Зачем мы здесь?
Часть 1
I
В густой изумрудной траве, подкрашенной рыжими угасающими лучами солнца, без устали стрекотали кузнечики. На фоне пунцового неба вырисовывалась фигура, или фигуры, прочно спаянные меж собой – лошадь и наездник. Они неслись, неся с собой ветер; он точно не мог их обогнать, и они сделали ему одолжение, взяв его на невидимый буксир. Радость и спокойствие завладели мной, когда я различил сестру в объемном, развевающемся отцовском плаще; она была верхом на вороном Фердинанде, её любимом коне. Приближаясь, она помахала мне рукой, и задорный смех её заглушил топот копыт. Она чуть замедлилась и мотнула головой:
– Идешь домой?
Я спешно кивнул и улыбнулся в ответ. Словно читая мысли, Марта, немолодая, но резвая кобыла, пустилась рысью вслед за Фердинандом. Он тоже поутих и мирно семенил, опустив морду в щекочущую траву.
Мы поравнялись. Я обвёл глазами кажущееся бесконечным поле. Оно мне хорошо знакомо, но сейчас в нём что-то переменилось. Эта деталь ускользала от меня.
– Фрида, это поле… Не могу понять, что не так с ним, – сказал наконец я и посмотрел на сестру.
Она подобно мне огляделась, и в глазах её загорелось беспредельное, как вся эта земля, счастье.
– Прекрасное поле, – заключила она.
Ее улыбка обрадовала меня, поверить ей было несложно. Она оказалась права: поле прекрасно. Столь свежее, яркое, огромное, но не пустое, а полное некой зовущей, родной теплоты. И лицо Фриды горело домашней теплотой. Мы всегда были похожи, лишь её русые волосы потемнели с годами, а мои так и остались светлыми. Однако сейчас она казалась такой маленькой, и кудри её вновь золотились.
На горизонте показался дом.
– Догоняй, Вилли! – воскликнула Фрида и умчалась вперёд.
Я легко подстегнул лошадь, но догнать сестру уж не представлялось возможным. Её фигура таяла с каждым мгновеньем. Марта спокойно шагала, отчего-то не желая бежать, но я и не злился: меня одолела безмятежность.
Солнце прощалось.
Где-то я всё это видел…
II
Да, уже видел. Пять лет назад. Или век назад, как кажется. Снова меня преследуют сны о доме, это единственное, что дарит спокойствие. Я против снов ничего не имею, даже рад им.
Я поворачиваю голову к окну. Оно задернуто замусоленной тряпкой, но и без неё ясно, что небо укрылось тучами. Ночь беззвездная и непроглядно-тёмная. В стекло бьют капли дождя. Поезд едет быстро, спеша доставить ненужный груз, выплюнуть нас и покинуть, покинуть эти места, уехать к другой жизни.
Переворачиваюсь на другой бок, койка нещадно скрипит.
– Вилли, – слышится голос снизу; это Август. – Не спишь?
– Нет, – отвечаю я.
– Есть что-нибудь из еды? Живот сводит.
Порывшись в своей худой сумке, я нахожу пару сухарей и протягиваю ему. Спустя время раздаётся жадный хруст, мешающийся с храпом Рихарда на соседней койке.
Слух трогает незнакомая мелодия. Кто-то тихо и неумело играет на гитаре.
Я устало закрываю глаза. Накатывает тягостная тоска. Холодно.
III
Солнце блеснуло мне в глаза, и я сощурился. Под моими ногами вновь простерлась зелёная трава. Уют и тепло окутали меня, как тень старого дуба, под которым я прятался от палящего света.
В окне нашего дома промелькнула мама, а за ней Фрида. Они суетились на кухне и вели оживлённый разговор. Понаблюдав за ними, я решил зайти в дом, но задача оказалась не из простых: мама вручила мне ноты и стул, выпроваживая меня обратно.
– На обед придет господин Гëтц, – торопливо сказала она. – Подготовься, у вас будет урок в саду.
Видимо, мой непонимающий взгляд вынудил её продолжить:
– Погода хорошая, почему бы и нет?
Я послушно – или обречённо – кивнул и посмотрел на небо. Солнце близилось к зениту. На кухонном столе, насколько я мог видеть с порога, стоял мясной пирог.
– Можно сначала поесть? – спросил я и встретил опасливый взор сестры; она убрала пирог подальше.
– Иди поиграй, Вилли, – промолвила она и махнула рукой в сторону дуба.
– Мы будем обедать, когда придёт твой учитель, – повторила мама, улыбнувшись.
Вздохнув, я вернулся под дерево, поставил стул, а ноты остались лежать стопкой на траве. Я поднял аккордеон и уселся, скучающе положив на него подбородок. Он казался мне чуть большим. Или же я был маленьким, ведь пятки едва-едва доставали до земли.
Два силуэта сновали по кухне, разговаривая громко и весело. В кроне дуба защебетали птицы, точно у них началось празднество.
Я покрутил головой. Гëтца не было на горизонте. И начал играть несложную, но прекрасно знакомую песню.
IV
В полдень мы прибываем в бараки. Нас встречают угрюмые, землистые лица с крошечными точками внимательных зрачков. Все они разные: седые, чернявые и белобрысые, тонкие и коренастые, покалеченные и целые; но есть средь них общее – груз пережитых лет, которые даже самых юных сделали стариками.
Сперва мы вовсе ведем себя обособленно. Затем более общительные начинают знакомиться. Я же всё время ощущаю на себе то любопытные, то презрительные взоры, поэтому желание говорить гаснет. Да я и сам ловлю себя на таком нескромном действии и тут же отворачиваюсь. До глубины души я поражён их внешним видом, состоянием, ведь лишь с одного взгляда оно понятно: они убиты, живые трупы. Чувство острой жалости не отпускает меня, даже когда снисходит осознание: «теперь мы одни из них».
– Скоро младенцам будут вручать по гранате и отправлять на передовую, – ворчит беловласый человек с перевязанной кистью.
Рихард супится. Он, верно, с рождения не считал себя ребёнком. Однако по сравнению с ними мы взаправду дети, самому старшему из новобранцев нет девятнадцати, а мне и Августу восемнадцать исполниться через месяц.
У меня нет желания разговаривать, я не нахожу слов, поэтому ухожу в спальное помещение.
Вид деревянных нар вызывает у меня отвращение. Сколочены на скорую руку, кишащие насекомыми. Неужели это место человека? Сюда даже жалко животное приютить. Кажется, в подобных ситуациях человек опускается ниже и ниже, минуя всех, как принято говорить, братьев меньших, и, доходя до самого дна, мы приобретаем временные подобия гробов, эти гнилые нары, чтоб потом заменить их на настоящие. Или не заменить вовсе: земля принимает всех.
– Много мест свободных, – замечает Август и закидывает ранец на верхнюю койку.
Он старается не показывать своё волнение, хотя кожа его бледнее обычного, а виски потные.
– Для нас подвинулись и нас подвинут, – мрачно шутит Готфрид.
– Лучше забирайся повыше, – обращается ко мне Август. – Мало ли крысы…
Я слушаюсь его и раскладываю свои вещи. Их немного. Кое-какая одежда, расчёска, что вызывает у меня горькую улыбку, фляга с водой, сухари, карандаш и бумага, среди которой и чистые листы, и изрисованные. Мне всегда нравились пейзажи и натюрморты. Теперь на это вряд ли найдётся время.
– Никогда не поверю, что стану таким ворчливым, как эти… – ругаясь, появляется недовольный Рихард; для него не осталось верхних мест, он устраивается внизу.
– Отставить брюзжание! – рявкает в ответ человек в дверном проёме.
Он выглядит не молодо и не старо, с чёрными клочьями волос и усов. Форма его испещрена неумелыми стежками и запекшейся кровью. Со рта у него свисает тонкая сигарета, а в глазах искрится издевательское лукавство.
– Кому что-то не нравится, тот свободен как вода в стакане, – произносит он и удаляется.
Все переглядываются, многие раздражены.
– Жаль канцелярских кнопок нет, – прерывает молчание Рихард. – Ему их не хватает в ботинках.
– Или на собственной койке, – подхватывает Эрнст – задира, готовый поддержать любой саботаж. – Чтоб жизнь мёдом не казалась.
Кто-то усмехается. Неожиданно с нар спрыгивает старый солдат и невозмутимо пробирается к выходу; мы его не заметили раньше. Вновь устанавливается тишина. Рихард вспыхивает и принимается разбирать вещи.
– Полевая кухня, видать, приехала, – сообщает нам солдат, прежде чем уйти.
За ним следует приличная часть новобранцев: мы ужасно голодные. Август не хочет идти, он совсем плох, мне не удаётся заставить его пойти на обед, и я с сомнениями оставляю его одного.
– Принесу еду сюда, – говорю я, уходя.
На пути сталкиваюсь с человеком без формы. На нём лишь грязная рубашка из серо-голубой фланели и брюки с потрепанными обмотками.
– Извините… – бормочу я и не отворачиваюсь от него.
Он молчит, скользит по мне невидящим взором и опускает голову. Меня словно ударили, так я поражен его впалыми щеками и горящими синими глазами, которые явно кричали, когда уста безмолвствовали. Но огонь их лихорадочный, нездоровый. Он точно поднят из-под земли.
– Кто вы? – я спрашиваю и дотрагиваюсь до его холодного плеча. – Вам нужна помощь?
Но он отшатывается непонимающе.
– Марш на обед, – приказывает мне уже знакомый голос.
Рядом со мной вырастает фигура того же самого вояки с тонкой сигаретой. Я не спешу выполнять приказ и снова оборачиваюсь на бедного незнакомца.
