утренним запахам мокрой прелой листвы и сырой земли начал примешиваться едва уловимый, но уже привычный и легко узнаваемый запах дыма, приносимый утренним ветром со стороны города, который уже начал гореть до нашего прибытия.
Письмо под одеждой напоминало о себе, но я не готов был распечатать и прочитать его, и не потому что мы пребывали в движении и остановиться было немыслимо. Я бы всё равно не смог прочитать его до предстоящего сражения, и не потому что некогда. Слова Александры принадлежат другому миру, и впустить их в себя сейчас значит разбить их о ту реальность, которая ждала нас впереди, а я хотел, чтобы они остались целыми и напоминающими мне об иной жизни, мирной и спокойной.
Малоярославец открылся перед нами после очередного поворота тракта с дорожным указателем в сторону города, и вид города в подзорную трубу перед нами показывала пожарища. Деревянные дома и избы горели, ещё не став пеплом, и среди горящих домов шёл бой. Огню способствовало то, что деревянные дома стояли тесно друг к другу. Над крышами домов в небо поднимался клубящийся серый дым, щедро подсвеченный снизу оранжевым заревом. Среди клубов дыма виднелось здание колокольни, как я узнал позже, Никольского собора, которая возвышалась над всем этим чадящим маревом, чёрная от копоти и неподвижная, напоминая скалу в шторм своей неподвижностью над хаосом внизу. Я чуть перевёл трубу в сторону и увидел, как река Лужа блестит свинцом в утреннем свете. Сгоревший мост через неё ещё дымился, как я позже узнал, наши егеря подожгли его при отходе, но французские сапёры уже тащили брёвна из разобранных домов, устанавливая переправу, и по наспех сколоченным настилам уже бежали солдаты Дельзона. Артиллеристские расчёты катили орудия, кавалеристы вели лошадей. Первоначальный план, что город будет отрезан от неприятеля, не сработал, враг продолжал насыщать его силами, и это означало, что бой за Малоярославец будет долгим и кровавым.
Мои мысли подтвердил Васильков, подъехавший к нам. Мы стояли на высоте севернее города, откуда открывался вид на всю долину. Он спешился, подошёл ко мне, и я тоже спрыгнул с коня, подошёл к командиру, который рассматривал панораму города и обдумывая команды, который сейчас вряд ли прозвучат как "аллюр три креста". Я выслушал обстановку, из которой понял, что переправу держит дивизия Дельзона, в городе из наших егеря Дохтурова. Солдаты Дельзона уставшие, с перехода, но они опытные и своё дело знают. Нам всем придётся спешиться, поскольку конница бесполезна на этих улицах, которые узкие, грязные и это не поле где гусары могут маневрировать, а свежие силы егерям нужны. Нам, как подкреплению, предстояло быть на Калужской улице, держать площадь у собора, пока не подойдут пехотные части и не закрепятся. Если французы будут атаковать - принимать удар пешими. Я выслушал, отрапортовал, что задача ясна, и развернулся к взводу, приказав спешиться и двоим гусарам остаться коневодами. Остальным, собравшимся вокруг меня, я кратко разъяснил цели, предупредил, что противник будет не только впереди, с узких переулков он может появиться отовсюду, поэтому ориентироваться на собор, на товарищей и смотреть в обе стороны. Васильков уже раздавал указания другим гусарам, и они тоже спешивались, готовые, как и мы, какое-то время побыть пешими драгунами в гусарских мундирах. Из них со мной пойдут трое старых, включая Мельникова, и шесть новых гусар, среди которых Бартенев.
Мы проверили пистоли и карабины. Сабли останутся наверняка на весь бой в ножнах, но оставлять мы их не стали. Может, и понадобятся, хотя я надеялся, что французы не бросятся на нас в штыковую атаку всей массой. и двинулись к Калужской улице. Я сказал, чтобы держали линию, не растягивались и не забывали проверять переулки. Вершина собора всё так же возвышалась над зданиями, помогая держать ориентир.
Я вооружился карабином, чувствуя, как тяжесть оружия привычно успокаивает, и мы двинулись вниз в сторону города пешими, как драгуны, только в гусарском обмундировании. Мы, гусары, никогда не мыслили себя в качестве драгунов, но сейчас мы становились ими по воле войны, шагая по хлюпающей под сапогами осенней грязи. С нами шли и другие взводы гусар, превратившиеся в пехоту и готовы стать подкреплением, которого так не хватало. К запаху дыма примешался запах пороха и тошнотворно-сладковатые миазмы, которые позже я назову запахами смерти, которая ещё не остыла, поскольку это горели тела павших, которые достал огонь.
Мы спешно шли по Калужской улице, которая былла в состоянии полного хаоса, по обе стороны деревянные дома уже горели, пламя лизало стены, исторгая густой чёрный дым и вырываясь из выбитых окон. Мостовая была разбита и завалена обломками, мёртвыми телами и брошенным оружием. Были и живые, которые метались по разрушенной улице. Солдаты, паникующие или идущие, как мы, вперёд, горожане, среди которых были и те кто успевали мародёрствовать, выбегая с уже награбленными чьими-то пожитками или нагибаясь, чтобы собрать с тела. Видимо, жажда наживы бывает сильнее страха смерти даже в такой час. Крики, залпы, треск обваливающихся балок сливались в некую какофонию, от которой звенело в ушах.
Мы добрались и заняли позицию у перекрёстка, который находился напротив собора, соединившись с пехотой Дохтурова, которая теснила французов, но неприятель держался упорно, используя всё, что возможно, в качестве укрытий. Ещё целые здания, которые ещё не захватил огонь пожаров, деревянные заборы, стреляли, укрывшись за грудами обломков. Бой кипел вовсю, и колокольня над нами, чёрная от дыма, но не потерявшая своей величественности, возвышалась над нами, как немой свидетель.
Армия Наполеона была уже не та, что прежде, солдаты Дельзона разительно отличались от тех, что мы видели раньше, мундиры их были потёртыми, лица измождены и сражались они не с яростью, а скорее с усталым упорством людей, которые знают, что отступать некуда. Мимо меня просвистела пуля, и я увидел стрелка, сержанта с перевязанной головой. Он отступил за угол дома перезарядить ружьё. Мы встретились с ним взглядами, и он смотрел на меня не с ненавистью, а каким-то пониманием нашей общей солдатской участи. Потом он снова вышел из-за угла и выстрелил.
Я заметил, что Бартенев, стоящий рядом со мной, ведёт себя так же, стоя у угла почерневшей каменной стены дома первого этажа. Второй этаж был деревянным, он уже выгорел и обвалился, оставив только каменный остов некогда богатого купеческого дома с обгорелыми головёшками внутри. Его лицо, несмотря на то, что было измазано хлопьями летящей сажи, было бледным, но глаза спокойные и сосредоточенные, и он держал карабин правильно, без дрожи. Мельников стоял слева от меня, держа карабин наизготовку и спокойно ожидал приказа открыть огонь, передавая своё спокойствие и сосредоточенность остальным, не командуя новым пополнением, которым впервые сегодня довелось по настоящему понюхать пороха, а просто делая своё дело.
К французам подтянулись свежие силы и они сделали попытку атаковать нас, выслав вперёд группу шеволежеров Богарне, свежих и опасных. Кавалеристы ворвалась на улицу сверху и попытались обойти нашу позицию, двигаясь на конях быстро и уверенно, но их просчёт был в том, что улица напротив нас оказалась слишком узкой для конной атаки, а их кони скользили по грязи и спотыкались об обломки на разбитой мостовой. Наш взвод встретил их залпом из карабинов, и три всадника упали. Осознавая свой просчёт, всадники откатились назад и спешились, вступив в перестрелку с нами из-за укрытий, более не решаясь выйти на привычное для кавалерии открытое пространство.
Бой превратился в беспорядочный обмен выстрелами со своих позиций, которые разделяли десять-пятнадцать шагов. Пули свистели мимо, выбивали осколки камня из остова здания и впиваясь в остатки дерева, выбрасывая мелкие фонтаны щепы. Один из моих гусаров вскрикнул и схватился за плечо, когда неприятельская пуля попала в него, и Мельников без слов оттащил его назад, передавая задним шеренгам перевязать рану, доставить в тыл и вернулся на позицию. Бартенев продолжал стрелять, отходить, обменяться с кем-то стоящим сзади дать сделать выстрел, перезарядить и выстрелить снова. Я заметил, что его движения были гораздо увереннее, чем в начале боя, когда мы только заняли позицию. Он уже не ведёт себя как только что прибывший необстрелянный новичок, а стал полноценной частью строя. Гусаром. Пусть он и встретил своё настоящее боевое крещение пешим среди горящих руин города.
Дым становился всё гуще, скрывая от нас Солнце и превращая день в подобие ночи, оставляя нам ориентир в виде колокольни собора, мелькающей в разрывах дыма. Перестрелка велась почти вслепую, беспорядочно, иногда разбавляясь вскриками раненых с нашей и противоположной стороны. Дым безжалостно слезил глаза, затруднял дыхание, но строй держался. Мы не оставляли своих позиций, равно как и французы.
Письмо Шуры под мундиром жгло кожу, напоминая о себе, что там слова ещё целые и нетронутые моим взглядом, и они ожидают своего часа. Но сейчас не время читать письма, пока ещё идёт бой в дыму у собора, со мной поредевший взвод пеших гусар, которые держат линию, стреляя в неприятеля вслепую сквозь дым, прищуривая веки, чтобы беречь глаза.
Мы держали перекрёсток уже часа три, хотя я не стал бы утверждать этого наверняка, время уже давно потеряло смысл в этом бою, и остался только ритм, в котором делаешь выстрел, перезаряжаешься и снова делаешь выстрел. Команды отдавались жестами, потому что расслышать что-то даже если человек стоял рядом, было крайне затруднительно, голоса тонули среди этого грохота. Раненых подхватывали чтобы передать отнести в тыл и на их места прибывали новые, занимая места выбывших из строя.
Французы не выдержали первыми и отступили. Они не были разбиты, к нам поступило пополнение, неприятелю грозил охват прибывшими свежими силами, и они отошли перегруппироваться, или, возможно, дождаться свежего пополнения со своей стороны. Пехотинцы Дохтурова занимали площадь у собора, принимая её от нас. Мы выполнили свою задачу, удержав перекрёсток до прихода свежих полков, и нам можно было возвращаться. Мы возвращались к своим лошадям, и я наконец позволил себе снять покрытый гарью и промокший от пота кивер. Ментик и мундир были перемазаны сажей, но мне это казалось сейчас несущественным пустяком.
Нас из взвода осталось восемь человек. Потери составили четыре человека, один из них был ранен тяжело и в скором времени не сможет вернуться в строй. Хорошо что отправится в лазарет, а не остался там у собора. Мы отошли подальше от главной улицы и устало сели в узком переулке, ещё не тронутом огнём пожарищ, прислонившись спиной к бревенчатой стене дома с выбитой дверью и уже разграбленным мародёрами. Карабины мы сложили перед собой шалашом. Мы сидели, тяжело дыша, и наши руки тряслись после мышечного напряжения трёх часов непрерывной стрельбы. Бартенев молча сидел рядом, уставившись в одну точку на земле. Мельников молча проверял патроны. Мельников откинул голову назад, выпивая последнюю воду из фляги. Я не смотрел, что делают остальные гусары, но никто ничего не говорил, любые слова сейчас казались неуместными.