– Это друг наш, – мерзко ухмыляется вояка и с силой бьёт по плечу бедолагу, что тот едва ли не падает. – Да? – два уголька его глаз устремляются в измученное лицо, и иссохшие губы ему вторят:
– Да.
– Зачем же вы его ударили? – возмущаюсь я, меня переполняет негодование и волнение.
Вояка смеётся и уводит незнакомца, не удостоив меня ответом. Минуту колеблюсь и стою, бездвижный, глядя им в след. После, сам не свой, волочусь на дальше. Коридор ведёт меня в просторное помещение с лавками и столами, в одной из стен расширяется дверной проём; за ним видно лес и неказистую машину, окружённую солдатами.
Небольшая очередь у кашевара уже успела поредеть. Я подхожу к нему с котелком и задумчиво всматриваюсь в его добротное лицо. Оно не такое, как у того незнакомца; теперь он не оставляет мои мысли.
Появился Август: он, видимо, проголодался. Дожидаюсь его, и мы, зайдя внутрь, присаживаемся рядом с Рихардом; он жуёт неохотно: бобы ему не по вкусу. Я же не могу начать есть, меня всё ещё пронизывают самые голодные в мире глаза. Отвращение нисколько не вяжется с этим образом, ведь оно всегда противопоставлено жалости; именно жалость, перемешиваясь с волнением, не дает мне покоя и вскипает в груди.
– Чего застыл, парень? – спрашивает меня рядом сидящий солдат; голос его отличается от остальных спокойствием. – Не любишь кашу?
Я качаю головой:
– Думаю просто.
– Меньше думай, больше ешь, – говорит другой. – На фронте только две забавы: сон да еда.
– О чем же? – не обращая внимания на товарища, интересуется мой собеседник.
Сперва слова теряются, и я в сомнении молчу, но, подумав, решаюсь:
– Кто этот человек с торчащими усами и сигаретой?
Солдат миролюбиво улыбается.
– Это лишь Ярош. Он порой мнит себя бог знает кем, но ты не принимай его колкости в штыки.
– Вот Ярош нашёл третью забаву в скудной фронтовой жизни, – снова вставляет кто-то, но быстро умолкает и принимается усердно жевать.
Заинтересованный, я оборачиваюсь к нему:
– Какую забаву?
Ответа не следует. Кажется, вопрос мой утоп в дружном перезвоне ложек. Со свойственной мне упрямостью я всё же дожидаюсь хоть капли внимания и поочерёдно гляжу то на моего собеседника, то на его товарища; первый, что заговорил со мной, воплощает в себе не то спокойствие, не то зачерствевшую тоску, порой мелькающую в его взгляде, где столь ясно читается человечность. Его товарищ – его противоположность с маленькими, беспокойными глазками хорька и поредевшей рыжей гривой. Все они заняты едой.
– Ешь, а то остынет, – говорит мне Рихард, а сидящий рядом Эрнст усмехается: каша уже холодная, точно земля.
Оставив попытки что-либо узнать, я с долей досады начинаю есть. Еда мне кажется безвкусной, пресной, так что скоро я теряю аппетит. Звонче дребезжит посуда: ложки бьются о голое дно тарелки; затем отдельные фигуры поднимаются и покидают помещение. Поднимаюсь и я.
В коридоре останавливаюсь на том месте, где видел измученного незнакомца, и некоторое время напряжённо смотрю туда, куда он был уведён Ярошем, точно всё ещё провожаю его спотыкающийся, изнуренный шаг. Мимо меня проходит Август, и мысли мои заземляются: меня сильно беспокоят его понурые плечи.
– Ты в порядке? – в пол голоса спрашиваю я, равняясь с ним.
Он бледен, словно поднят из гроба. Смотрит на меня огромными глазами, губы его то и дело подрагивают в порыве что-то сказать, но лишь прочнее сжимаются, не в силах выразить мысли и чувства. Отвечает он мне прерывистым выдохом и качает кудрявой головой.
В подобных ситуациях меня одолевает замешательство. Сейчас же я старался держаться хоть немного уверенней Августа, надеясь, что это даст ему долю успокоения. Привычка быть для него опорой выработалась у меня давно, ещё с детства, когда качества его впечатлительной души только начали проявляться. Не смог бы я назвать себя невпечатлительным, отнюдь, каждая деталь жизни острым осколком впивалась мне в сердце, но, в отличие от моего дорогого друга и ему во благо, во мне присутствовали частицы самоконтроля. Но одно дело утешить человека на пороге жизненных трудностей, а другое – на фронте, за чертой человечности, где нет места людям. Будто оторванные листки, мы дрожим на краю отвесной скалы, а под нами разверзается чёрная пасть смерти. Здесь нам нет места. Ни мне, ни этому юному поэту, чья рука привыкла выводить светлые строки искусства, а не отчаянно сжимать гранату.
– У меня в сумке ещё остался домашний пряник, хочешь? – я снова тревожу его мысли, и он так же качает головой.
– Не лезет, – отвечает он. – Ком в горле…
– А кашу ты хоть съел?
Молча он забирается на нары и отворачивается к стене.
– Не хочу я есть, – доносится его бормотание.
– Повернись ко мне, дружище, – стоя у койки Августа, просит неслышно вошедший солдат, с коим я говорил за едой.
Август слушается и переворачивается на другой бок, к нему лицом. Солдат землистой рукой трогает его лоб.
– Жар, – сообщает он мне. – Приложить бы что-нибудь холодное.
Понимая, что чистых тряпок тут не сыскать, я достаю из сумки платок с едой, вернее, ранее там покоилась пара сухарей и пряников, из них остался лишь один. Пряник я предлагаю солдату, но он отказывается.
– Где можно намочить тряпку?
– Все лужи в твоём распоряжении, – доносится чей-то смешок из противоположного угла.
– Неподалёку есть ручей, – сообщает мне солдат. – Я могу тебя проводить.
С готовностью соглашаясь, я поручаю Рихарду присматривать за состоянием Августа и следую за своим провожатым.
Мы выходим на свежий воздух. Вечер уже опустился на иссушенное осенью пространство. В сумерках наши бараки воплощают одиночество; отторгнутые лесом, огибающим их, но не желающим заключить в свои ветвистые объятия, и вдали от человечества. С изгнаннической угрюмостью чернеют их деревянные стены.
Лес возвышается и скрюченными кронами подпирает тёмно-синее небо, так ясно виднеющееся меж ветвей.
Тишину прорезает звук, старательно приглушённый расстоянием. Я обращаю взгляд к горизонту, замерев. Вновь слышатся выстрелы, теперь они не умолкают, не устают идти друг за другом бесконечной чередой. Однако ничего не видно, и до поры до времени это лишь звуки, лишь призраки, напоминающие об укрытом тьмой лице войны.
– Мы в пяти километрах от фронта, – сообщает солдат, терпеливо ждавший меня.
Я с трудом отвожу глаза от горизонта и восклицаю:
– В пяти!..
В пяти километрах от меня гибнут люди, я наблюдаю за их смертью, совершенно не зная их жизнь, не имея понятия кто они, я – свидетель именно этого отрезка их судьбы. Их калечат снаряды, решетят пули, баюкает земля, и они даже не догадываются, что на небольшом расстоянии от их мучений, укрытый вечерними сумерками, стоит маленький солдат – надзиратель с замершим сердцем. Быть может, и мы будем под присмотром чьего-то невидящего глаза, когда займём их место на передовой.
– Через сколько дней мы окажемся там? – произношу я не своим, осипшим голосом.
– Неделя осталась.
Не сговариваясь, мы продолжаем путь. Земля, пропитанная влагой, чавкает под нашими сапогами; иногда попадаются клочки увядшей травы, чуть затопленной грязью. По топкой почве идти сложно, поэтому мы сворачиваем ближе к деревьям, где земля твёрдая.
– Как звать тебя? – спрашивает солдат, счищая с сапог комья грязи.
– Вилли, – отвечаю я. – А вас?
– Вас… – смеётся он. – Можно и на «ты», я не настолько стар, – он протягивает мне руку: – Эрих.
Я не могу перенять его улыбки, свинцовые мысли отягощают мою голову. Хотя вскоре и его лицо сереет; отблески радости живут в наших глазах не долго.
– Когда вы попали на фронт? – прерываю я установившееся молчание.
– В четырнадцатом, – сообщает он. – мне порой кажется, что мира без войны никогда не было, что вырос я в окопах, а заместо колыбельной слушал артиллерийский залп.
– Неужели привычка? – вырывается у меня удивлённое восклицание.
– Нет, к войне никогда не привыкнешь, – заявляет Эрих, качая головой. – Она лишь заполняет собой все твое существо, подменяет жизнь. Дома, до войны, жизнь нельзя было назвать одним словом, ведь дни сменяли друг друга, несли в себе различия, а не монотонность. С войной всё смешалось в общий комок, теперь война везде и всегда, теперь мы её олицетворение.
– Побыстрее бы это закончилось! Говорят, что скоро мир, – я оборачиваюсь на него и ищу хотя бы малейшее согласие с моими словами.
Собеседник мой озадаченно и тяжело вздыхает.
– Говорят, говорят… А толку? Через неделю нас выбросят на линию фронта, затем в тыл, лазарет или братскую могилу. А они так и будут говорить о мире, пока мы все тут не издохнем.
Наш разговор, верно, изрядно омрачил его мысли; я пытаюсь внести положительный настрой, хоть и сам не верю себе:
– Нужно надеяться.
Он косится на меня, однако я замечаю этот скрытый, угрюмый взор, и сперва мной овладевает негодование. Желаешь жить без надежды? Пожалуйста! Можно прямо здесь и сейчас снабдить свой лоб пулей, раз уж не во что тебе больше верить! Но укол осознания пронзает моё сердце: до какого состояния нужно довести человека, чтоб он вовсе потерял веру? Погрузить его на самое дно, приговорить его к мучениям, но не назвать срока его освобождения. Сделать его слепым, дабы он не знал, где брезжит свет надежды и куда ему держать путь. Глупое негодование сменяется жалостью.
Неторопливым шагом, погружённые в размышления, мы приближаемся к ручью. Его, будто в тисках, сжимают булыжники, разбросанные по обоим берегам; один из камней отрезан от земли, его плоская верхушка едва возвышается над водой. Сделав гигантский шаг, Эрих становится на тот самый отстранённый булыжник, присаживается на корточки и набирает воды в флягу. Намочить платок – занятие, не требующее усилий, поэтому я справляюсь с этим достаточно быстро.
– Наверное, ты считаешь меня через чур наивным, ведь, по сравнению с тобой, я не знаю о войне ничего, – предполагаю я, когда мы сворачиваем обратно.
– Признаться, – протягивает мой собеседник. – У меня была такая мысль, но я её отогнал.
– Почему же?
– Что плохого в наивности? Хуже, когда душа черства, как столетний сухарь.
Некоторое время мы молчим; с выстрелами смешивается перекличка сверчков.
– Да и много ты подобных упрёков услышишь, успеется, – продолжает Эрих. – Я совсем не горжусь тем, что я пережил, и желал бы вновь обрести свободный от войны ум.
– Другие гордятся, – пожимаю я плечами.
– А я – нет. Прошедшие несколько лет открыли мне лишь горе, жестокость и лишение, чем же стоит кичиться перед новобранцами? Вы не должны быть похожи на нас. Перед нами хвастаться вам: первые годы обошли вас стороной. Да, других гложет злоба, ведь им противно везение других, когда сами они страдают. Такими их сделали окопы. Пусть же война и погибнет с нашим поколением, а вы не повторяйте нашего опыта.
Мы огибаем кустарник, сохранивший редкие зелёные листья. Над нашими головами восходит блеклая луна, сгущающая тени деревьев.
– Их сделали такими окопы? – переспрашиваю я, хмурясь в задумчивости. – Мне кажется, что в окопах они нашли благоприятную почву для развития давно имевшихся зверских качеств. Те люди и были животными, война их глазами – широкое поле для их узкой души. Она лишь обличила, сорвала маски.
Эрих оборачивается на меня, чуть не спотыкаясь об торчащую из земли корягу.
– Возможно мы оба всё упрощаем, – мрачно говорит он и отводит взгляд. – Люди любят упрощать, а мы чем хуже?
Не до конца понимая его, я бормочу:
– Что ты имеешь в виду?
– Не сорвала война никакие маски, – уверенно заявляет он. – Иначе… кто я, по-твоему? Убийца?
Он замедляется, а затем и вовсе замирает на месте, всерьёз дожидаясь моего ответа. Невольно приходит мысль, не посещавшая меня прежде: я разговариваю с человеком, убившим десятки людей. Но в конфликт с мыслью вступает реальность. Его грустные глаза напоминают мне глаза верной овчарки; плечи его понурились, точно в рюкзаке он носил свою тяжёлую тоску.
– Нет, – наконец я качаю головой. – на убийцу ты не похож.
Эрих кивает, и мы продолжаем путь. Лес редеет, пред нами вырастают бараки; их тёмный силуэт похож на тело гигантского существа, уснувшего посреди поля.
Мой скучающий взор скользит по дощатым стенам и натыкается на щель, черневшую у самой земли. Видимо, там недоставало половины доски. Приближаясь к баракам, я не перестаю вглядываться в пустоту, простодушно и лениво гадая, что же может находиться там, в густом мраке.
Грязь сменяется мелкими камушками, громко хрустящими от наших шагов. В ту же секунду в дыре меж досками, сотканный из той же тьмы, отделяется силуэт; он мигом исчезает, как испуганная кошка отскакивает от источника опасности. Моё внимание теперь полностью приковано к тому небольшому отверстию, жалкой пародии на окно, ведь даже моя ладонь могла бы без труда его перекрыть. Прореха в стене зияет, словно открытая рана, увечье, нанесённое у самого основания. Полотно ночи скрывает содержимое этой раны, но я непоколебимо уверен: там есть пространство, вероятнее всего, ушедшее вглубь земли, как подвал.
– Что случилось? – толкает меня локтем Эрих; я замечаю, что стою, как вкопанный.
– Ничего, – отзываюсь я.
– Тогда идём. Другу твоему уж точно легче не стало.
Я уж готов с ним согласиться и зайти внутрь, но беспокойство не отпускает меня; ноги, прикованные к земле, отказываются переступать порог.
– Передай это Августу, – я протягиваю мокрый платок Эриху; он его принимает, но подозрительно склоняет голову и хмурит бровь.
– Может, всё-таки что-то случилось? – переспрашивает он, понизив голос.
– Нет, совершенно ничего!
Он выжидающе смотрит на меня; в итоге отворачивается и удаляется в помещение.
Оставшись один, я срываюсь с места и бегу вдоль стены, устремляясь к той самой прорехе. Не замечая её теперь, замедляюсь и в недоумении дохожу до угла. Разворачиваюсь, иду обратно вдоль той же стены и мерю шагами уже пройденный путь.
Нет и намёка на дыры или иные недостатки в здании.
И вновь я поворачиваю, сгибаюсь чуть ли не до земли, всматриваюсь в каждую доску.
Не могло же мне такое привидеться! Я чётко видел дыру в стене, а в темноте – чей-то силуэт. Не могло же воображение сыграть со мной шутку? Сомнения потихоньку обосновываются в моей голове.
Трещина, неприметный шрам, в одной из нижних досок развеивает мое недоумение; я неслышно ложусь на холодную землю животом, пристально буравя глазами доску. Несомненно, я её нашел! Однако теперь к ней приставили недостающую часть бруска, и чернеющий провал скрылся. Кто же залатал сию рану? На улице, кроме меня и Эриха, никого не было. Значит, это сделал тот, кто сидит внутри.
Перестав дышать, я тяну брусок на себя, он легко поддаётся. Подползаю ближе и с колотящимся сердцем вслушиваюсь. Тихо. Ровно ни единого шороха. Терпеливо дожидаясь хотя бы одного звука, я обращаюсь в слух, ведь ничего не видать сквозь чернильное марево. Могильная тишина – всё, на что я наткнулся. План выжидания очевидно проваливается, тогда я решаю действовать иначе:
– Кто ты? – раздаётся мой шёпот.
Ответом мне служит уханье совы, пролетевшей высоко.
– Я не причиню тебе вреда, – всё так же тихо мой голос умоляет непроглядный мрак.
Понемногу мне становится холодно; земля сырая после дождя. Ещё пару минут не двигаюсь, а потом сдаюсь. Возвращаю брусок на прежнее место и поднимаюсь с земли, отряхиваясь.
Я захожу в барак, поле провожает меня трескотней сверчков и приглушёнными звуками фронта.
Часть 2
V
Упираясь макушкой в потолок и горбясь, я сижу на своей койке; в моих руках старый рисунок, полагаю, что ему года четыре. Я не могу поверить, что, неумело накладывая краску несколько лет назад, даже не подозревал: жизнь моя так изменится. Мне чётко представляется мой образ в недалёком прошлом. Мальчишка! Всё столь быстро перевернулось с ног на голову. Размалеванный клочок бумаги кажется мне призмой, предметом давно ушедшей жизни, меня трогают её отголоски, воспоминания ещё трепещут в памяти, но на самом деле она мертва.
Пододвигаюсь ближе к окну, к тающему вечернему свету. Сердце моё тоскливо сжимается. На бумажке я тогда изобразил лес – мое любимое место для прогулок. Я смотрю на него… как много воспоминаний! Перед глазами всплывает чёткая картинка из прошлого:
Многочисленные сосны уносились кронами высокого вверх, скрывая голубизну летнего неба. Чистый, прохладный воздух точно застыл; ветер не тревожил ни травинки. Я шел босиком, и ноги мои утопали в утренней росе. За мной, виляя мохнатым хвостом, верно следовал Бруно; он уж где-то отыскал грязь и успел с головой окунуться в эту забаву, поэтому бурая шерсть его застыла и торчала иголками, а морда, с широко раскрытой в улыбке пастью, сияла, исполнившись неземным счастьем. Он семенит мимо меня, и я с дрогнувшим сердцем понимаю, чем займусь сегодня вечером. Но Бруно плевать хотел на это, он был слишком доволен собой и озабочен поиском новых приключений.
Я остановился, оглядываясь, поражённый красотой яркой зелени. Тишина. Она была настолько безукоризненна, что у меня возникли сомнения по поводу моего слуха. Бруно зашелестел опавшими листьями, вскапывая их носом и вынюхивая землю.
– Привет! – послышался за моей спиной озорной оклик.
Однако, обернувшись, я никого не заметил; меня окружали лишь сосны. С непониманием я прокрутился вокруг своей оси.
– Кто здесь?
Некоторое время ответом мне служило молчание, но, видимо, сжалившись надо мной, из-за деревьев, смешиваясь со смехом, донеслось:
– Я!
Снова раздался смех. Мне стало ясно, кому он принадлежит, улыбка тронула моё лицо. Я побежал на звук и отыскал её меж тёмных сосновых стволов.
– Шарлотта! – радостно воскликнул я, вместо приветствия.
– Что ты тут делаешь?
– Тебя искал, – сказал я, чувствуя, что губы мои скоро треснут от улыбки.
– А я тебя! Смотри, что я сделала!
В руках она держала белоснежный венок из маргариток.
– Ты сама его сплела? – растроганно удивился я.
Она с гордостью кивнула и возложила его на мою голову, довольная собой. Бесконечная теплота разлилась в моей груди.