Я наконец достал пропитанное потом письмо и, осторожно снял сургучную печать с конверта, развернул бумагу, сосредотачивая внимание на ровном и аккуратном почерке Шуры, и у меня сначала даже перехватило дыхание от контраста между тем, что мы сейчас пережили и тем, что было написано в письме. Я сделал глубокий вдох и выдох прежде, чем сосредоточиться полностью на строчках. Шура писала:
Милостивый государь Алексей Петрович,
Пишу вам из Казани, куда мы прибыли благополучно к родственникам нашим, благодарение Богу. Дорога была тяжела, но мы добрались благополучно. Все здоровы, чего и Вам желаю, чтобы немощи и ранения обходили вас стороной. Мы поселились в скромной усадьбе там, где озеро Кабан соединяется с речкой Булак, здесь тихо и спокойно, если можно так сказать о нынешних временах. В Казани мы слышим как звонят колокола православного храма и раздаются воззвания муллы с мечети. Мы читали в ведомостях что французы ушли из Москвы. Бабушка и я молимся за вас ежедневно, чтобы Бог хранил Вас.
Бабушка передаёт вам наш семейный святой образок Николая Чудотворца, который прилагаю к сему письму и говорит, что святитель не оставит тех, кто стоит за правое дело, что вы и делаете.
Александра Турова.
10 октября 1812 года из Казани.
Я пробежался по строкам письма ещё раз, вспоминая ту короткую нашу встречу в Покровском, и сравнивая её строки с ней самой, какой она запомнилась мне. Строки были словно взвешены прежде, чем лечь на бумагу, сдержаны и полны той же тихой силы, которая мне запомнилась в ней. В них не было признаний и пафоса, только заботливые слова с молитвами и медный образок внутри, добравшийся до меня вместе с письмом. Я посмотрел на край ладони, где он лежал, и спрятал внутрь мундира, поближе к сердцу, мысленно представляя как Шурочка вкладывает его в конверт с той девичьей наивностью, что он непременно дойдёт до меня. И он дошёл.
Бартенев молча поднял голову и молча посмотрел на меня, перестав неподвижно разглядывать точку на земле. Я кивнул ему, и он кивнул мне в ответ. Мы оба знали, что в этом немом обмене кивками было гораздо больше понимания, если бы мы заговорили. Я был уверен, что он, как и я, знал, что за этими строками есть те, ради которых мы сегодня держали этот перекрёсток около трёх часов, и они ждут и молятся за нас.
Передышка после трёх часов непрерывного боя в Малоярославце подходила к концу. Богарне подтягивал свежие силы, город ещё не был нашим и бой ещё не был окончен, но наша роль в нём менялась. Я увидел как появились те два гусара, коих я оставил у коней. Они вели их за уздцы и они шли с приказом. Нам уже предстояло другое. Гром, увидев меня, фыркнул и потянулся в мою сторону, и мне показалось, что в его фыркании есть нотки осуждения за то что я оставил его. Приказ был срочно садиться в сёдла, Богарне подтянул свежие силы, и их конница может угрожать нашим частям на подходе. Я встал с земли, чувствуя, как усталость отступает от осознания того, что мы вновь в седле и посмотрел на остальных, которых тоже обрадовал этот приказ. Мы возвращаемся на коней.
Глава 9. Малоярославец. Часть 2.
Мы вскочили на коней и наш поредевший взвод направился, согласно приказу, в наспех организованный лагерь, где нас ждала новая задача. Четыре коня шли за нами без всадников. Мы были чёрные от копоти и в саже, глаза всё ещё красные от дыма, словно мы сошли с репродукции о некоей нечистой силе. Мы прибыли, я спешился и подошёл к командованию, среди которых был и Васильков, ожидая привычного вопроса о потерях, нового приказа срочно вернуться в город и продолжить сражаться пешими - обстоятельства могли меняться каждую минуту, но новый приказ оказался для меня полной неожиданностью для меня, и, я бы сказал, излишне оказанной честью. Начну с того, что уже взгляд Василькова был направлен на меня не как на человека, который три часа сражался в пешем строе в сплошном дыму, а как на того, кому предстоит взять на себя задачу, не положенную ему по чину.
- Корнет. - Голос Василькова был хриплым, но говорил он чётко и его не мог перебить даже гул отдалённой канонады, нашей или неприятельской, понять было нельзя. - Ротмистр Лихачёв убит час назад на площади в Малоярославце. Штаб-ротмистр Тяжельников тяжело ранен и вынесен в тыл, так что эскадрон без командования.
Васильков сделал паузу, глядя мне прямо в глаза,а я увидел, что у него на плечах эполеты, свидетельствующие о том, что он - майор. Моё удивление бвло развеяно позже, когда я узнал об ускоренном производстве Василькова в майоры после потерь в офицерских корпусах. Во взгляде Василькова не было сомнений, когда он смотрел на меня, скорее я читал то, что выбора нет в принятии решения.
- Полковник сейчас на левом фланге и связи с ним нет. Старшего адъютанта изрядно контузило. Я, как старший из уцелевших офицеров на этом участке, временно передаю тебе командование сводным эскадроном. Под ваше командование передаю остатки взводов, ваш, ахтырский, мариупольский и четвёртый взвод, сборный из остатков. Как только появится связь с полковым штабом, я дам рекомендацию утвердить вас в звании штабс-ротмистра. А пока такая задача. Разведка донесла что прибывает французская кавалерия и обходит Малоярославец с запада, чтобы бить по колоннам Дохтурова на марше, смешать пехоту. Держите фланги, корнет, пока колонны не втянутся в бой. Принимаете?
Я на миг замер, чувствуя, как внутри меня взрываются непривычные для меня чувства. В них не было места страху или гордости. Новое чувство ответственности, которая ложилась на плечи, а я даже не успел осознать это и подготовиться к такому. Мне передавали не взвод. Эскадрон из четырёх взводов, людей, которых я не знал, хотя мы бились с ними рядом под Бородино, прикрывали отход под Тарутино и атаковали лагерь Мюрата под Винково. Мы три часа пешими держали оборону в дыму Малоярославца до подхода свежих сил пехоты, а французские кавалеристы были свежими, ещё не вступавшими в сражение. Васильков смотрел на меня взглядом, словно оценивая, правильно ли он сделал выбор.ю назначая меня, и он не приказывал. Он задал вопрос, справлюсь ли я. Приму ли. Он доверял мне выбор, остаться командовать взводом, избежав ответственности, или принять.
- Принимаю, ваше благородие! - Ответил я ровным голосом. Не было той уверенности, но сомневаться сейчас было никак нельзя. Гусары, которые примут моё командование, а среди ахтырских нусар я видел людей старше меня, с лихо закрученными густыми усами, и показать свои сомнения перед ними...
Васильков кивнул мне коротким и тяжёлым в своей неспешности качком головы, принимая мой ответ и признавая этим знаком, что я справлюсь с назначением даже без официального утверждения сейчас, добавив лишь одно слово:
- Действуй.
С моей стороны была уверенность в Василькове, что он со своей стороны сделает всё зависящее от него, чтобы его рекомендация насчёт меня дошла до штаба. А сейчас это даже не поздравление с назначением, да и не само назначение, а простая констатация факта. Бумаги с официальным утверждением придут позже с рапортом и приказом по армии,. Сейчас это временное командование предстоит оправдывать не бумагами а действием.
Я вернулся к гусарам, которые ожидали, стоя у своих лошадей. Елизаветградцы, ахтырцы и мариупольцы, те, кто вернулись из боёв в Малоярославце. Были мундиры и других полков, с кем мы не пересекались в боях с французами. Я коротко сказал, решив не произносить длинных речей и обращаясь ко всем:
- Садимся в сёдла. Эскадрон принимаю я временно, до приказа штаба. За мной.
Гусары вскочили в сёдла без вопросов. Мой взвод принял это как данность, когда их командир сказал "садимся", значит, так надо. С некоторыми из моего взвода мы сражались под Бородино, участвуя в рейде Уварова, почти все были в арьергардных боях, прикрывая отход в лагерь под Тарутино и атакуя лагерь Мюрата под Винково, и все мы стояли на перекрёстке у собора в Малоярославце в дыму под пулями. Им не нужно было объяснять, почему я теперь командую эскадроном, они просто приняли это как данность.
Остальные три взвода тоже вскочили на коней, не задавая вопросов. Ахтырцы в их красно- коричневых доломанах и мариупольцы в синих, На их лицах застыла смесь усталости, всё же француз знатно потрепал нас за эти три часа, и готовности продолжать идти на неприятеля. Ахтырцы, среди которых были гусары с пышными усами, стояли впереди всех, глядя на меня оценивающими взглядами, но в их глазах не было недоверия. Они видели, как мой взвод держал перекрёсток и как я вёл людей в дыму, нам ещё не приходилось стоять в одном строю, но это не говорило о том, что им нужно от меня звание вахмистра или бумага с приказом из штаба. Они доверяли рекомендации майора Василькова, и принимали меня как командира сборного эскадрона, который знает, куда будет вести. Никого из нас уже нельзя назвать необстрелянными, даже Бартенева, чьё ещё недавнее упоминание о том, что у них сто душ словно что-то значило в строю.
Я проехал мимо выстроившихся конных гусар, продолжая вглядываться в лица. Пройдя мимо всех, остановил Грома. Они не нуждались, чтобы я представлялся или напоминал о субординации, принимая моё временное командование, и мне ещё предстояло проникнуться, что чины не самое значимое среди того гусарского братства, что начинало возникать в ходе войны с Наполеоном. Я просто сказал:
- Слушаем команду. Французская кавалерия намерена бить по нашим колоннам на марше и наша задача принять удар во фланг пехоты и не дать смешать. Строимся в три линии по взводам. Четвёртый взвод, заполнить бреши. Держать линию. Отходить уступами по команде, если прижмут. Строй не ломать. Всем ясно?
- Так точно! - Ответили гусары почти одновременно. Никто не добавил "ваше благородие", но в этом кратком ответе было принятие меня как командира, и оно было не формальным, хоть и временным, поскольку я принял командование эскадроном временно.
Сводный построился в три шеренги и я приготовился вести всадников за собой, минуя напутствия, люди, которые прошли через бой на улицах горящего города, не нуждались в них. Командир, который знает, куда ведёт, всё что сейчас было нужно им, и я отдал команду:
- За мной! Рысью! Держать дистанцию пять шагов! Линию не ломать! Удар принимаем вместе, отходим уступами! Вперёд!
Эскадрон тронулся, мы вынеслись из-за домов в поле западнее города, и сразу же увидели неприятельских всадников. Бригада лёгких кавалеристов корпуса Богарне, шеволежеры и польские уланы разворачивалась для удара по русской пехотной колонне, которая подходила к Малоярославцу по дороге из Боровска, которая ещё не успела перестроиться. Рота шла походным порядком к Малоярославцу для пополнения, уставшие после марша, и удар в открытый фланг мог превратить их в беспорядочную толпу. Неприятельские кавалеристы это прекрасно понимали и двигались быстро, уверенно, переходя в галоп, рассчитывая на внезапность. Но мы сами оказались для них внезапностью. Я поднял саблю вверх, приказывая атаковать, эскадрон перешёл в галоп, правильно поняв мой знак "аллюр три креста", и мы ударили им во фланг раньше, чем они успели среагировать на нас. Осенняя земля была вязкой, кони спотыкались, скользили, но строй держался и мы стремительно врезались в линию, где была смесь мундиров французских шеволежеров и польских уланов сбоку, сломав их построение и сбив темп, который они набрали для удара по пехоте.
Я нанёс первый удар, колющий, в бок улана, который уже сбавил скорость и пытался развернуть коня нам навстречу. Клинок вошёл ему в середину тела, я тут же вынул саблю из него и развернулся, нанеся рубящий удар по плечу шеволежера, замахнувшегося палашом на моего соседа справа. Он упал, не вскрикнув. Гром работал подо мной, чувствуя каждое смещение веса, каждую команду, отданную мышцами ног, и сейчас мы с ним слились в некое единое существо наподобие греческого кентавра.
Я заметил, как справа от меня шёл ахтырский гусар с лицом, изборождённым морщинами и чёрными усами, с сединой. Он ловко маневрировал в тесноте и рубил молча, без лишних движений, словно экономил их на следующие схватки. Слева от меня мариупольский корнет, совсем молодой, с перевязанной головой, выхватил из чушки пистоль и выстрелил в бок улана, намеревающегося пронзить пикой спину одного из наших всадников. Улан выронил пику раньше, чем успел ударить, и начал заваливаться набок. Я не знал имени ни ахтырца, ни мариупольца, и я им так и не представился, но сейчас мы были единым строем, что, как я считал, было важнее знакомства. Успеем, если вернёмся живыми.
Неприятельская кавалерия дрогнула, получив удар от нас во фланг. Их строй рассыпался, и бой превратился в отдельные схватки. Наша задача была, по факту, выполнена, пехотная колонна, которую они намеревались уничтожить, превратив в разбегающуюся беспорядочную толпу внезапным ударом, успела перестроиться и выставить штыки. Передний ряд уже присел на одно колено и они готовы были встретить неприятеля лицом к лицу. Но французы были свежими, а мы нет после городского боя пешими, наглотавшиеся дыма и гари, и наши силы были на исходе. Внезапный удар по лагерю Мюрата Удар был лёгким, а сейчас он давался с натугой. К тому же к французам спешили новые всадники, что заметно приободрило врага. Один из ахтырцев упал, сражённый пикой улана. Мариупольский корнет получил сабельный удар в руку, но держался в седле и продолжая отбиваться левой от наседающих на него. Потери у нас росли и я понимал, что если мы останемся ещё хоть минуту, нас полностью сомнут.
- Отход уступами к пехоте!- Выкрикнул я.
Мы развернулись, не останавливаясь. Первая шеренга прикрывала вторую, вторая - третью. Свежие неприятельские кавалеристы приближались к нам, с намерением разбить полностью.
- Рассыпаться веером! - Отдал криком я новый приказ. Мы бросились в разные стороны, и пехота Дохтурова встретила всадников залпом, полностью скосив первую шеренгу. Французы немедленно развернулись и откатились назад, потеряв интерес к нам. Мы выполнили задачу, не дав смешать колонну пехоты, идущую в город. Фланг удержан.
Мы отошли от места схватки, но не торопились возвращаться в лагерь. Сначала вернулись на поле за своими товарищами на поле брани, где мы спешились и искали среди тел и поваленных коней. Тяжелораненых садили на свободных лошадей, так, чтобы двое гусар обступали справа и слева, и грузили убитых на крупы, чтобы батюшка в лагере отпел их и мы могли похоронить. Когда последний из наших был подобран, мы посадили на свободных коней, бродящих рядом и потерявших всадников, двоих раненых французов в качестве пленников, наконец направились в лагерь. Мы тяжело дышали, у меня от напряжения дрожали руки, и я, как мог, подавлял эту дрожь. Я бросал взгляды на гусар. Нам сегодня изрядно досталось от неприятеля сначала в Малоярославце, потом наши ряды ещё поредели на поле. Но в глазах людей была не усталость а удовлетворённость сегодняшним днём. Задача была выполнена, мы не дали французской кавалерии внезапно ударить во фланг нашей пехоты.
Ко мне подошёл ахтырский унтер, тот самый, который оценивающе смотрел на меня, когда я только принял командование, с лицом, изборождённым морщинами и шрамами и густыми седоватыми усами. Он остановился передо мной, снял кивер и сказал тихо, но так, что слышали стоявшие рядом:
- Ваше благородие. Спасибо. Если бы вы вовремя не рассыпали нас веером под залп пехоты, свежие силы нас бы смяли. Вы из-под удара вывели в самый раз.
Я заметил, как он произнёс эти слова. Перед боем, когда я отдавал приказы сводному эскадрону, гусары отвечали коротко и без обращений. Теперь же этот седоусый солдат, который не одну кампанию, обратился ко мне как к тому, кто временно назначен его командиром. Я принял правильное решение в нужный момент, верно воспользовался моментом, когда была возможность подставить французскую кавалерию под залп изготовившейся пехоты, и мы вернулись вместе с поля боя, где нас не смяли превосходящие наш эскадрон неприятельские кавалеристы, и в этом "ваше благородие", который сказал унтер, было больше признания меня как командира, чем в любом официальном приказе.
- Не мне спасибо, дядя. Вашим людям. Держались достойно.
Он молча кивнул, надевая кивер обратно. Я это расценил как его ответное признание, что как командир я тоже держался достойно. Мы не оставили своих товарищей после боя, хотя никто не осудил бы нас. Некоторых из гусар мы так и не похороним, они остались в домах Малоярославца, зарево которого виднелось в наступающих вечерних сумерках. Солнце скрылось за дымом, и небо окрасилось в багровые тона. Малоярославец горел на горизонте и над городом стояло зарево, которое было видно за десятки вёрст.
Мы вернулись в лагерь, передавая полковым докторам раненых, как наших, так и двоих пленных французов, и аккуратно сложили убитых для отпевания с последующим преданием земле. Когда уже совсем стемнело, мы узнали, что Малоярославец остался в руках французов. Наши атаки захлебнулись, пехота Дохтурова, понеся огромные потери, отошла на северные высоты и город был оставлен. Как я узнал в лагере, удерживать горящие руины, когда враг имеет свежие резервы, было бессмысленно.
Я стоял на окраине нашего лагеря, Разглядывая до сих пор пылающий город. Рядом, в нескольких сотнях саженей, занимал позиции перед городом авангард Милорадовича. Подошедшая пехота занимала позиции, готовясь к обороне, артиллеристы при свете факелов разворачивали орудия. Свежие части пришли на смену измотанному за день боёв корпусу Дохтурова, готовые принять завтра бой, чтобы удержать и не пустить дальше. Резервы продолжали прибывать ночью, присоединяясь к частям, охватившим город полукольцом.
Утром я проснулся позже чем обычно, осенний холод так и не достал меня, укутанного в тёплую зимнюю шинель. Я проснулся, умыл лицо холодной водой, смывая с себя остатки вчерашней копоти, и узнал от дозорных, что французы покидают сгоревший город, не принимая нового боя, обратно по разорённой дороге в сторону Смоленска, не рискнув прорываться через позиции Милорадовича, к которым примкнут в случае нападения подошедшие новые части. Дорога на Калугу была перекрыта, и они отходили на ту самую дорогу, которую они сами разорили когда шли на Москву.
Горечь во мне от того, что мы не удержали Малоярославец, начала растворяться медленно и постепенно, как дым на ветру. Малоярославец мы оставили, но цель была достигнута. Враг не прорвался на неразорённые земли и он отступает, не будучи разбитым, он ещё силён, но далее идти вперёд сил нет. Мы перестали отступать и надёжно преградили путь, поменявшись местами. Я вспоминал, как мы отступали от Вильно, от Смоленска, оставили Москву, отошли к Тарутино, А теперь отступали они, сначала из Москвы, и сейчас из Малоярославца, занятого ценой немалой крови, с разорённой дороги на разорённую дорогу.
Конечно, это не победа в привычном смысле, с захваченными знамёнами, трофеями и тысячами пленных. Я видел перелом, когда французы не решились идти в бой, хотя они не избегали сражений. Наступающий становился отступающим.
Васильков представил меня штабу и успел написать о предоставлении мне звания штабс-ротмистра, а пока я до получения звания отстранялся от командования эскадроном и возвращался командовать своим взводом. Я браво отрапортовал что служу Отчизне. Выйдя из шатра командования, я направился к своим елизаветградцам. По пути меня окликнул ахтырский унтер, я выпил натощак рюмку горелки за изгнание врага и нашу победу, закусил солёным огурцом с их стола и отправился к нашему котлу позавтракать горячим, После завтрака я смотред с высоты на пепелище - всё, что осталось от города, над пеплом которого всё так же возвышалась колокольня Никольского собора, и понимал, что люди погибали не напрасно под Бородино и среди огней Малоярославца, где мы пешими держали перекрёсток, теряя товарищей.
Я вспомнил о письме Шуры и достал свой походный письменный футляр, решив сейчас написать ответ. Разложил лист бумаги, чернильницу и перо. Письмо моё гласило:
Милостивая государыня Александра Ивановна,
Письмо Ваше и образок получил вчера перед боем за Малоярославец. Благодарю Вас и бабушку Вашу Анну Ивановну за молитвы обо мне, и что не забываете меня. Образок ношу у сердца, и он согревает меня не менее, чем Ваши строки. Клянусь, буду беречь его и хранить. Спешу сообщить, что я жив и здоров, за что слава Богу. Вчера участвовал в сражении при Малоярославце. От города осталось пепелище и зрелище это тяжкое. Но спешу порадовать Вас вестью, что неприятель более не наступает. Утром он оставил Малоярославец и уходит не вступая с нами в бой. Стоим мы отныне твёрдо.
Корнет Алексей Зорин
25 октября 1812 года
Под Малоярославцем
Достав кусок сургуча, я подошёл к костру и аккуратно расплавил немного, приложил к бумаге и запечатал письмо. Убрал в сумку. Найду нарочного, чтобы тут же ушло в Казань с оказией. Запечатал письмо сургучом, расплавленным над огнём костра. Убрал в сумку. Завтра оно пойдёт с оказией в Казань, а сегодня можно отдыхать после вчерашних событий. Послать Фёдора, который всё продолжает сопровождать меня, поискать горелки и солонины у обозников, или, может это уже раздобыл кто-то из моих гусар. Мы выполнили задачу вчера, и завтра будут новые задачи. Но это будет завтра. Новые задачи - гнать француза обратно, пока он полностью не уйдёт с русской земли, ждать приказа о присвоении звания ротмистр. Будут и другие задачи. Несомненно.
Глава 10. Вязьма.