Сухой кашель Августа вытесняет меня из воспоминаний в реальность. Видимо, его продуло; не удивительно, ведь в стенах такие щели, что их можно спутать с окнами.
Я роюсь в своей сумке и протягиваю ему флягу.
– Держи, попей воды.
Он пьет, затем ложится на койку и отворачивается к стенке, подобрав ноги, точно ребёнок.
VI
Мои пальцы перебирают страницы книги, как это часто случается в особо скучные минуты, когда нет сил даже занять чем-либо свой мозг. Я гляжу на буквы и строчки, они кажутся такими далёкими. Прежде они разжигали во мне огромный интерес и чувство блаженства. Сейчас, пред ликом смерти, мне они кажутся пустыми. Они – лишь буквы, я – лишь маленький солдат. Возможно, мы все значим ровно ничего.
Но как бы мне хотелось вернуть то прежнее состояние! Вновь стать наивным мальчиком, видеть прекрасные стороны мира.
Август дремлет; в последнее время он только и делает, что спит. За это над ним жестоко смеются солдаты, но ему уже не до них. Тяжелое уныние овладело им с тех пор, как он покинул дом.
Веки его дрогнули, он потянулся и снова сжался.
– Хочешь, я почитаю тебе стихи? – напустив на себя бодрость, предложил ему я. – У меня есть Гёте, как ты любишь.
– Не нужно, – слабо отзывается он.
– Он же тебе нравился, разве нет?
– Нравился, – вздыхает Август. – Но я не хочу слушать… Ничего не хочу.
Только что вошедший Рихард облокотился на нары и скрестил руки на груди.
– Почему это ничего? – вздернул брови он. – Я вот домой хочу. Нечего тут делать. Подыхать только. А зачем подыхать, господа, когда жизнь ещё впереди? Если уж умирать, так только за что-то весомое, стоящее, но у меня нет даже предположений, что бы это могло быть. А вот так – просто, прикрывая чей-то зад? Э нет…
Август приподнимается на локтях, настолько его тронула прозвучавшая речь.
– А никто не спросит тебя, – угрюмо просипел он, как человек отчаявшийся. – Погрузят, да и слушать не станут твои россказни. Плевать всем на нас.
– Сбежал бы я отсюда, – неожиданно бросил Рихард. – Сбежал бы. Только дорогу не помню.
– Хоть беги, хоть не беги – один конец. Тебя всё равно пристрелят, если ты побежишь.
После этих слов силы Августа вновь иссякают, и он ложится в привычное положение.
Я откладываю книгу, поняв, что не в состоянии читать, беру карандаш и лист бумаги, надеясь порисовать, и выхожу из спальной комнаты в коридор. Скучающе подхожу к окну; оно пыльное, давно не мытое, со следами дождевых капель. Мимо меня проходит Ярош, и его вид словно встряхивает меня ото сна. Я мигом вспоминаю бедного человека, его молящий взгляд снова впивается в меня сквозь время. Провожаю Яроша глазами, жду некоторое время, а затем направляюсь туда, откуда он ушёл.
Чем дальше я отдаляюсь от окна, тем становится темнее. Дойдя до стены, я оглядываюсь. Не мог же Ярош сформироваться из воздуха прямо здесь? Он ведь точно откуда-то вышел. Привыкнув к сумраку, я различаю очертания двери, расположившейся по правую руку. Она задвинута на засов. На всякий случай ещё раз осматриваюсь – никого – и осторожно отодвигаю засов.
Руки подрагивают от волнения, я легко подталкиваю дверь, и она приоткрывается. За ней уходящие вниз, в кромешный мрак, земляные ступени. Собравши волю в кулак, переступаю порог и закрываю за собой дверь. Спускаюсь на ощупь, осторожно. Я понятия не имею, сколько здесь ступеней, поэтому ищу опору в стене и шагаю медленно. Совершенно ничего не видно, сплошное чёрное полотно! Стена из досок явно сменилась землёй; под ногти мои забилась грязь. Кажется, что спускаюсь я неимоверно долго, что нет этому конца, и пора бы поворачивать назад, но как только мысль эта касается моего сознания, я чувствую под ногами ровную поверхность. На уровне моего лба и выше сияют белые полосы – это день, просачивающийся сквозь щели меж досок. Наличие света даёт мне возможность хоть что-то различать в темноте.
Настороженно и внимательно обвожу взором помещение. Оно узкое, крохотное. Сюда с трудом поместятся человек восемь, даже если они будут стоять смирно. Рядом с моими ногами что-то лежит, я наклоняюсь и подскакиваю от омерзения. Дохлая крыса!
Вместе со мной дёргается фигура в углу сей темницы. Я забываю про крысу. Вот он, странный незнакомец, бедный человек! У меня нет сомнений, что передо мной именно он. Мне не видно его очертаний, слишком плотно он зажался в углу, превратившись в цельный ком.
– Здравствуй, – еле слышно произношу я, и мой голос дрожит.
Он мне не отвечает, как делал это ранее, когда ночью я лежал на земле перед расщелиной в стене и пытался с ним поговорить.
– Я клянусь, что не желаю тебе зла, – снова обращаюсь к нему, а он по обыкновению безмолвствует.
Меня пронзает внезапная мысль: что если он просто меня не понимает? Я бью себя по лбу. Ах, зачем я не изучал в школе иностранные языки!
Я подхожу ближе к нему и аккуратно присаживаюсь на корточки. В неверном свете теперь я различаю и узнаю то самое лицо и те самые глаза, терзавшие меня столь долго. Он тоже не отрывает от меня взгляда: две немигающие точки в чёрных провалах серого лица. Губы его плотно сжаты, а кончики опущены вниз. Скулы кажутся особенно острыми из-за глубоко впавших щёк.
Вдруг он сводит брови. Что побудило его на такие эмоции, на проявление жизни? Тут я замечаю, что по моим щекам текут слезы. Смущённо вытираю их рукавом, но он весь перепачкан, и я лишь размазываю грязь по лицу.
Человек засовывает руку в карман брюк и протягивает мне носовой платок; конечно, эта вещица тоже не лишена некоторого количества грязи, однако уж лучше, чем мой рукав.
– Спасибо, – сердечно благодарю я, прикладывая ладонь к груди и кивая.
Он медленно кивает в ответ. Такое взаимодействие уже радует меня до безумия. Я стараюсь придумать, как бы заговорить с ним, однако мало хороших идей посещают мою голову.
– Откуда ты? – проговариваю я четко по слогам. – Твоя страна. Стра-на.
Крохи понимания отображаются на его лице. Он бормочет хриплым, загробным голосом:
– England.
И заходится кашлем, видимо, молчание его тянулось не первый день.
– Ах, Англия! – соображаю я и с надеждой вспоминаю, что Август увлекался английским и даже взял с собой словарь. – Как же тебя зовут?.. Как твоё имя?
– Name? – переспрашиваю он.
Я энергично киваю, указывая пальцем ему в грудь:
– Твое. Твоё имя.
Вспомнив о карандаше и бумажке, что я захватил с собой, поспешно вынимаю их из кармана и передаю ему. Он обхватывает карандаш тонкими мозолистыми пальцами, покрытыми свежими ссадинами, и выводит неровные буквы «George».
– Георг? – неуверенно читаю я; он качает головой и поправляет:
– Джордж.
Повторяю за ним, чтоб лучше запомнить.
В голове у меня роится множество вопросов, однако я отгоняю их, в попытке узнать самое необходимое на данный момент:
– Ты голоден?.. Го-ло-ден?
Каким глупцом ощущаю себя, спрашивая такое. Ладонью показываю, как держу миску, а затем одной рукой, будто сжимаю ложку и подношу её ко рту.
– Hungry? – предполагает человек.
Неуверен, угадал он или нет, однако это созвучно с немецким «голоден».
– Да, – соглашаюсь я. – Ты голоден?
Подумав, он мрачно, очевидно не доверяя мне, бросает:
– Нет.
Мои брови подпрыгивают едва ли не до потолка. Хорошо, он знает «да» и «нет». Однако дальнейшую коммуникацию Джордж поддерживать не хочет: он отворачивается от меня.
Поднимаюсь и отряхиваю брюки. Глаза мои уже привыкли ко тьме, поэтому я различаю восходящие ступени и быстро поднимаюсь. За собой снова закрываю дверь. Я колеблюсь: запирать ли её на засов? В конце концов решаю оставить её такой, какой увидел впервые, и скорым шагом направляюсь сначала в спальню, беру котелок для еды и бегу улицу: полевая кухня ещё здесь.
– Петерманн! – окликаю я кашевара; он уже сидит в грузовой машине, готовый уезжать. – Можно, пожалуйста, мне… добавки?
Он высовывается из окна и метает молнии из-под мохнатых бровей.
– Ещё чего! Чеши отсюда!
Спешу возразить, но он рычит:
– Терпи до ужина.
– Моему другу было плохо, он давно не ел. Ему нужна еда прямо сейчас.
Кашевар в конец беснуется:
– Ты не понимаешь, что здесь ты не у себя дома и не можешь брать еду, когда тебе вздумается? У меня всё рассчитано на вашу роту, я не могу выделить тебе похлёбку сейчас! Сказано: жди ужина! Не помрёт твой друг, обождет часок-другой.
Машина заводится и тарахтит. Перед самым её носом неожиданно возникает Эрих.
– Здорóво! – машет он кашевару.
– Черт бы вас побрал всех! – восклицает Петерманн. – Что вам от меня надо?
– Я пришёл за сигарами, – оправдывается Эрих. – Сегодня я их не получил.
– Что ты мне тут байки рассказываешь? – совсем свирепеет повар. – Я выдавал их тебе сегодня! Уходи с дороги, времени нет!
Эрих оглядывается, посылая мне выразительный взгляд. Надежда загорается у меня в груди. Он мне помогает!
– Нет же, – продолжает он, обращаясь к Петерманну. – Ты, видать, кого-то со мной перепутал.
– Слышь, разбойник! С памятью у меня всё в порядке: ты получил свои сигары! А теперь убирайся!
– Уверяю! – горячо протестует Эрих. – Ни одной сегодня в руках не держал! Честное слово!
Пока кашевар разбирается С Эрихом, я отхожу к полевой кухне, сцепленной с грузовиком, и открываю первый котёл – там пусто, во втором котле покоятся остатки супа; я сгребаю всё половником и быстро удаляюсь в бараки.
– Прочь отсюда, бестия! – склабится Петерманн, теряя терпение. – Не уйдёшь с дороги – раздавлю как лягушку!
Эрих отскакивает в сторону и уходит следом за мной.
– А вот теперь объясняйся, – негромко говорит он.
Я растеряно гляжу на него, не зная, как ответить.
– Обязательно всё тебе расскажу. Только не мог бы ты принести словарь… Он лежит у Августа в сумке.
– Ты хочешь, чтоб я залез в чужую сумку?
– Уверяю, он не против.
Эрих категорически протестует.
– Пожалуйста! – молю его я и озираюсь по сторонам.
Некоторое время он всё ещё колеблется, но, окинув меня серьёзным взглядом, сдаётся и вздыхает:
– Объяснишь потом мне всё, понял?
Так энергично киваю, что чуть ли не проливаю суп.
Эрих возвращается и кладёт словарь мне в карман. Сияя признательностью, я благодарю его и бегом добираюсь до оставленной мною двери. Отпираю её, и вновь аккуратно спускаясь, на этот раз волнуясь не за свою голову, а за похлёбку. К великому счастью, тарелка остаётся полной.
Подхожу к темному углу и опускаюсь на колени, ведь книжка в кармане мешает мне сидеть на корточках.
Серое лицо обращается ко мне и застывает в непонимании.
– Это тебе, – я протягиваю тарелку ему.
Не сразу, но он тоже подставляет руки, чтоб взять миску, но в один момент отдергивает.
– You first, – бурчит он, указывая на меня, но я ни слова не понимаю.
– Ты хочешь, чтоб я попробовал первый?
Ложки я с собой не прихватил, поэтому пью с края тарелки; суп горячий и немного пресный, однако неплох. Наконец он принимает миску и с жадностью пьет, словно не видел пищи несколько дней; в общем, вид его только об этом и кричит.
Пока Джордж ест, я открываю словарь и выписываю некоторые слова на листок, который оставил здесь ранее. Пишу то, что давно уже хочу сказать. Он откладывает в сторону пустую тарелку, и я протягиваю ему листок.
– Я не причиню тебе вреда, – озвучиваю для достоверности ещё раз.
Искра доверия мелькает в темноте его глаз. Снова беру листок и словарь и старательно выискиваю перевод.
– How did I get here? – читает Джордж, а я соглашаюсь:
– Да, как ты сюда попал?
Он перенимает карандаш и пишет: «I was captured 2 weeks ago». Недолго перевожу и бормочу под нос: «попал в плен две недели назад». Сердце моё болезненно сжимается. Как я раньше не догадался, что он – пленный?
Смотрю на него и не знаю, что сказать. Меж нами нет различий, за исключением родных языков. Почему же я имею хоть какую-то свободу в передвижении и право на еду, когда он гниёт в этом подвале? Почему человек попирает человеком? Пока я сверлю его задумчивым взором, он переводит и царапает на бумажке предложение, затем показывает мне.
«Зачем ты здесь?»
– Мне жаль тебя, – вздыхаю я, листая словарь и записывая. – Хочу тебе помочь.
Он читает, явно не зная, что на такое ответить. Я боюсь, не допустил ли я ошибку, сказал ли я то, что хотел? Он снова принимается переводить и писать.
«Ты новобранец?»
– Да, – киваю я.
– Твоё имя, – с некоторым усилием произносит Джордж.
– Ты запомнил! Правильно! – хвалю я его, как прилежного ученика. – Я – Вилли.
– Уилли… – повторяет он и исправляется: – Вилли.
Он берётся за карандаш и пишет: «Где мы находимся?»
Приписываю рядом: «В районе Армантьера».
Лицо его вновь омрачается. Я продолжаю строчить и показываю ему лист. Он глядит на меня, боится верить, как зашуганный пёс.
– Я помогу тебе выбраться отсюда, – повторяю я написанное.
«How?»
– Как? – протягиваю я, задумавшись. – Хороший вопрос.
Я начинаю выводить буквы, когда сверху раздаётся стук в дверь. Сперва цепенею, но мигом прихожу в себя. Джордж тоже напрягается и плотнее вжимается в землистую стену, словно в попытке с ней слиться воедино. Опять удар в дверь. Спешно подобрав лист, карандаш и книгу, я сую всё это ему в руки:
– Спрячь.
Он понимает меня без перевода.
Снова череда мощных стуков. Я хватаю пустую миску и стрелой взбегаю по ступеням, дрогнув, отворяю дверь. Оказываюсь нос к носу с Эрихом. Он выволакивает меня наружу за предплечье, и мы поспешно отходим к окну.
По его лбу и сжатым губам я ясно читаю некое волнение.
– Не стоит к нему ходить, – тщательно обдумывая слова, говорит Эрих. – К сожалению, ему отсюда уйти некуда: рядом фронт и полевая жандармерия, укрыться негде.
Негодование вскипает во мне:
– Но он ведь погибает! Ты вообще видел его? Он там заживо погребён, скоро будет один в один с мертвецом. Зачем его нужно было брать в плен? А сейчас конечно выясняется, что и бежать-то некуда!
– Не кричи, – шипит он, оглядываясь. – Ты возмущаешься так, будто я лично виновен в этом.
– Разве не так? – не собираясь остывать, восклицаю я.
Слова эти ударом поражают его, всё в нём потухает. Горькое сожаление о сказанном давит мне душу, и я стыдливо кусаю губы.
– Я уже много раз думал, что делать, ровно с того дня, как он тут оказался, – бормочет Эрих, сведя брови.
– Зачем вы забрали его?
– Он был ранен. Его на себе приволок Вернер и сказал, что вылечит его.
– И? Где этот Вернер? Почему же он не заботится о нём?
Эрих переводит на меня туманные глаза:
– О Вернере уж позаботилась земля.
Грудь сдавливается под гнётом волнения, я с трудом дышу. Люди кидаются на людей. Цепные псы, дикари. Калечат друг друга, уродуют, зарывают поглубже. К чему? Кого осчастливит оборванная судьба и капли крови на руках? Неужто это дарует им наслаждение? Не понимаю, не понимаю, не понимаю!
– После его смерти наш гость оказался никому не нужным, – продолжает мой собеседник. – Пищу делить с ним не хотели, да и бросить его не могли. Ярош пытался выведать у него что-то, уж не помню, чем он там был одержим, но наш гость – лишь солдат, что важного может он знать? Что в британских окопах крысы толще? Он попросту стал обузой.
Голос его бескрасочный, блеклый, лишённый всяких эмоций, кроме одной – унылой усталости.
– Зачем же Ярош до сих пор… печется о нём? – совершенно теряюсь я.
Эрих пожимает плечами.
– Его садизм необъясним.
– Почему же ты не позаботился об этом госте? – в упор смотрю на него исподлобья. – Легко выставлять всех плохими, а самом себе не упоминать, якобы тебя вообще здесь не было. Что же тебя останавливало?
Он не находит ответа и бледнеет ещё больше. Неожиданная вспыхивает страх, что он сейчас упадет в обморок; я вновь корю себя за излишнюю грубость.
Коридор наполняется солдатами и громкими голосами. Я оставляю Эриха, чувствуя горечь от недовольства собой, и вхожу в спальное помещение. Наконец Август не спит: он читает Гёте.
Грудь саднит. Кажется, она так мала, но сколько чувств в ней вспыхивает иной раз, что даже мирового океана было бы недостаточно, дабы их разместить.
Часть 3
VII
Вечереет. Картина темного леса предстаёт в рамках худо сколоченного окна. Покинув Джорджа, я направляюсь в спальную комнату; советы Эриха прошли мимо моих ушей, даже если бы я каким-то образом хотел его слушаться, то всё равно не смог бы преодолеть неведомую силу, тянувшую меня к этому бедолаге. За короткий срок нашего общения, он уже полюбился мне, я клялся помочь и болел за него всем сердцем.
На своей койке у высокого окна, скрестив руки и оперевшись на стену, полусидит Август. На нижнем ярусе Рихард и немолодой солдат Бернард Мельцер играют в карты.
– О, Вилли! – восклицает Рихард, завидев меня. – Не хочешь с нами сыграть?
Я качаю головой; она у меня слишком набита мыслями, чтоб целенаправленно отвлечься от происходящего. Забираюсь на свою койку.
– А вы откуда все родом? – спрашивает Мельцер, не отвлекаясь от игры.
– Мы втроём из Тюрингии, – отвечает за всех Рихард.
– Земляк! – смеётся солдат. – Будет время, ещё свидимся, значит.
– А почему бы и нет?
Их беседа приобретает всё более радушные краски, они уж близки, чтоб установить точную дату их встречи в определённом месте, которое каждый из них, на удивление, знает. Разговор заводит их далеко от войны, домой; мои думы нехотя уносятся вслед за ними, однако вскоре я перестаю к ним прислушиваться и предаюсь своим собственным воспоминаниям.