Наша армия, а точнее, части генерала Милорадовича, в который входил корпус Уварова, где служили и мы, елизаветградские гусары, подходил к Вязьме. Погода тогда решительно испортилась, с двадцатого октября небо над Смоленской дорогой затянуло сплошной свинцовой пеленой с дождями, и земля под нами начала превращаться в месиво. Дожди шли не переставая, размывая дороги до состояния чёрной жижи, в которой вязли колёса обозов и проваливались конские копыта. К первому ноября дождь сменился густым мокрым снегом, который, упав на землю, тут же таял, покрывая хрупкой тонкой ледяной коркой. Сырая пронизывающая слякоть забирала на переходах силы быстрее любого противника. А сегодня с утра сначала мокрый снег вперемежку с дождём, а потом сменивший их лёгкий морозец провели к тому, что ментики на гусарах, изрядно промокшие, заледенели и теперь каждый мой поворот головы сопровождался еле слышным скрипом замёрзшего сукна. Перчатки не спасали. Руки коченели на поводьях, железо шашек обжигало пальцы сквозь толстую кожу. Эскадрон ард моим командованием шёл рысью, тяжело, но в этом вязком движении жил тот самый гусарский задор, который не смогли погасить ни Бородино, ни Малоярославец, ни ставшая в эти дни нашим главным врагом бесконечная грязь. Он поменялся, став юным порывом новичков в первые дни войны, а упрямой и злой верой старых солдат, которую разделяли и новобранцы в пополнении. Это была вера в то, что мы правы и враг будет бит не потому, что так написано в военных уставах, а потому, что иначе быть не может. Мы не пели парадных песен и маршей в пути, но в стуке копыт, пробивающих ледяную корку, в блеске шашек, покрытых инеем, звучала та же лихость, что и в первые дни войны, только теперь она была оплачена кровью большинства из нас и холодом, и потому стала настоящей.
На груди моего мундира теперь блестели два ордена, Святой Анны 4-й степени "За храбрость", которую мне вручили за участие в рейде Уварова под Бородино и Святого Владимира 4-й степени с бантом за Малоярославец, которые догнали меня в пути, когда мы отправились преследовать отступающие части Великой армии, более не принимающей нового генерального сражения, подобного тому, что было при Бородино. На плечах теперь были погоны штабс-ротмистра, уже успевшие потереться в дороге, которые стали подтверждением того, что я прошёл через огонь сражений, остался стоять в строю, моё право командовать эскадроном выстрадано и заслужено в боях, а люди, идущие за мной, следуют не за чином, полученным за выслугу лет. Я опытный командир, несмотря на свой юношеский возраст.
Второго ноября мокрый снег сменился коротким затишьем, и наш эскадрон получил редкую передышку в разорённой деревне у самой Смоленской дороги. Французские пехотинцы оставили её несколько дней назад, спешно отступая от нашей армии, но жизнь уже возвращалась в эти места с удивительной быстротой. Избы стояли целыми, враг или не успел, или не стал жечь их наскоро, торопясь уйти от преследования. Крыши, сорванные ветром и мародёрами, уже чинились. Мужики, вернувшиеся из партизанских засад, вместе с бабами и детьми, пришедшими из дальних деревень, не тронутых войной, крыли их соломой и дранкой, затыкали щели мхом. Во дворах мычали коровы и блеяли овцы, пригнанные обратно из лесных укрытий, пока здесь хозяйничали французские части. Дым из труб был уже не напоминал дым от пожарищ, а мирный запах печного тепла, которому предстоит удерживать приближающуюся зимнюю стужу.
Крестьяне нас встретили радостно, как встречают тех, кто пришёл освобождать от врага. Впервые за много дней мы получили возможность расположиться на постой в тёплых избах, наслаждаясь настоящим тем настоящим теплом, которого нет у походных костров. Коней мы поставили под навесы и задали овса из подошедшего за нами обоза. Фёдор развесил мундир и ментик на печь, и они сушились, распространяя по избе запахи прелого сукна. Местный кузнец взялся проверить у наших лошадей копыта. Мой денщик поделился запасом крупы и соли, а я после горячего уснул на лавке поближе к печи, оставив Фёдора рассказывать о наших походах и столичной жизни, пока я был в кадетском корпусе. Разморённый теплом, я уснул почти сразу, едва начало темнеть. Завтра снова в седло, в холод, и упустить хороший отдых я посчитал для себя непозволительной роскошью. А пока пусть тело пропитывается теплом и набирает силы.
Уже утром я был разбужен стуком посыльного, который нашёл меня через дозорных гусар. Я получил пакет, в котором был приказ выступать немедленно. Авангард Милорадовича настиг корпус Даву, нашему эскадрону надлежало присоединиться к кавалерии Уварова для флангового манёвра. Всё ещё в одном нижнем, я расписался в получении и отправился босым к печи. Обмундирование высохло полностью, я принялся одеваться, с удовольствием чувствуя, как мундир хранит ещё тепло печи, проснувшийся Фёдор помог мне одеть сапоги. Жена крестьянина, приютившего меня на ночь, угостила горбушкой грубого чёрного каравая, который она испекла пока я спал и кружкой молока. Я поблагодарил, вышел на крыльцо, жуя на ходу, и приказал часовому у крыльца собирать построение. Гусары выводили коней, собираясь передо мной, быстро и с точностью, которая вырабатывается не муштрой а месяцами войны, не жалуясь на прерванный сон. Передышка кончилась, война не ждёт, пока ты выспишься, требует движения. Когда все собрались, мы кратко попрощались с мужиками и вышли из деревни в ноябрьских предрассветных сумерках, оставляя позади тёплые избы и короткое время мирного отдыха обратно на размытую дождями дорогу, которую успела покрыть образовавшейся за ночь ледяной коркой. Выйдя из деревни мы после ночи, которая позволила нам хорошо отоспаться в тёплых избах, присоединились снова к авангарду Милорадовича, который настигал отступающий корпус маршала Даву и даже, несмотря на затянувшуюся распутицу с холодами, обошли их, намереваясь разбить корпус полностью.
Перед нашим эскадроном так же поставили задачу обойти французскую колонну по бездорожью и ударить во фланг, чтобы перекрыть дорогу отступления, и манёвр был чертовски сложен. Когда мы вышли во фланг колонне, я отдал приказ к бою, мы построились взводами в три шеренги и бросились на неприятеля. Боя, как такового, не было. Французы не занимали оборону. Они попытались прорваться сквозь наш заслон чтобы соединиться с основными силами Наполеона, ушедшими западнее. Атака у нас не получилась стремительной, как было ранее в сражениях. Наши кони проваливались сквозь утренний наст в грязь, выбрасывая комья чёрной жижи, строй растягивался на раскисших полях, и атака потеряла скорость ещё до столкновения с врагом. Но наш удар, пусть и замедленный грязью под хрупкой ледяной коркой, вынудил солдат Даву начать бросать обозы и артиллерию, чтобы спастись пехоте. Телеги увязли в колеях, пушки начали соскальзывать с накатанных путей, и французы, понимая, что не успеют вывести артиллерию, рубили постромки и оставляли всё на дороге. Брошенные орудия тонули в грязи, опрокинувшиеся повозки преграждали путь, а солдаты противника бежали мимо собственного имущества, спасая только жизни.
Мы не стали преследовать бегущую пехоту и приближаться к брошенным обозам, развернувшись к замеченным нами неприятельским всадникам, которые должны были прикрыть пехоту в случае внезапного удара, но запоздали, в отличии от нашего эскадрона под Малоярославцем, когда мы не дали нанести удар по колонне пехоты, дав им время перестроиться в боевые порядки. Я снова скомандовал приказ к атаке, и мы бросились на вражеский эскадрон. Они успели развернуться, и наш удар пришёлся в лоб вестфальских шеволежеров, прикрывавших тылы корпуса Даву. Хотя они были свежими, ещё не вступавшими в бой, но уже являлись деморализованными, когда позади них оставались горящие обозы, голодные пехотинцы и трупы товарищей. Вестфальцы при нашем приближении не приняли боя строем. Они развернулись, когда мы были на полпути и попытались прорваться сквозь чащу. Мы бросились их преследовать, намереваясь окончательно отсечь от корпуса Даву и либо захватить в плен либо уничтожить. Гром подо мной начал выдыхаться, как и под другими ударами, и я уже подумал было отменить преследование чтобы не загонять коней.
Пехота Милорадовича медленно подходила к брошенным обозам, увязая в той же грязи, что и мы и эта медлительность сыграла на руку французам, не дав нам полностью отрезать корпус Даву от основных сил. Разбежавшаяся перед нашей атакой, где мы как могли спешили, французская пехота, воспользовавшись паузой, успела собраться, перестроиться и огрызнуться плотным огнём, прикрывая отход своих и спешно отходя дальше. Полного окружения не получилось, но мы сделали своё дело, заставив врага бросить обозы и артиллерию, отогнали к лесу его кавалерию, ещё не вступив в сражение сломали волю к сопротивлению. Пехота корпуса Даву смогла организоваться снова и прорваться. Но, брошенные обозы и артиллерия уже говорили нам, что враг становился добычей. Остатки вестфальской кавалерии, не сумевшие прорваться вместе с пехотой, и преследуемые нами, метнулись к опушке леса, пытаясь скрыться в чаще. Наш эскадрон перегораживал им путь назад, прижав к деревьям и отрезая от основной колонны. И тут из леса ударили партизаны.
Сначала из опушки грянул нестройный залп, и несколько всадников повалились с коней, а потом выбежали они. Партизаны, появившиеся как нельзя кстати. Мужики в армяках выбегали толпой, вооружённые вилами, топорами, вилами, топорами и трофейными карабинами, высыпали из-за деревьев и напали на всадников. Мужики стаскивали полностью утративших боеспособность всадников с сёдел, били прикладами, не давая ни малейшей возможности опомниться. Сбитых на землю, они удерживали их рогатинами и вилами, проявляя редкое, не свойственное мужикам милосердие к сдавшемуся врагу. Вестфальцы, или как их называли мужики, "беспальцы", зажатые между регулярной кавалерией и народной яростью, сдались сразу, бросаясь на землю, бросая оружие и умоляя о пощаде на своём языке. Я немного разбирал немецкий язык, чтобы понять о неправильности таких действий. До нас уже донеслись вести о том, что французы ещё в Москве сначала ждали предложений о мире, потом Наполеон сам предлагал их, о переговорах с Кутузовым, что крестьянская война это "не по правилам" и среди нас уже ходила фраза "ты сер, а я, приятель, сед". Действия партизан нельзя было назвать битвой в привычном смысле слова. Для них это была работа, тяжёлая и необходимая, по очистке своей земли от захватчиков, в которой не было ничего героического в понимании столичных салонов. Но я видел их героизм, они так же не боялись ставить под удар свои жизни в борьбе с неприятелем, который вторгся на их землю. Это была правда войны, которую не спрячешь за красивыми словами.
Когда мы приблизились, вестфальцы были уже повязаны и стояли толпой в грязных, измазанных землёй и жижей мундирах. Для них война уже закончилась. Я тепло поприветствовал мужиков, поблагодарил, понимая про себя, что наши кони уже слишком выдохлись для преследования, Из толпы пленников попытался выйти один из вестфальцев, молодой офицер с разбитым лицом и порванным мундиром. Я по знакам отличия распознал в нём командира вестфальского эскадрона. Он, определив во мне командира, пытался протестовать, крича что-то о правилах войны и так не воюют цивилизованные народы, это варварство и нарушение всех конвенций. Один из мужиков молча ударил офицера прикладом по ногам, и тот замолчал, скорчившись от боли. Я никак не отреагировал на действие мужика. Снова вспомнил, что французы ещё под Москвой пытались убедить Кутузова запретить крестьянские выступления, называя их "не по правилам" и требуя прекратить "беззаконие" и мне стало смешно. Прийти в чужую страну, сжечь города, убить тысячи людей, разорить целые губернии, а потом жаловаться, что тебя бьют не по уставу. Нет уж. Я вспомнил свой случай и сравнил, когда есть правила или нет. Спор чести, по всем правилам, с секундантами, за лагерем, на саблях. Мы отсалютовали друг другу, сошлись, поединок закончился когда я задел ему руку, распорол рубашку и потекла кровь по белой ткани. Тогда мы прекратили поединок, который был до первой крови, помирились, и в поединке ни он, ни я не пытались применить приёмы, которые не входят в правила и обесчестили бы применившего. Спор чести. И я бы не стал ограничивать себя правилами, если бы, скажем, на меня напали лихие люди. Так и в моём понимании, неприятель, который разграбляет сёла и целые губернии... впрочем, я не философ, но сравнение с лихими людьми мне показалось уместным. Их правила, не запрещающие им сжигать и разорять, кончились там, где началась эта война. Народ защищал свою землю так, как умел, и это было правильнее любых европейских конвенций, написанных в кабинетах тех, кто никогда не видел горящего дома. Наши мужики, вооружённые вилами, тоже часть победы и без неё мы были бы просто солдатами, а не защитниками.