Отчего-то в моей памяти чётко отпечатался замечательный весенний вечер. Солнце купалось в алых лучах, веял прохладный ветер. Август, Рихард и я, совсем ещё дети, после долгой прогулки держали путь домой; путь этот лежал через небольшое поле, на горизонте которого заострялись крыши домов. Нос Августа, помнится мне, был весь в зелёнке; тогда всё предполагали, что он подрался и приходили в небывалое изумление, ведь это всегда ангельски спокойное дитя никому никогда не причинит вреда, но на самом-то деле он свалился с дерева, пытаясь снять оттуда кошку. Рихард где-то ухватил тростинку и шёл чуть позади, изредка не сильно стегая нас по щиколоткам; мы обязательно оборачивались и пускались за ним бегом, что существенно нас задерживало, однако вовсе не заботило.
Через пару минут спокойствия, злые силы послали нам на пути одинокую корову, мирно жующую траву. Она сразу зацепила внимание Рихарда, он забыл про нас, ведь теперь он мог подстегивать скот покрупнее.
– Что ты смотришь на неё влюблёнными глазами? – усмехнулся Август, заметив в нём перемену.
Тот не ответил; поколебавшись, он обдумал что-то и просиял озорной улыбкой.
Вскоре я вовсе позабыл об этой корове, увлечённый беседой. Август рассказывал мне как поймать рыбу голыми руками, а я слушал это с глубоким увлечением, точно завтра это мне непременно пригодится.
Вдруг за нашими спинами послышалось приближающееся мычание. Мы обернулись в недоумении; верхом на бедной корове, отчаянно мотавшей головой, восседал Рихард, лыбясь до ушей и хохоча. Управлять ей он не научился, поэтому она понеслась в нашу сторону, быть может, надеясь, что мы избавим её от сего бремени.
Но мы-то и сами рады избавиться.
Значительно испугавшись, мы побежали врассыпную, и, к несчастью для Августа, корова побежала в его сторону. Он всегда был чересчур впечатлителен, и даже обычные громкие звуки, которыми дети часто в шутку пугают друг друга, уже погружали его в несколько больший ступор и расстройство. Не поддаётся объяснениям его ужас от погони коровы, он и раньше их недолюбливал. Крик его, казалось, перелетел всё поле. В итоге корове удалось сбросить наездника, тот мягко приземлился в густую траву; она замедлилась и поплелась восвояси.
Впавший в истерику Август с трудом дышал от быстрого бега. Я обнял его за подрагивающие плечи, и мы побрели дальше.
Перепачканный и пыльный, Рихард вскоре нас настиг, но после этого случая Август целый месяц с ним не разговаривал.
Смех двух картёжников возвращает меня в настоящее. Они успели побрататься к этому моменту и уж вели диалог без стеснения.
Ко мне оборачивается Август; наши койки обе на вторых ярусах и расположены друг напротив друга.
– Ты помнишь Фида? – шепчет он.
Я киваю; Фид – его любимая такса, которую ему пришлось оставить на попечение родственникам. В нём он души не чаял, отъезд и расставание с собакой нанесли ему удар.
– Как ты думаешь, он меня помнит?
– Конечно же! – уверяю его я. – У животных зачастую память лучше человеческой. А ты его вырастил, воспитал, выдрессировал. У меня нет ни малейших сомнений.
Он несколько успокаивается, соглашаясь со мной.
– Как только вернусь, – продолжает Август, ложась на спину и складывая ладони на груди. – куплю ему всякой всячины, лакомств, игрушек…
Голос его утихает, а глаза тоскливо блестят.
– Написать бы домой, – тихо протягиваю я.
– А можно?
– Почему же нет? Можно, – отвечает Бернард Мельцер. – Вон, Эрих недавно отправил письмо.
Рихард бьёт его карту и невзначай заявляет:
– Зачем писать, если ничего не случилось. Только домашних тревожить лишний раз.
– Ну, – кряхтит Мельцер. – Тут уж не лишний раз.
Снова во мне вспыхивает чувство вины. Зря я грубил… Я хмурюсь и свешиваюсь с койки, глядя прямо на солдата:
– А что случилось?
– Так Вернер умер, – поясняет он. – Зараза какая-то его взяла.
Мельцер замечает наши непонимающие лица и добавляет:
– Вернер – сын Эриха.
Моё сердце проваливается в бездну, я не могу вздохнуть и каменею. Жгучее сожаление разъедает меня изнутри. Я откидываюсь на койку и закрываю глаза руками. Отчего нельзя вернуть сказанное? Отчего нож с лёгкостью вырывается из раны, а слово остаётся там навеки? Беззвучные рыдания разрывают мне грудь.
Бернард тем временем продолжает:
– Он тогда дня три не ел, всё лежал на нарах, как мёртвый, не говорил ни с кем, и всё плакал, плакал без шума. А Вернер у него и впрямь молодцом был, с большим сердцем человек. Он не слышал никого, всё ему твердили: «не убивайся, наладится всё ещё, наладится…». А чему ж налаживаться, коли жизнь разрушена?
VIII
«Мы уходим на передовую через день.» – пишу я на листе и показываю Джорджу.
За то не долгое время нашей коммуникации он начал вести себя более открыто со мной. Теперь в бездонном мраке его глаз загорается луч надежды, он охотно идёт на контакт со мной и даже иногда улыбается. Однажды он засмеялся; мне было очень тяжело, но, услышав его смех, я словно выбрался из-под воды и глотнул воздуха. Пару раз я приносил ему карту, чтоб показать наше местоположение, в другой раз я раздобыл для него саперную лопатку, одолжив её у Эриха.
Джордж больше не сидит, зажавшись в углу, он часто ходит от стены к стене, жестикулирует, дабы я лучше понимал. Он больше не схож с мертвецом, вера даёт ему силы, а я со всем упорством подкрепляю эту веру.
«В это время ты можешь бежать.» – добавляю я рядом.
Он читает это и складывает губы в улыбку, нетерпеливо вздыхая.
– Вилли, – произносит он с сильным акцентом, но как я счастлив, что он говорит! – Мой друг. Спасибо.
Я расцветаю от радости и смущённо поправляю его:
– Благодарить будешь потом.
Конечно, он не понимает, но ему всё равно: он берет карандаш и принимается записывать, поглядывая в словарь. Строчит он достаточно долго, в итоге протягивает мне целое сочинение: «Я живу в Хэмпшире, в Саутгемптоне. Там у меня семья – жена, дочь и мать. Навести нас однажды, пожалуйста, все мы будем тебе очень рады. Не стесняйся, ты будешь самым долгожданным гостем в моём доме!». Затем он отрывает кусочек бумажки, указывает там свой адрес и даёт его мне.
Буквы расплываются перед моими глазами из-за пелены слез. Я сердечно пожимаю ему руку, и в свою очередь приглашаю его к себе домой.
Уже совсем поздно, и мы с трудом расстаемся.
В спальном помещении я натыкаюсь на Яроша, напряжённо разговаривающего с не менее раздраженным новобранцем; Шетелих – юный солдат и предмет злости Яроша – восседает на койке в окружении таких же новобранцев.
– Война бессмысленна, – заявляет юноша, и многие его друзья соглашаются. – Она лишь вгонит нас в ещё худшее состояние, раз вы упомянули экономику. Вы думаете, что обойдётся без последствий? Не-е-ет. Нагадил – убирай! Последствий будет хоть отбавляй. Однако кому расхлебывать вами сваренную кашу? Вам? Отчасти. А отчасти и нам. Только вот за что нам? Я против и не молчу об этом. Вы не слышите? Извольте, я повторю: против.
– Молодец, – цедит сквозь зубы Ярош, стоя в дверях. – Вот они – патриоты, вот с кем мы однозначно одержим победу. Возрадуемся же, что господа юноши против. Зря, значит, полегли ваши соотечественники?
– Так полегли-то они по вашей вине. Ваше поколение развязало войну, – оппонирует Шетелих. – Что же, вы видите смысл и дальше без цели умирать за неведомо кого? Если продолжать войну из-за жертв, то никогда ей не придёт конец, она превратится в замкнутый круг: те умерли, мы умрем за них, за нас умрёт кто-то, за тех умрёт кто-то ещё и так далее. Не кажется ли вам, что много уж крови пролито? Или вам всё ещё мало?
Старый вояка желает ему ответить, однако Шетелих, не предоставляя ему возможности говорить, продолжает:
– Война опускает вас до неизмеримого уровня низости. Это не животный уровень, не равняйтесь на них, вы их не заслуживаете. Продолжая войну, мы продолжаем падение. Человечество обязано стремиться к миру, иначе мир превратится в сплошную вакханалию: я захотел – я убил. Жизнь имеет цену! А война её обнуляет. А когда в человеке нет фундаментальных ценностей, кто же он тогда?
Неразборчивые слова вырываются у Яроша, но их совсем не слышно, они заглушены всеобщим громом одобрения.
– Нам незачем воевать! – рьяно соглашается Рихард. – Зачем мы вообще слепо ведём эту линию смертей? Пора заканчивать!..
– Пора очнуться уже! – кричит кто-то вместе с ним.
– Да, чего стоит повернуть назад, домой?..
И эту фразу Рихард не договаривает: Ярош, весь красный от ярости, хватает одной рукой его за грудки, а другой отвешивает тяжелую оплеуху так, что слышен щелчок челюсти. Опомнившись, Рихард пинает его коленом в живот; двое седых солдат цепляются за зачинщика драки, другие – стремительно оттаскивают на безопасное расстояние Рихарда.
– Дезертир! – неистово вопит Ярош, сотрясаясь в попытках вырваться и дать новый бой, озирается по сторонам, как волк, пойманный в капкан. – Сволочи, где ж вас таких блаженных понаходили? Всё к дому тянетесь, мамкиного подола вам на фронте не хватает! Привыкли к теплу и не знают, что оно государством дано! Вы ж за страну свою в первую очередь стоите! Вы должны гордиться, а не сопли распускать! А вы ноете, не жалко вас сразу под трибунал, под расстрел. Чего медлить? Всё одно – с такой философией подстрелят вас на передовой как скотину. Или, ещё хуже, перейдёте на чужую сторону. От таких подонков нужно сразу избавляться.
Он тянется к карману, и в руке его на секунду хладно блестит револьвер.
– Что ты творишь! – в ужасе орёт на него старый солдат и с трудом заводит ему руки за спину.
Все подскакивают с мест, ошеломленные, переглядываются. Он намеревался стрелять!.. Пятеро людей валят Яроша с ног и прижимают к полу; он глухо рычит:
– Своё Отечество вам бы только критиковать, вы жалеете чужаков, в зад их целуете… Думаете, что они к вам так же относятся? Так же пекутся о вас?! Да плевать они на вас хотели! В вашем представлении они – ангелы, конечно! Как бы не так! Они вас там десятками косить готовы, как чумных кобелей, а вы им в ноженьки, в ноженьки! Гниды! Ну вперёд, вперёд, марш к своим Томми, бегите к синезадым французским окопам! Они-то вам покажут радушие, окажут тёплый приём. Думаете: уйдёте от своих, чужие вам кров предоставят? И у них вы будете отбросами, так и останетесь крысами!
Пара солдат подхватывает его и выносит из комнаты.
– Проветрись, – бросает кто-то ему в след.
Наступает секунда звенящей тишины, полной замешательства.
– Как мне быть уверенным, что через день я не получу от него пулю в затылок? – бурчит один из новобранцев.
– Неужели он хотел выстрелить?
– А ты не видел?
– Конечно хотел! Вовремя отдернули.
– Усыпить бы его, как бешеную собаку.
– Так и пена из рта скоро пойдёт.
– Его застрелить надо. Во зверь!
– Такой убьёт и спать спокойно ляжет.
– А нам теперь как спать спокойно?
От глубокого потрясения меня лёгким толчком отвлекает Август. Он бледен, как полотно.
– Где Рихард? – спрашивает он.
Я ищу его взглядом и хмурюсь, предчувствуя неладное – тут его нет. Однако, выйдя в тёмный коридор, мы сразу же натыкаемся на него. Он смотрит в пыльное окно.
– Ты аккуратнее выбирай слова, – советует ему Август, становясь рядом. – У него, видно, с головой не всё в порядке.
– Понял уже.
– Не хило он… – протягиваю я, рассматривая ушибленную часть его лица; на ней чётко вырисовывается контур ладони, различимый даже в таком мраке.
– Жалко, что нас расцепили, – бросает Рихард. – Досталось бы и ему.
– Ты больше не встревай в это, – тревожно смотрит на него Август. – Что бы он ни говорил – не ведись. Хуже будет.
Он лишь безразлично кивает, молча глядя в окно на чёрный ковёр земли, убегающий вдаль вместе с бесконечной полосой леса.
Часть 4
IX
Всю ночь я ворочаюсь и не могу уснуть. Меня по кусочкам съедает тревога. Мысли мои хаотически метаются от одного предмета к другому: то я размышляю о человечности, то переношусь домой, и сердце пускается вскачь, готовое вырваться наружу и покинуть эту дыру, чтоб снова обрести покой; или мелькают в воображении картины прошедшего вечера: крики, суета, револьвер; не покидают меня слова Шетелиха, всё вертятся на уме; порой задумываюсь о Джордже; иногда проскальзывают идеи о письме домой, и опять меня охватывает волнительное чувство. Лишь постоянное беспокойство никуда не уходит, словно держа вахту у моей койки.
Светлеет. Яснее становятся очертания нар; по стене к полу еле заметно сползают тени.
Я отворачиваюсь от стены и замечаю, что Августа тоже мучает бессоница: он часто моргает, глядя в потолок.
Чувствую, что лежать уже нет мочи, и тихо спрыгиваю на пол.
– Ты куда? – шепчет Август, свесившись с койки.
– Пройдусь, – отвечаю я. – Не спится.
Он тоже спускается и выходит со мной.
Ранее утро встречает нас синим густым туманом и морозным воздухом. Солнце ещё не взошло, но горизонт уже загорается желтоватыми отсветами.
Мы не спеша направляемся к лесу; я опускаю тяжёлую голову, гудящую от множества мыслей. Земля сырая, рыхлая, озвучивает чавканьем каждый наш шаг.
– Погляди! – в пол голоса восклицает Август.
К нам, с такой же медлительностью, приближается силуэт. Скоро мы распознаем Яроша. Он спокойно бредёт, не обращая на нас никакого внимания, и курит, выбрасывая клубы дыма из-под усов.
– Он гулял всю ночь? – чуть слышно удивляется мой спутник, а я пожимаю плечами:
– Видимо.
Силуэт проходит мимо, скользнув по нам взором и не обронив ни слова.
Лес окидывает нас своей густой тенью. Под ногами ломаются опавшие тонкие ветви. Мы находим широкий пень и, спиной к спине, присаживаемся.
Высоко над деревьями пролетает горлица и заунывно ухает.
– Мне плохо, – нарушает молчание Август. – Меня душит страх. Я здесь не нахожу себе места… Убить кого-то?.. Я так не могу. Даже если передо мной будет животное, подобное Ярошу. Не выстрелю.
Спиной я чувствую, как он дрожит.
– Солдаты говорили мне, что страх всему научит. Не верю им… Я не просто не могу убивать, нет, – я не хочу. Не хочу видеть этот ужас…
– Понимаю, – вздыхаю я.
– Если я не умру, то и жить не смогу после этого. Никогда… Лучше уж застрелиться самому!
Я оборачиваюсь к нему; глаза его красные, по блеклым щекам текут слезы. Он переводит на меня взгляд полный боли и мольбы.
– Зачем всё это?.. Уже завтра, Вилли, завтра…
Уткнувшись лбом в моё плечо, Август сотрясается в бесшумных рыданиях. Сочувственно глажу его по голове, не находя утешительных слов; сам я близок к такому же состоянию.
– Мир, говорят, скоро, – проглотив ком в горле, всё же произношу я.
Август не отвечает, только тихо шмыгает носом. В этот момент он мне сильно напоминает ребёнка, каким он, в общем-то, был всегда. Я чуть улыбаюсь и говорю:
– Помнишь, как мы однажды всю ночь блудили по лесу, когда маленькие были? Рихард наплел нам чепухи о лесных эльфах, и мы ринулись их искать. А ночью ливень пошёл. До сих пор помню, как мы оба, с ног до головы в грязи, промокшие, вот так же садимся на пень, а тучи уже прошли, и небо над нами звездное, чистое, в рамке хвойных ветвей.
– Помню, – несколько успокоившись, бормочет он. – Нам потом хорошо досталось от родителей.
Я смеюсь, и он тоже.
– Надо домой написать, – вспоминает Август и поднимается, отряхивая брюки.
Вместе мы возвращаемся в бараки. Тусклое солнце на половину показывается из-за горизонта. Многие уже давно встали. Слышен ропот сонных ленивых бесед.
Август забирается на нары и достаёт из сумки бумагу.
Я же решаю проведать Джорджа и направляюсь к знакомой мне двери в самом конце коридора. На удивление, она не заперта. Мне становится не по себе, но я перешагиваю порог и спускаюсь по ступеням.
Во тьме ничего не видно, поэтому я негромко зову:
– Джордж?
Нет ответа, точно вернулись предыдущие дни его абстрагированности. Но как только мои глаза привыкают к темноте, я понимаю, что здесь никого нет. Джордж исчез.
Сперва меня окатывает страхом, но тут же предположение рождается в моей голове: он сбежал! Охотно веря самому себе, я расплываюсь в улыбке и с облегчением поднимаюсь.
Какое же счастье люди находят в удаче других, особенно если они лично способствуют этой удаче! Жаль, конечно, что мы не попрощались, однако у меня есть его адрес. Мы ещё обязательно встретимся, за это время я выучу английский, и мы будем разговаривать без проблем. Детская радость переполняет меня, я готов мурлыкать, как довольный кот. А Эрих твердил, что это невозможно!
Только я о нём подумал, он тут же появился в коридоре и направился ко мне, словно давно меня искал.
– Чего это ты светишься? – подозрительно спрашивает Эрих, опешив.
Я оглядываюсь и тихо сообщаю:
– Джордж сбежал.
Но слова эти не производят на него эффекта. Лицо его лишь привычно мрачнеет. Его серьёзность на момент оттесняет моë ликование, и я в недоумении наклоняю голову.
– Что не так? Говори! – приказываю я, уж позабыв о том, что секунду назад был самым счастливым на свете.
– Кто-то видел, как вчера вечером, после ссоры с вами, Ярош увел с собой пленного с завязанными руками и глазами. Этим утром он вернулся без него.
Сердце моё проваливается. Я хватаюсь за грудь и судорожно сжимаю рубашку трясущейся рукой. Мне нужно задать ему вопрос, но язык мой немеет.
Он не сбежал, не сбежал… Я догадываюсь, что с ним произошло, но не могу в это поверить.
– Где… где Ярош? – хриплю я, весь дрожа.
– Тише, успокойся! – говорит Эрих и сжимает мои предплечья, ведь у меня подкашиваются ноги.
Собрав силы, отталкиваю его и вваливаюсь в спальное помещение. Ярош спокойно спит на нарах, храп его смешивается с гулом солдатских голосов. Я подхожу к нему и пинаю бок, отчего он сваливается на пол, зажатый между койкой и стеной.