Я раскрвл рот, увидев знакомую фигуру в синем армяке среди мужиков. Степан, увидев меня, тоже узнал сразу. Он снял картуз, подойдя ко мне, но не поклонился низко, как кланяются барину и просто смотрел на меня, оценивая и словно проверяя, тот ли я человек, которого он знал по Покровскому. Я тоже шагнул к нему, чувствуя, как усталость стирает все чины и звания, оставляя только понимание, что мы все делаем, пусть и по разному, одно дело по изгнанию врага с наших земель. Я заговорил первым:
- Здравствуй, Степан.
- Здравия желаю, ваше благородие.
- Без чинов, Степан. Здесь они не нужны. Мы одно дело делаем.
Я протянул к нему руки, он протянул свои, мы обнялись и наши кулаки яростно замолотили по спинам друг друга. Он держал меня в своих крепких мужицких объятиях с такой силой, что у меня перехватывало дыхание, а рёбра буквально затрещали, и, будь я чуточку более хилым, он раздавил бы меня, заставив испустить дух прямо здесь, на опушке под Вязьмой, не дожив до изгнания остатков Великой армии из земель Российской империи. Но я выстоял, и безуспешно старался обнять его в ответ так же крепко, чувствуя, как смешиваются запахи пота моего разгорячённого азартом тела с его запахами прелого ноябрьского леса, дыма костра и пустых крестьянских щей.
Мы разжали объятия. Я отправил одного из гусар к командованию с известием о пленённых вестфальцах, перехваченных и захваченных крестьянским отрядом под предводительством старосты деревни Покровское Степана Волкова. Мы пошли в сторону наших войск, спешившись, взяв уставших коней под уздцы и ведя в сопровождении крестьян наших пленных, негромко разговаривая, я больше слушал Степана, как он собрал ополчение из мужиков, как они нападали на обозы, устраивали засады, как разжились у неприятеля ружьями и даже как к ним заезжали ахтырские офицеры в тыл для согласованности действий. Мы шли со Степаном, два человека, идущие по разным дорогам одной войны, и среди нас было больше понимания, чем в любых рапортах, приказах и официальных благодарностях. Крестьяне вокруг продолжали вести молча идущих пленных, которым сегодня повезло - никто не был проткнут вилами, пикой или рогатиной. Для меня сейчас был момент, когда два мира стали одним, не признающим никаких правил, и правда была на нашей стороне.
Мы шли всё ближе к дороге, елизаветградский эскадрон и покровские мужики-партизаны, ещё вчера разделённые сословиями и уставами, теперь шли по полю, переговариваясь на равных между собой. Я посмотрел в сторону, где за полосой оголённого леса должна была находиться скрытая отсюда кронами деревьев усадьба Туровых, и Степан, перехватив мой взгляд, остановился. Лицо его стало мрачнее, более хмурым и словно потемнело не от копоти, а от памяти о том, что он увидел, вернувшись в родные стены.
- Ваше благородие… То есть, Алексей Петрович. - Поправился он, и в этой поправке не было унижения, лишь привычка, которая уступала сейчас место новой правде. - Заходил я как-то после того как ушёл ворог. Разорили супостаты, сукины дети. Печи топили книгами, мебель переломали, всё загадили. Но ничего. К приезду барина справим. Печи переложим, стены выбелим. Было бы живо место, а руки найдутся.
В его словах было не подобостастие старосты деревни и слуги Туровых, а уверенность хозяина земли, который знает, что война пройдёт, а земля останется, усадьбу вскоре восстановят не по приказу барина, а потому что жизнь сильнее разрушения. Я молча кивнул, чувствуя, как горло перехватывает от нащемившего чувства. Я видел усадьбу Туровых чистой, с узлами и сундуками у дверей парадной, а сейчас там всё разорено. Я вспомнил Шурочку, которая пришла и принесла мне чай, как она ступала бы по разорённому неприятелем имению, и тихо выдохнул.
- Туровы в Казани, Степан. - Сказал я ему тихо. - Александра Андреевна писала мне что они живы и здоровы. Я напишу ей что ты жив и Покровское стоит, а ты защищаешь землю.
Степан споткнулся после моих слов, посмотрел на меня, и его глаза, ещё мгновение назад полные ярости, вдруг стали влажными. Стыдясь своей слабости перед офицером, он быстро отвёл взгляд, какое-то время он шёл, глядя в землю перед собой, и потом ответил:
- Живы… Слава Тебе, Господи. Живы. Справная была бы невеста вам, Алексей Петрович…
И тут же осёкся, словно его обожгли собственные слова. Снял картуз, прижал его к груди и чуть поклонился, не как холоп перед дворянином, а человек, который сказал лишнее.
- Простите, Алексей Петрович. Мысли вслух. Не мое это дело, не моего ума, язык без костей.
Я какое то время шёл вперёд молча, ответив коротким кивком в ответ. Слова Степана меня не привели в смущение и не оскорбили. В его неосторожных простых словах было больше правды, чем во всех светских условностях и невысказанных чувствах, которые мы с Шурочкой бережно обходили стороной в письмах, а он, простой мужик, сумел увидеть то, чего мы сами боялись назвать. В его брошенной фразе не было упоминаний о сословиях, приданом или приличиях. Он говорил о жизни, где после этой войны, печей, растопленных книгами, сожжённых мостов и загнанных вестфальцев, должно остаться что-то настоящее, ради чего стоит восстанавливать стены и белить печи.
- Ничего, Степан. - Сказал я наконец. - Ты прав.
Он молча кивнул и надел картуз обратно. Мы возвращались в часть, где мне предстояло рассказать свою правду, что пленение вестфальской конницы заслуга именно партизан Степана Волкова и написать Шурочке письмо. А пока мы со Степаном не наговорились, но успеем по пути.
Примечание:
Постромки - это кожаные ремни, которые соединяют хомут (или шорку) с повозкой, орудийным лафетом или санями. Именно через постромки лошадь передаёт тяговое усилие на транспортное средство.
В контексте отступления французов под Вязьмой фраза "рубили постромки" означает следующее: когда артиллерийские орудия или обозные телеги безнадежно увязали в грязи и лошади не могли их вытащить, солдаты перерубали эти ремни саблями или топорами, чтобы освободить лошадей. Орудие или телега бросались на дороге, но упряжка спасалась и могла продолжать движение. Это была вынужденная мера: потерять артиллерию было лучше, чем потерять вместе с ними коней, без которых отступление превращалось в гибель.
Глава 11. Село Красное.
Наступила зимняя стужа, погода изменилась решительно и бесповоротно. Две недели назад, под Вязьмой, была сырая слякоть и мокрый снег, ложившийся на грязь тонкой ледяной коркой, и мы проклинали эту погоду. Ноги у коней вязли в грязи и разъезжались, мундиры не просыхали по нескольку дней, и это время было тяжёлым испытанием для всех нас, но к середине ноября земля ударили холода, земля промёрзла насквозь и снег больше не таял. Наши осенние тяготы остались позади. Снег теперь лежал плотным покровом, который скрипел под нашими сапогами и копытами наших коней, утренний воздух радовал нас своей сухостью, хотя и был был колючим и с той остротой, от которой выступали слёзы на глазах, а от дыхания капли наледи оседали на усах гусар и стоячих воротниках мундиров. Выпали стойкие лёгкие морозы, усиливающиеся по ночам, Наши пальцы спасали разве что толстые рукавицы. Железо шашек и стремян, когда мы были в не спасающих от холода перчатках, обжигало своим ледяным касанием так, что пальцы буквально немели. Но потом становилось привычно, и это становилось такой же неотъемлемой частью службы, как, скажем, дыхание или конь под седлом. Тем, на что жаловаться не принято.
Морозы неожиданно стали нашими молчаливыми союзниками. Не потому что французы мёрзнут сильнее чем мы. Ещё с Тарутино наша кавалерия начала готовиться к зиме, постепенно перековывая коней на новые подковы, более приспособленные к зиме. Наши солдаты всегда готовятся к худшему, что может случиться, стараются заранее подстелить соломку там, где можно упасть. Кузнецы меняли подковы или вбивали в металл подков острые шпеньки, которые вгрызались в лёд и держали лошадь надёжно, как якорь. В моём эскадроне каждый гусар сам проверял подковы своего коня, как сидят шипы, затягивал самолично лишний раз гвозди, стучал молотком по подкове, чтобы знать, что его боевой товарищ надёжен и не споткнётся и на скользком склоне, когда надо развернуться или ударить, от этой мелочи зависит жизнь. И теперь, на заснеженных склонах под Красным, лошади держали нас уверенно, в отличии от французских. Гром спокойно и уверенно ступал по заледеневшим дорогам и мостам без колебаний, не скользил и не терял равновесия там, где французские лошади падали и ломали ноги. Такое я видел каждый день пока мы шли от Вязьмы к селу Красное, как они теряли коней, боевых и гужевых. Чаще всего я видел уже их останки, со съеденным мясом с костей, сваренное в котлах или прожаренное на костре. А иногда коней бросали просто так, не проявляя того сурового милосердия чтобы добить, и брошенные отступающими неприятельскими колоннами, растянутыми на десятки вёрст, ещё недавно гордые и холёные, споткнувшиеся, упавшие, сломавшие ноги или разбившие голову, оставались лежать, глядя на проезжающих мимо нас, обречённым непонимающим взглядом. В их широко раскрытых глазах брошенного умирающего животного не было боли. Понять, что их не перековали на зиму и потому они расплачиваются за чужую самонадеянность и что их кузнецы не подумали о русской зиме. Когда мы проезжали мимо павших коней и тоже не могли им ничем помочь, и я смотрел на них, думая о том, что война выигрывается не только штыком и саблей, не только храбростью и отвагой. Французское оружие были ничем не хуже. Победа русского оружия ковалась в том числе и такими незначащими на первый взгляд мелочами, как подготовиться к самому сложному. Один из таких моментов были ледяные дороги и переходы, заледенелые мосты и переправы. Мы позаботились, оказались теми, кто вовремя набил шипы на подкову, и позаботились о снаряжении, зная, что в русскую зиму каждая мелочь может стать вопросом жизни и смерти. Наши кони, в отличии от французских, стояли на обледенелых склонах уверенно, не скользили и не теряли равновесия. Мы могли уверенно маневрировать, разворачиваться, уходить в сторону, бить с фланга, отходить и снова бить французскую кавалерию, которая ещё оставалась в строю. Они вязли на льду как мухи в смоле, их подковы были гладкими и каждый их манёвр превращался в муку как для лошади, так и всадника. Мы видели это и знали, у нас есть преимущество даже не числом и не выучкой, мы не боялись бить превосходящие нас силы в эти дни, а тем, что мы не забыли о зиме.
В тот день мой эскадрон вместе с казачьими частями шли по дороге, готовые нанести удар тем, кто решит подойти к частям французов, отрезанным от основной колонны корпусом генерала Милорадовича. Разведку в основном вели казаки, высылая по дорогам разъезды и готовые немедля известить нас при обнаружении войск. 3 ноября корпус Милорадовича вышел на Смоленскую дорогу наперерез французким колоннам в районе Ржавок и ударил по ним. Мы наносили фланговые удары и громили разрозненные отряды неприятеля. Я видел во время боёв, как орудийные расчёты картечью рвали ряды французов, после наших ударов их кавалеристы сдавались нам целыми взводами, едва завидев наши кивера, понимая, что в бою они обречены и их жертвы ничем не помогут. Так мы вынудили Наполеона приостановить движение, чтобы подтянуть остальные силы. 4 ноября мы уже передвинулись ближе к Мерлино, где всё и развернулось по-настоящему. К позиции Милорадовича подошёл 4‑й корпус Евгения Богарне, русская артиллерия ударила по передовым колоннам, и строй французов рассыпался. Часть неприятеля сдалась сразу, другие метались по снегу, пытаясь найти укрытие, а кому-то всё же удалось прорваться к селу Красному, но это был уже не строй, а остатки корпуса. Мы добивали небольшие отряды и мелкие группы, отрезая их от главных сил. Дорога снова была нашей и мы гнали прочь от неё распавшиеся французские части.
Мой эскадрон с казаками шёл по дороге мимо леса и тишина зимнего леса, изредка нарушаемая перестуком дятлов по стволам деревьев казалась мне казалась почти насмешкой над прежними днями, проведёнными в боях. Мы двигались, готовые к возможному бою с уцелевшими французскими частями, которые прорвались сквозь заслон корпуса Милорадовича и не утратили боеспособности. Зимний день был коротким, и нам нужно было успеть до темноты. Наш путь пролегал через лес на дорогу, которая шла по ту сторону леса, и, увидев протоптанную тропу, углубились цепочкой, друг за другом, не желая заставлять коней вязнуть в снегу. мы устали после сражений, кони тоже, но, в отличии от пехотинцев и артиллеристов у нас и после этих боёв были приказы. Согласно этому приказу, всадники на лошадях должны были убедиться что Смоленская дорога не принесёт нашей пехоте сюрпризов. Мы двинулись вперёд, и ветви, облепленные снегом, нависали над нашими головами, иногда осыпая нас белой снежной пылью, когда мы проезжали под ними. Тишину нарушал сейчас скрип снега под копытами и редкое ржание коней под нами. Солнце почти заканчивало свой путь по небу за этот короткий день и уже висело низко, раскидывая длинные тени деревьев по заснеженной земле.
Мы вышли из леса. Казачий хорунжий, плотный, лет 45, поросший щетиной, над которой были густые, типично казачьи усы, сказал мне, что разошлёт разъезды, и мы встали. Казачьи отряды отправились разведать местность, и вскоре один из разъездов вернулся, сообщив, что они обнаружили французский обоз, застрявший в лесу у небольшого ручья, где берега были слишком крутыми, чтобы переправиться вот так, сразу, а я про себя вспомнил про их гладкие подковы. Возницы, видимо, решили переждать, их охраняет пехота, меньше роты, человек пятьдесят, и сейчас они пытаются втолкать телеги на деревянный мост, помочь коням и не готовы к бою. Мы с хорунжим сразу же решили вести своих людей в атаку, разделившись и ударив по бокам, но этого делать нам не пришлось. Едва мы появились на дороге со стороны леса и увидели два десятка телег и солдат вокруг них, французская пехота, что должна была охранять обоз, при нашем виде обратилась в бегство. Я впервые за всё время войны увидел, как пехота бежит без боя. Обычно они стараются встать в строй, выставить штыки, дать залп, но они дружно оставили телеги и рассыпались по лесу, исчезая между деревьями от нас. Возницы последовали их примеру, спрыгнули с телег и побежали за солдатами не оглядываясь. Мы подходили к брошенному обозу с оставленными лошадьми в упряжи и поклажей.
Мы не стали бросаться в погоню. В лесу у нас было меньше преимущества, чем на открытом месте. Я хотел отправить в штаб двух гусар сообщить о трофеях, но хорунжий, чьё имя я так и не спросил за это время, взял это на себя и отправил с донесением. Я не спорил. Мы заняли позицию у обоза, прикрывая его от возможного возвращения беглецов, хотя я не верил, что они осмелятся вернуться - в снегу лежали брошенные ружья и напасть, не имея возможности дать залп я оценивал как безумие. Телеги стояли в беспорядке, некоторые ящики и тюки валялись в снегу. Лошади, уставшие и дрожащие от холода, стояли неподвижно, опустив головы, и пар от их дыхания поднимался в морозный воздух, как над маленькими кузницами.
Я спешился когда мой взгляд зацепился за выглядывающий из-под края рогожи, покрывающей часть одной из телег, выглядывает золочёный край. Я подошёл ближе и осторожно приподнял грубую ткань рогожи, и передо мной предстала лежащая среди прочего груза икона Божией Матери, старая, с тёмным ликом. Она лежала, прислонённая к ящику, окладом кверху, тяжёлая, большая и уже потемневшая от времени. Я благоговейно замер, и всё остальное вокруг словно замерло вместе со мной. Скрип снега, дыхание и тихое ржание лошадей, и даже ветер, что начинал шуметь среди голых крон деревьев, обещая холодную ветренную зимнюю ночь. Горсть снежинок, поднятая ветром, упала на тёмный лик и золото оклада. Я стоял, глядя на икону не в силах отвести глаз. Она была чужой среди ящмков, сундуков, мешков, брошенных телег со следами поспешного бегства, холода и железа, неслышно напоминая, что принадлежит другому миру, где есть тепло, свет, молитва и дом, глядя на меня в ответ строгим, тёмным и живым взглядом.
- Господи… - Тихий благоговейный выдох хорунжего снова вернул меня из смущённого оцепенения. Хорунжий перекрестился и снял шапку. - Они её вывезли. Из церкви вывезли… Супостаты... Нехристи...
Голос его дрогнул. Я видел, как лицо хорунжего, обветренное, с глубокими морщинами у глаз, стало вдруг мягче, изгоняя привычную мне суровость на его лице. У меня самого в груди что-то трепетно сжималось, когда я смотрел на икону, которая могла быть из Смоленска, Вязьмы, может, из самой Москвы, вывезена из храма, который французы превратили в конюшню или склад. Или она была в храме одной из сожжённых деревень, В голове пронёсся отрывок строк из песни, марша ополчения
...Неприятель грабит сёла Бьёт он женщин и детей Не щадит ни лет, ни пола Ни господних алтарей...
Но я знал, что она православная, русская, была в русской церкви или русском доме, перед ней молились, прося помощи и заступничества, французские мародёры везли её на запад, как военную добычу и вещь, которую можно продать или переплавить. Они верно решили сбежать от обозов - казаки не стали бы церемониться за подобное осквернение святыни. А теперь она лежала в телеге, поставленная прямо перед нами и Божья Матерь смотрела на нас немым, строгим и всепрощающим взглядом. Я стоял перед иконой, и в голове проносились обрывки молитв, которые я знал с детства, которые шептала мать, когда я уезжал в кадетский корпус, вспоминал как перед нашим строем прошёлся батюшка на поле при Бородино прежде, чем мы отправились в рейд. Память возвращала мне слова из молитв, и я чувствовал, как они поднимаются из глубины, куда не доберётся сабля, пуля, штык, и где нет места усталости и боли потерь.
Воспоминания продолжали приходить, напоминая детство, имение под Тулой, праздничные дни, когда мы ходили в церковь, где пахло ладаном и воском, теплились свечи перед образами. Бабушка, перекрестившись, становилась на колени и молилась негромко и с такой тихой силой, что я завидовал ей, не понимая, что такое молитва и думал, это просто слова. Потом уже, становясь старше, я понял цену этих слов, осознав, что это не просто слова, а связь, некая незримая и очень прочная нить, которая держит тебя, когда всё остальное рушится.
- Слезайте, - Я повернулся к строю и голос прозвучал непривычно хрипло, словно я не говорил несколько дней. - Помолимся.
Гусары и казаки спешились, вставая перед иконой, снимая киверы и шапки, крестясь и опуская головы перед образом на иконе. Мы стояли в снегу среди брошенных телег и усталых лошадей и тихо молились про себя или шёпотом, не смея нарушать громким словом трепетный момент молитвы, в которой, я это знал и догадывался, каждый из нас просил о своём. О товарище, пропавшем в бою, о семье, которая осталась далеко или просто о том, чтобы дожить до конца.
Я поднял голову и стоял, глядя на тёмный лик Богородицы. В молитве, собравшей все мои помыслы, просил простить нас за кровь, гнев, и то, что мы делаем друг с другом, но дать нам сил дойти до конца, вернуть мир и увидеть дом, а икону вернуть в храм, к людям, теплу и свету. Чтобы мы остались людьми, и война не забрала из нас то, что делает нас русскими, теми, кто, вернувшись домой, могли снова войти в храм, зажечь свечу и помолиться перед образом. И чтоб чужие руки никогда не оскверняли иконы и господние алтари. Мы молились каждый о своём, не произнося вслух. Ветер притих, словно не решаясь мешать нам молиться, и только начавшийся снег падал нам на плечи, а вездесущий мороз обжигал мне лицо. Лик Богоматери безмолвно взирал на нас, но я чувствовал, что Святая Богоматерь слышит нас, знает о каждом из нас, и наших потерях, усталости, и наших надеждах. И что она прощает нас.
Когда мы закончили молиться, мы молча одели головные киверы и шапки. Никто ничего не сказал. Так мы стояли ещё несколько мгновений, глядя на икону, потом Мельников подошёл ко мне и тихо, словно громкая речь была бы кощунством, сказал.
- Ваше благородие, что с ней делать? С собой не утащишь, весом больно тяжела.
Я посмотрел на икону, которая и вправду была большой, тяжёлой, с массивным золочёным окладом, который потемнел от времени, и некуда взять её в походе. Всадник не утащит. Конь не вытящит долго. Но если оставить её здесь в обозе среди брошенных телег значило снова отдать её на поругание.
- Хорунжий, ваши казаки побыстрее будут, отправьте двух казаков в штаб, Пусть доложат, что трофей нашли, обоз. И нашли икону. Пусть из штаба пришлют людей. И лошадей. - Я вспомнил про гладкие подковы французов, которые подвели их. А икону пусть непременно доставят.