– Тварь, животное! – я кричу, но не слышу себя: в ушах гудит от гнева и боли, будто голова вот-вот взорвётся.
Ярош пытается подняться и поливает меня благим матом. В злобе обезумев, я хватаю рядом стоящий табурет и замахиваюсь, но меня удерживают со спины.
– Вы сговорились всё что ли? – ругается какой-то солдат, сжимающий мои запястья. – Ну что за люди!
В конце концов Ярош выбирается из-под кровати, и его тоже берут под руки.
– Ты что творишь?! – шипит он на меня.
– Куда ты вчера увёл пленного? Что ты с ним сделал? Где он?
Мой голос превращается в сплошные рыдания, смешанные с рёвом. Вояка же неожиданно смеется, очевидно, в высшей степени довольный собой. Я не могу вынести его улыбки! Она рвёт мне душу…
Его отпускают, он слишком спокоен для драки. Ярош с омерзительной лаской прикасается к моему плечу и благоговейно протягивает:
– Я знал, что вы породнились! Ты хочешь слышать всё?
Горло моё сжимается, словно меня душит петля, перед глазами пляшут чёрные круги. Я уже вижу смутно из-за пелены слез. Но я упорно смотрю на него и жду.
– Этот тихоня мог знать план нашего передвижения, у меня не оставалось иного выбора. Не переживай, твой Томми долго не мучался. Одна пуля – и всё готово.
Чернота окончательно заволакивает взор; я не чувствую ног.
X
Краски на горизонте смешиваются с мраком. Я сижу у входа в бараки и чищу сапоги: весь день, вооружась лопатой, я шатался по лесу в поисках тела Джорджа… и нашёл его тогда, когда собирался повернуть назад. Он лежал в неглубоком овраге лицом вниз, со связанными покрасневшими запястьями. Голова его была плотно перевязана тряпкой, а на затылке запеклась кровь. Ярош, без сомнений, выстрелил со спины и пнул его. Я развязал Джорджу руки, голову и похоронил его под молодым кедром. Вернувшись, сразу написал письмо семье Джорджа, указав известный мне адрес.
Сейчас же, выскребывая грязь с моих подошв, я чувствую, что весь дух во мне вышиблен, точно мощным ударом.
Возвращаюсь внутрь и забираюсь на нары. Непривычная тишина поселяется меж нами: никто не говорит, каждый сосредоточен и напряжён. Наши рюкзаки уже готовы и лежат на койках, со стороны ног. Некоторые проверяют противогазы на наличие дефектов. Все как один решают лечь пораньше, однако я долгое время не могу уснуть. Усталость всё же побеждает, и я забываюсь тревожным сном.
Около полуночи меня будит возня: Рихард обувается и перекидывает сумку через плечо.
– Куда это ты? – протирая глаза, шепчу ему.
Он оборачивается на меня и молчит. Затем, понурившись, чуть слышно бурчит:
– Домой.
Пелена сна и изнеможения сковывает мой мозг, и у меня нет сомнений: либо Рихард шутит, либо мне это снится. Опять откидываюсь на койку.
Мой слух режет зычный приказ:
– Рота, подъем!
Скоро начнёт светать, звезды в окне бледнеют на ещё тёмном небе, покрытом клочьями облаков.
Солдаты пробуждаются; кто-то спешно доедает остатки вчерашнего ужина. Некоторые сонно одеваются, тогда их подгоняет Ярош:
– Быстрее, быстрее!
Я обуваю сапоги, накидываю через плечо рюкзак и футляр с маской и помогаю собраться Августу. Вдруг мы оба смотрим на койку Рихарда, она пуста. Неужели он и впрямь ушёл?..
– Эй, а этот где? – тоже замечая пропажу, спрашивает Ярош и указывает на нары.
Август пожимает худыми плечами, я качаю головой. Оба переглядываемся в немом шоке.
– Парнишка выбрал расстрел, – усмехается Ярош и выходит.
Вся рота выбирается наружу. В кромешной тьме мы тесно усаживаемся в грузовые автомобили. Немногих сразу одолевает дрёма, другие опасливо смотрят вдаль.
Моросит дождь, и наша одежда быстро становится сырой.
Прерывая тишину, Август, сидящий рядом со мной, негромко бормочет:
– Я очень надеюсь, что Рихард будет в безопасности.
– Тоже надеюсь, – тяжело вздыхаю я. – Он всегда выпутывался из сложных ситуаций, в этот раз ему нужна вся его удача.
Дорога неровная, раздолбанная, мы то и дело подскакиваем, норовя вылететь из машины к чертям. Над нами мелькают телефонные провода, и, чтоб мы не оторвали себе голову раньше времени, нас предупреждают, когда мы под ними проезжаем:
– Провода!
И мы синхронно нагибаемся.
Чувствую, что Августа снова охватывает паника, он трясется. Глубокая жалость скулит в моей душе, когда я перевожу на него взор. Из-за дождя его светлые волосы потемнели и прилипли к вискам, вздернутый покрасневший нос время от времени шмыгал. Он никогда не перестанет напоминать мне ребёнка, будто ничего не менялось в нём лет с десяти; он так и остаётся доверчивым, с большими преданными глазами, и, кажется, если ему рассказать сказку, он обязательно поверит. Способно ли такое чистое сердце убивать? Войне всё равно. А вот мне… как я буду жить, если потеряю его?
– Будь осторожнее, – просит он.
Горизонт озаряется огнем артиллерийских залпов, их грохот отражается дрожью в моём теле.
– Я постараюсь быть рядом, – обещаю ему я и крепко обнимаю за плечи. – Поспи пока.
– Ты мне как брат, Вилли, у меня никого роднее тебя нет.
– Я знаю, – выдавливаю я сквозь ком в горле.
– Ты мне столько раз помогал…
– И ещё столько же раз помогу! – натянуто-бодро улыбаюсь я. – Ну-ка, дружище, нечего попусту сердце изводить.
Дождь прекращается, он больше не заглушает рокот стрельбы. Война дышит смертью в наши лица. От тёмной полосы земли к облакам устремляются клубы дыма. За мимолетным затишьем следует новый залп, превращающий ночь в ясный день.
Я прижимаю голову Августа к себе, словно боюсь, что её унесёт потоком ветра, и закрываю ему уши.
– Тише… – онемевшими губами лопочу я, успокаивая то ли себя, то ли Августа, то ли рычащие орудия. – Тише…
XI
Земля смешивается с небом; её клочья устремляются ввысь и падают неистовым каменным градом. Она ревёт, стонет, гудит и разрывается, как огромный организм в агонии. Я льну к ней, ищу спасение в её сырых объятиях, замираю; рывком поднимаюсь и бегу, а затем снова падаю в смертельном ожидании. В моих ушах сплошной гул крови и учащенный стук сердца.
Гремит заградительный огонь. Столбы дыма восходят к облакам.
Укрытие... Найти укрытие!
В лихорадочной панике я добегаю до глубокой воронки от снаряда и скатываюсь в нее. Вжимаюсь в почву всем телом, стараясь слиться с ней. Надо мной гул и безостановочный стон, взрывы, от которых разметается всё живое.
Я напрягаю слух. В этот хор вмешивается металлический лязг. Тут же в мою воронку спрыгивает человек, его лицо полностью в грязи, лишь когда он приближается, я узнаю в нём Эриха. Рот его широко раскрыт в крике, но я его не слышу. Тогда он срывает с плеча футляр с маской.
Газ!
– Передай дальше! – не жалея связок вопит он.
Я карабкаюсь наверх и сталкиваюсь с бегущим солдатом.
– Газ! Га-а-аз!
Раздаётся взрыв; я падаю на колени от толчка, но мигом вскакиваю. В метрах пятнадцати от меня кого-то хорошенько присыпало землей, но горстка насыпи шевелится. Я подбегаю к нему и откапываю, расшвыривая чёрные комья; те, что ниже более влажные, смотрю на свои ладони – кровь. Значит, задело все-таки. Грудь его вздымается и опадает, живой; за подмышки оттаскиваю его под пригорок.
У меня мутнеет в глазах, когда я вижу, что раненый солдат, который только что едва не был погребён заживо, – Август. На бледных висках его контрастом выступают голубые пульсирующие вены, губы слились бы со снегом. Я тормошу его за плечи и зову его.
Уже слышны газовые хлопки. В панике я открываю флягу и смачиваю ему виски; он приходит в себя.
– Газ! – ору я ему. – Где твоя маска?
Наклоняюсь к его рту, чтоб разобрать его хрип:
– В руке…
В левой руке – ничего. Переворачиваю его на другой бок. Моё сердце пропускает удар. Его правая рука оторвана по локоть и превращена в кровавое месиво.
Ждать больше нечего. Я быстро нахлобучиваю ему свою маску. Остатки его руки я старательно обматываю всеми индивидуальными пакетами, которые у меня есть; они тут же обагряются.
Хлопки газовых снарядов становятся отчетливей. Ветер несёт на нас едкий запах иприта.
К Августу возвращается сознание, он дёргает меня за рукав; до меня доносится его приглушённый крик, но я не разбираю слов, лишь вижу его ошалелые глаза в запотевших стёклах маски. Он хочет сорвать противогаз, но я из последних сил сжимаю его уцелевшее предплечье.
Глаза мои горят и слезятся. Лёгкие разрываются от надсадного кашля. Август трясёт меня за плечо, я его уже не вижу. Отворачиваюсь, меня рвёт. Я протираю лицо дрожащей рукой и приоткрываю глаза. Кровавые сгустки. Безумная боль в груди заставляет меня лечь.
Шум разрывающейся земли стихает, грохот снарядов улетучивается. Чувствую, что меня тормошат. Я знаю, это Август. Бедный Август… Но и толчки прекращаются. Боль моя уходит.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