Хорунжий согласно кивнул, отобрал двоих казаков, приказал скакать немедля в штаб и доложить про обоз и об иконе, и те ускакали по дороге, поднимая за собой фонтанчики снежной пыли, а мы остались ждать на случай возвращения французов. Ждать пришлось недолго, хотя минуты в ожидании и на холоде растягивались, превращаясь в томительные часы. Французы, разбежавшиеся по лесу, не возвращались. Их следы, оставленные на снегу, уходили в чащу, теряясь между деревьев. Они предпочли бежать, а не сдаться. И я понимал почему. Сдаться казакам означало что тебя ограбят до нитки, отберут всё, что у тебя есть. Казаки, особенно в последние недели, брали всё, что попадалось под руку. Они не жалели. Так они мстили за сожжённые деревни, ограбленные церкви и смерть товарищей. И они не пожалели бы тех, кто решился на святотатство. Французы знали это и предпочли уйти в лес, где их почти наверняка ждала верная смерть, лишь бы не попасть в руки к казакам. Мне это было страшно осознавать, что враг предпочитает замёрзнуть в лесу, чем сдаться в плен без боя. Таких мародёров, для которых здесь нет святого, казаки не жаловали.
Солнце уже коснулась края горизонта, когда из леса показались сани. Их везли наши кони, крепкие, перекованные на зимние подковы с шипами, которые держали на льду надёжно и без единого скольжения. За санями следовали ещё кони, коренастые, гужевые, крепкие. В санях сидели мужики, приданные обозной команде. Их лица, к моей, и, наверное, не только к моей, зависти, были тёплыми и красными от мороза и ветра. Они подъехали, мужики вылезли из саней, осмотрели обоз, крестясь, подошли к телеге с иконой, и их взгляды говорили сами за себя. Старший из мужиков подошёл ко мне со словами:
- Это ж икона, ваше благородие, Наша, русская. Из церкви, видать. Не дадим, чтоб её поганцы везли. Безбожники.
Я кивнул в ответ, чувствуя, что речь уже не совсем твёрдая от холода.
- Аккуратно, Она тяжёлая. Осторожнее. В штаб.
- Аккурат исполним, ваше благородие.
Мужики бережно сняли икону с телеги, уложили на прочные сани, прикрыв тёплой рогожей, и принялись перезапрягать лошадей в телегах, ворча про басурман и их бестолковость. Наши кони стояли спокойно, подчиняясь командам, уверенно держась на обледенелой дороге, и их подковы вгрызаются в лёд, не давая терять равновесия. Я прошёлся со старшим из мужиков до его саней, он залез в них, взял в руки ремни, и, перед тем, как он вскинул их, давая коням команду трогать с места, мы переглянулись напоследок, когда уже всё было готово и наши мужики заняли места возниц в телегах. Перед отправкой назад старший сказал мне:
- Всё довезём, доставим. Храни вас Господь, ваше благородие.
Сани тронулись, давая команду остальным повозкам следовать за ними. Обоз уезжал, увозя в санях икону, а я смотрел ей вслед, чувствуя странное и тёплое, несмотря на начинающую крепчать стужу, спокойствие. Мы отдали её тем, кто вернёт её в храм, поставит на место, где она была и должна быть снова. Мы сделали то, что повелевал нам долг. Биться за веру.
Бартенев подошёл ко мне, как и я, глядя на уезжающие сани, и перевёл взгляд на меня.
- Ваше благородие. Она вернётся обратно?
- Вернётся, Как и мы, когда закончится война.
Он кивнул. Наши взгляды встретились, и его глазах я видел веру в то, что мы делаем правильное дело, не просто убиваем и умираем на полях сражений, а спасаем то, что нельзя потерять. Я переглянулся с хорунжим, прочитал в глазах опытного вояки и командира то же понимание, что и у Бартенева, и мы, не сговариваясь, приказали своим подчинённым садиться на коней. Мы возвращались в штаб, к теплу и горячему ужину.
Примечание: Генерал Арман де Коленкур, обер-шталмейстер Наполеона, ещё в Москве предупреждал императора о необходимости перековать всех кавалерийских и артиллерийских лошадей на зимние подковы с шипами перед отступлением. Наполеон высмеял его, назвав паникёром, и приказал сохранить летние гладкие подковы. Результатом этой самонадеянности стала гибель десятков тысяч лошадей на обледенелых дорогах Смоленской губернии в ноябре 1812 года. Русская армия, напротив, заблаговременно перековала коней на шипованные подковы, что дало ей решающее преимущество в мобильности при преследовании. Штабс-ротмистр Зорин, естественно, не мог знать о частном разговоре в ставке Наполеона, но последствия этого решения он наблюдал ежедневно на поле боя.
Глава 12. Березина. Изгнание.
Я со своим эскадроном вышли к деревне Студёнка на реке Березина 16 октября после боёв под селом Красное. Я уже знал, что найденная нами икона проделала свой путь в обозе из самой Москвы, и мы с казаками захватили обоз, где были найдены предметы из обихода аж царской семьи, как сказал один из казаков "не иначе сам Бонапартий потерял". Но это уже позади, как я узнал, французы уже два дня назад навели мост и пехота переправлялась по нему на другой берег, уходя под Вильно чтобы оттуда можно было уйти обратно во Францию. Оставшиеся части обороняли мост, мы напрасно потеряли время, когда в другом месте Витгенштейн и Чичагов атаковали ложные переправы, пока не поняли обман. Так я слышал при штабе. Нас спешно перебросили к Студёнке, когда уже Наполеона видели на другом берегу, смотрящего на колонны своих войск. Гвардия, наиболее боеспособная, ушла первой.
Когда мы прибыли под Студёнку, небо было серым и низким Снег падал с утра не собираясь прекращаться, всё больше припудривая берега и покрывая речную гладь тонкой ледяной коркой. Лёд ещё не сковал речку, и редкие льдины неспешно плыли по течению. Сегодня было не холоднее чем когда мы были под селом Красное, но от нашего дыхания пар превращался в иней на воротниках ментиков и мундиров, а железо шашек почти обжигало пальцы, покрытые перчатками. Как мне сказали, французские сапёры совершили настоящий подвиг, возведя мосты из подручного материала, такого, как брёвна, доски и повозочные борта, стоя в ледяной воде по плечи, где температура была лишь на пару градусов выше нуля. Генерал Эбле, руководивший понтонёрами, знал, что эти мосты единственный шанс для армии, и гнал людей в воду без отдыха. Многие из сапёров тогда не чувствовали рук, некоторые падали и не вставали, но их места тут же занимали другие. Ценой их жизней мосты были возведены.
Мельникова, Бартенева и ещё троих гусар я отправил в разъезд на разведку. Приказа вступать в бой с частями, жавшимися к мосту, не поступало, и я самостоятельно принял такое решение. Я всматривался во французские колонны, которые растянулись на несколько вёрст вдоль берега и ждали, стоя молча, в серых шинелях, кутая головы в тряпки или крестьянские шали, с лицами, почерневшими от копоти и обморожения. Это уже были не те солдаты, что вступали в Россию полгода назад. От этой армии, перешедшей через Неман, и с чьими всадниками я вступил в свой первый бой, остались только тени, измождённые, голодные, с глазами, в которых застыло что-то среднее между надеждой и полной безнадёжностью. Их было около тридцати тысяч человек, среди которых почти не осталось боеспособных и с оружием. Большинство из оставшихся - обозники, раненые и женщины, ждали, сжимая в руках узелки и мешки. В их глазах я читал отчаяние. Мост был их последним шансом, и он пропускал первыми боеспособных солдат. Армия уходила, бросая всё остальное, как ранее обозы и артиллерию. Но отход армии прикрывали чётко и организованно, даже в таком состоянии солдат. Оставшиеся части держали оборону, не давая смять себя и захватить мост, полностью отрезав дорогу к отходу, пока часть наших сил всё ещё подходила к Березине.
Наш разъезд вскоре вернулся. Лица Бартенева и Мельникова говорили яснее ясного о том, что они скачут с важной новостью, и это вскоре подтвердилось. Бартенев, Мельников. и остальные трое были красные от ветра, с инеем на бровях, после скачки кони тяжело дышали а бока ходили ходуном, словно меха кузнеца. Бартенев подъехал ко мне и заговорил быстро, но без суеты:
- Обнаружен второй мост, ваше благородие в двух верстах ниже, за излучиной. По нему переправляются первые колонны. Там пехота и обозы с артиллерией, телеги жмутся следом. Мы не стали лезть на рожон, ушли в сторону, чтобы не выдать себя. Сразу к вам.
Я кивнул, принимая слова. Второй мост, через который французы собираются вывести обозы и раненых, и если мы промедлим, они уведут. Я всмотрелся в мост, который был на виду. Французские пешие солдаты и оставшиеся кавалеристы продолжали двигаться по нему торопливым плотным потоком. Они спешили, толкались и некоторые, не выдержав темпа, падали в ледяную воду, но никто не останавливался для помощи упавшим с моста и пытающимся удержаться на плаву или выгрести к противоположному берегу.
- Доложить командованию. Сейчас же. - Сказал я, оборачиваясь в сторону холма, куда подвели артиллерийскую батарею. Я указал двоим гусарам, которые, приняв мой приказ, поспешили с донесением. Использовать снова Мельникова и Бартенева я не стал - их коням желательно было дать немного отдыха. Прочие гусары так же возвращались с разъездов, но без серьёзных донесений. Эскадрон, возможно, скоро понадобится - когда пушки начнут палить по мосту или мостам, французы наверняка попытаются заставить их замолкнуть, и мы понадобимся для флангового удара, так что надо быть наготове.
Гусары, которых я отправил с устным донесением, вскоре вернулись с указом отправиться к батарее полковника Сухозанета, занявшего холм и показать на карте где построен второй мост. Я передал приказ Бартеневу, он отдал честь, тронул узду и понёсся вверх по склону, туда, где на высотах стояла батарея. Мельников остался с нами, указывая рукой на изгиб реки, словно боялся, что мы забудем, куда смотреть.
Батарея пока молчала, артиллеристы устанавливали лафеты, к ним подходили телеги с ядрами, устанавливались орудия. Я различал, как Бартенев спешился и остановился перед кем-то из офицеров, а потом идёт за ним, видимо, показать на карте место, куда ещё следует бить. Потом снова посмотрел на мост. Плотные колонны пехоты продолжали идти, и оставшиеся части готовы были чтобы удержать переправу любой ценой. Обозы и телеги пока скапливались позади, ожидая своей очереди.
Пока артиллеристы возились и заканчивали установку орудий, я продолжал держать эскадрон в готовности. Мы стояли на кромке склона, ожидая первых залпов наших пушек. Мельников всё поглядывал вниз, будто хотел силой взгляда удержать французов на месте.
- Не уйдёт. - Тихо сказал я ему, скорее себе самому, чем ему. - Не успеет. Ещё немного и...
Наконец, артиллерия злобно рявкнула пушечным залпом, отправляя первые ядра в сторону мостов. Эхо, гулкое и тяжёлое, прокатилось над рекой и заставил даже самых отчаянных внизу пригнуться. Первые ядра падали близко, поднимая столбы воды с обломками льдин, и пока не врезаясь в мост, но заставляя солдат хаотично метаться, сбрасывая с моста в воду других и искать укрытия, которых там не было. Часть ядер полетели в то место, где должен находиться второй мост, демонстрируя, что его местонахождение уже не секрет для нас.
Батарея на холме заговорила снова, разрывая грохотом пушек воздух над рекой, и с каждым залпом на мосту всё сильнее рушился порядок. Я всматривался в переправу, сидя в седле. Гром, фыркая, перебирал ногами на месте, и остальные гусары тоже обеспокоенно вглядывались вдаль. До сих пор мы особо не участвовали в боях, болотистая местность зимой особенно коварна и наше преимущество, конница, не могла быть использована в полную силу, как ранее под Красным. Я смотрел на мост, пытаясь уловить хоть какой-то строй среди этой сумятицы, но его уже не было. Организованные колонны дрогнули когда батарея на холме принялась обстреливать мосты иногда прерывающейся на перезарядку канонадой, испуганно ускоряя шаг, масса людей перешла на беспорядочный бег, люди толкались, стремясь быстрее перебежать мост, в опору которого уже врезалось ядро, выбив брёвна и балки но ещё не обрушив его. Некоторые из солдат падали в ледяную воду, тонули или как-то плыли к берегу. Река Березина скапливала тела, не успевая уносить их, становясь частью этой страшной картины гибели остатков некогда великой армии, и эта часть была безжалостной и равнодушной. Эти солдаты гибли не в бою, некогда готовые не дрогнуть на поле сражения, когда строй обстреливается артиллерией, бежали, полностью деморализованные и полные ужаса. Я переместил взгляд дальше, к излучине, где был второй мост, через который шли обозы. Там тоже поднялась суматоха, вызванная начавшимся обстрелом мостов. Ещё недавно державшаяся дисциплина сменилась воцарившейся паникой, когда обозы, стоявшие перед мостом в ожидании своей очереди рванули вперёд, надеясь быстрее проскочить, но этим лишь закупорили переправу. Толпа давила на узкие настилы, и каждый новый шаг только множил давку.
Батарею Сухозанет поставил ещё на рассвете, едва заняв высоту. Времени было в обрез, но полковник не позволил себе ни лишней суеты, ни ошибки: орудия расставили так, чтобы простреливать оба вероятных участка переправы, а расчёты сразу укрыли за невысоким бруствером из мешков и снега. Тогда это казалось мерой предосторожности, никто не знал, что именно здесь, у Студёнки, Великая армия будет биться за каждый шаг к спасению. На берегу, у подножия высот, где ещё сохранялся порядок среди частей, прикрывающих отход, французские офицеры начали спешно выстраивать цепь. Они не собирались просто так отдавать переправу: если пушки продолжат бить, мост рано или поздно рухнет с выбитыми опорами и под тяжестью толпы, и тогда не спасётся никто. Значит, надо заставить орудия замолчать. Наша пехота, прикрывавшая расчёты, тоже строилась. Части, которым удалось пройти, занимали боевые порядки, с нашей стороны на том берегу реки, где французы уже перебрались, подошёл корпус Чичагова.
- Эскадрон, боевое построение! — крикнул я гусарам, глядя, как французская пехота смыкает ряды и готовится идти на штурм высоты.
По рядам пошла короткая команда и эскадрон выстроился в три линии, готовый к моей команде идти в бой. Гром стоял подо мной ровно, подрагивая ушами и тоже ожидая моей команды, когда я чуть сожму ноги, приказывая ему идти вперёд.
Французы не стали тянуть и уже через несколько минут их цепь, которая была уже подобием строя и больше походила на плотную массу людей в линии начала подниматься по склону без барабанного боя и команд офицеров, которые шли среди них, а не вели. Солдаты шли вперёд на штурм батареи молча и тяжело, поскальзываясь на обледенелом склоне, но не останавливаясь. Остатки дивизий Партуно и Виктора, те, кто ещё мог держать оружие, не сдались и ещё верили, что, добравшись до орудий, они смогут дать своим товарищам шанс уйти.
Мы стояли, а я, как командир эскадрона, оценивал предстоящий бой. Склон был крут, лёд коварен, но именно здесь конная лава могла ударить так, чтобы разорвать их цепь ещё до того, как они дотянутся до высоты, перед которой уже выходила наша пехота, готовая встретить наступающих. Я держал эскадрон, прикрывая фланги батареи и готовый в любой миг пустить всадников вперёд.
Первые французы поднялись на гребень, и их встретил залп из ружей и штыки нашей пехоты. Строй французов дал ответный нестройный залп и завяз в штыковом бою. Я скомандовал:
- Сабли наголо! Вперёд, шагом, держать линию!
Мы двинулись шагом, я не стал гнать в атаку галопом, чтобы не сорваться на льду. Наш эскадрон приближался, мы вклинились во фланг их цепи. Я увидел лицо одного француза совсем близко. Оно было почерневшее, закутанное в тёплую шерстяную шаль, по краям которой осел иней. За шалью виднелись его глаза, уставшие, но в них ещё была злость и упрямое нежелание сдаваться. Он замахнулся штыком в бок моего коня, но я упредил его взмахом сабли, которая чиркнула его по плечу. Он не закричал, только качнулся, не удержавшись, выронил оружие и покатился вниз по склону, безуспешно цепляясь руками за лёд.
Я не назвал бы это боем в уже привычном мне смысле, это была давка на кромке высоты. Французов было много, но они шли вперёд истощённые холодом, голодом и усталостью, которые делали их попытку атаки медленной, не имеющей достаточной силы, а мы, несмотря на усталость, обладали нужной злостью и пониманием необходимости защитить орудия, и потому были быстрыми. Мы не гнались за славой, просто не давая им подойти чтобы позволить заглушить батарею и уйти за Березину.
Атака французов захлебнулась где-то на середине подъёма, их цепь рассыпалась и люди начали откатываться назад, скользя и падая. Вскоре вся эта масса покатилась вниз, оставляя на льду тёмные пятна крови - следы их попытки последний раз атаковать нас. Пехота добивала или брала в плен тех, кто не смог уйти. Мы отошли к орудиям, чтобы перевести дух, не разрывая строя. Кони тяжело дышали, но стояли ровно, словно и они понимали вместе с нами, что сейчас нельзя ни нервничать, ни рваться вперёд. Кто знает, на что ещё решатся солдаты неприятеля, оставшиеся на этом берегу, пока ещё есть остатки надежды на спасение.
Батарея Сухозанета с холма продолжала бить по мостам без передышки. Артиллеристы успели пристреляться и правильнее навести орудия, и теперь ядра ложились точнее. Одно из ядер врезалось в настил второго, дальнего, моста, по которому должны были идти обозы, раненые и гражданские. Тяжёлые, рассчитанные на вес обозов, доски, устилающие мост, взлетели вверх, словно лёгкие щепки, а люди, стоявшие на нём, просто исчезли среди поднятого обломками столба воды и льда. Толпа на переправе окончательно потеряла всякое подобие порядка. Кто-то подался назад, бросив телеги и паникующих коней, кого-то столкнули в воду, единицам удалось выбежать с моста обратно в толкучку на берегу.
Ещё одно ядро попало в опору первого моста, опасно накренив балки и заставив спешно идущие колонны солдат податься назад, Начиналось самое страшное. Наша пехота подходила всё ближе к мостам и не успевшим переправиться людям. Пехота, которая удерживала наши части и обороняла подходы к мостам, прекратила сопротивление и сдалась в плен. На той стороне реки стало окончательно ясно, что удержать переправу больше не удастся и французы сами подожгли мосты, сначала один и потом второй. Пламя быстро охватывало дерево, хоть и пропитанное водой но всё равно горючее, и крики на мосту, доносящиеся до нас, стали ещё громче, ещё отчаяннее. Люди, оказавшиеся на настиле, метались, не зная, куда бежать. Назад в плен, вперёд в огонь или вниз, где их ждала наполненная телами ледяная вода. Некоторые прыгали, надеясь доплыть, но немногие могли удержаться на плаву, пополняя количество умерших от холода.
Мы стояли на высоте и смотрели, как горит переправа, без какого-либо чувства радости. Сегодня мы помогли отбить атаку на батарею, я понимал, и остальные, что больше атак не будет. Горящие мосты уничтожили последнюю надежду спастись. И мне не верилось, что это конец войны здесь, на нашей земле. Враг или разбит или ушёл, остатки войск и невоенных - возницы, музыканты, повара - сдавались нашим подошедшим частям. Остатки исчезали за горизонтом в сторону Вильно, бросив оставшихся.
Когда огонь стал стихать, а крики сделались реже, я подозвал к себе эскадрон. Гусары подтянулись ко мне и встали полукругом, усталые, но собранные, словно и не было этого дня и недавнего боя. Глядя на берег, я перевёл взгляд на эскадрон и отдал даже не приказ, а указание:
- Пройдём вдоль берега, посмотрим, есть ли там выжившие, которых можно взять в плен. Если там ещё есть кто-то, кто готов драться, в бой не вступать, отходить. Это не добить раненых а милосердие. Помним, мы сегодня не для того стояли на высоте, чтобы теперь добивать тех, у кого уже не осталось сил.
В строю на миг повисла тишина, и гусары понимающе чуть наклонили голову, давая понять, что всё ясно и каждый принял приказ не как неожиданную слабость. В наших краях с детства знали, что не тот силён, кто бьёт лежачего, а тот, кто протянет руку помощи лежачему. Мы спустились вниз, туда, где на берегу теперь лежали неподвижные фигуры некогда неприятельских солдат Великой армии. Мы спешились, вели за собой коней и шли цепью, держа дистанцию, чтобы видеть друг друга и никто не остался один на один с этой тишиной, иногда прерываемой стонами. Некоторые слабо пытались подняться при нашем приближении, но большинство выживших просто смотрели на нас, смирившиеся с уже неизбежностью приближающейся от холода смерти.
Кто-то из гусар тихо перекрестился, проходя мимо на снегу. Нам уже доводилось видеть замёрзшие тела на снегу тех, кто отбился от строя в чужой стране. Один из наших, не глядя, протянул флягу с водкой раненому французу. Тот взял дрожащей рукой, не пытаясь схватить и не делая резких движений, словно боялся, что сейчас эту руку отдернут. Но её не отдёрнули. Француз выпил, даже не поморщившись, три глотка, вопросительно посмотрел на гусара и подал флягу другому, лежащему рядом, чтобы и он выпил и немного согрелся на морозе. Мы помогали выжившим подняться, тех, кто совсем не мог идти, сажали на наших коней. Вскоре подошли и наши пехотинцы и даже телеги продолжить начавшийся акт милосердия. Мы сдали пленных и через час мы вернулись на высоту. Французы у моста продолжали сдаваться просто подняв руки и стоя перед нашими ротами. У них уже не было сил бежать или драться. Стояли и ждали не как враги, а как люди, у которых кончились все силы.
Солнце уже садилось, и последние лучи скользили по реке, отражаясь в редких льдинах и окрашивая воду и образующуюся на ней ледяную корку в почти что золотой цвет, словно пытаясь смыть с неё весь этот ужас апофеоза войны. Но золото быстро тускнело, сменяясь серым сумеречным цветом, и вскоре над Березиной повисла тяжёлая и густая тишина, нарушаемая сухим потрескиванием догорающих мостов и скрипом снега под сапогами наших солдат. Я смотрел на всё это, спешившись. Гром, стоящий на шаг позади, подошёл ко мне и тихо фыркнул, ткнувшись носом в моё плечо. Я положил руку ему на шею, чувствуя, как под тёплой шкурой пульсирует артерия. Мы живы, и этого сейчас мне было достаточно.
Война ещё не кончилась, хотя враг был изгнан здесь, на высотах у Студёнки. Я отдал приказ эскадрону возвращаться на постой. Враг был изгнан и его остатки, которым повезло перейти через мост, не утонуть, не сдаться в плен, спешно уходили прочь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
